|
Мариэтта Шагинян.
ПЕРЕМЕНА.
Вместо предисловия.
Нигде "перемена" не была такою сплошной и беспередышной, как на юге
России в эпоху гражданской войны. Я и хочу рассказать о ней, имея в
центре внимания не событие только, но человека.
Я провела в Донской области около трех с половиною лет революции, с
поездками в Петербург и Закавказье. За это время мне пришлось пережить
несколько переворотов, немецкую оккупацию, приезд "союзников" в гости
(англичане и французы в Новороссийске и на Кубани), полосы междувластия,
когда единственной защитницей обывателя была домовая охрана, атаманщину,
деникинщину, врангелевщину.
Обыватель, как растение, сопротивлялся этому ветру событий. Он стоял
на месте, и волны шли через него, оставляя отметы. Отсюда не "историчес-
кое" (с перспективой), а чисто локальное, местное запечатление всего пе-
режитого. Но чтоб яснее представить себе эту "локальность", читатель
должен видеть кусок степной России, о которой я поведу речь.
Из страны черного хлеба и гречневой каши вы попадаете в страну пшени-
цы. Степной простор без края, по обе стороны железнодорожного полотна. К
середине лета он выжжен солнцем, на пыльной земле - сухие хвостики аро-
матной травки "чебрец", свист цикад и зигзаги ящериц. Уши наполнены пе-
ребоями этого свиста; солнца так много, что кажется, будто и оно шумит в
ушах, особливо в полдень.
Сонные, сытые станицы, - хлеба много, лени много. Есть легко, значит
трудно работать и думать. Никакой борьбы за благообразие, за разнообра-
зие: хлеб душит все. Излишек зерна приучает к барышу, с которым не срав-
нится скромный барыш огородника, кустаря, пчеловода. И вы видите, что у
казака нет ничего, кроме хлеба. Хлеба - и денег.
Даже донской хуторянин все свое внимание кладет на пшеницу. Заедешь
на хутор, - та же сонная лень, хлеб, молоко, помидоры, черешня, - и нет
картофеля, нет капусты. Картофель и капуста на Дону дороги, потому что
нет выгоды возиться с ними. Пшеница убила все.
Деревни без дерев: лень их сажать. О садиках нет и помину. И стоит с
августа над этим нагретым простором душная пыль молотящегося хлеба, гус-
тая до того, что чихнуть страшно - заползет в глотку и ноздри.
А рядом расковыряно черное чрево земли, полное угля. Вместо цветов
под Новочеркасском дети собирают окаменелости перистых рыб, кузнечиков,
папоротников.
На узле хлебного и угольного пути, где пролетает поезд, знакомый
москвичам и петербуржцам по летнему следованию на минеральные, стоит го-
род, построенный спекулянтами для спекуляций, Ростов-на-Дону. Это моло-
дой город, у него нет истории, кроме разве "проезда высочайших особ" да
похорон городских голов. Весь он из конца в конец прорезан одной главной
торговой жилой, от вокзала и до заставы. Вокруг вокзала грязь, гной,
гниль Темерницкой лужи, почерневшей от копоти и фабричных слюней, выпле-
ванных сюда темными трубами фабрик, черными жабрами локомотивов,
угольной и мусорной пылью. Тут рассадник холеры, и летом здесь солнце
печет так, что каблуки застревают в асфальте.
По главной улице - бесконечный ряд небоскребов, домов с новейшей тех-
никой, взлетевших под самое, лысое от солнца и засухи небо, - и в огром-
ных сквозных витринах, веялки, молотилки, моторы, паровики, колеса, тру-
бы, а над витринами золотом по черному - имена американских, английских,
французских акционерных обществ. Склады, конторы, склады отделения фаб-
рик, банки и опять склады и опять конторы.
Внизу под городом, параллельно с главною улицей, белая лента Дона,
запруженного грязными барками, баржами, плотами, заводями. Хлеб идет по
дорогам, хлеб идет по воде, - и огромная парамоновская верфь принимает
его, парамоновская мельница перемалывает его, а город рассказывает уста-
ми обывателей парамоновские семейные новости, принимает парамоновские
пожертвования. Это - именитые оседлые богачи, но есть и богачи-номады.
Те приходят - уходят. Они продают то, чего никогда не видели в глаза,
продают тем, кого тоже еще не видели, и часто перепродажа обогащает де-
сятки прежде, чем вещь пригодится кому-нибудь из купивших.
Прислушайтесь к языку - ростовский язык, это - кратчайшая линия между
двумя точками, жаргон, образующим ферментом которого явилась экономия.
Отсюда - пособное значенье жеста. Но как здесь жестикулируют! Не вдохно-
венно-бестолково, подобно одесситам, а скорей таинственно, как глухоне-
мые. И армянский, греческий, еврейский, американский, хохлацкий, немец-
кий акценты здесь сбились в дробную стуколку, понятную только тому, кто
участвует в ее хоре.
Где наживают, там не любят тратить. Ростов почти не украшается; и все
благие начинания, школы, библиотеки, театры, едва став на ноги, кловятся
к упадку, либо прекочевывают на другую почву: так распались на моих гла-
зах две хороших художественных школы, библиотека, консерватория, лучший
молодой театр.
Екатерина особой грамотой выписала когда-то независимых крымских ар-
мян на донскую землю под Ростовом. Им обещаны были всякие льготы. И бо-
гатые армяне двинулись со своим скотом и скарбом в донские степи. Они
осели в них, образовали большие села, а под Ростовом вырос уютный горо-
док, Нахичевань, своего рода Шарлоттенбург под Берлином. Из шумного Рос-
това попадаешь в чинный, чопорный городок с приглушенным шумом шагов на
тротуарах, в два ряда усаженных белыми акациями, с припущенными века-
ми-ставнями изящных особнячков александровской эпохи, с лепными украше-
ниями и под'ездами. Здесь уже вовсе глухая, но зато крепко оседлая про-
винция с пересудами, родственниками от Адама, чаепитиями, рецептом до-
машних печений и черноглазыми арменятами на руках у важных толстых русс-
ких нянь, раздобревших на сдобном.
Но мещанином и спекулянтом Ростов не кончается. Глухие зарницы не раз
полыхали над темным фабричным Темерником. Ростов, это - центр рабочих. И
ростовские рабочие средь пыли и копоти в бреду хохлацко-американской су-
толоки давно стали "интернационалистами". О них читали ростовские юноши
в запрещенных брошюрах, что эти рабочие считаются передовыми.
Итак, вот схема:
1. Место действия - сонная степь под солнцем Донобласти; и в ней ма-
лая точка - город.
2. Время действия 1917 - 1919 г.г.
3. Действующие лица - казачество и крестьянство, избалованное излиш-
ком; в городе-коридоре - номады-спекулянты, неврастеническая интеллиген-
ция и крепко сидячее мещанство. И рядом муравейник рабочих, пропитанных
зловонью Темерника, муравейник шахтеров, изглоданных угольной пылью, -
работающих от восьми до шести и опять от восьми до шести и уже тайком
исповедующих железную формулу, которой дано будет лечь, как печать, на
каждую государственную бумажонку: "не трудящийся да не ест".
В этих записках нет ни одного выдуманного слова, ни одной непережитой
сцены. Кое-где я только изменила имена и сдвинула пространство.
ГЛАВА I.
Мы протираем глаза.
Души людей, как наконечники стрел, конические, - они очень легко во
все входят. Трагедия начинается с выхода или от пребывания в чем-нибудь,
а вонзиться всегда чрезвычайно легко. Так вонзились мы и в февральскую
революцию. С величайшей охотой и удовольствием, по самый кончик, вошли в
нее люди самые разнообразные: капиталисты, чиновники, губернаторы, поли-
цеймейстеры, думские гласные, нотариусы и даже городовые. Это было сюрп-
ризом, а сюрпризу все люди рады.
Столицы были к нему слегка подготовлены, но провинция пережила его
словно снег на голову.
По вечерам, за ночь, в домах сидели гости и играли в карты. Прислуга
на кухне сквозь сон готовила тот же неизменный ужин: летом резались на
закуску помидоры и огурцы, делалась "икра" из вареных баклажан, вынимал-
ся из банок плачущий белый, пахнущий остро сыр брынза, вспарывалось те-
кущее жиром бронзовое брюхо шамайки, травки всех наименований и запахов,
от укропа до белого испанского лука, ложились отдельно, опрыснутые во-
дой, на тарелку; и на печи, посыпанной крупным углем, подогревался бара-
ний соус с бобами, - а босые ноги шелестели уже по красному деревянному
полу на террасу, где накрывалась скатерть, ставились свечи в стеклянных
колпачках от ветра и падали, ушибаясь о них, крупные пахучие жужелицы.
Зимой граненое стекло поблескивало в старинном трюмо, и чинный столовый
стол заставлялся холодной закуской, а из темных буфетных комнат, где
пахло мускатным орехом, гвоздикой, ванилью и пробками, выносились цвет-
ные графинчики.
Гости играли до ночи и ушли доигрывать в клуб, оставив спящую стоя
прислугу подбирать со стола тарелки и засыпать солью красные винные пят-
на на скатерти. Но хозяин утром вернулся домой с газетой в руках. Он
прошел гостиную, кабинет, будуар, коридор, затянутый линолеумом, в
спальню вошел не на цыпочках, жену за плечо взял без всякой осторожности
и голоса не понизил до шопота, когда сказал так, что слышалось в коридо-
ре:
- Вставай! В Петербурге революция, Николая убрали. - Потом самые раз-
нообразные люди поздравляли друг друга, мало понимая, почему они радуют-
ся. Потом город убрался, принарядился, школы распустили учеников, го-
родская дума устроила заседание и под портретами государей читались
вслух телеграммы об отречении голосами торжественными и полными, словно
это было личным удовлетвореньем каждого из читающих.
Начались митинги, и легкость вхождения в революцию все продолжалась.
Проступили отдельные Иваны Иванычи, избираемые в разных местах разными
организациями. Иваны Иванычи вставали рано, не любили почесываться, в
уборной газетами не зачитывались, после обеда не спали, - они "кипели в
общественном котле". Им всегда было некогда, они поглядывали на часы,
рядили извозчиков месячно, держали своих кучеров, как модные доктора, и
не было случая, чтоб их не оказалось на заседании. Когда приходил час
выборов, они выбирались автоматически, совсем так, как севший в вагон
доезжает до станции, а начавший служить дослуживается до чина.
Проступили и Марьи Ивановны. Эти дамы любили вспоминать курсы Герье,
когда-то прятали у себя нелегальную литературу, собирали деньги на шлис-
сельбуржцев, а во время войны шили солдатам фуфайки. Каждая из них
где-нибудь председательствовала. Они умели звонить в колокольчик и очень
громко кричали "тише!". Им досталось целиком женское движенье и митинги
по женскому вопросу.
Один из таких митингов я помню. Президиум (четыре дамы с колокольчи-
ками) оповестил: ровно в 8 ч. вечера в коммерческом училище. Говорить
будут о женском вопросе. И собралось женщин видимо-невидимо, ровно к
8-ми часам вечера, со всех ростовских и нахичеванских окраин, - женщин в
платочках и дырявых сапогах. Шли по снегу, по воде, по лужам, шли с
грудными ребятами, кому не на кого было их оставить, шли версты и верс-
ты, - пришли, а президиума нет. Колокольчики стоят, но дамы опоздали, а
в залу не вместить и одной десятой пришедших. Гул стоит от вопросов.
Пришедшие хотят хлеба, не пшеничного, а духовного, по которому голодали
года.
Но вот половина президиума приехала в фаэтоне. Толстая дама с фишю на
колыхающейся блузе, просвечивающей розовыми лентами бюстодержателя,
всплывает на кафедру, помавает платочком, кричит громко, хозяйственно,
благотворительно: надо перенести митинг на воскресенье 12 часов, здесь
потолки провалятся, с улицы ломятся толпы, нельзя, никак нельзя...
Духовного хлеба нет, голодные ропщут, им кажется, что над ними смеют-
ся. Они пришли со спичечной фабрики, с макаронной, с мыльного завода, с
парамоновской мельницы, а оттуда, по грязи и талому снегу версты и верс-
ты...
Вечером говорит утомленная Марья Ивановна Анне Ивановне в чинной сто-
ловой, когда спящая на ходу девка несет, роняя вилку на пол, приборы, а
из кухни бьет запах подогреваемой бараньей ноги:
- Какая темнота! Сколько ненависти к интеллигенции! Забыто все, что
мы отдали, чем пожертвовали! Они готовы избить нас или устроить погром,
- вот увидите, начнут с евреев, а кончат интеллигенцией!
Но стадия Ивана Иваныча сменяется стадией Петра Петровича. Иван Ива-
ныч стоит в зените. У Ивана Ивановича появился завистник. Почему, скажи-
те, все ему да ему? Почему все его да его? Как будто нет лиц с высшим
образованием, с общественным стажем? Снова политический митинг. На эст-
раде Иван Иванович рядом с Петром Петровичем. В зале - рабочие и солда-
ты.
- Товарищи! - кричит Петр Петрович: - обратите внимание, комитет сам
себя выбрал! Советую вам воспользоваться своими правами и переизбрать
комитет на основах четыреххвостной формулы!
Шум. Иван Иваныч, бледнея, вскакивает:
- Товарищи! Зала полна еще несознательных элементов. Среди нас есть
провокаторы! Нельзя переизбирать комитет, не имея руководящего списка!..
Шум, свист.
- Он против четыреххвостной формулы! - кричит кто-то, делая ударенье
на "му". Зала сбита с толку. Веселый человек в пиджаке, прячась за спины
рабочих, пронзительно вопит:
- Иван Иванович - сука!
Иван Иванович потерял популярность. На эстраде утверждается Петр Пет-
рович. А вечером у Петра Петровича ужин, скорый, на быструю руку, с го-
сударственной экономией времени. Два-три единомышленника, их жены, гим-
назист из комитета учащихся, старший приказчик - в виде демократического
элемента... Жуют, стирая с усов капли сладкого соуса, подбирают с тарел-
ки рыхлым куском белого хлеба; гимназист скоблит ножиком. Но Петр Петро-
вич темнеет:
- Где графин? Почему вино в бутылке, а не в итальянском графине?
- Машу я выгнала нынче, - шепчет Анна Ивановна, сжимая отрыжку корсе-
том и пряча губы в салфетку, - Маша разбила, нахальная стала. Вообрази
себе, ходит и спит. Я ей говорю, а она зевает.
- Ах, мерзавка! Итальянский графин! - Петр Петрович безутешен, наст-
роенье испорчено, графин был привезен из Милана...
Но что же чувствуют Маши, полуспящие от усталости, что чувствуют жен-
щины со спичечной, мыльной, парфюмерной, бумажной фабрик, машинисты и
смазчики, шахтеры, солдаты, мусорщики, выгребальщики, те, что тянут во-
нючую кожу на кожевенной фабрике за городом, те, что моют вонючую шерсть
на шерстомойке за городом, те, что тихо скользят по ночам на вонючих
бочках в городе? Знают ли их Иван Иваныч и Петр Петрович? Знают ли они
Ивана Ивановича и Петра Петровича? И что им дала февральская революция?
ГЛАВА II.
"Проблема труда".
Не все интеллигенты подобны вышеописанным. На последней улице города,
лицом в степь, стоит деревянный домик, крашеный в голубое с белым. Крыша
у него треугольником, окна в одно стекло, во дворе голое тутовое дерево,
колодец, куры и мостки через черные лужи, густые, как сапожный клей. От-
сюда слышно виолончель, здесь живет Яков Львович, тоже интеллигент, ког-
да-то магистр философии, а сейчас скрипач городского симфонического ор-
кестра.
Яков Львович не всегда бреется, он высоко поднимает воротник пиджака,
а нечаянно взглянув на свои ногти, сконфуженно прячет руку в карман. От
Якова Львовича пахнет луком, - так сдабривает ему каждый день водянистую
похлебку без мяса мать Якова Львовича, Василиса Игнатьевна. Мать - пра-
вославная, русская, маленькая, в платочке. Самого же Якова Львовича в
гимназии ругали жидом, а в университет - дружелюбно - семитом. У него
длинный нос, бледные восковые ушные раковины, красноватые веки и в них
небольшие робкие глаза, прячущиеся от чужого взгляда, как от удара. Яков
Львович вышел в отца, провизора Мовшензона.
Для родного городка Яков Львович - неудачник. Из науки проку не выш-
ло, отцовские деньги проел и пропил, не женился, не выбился в люди, хо-
дит ободранный, сипло смычкастит себе что-то по струнам в дырке городс-
кого оркестра и не знается с приличною публикой. Даже и на обед к го-
родскому голове, куда приглашен был весь оркестр за исключением низших
ударных, не позвали Якова Львовича.
Для себя самого Яков Львович - счастливец. Не только счастливец -
блаженный. У него всегда хорошо на душе, так хорошо, что даже перед
людьми ему совестно. Дождик идет, лужи чмокают, ветки вздрагивают, скра-
пывая каплю, - и он, точно дерево, рад дождику, спешит на мокроту, лы-
синкой намокает, губами бормочет, - радуется. Сухая пыль столбом стоит,
доводя до вычиха дворовую собаку, а он и тут рад, глядит на твердые кру-
ги облаков, выпукло стоячие на пыльном небе, и вспоминает Андреа-Ман-
тенью.
Яков Львович любит Россию. Кто же и умеет любить ее с той раненой
нежностью отброшенного невзлюбленного ребенка, как не инородец? Он стоял
рядовым с ружьем по колено в воде, защищая ее от немца, хотя в сердце
его начертана была заповедь "не убий". Он по первому ее зову побежал из
окопов брататься.
Офицер, университетский товарищ, сказал ему:
- Ты, как семит, не можешь понять позорности происходящего. Тебе не
больно, когда рушится государственное единство, попирается национальная
честь... Сын родины должен чувствовать, как хозяин. Будь ты хозяин, ты
бы вместо братанья пошел и дал ему прикладом в морду. А ты семит и наем-
ник. Тебе все равно.
- Послушайте, да чей же вы сын? - взволнованно говорил Яков Львович,
порываясь об'яснить ему: - ведь это она же, мать ваша, сказала мудрейшие
в мире слова, она посылает вас по-братски к брату! Таких слов еще никто
в мире не произносил, а вы неразумно затыкаете уши, восстаете на мать.
Посмотрите вокруг себя: над лицемерием, ложью, кровью, насильем, преда-
тельством - благословение папы, священников, пасторов, журналистов, уче-
ных и ни один не закричал: "остановите безумие!". И вот Россия первая
говорит, что нужно, - самое простое, самое понятное. А вам стыдно перед
кардиналами и дипломатами за ее "необразованность" - вы не сын. Так
чувствуют лже-сыновья, кретины!
- Так рассуждают жидо-масоны, у них своя дипломатия, знаю! - в бе-
шенстве кричит офицер, вспоминая, что носит погоны.
Сколько ран нанесено Якову Львовичу! Но что ему? К боли, кусающей
сердце, он привык и не ропщет. Она только ширит сердце для радости, учит
молчанью. И Яков Львович прячет небольшие робкие глаза в красноватые ве-
ки, сторонясь, как удара, чужого взгляда. Не понимают - не надо.
Вместе с потоком серых шинелей, облепивших вагоны, свисавших с площа-
док, с крыш, с буферов и из окон, докатился и он до голубого с белым до-
мика, снял обмотки с длинных и тощих ног, обмылся, отправился в город,
на митинг.
Долго ходил Яков Львович, слушал и волновался. Не с кем было де-
литься. Приходили в голову длинные речи, а говорить их некому, несвоев-
ременно.
- Товарищ, вы бы попроще! И знаете, уж очень как-то у вас все востор-
женно, - сказали ему в редакции, куда он принес заметку об организующей
роли музыки.
Мысли верные, глубокие, мудрые - и никому не нужные. У Якова Львовича
тетрадь в клеенчатом переплете, купленная когда-то у Мюра и Мерилиза. В
нее он записал:
"Надо осознавать происходящее - вплоть до проблемы, сжимать свою
мысль до формулы. Каждая крупица действительности сейчас показательна,
как семяпочка. Это я называю конденсацией опыта".
- Яшенька, не заходил бы ты умом за разум, отдохнул бы, - советует
мать, пришедшая от соседки.
Яков Львович записывает у себя:
"Мысль отдыхает, когда ей дана работа. Всякое следование фактов без
передышки утомляет и раздражает".
- А от Авдотьи Саркисовны, - твердит свое мать: - она говорит, что ты
бы мог получить теперь хорошее место по городской милиции. Старых-то
поснимали, новых ищут, которые с образованьем. Жалованье и положенье.
Без труда-то ведь не проживешь.
Яков Львович не слушает мать, - его занимает идея. Разве не сходятся
все вопросы действительности, все ее беды у одной центральной проблемы?
Труд, в этом все дело. Он раскрывает тетрадь и снова пишет:
Проблема труда.
Ошибочно думать, что вопрос о труде разрешим в плоскости социальных
отношений. Забывают о психологии труда. Если труд - обязательство, да
еще тяжкое, да еще volens-nolens, то на такой почве ничего не построишь.
Труд должен удовлетворять человека. Отсюда: он не смеет быть механичным.
Не механично лишь творчество, и труд должен быть творческим. Но творчес-
кий труд не утомляет, не насилует, это не обуза, а счастье. Я могу рабо-
тать творчески по 12 - 16 часов в сутки и меня надо силком отрывать, сам
не в силах остановиться. Отдыхаю - для него же. Утомляет меня не он, а,
наоборот, невозможность ему отдаться, помеха, рассеяние. Неспособны к
творческому труду только кретины (и чаще всего из буржуазного класса).
Разве для кретинов произошла революция, что в единицы меры всего челове-
чества избирается самочувствие кретина?
Стук в дверь - у Якова Львовича сосед, товарищ Васильев, механик и
большевик. Маленький остроглазый горбун с высокою грудью входит в комна-
ту. Желтые пальцы с порыжелыми ногтями ссыпают на мятую бумажку табак из
жестянки, быстро скручивают, прихлопывают жестянку. Яков Львович дает
прикурить.
- Я с митинга в городском саду. Бестолочь! Массы озлобляются. Видели
вы последний номер "Известий"?
- Товарищ Васильев, выслушайте мою мысль, - берет Яков Львович клеен-
чатую тетрадку. Ему это кажется простым, как дневной свет.
- Кустарничество, - буркает Васильев: - мелко-буржуазная психология.
Сводите вопрос с рельсов в тупик, да там его и складываете впрок.
- Поймите же вы, это вечное! Не надо ваших терминов, они этого не
покрывают, - всплескивает Яков Львович руками.
- Работаете на контр-революцию, если хотите знать, - неуклонно выхо-
дит из уст горбуна с клубами табачного дыма.
- На контр-революцию? - встает Яков Львович. Солнце из низенького
окошка падает на худое лицо с острым носом, черты его вытянулись, обла-
городились, стали странно-знакомыми; и глаза глядят широко открыто, без
робости:
- Посмотрите сюда, какой я контр-революционер! Я больше пролетарий,
чем вы, ничего у меня нет и ничто здесь не держит меня. Я люблю мысль
революции, я за нее умру не поморщившись. Или вы лучше меня видите ложь
старого мира? Только я не желаю создавать на место нее новую ложь под
другим названьем. Я гляжу в корень, в первооснову, а вы мне отвечаете
ходячими словечками, жупелами. Почему вы не хотите видеть мою правду,
как я вижу вашу?
Васильев докурил папиросу, он молчит, ему трудно найти слова. Потом
говорит, и взлетает каждое слово, как ком земли из роющейся могилы: вот
тебе, вот тебе, вот тебе:
- Все вы глядели до сих пор в корень. А что сделали? Кто в корень
глядит, ничего не делает. Последняя ваша правда - оставить все, как оно
есть, вот ваша правда. Вам кажется, что вы с нами, а все, что вы говори-
те, мог бы сказать любой буржуй и сделать выводы против нас. Любой про-
фессор подцепит ваши слова с удовольствием. Нам они ни к чему, они давно
говорены, опорочены, от них ни пяди не изменилось. Да и зачем вам, ска-
жите, итти к нам? Вы вот говорите, что пролетарий. Верно, только вы дру-
гой пролетарий. Вы такой пролетарий, которому и не нужно ничего, все у
него уже внутри есть. Ну, признайтесь, на что вам революция? Вам, если
хотите, и история не нужна, одной мысли довольно,
Яков Львович угас и сел снова:
- Странно, это очень верно, что вы говорите, - отвечает он Васильеву.
- Я блаженствую, это да, если даже один огурец с хлебом. Могу и без
огурца. Но ведь и ваша цель - счастье человечества. Вы же не зря мечтае-
те о разрушении, вам надобно осчастливить. Почему вы смотрите на мое
счастье, как на минус?
- Поймите, оно бездейственно! Расстройство желудка у капиталиста нам
выгодней, чем блаженство такого пролетария, как вы. Бездейственно, в
этом вся штука.
Яков Львович и Васильев расстаются. Васильев идет "организовывать не-
довольство масс", а Яков Львович, сжимая голову руками, до полуночи хо-
дит по комнате.
ГЛАВА III-ая, отступительная.
"Вольному - воля, спасенному - рай".
Здесь я должна выйти за пространственные скобки. Февральская револю-
ция катится, она праздником ходит по городам и местечкам, она становится
чем-то вроде модной этикетки "Трильби" на папиросах, печеньях, шоколад-
ках, подтяжках. Пикник свободы с сардинками, булками, хлопаньем пробок,
официантами в белых перчатках, - но правда, отказывающимися брать на
чай. Официанты как-будто поступились привычками; хозяева - нет.
Война популярности не потеряла. Заглядываемся на союзников; компли-
менты нас очень обязывают; мы готовы на все, чтоб не разуверилось "об-
щество". И разговор о "победном конце" не пресекся.
Но дамы из общества охвачены все же надеждой: спасти сыновей, кончаю-
щих последние классы гимназии, лицея, классических интернатов. Обтягивая
губами вуалетки, спускаются и поднимаются дамы по лестнице министерства
народного просвещения в Петербурге. Какая свобода! Входи и выходи. Швей-
цар очень любезный, должно быть, не самосознательный, а из хорошего до-
ма. И наверху тощий, с лицом на английский манер, в хохолке, с золотыми
часами браслеткой, чиновник сурово отказывает: "Ни для кого никаких отс-
рочек, мы защищаем родину!". Но вуалетки оттягиваются на лоб, пахнет
пудрой, плачущие глаза прикрываются легким платочком: "если б вы зна-
ли... и, ах, как это жестоко!". Чиновник смягчен, обещает снестись с во-
енным министерством... есть некоторая надежда...
Дамы порхают к выходу, сталкиваются, знакомятся:
- Вы откуда?
- Я из Ростова, а вы?
- Из Ярославля.
- Хлопотать об отсрочке?
- Да. Он обещал, не знаю, уж, верить ли...
На стенах розовеют афиши: "Первый республиканский поэзо-концерт Игоря
Северянина"... Пикник свободы с сардинками, булками, хлопаньем пробок
все продолжается.
Но модная тема: Ленин, большевики.
- Какая гнусность по отношению к России, к союзникам! Требуют сепа-
ратного мира, прекращенья войны! Этого не простит им никто... - дамы
наслушиваются модных споров в знакомых домах. Профессорские именитые
семьи, солидные речи. Синтаксис даже такой, что нельзя не поверить:
- Разложение революции... колебание фронта... распад... и знаете -
пролетариат тоже совсем недоволен. Я говорила со своей прачкой. Раньше
они получали меньше, им дали прибавку, внушили требовать, они потребова-
ли - и ничего. И говорят, будто совсем напрасно их сбили с толку.
Знаменитый профессор читает: "Углубление революции, как кризис об-
щественного правосознанья". В один вечер с Северянином. Но обе залы пол-
ны. Северянина слушают гимназисты, студенты, курсистки, приказчицы, ин-
женеры, земгусары, кооператоры, дамы. И профессора слушают гимназисты,
студенты, курсистки, приказчицы, инженеры, земгусары, кооператоры, дамы.
Профессор настаивает на том, чтобы не загубить "святое дело революции",
и Северянин воспевает "шампанскую кровь революции".
Публика бешено аплодирует, она не желает, чтоб "погубили революцию",
не желает, чтоб обнажились фронты, не желает, чтоб союзники были обиже-
ны, не желает вообще, чтобы что-нибудь изменилось.
Пусть революция будет, как... революция. Как приличная революция,
faute de mieux, - соглашается жена сановника, только что получившая отс-
рочку для Вовы: - и пусть прекратят, наконец, эти разговоры про углубле-
ние, кому это нужно?
С Николаевского вокзала по-прежнему отходят поезда. В них трудно по-
пасть, это правда. Окна повыломаны, вагоны уравнены в правах, кондуктора
бессильны сдержать бешенство огромной толпы, вне очереди, без билетов,
теряя тюки, ребят, зонтики, мчащуюся занять щель в залитом людьми, тре-
щащем по ребрам вагоне; но если у вас есть знакомство и связи, вы можете
очень удобно устроиться. На Минеральные едут все дамы с отсрочками и сы-
новьями, едут за отдыхом сестры милосердия из титулованных, едут все те,
кто привык туда ездить из года в год.
На Минеральных - вакханалия цен. Лето 17-го года, произнесены слова о
равенстве и братстве, в Москве и в Петербурге первые подземные толчки
надвигающегося народного гнева, - а здесь переполнены дачи, комиссионер
на вокзале говорит приезжающим и тем, кто неделю спит на вокзальном по-
лу, прислонясь к неразвязанному порт-плэду:
- Как хотите, меньше четвертной в сутки ничего нельзя. Если угодно
койку в посторонней комнате, десять посуточно, это я могу.
Кисловодский парк полон туалетов, немного отсталых, это правда, - па-
рижские моды пришли с опозданьем. В курзале офицерство дает блестящий
концерт в пользу Займа Свободы - и на афише чета Мережковских, модные
публицисты, поэты, крупнейшие музыканты. Парадно звучит марсельеза, при-
поднятая из раковины курзала блестящим огромным симфоническим оркестром.
Ночь кавказская тепла, душна, пахнет близким дождем, духами, сигарой,
тонким гастрономическим запахом с веранды буфета и розами. Пахнет горны-
ми травами, речкой, ольхою подальше. Электричество пачками бросает си-
янье вниз, и в каждом кружке его ослепительная возня ночных насекомых -
бабочек, мошек, жуков, а внизу, в его свете, толчея дорогих туалетов,
холеных мужчин, пропитанных дымом сигары, с лакированными проборами; дам
в меховых накидках. Мелькают изящные ножки в ажурных чулках и миниатюр-
нейших туфельках.
Пикник свободы с ракетами, хлопаньем пробок, бравурными звуками па-
радно разыгрываемой марсельезы, с безупречными официантами, впрочем от-
казывающимися от на-чаев (им проставляется в счет) - все идет, как по
писанному.
Но локомотив, тонко свистя, тащит поезд дальше от модных мест, туда,
где черты людей резче и определенней. Мы на дальней окраине России, в
Закавказьи. Еще тут хозяйничал дух Николая Николаевича, великого князя.
При нем революция сразу была одернута с тылу, за фалды редакторов. Когда
все провинциальные газеты без страха и опасения перепечатывали петер-
бургские телеграммы, в Тифлисе было глухо. О событиях пропечатали, как о
чем-то в скобках, значения не представляющем. Отказ Михаила был выстав-
лен, как простая любезность - церемонится, а народ будет снова просить и
тогда коронуют Михаила. Откажется снова по своей осторожности, - тогда
коронуют Николая, великого князя. К нему уже силились-было попасть в ми-
лость чиновники...
Редакция так и писала, что "надо надеяться, после всеподданнейших
просьб Михаил согласится на царство". И революция вышла приличной, faute
de mieux.
В Баку персы-муши, носильщики, перетаскивали на головах по-прежнему
пятипудовые тяжести, профессиональных своих интересов еще и не подозре-
вая. Но митинговали и тут. Татары, армяне, персы заговорили на своих
языках. Ближе к сердцу у каждого - свое, местоимение притяжательное. Ис-
ходили из права - быть, наконец, самому по себе, а не по другому. Нацио-
нальный пафос вел к разделенью. Позднее он кончился зверствами в Шуше,
трагедией в Баку, Эривани и татарских селах. Теперь он сдерживал фронт,
вел к образованию национальных отрядов, вливал новую кровь в ослабевшие
жилы войны и служил европейской бессмыслице, а проникая в печать порож-
дал то запутанное и нелепое кружево, плетомое где-то поверх голов живых
людей дипломатами, что зовется "ориентацией".
Дошла ли февральская революция и здесь до народа? Кто-то откуда-то
назначал комиссаров, милиционеров, об'ездчиков горных районов. Они езди-
ли на карабахских лошадках с винтовками. Жили в сторожках на станциях,
ловили разбойников, были начальством. Бесконечных представителей от ми-
нистерства земледелия, министерства путей сообщения посылали по линии -
представительствовать. Дальше линии двигаться им было некуда и незачем.
А на линии - негде остаться. И вот их устраивали в дамских уборных.
Вы останавливаетесь на станции, идете в уборную - визитная карточка
"Иван Иванович Иксин, чиновник путей сообщения". А если случайно нет
карточки или войдете, не прочитав, - натыкаетесь на идиллию. В первой
комнате, "дамской", - столовая, щи недоеденные на столе, в углу ягдаш,
сапоги, на умывальнике туалетное мыло. Дальше, на раковинах, доски, пок-
рытые книжками: библиотека. А на диване хозяин, чаще всего и не просыпа-
ющийся от ваших шагов.
Комиссары крохотных станций о февральской революции сами толком ниче-
го не знали. Знали только одно, что они - комиссары, а были об'ездчиками
или сторожами.
Мне пришлось ночевать на одной из глухих станций, Садахло, в сторожке
такого комиссара. Рядом со мною, в огороженной комнате с решетчатыми
окошками спал беглый убийца из Метехского замка (тифлисская тюрьма); ут-
ром его должны были с конвоем доставить обратно. Но среди ночи к нам
стали стучаться крестьяне грузинской деревушки. Они поймали двух конок-
радов и приволокли их сюда, чтоб посечь на глазах у начальства. При
тусклых красных фонарях, в черную южную ночь, на земле молодой республи-
ки, только что провозгласившей отмену смертной казни и телесных наказа-
ний, они высекли двух дико кричавших людей. Их крики вызвали другой
крик, ответный, - у проснувшегося метехского убийцы. Тогда крестьяне,
узнав в чем дело, потребовали, чтоб сторожку отперли, вытащили метехско-
го убийцу, да зараз посекли и его тоже, чтоб не повадно было.
- Это в порядке вещей, - сказал мне на следующий день местный
культуртрегер, помещик в чесучовом пиджаке и широкой соломенной шляпе.
Он стоял на гумне своей усадьбы, неподалеку от сторожки. Вокруг него
прыгали волкодавы, вертя жесткими, как канат, хвостами. А перед ним мо-
лотили зерно и без конца кружились потные лошади, волоча за собою доски
с сидящими на них для пущей тяжести татарчатами...
Дальше, в Эривани и Александрополе, было и вовсе тихо. Февральская
революция убрала начальство, развязала родной язык. Но не тронула ни бы-
та, ни сознанья. Политика обернулась в забаву, - так забавлялась сонная
провинция на большевиков. Национальный большевик появился в Тифлисе и в
Эривани. Он выступал изредка. Его слушали, как слушают футуристов. Он
старался говорить газетно, и свои люди, патриархально, по восточному го-
ворившие ему "ты" (на армянском языке нет "вы"), считали его сдуревшим,
но впрочем безвредным. В Тифлисе дело обстояло уже политичнее и острее,
хотя и там политика ютилась в мансардах двух-трех газеток, заглушаемая
шумом шагов по Головинскому, плеском органной музыки из кафэ и пестрой
веселой толпою, единственной во всем мире по своей блестящей и певучей
беспечности тифлисской толпой.
А народ, не взирая на бегство с обоих фронтов, все еще зазывался в
мобилизационные части для защиты "святой революции" и Вовочек, получив-
ших отсрочки.
ГЛАВА IV.
Топот копыт.
Анна Ивановна благополучно вернулась в Ростов. На звонок отворила
племянница: Матреши уж час, как нет дома, ушла на собранье прислуги го-
ворить о своих беспокойствах и выставлять свои требования.
- Вот новости - требованья! Жрут, пьют, на всем готовом, их одеваешь
- требованья!
Анне Ивановне хочется всем рассказать, что говорят в Петербурге и на
курортах, как поет Северянин о шампанской крови революции, как несомнен-
но документально доказано, что большевики брали немецкие деньги и теперь
их хотят отправить обратно, а немцы воспротивляются. Слышала она также
про странную книгу, ходившую в рукописи по рукам. В этой книге одна хро-
нология, числа и числа. Но хронологически точно доказано, что еще от
библейских времен существовало еврейское общество, поставившее себе
целью забрать власть над миром. У него были отделения в Сирии и в Маке-
донии и во всех городах. Оно собирает налоги со всех евреев, будто бы на
социализм. И хронологически точно показано, в котором году должен быть
избран на престол еврейский царь...
Но Матреша не возвращается, приходится самой, не отдохнув с дороги,
готовить чай. Ноябрьские сумерки падают быстро, дворник в ведре несет
уголь, - топить угловую и ванную. Анна Ивановна серебряными ложечками
звякает в буфетной о новый сервиз, говоря с гувернанткой Тамары:
- Главное же, Адельгейда Стефановна, не мечтайте о Москве! Москвы
нет, выбросьте это окончательно из головы. Я вам должна сказать, что ан-
тисемитизм некультурен и я всегда против того, чтоб Тамара в гимназии
позволяла себе замечанья насчет евреек. Но все-таки мы не умнее же Шо-
пенгауэра или там Достоевского! Я говорила с профессорами. Многие дер-
жатся мненья, что есть что-то такое антипатичное, особенно знаете в мас-
се. Отдельные есть очень славные люди, например, доктор Геллер. Но в
Москве, в Москве все иллюзии падают, это что-то неописуемое. Черту осед-
лости сняли, и они, вы подумайте, не в Волоколамск, не в Вологду или ку-
да-нибудь в Вышний-Волочек, а непременно в Москву. На улицах, на трамва-
ях, в театрах, даже смешно сказать, на церковных папертях одни евреи,
еврейки, евреи, говорят с акцентом и на каждом шагу вас в Москве оста-
навливают: как, пожалуйста, пройти на Кузнецкий мост? Кузнецкого моста
не знают! В Москве!
- Merkwurdlg! - супит Адельгейда Стефановна выцветшие брови. Руки у
нее трясутся от старости, рассыпая сахарный песок. Уже на вазочки выло-
жено абрикосовое варенье (варилось при помощи извести, по рецепту, каж-
дый круглый абрикос лежит совершенно целый, просвечивая золотом и стек-
ловидным сиропом). Из жестянок ссыпаны сухарики на сливочном масле с ва-
нилью. Электрический чайник кипит.
Дамы давно уже приняли - каждая - чашку и не торопясь, медленно поку-
сывают сухарики, положив рядом с собой на столе черные шелковые сумочки,
различно расшитые бисеринками; из сумочек пахнет духами.
Вдруг - переполох. Из коридора в столовую, стуча гвоздистыми башмака-
ми, вбегает Матреша, как была с улицы, в большом шерстяном платке, лицо
круглое, оторопело-сияющее.
- Что такое? В чем дело?
- Сказывають, большевики идуть... Казаков семь тыщ и большевиков че-
тыреста человек видима-невидима, с Балабаньевской рощи. Которые на ми-
тингу ходили, своими глазами видели, а на нашем доме, Анна Ивановна ба-
рыня, пулемет поставють. Всех, говорять, которые к центре, тех говорять
ближе к черте города из помещениев выселять будют...
- Будют, будют, говори толком! Откуда ты взяла? Кто это тебе сказал!
