|
Евгений Сельц
Новеллы
Содержание
От автора
Микки Вульф Профессиональный заложник в стране дилетантов
История одного привидения
Когда вернется маленький божок
Вердиевские голоса
Преображение сноба
Жизнь прозрачного человека
Яффо в сумерках
Ребро мизантропа
Белоснежная корова Ио
Парад маньяков
Вавилонская башня
Compelle intrare
Сюита для двух инвалидов и санитара
История болезни профессора Перката
Немой пророк на склоне горы
В лучшие времена - а в прошлом каждого человека есть лучшие времена -
я сочинял стихи. Это занятие приносило мне определенное удовлетворение,
сравнимое с тем, какое получает атлет, в присутствии представителей кни-
ги рекордов Гиннесса приподнимающий за бампер самосвал.
Книга новелл "Compelle intrare" родилась, можно сказать, по необходи-
мости. Как Инквизиция. Идея заключалась в том, чтобы в очередной раз до-
казать себе (и не только себе), что мысль изреченная есть ложь. В этой
книге я намеренно отказался от поисков языка (а что может быть интерес-
ней для прозаика?!). Движимый единственным желанием "изречь мысль", я
намеренно обеднил эту прозу, заключив дорогое мне содержание в банальную
оболочку повседневных обстоятельств, обыденного стиля и вчерашнего сло-
ва. Эта книга скучна, если ее читать. Ее надо думать, что довольно точно
подметил Микки Вульф в предисловии.
Этот эксперимент доставил мне много литературных забот и творческой
печали. Но я надеюсь, что в следующей книге будут совсем другие рассказы
и от "Compelle intrare" там не останется ни следа. Разве только голый
опыт.
Евгений Сельц
Предисловие писать - это вам не лаяться. Это не о себе, непреклонном,
и своих более или менее толстых чувствах, а о другом человеке, отразив-
шемся в результатах своей работы.
Дело осложняется тем, что я был относительно близким ее свидетелем,
разумеется, косвенным. Речь шла о еженедельных материалах Евгения Сельца
в номер нашей историко-литературной газетки, и все выглядело столь буд-
нично и деловито (компьютер, дискета, компьютер, корректура, мимолетный
обмен впечатлениями, поиск иллюстраций, компьютер, верстка), что у меня
теперь язык едва поворачивается делать сами собой напрашивающиеся заме-
чания о мистическо-романтическом характере этой книги и ее довольно
быстром, где-то за полгода, рождении.
А сказать все же надо и попробовать разобраться тоже, хотя элементар-
ные, Ватсон, загадки Сфинкса по сравнению с секретами творчества - все
равно что, говоря по Чехову, плотник супротив столяра. При этом все вре-
мя - страх разочарования, чувство, что лучше б они все (мы все) мычали.
Не знаю, как другие, а мне случилось недавно по казенной надобности пе-
речитать "Конармию" Бабеля, и где-то на третьем-четвертом витке одолела
тоска: рассказы его хороши там, где они хороши как рассказы из жизни лю-
дей, и великая заслуга и отвага Исаака Эммануиловича состоят в приятии и
употреблении в эстетических целях этого грубого вонючего мужицкого мате-
риала ("все удовольствия, кроме переднего"), как будто лоскутков нащипал
из карты своей страны, но сама эстетика и даже язык его никакой почти
тайны уже не представляют; их нетрудно сымитировать; очарование жизни
автора, ужас смерти автора и сладость его "запретности" - все обветшало,
как сырая, в повилике, беседка в ЦПКО им. Магомаева, а дальше и толко-
вать нечего - не место и негде здесь.
У Сельца же - возвращаюсь к теме, никого не равняя макушками, - мате-
риал подручный, люди - соседние, культурная среда - всем обрыдлый инсти-
тут культуры, язык почти вовсе без закидонов, чуть-чуть с юморком, с до-
зой иронии, местами даже нарочито сероватый, вызывающе неброский, чисто
протертый сухой фланелью до серебристой, скажу ему комплимент, матовос-
ти; истории он рассказывает непритязательно-полудетективные и, как вчи-
таешься, полунепритязательные. То есть претензия наличествует, но тоже
на вид скромная: человек старается писать так, чтобы его тексты как ми-
нимум пробежали без скуки - завязка, кульминация, развязка, занавес.
Притом, развращенный плохими детективами, я не всегда хочу знать имя
убийцы, и новый для меня автор Сельц, словно чувствуя это, не считает
себя обязанным размотать клубок шерсти до мятой внутри бумажки с отгад-
кой. Сюжеты каждой новеллы, при всех фантастических примесях, выстроены
так точно, что ни одна пуля, которая может показаться шальной, не прохо-
дит мимо обнаруживающейся в назначенное время цели - ей просто некуда
свернуть в сжатом воздухе замысла. А тайна все-таки есть, она создает
стойкий, но с трудом уловимый шарм. Так тянет нас к женщине, умело, в
точную меру, пользующейся хорошими духами: уже и двери закрылись, и вол-
ны за ней сомкнулись в кильватере, и паскудные чайки заколачивают в слух
истошно сияющие сваи воплей, а ты все стоишь на корме, как мудак из Гей-
не, и вглядываешься в бесцветное, с беглыми бликами, море, и ждешь, бе-
зумец, ответа - что это было да сплыло, ушло-миновало? Хочу!
Революционный романтик Бабель тут, надо полагать, вспомнился не слу-
чайно: Сельц тоже романтик, только жутко реакционный. Эти птицы
родственных двух пород довольно-таки редки в ближневосточном ареале, ес-
ли, конечно, говорить о настоящем романтизме, а не о комсомольско-сио-
нистской демонологии, процветающей в нашей стране дилетантов, как с ми-
моходной точностью на первой же странице ее определил автор. Я имею в
виду, что несколько приподнятый взгляд на мир - чем, собственно, любой
романтизм и держится - не может быть следствием залезания на табуретку
(так мы и висельников припишем в романтики), а является свойством, при-
рожденным художнику, то есть несущим обоснование и оправдание в самом
себе. Когда от роду знаешь, что жить больно и трудно, а умирать еще га-
же, но при этом не бьешься ежеминутно головой об стенку, а любишь женщин
и книги или там женщин и собирать марки, или еще, по примеру того же Ба-
беля, некстати навязшего в зубах, женщин и коней и так далее, - тогда ты
и есть трагический романтик, то бишь человек, вполне представимый в по-
рядочном обществе, но вечно его лишенный.
Что касается реакционности Сельцевой книжки, то она заключается,
по-моему, в тотальном и абсолютно естественном равнодушии автора к прог-
рессу, регрессу и, для рифмы, к социальному и национальному вопросам.
Имеет право - мы, слава Богу, живем в демократическом государстве.
Больше того: избранный Сельцем повествовательный тон призван как будто
продемонстрировать его безучастное отношение к собственным персонажам,
на которых он глядит не то чтобы совсем без симпатии, но все-таки отчуж-
денно, почти протокольно, как и положено одному из них, следователю Z.,
через аналитическую, можно так выразиться, лупу.
Так вот, я все о тайнах, добираться до которых примерно так же увле-
кательно, как искать кощееву смерть: мир, труд, май, июнь, июль, август,
ларец, утка, яйцо, игла... Стройно выстроенный сборник "Compelle
intrare", состоящий из четырнадцати мелодично звучащих новелл и сам
представляющий собой, в послевкусии, некий законченный музыкальный опус,
заставляет нас пройти разом по двум расходящимся коридорам: в одном экс-
понируются типичные типы, в другом - оригинальные оригиналы. Это замеча-
ешь не сразу, во-первых, благодаря ровному роковому освещению борхесовс-
кими люминесцентными лампами всех углов этого гулкого дома (роковому -
ибо неотъемлемы от каждой новеллы любовь либо смерть, а то и обе разом,
в равноправном анахроничном беспорядке); во-вторых - коридоры несколько
раз непонятным и прихотливым образом пересекаются и не всякую минуту
знаешь, в котором из них находишься. Все буднично, реалистично и сюрреа-
листично, но момент перехода не ухватить за бороду - он, как говаривал
милейший из московских шарлатанов Костя Кедров, "выворачивается" оборот-
нем прямо в руках, и, скажем, "Жизнь прозрачного человека", где типовая
безликость становится неповторимой судьбой, - естественно продолжается в
"Вавилонской башне", где оригинальнейшая бесхарактерность убивает слу-
чайно, уже без участия провидения.
Только совсем уж не помня английской школьной фонетики, можно не уз-
нать автоматического убийцу по прозвищу Мэкки-нож в аристократической
шлюшке по имени Мэгги Найф, о коей персонаж-комментатор меланхолически
замечает, что "в ее характере не было недостатков, поскольку это слишком
нежное слово". Так вот, эта стервоза, в которой, за исключением имени,
нет и грана метафизики, запросто, голыми руками и всем остальным, убива-
ет художника, воображающего, будто он понимает, что такое зло ("Яффо в
сумерках"). Вообще живые люди (типичные типы) без затруднений выигрывают
в этой книжке повседневную войну у оригинальных оригиналов, а то, что и
те и другие выдуманы, отнюдь не сглаживает острой нашей печали.
Пересказ упрощает все, даже канарейку на жердочке, - вот почему я хо-
жу вокруг да около рукописи, опасливо подступаясь к опорным ее столпам.
Читайте сами - я уже не читаю, а думаю. В той же новелле "про художника"
герой говорит: "В этом мире все шиворот-навыворот... Утром - завтрак,
днем - обед, вечером - ужин. Разве это не трагедия для мыслящего челове-
ка?" Безусловно, и еще какая! В том-то и беда, что, как всякая трагедия,
она неизлечима ничем, кроме бесплодных слез: ужин поутру так же мало
способен сделать его счастливым, как обед после полуночи или пятница по
средам. В том-то и беда, что трагедия в конце концов - все, чего ни кос-
нешься проницательной кистью. И если бы профессионал Сельц, покончив с
этой книжкой, сменил манеру и веру и написал что-нибудь совсем в другом
образе, скажем, приплясывая или выделываясь, насколько позволит ему
вкус, я ни на минуту не сомневаюсь, что и это другое будет трагедией:
она ведь не только вне нас, она внутри, как шампур по отношению к шашлы-
ку, сказала бы грубая наша коллега Аманда Бат-Ола, а Сельц, как существо
более эстетичное, наверно, сравнил бы условия человеческого существова-
ния с бытием жемчужины на нити. "Басар ва-дам", говорят сабры (бук-
вальный перевод "плоть и кровь" не имеет той выразительности и выглядит
салонно облагороженным). "Басар ва-дам" - вот что такое наша жизнь со
всей ее метафизикой, вот суть вечного заложничества, которое составляет
основную профессию человечества, и особенно его сознающей части.
Чего только не вытворяют Сельцевы оригиналы, пытаясь приблизиться уже
не к пониманию, что - трагедия, а к осознанию ее механизмов: один строит
по всему миру китайские домики из тростника и соломы ("Когда вернется
маленький божок"), другой, сноб до мозга костей, делает своим духовным
наследником манекен с проваленным носом ("Преображение сноба"), третий -
просто глядит, постигая, но, как выясняется, постижение убивает то или
тех, кто постигнуты ("Compelle intrare"). Это даже не ново: когда мы го-
ворим, что кого-то постигло несчастье, это значит, что оно его познало,
в том числе и в жестком библейском смысле. Не случайно в "Сюите для двух
инвалидов и санитара" - невыразимо трогательной и мастерски написанной
истории - один из героев, полупарализованный Дик Нир, много лет отказы-
вается увидеть море, ибо слишком любит его. И тут долгожданный познающий
взгляд оказывается убийственным: "необъятное жидкое пространство колыха-
лось перед глазами... как огромная неодушевленная тряпка".
А что, ребята, вы не знали? Так оно всегда и бывает.
Сельц увлекает меня не только мыслью, но и словом, когда чуть-чуть
приотпускает уздечку. Таких мест мало, и тем они дороже. Описание разде-
вающейся натурщицы в "Белоснежной корове Ио" - медовая золотая волна,
медленно обваливающаяся на мужскую душу, а над ней - радужным парусом
парящий лоскут цветастого платья, "какие, в общем, давно уже не носят,
разве что в отдаленных польских деревеньках". Ах, как сладострастно об-
жигают здесь "польские деревеньки"!
Совсем не заурядна кровавая эта история с крахом и трахом - история
слишком большой для одного человека любви: не обнять, не осилить. Но,
кажется, нам обоим (Сельцу и мне, читателю) куда интереснее между двумя
придуманными интригами разобраться в феномене "секретарской литературы"
- не в советском смысле этого термина, уже похороненном под обломками
прошлой жизни, а в том грозном, буднично-страшном облике, который встает
из новеллы "Парад маньяков" в проницательнейшем mot Альберто Савинио:
"Хорошо бы... запретить, чтобы темные люди смешивались с людьми-светоча-
ми и прибирали к рукам их "непостижимые слова". Секретари, вечно вторые,
намного сильнее первых хотят быть первыми. По словам Гертруды Стайн, Пи-
кассо как-то заметил: "Приходишь и делаешь что-то. Потом приходят другие
и делают это красиво". То есть, скажу не сверху, а снизу: вторичность не
виновата в том, что она вторичность, но ее так много и она так претенци-
озна, что - тошнит. "Парад маньяков" - один из самых сложных рассказов в
сборнике, но и один из самых вознаграждающих за труд чтения.
Кончается же книга "Немым пророком на склоне горы" - наиеврейской
(хотя один из героев Сельца где-то роняет на голубом глазу: "Честное
слово, я не могу дать определенного ответа на вопрос, кем лучше ро-
диться: евреем или пингвином") по стилистике, парадоксальности и трагиз-
му новеллой в "Compelle intrare". Толковать ее будут по-разному, как
угодно, но для меня она прямо вытекает из упомянутого "Парада" и углуб-
ляет его. В частности, я начинаю задумываться, был ли в истории хоть
один пророк, в прорицаниях которого торжествовали бы счастье и радость.
Персонаж новеллы молчит, ибо умеет предсказывать только горе, а оно не-
выразимо словами. Надо же было придумать немого пророка, лишенного
представления о милости! Надо же было иметь в душе столько милости, что-
бы заметить и услышать немого пророка!
Микки Вульф
Я надеюсь, что после моей кончины к трудам моим
отнесутся с большим почетом и доверием,
чем отнеслись тогда, когда я был жив.
Нострадамус. Послание Генриху II
Быть однофамильцем великого человека нелегко. Как ни крути, а такой
факт ко многому обязывает. Впрочем, все зависит от времени и места.
Лиор Григ родился в стране дилетантов, и его замечательная фамилия
никак не отягощала ему общение с окружающим миром. Разве что мать, кото-
рая мечтала, чтобы сын стал музыкантом, постоянно напоминала ему о вели-
ком норвежском композиторе. В детстве Лиор засыпал исключительно под
песню Сольвейг.
Эта песня запала ему в душу одновременно с первыми впечатлениями от
мира, с первыми чувствами к матери, отцу, старшему брату и старому рот-
вейлеру Джакобу. Впоследствии при любом воспоминании о детстве, о родном
доме в Нетании, которого давно уже не существует, память Лиора независи-
мо от его желания воскрешала в сердце этот трагический напев слепой сос-
тарившейся девушки.
"Спи, мой милый! - пела Сольвейг голосом матери. - Я буду охранять
твой сон. Я так долго тебя ждала, и ты пришел ко мне..."
В своем предпоследнем (уже звуковом) письме к брату Лиор Григ сказал
об этой песне следующие слова:
"Она преследовала меня всю жизнь. С этой пронзительной мелодией я
просыпался по утрам, с нею же засыпал. Даже в мучительные часы бессонни-
цы, которая, как ватой, обложила меня с юных лет, в моем мозгу звучала
эта песня. Те слова Сольвейг, которые выпевала мать у моей колыбели, на
иврите звучали пародийно. Это я понял, будучи уже взрослым человеком.
Музыка Грига не требует слов Ибсена. Этот перевод, очевидно, сделал один
из наших многочисленных полупрофессионалов-поденщиков, которые, всю
жизнь просидев под своими пальмами, тоннами перерабатывают айсберги Гам-
суна и Сведенборга в пресную воду. Но из этой песни я уже не могу выки-
нуть ни слова. Что записано детством, стирается только смертью..."
Старший брат Лиора Эди Григ был архитектором. Он, в отличие от млад-
шего брата, довольно органично вписался в израильскую действительность
шестидесятых годов. Закончив архитектурный факультет в Сорбонне, Эди по-
началу занимался индивидуальными проектами - строил виллы и бассейны,
ротонды и террасы. Но со временем пришел к выводу, что массовое строи-
тельство предпочтительней, поскольку не так обязывает. Он перешел на го-
сударственную службу и стал строить целые районы и даже города. Благо, в
этой стране городом мог считаться небольшой квартал из десятка-другого
домов. Города Эди были похожи друг на друга одним непременным качеством:
все они были одинаково безлики.
В общем, старший брат стал архитектором-графоманом. Проекты выходили
из-под его руки с курьерской скоростью. Эди был относительно богат и
счастлив.
Лиор представлял собой полную противоположность старшему брату. Он
также учился в Сорбонне на архитектурном факультете, но затем перешел на
историко-филологический. Если старшего брата интересовало будущее, то
младшего - прошлое. Если старший всегда думал о прагматической перспек-
тиве, то младший все время искал перспективу духовную. Если старший жил
благополучной, сытой, оседлой жизнью, то младший все время скитался. Ес-
ли старший испытывал полное удовлетворение от своего существования, то
младший был глубоко разочарован жизнью, что, правда, не мешало ему испы-
тывать иногда мгновения самого высокого просветления.
Лиор не вписывался ни в какую среду, кроме интерьера китайского доми-
ка. Он был небольшого роста, худощав, черноволос. Его смуглое лицо (ро-
дители - выходцы из Марокко) носило какой-то желтоватый оттенок. Глаза
были расставлены широко и почти всегда полуприкрыты. Нос у Лиора был ма-
ленький, приплюснутый.
Большинство приятелей по университету относились к нему с усмешкой
или пренебрежением. Его идеи поднимались на смех, его увлечение китайс-
ким языком считалось глупостью. Его называли чудаком и придурком (чуда-
ком реже). Такое отношение к себе он встречал везде, где бы ни появлял-
ся. Может быть, именно потому, что везде он появлялся с одними и теми же
навязчивыми речами о строительстве китайского домика.
Уезжая в Париж, 21-летний Лиор уже знал, что больше домой не вернет-
ся. Он уже знал, что больше не увидит ни мать, ни отца. Поэтому прощание
было тяжелым.
Мать чувствовала, что "маленького Грига" - так она называла сына в
довольно частые минуты просветленной нежности - что-то гнетет. Но не
могла понять, что именно.
А Лиор уже ощущал в себе смутные силы, он уже понимал, что эти силы
уведут его в иной мир, в котором ни матери, ни отцу не будет места.
Из университета Лиор вышел основательно образованным человеком - спе-
циалистом по восточной филологии и древнекитайской архитектуре. Отказав-
шись от предложения брата приехать в Израиль и создать совместную про-
ектную компанию, Лиор ринулся в Юго-Восточную Азию. Семь лет провел он в
отдаленных китайских провинциях и построил там два китайских домика.
Один из них был разрушен селевым потоком, другой сожгли местные
крестьяне, возмущенные наглым вторжением иностранца на их территорию.
Затем два с половиной года Лиор бродил по Японии и Южной Корее. Потом
перебрался в Колумбию, где снова построил китайский домик, был аресто-
ван, попал в тюрьму и ослеп. И, наконец, он оказался в Восточной Африке,
где и закончил свой странный жизненный путь, достигнув, как считает его
брат Эди, поставленной цели.
Эди регулярно снабжал Лиора деньгами, где бы тот ни находился. Стар-
шему брату доставляло удовольствие заботиться о младшем. Он беспрестанно
звал его в Израиль, но в глубине души считал, что любить брата на расс-
тоянии гораздо удобнее. Он не ощущал в себе особенной привязанности к
Лиору, но думать о том, что где-то по свету странствует родственная ду-
ша, было приятно.
В детстве братья не были близки. Разница в возрасте - Эди был старше
Лиора на семь лет - разводила их интересы, как лезвия ножниц. Да и ха-
рактеры у них были настолько разные, что не оставляли никакой надежды на
единомыслие, будь они даже близнецами. Лиор был маминым сыном, Эди - па-
пиным. Лиор был впечатлительным и обидчивым, Эди - впечатлительным и аг-
рессивным.
После смерти родителей Эди, как и полагается настоящему прагматику,
быстро установил почтовую связь с Лиором и не выпускал ее из своих рук
до самой смерти последнего. Единственным условием, которое обеспечивало
Лиору финансовую помощь брата, было настоятельное требование последнего
писать письма. Раз в полгода Лиор дисциплинированно присылал Эди подроб-
ный отчет о своих путешествиях.
"Строительство китайского домика - сложнейшее искусство, - писал он
из Юймыня. - В древности настоящие мастера тратили на это около трех-че-
тырех лет. Причем собственно строительство занимало не более двух меся-
цев. Остальное время было посвящено проектированию. Ты не представляешь
себе, Эди, насколько сложен и увлекателен этот процесс! Домик, возводи-
мый практически на голой земле из тростника и соломы, нужно наиточнейшим
образом сориентировать в пространстве, согласовать со всеми шестью сто-
ронами света, с розой ветров. Надо изучить климат и особенности ландшаф-
та до мельчайших подробностей, сверить тысячи нюансов с древними табли-
цами примет и знамений. Но и это не самое главное. Основная трудность
проекта состоит в том, чтобы отыскать кусочек земли, на котором обитает
Докудзин. Этим именем в Китае, а затем и в досамурайской Японии называли
маленького божка земли и дома. У Докудзина четыре места обитания. Весной
он ночует в кухонном очаге, летом - в воротах, осенью - в колодце и зи-
мою - в садике перед домом.
По древнему поверью, хозяева не должны тревожить место его обитания.
При вынужденном вмешательстве в дела Докудзина хозяева, как правило,
спешно выезжают из дома.
Одни источники свидетельствуют о том, что Докудзин сам селится в
отстроенных домах. Другие, которым я верю больше, утверждают, что дома
строились в тех местах, где жил этот своенравный и могущественный божок.
Я уверен, что селевой поток, который снес мой последний домик, явился
местью Докудзина. Я его потревожил, Эди. И знаешь чем? Своим трехдневным
отсутствием. Весной очаг должен оставаться теплым каждую ночь, иначе бо-
жок может замерзнуть. Я на три дня отлучился в Ланьчжоу, где добивался
разрешения на строительство еще одного домика. И был за это строго нака-
зан. Докудзин, должен тебе сказать, весьма жестокое существо. Во гневе
он страшен и не постесняется убить человека, нарушившего его покой...
А вообще, скажу тебе честно, я глубоко разочарован отношением китай-
цев к древним традициям. Чиновники здесь такие же равнодушные, как и во
всем мире. Им наплевать и на меня, и на мои идеи (которые, в сущности,
совпадают с идеями их предков), и на самого Докудзина. Я думаю попробо-
вать построить домик в каком-нибудь отдаленном крестьянском селении, от-
куда еще не выветрился дух древних легенд. Говорят, что таких селений
здесь множество. Особенно на Тибетском нагорье. Если мне удастся до-
биться разрешения и субсидий от властей, я выеду туда уже на днях".
"Ты занимаешься ерундой, - ответствовал Эди. - Приезжай-ка лучше до-
мой и открой свое дело. Пойми, что твои китайские домики никому не нуж-
ны. Даже китайцам. Это прихоть, придурь, блажь. Мы живем в цивилизован-
ном мире. Ты - современный архитектор. Ты должен строить из бетона и
стекла, а не из травы..."
В Картахене Лиор познакомился с одним весьма приятным человеком. Этот
человек не только внимательно выслушал сетования израильтянина на
черствость местных властей, но и вызвался помочь. Причем буквально за
нескольких часов уладил не только юридические вопросы с визой и граж-
данским статусом Лиора, но и оговорил с властями возможность приобрете-
ния клочка земли в каком-нибудь отдаленном районе.
Знакомство с этим высоким черноволосым красавцем средних лет состоя-
лось в картахенском морском порту, где таможенники чуть не раздели Лиора
догола.
- Оставьте в покое этого иностранца, - прозвучал за спиною Лиора
властный голос. - Он приехал ко мне...
Красавец отстранил таможенников, взял Лиора под руку и вывел его из
терминала.
Лиор хотел было поблагодарить спасителя, но тот только кивнул на про-
щание и исчез. А через три дня они вновь встретились в одном из рестора-
нов. Лиор, уже отчаявшийся добиться разрешения на строительство времен-
ного китайского домика где-нибудь в пригороде Медельина или Барранкильи,
мрачно сидел за стойкой и поглощал уже пятую чашку кофе.
- А, старый знакомый! - незнакомец подсел к Лиору и радушно пожал ему
руку.
Звали его... Докудзин. Этот факт так поразил китаиста, что он понача-
лу потерял дар речи.
- Это моя кличка, - сказал красавец. - А имя тебе знать не обяза-
тельно, тем более что у нас принято называть друг друга по кличкам.
- Но откуда?! - восхитился Лиор. - Откуда у вас такая кличка?!!
Здесь, в Колумбии...
Через минуту стало ясно, что незнакомец не только не имеет понятия о
древнекитайских верованиях, но и смутно представляет себе, где вообще
находится Китай и с чем его едят.
- Я больше интересуюсь Северной Америкой и Европой, - заявил он. - А
вообще-то моя кличка имеет вполне нормальное для наших мест происхожде-
ние. На юге страны - в долине реки Апопорис - обитает маленькая певчая
птичка-дрозд. Европейцы называют ее Сольвейг. Звуки, которые она издает,
как раз и составляют это странное для испанского уха имя - "до-ку-дзин".
В юности я занимался отловом этих птиц. Продавал их каким-то темным лич-
ностям якобы для зоопарков, хотя я не очень-то уверен, что мои оптовые
покупатели приобретали птичек для показа детишкам. Кое-кто поговаривал,
что в ряде парижских ресторанов из нашей Сольвейг готовят деликатесные
блюда. Впрочем, все это в прошлом. Сейчас мои пичужки почти истреблены.
"Представь себе, многоуважаемый братец, - писал Лиор из Миту. - Я,
кажется, нашел своего божка. Он оказался красивым и приятным колумбий-
цем. Я всегда подозревал, что китайские философия и космогония -
единственные в своем роде сферы человеческого духа, пропитавшие собою
весь мир, объединившие его в единое целое. Впрочем, не буду докучать те-
бе псевдонаучными разглагольствованиями.
Я пишу это письмо из маленького городка Миту. Он находится на юге Ко-
лумбии. Мой новый друг Докудзин привез меня сюда, пообещав познакомить
с... Сольвейг. Не удивляйся, это маленькая певчая птичка, обитающая в
местных лесах...
В мои планы входит строительство китайского домика. Если мой друг
сможет добиться разрешения на это строительство, я, может быть, останусь
здесь навсегда..."
На строительство домика в долине Апопориса у Лиора ушло всего полго-
да. Он привык использовать свою бессонницу в собственных интересах и ра-
ботал почти круглые сутки. Все это время он снимал комнату в одной из
деревень и почти не общался с людьми. Изредка его посещал Докудзин. Он с
интересом выслушивал подробности проекта и задавал весьма неожиданные
вопросы. Особенно его заинтересовало устройство колодца - одного из
главных атрибутов "инфраструктуры" домика.
- Зачем колодец, если рядом река? - спрашивал он.
- Как же ты не понимаешь! - восклицал Лиор. - Ведь колодец - это
осеннее жилище бога. В нем может не быть воды - это не так уж важно.
Главное, чтобы к приходу осени он был вычищен и прибран...
В конце концов домик был построен. Докудзин помог Лиору с рабочей си-
лой, а в строительстве колодца и сам принял деятельное участие.
Прожив на берегу Апопориса несколько зимних месяцев, Лиор обратился к
местным властям с предложением проводить в домике экскурсии и читать
лекции о Древнем Китае. Поначалу на это предложение вроде бы откликну-
лись и прислали к Лиору две или три экскурсии. Но потом дело заглохло -
слишком уж в далекое захолустье забрался этот чудак, слишком уж хлопотно
было посылать к нему туристов.
В домике Лиор Григ прожил без малого год. По утрам уходил в лес в на-
дежде услышать песню Сольвейг. Он расспрашивал местных жителей об этой
птице, но получал слишком невразумительные ответы, чтобы делать из них
какие-то выводы. Похоже, птицы действительно были истреблены. Днем Лиор
лежал на своей традиционной циновке и читал книги, которые, собственно,
и составляли все его имущество. Вечером и ночью он писал трактат. Он за-
думал его еще в Сорбонне. "По следам Докудзина. Очерки о поисках очага"
- так называлось творение Лиора Грига, так и не увидевшее свет.
В эти вечера Лиор бывал по-настоящему счастлив. Именно здесь, в глу-
хой колумбийской провинции, он, казалось, нашел то, что искал. Бог земли
вел себя на редкость дружелюбно. Почти так же дружелюбно, как и его тез-
ка. Лиор даже задавался иногда вопросом - не является ли колумбиец До-
кудзин земным воплощением древнего китайского божка.
"Современные психоаналитики, - писал он брату в Израиль, - определили
бы мое состояние как нечто среднее между дромоманией и раздвоением лич-
ности. На самом же деле это не так. Если б я был настоящим дромоманом, я
давно уже оставил бы Колумбию. Кроме того, мои блуждания не были бес-
цельными. Я искал Докудзина и, кажется, нашел его. Что бы там ни говори-
ла современная наука, только здесь меня покинуло ощущение полного и аб-
солютного одиночества. Только здесь я обрел то, что должен обрести каж-
дый человек на земле, - чувство очага.
Ты знаешь, Эди, мы ведь с Докудзином беседуем по ночам. Не с тем, ко-
торый колумбиец, а с тем, который китаец. Или японец. Он, правда, не по-
казывается мне на глаза. Но его слова я слышу достаточно отчетливо. Это
очень умный и требовательный собеседник. Да к тому же ужасно упрямый: до
сих пор категорически отказывается рассказать мне, каким образом и зачем
он переселился в Колумбию, покинув свои китайские и японские убежища..."
Однажды, возвращаясь теплым сентябрьским утром с прогулки по лесу,
Лиор встретил недалеко от своего домика Докудзина. Обычно тот приезжал
под вечер, причем исключительно по воскресеньям. Этот неурочный визит
показался Лиору весьма странным. Он хотел было узнать у друга, не случи-
лось ли чего, но не успел.
Докудзин был явно взволнован. Его лицо было исцарапано, глаза бегали,
костюм был испачкан глиной. Он как-то мельком кивнул Лиору, махнул ру-
кой, пробежал по гравийной дорожке к автомобилю и поспешно уехал.
Больше Лиор его не видел. Собственно, больше он вообще не видел людей
(солдаты и заключенные не в счет) - буквально через полгода он полностью
потерял зрение. Это случилось в одной из тюрем Боготы в результате
третьего - относительно удачного - покушения на жизнь Лиора.
В конце октября, в одну из душных ночей, Лиор дремал, сидя на циновке
перед разбросанными листками рукописи. Полудрема была составной частью
его бессонницы. Именно в этом состоянии он беседовал со своим богом.
Глаза Лиора были прикрыты наполовину. Губы тихо шептали ивритские слова
с частыми вкраплениями китайских терминов. Очнулся он около пяти часов
утра. Очнулся со странным, томящим чувством, будто что-то важное в окру-
жающем его мире изменилось. Несколько минут он тщетно пытался уловить
эти изменения и вдруг услышал пение птицы. Лиор не сразу понял, что
именно это пение его и пробудило. Ему потребовалось время, чтобы оконча-
тельно прийти в себя и осознать наконец, что слышит он не что иное, как
песню Сольвейг. Необыкновенно чистый и высокий голос на разные лады вы-
водил одну и ту же хрустальную фразу:
"до-ку-дзин-до-ку-дзин-до-ку-дзин". Лиор, смущенный, воодушевленный, об-
радованный, ринулся к низенькому окошку, но вместо птицы увидел во дворе
своего домика... солдат. Их было не менее двух десятков. Они на цыпочках
разбегались по двору и окружали домик со всех сторон.
Через минуту Лиор уже сидел на крыльце с большим кровоподтеком под
глазом и тщетно пытался высвободить закованные в наручники руки. Он ни-
чего не понимал. Офицер, командовавший операцией, орал ему прямо в лицо
только одно английское слово: "Where?!!"
- Где?! - орал офицер, обжигая лицо Лиора жутким чесночным перегаром.
- Где он?!
- Кто? - Лиор чувствовал, что происходит что-то страшное, какая-то
катастрофа. Ему вдруг пришли на память слова, вычитанные в какой-то ки-
тайской книге: "Бог гибнет прежде человека".
- Кто вам нужен? Что вы делаете со мной?! - интуиция подсказывала Ли-
ору, что вот-вот произойдет несчастье, крушение, бедствие, что через
несколько минут прекратит свое существование что-то очень важное для не-
го, может быть сама жизнь.
- Кто вам нужен? - спросил он еще раз.
- Докудзин! - прокричал офицер и огромным кулаком сильно ударил Лиора
по губам.
"Им нужен бог?! О, им нужен мой бог!! Они пришли отнять у меня бо-
га!!!" Лиор заплакал. Слезы покатились по его щекам и обожгли разбитые
губы.
- Где?! - вновь заорал офицер и еще раз ударил Лиора по лицу. - Ска-
жешь или нет?!
- Да-да, сейчас... - забормотал Лиор. - Я не знаю... Я не могу... Ка-
кое вам дело до этого...
После очередного удара он вспомнил, что на дворе стоит осень, и обре-
ченно кивнул в сторону колодца. Когда солдаты опускали в колодец на ве-
ревке одного из своих товарищей, Лиор вскочил с крыльца, крикнул: "До-
кудзин, берегись!!!"- и без сознания рухнул на траву.
Из колодезного тайника были извлечены три тяжелые брезентовые сумки.
В одной находились гранаты и взрывчатка, в двух других - героин.
Лиор очнулся уже в тюрьме. Из уютного китайского домика, где было
тепло и сухо даже в сезон проливных дождей, Лиор был перенесен в грязную
выгребную яму - иначе эту тюрьму не назовешь. Ему инкриминировали связь
с наркомафией, хранение наркотиков и оружия. За все это в совокупности
его ожидали как минимум три смертные казни. И если бы не вмешательство
израильского консула да не внезапная слепота, Лиора бы не стало уже тог-
да - в Колумбии.
Эди Григ проявил незаурядные организаторские способности, подняв на
спасение брата чуть ли не всю мировую общественность. Тогда, в середине
семидесятых годов, израильские газеты день за днем давали сводки о прод-
вижении процесса по освобождению Лиора Грига.
Колумбийская полиция подозревала его в связях с главарем одной из
наркошаек, Докудзином, застреленным бразильскими пограничниками при по-
пытке нелегального перехода границы. Главари конкурирующих между собою
банд, не успевшие свести счеты с самим Докудзином, пытались ликвидиро-
вать его "приятеля" - они не сомневались в том, что Лиор помогал Докуд-
зину осваивать европейский и ближневосточный рынок наркотиков и, естест-
венно, слишком много знал.
Дважды его пытались зарезать. В первый раз Лиора спасла его вечная
бессонница - он успел закричать, когда ночью один из сокамерников набро-
сился на него с жестяным лезвием, сделанным из консервной банки. Во вто-
рой раз проявил хорошую реакцию охранник. На одной из прогулок в тюрем-
ном дворе Лиора подозвал к себе тюремщик. Этот был вооружен уже самым
настоящим ножом и непременно сделал бы свое грязное дело, если бы с выш-
ки не раздался выстрел. Тюремщик упал с размозженной головой прямо под
ноги заключенному.
В конце концов Лиора отравили. В его кружку с водой подсыпали ка-
кой-то местный яд. Но концентрация этого яда оказалась, очевидно, недос-
таточной. Преступникам не удалось отнять у Лиора жизнь. Но они лишили
его зрения.
Наконец освобождение состоялось. У ворот тюрьмы в Боготе Эди Григ
принял своего истощенного и незрячего брата в объятия.
- Бедный мой "маленький Григ", - всхлипывал он. - Я увезу тебя домой,
в Израиль. Там тебе будет хорошо, поверь мне. Там ты забудешь весь этот
кошмар. Там мы найдем тебе хорошее занятие. Это ничего, что ты не ви-
дишь... Ты ведь сильный мальчик, ты ведь справишься с этим... Мы еще бу-
дем счастливы с тобой, Лиор!..
Странно было наблюдать за этим сорокатрехлетним солидным человеком,
который рыдал, одной рукой обнимая брата, а другой размазывая обильные
слезы по своим смуглым холеным щекам. К зрелости Эди постигла участь
большинства благополучных людей - он стал чрезвычайно сентиментален.
В доме брата Лиора встретили прекрасно. Ему отвели просторную комнату
с балконом, предоставили все удобства, и даже приставили помощницу-кита-
янку, с которой Лиор время от времени пробовал говорить на китайском.
Жена Эди и два его сына (тринадцать и пятнадцать лет) выказывали по
отношению к несчастному родственнику максимум тепла и такта.
Жизнь Лиора выглядела довольно насыщенной. Эди и его старший сын Мики
начитывали на магнитофон нужные статьи, сам Лиор - сначала в сопровожде-
нии китаянки, а потом и самостоятельно - выходил на ежедневные прогулки
по городу.
Внешне все было хорошо. Но если бы Эди хоть немножко знал своего бра-
та раньше, он бы заметил, что тот огонь, который горел в душе Лиора всю
его жизнь, не угас, что "дурь" и "блажь" все еще продолжают терзать его
лишенное зрения сознание.
По вечерам семья собиралась за ужином в огромном салоне. Ели, пили,
разговаривали. Однажды, в один из таких вечеров, Мики попросил дядю
рассказать о китайском домике.
- Ты действительно этого хочешь? - спросил Лиор.
- Да, - сказал Мики. - Я помню твои письма из Китая и Кореи. Ты писал
тогда, что бог Докудзин неуловим, что его невозможно поймать даже в мес-
тах его традиционного обитания.
- Да, я помню, - сказал Лиор. - Поймать бога невозможно. Поймать его
- значит убить...
Лиор помолчал немного, а потом с горечью добавил:
- Бог гибнет прежде человека. И это самое страшное. Знаешь почему?
Потому что человек после этого обязан жить дальше. А как жить дальше?
Ведь бога уже нет? Как можно жить на ощупь? Оказывается, можно. В этом и
заключается месть бога за допущенную человеком ошибку.
Китайский домик... Теперь это всего лишь красивая легенда... Без До-
кудзина все это теряет смысл...
- А можно воскресить бога? - спросил Мики. - Ведь он, по идее, должен
быть бессмертен. Его смерть - это лишь случайный эпизод, уход в другие
сферы. Ведь правда?
- Ты хорошо начитан, - сказал Лиор. - Ты спрашиваешь, можно ли воск-
ресить Докудзина? Не знаю... Не уверен... Я ведь всю жизнь именно этим и
занимался...
Его лицо приобрело странное выражение. В вечернем сумраке оно выгля-
дело зловещим. Если бы это было не лицо слепого, его выражение можно бы-
ло бы определить как хитрое и даже коварно-хитрое.
- Для этого нужно построить идеальный китайский домик, - продолжил
Лиор, - домик, который занимает единственное место в мироздании, место,
предназначенное только для него... Это невероятно трудно... Для этого
нужна особая земля, особая страна, особая интуиция... Мне это никогда не
удавалось...
Он помолчал секунду и тихо добавил:
- К тому же необходимо полное отсутствие людей...
- Эй, кончайте философствовать! - крикнул с балкона Эди. - Идите луч-
ше смотреть, какой фейерверк устраивают сегодня над городом...
Лиор пропал тихой августовской ночью. Утром Эди обнаружил на обеден-
ном столе записку, написанную крупным неровным почерком слепого: "Включи
магнитофон".
"Дорогой мой Эди, - голос Лиора казался холодным и механическим. - Я
уезжаю. Пока не знаю куда. В "Обществе слепых" я нанял себе надежного
провожатого. Милый мой брат, эта попытка будет последней. Обещаю тебе.
Если и она закончится неудачей, я вернусь и буду жить у тебя до конца
своих дней. Это действительно последняя попытка, Эди. Поэтому, прошу те-
бя, не мешай, не преследуй меня. Со мной будет все хорошо... Обещаю пи-
сать тебе так часто, как только смогу... А пока прощай..."
В течение полутора лет Эди исправно получал по почте магнитофонные
кассеты с "письмами". Сначала они приходили из Рабата, затем из Нуакшота
и, наконец, из Найроби.
Последнее такое "письмо" Эди получил за несколько дней до официально-
го извещения о трагической гибели брата.
"Мне кажется, я опять чем-то прогневил бога, - говорил Лиор. - На
днях обнаружил на юго-восточном склоне крыши мертвую птицу. По моим
предположениям, молодую дрофу. Если бы ты знал, Эди, насколько это дур-
ной знак. Эпизод с мертвой птицей на юго-восточном склоне крыши описан
аж в трех японских источниках Х века. Ты знаешь, я так счастлив, что
смогу наконец проверить правильность моих расчетов. Это же прекрасный
случай провести эксперимент. Впрочем, ты не волнуйся. Сто к одному, что
я снова ошибся и ничего не произойдет. Я подожду еще месяц-другой, а по-
том, наверное, вернусь в Израиль. Если ты, конечно, не возражаешь. А по-
ка прощай, брат!.."
Лиор погиб через три недели после того, как надиктовал это письмо.
Погиб в автомобильной катастрофе. Многотонный грузовик, принадлежавший
британской компании по торговле крупным рогатым скотом, по непонятной
причине свернул с проселка и врезался в китайский домик Лиора.
"Врезался" - сильно сказано. Грузовик просто подмял этот домик под
себя, как картонную коробку. Лиор, лежавший в это время на циновке возле
очага, был раздавлен насмерть.
Это случилось в Кении, недалеко от озера Рудольф, в сорока пяти кило-
метрах к северу от небольшого городка Лодвар.
В кузове грузовика - в специально разгороженных стойлах - находились
несколько коров и быков. Когда полиция прибыла на место аварии, животные
громко мычали и пускали слюни...
Вместе с гробом Лиора нотариус передал Эди Григу небольшой пакет. В
нем была магнитофонная кассета. На пакете печатными буквами было выведе-
но: "Передать моему брату Эди Григу в случае моей безвременной кончины".
В день похорон Эди был вне себя от горя. Он вдруг почувствовал, что
всю жизнь его связывали с младшим братом какие-то незримые нити, что он
очень любил этого чудака, и чем меньше знал о нем, тем сильнее любил.
Эди был настолько безутешен, что просто-напросто забыл о пакете.
Как-то раз Мики попросил у отца разрешения послушать музыку. Он пос-
тавил кассету, включил магнитофон и на минутку вышел из комнаты. Когда
он вернулся, отец стоял возле динамика и... плакал. Слезы ручьями текли
по его гладким шоколадным щекам. Комнату наполняла симфоническая музыка.
- Где ты взял эту кассету? - сквозь всхлипы спросил Эди.
Мики показал на забытый пакет, лежащий на книжном стеллаже прямо над
магнитофоном.
- Что это, пап? - спросил он.
- Это Григ... Песня Сольвейг... - и Эди прерывающимся голосом прошеп-
тал:
- Спи, мой милый!.. Я буду охранять твой сон... Я так долго тебя жда-
ла, и ты пришел ко мне...
Эту историю поведала мне Лили Розен, переводчица с китайского. Нес-
колько лет назад она обслуживала израильскую делегацию на Всемирном
женском конгрессе в Пекине.
- Если бы не случай, я бы и не вспомнила о китаисте Лиоре Григе, -
сказала она. - В рамках конгресса у нас было несколько экскурсий. Одна
из них - в Юймынь. Там нас повели в музей под открытым небом, который
назывался "Уголок Древнего Китая". Здесь был отстроен целый район ки-
тайских домиков. Местный экскурсовод подробно объяснил их устройство,
показал кухонную утварь, рассказал про традиции.
Музей этот появился совсем недавно. По словам нашего гида, идея при-
надлежала одному муниципальному чиновнику из Ланьчжоу.
Домики стояли достаточно скученно. К каждому из них вела аккуратная
дорожка, посыпанная мелким серебристым гравием. Весь городок был органи-
зован с исключительной педантичностью. В нем царил идеальный порядок.
И только к концу экскурсии мы увидели маленький китайский домик, сто-
явший на отшибе. Он никак не вписывался в стройную симметрию всего го-
родка. К нему даже не вела гравийная дорожка.
"Этот домик покинут богом, - сказал экскурсовод. - Хозяева вынуждены
были оставлять такое жилище, чтобы избежать несчастий". Он вздохнул и
развел руками, как бы говоря о том, что жизнь его далеких предков была
чересчур осложнена предрассудками.
"А откуда хозяева узнали, что их дом покинут богом?" - спросила я.
"А отсюда", - ответил вежливый китаец и показал на чучело большой
птицы, которая полусидела-полулежала на одной из покатых соломенных гра-
ней крыши.
К двери этого домика была прикреплена табличка с иероглифами. Это бы-
ло традиционное послание дому от его хозяина. Оно гласило:
Когда вернется маленький божок,
Мы станем жить по-прежнему, дружок.
Для убийства потребно как непосредственное,
так и отдаленное окружение, средняя годовая температура,
средний процент землетрясений и человеческий климат.
Здесь все сопряжено одно с другим.
Фридрих Дюрренматт. Правосудие
Дело было в конце декабря в одном из портовых городов Чермного моря
несколько землетрясений назад. Газеты сетовали тогда на сейсмологов за
то, что они не вникли в логику стихии и не предупредили население о над-
вигающейся опасности.
Впрочем, опасность была не из ряда вон. Эпицентр землетрясения нахо-
дился в двухстах пятидесяти километрах от берега, на дне прохладного мо-
ря, на том самом дне, по которому некогда ступала нога Моисея и его
паствы. В городе Эйлате особых разрушений не произошло. Разве только
провалилась в канализационные тартарары часть шоссе между муниципалите-
том и пляжем, пошли трещинами стены нескольких домов и покосилась опора
высоковольтной линии. В общем, разрушения были минимальными, ущерб оце-
нивался невысоко, жертв, как утверждали газеты, не было, не считая, ко-
нечно, слегка ушибленных, придавленных и пострадавших от шока.
А две недели спустя в одной из городских больниц скончался от острой
сердечной недостаточности некий весьма пожилой господин по имени Алекс
Кеблер. В больницу он попал через несколько часов после подземного толч-
ка с сильным отеком легких, никакого отношения к буйству стихии не имев-
шим.
По словам его дочери Елены, Кеблер был вздорным стариком, изводившим
своими капризами всю семью. Целыми днями он просиживал в старом плетеном
кресле на террасе своего дома, читал газеты, интересовался политическими
скандалами и постоянно призывал к себе кого-нибудь из близких: то плед
накинут не так, то соломенная шляпа надета неправильно, то солнце не
греет, то дождь не идет. Старик был немощен, не мог самостоятельно хо-
дить. Время вытопило из него все жизненные соки, оставив от былого здо-
ровья только мощный глубокий баритон. Когда-то Кеблер был оперным
премьером. Пел в разных театрах классический репертуар. Больших высот в
своей профессии не достиг, но однажды ему довелось спеть на одном из
итальянских международных фестивалей партию Риголетто. "Я бы согласился
вечно носить горб, - говаривал он, - если бы мне разрешили хоть немного
попеть в La Scala".
Впрочем, речь совсем не о том. Через три месяца после смерти старика
Кеблера в местную полицию пришло анонимное письмо. В нем говорилось, что
старик умер вовсе не от сердечного приступа. Он был убит.
Письмо было написано по-английски, в мрачных романтических тонах и не
давало никакой ясной информации. Правда, оно содержало несколько указа-
ний на ряд очень тревожных улик. В частности, авторы письма (вместо под-
писи стояло слово "Мы") предлагали полиции проверить, почему в результа-
те землетрясения обвалилась терраса дома Кеблера, и намекали на то, что
это - неудачная попытка покушения на жизнь старика.
Следователь Z., который уже четвертый год маялся в заштатном Эйлате
от безделья, с изматывающим нетерпением ожидая перевода в столицу, выз-
вался заняться этим делом. Больше от скуки, чем из желания выяснить ис-
тину.
И что же вы думаете? В результате он действительно пришел к выводу,
что старика убили. Правда, доказать он так ничего и не смог. Да откро-
венно говоря, и не пытался, поскольку слишком уж много неясностей и не-
суразностей было во всей этой истории. К тому же в полиции с самого на-
чала считали анонимку дурацкой шуткой, а родственники покойного никаких
исков не предъявляли.
К тому моменту, когда Z. с анонимным письмом в кармане впервые пришел
в дом Кеблеров, терраса была уже восстановлена. Вернее, была построена
новая. Обломки же старой, благодаря нерасторопности местных властей, все
еще лежали серой каменной грудой на самом краю обрыва. (Терраса выходила
на море и нависала над крутым каменистым берегом, поднимавшимся на два
метра над водой.)
Покопавшись в обломках, Z. обнаружил, что две стальные балки, на ко-
торых крепился балкон, в местах разлома были оплавлены. Ни жаркое южное
солнце, ни землетрясение не могли явиться причиной такого феномена.
Здесь, без всякого сомнения, кто-то поработал автогеном.
Поговорив с родственниками покойного, а их в доме насчитывалось не
меньше десяти (дочь с мужем и тремя взрослыми детьми, сестра-иждивенка,
два пожилых племянника с женами), Z. выяснил, что в момент землетрясения
старик находился в доме. За несколько минут до толчка он вызвал громовым
голосом свою сиделку и приказал переместить себя в дом.
- Это было что-то новое, - рассказала Елена. - В последние десять лет
он ежедневно просиживал на балконе с утра до трех часов дня, то есть до
обеда. А иногда просил даже обед вынести на террасу. А тут вдруг в один-
надцать часов утра заявил, что хочет в дом.
- Я спросила его, что случилось, - сказала сиделка. - В ответ он про-
бормотал что-то странное, что-то вроде "боюсь упасть". А потом, когда я
привезла его в дом, он потребовал достать из комода какую-то папку,
раскрыл ее и начал перебирать бумаги, качая головой и приговаривая:
"Верди... Верди..."
Некоторые обстоятельства повергли следователя Z. в полное смятение:
ему пришлось окончательно усомниться в том, что старик умер естественной
смертью. При разборе архива старика оказалось, что Кеблер на протяжении
последних тридцати восьми лет ежегодно на Рождество получал поздрави-
тельные открытки из Европы. Они были написаны разными почерками, отправ-
лены из разных мест (были открытки из Цюриха, из Вены, из Турина, из Па-
лермо, из Ганновера). Открытки содержали обычные поздравления с христи-
анским Рождеством, но все до единой заканчивались жуткой фразой: "Просто
так ты не умрешь, Кеблер!" Вместо подписи стояло все то же "Мы".
Отсутствовала только последняя открытка - за тот самый год, в который
произошло злополучное землетрясение. А первая, датированная 20 декабря
1957 года и отправленная из Рима, содержала странную приписку: "Твою
дочь зовут Елена, Кеблер!"
Сорокалетняя дочь Кеблера (толстая, неопрятная женщина, по всей види-
мости, унаследовавшая от отца его вздорный характер) матери не помнила:
"Отец говорил, что она умерла во время родов. Я так и не смогла добиться
от него ни ее имени, ни ее родословной. Он часто повторял, что я не
должна знать об этом в моих же интересах. А то, что записано у меня в
документах, - фикция. Ах, да оставьте вы это дело, Боже мой! Он был
вздорный, глупый, выживший из ума старик! Я, конечно, жалею его, но ведь
он умер от старости! Он достаточно пожил, достаточно поездил на наших
шеях, ни в чем, слава Богу, не нуждался!.."
Но, пожалуй, самые интересные сведения предоставила следствию восьми-
десятичетырехлетняя сестра Кеблера Хана. Несмотря на свой преклонный
возраст, она обладала удивительным свойством не только помнить прошлое
до мельчайших подробностей, но связно и даже художественно излагать это
прошлое. Впрочем, главное было вовсе не в этом. Хана была единственным
человеком в семье, который высказал абсолютную уверенность в том, что
старик Кеблер пал от руки убийцы.
- Я знала, что это рано или поздно произойдет. Конечно, никто из нас
не забудет умереть. Всему на этой земле приходит конец. Но Алекс умер не
просто так. Он был наказан. Ах, если бы я знала, за что!.. Ведь он, в
сущности, был добрым и безобидным человеком... Его, безусловно, убили. В
этом я не сомневаюсь...
Она говорила тихим голосом, почти шепотом. Но ее речь была очень бо-
гата интонациями. Следователю, как он сам впоследствии признался автору
этого рассказа, было чертовски приятно слушать эту старуху. В семье,
между прочим, Хану считали если не вздорной, как ее покойного брата, то
слегка подвинувшейся рассудком. ("Одного поля ягоды, - хмыкнула Елена. -
Представляете, она говорит, что папу убили. Надо же придумать такую
чушь!..")
- Мы с Алексом жили душа в душу, - рассказала Хана. - В конце сороко-
вых - начале пятидесятых годов я работала у него аккомпаниатором. Тогда
он закончил оперную школу в Тель-Авиве и копил деньги, чтобы поехать на
стажировку в Италию. Проблема была одна - возраст. Он был уже немолод,
мой Алекс, много повидал, много пережил, прежде чем подняться на под-
мостки. Но голос у него был замечательный. Такого богатого баритона я не
встречала ни у кого. Алекс был влюблен в оперу. Он был очень романтичен,
даже сентиментален, боготворил музыку и когда пел, как правило, плакал.
Те, кто видел его на сцене, говорили, что редко кто исполнял классичес-
кий репертуар с таким глубоким чувством...
Должна вам сказать, что пением в опере заработать в то время было не-
возможно. Надо было иметь серьезный engagement. А для этого требовались
не только имя и победы на конкурсах, но и приличные знакомства в оперном
мире, связи среди дирижеров и антрепренеров. Увы, на это у нас просто не
было денег...
Алекс мечтал попасть в Милан, спеть в La Scala. Но ему все время ме-
шал возраст. Его сорок лет производили на влиятельных лиц отрицательное
впечатление...
И все-таки он пробился на международный фестиваль в Италии. Пробился
и даже спел там в одном из концертов арию Риголетто. В 1951 году как раз
отмечали столетие создания одноименной оперы Верди, и Алекс хотел приу-
рочить свое выступление к юбилею. Это, как вы понимаете, было еще до то-
го, как в Буссето начал проводиться ежегодный фестиваль "Вердиевские го-
лоса"...
Тогда все и началось. Он провел в Италии две недели. И приехал отту-
да... очень богатым. И совсем другим. Он вернулся замкнутым, хмурым,
сварливым, он как бы постарел за эти две недели на двадцать лет... И -
главное - бросил петь. Совсем. Это меня очень сильно встревожило. И в
первую очередь потому, что в отчетах об этом фестивале я ни разу не
встретила даже упоминания об израильском баритоне Алексе Кеблере. Я пы-
талась выспросить у него, почему его пение осталось незамеченным, но он
в ответ только пожимал плечами. Надо сказать, что я довольно быстро сми-
рилась с его бешеными по тем временам деньгами. С этим всегда смиряешься
быстро...
Он, как я его ни уговаривала, ни за что не захотел покупать дом в
Тель-Авиве и уехал в Эйлат, который тогда и провинцией-то называть было
много чести. Тогда это была дыра дырой...
Я осталась жить в центре страны - благо он меня полностью обеспечил.
Вышла замуж, родила двоих сыновей. А года через два получила от Алекса
письмо, в котором он уведомлял меня о том, что у него появилась дочь.
Так и написал: "появилась", будто приобрел ее на распродаже. Он никогда
не был женат, я это знаю наверно.
Мы не виделись годами. Он предпочитал безвылазно сидеть в Эйлате. И в
этом была какая-то обреченность... Никто из нас, близких ему людей, не
мог понять, что его мучило. Одна я определенно догадывалась, что это
связано с той поездкой в Италию...
Про открытки, которые получал Алекс Кеблер в течение многих лет, Хана
не знала ничего. Следователь Z., опять же от нечего делать, занялся ар-
хивными материалами, выписал подшивки старых итальянских журналов и со-
вершенно случайно набрел на весьма примечательную заметку, помещенную в
рубрике "Светская хроника" и датированную временем проведения того само-
го фестиваля оперного искусства, в котором участвовал Кеблер. В заметке
сообщалось о том, что у итальянской примадонны Анжелы Верди, праправну-
чатой племянницы знаменитого композитора, возник роман с немолодым и ни-
кому не известным еврейским баритоном, что оба они отказались от участия
в конкурсной программе фестиваля и уехали в Ниццу, где провели две медо-
вые недели в любви и праздности. Это был номер иллюстрированного журна-
ла-однодневки, специально посвященного фестивалю 1951 года.
К своему великому удивлению, в номере газеты "Stampa" за 12 августа
1955 года Z. обнаружил некролог, посвященный безвременной кончине на пи-
ке ее оперной карьеры замечательной нашей певицы Анжелы Верди. В газете
"Friera letteraria" за то же число откровенно обсуждалась версия о том,
что примадонна покончила жизнь самоубийством. Но более всего Z. поразило
сообщение, опубликованное в газете "Paese sera" через год с небольшим
после смерти любовницы (в этом Z. уже абсолютно не сомневался) Кеблера.
Сообщение называлось: "Скандал на аукционе "Сотбис". "Небывалый скандал
разразился на последнем аукционе "Сотбис", проходящем в эти дни в Лондо-
не, - говорилось в заметке. - Принятая к продаже с аукциона нотная тет-
радь с черновыми набросками партитуры оперы Джузеппе Верди "Дон Карлос",
сделанными рукой автора, оказалась фальшивкой. Эксперты установили, что
представленная близкими родственниками покойной Анжелы Верди тетрадь яв-
ляется не более чем искусной копией. Оригинал достался Анжеле Верди по
наследству, и экспертизы, проводившиеся в 1946, 1948 и 1951 годах, неиз-
менно подтверждали его подлинность. Известно, что певица никогда не
расставалась с этой бесценной семейной реликвией и только перед смертью
распорядилась поместить ее в специальный сейф в одном из банков Цюриха.
Анжела Верди не оставила завещания, поэтому право наследования тетради
ее прапрадядюшки было в судебном порядке присвоено одному из ближайших
родственников певицы".
Теперь вернемся к анонимному письму, которое следователь Z. носил в
заднем кармане своих брюк. "Кеблер подлец, - было написано в нем. - Он
обманул женщину, которая его любила, он лишил ее самого святого достоя-
ния (какого именно - не уточняется - Авт.), он предал ее, он унизил ее,
он заставил ее умереть. Перед смертью она завещала нам месть. Последними
ее словами были слова: "Просто так ты не умрешь, Кеблер!" Мы слышали эти
слова, мы вняли этим словам, мы сделали их своим девизом, мы нашли Кеб-
лера, мы пытали его тридцать восемь лет подряд, и наконец мы убили его".
Следователь Z., который в процессе расследования даже забыл о своем
честолюбивом намерении перебраться в столицу, выяснил, что пассажир Кеб-
лер в 1951 году ехал из Ниццы в Хайфу морем, причем, как ни странно, с
пересадкой на Мальте. Знаменателен и тот факт, что до Мальты он плыл в
каюте третьего класса, а затем перебрался в роскошный люкс.
На этом можно было бы и закончить историю смерти старика Алекса Кеб-
лера, поскольку все точки над "i", казалось бы, расставлены. На первый
взгляд действительно все было очень просто. Кеблер сделал Анжелу своей
любовницей, выкрал у нее бесценную рукопись Верди, подменил оригинал на
высококачественную копию, а затем продал его подпольному мальтийскому
коллекционеру, обеспечив себя на всю оставшуюся жизнь. Обманутая прима-
донна до бесславного конца своих дней не могла никому признаться в том,
что ее знаменитая реликвия - всего лишь подделка. Это выяснилось только
на аукционе.
На так ли это было на самом деле? Следователь Z. не сомневается, что
именно так.
Я же позволю себе усомниться и обратить внимание на несколько психо-
логических противоречий во всей этой истории. Не многим известно, что
итальянская примадонна была женщиной недалекой и поверхностной. Она ки-
чилась своим родством с гениальным композитором и берегла его рукопись
вовсе не из слабости к раритетам, а что называется, на черный день. Из-
вестно, что еще до 1951 года она по меньшей мере дважды (в 1946 и 1948
годах) пыталась продать нотную тетрадку Верди и, как сама говорила, ку-
пить себе чудненький домик в Ницце. Она не была выдающейся певицей, мож-
но даже сказать, что пела она достаточно посредственно, и в оперу ее
брали вовсе не для того, чтобы обогатить ее звучным голосом спектакли, а
скорее затем, чтобы украсить ее звучным именем афиши. По свидетельствам
бульварной прессы того времени, многочисленные любовники Анжелы Верди
представляли собой контингент весьма среднего пошиба. В основном это бы-
ли представители последнего яруса оперной клаки, те оперные фанатики,
которые, в силу своего положения, вынуждены довольствоваться дружбой со
статистками.
Мог ли безумно влюбленный в оперу нищий израильский баритон не
польститься на это великое для него знакомство, а затем не разочаро-
ваться в нем до того же безумия, только с другим знаком? И не произошла
ли здесь совсем другая история, не имеющая отношения к многострадальной
рукописи?
Кстати, о рукописи. Один из самых блистательных исследователей исто-
рии оперного искусства, автор знаменитой монографии "Сила судьбы" (наз-
ванной, кстати, в честь одноименной оперы Верди, которую композитор на-
писал в 1861 году специально для петербургского оперного театра) Макси-
милиан Декамп утверждает, что истории известны все до одного автографы
Верди. Они изучены, описаны, классифицированы и хранятся в разных музеях
и частных коллекциях. "В этой области музыковедам уже делать нечего, -
пишет Декамп. - Все дороги вымощены фундаментальными исследованиями, все
верстовые столбы расставлены на положенных местах. По этим дорогам могут
сегодня рыскать только любители дурных сенсаций".
В своей монографии, кстати, Декамп неоднократно ссылается на черновую
тетрадь с Klavierauszug (клавиром) разных арий для оперы "Дон Карлос", а
также на черновую партитуру оперы. Причем, прошу заметить, и первый и
второй черновики, по словам музыковеда, сшиты в одну большую нотную тет-
радь самим композитором или кем-то из его ближайших родственников. Из
соображений дискретности Декамп не упоминает имя владельца этих чернови-
ков. Он скромно называет его своим другом и известным в определенном
кругу коллекционером. Остается добавить, что монография Декампа вышла в
свет в Париже в 1968 году.
Но вернемся к нашим баранам. Следователю Z. удалось частично восста-
новить обстоятельства смерти старика Кеблера. Главный врач терапевтичес-
кого отделения больницы сказал, что старик умер от острой сердечной не-
достаточности и другого диагноза быть не может. Z. спросил, возможно ли
спровоцировать такую смерть. Врач ответил, что в возрасте Кеблера воз-
можно спровоцировать любую смерть.
У старика было относительно здоровое для его восьмидесяти пяти лет
сердце. Время от времени он, правда, задыхался, но виною этому были сла-
бые легкие. Так считает его лечащий врач, который пользовал Кеблера в
последние пятнадцать лет его жизни. Елена Кеблер свидетельствует, что,
лежа в больнице, ее отец ежедневно спрашивал, не пришло ли на его имя
письмо, и постоянно предупреждал, чтобы никто не смел это письмо вскры-
вать, если оно придет. "Когда я говорила ему, что никакого письма нет,
он мрачнел и отворачивался к стене. Вздорный старик! Он даже не хотел
поговорить с дочерью перед смертью!.."
Алекс Кеблер скончался рано утром, как это часто происходит с сердеч-
никами. А на следующий день - и это тоже не ускользнуло от внимания сле-
дователя - из больницы уволилась медицинская сестра, итальянка, которая
проработала здесь всего три недели по найму. (В Эйлате это не редкость -
в кафе, ресторанах и отелях много сезонных рабочих из Южной Европы).
Именно эта сестра дежурила в отделении в ту ночь, когда старик Кеблер
отдал Богу (или дьяволу) свою душу.
- Как ее звали? - спросил Z.
- Она оформилась, как Хелена Варди, - сказал врач, и для пущей убеди-
тельности добавил: - Вав, рейш, далет, йуд...
...многочисленные последователи Сократа пошли в разных направлениях:
одни сосредоточились только на этике, пренебрегая логическими импликаци-
ями;
другие развивали логику и онтологию; третьих увлекал эвристический
потенциал
в диалектическом дискурсе.
Джованни Реале и Дарио Антисери.
Западная философия от истоков до наших дней
Реувен Киттерман занял высокое положение в обществе ровно через два с
половиной года после того, как его покойный папаша выиграл в лотерею два
миллиона шестьсот двадцать три тысячи шекелей.
Папаша, а именно так Реувен именовал своего предка, еще до выигрыша
был невозможный скаред. Он, бывший директор одного из крупных банков,
получал персональную пенсию, превышавшую зарплату сына в несколько раз,
имел собственный дом в Герцлии и увесистый пакет акций преуспевающей
американской компании "G & W".
Мать Реувена умерла очень давно, когда сыну было всего четыре года.
Он ее совсем не помнил, тем более что папаша, с которым Реувен виделся
по расписанию - каждую третью субботу месяца, - не разнообразил беседы с
сыном воспоминаниями.
Братьев и сестер у Реувена не было. Жениться он не хотел из принципа,
который основывался на известном изречении женатого Сократа: "Мужчина
должен быть свободен в первые 70 лет своей жизни". При этом Реувен бла-
гополучно забывал, что именно в семидесятилетнем возрасте Сократ был
казнен за богохульство, презрение к высшим силам и растление молодежи.
Господство рациональности над витальностью и есть свобода. Этого сокра-
товского начала Реувен придерживался, как ему казалось, неукоснительно.
Стало быть, их было всего двое родственников: папаша и сынок. Выиграв
в лотерею, папаша распорядился отписать сынку ровно двадцать три тысячи
шекелей и ни копейки больше. "Для круглого счета", - заявил он в одну из
третьих суббот. Этот жест был настолько ожидаемым, что Реувен даже не
расстроился. Да и жизнь его была вполне устроена, он имел хороший зара-
боток в одной из компьютерных фирм, снимал большую квартиру в Тель-Ави-
ве, жил в свое удовольствие и был бы, наверное, абсолютно счастлив, если
бы его удовольствию не мешало удовольствие отца. Он, как и любой психи-
чески здоровый человек, конечно, имел какие-то смутные виды на папашины
миллионы, но совершенно не представлял себе, что с ними будет делать.
Папаша Киттерман старался жить на широкую ногу. Два-три раза в году
он торжественно отъезжал за рубеж на отдых. Причем отъезжал с таким ви-
дом, будто отдал много времени и энергии большому делу и теперь наступил
долгожданный час потехи. Наблюдать его отъезд было очень забавно. Папаша
изо всех сил пытался показать, что сильно устал, хотя дома он положи-
тельно ничем не занимался, кроме тех ежедневных пустяков, которые рабо-
той в любом смысле этого слова никак не назовешь.
В эти поездки отец брал с собой только две вещи ("Где мои вещи?" -
время от времени хохотал он в лицо провожающему его сыну) - свою прислу-
гу - молодую филиппинку Терезу - и чековую книжку. Он старался выглядеть
расточительным, как это часто бывает со скупцами, и даже не заботился о
смене белья, заявляя, что приобретет все необходимое на месте.
С филиппинкой Терезой отец сожительствовал почти открыто. Во всяком
случае, об этом знали все соседи, все друзья отца и, конечно же, Реувен.
Увы, это сожительство в конечном итоге стоило старику жизни. Он умер
ровно через два года и пять месяцев после своего выигрыша в лотерею,
умер от синдрома приобретенного от Терезы иммунодефицита. (Благоприобре-
тенного, как говаривал впоследствии Реувен.) Эта неизлечимая болезнь
наркоманов, гомосексуалистов и проституток свела пышущего здоровьем се-
мидесятилетнего Шрагу Киттермана в могилу за каких-нибудь два месяца.
Когда нотариус вскрывал завещание, Реувен вспомнил, что каждую третью
субботу месяца папаша дразнил его угрозами о том, что не оставит ему ни
гроша. "Деньги отправлю в Земельный фонд, а дом отпишу Терезке! А?!" - и
он, кривляясь и гримасничая, ждал от сына положенной реакции. И, надо
сказать, всегда дожидался.
Нотариус вскрыл завещание, и через четыре недели после похорон отца,
уладив все формальности со вступлением в наследство, Реувен Киттерман
занял высокое положение в обществе.
Кому-то эта фраза покажется некорректной. И вполне справедливо. В из-
раильском обществе понятие "положение" вычисляется арифметически - по
количеству нулей, следующих за первой цифрой в банковском счете. Этому
обществу неведома алгебра аристократизма, неведомы темные мистические
коридоры густолиственных родословных. Максимум, чем может кичиться мест-
ный "дворянин", - это отдаленным родством с Теодором Герцлем или с одним
из основателей ПАЛЬМАХа. Но такое родство пока еще никого не избавило от
бедности и никого не облекло априорным правом на "высокое положение в
обществе". Среди потомков великих сионистов немало простых обывателей и
даже откровенно нищих людей.
Впрочем, Реувен Киттерман об этом не задумывался. Он уверенно шагнул
в круг относительно новых знакомств, уверенно бросил свою работу и уве-
ренно решил жить в благополучной праздности, тем более что дивиденды от
акций компании "G & W" давали ему такую возможность.
Теперь, наверное, следует сказать о главном. Реувен Киттерман был
снобом. Причем снобом, каких мало. В свое время он окончил сразу два
университетских курса - компьютерный и филологический, был плотно начи-
тан и кругло образован. Его характер формировался в медленном движении к
гордому высокомерному одиночеству. И только отец - единственный, навер-
ное, человек, который не замечал снобизма Реувена, - оставался досадной
помехой этому поступательному движению.
Вокруг Реувена все чахло. Женщины не выдерживали у него больше одной
ночи. Некоторые даже вызывали такси, не дожидаясь утра, и уезжали, не
попрощавшись. Дружбы, если таковыми можно считать его школьные и универ-
ситетские привязанности, постепенно сошли на нет. Незадолго до смерти
отца Реувен расплевался с последним своим приятелем по университету, Ай-
зеком Кугелем, который жил в Торонто. Айзек передал Реувену по электрон-
ной почте сообщение о том, что продает свой компьютер по причине нехват-
ки денег, и предлагал переписываться обычным путем. Реувен отказался.
Кугель, не имеющий доступа к электронной почте, утратил в его системе
приоритетов всякую ценность.
Любимым писателем Реувена был аристократ Пруст, любимым романом - "У
Германтов". Реувен ценил остроумие Орианы, презрительно относился к Сва-
ну, а главного героя не любил за то, что тот назвал герцога Германтского
идиотом.
Сны Реувена населяли чудовища. Это можно сказать без всяких преувели-
чений, потому что люди ему не снились. И в то же время во сне он посто-
янно общался с какими-то существами, похожими на манекенов. Они двига-
лись чуть ли не на механическом приводе и разговаривали ржавыми голоса-
ми, что заставляло Реувена - единственного живого персонажа этих снов -
с одной стороны, испытывать к собеседникам глубочайшую симпатию, а с
другой - ужасаться ее непонятной природе.
Примерно раз в месяц он бывал пьян. Набирался виски в каком-нибудь
шикарном баре, ехал домой на такси, раздевался догола и, не обращая вни-
мания на прислугу, часами расхаживал по комнатам среди ваз и зеркал с
телефонной трубкой у уха. В эти ночи он звонил кому ни попадя и во время
нелепых пьяных разговоров строил перед зеркалом рожи, пытаясь выразить
свое абсолютное презрение к человеческой глупости.
Новый круг знакомств распался так же быстро, как и все прежние. Спра-
ведливости ради надо сказать, что в этом кругу нашлись люди, которые
достаточно высоко оценили знания и ум Киттермана, его действительно глу-
бокую интуицию и завидную способность к независимому мышлению. Среди его
новых знакомых были не только туповатые толстосумы, ограниченные бизнес-
мены и пошлые высокопоставленные чиновники. В этом кругу вращались из-
вестные писатели и киноактеры, прелестные фотомодели и знаменитые
спортсмены. Были в этой яркой толпе и большие интеллектуалы, глубоко
чувствующие и все понимающие скептики и даже редкие в любом обществе по-
рядочные и нравственные люди, подобно жемчужинам украшающие своим при-
сутствием любую кучу навоза. В этом кругу не только было с кем погово-
рить, но и было у кого поучиться.
Но, увы, Реувен Киттерман зашел в своем снобизме уже слишком далеко.
В любом разговоре он улавливал душок банальности, любую остроту воспри-
нимал с высокомерной ухмылкой, любой вежливый взгляд оценивал как прояв-
ление легкомыслия и поверхностности, а в нежном рукопожатии усматривал
признак животной распущенности. Каждый его жест уведомлял собеседника о
его навязчивости, каждый взгляд, брошенный на женщину, напоминал ей о
нравственном падении праматери, каждая пора его лица источала презри-
тельное высокомерие. Он уже не различал в людях людей, и не различил бы
Бога в Боге, если бы ему представилась такая возможность.
В общем, новый круг его знакомств распался, оставив ему в наследство
несколько мелких и ни к чему не обязывающих приятельств. Реувен, впро-
чем, этого не заметил. Он продолжал жить поступательно, читая Сократа и
Пруста, мучая компьютер, напиваясь раз в месяц и два-три раза в год пу-
тешествуя по свету налегке, то есть без вещей. Такая жизнь его устраива-
ла вполне, и он предполагал господствовать над витальностью по меньшей
мере до семидесяти лет. В конце концов, он считал себя сократиком и не
усматривал ничего опасного в том, что к зрелому возрасту не только отре-
шился от людей, но и утратил бесценный для нормального человека опыт об-
щения. Со временем он стал относиться к окружающим как к туристам из да-
лекой дикой страны, их личностные качества поблекли и стерлись, и посте-
пенно он перестал выискивать в многообразной юной толпе современных га-
латей и аяксов.
Впервые неоднозначность своего существования он ощутил через семь лет
после смерти отца. Реувен попал тогда в больницу с сильным воспалением
желчного пузыря. Подробностями своей болезни он не интересовался и даже
не знал, по какой именно причине ему сделали операцию и что удалили. Но
две недели на больничной койке внесли в размеренную одинокую жизнь соро-
кашестилетнего сноба какое-то смутное беспокойство. Виною этому стал тот
факт, что за все время пребывания Реувена в клинике его не навестил ни
один человек.
О нет, он вовсе не тяготился своим одиночеством, отсутствием друзей,
родственников, семьи и т. п. Он презирал подобные человеческие слабости
и за время болезни еще больше укрепился в этом презрении.
Дело совсем в другом. Как это ни удивительно, Реувен Киттерман по-
чувствовал тягу к учительству. Не в педагогическом смысле, конечно, а в
метафизическом. Ему захотелось воспитать подобное себе существо, краси-
вое и гордое в своем интеллектуальном и духовном одиночестве. Он вдруг
вспомнил, что давно ни с кем не разговаривал. И ему захотелось выска-
заться. Не исповедаться, не излить душу - все эти мещанские проявления
он считал мерзостью, - а только высказаться на тему воссоздания живого
из мертвого. (Киттерман, естественно, не отдавал себе отчета в своем
снобизме и искренне полагал, что живым является именно он, а все ос-
тальные - лишь мимикрирующие под живых мертвецы.)
Выйдя из больницы, он с несвойственной ему энергией бросился на поис-
ки достойного ученика. И сразу обнаружил, что ни один из знакомых ему
людей не годится на эту роль. Писатель К. ответил Реувену тем же, чем
тот в свое время отвечал ему, то есть высокомерным презрением, актер Д.
пожал плечами и отвернулся. Единственная женщина, до разговора с которой
Реувен позволял себе снисходить прежде, дочь министра в отставке, после
утомительной беседы и двух стаканов крепкого коктейля предложила ему пе-
реместиться из салона в спальню. Золотая молодежь, детки богатых пап и
мам, мельтешившие под ногами, слишком пугали Киттермана своими бездумны-
ми играми и отталкивающей непохожестью на людей. В общем, в поисках уче-
ника Реувен потерпел полное фиаско.
Однажды, бесцельно гуляя по старому Тель-Авиву, он увидел в витрине
одной из мелких одежных лавок девушку-манекен. На ее грудь из
papier-mache была накинута яркая майка, интимные места прикрывали корот-
кие джинсовые шорты, а ноги, обутые в модные спортивные shoes, от колен-
ных чашечек до щиколоток были сплошь испещрены мелкими трещинами. Сло-
вом, это был обычный высохший от многолетнего стояния в витрине манекен,
каких немало в небогатых магазинчиках, торгующих ширпотребом.
К самым заметным особенностям этой фигуры следовало отнести полное
отсутствие носа. Все было на месте - водянисто-голубые акварельные гла-
за, ресницы из черной лески, выцветшие бледные губы и даже пикантная
ямочка на подбородке. Все лицо было, так сказать, налицо. Отсутствовал
только нос. На его месте зияла черная дыра, доказывавшая тот непреложный
факт, что в голове у манекена гомерически пусто.
Реувен остановился и долго всматривался в холодные черты. Вокруг ца-
рила обычная толкотня и суета, шум, крики, рев автобусов, гомон много-
численных посетителей кафе. И среди всего этого многообразия движения и
жизни стоял хорошо одетый человек средних лет, стоял, упершись взглядом
в витрину худой одежной лавчонки, не слыша шума и не видя вокруг ничего,
кроме темного провала на мертвом лице. Город жил своей жизнью, Реувен -
своей. Реувен вошел в лавку, а город остался снаружи.
В лавке было пусто и темно, как в голове у манекена. Реувен не сразу
заметил пожилого, низенького, расплывшегося и, судя по выражению лица,
беспричинно веселого марокканца, сидевшего за прилавком на табурете.
- Почему у вас девушка без носа? - спросил Киттерман напрямик.
- Какая девушка? - марокканец опешил и на всякий случай оглянулся, не
присутствует ли действительно в пустой лавке какая-нибудь девушка.
- Эта, - Киттерман кивнул в сторону манекена.
- Ах, эта, - расплылся в улыбке марокканец. Он понял, что с ним шу-
тят, и решил подыграть веселому господину. - Это моя бабушка. Ее зовут
Джульетта. Она старше меня на пятьдесят три года...
Марокканец с трудом сдерживал смех и был похож на гигантский спелый
баклажан.
- Это меня не интересует, - отрезал Киттерман. - Почему она без носа?
- Ах, простите! - и баклажан захохотал, тряся фиолетовыми щеками. - Я
совсем забыл вас предупредить... Она... У нее... Вы не поверите... У мо-
ей бабушки застарелый сифилис, и она никак не может его вылечить...
И он залился одновременно и смехом, и слезами, сквозь которые еще в
течение пяти минут советовал богатому господину быть крайне осторожным с
его бабушкой Джульеттой.
Но веселью торговца скоро пришел конец. Ему, простоявшему за этим
прилавком сорок лет и повидавшему немало удивительного, пришлось-таки
удивиться. Да так, что его потрясенный безудержным смехом организм вне-
запно одолела жестокая икота.
Богатый господин оказался сумасшедшим. Он потребовал немедленно про-
дать ему эту ветхую куклу, причем выложил на прилавок сразу тысячу шеке-
лей - пять купюр по двести.
- Этого, надеюсь, хватит? - хмуро спросил он и, не дожидаясь ответа,
сунул икающему торговцу визитную карточку. - Доставьте завтра по этому
адресу.
С тех пор жизнь Реувена Киттермана переменилась. Изменился и он сам.
Его приятели начали замечать, что Реувен стал мягче и разговорчивей, пе-
рестал ухмыляться и скучать, в его облике появился некий налет приветли-
вости, а в поведении стало проскальзывать легкое панибратство. Правда,
параллельно с этими положительными изменениями появились и настораживаю-
щие. Он стал рассеян и болтлив. Иногда в разговоре ссылался на никому не
известную Джульетту, а когда его спрашивали о ней, смущался и замолкал.
Прислуга на его вилле, состоявшая из пожилого китайца, занимавшегося
газоном и цветником, его дочери-кухарки и толстой грубой еврейки, прихо-
дившей три раза в неделю делать уборку, тоже заметила за хозяином неко-
торые странности. На необитаемом чердаке своего дома он устроил что-то
наподобие мастерской художника, запретил туда входить кому бы то ни бы-
ло, подолгу запирался и громко разговаривал сам с собою. Он приказал пе-
ретащить на чердак старый диван из вестибюля и порою оставался в своей
"поднебесной" даже на ночь. Пить он стал гораздо чаще, но, приезжая до-
мой из бара, уже не демонстрировал присутствующим свое обнаженное высо-
комерие.
Киттерман перестал ездить за границу, а когда его спрашивали об этом,
смеялся и отвечал, что у него слишком много ценных вещей.
- Их нельзя оставлять в меньшинстве, - улыбался он. - То есть без мо-
его решающего голоса. К тому же Джульетта не любит, когда я...
И он смущенно замолкал, поймав вопросительный взгляд собеседника.
Преображение Реувена Киттермана, к счастью (или к сожалению), не дош-
ло до полного сумасшествия (о такой перспективе все чаще и чаще погова-
ривали его знакомые). Этому помешала смерть.
Киттермана убил старый соломенный коврик, который он подстилал себе
под ноги на чердаке. Следствие выяснило, что перед сном Киттерман курил
сигарету и случайно стряхнул пепел на этот злополучный коврик. Причиной
смерти было удушье. Реувен Киттерман наглотался во сне угарного газа, в
изобилии источаемого тлеющей соломой, и благополучно скончался, так и не
проснувшись.
Пожара не случилось. Когда утром хозяин не вышел к традиционному
завтраку, старый китаец и его дочь, невзирая на запрет, проникли на чер-
дак и обнаружили там абсолютно голого бездыханного Киттермана, лежавшего
на старом диване в обнимку с дряхлым безносым манекеном. На том месте,
где покоился соломенный коврик, осталась квадратная пленка пепла.
На чердаке в ящике старого письменного стола была найдена объемистая
рукопись. Называлась она "Учебник для Джульетты". "Душа не может постичь
истину, если только она не "беременна", - писал Киттерман. - Подобно
женщине, что при родах нуждается во вспомоществовании, ученик, душа ко-
торого беременна истиной, нуждается в помощи со стороны своего рода по-
вивальной бабки, духовного повивального искусства, для освобождения ис-
тины на свет".
Писатель К., которому досталась эта во всех смыслах замечательная ру-
копись, состряпал из нее целый роман. Он так и называется - "Учебник для
Джульетты" и продается во всех книжных магазинах страны. Правда, особым
спросом не пользуется. Разве что среди снобов.
Что же касается манекена, то он был выброшен на свалку вместе с дру-
гим хламом, обнаруженным на чердаке. Да и кто мог подумать, что это и
есть та самая Джульетта, ради которой бедный Реувен Киттерман писал свой
учебник. Ведь в рукописи ни разу не употребляется слово "манекен". Ее
главным героем является ученик. И только изредка, за неимением иных си-
нонимов, автор называет его человеком.
И прежде всего именно эту способность - сделаться невидимкой
- я считал высоким искусством и страстно желал им овладеть.
Герман Гессе. Детство волшебника
Знакомый офицер полиции рассказал мне забавную историю, которая прои-
зошла несколько лет назад в День независимости нашего маленького госу-
дарства.
В этот замечательный день - единственный, между прочим, светский
праздник в нашем календаре - три четверти населения страны дружной
гурьбой выезжают на жалкие остатки природы: кто на берег моря, кто в так
называемый лес, кто просто на газон.
Так вот. В одном из больших городских парков потерялся мальчик трех с
половиной лет. Его мамаша, вся в слезах, прибежала в отделение полиции с
просьбой помочь ей в поисках. Десятки полицейских в течение четырех ча-
сов рыскали по парку в единственной надежде - найти непонятно кого. Дело
в том, что мамаша никак не могла описать своего ребенка. Нельзя сказать,
чтобы она была совсем уж бестолковой. Но ее описания не давали детекти-
вам никакой зацепки, никакого ключика к поискам.