Дамы вскочили с места, обступили Матрешу.
- Анна Ивановна, это же ужасно, если пулемет! У вас брат - член сове-
та депутатов, позвоните по телефону!
- Да телефон, кажется, не работает...
- Адельгейда Стефановна, Адельгейда Стефановна, позвоните пожалуйста
Ивану Ивановичу по телефону... Thelephoniren Sie, bitte!
- Ja aber der Thelephon ist verdorben!
- Я побегу домой. Скажите, милая, на улицах не стреляют?
- Что вы, Марья Семеновна, куда вы побежите в такую темноту. Погоди-
те, допьем чай и выйдем вместе.
- Какой тут чай? У меня квартира пустая, на английском замке, еще
обокрадут.
- Ну, как хотите, если не боитесь.
- Чего же бояться? Матреша может меня проводить.
- Нет, Марья Семеновна, я Матрешу отпустить не могу, она должна быть
дома, должна. Она слышала, знает, в чем дело, в случае, если придут, вы
понимаете, она с ними об'яснится. Вот если хотите, попросите Адельгейду
Стефановну.
И после просьбы ветхая немка, трясущимися от старости руками, надева-
ет заштопанный во многих местах кавказский башлык и семенит в галошах,
заложенных бумажками, по мокрым плитам, вослед за поспешающей дамой,
провожая ее домой.
Вечер сгустился в ночь, крупные капли шуршат по кое-где еще не опав-
шей жесткой и шаршавой от старости листве, прелым пахнет под ногами.
Иван Иванович из клуба забегает к сестре.
- Что же происходит? Ради Бога!
- Пустяки. Опять большевистская авантюра. Им мало, видишь ли июльско-
го урока. Ходят слухи, будто опять выступили, изнасиловали целый ба-
тальон...
- Что ты, как батальон?
- Ну да, женский, который у Зимнего дворца. Потом Зимний дворец разг-
рабили до чиста, сняли гобелены и нашили себе портянок. А у нас в Совете
большевики радуются: "поддержим питерских товарищей"...
- Господи, да что же это такое?
- Не волнуйся, казаки близко, у нас не допустят.
Ночь снова разжижилась в ясный сухой день, ветреный и холодный. И
глядят, глядят из окон недоуменные очи, одни с испугом, другие с вопро-
сом, с надеждой; люди притихли, опали, как тесто на остуделых дрожжах,
с'ежились, сковались волненьем.
К полудню по площади, мимо собора, промчались казаки, пригнувшись к
седлам, с винтовками за плечами, процокали конские копыта по камням, ос-
туженным и уже высохшим от вчерашнего дождика, уже опыленным. За ними
помчался ветер, крутя осенние рыжие, черные, красные листья, вздымая
осеннюю жесткую, крупную пыль. Вслед за ветром прокаркали галки, переле-
тая по телеграфным столбам и полуголым деревьям.
- С 12-ой линии выселить всех вплоть до двадцатой и двадцать четвер-
той, очистить Соборную.
Кто-то издал приказ, кто-то разнес его по обитателям, и все, кому на-
до было узнать, узнали. Новые беженцы, новые волны людей с подушками,
тачками, курами в клетках, визжащими поросятами, влекомыми веревочкой за
ногу и упирающимися в ноги бегущих. Шубы, шапки, шинели, поддевки, кар-
тузники, шляпники, папашники с дамскими шляпками и платочками и даже
простоволосыми перемешались.
- Вот дожили! То, было, принимали беженцев с западного и восточного
фронтов, и расселяли их в домах, что похуже, по двенадцати душ в одну
комнату, да с города получали на ремонт, а теперь и сами, здорово жи-
вешь, побежали.
- И еще побежишь! Нынче с юга на север, а завтра с севера к югу, по
компасу...
- Нашли время для шуток!
На площади, против собора, стоит особняк с пятью окнами на Соборную,
в два этажа. Наверху контора нотариуса, и внизу до четырех открыто па-
радное, впуская клиентов и холод. Туда, ступая где вовсе уже сухо, без
сырости, отстающими от сапогов подошвами и прячась в приподнятый ворот-
ник коричневого с обнажившейся ниткой на засаленных перегибах пальто,
шел Яков Львович.
Надо было стучать, - контора закрыта по случаю политических осложне-
ний. На стук открыла веснушчатая гимназистка с короткими волосами, как у
мальчика:
- Яков Львович! - И вверх по лестнице: - Мамочка, Яков Львович при-
шел!
Наверху, рядом с приемной и комнатами для клерков, где чинно, в фут-
лярах стоят ремингтоны и ундервуды, а по стенам светло-желтого дерева
высокие шкафчики с ящиками по алфавиту, - была еще одна полутемная ком-
ната, где жила переписчица, вдова, с двумя дочерьми-гимназистками, бли-
зорукая и с ревматизмом суставов. Там на полу помещалось три тюфяка, на
столе же на керосинке подогревался вчерашний суп. Вдова обрадовалась
Якову Львовичу, налила ему супу:
- Садитесь, расскажите, что такое творится по улицам?
- Вам бы тоже не мешало куда-нибудь с Лилей и Кусей побезопасней. Шли
бы сегодня к нам.
- Ни за что! - вскрикнули Лиля и Куся.
Они поглядели разом на площадь, - там пробегали новые толпы беженцев,
спотыкаясь о застревающих между ногами, влекомых веревочкой за ногу, по-
росят. Лиля и Куся любили события. Они были крайними левыми и, если б
позволила мама, пошли бы хоть в красногвардейцы!
С керосинки снята кастрюля. На ней теперь чайник, эмалированный, ско-
ро уже закипит. Вдова расставила чашки, Лиле и Кусе их собственные, Яко-
ву Львовичу свою кружку, а себе посудинку Чичкина от простокваши, - ча-
шек гостям не хватало. В жестянке вареный коричневый сахар, порубленный
на кусочки, - конфеты домашнего приготовленья, называемые вдовой
"крем-брюле".
Совсем было принялись за чай. В окна видно, что площадь вдруг опусте-
ла. Откуда-то из-за угла, дробно стуча сапогами, прошел отряд желто-се-
рых шинелей и остановился, совещаясь. Лиля и Куся глядели во все глаза
шинели взглянули в их сторону, разделились на группы и один за другим,
молчаливо стуча каблуками по камням, подкидывая на плечи винтовки, пере-
секли площадь.
- Мамочка, стучат!
Вдова идет отворять, сопровождаемая Яковом Львовичем. Лиля и Куся за
нею. Сняли засов и цепочку:
- Кто там?
В переднюю один за другим молчаливо вошло несколько вооруженных. Не
отвечая вдове, поднимаются по лестнице. Двое остались внизу, - сторо-
жить.
Наверху остановились:
- Оружие есть? Не прячете ли офицеров и казаков?
- Оружия нет, и никого не прячем. Вот единственный мужчина, Яков
Львович, в гости пришел.
- Покажите документы.
Яков Львович достал из внутреннего кармана свой паспорт грязного вида
"магистр историко-философских наук, Яков Львович Мовшензон". Прочитали,
вернули.
- Что там наверху?
Не дожидаясь ответа, один из пришедших по лесенке стал взбираться на-
верх, в открытую чердачную дырку. Там шарахнулись голуби.
- Кто там?
- Голуби, товарищ.
Лиля и Куся отвечают на перегонки. Смотрят глазами, как пиявками, не-
отрывно в лица пришедших. Они все из рабочих, лет по семнадцати, по во-
семнадцати, винтовки надели, должно-быть, впервые, лица юные, суровые,
строже, чем надобно. Многим из них суждено было быть через несколько
дней зарубленными в Балабановской роще казаками.
- Город в наших руках, товарищ? - выпалила вдруг Куся, не удержав-
шись.
- Чего выскакиваешь? - шепчет ей Лиля.
- Город в руках Совета, - отвечает безусый, - предполагается на завт-
ра выступленье. Вы соберитесь отсюда, тут будут обстреливать. Дом мы
займем под пулеметную команду...
- А нельзя ли тоже остаться?
- Что ж, - можно; только при каждом выстреле надо ложиться на пол.
- Лиля, Куся, вы с ума посходили, - вырвалось у мамы, - мы соберемся,
товарищи, только уж вы тут не дайте вещей разорять.
- Не тронем, не беспокойтесь!
Спустя четверть часа вдова с базарной корзинкой, Лиля и Куся с подуш-
ками, а Яков Львович с ручным чемоданом пробегают по темной безлюдной
площади, торопясь в ту же сторону, куда проструились давеча беженцы. В
дороге убеждает их Яков Львович итти прямо к нему, но вдова беспокоится,
слишком далеко. Им тут по пути у богатого родственника, домовладельца, -
ближе к вещам и квартире.
Вечером нет электричества. Улицы черны. Безмолвные притушенные кине-
матографы, больницы, театры, только аптекарь в белом переднике, как ни в
чем не бывало, стоит над весами и банками, приготовляя лекарства.
В доме богатого родственника заняты залы, ванная, девичья, бельевая,
буфетная и летняя кухня. Беженцы, знакомые и чужие, заполнили комнаты,
наскоро перекусывают из корзинок захваченной от обеда стряпней и, гото-
вясь к ночевке, вынимают платки и подушки.
Родственник, старообрядец с серебряными очками на носу, в мягких, ши-
тых руками домашних, шлепанцах, ходит по дому и всякому соболезнует от
сердца. Жена и свояченицы угощают вдову с гимназистками сытным ужином.
Хорошие люди, а все-таки с ними не близко.
- Я говорил, что этим кончится. Бескровных революций не бывает, -
шамкает старообрядец, - погодите, еще не то увидим. Жид сядет на прес-
тол.
- Оставьте пожалуйста! - вспыхивает учитель гимназии, - евреи тут не
при чем. Если б не разогнали Учредительное Собрание, не загубили святое
дело революции...
- Это и есть революция! - не выдерживает Куся.
- Молчи, пожалуйста, - говорит ей тетка.
- Если б не дали беспрепятственно вести безумную крайнюю проповедь,
республиканский строй в России окреп бы и привился. Мы видим примеры из
истории... - разговор переходит на примеры.
Керосиновая лампа мигает, свет ущербляется. Далеко откуда-то с Дона
внезапно слышен шум от снаряда, - гулкий и широко раскатывающийся.
- Тушите свет! Спать ложитесь!
И разно думающие, разно чувствующие люди склоняются, - каждый на при-
готовленный сверток.
ГЛАВА V.
Пули поют.
Как они поют в воздухе, как они часто стрекочут, словно горох, по
мостовой, по стеклу, отскакивая и вонзаясь, как стонет в воздухе ззз -
стезя от зловещего их полета, об этом знают не только солдаты в окопах,
об этом знают и горожане в подвалах.
Но чего не знают солдаты, это нежности к пулям в подростках, не убеж-
денных примерами из истории. Целый день идет перестрелка по главной ули-
це, целый день верещит, словно ярмарочная сутолока, пулемет с высокого
дома на площади, не попадая. Сыплются пули о стены, залетают в районы,
где прячутся беженцы, входят в стекло и расплющиваются в подоконнике.
- Пулька, смотри, опять пулька! - кричит Куся, подбирая теплую штуч-
ку, - спрячу на память, подарю Якову Львовичу!..
- Прочь от окон! - раздраженно кричит старообрядец, - чему радуетесь?
Людей бьют, а вы рады, как собачата.
Лиля и Куся радуются. Они не слушают старших. В полдень, когда пе-
рестрелка утихла, Куся глядит из полуоткрытых ворот, где домовая охрана
поставила семинариста с армянским, несвоевременно густо обросшим лицом.
стоять три часа, сжимая ружье монте-кристо, - глядит на торопливо бегу-
щих серых солдат и кричит им вдогонку:
- Товарищи, как дела?
Забегает красногвардеец напиться. От него Куся знает все новости. Ка-
заки идут от Черкасска, а им будет с севера тоже подмога. Иначе - не вы-
держать, казаков численно больше.
- Держитесь, - шепчет им Куся, впиваясь в них пиявками, пьяными от
революции глазами...
С Дона на барже поставили пушку большевики-моряки, навели и обстрели-
вают. Ухнул первый снаряд, вышел новый приказ, - от кого, неизвестно:
С линий первой и по одиннадцатую, с улиц Степной, Луговой, Береговой
и Колодезной всем перебираться повыше, к собору и прятаться там по под-
валам.
Под пулями обезумевшие толпы новых беженцев ринулись на исходе дня
расквартировываться повыше, и снова кудахтают оторопелые курицы и прон-
зительным, острым как уксус, визжаньем сопротивляются поросята сжимающей
их за ногу и куда-то волочащей веревке. Подвалы переполнены, хозяев не
спрашивают, лезут, где есть калитка, а заперта - стучат остервенело, пу-
гая домовую охрану:
- Пустите, взломаем, пустите!
Но вот расселились по новым местам. Верхние этажи опустели. Снаружи
захлопнуты и спущены жалюзи, внутри окна заставлены ставнями, свету ник-
то не зажигает. В подвалах, в повалку, дыша друг на друга учащенным ды-
ханьем, прячутся люди, ругаются, молятся богу, советуют друг другу успо-
коиться и не волноваться. Но дети... прыскают. Их одернут, они замолкнут
и - расхохочутся. Им не смешно, - им до судорог весело пьяной радости
революции; им бы хотелось повыбежать, быть лазутчиками, барабанщиками,
сыпать пули, носить патронташи, выслеживать казаков, пробираться сквозь
цепь и торопить подкрепленье... Другие мечтают побить большевиков и про-
гарцовать вместе с казаками, на казачьих лошадках важною рысью вдоль по
Садовой, ко дворцу атамана...
И со Степной, где живет Яков Львович, дошли вести: там разорвался
снаряд, кого-то убило. Скоро пришла еще одна весть: убило мать Якова
Львовича. Плакала в этот вечер вдова и не удержалась, сказала Кусе:
- Вот видишь, а тебе бы все радоваться.
Но и Кусе не пришлось больше радоваться.
К вечеру пули усилились, сыпались, словно горох, а над ними стоял
непрекращающийся гул от разрыва снарядов: бум, бум, бум... Беженцы заты-
кали уши руками, держали детей на коленях, ни глотка не могли проглотить
от тошного страха кто за себя, кто за близкого, кто за имущество. Но на
утро вдруг стало тихо, как после землетрясенья.
В ворота спокойно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и
степенно сказала домовой охране, - студенту, стоявшему за учредилку:
- Большаков-то выкурили. Чисто.
Вышли еще не веря и протирая глаза отсидевшиеся из подвалов, покупали
бутылками молоко и расспрашивали подробности. В открытые ворота уже вид-
но было, как проскакало с десяток казаков по улице, мрачно обмеривая
обывателей взглядами.
Начались обыски по квартирам. Искали рабочих, оружие, красногвардей-
цев. Брали же деньги, вино, кто и шубу снимал или брюки с вешалки, - что
поближе висело. Обыватели кланялись, клялись, что и не думали, чисты,
как перед богом.
На площади перед собором - казачья стоянка. Фыркают лошади, приподы-
мая хвосты и наваливая груды навоза, переступают копытами с места на
место. Седла с навьюченным фуражом им нагрели вспотевшие спины. Винтовки
перевязаны в кучку, штыками кверху, и, прислонены к ограде собора. На
самой паперти развели костер, кипятят свои чайники, охлаждаемые ветром и
снегом. Снег падает легкий и мелкий; влетает пыльцою в рот при разгово-
ре, а под ногами не набирается вовсе.
В городе вышли газеты. Город стал - город казачий. Казаки приказыва-
ют, казаки хозяйничают, и городская дума с достоинством выступила: "Так
же нельзя. Мы очень рады казакам, мы очень им благодарны за доблестное
очищенье, но город - он город свой собственный, а не казачий. В городе
есть думские гласные, есть, наконец, члены управы, письмоводители, го-
родской голова, и что же им делать?".
Но казаки не слушают, каждый казачествует, как ему любо, ссылаясь на
атамана, властителя края: быть теперь Дону под атаманом!
А газеты пишут про историю, этнографию, биографию, фольклор и мифоло-
гию казачества, делают ссылки и справки, очень захваливают и надеются на
преуспеяние края. Брошена журналистами и крылатая мысль о Вандее.
Между тем на Степной, со стороны последней, 32-ой линии, видели люди:
Гнали казаки перед собою рабочих. Рабочие были обезоружены, в разод-
ранных шапках и шубах, с них поснимали, что было получше. Когда останав-
ливались, били прикладами в спину. Их загоняли в Балабановскую рощу. Там
издевались: закручивали, как канаты, им руки друг с дружкой, выворачива-
ли суставы, перешибали коленные чашечки, резали уши. Стреляли по ним на-
последок и, говорят, было трупов нагромождено с целую гору. Снег вокруг
стаял, собаки ходили к Балабановской роще и выли.
ГЛАВА VI.
"Право-порядок".
У Якова Львовича в домике только три комнаты. Каждая напоминает дру-
гую. Кровати вдоль стен, по четыре подушки на каждой, ломберный столик в
углу, под иконой; на нем полотенце, расшитое крестиками, красным и си-
ним, а на полотенце высокая, на подставке, лампадка; рядом коробочка с
поплавками, бутылка с деревянным маслом и щипчики. Но Василисы Игнатьев-
ны нет, и не заправляются больше лампадки. Стулья дубовые, старинной ра-
боты, с клопиными гнездами в щелях за спинками. Обои набухли и тоже усе-
яны точками, - в них ходят, должно быть, клопиные полчища, шпаримые ке-
росином по пятницам, перед баней. На этажерках оставшиеся от продажи
книги фармацевтические и философские, в них никогда не заглядывала Васи-
лиса Игнатьевна. Зато на комоде хранятся облапленные детскими липкими
лапками книжки Золотой Библиотечки, когда-то подаренные мальчику Яше. Их
Василиса Игнатьевна берегла и соседкам хвалилась, что передаст их теперь
только внуку, а чужим - ни за что. "Макс и Мориц или похождения двух ша-
лунов" ценились особенно.
Все это стало пылиться с тех пор, как снесли Василису Игнатьевну
сперва в больницу с прободенным осколком гранаты кишечником, а потом и
на кладбище. Яков Львович остался один. Про жильца ни соседи не знали,
ни он никому из соседей ни слова.
Жилец, товарищ Васильев, жил в третьей комнате, а с победой казаков
перебрался в чуланчик, где у Василисы Игнатьевны раньше висели перец и
красные луковицы на бечевке и сушилось белье. Сюда носил ему Яков Льво-
вич хлеб, огурцы и табак, да газеты.
Товарищ Васильев просил все газеты, какие выходили по области, попро-
сил он и карту, которую изучал, посыпая пеплом с цыгарки, днем у ма-
ленького окошка на столе, а вечером на полу при свете огарка.
К Якову Львовичу заходили уже из участка справляться: кто у него жил
и не живет ли еще. Яков Львович ответил, что жил электро-монтер и переб-
рался на службу в Ростов или в Новочеркасск, сам не знает.
- Я вам говорю, со стороны Таганрога идет огромное подкрепление на-
шим! - утверждал товарищ Васильев, протыкая кружок на карте обкусанной
спичкой и указывая направление порыжелым ногтем на протабаченном пальце:
- мы в начале гражданской войны; октябрьский переворот прошел повсемест-
но. Нет логики в том, чтоб на Дону удержалось казачество.
- Послушайте, - отвечал Яков Львович, - на кого же нам надеяться? В
городе ничтожный процент сочувствующих, и разгромлены, перебиты, разог-
наны лучшие силы рабочих. А вне города - это Вандея.
- Бросьте! Мы надеемся только на логику. События идут своим ходом, и
нет логики в том, чтоб их тормозили. Нельзя удержать ребенка во чреве
матери после положенного природой, - хотя б ей родить вне всяких
культурных и прочих условий, на извозчике или в степи.
Товарищ Васильев почти убеждал Якова Львовича. И он надевал старую
фетровую шляпу с прощипанными краями, плотней поднимал воротник пальто и
уходил побродить по городу, приглядеться к тому, что наделал наступивший
декабрь с людьми и политикой.
На улицах мокро и липло, снег бьет отсыревшими хлопьями. Фонари не
горят - забастовка. Не дзенькает, покачиваясь и проходя своим ходом,
трамвай. Гимназисты собрались перед бильярдной грека Маврокалиди, заде-
вают прохожих, высвистывают "Боже, царя храни", - это из записавшихся в
добровольческую дружину. Им выдали на руки жалованье - вперед. Они ходят
по разным кофейням и бильярдным; у некоторых ружье, у других револьверы.
Марья Семеновна получила из Новочеркасской гимназии торопливое письмо
от сына и плакала, показывая родным и знакомым: подумайте, начальница,
не спросясь у родителей, записала его в добровольческую дружину! Как она
смеет, ему бы кончать, а тут еще не окрепший, не выросший, шестнадцати
лет и с распухшими гландами, погонят на холод, он и стрелять не умеет!
- Хороша добровольческая! - удивляются гости, - вот так добро-
вольно...
Другие советуют им быть потише: в соседней комнате разместились каза-
ки. Хорунжий любит подслушивать, чуть-что - придирается, может устроить
огромные неприятности. И Марья Семеновна умолкает со вздохом.
Казаки стоят у нее две недели, стоят и у Анны Ивановны, и у Анны Пет-
ровны, у доктора Геллера тоже; их кормят за милую душу, для них достают
старейшие вина из погреба, предназначавшиеся для болезней желудка у са-
мых почтенных членов семьи, - дедушки, бабушки и двоюродной тетки, соби-
равшейся написать завещание.
Вдова с Лилей и Кусей опять перебралась к себе, в комнату рядом с по-
мещениями для клерков, ундервудов и ремингтонов. Яков Львович зашел к
ней и застал Кусю в слезах, жестоко избитую, с разорванным черным перед-
ником на гимназическом платье.
- Вот неугодно ли полюбоваться? В гимназии разукрасили.
- Как это могло случиться?
- Очень просто: сцепилась с буржуйкой, - в сердцах отвечает вдова, -
чего ради теперь вылезать? Делу не поможешь, а себе наживешь одни непри-
ятности. Из гимназии выгонят.
- Пусть-ка попробуют! - сжимается Куся, - это я ее выгоню, вот подож-
ди! У ней брат во время войны с немцами сидел, как ни в чем не бывало и
пиры задавал, - они взятками откупались, я знаю, она сама говорила! А
сейчас вдруг об'явился - казачий офицер. Это он-то казачий офицер! Пони-
маешь, записался в казачье сословие, чтоб воевать с большевиками.
- А тебе какое дело?
- Противно! Русский! Фу, хуже русского гадины нет! Я ей сказала, что
я стыжусь, что я русская! Пусть не смеют тогда говорить об отечестве,
патриотизме, национализме друг с дружкой, а пусть говорят о своих капи-
талах, поместьях, бриллиантах и фабриках!
- Браво, Куся, - сказал Яков Львович и в душе изумился: Куся помогала
ему уяснить то, что сухо твердил общими фразами товарищ Васильев, устав-
ший от митингов, - суть в классовом самосознании!
- Обратите внимание, - вступилась вдова, - как нынче дети разделились
и отбились от рук. Молодежь та скорей благоразумна, не так, как в мои
времена, от мобилизаций стараются как-нибудь освободиться, политика им
мешает, все носятся с чистым искусством. А от четырнадцати по семнадцать
словно сдурели: лезут на стену из-за политики, того и гляди вцепятся,
где ни встретятся...
Но что же Иван Иванович и Петр Петрович? Оба они чрезвычайно обеспо-
коены усиленьем казачества и зависимостью муниципалитета. Правда, Кале-
дин показывает себя либеральным. Он не отрицает, конечно, что фев-
ральская революция совершилась. Его об этом проинтервьюировала печать, и
он ясно ответил, что "не отрицает". Однако же в городе повальные обыски,
частые аресты. В городе до сих пор расквартировано огромное количество
казаков, об'едающих, притесняющих горожан. Муниципалитет совершенно
стеснен военной казачьею властью. Он не приказывает, а позволяет прика-
зывать посторонним для города людям. Где же здесь либерализм?
Иван Ивановича и Петр Петровича калединцы не уважают, не ставят и в
грош. Собрания воспрещаются, выступления воспрещаются, - благородные,
трезвые и умеренные выступления воспрещаются. Это очень несправедливо и
неблагоразумно. Остаются, впрочем, дни рождения, именины, двунадесятые
праздники и канун наступающего 1918 года. И в городе то у одного, то у
другого ужин с попойкой.
С'езжаются поздно. Покуда хватает вешалок - вешают на них шубы; потом
шубы складываются друг на дружку на сундуках и на стульях. Сперва - чай-
ный стол. Между чаем и ужином барышни пробуют клавиши, долго отнекивают-
ся хрипотой и простудой, потом пропоют что-нибудь из "Пиковой дамы" или
из "Рафаэля" Аренского. После хозяин отводит гостя к двум-трем столикам,
приготовленным для железки, и предлагает им "резаться", а хозяйка сове-
тует не садиться до ужина. Ужин один и тот же у всех: закуска, осетер
провансаль или салат оливье, индейка жареная, мороженое и фрукты. Играют
до трех-четырех, пьют не переставая, а кто не играет - флиртует. Утес-
нившись по двое, по трое на мягких диванах, преувеличивая опьяненье,
устраивают заговоры любви, подмигивают на мужей и на жен, те грозят им
пальцами, поднимая глаза от трефовых десяток, а на рассвете Матреша бе-
жит за извозчиком.
Кому негде кутить, тот может вдоволь раздумывать над историей и над
примерами. Улицы - раннее средневековье. Свету нет. Керосину достать мо-
гут разве одни спекулянты. Денег не платят: боны уже перестали ходить, а
романовских денег не сыщешь, они устремляются отовсюду за голенища каза-
ков, в расплату за масло и за муку. У кого же находится мелочь, тот отп-
равляется в церковь, при входе снимает шапку и благочестиво крестится,
потом покупает у сторожа свечку в поминовенье усопших и сквозь ряды мо-
лящихся направляется к образу...
Но там, потолкавшись, свечки отнюдь не засвечивает перед угодником, а
отправляет ее в брючный карман, шепча, если он верующий: "прости меня,
Боже", - и быстро торопится к выходу, минуя опрашивающий и подозри-
тельный взгляд церковного сторожа: продажа церковных свечей на вынос
запрещена.
Дома при восковой свечке торопятся проглотить ужин, раздеться и лечь,
а любитель чтения, положив книгу на стол пред собою, глазами читает, зу-
бами разжевывает, а руками расстегивает жилетные пуговицы или же, сгибая
остро коленку под подбородок, стаскивает сапоги.
Окрик хозяйки:
- Не жги зря свечу! Что копаешься?
И любитель чтения виновато захлопывает книгу.
ГЛАВА VII.
Переворот.
Порядок, можно сказать, окончательно восстановлен.
Мало-по-малу остановились трамваи, водопровод не работает, почта не
ходит, железные дороги стоят, на полотне набежали друг на дружку вагоны
в три ряда, как бусы на шее цыганки. Подвоз продуктов совсем прекратил-
ся. Место на карте "Ростов-Нахичевань" стало пустым местом; оттуда в мир
не доходит вестей, ни туда из мира не доходит вестей. Даже сами казаки
не знают, что будет дальше.
Товарищ Васильев попросил у Якова Львовича паспорт:
- Вы сидите, вам тут документы не понадобятся, я же с вашим паспортом
проберусь в Таганрогский округ, где собираются наши.
Яков Львович отдал ему паспорт и на ночь остался один.
Но не успел заснуть, как прикладом к нему постучали. Вспыхнула точка
фонарика, направленная ему на лицо. Перерыты все книги, наволочки и ко-
сынки в комодах, вспороты тюфяки и подушки, два одеяла прихвачены, -
пригодятся в зимнее время. Якову Львовичу велено итти без разговоров
вперед, в комендатуру; документов нет, значит сжет, верно, военнообязан-
ный. Впрочем, там разберут.
Яков Львович пошел, окруженный казаками. В комендатуре, за канцеляри-
ей, в комнатке с решетчатыми окошками было еще несколько арестованных, в
том числе Петр Петрович.
Петр Петрович видел Якова Львовича в оркестре, где тот смычкастил по
струнам виолончели чуть ли не каждый вечер, покуда был свет. Он протянул
ему руку, как знакомому.
- Я в совершенном недоумении - что за нелепость, меня арестовывать! -
сказал он преувеличенно громко, - я боролся, как ответственное лицо, с
заразою большевизма, приветствовал освободившее нас казачество, ратовал
за укрепление в стратегическом отношении нашего города, у меня сын -
доброволец!
- А вы осторожней, - сказал ему кто-то из арестованных, большевики-то
ведь близко. Как бы вам из-под казацкой нагайки не перейти в большевиц-
кий застенок!
Петр Петрович умолк, точно нырнул марионеткой под сцену, одернутый
вниз за веревочку.
На утро со стороны Ростова раздались выстрелы. Их допросили, бестол-
ково и спешно. Петр Петрович тотчас же был выпущен. Якова Львовича преп-
роводили в тюрьму за неименьем документов.
Дома Анна Ивановна ждала в истерическом нетерпеньи:
- Петя, все забирают из сейфов бриллианты, и деньги из банка; пришли
телеграммы, что застрелился Каледин и войсковое правительство сложило
свои полномочия. Я собрала, что могла. Ехать надо через Батайскую на Ку-
бань. Некогда соображать, все готово.
Анна Ивановна, и Анна Петровна, и Марья Семеновна, и д-р Геллер с
семьей и сотня-другая еще, председательствовавших, митинговавших, рато-
вавших за братство и равенство и аплодировавших казакам, с вещами, бау-
лами, кожаными чемоданчиками, залепленными печатями заграничных таможен,
устремилась из города на Кубань, чрез прорыв большевицкого фронта,
кольцом окружившего город. Задыхаясь от страха, дамы впадали в истерику
в санках; кучера, оборачиваясь, убеждали не шибко кричать, чтобы как-ни-
будь не навлечь большака, а мужчины, от жен заражаясь, с трясущимися гу-
бами, кричали с истерикой в голосе:
- Не визжи, чорт тебя побери, будь ты проклята! И без тебя тяжело.
Самыми тихими были дети до пятилетнего возраста.
Что же казаки? Как это они обманули надежды всех, кто "в стратегичес-
ком отношении" стоял за укрепление фронта?
А казаки... кто их поймет! Одни, отстреливаясь, отступали от больше-
виков, шаг за шагом, покрывая трупами степь. Другие с оружием и со зна-
менами переходили к большевикам и сдавались:
- Товарищи, больше не можем. Тошно служить генеральским последышам
против Советов. И мы ведь из безземельных. Чего там, и мы за Советы!
Все малочисленнее круги отступающих, все многочисленнее отряды пере-
ходящих.
На границе меж Ростовым и Нахичеванью предприимчивый некто давно уж
построил красного цвета увеселительный дом, с обитыми бархатом ложами,
сценой-коробкой, замурзанным бархатным занавесом. И вздумал он новый те-
атр, где пели певички, вздымая из кружева юбок до самых подвязок ажур-
но-чулочную ножку, назвать, неизвестно зачем:
"Марсом".
Названье и стало театрику роком.
"Марс" был воинственным местом. Сперва были драки в нем со скандалис-
тами, с пьянством, с полицией, уводившей скандальника в участок. Потом в
"Марсе" засели рабочие и собирался Совет. В "Марсе" восстали в но-
ябрьские дни. Красный флаг взвился над "Марсом" в февральские дни при
отступлении казаков и наступлении большевиков. Но отступавшим уж отсту-
пать было некуда. Их зарубали по улицам, перестреливали по углам, вытас-
кивали из под'ездов.
Снова зазюзюкали в воздухе, не спрашивая дороги, шальные пульки. При-
казов о переселении никто не издал, но жители, как услышали трескотню
пулемета, полезли крестясь в подвалы, на знакомое место.
В домах, где не успели бежать, дрожащие руки срывали погоны с шинелей
гимназистиков, тех, что пели "Боже, царя храни". Матери прятали сыновей
по чердакам и под юбки. Безусые гимназисты, охваченные тошнотворным
страхом, дрожали. Матреша их выдаст! Давно уж она большевичка! Барыня
валится в ноги Матреше:
- Матреша, голубушка, ради Христа!
- Что вы, барыня, нешто я Иуда-предатель... Пустите, чего дерганули
за юбку, да ну вас, ей богу.
Но барыня обезумела, летит вниз по лестнице, закрывает засовами две-
ри, задвигает задвижки и болты, вверх бежит, ружье вырывая у сына. Прик-
лад зацепился - по дому разнесся звук выстрела.
- Боже мой, Боже мой, Боже мой, что я наделала! Васенька, Васенька!
Внизу стучат. Здесь стреляли. Дом оцепляют.
Тук-тук-тук...
- Не открывайте!
- Да вы с ума сошли! - вопит сосед на площадке, - из-за вас перестре-
ляют весь дом, подожгут всех жильцов! Оттолкните ее, и конец!
Дверь взламывают, в двери врываются красноармейцы.
- Кто тут стрелял?
Обыск с этажа на этаж, с лестницы на лестницу.
- Матреша, голубчик, родная!
Матреша, плечом передернув, идет к себе в кухню и переставляет каст-
рюли. Но молчанье ее бесполезно.
Уже в соседней квартире N 4 красноармейцам шепнула Людмила Борисовна,
старый друг гимназистовой матери, запрятавшая под прическу два бриллиан-
та по три карата:
- Ищите не здесь, а напротив...
Красноармейцы снова врываются шарить у обезумевшей матери в спальне.
За умывальником, для чего-то привставши на цыпочки, руки по швам, не ды-
ша стоит и зажмурился гимназистик.
- Вот он, кадет! - закричал красноармеец.
- Васенька, Васенька...
Но сострадательный рок закрыл ей память и сердце прикладом ружья,
предназначавшимся сыну. Она потеряла сознанье.
Бой идет на улицах в рукопашную. Пули зюзюкают, пролетая над голова-
ми. Жители, спрятавшись в задние комнаты, затыкая уши руками, держат де-
тей меж коленками, не могут глотка проглотить от тошного страха, - кто
за себя, кто за близких, кто за имущество.
Но на утро вдруг стало тихо, как после землетрясенья. В ворота спо-
койно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и степенно сказала
жильцам, подошедшим из кухонь:
- Казаков-то выкурили. Чисто.
Вышли оторопелые люди, протирая глаза и робко заглядывая за ворота.
А там уже людно. Соборная площадь залита рабочими, красноармейцами,
городской беднотой. Лица сияют, красное знамя взвилось у дверей комен-
дантуры, перед участками, перед думой. Мальчишки-газетчики, торговки
подсолнухами, подметальщики снега, трамвайные кондуктора, почтальоны и
все, кто не носит ни шуб, ни жакеток, ни шляпок безбоязненно ходят по
улицам, на их улице праздник, да и все улицы стали ихними!
А Куся, напрыгавшись и наметавшись по площади, красная от мороза и от
возбужденья, шепчет матери на ухо прыгающими от смеха и гнева губами:
- Нет, мамочка, нет, ты подумай только! Сейчас Людмила Борисовна в
рваном платочке и чьих-то мужских сапогах, будто баба, ходит по улице и
изображает из себя пролетария. Я сзади иду и слышу, как она говорит:
"Товарищ военный, только прочней укрепитесь и не допустите, чтоб в горо-
де грабили"! А сама норовила сбежать на Кубань, сундуков, сундуков наго-
товила! Ах, она врунья!
И Куся сжимает шершавенькие кулачки.
(Продолжение следует).ал потревоженной душой выхода Ромео из-за н
#_39
Мариэтта Шагинян.
ПЕРЕМЕНА.
(Продолжение).
ГЛАВА VIII.
Праздничная.
За Нахичеванью, в армянской деревне, расположился штаб Сиверса и при-
нимал делегации. Сиверс был вежлив, просил, кто приходит, садиться и
каждого слушал. С большевиками в войсках были военнопленные немцы.
Тихо и празднично в городе. Ходят, постукивая по подмерзшей фев-
ральской дорожке, патрули, перекликаются. На базарах стоит запустенье, -
ни мяса, ни рыбы, ни хлеба. Крестьяне попрятались и не подвозят продук-
тов.
То-и-дело к ревкому, на полном ходу огибая в воздухе ногу дугою, под-
летают велосипедисты, прыгают на-земь и оправляют тужурку. За столиком в
канцелярии девушка в шапке ушастой, с каштановым локоном за ухом и ка-
рандашом меж обрубками пальцев: двух пальцев у ней не хватает на правой
руке. Но эти обрубки умеют и курок надавить, и молниеносно свернуть па-
пироску, не просыпав табак, и пристукнуть карандашом по столу в продол-
жение чьей-нибудь речи.
Из заплеванной канцелярии, где наштукатуренные стоят у правой и левой
стены с согнутой в коленке ногой, проступившей из складок, безносые ка-
риатиды, - прошел товарищ Васильев к себе в кабинет. Он осунулся, потем-
нел, на шее намотан зеленый гарусный шарфик и не приказывает, а шепчет,
- схватил ларингит, ночуя в степях под шинелькой.
Фронт вытягивает, как огонь языки, свои острые щупальцы то туда, то
сюда, пробует, прядает. Там отступит, здесь вклинится слишком далеко. У
пришедших с ним вместе - заботы по горло: напоить, накормить, разместить
свою армию, наладить транспорт и связи. А в городе обезоружить и истре-
бить притаившихся белых. И после затишья и праздника начались обыски,
профильтровали тюрьму.
Вышел тогда из тюрьмы и на солнце взглянул Яков Львович. Было ему,
словно под сердцем ворочался голубь и гулькал. Ничего не хотелось, а
тумбы и камни, разбитые стекла зеркальных витрин, водосточные трубы, со-
сульки, подтаивавшие на решетке соборного сквера, проходившие люди - все
казалось милым и собственным.
Как хозяину, думалось: вот бы тут гололедицу посыпать песочком, чтоб
дети не падали, а у булочной вставить окно! И когда у себя на квартире
он нашел трех красногвардейцев, ломавших комод на дрова и с красными ли-
цами пекших на печке оладьи, на сковороду наливая из чайника постное
масло, он этому не удивился. Поздоровался, снял пальто, об'яснил, что
пришел из тюрьмы.
- Вы из наших, товарищ? - спросили, черпая жидкое тесто из глиняной
миски и бросая на сковороду, где оно, зашипев, подрумянивалось и укреп-
лялось пахучею пышкой:
- Так пойдите в ревком, зарегистрируйтесь. Соль у вас где?
Яков Львович снял с полки жестянку, где хранилась сероватая соль, и
подал товарищам. Те очистили стол, пригласили садиться и дружно, вместе
с Яковом Львовичем, ели румяные пышки из пресного теста, посыпая их
солью. Потом закурили махорку.
В ревкоме на Якова Львовича подозрительно глянула девушка в шапке
ушастой. Она уже собирала бумаги и прятала их в клеенчатый самодельный
портфель, а карандаш, перо и чернила, выдвинув ящик стола, размещала
внутри и готовилась запереть. На стене остановившиеся часы показывали
без четверти девять. Но на руке у нее намигали швейцарские часики без
минуты четыре. Красногвардейцы в дверях, звякая об пол, уже забирали
винтовки.
- Позвольте, товарищ, но где же документы?
Яков Львович, торопясь об'яснить, повторил:
- Я же сказал, что отдал их товарищу, чтобы облегчить ему бегство.
- Нам этого мало. Возьмите бумажку в домовом комитете или в милиции.
- Домовый комитет и не подозревал, что я отдал документы. Он только и
может, что засвидетельствовать, кто я такой.
- Вот и доставьте мне это свидетельство. Выходите, товарищ. Вы види-
те, я кончаю работу.
Яков Львович, повернувшись, направился к выходу.