- Обычный мальчик. Зовут Арни, - лепетала она. - Волосы? Обычные.
Нет, не светлые. И не темные. Особые приметы? Какие особые приметы? Нет
у него никаких особых примет. Одет обычно - майка и трусики. Какого цве-
та? Обычного. По-моему, зеленого. Голос? Тихий. Лицо? Лицо как лицо:
нос, глаза... Рост? Какой может быть рост у трехлетнего ребенка?..
Полицейские сбились с ног. Среди многотысячной разношерстной и много-
голосой толпы, населившей в этот день парк, как пчелы улей, найти такой
необычный объект не представлялось возможным.
И все-таки его нашли. Он сидел под фригановым кустом, почти сливаясь
с окружающим миром. Сидел и беззвучно плакал. Полицейскому пришлось
приставить ухо к его бледным устам, чтобы разобрать единственное произ-
носимое ими слово: "Мамочка!.."
Опросив окружающих и выяснив, что этот ребенок не имеет к ним никако-
го отношения, полицейский отвел мальчика в отделение, где произошла
весьма примечательная сцена.
- Мамочка!.. - прошептал мальчуган, увидев заплаканную женщину.
- Это ваш сын? - спросил офицер.
- Мой, - сказала она как-то неуверенно. - Да, мой... По-моему, мой...
Да, конечно, это Арни. Арни! Несносный мальчишка! Ты почему потерялся?!.
- Понимаешь, - рассказывал мне офицер, - ни у кого из нас даже не
возникло подозрений насчет этой женщины. А ведь любому постороннему сра-
зу бросилось бы в глаза, что настоящая мать не может вести себя с най-
денным сыном подобным образом. Но нас даже не поразило, что она его не
сразу узнала. Почему? Это достаточно трудно объяснить... Видишь ли, этот
ребенок был настолько обычен, настолько... ординарен, что ли, что поте-
рять такого в толпе ничего не стоило. Он был неотличим от всех остальных
детей. Мне в один момент даже подумалось, что у такого мальчика не долж-
но быть имени. Кроме как ребенком его не назовешь... Смешно, конечно, но
всем своим видом он демонстрировал нечто абстрактное. Не конкретного
мальчика по имени Арни, а общее понятие "дитя"... Я впервые столкнулся с
таким феноменом. И знаешь, что интересно? После этого случая я время от
времени пытаюсь восстановить в памяти его лицо и не могу. Я не смог это-
го сделать уже через час после происшествия. Не могу и сейчас...
Этот рассказ заставил меня вспомнить историю Рика Корена, челове-
ка-невидимки, судьбу которого можно было бы назвать трагичной, если бы
она на каждом своем отрезке не представляла грустную пародию на траге-
дию.
С детства Рик, как и положено каждому ребенку, мечтал стать знамени-
тым. С трех до пяти лет у него не было определенной мечты. С пяти до
восьми он страстно желал стать водителем автобуса, наивно полагая, что
только эта профессия может принести человеку настоящую славу. С восьми
до семнадцати лет он учился в художественной школе в Иерусалиме. А с
семнадцати - и до самой смерти в возрасте сорока шести лет у него была
единственная идея: сделаться... хотя бы заметным.
- Ребенок как ребенок, - говорил про маленького Рика его отец. И это
звучало страшным оскорблением, дикой несправедливостью. Иногда, услышав
от отца эту фразу, Рик убегал в детскую и долго плакал. Он не понимал,
почему именно он должен быть "как ребенок", почему именно ему не дано
выделиться из общей - ужасающе однородной - картины детства.
В художественной школе, когда маленький Рик более или менее освоился
с понятием формы, он заметил, что имеет исключительную внешность. С этой
исключительностью Рик не смог смириться до конца своих дней. Она заклю-
чалась в том, что двенадцатилетний (как, впрочем, и двадцати-, и сорока-
летний) Рик Корен был невзрачным человеком. В любой точке возраста про
него можно было сказать "ребенок как ребенок", "юноша как юноша", "муж-
чина как мужчина".
Его невзрачность была органична. В том смысле, что невзрачная внеш-
ность вполне соответствовала его ровному - без колдобин и выбоин - ха-
рактеру. Всю жизнь он был сдержан, безынициативен, вял.
В ранней юности Рик неоднократно пытался изменить свой облик - высту-
пал на собраниях, скандалил с приятелями, вызывающе одевался, - в общем,
пытался быть на виду. Но вскоре понял, что становится смешным. Рик Ко-
рен, одетый в джинсовый костюм и яркую цветную рубашку, вызывал улыбку.
Рик Корен, нарывающийся на острый спор, выглядел нахохлившимся петушком.
Рик-активист был просто уморителен, а иногда даже жалок.
Он был невысокого роста. Его нельзя было назвать ни шатеном, ни брю-
нетом: волосы на его продолговатой голове носили какой-то неопределенный
оттенок. Плоское лицо, маленький, чуть вздернутый нос, средней величины
глаза, жидкие брови, невыразительный рот с тонкими бледными губами, вос-
паленный подбородок с ямкой посередине ("Как у Кирка Дугласа", - думал
Рик в юности, рассматривая себя в зеркале), пухлые, коротковатые пальцы
на руках.
К тридцати годам во внешности Рика обозначились две знаменательные
особенности - животик и лысина. Унаследовав от матери близорукость, он с
раннего детства был вынужден носить очки. И, казалось, ни разу в жизни
не менял оправы.
Первым звонком в этой банальной истории стал случай с преподавателем
живописи. Рику было тогда четырнадцать или пятнадцать лет. И он изо всех
сил пытался выделиться из общей массы.
Изучали законы перспективы. Рисовали - кто железнодорожную колею,
убегающую за горизонт, кто озеро с лунной дорожкой, кто простой куб. Ри-
сунок Рика назывался так: "Пальма. Вид сверху". Большую часть листа за-
нимал кокосовый орех, недоспелый, зеленоватый. Он был прикрыт с одной
стороны гигантской пальмовой лапой. Ствол дерева, напоминавший тщательно
уложенную кирпичиками мостовую, резко устремлялся вниз, как железнодо-
рожная колея или лунная дорожка. И где-то далеко внизу виднелось неодно-
родное коричневое пятно, в котором Рик намеревался отобразить отдыхающе-
го верблюда.
Преподаватель живописи, молодой и очень деятельный репатриант из
Франции, был в этот день рассеян и неразговорчив. Обычно он носился по
классу - от ученика к ученику - и давал каждому совершенно сумасшедшие
рекомендации.
- Почему у твоей коровы рога?! - вопрошал он кого-нибудь менторским
тоном. - Ах, потому что ты видел такую корову! Ерунда!.. Корова должна
носить на голове... панаму. Понял?! Иначе что же это за корова! Без па-
намы это вовсе не корова. Без панамы это... козел какой-то!..
Но на этот раз преподаватель сидел за своим столом и, казалось, дре-
мал. Ближе к концу урока он очнулся и стал вызывать учеников по одному к
себе. Он рассматривал рисунок, говорил свое мнение и отпускал ученика с
миром. Мнения его делились на две категории: хорошо и очень хорошо. Вид-
но было, что ему хочется побыстрее отделаться от этого муторного заня-
тия, поехать домой и завалиться спать.
Через двадцать "хорошо" и "очень хорошо" в классе остался только Рик.
Он уже поднялся было со стула, чтобы подойти к преподавателю и вручить
ему свою оригинальную работу, как вдруг понял, что тот его не замечает.
Француз складывал нехитрые преподавательские пожитки в маленький порт-
фель и явно собирался уходить. Он что-то бормотал, присвистывал, причмо-
кивал, в общем вел себя так, будто в классе кроме него никого не было.
Он уронил на пол фломастер, кряхтя нагнулся, поднял его, положил в наг-
рудный карман куртки и направился к выходу. Это было уже слишком.
- А как же я? - крикнул Рик. - А как же мой рисунок?!
Француз замер, оглянулся, обвел весь класс удивленным взглядом, затем
пожал плечами, ковырнул длинным изящным указательным пальцем у себя в
носу и вышел вон.
С этих пор Рик повел горестный счет своим неудачам, раз от разу все
больше терзаясь сознанием собственного ничтожества. Водители автобусов,
получив от него плату за проезд, протягивали билет куда-то в пустоту. В
ресторане, куда он время от времени ходил с компанией приятелей по уни-
верситету, ему, как правило, не хватало места за столом - метрдотели,
считая поголовье ввалившегося студенческого стада, хронически не брали
его в расчет.
Отношения с девушками у Рика складывались из рук вон плохо. И это его
особенно огорчало. Ведь он не был уродлив. Он был абсолютно нормален.
Парень как парень. Никто никогда не говорил Рику, что он неприятен. Нап-
ротив, в редкие моменты, когда ему удавалось привлечь чье-либо внимание,
оно, это внимание, всегда было дружеским и благосклонным. Но в то же
время большинство людей, так или иначе сталкивавшихся с Риком, упорно не
хотели выделять его из общего человеческого однообразия.
- Они все разные, - говорил себе Рик в минуты наибольших разочарова-
ний. - Каждый из них своеобразен. Один я... одинаков. Я похож на всех.
На кого на всех? Ведь все они разные!..
Этот парадокс не давал ему покоя. Он, в итоге, и привел Рика к смер-
ти, такой же невзрачной, какой, в сущности, была вся его жизнь.
Женился Рик на женщине, которая была старше его на восемь лет. Их
познакомили родители Рика, когда стало понятно, что с таким положением
вещей внуков им не дождаться.
Жанна была некрасива, но хозяйственна и практична. Дородная и высокая
- выше Рика почти на голову - она обладала низким зычным голосом и дома
носила старомодный чепчик. Вся ее жизнь со временем сосредоточилась на
детях, в число которых как-то незаметно был включен и муж.
И опять Рик мучился. Мучился тем, что даже родная жена не отличает
его от остальных, хотя некоторые из этих "остальных" еще не выпускали
изо рта соску. Порою, когда у них в квартире собирались родственники,
Жанна совершенно непроизвольно ставила прибор Рика на детский стол. Ну а
про то, что она периодически обносила мужа фаршированной рыбой, и гово-
рить нечего.
По окончании университета Рик стал работать в проектной конторе. Он
проектировал массовые жилые застройки, вынашивая, как всегда, грандиоз-
ные планы. Но планам этим не дано было сбыться. Единственный проект ори-
гинального высотного здания, который контора выиграла на конкурсе, был
поручен, естественно, не Рику, а одному из его абсолютно бездарных (так
полагали все без исключения) сослуживцев.
В свободное время Рик занимался скульптурой. Лепил из пластилина го-
ловы выдающихся людей, пытаясь понять, чем эти головы выдаются из общего
ряда.
Однажды в большом супермаркете он, замечтавшись, прошел мимо кассы с
полной корзиной продуктов. Его никто не остановил. Не обратил на него
внимания и пожилой контролер, сидящий на выходе и проверяющий счета. Рик
очнулся уже на автомобильной стоянке, когда подошел к своему невзрачному
подержанному "Форду". Он поспешил назад в магазин и устроил там скандал.
- Как вы работаете! - кричал он. - Я набрал товаров на пятьсот шеке-
лей и беспрепятственно вышел наружу!.. Почему вы не замечаете людей?!.
Вам что, наплевать на рядового потребителя!..
- Ну ты, потребитель, заткни пасть, - сказал дюжий охранник, сориен-
тировавшись скорее по крику, чем по Рику. - Украл - так и скажи.
- Я украл?!. - Рик задохнулся от возмущения. - Да я... Да ты... Да
все вы здесь просто уроды...
Он выскочил из дверей, бросив свою корзину, ринулся к автомобилю, за-
вел мотор и понесся вон из этого ужасного места.
Случай в супермаркете имел особые последствия. Главным образом пото-
му, что Рик впервые в жизни впал в самую настоящую ярость. В отличие от
большинства людей, страдающих комплексом неполноценности, он никогда не
был раздражителен и агрессивен. Он переживал свое несчастье тихо и мед-
ленно. Он его пережевывал. Меланхолично и нудно. Так пережевывает жвачку
корова в панаме.
Но на этот раз он сорвался. Открылось совершенно новое качество его
характера - способность к безоглядности и безрассудству. Он пришел к вы-
воду, что если уж судьбе было надобно сделать его таким обычным, то он,
со своей стороны, волен отомстить - волен сделать свою подлую судьбу
исключительной.
Стоит ли говорить, что бедному Рику это не удалось? Он совершил нес-
колько героических, на его взгляд, поступков, но все они, увы, не имели
никаких необычных последствий.
Одна из таких попыток, правда, чуть не закончилась трагически - Рик
попал в автомобильную аварию. Но он мог попасть в нее в любое время и в
любом месте, так что ничего из ряда вон выходящего в этом не было.
Рискованное предприятие Рика началось так. В один из выходных дней он
вышел из дома, сел за руль своего автомобиля и поехал... в Рамаллу.
Удачно миновав все полицейские посты, он въехал в центр арабского горо-
да, демонстративно поставил свой автомобиль на площади, вошел в людное
кафе и на высоком литературном иврите ("Не соблаговолите ли вы, уважае-
мый господин...") заказал чашечку кофе.
Толстый и потный араб, стоящий за стойкой, разговаривал с приятелем.
Он мельком взглянул на Рика, неопределенно кивнул и начал варить кофе,
продолжая разговор. Рик оглядел зал. Под брезентовым навесом сидело не
меньше пятидесяти палестинцев. Все были заняты своими делами. Кто ел,
кто играл в нарды, кто читал газету, кто просто разговаривал. Рика для
них не существовало.
Тогда он совершил еще одно безумство - вытащил из кармана мятую вяза-
ную кипу и нахлобучил себе на голову.
Враг дремал. Толстый повар выдал Рику чашку крепкого кофе по-турецки,
отсчитал сдачу и вновь повернулся к собеседнику...
На обратном пути возле перекрестка Латрун автомобиль Рика остановил
израильский полицейский патруль. Офицер наклонился, заглянул внутрь ма-
шины, коснувшись небритой щекой носа водителя, и крикнул напарнику:
- Здесь никого нет!..
Затем он дежурно добавил в пространство: - Проезжай!..
А через несколько километров, на подъеме в Иерусалим, тяжелый грузо-
вик врезался в багажник машины Рика, стоявшей на светофоре. Рик отделал-
ся легким сотрясением мозга. На следствии водитель грузовика - пожилой
палестинец из Рамаллы ("Ага!" - отметил про себя Рик) - заявил, что...
не заметил стоящего впереди автомобиля.
- Сам не знаю, что со мной случилось! - сказал он. - Ехал, как обыч-
но. Вижу - красный свет, пустой перекресток. Ну я и остановился на ли-
нии... Ну не видел я никакого "Форда" впереди!! Не видел!!!
В другой раз Рик нагло вошел в здание Генерального штаба армии в
Тель-Авиве. Он набил карманы мелочью, захватил с собою ключи от кварти-
ры, а под брючный ремень над правой ягодицей внедрил массивную подароч-
ную зажигалку, сделанную из бронзы в форме портативного дамского писто-
лета.
Перед магнитными воротами сидели два молоденьких солдата. Рик, взаим-
но не обращая на них никакого внимания, ровной походкой вошел в ворота и
вышел с обратной стороны. Раздался несусветный звон. Солдаты встрепену-
лись, огляделись по сторонам, затем один из них нажал на пульте какую-то
кнопку, и звон прекратился.
- Я же говорил тебе, что аппарат барахлит, - обратился один к друго-
му. Затем он обвел глазами помещение пропускного пункта и остановил
взгляд на Рике, который стоял по ту сторону ворот, держа в руках зажи-
галку, и изо всех сил пытался придать своей растерянной улыбке наглое
выражение.
- Чего стоишь? - дружелюбно спросил солдат. - Проходи...
Рик пожал плечами и прошел. Он побродил по двору, сталкиваясь с офи-
церами и девушками в форме, зашел в здание, побывал в приемной какого-то
генерала, минут двадцать простоял в прохладе центрального компьютерного
зала. Сотрудники Генштаба сновали вокруг него, как муравьи. Один из них
попросил Рика подержать папку с документами, нагнулся и завязал шнурок
на ботинке. Другой, натолкнувшись на Рика в коридоре, вежливо извинился
и подробно объяснил, как пройти к выходу...
В общем, Рик перестал безумствовать и стал жить, как прежде. Над со-
держанием этого, с позволения сказать, сосуда злосчастная судьба порабо-
тала не больше, чем над его формой: на дальнейшие "подвиги" Рику, увы,
не хватало фантазии.
Однажды он посмотрел американский фильм про операцию в Антабе с
Чарльзом Бронсоном в главной роли, а ночью увидел этот фильм во сне. Это
был весьма странный сон. Всеми событиями управлял какой-то невидимый ру-
ководитель. Он расставлял людей по местам, говорил, кому куда идти и ко-
му что делать. Но главное - он страшно мешал Рику занять подобающее мес-
то в этом героическом сценарии. В начале сна Рик ощущал себя руководите-
лем операции Чарльзом Бронсоном. Эта роль показалась ему наиболее пред-
почтительной. Но невидимый диктатор железной рукой отстранил Рика, оста-
вив Бронсону бронсоново. Тогда Рик попытался стать Йони Нетаниягу, одна-
ко - без чьего-либо постороннего вмешательства - передумал, поскольку
перспектива погибнуть от предательской пули его не прельщала. Затем он
появился в рядах террористов и начал корчить на своем невыразительном
лице жуткие гримасы, которые должны были выражать жестокость, кровожад-
ность и фанатизм. Но тут опять вмешался невидимый режиссер. Он, смеясь,
отобрал у Рика автомат Калашникова, схватил его за шиворот и швырнул на
пол. Так Рик оказался среди заложников. "Здесь твое место", - сказал ему
голос.
И Рик смирился. Более того, в первый раз за всю свою сознательную
жизнь он вдруг ощутил себя действительно на месте. В этом сумбурном сне
все было разложено по полочкам. И невзрачный человек по имени Рик имел
здесь свою особую нишу. Находясь среди десятков несчастных людей, он был
почти счастлив. Он был на грани открытия, на грани величайшего открытия
своей жизни. Он был близок к просветлению, к вожделенному узнаванию сво-
его места под солнцем, своей тарелки, в которой он с острым блаженством
ощутит свою "разность".
О, если бы он мог проснуться именно в этот момент! Если бы ему не
пришлось досмотреть эту грандиозную провокацию до конца! Увы, судьбе бы-
ло угодно, чтобы Рик спал, чтобы действие развивалось.
Развивалось оно, собственно говоря, по известному сценарию. В аэро-
порту Антабы ("Энтьеббе", - говорят угандийцы) приземлился самолет с де-
сантниками. Завязался бой. Рика, увы, не оказалось среди раненых пленни-
ков (а он так желал себе легкого ранения!). Но кошмар был совсем не в
этом. Рика не оказалось и в самолете, который унес освобожденных залож-
ников на родину! Не оказалось. Потому что про него просто забыли. Его не
заметили, когда считали людей, на него никто не обратил внимания, когда
проводили погрузку в самолет. А Чарльз Бронсон, проходя мимо Рика, ска-
зал в переговорное устройство:
- Все! Операция завершена! Отходим!..
И они отошли. Рик сначала растерялся. Он хотел как-то заявить о своем
присутствии, пытался крикнуть, броситься вдогонку. Но, как это всегда
бывает во сне, голоса у него не оказалось, а ноги налились свинцом.
Его бросили все, даже режиссер этого чудовищного спектакля. Ни его
голос, ни его железная рука больше не находили несчастного Рика в зах-
ламленном помещении африканского аэропорта.
Взревели моторы, самолет тяжело поднялся и улетел. Рик остался один.
Настолько один, что однее и быть не может.
Когда стих гул удаляющегося самолета, Рик увидел, что убитые терро-
ристы медленно поднимаются на ноги, собирают свое оружие и плавным кача-
ющимся строем уходят, растворяясь в сплошном бетонном брандмауэре. Этот
строй проплыл буквально в метре от Рика. Он даже почувствовал запах по-
та, крови и пороха, исходящий от убийц. Но ужас был не в том, что мерт-
вецы ожили, а в том, что и они, эти кровожадные звери, не увидели Рика.
Он, уже смирившийся с тем, что ему не дано стать героем, с глубочайшей
черной тоской понял, что ему отказано и в привилегиях жертвы.
Этот кошмар, с определенными вариациями, стал повторяться довольно
часто. Со временем Рик почти перестал спать. Он находил себе какое-ни-
будь дело, лепил, рисовал ночи напролет и всеми силами боролся со сном.
Его бормотание - он давно уже привык говорить, ни к кому не обращаясь, -
все больше напоминало бред. Однако мысли его постепенно обретали все
большую ясность. В них стала появляться некая зловещая логика.
- Я так больше не могу, - говорил он себе. - Это должно когда-нибудь
кончиться... Если меня никто не видит, значит, меня нет... Но ведь я
есть! Здесь что-то не так. Если меня нет, значит, меня не должно быть. А
если я есть, значит, меня должны видеть... Ведь я же не прозрачен!!. О,
как я устал от всего этого!.. Как мне заставить их прозреть!..
Он не мог смириться со своим положением в первую очередь потому, что
ощущал дикое, безысходное, изматывающее одиночество. Каждый раз, когда
он наталкивался на невидящий взгляд, в его мозгу воскресала картина уле-
тающего самолета, а его сердце заходилось в черной одинокой тоске.
Когда голодающие ирландские узники стали один за другим умирать в
британских тюрьмах, Рику пришла в голову идея объявить голодовку.
- В знак протеста, - сказал он себе. - Против всех. Против слепой же-
ны, слепых детей, слепого человечества. Против мира этого слепого, про-
тив Бога этого незрячего, который неспособен различить созданное им же
самим существо...
В один из дождливых зимних понедельников Рик на работу не пошел. Рано
утром он пробрался на кухню и на мягкой салфетке нацарапал записку своей
жене. Записка гласила: "Жанна! Я объявляю голодовку! В мою комнату прошу
не входить! Еды прошу не предлагать! Детей ко мне прошу не пускать!"
Категорический тон этой записки начисто разрушала последняя фраза,
довольно безвкусная и призывно-сентиментальная: "Пока еще твой Рик Ко-
рен".
На этой салфетке, расстеленной на подносе исписанной стороной вниз,
Жанна принесла Рику в комнату ужин. Это случилось вечером, когда она
вернулась с работы. Записку она явно не читала, а о том, что Рик весь
день провел дома, даже не подозревала.
От ужина Рик категорически отказался. В течение последующих двух дней
Жанна еще дважды пыталась покормить мужа, причем один раз - с ложечки.
Но получив резкий раздражительный отпор, оставила свои попытки, обронив
на прощание взбесившую Рика фразу: "Ну ты у меня уже большой. Захочешь -
сам поешь!"
С работы никто не звонил. "Неужели они не заметили, что меня вот уже
три дня нет на месте? - думал Рик. - Неужели они настолько равнодушны,
что даже не нашли времени позвонить, справиться о моем здоровье? А вдруг
я умер?!."
Звонок с работы раздался через восемь дней.
- Иди! - крикнула жена. - Тебя.
Ослабевший Рик поднялся с дивана и побрел к телефону, шаркая тапочка-
ми по полу. "Наконец-то, - подумал он. - Опомнились... Сейчас я им все
выскажу!.."
Но высказать он ничего не успел. Из телефонной трубки ему в ухо посы-
палась скороговорка секретарши директора.
- Рик Корен?
- Да...
- Я обзваниваю всех сотрудников по списку. Уведомляю вас, что с завт-
рашнего дня мы бастуем. Так что на работу можете не выходить...
- А вы разве не заметили, что я "бастую" уже целую неделю? - только и
успел крикнуть Рик.
- Правда? Какой вы молодец! - и секретарша бросила трубку.
Эта дождливая и на редкость холодная зима стала для Рика последней.
После десятидневной голодовки его организм настолько ослаб, что подхва-
тить простуду оказалось делом нескольких минут. Рик вышел на работу,
просидел за своим столом полдня, почувствовал тошноту и головокружение,
отпросился, на обратном пути промок до нитки, пришел домой и слег.
Все остальные свои подвиги Рик Корен совершил в горячечном бреду. И
это были лучшие дни его жизни, его звездные часы. Он бредил вдохновенно.
С его воспаленного лица не сходила удовлетворенная улыбка, улыбка мсти-
теля, повергшего обидчика ниц и заставившего справедливость, как она,
подлая, ни сопротивлялась, восторжествовать.
Рик стал знаменитым человеком, стал таким, каким ему не мечталось да-
же в самых дерзновенных фантазиях. Сначала ему грезилось, будто он уро-
дует свое лицо опасной бритвой и лучший косметолог, качая головой, гово-
рит коллеге:
- Мы бессильны. У этого парня на всю жизнь останутся шрамы на лице...
И Рик улыбался.
Потом он сдавал какой-то экзамен и на вопрос преподавателя о роде его
занятий гордо отвечал:
- Профессиональный заложник!
Его обступали со всех сторон восторженные юноши и девушки, протягива-
ли руки, заглядывали в глаза, похлопывали по плечу.
И Рик улыбался.
Он видел себя на крыше здания иерусалимского муниципалитета с огром-
ным плакатом над головой. Внизу стояла толпа людей. Задрав головы, они с
ужасом наблюдали за человеком, решившимся на этот отчаянный шаг - на
прыжок с крыши - в знак протеста против чего-то важного и грозного. По-
лицейские через мегафоны кричали на всю улицу: "Да здравствует Рик Ко-
рен! Да здравствует наш герой!"
Он видел в толпе свою жену Жанну и своих детей. Они тоже смотрели на
него, а Жанна плакала. И он летел с высоты, высоко подняв над головою
лоскут материи, парил над городом и все никак не мог упасть на асфальт.
Крики восторга и ужаса возносили его вверх, как восходящие воздушные по-
токи возносят парящего орла.
Он узнавал себя то на фотографии в газете, то в кадре политической
хроники. Он слышал свое имя по радио, с ним здоровались на улице, его
чтили, уважали, помнили. Его даже любили. И Рик не мог сдержать счастли-
вой улыбки.
С этой удовлетворенной улыбкой на сухих, бледных губах Рик Корен и
умер в терапевтическом отделении столичной больницы "Адасса". Умер от
тяжелейшей пневмонии, с которой его изможденный жизнью организм не мог,
да и не хотел справиться.
Я дал себе слово, что в этой новелле никто не умрет. Сдержать его
оказалось гораздо труднее, чем я предполагал. История одной жизни, восс-
тановленная в этом небольшом тексте, неминуемо стремилась к смерти, как
стремится к ней любая доступная нашему воображению история. В итоге,
несмотря на мое мужественное сопротивление, финальным аккордом этого
рассказа стала смерть замечательного художника Юджина Плиса.
В свое оправдание могу сказать только одно: умер он по-человечески,
как настоящий романтик - с удовлетворением и без тени раскаяния. Юджин
Плис умер от любви.
Мы познакомились в сентябре 1991 года в Яффо. Плис приехал в Израиль
с какой-то американской культурной миссией и единственный из делегации
был, что называется, нарасхват. К тому времени его имя уже гремело, если
так можно выразиться об имени художника в нашем разобщенном цивилизован-
ном мире. Картины Плиса хорошо продавались в Штатах и в Европе, выстав-
лялись в больших галереях. Одна из них даже попала на аукцион "Кристис",
что - при жизни автора - случается крайне редко.
В Яффо Плис посетил Яна Роша, своего старого друга по Масcачусетсcко-
му университету. Рош был художником по стеклу. После долгих блужданий по
свету и изучения сотен разных технологий выдувания стекла он обосновался
в Яффо, купив себе небольшую мастерскую-магазин в пятнадцати минутах
ходьбы от моря.
В Израиле жили и родители Плиса. Они репатриировались из Бостона в
конце шестидесятых годов, когда их единственный сын поступил в универси-
тет. Отец художника Авраам Плис творил какой-то бизнес, мать была актри-
сой театра "Габима" (в то время, по-моему, она уже не играла).
Зайдя в том далеком сентябре в мастерскую Роша, я обнаружил в
единственном кресле у журнального столика незнакомого человека. И сразу
понял, что передо мною человек выдающийся. Я даже забыл поздороваться и
в течение нескольких мгновений смотрел на незнакомца не отрываясь. В его
облике было что-то из ряда вон выходящее. Его одежда являла собою стран-
ную смесь приличия и распущенности. Поношенные джинсы не очень-то соче-
тались с новенькой шелковой рубашкой, которую так и хотелось назвать
блузой. На оголенной волосатой груди покоился нелепо повязанный голубой
галстук в блестках. Плис был крупным человеком. Он сидел в кресле
по-американски, почти на спине, вытянув огромные ноги в черных кирзовых
башмаках-вездеходах с крупно рифленными подошвами. Шнурки были небес-
но-голубого цвета.
Сорокалетнее лицо Плиса почти полностью покрывала густая, черная, с
обильной проседью борода. Нос был крупный, мясистый. Лоб высокий, шеве-
люра густая, иссиня-черная, без единого седого волоса. На этом лице я
увидел совершенно уникальные зеленые глаза, которые можно было назвать
круглыми в самом стереометрическом смысле. Они настолько далеко выдава-
лись из глазниц, что хотелось встать у Плиса за спиной и увидеть их из-
нутри. Обратная сторона этих глаз простому смертному казалась гораздо
доступней, чем обратная сторона Луны. (Между прочим, на одной из картин
Плиса, которая называется "Антипортрет", была изображена внутренняя сфе-
ра огромного глаза.)
Рош, со своей врожденной мягкостью, положил конец моему замеша-
тельству.
- Знакомьтесь, - сказал он. - Мой однокашник Юджин Плис.
И, расплывшись в своей широчайшей и самой благожелательной на всем
Ближнем Востоке улыбке, добавил: - Эсква-а-айр...
- Очень рад, - дежурно приветствовал меня Плис по-английски. (I'm
glad to see you!)
На этом, можно сказать, наше общение и закончилось. Мне был предложен
кофе, я расположился на деревянной скамейке напротив Плиса, Рош сел на
перевернутое вверх дном ведро, и начался разговор. Собственно, говорил
один Плис. Вежливый Рош только изредка вставлял в его монологи легкие
реплики-молнии, которые, с одной стороны, доказывали, что он внимательно
слушает, а с другой - подогревали в собеседнике желание продолжать.
- К матери и отцу я зайду перед отъездом, - говорил Плис. - Они пока
не знают, что я в Израиле. ("А ты все хитришь!" - пожурил друга Рош.) И
вообще, мне надо возвращаться в Бостон. Удивительное дело, Ян. Куда бы я
ни уезжал, я всегда возвращаюсь в Бостон. В этом есть что-то роковое.
- Бостон ведь твой дом, - сказал Рош. - Это вполне естественно.
- Ерунда. Это-то как раз и неестественно. Само существование дома не-
естественно. Разве ты не замечал, что в этом мире все шиворот-навыво-
рот?! Утром - завтрак, днем - обед, вечером - ужин. Разве это не траге-
дия для мыслящего человека? А семья, дети, любовь, наконец... Разве это
не абсурд?! А море, небо, музыка? Нет-нет, мы родились в весьма несооб-
разном мире.
Он говорил с упоением. В его монологе, безусловно, проскальзывало же-
лание слегка порисоваться перед незнакомым человеком, вполне свойствен-
ное и простительное художнику. Но его выпученные глаза, два не ведающих
прищура бездонных мерцающих шара, были при этом совершенно серьезны.
- Все началось с жабы, - продолжал Плис. - Ты помнишь моего дядю
Майкла, Ян?
Рош утвердительно кивнул.
- Так вот, это он сделал из меня художника. Мне было тогда лет, на-
верное, двенадцать или тринадцать. Я учился в школе с художественным ук-
лоном, рисовал что попало, всякие натюрморты, шары, пирамиды... Я был,
между прочим, обычным ребенком, Ян. Это к зрелости меня повело...
Дядя Майкл был человеком незаурядным. Он работал тогда, помнится, в
одной из бостонских театральных трупп, был первоклассным театральным ху-
дожником, но всю жизнь мечтал писать картины. (Между прочим, так ни од-
ной и не написал. Чего-то ему все-таки не хватало.) Главной его страстью
были парадоксы. Паскаль, Ларошфуко, Борхес, Альберто Савинио - с этими
именами он не расставался ни на минуту.
Меня он считал ничтожеством. "Ты никогда не станешь великим художни-
ком, - говорил дядя Майкл, рассматривая мою мазню. - Ну что ты малюешь?
Всякую дрянь. В любом предмете надо видеть его недостатки, а не досто-
инства. Пороки гораздо ценнее, чем добродетели. Каждый идиот может разг-
лядеть в человеке доброту, порядочность, честность, достоинство. А ты
увидь в нем негодяя! Отыщи в нем подлеца, предателя, садиста! Ты рисуешь
шар и совсем не думаешь о том, что этим шаром можно кого-нибудь убить.
Поэтому у тебя и получается глупая мертвая сфера, такая же круглая, как
твоя дурная башка!
Дядя Майкл... Как жаль, что он не может увидеть моих последних работ.
Ими, я думаю, он вполне бы удовлетворился...
Впрочем, я отвлекся. Так вот, в один прекрасный день мой любезный дя-
дя Майкл перестал сетовать на бездарность племянника. Перестал навсегда.
Это случилось летом. Мы с мамой отдыхали тогда в каком-то пансионате
на западном побережье. Скука была смертная. Я вообще не люблю Калифор-
нию, а тут еще ни одного сверстника в округе. В общем, делать было нече-
го, и я решил порисовать. Сейчас уже не вспомню, откуда у меня появилась
идея сделать портрет моего безумного дяди. Но я его сделал. Холст, мас-
ло. Метр на полтора. Сделал за две недели и забыл о нем, переключившись
на чтение книг, очередную порцию которых привез отец.
А примерно через неделю нас навестил дядя Майкл. Когда он приехал, я
был на пляже и пытался соблазнить какую-то дурочку, прикатившую с роди-
телями из Фриско на week-end. (Скажу тебе честно, Рош, если б не родите-
ли, она отдалась бы мне без всяких проблем. Я сразу угадал в ней будущую
путану. Блядство буквально сквозило из каждого ее движения. Но эти пас-
кудные взрослые!.. Они, очевидно, заметили наше взаимное возбуждение и
поспешили увести свою маленькую потаскушку от греха подальше.)
Вернувшись домой, я обнаружил всех моих в сильнейшем волнении. Глаза
мамы были наполнены слезами. Отец был желт, как охра. (Он не умеет ни
краснеть, ни бледнеть. В моменты сильных душевных движений он всегда
желтеет.)
Я стоял посередине салона, как Галилей перед инквизицией. Я уже по-
нял, что виноват. Не знал только, в чем. Отец сделал ко мне три широких
решительных шага, влепил мне звонкую пощечину и выбежал вон из комнаты.
Впервые в жизни я получил затрещину от отца. Но, представьте себе, даже
не заплакал, настолько все это было странно. За последние дни я не нат-
ворил ничего такого, что могло бы вызвать гнев родителей. Я стоял и
смотрел на мать. Она стояла и смотрела на меня. Потом приблизилась, про-
вела рукой по моей пылающей щеке, заглянула мне в глаза и полным боли
голосом сказала:
- Приехал Майкл. Он видел твою жабу.
Если вы полагаете, что я что-нибудь понял из ее слов, то глубоко заб-
луждаетесь. Я так и стоял в недоумении, силясь определить свое отношение
к бесхвостым земноводным вообще и к жабам в частности. Так я простоял,
наверное, несколько минут. Наконец мои интеллектуальные усилия достигли
высочайшего накала и разрешились обильными слезами. Я плакал навзрыд,
плакал так, как никогда больше не заплачу в своей жизни. Я плакал, на-
верное, больше часа. Так, во всяком случае, говорили мне отец и мать.
Они даже собирались вызывать "скорую помощь", опасаясь, что моя истерика
может плохо кончиться. Но она, к счастью, закончилась хорошо - я стал
художником. Эти слезы сделали из меня того, кого так хотел видеть во мне
дядя Майкл.
Под жабой моя бедная мама подразумевала портрет дядюшки (холст, мас-
ло, метр на полтора). Через несколько лет я тоже понял, что этот портрет
больше напоминает жабу, чем человека. Нечто бесформенное, илисто-зеле-
ное, пупырчатое, с огромными выпученными глазищами...
И тут Юджин Плис набросал словесный портрет своего дяди, почти пол-
ностью совпавший с моим первым впечатлением о самом художнике.
- Его выпученные глаза можно было оглядывать со всех сторон, даже со
стороны мозга, - заключил художник свое описание. - Он действительно был
жабой. Самой натуральной жабой. Я тогда еще был не так силен в анализе
человеческих пороков, но интуитивно угадал в моем эксцентричном дядюшке
и негодяя, и предателя, и садиста. Он жил в сумерках своих парадоксов. А
жабы ведь, как известно, ведут исключительно сумеречный образ жизни.
Кроме того, они питаются насекомыми, что для моего высоколобого дяди
Майкла было страшным оскорблением.
Впрочем, подробностей его реакции на мой портрет я не знаю. Он ведь
сразу уехал. Даже автора не дождался, неблагодарный...
В этом месте своего монолога Плис мелко хихикнул, что никак не вяза-
лось с его крупным телом и густым грудным голосом.
- Я могу только предполагать, какое впечатление произвела на него моя
работа. Родители знали, что за картина стоит у меня на мольберте. Они
считали, что я балуюсь, рисую всякую чушь, лягушек, жаб, крабов и так
далее, и не обращали на это никакого внимания.
Но дядя-то был художником. Он предстал перед моим холстом, как перед
самым честным в мире зеркалом. Он сразу же узнал в моей жабе себя. Себя,
подлого, порочного, слабого. И противного.
Дядя Майкл был человеком крайне импульсивным. Ему тогда и в голову не
пришло, что племянник просто-напросто оказался способным учеником и
только следовал указаниям своего ментора.
Боже, какой скандал он тогда устроил! Он орал на отца и мать, топал
ногами, разбил вазу с цветами, неосторожно махнув рукой. Мама потом
рассказала, что он изрыгал в мой адрес такие проклятия, которые вышли из
употребления еще во времена Джеймса Кука. "Вы воспитали ублюдка! - орал
он, брызгая слюной. - Смотри, Сара, он еще пустит вас обоих по миру!"
В общем, дядя уехал, не успев приехать. При этом он с такой силой
хлопнул дверью, что она защелкнулась на английский замок, а затем вновь
распахнулась, вырвав с мясом весь косяк... Плесни-ка мне еще кофейку,
Ян!
Художник переменил позу, повернувшись на другой бок. Рош взял джезву
и пошел к своей стеклодувной печи универсального назначения. Зимою он
использовал ее в качестве камина, а когда приходили гости, варил в ней
кофе.
Минут десять мы молчали. Я исподтишка рассматривал Плиса. Он, закинув
голову за спинку кресла, смотрел своими бильярдными глазами в потолок.
- Значит, тогда ты и стал художником, Юджин? - Рош вернулся и налил
нам свежий кофе.
- Да. Я думаю, что да.
- А как же отношения с дядей Майклом?
- Они вскоре наладились. Он дулся на меня не больше месяца. Потом ос-
тыл. Снова стал появляться у нас, рассказывать свои байки, грубить, шу-
меть. В общем, вел себя как обычно. Во всяком случае, мои родители не
заметили в нем никаких перемен. Но я заметил. Во-первых, он перестал
разговаривать со мной менторским тоном. Во-вторых, взял себе за привычку
входить в мою комнату, когда меня не было дома, и рассматривать этюды и
наброски.
Однажды мне довелось подслушать интереснейший разговор. Речь шла обо
мне. Отец, мама и Майкл играли поздно вечером в дамский преферанс и, ес-
тественно, обсуждали за игрой разные проблемы. И одной из этих проблем
был я.
- Ты знаешь, Сара, - сказал дядя маме, - вчера я разговаривал с Кар-
бахером. Он готов взять Юджина на курс...
Плис заулыбался. Видимо, это воспоминание доставляло ему удо-
вольствие.
- Ты ведь помнишь Джозефа Карбахера, Рош? Это был лучший художник,
которого я когда-либо знал. Я и не мечтал попасть к нему в ученики и был
уверен, что никогда не попаду, потому что нам это было просто не по
деньгам. К Карбахеру выстраивалась очередь от Сан-Диего до Хартфорда.
Тогда мне казалось, что учиться у Карбахера хочет весь мир. А ему каза-
лось, что он слишком дешево берет за свои уроки.
- Я договорился с ним. Он готов получить чеками в рассрочку на два
года. - Дядя взял маму за руку. - У меня есть кое-какие деньжата, и я
помогу вам оплачивать его обучение. Подумай, Сара! После школы Карбахера
ему уже не понадобится учиться живописи. Останется лишь закончить уни-
верситетский курс. Но это ведь мелочи, не так ли?
- Ой, Майкл, не знаю. - Я понял, что заявление дяди застало маму
врасплох. - Карбахер - это слишком дорого для нас. Мы ведь собираемся
уезжать.
- А что? - встрял отец, начиная потихоньку желтеть. - Мы же будем все
продавать! Квартиру, бизнес, мебель... Часть этих денег мы сможем ис-
пользовать на оплату его обучения. Почему бы и нет?
- Но ведь ты хотел купить дом в Тель-Авиве, - возразила мама.
- Дом подождет. У нас только один ребенок, Сара. Единственный сын.
- Причем зверски талантливый сын, - добавил дядя Майкл и захохотал. -
Значит, заметано? И ладненько. Твой ход, Авраам. Козыри бубны.
Так решилась моя судьба. Через два года я закончил курс у Карбахера и
поступил в университет. А родители отбыли сюда...
За окном уже были густые сумерки. Печка Роша издыхала, слегка пришеп-
тывая. Юджин Плис, который в полутьме стал похож на говорящего мамонта,
неожиданно замолчал.
- Когда ты собираешься обратно, Юджин? - спросил Рош.
- Не знаю. Может быть, завтра. Забегу только к старикам...
Он встал и попрощался. Пожимая мне руку, он заявил, что было приятно
пообщаться, и пригласил меня посетить его мастерскую в Бостоне. "У меня
есть замечательное старое "Бордо", - сказал он.
Адреса Плис, правда, не оставил.
С тех пор прошло без малого пять лет. В первые два из них Юджин Плис
еще как-то блистал в разных каталогах, производил фурор на выставках и
даже принял участие в трех крупных голливудских проектах, получив за
один из них "Оскара". Затем он постепенно выпал из сферы моего внимания.
И с течением времени у меня было все меньше и меньше поводов вспоминать
эту сентябрьскую встречу в Яффо. Ян Рош умотал в Индонезию изучать мест-
ную гутную технику и матирование. Жизнь была суетливой и однообразной.
Однажды в одном из каталогов мне попалась репродукция картины Плиса
"Яффо в сумерках". Затем я увидел ее на вернисаже в Тель-Авиве. Картина
эта была чрезмерно странной, как, впрочем, все картины Плиса. В ней было
больше сумерек, чем города. Издалека она смотрелась простым темным пят-
ном. Ее надо было разглядывать близко, сантиметр за сантиметром, а затем
постепенно отодвигаться от холста. Тогда-то и возникало то странное впе-
чатление, которого художник, очевидно, и добивался. В эти сумерки были
вложены все пять тысяч лет жизни древнего города, вся его печаль, вся
его дремучая древняя боль. Еле различимые здания были уродливо перекоше-
ны. Их матовые глазницы слабо мерцали неприкрытой ненавистью ко всему,
что именуется архитектурой. Яффо в сумерках ненавидел человека. Но еще
больше он ненавидел Время.
Это была злая картина. Злая не в смысле обыденной человеческой злос-
ти, а в смысле всеобъемлющего исторического Зла. Плис воссоздал не вели-
чие и грандиозность Истории, а ее небывалую монументальную скорбь. Он
написал обреченный на бессмертие город. Город, искалеченный тысячелетия-
ми, город, который уже давно никому и ни во что не верил, город-негодяй,
как сказал бы проницательный дядюшка Майкл.
Именно тогда, простояв полчаса возле этого холста, я впервые ужаснул-
ся могучему таланту Юджина Плиса, впервые почувствовал его разруши-
тельное вдохновение. Эта картина вселила в меня смутное чувство тяжкой
неудовлетворенности окружающим миром, жизнью вообще. Чувство, от которо-
го я не могу избавиться по сей день.
А полгода спустя позвонил Ян Рош. Он только что вернулся из своих пу-
тешествий по Юго-Восточной Азии и предложил мне поучаствовать в одном из
своих проектов. Он работал над большой иллюстрированной монографией, ко-
торая называлась "Поэзия стекла", и просил меня отредактировать тексты.
Через несколько месяцев книга была издана и хорошо разошлась. По это-
му поводу Рош устроил скромные посиделки у себя в мастерской. Настолько
скромные, что, кроме нас двоих, в них принимала участие только универ-
сальная печка Роша.
Я сидел на своей излюбленной деревянной скамейке, Ян колдовал с джез-
вами, и когда помещение наполнилось густым кофейным ароматом, стало со-
вершенно ясно, что разговора о Юджине Плисе нам не избежать.
Я рассказал Рошу о выставке и о своем впечатлении от картины "Яффо в
сумерках".
- Я рад, что ты все понял, - сказал Ян. - Бедный Юджин! Он и меня в
свое время чуть было не погубил. Ты даже не представляешь себе, как вов-
ремя я сбежал из Бостона в Израиль!
- Ты разве сбежал?
- Для всех - уехал. Репатриировался. Но для себя - сбежал. Знаешь,
Юджин очень многому научился у Карбахера. В том числе и способности
сильно влиять на близких ему людей...
Впрочем, это не так важно. Интересней другое. Я ведь виделся с Юджи-
ном буквально несколько месяцев назад. В Джакарте. Мы проговорили всю
ночь. Он снова проклинал Бостон, снова сетовал, что роковым образом при-
вязан к Массачусетсу. Но это было единственное, что осталось от того
Плиса, которого я знал и которого ты видел в этой мастерской пять лет
назад...
История, которую поведал мне интеллигентный стеклодув Ян Рош, была
очень похожа на легенду и совсем не похожа на правду. В сущности, это
был самый настоящий миф, древний, дремучий миф, только внешне окрашенный
в современные тона. Тем не менее уже к середине рассказа я не сомневался
в его абсолютной правдивости.
- Все началось незадолго до той нашей беседы в Яффо. Тогда было труд-
но что-то понять, но мне показалось, что Юджин - человек, привыкший
всегда и во всем идти до конца, - чего-то недоговаривает. Обычно он ни-
когда не оставлял собеседнику надежды на подтекст. Насколько громадна
была роль подтекста в его творчестве, настолько ничтожное место занимали
недомолвки в его речах. Он всегда говорил все, до последнего слова. Пря-
мо, четко, ясно. Белое называл белым, черное - черным и к последнему,
кстати, испытывал большую симпатию.
Я еще в Бостоне понял, что у Юджина есть один критический недостаток.
Он не умел любить. Его профессиональный взгляд на вещи и людей просто не
оставлял никакого пространства для любви. О, Юджин Плис строго следовал
заповедям своего дядюшки. Глядя на женщину, он первым делом отыскивал в
ней пороки. А так как они всегда находились, то женщина оставалась для
него привлекательной только до тех пор, пока могла служить натурой для
его картин. Ты скажешь, что можно влюбиться и в порок. Это правда, но в
системе ценностей Юджина Плиса порок являлся лишь качеством, способ-
ностью объекта стать предметом отражения в искусстве. Не более того. Я
уверен, что, если бы он встретил идеальную женщину, женщину, исполненную
добродетелей и начисто лишенную недостатков, он сошел бы с ума от ужаса.
Она показалась бы ему монстром. Впрочем, такая женщина способна напугать
до смерти любого мужчину...
Он познакомился с Мэгги Найф на том самом аукционе, где продавали его
"Телепина". Там, кстати, тоже не обошлось без скандала. Когда картина
была продана, Юджин остался в зале аукциона и на глазах у изумленной
публики купил ящик "Бордо" урожая 1897 года. Цена этого вина превышала
цену его картины в два с лишним раза. Таким скандальным образом он про-
демонстрировал всем и каждому, чего стоит настоящее искусство в наше
время.
Тогда-то его и подцепила Мэгги Найф. Впрочем, не знаю, кто кого под-
цепил. Плис был очень неразборчив в своих связях с женщинами. Он гово-
рил, что все они на одно тело.
Так или иначе, они столкнулись на одном из богемных коктейлей, пого-
ворили о том о сем, и разошлись. А на следующий день Плис явился в дом
Мэгги в Лондоне. Явился с вещами и прожил у нее две недели. Затем она
уехала в Швейцарию, он - к себе в Бостон. А через месяц после этого мы с
тобою имели честь принимать его здесь, в Яффо.
- Ты не очень-то торопишься, - сказал я. - Насколько я понимаю, все
это - лишь преамбула к истории Юджина Плиса? Очевидно, эта Мэгги устрои-
ла нашему другу хороший экзамен на прочность...
- Не совсем так, - Рош отошел к печке за очередной порцией кофе. Его
голос доносился оттуда, как со сцены. - Мэгги Найф была скандально из-
вестной особой. Богатая наследница, аристократка, она целиком и пол-
ностью состояла из одних пороков. В ее характере не было недостатков,
поскольку это слишком нежное слово. Она вся была один сплошной порок. К
своим двадцати пяти годам она уже успела дважды побывать замужем, родить
во время первого замужества внебрачного ребенка, обобрать обоих своих
несчастных мужей до нитки, устроить скандал на приеме в честь королевы
Елизаветы, явившись туда почти раздетой и совершенно пьяной. Она балова-
лась наркотиками, коллекционировала порнофильмы и посещала все мыслимые
аукционы Европы, покупая произведения искусства только затем, чтобы до-
садить коллекционерам и музеям. Она прожигала жизнь в самом буквальном
смысле этого слова. Однажды в пьяном виде она облила себя французскими
духами и подожгла. Ее удалось спасти, но следы ожогов остались на лбу и
верхней губе. И тем не менее Мэгги Найф все-таки была красива, красива
какой-то мерзкой (да простит мне мое стекло!) красотой...
Сумерки за окном мастерской Роша начинали сгущаться, воздух сбивался
в клочья. Мне почему-то сразу же вспомнился "Яффо в сумерках".
Ян пересел в кресло, в котором когда-то сидел Юджин. "Еще немного, -
подумал я, - и он тоже станет похож на говорящего мамонта".
- Мэгги Найф была исчадием ада, - продолжал Рош. - И Плис, как пос-
ледний статист в этом дьявольском спектакле, влюбился в нее по уши.
Для художника Юджина Плиса эта дама не представляла никакого интере-
са. В ее внешнем и внутреннем облике не хватало контраста - слишком мно-
го труда вложили в это создание темные силы. Но Плис влюбился в нее как
в женщину, а не как в сырье для очередного шедевра.
Мы помолчали. Рош держал в руке изящную стеклянную чашечку с кофе. Он
казался грустным, а может быть, и на самом деле грустил.
- Ты знаешь, а ведь тогда, после того, как Плис пожал нам обоим руки
и мы расстались, он прямиком поехал в аэропорт. Да-да, взял билет и уле-
тел в Швейцарию. Причем не только не забрал свои вещи из отеля, но даже
не зашел к родителям, которых не видел больше года. Я думаю, что уже
тогда он понимал, что влюбился. И уже тогда начиналась в нем эта жесто-
кая борьба, в которой он впервые в жизни потерпел сокрушительное пораже-
ние.
- Пока мне ничего не понятно, - сказал я. - Если Юджин проиграл, зна-
чит, вся эта история с Мэгги имела happy end?
- О, если бы! - Рош отпил кофе, затем закурил. Я сделал нетерпеливый
жест. Рош улыбнулся своей знаменитой улыбкой, сквозь которую на этот раз
сквозила уже неприкрытая грусть.
- Он отыскал Мэгги то ли в Лозанне, то ли в Цюрихе, в каком-то шикар-
ном отеле. Она была навеселе и сразу же предложила завалиться в постель.
Они провели бурную ночь, а утром, проснувшись с больной головой и гудя-
щим от усталости телом, он обнаружил, что с другой стороны от Мэгги спит
безмятежным сном молоденький негр-портье, не менее удовлетворенный и не
менее усталый, чем Плис.
В общем, случилось то, что должно было случиться. Юджин сыграл роль
мавра. Он так разукрасил этого негра, что даже Мэгги, которая, похоже,
получила от этой сцены острейшее наслаждение, бросилась к нему в ноги,
умоляя не убивать несчастного.
На следующий день он получил отставку. Причем в самых грязных выраже-
ниях, какие только ведомы современному английскому языку.
Тогда-то Юджин и понял, что находится во власти сильного чувства,
слишком сильного, чтобы противостоять ему в обыденной жизни. И он принял
единственно верное для художника решение: потратить свои эмоции на оче-
редную картину, выплеснуть свою неудовлетворенность на холст и тем убе-
речь себя от катастрофы. Банально? Не скажи. Человек, обладавший таким
могучим творческим потенциалом, как Юджин Плис, мог бы вывалить на холст
все свои внутренности. Если б, конечно, захотел.
Короче, он вознамерился спасти несчастную овечку Юджина и накормить
бескровной художественной местью коварную волчицу Мэгги. Он решил напи-
сать ее портрет, картину, в которой будет явлен древний Ужас, выросший
из Хаоса глобальный Порок в единстве всех его мерзких проявлений.
Он приступил к работе с остервенением. И, как ни странно, погряз в
ней еще глубже, чем в своем чувстве к распутной Мэгги Найф. Знаменитый
художник Юджин Плис, который в лучшие времена мог создать первоклассное
полотно за каких-нибудь три недели, промаялся над этой картиной больше
года. Он сильно одичал, почти не выходил из мастерской, перестал появ-
ляться на людях, отключил телефон. Обеспокоенная мать, узнав, что сын не
удосужился навестить ее в Тель-Авиве, ринулась в Бостон. Но он выставил
ее за дверь, даже не поинтересовавшись причиной ее внезапного приезда.
Юджин был популярным художником. Все его работы, включая и те, кото-
рые были только в проекте, покупались на корню. Так было и с этой карти-
ной. Она была продана одному коллекционеру с Мальты еще до того, как
холст был натянут на подрамник.
Коллекционер, человек терпеливый и вежливый, в конце концов устал
ждать и начал доставать Юджина письмами с просьбой поторопиться вопло-
тить его деньги в шедевр. Юджин торопился, но не мог ничего с собой по-
делать. Каждый новый вариант картины чем-то не удовлетворял его. Он пе-
ределывал все заново. Сотни, тысячи раз. Он дошел до того, что перестал
спать ночами и работал при электрическом свете. Иногда ему казалось, что
он близок к результату. Но через некоторое время он разочаровывался и
исступленно начинал все сначала.
И все-таки он добился своего. В одно несчастное утро Юджин очнулся от
тяжелого сна, подошел к мольберту и понял, что лучше он уже не напишет.
Впервые за много недель он вышел на свежий воздух, добрел до телеграфа и
вызвал мальтийского покупателя в Бостон.
Здесь Рош сделал очередную паузу и посмотрел в окно. Как и пять тысяч
лет назад, фиолетовый мрак вязко стекал по стволам деревьев и расплывал-
ся по газонам мутным дремучим морем.
- "Яффо в сумерках", кстати, последняя картина Юджина Плиса, - сказал
Рош, закуривая. - Он написал ее через два года после этой трагедии. Да и
то только потому, что она была заказана внучкой Йозефа Карбахера.
- О какой трагедии ты говоришь? - спросил я и снова нетерпеливо повел
рукой.
- Знаешь, что сказал мальтийский коллекционер, когда Плис проде-
монстрировал ему свой шедевр? Он сказал только одну фразу: "Ступайте в
церковь, молодой человек, и рисуйте там своих мадонн". А через неделю
подал судебный иск с требованием вернуть ему деньги, поскольку художник
не выполнил заказ.
Вот, собственно, и все. На этом можно и закончить рассказ о том, как
Юджин Плис, самый честный и самый злой художник современного мира, этот
певец порока, нарисовал... мадонну. Девушку с лицом, исполненным святос-
ти. Приторной, сладковатой святости.
Эту картину так и не удалось продать. Плис подарил ее какой-то церк-
вушке в Массачусетсе.
- Но ведь ты говоришь, что "Яффо в сумерках" он написал значительно
позже?
- Это была лебединая песня. Он просто выскреб из себя накипь, как из
старого чайника. Как это ни прискорбно, но художник Юджин Плис умер. А
человек Юджин Плис работает сейчас в каком-то рекламном агентстве в Бос-
тоне. В Индонезии он, кстати, был по делам своей фирмы. В командировке.
Ян Рош помолчал минуту. Затем поднялся с кресла, потянулся и устало
спросил:
- Хочешь еще кофе?
Я отказался. На этом мы и расстались.
Больше уже не поешь своих сладостных песен, цикада
Звонкая, место найдя средь зеленой листвы.
Ведь умертвила тебя, когда песнь ты свою распевала,
Злого ребенка рука, пальцы расставив свои.
Памфил. Эпитафия цикаде
В возрасте тридцати восьми лет Виктор Грауб упал с велосипеда и сло-
мал ребро. С тех пор он стал называть этот возраст переломным.
- Если бы не падение, - говорил он, - я бы никогда не удостоверился в
существовании людей.
Эту странную фразу Грауб повторял так часто, что те, кто его слушал,
постепенно перестали понимать ее глубокий и весьма безрадостный смысл.
В моей смерти прошу винить мою первую жену Сандру Грауб. Именно ей
принадлежит идея умертвить меня посредством уничтожения рукописи, кото-
рую я писал всю свою жизнь. Восстановить эту рукопись невозможно, как
невозможно воскресить мертвого меня. Я ухожу из этой жизни, поскольку
единственный смысл моего существования утрачен. Я не любил людей. И уми-
раю с надеждой, что в другом мире Провидение сжалится надо мной и не
пошлет мне навстречу ни одного человека, ни одной человеческой души.
Засим ухожу глубоко разочарованным в человечестве
Лилиан Грауб, астроном.
Прадед Виктора оставил эту замечательную записку перед тем, как уко-
лоть себя в сердце ржавым морским кортиком флибустьерских времен.
Случилось это в Праге. В 1896 году. В первых числах марта. Бабушка
Виктора Цецилия Грауб (урожденная Клейнер) говорила, что ее сумасшедший
свекор покончил жизнь самоубийством ("Зарезался", - говорила она) в ре-
зультате тяжелого психического заболевания, своего рода депрессии.
- Из всех времен года он больше всего ненавидел раннюю весну. Он бо-
ялся марта, как огня, потому что именно в марте его обуревали самые чер-
ные мысли. Он становился раздражительным и злым. За год до его смерти, в
начале марта 1895 года, его даже пришлось везти в Баден-Баден на воды,
настолько он был нервозен.
Прадед Виктора был профессором астрономии. Преподавал в Пражском уни-
верситете. Энциклопедически образованный человек, он обладал ужасным ха-
рактером и с ним не могла ужиться ни одна женщина. Женат он был восемь
раз (не считая гражданских браков). Причем почти все его жены после
скандального бракоразводного процесса оставались жить в его доме. Дед
Виктора - Мозес - был сыном Лилиана от третьей официальной жены, которая
умерла во время родов. Когда бабушка вышла замуж за дедушку, Лилиану бы-
ло 52 года и он находился в процессе развода с пятой женой.
Виктор, психиатр по образованию, часто думал о прадеде. Ему было ин-
тересно установить точный диагноз его болезни, характеристиками которой
он располагал в избытке. Он даже помнил свою неродную прабабушку Сандру
- первую жену Лилиана, помнил рассказы этой древней старухи о ее жизни,
о ее любви и о характере ее мужа.
Но поставить точный медицинский диагноз никак не удавалось. В конце
концов Виктор пришел к выводу, что его прадед страдал неизлечимой, все-
поглощающей и самоубийственной мизантропией.
Роковой пиратский кортик и последняя записка прадеда, накарябанная
грифелем на обрывке газеты, хранились в доме как семейные реликвии. Гра-
убы передавали их из рук в руки от отца к сыну вместе со старыми, почти
истлевшими фотографиями и вырезкой из пражского иллюстрированного журна-
ла "Комитет", где была помещена статья о профессоре астрономии Лилиане
Граубе, открывшем новую звезду.
Какую звезду открыл прадед Виктора, никто толком не знал. Астрономия
в конце ХIХ века хоть и считалась наукой наук, но телескопы были еще не-
совершенны, а гипотеза А. А. Фридмана об общем расширении Вселенной и ее
доказательство, приведенное Э. Хабблом в 1929 году, тогда еще не появи-
лись. Когда Лилиан Грауб покончил с собой, Альберту Эйнштейну было
только семь лет.
Виктор родился в Тель-Авиве во времена весьма смутные - в конце трид-
цатых годов. Семья его деда бежала из Праги от надвигавшейся коричневой
чумы. Нельзя сказать, чтобы в Палестине жилось спокойнее. Но дед считал,
что худая жизнь на Святой земле лучше святой смерти на чужбине. После
Второй мировой войны, после всех войн, которые вел Израиль за свою неза-
висимость, жизнь Граубов наконец-то вошла в нормальную колею, семья
построила большой дом в поселке к северу от Тель-Авива, дети - Виктор и
его младшая сестра Далия - закончили школу и поступили в университет.
Судьбой своего прадеда Виктор заинтересовался не случайно. Ближе к
тридцати годам он стал замечать за собою некоторые странности, объяснить
которые не могла ни одна книжка по психологии. Сначала он поймал себя на
том, что ранней весной ощущает некое смутное беспокойство, какую-то се-
рую обреченность. В первые несколько лет проявления этих симптомов он
полагал, что они вызваны усталостью. Усталостью от города, от суеты, от
шума. Ему казалось, что стоит выехать куда-нибудь в поле, в свободное от
какого бы то ни было движения пространство, и сразу же полегчает. Но
когда он пробовал лечиться таким образом, его состояние только усугубля-
лось.
Рукопись прадеда, якобы уничтоженная Сандрой, по ее же словам, ничего
существенного собой не представляла.
- Это были какие-то расчеты, формулы, - говорила старуха. - Ничего
интересного. Я до сих пор не понимаю, почему он так трясся над этой
ерундой и кому понадобилось ее сжигать. Эти листки находились в несгора-
емом шкафу, ключ от которого был только у Лилиана. В тот мартовский день
он открыл шкаф и обнаружил в нем горсть пепла. Рукопись сгорела. Тогда
он и схватил этот дурацкий кортик, который лежал на нижней полке сей-
фа... Я здесь, конечно же, ни при чем. Разве что Серафима...
К старости обида Сандры на покойного мужа стала острее. Она никогда
не могла простить ему огульных обвинений в ее адрес. И чем дольше она
жила, тем яростней отстаивала свое право на честное имя. Серафима была
последней, восьмой женой Лилиана Грауба. Она была младше его на тридцать
два года и характер имела чрезвычайно легкомысленный. Через пять месяцев
после самоубийства мужа она уехала из Праги с каким-то австрийским
Unteroffizier, вышла за него замуж, прожила долгие годы в Вене, где и
умерла перед самой войной.
К тридцати восьми годам Виктор понял, что унаследовал некоторые
свойства и черты характера своего достаточно далекого предка. Прадед Ли-
лиан, по словам бабушки Цецилии, обладал исключительной памятью. Он мог,
прочитав научную статью, процитировать ее дословно от начала до конца,
не допустив при этом ни одной ошибки. Правнук также на память не жало-
вался. В университете он никогда не пользовался конспектами. Ему было
достаточно прослушать лекцию, чтобы повторить ее слово в слово через ме-
сяц, полгода, год.
Прадед панически боялся насекомых. Однажды, обнаружив в ящике
письменного стола таракана, звездочет упал в обморок. А когда очнулся,
то первым делом устроил в доме грандиозный скандал и выгнал вон всю
прислугу.
Виктора в детстве укусила пчела. Это причинило ему такую боль, что
мальчика пришлось отвезти в больницу, где в палате реанимации его с тру-
дом вывели из глубочайшего шока. С тех пор он ненавидел все летающее,
жужжащее и ползающее. Летом он изводил килограммы мази против комаров и
даже в самые жаркие ночи спал под марлевым пологом.
Лилиан был человеком желчным, циничным и очень невоздержанным на
язык.
- Его любимым афоризмом была фраза Шамфора, - говорила Сандра. - Ког-
да он оскорблял кого-нибудь своей бестактной прямотой, он всегда повто-
рял: "Философ - это человек, который знает цену каждому; стоит ли удив-
ляться, что его суждения не нравятся никому?"
Виктор также не отличался девственной вежливостью. В моменты раздра-
жения ему редко удавалась сдерживать себя и он выливал на собеседника
полные ушаты достаточно циничной и вместе с тем весьма остроумной злос-
ти.
Прадед был страшно падок на женщин. Мало того, что он содержал в сво-
ем доме целый гарем. Бывало так, что, не успев развестись с одной женой,
он уже женился на другой. Причем жил семейной жизнью с обеими одновре-
менно. При этом он еще умудрялся крутить романы вне дома, оплачивая их
жуткими сценами ревности со стороны очередной (дежурной) жены. Эта неу-
емная страсть к противоположному полу самым парадоксальным образом ужи-
валась в его душе с глубокой (Виктор склонен был полагать, что выстра-
данной) ненавистью к женщинам вообще.
Правнук был не менее сладострастен, но более свободолюбив. Он отли-
чался от прадеда лишь тем, что не спешил связывать себя узами брака.
Первой эту знаменательную преемственность отметила бабушка Цецилия.
Это случилось, когда двадцатидвухлетний внучек назвал ее драной канарей-
кой. Они поссорились по какому-то незначительному поводу, и Виктор в
нервном возбуждении обрушился на восьмидесятисемилетнюю старуху с гнев-
ным монологом, направленным на дискредитацию баб вообще и выживших из
ума баб в частности.
- Как же ты похож на сумасшедшего Лилиана! - грустно сказала бабушка
Цецилия, когда Виктор закончил свои обличения. - Теперь я понимаю, отку-
да в тебе столько яда. Это все дурная наследственность, увечные гены
твоего безумного прадеда...
Тогда Виктор не придал этому выводу особенного значения. Ему нужно
было упасть с велосипеда и сломать ребро, чтобы понять всю глубину его
генетической связи с прадедом Лилианом.
К тридцати восьми годам Виктор с тяжелым злобным чувством осознал,
что вокруг него образовался некий человеческий вакуум. Проще говоря -
полное отсутствие людей. Единственным живым существом, с которым он мог
общаться без того, чтобы испытывать мрачную скуку, была его родная сест-
ра Далия. Но она к тому времени уже вышла замуж, растила троих детей и
не ощущала особого расположения к общению с братом. С годами на это у
нее оставалось все меньше и меньше времени.
Незаметно для себя Виктор начал вести дневник, куда записывал впечат-
ления прошедшего дня. Поначалу это было не очень-то веселое занятие, и,
чтобы хоть как-то оживить процесс воспроизведения действительности, Вик-
тор придумал специальный цифровой и буквенный шифр, который со временем
превратился в особый язык - язык Виктора Грауба. По вечерам он распола-
гался в кресле на балконе своей маленькой холостяцкой квартиры, перечи-
тывал дневник от начала до конца, а затем неровным нервным почерком вно-
сил туда свежие наблюдения. В конце концов он настолько пристрастился к
этому занятию, что оно стало доставлять ему острейшее удовольствие,
единственное, в общем-то, удовольствие в его однообразной и одноцветной
жизни.
Дневник назывался "0hv.m6Ы!фю;ства", что в переводе на человеческий
язык означало "Летопись юродства".
"Настоящая жизнь - это жизнь без людей, - писал Виктор на первой
странице. - Люди только мешают. Путаются под ногами. Вечно чего-то хо-
тят. От них одни неприятности. Ах! Если б не было людей!" Он не боялся
реминисценций и часто цитировал великих без кавычек.
В этом по-своему занимательном документе можно было найти не только
общие рассуждения, но и факты, подтверждающие и доказывающие выводы ав-
тора.
"Вчера ко мне в клинику привезли мальчика, который отравил кошку, а
затем облил ее труп одеколоном и сжег. Мамаша была вне себя от ужаса.
- Неужели я воспитываю садиста?! - вопрошала она. - Он ненормален! Он
жесток, как палач...
"Дура! - хотелось крикнуть мне. - Твой отпрыск совершенно нормален.
Он познает жизнь. И благодари судьбу, что его познание началось с кошки,
а не с тебя. Скоро он успокоится и станет таким же серым и мерзким, как
все его воспитатели".
Выписал живодеру успокоительное и отпустил с миром. Смотреть на его
блаженное лицо не было сил. Да и мамаша была мне противна до омерзе-
ния... "
"Далия говорит, что мне давно пора жениться. Какие глупости! Жить под
одной крышей с женщиной? Еженощно ложиться с ней под одну простыню?! Мо-
жет ли быть в жизни что-то ужаснее?! Женщины нужны совсем для другого.
Впрочем, я не уверен, что они вообще нужны".
Этот дневник обладал уникальной особенностью. Его "весенние" записи
резко отличались от "летних", "осенних" и "зимних". Отличались и по то-
ну, и по темам.
В ноябрьских фрагментах 197... года можно было встретить, к примеру,
такое описание:
"Первый дождь я встретил на пляже. Вокруг было очаровательно пустын-
но. Ни души. Море дышало, как спящая женщина. Воздух был разрежен, небо
облачно. Везде было так безлико и серо - никаких кричащих красок, ника-
ких звуков, никакого движения, - так бывает, наверное, только на необи-
таемых планетах. И в то же время миллионы мелких оттенков, крохотных ню-
ансов - в дуновении ветра, в шевелении песка под морской пеной, в моно-
тонном гуле набегающих волн... В этот вечер мне удалось, наконец, счаст-
ливо надышаться. Чудесная нынче осень!.."
А буквально через пять месяцев Виктор уже ополчался на всех и вся,
даже на свою ни в чем не повинную нацию:
"Песах... Шумные, разнузданные еврейские праздники мне не по нутру.
Бр-р-р!.. Что такое праздник? Это состояние внешнего уединения и внут-
ренней удовлетворенности. Чего ищут эти блаженненькие в общих посиделках
при свечах, в вечной базарной толкотне, в пустых разговорах нос к носу?
Эта ужасная страна не создана для уединения. Она слишком мала и слишком
тщеславна. Мне в этом смысле, ей-богу, ближе Антарктида. И, честное сло-
во, я не могу дать определенного ответа на вопрос, кем лучше родиться:
евреем или пингвином..."
Будничный день Виктора состоял из целого комплекса упражнений в чело-
веконенавистничестве.
- Не соизволите ли уступить мне дорогу, почтенный! - язвительно обра-
щался он к согбенному старцу, медленно влекущемуся по узкому тротуару
впереди Виктора.
"Не путайся под ногами, паскуда! - гремело у него внутри. - А не то
раздавлю ненароком!.."
- Пачку сигарет! - не здороваясь, приказывал он невероятно толстому
лавочнику, торгующему возле его дома.
"Зачем же ты, гнида, такую харю себе отъел?!" - возмущалась черная
душа мизантропа.
Проезжая по насыщенным движением городским улицам, Виктор так неисто-
во сигналил, что его время от времени штрафовали за нарушение покоя
граждан.
Однажды он подал в суд на владельца фешенебельного ресторана в Герц-
лии за то, что на поданный Виктору шашлык по недоразумению села муха.
Дважды в год он проходил обследование у знакомого невропатолога, ко-
торого ненавидел лютой ненавистью за его природную вежливость и благо-
родное хладнокровие. Но других знакомых невропатологов у Виктора не бы-
ло.
- Ты измучился собственным одиночеством, - говорила ему сестра. - За-
веди себе постоянную любовницу, в конце концов! Купи собаку! Если ты
считаешь, что не способен полюбить, то попытайся хотя бы привыкнуть...
- Перестань, Далия! - отвечал Виктор. - Дело совсем не в одиночестве.
Наоборот. Дело в том, что мне мешают люди. Они достают меня даже тогда,
когда не вмешиваются в мою личную жизнь. Меня бесит, когда кто-то из со-
седей проходит по лестничной площадке, шаркая тапочками. Не могу сдер-
жать раздражения, когда над городом кружит вертолет. Я даже телевизор
выбросил: надоело смотреть на эти говорящие куклы.
- Может быть, тебе поехать отдохнуть куда-нибудь далеко, в Австралию,
например?
- А там что нового? Те же рожи, та же обреченность...
В юности Виктор считал, что обладает незаурядным чувством юмора. Он
даже пытался писать юморески в одну из газет, но вовремя понял, что за-
нятие это пустое и никчемное. Его чувство юмора трансформировалось с го-
дами в злорадный цинизм, нравственные границы которого не решился бы оп-
ределить даже сам Донатьен Альфонс Франсуа де Сад.
Его зашифрованный дневник изобиловал образчиками черного юмора и са-
дистскими стишками, которые он сочинял сам. Россыпи этих четверостиший
появлялись на страницах его "Летописи юродства", как правило, в начале
апреля. Вот одно из самых безобидных творений Виктора:
Принц Луи Бурбон де Конде
трахал девочек в темноте.
Потому что, когда светло,
трахать девочек западло...
Первые несколько лет своей болезни Виктор как бы плыл по течению.
Сначала он не отдавал себе отчета в том, что серьезно болен. Потом, ког-
да появился дневник, он стал внимательней приглядываться к своему пове-
дению, к своим чувствам и мыслям, стал в некотором роде даже исследовать
себя, как некий посторонний объект. Он ни в коей мере не мучился тем,
что с каждым годом становится все раздражительней, что смотрит на мир
все мрачнее, что лицо его постепенно превращается в лицо сатира. Вытяну-
тое вниз, обросшее жидкой рыжеватой бородкой, это лицо действительно вы-
ражало очень скромный набор чувств: омерзение, презрение и брезгливость.
Не было в жизни ничего одушевленного, к чему бы Виктор не испытывал
враждебности. Насекомых и людей он ненавидел по причинам, указанным вы-
ше. К млекопитающим, особенно к собакам, он относился несколько мягче,
поскольку полагал, что они используют данный им разум в более перспек-
тивном направлении, чем люди. Но и собаку он готов был отправить на жи-
водерню, если она (не дай Бог!) гадила в его присутствии на газон. Он
понимал, что собака не может иначе, что для нее это вполне естественно.
Но простить не мог.
В детстве Виктора били всего три раза. Два раза отец - за серьезные
провинности - подделку отметок в школьном дневнике и уничтожение (пос-
редством спуска в унитаз) бабушкиного янтарного кулона на золотой цепоч-
ке, кулона, в который был запаян отвратительный скорпион. В третий раз
Виктора избил его хулиганистый одноклассник Беня Моцкин, избил просто
так, ни за что, из животного удовольствия от драки со слабым противни-
ком.
Виктор вообще был слаб, белотел, рыхл. Он никогда не занимался спор-
том, никогда не следил за своим телом, был весьма неопрятен и рассеян.
Злоба его часто бывала бессильной. Несколько раз в людных местах он, не
сумев сдержать свое возмущение поведением какого-нибудь юнца, позволял
себе лишнее и в буквальном смысле нарывался на драку. Но вынужден был
отступать, прекрасно понимая, что в противном случае получит по морде, и
не один раз. Отступал он, однако, в такой злобе, что в уголках его об-
ветренных губ выступала бурая пена.
Перелом ребра - как раз того, которое защищало (как могло) пламенное
сердце мизантропа - стал крупнейшей вехой в жизни Виктора. Ребро сраста-
лось медленно, несколько месяцев. Но и когда срослось, все равно при
каждом всплеске Викторовых эмоций отзывалось тупой, вязкой болью, нас-
только мутной и тревожной, что Виктор порою не мог определить, что у не-
го болит - ребро или сердце.
Каждое утро, влача свое бренное тело на работу в клинику, душа Викто-
ра, говоря языком Галахи, рождала сонмы черных ангелов. Утро было для
него самым мрачным временем суток, как весна - самым мрачным временем
года. Он даже перенес приемные часы у себя в больнице на вторую половину
дня, опасаясь вполне реальной перспективы - утраты контроля над собой в
присутствии пациента.
"Моя жизнь заканчивается, - писал он в своей летописи. - И я ничуть
не жалею об этом. Жизнь среди этой мрази не стоит того, чтобы о ней жа-
леть. Человеколюбие - удел слепцов. Любящий людей любит себя. И эта лю-
бовь не дает ему возможности разглядеть, что вокруг него в бесконечном и
бессмысленном шабаше куражатся бесы..."
"Философ рождается из презрения к живому и из уважения к мертвому.
Вся философия мира нацелена на то, чтобы объяснить бездарному челове-
честву великую разницу между божеством и убожеством. Но все усилия нап-
расны, потому что и философию творят дилетанты..."
Временами злорадство Виктора приобретало утрированные формы. В поли-
тике, например, он принципиально держал сторону самого бездарного и со-
циально опасного лидера. И когда тот проигрывал на выборах, Виктор хва-
тался за ребро.
- Еще одна неудача! - сетовал он. - Значит, конец света опять откла-
дывается...
Виктор ненавидел по-крупному. Он не опускался до частных подлостей,
не вынашивал планы уничижения отдельного человека. Он ненавидел совокуп-
ность. Поэтому максимальный ущерб, который он наносил Ойкумене, заклю-
чался в ежедневном формировании полчищ черных ангелов. Они заполоняли
собою пространство, тучами поднимались в небо, хлопали крыльями, выли
далеко не ангельскими голосами, но никто, кроме Виктора, их не замечал.
Так что в социальном плане этот мизантроп был опасен не более, чем хоро-
шо отлаженный ядерный реактор.
"Я понимаю, почему мой прадед стал астрономом. Он просто не мог отка-
заться от удовольствия сознавать, что ни на одной из доступных нашим те-
лескопам звезд нет никаких признаков жизни. В предисловии к своей моног-
рафии прадед Лилиан так и писал: "Вычисляя новую планету на карте звезд-
ного неба, я стремлюсь только к одному - указать человечеству еще один
благополучно необитаемый уголок Вселенной".
В возрасте сорока двух с половиной лет Виктор Грауб женился. В это
было трудно поверить всем, кто хоть немного знал Виктора. Но его почти
никто не знал. А сестра Далия лишь посчитала, что ее увещевания достигли
цели.
На самом же деле Виктор женился по любви. Грубой ошибкой было бы
предполагать, что мизантропам это чувство недоступно. Единственное су-
щество, до конца последовательное в своей ненависти к человечеству, че-
ловеком не является. Оно - ангел. И зовут его Люцифер.
Впервые Виктор встретил Лилиану на пляже. Это было глубокой осенью.
Мизантроп, по старой своей привычке, гулял по мокрому песку вдоль моря.
Девушка шла ему навстречу, и когда они поравнялись и посмотрели друг
другу в лицо, Виктор впервые за многие годы не вспомнил о своем сломан-
ном ребре. Они разошлись, не обмолвившись ни словом, а через неделю
встретились снова.
В выражении ее глаз было какое-то странное удовлетворение - удовлет-
ворение серостью. Она, казалось, была во власти долгожданного отдохнове-
ния, которое испытывает стайер, пробежав, наконец, свои двадцать пять
кругов по стадиону и отлежавшись на футбольном газоне.
Пляж являл собою картину покинутого наспех жилья. Песок был смят и
замусорен. Но непреходящая для Виктора прелесть этой картины была в том,
что вокруг не было ни души.
Поравнявшись с Виктором, Лилиана произнесла:
- Никак не могу надышаться... А вы?
- И я тоже, - сказал Виктор и удивился своему спокойному тону. С это-
го удивления и началась его первая и последняя любовь.
Они поженились через месяц после этого разговора. Лилиане было двад-
цать шесть лет. Она уже успела дважды побывать замужем, успела устать от
жизни и во многом разочароваться. Она обладала сильной тягой к одино-
честву, но предпочитала одиночество вдвоем.
- Чтобы можно было кому-нибудь рассказать о том, как тебе хорошо од-
ной, - поясняла она.
Виктор поначалу пытался остановиться, прекрасно понимая, что делает
что-то не то. Перед свадьбой он записал в своей летописи: "Я, подобно
дрессировщику, кладу свою голову в пасть тигра, в гуманности которого
совершенно не уверен. Наверное, я поступаю опрометчиво. Но меня несет
течение, и я не могу сопротивляться. Будь что будет!"
Первый год Виктор и Лилиана прожили в мире и согласии. Ранней весной
они отправились в Новую Зеландию, где провели целый месяц в Южных
Альпах. Жили дикарями в маленькой избушке, и им никто не мешал. Этой
весною Виктор на редкость легко справился со своей традиционной хандрой.
Через год у них родился сын. Его назвали Дрором. А через пять лет
случилось то, что должно было рано или поздно случиться.
После знакомства с Лилианой Виктор как-то незаметно для самого себя
охладел к своему дневнику. Пять толстых тетрадей лежали в ящике письмен-
ного стола. Этот ящик он запирал на ключ по привычке, привитой ему от-
цом. Кроме "Летописи юродства", там хранились семейные реликвии - пос-
ледняя записка прадеда, кортик, фотографии и вырезка из журнала "Коми-
тет".
Маленький Дрор внешне был больше похож на отца, чем на мать. Его
нельзя было назвать очень уж симпатичным ребенком, если бы не выражения
его чрезвычайно живого лица, сменявшие друг друга с неимоверной быстро-
той. В первые два-три года жизни сына Виктор не обращал на него особен-
ного внимания. Он был занят собой, пытаясь дать правильную и оконча-
тельную оценку своему счастью. В этой связи его интересовал единственный
вопрос: "За что?!"
Виктор действительно сильно изменился. Он стал терпимей и мягче. Пе-
рестал злословить про себя. Его уже не раздражала толкотня на тротуарах
и рев отходящих от остановок автобусов, а когда он наблюдал, как соседс-
кий пудель писает на клумбу возле дома, он даже испытывал нечто вроде
умиления.
"Лучшие годы моей жизни... - думал Виктор. - Я перестал замечать лю-
дей, будто они вовсе не существуют. Как это приятно - ослепнуть после
сорока! Кто бы мог подумать, что мне будет приятен этот толстый лавоч-
ник, торгующий сигаретами, эта крикливая соседка, этот несносный верто-
лет, кружащий над летним пляжем! Вот метаморфоза!.."
Поздней осенью они с Лилианой каждую субботу ездили на тот самый
пляж, где в свое время познакомились, и гуляли там часами, не произнося
ни единого слова. Лилиана была на редкость сдержанной и тактичной женой.
Трудно сказать, любила ли она Виктора. Но она очень тонко чувствовала,
когда нужно помолчать, а когда сказать слово. И Виктор с благодарностью
это замечал.
Однажды - Дрору уже шел пятый год - Виктор вернулся с работы рано.
Мальчик, как всегда, бросился встречать отца и обхватил его за колени.
Виктор давно привык к таким бурным встречам и относился к ним, как к не-
коему обязательному ритуалу, вроде вытирания подошв перед входом в квар-
тиру. Но на этот раз, вместо того чтобы отделаться дежурным шлепком по
попе и отвернуться, он заглянул сыну в лицо и остолбенел. Ребро, о су-
ществовании которого он давно уже забыл, буквально взвыло пронизывающей
болью.
Лицо ребенка источало бесконечную, безоглядную, преданную, трепетную,
первобытную любовь. Оно светилось непомерным счастьем. Оно сияло благо-
дарностью к этому нескладному сорокасемилетнему мужчине, подарившему ему
самое дорогое, что может подарить человек человеку, - право на существо-
вание. Оно обещало жизнь, оно верило в жизнь, оно продолжало жизнь. Это
лицо - лицо четырехлетнего Дрора Грауба - было слепым лицом юного чело-
вечества, лицом Гомера, которое Виктор так старательно и удовлетворенно
забывал в последние годы.
Он начал приглядываться к сыну. И чем внимательнее он это делал, тем
острее ощущал свою неполноценность, свое природное убожество. Сначала
ему казалось, что Дрор чрезмерно любвеобилен. В нем проснулась подозри-
тельность, всколыхнулись черные ангелы, дремавшие в самых темных нишах
его души. Вскоре он с обреченностью калеки понял, что бесконечно завиду-
ет своему сыну и что эта зависть гораздо сильнее всех остальных отцовс-
ких чувств.