Девушка молниеносно скрутила себе папироску и, нащелкав обрубком раз
пять зажигалку, закурила и крикнула вслед:
- Послушайте, стойте ка! Вы не сказали, какому товарищу ссудили доку-
менты.
- Я ссудил их товарищу Васильеву, - ответил Яков Львович, грустя об
ее недоверии.
Усмешка сверкнула в стальных глазах девушки. Она поглядела на двух
красноармейцев, и те усмехнулись ответно.
- Что ж, если вы утверждаете, это можно проверить. Задержите товари-
ща, - весело и уже посрамив в своих мыслях неведомого самозванца, крик-
нула она к дверям. Красноармейцы сомкнулись у входа.
А из кабинета, в шинельке, с завязанным шарфом и в низко надвинутой
кожаной кэпке, с портфелем под мышкой уже выходил товарищ Васильев.
- Товарищ Васильев! - окликнула девушка.
Но уже Яков Львович и горбун увидали друг друга.
Тов. Васильев рукой с протабаченным пальцем схватился за теплую руку
Якова Львовича и - что бывало с ним редко - светло улыбнулся.
- Я без голоса, ларингит, - он показал себе пальцем на горло: - спа-
сибо! К вам с документом дважды ходили, но не могли разыскать. Идемте со
мной на часок. Вы же, товарищ Маруся, напишите ему все, что нужно.
- Я печать заперла, - проворчала тов. Маруся, сожалея в душе, что не
выпал ей подвиг обнаружить белогвардейца. Но стол тем не менее отперла
ключиком и из ящика вынула листик белой бумаги, перо и чернила. Яков
Львович продиктовал ей ответ на вопросы, печать она грела дыханьем с ми-
нуту и, наконец, надавила на угол бумажки. Все было в порядке.
Втроем они вместе пошли к дому с колонками, где на втором этаже в
чьей-то спальне с персидским ковром, наследив на пороге снежком и засы-
пав окурками мраморный умывальник, помещался товарищ Васильев. Внизу, в
том же доме, жила и тов. Маруся. Им подали на круглый без скатерти сто-
лик с китайской мозаикой три полных тарелки армянского вкусного супа с
ушками, посыпанного сухим чебрецом вместо перца и называемого по татарс-
ки "хашик-берек".
Яков Львович рассказал обо всем, что слышал в тюрьме, о последних
днях перед переворотом. Тов. Васильев ел и изредка, шопотом, с хриплым
дыханьем, расспрашивал. Подшутил над тетрадкой: "все ли записываете кус-
тарные наблюденья?".
Был он прежний - и все-таки переменился. Впали глаза, сухим и острым
блеском блестевшие в щелку. Грудь опустилась, и плечи стали острее и вы-
ше. И за плечами лопатки как будто еще приподнялись от горба. В шопоте
слышалась властная нота, и глаза уходили внезапно от собеседников глубо-
ко к себе, а на тонкие губы тогда набежит торопливость: так выглядят гу-
бы, когда человек отвечает другому: "мне некогда".
- Будет ли мир? - не сдержавшись, спросил Яков Львович: - мира ждут
люди и камни, товарищ Васильев! Довольно уж крови. Взгляните, как сумер-
ки голубеют за окнами, а по карнизу вьют лапками голуби. Взгляните на
огонечки на улице, на шар золотистый с кислотами, что засиял там, в ап-
течном окне. Тесен мир и единственна жизнь, дорогая для каждого. Дайте
людям порадоваться, завоевали - и баста!
- Завоевали? Неужто? Не в вашем ли сердце, где все так прекрасно уст-
роено? - шепчет с усмешкой тов. Васильев: - почитайте-ка завтра газету!
- А я люблю военное дело, - вмешалась тов. Маруся, - все равно без
войны не обойдешься. Пасифизм - чепуха.
Тов. Васильев рыжим ногтем на протабаченном пальце провел по прозрач-
ной бумажке. Отрывая по сгибу, отделил он бумажный квадратик, насыпал
табак, свертел папироску и, послюнявив губами, заклеил. Яков Львович дал
закурить, и горбун затянулся.
ГЛАВА IX.
Сметано...
Века навалили суглинок на туф, туф на гранит, а гранит на залежи
гнейса; и вышли пласты геологические.
Года навели улыбку на губы лакея, сутулость на спину раба и холеный
зобок под кашнэ у бездельника, - и возник обывательский навык.
Стали видеть вещи устойчивыми по Эвклиду: кратчайшая линия меж двумя
точками - это прямая. Дом Степаниды Орловой - это есть ее собственность.
И кто умер - того отпевают.
Но в учительской комнате третьей гимназии, где учились Куся и Лиля,
давно уже дразнили коллеги Пузатикова, математика, что Эвклид провалил-
ся. А в городе вышли "Известия" со стихами и прозой, шрифтом прежней га-
зеты, размером ее и на той же бумаге, с приказами о домах, в том числе и
о доме Орловой: он, как и прочие, муниципализовался и квартирантам вно-
сить надлежало квартирную плату не Степаниде Орловой, а городу. И, нако-
нец, по Садовой и по Соборной прошли, чередуя усталые плечи под злыми
углами гробов, люди в красноармейских шинелях; они хоронили покойника,
не отпевая.
И пошли по городу слухи: все теперь будет по-новому. Опись людей для
начала, кто, откуда, какого занятья, имеет ли капитал и семейство; потом
опись женщин, замужних и незамужних; первых оставить на месте впредь до
распоряженья, а незамужних приписать к одиноким мужчинам с гражданской
целью: издан приказ о введении гражданского брака! Холостяки ужасались.
Появились мальчишки с ведрами и кистями, а под мышкой с пачками
об'явлений. Красными от мороза руками они макали кисти в ведра, мазали
стены, заборы, высокие круглые тумбы, перепрыгивали с ноги на ногу и
сдували с кончика носа холодную каплю, за неимением носового платка и
обремененностью пальцев; и на стены, заборы, высокие круглые тумбы нак-
леивали постановленья. Каждое было за номером, с двумя подписями. Поста-
новлений в день выходило по нескольку.
С сумерек и до утра, не потухая, горела зеленая лампа во втором этаже
дома с колонками, где помещался тов. Васильев. Сам он вечером и среди
ночи принимал по делам, но говорил только шопотом, указывая на горло:
простуда. Когда не было посетителей, шагал взад и вперед, временами ссы-
пая табак из жестянки на смятую бумажонку и сворачивая папироску. Шагая,
диктовал сиплым шопотом, часто дышал; продиктованное - перечитывал.
Фронт передвигался. Войска уходили. Людей не хватало. Постановления
не исполнялись.
В "Известьях", - так думали обыватели, - сидел упразднитель. Хватался
за все: нынче одно упразднит, а завтра другое. Добрались до орфографии,
до средней школы, до университета, из банка забрали наличность, богачей
обложили большими налогами. Какие-то люди убили профессора Колли.
А упразднитель хватался опять за одно, за другое. Упразднена уже
собственность, право иметь больше столька-то денег наличными, сословный
суд, прокуроры, сословье присяжных поверенных. Один за другим взрыхля-
лись лопатой пласты и выбрасывались. Людей не хватало. Упразднитель пи-
сал на бумажках с печатями: вызвать икса такого-то, вызвать игрека-иксо-
вича, вызвать граждан таких-то. Именитые адвокаты, член суда и нотариус,
пофыркивая, пришли по бумажке. Упразднитель просил их взять на себя ре-
форму гражданского суда по новым советским законам. Именитые граждане,
пофыркивая, отказались.
В газетах уж реяли ястребы, - темные слухи и телеграммы о близости
падали, новой войны: немцы давили на русских. Был подписан мир в Бресте,
а немцы, под предлогом очистки и определения границ, наступали, - уже
подходили к Одессе. С Украйны шли гайдамаки, под Новочеркасском зашеве-
лились казаки.
Нежданно-негаданно вдруг разразилась пальба. Анархисты-коммунисты
восстали. Обстреляли штаб, убили и ранили многих, завладели двумя дома-
ми, а после были разбиты. Потом, успокоившись, отпечатали номер газеты
"Черное Знамя" со стихами Дмитрия Цензора и об'явленьем курсивом на пер-
вой странице о том, что труд сотрудников будет непременно оплачи-
ваться...
- Наша беда не в том, что мы имеем военные задачи; наступать всякий
может. Беда наша в том, что мы наступаем, реорганизуя. Мы должны перест-
раивать на скорую руку, без людей, с мошенниками и саботажниками, на за-
воеванном месте, на клочке, который, может быть, завтра от нас будет
вырван!
Так признался усталый Васильев Якову Львовичу поздно вечером, когда
тот забрел на зеленую лампу.
Суета перестройки вершилась при тайном злорадстве одних и при явной
поживе других.
Ветер февральский рвет, посыпая снежком, постановленье на круглом
столбе: Реформа нотариата. В домике с ундервудами и ремингтонами, где
жила переписчица, шумно. Нотариат упразднен, вместо него нотариальные
камеры, где будут записывать браки, рождения и смерти. Старый нотариус,
покачав бородой на машины и вешалки, вышел; его уже не пустят обратно.
Машины и вешалки взяты по описи в камеры младшими клерками. Младший по-
мощник нотариуса, с кожурой от подсолнухов между гнилыми зубами, по фа-
милии Пальчик, стал товарищем Пальчиком. С'ездил в ревком, утвердился и
занят реформой. Товарищу Пальчику много работы: составить подробную сме-
ту. Товарищем Пальчиком разграфлена уж бумага на столбцы и колонки, и
обозначено, кто какой получает оклад от правительства, - первым долгом
он сам, как заведующий; вторым долгом он лично, как стряпчий, третьим
долгом он же сверхштатно, как представитель от камеры, на раз'езды и
прочие нужды. Дальше идут, понижаясь, по порядку все клерки, вдова-пере-
писчица и сторожиха. Товарищу Пальчику понадобился кабинет, и вдове-пе-
реписчице велено в двадцать четыре часа переселиться, куда пожелает.
Вздыхая, связала вдова три узла и на казенной подводе перевезла их в
подвальчик, снятый в трех'этажном дворце Степаниды Орловой.
В Ростове при чем-то совсем постороннем двумя-тремя юношами соргани-
зован комитет по охране искусства. Бумажки с печатями на осмотр, на ре-
визию, на реквизицию посыпались из канцелярии. Опустевшие особняки снова
ожили. В них захаживают, поворачивая книги, вазы, картины, собрания фар-
фора, заглядывая им сбоку, сзади и наизнанку, определяют, классифициру-
ют, вспоминая уроки истории по древней Греции и каталоги Третьяковки.
Собрано все на подводы, подводы поехали, но по дороге исчезло не мало.
Ругался военный начальник, требовал об'яснения, ему об'ясняли, показывая
ордера. Ордера были в порядке с печатью за отношением. Были они внесены
под номерами и в получении их расписались. Но вещи исчезли.
- Все это мелочи и чепуха! - горячилась фигурка в коричневом платье с
коротенькими волосами. Бледное личико с веснушками возле носа сияло. Это
Кусе рассказывал Яков Львович, что в городе бестолочь, что так нельзя,
что это выходит не большевизм, а юмористика, и Куся ему возражала с го-
рячностью:
- Все это мелочи и чепуха! Надо ведь с чего-нибудь начать, а они от-
кудова знают, с чего? Пускай себе хоть кверху ногами. Эка беда, две-три
чашки покрали с подводы. Вы лучше подумайте, ведь они помогают сдвинуть
с места весь мир, может сами не знают, а помогают!
Куся пришла к Якову Львовичу не для бесед, а по делу. Она принесла
приглашение от комиссара финансов и наробраза, товарища Дунаевского, на
заседание. Приглашены представители музыки, живописи и литературы. Куся
- от комитета учащихся. Надо сорганизовываться, и наконец-то для Якова
Львовича будет работа.
Тихи улицы в сумерках, покуда пешечком пробираются Куся и Яков Льво-
вич из Нахичевани в Ростов. Последние дни марта, а ударил мороз. Так
скрепил, так стянул, что дыхание виснет на маленьких усиках Куси со-
сульками, а у Якова Львовича застревает в ноздрях колючею льдинкой.
Одинокий фонарь от мороза - в тумане. От прохожих летят облачка,
словно все закурили. И клубисто дышит трамвай, как животное, стоящий на
запасном пути с печуркой внутри для кондукторов и метельщиков, чтоб
отогревались до смены.
А по дороге в Ростов, подняв голову, смотрит Яков Львович на окошко с
зеленою лампой. Там, сжав зубами потухшую папиросу и обмотав гарусным
шарфиком больное горло, все ходит и ходит товарищ Васильев. Он не дикту-
ет. Между бровями тяжелая складка. Доктор сказал ему утром, что у него
не простуда, и не ларингит, а горловая чахотка в последней стадии. Но
товарищ Васильев думает не о том. Он думает о наступлении немцев и о
восстании казаков под Новочеркасском.
ГЛАВА X.
... Да не сшито.
В особняке, на Пушкинской улице, жил-был некогда Петр Петрович, пока
не бежал на Кубань.
В особняке, на Пушкинской улице, столовая красного дерева, стены вы-
ложены изразцом цвета вымытых фикусов, и такого же цвета, глазурованной
зелени, нюрнбергская печка с сиденьем.
В особняке, на Пушкинской улице, Дунаевский, комиссар наробраза и
наркомфина, созвал совещание.
Перед входом два рослых красноармейца с винтовками просмотрели внима-
тельно повестки Куси и Якова Львовича и, посторонившись, пустили их.
Внутри уже было полно.
Не сразу в накуренной комнате можно людей разглядеть. Столовая в из-
разцах цвета вымытых фикусов гудела от голосов и от кашля. Посереди, у
стола, опершись подбородком на руку и коленкой упершись на стул, не си-
дел, а стоял, утомившийся днем от сиденья, комиссар Дунаевский.
Это был небольшой человек, женски пышный в плечах и у бедер, но со
впалою грудью, с лицом, словно снятым с камеи: тяжелый, орлиный нос, ум-
ный лоб, небольшие глаза под пенснэ, выдающиеся, очень острые губы по
птичьи. Вид значительный и якобинский, как шепнула горячая Куся... Где
Дунаевский теперь? Где другие, работавшие в суматохе и хаосе, в первые
дни революции, когда не видать было шагу вперед и шли наугад и на смерть
горячие, лучшие люди? Дунаевский расстрелян. Расстреляны и другие. И ты,
никогда не видавший ни личного счастья, ни сытости, ни удовольствий, ни
отдыха, маленький, бледный горбун, под шинелькою в снежной степи поте-
рявший последнее, - скудную кроху здоровья!
Вокруг Дунаевского, ближе к столу разместился отряд меньшевичек, го-
товых к сражению. Меньшевичку опытный глаз тотчас отличит от большевич-
ки. Меньшевичка - куда фанатичней. Одета со вкусом, возраста среднего,
непременно в пенснэ, с черепаховым гребнем в прическе, держит себя со-
лидно, культурная, - и придерется, так не отстанет, словно инструмент
"кусачка", вцепившийся в гвоздик. Меньшевичка еще не услышит, уже крити-
кует; рот раскрыть не успеет сосед, а она уже резким фальцетиком, словно
пилою по жилке, взад-вперед перепиливает себе слабое место противника, -
ничего не оставит, утешится, разомкнет ридикюльчик, вынет платок и
взмахнет над припудренным носом.
Дальше, за ними, сидели поддевки, шинели, пиджачишки, студенческий
китель. Помалкивали. Когда приходилось вступать в разговор, предвари-
тельно сильно прокашливали запершившее горло. Среди них размещались за-
веденные говоруны, партизански выскакивавшие на меньшевичек, но тщетно.
Темой служила инструкция наркома Ермиловая, приводимая ниже:
"Ввиду огромной важности воспитания и обучения детей для подготовки
будущих граждан - строителей социалистической советской республики, и
ввиду того, что учащие всех типов школ неоднократно организованным путем
(учительские союзы, собрания) определенно враждебно относились к Советс-
кой власти, почему является крайне необходимым самым решительным образом
сломить этот особого вида саботаж интеллигенции, для чего создать на са-
мых широких демократических началах орган, который бы следил и направлял
деятельность учащихся, а именно: при каждом учебном заведении создается
школьный совет с таким расчетом, чтобы учащих в совете было не более од-
ной трети всего состава его. В школьный совет кроме учащих входят: три
представителя от родителей и три члена от левых социалистов или лиц по
рекомендации местной или ближайшей к поселению из указанных выше партий,
а в крайнем случае по назначению местного Совета Казачьих, Крестьянских
и Рабочих Депутатов из среды граждан".
Орфография (новая) колола глаза с непривычки, казалась неграмотной
смесью болгарского с канцелярским. На инструкцию все нападали. Но
меньшевички напали отдельно: не на нее, а на принцип. "Зачем приставлять
к учительскому совету лишь левых социалистов, а не социалистов вообще?"
И дружно разжав свои челюсти, все вместе (а было их девять) вцепились в
несчастную фразу, словно инструмент "кусачка" в шляпку гвоздя.
Встал Яков Львович, неожиданно для себя. Он искал и не находил подхо-
дящее слово, - в воздухе было другое.
- Товарищи, вы только что завоевали область, еще не учли и не прове-
рили отношение учительства, а сразу вооружаете его против себя. Такая
инструкция вызовет ненависть в самом доброжелательном. Зачем это? Ведь
работать-то с ними придется. Людей и так мало. Заставьте их служить се-
бе, а не вредить. Кто, выводя верхового коня из конюшни и седлая для
дальней поездки, в зубы ему кладет не мундштук, а раскаленные прутья?
- Замолчите, - одернул его за полу расползающегося пальто молодой
чернокудрый художник, сидевший на полукруглом сиденьи нюрнбергской печки
и грызший орехи, - сейчас не время, им не до этого!
И, действительно, было не время. На Якова Львовича и не взглянули,
лишь Дунаевский блеснул в него умным и знающим взглядом из-под тяжелова-
тых век, но не об'яснил ничего. Заговорили опять и вконец осудили
инструкцию, порешив на местах руководствоваться другой, еще более рез-
кой. Избрали комиссию для ее составления.
Художник все продолжал грызть орехи, разжевывая их, как ребенок. И
поглядев на него опечалился Яков Львович: ему показалось, что в молодом
и красивом лице нарочно, для безопасности, было разлито больше наивнос-
ти, чем полагалось по возрасту.
Вот они, люди. Не нравится, а не вмешаются. Всяк убежден, что все
равно ничего не добьется. А когда выйдет дело готовым, из рук вон пло-
хим, ни на что не пригодным, у всякого голос появится со стороны, как из
зрительной залы. Всякий тотчас осудит!
Так говорил, возвращаясь домой и тщетно обмерзшие пальцы в рукава за-
бирая, Яков Львович закутанной Кусе. У той из-под шали блестели лукаво
два глаза, а рот она замотала, оставив лишь нос для дыхания. Но не удер-
жалась, спустила размокший от ротика теплый платок под согревшийся под-
бородок и возразила:
- Какой вы! Теперь разве строится? Это потом будет строиться, а сей-
час революция. Что с того, что учительство еще не высказывается? В Моск-
ве было против и тут будет против. Лучше сразу сказать - "мы враги", чем
возиться и время потратить.
- Молодчага вы, Куся, - сказал Яков Львович серьезно, - вам шестнад-
цатый год, а логике учите лучше профессора. Только разные мы. Я не знаю,
мой друг, может быть новый мир из таких, как вы, народится, но мы разные
и мне грустно. Всем сердцем желаю удачи большевикам, но многого не пони-
маю. Да и вам непонятно, о чем я.
- Очень даже понятно, если б захотела понять. Только сама не хочу.
Если сидеть-понимать как вы, так ничего и не сделаешь.
- А разве лучше делать в слепую?
- Не в слепую! Партия скажет, куда.
Куся уже свила себе гнездышко в революции. Она ходила на митинги,
слушала разных ораторов, - Коллонтай, матроса Баткина, студента Сырцова;
товарища Жука... В доме Орловой происходили партийные заседания. Молодой
член партии, первокурсник Десницын, был с ней знаком и ссужал ее книжка-
ми.
Пуще сдавливало дыханье от мартовского мороза. Трещали на перекрест-
ках костры, раздуваемые милиционерами. Огонь забирал заиндевевшие сучья,
плакали сучья, оттаивая, и шипели, как шпаримые тараканы; дым не хотел
подниматься, подбитый морозом.
Они добрались до трех'этажного дома купчихи Орловой и, зайдя за воро-
та, спустились по ступенькам в подвальный этаж. На стук отворила Лиля,
тринадцатилетняя, в вязаной кофточке и торопливо сказала:
- Куся, мама больна. Бок простудила, температура. А отопление так и
не действует.
В доме купчихи Орловой - центральное отопление. Только странно, - об-
щественные учрежденья, что в левом корпусе, согреваются, а где жильцы, в
правом корпусе, туда не доходит тепло. Повыше, у Фроловых, замерзла вода
в умывальнике. У них примерзают от стужи пальцы к железному крану. День
и ночь горит керосинка, - смрадно и денег без счету уходит на керосин, а
все не теплее.
Яков Львович вошел в остудевшую комнату, где на лавке, под шубами,
шалями и суконной кавказскою скатертью тряслась от озноба вдова-перепис-
чица.
- Голубчик, похлопочите, - произнесла она навстречу гостю: - Девочки
мои бедные с ног сбились. Сходите завтра к хозяйке!
Яков Львович узнал, где квартирует хозяйка и обещал. Куся сняла для
него кипяток с керосинки и налила ему чаю.
Степанида Георгиевна Орлова была богатой купчихой. Отец, когда-то ла-
базный мальчишка, позднее лабазник, а потом фабрикант, умер, оставив ей
лавку, дом и мыльную фабрику. Степанида Георгиевна замуж не вышла. В
спальне под образами держала приходно-расходную книжку и счеты. Лицо
имела широкое, ноздреватое после оспы, распаренное, как у прачки, и руку
подавала не прямо, а горсточкой. Платье пахнуло демикотоном. После пере-
ворота Степанида Георгиевна поселилась у себя в дворницкой, выселив
дворника в летнюю кухню, и жаловалась на разоренье. Там и застал ее ут-
ром Яков Львович, но не одну, а с товарищем Пальчиком, что-то укладывав-
шем в портфель. Он впрочем уже уходил, озирался, где шапка, и левой ру-
кой полез в рукавицу.
- Ну с, всего! - обнажил он гнилые зубы с кожурой от подсолнухов: -
бумагу припрячьте подальше!
Степанида Орлова, когда он ушел, взяла со стола гербовую бумагу и
сложила ее пополам.
- Одно разоренье, - присядьте, пожалуйста, - эти самые купчие. Кабы
не большевики, стала бы я еще недвижимую покупать! Мало переплатила
крючкам этим!
Яков Львович слушал, недоумевая. Степанида Орлова знавала его покой-
ную мать, Василису Игнатьевну, и смотрела на Якова Львовича, как на зна-
комого.
- Какая купчая?
- Ну да, нешто не слышали? Дом я купила у аптекаря Палкина, тот, что
фасадом на двадцать девятую линию. Староват, а ничего, доходный.
Деньги-то ведь теперь не продержишь, опасно. И зарывать их расчету нет.
А дома подешевели, как помидоры, ей Богу!
И засмеялась купчиха Орлова девичьим смешком без натуги, без хитрос-
ти. Вытаращил на нее Яков Львович глаза:
- Позвольте! Да как же! Муниципализованный дом?
- Ну, какой ни на есть. Дешовому товару в зубы не смотрят. Чего уди-
вились?
- И нотариат упразднен! Какая же купчая?
- Самая настоящая, на гербовой, по оплате. Нет уж вы в деле немного
смыслите, Яков Львович, так не интересуйтесь. И языком лишнего не гово-
рите между чужими. Я ведь с вами, как с сыном покойницы Василисы Иг-
натьевны, откровенна.
Руки развел Яков Львович и на минуту забыл, зачем пришел. Но, вспом-
нив, заторопился.
- Да, вот что, Степанида Георгиевна. Я пришел насчет жильцов правого
корпуса. Не знаете, не испорчено ли у вас отопленье? К ним не доходит
тепло. Там вода в ведрах замерзла. Пожалуйста, Степанида Георгиевна,
распорядитесь.
- Да что вы, голубчик. Дом-то не мой теперь, а городского хозяйства.
Вы бы к городу и обратились. Я-то при чем? Сама, видите, в дворницкой.
- Как же не ваш, если покупаете новый? - не удержался Яков Львович.
Улыбнулась купчиха. Видно в добрый час он попал к ней! Улыбка купчихи
Орловой важная штука, - девическая, без хитрости, без натуги, только ос-
пинки сморщились, набежав друг на друга на упругих, как у японской
бульдоги, щеках. Улыбнулась, ударила звонко по ляжкам всплеснувшими руч-
ками:
- А и хитрый же вы, даром что тише воды, ниже травы. Ну если жильцам
добра желаете, так передайте: плату пускай за нонешний месяц вносют не
городу, поняли? Ведь не внесли еще?
- Кажется, не внесли.
- Пусть занесут мне сюды на недельке, я дам расписку. Кто еще там ус-
ледит за их платой. А я, как хозяйка, за все отвечаю. Сами ко мне по
каждому пустяку забегаете. Нынче одно, завтра другое. Конечно, сама по-
нимаю, морозы - сладко ли? Тепло я пущу, а вы насчет платы не поза-
будьте.
- Не позабуду, - ответил Яков Львович и вышел.
Дворнику Степанида Орлова, зазвав к себе, слово-другое сказала:
Дворник, в ведерко воды накачав, неспешной походкой пошел в отде-
ленье, где топка. Сколько возился и что он там делал, не знаю. Выйдя,
опять не спеша, запер он топку на ключ и ключ отдал купчихе Орловой, а
та его положила под образа, за ширинку, рядом с приходо-расходной книж-
кой и Новым Заветом.
А по трубе, повинуясь физическому закону, потекло, прогоняя зашедшую
стужу, победительное тепло, равнодушное к людям и всем делам их. Оно до-
текло до подвала, и Лиля, пощупав трубу, закричала, как сумасшедшая:
- Мама, Куся, хозяйка тепло пустила!
Шел Яков Львович по улице, мимо тумбы, заборов и стен, где еще красо-
валось постановление за номером и подписями Реформа нотариата, шел и ду-
мал:
- Сметано, да не сшито!
ГЛАВА XI.
Ликвидационная.
Контора газеты была и останется только конторой газеты. Корректорша
Поликсена, сидевшая при царе за ночной корректурой, при Керенском, при
казаках, - сидит и при большевиках. Забрав типографию, помещенье, запасы
бумаги, большевики вместе с ними забрали контору и корректоршу Поликсе-
ну. Только там, где был раньше "Приазовский Край", теперь поместились
"Известия". Но корректорша Поликсена с платочком на плечиках и булочками
на ужин, завернутыми в корректуру и лежащими в муфте, - пожимает плеча-
ми: подумаешь! мы и сами без новой орфографии постоянно писали не "Прiа-
зовскiй Край", а "Приазовскiй Край", бывало спрашивают, почему, а мы се-
бе пишем и только.
Действительно, со дня основанья газеты, лет эдак за тридцать, писало-
ся вещим издателем не "Прiазовскiй", а "Приазовскiй". В конторе, уплачи-
вая Якову Львовичу по тарифу за столько-то строк, шепнули:
- Вы не подписывайтесь под статьями. Слухи ходят... Положенье непроч-
но.
А уж что скажут в конторе, за выплатой по тарифу, тому доверяйте.
Фронт распластался на разные стороны, фронт вытягивает, как огонь
языки, свои острые щупальцы то туда, то сюда, пробует, прядает. Там отс-
тупит, здесь вклинится слишком далеко. Но обрубают могучие щупальцы
фронта. Немцы подходят все ближе, взяли Харьков, идут на Ростов. С ними
на русскую землю, насилуя русскую волю и разрушая советы, идут офицеры,
не немцы, а русские. Те самые, что в немцев стреляли и не хотели бра-
таться. Теперь побратались.
С Украйны идут гайдамаки, итти не идут, а приплясывают, - усы отпус-
тили такой закорюкой, что совсем иллюстрация к Гоголю, и треплются по
весенней степной мокроте шаровары, как юбки, на бойких плясучих лошад-
ках. А мрачные, приученные к смерти корниловцы, молодец к молодцу, чис-
тят где-то в степи, совсем недалеко, винтовки, тяготясь итти с немцами,
и настреливаясь из-под боку.
В Баку же татары, восстав, режут армян днем и ночью. Пылают армянские
села. А сами армяне, где могут, днем и ночью режут татар. Поезда не пус-
каются дальше Петровска.
Заметался осколочек фронта, оторвавшись в Ростове. Уж он обескровлен.
Занят тов. Васильев. Голосу нет, - часто и тяжко дыша, закашливается,
обматывая зеленым гарусным шарфиком горло. Уже не шепчет, а пишет. Пома-
нит к себе, протабаченным пальцем нажмет карандашик, вырвет листочек
блок-нота, и уже побежала бумажка, разнося приказанье. Даже к рассвету
не гаснет зеленая лампа во втором этаже белого дома с колонками.
Обнадеженные прежде времени под Новочеркасском, восстали казаки. Так
летит воронье к еще неумершему воину, кружится, падает, снова взлетит,
высматривая хищным оком, откуда бы вырвать кусочек. Но воин не умер.
Собрав распыленные части, большевики отогнали казаков, устроив жестокую
бойню. Резали в Новочеркасске, холодным штыком добивали, шпарили жаркими
пульками, как посыпая горохом, пульверизировали дымом, картечью и
кровью. Жарко и мокро дышалось на улицах Новочеркасска.
А на Дону не спеша завозился Апрель, выколачивая, вместе с кучами
снега, морозы. Снег осел, а морозы упали. Солнышко припекало по улицам,
раззадоривая воробьев. И зеленою шерсткой озимков, как кошечка шерсткой,
потягиваясь, проснулась весна.
По новому стилю готовились к празднику первого мая. Но праздник сор-
вался. Первого мая, как ястреб, над Темерником закружился немецкий аэ-
роплан и сбросил бомбу.
Уже гайдамаки с колоннами немцев и русскими офицерами надвинулись к
городу. Уже мрачные, приученные к смерти корниловцы, тяготясь итти с
немцами, застреляли откуда-то сбоку, в город ворвались, ринулись на шты-
ки, думая, что гайдамаки подходят. Но большевики окружили ворвавшихся.
Один за другим, корниловцы были обезоружены и перебиты.
Вновь зазюкали в городе, разносясь со змеиным шипеньем, пульки. Страх
сковал челюсти. Старики молодели от страха. К ночи в саду или темном
подвале прокапывали дыру и зарывали длинные тюбики рубликов, скатанных
вместе, обручальные кольца, столовое серебро или, кто побогаче, - чер-
вонцы. Когда-нибудь внуки искать будут клады - много кладов сейчас поза-
капано на Руси!
Ночью спали одетыми, вздрагивали, чуть сосед шевельнется, ждали обыс-
ков и при стуке крестились, словно в поле на молонью. А в Ростове неве-
домым юношей, именовавшим себя "старым литератором", как ни в чем не бы-
вало собран, проредактирован, прорекламирован, отпечатан и пущен в про-
дажу журнальчик "Искусство".
Товарищ Васильев ругался, бессильно стуча кулаком по канцелярскому
столику. Он ругался беззвучно и выплевывал посиневшей губой на платок
темно-красные сгустки. Шопотом, от одного к другому, из дому в дом, пе-
реходило, что немцы уже в Таганроге.
В апрельское утро для населенья был напечатан декрет о понижении цен
на продукты, - продовольственные в два раза, а прочие в пять. Купцы про-
читали и крякнули, а крякнув перемигнулись. И в ответ на декрет взвыли в
хвостах перед лавками обывателя, - товар-то ведь поднялся вдвое!
- Покупайте, покудова есть. А не то - подохнете с голоду! - говорили
купцы, утешая. И запуганные, одурелые люди платили.
Там и сям проскакали, стегая лошадку, милиционеры с винтовкой. Там и
сям пристрелили купца для острастки. Но купец не смутился. Он, что мете-
оролог, по воздуху чует погоду.
А темные, порождаемые вечерами в больших городах, порождаемые междув-
ластием, одурелостью, бурей и суматохой бывалые люди тем временем, с ре-
вольвером у пояса и декретом в руках, на подводах в'езжали к купчинам.
- Читал? А это видал? - и с декретом показывается револьверное дуло.
- Ну-тка за добросовестную расплату в пять раз дешевле тысячу двести ар-
шин того шелка, а теперь двести фунтиков гарусу, да шестьсот пар чулоч-
ков. Что еще? Дамский зонтик? Клади-тка и сто пятьдесят дамских зонтиков
для родных и знакомых!
Так был вывезен и разграблен магазин Удалова-Ипатова...
Двадцать пятого старого стиля истекал ультиматум, поставленный немца-
ми и гайдамаками большевикам. Большевики отказались очистить Ростов. И
тотчас же с утра задымился огонь дальнобойных.
Взрыв, как от страшного выстрела, раздался на площади. С шумом обру-
шился, рассыпаясь, как веер, на радиусы осиновых досок, базарный ларек.
Затопали, шлепая в лужу, случайные люди, мечась в подворотню. Бум-бум,
уж стояло над городом сплошным грохотаньем орудий. Шел дождь. С окраин
ринулись беженцы, толкая друг друга, роняя детей и ругаясь неистовой
бранью. Подвалы, свои и чужие, в одно мгновенье забиты людьми. А по воз-
духу стоном бегут, догоняя друг друга, снаряды и разрываются возле само-
го уха, близехонько. Окна трясутся, танцуя стеклянные трели. Их не зас-
тавили ставнями в спешке, и окна, трясясь, звонко лопаются, рассыпаются,
словно смехом, осколками. Трррах - торопится где-то ядро. Бумм, - вслед
за ним поспевает граната. Трах, городу крах, кррах, трррах! Немцы не
скупятся, артиллеристы играют.
А по подвалам сидят, обезумевши, беженцы, затыкают уши руками, держат
детей на коленях, бледнеют от тошного страха, кто за себя, кто за близ-
ких, а кто за имущество.
Но часам к четырем вдруг сразу утихло, как после землятресенья. В во-
рота степенно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока, и спокойно
сказала жильцам, подошедшим из кухонь:
- Большаков-то выкурили. Чисто.
А на Батайск отступали остатки гибнущих красных. Стойко дрались за
каждую пядь. Трупами покрывали весеннюю степь и валились с десятками ран
друг на друга, живыми курганами. В воздух текли от них струйки дыханья и
пара: то в холод апрельского вечера теплая кровь испарялась.
ГЛАВА XII.
Немцы.
Ты продаешь сейчас Библию, напечатанную Гуттенбергом, немецкий народ!
Увезли твои древности богатые иностранцы. Скупили дома твои за бесце-
нок богатые иностранцы. Хлеб твой едят и пьют твое пиво, глядят на акте-
ров твоих, и отели твои наводняют богатые иностранцы. В Руре на горло
твое наступил французский каблук, и хряснуло горло. Обезлюдели, парали-
зованы, остановились заводы. Руки, честнейшие в мире, бездействуют. Где
твоя слава?
Но униженному руку протянут с Востока. Там, над кремлевской твердыней
вьется красное знамя Советов. Коммуна - друг униженных. И она говорит
им: вы потеряли, но не все потеряли. Вы сохранили себя. Лучшее в свете
сокровище - самосознанье. Лучшая в мире действительность - правда. Прав-
диво сознаться себе в том, что есть, в том, что было, и в том, что долж-
но быть по совести - вот великое наше богатство. С ним вступает народ в
неподвластные хищникам дали, в крепкостенную, высокобашенную, золотую
страну - в грядущую эру.
И правдивой да будет рука, что опишет тебя и полки твои, зарубавшие
большевиков по наему за хлеб гайдамачий в угольном Донецком бассейне. Ты
шел туда в мае - апреле девятьсот восемнадцатого, богатого бедами, года,
как ныне французы идут в твой угольный Рурский бассейн.
---------------
Выползли из подвалов оторопелые люди; не евши, не пивши с утра, пос-
пешили к калиткам, ловят прохожих, спрашивают, - те кивают на площадь.
А на площади людно. Стройно идут, молодец к молодцу, подошвой стуча
по неровным булыжникам улиц, в серых касках, в мундирах хоть пыльных, да
новых, подтянуты как на картинке, - немцы.
- Немцы! Вот тебе раз! - вздохнула на улице прачка. И не понимала, а
все же вздохнулось. Сердечная вспомнила, как отпевала солдатика-мужа,
погибшего на Мазурских болотах; а сын был в красноармейцах.
За стройной колонной солдат, припадая к улице задом, как скачущие
кенгуру, прогромыхали и скрылися пушки.
За пушками, в кучке солдат, удивляя невиданным блеском, алюминиевыми
кастрюлями, кружками, чайниками и прочей посудой, проехала ровным аллю-
ром походная кухня.
Офицеры и унтеры в темно-зеленых перчатках, в мундирах защитного цве-
та и в гетрах, - "баварской и вюртембергской ландверских дивизий", шли
сбоку, по тротуарам, сверяя ряды проходящих. Были они белокуры, с крас-
новатыми лицами, с алыми ртами из-под светлых усов, а за ушами на розо-
вой шее, где вены, - с зачатком склероза.
Остановившись перед собором, часть сделала под козырек и по знаку
стоящего офицера промаршировала в соседнюю улицу. Часть стала, перебирая
ногами, как на ученьи, и готовясь куда-то свернуть. А часть, сразу сбро-
сивши строгую выправку и симметрию наруша, принялась укреплять пулемет,
задом к церкви, а носом на улицу, и, разобравши походную кухню, располо-
жилась стоянкой.
Живо хворост собрали, штыки завязали и вздули огонь рядовые. Живо
ссыпали кофе в кофейники с закипевшей водой и из банок достали сухарики,
сахар, консервы, шоколад и сгущенные сливки. Пили немцы из кружек, при-
кусывая и не глядя по сторонам. Казались они дагомейцами, привезенными
целой деревней в зоологический сад, для того, чтоб кухарить и кушать на
глазах любопытных.
А вокруг-то! Все повысыпали поглазеть на диковинных немцев. Бабы,
старые и молодые, в платочках, платках и косынках, парни бойкие и трусо-
ватые, старики, мужики, гимназисты, учителя семинарии, математик Пузати-
ков с дочкой, поп Артем с попадьей, Степанида Орлова, купчиха; Пальчик,
ставший опять просто Пальчиком, но повышенный в чине нотариусом, за то,
что тихонько отдал ему вешалки (ремингтон же припрятал); Людмила Бори-
совна - в черной, шелковой шляпе, щегольских башмаках из шевро и в ве-
сеннем костюме, фрэнчи, смокинги, венские деми-сезоны с отвороченными
над суконным штиблетом заграничными брюками... - видно не заяц один по
Дарвину шкуру меняет, белый зимой и при первой траве - буроватый!
Стали и смотрят. На лицах тупое вниманье. Смотрят пристально, неотс-
тупно, в сотню глаз, и смущенные немцы торопясь допивают свой кофе.
А вечер на редкость весенний. Пахнут липы пахучими почками; стрельча-
тые, как ресницы, листочки акаций развертываются, сирень зацвела. Солнце
село, но небо еще голубое, прозрачное, с реющей птицей и редкими белыми
тучками.
Взволнованы барышни - много им будет занятий! Взволнованы матери -
можно списаться с родными, узнать, где Анна Ивановна, Анна Петровна и
Марья Семеновна, где доктор Геллер с женой, увезли ль бриллианты и пови-
дались ли с Кокочкой, ад'ютантом у генерала Безвойского. Взволнован па-
паша - ведь дума-то будет, как раньше, и будет управа! Все будет - и
думские гласные, и члены управы, и письмоводители, и казначеи, и засе-
данья, - демократический строй принесли нам стройные немцы!