- Ах ты, мой миленький цветочек! - говорил Дрор, целуя лепестки розы.
- Не бей комарика! Лучше прогони его на улицу! - кричал он Виктору,
когда тот скатывал в трубку газету перед ежевечерним карательным обходом
квартиры.
В один из пасмурных весенних дней Виктор открыл ящик письменного сто-
ла и достал оттуда свою осиротевшую было летопись. В последней тетради
оставалось еще несколько чистых страниц.
"Уж эти-то страницы я допишу", - злорадно подумал он и ощутил болез-
ненный толчок под ребром.
Первая после длительного перерыва запись гласила: "Этого следовало
ожидать. Я снова ненавижу. Ненавижу с еще большей отвагой, чем прежде,
поскольку ненавижу собственное дитя, плоть от плоти. Я уже знаю опреде-
ленно, что меня надолго не хватит. И, может статься, я стану первым че-
ловеком на земле, который пожертвует собственной жизнью не во имя любви
к ближнему, а во имя ненависти к нему. Жить осталось несколько стра-
ниц..."
С этой записи началось разрушение семейной жизни Виктора. Чуткая Ли-
лиана очень быстро прозрела. Ей не надо было ничего объяснять. Как-то,
вернувшись с работы, Виктор обнаружил, что она ушла.
На его письменном столе лежала обычная в таких случаях записка: "Мне
кажется, - писала жена, - нам с ребенком стоит пожить отдельно от тебя.
С тобой что-то происходит. Что-то нехорошее. Я не знаю, что именно, но
чувствую обреченность. С тобою мне было очень одиноко и счастливо. Я
благодарна тебе за эти замечательные несколько лет".
В начале марта 198... года Виктор Грауб дописал последнюю страничку
своей летописи. Дописал какими-то бессмысленными, несвязными фразами,
дописал - лишь бы дописать.
Это был довольно пасмурный будний вечер. Солнце еще не зашло, но за
окном было сумеречно. Никто не шаркал тапочками в подъезде, никто не
кружил на вертолете над городом. Но всю эту замечательную обреченность
портили запахи. После дождя воздух был насквозь пропитан ароматом травы,
листьев, цветов. Эти запахи вновь, как и в прошлую, и в позапрошлую вес-
ну, обещали всему живому новое цветение, новый круг беспечной слепой
жизни.
Виктор разложил перед собою все пять томов своей летописи, достал
плоскогубцы, вытащил скобы, скрепляющие тетради, а затем стал методично
мять густо исписанные цифрами и буквами листы. Вскоре перед ним образо-
вался эверест бесформенной бумаги. Виктор принес большой жестяной таз,
смахнул туда бумажную гору, вынес на балкон и поджег.
Вернувшись в комнату, он выдвинул ящик стола и вытащил оттуда все се-
мейные реликвии. Просмотрел желтые фотографии, перечитал статью про пра-
деда Лилиана, затем собрал все это в кучу, смял, вынес на балкон и бро-
сил в догорающий костер.
На столе остались только записка и кортик. Виктор взял ножницы и об-
резал записку прадеда так, чтобы она начиналась словами "Я не любил лю-
дей" и заканчивалась фразой "Засим ухожу глубоко разочарованным в чело-
вечестве". Ниже этой фразы вместо слов "Лилиан Грауб, астроном" Виктор
нацарапал своим непонятным шифром: "Виктор Грауб, психиатр".
Он пристроил записку в центре стола, придавил ее стаканом с каранда-
шами, окинул взглядом утопающую во мраке комнату, затем положил ладонь
левой руки на больное ребро, слегка раздвинул средний и указательный
пальцы и свободной правой рукой потянулся за кортиком...
Рон Мор называл свою жену Ио, хотя ее настоящее имя с именем древнег-
реческой богини ничего общего не имело.
Ее звали Шошана. И в этом Рон находил жуткое несоответствие. Она ни-
чем не напоминала хрупкую лилию. Внешностью она вообще не напоминала
растение, характером же (до своего драматического преображения) была по-
хожа на спелый подсолнух.
Это была крупная сильная женщина. Красивая той природной красотой,
которую славяне безбожно определяют некашерной фразой "кровь с молоком".
Кожа ее была на удивление белой. Не бледной, а именно белой, что
крайне редко встречается в наших южных краях. Родители Шошаны репатрии-
ровались в Израиль в пятидесятых годах из Польши. Ей тогда было пять или
шесть лет. В Израиле она закончила школу и - непонятно каким чудом -
университет.
Шошана была женщиной. В том смысле, в каком женщиной мы называем Да-
наю, Мону Лизу или Кармен. Казалось, что женщиной она родилась. В ней
было что-то от Евы, что-то совершенно первородное и недоступное понима-
нию современного человека. Ее руки нельзя было назвать изящными - они
были достаточно пухлы. Впрочем, нельзя было говорить о ее руках или,
скажем, плечах отдельно. Ее тело можно было представлять только в целом
- столько органичности и гармонии оно источало.
Иногда по утрам Рон смотрел на спящую жену и испытывал непонятное
чувство нежности и страха, чувство, похожее на молоко, смешанное с
кровью. С одной стороны, он прекрасно понимал, что это его женщина. С
другой - ему было совершенно ясно, что она чужая. Чужая не ему лично,
чужая всем и всему - людям, разуму, миропорядку, цивилизованному
чувству.
Когда Шошана спала, она принадлежала только сну. Когда она пела (слу-
ха, кстати, у нее не было), она принадлежала песне. И даже когда они с
Роном занимались любовью, она принадлежала самому процессу любви, а вов-
се не конкретному мужу по имени Рон.
Это его бесило. Временами он порывался развестись с женой. Но чем
дольше они жили вместе, тем больше он понимал, насколько прочно прикован
к этому странному существу, прикован тяжелыми стальными кандалами - ее
равнодушием и чуждостью.
Шошана являла собою некую смесь между женою Жан-Жака Руссо Терезой
(как написал ее Фейхтвангер) и Кармен. Она никогда не была озабочена со-
бою. Она жила так, как жила. В меру вольно, в меру скованно, - короче,
так, как позволяла ей окружающая ее природа (если город Рамат-Ган можно
хотя бы отдаленно сравнить с природой).
Рон работал секретарем в адвокатской конторе. В свое время он закон-
чил юридический факультет Тель-Авивского университета, но ни прокурором,
ни адвокатом, ни судьей так и не стал. Он стал писателем. Три его романа
вышли в свет в семидесятые годы. Они не имели громкого успеха, но, судя
по реакции критики, это все-таки была хорошая литература.
Четвертым романом Рона стал роман с Шошаной. Впервые он встретил ее
на каком-то сабантуе в мастерской художника Мартина Лесса. Сабантуй был
достаточно шумным, народу было много. Шошана сидела в углу и молчала.
Даже в этой огромной студии с высокими потолками и гигантскими окнами
она умудрялась заполнять свои телом большую часть пространства. Все до
одного мужчины, присутствовавшие на празднестве, время от времени броса-
ли на нее странные взгляды - тягучие, задумчивые, гипнотически-вожделею-
щие. Бросал такие взгляды и Рон.
- А ты разве не знаком с нею? - толкнул его в бок художник-стеклодув
Ян Рош. - О, это уникальная женщина. Она позирует Мартину уже второй ме-
сяц, и он никак не может закончить картину. Вернее, не хочет заканчи-
вать.
- Кто она? - спросил Рон.
- Не знаю, - ответил Рош и пожал плечами. - Натурщица...
К ним подошел подвыпивший Мартин Лесс.
- Ну что, Рон, нравится тебе Шошана? - Он привык сразу брать быка за
рога. - Классная телка. Ты не представляешь себе, какие спектакли устра-
ивает она на сеансах!.. Как она раздевается!.. Это просто потрясающе!..
Мне порою кажется, что я никогда не напишу свою картину, - столько в
этой Шошане всего намешано. Хочешь, приходи как-нибудь посмотреть! Тако-
го ты никогда и нигде не увидишь...
Через несколько дней Мартин позвал Рона "на сеанс". Рон шел в мас-
терскую друга со смутным чувством. Он стеснялся увидеть там нечто непри-
личное, что-то такое, за что ему будет стыдно, и Мартин это заметит.
Толкнув высокую деревянную дверь на чердак восьмиэтажного дома в Север-
ном Тель-Авиве, Рон обнаружил, что в мастерской, кроме Мартина, находит-
ся еще несколько человек. Кое-кого он знал, некоторых видел впервые.
Позднее Рон понял, что все они, так же как и он, были приглашены худож-
ником "на спектакль".
Публика сидела на стульях позади мольберта и беззаботно болтала. В
центре зала - на расстоянии примерно десяти шагов от мольберта - стоял
старый деревянный табурет. В студии было светло и просторно. До тех пор,
пока в нее не вошла Шошана.
Скрипучая дверь отворилась совершенно беззвучно. Но все почему-то
мгновенно замолкли и, как по команде "равняйсь!", повернули головы. Рон,
стоявший спиной к двери, оглянулся. Впоследствии он долго пытался по-
нять, что же тогда произошло, пытался восстановить свои чувства в тот
момент и никак не мог вспомнить, что толкнуло его обернуться. Он помнил
только, что внезапно ощутил какое-то сладкое удушье. Так перехватывает
дыхание, когда опускаешь лицо в благоухающий букет свежих полевых цве-
тов.
Шошана была в легком цветастом платье, какие, в общем, давно уже не
носят. Разве что в отдаленных польских деревеньках. Но ей это платье шло
самым чудесным образом. Этот легчайший радужный лоскут нежно обнимал те-
ло Шошаны и местами казался почти прозрачным. "Буколическая девушка", -
подумал тогда Рон.
Ее лицо не выражало ничего. И вместе с тем источало какой-то непонят-
ный свет, какое-то ароматное благодушие.
Присутствующим она сказала "здрасьте!" и сразу прошла к табурету. Рон
понял, что публичный сеанс Мартин устраивает уже не первый раз и про се-
бя посетовал на безнравственную затею друга. Позже, когда он попытался
высказать свои претензии к Мартину, тот резко оборвал его.
- Ты плохо обо мне думаешь, - сказал он. - Это было впервые. И ты,
как человек творящий, поступил бы на моем месте точно так же. Это был
эксперимент. Поверь, ни с какой другой непрофессиональной натурщицей я
бы так не поступил. Но мне хотелось проверить, как она поведет себя в
присутствии такого количества мужчин. Ты же видел - никакой реакции. Она
телка! Самая натуральная телка! Я, кажется, женюсь на ней...
Но женился на ней Рон. Впрочем, об этом после.
Шошана подошла к табурету, бросила на пол свою сумочку, села и стала
снимать туфли. Выражение ее лица при этом не менялось. Полные руки дви-
гались в задумчивой истоме. Истому источало все ее тело. Это была плас-
тика Афродиты, вышедшей на песчаный пляж из средиземноморской пены и
повредившей своей божественной наготой рассудки загорающих киприотов.
Сняв туфли, она отбросила их в сторону плавным и вместе с тем пренеб-
режительным движением ноги. Рону хватило бы и этого. Он уже готов был
броситься к ней и поцеловать ее белую ступню. Ему казалось, что такое
желание испытывают все присутствующие. Все, кроме Мартина, который, оче-
видно, эти ноги уже неоднократно целовал.
Под платьем у Шошаны не оказалось ничего, кроме ослепительно белого
тела. Она смахнула с себя цветастый кусок материи, как нечто чуждое, на-
зойливое, навязчивое. Смахнула одним плавным взмахом и предстала перед
изумленной публикой абсолютно - как бы это поточнее выразить! - освобож-
денной. Дыханье Рона вновь на мгновение прервалось. Нет, он вовсе не был
потрясен красотой этой женщины, прелестями нагого тела, как сказал бы
пошляк. Он был ослеплен космическим бесстыдством и в то же время цело-
мудренной грациозностью, с какой эта женщина снимала с себя одежду.
Цветастое платье Шошаны было, очевидно, сшито из очень легкой мате-
рии. Подброшенное вверх, оно медленно, будто раскрашенное радугой обла-
ко, опускалось на пол за спиною богини. Сама же богиня стояла, освещен-
ная светом из окон, и смотрела на Рона (так ему казалось) полным добро-
сердечного равнодушия (иначе не определить) взглядом. Она стояла, а
платье летело. Струился свет, ленивое время еле-еле передвигало свои
стрелки. А платье летело, создавая фигуре небожительницы контрастный ин-
фернальный фон. Это длилось целую вечность. Если бы Рон мог тогда хотя
бы пошевелиться! Если бы он мог сбросить с себя эти вязкие чары!
В мастерской царила белая тишина. Слышно было, как в умывальнике па-
дают в раковину долгие капли. Извне лился тяжелый золотой свет, обдавая
своими волнами высокую обнаженную девушку, стоявшую посреди зала.
Полная грудь Шошаны, ее покатый крепкий живот, сильные бедра, длин-
ные, быстрые голени - все это грозило катастрофой каждому из присутству-
ющих.
Проклятое платье, наконец-то, уступило силам гравитации и с легким
плеском растеклось позади табуретки маленькой цветной лужей. Шошана сце-
пила кисти рук в замок, вывернула их наизнанку, выбросила вверх и сладко
потянулась, продемонстрировав присутствующим глубокие нежные подмышки.
Налитые янтарным светом соски, как стволы зенитных орудий, уставились в
стену поверх обезумевших голов зрителей. Стоящий рядом с Роном пожилой
скульптор Рик Корен тихонько застонал.
Девушка потянулась, тряхнула светловолосой головой, провела левой ру-
кой от груди до бедра и уселась на табуретку. Именно уселась, а не села.
Уселась своими мягкими белоснежными ягодицами, широко раздвинув вдохно-
венные ноги.
Во всем этом "спектакле" было что-то потустороннее, какая-то перво-
бытная безыскусная магия. Никто не дышал. Но зато все видели, как дышит
богиня. Невозможно было определить, когда она делает вдох, когда выдох.
Дышало все ее тело, каждая пора, каждая клетка, каждый волосок. Более
того, все ее тело выражало неистребимую жажду дышать. Дышало ее лицо,
дышали плечи, грудь и живот, дышало то самое место, всегда плодород-
но-влажное, на которое Рон осмелился взглянуть только после свадьбы. Она
дышала вся. И была занята только этим. Взгляд ее блуждал по пространству
студии, не различая предметов. Вернее, не делая между ними никакого раз-
личия. Она отдыхала. Она, собственно, для этого и пришла. Да что там!
Она для этого родилась.
Мартин Лесс прервал сеанс самым неожиданным образом.
- Вон! - заорал он своим громыхающим голосом. - Все вон! Я больше не
могу!.. Это невозможно!..
Ошарашенные гости испуганной стайкой двинулись к двери.
- А ты чего расселась?! - Мартин метнул на Шошану ненавидящий взгляд.
- Тебя что, не касается?! Вон отсюда!
Для тех, кто хорошо знал Мартина Лесса, его выходка была вполне орга-
ничной. Художник был весьма импульсивным человеком, невоздержанным не
только в словах, но и в поступках. Это был авантюрист и неврастеник. Рон
- пожалуй, единственный из присутствующих, кто дружил с Мартином по-нас-
тоящему, - догадывался о причинах такой бурной реакции. Они с Мартином
были знакомы с детства, вместе росли, их родители дружили семьями. И Рон
прекрасно знал все темные и светлые стороны характера друга. Он знал,
что Мартин глубоко порядочный человек. Но избирательно порядочный. Когда
дело касалось творчества, он презирал любые экивоки. На одной из своих
персональных выставок он ударил какого-то критика кулаком по лбу, за что
был строго наказан большим штрафом и немедленным закрытием вернисажа.
Испуганные мужчины устроили у дверей толкучку. Рон тоже направился
было к двери, но Мартин схватил его за рукав и зловеще прошептал:
- А ты останься...
Шошана одевалась. Так же равнодушно и медленно. Несмотря на обратный
порядок действий, одевание представляло собой точно такой же спектакль,
как и раздевание. Но Мартин сбил своим криком божественную пыльцу со
всего этого действа, и Рон уже не смотрел в сторону богини. Он только
услышал, как она прошла к двери, ровным грудным голосом сказала "пока" и
вышла.
- Я хотел писать с нее Афродиту, - сказал Мартин, когда шаги натурщи-
цы стихли за дверью. - Афродиту, идущую по пустыне. Перед нею пустыня, а
там, где она уже прошла, - цветущий весенний луг. Представляешь? Я долго
искал натурщицу. Ни одна из профессионалок на это дело не годилась. Все
они слишком испорчены, потасканы, жеманны. Шошану я встретил на пляже.
Она лежала на солнце, одетая в платье. Я нагло подошел и спросил, почему
она не загорает. Знаешь, что она мне ответила? Она сказала:
"Здрасьте..." И все. Потом я ее пригласил в мастерскую, написал на клоч-
ке бумаги адрес, заявил, что хотел бы рисовать ее голой, и ушел, потому
что никакой реакции не последовало. А на следующий день она приперлась в
мастерскую, разделась так же, как сегодня, и уселась на табурет.
Это был какой-то кошмар. Через час работы с мыслями об Афродите было
покончено. А через неделю мне в голову пришла новая идея - нарисовать с
нее любовницу Зевса Ио. Помнишь эту легенду у Овидия Назона? Громовер-
жец, чтобы защитить свою возлюбленную от гнева жены, превращает ее в
бессловесную белоснежную корову. Шошана и есть Ио. Она и есть бессловес-
ная белоснежная корова, которой, правда, в отличие от любовницы Зевса, и
в коровьем образе хорошо.
Я начал писать. Но еще через неделю этих идиотских сеансов поймал се-
бя на том, что мне уже не хочется писать корову. Я, к ужасу своему, по-
нял, что горю желанием написать, как эта корова раздевается! Какие там
легенды! Какие там мифы Древней Греции!.. Мне хочется писать стриптиз!..
Но сегодня я почувствовал, что не смогу сделать и этого...
Мартин сходил на кухню и принес оттуда початую бутылку виски.
- Хочешь? - спросил он у Рона. Тот отказался.
- Я вижу, что с тобой происходит, Рон. Ты, кажется, тоже пустил слю-
ни, как и все эти мужланы. Предупреждаю тебя, как друга. Берегись. Она
очень опасна. Ты даже не представляешь себе, насколько опасна она для
мужчины... Для художника...
Мартин сделал большой глоток прямо из горлышка бутылки.
- Сегодня я выгнал ее уже в третий раз. И ничего. Приходит на следую-
щий день как ни в чем не бывало. То ли воздух ей здесь нравится, то ли
освещение. Сейчас она, наверное, сидит в кафе с кем-нибудь из этих. Ду-
маешь, они все разошлись по домам? Как бы не так! Эти оловянные солдати-
ки наверняка ждали ее у подъезда. Потом, наверное, передрались, как мар-
товские коты...
Чем больше Рон ухаживал за Шошаной, тем больше запутывался в своем
отношении к ней. Она его влекла, как влекла любого. Она притягивала к
себе мужчин, как магнит - железные опилки. Но в то же время она не дела-
ла никаких предпочтений. Со всеми была одинакова. Со всеми была сердечно
равнодушна.
По стечению обстоятельств, Рон оказался первым, кто сделал Шошане
предложение. Она согласилась с таким же дежурным чувством, с каким гово-
рила свое непременное "здрасьте". После нескольких лет супружеской жизни
Рон понял, что она с такой же легкостью могла выйти замуж за любого, кто
раньше, чем он, удосужился бы предложить ей руку и сердце. За кого угод-
но. Даже за плешивого и многодетного Рика Корена.
Поначалу Рон изо всех сил пытался придать их отношениям романтический
характер. Но все его устремления разбивались о коровье равнодушие Шоша-
ны.
О, нет, она вовсе не была холодной. В постели она вытворяла такие чу-
деса, о которых Рон до женитьбы и не подозревал. Она отдавалась с вели-
ким самозабвением, она вела себя, как настоящая самка, она рычала, куса-
лась, мурлыкала, становилась то нежной, то неистовой. Но отдавалась она,
увы, не Рону. Она отдавалась природе, процессу слияния, так сказать. И
Рон это чувствовал. Если бы на его месте в эти минуты оказался кто-то
другой, Шошана получила бы то же самое удовлетворение.
Поначалу этот факт страшно терзал писателя. Но в конце концов, будучи
довольно умным и сильным человеком, он сумел убедить себя в том, что ес-
ли нет любви к другому, значит, нет и измены. О том, что среди прочих
она не любит и его самого, Рон старался не думать.
По прошествии трех лет супружеской жизни - Рон тогда писал роман о
Катастрофе - ему захотелось, как и Мартину Лессу, провести эксперимент.
Он решил совершить очередную попытку преображения Ио и повел Шошану к
знакомому врачу Герцлю Кацовски, который в своей клинике в Иерусалиме
творил гинекологические чудеса.
- Слушай, Герцль, - сказал Рон, зайдя в кабинет и оставив жену в ко-
ридоре. - Я хочу, чтобы ты обследовал ее и, если понадобится, меня, и
сказал совершенно определенно, почему у нас нет детей. Понимаешь, я хо-
чу... Мы хотим ребенка...
Обследование длилось несколько недель. По его окончании Кацовски поз-
вонил Рону и пригласил к себе. "Только приходи один, - сказал он. - Без
жены..."
Разговор между врачом и писателем был более чем странный.
- Я тебе должен сказать сразу, - начал Кацовски, - что я ничего не
понимаю...
- Разве это возможно? - попытался пошутить Рон.
- Получается, что возможно, - совершенно серьезно сказал Кацовски. -
Здоровья у твоей Шошаны хватило бы на десятерых. Тебе тоже грех жало-
ваться. Она не использует никаких противозачаточных средств и, как я по-
нял из ее слов, даже не знает, что это такое. Но те процессы, которые
должны неминуемо происходить в ее, извини меня, чреве, почему-то не про-
исходят. Это-то мне и непонятно...
Знаешь, Рон, может быть, мой совет прозвучит несколько неожиданно, но
своди-ка ты ее к... Миницу.
- И кто это мне советует?! - запротестовал Рон. - Ученый, профессор,
человек строгих правил и точных знаний?!
Кацовски пожал плечами. Их общий знакомый Георг Миниц был известным
экстрасенсом. Он занимался лечением на расстоянии, телепатией, астроло-
гией, гаданием, лозоходством - в общем, всем тем, что Герцль Кацовски от
души презирал и с откровенным отвращением называл дремучей чушью.
- Ты знаешь, как я отношусь к этому шарлатану, - сказал врач на про-
щание. - Я уверен, что ничего серьезного он тебе не скажет. Но, может
быть, он просто найдет ответ, который тебя удовлетворит. Я такого ответа
дать тебе не могу...
Миницу потребовался всего час, чтобы все разложить по полочкам. Труд-
но сказать, удовлетворил Рона диагноз экстрасенса или нет, но поэтичес-
кое содержание, заложенное в нем, имело вполне определенный смысл.
- Она не может забеременеть, - сказал Миниц.
- Почему? - спросил Рон.
- Потому что не хочет.
- Не хочет забеременеть от меня?
- Нет. Она просто не хочет ребенка. Ее нежелание сильнее любых проти-
возачаточных средств. Понимаешь, она самодостаточна. Ей хватает ее са-
мой. Ей никто больше не нужен...
Миниц сделал паузу, а потом тихо добавил:
- Даже ты...
- Я это знаю, - твердо сказал Рон.
Услышав такое признание, Миниц повеселел.
- Тогда все становится гораздо проще, - хохотнул он и хрустнул
пальцами. - Слушай. Она представляет собой очень редкий тип самодоста-
точных людей. Она живет окружающим миром в целом, а не отдельными его
частями. Пока окружающий мир существует цельно, пока эта цельность ося-
заема, она полностью удовлетворена. Как только этот мир начнет дробиться
в ее сознании на части, у нее появятся нормальные человеческие потреб-
ности. Любовь, модная одежда, деньги, дети и прочее. Сейчас она как бы
находится в состоянии счастливого (для нее) и несчастного (для тебя)
сна. Беременность может стать одним из первых признаков ее пробуждения -
признаком того, что она начала выделять тебя (или кого-нибудь другого)
из окружающего мира... Но должен тебя предупредить. Такая метаморфоза
будет очень болезненной и может закончиться трагически...
- Для нее?
- Для тебя...
После этого разговора прошло время. Рон заканчивал роман. Как-то не-
заметно для себя он стал встречаться с другой женщиной, знакомой еще по
университету. Она его, кажется, любила. К Шошане он постепенно привык.
Их отношения определились. Они стали откровенно холодными. С редкими
чувственными всплесками по ночам. Рон не осторожничал и однажды откро-
венно рассказал жене о том, что у него есть любовница. Реакция была
обычной.
В марте 1979 года Рон поехал на неделю в Варшаву. Для романа требова-
лись кое-какие материалы из истории Варшавского гетто.
Роясь в архивах, Рон набрел на душераздирающую историю Златки Горо-
виц, польской еврейки, замученной нацистами в 1943 году. К материалам
прилагался страшный по своей животной откровенности дневник гестаповско-
го ублюдка Отто Кигера, который был награжден железным крестом за изоб-
ретение изощреннейших пыток.
Это был даже не дневник, а четкие, педантичные инструкции с примерами
из богатого опыта палача. Каждое новое наставление начиналось гомеричес-
ки циничной фразой: "Возьмем нормального человека..."
Кигер, наверное, мечтал стать вторым Шарлем Сансоном де Лонгевалем,
основавшим знаменитую династию французских палачей. Но где уж сентимен-
тальным и по-своему гуманным Сансонам было тягаться с этим извергом. Ни
бичевание, ни четвертование, ни гильотина ни в какое сравнение не шли с
теми воистину сатанинскими способами пыток и убийства, которые разраба-
тывал Кигер.
"Берем нормального человека, лучше - женщину, - описывал изверг пытку
Златки Горовиц. - Делаем вокруг соска непрерывный круговой надрез. Этот
надрез нужно производить маленькими, желательно затупленными маникюрными
ножницами. Края надреза должны быть рваными - так эффективнее. К концу
этой операции объект, как правило, устает кричать, так что работать ста-
новится спокойнее.
Затем следует раскалить на огне тонкое стальное кольцо, сделанное на-
подобие согнутого бритвенного лезвия. Кольцо должно быть укреплено на
длинной деревянной ручке. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Главное на данном этапе, что-
бы объект не потерял сознания, чтобы он продолжал чувствовать боль.
Затем резким движением кольца вниз . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . "
Дальше шла торопливая приписка: "На этом этапе она потеряла сознание.
Пришлось сделать перерыв..."
Вернувшись из архива в гостиницу, Рон позвонил домой - в Рамат-Ган.
Голос Шошаны был далеким, но и за несколько тысяч километров в нем ощу-
щалось монотонное равнодушие. В коротком дежурном разговоре Рону удалось
выяснить, что она не одна, что в квартире кто-то есть. Это его не удиви-
ло, как, впрочем, и то, что Шошана сказала в конце разговора: "Я соску-
чилась. Приезжай скорее". Это были пустые слова, которых за их супружес-
кую жизнь было произнесено немало. Это была пустая измена, и далеко не
первая в их совместной жизни. Но что-то в его душе все-таки шевельну-
лось, какой-то замочек щелкнул в его мозгу.
Рон стряхнул с себя оцепенение, спустился в бар, выпил бутылку пива,
поднялся к себе в номер и завалился спать.
Наутро он направился в аэропорт. Там, в одном из киосков, купил не-
большой маникюрный набор. Все два часа полета из Варшавы в Лод он водил
по лезвию миниатюрных ножниц маленьким напильничком для зачистки ногтей.
Около трех часов дня Рон открыл дверь своей квартиры в Рамат-Гане. Он
вошел в прихожую, аккуратно поставил кейс возле обувного ящика, снял с
себя куртку, рубашку и туфли. Вынул из маникюрного набора ножнички, по-
ложил их в карман брюк и заглянул в салон.
Шошана лежала на софе, укрытая радужной простыней. Таким образом она
проводила почти все свое время. Увидев в дверях мужа, она слабо кивнула
и сказала свое неизменное "Здрасьте..."
Она была довольно сильной. Рон даже не предполагал, что сопротивление
будет таким длительным и упорным. Наконец ему удалось связать ей руки и
ноги изорванной простыней. Затем он замотал ее рот полотенцем. Шошана
выбилась из сил и лежала теперь, не двигаясь. Рон вытащил ножницы, под-
нес их к левому соску Шошаны и медленно стал погружать в грудь нижнее
лезвие. Когда выступила кровь и маленькая красная росинка прокатилась по
белой матовой поверхности груди, Рон взглянул в глаза жене и оторопел.
Они - эти два холодных и равнодушных глаза - смотрели на него с выраже-
нием какого-то напряженного ожидания. Впрочем, нет. Не совсем так. Выра-
жение этих глаз поразило Рона в первую очередь тем, что они вообще
что-то выражали. Трудно было определить чувства, которые теснились в
этом взгляде. В нем были и страх, и мольба, и благодарность, и вожделе-
ние. В этих огромных глазах Рон увидел себя, свое искаженное лицо. И тут
он понял, что Шошана - эта белоснежная корова Ио - смотрит на него, на
Рона, на своего мужа, который внутри ее глаз впервые обрел конкретные
очертания - очертания взбешенного зверя. И Рон закричал. Закричал так,
как не кричал никогда. Хриплые рваные звуки вырывались из его груди, вы-
рывались, казалось, вместе с сердцем, вместе со всеми внутренностями...
"Нет!.. - кричала Златка Горовиц. - Не надо!.. Не надо!.." И не могла
уже кричать... Окровавленные ножницы жгли основания большого и указа-
тельного пальцев. Кольца их напоминали согнутые дугой бритвы. "Возьмем
нормального человека, - вспомнил Рон. - Работать нужно в эластичных ре-
зиновых перчатках, чтобы не замарать руки кровью и испражнениями..." Ок-
ружающий мир взорвался и разлетелся на мелкие осколки. Действительность
пошла вразнос. Пропало все - комната, софа, связанная Шошана. Перед гла-
зами Рона плясало в кровавых бликах его обезображенное мукой лицо, лицо
самца, зверя, убийцы...
Рон проснулся хмурым утром с сильной головной болью. За окном его но-
мера уже бегали автобусы и автомобили, польская столица медленно пробуж-
далась от сна и устремлялась в новый рабочий день. Горло Рона горело.
- Вы так сильно кричали, - сказала ему молоденькая портье, - что я
хотела уже вызывать "скорую помощь".
- У меня это бывает, - хрипло ответил Рон, еще не оправившийся от
кошмара.
В Рамат-Ган он прибыл через двое суток. Около восьми часов утра он
открыл дверь своей квартиры, аккуратно поставил дипломат возле обувного
ящика, снял с себя куртку, туфли и на цыпочках прошел в спальню.
Шошана спала, разметавшись на большой семейной кровати. Ее умиротво-
ренное лицо было спокойно. Нагое тело, как всегда, источало белизну и
здоровье. Здоровье и желание. Желание и равнодушие. Радужная простыня
скаталась и лежала бесформенным комком в ногах.
На левой груди Шошаны, прямо над налитым янтарным светом соском, вос-
паленно сиял неровный сиреневый рубец.
Рон закашлялся. Она открыла глаза и впервые за много лет уставилась
не в потолок, а на стоящего в дверях мужа.
- О, здрасьте... - протянула она, и ее тонкие темные брови слегка
дрогнули. Она проследила за взглядом Рона и, кивнув на сосок, сказала: -
Чистила яблоко и порезалась...
Потом она сладко потянулась - точно так же, как когда-то в мастерской
Мартина Лесса, - и поманила мужа к себе: - Иди сюда, ну иди же... Я сос-
кучилась...
И впервые за много лет писатель Рон Мор поверил словам своей жены.
С этих пор Шошана переменилась. Метаморфоза была так стремительна,
что Рону даже не потребовалось эксплуатировать свою профессиональную
наблюдательность, чтобы замечать каждое новое движение, жест, каждую но-
вую реакцию в ее поведении.
Шошана стала проявлять заинтересованность в его делах. Перестала ва-
ляться днями на софе. Ходила по магазинам. Звонила ему на работу. Напра-
шивалась с ним в командировки. Она стала ревновать его к любовнице и од-
нажды устроила жуткую сцену с битьем посуды и хлопаньем дверями.
Она преобразилась. На ее белоснежных бедрах откуда ни возьмись обоз-
начилось несколько досадных синяков, упругий живот стал рыхлым, на боках
появились складки. Ее чувственные пухлые губы все чаще можно было видеть
ярко накрашенными. Однажды Рон поймал себя на том, что чувствует исходя-
щий от жены запах пота. Раньше он этого не замечал.
Преображение Шошаны произошло за какие-нибудь два-три месяца. Она
стала мелочной, сварливой, непоседливой, неопрятной. Она приставала к
Рону с идиотскими фантазиями, требовала, чтобы он больше зарабатывал, и
иногда выслеживала его, когда он отправлялся в библиотеку или на работу.
Рону понадобилось совсем немного времени, чтобы понять, что его жена
непроходимо глупа, что она - простая базарная баба. Выяснилось, что у
нее, у этой богини, у этой спящей красавицы, совершенно отсутствует
вкус. Одевалась она вызывающе и вульгарно. Ее разговор был безграмотен,
мысли пошлы, ее подозрительность переходила всякие границы. Вдобавок ко
всему она стала стремительно толстеть. Через полгода после возвращения
Рона из Варшавы в ней невозможно было узнать Шошану, позировавшую худож-
нику Мартину Лессу в его мастерской.
В конце концов Рон понял, что уже не любит свою жену. Он понял, что
такая она ему не нужна. От белоснежной коровы Ио не осталось ни рожек,
ни ножек. Богиня канула в небытие, уступив место своему неудобоваримому
образу и подобию.
В один прекрасный день Рон объяснился с Шошаной. Объяснился холодно и
откровенно, как привык объясняться с ней раньше.
- Я не люблю тебя, - сказал он. - Ты мне неприятна. Я ухожу. Ты мо-
жешь оставаться здесь. И, прошу тебя, давай расстанемся мирно. Тебе все
равно меня не удержать...
Шошана выслушала эти слова молча, с каким-то зловещим холодом в гла-
зах. На мгновение Рону показалось, что перед ним сидит молодая Шошана,
девушка, богиня, корова Ио. Но пять слов, произнесенных "богиней", вер-
нули его на землю.
- Я не хочу больше жить, - мстительно сказала она. Затем тяжело под-
нялась с кресла и шаркающей походкой пошла на кухню. На ее оплывших но-
гах были плюшевые тапочки с помпончиками в виде совершенно идиотских бе-
лых ежиков.
Стало быть, они расстались. Рон оставил Шошане квартиру, а сам переб-
рался к любовнице, на которой вскоре женился. А через три месяца вышла в
свет прелестная повесть писателя Рона Мора "Белоснежная корова Ио".
"Р. забыл ее гораздо быстрее, чем предполагал, - писал Рон в этой по-
вести. - Ему так хорошо жилось нормальной жизнью, обыденными заботами,
так хорошо спалось с нормальной женщиной, которая, кстати, души в нем не
чаяла, что образ его бывшей жены умалился в памяти до случайного эпизо-
да.
Но Ио напомнила о себе самым трагическим образом.
Как-то ранней весной Р. гулял по тель-авивской набережной. Погода
стояла на редкость чудесная. Южное солнце еще только набирало силу. Мир
был полон запахов и света.
Неожиданно внимание Р. привлекло маленькое радужное пятно в дальнем
конце пляжа. Сначала ему показалось, что это обрывок какого-то плаката
или брошенное покрывало. Но подойдя поближе, Р. понял, что принял за
пятно девушку в цветастом платье. Она сидела прямо на песке и смотрела
на море.
Р. почувствовал, что какая-то теплая волна поднимается с низа живота
и обдает сердце. На мгновение он ощутил сладкое удушье... Это продолжа-
лось, наверное, несколько секунд. Очнувшись, Р. провел рукою по глазам,
сплюнул и поспешил домой.
Через несколько дней он снова увидел эту девушку. Она сидела на преж-
нем месте в прежнем платье. Сейчас Р. знал уже совершенно определенно,
что именно такое платье было на Ио во время того самого сеанса у Худож-
ника.
Р. подошел поближе. У девушки были светлые волосы и довольно полные
белые руки. Она не загорала. Она просто сидела и дышала воздухом.
- Ио?.. - окликнул Р. Она обернулась, и он понял, что пропал. Да, это
была Ио. Та же богиня Ио, только чуть постарше, слегка похудевшая, но
такая же крепкая, такая же полная жизненных сил.
- Здрасьте!.. - произнесла она тягуче, одними губами (или Р. только
показалось, что она это произнесла?). Выражение ее лица было такое же
отстраненное, как и в прежние, счастливые для нее времена.
- Ио, это ты? - не унимался Р.
Она встала, плавным движением Киприды стряхнула с платья песок и пош-
ла в сторону одного из роскошных отелей. Очарованный Р. двинулся за
ней...
Она обогнула отель, вышла на улицу Аяркон и пропала из виду. Р. бро-
сился в одну сторону, в другую - ее нигде не было. Он побежал обратно к
морю, но и там никого не обнаружил. Р. сел на гранитный парапет и достал
сигарету. Прикуривая, он вновь увидел ее. Она стояла у распахнутого окна
отеля на третьем этаже и призывно махала ему рукой. Он ринулся в отель,
чудом не попав под колеса пронесшегося мимо автобуса. Перебежав дорогу,
он увидел, что Ио выходит из дверей маленького кафе, расположенного в
соседнем здании. Вернее, сквозь двери: табличка "Closed" даже не шелох-
нулась.
Эта была самая настоящая гонка. Гонка за лидером. Р. бежал изо всех
сил, он задыхался, спотыкался, один раз даже упал, разбив колено и ра-
зорвав брюки, но бежал, бежал без остановки. Мозг сверлила единственная
мысль: "Только бы не упустить ее! Только бы не упустить!.." Названия
улиц сменяли друг друга со скоростью титров в старых кинолентах: Фриш-
ман, Дизенгоф, Давид Бен-Гурион, Адаса, Ибн-Гвироль, Арлозоров...
Внезапно его окатила ледяная волна разреженного кондиционированного
воздуха: Р. бежал по стерильным коридорам больницы. Он поднимался по
ступенькам, заглядывал в разные двери, вновь спускался, наталкивался на
людей, извинялся на ходу, и бежал, бежал, бежал... Цветастое платье, как
призрак, время от времени возникало в дали коридоров, указывая ему доро-
гу. Силы Р. были на исходе. Он чувствовал, что его бедное сердце вот-вот
выскочит из горла. На одной из многочисленных лестниц Р. споткнулся. Он
попытался ухватиться за перила, но ослабевшие пальцы сорвались с никели-
рованной стойки. Р. потерял равновесие, покатился по ступеням вниз и по-
терял сознание...
Он стоял посреди просторной больничной палаты и ежился от холода.
Прямо перед ним, у маленького зарешеченного окна, на казенной больничной
тележке лежал труп, с головой накрытый радужной простыней.
Р. сделал три механических шага вперед и резким движением заводной
игрушки сорвал покрывало.
Перед ним лежала Ио. Совершенно голая и безумно прекрасная. Она была
мертва. Смерть вернула ей все утраченное в последние месяцы. Она лежала
нагая, умиротворенная, сердечно-равнодушная, как прежде. Она уже не ощу-
щала целостности окружающего мира - она стала его неотъемлемой частью.
Ее тело уже не дышало, но всем своим естеством - естеством смерти -
страстно хотело дышать. Каждая линия, каждый изгиб были продуманы и вы-
верены Высшим Существом, Абсолютным Мастером, Демиургом. И только не-
большой глянцево-бледный шрам вокруг левого соска немного портил общее
впечатление..."
На самом же деле Шошана вовсе не умерла. Через год после развода с
Роном она обратилась к религии, вернулась к ответу, так сказать, вышла
замуж за пожилого ешиботника, нарожала ему целую армию детей и, кажется,
была счастлива.
Так что в этом смысле писатель Рон Мор что-то напутал.
Маньяк (франц. maniaque, от греч. mania - безумие,
восторженность, страсть) - умственно необразованный человек,
имеющий болезненно высокую потребность действовать.
Клод Буайе. Словарь для моих друзей
Ехали медведи
на велосипеде.
В ямку бух!..
Раздавили сорок мух!
Из детских присказок
Грянула увертюра. Первая скрипка сразу же сфальшивила, и Альберто Са-
винио*, стоявший за дирижерским пультом, швырнул в скрипача партитурой.
На фоне закрытого бархатного занавеса, на котором льежскими умелицами
был вышит огромный синий козел, появился Жан Поль Сартр в обтягивающем
трико телесного цвета и огромном напудренном парике. Он сделал несколько
безумных танцевальных па, громко взвизгнул и прыгнул в оркестровую яму.
Грохот падения заглушили ударные инструменты, вступившие на три с поло-
виной такта раньше времени. Первая скрипка снова дала маху, взяв вместо
фа диез соль. Савинио запустил в скрипача кочергой, которую использовал
в качестве дирижерской палочки.
Вдоль по авансцене пронеслись взвихренным пассажем Хайдеггер, Берен-
бойм, Буссеман и Гуссерль. Они держали друг друга за короткие поролоно-
вые хвостики, торчавшие из-под складок их пестрых юбочек. Веселая стайка
промчалась и сгинула в кулисе, откуда незамедлительно послышался звук
массового столкновения с декорацией, подобный грохоту горного обвала.
Занавес медленно пополз вверх, сопровождая свое движение диким меха-
ническим скрипом старых театральных лебедок и какими-то нечленораз-
дельными ритмическими звуками, напоминающими русское "Эй, ухнем!".
На сцене, в свете красных и желтых софитов, высился огромный беломра-
морный эшафот, сработанный в виде изящного унитаза. На его крышке, воз-
дев голову к колосникам, стоял напудренный до мертвенной бледности Меир
Хаберман. Он стоял, распираемый изнутри какой-то торжественной силой: то
ли сознанием исполненного долга, то ли послеобеденными ветрами. Он был
совершенно наг и держал перед собою связанные шелковым шнурком руки, в
данном случае прекрасно заменяющие фиговый листок. На его голой груди
висела небольшая табличка, на которой неоновым светом пульсировала над-
пись: "Это есть партызан!"
Увертюра достигла апогея. Савинио отобрал у скрипача инструмент и пе-
реломил его о колено. Музыкант не растерялся, достал из под стула ма-
ленький детский барабан и, подобно игрушечному кролику с батарейкой "ду-
раселл" в энном месте, врезал такую дробь, что со щек стоявшего на сцене
Хабермана посыпалась пудра.
Вновь ураганом пронеслись по сцене хвостатые девицы. И тут же появил-
ся толстый палач в белом фраке и замшевой перчатке на правой руке. В
этой фигуре даже с галерки сразу же узнавался Клод (Франсуа Люсиль де)
Буайе.
Крутанувшись несколько раз на босой ноге, палач совершил три легких
прыжка и пухлой замшевой рукою ухватился за серый ворсистый канат, сви-
савший из монументального ржавого бачка, расположенного над эшафотом.
Скрипач врубил последнюю скорость. Дирижер трясся в такт барабанной
дроби, мертвой хваткой вцепившись в деревянный пульт. Девицы снова выс-
кочили на сцену, но, увидев палача, тут же с визгом удрали обратно в ку-
лису.
Приговоренный продолжал стоять с видом мученика, каждое случайное
движение которого может окончиться конфузом. Палач привстал на носки,
затем, кряхтя, присел, потом опять привстал, махнул свободной рукою и
неожиданно повис на канате всей тяжестью своего большого тела.
Оркестр взорвался какофонией, тубы полезли на верхи, флейты засвирис-
тели, как безумные, валторны, гобои, кларнеты, тромбоны закашляли и за-
чихали, пустил громоподобного петуха геликон, и все потонуло в урагане
нескончаемой овации...
Известный бельгийский теолог, мистик и парадоксалист Клод Буайе был
человеком выдающимся по трем причинам: будучи теологом, он не верил в
Бога, занимаясь мистикой, утверждал, что Дьявола не существует, а в пре-
дисловии к своей последней книге "Парадоксы от Буайе" заявил, что прожил
совершенно банальную жизнь обычного льежского обывателя.
Скончался Буайе весной 1956 года в столице Бельгии от сахарного диа-
бета. Итоговую черту под своей "банальной жизнью льежского обывателя"
Буайе подвел таким образом. Перед тем как впасть в предсмертную кому, он
заявил своему секретарю Рихарду Беренбойму:
- Жил грешно, а умер смешно.
Беренбойм, образованный по всем статьям выпускник Сорбонны, филолог,
лингвист и полиглот, снабдил эти последние слова мэтра следующим коммен-
тарием:
"Зная привычку Буайе в критических случаях цитировать малоизвестные
источники, я записал его последние слова и бросился на поиски. Через два
с лишним месяца мне удалось отыскать источник цитаты. Последовательность
моих изысканий была таковой. Первым делом я перевел его слова, сказанные
по-французски, на семь языков - английский, немецкий, испанский,
итальянский, русский, греческий и иврит. Других языков мэтр не знал.
Фраза рифмовалась только в двух случаях: на итальянском и русском.
Итальянский я отмел сразу, поскольку в нем что ни фраза, то обязательно
стих. (Мэтр считал этот язык - язык "си", как говаривал великий Данте -
слишком легким для оценки критических событий.) Однажды в Риме он заявил
мне, что жизнь была бы не такой скучной, если бы итальянцы матерились
по-русски. "Они не ругаются, - заявил он мне тогда. - Они поют. Противно
слушать!"
В общем, я остановился на русском и буквально через месяц набрел на
источник этой цитаты. В одном из русских архивов в 1911 году была найде-
на рукописная заметка профессора Московского университета Колыванова,
который являлся специалистом по русской поэзии восемнадцатого века. За-
метка была посвящена эпизоду смерти знаменитого русского поэта Ивана
Баркова. Ее текст гласил:
"Иван Семенович Барков был человеком широко образованным, прекрасно
владел латынью и греческим, служил переводчиком в Академии наук, написал
замечательную биографию Антиоха Кантемира, приятельствовал с Ломоносовым
и Тредиаковским. Однако, несмотря на такое образование и окружение, нес-
мотря на свой несомненный поэтический дар, большую часть своей жизни
Барков провел в кабаках и публичных домах. Распутничая, он не задумывал-
ся о том, что губит свой талант. И даже в смерти остался таким, каким
был в жизни.
Из разных источников известно, что скончался Иван Семенович в ре-
зультате падения с лестницы в одном из самых грязных притонов Санкт-Пе-
тербурга. Он был пьян, его рука соскользнула с перил, и он сверзился с
высоты второго этажа, ударившись при этом головою об угол печки.
Сходили за лекарем. Тот осмотрел рану и пришел к выводу, что положе-
ние безнадежное. Так оно и оказалось.
Перед самой смертью Барков пришел в сознание и произнес такую фразу:
- Жил грешно, а помер смешно!..
Потом хохотнул ужасным перегаром в лицо склонившемуся над ним лекарю
и весело скончался".
Далее Колыванов приводит детальный разбор одного из последних стихот-
ворений Баркова, который я опускаю за невозможностью более или менее
точно перевести на французский многочисленные цитаты".
Рихард Беренбойм включил этот комментарий в свою книгу "Жизнь и труды
Клода Буайе", изданную в 1963 году в Париже. К этому времени бывший сек-
ретарь знаменитого бельгийца сам стал достаточно известен и не постес-
нялся быть в своей книге предельно откровенным. На волне этой открытости
он не утаил от читающей публики даже некоторые тайны личной жизни мэтра.
В частности, он не преминул указать в своей книге, что Буайе никогда не
был женат вовсе не потому, что считал женщин порождением темных сил, а
скорее потому, что имел ярко выраженные противоестественные наклонности.
Будь Буайе жив, он, возможно, сильно обиделся бы на своего секретаря
и даже обругал бы его по-русски. Но он умер и уже никак не мог ответить
на такой, скажем, пассаж:
"Фраза Ивана Баркова, произнесенная мэтром перед кончиной, была
весьма символична. Она подводила итоговую черту под одной большой и,
увы, несбывшейся мечтой Буайе. Всю свою жизнь мэтр стремился стать от-
важным человеком. Но это ему удавалось только на бумаге. В быту же он
был достаточно пуглив и даже трусоват. Во время оккупации он не нашел в
себе смелости даже эмигрировать в США, хотя такая возможность у него бы-
ла. Всю войну он просидел в подвале своего льежского дома. А впос-
ледствии называл себя подпольщиком в самом буквальном смысле этого сло-
ва.
Как ни смешно, но русский поэт-матерщинник, сотадист** времен импе-
ратрицы Елисаветы представлялся Буайе эталоном отваги, органичным синте-
зом литературной и жизненной доблести.
Впрочем, все это мои домыслы. За десять лет моего общения с мэтром
имя Баркова ни разу не всплывало в наших беседах. Вполне возможно, что
предсмертная фраза Буайе и фраза, приписываемая Баркову, - суть случай-
ное совпадение".
Рихарду Беренбойму не удалось превзойти славу своего знаменитого учи-
теля. После смерти мэтра он издал несколько довольно кислых книг, больше
скандальных, чем научных, а затем сделал карьеру в иной сфере.
Последняя брошюра Беренбойма претенциозно называлась "Равнение на
Рильке!". В ней он намекал на свою принадлежность к клану всемирно из-
вестных секретарей. В этой брошюре семьсот восемьдесят три раза встреча-
ется личное местоимение "я", триста шестьдесят раз автор апеллирует к
Рильке, триста двадцать восемь раз - к Эккерману и двенадцать раз - к
Николаю Дамасскому. Про Гете, Родена, царя Ирода и Буайе говорится скупо
и достаточно поверхностно.
Брошюра имела довольно обширную критику. В одной из своих статей о
ней упомянул даже сам Жан Поль Сартр, переведя ее автора из клана все-
мирно известных секретарей в институт денщиков времен Первой мировой
войны и, таким образом, комплиментарно поставив Беренбойма в один ряд с
бравым солдатом Швейком.
Интересен и тот факт, что после смерти Беренбойма (а скончался он в
Париже в 1974 году) нашелся человек по фамилии Буссеман, который написал
биографию покойного и издал ее за свой счет небольшим тиражом.
В этом опусе Рихард Беренбойм предстал перед современниками человеком
неординарным, талантливым и даже гениальным.
"Исследуя творческие манеры Беренбойма и Буайе, - пишет Буссеман, - я
пришел к выводу, что ряд зрелых произведений мэтра был написан при ак-
тивнейшем участии его секретаря. Во многих философских выводах, приписы-
ваемых Буайе, наблюдается почерк Беренбойма. А некоторые сентенции прос-
то списаны из студенческих дневников Рихарда, которые он вел в начале
сороковых годов, еще до знакомства с мэтром.
Как писатель и философ Буайе иссяк в конце тридцатых, после того как
написал свои знаменитые "Пути неисповедимые". Иначе зачем ему понадоби-
лось нанимать к себе в секретари еврея? Ведь он, как известно, евреев не
особенно жаловал. И даже изучая их язык, писал, что делает это из прин-
ципа: "Познай чуждое". Имеются неоспоримые свидетельства того, что Буайе
познакомился с первыми научными трудами Беренбойма еще во время Второй
мировой войны. Нельзя сбрасывать со счетов и тот факт, что в минуты хо-
рошего расположения духа Буайе обращался к своему секретарю точно так
же, как император Веспасиан, будучи еще простым римским генералом, обра-
щался к пленному Иосифу Флавию. А именно - он называл Рихарда "мой ев-
рей".
Кто такой этот Буссеман, тогда не было известно никому. Но его стиль
наводит на мысль о том, что "Творческий путь Рихарда Беренбойма" есть не
что иное, как произведение самого Рихарда Беренбойма, написанное им не-
задолго до смерти и отпечатанное в согласии с его завещанием.
Мог ли Буссеман, который утверждает, что не был лично знаком с Буайе,
написать такую, к примеру, фразу:
"Как это часто бывает в жизни, секретарь оказался порядочнее и в са-
мом прямом смысле слова отважнее своего патрона. Он не только откровенно
признал за мэтром ряд душевных и физических пороков (лично я об этом был
прекрасно осведомлен), но и вопреки этим порокам продолжил дело своего
учителя. Он не только развил ряд положений мистического учения Буайе, но
и поднял это учение на небывалую высоту. А в конце жизни стал вдобавок
ко всему еще и вице-президентом Всемирной лиги сексуальных меньшинств,
гомосексуалистом при этом не являясь!"
Буссеман пишет, что идея памятника Буайе, установленного в 1960 году
на его родине в Льеже, принадлежала также Беренбойму, а не самому Буайе,
который, как известно из официальных источников, последние двадцать пять
лет своей жизни не расставался с такой надеждой, заказывая, что твой
Бальзак, разным скульпторам эскизы своего собственного бюста. В подт-
верждение этого довода Буссеман приводит пометку Беренбойма, сделанную
карандашом на пачке от сигарет "Голуаз". Пометка гласит: "Сартра
расстрелять, а Буайе поставить памятник. Р.-М. Б-бойм. 17.03.1944".
На четвертой обложке "Творческого пути Рихарда Беренбойма" помещен
портрет Буссемана. Подпись гласит, что это фотография. Однако создается
впечатление, что это хорошо отретушированная репродукция с известного
портрета Данте Алигьери, нос которого выпрямлен, волосы пострижены, а
голова не покрыта.
Об авторе сообщается только, что зовут его Жозеф Буссеман и что он
является научным консультантом при "Вестнике Королевской Академии наук
Бельгии". Но эти скупые сведения сторицей окупаются в тексте самой кни-
ги.
"С Рихардом Беренбоймом мы познакомились так давно, что я уже и не
упомню, где и при каких обстоятельствах. До конца его дней мне казалось,
что мы дружим вечно". Так Буссеман начинает свою книжку. А вот как он ее
заканчивает: "К сожалению, я не курю и у меня под рукою нет ни пустой
пачки из-под сигарет "Голуаз", ни огрызка карандаша. В ином случае, за-
канчивая свой труд, я непременно бы начертал на случайной поверхности
такие строки: "Сартра расстрелять, а Беренбойму поставить памятник! Ж.
Б-ман, 06.09.1976".
Очень подозрительной выглядит и эта единодушная нелюбовь Беренбойма и
Буссемана к философу и писателю Сартру. В тех работах Беренбойма, кото-
рые хоть как-то претендуют на некую научную значимость, имя Сартра почти
не упоминается. Разве только при описании многочисленных бесед Буайе с
Гуссерлем и Хайдеггером. Сам Буайе, кстати, очень высоко ценил Сартра. В
романе "Райский подорожник" (1945) он, можно сказать, с пафосом воспел
сугубо философский трактат последнего "Бытие и ничто". "Никогда не пода-
вайте руки этому человеку, - писал Буайе, обращаясь к современникам. -
Он отвернется от вас с высокомерием Дьявола. Никогда не одаряйте его ми-
лостью - он отвергнет ее с достоинством Бога. Сартр - антипод по отноше-
нию к любой плоскости вашего мышления. С чем бы вы к нему ни пришли, его
точка зрения всегда будет иной".
Эти слова, кстати сказать, оказались в каком-то смысле пророческими.
Через семь с половиной лет после смерти Буайе Жан Поль Сартр демонстра-
тивно отказался от Нобелевской премии.
Несколько лет назад в Иерусалиме я встретил неожиданного знакомого.
Встреча произошла в небольшом кафе в здании русского культурного центра.
Мой знакомый отрекомендовался мне как критик и публицист Меир Хаберман.
Его сопровождала молоденькая красотка, и такое представление имело смысл
хотя бы потому, что Меира Хабермана я знавал в Москве под именем Миши
Дружникова.
Миша-Меир постарел, осунулся, выглядел гораздо кислее своих сорока
восьми лет. Его прекрасная (некогда черная с проседью) борода выцвела и
поредела. Неизменные крупные веснушки скрылись под плотным израильским
загаром.
Мы разговорились, выпили, затем пошли к Мише-Меиру домой и просидели
там за бутылкой и разговорами до самого утра.
Раньше близки мы не были, но на такую длительную беседу нас спровоци-
ровало одно знаменательное обстоятельство: в кафе после пятой или деся-
той рюмки Миша узнал, что на сегодняшний день моей настольной книгой яв-
ляются "Парадоксы от Буайе".
- Не может быть! - сказал он, пытаясь придать своему лицу выражение
ужаса. - И ты туда же?!
Короче, вскоре выяснилось, что в Иерусалиме Миша преподает философию
("От нечего делать, старик... От некуда податься..."). Несколько лет на-
зад он попал в Лион на какую-то международную научную конференцию ("Ха-
лява, старик, дело святое..."). И там, на этой конференции, он познако-
мился с профессором из Брюсселя Жозефом Буссеманом ("Редкая, доложу те-
бе, старик, скотина!..")
Впрочем, все по порядку. В России публицистом и критиком Миша был
также "от нечего делать" и "от некуда податься". Основную заработную
плату он получал как научный сотрудник института марксизма-ленинизма,
того самого, который выходил своим фасадом на Пушкинскую улицу, а, изви-
ните, торцом смотрел на здание Моссовета. (Фасад украшали три слепых ба-
рельефа - Ленин, Маркс и Энгельс. Остряки советовали прибавить к ним еще
троих: Гомера, Мильтона и Паниковского. В торце, прячась за памятником
князю Долгорукому и кося глазами на ресторан "Арагви", стоял еще один
Ленин, небольшой и бронзовый.) В этом институте Миша творил диссертацию
на тему, каким-то образом связанную с воззрениями Буайе. Но это еще не
все. Стоит особенно выделить тот момент, что на протяжении почти восьми
лет Миша являлся официальным секретарем некоего матерого московского
критика, фамилию которого я здесь не привожу по соображениям этического
характера. Назовем его Ф.Ф. Этот Ф.Ф. был убежденным мракобесом, служил
власти верой и правдой, и за соцреализм готов был живот положить. (Впро-
чем, насчет живота я не уверен.)
Миша работал на своего патрона, как вол, сочиняя за него рецензии,
отзывы и даже статьи. Ф. Ф. щедро оплачивал услуги секретаря, но к сугу-
бо официальной сфере своей деятельности его не подпускал: все три опуса
Леонида Брежнева он добросовестно отрецензировал сам, что нанесло
серьезнейший удар по Мишиному самолюбию. Миша Дружников был крайне тщес-
лавен.
Именно в то время настольной Мишиной книгой и стало откровение Рихар-
да Беренбойма "Равнение на Рильке!". Неисповедимыми путями Миша стал по-
дозревать и себя в принадлежности к великому клану секретарей, той самой
якобы челяди, которая делает королей королями. Миша, конечно, прекрасно
понимал, что его патрон в подметки не годится ни одному из упомянутых в
книжке Беренбойма лиц. Он сознавал, что сравнивать секретаря Дружникова
с секретарем Эккерманом - то же самое, что сравнивать писателя Брежнева
с писателем Гете. И все же идея творческого секретарства увлекла Мишу
настолько, что вместо диссертации на тему "Бесплодные поиски истины в
фундаментальной онтологии Мартина Хайдеггера" он написал объемистую ру-
копись под названием "Оправдание Беренбойма".
Он с такой страстью отдавался этому труду, в котором, как мне предс-
тавляется, личных местоимений "я" было раз в десять больше, чем в рабо-
тах самого Беренбойма, а упоминания Гете, Родена, Буайе, Брежнева и Ф.
Ф. были вообще сведены к минимуму, что во время нашей встречи цитировал
некоторые отрывки своей рукописи наизусть.
- Книгу Буссемана я прочитал уже здесь, после того как этот плагиатор
подарил мне ее в Лионе, - кричал Миша, брызгая слюной. - Теперь я знаю,
почему моя рукопись пропала. Ее у меня выкрали специально для того, что-
бы все лавры достались этому бельгийскому пройдохе...
- Какие лавры?.., - пытался я урезонить разбушевавшегося философа. -
Ты занимался своей рукописью в начале восьмидесятых, а книжка Буссемана
вышла в 1976 году...
Но убедить Мишу было невозможно.
- Хочешь знать, чем начинается моя рукопись? - задыхаясь, вопрошал
он. - Она начинается словами: "С Рихардом Беренбоймом я, к великому со-
жалению, знаком не был. Но до конца его дней мне казалось, что дружим мы
вечно"...
- А как насчет пачки из-под сигарет "Голуаз"? - спросил я.
- Какой еще пачки?
Оказалось, что книжку Буссемана Миша так до конца и не дочитал. От
ненависти к плагиатору.
Тогда я вкратце рассказал ему историю с карандашной пометкой Берен-
бойма.
Миша был в полном восторге.
- Вот это правильно! - орал он, размахивая стаканом. - Как верно ска-
зано! Расстрелять! Всех расстрелять! И Сартра! И Гуссерля! И Буайе! И
Буссемана! И... Беренбойма!
- А кому же поставить памятник? - поинтересовался я.
- И кому же поставить памятник? - повторил Миша мой вопрос и внезапно
сник.
- Ты знаешь, старик, - печально сказал он немного погодя. - Мне ка-
жется, что все они маньяки.
- Кто?
- Ну все эти рихарды, клоды, жозефы, мартины, эдмунды, жан-поли...
Когда я восстановлю и издам свою рукопись, я обязательно включу в нее
новую главу. Назову ее "Парад маньяков, или Эпитафия буссеманам". У меня
уже есть ключ для этой главы... Вот слушай...
Миша влил себе в глотку еще сто граммов водки, крякнул, тряхнул голо-
вой и процитировал:
- Ага! - кричит жена во сне. - Ага!
Поймала я барана за рога!
- Опомнись, милая, Господь с тобою! -
Проснувшись, муж ответствует ей так, -
Ведь ты во сне своей рукою
Меня схватила за елдак!
- Это Барков. Иван Семеныч. Я приведу эту цитатку, а вывод сделаю та-
кой: буссеманы, мол, взялись не за свое дело. Ими, дескать, двигало не-
померное тщеславие присоседиться к великому человеку. И, как это часто
бывает в подобных случаях, они, вместо того чтобы схватить барана за ро-
га, схватили его, извини, за елдак... Как тебе нравится такой ход?
- Замечательно, - ответил я. - Это будет такой удар, от которого Бус-
семан уже не оправится...
На этом мы с Меиром Хаберманом и расстались. Я приехал домой, отос-
пался, а вечером, стряхнув с себя похмельное оцепенение, сел в кресло и
раскрыл "Парадоксы от Буайе" на случайной странице. И вот что я прочи-
тал:
"Не есть ли горячность, честолюбивая страсть, которые вкладывает че-
ловек в поиски ума, убедительнейшее доказательство того, что ум является
чуждой, несвойственной человеку чертой? Больше всего на свете человеку
хочется того, чего у него нет, чего он не может и не должен иметь".
Я перевернул страницу.
"Наивысшим состоянием цивилизации должно, очевидно, быть такое состо-
яние, когда все жизненные вопросы будут разрешаться посредством легкой
игры чистых идей, без малейшей потребности в козлах отпущения, придающих
идеям вещественность и плотскость".
Я перевернул еще одну страницу.
"Оказываясь перед живописным произведением, не воспроизводящим карти-
ны действительности, умственно необразованный человек задается вопросом:
"Что это значит?"
Умственно необразованный человек во всем усматривает какую-то цель.
Он считает, что всякая земная вещь подчинена определенной цели и что
цель эта указана в значении самой вещи. По его мнению, чем выше интел-
лект и глубже ум, тем настойчивее мысль и целенаправленнее действие...
Умственно необразованный человек объединяет ценность и цель. Он не
допускает, что жизнь может и не иметь цели, что в жизни может и не быть
Бога..."
"Ничто, о темные люди, не преследует в словах Ницше ту цель, о кото-
рой думаете вы. Хорошо бы ввести правило, позволяющее избегать этих
безнравственнейших ошибок. Отделить плевелы от пшеницы. Запретить, чтобы
темные люди смешивались с людьми-светочами и прибирали к рукам их "не-
постижимые слова".
Я захлопнул книгу, взял с журнального столика пачку сигарет "L&M",
разодрал на ней целлофановую рубашку и на бело-красной поверхности ог-
рызком моего карандаша мелко написал: "Хабермана и всю его шайку изоли-
ровать! Буайе оставить в покое! Е. С-ц, 24. 10.1996".
__________________
* Альберто Савинио - наст. имя Андреа Де Кирико (1891-1952) -
итальянский писатель, художник, музыкант. В новелле использованы фраг-
менты его эссе "Intelligenza" ("Ум") и "Nietzsche" ("Ницше").
** Сотадизм - распутство, похоть. По имени греческого поэта Сотада
(III век до н.э.), сочинявшего насмешливые и непристойные стихи в эпоху
греко-египетского монарха Птолемея Филадельфа (283-247 гг. до н. э.).
Большинство наших занятий - лицедейство.
Mundus universus exercet histrioniam
("Весь мир занимается лицедейством"
- Стих Петрония, приводимый Юстом Липсием).
Нужно добросовестно играть свою роль,
но при этом не забывать, что это всего-навсего роль,
которую нам поручили. Маску и внешний облик
нельзя делать сущностью, чужое - своим.
Мы не умеем отличать рубашку от кожи.
Достаточно посыпать мукою лицо,
не посыпая ею одновременно и сердца".
Мишель Эйкем де Монтень. Опыты
- Каков ты? - спросил Он.
- Я таков, каким Ты меня создал.
- Ты - моя ошибка, - загрохотал Он.
- Нет! - закричал я. - Ты не умеешь ошибаться! Я такой же, как все!..
- Нельзя быть одновременно всеми! Ты - ошибка!..
- В чем же Ты ошибся?
- Я забыл вложить в тебя характер...
Авицур Бар-Нигун. Разговор мавра с Аллахом
Человек, о котором я хочу рассказать, погиб более десяти лет назад.
Он попал под поезд. Мало того, что он умудрился найти в этой пустыне по-
езд, он еще и выпрыгнул на рельсы в совершенно невменяемом состоянии, то
есть будучи сильно пьяным. Так, во всяком случае, говорили очевидцы тра-
гедии.
- Он распевал фривольные песни, шатался из стороны в сторону, приста-
вал к людям стоящим на платформе, - рассказала на следствии одна из сви-
детельниц - толстая пожилая дама с большой бородавкой на щеке. - Лично
мне он прошептал на ухо, что я потрясающе красива. В общем, вел себя
крайне оскорбительно...
- Накурился травки, - констатировал молодой солдат, который также
оказался свидетелем. - Только травка может давать такой замечательный
эффект. На себе испытал.
Медицинская экспертиза, вопреки всем этим показаниям, установила, что
в крови погибшего не было ни миллиграмма алкоголя. Следов наркотического
воздействия также не было обнаружено. Тем не менее следствие закончилось
в течение двух часов. Было решено, что беднягу постиг приступ внезапного
помешательства.
Судьба этого человека интересна тем, что он прожил в полном смысле
слова дерзновенную жизнь. Не являясь творцом в привычном для нас понима-
нии, он был вдохновенным лгуном, актером, лицедеем. Не по профессии, а
по призванию свыше.
...Этой ночью мне приснился удивительный сон. В нем был один эпизод,
который меня просто потряс. На большом правительственном банкете - прав-
да, неизвестно какого правительства; там мелькали совершенно не совмес-
тимые за одним столом личности, например, Шарль де Голль, Анвар Садат,
Уинстон Черчилль, Голда Меир, Че Гевара, Хемингуэй, маршал Малиновский,
Питер Устинов и почему-то Сервантес с оторванной рукой; все, между про-
чим, были с молоденькими женами - так вот, на этом самом банкете я ока-
зался в шортах и пижамной куртке. Было так стыдно, как бывает только во
сне. Я бросился вон и неисповедимыми путями сна выбрался на крышу огром-
ного небоскреба. Огромного - слабо сказано. Это была настоящая Вавилонс-
кая башня, построенная из скользкого пещерного камня и ржавого железа.
Глянув вниз, я не увидел земли. Только облака - со спины. Сразу же, как
это бывает только во сне, я понял, что должен спуститься. Вокруг не было
ни чердачных окон, ни дверей. Я начал спускаться по узким карнизам. Не-
которые из них были соединены друг с другом хлипкими алюминиевыми лест-
ницами. С других я спускался на невесть откуда взявшихся веревках. На
третьем ярусе спуска я ощутил, что не один. За моей спиною кто-то тихо
дышал...
Таль не отдавал себе отчета в своем вдохновении. Он вообще не отчиты-
вался перед собой в своих поступках. Какая-то теплая рука вела его
сквозь жизнь, указывая, когда это требовалось, как надо себя вести и ка-
кое действие надо совершать. Эта рука, очевидно, и столкнула его тогда
на рельсы, под колеса одного из четырех поездов (в каждом по два ваго-
на), которые бегали (это слишком сильно сказано) по просторам (тоже пре-
увеличение) нашей страны.
Если избавить его биографию от подробностей, от ответов на вопрос
"как?", то можно сказать, что Таль был везунчиком. В жизни у него полу-
чалось все. Он с отличием закончил школу, отслужил в боевых частях ар-
мии, поступил в университет, защитил докторскую диссертацию по экономи-
ке, работал в министерстве планирования начальником отдела, метил в ге-
неральные директоры, и без всяких сомнений попал бы на это место, если
бы не бредовая идея, пришедшая в голову кому-то из великих сионистов. Я
имею в виду идею построить в Израиле железную дорогу.
Впрочем, повторю: Таль не был властен над своей судьбой. В определен-
ный момент эта упрямая рука все равно столкнула бы его куда-нибудь в
пропасть, в море, под колеса автомобиля, наконец. Его смерть была так же
записана в Вышних, как и его жизнь.
Он был моим дальним родственником по отцовской линии. Мы не были зна-
комы, даже шапочно, но из разрозненных сведений о нем (в том числе и из
его снов, которые он с воодушевлением педанта наговаривал на древний
магнитофон "Грюндиг") мне удалось составить некий портрет этого в самом
буквальном смысле баловня Судьбы.
...накатило на меня, как наваждение. Сначала я услышал ЭТО ДЫХАНИЕ.
Оно было тихим, легким, нежным, непередаваемо свежим. Оно не слышалось,
оно происходило. Прежде чем оглянуться, я подумал, что так дышать может
только она, Ли...
Ли была моей первой любовью - любовью в четырнадцать лет. Мы учились
в одной школе, я - на класс младше. Она была красивой и очень гибкой де-
вочкой. Ее темные волосы всегда были коротко подстрижены. Одевалась она
неизменно в спортивную майку и мини-юбку. Менялся только цвет материи.
Ее ноги... впрочем, они были красивы и только. Больше всего меня вдох-
новляли ее голые ключицы (не плечи, а именно ключицы), из которых, как
сильное молодое деревце, росла (другого слова не подберешь) удивительно
стройная шея. Никогда в жизни я не желал ничего больше, чем просто пог-
ладить ее ключицы. Мне казалось, что одного моего прикосновения к ним
будет достаточно, чтобы, во-первых, умереть от нежности, а во-вторых,
сразу попасть в Рай...
Ее звали Лина. Про себя я называл ее Ли. У нее был мягкий, розовый,
подвижный рот, достаточно длинный, с горбинкой, нос, исключительно чис-
тая кожа и небесно-голубые глаза. Эта голубизна все портила. Я не люблю
голубых глаз - они всегда обманывают...
Стало быть, звали его Таль Билан. Родился он в Иерусалиме, в семье
юристов. Отец его - Амнон Билан - был заместителем президента коллегии
адвокатов Иерусалима. Мать, Рахель, работала в окружной прокуратуре.
Детство Таля было безбедным и безоблачным. До окончания школы он ус-
пел изъездить с родителями всю Западную Европу, побывать в Америке,
Австралии и Новой Зеландии.
Странности в его характере начались с того случая, когда отец в пер-
вый и последний раз в жизни отвесил ему пощечину. Талю было тогда семь
или восемь лет.
Как-то раз, когда родителей не было дома, он стащил из ящика отцовс-
кого стола кубинскую сигару и самозабвенно выкурил ее в туалете. Стойкий
запах табака предательски продержался до прихода родителей, но когда ре-
бенок был самым строжайшим образом допрошен об обстоятельствах преступ-
ления, он сплел такую невероятную историю, что отец раскрыл от удивления
рот, а мать даже всплакнула.
Оказалось, что в отсутствие родителей в квартиру постучал некий чело-
век в черном плаще. Мальчик описал его приметы с таким искусством, что
можно было прямо на месте составить фоторобот преступника. От внимания
ребенка не ускользнула ни ямка на подбородке, ни родинка на мочке право-
го уха.
Дальше дело было так. Человек в черном плаще попросил попить воды,
прошел на кухню и... пропал. То есть на глазах у ребенка растворился в
воздухе. Затем мальчик услышал какой-то шорох в отцовском кабинете. Он
открыл дверь и увидел, что ящик стола медленно выдвигается, оттуда вы-
ползает сигара, сама зажигается и, извергая клубы синего дыма, летит по
воздуху в туалет. Затем раздается звук спускаемой воды, хлопают двери, и
чудо полтергейста исчезает насовсем, отравив полквартиры ароматом ку-
бинского табака. Купившийся на эту байку отец трижды обошел весь дом,
обследовал самые темные углы, залез на антресоли и даже заглянул в уни-
таз, предварительно спустив воду.
Таль вел свой рассказ со слезами на глазах. Он запинался, краснел и
бледнел, говорил, что испугался до смерти, молил родителей, чтобы они
никогда больше не оставляли его одного. И даже не спал ночью, постоянно
вскрикивая, как бы от ужаса, и заставляя мать то и дело прибегать к нему
в комнату и успокаивать его. И каждый раз, когда она наклонялась к рыда-
ющему сыну, ее обоняние содрогалось от стойкого табачного запаха, исхо-
дившего изо рта вдохновенного лгунишки.
...История моей любви была, в сущности, банальна: Ли меня не замеча-
ла. Но я с упорным постоянством еженощно спасал ее от хулиганов, выносил
на руках из горящего дома, вытаскивал из бушующего моря, а затем, утром,
наспех позавтракав, бежал в школу, прятался за каменным забором и ждал,
когда она с подругами появится на дорожке, ведущей ко входу. И каждый
раз, когда я ее видел, я умиленно шептал про себя: "Спасена!.."
Знаменательную пощечину Таль получил через месяц или два после зага-
дочного случая с кубинской сигарой. Тогда он был сильно увлечен одной
книжкой по истории огнестрельного оружия. Книжка была написана каким-то
шарлатаном, который умудрился поместить в конце ее большую главу под
названием "Сделай сам". Таль прочитал и сделал. Он нашел десятисантимет-
ровую стальную трубку, расплющил ее с одного конца, напихал туда свинцо-
вых опилок, хорошенько проплавил все это на конфорке электроплиты, прос-
верлил в основании трубки дырочку, расплющенный конец загнул под прямым
углом и разместил всю эту установку на деревянном лафетике, который соо-
рудил из старого игрушечного пистолета. Осталось только накрошить в
трубку спичечных головок, вкатить туда шарик от настольного футбола
(вместо пули) и забить заряд бумажным пыжом.
Отец долго вертел этот, с позволения сказать, прибор в руках, хмыкал,
а потом сказал:
- Только не вздумай из этого стрелять. Останешься без рук.
- Да что ты, папа, - ответил послушный Таль и посмотрел на отца
взглядом праведника. Он лежал на маленьком диванчике и держал в руках
учебник по математике. - Ты же видишь, я занимаюсь...
А через полчаса, когда отец по традиции сидел у себя в кабинете и чи-
тал газеты, в комнате ребенка раздался оглушительный хлопок и послышался
звон разбитого стекла.
Рывком распахнув дверь в детскую, Амнон Билан узрел такую картину.
Таль лежал на диване в той же позе, в которой отец оставил его полчаса
назад. Лицо оружейных дел мастера выражало невероятную заинтересован-
ность предметом чтения. Губы шептали, глаза внимательно вглядывались в
каждую букву. Все его существо было сосредоточено на увлекательнейшем
чтении. И только одно обстоятельство портило эту идиллическую мизансце-
ну: теперь Таль держал учебник математики вверх ногами.
На подоконнике лежала "пушка". Из ее ствола вилась струйка синего ды-
ма. Оконное стекло было разбито вдребезги.
Второй хлопок, прозвучавший в комнате ребенка, был ненамного глуше
первого, но звон разбитого стекла раздался на этот раз только в голове
Таля. Собрав искры, высыпавшиеся из глаз после крепкой пощечины отца,
мальчик отвесил родителю неопределенный поклон, улыбнулся странной улыб-
кой, затем лег на диван, повернулся лицом к стене и... мгновенно зас-
нул...
А на следующее утро на диванчике проснулся уже совсем другой Таль Би-
лан. Тот самый, который через тридцать лет, весело хохоча и гримасничая,
совершит кульбит с привокзальной платформы прямо под колеса проходящего
локомотива.
...это была, разумеется, Ли. Я оглянулся и встретился с ней глазами.
Она была в своем традиционном наряде - в черной майке и черной мини-юб-
ке. Мы сидели на облупившемся жестяном карнизе, некогда покрашенном в
коричневый цвет. Погони за нами не было, но почему-то надо было спешить.
Я привязал веревку к водосточной трубе (вот вам и вавилоняне: водосточ-
ная труба была совершенно современного вида - грязная и ржавая), и мы
начали спускаться на следующий карниз. Потом мы спустились еще и еще.
Потом присели отдохнуть и вдруг почувствовали, что торопиться больше не-
куда. Это внезапное ощущение так сильно напугало нас, что нам ничего не
оставалось делать, как УВИДЕТЬ ДРУГ ДРУГА. Так всегда происходит во сне.
Фантастическое там гораздо ближе к реальности, чем действительное.
Я смотрел в ее небесно-голубые глаза так, как не смотрел никогда. В
годы отрочества, в годы моей беззаветной и, увы, безответной любви мне
так ни разу и не довелось заглянуть в эту блаженную пропасть. Но во сне
моя любовь не была безответной. Все ее существо (существо моей любви,
существо моей Ли) было обращено ко мне, на меня. Ее розовые губы трепе-
тали, глаза наполнялись прозрачными алмазными каплями, ее густые черные
брови были приподняты в немом вопросе, на который я тут же ответил: "Да!
Да-да-да-да-да-да!!!"
Она грустно улыбнулась и сказала мне своим светлым голосом (одни
обертоны - то же самое, что шептать фальцетом):
- Талечка! Я устала... - и тихо наклонила голову на мою грудь. Она
буквально подставила мне свои волшебные ключицы, и я с невероятным тре-
петом положил на них ладони. Это был момент величайшего счастья в моей
жизни. Я держал ее сладкую шею так, как, наверное, Отелло держал шею
Дездемоны - с тою же мавританской пластикой. Удивленно и медленно - так
падает Пизанская башня - я прилег щекой на ее голову. Ли пахла жасми-
ном...
В тридцать лет Таль Билан представлял собой красивого стройного парня
с иссиня-черными густыми волосами. Он всегда был аккуратен, хорошо оде-
вался, по выходным играл в теннис и плавал в бассейне. В общем, вел здо-
ровый образ жизни благополучного буржуа.
Впрочем, он вел много образов жизни сразу. Появляясь на футбольном
стадионе, он целиком растворялся в массе самых фанатичных болельщиков.
Он преображался настолько, что его не могли узнать ни приятели, ни
родственники. Он кричал, свистел, жевал питу с шуармой и запивал темным
пивом. Несколько раз он участвовал в драках на стадионе, но когда его
приводили в полицию, всегда с блеском доказывал, что произошла ошибка,
что он не только не дрался, но и вообще не присутствовал в этот день на
стадионе.
- Как может интеллигентный человек, занимающий такой высокий госу-
дарственный пост, интересоваться варварскими играми и участвовать в дра-
ках, которые устраивают эти дикари?! Как ваша фамилия, лейтенант? Сабо-
тируете? Вместо того чтобы наводить порядок в стране, вы задерживаете
честных граждан и обвиняете их в хулиганстве? Как ваша фамилия, черт по-
бери?!
Однажды на фестивале вокалистов, куда Таль случайно забрел со своей
очередной подружкой, ему довелось спеть песню. Там устроили конкурс сре-
ди зрителей. Таль вызвался участвовать, вышел на сцену и так блиста-
тельно исполнил какую-то эстрадную песенку, что его приняли за професси-
онала и именно поэтому лишили премии. Впоследствии пораженная в самое
сердце подружка выяснила, что до этого Таль никогда не пел. И даже не
пытался. В раннем детстве мама пыталась пристроить его в музыкальную
школу, но учительница заявила, что игра не стоит свеч. ("Должна вас
огорчить, - сказала она трагическим голосом. - У вашего мальчика, к со-
жалению, нет слуха".)
Попав однажды в компанию репатриантов из России в весьма существенный
для них день, 31 декабря, Таль выпил на спор три стакана водки. Затем он
сел за руль своей машины и поехал домой. На полпути его остановил поли-
цейский. Открыв дверцу, Таль выпал в его объятия, как мешок с мукой. Но
и здесь вдохновение не обмануло его. Он собрался с силами, схватил оша-
рашенного марокканца за голову, обдал его жутким водочным перегаром, за-
рылся в его форменное плечо и зарыдал так горько, что страж порядка,
вместо того чтобы потребовать права, начал успокаивать водителя и высп-
рашивать, что же все-таки произошло.
- Дядечка мой!.. - завывал Таль. - О, какое горе!..
- Что за дядечка? - пытался понять полицейский.
- Дядечка Андре... Он чуть не умер... Упал с пятого этажа на газон...
О, какое горе!..
Пьяный Таль был настолько безутешен, что полицейский почувствовал,
как к горлу подступает комок. Он хотел было поинтересоваться, имеет ли
смысл так сильно напиваться, даже если любимый дядечка падает с пятого
этажа, но, раскрыв рот, вдруг неожиданно для самого себя зарыдал еще
горше Таля. Так они постояли на обочине дороги обнявшись и рыдая, потом
сели в машину Таля (полицейский, глотая слезы и сопли, устроился за ру-
лем) и, дико всхлипывая, отправились в ближайший бар, где выпили за здо-
ровье дядечки Андре по большому стакану виски.
...не могу сказать, чтобы этот сон вернул меня в прошлое. Кроме имени
Ли и ее достаточно смутного образа из моего прошлого, в нем ничего не
было. Впрочем, я передергиваю. В нем, в этом сне, было то единственное,
за что стоит это прошлое ценить. Это было чувство хрустальной нежности,
чувство, недоступное взрослому человеку. Я представлял собой подобие ку-
мулятивной гранаты, распираемой смертоносным газом, как ни вульгарно это
звучит. Мое сердце, моя грудь, мой живот - все мое тело наливалось ка-
кой-то небесной кровью и готово было разлететься на мелкие осколки от
одного только прикосновения...
Мы сидели, прижавшись плечами (я - левым, Ли - правым) к холодной
сплошной стене. В этой башне не было окон, хотя изредка из-за стены до-
носились какие-то глухие звуки, звуки потусторонней жизни... Я приложил
ладонь к влажному камню, а затем лизнул его: ваниль с шоколадом...
Как-то раз всегда подтянутый Таль появился на работе в абсолютно неп-
риемлемом виде. Края его рубашки торчали из-под ремня брюк. Над верхней
губой проросли редкие противные усики. Обозначился округлый животик. Во-
ротник пиджака был обильно осыпан перхотью. Таль суетился, много гово-
рил, обдавая собеседников запахом съеденного на ночь чеснока. Лицо его
потело, и весь он был такой противный, мерзкий, ощипанный, что эта мета-
морфоза не укрылась даже от министра, который с досадой намекнул на-
чальнику отдела на его непрезентабельный внешний вид.
Потом выяснилось, что к Талю в гости приехала его бывшая жена, кото-
рая до сих пор его любила и которую он до сих пор не любил. Они не виде-
лись лет, наверное, десять. И чтобы оставить по себе не особенно прият-
ное впечатление (Талю очень хотелось убедить навязчивую и глупую женщи-
ну, что, расставшись с ним, она ничего не потеряла), Таль преобразился
таким чудесным образом. Вместо благополучного, зрелого, полного сил муж-
чины бедная бывшая жена встретила начинающего полнеть и даже лысеть (как
ему это удалось, лично я не понимаю; у него до конца жизни не было и на-
меков на лысину) человечишку с признаками интеллектуальной и физической
деградации: животик, легкая одышка, запах пота, мелочные интересы...