- Вы же, папаша, припомните, немцев ругали тупыми милитаристами, гру-
быми хамами, варварами, разрушающими цивилизацию? - некстати напомнил
отцу безмятежный сынок с напроборенной птичьей головкой, проводивший
жизнь в городском клубном саду, где ухаживал за гимназистками. Голос был
у него очень тонкий, а хохот, как выстрел из пушки.
Но папаша ответил: "замолчи!" и пригрозил не выдать карманных.
Немецкие унтеры и офицеры в зеленых перчатках, в мундирах защитного
цвета, шаркали и улыбались, знакомясь с девицами. В Нахичевани армянки,
в Ростове еврейки и русские цветником разукрасили улицы, с оживленными
щечками, брошками, с нежной сиренью за поясом, переходящей потом, подчи-
няясь закону тяготенья, в петлички офицеров. Приглашали немецкими фраза-
ми, заученными в гимназии у херр-Вейденбах, выкушать чашечку чаю. Офице-
ры, благодаря, улыбались, но с чувством достоинства переходили в откры-
тые настежь парадные.
Буржуазия ждала их.
- Какая? - спросит наивный.
Та самая. Та, что в начале войны, брызгая пеной, кричала о подлости,
низости, тупости немцев. Та самая, что помешана на патриотизме, на русс-
ком стиле, альбомчиках "Солнца России", новгородских церквах и Московс-
ком Художественном театре. Та, что требовала войны до победного оконча-
ния. Та, что изменниками называла издавших указ о братаньи. Та, что
упорно, с документами и доказательствами уверяла, будто Ленин и Троцкий
придуманы на немецкие деньги. Та, наконец, что видела в Бресте конец го-
сударства Российского.
Особняки запылали свечами и лампочками. Белоснежные скатерти вынуты
из сундуков и расстелены. Электрический чайник кипит и кипит самовар, а
в буфетной из банок, повязанных собственноручно, с хитрыми узелками,
чтоб девки не крали, достается варенье. В граненые вазочки накладываются
абрикосы, кизил и айва, и клубника Виктория, пахнущая ванилью. С Пасхой
совпало, вот счастье-то! На улице бились и резались, а в особняках все
сделано к Пасхе, что нужно: раздобренные куличи, пожелтевшие от шафрана,
с изюмом и миндалями; творожная белая пасха с цукатом; ветчинный огром-
нейший окорок, выбранный у колбасника прямо с веревки по давнему и свя-
щенному праву, и собственноручно в печи запеченный; индейка, - пушисты,
как пухлая вата, молочные ломти индейки, нарезанные у грудинки! И много
другого. Графинчики тоже не будут отсутствовать, все в свое время.
Много бежало ее из особняков, - буржуазии. Много осталось ее в особ-
няках, - буржуазии. Упразднитель в "Известиях" бился месяц и два, уп-
разднял то одно, то другое, - орфографию, школу, сословие присяжных по-
веренных, собственность, право иметь больше столька-то денег наличными,
но упраздняемое, как журавли по весне, возвращалось.
Офицеры входили, расстегивая перчатки. Ослепленные светом и белоснеж-
ною скатертью с яствами, улыбались. Самодовольно одни, а другие насмеш-
ливо. За столом легким звоном звенели чайные ложки о блюдечки и о стака-
ны, передавались тарелки, просили попробовать то одного, то другого.
Офицеры расселись не по указанному, а по-немецки, меж дамами, чередуясь,
- мужчина и женщина. И это понравилось очень хозяйке, стянувшей корсетом
грудо-брюшную полость, повесившей в уши два солитера и говорившей сквозь
губы, их едва разжимая, чтоб не выдать искусственной челюсти.
Хозяин заговорил об ужасах большевизма и благодарил с теплотой и сер-
дечностью германскую армию. Гинденбург у себя никогда не стерпел бы то-
го, что наша военная власть не смела тотчас силой оружия! Мы некультур-
ны. Мы позволяем какой-то шайке бандитов, невежественной и столько же
смыслящей в Марксе, сколько свинья в математике, захватить власть и пол-
года дурачить Европу. Посмотрели бы вы, что у нас тут творилось! Я сам
знаю Маркса, я читал Менгера...
Но разговор о марксизме офицеры не поддержали, они пожали плечами. И
сдержанно говорили, что идут добровольцами (с улыбкой, подмигивая: доб-
ровольцами, император не вмешивается!), с целью лишь очищенья и опреде-
ленья границ по Брестскому миру. И кроме того гайдамаки, угнетенная на-
ция. Гайдамаки за очищенье Донской области обещали им 75% всего урожая.
- Своего?
- Нет, донского. Очистим область - и получаем.
Но есть могучее средство развязать языки, это средство найдено Ноем,
оно во всех смыслах патриархально. Графинчики пущены в ход, в свое вре-
мя. Пьет хозяин, с приятной улыбкой культурного человека. Пьет хозяйка,
потягивая сквозь губы, чтоб не выдать искусственной челюсти, пьют дамы и
офицеры. Порозовели, повеселели. Младший, фон-Фукен, стеснявшийся при
ротмистре, уж выдал на ухо даме:
- Наш путь через Кавказ, Закавказье и Малую Азию в Индию. Мы завоюем
Кавказ, Закавказье и Малую Азию только попутно, задача же в Индии. Индию
надо отбить в отмщенье разбойникам-англичанам!
- Индию, - подхватили другие.
- Индию, - протянул и хозяин почтительно, в глубине души страстно же-
лая, чтоб немцы остались навеки в Ростове и жили бы и наводили порядок,
- чинно и мирно.
А был он не кто иной, как наш старый знакомец, Иван Иванович, не ус-
певший бежать на Кубань. Да, Иван Иванович пережил большевистские страс-
ти и гордился: он не какой-нибудь эмигрант, Петр Петрович, он все видел,
все знает и все пережил самолично. Он готов написать мемуары, разумеется
не в России, а летом, в Висбадене где-нибудь. Но Иван Иванович уж не
тот, он разочаровался в парламентаризме. Мы некультурны, нам нужно твер-
дую власть, хотя бы немецкую...
В кухне же, у кухарки Агаши, собралось свое общество: столяр Осип
Шкапчик, военнопленный из чехо-словак, обжившийся дворником и столяром в
этом доме; два немецких баварских солдата; Аксюта и Люба, крестьянские
девушки на услуженьи.
Осип Шкапчик служил переводчиком. Солдат угощали. Те ели и нехотя го-
ворили: хлеб нужен им. Из-за хлеба и наступают. Теперь, говорят, будут
брать Ставропольскую губернию, тоже хлебную. Сахару вот привезли из Ук-
райны. Не купите ль? Продают по дешевой цене, 100 рублей за мешок. Вое-
вать - надоело.
ГЛАВА XIII.
Очищение области.
Кольцом окружили большевиков под Батайском. С каждым днем, словно от
взмаха косы над степною травою, ложатся ряды их. Но теснее сжимаются те,
что остались, и теснее зубы сжимают: такие не дешево стоят! Душу за ду-
шу, смерть за смерть, - обессиленными руками сыплют порох, забивают пат-
роны, наводят могучую пушку. Трах - отстреливаются большевики.
В Ростове гранатой уничтожены Парамонова верфь, мореходное училище и
пострадали дома. Их измором берут, смыкают железною цепью, но голодные,
истощенные, из-за груды убитых, как за стеной баррикады, отстреливаются
большевики. Там, под Батайском, лягут они до последнего. Там, под Ба-
тайском, трупов будет лежать на степи, как птиц перед отлетом. И в горо-
де говорят: если трупы не уберут до разлива, надо ждать небывалых еще на
Дону эпидемий, - ведь разлившийся Дон их неминуемо смоет.
Так полегло под Батайском красное войско. И рапсоды о нем, если
только не вымрут рапсоды, когда-нибудь сложат счастливым потомкам были-
ну.
Между тем обыватели по Ростову разгуливают, утешаясь порядком. Два
коменданта у них, полковник Фром для Ростова, а для Нахичевани стройный
и рыжеусый, в краснооколышевой фуражке господин лейтенант фон-Валькер.
Фром и фон-Валькер вывесили об'явленье: чтоб немедленно, в тот же
час, торговки подсолнухами ликвидировали свои предприятья. Чтоб отныне
они на углах с корзинками свеже поджаренных подсолнухов, также и семячек
тыквенных и арбузных, стаканчиками продаваемых, - не сидели. И чтоб обы-
ватели подсолнухами между зубами не щелкали, их не выплевывали и по ули-
цам не сорили. А кто насорит - оштрафуют.
Вслед за этим Фром и фон-Валькер опять об'явили, что по улицам можно
ходить лишь до одиннадцать и три четверти, но ни на секунду не позже. А
по одиннадцать и три четверти ходи, сколько хочешь.
В тот год, восемнадцатый, был урожай на родильниц. Бывало, по улице
идя, встречаешь беременных чаще, чем прежде. И про указ номер два разуз-
навши, всполошились родильницы, перепугались. Природа-то ведь свое-
вольна! Что, если захочешь родить среди ночи, как проехать в больницу
иль в клинику? Хорошо, коль в одиннадцать тридцать, а если попозже? И с
тяжкой заботой, не сговорясь, но сплошной вереницей потянулись родильни-
цы в комендатуру.
Был полковник Фром по фамилии и по характеру благочестивым. Много ви-
дел он очередей, наблюдал и явленья природы, - метеоры, затменья, полет
саранчи, сбор какао, частью в натуре, а частью в кинематографе, но тако-
го не видел. И бесстрашный на поприще брани, полковник душою смутился.
- Was wollen die Damen? - спросил он, склонясь к своему ад'ютанту.
Тот вызвал Осипа Шкапчика, переводчика. Был Осип Шкапчик, столяр, за
знакомство с русскою речью и понимание местного быта, определен перевод-
чиком в комендатуру.
Осип Шкапчик, не мысля дурного, поглядел на толпу из родильниц. Потом
деловито у крайней осведомился:
- Сто волюете у комендантен?
Так и так, говорят ему дамы, на предмет родов без препятствий разре-
шенье ночного хожденья, ибо часто приходится ночью ездить в клинику или
в родилку.
- Понималь, - им сказал Осип Шкапчик, и ответил полковнику Фрому, что
для нужды родов очень часто по ночам им приходится ездить.
- Gut! - тотчас же промолвил полковник: - напишите им каждой, что на-
до!
И родильница каждая вышла, унося в ридикюле документ:
Wurt. Landwer. regiment N 216 Batallion II Der Ynhaber ds hat als
Arzt das Recht auch nach 11. Nachts auf der Strasse zu sein*1.
А в частной беседе полковник фон-Валькеру молвил задумчиво: "Странные
люди. Вот например у них в городе все акушерки сами беременны и предс-
тавьте себе, - в одно время рожают".
Полковник Фром уважаем управой и думой. Он в присутственные часы при-
сутствует и принимает. А лейтенанта фон-Валькера полюбили дамы и барыш-
ни, - он в неприсутственные часы знакомится и гуляет. Часто краснооколы-
шевую фуражку над свежим лицом с рыжеватыми усиками можно увидеть на
улицах, в скверах и в клубном саду. Лейтенант фон-Валькер, любитель про-
гулок, доступен.
Вышла в Ростове газета "Рабочее Слово". Меньшевики, поредевшие очень
сильно (из блока ушел Иван Иваныч и прочие), повели себя не зазорно: они
твердою речью стыдили русских за то, что вместе с немцами пришли подав-
лять свою революцию. В этот день Владикавказские железнодорожные мас-
терские, депо, Темерник прочитали "Рабочее Слово".
На другое же утро, - жив курилка! - вышел и "Приазовский". Корректор-
ша Поликсена над ночной корректурой пожимала плечами: шуму-то, шуму! И
чего они? Все равно ведь "и" с точкой не ставят, а по-прежнему пишут не
"Прiазовскiй", а "Приазовский". Уж помолчали бы!
Шуму же вышло не мало. Рычала передовица, свистел маленький фельетон,
кусались известия с мест (сфабрикованные тут же на месте), стонал
большой фельетон, тромбонила хроника и оглушительно были трещотками
_______________
*1 Пред'явитель сего имеет право, как врач, быть на улице и позднее
11-ти ч. ночи. телеграммы: "победоносно... центростремительно... церков-
ная благовесть... твердый порядок... святые традиции...". А в передовице
проклятье осквернителям русской земли, извергам и душегубцам, большеви-
кам. Кто-то из доброхотцев, на радостях стиль перепутав, взвился со-
ловьем: победоносным германским войскам, защитникам правого дела, он же-
лал от души горячей победы и войны до конца над варварами большевиками.
Транспорт налаживался. Уходили вагоны.
По дворам, по колам с карандашиком, по волостным управленьям с бумаж-
ками, а по пажитям с морскими биноклями ходили люди в мундирах. Предпи-
сывали - сеять. Винтовка-надсмотрщик в спину дулом смотрела тому, кто не
сеял.
По закромам и по ссыпкам гуляли толковые люди, им пальца в рот не
клади. Чистых 75% со всего урожая принадлежит им по праву, но когда-то
он будет. Выколачивались казачьи задворки. Казались задворками, а чихали
мукой. Выкачивались казачьи колодцы, - смотрели колодцами, а плескали
зерном. И транспорт налаживался. Уходили вагоны. Туда, куда следует, по
назначенью.
- Между нами, - шипел богатейший казак, думский гласный, пайщик газе-
ты: - немцы здорово нас выколачивают. Присосались, как пьявки.
- Но они очистили область! - наставительно молвил другой, чье иму-
щество было в кредитках далекого верного банка и в бриллиантах недале-
кой, но верной супруги.
- Даже слишком! - буркнул казак. Он прослыл с тех пор либералом.
Обыски, аресты шли тихенько и незаметно. Плакали жены рабочих - опять
вздорожала мука. С ума сойдешь! Жалованья не платят, а хлеб, что ни
день, то дороже. Хоть соси свою руку.
Плакали даже в станицах - так обесхлебить и раньше не приходилось.
Волком смотрели и обыватели, кто победнее. В городе, на базарах, сто-
ит запустенье: ни хлеба, ни рыбы, ни мяса. Крестьяне попрятались и не
подвозят продуктов.
ГЛАВА XIV.
О русском патриотизме и брюках господ подпоручиков.
Управа в Ростове опять управляла. Все было честь честью: думские
гласные, члены управы, письмоводители, сторожа, заседанья.
Даже казалось иной раз по чинности членов управы, что немцы присни-
лись. Что если и были где-нибудь немцы, так в Петербурге, в совете ми-
нистров, а здесь был Попов, городской голова, и полицмейстер Дьяченко.
Но как-то однажды в управу явились два офицера. Были они в мундирах
защитного цвета, в зеленых перчатках, белокурые, с красными лицами, с
алыми ртами из-под светлых усов, а за ушами, где вены, с зачатком скле-
роза.
Офицеры явились в самую залу, прервав заседанье. Один из них резким
движеньем показал свои брюки, суконные брюки защитного цвета. Были брюки
совсем не в порядке, они лопнули, совершенно как лопает по толстому шву
бобовый стрючок у акации.
- Что ему надобно? - спросили члены управы друг дружку.
Офицер об'яснился:
- Ему надобно возмещенья убытков от муниципалитета, за брюки.
- Но скажите, при чем же тут муниципалитет?
Выяснилось: офицеры вдвоем подрядили извозчика, сели и поехали к мес-
ту службы. Извозчик на повороте накренил (с пьяну, решили члены управы,
знавшие свой народ; из патриотизма, подумали немцы, знавшие свой народ).
Но как бы то ни было, извозчик накренил, и от толчка офицер повалился на
землю. Будучи офицером, он не упал, а, подскочив, стал на ножки (офицеру
упасть неприлично), но брюки однакоже лопнули. Муниципалитет теперь дол-
жен возместить офицеру убыток.
Возмутились члены управы. Много лет, по три года, за хорошее жало-
ванье, получаемое аккуратно, сидели они в этой зале, как члены управы,
но такого ни разу не слышали. Чтоб городское управленье, чтоб муниципа-
литет отвечал за какие-то там офицерские брюки! Быть не может. Рассмат-
риваемая претензия есть бесчестье, наносимое членам управы.
Офицеры пожали плечами:
- Тем не менее, муниципалитет отвечает за ущерб, причиняемый городом
офицеру германской императорской армии.
- Но на каком основании?
- Есть закон, - не горячась, но сурово ответили офицеры. И при помощи
Осипа Шкапчика, переводчика, раз'яснили членам управы, что действительно
есть параграф в германском своде законов, по которому муниципалитет воз-
мещает убытки, причиненные городом воинскому снаряженью господ офицеров.
- Но требуйте не с нас, а с извозчика? Ведь виноваты не мы, а извоз-
чик.
- Помилуйте, извозчик есть муниципальное учрежденье.
Сильно озлобил членов управы означенный случай. Эдак ведь, если у
каждого брюки порвутся, брючный ремонт обойдется городу в десять раз
больше, чем ремонт канализации и водопровода! Но нечего делать. Поахали,
пожестикулировали, покачали многодумными головами с востока на запад, в
такт вращенью земли, - и возместили убыток. А милиции дали понять в уст-
ной форме, чтоб разыскать патриота-извозчика и всыпать ему, смотря по
его состоянию, или по уху крепкой рукой, если пьян он, или в ухо крепкою
речью, если он трезвый. Так лойяльные члены управы при помощи меры воз-
действий русский дух изгоняли.
И не напрасны были усилия членов управы!
Вечером поздним, пригнавши в конюшню свою коренную с пристяжкой, сел
извозчик пить чай с мушмалою и потчевал чаем соседа.
Тот хвалил, а извозчик рассказывал: умные, черти! Не с нашего брата,
с рабочего, в поте лица, а знают, с кого и просить. Нам, говорят, нужна
амуниция, так по этому делу амуницивитет и ответствен. Вот как по загра-
ничному, не по нашему, рассудительно вышло.
Пил извозчик, в поте лица обливаясь, и сосед, мушмалой закусив, пох-
валил заграничный порядок.
ГЛАВА XV.
Лихолетье.
В эти дни ворон каркал
о погибели русских.
На Украйне разогнана Рада, декреты ее аннулированы, выбран гетманом
Скоропадский, помещик. Выбирал же его император Вильгельм.
Стала Украйна державой с германской ориентировкой. И Скоропадский ез-
дил к Вильгельму в Берлин на прием.
Кавказ отделился, распался на государства. Каждое стало управляться
по своему, каждое слало гонцов то в Англию, то во Францию, то к
Вильгельму, с просьбой принять всепокорнейше ориентацию.
На Мурмане высадились французы и англичане. С севера вышли, совсем не
по правилу, чехо-словаки и дрались.
В Великороссии, сердце Советской России, восстали эс-эры. Из-под угла
убивали. Снимали с поста тех, кто крепкой рукой держал еще ключ госу-
дарства.
Было же это, когда на Мурмане хозяйничали французы и англичане. Кав-
каз отделился, Украйна отпала, а с севера чехо-словаки с оружием шли на
Россию.
В эти дни ворон каркал
о погибели русских.
Были раздавлены на Дону лучшие силы рабочих. Если и не потухла надеж-
да на помощь советского центра, то ушла так глубоко, что люди не видели
этой надежды в голодных зрачках пролетариата.
Урожай поднялся, налился, был собран и вывезен. Фельд'егеря, приезжая
на юг из Берлина, оттуда чулки привозили знакомым девицам, духи и пер-
чатки. Открылась в Ростове и книготорговля. Давно мы не видели книгу, а
тут продавалась немецкая книга. Три четверти о войне, об армии, о геге-
монии над миром, но четверть - и за нее забывались другие три четверти,
- четверть была о науке, о праве, о мысли. Был Гете, и было о Гете. Был
Вагнер, и было о Вагнере, был Рихтер, и было о Рихтере. Песней глядела с
прилавка книжечка Жан-Поля-Рихтера "Зибенкейз, адвокат неимущих".
Подняли голову монархисты.
Родзянко и Савинков где-то стряпали соус из русского зайца.
Союз Михаила Архангела стал перушки чистить в ангельских крыльях, го-
товясь к погрому.
Толстые няни Володимирской, Тульской, Калужской губерний, - одна го-
ворила на о, другая тулячила, третья калужила, - сидя в клубном саду,
где в песочке пасомые ими ребята резвились, беседовали шепоточком:
- Слышали, милые?
- Нет, а чего тако?
- В Сибири-то, где наш царь-батюшка... Слышь, один из охранщиков был
с ним лютее всех, гонял милостивца, как скотину, да. Только гонит он это
государя прикладом-то в спину, ко всенощной в церкву под воскресенье, ну
и видит. Из церкви-то, милые вы мои, в белой перевязи на руке со святыми
Дарами идет сам Христос, провалиться мне, завтра чаю не пить. Подошел к
государю и таконько ласково, да уветливо, "терпи", говорит, "до конца,
мой мученик", и дал ему святых тайн приобщиться. Вот ей Бо! Что ж вы,
милые, думаете? Охранщик-то красногвардеец как побежит, да как побежит,
и ну всем рассказывать. Его в сумасшедший дом, а он сбег, его на фронт,
а он и оттеда сбег, и все-то рассказывает, все рассказывает. Сейчас, ми-
лые вы мои, по Расеи ходит и все рассказывает, верно я вам говорю...
- Охо-тко!
Няни шепчутся, вздыхают. Няни привыкли в чистенькой детской под обра-
зами в прикуску пить чай. С няней не всякий поспорит! Она барыне на ба-
рина, барину на барыню. А выгонишь, няньки-то свой профсоюз, как масоны
имеют, наскажут такого, что после - убейте - ни одна не пойдет к вам на
службу...
В Нахичевани перед собором, лицо приподняв и растопыривши руки, как
на кадрили, стоял памятник Екатерины. Монумент был из бронзы. Год назад,
рабочие, дружной толпой собравшись вокруг монумента, снесли его на-земь
с подставки, а после убрали. Подставка осталась пустою. Промолчали ху-
дожники, - пусть ломают из рук вон плохую безвкусную бронзу!
Но год прошел, и -
на утро в окно увидали жильцы Степаниды Орловой, как шли, под на-
чальством немецких солдат, рабочие, шли и на веревках что-то тащили. Ра-
бочие были безмолвны.
Командовали солдаты: - mehr Rechts!
Переводил Осип Шкапчик: - правейте!
Но рабочие праветь не хотели и слева, погнув о решетку нос и два
пальчика Екатерины, растопыренные, как на кадрили, без возгласов, в
мертвом молчаньи подняли тяжкую ношу, и на гранитной подставке был брон-
зовый идол поставлен.
- So! - одобрили немцы.
Мальчишки газетчики, отовсюду сбежавшись на площадь, гоготали.
- Не ори, дурачье, - сказал им суровый рабочий...
Шумен Ростов. Продают - покупают. Город живет хмельною и гнусною
жизнью. Ходят по улице, с папироской у краешка рта, спекулянты, краешком
глаза посматривают. Каждая будка печет пирожки с мясом, с рисом, с ка-
пустой, с вареньем, каждый угол занят девицею с вафлями, каждой вафле
есть покупатель. Мальчишки свистят, торгуя ирисом, во рту побывавшим для
блеска. Открылись пивные - продают двухпроцентное пиво.
Ликуют гробокопатели, - много могильщикам дела! Русская смерть утоми-
лась, русская смерть переела за бранными брашнами под Батайском и Ново-
черкасском. Ей на смену пришла испанская мирная смерть.
Через границы и таможни, легкими пальчиками приподняв бахрому болеро,
протанцовала она по средней Европе и села над Доном.
Гибли люди по новому: по-испански.
Чихали сначала. Кашель на них нападал. Растирали грудь скипидаром.
Дышалось с присвистом, - грипп, дело пустое; аспирин, вот и все. Но на
утро лежал человек, скованный мрачной тоской.
- Отчаянье, меланхолия! - говорили домашние доктору; плакал больной,
кашляя сухо:
- Я умру, я предчувствую!
Врач отвечал:
- Испанка, берегите его от простуды.
Здоровые выздоравливали.
Хилые умирали.
И мерли без счету: торгаш, не желавший в постели терять драгоценное
время; детишки, беременные, роженицы и кормившие грудью.
В эти дни ворон каркал о погибели русских.
(Продолжение следует).
Мариэтта Шагинян.
ПЕРЕМЕНА.
(Продолжение.)
ГЛАВА XVI ЛИРИЧЕСКАЯ.
Слово о мире Эвклида.
Страшно видеть тебя лицом к лицу, Перемена!
Обживаются люди на короткой веревочке времени, данной им в руки.
Обойдут по веревочке от зари до заката короткий кусочек пространства,
данный им под ноги. Все увидят, запомнят, в связь приведут, каждой вещи
дадут свое имя. И между ними и между вещами ляжет выравненная дорожка,
из конца в конец выхоженная своим поколеньем. Ей имя - привычка.
Станет тогда человек ходить по дорогам привычки. И не трудно ногам,
ступившим на эти дороги: вкось или прямо, назад иль вперед, а уж они до-
ведут человека до знакомого места.
Только бывает, что вырвет веревочку распределитель времен из рук по-
коленья. Тогда из-под ног поколенья выпорхнет птицей пространство. Оста-
новится человек, потрясенный: не узнает ни пути, ни предметов. Боится
шагнуть, а уже к нему тяжкой походкой, чеботами мужицкими хряско давя,
что попало, руками бока подпирая, дыша смертоносным дыханьем, чуждая,
страшная, многоочитая, как вызвездивший небосклон, чреватая новым, по-
дошла, - Перемена. Неотвратима, как смерть: ее, если хочешь, прими, если
хочешь, отвергни, - все равно не избегнешь.
И, как смерть, лишь тому, кто доверится ей, заглянув в многоочитый
взор, - она сладостную, сокровенную радость подарит и на смертные веки
его положит нежную руку. Перемена, освободительница всех скорбящих.
Не потому ли к тебе, под тяжкую поступь твою, кидаются прежде разум-
ных - безумцы, быстрее счастливых - страдальцы? Не потому ли на хряский
твой топот откликаются нищие, грешники, прокаженные, падшие женщины, по-
эты, младенцы, мечтатели? И, утешая одних, ты других коронуешь бесс-
мертьем!
Каждому, кто под небом живет, дано пережить не однажды предчувствие
смерти. Опархивает оно, словно бабочкины крыла, ваш лоб в иные минуты. И
певцу твоему, Перемена, тронул волосы тот холодок.
Встало сердце, холодом сжатое, как привидение в саване, как мороз,
проходящий по коже. Все вспомнило сразу: созревания вещих любвей, опав-
ших до срока; закипания крови, другой никогда не зажегшей; мудрую неж-
ность, источившуюся на бесплодных; погоню за призраками, - и за тобою,
последний, ты с седыми бровями и невеселым пристальным взглядом, отчим с
гор Прикарпатских, колдун, так сладко любимый!..
Пусть же холодом неутоленного гнева наполнится песня. Не тебе, Пере-
мена, чье могущество славлю, будет слово мое, - а уходящему на закат,
Эвклидову миру.
Прямолинейный! Древний для нас и короткий, как вздох, перед будущим,
ты кончаешься, мир Эвклида! Пляшет в безумьи, хмелем венчаясь, Европа,
порфироносная блудница. Пустые глазницы ее наплывающей ночи не видят.
Боги уходят, дома свои завещая искусству.
Так некогда вышел Олимп, плащ Аполлона вручив актеру и ритору; а за
кулисами маски остались, грим и котурны... Мы за кулисами уже подбираем
и вас, византийские маски! Строгие лики, источенные самоистребленьем,
мертвые косточки, лак, пропитавший доску кипариса, смуглые зерна смолы,
сожигаемые в тяжелых кадильницах, темное золото риз, наброшенных на Тебя
и надломивших Тебя, Лилия Галилеи!
Другими дорогами поведет Перемена.
Прямолинейный! Ты, кто навек разлучил две параллельных, кто мечту о
несбыточном, о неслиянном, об одиноком зажег в симметрии земного крис-
талла, пространство наполнил тоской Кампанеллы о заполняемости; ты, кто
бросил физикам слово об ужасе пустоты, horror vacui, - ты при смерти,
мир Эвклида! Кристалл искривился. Улыбка тронула губы рассчитанного сим-
метрией пространства. И улыбка убила твою прямизну - завертелись отсветы
ее, искажая законы. Две параллельные встретились. Из улыбки, убившей те-
бя, - родилась геодета.
Плачут в тоске умирающие на кристалле Эвклида.
Плачьте же, плачьте, оплакивайте уходящее! Но всеми слезами вам не
наполнить завещанной трещины меж прямизною сознанья и ложью и кривью
действительности, дети Эвклидова мира! Посторонитесь теперь: к нам вхо-
дит кривая. Мост между должным и данным, быть может, построит она, дочь
улыбки, соединительница, - геодета.
ГЛАВА XVII.
Вышитые подушечки.
Душно становится жить на тесной земле в иные минуты. Все передумано,
перепробовано, грозит повтореньем. Возраст-гримировальщик карандашиком
складочки чертит возле рта, возле носа. Тронет точку, опустит углы, и
видишь, что человек все изведал, устал, окопался, как хищная ласка, в
своем одиночестве, - проходи себе мимо. И для новой надежды на чудо, для
счастья - приберегает зевоту.
Душно дышалось меж вышитыми подушечками у вдовы профессора Шульца,
Матильды Андревны. Вход в квартиру был через стеклянный фонарь, где не
звякал звонок, обмотанный мягкою тряпкой (от нервов Матильды Андревны),
а только шипел, содрогаясь. На шип бежала прислуга.
Чехлы не снимались в квартире ни зимою, ни летом; но поверх них наб-
росала хозяйка искусной рукою цветные подушечки: одна вышита гладью,
другая на пяльцах ковровою вышивкой; третья вовсе не вышита, а просто
пуховая в шолке, с футляром из кружев; четвертую разрисовал по атласу
художник; пятая собрана из малороссийской ширинки, и сколько еще мягких,
круглых, квадратных, прямоугольных пухлых, как муфты, и плюшевых плоских
подушек!
В них, утопая локтями и слабыми спинами, сидели: хозяйка, сановитая
немка, с тюрингенским певучим акцентом; новый ее постоялец, доктор Ям-
мерлинг, уполномоченный от "Кельнской Газеты", и дочь ее, Геничка Шульц,
двадцатипятилетняя.
Доктор Яммерлинг был католиком. Бритый, с ямочкой на подбородке, с
коротким, прямым, над верхней губою приподнятым носом, с бесполым и
чувственным ртом, от бритвы запекшимся язвочками в тонких и острых уг-
лах, с прямыми бровями над узко-зрачковым взглядом кошачьим.
Доктор Яммерлинг говорил о Европе. Голос его звучал глуховато:
- Мы накануне больших событий, фрау Шульц. Католической Церкви сей-
час, как никогда, надлежит стать матерью христианского мира. Лет пятнад-
цать назад Чемберлэн, а теперь Оскар Шпенглер забили тревогу. Христианс-
кой культуре конец, если мы не спохватимся; нас осаждает в Европе расту-
щая сила евреев. Надо с корнем рвать иудаизм отовсюду, куда он проник-
нул, - из догматики нашей, из безбожья научного метода, из социальных
концепций, из церковных традиций, воспринимаемых ветхозаветно. Генети-
чески связаны мы вовсе не с Библией, а с индийскими Ведами.
- Что-же вы станете делать с протестантами и с англиканцами? - спро-
сила фрау Шульц, сановитая немка, любившая спорить.
- Вы затронули важный вопрос. Но видите ли, Папа думает (между нами,
конечно), и Его Святейшество прав безусловно, что когда будет поставлен
на карту принцип культуры, когда мы вплотную приблизимся к моменту раз-
дела на своих и чужих, христиане сомкнутся и отпадут их взаимные расхож-
денья.
- Как же вы представляете себе будущее? - спросила красивая Геня,
взглянув Яммерлингу на губы.
- Гегемонией папства над всей европейской культурой, - ответил като-
лик, сухими губами, как червячком, извившись в улыбке над деснами: - В
этом смысле мы должны даже радоваться русскому большевизму. Он наивен.
Своею наивностью он замахнулся наотмашь и многих перепугал. Государство
и собственность, иерархизм людских отношений, наука, искусство и право -
все, устрашившись, прибегнет к ограде церковной. Ибо лишь внутренняя ор-
ганизация может Европу спасти от угрозы Интернационала.
- Значит, опять в подчинение к авторитету? Жечь еретиков, запрещать
развиваться наукам, - средние века, аскетизм, монастыри, сочинения ad
gloriam Dei?
- И могучий расцвет нашей пластики. Да. Что ж тут страшного в аске-
тизме? Почитайте-ка Фрейда. Сублимированный в могучие тиски неудовлетво-
ренного творчества, пол, как электричество, двинет культуру опять к фор-
мованью, к дивному кружеву спекулятивного мышленья, к песне и к музыке.
Лучше, ведь, два-три стиха гениальных, чем пара-другая ребят со вздутыми
с голоду на рахитичных ногах животами. Как вы думаете, фрейлейн Геня?
Но Геня думала молча. Красивыми серыми с поволокой глазами глядела
она на нервные пальцы руки своей, полировавшей о светлую юбку миндале-
видные ногти.
За Геню ответила мать, сановитая немка:
- Вы очень односторонни, херр Яммерлинг. Вам кажется, будто в культу-
ре борются только две силы, а я так думаю, что есть, ведь, и третья си-
ла, разумно-умеренная, та, что зовется прогрессом.
- Одна из масок великого оборотня, семитизма! - воскликнул католик: -
идея прогресса чужда арийскому духу!
...............
Перешли из гостиной в столовую слишком тихая Геничка и преувеличенно
разговорчивый Яммерлинг. Сели не рядом, а в отдалении друг от друга, и
тотчас же заняли руки игрой в бахроме от салфеток, перестановкой бес-
цельной тарелок, вилок и ложек.
Матильда Андревна открыла все окна и подняла полотняную штору, скры-
вавшую дверь на балкон. В комнату сухо повеяло душной июльскою ночью.
ГЛАВА XVIII.
Политика и мировоззрение.
Подними голову и гляди на бесчисленные миры над тобой.
Ты - песчинка. Ты, как тысячи пчел, переполняющих улей, носишь с со-
бой тысячи планов организации мира. Улей гудит, пчела за пчелой вылета-
ет, смена мыслей строит строжайшее зданье науки, где все соответствует
опыту, а меж тем заменяется новым в положенный срок. Охотник за истиной,
открывающий цепь соответствий, - ты обречен на него, на соответствие:
разве не ты фокус все той же вселенной?
Так думал Яков Львович июльскою ночью, присев на скамейку городского
бульвара. Он похудел и осунулся, веки, совсем восковые, лежали на отяже-
левших от созерцанья глазах: долго, закинув голову, отражали глаза ка-
тившиеся меж ветвями широким потоком миры, - и устали. Он расстегнул во-
ротник, прислонился к спинке скамейки.
Внизу, под ногами, шелестели изредка листья, не в пору упавшие с ве-
ток. Ветер лежал низко и, поворачиваясь на другой бок, дышал жаром отя-
желевшего дня меж ногами редких прохожих. Встанет, покружится, шурша
листьями, бросит горстью сухой и щебневой пыли в лицо замечтавшемуся,
побежит полосой, закачав фонарем залитое пространство взад-вперед, то
туша язычок фонаря, то его раздувая, а после вдруг сгинет, и нет его.
Сухо, душно, нечем дышать.
Задев Якова Львовича платьем, прошла одинокая женщина. От платья ее
потянуло пылью и гарью.
Одиночество торжественным сонмом звезд, расширяющихся в усталых гла-
зах, как предметы, перед засыпающим человеком, сонное, светлое оплывало
сознанье...
Вдруг кто-то сказал перед ним по-немецки, сквозь зубы, говоря сам с
собой:
- Schon wieder!
И в шопоте Якову Львовичу послышался старый знакомый; он вскрикнул:
- Доктор Яммерлинг!
Спичка чиркнула, свет прошел по фигуре под деревом, привставшей со
скамейки бульвара.
- Герр Мовшензон, поразительно!
Два старых соседа за столом табльдота в пансионе города Мюнхена, два
бывших товарища по книге и выпивке, пораженные, остановились друг перед
другом.
- Вот кого не ожидал я повстречать ночью в России! Вы на военной
службе? Пришли с оккупантами?
- Я корреспондент.
Доктор Яммерлинг что-то хотел прибавить, но внезапно осекся. Он вышел
согреть перед сном торопливой прогулкой холодную кровь, дать успокоиться
пальцам, как паутиной опутанным привычно-ползучими ласками. Он знал, что
оставленная среди душных подушек, волнуясь, ждет его Геня, ненасытно на-
ивная и не догадавшаяся еще о том, что она недовольна. И мысли его были
смутны.
Стоявший сейчас перед ним Яков Львович тоже устал. От недоеданья и от
бессонницы все время гудели у него лихорадочно вены, отдаваясь в мозгу
комариною песней. Кровь била в них слабо, и от слабости сладко покружи-
валась голова. Истощенному Якову Львовичу хотелось заснуть, укачавшись
от звезд; и, глаза от них отрывая, он думал, что это звезды жужжат, зап-
лыв ему в вены. Тысячелетняя нежность, с какою еврей глядит на вселен-
ную, к тысячелетней отверженности, налегшей на плечи, прибавилась и
стиснула сердце.
- Пойдемте, пройдемся.
Так они шли, разговаривая, около часу.
Меж Ростовом и Нахичеванью дорога идет по степи. Слева скверы, летом
пыльные, с киосками лимонада, сладких стручков и липкой паточной караме-
ли в бумажках. Днем и вечером в них толпятся солдаты, шарманщики, фран-
товатые люди прилавка. По воскресеньям усердно гудит здесь марш "Шуми,
Марица" и вальс "Дунайские волны". На запрещенье не глядя, налускано се-
мячек по дорожкам несчетно, и дождь их сыплется, как из крана, из неуто-
мимых ртов днем и ночью, заменяя скучную надобность речи.
Справа лежит дважды сжатая степь, уходя к полотну железной дороги.
Исчертили ее колеи проезжих дорожек. Пылится она постоянно взметаемой
из-под колес белой пылью, трещинами покрывается к осени, как сосок у
небрежной кормилицы, и не дает ни влаги, ни тени.
Нет спасенья от духоты июльскою ночью! В Темернике над черной, миаз-
мами полною лужей, стиснутые друг ко дружке закопченные стены домишек
задыхаются от жары и от страшных вздохов близкой гостьи: холеры.
Напрасно измученные работницы, с трудом укачав грудного, изъеденного
комарами и мухами и лежащего, обессилев, в поту на серой простынке, -
открывают, что могут: дверь, окошко, печную заслонку. Воздух не хочет
течь. Влаги у неба нет. Задыхается, иссыхая заразой, Темерницкая лужа.
А у соседа за стенкой топтанье: сосед бежит, что ни миг, в отхожее
место. Потом и бегать не стал, рыгает и стонет. Кричит надрывно жена над
ним:
- Жрал огурцы, окаянный! Говорила тебе, о Господи, мука моя...
Отвечает муж между стоном:
- Замолчи ты, что-нибудь жрать-то ведь надо!
На завтра свезут его, как и другого, и третьего, из Темерника, дыша-
щего смрадною лужей, в холерный барак, а оттуда в могилу.
- Видите вы все это? - обводит перед Яммерлингом рукой Яков Львович:
- тут живут высшие созданья природы, люди, наделенные разумом. Но у них
нет даже силы на похоть, доступную зверю. Изглоданные, как ребра домов
после пожара, слабые, словно травы по ветру, с истощенными своими дете-
нышами у иссякших грудей, проходят они по жизни поденщиками, погоняемые
кнутом. Они умирают раньше, чем поняли, что могли бы жить лучше. Я вас
спрашиваю, это ли идеал вашей церкви?
Яммерлинг с насмешкой ответил:
- Удивительно любите вы и подобные вам сводить спор на мелочи. При
чем тут идеал церкви? Только вы взбадриваете их, заставляете всем, что у
них есть, жертвовать будущему, а устроить их лучше не можете и не умее-
те. Мы же даем им высшее утешение, ту бодрость, при которой идут они
своею дорогой, с ней примиренные, и получают максимум, им доступного,
счастья.
- Человекоубийцы! Вы не только в них убиваете то, что у них есть луч-
шего: способность борьбы за полноту человеческой жизни. Вы усыпляете со-
весть тех, кто родится хозяином жизни.
- Друг мой, в вас говорит сейчас бастард, помесь арийца с семитом. Не
будь вы бастардом, вы поняли бы, а поняв, смели б признаться себе в од-
ной страшной, может быть самой страшной, но и самой отчетливой правде:
нет людей кроме тех, кто родится хозяином жизни. Породу вы наблюдаете на
каждом шагу, - у домашних животных и у растений. Есть высшие виды и есть
низшие; первые делают жизнь, а вторые служат тем, кто ее созидает. Слу-
жат они руками, ногами, туловищем, шкурой, кровью, костями. Что нужды
кричать о справедливости, когда ее ежечасно отрицает природа? Быть мо-
жет, высшая скромность для человека - спокойно принять свой скипетр хо-
зяина и спокойно нести услугу раба, раз вы хозяин, а он подонок, поден-
щик, рожденный рабами для рабства.
Яков Львович взглянул ему, при мерцании звезд, в глаза, узкозрачко-
вые, зеленые, как у кошки. Он тихо сказал сам себе:
- Изжит идеализм христианства.
Опускается занавес над трагедией величайшей на свете. Опустелые гнез-
да слов евангельских! Ныне выпорхнули и улетели из вас белогрудые лас-
точки ласковой речи, нежно тронувшей совесть, но отточившей ее остро,
как лезвие бритвы. Притупленная совесть жрецов и вас, кто толпится в ог-
раде, мужчины и женщины, с сонными мыслями о благополучии, прижимающие к
себе свой достаток, изъеденный тленом, - вы умерли, осуждены. Врата Адо-
вы одолели вас не снаружи, - и разве не видно вам, что мимо вас катится
откровение новой любви?
- Вот что скажу я вам, доктор Яммерлинг, - после молчанья сказал Яков
Львович: - ваши слова могут быть правдой, справедливости в природе нет.
Но ни один из прекраснейших детей человеческих, кто, вдохновеньем двига-
ет жизнь, не согласится на эту правду. Он скажет: пусть лучше сам я буду
рабом, пусть проклято будет мое вдохновенье, если мы неравны и я заранее
осужден быть всем, а он - ничем. Посмотрите-ка, не вы, не я, не нам по-
добные средние люди, а цветы человечества, самые лучшие, самые мудрые,
алкали о справедливости. Это вам не убедительно? Вы не хотите приспособ-
лять свою душу к законодательной совести гения?
- Нет, положительно вы семит. Только уничиженному выгодна эта вечная
апелляция к совести, - с раздраженьем ответил католик.
Он разгорячился от ходьбы и спора. То и другое он делал искусственно,
как моцион. Кровь побежала быстрее по жилам, пальцы согрела, выжала ка-
пельки пота на бритые щеки духота тяжелеющей ночи. С подделкой под жиз-
ненность, живо, как мальчик, он оставил Якова Львовича на тротуаре, то-
ропливо пожав ему руку.
- Пора, не то попадем на ночевку в комендатуру!
И, повернувшись, он зашагал к Нахичевани, туда, где в душных подуш-
ках, горячая, сильная, на цыпочках перейдя спальню спящей Матильды Анд-
ревны, поджидала его, терзаясь течением времени, красивая Геня.
И снова ночь, раскаленная, как деревенская банька, без росы, без кап-
ли крупного дождика из нависнувшей тучи, тяжкая, иссушающая.
И снова ласки, одни и те же, холодно расчетливые с перебоями отдыха,
чтоб дать набраться по капле скудеющей крови к паутиной опутанным
пальцам. И думает Геня с шевелящимся ужасом в нетерпеливом, стыдом обож-
женном сердце: это... вот такое... любовь?
Улыбается чей-то рот, червяком извиваясь над деснами. Улыбаются
чьи-то пустые глазницы. Корчатся крылья огромной летучей мыши, перепон-
чато опрокинутые над миром. Душно дышит отравою умирающий, но дни его
сочтены.
Он бессилен дать семя.
ГЛАВА XIX.
Степная сухотка.
- Цык-цык-цык-цык -
заводит кузнечик музыку по шероховатым кочкам земли на убраном поле.
Не всякий пойдет сюда босиком, да и в сапогах: земля оседает, оставшиеся
колосья пребольно вонзаются в пятку или зайдут под подошву, неровные
шрамы земли удесятеряют дорогу. Вольно кузнечику одному: цыкает, благос-
ловляя безводье.
Вот уже месяц, как не идет дождь. Станицы молотят хлеба. Каждое утро
на высоких повозках свозят с бахчей ребята арбузы и дыни. Казачки, повя-
занные по самую бровь, сидя в кружок на земле с детьми и соседками,
длинною палкой колотят по чашкам подсолнухов, наваленных перед ними це-
лою грудой. Чашки полны почерневших семян. Ребятишки грызут их сладкую
мягкую корку. А поколотят палкой по чашке - и сыплются семячки прямо на
землю, выскакивая все сразу и на земле бурея от пыли.
Домовитые варят старухи из гущи спелых арбузов черную жижу: будет она
по зиме к чаю итти вместо сахара.
А старики возятся с желтою жижей навоза: наваливают его перед домом,
уплотняя лопатой, бьют по нем спинкой лопатной, обрызгивая проходящую
курицу, и растет вперемежку с соломой навозная куча, - понаделают из нее
кизяку для топлива.
Носится в воздухе белая пыль молотящегося зерна. В ноздри заходит, в
уши, на шею под воротник. Как у персика, лег ее пухлый налет на круглые
щеки.
Но со степи приносит ветер нехорошие запахи, а из города привозит ка-
зак нехорошие вести. Фельдшер обходит станицу, расклеивая объявленье:
ЪДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДї
: Не пейте сырой воды! :
: Не ешьте сырых овощей! :
: Перед едой мойте руки! :
: Истребляйте мух! :
АДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДЩ
Истребишь их! У казачки Ирины поедом едят мухи умирающего ребенка.
Мрет ребенок от живота - что ни съест, вырывает. Жарко ему, голенький на
клеенке, со вздутым, как резиновый шар, животом, с тоненькими, словно
ленточки ножками, ручками, лежит и помирает. Где ж тут мух отогнать от
младенчика в рабочую пору, когда бабьих рук на всякое дело не напа-
сешься. И мухи знай залепляют глазенки, ползают по лицу, по ноздрям, по
слюнке, бегущей на подбородок, гнездятся под шейкой не много, не мало -
десятками. Моргает дитя, раскрывая большие грустные глазки. Мухи взлетят
и снова садятся, липкими ползунами охаживая беззащитное личико. И глаза,
загноившиеся в углах мушиною слизью, смотрят с кроткою стариковскою муд-
ростью и с безысходным терпеньем. Маленький, зря ты вышел из материнской
утробы.
- Волчья утроба! - сердитый фельдшер сказал, наклоняясь над ребенком:
- ведь первенький он у тебя, постыдилась бы! Чего суешь ему жеваный
хлеб, когда говорю: кипяченого молока давай. Воспаление прямой кишки у
него, тебе говорю или нет?
Но не отвечает Арина, да как грохнет ухватом в печь, ажно горшки зат-
ряслись и посуда на полках отозвалась-затеренькала. Высохла у Арины ду-
ша, высохло сердце. Выплакала глаза.
А из степи в станицу доносятся нехорошие запахи. И из города привозит
казак нехорошие вести: бараки тут, на восьмой версте, стали строить. Го-
родские-то, слышь, переполнены, фельшаров не хватает.
На барках по тихому Дону подвозят к Ростову арбузы. В этом году уро-
жай: политая кровью земля ощерилась невиданным многоплодьем. С бахчей не
собрать мелких дынь, полосатых арбузов и тыкву. Только цветом не вышли и
формой: в иные года народится арбуз, как точеный, раскидистый, плотный,
с малым желтеньким пятнышком на отлежалой щеке. Такой арбуз покупайте
без пробы - ломти в нем лягут складками алого бархата, а семячки черные
и лакированные, как пуговицы на сапожках. Нынче же вышел арбуз ноздрева-
тый, длинноголовый и мелкий; цветом внутри бледно-розовый, соком не
сладкий; дыни загнили с боков, посреди не дозревши, а тыква пошла с пу-
пырями.
Много товару идет на барках по Дону. Дешев товар, последнему нищему
по карману. Возле тумбы, заклеенной белыми объявлениями о холере, выгру-
жают арбузы и продают по десяткам.
На пристанях работают батраки, загорелые люди: грузят, чинят мостки,
смолят лодки, волокут двадцатипудовые бочки. Дальше, на Парамоновой вер-
фи, сотнями бегают муконоши. С мельницы прибегают, засыпанные мукой, бе-
лобровые бабы, - и все покупают арбузы.
По жаре, над распаренным Доном, подсыхающим у берегов, вьются тучи
комариков и другой мошкары. Налетят, облепят, кожа чешется до царапин;
комарики мелкокрылые жалят нещадно. По жаре, над распаренными, стеклею-
щими радужной плесенью лужицами, отдыхают рабочие. Скинут рубахи, ноги в
воду, ножами взрежут арбуз и едят его. Длинноголовый арбуз внутри розов,
соком не сладок, голода не утоляет. Горит у рабочего горло от сухости,
от арбузного сока, пить бы его, пока не наполнишь утробы. А на жарком
солнце, как из очага палящем, вдруг почувствует полуголый рабочий - хо-
лодок. Пробежит холодок по спинному хребту и екнет под сердцем. Сухостью
обожжет гортань последний прикусок арбуза, - и уже валится корка из рук,
мутно перед глазами, тошно под ложечкой, острая сосет тоска, словно
вгрызлась во внутренности волчица, - и закричать бы от тоски на весь
мир, закупоренный под колпаком духоты.
- Ты чего?
- Напиться пойду.
Встал рабочий, пошел неверной походкой и вдруг побежал за насыпь из
бревен, где мальчишки устроили себе склад жестянок, обрывков каната и
полусгнивших кадушек...
Повыше, к Нахичевани, идут огороды. Здесь кооператив "Мысль и хо-
зяйство" устроил учительские трехаршинные грядки. Каждый арендовал себе
несколько и работал с семейством. Математик Пузатиков в жаркое утро, с
женою и дочкой, здесь тоже копает картошку. Сапоги математик Пузатиков
пожалел, - снял их. Греют голую пятку теплые ломти земли. Лопата работа-
ла долго, с толстого педагога лил пот, на лысине выступавший крупными
каплями; капли сливаясь бежали к глазницам и текли ручейками вдоль носа,
откуда и смахивались энергичною тряской на землю. Потом, оставив работу,
математик рыл картошку руками.
После заката, с мешками на таре, везомой прислугой, шли Пузатиковы
домой, шли и беседовали о вздорожаньи продуктов. Как вдруг у педагога
внезапно сотряслись друг о дружку зубы, стукнувшие в ознобе и перекусив-
шие язык. В страхе он сел перед аптекой на тумбу.
Раскаленная мостовая еще пышет зноем. Небо кажется затянутым пылью. С
тротуаров вечерний ветер сносил шумной стаей невыметенный сор, - бумаж-
ки, мешочки, окурки. Испуганная жена математика побежала в аптеку. И уже
сипло стуча потертой резиной по камням, без рессор, похожая на свалочный
ящик, подъезжала к аптеке карета.
А когда повезут вас в карете скорой помощи, что передумаете вы в до-
роге? Сухо вам, сухо в горле и в мыслях. Жжет вас. Нехорошо сжавшемуся
от сухотного страха бедному сердцу. Что вы видели на земле, что знаете и
куда повезут напоследок тощие кони, которым на уши наденут бахрому и
пышные перья? Пыльно накроет балдахин колесницу. Будут кони коситься,
шагом ступая, на колыханье траурных перьев. И не крикнет покойник, встав
со смертного ложа: други, сухо мне! Сухо, как ржавчина, шевелится мысль
в пересохшем мозгу. Помогите! В юности я уповал на чистую радость. К
зрелым годам послужил похотливой скверне. Все торопливей жизнь, все
пестрее дни, я растерял себя по мелочам, не нахожу, не помню. Кто сей,
кто был мной? Душно, сухотно, рассыпаюсь, соберите меня!
Но разве есть на земле друг? Разве есть любовь?
- Эй ты, придержи, куды едешь, видишь - дорога занята!
Видит Пузатиков, математик, из окна остановившейся кареты, что мимо,
по Софиевской улице, везут гробы на подводах. Много гробов, по десятку
на каждой, простые, из осиновых досок, некрашеные; дегтем проставлены на
них имена. За подводами провожатых не видно, а возница сильно пьян, кра-
сен лицом, со вздернутым носом, без памяти перебирает вожжами:
- нно!
не сладко ему везти такую поклажу.
ГЛАВА XX.
"Всевеселое Войско Донское".
Приказ гарнизону Новочеркасска за номером восемьдесят от третьего
сентября, параграф второй.
Из донесений коменданта усматриваю, что из числа офицеров, задержива-
емых в городе в нетрезвом виде, большинство приходится на долю находя-
щихся на излечении в лазаретах. Больные офицера в лазаретах пользуются
неограниченными отпусками во всякое время... Приказываю прекратить это
безобразие, а кого поймают в нетрезвом виде, - на фронт.
Начальник гарнизона Новочеркасска Генерал-майор Родионов.
Что за странности в нашем городе Новочеркасске? Город чистенький, че-
репичный. Смеются бульварчики, палисадники, ярко вычищенные главки собо-
ра. Столица Всевеликого Войска Донского, - магазины полны, в гимназиях
учатся, лихо гарцуют казаки перед дворцом атамана. А на стенах, что ни
день налепляют победоносную оперативную сводку.
И все-таки, - что за странности в нашем городе Новочеркасске? Словно
бой происходит не на полях, а на улицах, что ни день приводят больных
офицеров в больницы с отпускными листами. Больницы особенные, - веселые,
беленькие; сестрицы в них, словно цветы на окошке, день-денской в ряд
сидят на подоконниках в белых халатиках, загофрированные, улыбающиеся, с
глазами в глубоких синих кругах, как у фиалок над черными чашечками, -
должно быть от тяжкой работы. И губки припухли у сестриц, словно покуса-
ны комарами. На улицах непочтительны к бедным сестрицам прохожие, так и
сторонятся, как от паршивой собаки. И говорят, будто беленькая наколоч-
ка, красный крест на руке и пышная пелеринка над грудью стали модной
одеждой: по вечерам, когда над кино-театром завертится колесо электри-
ческих лампочек, появляются в этих наколках и пелеринках разные странные
женщины, привлеченные модой. - Видно в моде у нас милосердие, - говорят
горожане.
А странности в городе Новочеркасске такие: привезут, значит, офицеров
в палату, где сестрицы и медицинский персонал, в числе по военному уве-
личенном, их встретят, зарегистрируют и положат на койку. А он
глядь-поглядь уж вскочил, ногу в галифэ или бридж, похожий на юбку и за-
несенный к нам англичанами, да и был таков. Ищи, лови его!
В Новочеркасске много улиц и много на улицах разных дверей, где за
каждою можно найти биллиардную, ресторан и кофейню. Офицер, как пришел,
сел и требует:
- Эй, подать мне того-сего! Поворачивайся, я тебя!
И подают половые, шуршащие, как тараканы подошвами по обшарканным
комнатам, все, что нужно.
Офицер выпил раз и другой, он куражится, у офицера компания: всем из-
вестно, что доблестные защитники чести казачества от заразы большевиков
и от жидо-масонов спасают Россию. Пей, герой, заглушай видение пьяной
смерти в пустынных лагунах твоей затопленной памяти: нет там ни Бога, ни
чорта, ни завтра и ни вчера, а только сегодня. Зуд в зубах от вина, от
табаку, от дурного желудка, от чьих-то покусанных комарами и на лету
взятых в плен липких губок. Зуд на теле, под чесучевым бельем. Гуляй,
герой, пока не свалишься, защищая честь родины, в сифилисе под забором.
Однако открыты двери биллиардных и ресторанов не одним офицерам. Мно-
го есть именитых граждан с деньгами в кармане. Входит в двери сам Исту-
канов, купец первой гильдии, богатейший мужчина. Он ведет с собой дамоч-
ку, не жену, а другую. Дамочка прыскает, как из пульверизатора, глазками
направо, налево; ножки идут заносясь одна на другую, словно все дело
дамской походки шагнуть правой на левое место, а левой направо. Перепле-
таются ножки, регулируемые всем телом и тою дамскою частью, что соот-
ветствует хвосту канарейки. Легкое зрелище, головоломное.
Сели напротив военной компании. Слово за слово. Дамский клювик в рю-
мочку деликатно, по-птичьи. Истуканов же тянет, как подобает мужчине.
Разгорячились, перемигиваются, офицер в компании тост произносит. Что-то
кому-то как-будто бы показалось (так потом вычитали в протоколе, не
больше) -
- бац! - стреляет герой, защитник отечества.
Икнул Истуканов от страха. Полетели стаканы. Сдернута скатерть.
- Мерзавец-авва-ва - я защитник!
- Прохвост тыловой!
- Бац!
Ранили Истуканову ногу повыше колена. Нехорошее происшествие для хо-
зяина биллиардной. Офицер и компания в комендатуре, власти заняты прото-
колом. И писарь, чей почерк похож на брызги из-под таратайки, инвалид
германской войны, человек горячего духа, в сотый раз повторяет помощнику
коменданта:
- Хушь бы выработали вы печатную форму на машинке, а не то ведь руку
собьешь, отписывая одинокие вещи.
А странности города Новочеркасска перебросились в самый Ростов. Стыд-
но сказать, угрожают они городскому трамваю.
Кому мешает трамвай? Он ходит по рельсам. На углах останавливается,
совершая пищеваренье: выпустит лишнюю публику с верхней площадки и снова
наполнит утробу публикой с задней площадки. Дело простое, ясное. Так вот
нет же! Вскакивает офицер вопреки положенью через переднюю, прыгает с
задней, разворачивая трамваю утробу.
Этого мало. Едут в трамвае по собственной надобности рядовые казаки.
Помнят они, если возрастом молоды, революцию и разные вольности; а ста-
рики, поместясь на скамейке, с седыми бровями, нависшими, как карнизы
над окнами, вспоминают походы. И офицер, входя, рукою в перчатке тронул
фуражку. Не ответил казак, зажмурены у старика под седыми бровями глаза,
подремывает. Офицер толк в плечо старика:
- Во фронт! Как смел, ррзавец! В комендатуру за неотдание чести!
Разбуженный обозлился: молод больно кричать на седого, молоко не об-
сохло. Так вот нет же, не отдам тебе чести, да и все. Притулился казак,
будто снова заснул.
Офицер останавливает трамвай. Офицер в возбужденьи требует ареста ка-
зака, то-и-дело выхватывая из кобуры нарядный револьвер. У офицера дер-
гаются посинелые щеки: мы жизнь отдаем, а тут в тылу расползается злая
зараза, большевизм на каждом углу, в каждом солдате. Дерзкие, неучтивые,
непослушные, из-за угла предадут, подведут, чуть только дай им возмож-
ность, в спину нож всадят, - обезвреживайте их, ищите, уничтожайте!
Дергается офицер от давящей душу обиды. Ходят на нем галифэ или
бридж, занесенный из Англии, прыгают губы от крика. Пожалейте его, дошел
человек до крайней минуты. Нет у него в душе ни бога, ни чорта, ни завт-
ра и ни вчера, укорачивается его сегодня, жалок он, загнанный в пустоту,
- и не на чем отдохнуть душе от судорожной краткосрочности.
Всевеликое Войско обеспокоено истерикой офицеров. Есть у Войска свой
соловей, сладкий Краснов, атаман. И Краснов увещает в газете:
"Отдание воинской чести есть акт вежливости. Дети мои, сыновья тихого
Дона! Отдавайте честь молодые старым и старые молодым. За последнее вре-
мя участились случаи, когда офицеры в грубой форме наскакивают на старых
казаков. Не годится это, не хорошо, не в духе слова Христова. Помните,
все мы братья. А если тебе не отдали, ты возьми да и сам отдай!"
Так учил Краснов, сладкогласый, красно говорящий. Читали его приказы
в Ростове и Новочеркасске, хваля за литературную форму. И обыватели,
наглядевшись на новый порядок, покачивали головами, пустив крылатое сло-
во:
- Какое там Всевеликое! -
Всевеселое Войско Донское!
ГЛАВА XXI.
Верто-прахи.
Завертелись дни и события. Большевики отступают. Юг России, организу-
ется в Юго-Восточный Союз. Дон, Терек, Кубань и Юго-Восток покумились, с
Украиной горячая дружба. А Украина толстеет: смотрит умильно на Крым, и
Крым загляделся ей в рот, как галушка.
В парадном мундире со всеми регалиями к пану гетману в Киев приезжал
генерал Черячукин для вручения ясновельможному пану верительных грамот.
Договор подписали, узы дружбы скрепили между Украиной и Доном и за завт-
раком обменялись речами. Низко кланялся генерал Черячукин от тихого До-
на. Благодарствовал ясновельможный от самостийной Украйны. Пили оба ма-
лороссийскую запеканку и, усы вытирая, осанились перед дулом фотографи-
ческого аппарата.
А на юге своим чередом, мобилизуя запечного инвалида и ускоренного
гимназиста, себе на уме, возрастал и укреплялся Деникин. Росли по стенам
оперативные сводки. И думали обыватели, утомленные сводками: вот меняют-
ся времена! То политическая экономия да сходки, а то неэкономная полити-
ка да сводки. Экономничать, точно, у нас не умели: фронтов было от пяти
до шести, что ни станица, то фронт. И с каждого - сводка. Потом шли
сводки Добровольческой армии, потом Малороссии, Терека и кубанских отря-
дов. Каждый имел свой штаб. В штабе хлеба даром не кушали, отрабатывали
на бумажках. Бумажки печатались, писаря наслаждались.
И направо - налево говорили газеты о генерале Деникине, как о спаси-
теле.
Только в Новочеркасске, где выходила газета Всевеликого Войска Донс-
кого, заговорили другое. В "Донских Ведомостях", за подписями начальни-
ков появлялись приказы, возбуждавшие смуту. Обыватель читал, что "на на-
шей донской земле ходят отряды, провозглашающие разные вещи. Пусть знает
каждый донец, старый и молодой, что войсковое правительство тут ни при
чем и слагает с себя ответственность за политические уклоны Добро-
вольческой армии. Разделяя с нею главную цель, очищение земли русской от
мерзости большевизма, оно однако расходится с нею по многим вопросам".
В Новочеркасске собрался парламент, - Большой Войсковой Круг. Сердит-
ся Круг, отмахиваясь от добровольцев, казачьею речью клеймит возвращенье
царизма. Мы ли, кричит, не терпели от царя и его прихлебателей, нас ли
они не обманывали, завлекая посулами и гоня воевать со студентами на пе-
рекрестках? Не от царя ли и стала срамною кличка "казак"?
Сердится Круг, бородами мотают казаки, словно в рот им, против их во-
ли, напихали чего-то невкусного.
А на юге, - знай себе мобилизуя запечного инвалида и ускоренного гим-
назиста и на казачий характер внимания не обращая, духом своим возрастал
и укреплялся Деникин.
Пошло ходить по городам и местечкам призывное слово "Единая Недели-
мая, Великая Русь". Пошли ходить по родным и знакомым, ища квартиру и
продовольствие, тучами понахлынувшие беженцы из Советской России.
- У вас-то тут, милые вы мои, а у нас-то там, милые вы мои... - посы-
палось в каждом доме, как бисер.
Со скорым поездом, окруженный семьей и друзьями, в английском пальто,
чисто выбритый, воротился Петр Петрович в особняк на Пушкинской улице.
Много было побито в особняке стекол и стульев, срезана кожа с диванов,
вывезены картины и книги. Но не пал духом Петр Петрович, получивший важ-
ный портфель у Деникина. Племянник, жена его, теща, кузен и старший при-
казчик - все получили места с хорошим казенным окладом.
Не во сне и не в сказке воротилось двадцатое. Стали в ряд, одно за
другим, министерства. По ступеням, рукою раскачивая на ходу, пробегают
чиновники. Даже угри на носу у них, отошедшие за революцию, - восстано-
вились. Даже запах в углу, где на вешалке вешает сторож одежду, стал чи-
нуший, заедлый, такой, как при Гоголе в департаменте. И появились ста-
рушки с просьбой о пенсии.
Много в больших городах живет различного люду. Каждый имеет родствен-
ников, а те роднятся с другими. Вместе с детьми, от жены берут тестя и
тещу; а через мужа к жене переходит свекр и свекровь. Каждого надо уст-
роить, того на казенную службу, этому место, третьему то и другое, чтоб
избавиться от военщины, четвертому, медику, вместо тифозного похлопотать
в хирургический лазарет из боязни заразы, - словом, дел на семь дней не-
дели. И выходит, что город опутывается, как телефонною сетью, незримою
нитью, именуемой "связью". Эта связь тоже позванивает куда нужно и когда
нужно. "Связь" плотно обтягивает учрежденье. Связи заняты тем, что гото-
вят людей еще задолго до того, как они пригодятся. Так и сидели, как
птицы у продавца на шесточках, приготовленные во благовременьи люди. Бы-
ло у них, как у других, две ноги, две руки, голова и все остальное. По-
садить их - сядут. И рассаживали незримые связи постепенно во все угол-
ки, куда требовался человек, в министерство, на кухню, при штабе, в ла-
зарет, в канцелярию, в совет обороны, в милицию, в отдел пропаганды и в
тыловые военные части - крендельковых людишек, испеченных домашнею
печью. Крендельковые люди, ручки, ножки держа наготове, фалдой взмахива-
ли, галифэ расправляли, торсом гнулись, куда надлежало, и изящно сади-
лись. А уж сядут - попробуйте снять их. Вся покрылась страна учреждения-
ми с крендельковым миндально-изюмистым людом.
В министерствах запахло духами. Дамы, падкие на миндаль, стали часто
пощипывать из крендельков министерских, - там заденут, тут ковырнут. На-
зывалось это влияньем. Анна Ивановна, Марья Семеновна и Анна Петровна
открыли салоны.
Хмурятся самостийники, поглядывая друг на друга. Бородами мотают,
как-будто им в рот напихали, против их воли, чего-то невкусного. Но уже,
прокатившись по югу и Юго-Восточный Союз усеяв воззваниями Единой и Не-
делимой, без отдыху мобилизуя запечного инвалида и ускоренного гимназис-
та, целясь оком из-под опущенных век на учителей и учащихся, развернулся
Деникин.
Он стоит ногами на крендельковых людишках, - нет их вернее для непод-
вижного дела, - и разворачивает на фронте отряды отчаянных, поливая их
хмелем. Пьют герои в тылу, на фронтовика напирая. Пьет фронтовик, иссох-
ший от ярости: один у него, потерявшего родину и сражающегося за пустые
погоны, за ночевку в разграбленном доме с сестрицей на тюфяке, за сыпь
под чесучовой рубашкой, за бессмысленность выбора, за роковую ошибку в
важнейшую минуту столетья, - один завет: месть! Отомстить пьяно, удушли-
во, зубами, ногтями, заразой, бешеными зрачками, пулями, пушками, огнем,
ураганом перекипающей ненависти жиду, большевику, комиссару. Впиваются,
как бешеные собаки, юнкера и казачьи офицера в попавших им пленных. Кожу
сдирают с живых, ошпаривают кипятком, колют острым кинжалом пупок не раз
и не два, десятки раз, наслаждаясь корчей живого. Потом под ногти вкола-
чивают дощечки и гвозди.
Казак на фронтах Чирская - Пятиизбенская - Голубинская обезумел. За
прошедший здесь опустошительный натиск красных, недавно разрушивший им
дома и очаги, мстят казаки с лихвою. Своих же из сыновей-перебежчиков,
из малоземельных казаков полосуют в полоску: лентами режет их штык, ру-
бит фаршем, клочья мяса с кожей и волосом прилипают на платье. Вой сто-
ит, не человечий - звериный над казачьим становьем. И оперативная сводка
доносит: пленных нет, все перебиты.
Вой доносится до городов, где пируют, валясь под столы, тыловые. -
Слышали, - шопотом передают горожане, - посадили на кол комиссара, гово-
рят - корчился на колу, как червяк, сам себе внутренности разрывая, а
конец, вогнанный в зад ему, был гвоздистый; и помер не сразу, а так че-
рез сутки.
Смутился Войсковой Круг. Дрогнуло либеральное сердце. И соловей Войс-
ка Донского, Краснов, красно говорящий, в приказе за N 938 воскликнул:
Приказ о творимых жестокостях над советскими войсками в районе фрон-
та.
"... Дошли до меня со всех сторон слухи о творимых зверствах. Вполне
понимая силу казачьего озлобления в разграбленных советскими бандами
местностях и еще раз отмечая единичные случаи жестокости с нашей сторо-
ны, я все же приказываю раз-на-всегда бросить месть по адресу жалких лю-
дей, именуемых советскими войсками и представляющих из себя не что иное,
как громадное скопище Каинов и Иуд, ...возглавляемых евреем Подвойским".
---------------
В Новочеркасске, столице Войска Донского, идут заседания Круга.
Большой Круг бурлит политической нервною жизнью. Надо ему управиться
с краем, пройтись по браздам управления сохою парламентской, сгово-
риться, послушать правых и левых. Подсиживает атамана Краснова генерал
Богаевский; Большой Круг и сам не прочь подсидеть атамана, да выгоден
сладкоголосый Единой и Неделимой, берегут его.
И что же делать другого Большому Кругу, когда в Ростове и Новочер-
касске, за дамскими плечиками, что клопов за обоями, понасело их види-
мо-невидимо, вертопрахов миндальных, не подвижников, но зато неподвиж-
ных, -
что же делать Большому Кругу, как не вертеться в вермишели вопросов,
не слишком горячих? Например, в вопросе о прахе.
Да, спасая тыловых вертопрахов, множатся у Войска Донского прахи ге-
роев. Куда девать их? Край привык к годовщинам, к орденам, к славному
имени на могильной плите, на знамени полковом, одним словом к истории.
Исторический прах не должен погибнуть бесследно.
Жарко спорят на заседании Большого Круга. Разбирают проект по увеко-
вечению павших.
- В списке прахов нет Чернецова, первого партизана, полковника! -
надрываются с места. Зал гудит. И взволнован докладчик безвыходностью
положенья:
- Поймите же, за полгода Дон обогатился бесчисленными героями, сподо-
бившимися венца. Прахи всех перенести в собор невозможно. Надо избран-
ных, по чину и званию наивысших...
- Все прахи достойны! - бешено требует зала, теша склонность свою к
демократическому уравнению.
Постановляет Войсковой Круг:
все прахи, невзирая на чин и на звание, будь то генерал иль хорунжий,
уравниваются в правах.
А почитывая постановленье, ногами на крендельковых людишках, не под-
вижниках, но зато неподвижных, руками в карманах английского бриджа,
из-под опущенных век нацеливаясь на новые мобилизации, враскидку растет
полегоньку над самостийниками "Главнокомандующий".
ГЛАВА XXII.
Оратор и оратай, что не одно и то же.
Когда, через десятилетия, досужий историк займется походом Деникина и
русской Вандеей, не проглядит он редкого дара донцов, - красноречия.
Была у начальства одна только форма для печатного слова: приказ. По
сю пору приказы изготовлялись приказными и считались казенной бумагой. А
известно, что у казенной бумаги нет сердца и высушен синтаксис у нее,
как гербарий. И вот, неожиданно для обывателей, загорелись перья на-
чальственные вдохновением. Каждый начальник, усевшись за письменный
стол, у плеча своего почувствовал музу. Эта лукавая и сокращенная в шта-
те богиня (зане замолчали писатели и поэты) пристрастилась к военным.
Первым был ею обласкан храбрый вояка, гроза донских сотников, Фицхе-
лауров, казачий Петрарка.
Вышел приказ, удививший читателей. Он начинался:
"Снова солнце поет-заливается над Донскими степями! Братья казаки,
враг подходил к нам огромными скопищами, но не дал Господь совершиться
злу. Над степным ковылем, над простором родимым я с доблестным войском в
девять дней отогнал его и очистил наш край!"
Фицхелауров.
Был приказ напечатан в "Донских Ведомостях" 27-го августа. С него и
надо считать вандейский период русской литературы. Полковники и генералы
подпали влиянию Петрарки. Забряцали не шпорами, - струнами в казенных
приказах. Пошли описания природы, молитвы, теплые слезы, воспоминания
детства.
Забыт был и сдан в архив маленький фельетон. Большой фельетон, спо-
койно живший в подвале, был выселен в двадцать четыре часа из подвала
газеты, где расквартировались приказы. Приказов писалось не сотнями, а
несчетно. Канцеляристы, приказные крысы, обижались на нумерацию. Писарь
у коменданта, чей почерк похож на брызги из-под таратайки, инвалид гер-
манской войны, человек горячего духа, - не вытерпел, попросил перевода.
"Лучше ж я, - так он сказал, не сморгнув, в лицо коменданту: лучше ж я
поступлю банщиком тереть мочалкою спины".
Но всех генералов и даже грозу храбрых сотников, Фицхелаурова, донс-
кого Петрарку, в красноречьи затмил атаман Всевеликого Войска Краснов,
красно говорящий. Приказы его повторялись на улицах Новочеркасска и даже
Ростова. Какой-нибудь еретик, правда, душил себя хохотом, затыкая платок
меж зубами, когда повторял приказ в присутственном месте. Но давно уж
известно, что еретиками бывают от зависти.
И процвело на Дону сладкогласие, духовному сану в убыток.
Пока же начальники, теплоте соревнуя, резвились приказами старый ка-
зак почесывал поясницу. Вынес он на себе не мало сражений. Мобилизовали
седого; за неблагонадежностью молодежи казачьей. Заставили слезть с печи
и попробовать пороху, взамен пирога с потрохами. А за верную службу, за
очищение области от банд большевистских, да за расправу над сборищем Ка-
инов, в том числе и своих сыновей, обещали ораторы седоусому много зем-
ли, - всю землю богатых помещиков, пайщиков, вкладчиков, разных там
председателей у которых земли по тысяче десятин и поболе. Эту самую зем-
лю давно приглядели казаки. Так бы и взять ее, мать честную, под озимя
мужицкой толковой запашкой.
И оратай ждет, что обещано. Память его крепка, как орех у кокоса. Не
разгрызешь ее никаким красноречьем, не перешибешь ни камнем, ни словом.
Ждет оратай и, наконец, в нетерпении сердца, засылает своих делегатов
на Большой Войсковой Круг.
- Что это? - говорит Кругу Пшеничнов, крутой казак из станицы Луганс-
кой: - где земля? Мы кровь проливали. Мы порешили бесповоротно взять
землю.
- Какая земля? - разводит руками Леонов, богатейший казак, красноре-
чивый оратор: - сыновья тихого Дона, братья казаки, свободную землю от-
дали б мы вам без единого слова и без утайки. Да нет ее, такой земли.
Святыня же собственности не должна быть нарушена. Учитесь, братья каза-
ки, у французской революции, именуемой всенародно великой. Великая была,
а собственности на землю не тронула. Почитайте брошюры, обострите ваш
разум...
- Долой! - кричат в зале оратаи, разозлившись на сладкопевучих орато-
ров: - долой, не заговаривайте зубы, землю давайте!
Кружится Круг, как заколдованный. Резолюции об отчуждении частных зе-
мель принимает. Примечания о справедливой расценке и выкупе их у вла-
дельцев заслушивает. Речи обдумывает. Речи снова заводит. Не щадит ни
сил, ни здоровья, ни казенного хлеба.
Трудится Круг, но заколдовано место. И глядишь - каждый день на пер-
вой странице "Донских Ведомостей" печатается жирным шрифтом:
"Большой Войсковой Круг
извещает всех владельцев земли, что в наступившем 1918 - 19 сельско-
хозяйственном году они спокойно могут заниматься на принадлежащих им
землях полевым хозяйством, т. к. никаких мероприятий, могущих в ка-
кой-либо мере воспрепятствовать использованию ими своих земель в текущем
сельскохозяйственном году
принято не будет".
Слушай, оратор, присказку: много ты можешь.
Но когда побежали войска твои, отступая, где ни попало, когда устре-
мились отряды, бросая знамена, под красные большевистские флаги, когда,
наседая конь на коня, хрипя вспененною мордой, понесли тебя скакуны без
оглядки в чужедальнюю сторону!
и ты ел хлеб у чужих,
и хлеб стал горек тебе, -
слушай, оратор, кто бы ты ни был:
Крепкая память, как орех у кокоса, у оратая. Многоветвисты руки у
тех, кто идет за сохою. Буен сок у земли, пьяный от крови:
Кому хлеб уродит, а кому - терн и волчец.
(Окончание следует.)ёБЁВёБуБюБэБюБшБъБюБрБъБфВБюБиc L#_89
Мариэтта Шагинян.
ПЕРЕМЕНА.
(Окончание.)
ГЛАВА XXIII.
Тетушка и племянники.
Хозяйка-история немцев смахнула со сцены, как после обеда хлебные
крошки со скатерти. Немцы надолго выбыли из игры: пробил их час вступить
в элевзинский искус.
Америка, Англия, Франция, как на балу, распорядители международной
политики с белыми бантиками на рукаве сюртука дипломатов. Дела им не
обобраться! Ведь делать-то надо не что-нибудь, а все, что захочешь. И,
вспомнив о лозунгах полной победы над гидрою милитаризма, о разоружении
Европы, о праве народностей, стали они поспешно пускать по морям
ежей-броненосцев, а по небу змеями аэропланы. Перья же их заскрипели над
военным бюджетом.
Но гостем меж победителями, пировавшими тризну войны, вошло и село
бесславье. Не принесла эта война никому ни почета, ни чести. Так после
ливня иной раз не станет свежее, а потекут из ям выгребальных нехорошие
запахи. Зловонием понесло из всех ям, развороченных ливнем войны. И от
зловония застрелился немецкий ученый международного права, оставив за-
писку, что не над чем больше работать.
Тогда появились во всей своей силе усталые люди.
У каждого, кто имел до войны хоть какое-нибудь, передовицей газеты
воспитанное, убежденье, война засыпала сумраком сердце. И скрепилось
бездумной усталостью, как последним цементом, прошлое, чтоб удержаться
еще хоть на локоть человеческой жизни.
По хозяйским владеньям, как кредиторы, заездили делегации англичан и
французов. К одному - любезно, как в гости, лишь изредка залезая в кар-
ман за счетною книжкой. К другому - без разговоров, с хорошим взводом
колониального войска. Очень любезно и снисходительно, в белоснежных ма-
нишках, посетили французы и англичане Россию. В то время Россия для них
находилась на юге. Встречены были союзники в Новороссийске с хлопаньем
пробок, и проследовали для речей и банкетов в Екатеринодар.
Главнокомандующий, как воспитанный человек, целовал у тетушки руку.
Много имела в России Антанта племянников. Каждый верил, что добрая тетя
простит грехи молодости, щедро даст из бумажника, подарит солдатиков,
ружья, патроны и порох.
Людмила Борисовна, чей муж состоял при союзнической делегации предс-
тавителем комитета торговли, получила заданье. И тотчас же Людмила Бори-
совна пригласила к себе молодого поручика Жмынского. Поручик прославился
тем, что писал стихи под переводы Бодлэра. Он выдавал себя твердо за
старого кокаиниста и по утрам пил уксус, смотря с неприязнью на розовые
полнокровные щеки, отраженные зеркалом.