Через день после отъезда отставной супруги обратно в Польшу Таль
вновь превратился в подтянутого, спортивного мужчину, почти супермена. И
все его сослуживцы, дружно тряхнув от наваждения головами, стали щипать
друг друга за мягкие места. Метаморфозы эти были настолько стремительны,
что многим казались просто фантастическими.
Несколько раз на приемах в министерстве или в иностранных по-
сольствах, когда Таль сопровождал министра и гендиректора, послы, банки-
ры, премьеры, президенты иностранных государств почему-то начинали свои
рукопожатия именно с его, Таля Билана, руки. Впрочем, ясно почему. На
этих приемах он тоже преображался. Его лицо обретало отпечаток глубокого
внутреннего достоинства, если не сказать мудрости. Он был величествен. А
так как большинство наших министров и понятия не имеют о величественнос-
ти, то Таль естественным образом выделялся из серой массы чиновников и
привлекал к себе внимание иностранцев.
...Внизу уже можно было различить движущиеся автомобили и даже людей.
Недалеко от нас пролетел голубой бумажный самолетик с "магендавидом" на
крыле. Мы находились на высоте метров в сорок...
Неожиданно сон переключил свои камеры: я увидел нас двоих, сидящих на
карнизе монументального небоскреба. Я смотрел на свое счастье со стороны
и не ощущал никакого удовлетворения. Камера совершила медленный наезд.
На самом краю опасного карниза, обнявшись (если пластическую композицию,
которую мы с Ли представляли, можно назвать объятием), стояли на коленях
два человека: прелестная юная девушка и небритый мужчина лет сорока, в
белых шортах, пижамной куртке навыпуск и плетеных сандалиях на босу но-
гу...
Впоследствии я понял, что именно эта картина помогла мне совершить во
сне то, чего я никогда бы не совершил в жизни... В потусторонней жиз-
ни... Там я, наверное, поцеловал бы Ли в лоб. Или даже в губы. Она была
готова на все. Но во сне эта готовность была расценена мною совсем
по-другому...
Он мог бы стать блестящим офицером. И даже генералом. Но из армии ему
пришлось уйти. Этому было сразу несколько причин. Дважды во время воен-
ных операций он проявлял безрассудную отвагу и дважды вдохновенно празд-
новал труса. Один раз (Таль служил на Голанских высотах) он на спор про-
бежал, не останавливаясь, минное поле длиною в километр. В другой раз не
пошел в атаку, решив отлежаться в укрытии. А когда командир спросил его,
в чем дело, он стал пускать слюни и лепетать, что страшно боится. А в
доказательство предъявил мокрые штаны.
Буквально через две недели после этого "конфуза" Таль смело прыгнул с
десятиметровой высоты. Вертолет никак не мог приземлиться, чтобы оказать
помощь раненому солдату. Таль схватил аптечку и прыгнул. Он вывихнул се-
бе ногу, но сумел, как мог, наложить жгут на бедро своему товарищу и, по
существу, спас тому жизнь. А через полгода отказался прыгать с парашю-
том, сославшись на страшные головокружения. ("От высоты меня тошнит с
детства!")
Не было ни одного случая, чтобы Таль выходил от армейского врача без
требуемой справки. В жуткую жару он мог продемонстрировать все симптомы
простуды (однажды осенью, когда на Хермоне было плюс два градуса по
Цельсию, он предъявил полковому фельдшеру напрочь отмороженный палец но-
ги), в проливные дожди получал тепловой удар, а когда было необходимо,
страдал неудержимым поносом.
Впрочем, он не был симулянтом в прямом смысле этого слова. К армейс-
кой службе он относился ответственно, выкладывался полностью и сполна
отдал долг родине, получив в разных переделках два огнестрельных ране-
ния. В ногу и в плечо.
...сегодня ночью общался с Ним. Ощущение не из простых. Мне присни-
лось, что мы (разнородная толпа молодых людей) находимся в каком-то
средневековом замке. Сидим на полу, вернее на огромной рыболовной сети,
расстеленной по каменному полу. Вдруг - шаги... Сеть взметается вместе с
нами к потолку... Мы болтаемся в ней, как глупые рыбы, пытаемся освобо-
диться, но у нас ничего не получается... Обессилев, остаемся висеть вниз
головами...
Потом я оказываюсь на сырой европейской улице. Сумерки. То ли Париж,
то ли Прага. Вокруг ни души... Я сижу на складном стульчике с брезенто-
вой спинкой. Передо мной мокрая булыжная мостовая. Трамвайные рельсы...
Вдруг из окна каменного дома прямо в глаза ударяет резкий свет... Хочу
закрыть глаза и не могу... Появляется Он... Но я его не вижу... Только
этот ужасный свет жалит прямо в зрачки...
Таль Билан не знал границ преображения. Будучи чрезвычайно общи-
тельным человеком, он впадал в любую среду, как ручей в море. То есть
абсолютно растворяясь. В жизни ему попадались разные люди, и все до од-
ного считали Таля своим, себе подобным. В кругу порядочных людей он был
сама добродетель. С подонками говорил на языке отъявленного негодяя.
Лгал, беседуя с лжецом, грязно матерился в компании с грубияном и расс-
казывал скабрезные анекдоты, беседуя с пошляком.
В министерстве, где он работал, хватало и правых, и левых, и профес-
сионалов, и дилетантов. Таль был одновременно и тем, и другим. Известен
такой случай. Однажды Таль, как начальник отдела планирования, делал на
коллегии министерства доклад о перспективах развития экономики страны. А
затем выступил в прениях и разгромил собственные тезисы, не оставив от
них камня на камне. В перерыве между докладом и прениями он разговорился
в курилке с одним из недоброжелателей министра, который заявил, что в
министерстве работают одни профаны и они в конце концов приведут страну
к катастрофе.
Вернувшись в зал заседаний, он услышал вопрос генерального директора
министерства:
- Кто еще хочет выступить?
- Я, - сказал Таль. Он прокашлялся, отхлебнул из стакана минеральной
воды и заявил:
- К моему великому сожалению, в нашем министерстве работают одни про-
фаны, и они в конце концов приведут страну к катастрофе. Доклад, который
мы сегодня прослушали, страдает одним недостатком: он составлен по-диле-
тантски...
И так далее. Тем же вечером Таль с большим искусством убедил министра
в том, что это была шутка. Не совсем удачная в том смысле, что слишком
тонкая.
На похоронах мой троюродный брат рассказал такую историю:
- В последний раз я встретился с Талем при весьма странных обстоя-
тельствах. Ко мне тогда приехал знакомый из Афин и я возил его по разным
нашим достопримечательностям. Это было, как помнится, в воскресенье. Мы
приехали в Иерусалим и гуляли по Старому городу. Мой знакомый - правос-
лавный грек, и для него посещение святых христианских мест в Иерусалиме
было не просто целью, а сверхзадачей. В храме Гроба Господня мы провели
не меньше трех часов. Я устал как собака и уже проклинал эту экскурсию.
Помолившись у самого Гроба, мой приятель потащил меня наверх - в армянс-
кую часть храма. Мы поднялись по серым истертым ступеням и присели от-
дохнуть на каменную скамью.
- Смотри, - сказал мой грек и кивнул в сторону маленького амвона пе-
ред одним из многочисленных алтарей. У амвона на коленях стояли два че-
ловека - средних лет мужчина и мальчик. Они шептали про себя молитвы и
яростно крестились. Каково же было мое удивление, когда в мужчине я уз-
нал нашего Таля. Не поверив своим глазам, я подошел к молящимся поближе.
Это был действительно Таль. Он бормотал молитву без передышки, на ка-
ком-то неизвестном мне языке, кажется на латыни. Мальчик едва поспевал
за ним. Оба были целиком погружены в таинство, и я посчитал неприличным
прерывать это странное общение с христианским богом, хотя буквально две
недели назад, когда мы хоронили дедушку Гидеона, убитый горем Таль читал
над его могилой кадиш.
Мы с греком пошатались по городу еще часа два и у Яффских ворот
столкнулись с веселой компанией. Она состояла из Таля Билана, какого-то
американца, говорящего по-русски, его жены и сына.
- Какая встреча! - закричал Таль. - Знакомься - мои друзья из Брайто-
на. Вернее, из... как это называется ваш городок?.. Ах да, вспомнил...
Вильнюс...
Он тут же всех перезнакомил друг с другом и потащил в ресторан. Там
мы просидели до позднего вечера. Мой грек, надувшись красного вина, на-
чал петь свои песни, а Таль, к полному удивлению присутствующих, подпе-
вал ему по-гречески, будто за день до этого вызубрил все тексты назубок.
Когда мы выходили из ресторана, я спросил его о молитве в храме Гроба
Господня. Таль весело посмотрел на меня и сказал:
- Этот мальчик сегодня впервые побывал в настоящем храме. Ах, как го-
рячо мы с ним помолились!..
...Потом я оказываюсь на маленькой льдине. Кругом белым-бело... Подо
мной холодный океан, а льдина тает, становится рыхлой... Я уже по колено
в ледяной воде. Стараюсь выбраться, но, как только ступлю на твердь, тут
же проваливаюсь... Но перед тем, как оледенеть совсем, вдруг оказываюсь
на высокой скале... Падает ночь... Я стою в полном одиночестве так высо-
ко над миром, что могу воочию убедиться: Земля круглая. За дугообразным
горизонтом, очерченным последней полосой заката, вижу морщинистое лицо
Луны... Высота страшная, и мне нужно упасть... Я не хочу, но знаю, что
нужно. И еще я знаю (а это так редко происходит во сне), что, если упа-
ду, тут же проснусь. И от этого еще больше не хочу падать... И вдруг
снова ЭТО ДЫХАНИЕ. Тихое, легкое, нежное, непередаваемо свежее. Не слы-
шится, а происходит. И снова, прежде чем оглянуться, я думаю, что так
дышать может только она, Ли...
Мне думается, что оригинальное заключение о причинах гибели Таля Би-
лана, сделанное следователями полиции, было по существу своему верным.
Скорее всего он действительно погиб в результате приступа внезапного по-
мешательства. Кто знает, может быть, за час до смерти Таль встретил на
улице какого-нибудь сумасшедшего и разговорился с ним. Они, наверное,
поняли друг друга с первого слова, выпили пивка где-нибудь в уютном
скверике и расстались большими друзьями, пообещав друг другу непременно
встретиться на небесах.
Таль Билан любил людей не так, как любим их мы. В большинстве своем
они были ему безразличны. Но каждый в отдельности представлял для его
воображения истинный клад. Его вдохновения хватало на всех, кого он
встречал и с кем общался. Каждого человека, будь то праведник или под-
лец, глупец или гений, он наделял некой поэтической силой, о которой в
свое время так точно написал Марсель Пруст: "Люди в большинстве своем до
того нам безразличны, что когда мы наделяем кого-нибудь из них способ-
ностью огорчать и радовать нас, то это существо представляется нам вы-
шедшим из другого мира, мы поэтизируем его, оно преображает нашу жизнь в
захватывающий дух простор, где оно оказывается на более или менее близ-
ком от нас расстоянии".
Мне трудно судить о том, имел ли Таль Билан собственный характер.
Мне, повторяю, не довелось знать этого человека в лицо. Но я узнал его
голос и, как мне кажется, старый магнитофон "Грюндиг" поведал мне гораз-
до больше, чем смог бы поведать сам герой - лгун, актер, лицедей...
...и тогда камера переключилась снова, и снова мы стояли на коленях,
обнявшись, у холодной ванильно-шоколадной стены башни, на узеньком жес-
тяном карнизе... Ее ключицы снова оказались в моих руках. Но я уже знал,
что это за руки...
Я в последний раз пошевелил пальцами, в последний раз ощутил нежное
излучение ее кожи и... столкнул Ли в пропасть. Падая вниз, в смерть, она
смотрела на меня с благодарной нежностью...
На земле существуют явления,
открывающие какой-то доступ к неведомому;
мысль ищет выхода в этом направлении,
и сюда же устремляется гипотеза.
Догадка имеет свое compelle intrare (заставь войти - лат.).
В иных местах и перед иными предметами
мы невольно останавливаемся в раздумье
и пытаемся проникнуть в их сущность.
Иногда мы наталкиваемся на полускрытую неосвещенную дверь
в неведомый мир.
Кого не навел бы на размышления вид этого мертвеца?
Виктор Гюго. Человек, который смеется
Шандор Коган был когда-то солдатом. Причем хорошим солдатом. Он хоть
и не служил в отборных боевых частях (помешал пустяк - отсутствие води-
тельских прав), но принимал участие в локальных войнах и вообще показал
себя молодцом. Вплоть до своего ужасного ранения.
Шандор родился в маленьком провинциальном городке Атлит на берегу
Средиземного моря. Все его детство прошло у подножия крепости крестонос-
цев, которая являлась единственной причиной того, что родной городок
Шандора был отмечен на всех туристических картах страны. Здесь он взрос-
лел в жестоких играх со сверстниками, здесь учился дружить и враждовать,
здесь впервые заметил за собою некоторые странности. Вернее сказать, на
эти странности ему указали друзья его детства, а потом и родители. Зак-
лючались они в густой сосредоточенной задумчивости, напоминавшей ото-
ропь. Эта задумчивость внезапно овладевала мальчиком, когда он смотрел
на что-то движущееся. Любое движение - будь то морская волна, пламя
костра или пейзаж, убегающий за окном автомобиля, - приводило Шандора в
состояние прострации, выйти из которого было не так уж легко. Он как бы
впитывал движение взглядом, абсолютно отрешаясь от внешнего мира. Его
глаза были широко открыты, дыхание затаено. Он не обращал внимания на
посторонние звуки, не слышал, когда его окликали по имени. Только смот-
рел и смотрел.
Когда эта причуда стала поводом для насмешек со стороны школьных дру-
зей, Шандор с мужественным упорством начал с нею бороться. И победил.
Правда, когда ему исполнилось 18 лет, он так и не смог сдать экзамен
на водительские права, хотя предпринял ряд отчаянных попыток. Приговор
экзаменаторов был суров: рассеянное внимание. Шандор Коган тогда и не
подозревал, что в этой парадоксальной формуле (разве внимание может быть
рассеянным?) заключена вся его судьба. Причем не столько жизнь, сколько
смерть.
В первый вторник декабря 1993 года на диком пляже недалеко от Кейса-
рии был обнаружен труп молодой девушки. Она лежала на песке, приложив
холодную ладонь к груди. Ее одежда - джинсы и белый шерстяной свитер -
была чистой и даже проглаженной. Полицейский, склонившийся над телом де-
вушки, с испугом обнаружил, что ее волосы пахнут нежными духами.
Узнав об очередном трупе, следователь Z. понял, что проиграл. Оконча-
тельно и бесповоротно. Это была уже шестая подобная смерть за последние
три с половиной месяца. Все шестеро погибших были найдены недалеко от
моря, все шестеро были молодыми людьми, бывшими или настоящими студента-
ми. И это - единственное, что их объединяло. Они не знали друг друга, не
имели общих знакомых, жили в разных городах. Их дороги не пересекались
никогда. Это было доказано следствием. Четверо парней и две девушки по-
гибли у моря, в ненастье, по неизвестной, а следовательно, таинственной
причине.
Родители Шандора репатриировались в Святую землю в конце пятидесятых
годов из Венгрии, оставив там большой дом в деревне под Капошваром. Отец
был влюблен в рыбалку. В Венгрии он каждое воскресенье ездил на Балатон.
Перебравшись в Израиль, семья поселилась у моря. На этом настоял отец,
который считал влажный морской воздух полезным для здоровья. Он страдал
астмой и частыми приступами ностальгии. Во время одного из таких присту-
пов и родился Шандор. Иначе у него было бы совсем другое имя, более под-
ходящее к его исконно еврейской фамилии.
И тем не менее Шандор Коган был хорошим солдатом. И стал бы хорошим
офицером, если бы не эта дурацкая пуля.
Следователь Z. чувствовал, что заболевает. Многим знакомо это мерзкое
состояние, когда знаешь, что начинается болезнь, а предотвратить ее не
можешь. Она неумолимо завоевывает весь твой организм, клетку за клеткой,
несмотря на героическое сопротивление. Эдакая легкая репетиция смерти.
Z. чувствовал, что мысли об этом деле становятся слишком навязчивыми,
но уже не мог им противостоять. Они обложили его мозг, как вражескую
крепость, и начали подготовку к штурму.
Ах, если бы эти шесть случаев были хоть как-то похожи на убийства! В
том-то и состояло поражение следователя, что все шестеро умерли естест-
венной смертью. На их телах не было обнаружено ни одного следа насилия,
ни единой царапинки. Их прошлые жизни были до банального обычными, похо-
жими на сотни тысяч других. Они состояли из цепи известных приключений,
вполне естественных для молодых людей, приключений, таящих в себе в рав-
ной степени и удовольствие, и угрозу жизни.
Пуля была действительно дурацкой. Это случилось в центре Газы во вре-
мя разгона палестинского митинга. Шандор тогда командовал отделением из
десяти солдат. Их перебросили в Газу с Западного берега реки Иордан.
К тому времени заканчивался второй год его службы в армии. Для такого
опытного бойца операция по разгону демонстрации являлась привычным де-
лом, четкой последовательностью двух-трех отрепетированных военных реп-
риз. Мегафон, бронетранспортер с водометом наверху, плексигласовые щиты
для защиты от камней, несколько гранат со слезоточивым газом - и де-
монстрация рассеяна. Так оно было и на этот раз. Палестинцы разбежались
в разные стороны. Солдаты сгрудились у бронетранспортера, закурили.
Предстояла передышка. Коган снял каску и вытер пот со лба. В этот момент
раздался выстрел.
Стрелял, как выяснилось позже, тринадцатилетний пацан. Он сидел на
кровле мечети с самодельной малокалиберной винтовкой. У него был всего
один патрон (тоже, кстати сказать, самодельный). И этот патрон стал ро-
ковым.
Пуля вошла в левый висок и вышла из правого. Голова старшего сержанта
Шандора Когана была прострелена навылет.
Каждый из шести трупов был опознан достаточно быстро. Общественность
начинала роптать. Пресса готовила скандал. После того как эти смерти
превратились в тенденцию, газетчики буквально осаждали полицейское уп-
равление, в котором работала следственная группа. Z. взял себе за при-
вычку запираться от журналистов в туалете и просиживал там чуть ли не
часами. "Задница у меня крепкая. Ей все равно, на чем сидеть", - говорил
он.
Осада прекратилась только тогда, когда одна из сладко-желтых газете-
нок опубликовала интервью со скандально известным астрологом и ясновид-
цем Цви Брунштейном. Этот шарлатан заявил, что речь идет о новой страш-
ной эпидемии и что вышеупомянутые шесть смертей - только первый звонок.
"Жуткая болезнь, - витийствовал оракул. - Она вызвана микробами, прони-
кающими на Землю из космоса сквозь озоновые дыры. - Ее последствия будут
катастрофичны. Они многократно превзойдут последствия СПИДа".
После этой сенсации журналисты переключились на ученых и врачей, ос-
тавив полицию в покое.
Шандор Коган выжил. Полгода в клинике, семнадцать сложнейших нейрохи-
рургических операций и левый глаз остались в прошлом.
Шандор довольно быстро освоился со своим одноглазием. Вместо безвозв-
ратно утраченного левого глаза ему вставили прекрасный стеклянный про-
тез, так что обнаружить его увечье было трудно даже в том случае, если
собеседник глядел ему прямо в глаза.
Выйдя из больницы и оформив инвалидность, Шандор отказался от предло-
жения отца вернуться в Атлит и снял небольшую студию в поселке Орот - в
четырех километрах от Кейсарии. Здесь он, можно сказать, уединился, ведя
жизнь то ли отшельника, то ли изгоя.
Военной пенсии вполне хватало. Первую половину дня Шандор проводил на
пляже, куда ездил на велосипеде, вторую - сидя дома у окна и сосредото-
ченно глядя то на облака, то на редкие автомобили, проходившие по шоссе.
Привычные ко всему патологоанатомы терялись в догадках. Вскрытия по-
казали, что двое юношей умерли от разрыва селезенки. Причем не было аб-
солютно никаких указаний на причины этого разрыва. Остальных молодых лю-
дей постиг ничем не спровоцированный разрыв сердечной мышцы.
- Это, конечно, идиотизм, - сказал следователю Z. профессор Плоткин,
- но впечатление такое, что кто-то забрался в сердце и взорвал его из-
нутри.
- Кто? - спросил следователь, прекрасно понимая всю глупость своего
вопроса.
- Перестань! Если бы я знал кто, я бы уже получил Нобелевскую премию.
Шандор вновь отдался сосредоточенному созерцанию, своей старой детс-
кой причуде, над которой сейчас уже никто бы смеяться не посмел. Впро-
чем, смеяться было и некому. Шандор ни с кем не делился своим сокровен-
ным пороком. Когда его взор находил движущуюся материю, он, казалось,
проникал в ее главную тайну, в самую суть ее движения, в первотолчок.
Шандор видел не только саму эту жизнь, он ясно осознавал, почему она
происходит. И это давало его взгляду какую-то упругую жгучую силу. Он
понимал, что человек, которому известна причина, является абсолютным
властителем следствия. Ему казалось, что его здоровый глаз работает за
двоих - за себя и за своего убитого собрата. Он ощущал поток своего зре-
ния, как некий разрушительной силы горячий луч (багровый в мутных золо-
тых прожилках), который только и ждет определенного приказа, шифра или
ключа, чтобы начать действовать.
Шандор не особенно ограничивал себя в общении с людьми. Но все-таки
его внешне бездеятельная жизнь не давала возможности обрести настоящих
друзей, прочные привязанности, добрые приятельства. К тому же он все ча-
ще и чаще ловил собеседников на каком-то настороженно-тревожном внимании
к себе. Сначала ему это не мешало, но потом он понял, что стал "рассеи-
вать свое внимание" и во время разговора, то есть и при свидетелях им
порою овладевала эта не совсем вежливая сосредоточенность. В результате
Шандор постепенно свел все свои знакомства к редким, почти случайным
встречам, а чтобы не сильно тяготиться одиночеством, завел кошку.
"Этих шестерых связывает только одно: все они умерли по непонятной
причине, - следователь Z. уже устал ломать голову над этой мистической
проблемой и пытался распрощаться с нею навсегда, в очередной раз доказы-
вая себе, что она неразрешима. - Все были здоровы. Возраст - от двадцати
до двадцати трех лет. Четыре парня и две девушки. Все были найдены неда-
леко от моря. Причем каждый из них пришел туда один, без друзей и умер
там ночью, без свидетелей. Не обнаружено никаких следов. Опрошено
шестьдесят семь человек, двенадцать из которых проходили по делу в ка-
честве подозреваемых. Но у всех оказалось железное алиби. Да и обвинения
не предъявишь - ведь никто не был убит. Все, как назло, умерли! Просто
пришли ночью на пляж и сдохли, только бы досадить старшему следователю
полиции! Ох, надо завязывать с этими глупостями! Все равно инстанции не
позволяют открыть уголовное дело: экспертиза факты убийства отрицает.
И все же есть тут несомненная чертовщина! Шесть здоровых молодых лю-
дей умирают от разрыва селезенки или от инфаркта на берегу моря. В не-
настье. На разных пляжах. Приходят в самый безлюдный час, как зомби.
Приходят аккуратно одетыми, будто знают, что им нужно туда прийти, чтобы
умереть.
Гипноз? Что-то я мало в это верю. Неизвестные медицине наркотики?
Сомнительно. Секта? Глупости. Эта молодежь уже выросла из подростковых
штанишек.
Тогда что? Черт бы побрал эту работу!.."
Когда Шандор впадал в свое сокровенное состояние, оба его глаза ста-
новились одинаково стеклянными. Со стороны это было довольно жуткое зре-
лище. Но мало кто видел Шандора Когана со стороны.
Однажды вечером он сидел у окна при свете торшера и читал книгу. Было
начало одиннадцатого. Его правый глаз работал хорошо. Он успевал схваты-
вать сразу по нескольку абзацев и одновременно видеть все, что происхо-
дило за пределами читаемой страницы. Легкий ветер колыхал штору. На по-
доконнике лежала кошка. Ее мягкая шерсть тоже слегка колыхалась. Кошку
звали Несс. Она была страшной чистюлей и нализывала свою густую шубу до
зеркального блеска. Шандор приобрел Несс у соседа, утверждавшего, что ее
мамаша - чистокровная персиянка. Одинаковые серые глаза кошки доказывали
как раз обратное. Впрочем, Шандору было все равно.
Колыхание желтовато-белой шерсти заставило хозяина оторваться от чте-
ния. Он провел рукой по глазам, встряхнул головой и стал смотреть на
кошку. Через минуту он уже смотрел на нее не мигая. Его живой глаз пос-
тепенно наполнился стеклянным блеском. Его мозг захлестнула горячая
энергетическая волна.
Он неожиданно вспомнил Газу, вспомнил своих друзей-солдат, пыльную
поверхность бронетранспортера. Стремительно всплыл в сознании окровав-
ленный труп палестинского мальчика - фотография, которую ему принесли в
больницу. "Это он в тебя стрелял, - сказал тогда командир. - Ему уже не
выздороветь, а ты давай, выздоравливай!.."
- К вам посетитель, - сказал дежурный, когда Z. уже собирался идти
домой.
В кабинет вошел высокий загорелый молодой человек. Его лицо было нап-
ряжено, движения порывисты. Он был явно взволнован.
- Я ее видел, - сказал он с порога, тыча пальцем в фотографию девуш-
ки, найденной позавчера на пляже. Фотография была опубликована во всех
газетах. - Я видел ее за несколько месяцев... за полгода... до... смер-
ти... Я смотрел на нее - и вот... она умерла... Это я во всем виноват...
И эти парни тоже... Я на них тоже, наверное, смотрел... Летом... Или
весной... Не помню... Во мне все дело!.. Понимаете или нет?! Дело во
мне...
Затем Шандор увидел выстрел. Да, он увидел, как пуля покидает ржавый
ствол мелкашки, как она рассекает густой воздух, как она приближается,
медленно вращаясь вокруг горизонтальной оси, как мягко входит в его,
Шандора, левый висок... Это видение было настолько реальным, что Шандор
почувствовал режущую головную боль.
Он очнулся и посмотрел на часы. Было начало одиннадцатого. В забытьи
Шандор провел не более нескольких секунд.
Несс дремала, не обращая на хозяина никакого внимания.
- Ты понимаешь, это какая-то мистика. Парень совсем помешался, - сле-
дователь Z. сидел в кафе с профессором Плоткиным. Была пятница - тради-
ционные посиделки двух старых друзей.
- Девушку, погибшую месяц назад, он видел летом на пляже в Кейсарии,
- продолжал Z. - И говорит, что это он ее убил. Я спрашиваю: "Как?! Ка-
ким образом ты ее убил?!" Он отвечает: "Я засмотрелся на нее, когда она
играла в бич-бол". Я говорю: "Ну и что?" Он начинает суетиться, всхлипы-
вать и нести всякую околесицу про какую-то кошку с серыми глазами, про
Газу, палестинского мальчика... Понимаешь, у меня сразу создалось впе-
чатление, что этот парень не в себе. Начитался, наверное, заметок из
"Уголовной хроники"... Ненавижу журналистов...
- А ты уверен, что он абсолютно не причастен...
- Я проверил. Он не знает ни имен жертв, ни где они жили, он не знает
о них буквально ничего. Их друзья и родственники также не признают в нем
даже отдаленного, даже случайного знакомого. Короче, после получасовой
абсурдной беседы я посоветовал ему обратиться к врачу.
- Ты слишком груб. Впрочем, для полицейского это скорее достоинство,
чем недостаток. А тебе не пришло в голову поинтересоваться его прошлым?
- Пришло, пришло... Не такой уж я жлоб, как тебе кажется... Он живет
в Ороте, снимает там большую комнату в одном из старых домов. Нигде не
работает... Получает пенсию по инвалидности. Был ранен во время интифа-
ды. По-моему, в голову. Так что все к одному. Он просто сумасшедший. Я
ему говорю: "Ну хорошо, ты не можешь сказать, КАК ты их убил. Объясни
тогда, ЗА ЧТО ты их убил?" А он заламывает руки и кричит: "О, если бы я
знал, за что!.." Нет-нет, он просто сумасшедший...
Такое случилось с ним впервые. Впервые он увидел в грезах что-то ре-
альное. И эта реальность его ужаснула. Но вовсе не своими убогими и жес-
токими формами, а сутью. Раньше он с удовольствием вспоминал армейскую
службу. Собственно, больше ему и вспоминать-то было нечего. Армия была
единственным периодом его жизни, набитым знаменательными событиями, как
перина пухом. Но в этот раз он вдруг почувствовал, что мягкая теплая пе-
рина превращается в грубый соломенный тюфяк. Окровавленное лицо палес-
тинского мальчика - его незадачливого убийцы - стало для Шандора Когана
черным символом, символом смерти.
- Что за привычка все упрощать! - Плоткин заказал себе еще один бокал
пива. - Не то сказал - и уже сумасшедший. В человеческой природе еще
столько необъяснимого, что я бы на твоем месте с выводами не спешил.
Вот послушай одну историю. В конце декабря 1967 года в Красноярске
произошел несчастный случай. У "Запорожца", который следовал по обледе-
нелому пригородному шоссе, отказали тормоза, и он врезался в грузовик,
идущий впереди. Беда была в том, что грузовик вез огромную пихту для ус-
тановки на центральной площади города. Комель и средняя часть дерева ле-
жали в длинном кузове, а верхушка на несколько метров торчала наружу.
В результате столкновения "Запорожец" был пропорот деревом практичес-
ки насквозь. Ветровое стекло, водитель (толстый мужик средних лет), пе-
реднее и заднее сиденья нанизались на обледенелую хвойную ось, как бусы
на нитку.
Неподалеку находился военный госпиталь, где я тогда работал. Между
прочим, там я был хирургом высшей квалификации, а не патологоанатомом.
Впрочем, это неважно. Шофер грузовика вызвал помощь, мы прибыли на мес-
то, поохали, поахали, а затем отпилили дерево с двух сторон и с сукова-
тым обрубком в груди отвезли этого несчастного прямо в операционную...
А через четыре месяца он уже вышел на работу. Об этой уникальной опе-
рации тогда, помнится, вовсю писали газеты. Я был героем дня. Хотя до
сих пор не могу понять, как верхушка той пихты диаметром сантиметров в
десять, если не больше, не нанесла внутренностям этого мужика никаких
серьезных повреждений. Так, разрыв легкого, переломы ребер, в общем -
пустяки...
Через две недели кошка вдруг исчезла. Шандор обыскал всю округу,
расспросил всех соседей, прочесал окрестные поля и стройки - все тщетно.
Несс обнаружилась хмурым ноябрьским утром на пустынном пляже, где
Шандор по привычке коротал свои одинокие часы, глядя на дым из трубы
электростанции.
Кошка лежала на песке. Ее по-прежнему чистая желтовато-белая шерсть
шевелилась от каждого дуновения ветра. Одинаковые серые глаза пристально
смотрели на море. Несс была мертва.
Шандор отнес окоченевшее тельце домой и ночью похоронил на одной из
строительных площадок. Будь на его месте кто-то другой, он обязательно
обратил бы внимание на тот факт, что мертвая Несс была чрезвычайно чиста
и опрятна, будто перед тем, как умереть, сходила в кошачью парикмахерс-
кую. Кто-то другой обязательно задал бы себе вопрос: отчего она умерла?
И обязательно не нашел бы на него приемлемый ответ.
Но это - кто-то другой. Шандор же, напротив, принял смерть Несс как
должное. Он уже знал, что явилось причиной этой смерти. Он уже смирился
с открытием, которое потрясло его душу, он уже понял, что видение, то
самое страшное видение из его прошлой жизни и является приказом, шифром
или ключом к ищущей выхода энергии его единственного глаза.
Он пытался заставить себя не думать о войне, не вспоминать Газу. Но
память выходила из-под контроля. Видение обрушивалось на него внезапно,
заставало его воспаленный мозг врасплох. Иногда это случалось, когда он
смотрел на море, иногда - когда наблюдал за людьми на пляже. Он знал,
что все это плохо кончится. Он пытался закрывать здоровый глаз, носил
густые темные очки, заставлял себя смотреть только в книгу. Ничего не
помогало. В момент внезапной сосредоточенности все его члены цепенели.
Он не мог шевельнуться и, как приговоренный, досматривал свой кошмар до
конца. Свой единственный, изученный до мельчайших деталей, и все же каж-
дый раз одинаково жуткий кошмар.
Наконец, прочитав в газете о смерти девушки и о пяти других смертях,
Шандор пошел в полицию...
- Но самое главное не в этом, - продолжал профессор Плоткин. - Этот
человек, бывший то ли снабженец, то ли товаровед, после операции бросил
свою работу, а через несколько лет стал известнейшим в стране предсказа-
телем и ясновидящим. Тогда такого рода деятельность не особенно поощря-
лась, но о его чудесных способностях знали все. Ежедневно к нему в квар-
тиру выстраивалась огромная очередь. Ему писали со всех концов огромной
империи. А еще через несколько лет он умер. Позвал вечером жену и сказал
ей, что завтра в полдень умрет. Так и случилось.
- Нет-нет, - сказал Z. - Это все мистика. И потом, поверь мне, уж
я-то повидал на своем веку сумасшедших... Этот парень, который ворвался
ко мне позавчера, был несомненно одним из них. Он сначала горячился,
размахивал руками, брызгал слюной, а потом, когда я посоветовал ему об-
ратиться к врачу, вдруг замолчал. Он очень пристально посмотрел на меня,
буквально прожег меня взглядом, затем вздрогнул, как-то обмяк и спросил:
"Так вы думаете, стоит обратиться к врачу?" Я сказал, что абсолютно уве-
рен в этом. "Ну хорошо. Я попробую", - и с этими словами он преспокой-
ненько удалился... Ну разве не сумасшедший?
- Возможно, возможно... - пробормотал профессор и попросил у офици-
антки счет.
Шандора поместили в психиатрическую клинику. В одну из лучших - как
инвалида войны. Он пробыл там больше года, вел себя смирно, жил в от-
дельной палате, никуда не выходил, только читал книги и слушал радио.
Умер он через несколько месяцев после того, как следователь Z. вышел
на заслуженную пенсию. Впрочем, последний так об этом и не узнал, пос-
кольку уехал жить за границу к своей младшей дочери.
Шандор Коган умер от обширного кровоизлияния в мозг. Дежурная сестра
вызвала доктора в два часа ночи. Шандор лежал на своей кровати, аккурат-
но укрытый казенной простыней. Лежал прямо, по стойке смирно, как насто-
ящий солдат. Его лицо было обращено к желтовато-белому потолку палаты.
Уголки губ были слегка приподняты в странной улыбке. Здоровый правый
глаз был плотно закрыт, почти зажмурен. Левый же, напротив, был широко
распахнут и сверкал холодным стеклянным блеском. Свет настольной лампы,
преломляясь в мертвом зрачке, отражался на потолке бесформенным желтым
бликом.
- Ничего не понимаю, - сказал лечащий врач. - Физически он был абсо-
лютно здоров. Давление прекрасное, сердце крепкое, все показания в нор-
ме. Разве только это ранение?.. Нет, не может быть!.. Хоть убейте, не
могу понять!..
Когда покойника унесли, врач обнаружил под подушкой книгу бельгийско-
го мистика Клода Буайе. Называлась она "Пути неисповедимые". Закладкой
служила фотография, на которой был изображен окровавленный подросток,
лежащий на пыльном асфальте возле большого колеса какой-то военной маши-
ны. Врач открыл книгу и прочел: "Русский фельдмаршал Кутузов, будучи еще
молодым офицером, в одном из сражений получил страшное ранение. Пуля,
выпущенная из мушкета, насквозь пробила его голову - от виска до виска.
Но Провидению было угодно, чтобы Кутузов остался жив и положил начало
падению Наполеона Бонапарта. Кутузов, как известно, умер в 1813 году в
Польше, так и не дождавшись победоносного завоевания Парижа русскими
войсками. Однако он выполнил свою миссию до конца.
Прекрасный литературный пример этого же феномена продемонстрировал
латиноамериканский писатель Габриэль Гарсиа Маркес в романе "100 лет
одиночества". Полковник Аурелиано Буэндиа выстрелил себе в сердце и ос-
тался цел и невредим. Пуля прошла сквозь тело, не причинив самоубийце ни
малейшего вреда.
В теле человека существует несколько безопасных маршрутов, по которым
любой чужеродный предмет может проходить беспрепятственно, не причиняя
никакого ущерба. Эти маршруты по воле Провидения иногда меняют свою кон-
фигурацию, чтобы уберечь человека от неминуемой, казалось бы, гибели.
Но Провидение действует избирательно. Оно уберегает от смерти только
тех, кто впоследствии становится Его верным инструментом. И то ненадол-
го. Когда инструмент выходит из строя, он самоуничтожается... "
За две недели до смерти Шандор попросил принести в палату зеркало.
- Я слишком давно себя не видел, - сказал он врачу. - Надеюсь, это не
противопоказано?
Милый дедушка, а когда у господ будет елка с гостинцами,
возьми мне золоченый орех и в зеленый сундучок спрячь.
Попроси у барышни Ольги Игнатьевны, скажи, для Ваньки.
А. П. Чехов
Кто-то скажет, что эта история никогда не происходила
и автор ее просто выдумал. Кто-то, напротив, придет к выводу,
что она происходит все время, периодически повторяясь
в бесконечном разнообразии своих вариантов.
И те, и другие будут в какой-то степени правы.
Авицур Бар-Нигун
Закрывая глаза, он первым делом видел море. Не то море, которое видит
каждый, выходя на пляж. В его воображении отсутствовала обычная атрибу-
тика - песок, зонтики, вышки спасателей, набегающие волны с белыми пен-
ными гребешками и прочая мишура. Море представлялось ему одним большим
женским лицом, просвеченным скорее лунным, чем солнечным светом. Глаза
этой женщины были сини, брови вопросительно вздернуты к небу, остальные
части лица расплывались, принимая самые причудливые и временами уродли-
вые формы. Ее большой влажный рот был всегда слегка приоткрыт и напоми-
нал рот древней рыбы. Несмотря на это, лицо было прекрасно, как может
быть прекрасно только море в те редкие моменты, когда оно находится один
на один с человеком.
Затем он засыпал. Женское лицо растворялось в мутных наплывах сна,
уступая место привычным кошмарам. Становилось страшно. Но страх этот был
настолько привычен, что давно уже утратил остроту. Он полностью окупался
всегда свежим и волнующим впечатлением от моря, впечатлением, которое
каждый день с упорным постоянством предшествовало забытью.
Дик Нир имел странную привычку уезжать, не возвращаясь. В его жизни
не было ни одного дома, ни одной улицы, ни одного города, которые бы он
посетил дважды. Его образ жизни нельзя было назвать в полном смысле сло-
ва скитальческим или кочевым. Он, бывало, оседал в одном месте надолго -
на несколько лет. Но когда уезжал оттуда, то уезжал навсегда. И вовсе не
потому, что ставил себе такую задачу. Просто так получалось. Просто та-
ким странным характером Провидение наделило его судьбу.
Когда-то Дик был даже женат. Кажется, в Кармиэле. И прожил с женой
несколько лет. Но потом поехал в командировку в Иерусалим и не вернулся.
Пытался вернуться, но не получилось.
Что же касается моря, то его, как это ни парадоксально, Дик Нир ни-
когда не видел. Проезжая на автобусе по прибрежной трассе, он заключал
сам с собою пари о том, что ни разу не бросит взгляд в окно, выходящее
на море. И всегда выигрывал. К сорока годам Дик основательно изучил свою
жизнь и мог с полной уверенностью сказать, что, побывав на море один
раз, больше никогда туда не вернется. Поэтому встречу с морем он сохра-
нял напоследок.
- Море - самый лакомый кусочек жизни, - говорил Дик своему другу ста-
рику Гидеону. - Оставлю его на черный день.
Один из черных дней наступил слишком неожиданно даже для Дика, при-
выкшего к разного рода причудливым внезапностям своей судьбы. Он попал в
автомобильную катастрофу и повредил позвоночник. С этих пор его постоян-
ным местом жительства стала маленькая однокомнатная квартира в
тель-авивском доме инвалидов. Дом этот располагался в каких-нибудь двад-
цати минутах ходьбы от моря, но это ничего не меняло. Дик не мог ходить.
После автокатастрофы в его распоряжении остались только голова и правая
рука. Все остальное бездействовало.
Родители Дика умерли через три или четыре года после того, как их
единственный сын уехал из отчего дома на экскурсию в Афины. Экскурсия
продолжалась семнадцать лет. Вернувшись в страну (впрочем, не вернув-
шись, а приехав на экскурсию), Дик уже не помнил, где жили его родители,
и даже сам вид отчего дома стерся из его памяти. Он вообще на удивление
быстро забывал материальную обстановку прошлого.
Постепенно Дик приспособился к жизни инвалида. Его физическая непол-
ноценность временами даже доставляла ему удовольствие. Во-первых, не
нужно было работать. Во-вторых, можно было читать. В-третьих, жизнь ин-
валида предоставляла такое широкое пространство для благополучного оди-
ночества, о котором Дик не мог раньше и мечтать.
По вечерам он выезжал в своей инвалидной коляске на балкон, смотрел
на сверкающий огнями город и время от времени закрывал глаза, удовлетво-
ренно окунаясь сознанием в волнующее лицо моря.
В доме для инвалидов Дик познакомился с полупарализованным стариком
по имени Гидеон. Старик этот прожил в инвалидной коляске большую часть
своей жизни. Он был самым первым жильцом этого дома инвалидов. Более то-
го, он его строил. Около тридцати лет назад он был инженером-строителем
и упал с лесов на кучу кирпичей.
- Дом достроили без меня, - рассказывал Гидеон. - Он был готов как
раз к моей выписке из больницы. Меня увезли из этого дома полумертвым и
привезли в него полуживым. С тех пор я тут и кукую.