- Я понимаю, - тотчас же сказал Людмиле Борисовне Жмынский, голос по-
низив: - совершенно конфиденциально. Широкий общественный орган с анг-
ло-русскою ориентацией и большим рекламным отделом. Это можно. Я ис-
пользую все свои связи. Знаменитый писатель Плетушкин - мой друг по гим-
назии, поэт Жарьвовсюкин - товарищ по фронту. Художник Ослов и Саламанд-
ров, ваятель, на "ты" со мной. Если угодно, я в первый же день составлю
редакцию и соберу матерьял на полгода!
Но Людмила Борисовна с опасеньем заметила, что имена эти ей неизвест-
ны.
- Вот если бы Дорошевич или Аверченко или хоть Амфитеатров, это я по-
нимаю. А то какой-то Плетушкин!
- Людмила Борисовна! - изумился обиженный Жмынский: - "какой-то Пле-
тушкин"! Да он классик новейший, спросите, если не верите, у министра
донского искусства, полковника Жабрина. У него, я вам доложу, есть сочи-
ненье "Полет двух дирижаблей", к сожаленью, не конченное, так ведь это
сплошной нюанс! Каждое слово там намекает на что-нибудь... Ну, конечно,
не для широкой публики. Там, например, наш ротный выставлен в виде бо-
лотной лягушки. А Жарьвовсюкин? А вы смотрели в местном музее на выстав-
ке бюст мадам Котиковой, что изваял Саламандров? Бог с вами, вы отстаете
от века!
- Может быть, может быть, но только надо, чтоб все-таки вы нашли име-
на.
- Странно! Да я, простите, только и делаю, что перечисляю вам имена:
Плетушкин, раз; Жарьвовсюкин, два; Ослов, три; и, наконец, Саламандров,
четыре. Я, вдобавок, из скромности не упоминаю своей поэмы "Зеленая ги-
бель", - там осталось два-три куплета черкнуть, чепуха, работы на поне-
дельник.
- Поймите же, Жмынский, если б зависело от меня... Я подставное лицо.
Наконец, они в праве же требовать, давая английские фунты.
- Дорогая! - Жмынский припал, послюнив ее, к ручке Людмилы Борисовны:
- дорогая, не беспокойтесь! Я не мальчик, я учитываю все обстоятельства,
ведь недаром же вы оказали этой рыцарской крепости (он постучал себя в
лоб) такое доверье... Верьте мне, будет общественное событие, соберу са-
мый цвет, пустим рекламу в газетах... Ерунда, мне не в первый раз, рабо-
ты на понедельник!
И с фунтами в карманах, растопыренный в бедрах моднейшими галиффэ,
вроде бабочки южной catocala nupta, вспорхнул упоенный поручик с гобеле-
новых кресел.
Потрудился до пота: нелегкое дело создать общественный орган! Говоря
между нами, писатели адски завистливы. У каждого самомненье, кого ни
спроси, читает себя лишь, а прочих ругает бездарностью. Нужен ум и так-
тичность поручика Жмынского, чтоб у каждого выудить материал, не обидя
другого. Да зато уж и сделано дело! Каждый думает, что получит по высо-
чайшей расценке, сверх тарифа, каждый связан страшною клятвой молчать об
этом сопернику. А газеты печатают о выходе в свет в скором будущем жур-
нала "Честь и доблесть России", с участием знаменитых писателей и худож-
ников, с добавлением их фотографий, автографов и авто-признаний. Сам
Плетушкин дал ряд отрывков из современной сатиры "Полет двух дирижаб-
лей", поручик Жмынский дал "Зеленую гибель" с "окончанием следует", поэт
Жарьвовсюкин обещал три сонета о Дмитрии Самозванце, профессор Булыжник
- "Экономические перспективы России при содействии англо-русского капи-
тала", мичман Чеббс - "Дарданеллы и персидская нефть". Передовица без
подписи будет составлена свыше.
У Людмилы Борисовны, что ни день, заседанье.
Жмынский в чести. Он прославлен. Жена атамана ему поручила наладить в
Новочеркасске издательство. Он выбран помощником консультанта в бюро по
переизданью учебников для высшей технической школы, он рецензует отдел
беллетристики местной газетки. На каждое дело сговорчивый Жмынский сог-
ласен:
- Чепуха! Работы на понедельник, не больше!
Посмотрели б его, когда, выпрямив, словно крылья catocala nupta свои
галиффэ, ноги несколько врозь, стан с наклоном, блок-нот на ладони, слю-
нявя свой крохотный в футляре серебряном формы ключа карандашик, поручик
впивается в вас, собирая для "Чести и доблести" информацию.
- А что вам известно насчет Московской Чеки?
- Ох, голубчик, не спрашивайте! Тетка покойного зятя подруги моей,
что бежала с артистом Давай-Невернуйским, сидела два месяца за подоз-
ренье в сочувствии. Так она говорит, что одному старичку-академику,
вдруг упавшему в обморок на допросе, сделали с помощью собственных пала-
чей, под видом хирургов, какой-то... как бишь его? позвоночный прокол и
вытягивали у безвинного старца жидкость из мозга!
- Ого! Какая утонченность! Пытка Октава Мирбо!
И поручик в отделе
Из советского ада
проставил:
"Палачи не довольствуются простым лишением жизни! Они впиваются в
жертву, они ее мучат, высасывают, обескровливают. Последнее изобретенье
их дьявольской хитрости - это хирургический шприц, который они втыкают в
чувствительнейшую часть нашего организма, в позвоночник, и выкачивают из
наших представителей науки мозговую жидкость, в тщетной попытке превра-
тить таким способом всю русскую интеллигенцию в пассивное стадо крети-
нов. До такого садизма не додумался даже Октав Мирбо в своем знаменитом
"Саду Пыток". Доколе, доколе??"
Колоссальный успех информации превзошел ожиданье.
- После этого, - так сказал меньшевик, заведующий потребительской
лавкой, сыну Владимиру, гимназисту пятого класса: - после этого, если ты
все по-прежнему тяготеешь к фракции большевиков, я должен признать тебя
лишенным морального чувства.
- После этого, - так сказала жена доктора Геллера, возвратившегося с
семейством обратно: - после этого я могу объяснить себе, как это мы,
православные, доходим до еврейских погромов!
Она была выкрещена перед самою войною.
- Но Роза... - пролепетал доктор Геллер смущенно: - это ведь, гм...
хирургический поясничный прокол! Ординарная вещь в медицине...
Жена доктора оглянулась, не слышит ли мужа прислуга, хлопнула дверью,
блеснула сжигающим взглядом, - и вслед за молнией грянул гром:
- Молчи, низкий варвар, вивисектор, садист, фанатик идеи, молчи, пока
я не ушла от тебя вместе с Рюриком, Глебом и Машей!
Рюрик, Маша и Глеб были дети разгневанной дамы.
Поручик Жмынский прославлен. В Новочеркасске, у министра донского ис-
кусства, полковника Жабрина, идут репетиции оперы, музыка Жабрина, текст
поручика Жмынского, под названьем "Горгона". Комитетские дамы акварелью
рисуют афиши. Художник Ослов ко дню представленья прислал свой портрет,
а Саламандров, ваятель, автограф. То и другое разыграно будет в пользу
дамского комитета. Литература, общественность, даже наука, в чем нельзя
сомневаться, объединились с небывалым подъемом. И недаром русский писа-
тель, неоклассик Плетушкин, в знаменитом своем "Полете двух дирижаблей"
воскликнул:
"Торопись, Антанта! Близок день, когда взмоет наш дирижабль над Ус-
пенским Собором! Если хочешь и ты пировать праздник всемирной культуры,
то выложи напрямик: где твоя лепта?"
Выкладывали англичане охотно фунты стерлингов. Записывала приход Люд-
мила Борисовна. Шли донскими бумажками фунты к поручику Жмынскому, а от
него простыми записочками с обещанием денег достигали они знаменитых пи-
сателей, Жарьвовсюкина и Плетушкина.
- Прижимист ты, Жмынский! Плати, брат, по уговору!
- Да, кабы не я, чорт, ты так и сидел бы в станице Хоперской. По нас-
тоящему не я вам, а вы мне должны бы платить!
Кривят Плетушкин и Жарьвовсюкин юные губы. Чешут в затылке:
- Прохвост ты!
А молодая мисс Мабль Эверест, рыжекудрая, в синей вуальке, журналист-
ка "Бостонских Известий", объезжавшая юг "когда-то великой России", щуря
серые глазки направо, налево, записывала, не смущаясь, в походную книж-
ку:
"Ненависть русских к авантюре германских шпионов, посланных из Берли-
на в Москву под видом большевиков, достигает внушительной формы. Все вы-
дающиеся люди искусства и мысли, как, например, гуманист, поборник Толс-
того, писатель Плетушкин, открыто стоят за Деникина. Свергнуть красных
при первой попытке поможет сам русский народ. Урожай был недурен. Запасы
пшеницы у русских неисчерпаемы".
ГЛАВА XXIV,
главным образом шкурная.
Перекрутились на карусели всадники-месяцы, погоняя лошадок. И снова
остановились на осени. Знакомая сердцу стоянка!
Свесили, сплакивая дождевую слезу, свои ветки деревья, понурились на
поперечных столбах телеграфные проволоки, в шесть часов вечера в окнах
забрежжили зори Осрама, наливаясь, как брюшко комариное кровью, густым
электрическим соком.
Тянет в осенние дни на зори Осрама. Вычищен у швейцара военного клуба
мундир, а вешалка вся увешана фуражками и дождевым макинтошем. Бойко
встречает швейцар запоздалых гостей, обещая их платью сохранность без
нумерочка. Гости сморкаются, вытирая усы, влажные от дождя, и, пряча ру-
ку назад, в карман галиффэ, военной походкой, подрагивая в коленях, под-
нимаются по ковровым, широким ступеням наверх, в освещенные клубные за-
лы.
Сюда гостеприимно сзываются граждане, рекомендованные членами клуба.
Из буфета пахнет телячьей котлеткой, анчоусами и подливкой, настоянной
на сковородах французским поваром Полем. Поль нет-нет и выйдет из кухни,
присматривая, как подают и все ли довольны.
Нарядные столики заняты. Дожидаясь, топчутся, блестя лакированными
сапогами, офицеры в дверях, под яркими люстрами. Посасывают гнилыми зу-
бами английские трубки. На столиках все, как в довоенное время: севший
закладывает за воротник угол крахмальной салфетки, оттопырившейся на
нем, как манишка. В зеркалах по бокам он видит свое отраженье. Прибор
подогрет и греет холодные пальцы; вазочка слева многоэтажна, как гиа-
цинт, на каждой площадке отмечена нужным пирожным, миндальным, песочным
с клубникой, "наполеоном", легким, как пачка у балерины. В углу за раз-
ными баночками с горчицей, соей и перцем, - бутылки бургундского и пор-
тер, заменяющий пиво.
Лакей уже вырос. Как каменное изваянье стоит он, держа наготове лис-
ток, исписанный Полем. Здесь есть ужин из пяти блюд и блюда a la carte,
есть русская водка с закуской, есть шведский поднос a la fourchette и
блины в неурочное время.
- Я вам скажу, - наклоняется к севшему комендант, полковник Авдеев: -
этот Поль не имеет себе конкурентов. Возьмите навагу, - простая, грубая
рыба на зимнее время. Навага, когда вам дают ее дома, непременно попахи-
вает чем-то, я бы сказал рыбожабристым, даже просасывать ее у головы и
под жаброй противно; ковырнешь, где мясисто, и отодвинешь. А у Поля не
то. У Поля, я доложу вам, навага затмит молодую стерлядку. Он мочит ее в
молоке, отжимает, окутывает сухарем на сметане, жарит не на плите, а ка-
ким-то секретным манером - планшетка на переплете, и все это крутится
вокруг очага, минуты две - и готово. Такую навагу, когда вам ее с лимон-
чиком, головка в папиросной бумаге кудряшками, не то что скушать, поце-
ловать не откажешься. Аромат - уах! - мягкость, нежность, - бывало в
Славянском Базаре, в Москве, не ел подобной форели!
Официант в продолжение речи как каменное изваянье. И заказывают, по-
советовавшись, два человека, военный и штатский, русскую водку с закус-
кой, заливное, тетерьку и пуддинг.
Штатский с крахмальной салфеткой, заткнутой за воротник, маленький,
юркий, с томно-восточными глазками, ласков: он ожидает подряда. Военный,
честный вояка, с усами, стоячими, как у пумы, отрыжки не прячет, салфет-
ки не развернул, провансаль ножом подбирает. Он охотник поговорить за
хорошею выпивкой:
- У меня этих самых катарров никогда никаких. Французская кухня - так
давайте французскую. А нет, могу и по-нашему, по-военному, из походного
вместе с солдатом. И доложу вам, походные щи имеют особенное преимущест-
во, если хлебать их с воображеньем. В котел вы опустите ложку и не знае-
те, что выйдет, тут и эдакая из требухи желтая пипочка, помидор, боб,
кусок солонины, капустная шейка не проваренная, твердоватая, и много
всякой приправы. Я солдат, как детей, баловал. Всякий раз из котла пох-
лебаю, а они "радьстараться вашблагородие", жулики. Чувствуют! Да, та-
релка не то, что котел. Тут вам фантазии нет, все на донышке. Кха!
И, откашлявшись, комендант закусил рюмку водки маслиной, проколотой
вилкой.
- Однакоже, - начал сосед, сощуря томно-восточные глазки. Он был
расстроен упорством кулинарных сюжетов: - однакож чревоугодие в извест-
ное время дает себя знать, как, например, ожиреньем. И по отношению к
дамскому полу объедаться имеет свой минус, если верить научным писате-
лям. Мужчина неполный, как говорят у вас по-русски, поджаристый, дольше
всех сохраняет примененье способности.
Официант, отогнув калачом с переброшенной белой салфеткой левую руку,
нес закрытое блюдо. Говор шел, как шум прибоя, от столиков, пронзаемый
острыми всплесками цитры. Дамский румынский оркестр восседал на эстраде,
смуглыми пальцами гуляя по цитрам. Все в казакинах, с разрезными нагруд-
никами, в черных в обтяжку рейтузах, в сапогах с позументом и в фуражке
на дамской прическе.
Официант приподнял крышку блюда, и ноздри втянули нежно-горький запах
тетерьки. В фарфоровой вазочке поданы брусника в меду, соус из тертых
каштанов и нежинский мелкий огурчик.
- Кто там, братец, у вас в колончатой комнате? - осведомился полков-
ник: - двери заперты, а подается.
- Их превосходительство, генерал Шкуро кутят с компанией бакинских
приезжих.
- А! Шкуро! Мы, пожалуй, поев, перейдем с вами пить в эту комнату,
Каспарьянц. Что вы скажете?
Тон был начальственный, и армянин улыбнулся томно-восточными глазка-
ми, предвидя затраты.
В колончатой комнате некогда губернатор принимал атамана. Меж зерка-
лами в простенке, окруженный гирляндами штукатурных гроздей и листьев,
висел во весь рост портрет Николая Второго. Подоконники были из отполи-
рованной яшмы. Позолоченные ножки и ручки у стильных диванов и кресел,
гобеленом обитых, блестели сквозь дым от сигары.
Шкуро, партизан, с отрядом головорезов Кисловодск защищавший и недав-
но произведенный, сидел меж бакинскими дамами. У одной нежно-розовый
цвет щеки, похожей на персик, оттенялся красивою черною родинкой. Черные
брови, над переносицей слившись, делали даму похожей на персиянку. Она
говорила с акцентом, сверкая брильянтами в розовых ушках... Другая, жена
англичанина с нобелевских промыслов, белокурые косы коронкой на голове
заложивши, молчала; ей непонятна была быстрая русская речь. Изредка
знатная дама, опрошенная соседом, рот разжимала и с различными интонаци-
ями провозглашала:
- Oh! Oh! Oh!
То выше, то ниже.
И вскрик этот юркий гвардеец, на ухо даме соседней, называл "трубным
гласом".
Сам англичанин, невысокого роста и толстый, трубкой дымил, не шевеля
и мизинцем. Справа, слева, спереди, сзади именитые гости наперебой под-
нимали шипучие тосты.
Развалился Шкуро, ковыряя в зубах. Скатерть в пятнах от пролитого ви-
на, опрокинутых рюмок, раздавленных фруктов. Кто-то из адъютантов, наев-
шийся до тошноты, не примиряется с сытостью и доедает икру с лимоном и
луком зеленым, ковыряя в ней вилкой. Другой, придвинув жестянку омаров,
глядит на нее неотступно: покушать бы, да нет места, душа не приемлет.
- Мы приветствуем, мы... мы... мы, - замыкает тост председатель, ки-
вая лакею. Тот из кадки со льдом вынимает новую длинно-горлышевую бутыл-
ку. Хлоп! И шипит золотая струя по бокалам.
- Тише, слово берет фабрикант Гудаутов, тише, слушайте!
- Мы... - мычит небольшой человек, мелкозубый, с седеющей бровью.
Посмотреть на него сзади - просто почтовый чиновник, спереди - из проси-
телей, а не то репетитор уроков. А вот нет, он ворочает тысячами рабочих
и милльонами ассигновок, на весь юг прославлен богатством:
- Мы должны компенсировать...
- Проще!.. - рявкает адъютант.
- Мы должны посодействовать... Если дорого нам сохранить наш юг от
заразы, укрепить тыл и так сказать обеспечить промышленность от разо-
ренья в интересах России и экономической культуры, учтем нашу встречу
сегодня, передадим в распоряженье генерала Шкуро соединенными силами
сумму, необходимую...
- Урра! Подписной лист!
По рукам побежала бумажка. Икая, подписался один на круглую сумму.
Другой, чтоб не отстать, сумму с хвостиком, третий не хуже.
- Вот, генерал, - говорил Гудаутов: - извольте принять от российской
промышленности, от купечества истинно-русского, от почтительных коммер-
сантов из армян и татар, в пользу русской культуры за незабываемые побе-
доносные ваши заслуги...
- Браво! - Крикнула зала.
Комендант с Каспарьянцем приютились на мягком диване, возле стола со
льдистою кадкой.
Осоловел адъютант. Как пришитые пуговицы из стекла, стали глаза.
Склонив голову, без улыбки, молчаливо он положил руку соседке своей на
колени. Та сбросила руку. Снова рука, подобно стрелке магнита, потяну-
лась к пышным коленям. Оглянувшись по сторонам, дама вспыхнула, отвела
надоедную руку, наклонилась к ее обладателю с отрезвляющей речью. Но как
ни в чем не бывало, не моргая тяжелыми веками, оттопырив рот, весь в ик-
ре, адъютант шарил пальцами все в одном направленьи.
Зашептались мужчины. Фабрикант подозвал человека. Подмигнув своим же-
нам, мужья указали на двери. Встали дамы, окутывая белоснежные плечи в
накидки. Незаметно, одна за другой, дамы вышли, и уже заревела в темном
провале подъезда сирена автомобиля. А на опустелых местах размещались,
рассыпая гортанные звуки с хохотком, с прибаутками, ежа плечики, топоча
каблучками, звякая пуговицами и позументом, черноокие дамы, - приглашен-
ный румынский оркестр. И к адъютанту, коробкой омаров прельщенная, быст-
ро подсела, сверкая зубами и раздвинув рейтузы в обтяжку, арфистка.
Но в остеклелых, как пуговицы, глазах адъютанта мелькнуло тяжелое не-
доуменье. Рука, направлявшаяся все туда же, вдруг ударила по столу; зад-
ребежжали стаканы.
- Нне хоччу! - шевеля языком, как стопудовою тяжестью, произнес
адъютант, глядя розовыми от налившейся крови глазами: - ппочему бррюки,
нне юбка? Долой!
Снова мужчины, говоря меж собой, указали глазами на двери. Капельди-
неры с деликатною речью, под тайным предлогом, за локотки и подмышки по-
вели адъютанта. Ноги не шли. В диванной, где гости курили, он тотчас
заснул, стошнив себе на подушку.
А комендант, попивая шампанское, говорил все тому же соседу:
- Ты, Каспарьянц, инородец. Что сей такое? С твоего позволенья ска-
зать - паразит насекомый. На него сапогом наступили и - нет его. А если,
как истинно русский, я оказываю доверье, ты становишься человек.
- Значит, надеяться мне, полковник, на ваши слова?
- Дважды не повторяю. Вон гляди, видишь, рыженький, мурло в поту, ру-
мынке смотрит за лифчик? Из писателей, а захочу - выселю в двадцать че-
тыре часа за кордон, - вот и вся недолга.
Лакеи тем временем очищали столы, выносили их в общую залу и вносили
бесшумно на смену им ломберные, с мелком на сукне и резиновой губкой.
Шкуро, сделав в воздухе по-генеральски рукой, уехал, но свиту оста-
вил. Свите стали, усевшись за зеленым сукном, проигрывать именитые гос-
ти, бакинцы. И до осеннего невеселого утра, как призраки в свете Осрама,
за зелеными столиками, указательный палец в мелу, люди резались в карты,
вскрывая колоды, подаваемые до дурноты утомленным лакеем.
ГЛАВА XXV.
Утро профессора Булыжника.
Рыженький, что смотрел румынке за лифчик, выпил последнюю каплю из
последней бутылки.
С ним, бессмысленно улыбаясь и карандашиком чиркая по испачканной
скатерти, бледный, с намокшими в жилках висками, не слушая сам себя,
бормотал профессор Булыжник. Важный пост у профессора, он служит велико-
му делу. Одни разъездные для целей его пропаганды могли бы покрыть бюд-
жет губернской республики. Впрочем, они покрывают и бюджет супруги про-
фессора, живущей под Константинополем, в Золотом Роге, на даче.
- Интеллигенция... - бормочет профессор: - интеллигенция выдержала
испытанье. Придите ко мне из Советской России все икс... истязуемые и
обремененные, и аз успокою вас. Есть у нас... ик... назначенье для каж-
дого, жалованье, командировочные, чаевые... то-есть чаемые... для надоб-
ностей пропаганды.
- Молчите!.. - шепчет рыжий сердито: - всему есть мера. Шестой час
утра, спать пора. Я должен быть завтра в Новочеркасске.
Оба под-руку по опустелым, коврами затянутым лестницам, наклоняясь
друг к дружке наподобие циркуля, раздвинутого в сорокапятиградусный
угол, - сошли и сели на дрожки.
Каждому, кто заснул, отпустив побродить свою душу по нетленным пажи-
тям сна, где пасется душа по сладчайшему клеверу, воспоминанью о том,
что было и будет, - каждому, кто заснул, предстоит свое пробужденье.
Один, отходя от нетленного мира, тупо моргает, силясь сознать, кто он
есть, что ему делать и как его имя и отчество. Такой человек начинает
свой день с раздраженья. Все не по нем, и лучше бы выругаться, чтоб вып-
люнуть ближнему прямо в лицо накопившийся в горле комок недовольства, а
потом успокоиться, и в чувстве вины найти побужденье для дела.
Другой в неге сердца вскочил, осторожно встречая заботы, расчетливый
на слова, скрытно-радостный, прячущий тенью век постороннюю миру улыбку.
Он бережлив до заката, растрачивая понемножку нетленное веянье сна. Та-
кой человек - гражданин двуединого мира. Сторонитесь его. Он не отдаст
себя честной земною отдачей ни жене, ни ребенку, ни другу. Болью вас
одарит, ревнивым томленьем, а сам пронесет под светом трезвого солнца
счастливое одиночество.
Третий же, пробудясь, первым долгом нашаривает портсигар с зажигал-
кой. А когда затянулся, дымком скверный запах во рту истребляя, взял ча-
сы со стола и привычным движеньем их за макушку стал заводить, - тррик,
тррик, тррик, нагоняя им силу. От такого в миру происходит покойный по-
рядок.
Профессору, жившему в бэль-этаже гостиницы Мавританской, за толстыми,
пыльными, бархатными занавесками не брежжило утро. Его сапоги коридорный
давно уж довел до белого блеска; девушка в чепчике, пробегая по коридору
с подносом, несколько раз за ручку бралась, но дверь была заперта. И в
приемной профессора, за министерскими коридорами, в здании, наискосок от
гостиницы, поджидали, нервно позевывая, интеллигенты.
Лишь отоспав свое время, профессор проснулся. Методически вытянул во-
лосатую руку за портсигаром, подбавил фитиль в зажигалке, закурил и не
спеша стал одеваться. Тем временем коридорный принес ему теплой воды в
умывальник и поднял тяжелые шторы.
Плохая погода! В осеннее утро пригорюнилась крыша, осыпанная желто-
листьем. Скучно в прогольи ветвей бродит ветер, распахивая, как полы ха-
лата, пространства. Неутешительная погода. Несут профессору почту.
Вот уже он умыт, одет и причесан. Парикмахер прошелся по седеющей
колкой щетине. На подносе паром исходит, дожидаясь, стакан чистейшего
мокко.
Профессор к комфорту не слишком привычен, он любит напоминать, что
прошел тяжелую школу. И профессору, прежде чем вырваться из Советской
России, пришлось посидеть, как другим, на супе из воблы. Что нужды до
маленьких неприятностей? Застегнувшись до подбородка, голову кверху, ру-
ки в карманы, их надобно несть по-спартански. Все дело в страдальце-на-
роде: "Только-только дохнула струя освежающей вольности, только-только
вышли и мы на арену свободного демократизма, - как кучка предателей, по-
луграмотных многознаек с типичной славянскою наглостью захлопнула клапан
свободы. И неужели интеллигенция не покажет себя героиней? Нам нужны
борцы. Мы их принимаем с почетом. Художники, музыканты, актеры, писате-
ли, все, в ком честь не утрачена, идите работать в наш лагерь!"
Подобною рокотливою речью, произнесенною с европейской корректностью,
профессор гремел на концертах. И утром, за подкрепляющим мокко, он пов-
торял мимоходом горячие фразы, готовя свое выступленье. Хвалили его
красноречье. И верили те, кому выбор был или на фронт, или в отдел про-
паганды, что выбор их волен.
- Святынею демократизма, - бормочет в седые усы, разворачивая газету:
- брум... брум... мы не выдадим...
А в газете на первой странице: По приказу за номером 118 были под-
вергнуты телесному наказанью:
Рядовой Ушаков, 25 ударов - за неотдание чести.
Рядовой Иван Гуля, 30 ударов - за самовольную отлучку.
Рабочий Шведченко, 50 ударов - за подстрекательство к неповиновенью.
Рядовой Тайкунен Олаф, 50 ударов - за хранение листовки, без указания
источника ее распространения.
Рядовой Мироянц Аршак, 25 ударов - за неотдание чести.
Рядовой Казанчук Тарас, 30 ударов - за самовольную отлучку...
...Привычно скользят глаза по первой странице газеты. Перечисленью
конца нет. Лист поворачивается, пепел стряхивается концом пальца на
блюдце, -
"Мы не выдадим на растерзанье святыню демократизма, мы - аванпост бу-
дущей русской свободы", - додумывает профессор свое выступленье в кон-
церте.
ГЛАВА XXVI.
Митинг.
По слякоти шла, выбирая места, где посуше, фигурка в платке. Мы с ней
расстались давно, и она, за магическим кругом повествовательной речи,
проделывала от себя свою логику жизни: сжимала в бессильи ручонки,
упорствовала, норовила пробиться сквозь стену.
Кусю выбросили из гимназии. Защитник ее, математик Пузатиков, умер.
Вдова-переписчица все же ходила к директору, кланялась.
- Нынче как же без образованья? Дороги закрыты, а она девочка скорая,
схватывает на-лету, книги так и глотает. Куда ж ей?
Но директор назвал вдову-переписчицу теткой.
- Вы, тетка, следили бы, чтоб не сбивалась девчонка. Против нее восс-
тают одноклассницы, доходило до драки. Мы беспощадно искореняем полити-
ку. Учите ее ремеслу, да смотрите, чтоб эта девица не довела вас до тю-
ремной решотки.
- Благодарю за совет, - сказала сурово вдова и ушла, не оглядываясь,
с яростным сердцем.
А Куся утешила мать, чем могла: урок раздобыла, - немецкий язык раз в
неделю долговязому телеграфисту. И бегала по вечерам в дырявых ботинках
за Темерник на окраину Ростова, - там собирались товарищи.
За Темерником на окраине, носом в железнодорожную насыпь, стоял дере-
вянный домишко. Щели, забитые паклей, все же сквозили. Жил там Тишин,
Степан Григорьич, отставной управский курьер, а потом типографский на-
борщик. Как ослабели глаза у Степана Григорьича, стал он ходить по хуто-
рам книгоношей. Не выручал и на хлеб: хутора покупали разве что кален-
дарь, да открытку с лазоревым голубем, в клюве несущим конверт. И приш-
лось Степану Григорьичу примириться с даровым куском хлеба. Жена, помо-
ложе его, и дочь от первого брака служили на фабрике, - одна в конторе,
другая - коробочницей в отделеньи. Кормили его. Полуслепой, с голубым,
слишком сияющим взором, седенький, старенький, был он начитанным стари-
ком и мудреным.
Водился никак не со старыми, а с молодежью. Дочь, как со службы вер-
нется, читала ему ежедневно газету. Тишин выслушает и загорится отве-
тить. Бывало при лампе нетвердой рукой нанесет свой ответ на бумагу,
глядя поверх нее. Строчки кривы, буквы враскидку.
- Разберут ли? - сомнительно спрашивает.
- Разберут, - отвечают ему, чтоб утешить.
А он пишет и пишет.
И часто, в старом конверте со штемпелем городской Ростовской управы,
получали сотрудники "Приазовского Края" длиннейшие письма. Неразборчи-
вые, перепутанные, как на китайской картинке, буквы шли вверх и вниз не
по строчкам. Смеялись сотрудники, не умели прочесть смешную бумажку. Так
бросают иной раз зерно в написанном слове, и летит оно с ворохом вымысла
городской ежедневною пылью мимо тысячи глаз и ушей, пока не уляжется
где-нибудь, зацепившись за землю. Облежится, набухнет, чреватое жизнью,
просунется ножками в почву, а головкою к солнцу. И уже зацветает росток,
в свою очередь дальнюю землю обсеменяя по ветру.
Суждено было лучшим мыслям Степана Григорьича многократно лежать пог-
ребенными в редакционной корзине. Голова с сильным лбом, крепко выдав-
шимся над седыми бровями, широкодумная, ясная, думала в одиночку. Но
бойкий мальчишка, составлявший обзор иностранной печати, бегал за по-
мощью к Якову Львовичу; однажды и он получил таинственный серый конверт
и ради курьеза понес его по знакомым.
Яков Львович при лампе разобрался в каракулях. Издалека, не по адре-
су, крючками, похожими на гиероглифы, летело к нему на серо-грязной бу-
маге близкое слово. Вычитав адрес, пошел он к Степану Григорьичу на дом.
Как надобно людям общенье! Друг другу они нужнее, чем хлеб в иные ми-
нуты. Целые залежи тем отмирают в нас от неразделенности, и без друга
стоит человек, как куст на корню, усыхая. Когда же раздастся вблизи зна-
комое слово, душа встрепенется, еще вчера сухостой, а нынче, как помера-
нец, засыпано цветом. Забьются в тебе от общенья родниковые речи. И го-
воришь в удивленьи: опустошало меня, как саранча, одиночество!
- Нужны, нужны, родимый, человек человеку, - сказал старик Тишин: -
погляди-т-ко, в природе разная сила, газовая аль металлическая тягу име-
ет к себе подобной. Так неужто наш разум в тяготеньи уступит металлу? Я
вот слеп, сижу тут калекой, а летучею мыслью проницаю большие прост-
ранства. Зашлю свое слово на писчей бумажке, да и думаю: нет резону,
чтоб противу целой природы сила пытливой мысли не притянула другую.
- Откуда у вас эта вера в грядущее, Степан Григорьич?
- А ты попробуй-ка жить лицом к восходу, как цветенье и травка. Дождь
ли, облачно ли, а уж злак божий знает: встанет солнце не иначе как с
востока. Молодежь - она так и живет по ней, как по конпасу, виден путь
исторический.
Обрадовался старик собеседнику, разговорился. До самого вечера, сиде-
ли они у окошка. А вечером понабралось в светелку с предосторожностями
горячего люду: студентов варшавского, а ныне донского университета, же-
лезнодорожников, девочек с курсов и с фабрики, партийных людей, в под-
полье отсиживавших промежуток своих поражений. Было чтенье, потом разго-
воры. Яков Львович узнал о судьбе Дунаевского, о замученном маленьком
горбуне, в морозных степях под шинелькой наспавшем себе горловую чахот-
ку. Был у него теперь угол, куда уходил он от осенней бессмыслицы жизни.
Вот туда поздним вечером, кутаясь в шаль и выбирая места, где посуше,
и торопилась подросшая Куся.
Много было в светелке народу, на этот раз больше, чем прежде. Выходя
на крыльцо покурить, каждый зорко выглядывал в осеннем тумане иных сле-
допытов, нежелательных для собранья. Но место глухое, за железнодорожною
насыпью, мокрое, мрачное, служит хорошим убежищем, не навлекая ничьих
подозрений.
Кусю встретил студент, первокурсник Десницын, недавно вернувшийся в
город и теперь ведший тайно работу средь студенческих организаций. Дело
было сегодня серьезное, требовало обсуждения. Вокруг стола закипела бе-
седа.
- Вам хорошо говорить, товарищ Десницын, - ораторствовал небольшой,
полный студент, снискавший себе популярность: - вы ни-ничего не теряете.
Я же считаю, что всякое выступление сейчас бессмыслица, если не тупость.
Студенчество хочет учиться; в нем преобладают кадеты, солидный процент
монархистов. Такого студенчества, как у нас, Россия не помнит. Не то,
что забастовать, а попробуйте только созвать их на сходку.
- Тем более, - начал Десницын: - такую мертвую массу расшевелить мож-
но только событием. Помилуйте, мы студенты, мы единая корпорация на весь
мир, и нашего брата, студента, избили в Киеве шомполами, до бесчувствия,
и мы это знаем, снесем и будем молчать! Русский студент - когда же быва-
ло, чтоб ходил ты с плевком на лице и все, кому только не лень, плевоти-
ну твою созерцали?
- Гнусный факт, - вступилась курсистка с кудрявой рыжей косою: - бу-
дет позором, если донское студенчество не отзовется. В Харькове, в Киеве
был слышен голос студента по этому поводу.
- Ревекка Борисовна, вот бы вам и попробовать выступить, - ехидно
воззрился полный студент, снискавший себе популярность. На шее его, как
у лысого какаду, прыгал шариком розовый зобик.
- Не отказываюсь, - сухо сказала курсистка.
Куся подсела к ней, обняв ее нежно за талию.
- Спасибо за мужество, товарищ Ревекка, - через стол протянул ей руку
Десницын: - поверьте мне, чем бессмысленней вот такие попытки с точки
зрения часа, тем больше в них яркого смысла для будущего. Если бы наши
коллеги в мрачную пору реакции слушали вот таких, как милейший Виктор
Иваныч (он бровью повел в сторону полного оппонента), то мы не имели бы
воспитательной силы традиций. Грош цена демонстрации, когда масса уже
победила, когда каждый Виктор Иваныч безопасно может окраситься в защит-
ный цвет революции.
- Это личный выпад, я протестую! - крикнул, запрыгав зобком, полнок-
ровный студент в возмущеньи: - если товарищ Десницын не возьмет все об-
ратно, я покидаю собранье!
- Идите за нами, а не за кадетами, и я скажу, что ошибся.
Пожимая плечами, с недовольным лицом, оппонент подчинился решенью.
Долго, за ночь, сидели в беседе горячие люди. Решено было завтра, в
двенадцать, созвать в самой обширной аудитории сходку. Ревекка Борисовна
выступит с речью. Курсистка, блок-нот отогнув, задумчиво вслушивалась в
то, что вокруг говорилось, и набрасывала конспект своей речи. И Куся
проникнет на сходку. То-то радости для нее! Кумачем разгорелись под
светлой косицею ушки.
Долго, за ночь, когда уж беседа умолкла, сидело собранье. Разбирали
заветные книжки, привезенные из Советской России. И взволнованным голо-
сом, останавливаясь, чтоб взглянуть на Степана Григорьича, читал Яков
Львович "Россию и интеллигенцию" Блока. Когда же впервые, контрабандой
пробравшись через кордоны, зазвучали в маленькой комнате слова "Двенад-
цати" Блока, встало собранье, потрясенное острым волненьем. Лучший поэт,
чистейший, любимейший, дитя незакатных зорь романтической русской сти-
хии, аристократ духовного мира, он, как верная стрелка барометра, пада-
ет, падает к "буре", орлиным певцом ее! Он, тончайший, все понимающий, -
с нами! И любовь, как горячая искра, закипала слезами в глазах, ширила
сердце.
- Блок-то! Блок-то!
- И они там, на севере, учителя, доктора, адвокаты, писатели, не нау-
чились от этого, не доверились совести лучшего!
Поздней парниковые юноши, вскормленные революцией, отвергали "Двенад-
цать". Но те, кто пронес одиноко на юге России, средь опустошительной
клеветы и полного мрака, свое упрямое сердце, знают, чем обязана револю-
ция Блоку. Искрой, зажегшейся от одного до другого, радугой, поясом
вставшей от неба до неба, были "Двенадцать", сказавшие сердцу:
- Не бойся, ты право! Любовь перешла к тем, кого именуют насильника-
ми. В этом ручаюсь тебе я, любимейший русский поэт...
Шли в темноте, близко друг к другу прижавшись, взволнованные Ревекка
и Куся.
- Ах, как прекрасно, как радостно! Куся шепнула соседке: - знаешь, я
чувствую, что скоро весь мир станет советским. Вот попомни меня, поймут
и один за другим, на перегонки, заторопятся люди устраивать революцию. И
музыка, музыка, музыка пройдет по всем улицам мира, а я стану тогда ба-
рабанщиком и пойду отбивать перемену: трам-тарарам, просыпайтесь! Играю
вам утреннюю зарю, человечество!
- Молчи, не то попадемся, - шепнула Ревекка: - ох, вот за такие мину-
ты не жалко и жизни! Даже думаешь иной раз, если долго чувствовать
счастье, сердце не выдержит, разорвется!
- Ривочка, я маме сказала, что буду у вас ночевать. А ты не забудь,
что обещала провести меня завтра на сходку.
- Успокойся, не позабуду!
Родители курсистки Ревекки были ремесленниками. Ютились они, где ев-
рейская беднота, на невзрачной Колодезной улице. Вход к ним был со двора
и в первый этаж с подворотни. Жили они чуть побогаче соседей. Сын, ча-
совщик, помогал, дочь старшая шила наряды в магазин Удалова-Ипатова, а
Ревекка давала уроки.
В первой комнате, за столом, под электрической лампочкой, ужинала
семья, не дождавшись Ревекки.
- А, пришла наконец, садись, садись, и Кусе будет местечко.
Ласковый, важный, седой, как лунь, патриарх потеснился с благосклон-
ной улыбкой, посадив к себе Кусю. И мать, еврейка, с острым, нуждой из-
нуренным лицом, худая, как жердь, наложила ей рыбы с салатом. Кусю люби-
ли в семье за бесхитростность.
- Редкий христианин, сколь он ни ласков с тобой, станет есть у еврея,
как у своих, с аппетитом. Это ты знай, мать, и Ривка запомни, чтоб не
запутаться с гоем. А девочка Куся, благослови ее Ягве, ест наш кусок
небрезгливо. - Так не раз говорил патриарх, садясь, помолившись, за
ужин.
Кончили, руки умыли и разошлись на ночлег. Куся с Ревеккой вместе
легли и долго еще молодыми, заглушенными голосами о всемирном советском
перевороте шептались.
Ранним утром еще темно на улицах и в квартире. Медленно начинается
день привычными звуками. Вот застучал по соседству колодкой сапожник.
Полилась из крана вода, скрипнули резко ворота. Старьевщик, сиплым голо-
сом выкликая товар, прошел по дворам, и хозяйки несли ему собранные пус-
тые бутылки.
Невзрачное утро, а все-таки утро. И босоногая детвора, гортанно гор-
ланя, съев, кто луковку с солью, кто хлеб, а кто побогаче - лепешку, -
бежит, как на лужайку, в грязные недра двора, заводить беспечные игры.
Куся с Ревеккой вышли из дому без четверти девять, чтоб Ревекка успе-
ла сходку наладить и подготовить свое выступленье. Белая девушка, вес-
нушчатая, с серым, ясным, не робеющим взглядом, шла, как стройная ле-
бедь, подобрав кудрявую косу. Вышла Ревекка в отца, патриарха: лишнего
не болтала, сказанного держалась. Нежно поглядывали на Ревекку приказчи-
ки торговых рядов, где подержанным платьем торгуют. Не одна беспокойная
мать засылала к родителям сватов. Но Ревеккина мать отвечала: учится де-
вушка, ученая будет нам не до сватов.
Все утро, по коридорам университета, осторожно шмыгала Куся. Как бы
хотелось ей тоже учиться тут, вместе с другими! Лаборатория, библиотека,
курилка! А на стенах бесконечные схемы, таблицы, под стеклянными крышка-
ми гербарии, бабочки, чучела. Физический кабинет, а за ним светлый круг
аудитории, и в полураскрытую дверь видны головы, одна над другой, ряда-
ми, русые, черные, девичьи, стриженые... Ох, учиться бы с ними! Посмот-
реть, что там дальше!
Но дальше Куся заглянуть не успела. Кто-то, пройдя, потянул ее за ру-
ку. Зазвенел звонок. Звонко сказали:
- Товарищи, собирайся в аудиторию N 8!
И пошло, и пошло. Благоговейно втиснулась Куся в шумящую клетку. На
кафедре Виктор Иваныч, за ним кто-то еще и Ревекка. Будет митинг. Волну-
ются головы полукругом над нею, черные, русые, белые, мужские и девичьи.
Виктор Иваныч что-то сказал тихим голосом, кашлянул и стушевался. Яс-
ная, плавно как лебедь, выступила Ревекка.
Речь она повела о доброй славе студентов, о том, что в самые черные
годы гражданское мужество было у них и не было страха; о том, что не бо-
ялись попасть из заветного храма науки в архангельскую и вологодскую
ссылку. "Мы были совестью общества", - говорила она. Общество мнительное
и запуганное пробуждалось от спячки студентами, их бунтами и сходками.
Там-то и там было сделано неправое дело. Узнало студенчество - и тотчас
на неправое дело протест, организованный отклик. "А ныне? - так кончила
свою речь девушка: - творятся открыто бесчинства. Реакция правит безум-
ную оргию, засекает рабочих. И дошло до того, что в Киеве шомполами из-
били студента. Можно ли перенести это молча? В Харькове и Киеве студенты
сбирались на сходку, выносили протест. Не следует разве и нам отметить
позорное дело трехдневною забастовкой?"
Разно ответила зала на страстную речь: одних она потрясла, других ис-
пугала.
- Помилуйте, - шептались в углу, возле Куси: - какого-нибудь инородца
избили, а нам бастовать? И так мы с трудом отвоевываем возможность
учиться; чуть что, нас погонят на фронт, времена неспокойные. Да может
быть это и слух один, пущенный большевистским шпионом.
- Бастовать! - кричали другие, - позорно! Сегодня в Киеве, завтра в
Ростове! Покажем, что мы корпорация, что мы существуем.
Чем дальше волнуется зала, тем Кусе яснее: сходка проваливается. Уже
многие, под шумок, забрав свои шапки и книжки, шмыг в боковые проходы;
за ними другие. Тщетно силится кто-то с эстрады остановить их: уходящих
снизу не видно.
Забастовщиков меньше и меньше. Глядя, как тают ряды их, остальные
встревожены.
- Товарищ, как это так? - кричат они на эстраду: - не подводите нас,
это же выйдет предательство, нам не создать забастовки наличными силами.
Или отложим, пока большинства не добьемся, или признаем, что забастовке
не время.
- Позорный донской университет, не забудут тебе этой сходки товарищи!
- крикнула Куся тоненьким голосом, вскочив на скамью: - ты сборище юнке-
ров, не студентов!
- Держите ее, кто такая, как смеет?
Крики усилились. Кусю притиснули. Пробравшись к подруге, Ревекка ее
увела, уговаривая успокоиться.
- Тут ничего не поделаешь, - шепнула она: - толпа, особенный зверь.
Есть минуты, когда ты чувствуешь, что он собрался в комок и у него еди-
ное сердце. А в другие минуты ясно тебе, что он расползается, как соли-
тер, кольцо от колечка. Тут уж надо признать пораженье.
- Я бы их, я бы их! - Куся сжимала ручонки: - мерзкие трусы!
В дверях они обе столкнулись с поспешно идущим, воротник от пальто
приподнявши, Виктор Иванычем.
- А, мадмазель, - улыбнулся он беззастенчиво: - ну что, кто из нас
был вчера прав, вы или я? Успокойтесь, плюньте на них, я знаю студен-
чество лучше, чем вы, я это предвидел. Не надо было лезть на рожон в
этой среде, вот и все.
Ни Ревекка, ни Куся не захотели ответить.
А на улице серое утро ослепительным днем заменилось.
Осенние рыжие листья пачками пальмовыми засияли под солнцем. Небо бы-
ло резко прозрачное, густой синевы, как акварель Каналетто. И смытые
дождиком, чистый гранит обнажая, мелко смеялись под солнцем круглокамен-
ные мостовые.
- Подожди, - промолвила Куся, захлебнувшись от солнца: - подожди, эти
жалкие люди еще поймут. Тогда они от стыда сгорят, вспомнив сегодняшний
день. И вот увидишь, скоро весь мир станет советским. Все страны на пе-
регонки заторопятся заводить у себя революцию! И музыка, музыка, музыка
пройдет по всем улицам мира, а я стану тогда барабанщиком и пойду отби-
вать Перемену: трам-таррарам, просыпайтесь! Утреннюю зарю я играю тебе,
человечество!
ГЛАВА XXVII.
Незваный гость.
Знатоки говорят: тот не будет хорошим наездником, кто ни разу не сва-
лится с лошади. Так уж устроено в мире, что нет страха большего, чем у
победителя пред побежденным. Победитель, как мученик, пьет ли, ест ли,
заснул ли, страх вглатывается с глотками, вкусывается с откуском, вдре-
мывается в сновиденье и дрожит победитель, ходит днем и ночью с неотс-
тупным спутником в сердце.
И так уж устроено в мире, что нет силы большей, чем сила, даруемая
пораженьем. Не на всякого это годится, и не о всяком написано. Тот же,
кто мудрою жизнью обласкан, не раз и не дважды вспомнит об этом.
В градоначальстве хмурили брови, говоря о броженьи студентов. Сорва-
лась забастовка, а вдруг состоялась бы? И где же! В центре Добровольчес-
кой армии, где населенье благословляет спасителей. Недостаточно, значит,
отеческое попеченье, не зорки глаза у того, кого следует.
Тот, кому следует, привычной дорогой пошел выполнять порученье. Выхо-
дя из ворот градоначальства, с виду он был независим и литературен. Мяг-
кая шляпа не по казенному ползла на затылок. Волосы, вьющиеся не по ка-
зенному, спускались на плечи. Глаза смотрели открыто. Во многих домах
принимали его за писателя и проповедника из народа.
- Дома, дома, пожалуйте, - сказали ему приветливым голосом за парад-
ною дверью, куда он звонил. Загремела цепочка, дверь открыта, и незави-
симый, с рассеянным взглядом российского идеалиста, поднялся по лестни-
це. В движеньях его была задушевная мягкость.
Гость, подобный ему, не в тягость хозяину, хотя б и пришел в неуроч-
ное время. Гость, подобный ему, хоть и не носит подарков, не приглашает
ответно к обеду и ужину, да зато и не скажет вредного слова, не испортит
вам настроенья. Он знает, где у вас самое слабое место. К слабому месту
подходит он осторожно, на цыпочках. Вам в разговоре неоднократно обмол-
вится, что не след такой тонкой и благородной душе зарывать себя в мерт-
вой провинции. Ваше печенье превознесет над печеньем Варвары Петровны. У
Коли найдет изумительный профиль, а у Манечки, барабанящей на фор-
тепьяно, блестящую технику... Гость такой не скупится на время и не ща-
дит ни себя, ни ушей своих.
- Манечка, перестань, ты надоела Константин Константиновичу!
- Что вы! Оставьте ее, она играет, как ангел. Уверяю вас, я эту де-
вочку мог бы слушать весь день.
И ладонь на глаза положив, а другою рукой меланхолически такт отби-
вая, странный гость отдает перепонки свои растерзанью.
Но лучше всего он бывает в те дни, когда ссорятся перед ним хозяева
дома. Обласканный ими, он в доме свой человек. И частенько темные тучи,
дождавшись его, вдруг обрушиваются на весь дом облегчающим ливнем. Ссоры
бывают двоякие: мужа с женой и родителей с детками. В первом случае ви-
деть отрадно, как приветливый гость, защищая того и другого, убеждает
обоих в правоте обоюдной. Во втором же - мягкою речью он детям внушает
уважение к старшим, этих миленьких ангелов против себя ничуть не наст-
роя.
- Сил больше нет, Константин Константинович, вы свой человек, вы ведь
знаете, это изверг, упрямый, как вот эта стена, самодур. Он бы рад умо-
рить меня!
- Ай-ай-яй, как вы сами перед собой притворяетесь злою! Вы же внут-
ренно духом скорбите сейчас за него, и, как будто, я вас не знаю, чудес-
ная вы душа, - готовы первая протянуть ему руку.
- Чорта с два! Так я и взял протянутую ввиде милости руку! Наброси-
лась чуть свет ни с того, ни с сего, позорит при детях, - пусть просит
прощенья!
- Ай-ай-яй, кричите, а у самих под усами улыбка. Юморист вы, ей-богу.
Записывать ваши словечки, так не хуже Аверченки. Ну, признайтесь откры-
то, вы пошутили... Друзья мои милые, люди вы наилучшие в мире, будет
вам. Улыбнитесь! Вот так-то.
И, супругов сведя, долго еще Константин Константинович покуривает та-
бак и смеется от чистого сердца. Да, это вам гость, от которого дому
лишь прибыль.
Вот и нынче, с сердечной веселостью он целует ручку хозяйке:
- Поправились! Цвет лица, как у Юноны... А детки, здоровы? Что Виктор
Иваныч, бедняжка, уж начал бегать по лекциям?
- Садитесь, садитесь, Константин Константинович, будем пить кофе. Де-
ти в гимназии, Манечка насморк схватила... А вот Виктор, - Виктор опять
бесконечно меня беспокоит.
- В чем дело, хорошая моя? Что затеял наш годеамус?
- Витя, иди сюда! Пусть он сам вам расскажет.
В столовую вышел хмурый, еще не побрившийся, Виктор Иваныч, застеги-
вая на ходу студенческий китель.
- Здравствуйте, мамаша опять распустила язык. Ничего такого особенно-
го, возня со всякими делами. Я, мамаша, кофе без молока буду.
- Опять черное кофе с утра! И без того нервы у тебя так и ходят. Вик-
тор наш, Константин Константиныч, на беду свою пользуется слишком
большой популярностью. Студенты ему доверяют...
- Не без основанья, конечно!
- Так-то так, да самому Виктору от этого мало хорошего. Вместо ученья
изволь там суетиться по всякому поводу, рисковать своей шкурой, бегать
на сходки...
- Сходки? Кстати, Аглая Карповна, был я вчера у знакомых и мне гово-
рили, что ходит слух о возможности ареста каких-то студентов. Я надеюсь,
Виктор Иваныч, вы не замешаны в этом. Вчера будто, было какое-то антип-
равительственное выступленье...
- Кто вам сказал? Какой арест? - всполошился Виктор Иваныч.
- Не волнуйтесь, голубчик, вас это разумеется не коснется. Вы же
всегда были благоразумны! Арест главарей вчерашнего выступленья. Гово-
рят, их никак не могут дознаться.
- А что с ними будет?
- Очевидно, их мобилизуют для немедленной отправки на фронт. Так, по
крайней мере, я слышал.
- И поделом! - вскрикнула Аглая Карповна резко: - что за низость му-
тить молодежь, когда наш фронт героически борется для спасенья России.
Как-будто нельзя потерпеть какой-нибудь год, пока не очистят Великорос-
сию. Уж эти мне голоштанные бунтари, учиться им лень, - вот и бунтуют.
- Мамаша, да помолчи ты! Я сам был... То-есть я сам сидел эстраде в
числе участников... Константин Константинович, - умоляю вас, это серьез-
но?
- Серьезно, родной мой. Вы испугали меня. Неужели вы были вчера на
эстраде?
- В том-то и дело... ах, чорт! Ни за что, ни про что... Вот история.
И ведь так я и думал, что это нам даром не обойдется.
- Так зачем же?
- Что зачем? Разве я идиот? Разве я им целый день не долбил, что это
колоссальная глупость? Я на-чисто отказался... О, чорт бы побрал ее, эта
дура тут сунулась...
- И, наверно, жидовка какая-нибудь!
- Мамаша, вы меня раздражаете, я стакан разобью, - крикнул диким го-
лосом Виктор Иваныч: - и без вас можно с ума сойти!
- Да что вы волнуетесь, Виктор Иваныч? Вы говорите, "она"... Значит,
курсистка. Ну и слава богу, жертвой меньше. Валите-ка все на нее, ведь
курсистку на фронт не пошлют.
- Да на что мне валить? Вот придумали! Вам каждый студент подтвердит,
что она вылезла против моих же советов. Я бесился, моя репутация может
заверить вас в этом. Чем же я виноват, если навязывают мне дурацкие
авантюры!
- А кто она такая?
- Ревекка Борисовна, математичка. Упряма, как столб, - сколько ни
спорь с ней, ни на ноготь от своего не отступится.
- Ревекка Борисовна, а как дальше? - и приветливый гость занес фами-
лию в книжку: - я, кажется, где-то встречался с ней.
- Рыжая, веснушчатая, на колонну похожа. Руку пожмет вам, так
съежишься, сильная, как мужичка.
- Да, вот ведь история... Волнуется молодежь. Ах, годеамус, годеамус
мой милый, неисправимый!
И, против обыкновения, хозяев не слишком утешив, встал Константин
Константиныч, рассеянно улыбнулся, попрощался и вышел. Спускаясь по
лестнице, подмигнул своему отражению в зеркале: да, брат, такой-сякой,
если б знали они, с кем...
Наверху же, из-за стола не вставая, сидели по-прежнему Виктор Иваныч
с мамашей.
- Этот ваш Константин Константиныч - хитрый пес, уж очень он все
выспрашивает, да вынюхивает, да записывает - переборщил!
- А тебе что за дело? - ответила, чашки перемывая, мамаша: - ты свое
слово сказал в нужный час, и помалкивай. С такими людьми надо жить в
дружбе. И напрасно ты, Витя, не сообщил ему между словами адрес этой Ре-
векки.
- Отстань! - с сердцем стул отодвинув, сын вышел на кухню побриться.
Между тем Константин Константиныч, задумчивый, волоокий, с волосами
по плечи, путь свой держал не домой, а во дворец градоначальника Грако-
ва.
ГЛАВА XXVIII.
Градоначальник Граков.
Градоначальник Граков во время Деникина был большою фигурой. Красно-
речье донцов не давало градоначальнику ни сна, ни покою.
- Воображают, - говорил он, - что пописывают изрядно. А на деле ни
тебе ерудиция, ни тебе елоквенция. Вместо же этого одна ерундистика и
чепухенция! Эх, взял бы перо да показал бы писакам, как можно пройтись
по печатному. Затрещали бы у меня казачьи башки, как под саблей.
- Что ж, ваше превосходительство, останавливаетесь? Дерганите их, -
говорили ему сослуживцы: - ваше дело начальственное, что ни прикажете,
напечатают, да еще на первой странице.
- Знаю сам, напечатают. Да завистлив народ, особенно к чистому русс-
кому имени. Пойдут говорить... А я, признаться, не люблю за спиной раз-
говоров.
- Что вы, что вы, кто же осмелится-то!
- И осмелятся. Народ нынче вышел зазорный, родной матери юбку поды-
мут...
- А вы, ваше превосходительство, в форме приказов.
- Приказами, ха-ха-ха, вроде этих донецких? Это можно. У меня в кан-
целярии пишут, поди, каждый день по приказу. А ну-ка попробую я по-свое-
му, по-простецки, истинной русскою речью. Заполонили у нас, мои милые,
эсперантисты газету. Книга, которая нынче печатается, чорт ее разбери,
что за книга. По букве судя, будто русская, даже иной раз духовная, про
бога и чорта. А как начнешь читать - эсперанто, убейте меня, эсперанто.
Слова такие неласковые, пятиаршинные: антропософия, мораториум, рентге-
низация, прочтешь, так словно пальцем в печенку тебя. А газеты и того
хуже. Как-то я подзанялся статистикой у себя в кабинете, со старшиной
дворянского клуба, Войековым. Люди оба начитанные, с образованьем. Ну, и
высчитали, что у нас на всю империю русских газет, кроме "Нового Време-
ни", нет: все издаются сплошным инородцем. Вот каково было дело до рево-
люции. Судите же, что стало ныне!
- Так вы бы решились, ваш-превосходительство, в форме приказов!
И Граков решился.
Вышел как-то, с чеченцем-охранником в двух шагах от себя, прогуляться
по улицам, отечески поглядеть на осеннюю просинь да спознать в бакалей-
ных, какова нынче будет икорка, и удивился: прямо, против него, из
подъезда гостиницы Мавританской, глядел на него человек не последней на-
ружности. Глядел вот так просто и прямо, как смотрят иной раз убитые
зайцы, висящие за хвосты в зеленных, или кролики на прилавке, - ничуть
не смущаясь, пристально, как говорится - с апломбом. Конечно, был гене-
рал в своем инкогнитном виде и даже чеченца пустил за собой в отдаленьи,
но все-таки градоначальник, помазанник в своем роде, и у него на лице
есть же нечто! К тому же был вывешен в фотографии Овчаренко его портрет
поясной со всеми регалиями. Как же можно этак уставиться на генерала
посреди улицы? Отвел градоначальник глаза, размышляет:
- Кто бы таков? Из себя благородный и не штафирка. Близорук я, а ви-
жу, что на плечах николаевская шинель. Бакенбарды... Скажите пожалуйста,
в России живем, а тоже пускает иной английские бакенбарды неведомо с ка-
кой стати. Погляжу вдругоряд.
Поднял глаза - тьфу! Как бомбометатель или переодетый Бакунин глядит
на него из подъезда гостиницы Мавританской в упор внушительный и не пос-
леднего вида мужчина. Грудь колесом, как лошадиные бедра, два-три ордена
(не разберешь издали), пышнейшие баки и этакий бычий взгляд, круглогла-
зый, остервенело-спокойный. Не гипнотизер ли заезжий из Константинополя,
как-нибудь примостившийся к транспорту пуговиц для Добровольческой ар-
мии.
Градоначальник, мановеньем бровей, наведя на лицо начальственный ок-
рик, перешел тротуар и на ходу, мимо подъезда гостиницы Мавританской,
отрывисто бросил:
- Кто таков?
- Проходи, - спокойно ответил неизвестный мужчина: - чего лупишь гла-
за? Много вас тут цельный день охаживают подъезды.
- Ваш-прывосходытельства, ваш-прывосходытельства, - шепнул чеченец
градоначальнику, стремительно его догоняя:
- Этта швыцар, швыцар гостыница, прастой швыцар.
Успокоился градоначальник, размотал с шеи гарусный шарф, отдышался. И
тут, не доходя до бакалейных рядов, осенило его вдохновенье. Даже в
пальцах зуд побежал, как от мелкого клопика. Оборотился градоначальник и
быстро, с военною выправкой, зашагал назад во дворец.
- Неси мне, - сказал он слуге, - перо и чернила!
На следующий день газетчики, выбегая с пачкою теплых газет, кричали
надрывно: "приказ градоначальника Гракова о швейцарах"!
"Швейцары", так начинался приказ:
"Я вашу братию знаю. Вы там стоите себе при дверях, норовя содрать
чаевые. Я понимаю, что без чаевых вашем брату скука собачья. Однако кто
вас поставил в такое при дверях положение? Кому обязаны всем? - Городу и
городскому начальству. Поэтому требую раз-на-всегда: швейцар, сократи
свою независимость. Если ты грамотен, читай ежесуточно постановленья и
следи при дверях, кто оные нарушает. Неграмотен, - проси грамотного ра-
зок-другой прочесть тебе вслух. Такой манеркой у нас заведется лишний
порядок на улицах, а порядком всем известно нас Бог обидел.
Градоначальник Граков".
Выход в литературу градоначальника Гракова вызвал смятенье. Заскреже-
тали донцы: не усидел, позавидовал! Петушились в канцелярии: пусть те-
перь сам потрудится над городскими приказами. Волненье пошло в зеленных,
бакалейных и рыбных рядах, собрали между собой, поднесли открыто, с
подъезда, икону Георгия Победоносца, повергающего дракона, а со двора на
кухню доставили аккуратное подношенье, первый сорт; упаковка без скупос-
ти, в ящиках.
- Отец родной, - сказал бакалейщик Терентьев: - не оставь. Нонче,
сказывают, ты всем велишь законы читать, а иначе штрафуют. Прикажи бога
молить... Чтоб у меня да когда-нибудь тухлый товар! Да ешто я родителев
моих обесславлю? С восемьдесят шестого годика фирму имеем. Чтоб мне на
том свете без языка ходить!
- Хорошо, хорошо, иди себе, не волнуйся, - милостиво отпустил его
градоначальник, супруге своей, распаковывавшей подношенья, с улыбкой
промолвя:
- Чуден устроен русский человек! Воистину, пупочка, за границей русс-
кого человека не поймут. Я на швейцаров, а они, что ни скажи, сейчас на
себя принимают.
- Святая наивность! - умилилась градоначальница, сортируя закуску.
Весь этот день был у градоначальника вроде масленицы. Поданы были,
во-первых, не по сезону блины с таким балыком, что сам войсковой старши-
на дикой дивизии, знаменитый вояка Икаев, языком сделал во рту на манер
перепелки. Во-вторых, закатила градоначальница после блинов стерляжью
уху; тут уж Икаев, войсковой старшина, курлыкнул, как дятел. Только ма-
лость подпортила настроенье сходка студентов.
- Эх, - говорил после обеда, ковыряя в зубах гусиною зубочисткой,
градоначальник: - добр я, славен я, никому, даже ворогу, не желаю чумы
или там нехорошей французской болезни. А вот этому, кто подзюзюкивает
мою молодежь на зазорное дело, честное слово не пожалел бы распороть по-
перек тула шов, да вложить в нутро бак с бензином, да пустить в него
после зажженною спичкой. Лютость во мне на него, как бывает иной раз на
блошку. Блошку, если изловишь, ты смочи для начала слюной ее, чтоб она
чуточку обмерла, а потом жги ее прямо на спичке. Ну, доложу вам, и раз-
бухает же блошка, что ни на есть самомалейшая! И откуда такой брюханчук
из нее, и как лопнет: тррап!
- Что это ты за ужасы после обеда рассказываешь? Слушать противно.
- Я говорю, моя милая, к слову. Так вот так бы, Икаев, мы с тобой
возбудителя забастовок, ась?
- Кха-кха-кха! - залился ястребиною трелью Икаев.
А в дверях в это время, как доверенное лицо, без доклада, с задушев-
ною милой улыбкой, волоокий, задумчивый, волоса по плечам, Константин
Константиныч.
- А, милейший, почуял стерлядку? Опоздал, брат. Ну, не кисни, там те-
бя вдоволь накормят, не бойсь, все оставлено по нумерации. Говори, какие
дела?
- Что предложено было мне вашим превосходительством к исполненью, то
и сделано неукоснительно. Хотя очень труден мой долг, и, если принять во
вниманье малейший риск, возбужденье чьей-нибудь подозрительности...
- Ну, пошел! Перед нами не пой. Свои люди. Цену товара, не дураки,
понимаем. Кто же этот перевертун митинговый?
- В том-то и дело, ваше превосходительство, что на сей раз предмет
деликатный, - не он, а она, курсистка Ревекка Борисовна...
- Ревекка?.. ох, удружил, ох-хо-хо-хо, удружил, охо-хо-хо, не позабу-
ду, спасибо! Вот так центр тяжести! Вот так открытие, Икаев, а?
- Кха-кха-кха, - загромыхал орлиным клекотом войсковой старшина.
- Нет, право, Петенька, ты после обеда себе прямо-таки надсаживаешь
пищеваренье. Разве нельзя то же самое выразить в покойной, гигиенической
форме?
- И выражу, если хочешь. Вот что: веди ты его в буфетную, да скажи,
чтоб его покормили, начиная с закусок. Ты же, друг Икаев, дело свое по-
нимаешь. Смекай: донское студенчество верноподданное, то бишь патриоти-
ческое, в отношеньи политики никогда никаких. А если иной раз заводятся
всякие там говоруши, так они инородческие, и мы их железной рукою. Дур-
ную траву из поля вон, понял?
- Экх, - вырвалось у Икаева, как плевок молодого верблюда.
И уже, вдохновившись от крепкой сигары и хорошего бенедиктина, по-
чувствовал градоначальник прилив вдохновенья. Жестом позвал он слугу, и
тот принес ему столик, перо и чернильницу.
"Приказ градоначальника Гракова"...
Дернул Икаев его за рукав; красные в веках обращались глаза, не мор-
гая. От старшины пахло крепкою спиртной накачкой.
- Арэстуишь? - спросил он, вытянув губы, как коршун.
- Дам приказ об аресте. Ты его с дикой дивизией приведешь в испол-
ненье, ограждая арестованную от возмущенной толпы, понимаешь? Ну, и дос-
тавь ты ее по начальству в Новочеркасск, там разберут, что с ней делать.
Только смотри у меня! Я тебя знаю! Ты не юрист, а дело свое понимаешь.
Но чтоб ни-ни-ни-ни, ни волоска!
- Карашо.
И опять наклонился над белой бумагой градоначальник. Сладкое пробежа-
ло по жилам, от бренных забот уводящее, вдохновенье. Слова полились на
бумагу:
"Ревекка Боруховна! Нам все известно. С какой стати взбрело вам мутить честную русскую молодежь? Какое вам, подумаешь, дело, что где-то там в Киеве с каким-то студентом что-то случилось? А если в Новой Зеландии с кем-нибудь неправильно обойдутся, так вы и в Новую Зеландию смотаетесь? Нет, сердобольная моя, у нас на этот счет закон писан короткий. Евреи, уймите свою молодежь!
Ростовский на Дону
градоначальник Граков".
Вечером этого дня... впрочем, о вечере ниже.
А на утро другого дня газетчики, выбегая с пачкою теплых газет, кри-
чали надрывно:
"Приказ градоначальника Гракова о Ревекке Боруховне"!
"Приказ градоначальника Гракова о Ревекке Боруховне"!
ГЛАВА XXIX.
Смерть Ревекки.
У старой еврейки, с заостренным заботой лицом, Ревеккиной матери, был
заповедный сундук. В этот сундук она складывала из году в год приданое
дочери: ленточку, пару чулок фильдекосовых, розовые, обшитые шелком ре-
зинки, штуку белья, дюжину пуговиц, косынку. Так набиралось от скудного
сбереженья добро. И в день субботний, из синагоги вернувшись, любила она
сундук раскрывать на досуге.
Были при этом соседки. Заходили и те, кто прочил Ревекку в невестки.
Разглядывали добро, перебирая руками. И многими вздохами делились между
собою, женскими вздохами, непонятными для мужчины.
Вышло так и сегодня. Патриарх, очки на носу, с огромнейшим фолиантом,
примостился у лампы. Губы шептали слова, а пальцем левой руки бродил он,
себе помогая, по строчкам справа налево. Высокое благодушие на лице пат-
риарха: сегодня в семье не услышит никто от него тяжелого слова.
Соседкам легко. Без страха сыплют они, как горох, гортанные речи. Как
ни бедна мать Ревекки, а каждый, сердцем живой, найдет по соседству дру-
гого, себя победнее. Нашла и она победнее себя отдаленную родственницу с
сыном калекой. Им мать Ревекки приберегала кусок и на праздник пекла для
калеки любимое блюдо, сияя от гордости: дар беднейшему - бедных бо-
гатство.
И сегодня, гостей угощая, что-то слишком разговорились уста ее, напе-
рекор осторожному разуму. Сын, часовщик, принес в подарок Ревекке золо-
тую часовую цепочку. Вынув ее из бумажки, соседки ощупывали каждое на
цепочке колечко, смотрели, щуря глаза, на пломбу, все ли в порядке.
- Хорошие у вас дети, Фанни Марковна, - говорили соседки, - красивые,
умные, с малых лет зарабатывают. Характером не горячие, Ривочке что ни
скажи, никогда не рассердится, объяснит терпеливо, словно маленькому ре-
бенку.
- Ох, хорошие, - ответила мать, - дай бог всякому таких детей, как
мои. Счастлив тот будет, кому достанется Рива. Учится днем, учится вече-
ром, придут к ней товарищи, между собой говорят, как по книге, а гордос-
ти в ней меньше, чем в пятилетней девчонке. Такая простая, да милая, что
не стыдно пред ней даже скверному пьянице, сыну старого Мойши, и тот,
как ни пьян, проходя, улыбнется ей да поклонится.
- Благословенье вам, Фанни Марковна, такие дети. То-то, должно быть,
и выпадет случай для Ривочки! Не миновать вам хорошего зятя. Может быть,
доктор посватается или присяжный поверенный...
- О женихах и не думаем, Рива хочет курсы кончать. Вот какая она: по-
кажешь ей что-нибудь из приданого, засмеется, скажет: "что ж мамочка,
если это вас радует, так и я рада", и забудет, как будто не видела. Эта
цепочка чистого золота, хорошей работы, - подарок богатый - для нее все
равно, что горстка изюму.
И как будто в ответ, дверь отворив, вошла с прогулки Ревекка. По-от-
цовски, приветливо, с каждым она поздоровалась, женщин целуя, мужчинам
руку протягивая. А на цепочку взглянув, головой покачала кудрявой:
- Ох, уж этот мне Сима! Сколько ни говоришь ему, непременно поступит
по-своему.
Живо припрятала мать цепочку в сундук, самовар углем доложила, сбега-
ла посмотреть, все ли на кухне готово.
- Отец, иди ужинать!
И патриарх, на зов ее поднимаясь, снял осторожно очки, их в футляр
положил и закладкой книгу отметил. Но только уселись за стол, как в се-
нях застучали.
- Кто там?
- Отворите!
Испуганно отворила дверь на незнакомый окрик хозяйка.
В комнату, один за другим, вошли косматые люди. Были они высокие,
черные, с глазами, как уголья, в белых папахах. Были надеты на них чер-
кески, разубранные серебром, а у пояса револьверы. Огляделись, шапок не
сняли, и патриарху один из них бросил в лицо развернутую бумажку.
- Читай! Где женщина по имени Ревекка?
Обыск и арест! Перепуганные, с побелевшими лицами, одна за другой,
соседки набились в кухню; их домой не пустили, обыскав жестоко, по телу,
и забрав, что нашли, до последней полушки. Сундук заповедный в миг пере-
рыт, распотрошен, белье скомкано, порвано. Пропала цепочка. Но до цепоч-
ки ли? Воет, с силой к Ревекке припав, обезумевшая еврейка.
- Ривочка, да куда же тебя? За что тебя?
- Не знаю, мама, не плачьте, все выяснится, - твердит ей дочь терпе-
ливо.
А патриарх, глядя перед собой голубыми глазами, белый, как лунь, во
весь рост выпрямился на пороге.
- Куда ведете вы дочь мою? - сказал он черкесам.
- Куда надо, - ответили те, старика с порога толкая. Но силен старик,
прирос к порогу, остерегающе поднял правую руку. Схватили черкесы Ревек-
ку, отрывая ее от кричащей еврейки, и потащили из комнаты; а старика
обступила ватага косматых, револьверными ручками нанося ему в спину и
грудь удар за ударом.
Опустела квартира. Избитый лежит патриарх, томится от неотмщенной
обиды, от оскверненного дня. Голосит на лохмотьях еврейка, Рахили подоб-
ная, и не хочет утешиться, ибо нету Ревекки. Голосит бедная родственни-
ца, обнимая несчастную.
Смотрит в мутные стекла ночь, нетронут заботливый ужин. Куда итти,
кому жаловаться еврейскому бедняку? Кто станет с ним говорить? Нет обиде
конца, горю исхода, терпи, терпи, терпи до судного часа!..
---------------
Не всякому неприглядна степная осенняя ночь, когда ломит кости от сы-
рости. Горит огнями в осеннюю ночь под Новочеркасском генеральская став-
ка. Здесь хозяйничает сегодня войсковой старшина, вояка Икаев. Прохажи-
вается по ставке, руки в карманы; ноздри дрожат, как у хищника, от запа-
ха крови.
"Переели, перепились офицеры, нет забавы орлам моим, - думает старши-
на: - погибает клинок от ржавчины, если долго бездействует".
А что проку в близости города? Все дамочки из румынского перебывали
под ставкой, светские женщины на автомобиле с мужьями наезжали сюда;
слухи о войсковом старшине и дикой дивизии держат в поту обывателя, каж-
дому хочется хоть в пол-глаза увидеть чудеса, о которых рассказывают под
шумок друг дружке на ухо. Но чудес очень мало. Поводит Икаев кровью на-
литым белком. Такому, как он, вспарывать брюхо пристало, итти на охоту
за пленником, волоча его долго по горным стремнинам за собой на аркане.
Или, сняв с него скальп, к седлу его крепко подвесить, так, чтоб при
скачке над крупом коня вздымались кровавые волосы. А тут изволь сечь
труса, или пугать деревенского жителя, летя на косматых лошадках в обла-
ву, и поджигать за измену паршивенькие деревушки. Карательной называют
дивизию диких чеченцев.
Ревекку допрашивали поздно ночью, на Ростовском вокзале. Допрашивал
смуглый брюнет, сверкая зубами в очень алых губах и пристально глядя на
девушку. Каждый ответ ее он принимал, как шутливый, и подмигивал ей:
мол-де вы и я, между нами, конечно, оба знаем правду, но будем молчать.
Так мучил он долго Ревекку.
Девушка знала, что проступок ее невелик. В сердце ее было спо-
койствие, мысли направлены только на то, чтоб не выдать кого из кружка
Степана Григорьича.
- В каких отношениях вы со студентом по имени Виктор Иваныч?
- Не знаю такого, - отвечает Ревекка.
- Не знаете? Жаль, ему будет грустно. А он-то вас знает очень и очень
хорошо, - подмигнул брюнет, глазами сказав ей: "не бойся, мы все знаем,
но будем, как камень".
И чем дальше допрос шел, тем томительней становилось Ревекке. Ясный
ум ее не усматривал связи в допросе. Она чувствовала, что в конце концов
брюнету до того, что она говорит, мало дела. Но тогда почему ее не пус-
кают домой или не отсылают в тюрьму?
- Вы не курите? - снова спрашивает брюнет, протягивая портсигар.
- Нет, не курю. Прошу вас, кончайте допрос.
Но улыбается тот, поглядев на часы:
- Еще сорок минут. Потерпите. Мы, собственно, с вами время проводим и
не так еще скоро расстанемся.
Покорилась Ревекка, села в кресло, задумалась. Время проводим! Ей
стало ясно, что весь допрос, несерьезный, рассеянный, был только "преп-
ровождением времени". Но что значит это? Зачем она на вокзале? Что ждет
ее? Тут впервые Ревекка почувствовала холодок.
Секретарь, дописав протокол, протянул его девушке. Это был наспех
составленный из полуслов, искаженный, бессмысленный бред полусонного че-
ловека. Напрягая вниманье, она прочитала бумажку, исправила кое-где, не
вызывая протеста, и подписалась. Сорок минут истекли наконец. Брюнет,
оставив солдата у двери, вышел и через минуту вернулся: он проглотил у
буфета несколько рюмок.
- Ну-с, - развязно сказал он, обдавая Ревекку спиртным дыханьем: -
если вам надо поправиться или там разное дамское дело, идите вот с этим
телохранителем в уборную I класса. Через десять минут отходит наш поезд.
- Поезд? - вскрикнула девушка: - куда вы везете меня?
- Мне приказано лично доставить вас в Новочеркасск.
И, не слушая ничего, он взял фуражку, портфель и кивнул головою сол-
дату. Тот подошел к девушке, стуча об пол винтовкой.
Через десять минут они оба сидели в двухместном купе скорого поезда.
Солдат расположился в проходе. Брюнет курил и курил, одну за другой, па-
пиросы, не глядя на девушку. И Ревекка, отодвинувшись на самый кончик
дивана, закрыла глаза и притворилась заснувшей.
Дон, дон, дон, третий звонок. Тррр - свисток и в ответ свист парово-
за, широко протяжный. Воздуху всеми легкими паровоз набирает перед тем,
как помчаться. Потянулся, захрустели могучие кости, хряснули, как у по-
дагрика, суставы длинного тела, и уже под ногами у едущих, мягко двига-
ясь, забежали бесконечные ноги вагонов. На перегонки, на перегонки,
раз-два и раз-два торопится поезд. Хорошо нежной качке отдаться тому,
кто едет по собственной воле!..
Что это? Вздрогнув, открыла Ревекка глаза от леденящего ужаса. Над
ней побелевший, узкий взгляд нагнувшегося человека. Изо рта его бьет в
нее запах крепкого спирта. Руки нашаривают по жакетке, схватились за пу-
говицу, за воротник. Рванулась Ревекка.
- Как вы смеете? Прочь от меня!
- Ого, вы потише! Что за тон, душечка? Я обязан вас обыскать, не пря-
чете ли оружие или отраву.
Ревекка толкнула его и кинулась к двери. Дергает ручку, стучит, но
напрасно. Дверь заперта, стук не слышен. Тук-тук-тук семенят быстробегие
ноги вагона.
- Рассудите, - сказал брюнет и, покачиваясь, подошел к ней поближе, -
мы здесь заперты с глазу на глаз на час времени. Вы, как большевичка,
плюете на предрассудки. В этом вопросе я одобряю... Разумно. Отчего б не
доставить нам, без этих капризов и разных дамских затычек, по-товарищес-
ки удовольствие? А? Обоюдно, я вам, а вы мне.
Ревекка молчала. Собрав свои мысли, обдумывала она, что ей делать.
Из-под ресниц, косым незамеченным взглядом скользнула к окну - занавеска
не спущена, стекло не двойное. Скоро станция. Лучше всего - молчать и
выиграть время.
- Обдумайте... А пока разрешите, я с обыском. Без предвзятости, чест-
ное слово. Терпеть не могу брать женщину, как датского дога, сахар со-
вать, заговаривать и другое тому подобное. Я сердитых женщин терпеть не
могу. Я люблю, чтобы ласковые, быстренькие, как фокстерьерчики, сами ру-
ку лизали... Не толкайтесь, зачем же, я деликатно.
С отвращением, стиснув зубы до скрипа, отводила Ревекка гулявшие по
карманам ее паскудные руки. Но не выдержала, закричала отчаянно, вырва-
лась и с размаху кулаком разбила окно. Стекло - драгоценность, орудие
самозащиты!
В руке, изрезанной до крови, зажала она священный осколок. Спокойная,
лебединая плавность, куда ты девалась? Как безумная, сверкая глазами,
стояла Ревекка в ореоле рыжих кудрей.
- Подходите теперь, мерзавец, посмейте! - кричала она чужим самой се-
бе голосом.
- Ведьма! - рявкнул брюнет и, быстро нагнувшись, схватил ее за ноги,
крепко стиснув руками.
Но Ревекка вцепилась в ненавистный затылок. Осколком стекла она реза-
ла вздутую шею, кусала зубами тужурку. В окне замелькали фонари, осве-
щенные окна, поезд замедлил ход - станция.
- Ну, подожди! - крикнул, выпрямившись и кулаком ударив Ревекку, брю-
нет: - Я покажу тебе, гадина, потаскуха! Ты деликатного обращенья не хо-
чешь, так получишь другое. Думаешь, много с тобой церемоний? В ставку
тебя, к дикой дивизии сейчас повезу, рыжая кошка. Небось, надеешься на
тюрьму? Надейся, надейся!
Он постучал, и солдат тотчас же вошел к ним.
- Охраняй ее пуще глаза, - сипло вымолвил соблазнитель и, фуражку
забрав, удалился. Сел солдат молчаливо на место.
Дверь осталась открытой. В окно сквозь дыру дул яростный ветер осен-
ний, пропитанный дымом. Броситься вниз, доломав остальное? Но тяжко ле-
жит на ней неподвижное око солдата. Стиснула руки Ревекка, сочившиеся
теплой кровью. Поводила, как львица, глазами. Уже не думала жалкими,
благополучными мыслями "за что, за какую вину?". Знала: нет спасенья,
произвол, насилие, ужас. И мать последнего мужества, благодатная нена-
висть, поила ее своей спасительной силой.
- Низкие, у! - казалось, что ненависть гонит ногти из пальцев, уско-
ряя их рост, зубы делает острыми, точит, как стрелы, зрачки, отравляя их
ядом проклятья; и, готовя ее на последнюю битву, приподымает толчками
сердца, как для полета...
Горит огнями в осеннюю ночь под Новочеркасском генеральская ставка.
Ходит большими шагами, руки в карманы, войсковой старшина. Кутят орлы
его, дикой дивизии нынче пригнали баранов для шашлыка. Под навесом жарят
куски, нанизав их на вертел. Повар дивизионный, грузин, известнейший
мастер поварского искусства, покрикивает на помощников. Возле лужайки,
на скамьях, лежат бурдюки, просмоленные крепко. Много их, больше, чем
убитых баранов. И кружки нацеживая из бурдюков, пьют, в ожидании мяса,
черкесы. У столов музыканты завели гортанную песню. Воет маленький в
дудку, визжа пронзительным визгом, бьет другой в барабан, а третий на
струнах выводит: чорт разберет, что за музыка, дикая, цепкая. Уцепилась
крючком за тебя как удочка, и, разрывая сердце, тянет, тянет, тянет в
томлении душу.
- И-ах! - не выдержал, выскочил кто-то из-за стола, подбоченился, вы-
шел в присядку.
- Ийя! - завертелся другой, выбрасывая, как безумный, колено. По кру-
гу, волчком, осою жужжащей, за ним третий, четвертый и пятый. Первый,
кто бросился в летающую лезгинку, руки вскинул, ногу выставил, павой
поплыл. И опять подбоченился, каблуком отбивает.
- И-ах! - кричит душа, мало ей, выхватил револьвер из-за пояса первый
танцор; - бац-бац-бац, - выстрелил в воздух. И затрещали, как орехи в
зубах великана, частые выстрелы.
- Мясо несут!
А к мясу корзинами фрукты. И бурчит в бурдюках, как в чьем-то голод-
ном желудке, выпускаемая струя. Течет коньяк, как водица.
Рев сирены... В свете багровом от факелов - электрический свет авто-
мобильного глаза. Ставка. Доложить старшине войсковому Икаеву, согласно
распоряженью, доставлена арестованная политическая преступница.
В гул азиатского пира, со связанными руками, перед белком, налившимся
кровью, старшины войскового, Икаева, проходит Ревекка.
- Позвольте доложить, - торопится кто-то, - преступница покушалась
вдобавок всего на убийство, стеклом ранила в голову следователя Зарима-
на, учинила буйство и пыталась бежать.
- Карашо, - промолвил Икаев.
Ночь течет. Совещается старшина с Зариманом.
- Не далась, чертовка, - мямлит следователь, - и вообще, по-моему, с
ней канителиться нечего. Руки развязаны. Вы всегда можете сослаться на
покушенье к убийству, я забинтую затылок.
- Кров кыпит у дывизии, - соглашается старшина.
А на лужайке черкесы костер развели, через огонь проносятся по коман-
де. Все безумней дудит музыкант, все быстрее дробь у того, кто бьет в
барабан, и рассыпаются струны под руками у третьего, струнника.
- Ийях! - гуляет душа, кочуя по телу. Ноги, руки взлетают, чертя, как
планеты, узоры. Губы в вине над острыми, словно у волка, зубами. Не сме-
ется черкес, он скалится, приподняв над острою челюстью тонкую, с черным
усом, губу.
Короток суд. Политическая преступница, обвиняемая в подстрекательстве
молодежи, покусилась на убийство следователя Заримана и во время своей
доставки на место суда дважды учиняла бунт и попытку к бегству,
вследствие чего приговорена к ста ударам нагайки.
Нагайка! Свистела она, прорезывая осеннюю ночь, у костра, в руках пи-
ровавших танцоров. Каждый танцор захотел покормить ее телом преступницы.
И голодная, взалкав, трепетала в стальных кулаках ожидая кормленья, на-
гайка.
Привязали Ревекку к скамейке, оголив ее. Рот окровавлен у ней от глу-
боких укусов. Извивается, норовя укусить, и безумные, не моргая, глаза
извергают проклятья. Не страшно Ревекке, не больно: мать последнего му-
жества, великая ненависть, кормит ее своей спасительной силой.
И с языка у Ревекки слетают пронзительные слова:
- Убийцы, погибнете, сгинете, как собаки, сотрется с лица земли лед
ваш, а имена, как песок, засыплет проклятье!
По очереди наслаждаются, свистя нагайкой, черкесы. Но жутко им от
проклятий и суеверно косится каждый на тень свою. Странно им, что не
дрожит распростертое тело, не бьется. И, лютея час от часу, долго еще
нагайкой хлещут по мертвой.
ГЛАВА XXX.
Школа пропаганды.
- Организация, - говорит профессор Булыжник в интимном кругу, - мать
всякого дела. Я недаром прошел немецкую школу. Хотите выиграть дело -
организуйте правильный штат, лучше больше, чем меньше, составьте подроб-
ную смету, лучше крупную, нежели мелкую, учредите при этом две конт-
рольных комиссии, увеличивши их добросовестность постоянным окладом, - и
вы на пути к одержанию победы.
Золотыми словами своими профессор Булыжник стяжал популярность. Что
слова - золотые, знало об этом казначейство Добровольческой армии. И что
слово может стать золотом, убедились ораторы и писатели, притянутые в
отдел пропаганды.
- Учитесь, друзья мои, - говорил им маститый профессор: - учитесь у
заклятых врагов, как Петр Великий учился у шведов. Вы знаете, что приве-
ло к революции? Прокламации, ловко составленные листовки, летучки, возз-
вания. Спросите-ка у любого купца, он вам скажет, что сущность торгового
дела в рекламе.
- Так по-вашему революция осуществилась благодаря удачной рекламе?
- Несомненно. Это дело рассчитано было на многолетия, с риском. И
упорство рекламы привело, наконец, к убежденью, что революция неизбежна.
Забегали молодые писатели и старые публицисты по разным архивам люби-
телей, доставали из библиотек "Былое", "Исторический Вестник", "Колокол"
Герцена, разыскивали прокламации, изучали их стиль и словесный порядок.
Ослов же, художник, с собратьями сидел над мюнхенским Симплициссимусом,
набрасывая всевозможные карикатуры.
Во всех городах открылись лавочки пропаганды. По всем городам заезди-
ли антрепренеры, подыскивая подходящих людей для публичных концерт-аги-
таций. В центральном же помещении отдела, на обширном дворе, обучался
отряд новобранцев. Ему говорили:
- Как выйдете из дому, прежде всего оглядитесь. А как оглянетесь, от-
метьте себе, не видно ли где человека нетрезвой наружности, шибко худо-
го, походка с раскачкой, желательно без руки или с проломленным носом.
Такой человек для нашего дела находка. Сейчас же к нему. Ты, говорите
ему, из красных. Он станет отнекиваться. Нет нужды, твердите: из крас-
ных. Возьмите под арест. Наддайте хорошего жару, но с присмотром, не то
он проломит себе остальное, да и помрет нашему делу в убыток. Проморив с
две недели, пустите к нему совопросника, можно с бутылкой. "Так и так,
ты бы лучше признался, что удрал из-под красных за жестокое обращение,
был истязуем в чеке, получил разрыв сухожилья и показать можешь под пра-
вославной присягою, каковы большевистские тайны. Тебя за это простят и
даже отчислят награду". Двести против одной, что арестованный согласится
и в ножки поклонится. Это заданье номер первый, под названием "свиде-
тельства очевидцев". Дело пустое и легкое!
И когда новобранцы постигнут заданье, им дается второе:
- Теперь, братцы, помните: ум хорошо, а два лучше: Взявшись за руки,
остановитесь на улице и твердите друг дружке: нет ли, брат, у тебя донс-
ких денег? И если случатся в том месте прохожие, твердите пошибче: нет
ли брат, у тебя донских денег? Один пускай улыбнется с хитринкой и отве-
тит: "есть-то есть, только нужны самому, не обхитришь". Тогда вы иска-
тельно обратитесь к прохожему: не согласен ли тот обменять на английские
фунты или французские франки донские кредитки? Удивится, конечно, прохо-
жий, заподозрит, а вы приставайте, давайте все больше да больше. Тут
пусть мимо пройдет третий из вашего брата и, как честный благожелатель,
шепнет прохожему: "не продавайте! Донские деньги в цене, большевики до-
живают последние дни и донские кредитки по всей вероятности будут объяв-
лены европейской валютой!" Этак сделать приходится не раз и не два, а с
полсотни разов, да пройтись по базарам с тою же речью. Нужды нет, если и
скупите где кредитку, заплатив за нее английским фунтом. Через неделю
поднимется в обывателе крепкое настроенье.
И это заданье исполнив, рекрут обучается третьему, самому сложному.
Берет он простейший и ординарнейший лист бумаги. Берет чернила, перо,
плюет себе на руки (истинно-русское, благочестивое правило, чтоб вышло
не зря, а в аккурат) и пишет длинными торопливыми буквами:
Тов. Троцкий!
Сколько раз я тебе говорил, что ты погубишь все наше дело!? Зачем не
уничтожил расписку амстердамской почтовой конторы! Зиновьев и я всю ночь
сидели, обдумывая план реабилитации, - ничего не вышло. Чорт тебя дер-
нул! Прикажи, чтоб аэроплан N 3 был всегда на-готове у Иверских ворот. Я
уже написал в Цюрих насчет квартиры. Запасись паспортом.
Твой Ленин.
Написав, зовет он парнишку и говорит ему: "Ваня, я обещал тебе сде-
лать кораблик, вот посмотри". И делает из бумажки кораблик, потом петуш-
ка, а после солонку. Наигравшись, парнишка привяжет при вас веревочку к
бумажонке и будет с ней бегать по комнатам, давая мурлышке занятье. Мур-
лышка бумажку процапает, понадкусит. После рекрут отымет бумажку и, по-
лив на нее ложкой варенья, положит под муху. Муха обшмыгает бумажонку,
поставит несколько точек. Тогда остается лишь утоптать ее сапогом после
хорошей прогулки. В таком виде бумажка становится важная штука, - доку-
мент. Теперь вниманье! До сих пор забава была, а сейчас экзамен на зре-
лость. Взяв дохлого голубя, наденьте ему мешочек на шею, а в мешок поло-
жите бумажку, вперемежку с землею. Сунув за пазуху голубя, возьмите
ружье монте-кристо, удостоверение от градоначальника, что имеете право
на производство охоты в Балабановской роще, и в базарный день идите себе
на соборную площадь. Мирно идите, с бабами разговаривая, луская семечки,
почесывая в голове. Народу тьма-тмущая. Вдруг, расталкивая ротозеев, по
площади мчится рекрут номер два, ваш подручный. Кричит:
- Братцы, гляньте, на небе-то голубь! Почтовый голубь с сумою, зовите
милицию, пожарных, собаку ищейку!
Переполох на базаре, глядят, опрокинув затылки, бабы, дети, мальчиш-
ки, мужики прямо в небо. Тут вы хвать монте-кристо, стреляете холостыми
зарядами бац-бац! Смятение: ой-батюшки! ой, отцы небесные, убили, убили!
И в суматохе из-за пазухи вынув мертвого голубя, во всю мочь бросайте
его туда, где народу погуще, бабам на волосы. Орите сочно, с надсадой:
- Дуры! Расступись! Политическое дело! Я стрелял в почтового голубя,
пусть доставят меня по начальству.
Свистки, милицейские, топот, ругательства, давка. Голубь пойман.
- Родимые, голубок!
- Мертвенький, и у его ридикульчик на шее!
- Расступитесь, отдать вещественное доказательство по начальству. Ты,
паря, как смел стрелять? А не хочешь ли полгода отсидки?
- Извините, господин полицейский. Вот мое законное удостоверение на
производство охоты. А кроме того почтовый голубь есть хфакт политичес-
кий. Прошу вас на месте составить протокол с приложением свидетельской
подписи.
- Н-ну! Уж и не знаю, верить ли, однако, весь город свидетели. Непос-
тижимое происшествие! - говорит, весь в поту, редактор местной газетки:
- Пойман голубь и при нем собственноручный документ огромной политичес-
кой важности!
Дальше следует передовица:
"Мы запрашиваем амстердамскую почтовую контору, что ей известно о
настоящем случае?"
Начало положено, всяк теперь дело докончит.
Профессор Булыжник за ужином метким примером иллюстрирует методы про-
паганды и в присутствии градоначальника Гракова, поручика Жмынского, ко-
менданта Авдеева, дам патронесс и министра донского искусства с бокалом
речь произносит. Непобедима теперь Добровольческая Дружина! Скоро, скоро
мы вступим, друзья мои, верной ногой в первопрестольную! С такою поста-
новкою дела, можно сказать, ничего нам не страшно!
- Ешь, пей, веселись, - воскликнул Жмынский игриво: - иными словами
тыл укреплен, фронт продвигается, обыватель может спокойно нести сбере-
жения в банк. Да здравствует Главнокомандующий!
Тост был подхвачен.
ГЛАВА XXXI.
Куда можно дойти по-Булыжнику.
Пируют в тылу, валясь под столы, тыловые. Льется вино из удельного
склада нещадно. Весело на душе обывателя, шумно на улицах города... Ско-
ро, скоро!
А команда, обученная на центральном дворе, входит во вкус чем дальше,
тем больше.
- Организация, я вам доложу, это первое дело, - говорит молодчик дру-
гому: - к примеру ежели вас посылают на фронт для военной корреспонден-
ции, так неужто вам ехать? Под дождем, в такую-то слякоть, сыпняком за-
болеть от солдата? Очень нужно. Поймите, нужна информация, а не ваша
простуда. Тут умному человеку и показать, пошло ль в прок ученье. А из-
готовить у себя на-дому информацию, имея немецкую карту нашей области,
дело пустое. Тут ошибся разве на одну приблизительную, не более.
И той же дорогой пошли дорогие разведчики, засылаемые в глубь страны,
где сидят еще красные. У пограничников есть хорошие вина, зарыты кон-
сервные банки. Умеют они превесело дуться в картишки. Сходятся к ним все
люди солидные, те, что при деньгах. У одного - контрабандный товар, дру-
гой перемахивал через границу беглеца и беспаспортника, третий попросту
вспарывает у случайных убитых карманы, четвертый шпионствует за прилич-
ную мзду и нашим, и вашим. Веселый народ, образованный и с деньгами. С
ними выпить одно удовольствие, а захотят, так найдется для них по-бли-
зости и подходящая дама.
Вместо опасного продвиженья в глубь страны, сиди себе с ними, да выс-
лушивай разные речи. Пьешь, закусываешь, перебросишься с ними в картиш-
ки, глядь - и выудил информацию, все, что нужно. А иной, твое дело смек-
нув, и продаст тебе, хотя не за дешево, все же дешевле чем твое беспо-
койство, все первые сведенья.
Проще того дело делается агитатором деревенским. Встал он поздно у
себя на-дому, шторки на окнах спущены до самого низу. На случай звонка
отвечает слуга Федосей, из казаков:
- Нету-ти барина, они на паганду в деревню уехали. А когда воротятся,
не знаем.
Встанет барин во втором часу дня, не позднее. Тотчас же несут ему со-
ды, проветрить губы от выпивки. Помывшись, одевшись, напьется он кофею,
подзакусит, малость хлопнет из рюмочки для поддержания духа. Зовет Федо-
сея:
- Ты, вот что... Ведь ты казак из станицы Цымлянской?
- Так точно.
- Ну что, брат, скажи-ка ты мне, разве при большевиках вас не граби-
ли, не увозили пшеницы?
- Свозили пшеницу, а при немце и того хуже.
- Нет, ты молчи про немца. Я тебе дело говорю. Ты скажи, ведь при
нас-то, при белых, лучше стало? Сообрази.
- И то лучше.
- Я вот, например, ничего для тебя не жалею. На, допей водку.
- Премного вашей милости.
И пишет в докладе:
"Станица Цымлянская.
Встречен казаками очень приветливо, особенно старыми. Разговорился.
Отвечают охотно. Как дети, жалуются на обиды. При разговоре о большеви-
ках сжимают кулаки: хлеб до последнего зернышка грабили звери, хуже, чем
немцы. Это врезалось в память, и станица знает теперь лучше всякой про-
паганды, кто ей друг, кто ей враг. Провожали с иконой до самой околицы".
Правда, последнюю фразу написал уж под пьяную руку, распив вторую бу-
тылку. Но, отрезвившись, исправил.
Работа покончена, и как хороши вечера агитатора! При спущенных шторах
соберутся друзья, немного числом, зато самые близкие, благонадежные.
Сбегает Федосей в клуб, к повару Полю, за порцией лучшего ужина, хлоп-
нут, взрываясь, бутылки. Расставлены столики, приготовлен мелок и
девственный пояс с колоды срывают привычные руки. Колода для правильного
мужчины в наш век желанней, чем женщина. Играет тобой до потери всего
твоего состоянья, голову кружит, пьянит козырями и нежданной взаим-
ностью, а покоя тебе не убавит: как сидел, так и сидишь себе в кресле
без малейшего сдвига. Спокойное дело!
И чем дальше шли дни, тем уверенней становилось на сердце у обывате-
ля. Правда, ходили какие-то слухи, распространяемые с ехидством главным
образом телеграфно-почтовым мелкотравчатым чиновьем, об уничтожении ар-
мий Колчака и Юденича и о том, что на южный фронт брошены большевиками
огромные силы, но обыватель себе настроенья не портил.
Массивней, чем столбы из базальта, казалось правительство Единой и
Неделимой. Давно уже был разработан проект о том, кому и на каком посту
быть в завоеванной белокаменной. Москвичи съезжались в Ростов, готовясь
вступить во владенье утраченными квартирами и жестоко отмстить веролом-
ным кухаркам. "Сперва пойдет фронт, а мы на повозках и броневиках вслед
за ними".
Дни идут. Запаздывает наступленье к досаде нетерпеливых. Клич "на
Москву" под шумок спекулянт, нажившийся прочно, уже сравнивает с арией
"мы бежим" из Вампуки. А пропаганда летит от края до края, похваляясь
своими победами.
Главнокомандующий, поставивший под ружье все казачество и городского
мужчину в возрасте от внука до деда, из-под век нацеливается на своих
крендельковых людишек, министерства наполнивших. Крендельковые люди, од-
нако, затвердели, как старое тесто. Неожиданно пробудилась в них светлая
память. Каждый вспомнил, что кровь проливал и брюки просиживал на службе
Единой. Каждый вспомнил, что есть у него на Дону большое поместье, у
этого сто десятин, а у другого тыща и боле. Отобраны земли в февральскую
революцию и Войсковой круг их не вернул настоящим хозяевам. Пора бы уже
Добровольческой армии наградить своих верных сынов и вспомнить их жерт-
вы.
Тузы, положившие в дело немалые деньги, открывавшие на свой счет ла-
зареты, обмундировавшие целые роты, купцы, не щадившие для Деникина ни
икон, ни молитв, ни товара, помещики, ставшие ныне министрами, все воз-
высили голос:
- Пора приступить к справедливой земельной реформе! Правда, мы отсто-
яли передачу земель частных собственников донскому казачеству. Но этого
мало! Надо на деле Европе и русскому люду увидеть, что мы истинные пра-
вовые устои приносим, а не хаос подачек неразумному стаду. Чья земля,
пусть тому и вернется. Отдавать же ее, потакать большевицким замашкам,
разводить либеральные тонкости - значит дело губить и в противоречия пу-
таться. Да и крестьянам нужна не земля, а отеческое попеченье.
Вспомнил профессор Булыжник про заповедь демократизма, смутился:
- Нет, - говорит, - не делайте этой ошибки. Вооружите вы против себя
народную массу!
- Что вы, помилуйте, - отвечают Булыжнику: - масса давно уж перевос-
питана вами. Разве отчеты отдела не говорят о чувствах казаков? Разве
весь юг не охвачен крепкою тягою к Добровольческой армии к ее священным
заветам и молодецким победам? Будет вам!
И, вдохновившись своими речами, горячие, пылкие, обступили Деникина
кредельковые люди.
- Время, отец! Мы идем ведь с тобой на Москву, не шантрапа мы ка-
кая-нибудь, а сановные, знатные люди. Не ты ли давал обещанья? Не мы ли
служили верой и правдой? Прикажи возвратить нам исконные, наши собствен-
ные русские земли.
Много миндальных людишек у Главнокомандующего! Взгляд не охватит -
направо, налево, спереди, сзади, целая армия. Их нельзя не потешить! И с
высоты кремлевских святынь уж предчувствуя смотр своей армии, генерал
отдался соблазну:
- Дать им указ о возвращеньи земель их прежним владельцам!
Дан был указ о возвращеньи земель их прежним владельцам!
Указ был прочитан в станицах при зловещем молчаньи.
Указ пробежал по притихшим войскам, как полоска прожектора, вызывая в
озаренном лице зловещую ясность.
На каждого собственника сотни безземельных казаков. На каждый ре-
вольвер сотни казачьих винтовок. Пошли, согласно приказу, завоевывать
первопрестольную.
Снова ночь. Наступает зима, но не мерзнут на улицах лужи. Четко игра-
ет, гуляя по цитрам рассыпчатой трелью, румынский оркестр в зале военно-
го клуба. Столики заняты. Толпятся в дверях, дожидаясь, блестящие
адъютанты. Поручик Жмынский, усы вытирая салфеткой, прожевывает аромат-
ный кусок карачаевского барашка. Повар Поль, в белом фартуке, черноусый,
с глазами на выкат, вышел из кухни взглянуть, как подается и все ли до-
вольны.
- Да-с, доложу я вам, - звучно твердит, наклоняясь к поручику Жмынс-
кому, полковник Авдеев, честный вояка: - вы, вот, хвалите здешний шаш-
лык, а я скажу: нет лучше блюда, нежели как навага фри у повара Поля.
Тут он поистине себе не знает соперников. И что такое навага? Простая,
грубая рыба на зимнее время. Навага, когда вам дают ее дома, непременно
попахивает чем-то, я бы сказал, рыбо-жабристым, даже просасывать ее у
головы и под жаброй противно. Ковырнешь, где мясисто, и отодвинешь. А у
Поля не то! У Поля, скажу вам, навага затмит молодую стерлядку. Он ее
для начала окунет в молоко, выжмет, выкатает в сухаре со сметаной...
- Господа офицеры! - кто-то крикнул в дверях взволнованным голосом.
Наступило молчанье.
- Господа офицеры! Прекратите еду. Наша армия отступает к Ростову.
И тотчас же, не поняв громовые слова, в затишье входя, как в проход,
открытый толпою, рассыпчатой трелью вспорхнул румынский оркестр.
ГЛАВА XXXII.
Судный день.
Было же это, как во дни Ноя.
Ели и пили, женились и выходили замуж, а нашел потоп и поглотил всех.
Так и нынче каждый застигнут часом расплаты за очередною нуждою: один на
улице, в конторе, в торговле, другой за столом, третий в постели с же-
ною. Заметались богатые люди, забирая запасы.
Как перед взглядом змеиным, оцепенели на миг учрежденья перед прика-
зом об эвакуации. Чтоб минуту спустя в лихорадочной спешке через глубо-
кие впадины луж, под саваном сырости, в темноте, мокроте и топоте разго-
ряченных коней, тянуться, колесами застревая в ухабах, по бесконечным
околицам.
И весь день, с утра и до вечера, опустошались дома, как кишки вывора-
чивая свои внутренности. С лестниц, с подъездов, из настежь открытых па-
радных бросались узлы на подводы, люди сбегали, неся мешки и корзины.
И все текли, толкая друг друга, старый и малый, как черные бусы, по-
сыпавшиеся от выдернутой веревки; слетая с веревки, каждый подскакивал
рядом с соседом и, место свое потеряв, казался другому куда утесни-
тельней, куда мешковатей, чем раньше. Напирая на локоть, ненавидел стоя-
щего рядом. И было охвачено сердце у каждого слепотою бесстыдства: лишь
бы спастись самому, а там хоть земля не вертися.
Одна за другой, одна за другой, лошадиным копытом непролазные лужи,
как стекло разбивая, ползут из Ростова подводы. Ругаются дико возницы,
хлещут вожжей, торопливо протаптывают сапогами клейкую землю.
Эвакуация! Слово, похожее на протяжный вопль в горах пастушьей свире-
ли. И на свирель, позванивая, ползут шершавые козы, покидающие с неохо-
той кочевье.
- Эвакуация! Но скажите пожалуйста, что же случилось? Еще вчера мы
видели в клубе весь штаб, никто ни звука об опасности положенья. Быть
может, паника преувеличена, слух не проверен?
- Помилуйте, да какое там преувеличенье! Выйдите из дому, содом и го-
морра! Бегут, как безумные, без спросу, без всяких инструкций. Солдаты
начали грабить винные склады...
Жутко под арками оголенных ветвей на встревоженных улицах, в темноте
ниспадающей ночи. Ветер сосет и без конца теребит тишину, как собака го-
лодная кость. Уши взвинчены его неотступным глоданием.
А на мосту, под Батайском, скучились люди, лошади; подводы, колеса
задрав, налезли одна на другую, вой стоит от непрерывного крику, послед-
нему первых не видно, а первые, отупев от отчаянья, кричат на последних:
- Куда лезете? Не напирайте! Вы давите нас!
Людмила Борисовна успела на этот раз вывезти все свои сундуки. Под
непроницаемой тьмой, на крытой подводе, сжав руки, сидит она между ними
немеющим призраком. Под глазами опухли мешочки, нежданно состарив ее, -
такая сидит непохожая старая женщина с отвислой губою. За ней на подво-
дах, спасая десятками лошадей городское добро, торопятся богачи Кулако-
вы. Адъютант, кутивший в компании богатых бакинцев, прыгнул в коляску к
жене командира, фартуком кожаным застегнулся, по горло в нем спрятался
и, задыхаясь, шепчет ей о погибели армии. Едут в казенных подводах дамы,
родственники, знакомые родственников, сослуживцы знакомых.
Неистовой бранью ругаются задержанные войска. Проехать нельзя! Десят-
ком верст протянулся обоз отступающих, дело губящих, заваленных сундука-
ми своими богатых. И мост протянулся над черным, скользким, бездонным
Доном, мост под Батайском. Остановилось движенье, запружены узкие дере-
вянные доски; подводы, колеса задрав, налезли одна на другую, вой стоит
от непрерывного крику, последнему первых не видно, а первые, отупев от
отчаянья, кричат на последних:
- Нам некуда, не напирайте, спасите!
Там, впереди, в лихорадочной спешке доканчивают офицеры последнее де-
ло: у голодного автомобиля, оставшегося без бензина, выламывают дорогие,
заграничные части. Молотом их разбивают, приводя машину в негодность:
нет у России нужных частей, не достанется большевику ни одной здоровой
машины! Тяжко хрипя, инвалиды-автомобили, один за другим, как ослеплен-
ные твари, сбиты в канаву и стынут в ней помертвелой грудой.
Но в суматохе из города дан приказ отступающей части казачьей: итти
на Батайск.
Взбешенные задержкой, пригнувшись к седлу, левой рукой сжав поводья,
а правою с гиканьем занеся над собою нагайку, шпорят казаки коней и чер-
ной мохнатою массой летят на обоз. Кровью налились глаза, ощетинились
бороды, брови дыбом стоят. Как безумные, землю взрывают косматые кони.
Шарахнулись в сторону одна за другой подводы, сползли сундуки, тррах -
как веточка, переломились оглобли. С моста в черный скользкий, бездонный
Дон падают, перекувыркиваясь, вещи, лошади, люди, возы. Вой стоит на
мосту под Батайском нечеловечий, звериный...
В городе расквартированы по горожанам юнкера из оставшейся части.
Юные мальчики с безусыми лицами перед хозяйкой бодрятся: по-прежнему мо-
лодцевато щелкают шпорами, а уходя побродить, оставляют на письменном
столике развернутые тетради. Полюбопытствуйте, хозяева дома, полюбо-
пытствуй хозяйка, взгляни в них. Ты тоже когда-то, в ногах у себя, пре-
терпев родильные муки, ощутила впервые трепетанье других, слабых, ле-
гоньких ножек и глядела в глаза бытию чрез окно материнского лона. Где
твой первенец? Эти мальчики - тоже первенцы, рожденные женщиной. Пожалей
ее: кратким был век их, но долгим ужас конца.
В тетрадках вели юнкера свой дневник. Сколько таких дневников разбро-
сано по России! Описывали они душевные тяготы по Пшибышевскому, нехитрую
жизнь, безденежье, слухи из штаба. Оплакивали коварство Нади иль Мани;
ни чувства, ни мысли о будущем, и чем дальше страницы, тем душнее они и
тревожней.
Юнкера ходили справляться, скоро ль их двинут. В городе же, обезлю-
девшем, опустевшем, как улей от пчел, не знали начальники плана передви-
жений, давали, меняли приказы, запутывали своих подчиненных.
И при первом артиллерийском обстреле побежали последние, не дожидаясь
приказа. Качались на перекрестках повешенные с прибитыми надписями "вор
и дезертир", высовывали раздутые языки убегавшим, чернели проклеванными
вороньем провалами глаз. Под виселицей подвывали собаки.
До тридцати пяти лет поголовная мобилизация. С тридцати пяти до
восьмидесяти погнали гуртом за заставу, били прикладами, велели итти
рыть окопы. Тюрьмы распущены за недостатком охраны, уголовные разбежа-
лись.
Уходя же, войска угоняли с собой первых встречных, бросая их потеряв-
шими разум, тифозными или замерзшими по пути своего отступленья.
Так было в тот день; и тогда пережил человек себя самого без остатка:
как-будто, шагнув, он поднял ногу над пропастью и увидел, что рухнет.
---------------
Красные снова приблизились к городу, не партизанским отрядом, а регу-
лярною армией. Сыплются пули, наполняя жужжанием воздух. Обыватели, как
услышали выстрелы, полезли каждый, крестясь, на знакомое место. Опустели
дома, переполнены погреба и подвалы. Страх сводит челюсти, от тошнотвор-
ного страха язык разбухает во рту, как морская медуза. Еле ворочается,
выговаривая слова; и пухнет, падая, сердце.
Стоном бегут, догоняя друг друга, снаряды и разрываются возле самого
уха, близехонько. Окна трясутся, танцуя стеклянные трели. Их не застави-
ли ставнями в спешке, и окна, трясясь, звонко лопаются, рассыпаются,
словно смехом, осколками. Тррах, торопится где-то ядро. Бумм! вслед за
ним поспевает граната. Трах! городу крах, кррах трррах! Пушки не скупят-
ся, артиллеристы играют.
А по подвалам сидят, обезумевши, беженцы, затыкают уши руками, держат
детей на коленях, бледнеют от тошного страха, кто за себя, кто за близ-
ких, а кто за имущество. Но под самое утро вдруг сразу все стихло, как
после землетрясенья. В ворота степенно вошла молочница, баба Лукерья, с
ведром молока, и спокойно сказала жильцам, выползавшим на воздух:
- Белых-то выкурили. Чисто!
Недаром муза трагедии пела городу ночью декабрьской! Жутко на улицах,
спотыкаются кони у красных, молчаливо въезжающих стройной, суровою
цепью, в шинелях защитного цвета и в богатырских, по рисунку художника,
шлемах. Из-под руки, зорким взглядом, высматривает красный взвод опусте-
лые улицы. На перекрестках качаются, вороньем осыпаны черным, повешен-
ные, с оскаленной весело челюстью. Смеются повешенные, тараща пустые
глазницы, высовывают языки: вы нам, а мы - вам...
Ни души на пустынных улицах, ни души у ворот, и никто не засмотрится
в окна. Жутко на улицах, прячутся по подворотням неизжитые призраки но-
чи. И осторожно, шаг за шагом, без шума, без музыки, молчаливо-суровые,
с четкими профилями под богатырскими шлемами, с красной звездою на лбу,
углубляются в улицы всадники.
ГЛАВА XXXIII.
и последняя.
Расквартированы красные в городе. Тихо. Ждут подкрепленья. Совет за-
работал, взвив красное знамя. Оклеены стены воззваньями. Докатился до
юга России плакат с цветною картинкой, с неутомимым стихом, подписанным
новым для юга России "Демьяном Бедным". Тысячами плакат запестрел на
стенах и на тумбах. И, подходя, обыватель почитывает веселые строчки о
генерале, попе и помещике, понемногу от ужаса, как от стужи, отогреваясь
в улыбке.
Между тем под Батайском остатки белых не дремлют. Деникин давно отс-
тупился. Командованье перешло к либеральному Врангелю. Наспех тающей ар-
мии обещаны земля и реформы. С тылу же ей и с боков приставлены ре-
вольверные дула: не отступай, чорт тебя побери, безмозглое стадо! Мясом
живым продвигайся на жерла врага, дай хоть на час беспокойства ему ценой
своей жизни!
Внезапно в затишье завоеванных улиц ворвалась бомбардировка. Снова
снаряды летят, разрываясь над городом. Политые хмелем, разогретые обе-
щаньями, подгоняемые револьверными дулами, мчатся в бешенстве на конях
добровольцы, отбивая завоеванный город. Налет удался. У красных нет
подкрепленья, - их армия движется еще на сутки пути. И добровольцы хо-
зяйничают по морозным пролетам обезлюдевших улиц, разбивая там и сям ма-
газины.
Эвакуация! Слово похоже на вопль пастушьей свирели в горах, когда на
свирель, позванивая, ползут по склонам шершавые козы, с неохотой покидая
кочевье. Быстро, как молния, отступают к Новочеркасску военные части,
политкомы, телеграфная станция и с подводами фуражиры...
Ранен товарищ Десницын в ногу на-вылет... Один, не успевши бежать,
лежит он в домике Тишина, Степана Григорьича.
- Куся, - шепчет он девочке, наклонившейся над постелью, - постарай-
тесь достать мне белогвардейский документ. Здесь я отлично устроен, а в
случае обыска документ мог бы спасти меня.
- Ладно, не беспокойтесь, лежите тут смирно, я достану документ! - И
Куся, платком повязавшись, бросилась снова на улицу, не слушая уговоров
старикова семейства: переждать перестрелку.
Она только что, под огнем нестихающего артиллерийского грома, пробра-
лась сюда по окраинам; и снова тем же путем, не оглядываясь, бежит про-
ворными ножками дальше, дальше, к дому, забитому ставнями, туда, где жи-
вет в бэль-этаже двоюродный брат, запасшийся кучей бумажек. Весело Кусе,
знает она, что нестрашен налет добровольцев. Шутили, смеясь, фуражиры,
неделю стоявшие у вдовы-переписчицы, что оставят ей на подержанье коро-
ву, пока не вернутся. С севера движется к ним на подмогу несметная армия
красных. Весело Кусе от грома несытых орудий, рвущего небо, от старого,
сердцу знакомого свиста комариков-пулек. Но веселее всего от опасной за-
дачи: под обстрелом достать и снести спасенье для друга.
И бумажка добыта. Напрасно Кусю пугают, уговаривая остаться. С легким
сердцем торопится Куся домой, в третий раз пробегая пустынной, вечерней
дорогой. Отошла заснеженная степь меж Ростовом и Нахичеванью, снова ули-
цы, вымершие от гула снарядов. Каждые две минуты несутся они по воздуху,
ухая тяжко. И приседает случайный прохожий в сером сумраке вечера, крес-
тится, посинелой губой поминая вышнюю силу. На перекрестке двух улиц,
где ветер взвивает снежок, тарарахнул снаряд, разорвался. Дрогнув, как
трость, в двух местах телеграфный столб надломился и сникнул. Отошел
беззвучно от дома кусок штукатурной стены, попадали, словно карты, рас-
сыпчато отделяясь, рамы окна, переплеты дверей, карнизы, наличники,
ставни. В ту же минуту вырос на улице высокий, как от копанья крота, бу-
горок. Куся лежала, раскинув руки и ноги, на тротуаре соседнего дома.
Доктор в больнице сказал вдове-переписчице: мало надежды. Осколком
гранаты задета кость черепная, есть трещина. Если не будет к вечеру ме-
нингита, может быть выживет. Но, по всей видимости, менингит неминуем.
Куся лежала в сознаньи, маленькая, как ребенок, с забинтованной голо-
вой. Глазами, огромными из-под бинта, глядела в недвижные материнские
очи.
Лиля плакала в уголку, забив себе рот полотенцем. И к ночи, когда под
грохот звериных орудий, влились с четырех сторон в город красных несмет-
ные силы, - неотвратимым теченьем болезни скакнула у Куси температура.
Она потеряла сознанье.
- Менингит, - сказал доктор, взглянув на темное личико.
---------------
И недаром муза трагедии пела городу ночью декабрьской.
Вычищен город от белых до последнего белогвардейца, буденновцы лихо
гарцуют по городу на конях, одно за другим возвращаются учрежденья. Уже
разместился на месте штат телеграфной команды, автомобиль с политкомами
и военные части вернулись, и, подводу ведя за подводой, на старое место
въезжают весельчаки фуражиры.
Все по-прежнему в городе. Нет только Куси!
В серое, снежное утро задвигались тучами толпы, на духовых заиграл
прощальную песню оркестр. Неся на руках легкий гробик, шла молодежь, че-
редуясь, до самой могилы. Когда же в открытую яму посыпались первые
комья и больно ударил нам в уши шершавый стук хлопьев земных о гробовую
доску, - Яков Львович промолвил над нею дрогнувшим голосом:
- Спи, славной смертью погибшая, маленькая подруга! Умерла наша Куся,
но не станем провожать ее плачем. Не она ли нам завещала вечную веру в
борьбу? Будем отныне как дети, чистые сердцем, друзья мои! Неутомимо по-
боремся за победу любви на земле!
А тем временем серое утро ослепительным днем заменилось. Пачками
пальм засияли ледяные сосульки. И скатаны снегом, гладко смеясь под по-
лозьями, во все стороны, как провода, понеслись первопутки:
Скоро, скоро все страны станут свободными! Заторопятся люди завести у
себя революцию! И музыка, музыка, музыка пройдет по всем улицам мира, с
барабанщиками, отбивающими Перемену:
трам-таррарам, просыпайтесь!
Утреннюю зарю мы играем тебе,
Человечество!
|
|