Эти два человека сошлись в том, что у обоих отсутствовал комплекс не-
полноценности. Ни Дик, ни Гидеон не страдали от того, что они практичес-
ки недвижны, что их жизнь проходит в четырех стенах и в этих же стенах,
по всей видимости, завершится. Оба они умели находить в этой жизни ма-
ленькие радости, оба ощущали в своем положении определенную прелесть.
Они встречались, как правило, после обеда. В комнате Дика. Дик жил на
втором этаже, Гидеон - на пятом. С балкона Дика были видны только сосед-
ние дома, шоссе и небольшая площадь с фонтаном. С балкона Гидеона можно
было увидеть море. Поэтому Дик категорически отказывался подниматься в
комнату друга.
- Поймите меня правильно, - говорил он. - Мне пока еще рано смотреть
на море. Я еще не созрел для этого...
- Тю-ю... - отвечал Гидеон. - Молодой человек, вы все еще находитесь
во власти сантиментов. Море - это так же кисло, как лес или степь. В из-
раильском море так же мало жизни, как и в Иудейской пустыне.
- Не скажите, - оспаривал этот тезис Дик. - И пустыня, и море облада-
ют огромным жизненным потенциалом. Просто он зачастую скрыт от необяза-
тельного взора человека. Вот я, например, никогда не видел моря. Но как
хорошо я его знаю! Мне порой кажется, что так близко море не знает ник-
то.
Гидеон был набожен. Три раза в день он молился, а к Дику часто прихо-
дил (приезжал) с книжкой и читал ему вслух разные места из Торы и Проро-
ков, комментируя их на свой лад. Религию он называл забавой для души.
Этого замечательного старика спасало в его плачевном состоянии лишь то,
что он всю жизнь в целом считал забавой.
- Ну, помирать мне пока рановато, - приговаривал он. - Я еще не наза-
бавился. Вот позабавлюсь пару годков, да и уйду на покой.
Кроме того, Гидеон находил самый глубокий смысл в процессе, который в
учебниках называется самообразованием. Он много читал, учил наизусть
стихи, пытался овладеть латынью вдобавок к ивриту, польскому, румынскому
и русскому, которыми владел в совершенстве (юношей он репатриировался в
Палестину из Бессарабии).
Кошмары, преследующие Дика каждую ночь, были довольно однообразны.
Часто снилась ему большая мерзкая рыба с огромными, покрытыми слизью
глазами, которые смотрели в пустоту с неестественной иронией. Рыба над-
вигалась, разевала свою бездонную черную пасть и пыталась заглотить го-
лову Дика. Но это было не самое страшное. Гораздо страшнее было предс-
тавление о том, как твоя голова, которая еще мыслит, будет перевари-
ваться в желудке чудовища. Дику казалось, что разложение начнется с моз-
га. А когда его серое вещество под воздействием желудочного сока ископа-
емого кашалота превратится в ничто, голова просто лопнет, как яичная
скорлупа. Несколько раз рыбе удавалось приблизиться к Дику настолько,
что он ощущал предсмертный холодок в своих парализованных конечностях.
После таких кошмаров он просыпался с ощущением ломоты в ступнях. Но это
ощущение улетучивалось сразу после того, как сознание возвращало Дика к
действительности.
Дом инвалидов был весьма странным заведением. Он не был похож ни на
больницу, ни на пансионат для престарелых. Медицинские сестры и пар-
ни-санитары совсем не докучали жильцам, навещая их раз или два в неделю.
Врачей не было и в помине, поскольку здесь были собраны люди, лечить ко-
торых было бессмысленно. Отсюда никто и никогда не выходил на собствен-
ных ногах. Обслуживающий персонал был относительно вежлив и абсолютно
равнодушен. Многих это бесило, а Дику и Гидеону нравилось.
Этот дом был идеальным прибежищем для человека, уставшего от жизни,
для того, кто каждому встречному и поперечному говорит: "Ах, оставьте
меня в покое ради всего святого!" Только для этого ему надо было либо
тяжело заболеть, либо разбиться вдребезги. В общем, стать калекой.
Дика нельзя было назвать человеком, уставшим от жизни. Та жизнь, от
которой устают многие из нас, была ему недоступна. Он был слишком любоз-
нателен. Его природное любопытство не давало возможности замечать нудное
однообразие окружающего мира и относиться к нему как к суете сует. Кроме
того, он всегда уезжал и никогда не возвращался назад. Так что физически
его жизнь - до той злополучной автокатастрофы - представляла собой нес-
кончаемую перспективу, постоянную смену впечатлений, последовательную
цепь утрат и обретений. От такой жизни устать так же трудно, как и при-
выкнуть к ней.
Да и дом инвалидов не был конечной точкой этой перспективы. Напротив,
после того как Дик очутился здесь, его перспектива с еще большей лег-
костью устремилась вдаль. Можно сказать, в бесконечность. Причиной этому
стало море. Не конкретное Средиземное море, омывающее многолюдные изра-
ильские пляжи, а море-явление, море-религия, море-лицо.
В глубине души Дик прекрасно понимал, что его первая очная встреча с
морем может стать роковой: море не окажется таким, каким оно представля-
ется ему в грезах. Поэтому он не только не желал этой преждевременной
встречи, но и побаивался ее.
Старику Гидеону нравилась сосредоточенность Дика на этой "забавной"
проблеме, и он всеми силами поддерживал в своем молодом друге этот
странный культ.
- Море боится евреев, - говорил он. - И я, кажется, знаю, почему. Они
слишком жадны до всего живого. Они бережливы до скупости в отношении
собственного труда, зато безумно расточительны по отношению к тому, что
дается им даром. Если бы Чермное море не расступилось перед ними по ма-
новению волшебной палочки Создателя, они бы его просто выпили. Вылакали
бы в минуту со всеми его акулами, ракушками, крабами, осьминогами.
- Море, как мне представляется, - говорил Дик, - самый достойный со-
беседник. Главное - уловить тональность. Иногда мне грезится, что мы с
ним разговариваем. Причем его ответы зачастую опережают мои вопросы. Так
бывает, когда в диалоге отсутствует посредник. Я имею в виду язык. Так
общаются деревья в лесу, песчинки в пустыне, так общаются влюбленные. Не
любящие, а именно влюбленные. Это доступно только восторженным людям.
- ТАНАХ учит нас, что в земной жизни восторга, как такового, не су-
ществует вообще, - философствовал старик Гидеон. - Восторг - понятие
запредельное. То, что мы подразумеваем под восторгом, всего лишь легкое
возбуждение, подобное тому, которое испытывают листья деревьев, когда их
треплет легкий ветерок. Настоящий же восторг - это, как минимум, ураган.
- Мы спорим о терминах, - перебивал Гидеона Дик. - Я не подразумеваю
под восторгом взрыв, вдохновение, просветление и прочие глупости. Я го-
ворю о ровном ощущении полного растворения в диалоге. То есть о самом
естественном и, увы, самом недоступном современному человеку состоянии
его души и тела...
Так эти два одиноких человека коротали свои жизни день за днем. Они
играли в шахматы, читали друг другу вслух понравившиеся книги, слушали
радио, спорили, вспоминали. Им никто не мешал, и их знакомство постепен-
но превратилось в крепкую дружбу, а затем и в тот самый "диалог без пос-
редника", о котором говорил Дик.
Ванька вышел из автобуса на улице Дерех Петах-Тиква, по Каплан дошел
до Дизенгоф-центра, свернул на Петровку, затем на Москвина, миновал ста-
рое здание МХАТа, поплутал по Эстер ха-Малка, спросил дорогу у вахтера в
министерстве абсорбции и, наконец, по Пушкинской добрался до Страстного
монастыря.
Уже подходя к кинотеатру "Россия", он почувствовал влажное дыхание
Средиземного моря.
На пляже было достаточно пустынно. Море плескалось на Пушкинской пло-
щади, утекая своими зеленоватыми волнами вдаль - по Большой Бронной и
Тверскому бульвару. Каждый девятый вал доставал своим белым гребнем до
мемориальной доски в память об актрисе Любови Орловой. Огромные окна
"Макдональдса" изредка показывались из-под воды и снова утопали в среди-
земноморской пучине. Полицейский-марокканец, стоявший по пояс в воде у
киоска "Союзпечати", раскуривал беломорину. Катер "амбуланс" остановился
на Тверской у светофора, а затем, дико взревев сиреной, рванулся в сто-
рону площади Царей Израиля.
Из-за неказистого двухэтажного здания библиотеки имени поэта Некрасо-
ва поднималась огромная черная птица. Она возносилась бесшумно и медлен-
но. Ее крылья, распростертые над морем, как две огромные непроницаемые
плоскости, почти не шевелились. Восходящие потоки плотного воздуха пока-
чали птицу над площадью и бросили прямо на стоявшего у памятника Пушкину
Ваньку. Последнее, что он увидел, было лицо жены. Оно неуклюже болталось
на короткой птичьей шее, вращало глазами и было покрыто темным лоснящим-
ся пухом...
Ванька проснулся, как всегда, рано. И, как всегда, сразу увидел перед
собою лицо жены. Оно спало. Это лицо в совокупности с крупным усталым
телом сорокалетней женщины называлось Ирина. "Не Ирина, а Ирэна!" - поп-
равил себя Ванька, вспомнив, что жена в последнее время сильно раздража-
ется, когда ее называют старым (она говорила "гойским") именем.
"Еврейка-канарейка", - прошептал Ванька, слез с кровати и выключил
добросовестно проработавший всю ночь вентилятор.
На кухне было светло и душно. За оконными жалюзи кто-то стучал молот-
ком по железу. Пахло выхлопными газами.
Ванька включил чайник и уселся за кухонным столом. В плетеной корзин-
ке для салфеток со вчерашнего дня лежало нераспечатанное письмо из Моск-
вы от Ванькиного брата-близнеца Семена. Ванька повертел в руках конверт,
погладил то место, где был написан обратный адрес (ул. Руставели, 12-3),
затем смял письмо и бросил его в мусорное ведро.
Ванька родился и вырос в подмосковном Фрязино. И на всю жизнь остался
непроходимым провинциалом. Дух столичности не находил в Ванькиной душе
достойного убежища, и после ряда попыток овладеть этой душой оставил ее
в девственной, почти деревенской дремучести. Не изменило Ваньку и высшее
образование, которое он умудрился получить во Втором медицинском. После
института он проработал несколько лет на "скорой помощи". Затем еще нес-
колько лет дежурным врачом в клинике Склифосовского. Звезд с неба не
хватал. Природа поработала над его характером достаточно скрупулезно.
Она затушевала в нем те неуправляемые качества русской души, которые
способного человека возносят на вершины мира, а бездарного сводят с ума.
Ванька любил выпить, но никогда не запивал надолго, любил пофантазиро-
вать, но не был способен на безрассудство. В то же время в его характере
было чрезвычайно много славянского добросердечия, отзывчивости и, если
хотите, услужливости. Он не то чтобы не хотел усложнять себе жизнь раз-
думьями о горестных перспективах, он просто не умел этого делать. Ванька
являл собою тот тип людей, который на Руси издревле именовали святой
простотой. Его наивность прекрасно соответствовала его внешнему облику.
Он был невысок, коренаст, имел круглое веснушчатое лицо. Глаза его можно
было бы назвать светло-голубыми, если бы не то обстоятельство, что свет
зачастую вытеснял из них всякую голубизну. Нос картошкой. Волосы прямые,
жидкие, пшеничного цвета. Голова всегда чуть откинута назад. Подбородок
вздернут. Так что намечающуюся лысину можно было разглядеть только сза-
ди. Губы пухлые и добрые. Рот большой, улыбчивый. Зубы мелкие и крепкие.
Во время улыбки в середине их частокола простодушно сияла золотая фикса.
Одевался Ванька всегда как можно проще, любил закатывать рукава на ру-
башке, предпочитал обычные брюки джинсовым.
Назвать такого человека Иваном Жоховым мог разве что чиновник из пас-
портного стола. Ванька был из той довольно распространенной породы лю-
дей, которых невозможно величать на "вы". В каком бы возрасте они ни
пребывали, все им говорят только "ты" и по-другому не могут. Даже про-
фессура в мединституте, старавшаяся со всеми студентами вести себя равно
официально, разговаривая со студентом Жоховым, зачастую срывалась в пу-
чину неуместной фамильярности. В общем, Иван Жохов был просто Ванькой.
Ванькой для всех, кто его знал и кому в детстве перед сном читали русс-
кие народные сказки.
Ирэна была старше мужа на два года. Они познакомились на станции
"скорой помощи" в Москве. Она работала медсестрой. О том, что его жена
еврейка, Ванька узнал в том сумасшедшем году, когда перед его семьей
забрезжила неясная перспектива эмиграции в Израиль. Перспектива воплоти-
лась в жизнь настолько быстро, что Ванька не успел даже опомниться. Он
оказался в Тель-Авиве так же неожиданно, как "смешной человек" Достоевс-
кого на чужой планете.
Наскоро хлебнув чайку с пряником, Ванька оделся, напялил на плечи то-
щенький брезентовый рюкзачок производства ковровской швейной фабрики,
вышел из дома, отстегнул от железной решетки велосипед "Пежо", вскочил
на него и выехал на улицу. Он проехал вдоль по Вейцмана, на светофоре
чуть не попал под колеса какого-то заполошного "Запорожца", свернул на
Новослободскую, затем на Жаботински и направился в сторону Садового
кольца. Морем запахло уже при подъезде к Садово-Каретной. Повернув нап-
раво, Ванька некоторое время плыл по течению, а затем бросил якорь возле
большого гастронома, расположенного в подножии монументальной высотной
синагоги. Станция метро "Баррикадная" вместо людей выплевывала на пло-
щадь могучие потоки мутного моря.
Ванька огляделся. В центре площади намечался мощный водоворот. Мутные
зеленые волны носились вокруг невидимого эпицентра, воронка углублялась,
просвеченные ярким солнцем волокна водяной толщи заплетались в тугие уз-
лы. Неожиданно вода в центре площади закипела, запузырилась, и из ворон-
ки появилась огромная черная рыба, похожая на дельфина, только с гораздо
большими плавниками-крыльями. Она поднималась из-под воды, как подводная
лодка, потоки пены стекали с ее лоснящихся боков. Последнее, что увидел
Ванька, было лицо этого чудовища...
Чайник кипел вовсю. "Сегодня суббота, - подумал Ванька. - По-еврейски
"шабат". - Мысленно он произнес это слово, как "щябят". - Елы-палы,
завтра воскресенье. Снова идти на работу..."
Первые полтора-два года на чужбине Ванька прожил в состоянии непрек-
ращающегося удивления. Он умел удивляться даже в Москве, которую изучил
за время учебы досконально. А здесь, где неожиданным было все, начиная
от названий улиц и кончая внешностью и темпераментом населения, его
удивлению, казалось, не будет предела.
Но предел все-таки наступил. На третий год Ваньке стало казаться, что
он уже когда-то бывал в Тель-Авиве, что этот город знаком ему до мелочей
и поэтому скучен. Он задавался вопросом, почему знакомая до мелочей
Москва ему никогда не была скучна, а Тель-Авив скучен. И никак не мог
найти ответа. Наконец, привыкший не усложнять себе жизнь чрезмерными
раздумьями, он решил, что скучным может быть только чужой город, а зна-
чит, Тель-Авив - чужой.
В первые полтора-два года жизни в тесной и душной квартирке на улице
Бар-Нигуна Ванька не видел никаких снов. Сны начались позже. Однажды,
купаясь в море на тель-авивском пляже, Ванька чуть не утонул. Они со
старшим сыном Семой доплыли до волнореза, забрались на него и стали лю-
боваться набережной. Потом Ванька решил нырнуть, как он тогда выразился,
"в сторону открытого моря". Его славянский темперамент на этот раз сыг-
рал с ним дурную шутку. Ему приспичило продемонстрировать сыну "чудеса
храбрости". В общем, Ванька разбежался и прыгнул в воду. Под водой он
ударился головой о камень, выступающий из основания волнореза, и потерял
сознание. Через несколько минут он всплыл в набежавшей волне задом квер-
ху.
Ваньку спас истошный крик десятилетнего Семы.
- Как я услышал этот крик под водой - ума не приложу! - удивлялся он
впоследствии. - Тону, елы-палы, и слышу: папочка! папочка! ну плыви же,
плыви!!!
Он выплыл самостоятельно. Но потом пришлось две недели пролежать в
больнице - при ударе Ванька получил сотрясение мозга.
После этого и появились сны. Вместе с ними во внутреннем мире Ваньки
Жохова произошла серьезная метаморфоза. Его наивность и простодушие пос-
тепенно сменились довольно сложным чувством уважения к морю, а на смену
удивлению пришла ностальгия. Теперь уже никак нельзя было заподозрить в
нем святую простоту. Внешне оставшись таким же мягким и добродушным, он
изменился внутренне. Его вопросы, обращенные к жене или сыновьям, вопро-
сы, из которых раньше так и сквозила наивность, наполнились глубоким
смыслом, смыслом, если можно так выразиться, любви к морю. Ванька не от-
давал себе полного отчета в своих чувствах и не менял стиль своей речи.
Единственное, что в ней непроизвольно изменилось, - это интонация. Она
стала многосмысленной. Именно поэтому со стороны стало казаться, что
Ванька не столь наивен, сколь глуп. Впрочем, его это не удручало.
Что же касается ностальгии, то она питалась Ванькиными снами. И чем
чаще он их видел, тем сильнее вскипало в нем сладкое чувство отвержен-
ности, знакомое разве что поэтам, да и то далеко не всем. Он со смутной
и все возрастающей тревогой носил в себе это противоречие, удивительно
мягко совмещая благодатную любовь к теплому южному морю и неутоляемую
страсть к сухопутной русской столице.
Работал Ванька в службе социальной помощи. Другими словами, ухаживал
за стариками и старухами, выносил утки, мыл дряблые тела, кормил, зас-
тавлял принимать лекарства, выслушивал длинные рассказы о прошлом, не
понимая почти ни слова, и так далее. За пять лет жизни в Тель-Авиве у
Ваньки сменилось четыре клиента. Троих он похоронил, а четвертого - не
устроил. После недели "общения" с Ванькой тот потребовал выделить ему
сиделку, знающую идиш.
Ванька говорил и думал по-русски. Никакого другого языка он не знал.
Пытался узнать, но не смог. Не поверил в возможность выражения обычной
мысли необычными звуками.
В течение последних шести месяцев он работал почти на берегу моря.
Всего в двадцати минутах ходьбы. Устав от смены клиентов, он попросился
в своей конторе на какое-нибудь постоянное место, и его пристроили в дом
инвалидов. Там он работал, что называется, на подхвате - помогал кому
придется, кормил кого требуется, мыл, чистил, подметал, - в общем, делал
все, что ему приказывали. В обеденный перерыв, который продолжался всего
сорок минут, Ванька успевал сгонять на велосипеде на пляж и обратно. Он
не купался и не загорал. Просто сидел на скамейке или на песке и смотрел
на море. Просидев так минут десять - пятнадцать, он возвращался на рабо-
ту с видом плотно пообедавшего и перекурившего это дело человека.
В послеобеденные часы Ванька был не так загружен работой, как утром.
Инвалиды отдыхали, и у Ваньки было время предаваться воспоминаниям.
Обычно он устраивался в вестибюле за толстым стволом непонятного расте-
ния, которое невежественно окрестил пальмой. Там стояло старое кресло.
Его не так давно попытались было выбросить на свалку, но Ванька запро-
тестовал, кое-как отремонтировал и спрятал кресло в угол вестибюля.
Здесь он проводил все свое свободное время, изредка забываясь тревожным
сном.
Со стариком Гидеоном и Диком он познакомился случайно. Оба инвалида
жили в другом подъезде - не в том, который обслуживал Ванька. Однажды на
работу не вышел Ванькин напарник, и ему пришлось, елы-палы, вкалывать за
двоих. Прямого сообщения между подъездами не было. Ваньке приходилось то
и дело бегать по вызовам через улицу. Первую половину рабочего дня он
закончил весь в мыле. Как только наступил час обеда, Ванька вскочил на
велосипед и бросился к морю.
Вернувшись, он по традиции пристроился за "пальмой" и уже начал было
дремать, как услышал сигнал вызова.
- Ибан! Ибан! - кричал вахтер.
(В паспорте Ванька значился как Ибан Зохоф. Все его анкеты заполняла
Ирэна, а она была не грамотней своего мужа и, несмотря на то что на про-
тяжении пяти лет упорно учила иврит, так до сих пор и не делала различия
между буквами "бет" и "вав". Именно поэтому ее муж во всех официальных
документах именовался Ибаном, а их младший сын Пашка - Фабелем).
- Ибан! - крикнул еще раз вахтер, увидев Ваньку, выползающего из уг-
ла. - Хедер эсрим вэ-ахат!
"Эсрим" - двадцать. "Ахат" - один, - стал соображать Ванька. - "Вэ" -
и. Двадцать и один - двадцать один".
Произведя такие лингвистическо-арифметические вычисления, Иван кивнул
вахтеру и двинулся в сторону второго подъезда. Двадцать первый номер на-
ходился на втором этаже. Иван постучал и, услышав дежурное "яво" ("вой-
дите"), аккуратно открыл дверь. В комнате в инвалидных колясках сидели
два человека. Один - седой старик в кипе с сухим морщинистым лицом и не-
обычайно живыми глазами. Другой - среднего возраста, смуглый и несколько
смурной. На столе стояло два стакана с остатками апельсинового сока и
шахматная доска. Фигуры замерли в состоянии недоразвитого дебюта.
Оба инвалида выглядели вполне благополучно. Обоих Ванька видел раньше
в столовой, но мельком. Они относились, как говорили санитары, к "здоро-
вым инвалидам", то есть к тем, которые не доставляли обслуживающему пер-
соналу особых хлопот.
Старик вежливо поздоровался, молодой скупо кивнул. Старик похлопал
молодого по руке, а затем, обращаясь к Ваньке, выдал такую длинную тира-
ду то ли на иврите, то ли на санскрите (для Ваньки это было совершенно
равнозначно), что бедному санитару оставалось только развести руками в
знак полного непонимания.
- Ну хорошо, - сказал старик по-русски. - Как вас зовут?
- Вы говорите по-русски? - ошеломленно спросил Ванька. Неизвестно,
чем он был поражен больше - тем, что еврейский старик заговорил на его
родном языке, или тем, что он обратился к нему на "вы".
- Впервые встречаю такое имя, - заключил старик и продолжил: - Моло-
дой человек! У нас к вам небольшая просьба. Не могли бы вы подняться на
пятый этаж в номер пятьдесят шесть и кое-что принести оттуда.
- Конечно... Разумеется... - забормотал Ванька. - Что нужно принести?
- Там на этажерке, - старик почему-то бросил победоносный взгляд на
молодого, - лежит синий альбом, а рядом с ним большая морская раковина.
Будьте любезны, принесите и то, и другое сюда...
Ванька вышел и... пропал. Его не было около часа. Потеряв терпение,
старик Гидеон выехал на лестничную площадку, и его удивленному взору
предстала такая картина: этот неказистый санитар сидел на корточках,
прислонившись спиной к стене, и, прижав к уху морскую раковину, самозаб-
венно слушал. Его глаза были закрыты, а из-под пухлых, чуть подрагиваю-
щих губ пульсировала ювелирным сиянием золотая фикса. Альбом, который
назывался "По следам великих кораблекрушений ХХ века", лежал у Ваньки на
коленях, раскрытый на странице с видом Карибского моря.
- Э-э, - медленно протянул старик Гидеон, - да вы, любезный, как я
посмотрю, из породы Дика Нира...
- Представляю вам вашего эпигона, - заявил Гидеон Дику, указывая на
Ваньку, который ввозил его кресло в комнату. - Он, как мне кажется, тоже
из разряда маринистов-любителей.
Гидеон развернулся на своей каталке, подъехал к Ваньке, взял его за
руку, заглянул в глаза и вкрадчиво спросил:
- Ну, молодой человек, что же вы там услышали?
- Я... - Ванька покраснел. - Извините, что я задержал вас... Но этот
звук... Оттуда, - он указал на раковину, - и прямо в ухо... Как же это
происходит?.. Как море может оставлять по себе память... Елы-палы, это
же какое-то чудо...
Он закрыл глаза, и если бы вовремя не уцепился рукою за водосточную
трубу на углу Добролюбова и Руставели, то был бы тут же унесен течением.
Большой черный корабль с иссеченными то ли градом, то ли осколками бор-
тами, медленно плыл в сторону пивного бара на улице Фонвизина. На капи-
танском мостике стоял высокий седой старик в черной шляпе. Он сцепил ру-
ки в замок, поднял их над головой и поприветствовал Ваньку добрым пар-
тийным жестом. Вежливый Ванька решил ответить тем же и... сорвался с
прикола. Его понесло, закружило, завертело...
Оба инвалида смотрели на санитара широко раскрытыми глазами. Старик
даже придвинулся поближе и приставил к уху морщинистую ладонь. Ванька
стоял посреди комнаты, как абитуриент на вступительном экзамене в теат-
ральное училище. Его руки были сложены за спиной. Голова по привычке от-
кинута назад. Подбородок вздернут. Его лицо было вдохновенно-пунцовым.
Первым от наваждения очнулся старик Гидеон.
- Вот это монолог! - восхищенно произнес он. - Васко де Гама! Френсис
Дрейк!! Горацио Нельсон!!!
- Вам перевести? - обратился он к Дику.
- Не нужно, - Дик тоже был взволнован. - Мне кажется, я все понял. Он
говорил о море. О теплом южном море, о белой яхте, проплывающей на фоне
заходящего солнца, о большой рыбе, живущей в самой пучине, о чайках,
бесшумно скользящих над гребнями волн, о песке цвета пшеничного поля...
Старик подозрительно посмотрел на Дика, бросил настороженный взгляд
на Ваньку и сказал:
- Абсолютно точно. Каким это образом вы его поняли?..
- По интонациям, - ответил Дик. - Это, оказывается, так просто...
С тех пор Ванька стал появляться в комнате номер двадцать один почти
ежедневно. Сначала он искал всевозможные поводы заглянуть к старику Ги-
деону и Дику, но потом, когда ему ясно дали понять, что он там желанный
гость, стал заходить запросто. Кресло за "пальмой" осиротело.
Таким образом, их стало трое. Два инвалида и санитар. Порою они про-
сиживали в комнате до сумерек, ведя только им троим понятные разговоры.
Косноязычный Ванька незаметно для себя превратился в Ваньку красноречи-
вого. Он беспрестанно вспоминал Фрязино, Москву, углы и проулки, метро и
электрички, рассказывал о своем детстве, о брате-близнеце, о детях и об
Ирэне. Старик Гидеон, улыбаясь, что-то нашептывал Дику, а тот, умильно
кривя губы, кивал головой и просил дальше не переводить.
- Не надо, не надо, - мягко протестовал он, и его смуглое лицо тепле-
ло. - Я все понимаю. Он опять рассказывает нам про море...
Иногда они в чисто русском смысле соображали на троих. Соображал в
основном, конечно, Ванька, но удовольствие в равной степени распределя-
лось между всеми участниками междусобойчика. Это были маленькие семейные
праздники. Из ближайшей лавки Ванька приносил водку. Они выпивали. Дик с
Гидеоном по рюмочке, Ванька - пять. Закусывали солеными сухариками. А
затем приступали к таинству - слушали по кругу старую морскую раковину
Гидеона.
Ванька стал приходить домой поздно. Это обстоятельство, как ни стран-
но, особенно радовало его недалекую жену. Ирэна считала сверхурочную ра-
боту чем-то вроде основного направления абсорбции. В ее ограниченном
сознании Ванькины переработки ассоциировались с прохождением гиюра. "Мой
благоверный совсем объевреился! - с гордым удовлетворением говорила она
соседкам. - Работает с утра до вечера..."
Полгода эта странная команда провела в лучших олимпийских традициях.
Для каждого из них главным была не победа, а участие. В этой компании
никто никого ни в чем не убеждал. Все трое были убеждены, каждый в сво-
ем, еще до того, как встретились. А то, что их убеждения чудесным обра-
зом совпали, казалось им совершенно естественным. Во всяком случае, так
казалось Ваньке и Дику. Старику Гидеону в этом смысле было несколько
сложнее. Он был слишком умудрен жизнью и, пожалуй, больше притворялся.
Но даже если и так, то делал он это с неподражаемым искусством. Он хохо-
тал, хлопал в ладоши, пускался в бесконечные разглагольствования - в об-
щем, забавился вовсю. Впрочем, душа его была светла. А в светлой душе
всегда находится свободное местечко для вдохновения и восторга собесед-
ников.
Так они и летали по волнам воображаемого моря, от вечера к вечеру, от
беседы к беседе все больше погружаясь в состояние какого-то сладкого
единения, детской влюбленности друг в друга.
Но и этой лодке суждено было попасть в бурю и разбиться в щепки. Гром
грянул, как водится, среди совершенно ясного неба. Однажды утром, прика-
тив на своем велосипеде на работу, Ванька застал во втором подъезде тре-
вожную суету. У крыльца стоял темно-синий "Форд-транзит". Два санитара,
дежуривших в ночную, подкладывали под открытые пружинные двери кирпичи.
Для Ваньки все эти действия были достаточно привычными - в доме инвали-
дов умирали часто. Но на этот раз он ощутил неприятный холодок в груди.
- Кто? - спросил Ванька белобрысого громилу Эдика - одного из ночных
санитаров.
- Доходяга из пятьдесят шестого, - ответил тот. - Давай, приступай! А
я пошел домой...
Всю глубину этой утраты Ванька осознал только тогда, когда поднялся
на второй этаж, в двадцать первый номер.
- Я все знаю, - сказал Дик. И Ванька впервые прекрасно понял слова на
чужом языке. - Ночью у него остановилось сердце... Такое сердце...
Дик плакал беззвучно. Слезы текли по его смуглым щекам и капали на
рубашку. Его лицо не выражало ни горя, ни печали. Оно было хмурым.
- У меня к тебе две просьбы, - сказал Дик тихим голосом. - Съезди на
похороны, и когда все уйдут, положи на его могилу вот это... - он повер-
нул свою коляску и указал правой рукой на раковину, лежащую на столе. -
А вторую просьбу я выскажу, когда ты вернешься.
Ванька спустился вниз, напросился сопровождать тело старика Гидеона в
"Хеврат кадиша", пока тело обмывали и готовили к погребению, он успел
сходить в магазин и купить все, что считал необходимым. Затем он поехал
на кладбище, где оказался единственным "родственником усопшего". Дождав-
шись, пока два бородатых черношляпых могильщика закопают покойника,
Ванька вручил им обоим по двадцать шекелей и отправил восвояси. Затем он
устроился возле свежего глиняного холмика среди густого столпотворения
старых гранитных и мраморных плит, напоминавших прогнившие зубы кашало-
та, достал из целлофанового пакета раковину, бутылку водки, полбуханки
темного хлеба и бумажный стакан, разместил все это у своих ног...
Выйдя из ворот кладбища, Ванька повернул на Красноармейскую, прошел
два квартала в сторону железнодорожного депо, пересек узкоколейку и у
деревянного пивного ларька, стоящего под виадуком, столкнулся лицом к
лицу со своим братом Семеном.
- Я сегодня сбегу с математики, - сказал хулиганистый Семка и протя-
нул Ваньке свой портфель. - Скажи училке, что у меня пузо подвело...
Он подобрал с земли сломанную ветку и стал сдирать густую маслянистую
грязь с подошвы своего видавшего виды ботинка. На улице было буднично и
серо. Массивная черная туча надвигалась на Фрязино со стороны Москвы и
грозила превратить город в сплошной селевой поток. Туча не напоминала
Ваньке ни большую черную птицу, ни большую черную рыбу, ни большой чер-
ный корабль. Она была просто тучей - мутным скоплением больших и черных
климатических перспектив. И ни одно человеческое лицо не привиделось ему
в этом кошмаре, ни одной знакомой черты не обнаружил он в окружающем
пейзаже...
Ванька уходил. На могильном холмике - прямо под деревянной дощечкой с
именем, фамилией и номером участка, где теперь вечно предстояло "заба-
виться" старику Гидеону, - лежала морская раковина. Рядом с ней стоял
белый бумажный стаканчик, до краев наполненный водкой и прикрытый сверху
неровно обрезанной темно-коричневой горбушкой.
О второй просьбе Дика Ванька догадался еще на кладбище. И когда она
прозвучала, он не выразил ни удивления, ни протеста. На следующий день,
испросив официальное разрешение у начальства, он водрузил на голову ин-
валида соломенную кепку и повез его на море.
Им потребовалось всего полчаса, чтобы добраться до берега. За все
время пути они не произнесли ни слова. Ванька поставил каталку Дика в
тени спасательной будки, взял пластмассовый стул и сел рядом.
Море было спокойным и равнодушным. Необъятное жидкое пространство ко-
лыхалось перед глазами двух великовозрастных сирот - инвалида и санита-
ра, - как огромная неодушевленная тряпка.
- Достаточно, - сказал Дик по прошествии, может быть, получаса. - По-
ехали обратно...
Через неделю Дик исчез из дома инвалидов. Ваньке объяснили, что его
забрали какие-то дальние родственники из Америки и увезли к себе то ли в
Вайоминг, то ли в Айову.
- Они хотели везти его на теплоходе, - сказал вахтер, - но он устроил
скандал. Заявил, что ненавидит море, и потребовал отправить его самоле-
том. В общем, они его забрали. Там ему, наверное, будет лучше, чем
здесь... Там все-таки Америка...
Что же касается Ибана Зохова, то он, как рассказывают его местные
знакомые, уволился из дома инвалидов, около двух месяцев проваландался в
Тель-Авиве, а затем бросил семью и уехал на родину. Во Фрязино.
Горе (Greif) - эмоция, сопутствующая скорби.
Чарльз Райкрофт.
Критический словарь психоанализа
Эта история в свое время была хорошо известна.
О ней много писали, ее обсуждали в закусочных и на рынках,
за обеденными столами и на пляжах.
Еще бы! Ни за что ни про что отрезать женщине голову!
Авицур Бар-Нигун.
Правдивые эпизоды из жизни тель-авивского рынка
Пожилой человек по имени Франц Перкат вернулся домой из заграничной
командировки и обнаружил в квартире собственную жену. Согласитесь, что
даже на обыкновенного человека такое обстоятельство может произвести не-
изгладимое впечатление. А Перкат был человеком необыкновенным. Он зани-
мался парапсихологией, являлся членом-корреспондентом трех иностранных
академий, профессором, почетным гражданином Харбурга и председателем
международного комитета по присуждению премий имени Раймонда Луллия.
Кроме того, он был чуть ли не единственным евреем от Любека до Севе-
ро-Фризских островов, что, безусловно, добавляло ситуации исключи-
тельности.
Итак, профессор Франц Перкат был поражен. Открыв дверь своего дома и
пройдя в салон, он обнаружил, что его жена Мария сидит в глубоком
вольтеровском кресле возле журнального столика и просматривает двадцать
шестой выпуск научного ежегодника "Психосоматика" за 17 марта 1974 года.
Прелесть ситуации заключалась в том, что, во-первых, профессор Перкат
был заместителем главного редактора этого журнала, а во-вторых, он при-
вез с собою из Лозанны только что вышедший в свет двадцать четвертый вы-
пуск ежегодника.
Профессор взглянул на календарь, висящий на стене, затем щелкнул
крышкой своих механических часов (подарок коллеги Ольбрехта Голлена из
Берна) и удостоверился в том, что на дворе проистекает апрель 1972 года.
Ни больше, ни меньше. Весьма интересная деталь: с обложки журнала, кото-
рый листала Мария, на профессора Франца Перката смотрел грустно улыбаю-
щийся профессор Франц Перкат в парадной черной мантии и академической
конфедератке, при всех регалиях и, что особенно впечатляло, в траурной
рамке. "Невосполнимая утрата", - гласила подпись.
На журнальном столике стоял высокий хрустальный бокал, очевидно с во-
дой. Рядом с бокалом на полированной поверхности стола лежала большая
желтая таблетка - одна из тех, которые жена профессора принимала во вре-
мя своих частых гипертонических приступов. Седые волосы Марии были акку-
ратно уложены в большой тяжелый узел. Ее лицо выглядело достаточно здо-
ровым. Во всяком случае, сквозь природную бледность явно проступал от-
нюдь не болезненный румянец. Глаза женщины были чисты. Ни один лопнувший
сосудик не нарушал ясности этих белков. Неизменное вязаное платье тем-
но-малинового цвета, большая перламутровая брошь в серебряной оправе,
серая пуховая шаль на плечах, золотое рифленое обручальное кольцо на бе-
зымянном пальце правой руки - в общем, никаких сомнений: это была именно
Мария, жена профессора Франца Перката.
Профессор отсутствовал всего две недели. Любому уважающему себя муж-
чине, который хотя бы раз в жизни возвращался из командировки и заставал
дома собственную жену, будут понятны чувства, охватившие бедного учено-
го. В особенности если учесть то обстоятельство, что жена профессора
Перката Мария умерла 7 декабря 1968 года в результате гипертонического
криза. Она была похоронена на еврейском кладбище в Харбурге, и профессор
раз в три месяца педантично навещал ее могилу.
Утром 14 апреля 1972 года Франц Перкат пришел в единственное в городе
отделение полиции с повинной. Он принес составленное по всем правилам
заявление, в котором с откровенностью отчаявшегося человека утверждал,
что убил свою жену.
Харбург, надо сказать, был тогда глубокой провинцией, коей, в сущнос-
ти, остается и по сей день. Расположенный на северо-западе земли Шлез-
виг-Гольштейн, между Фленсбургом и Кильским каналом, городок этот счи-
тался и считается настолько незначительным, что слово "харбуржец" восп-
ринимается порою как намек на дремучую провинциальность. И если бы не
средневековый beguinage (поселок наподобие монастыря с кельями для оди-
ноких вдов и сирот), основанный, как свидетельствует предание, в XII ве-
ке самим Ламбертом Ла Бегом, если бы не маленький, но весьма известный в
определенных кругах университет (XVII в.), да не эпизодические упомина-
ния в романах Зигфрида Ленца, то Харбург, пожалуй, никогда бы не удосто-
ился чести появиться (в виде едва различимой точки) на карте Германии
(учебник географии для 5-го класса, Мюнхен, Федеральное управление обра-
зования, 1969).
Начальник отделения полиции Харбурга Герхард Ритц отнесся к заявлению
Перката, можно сказать, с пониманием. Он перечитал этот примечательный
документ три раза подряд, усадил профессора в кресло, напоил его крепким
кофе с коньяком и задал ряд существенных вопросов.
Диалог, состоявшийся между Ритцем и Перкатом, можно представить таким
образом:
Ритц. Итак, уважаемый профессор, вы утверждаете, что повинны в смерти
вашей жены Марии?
Перкат. Совершенно правильно, Рихард.
Ритц. Расскажите об этом подробнее, пожалуйста.
Перкат. Я ее зарезал. Приехал из командировки, а она сидит в кресле.
Живая и здоровая. Мы долго беседовали, она пыталась убедить меня в том,
что я... Впрочем, это все детали, не имеющие к делу ни малейшего отноше-
ния... Я взял на кухне большой хлебный тесак и вонзил ей в горло. Она
тут же умерла...
Ритц. Когда это случилось, не припомните?
Перкат. Вчера вечером...
Ритц. Ай-яй-яй...
Перкат. В этом нет ничего постыдного... Я убил ее, потому что не мог
поступить иначе... И я готов ответить за свой поступок по всей строгости
закона.
Ритц. Дорогой мой профессор, с вами, похоже, не все в порядке. Ваша
жена Мария, да пребудет душа ее вечно на небесах, умерла три с половиной
года назад. Я был распорядителем на похоронах и прекрасно все помню. Я
даже знаю, что умерла она от болезни сосудов. В муниципальном архиве,
если уж на то пошло, имеются результаты вскрытия. Вы переутомились, гос-
подин Перкат. Вам необходим длительный отдых...
Перкат. Ожидаемая реакция... Как вы не понимаете, Рихард, что я ни-
когда бы не обратился в полицию с таким заявлением? Я же не сумасшедший
и вовсе не хочу прослыть таковым. Но речь идет об исключительном случае.
Впрочем, зачем тратить слова?! Вот ключи. Сходите ко мне домой и удосто-
верьтесь сами: труп лежит в салоне, на ковре, возле журнального столика.
Стоит ли говорить о том, что никакого трупа в доме Перката обнаружено
не было. Более того, выяснилось, что в кухонном арсенале вдовствующего
профессора отсутствует и большой хлебный тесак. Не произвела никакого
впечатления и желтая таблетка, лежавшая на столе рядом с хрустальным бо-
калом.
Рихарду Ритцу удалось сделать так, чтобы о визите Перката в полицию
никто не узнал. Так что первая попытка парапсихолога доказать свою ви-
новность в смерти жены потерпела полный провал.
На следующий день после этого происшествия профессор Франц Перкат
взял в университете бессрочный отпуск и уехал в Израиль, куда был давно
и настойчиво приглашаем своим другом Раном Эльстадтом. А через два меся-
ца на балконе роскошной виллы в пригороде Тель-Авива Перкат вступил в
единоборство со своей женой Марией и отрезал ей голову.
Стоит сказать несколько слов о прошлом профессора. С Раном Эльстадтом
он познакомился в концлагере, куда оба попали по доносу, так и не преус-
пев в многолетней мимикрии под арийцев. О неизбежном поражении Германии
они узнали буквально на небесном пороге, когда солдат, сопровождавший
очередную группу смертников к очередной яме, неожиданно крикнул: "Сто-
ять!", швырнул автомат на землю и убежал. Явился начальник лагеря, при-
казал всем вернуться в бараки, вышел на центральный плац и с облегчением
застрелился. А через месяц тридцатишестилетний Франц и тридцатилетний
Ран уже оформляли временные документы в американской комендатуре.
В последующие пять лет они были неразлучны. Франц привез Рана в Хар-
бург, устроил его ассистентом в университет (Ран был юристом), поселил у
себя дома. В 1951 году Ран репатриировался. Он утверждал, что движим не-
оборимой тягой к Святой земле, что настоящий еврей должен жить в Палес-
тине, каких бы страданий это ему ни стоило.
- Рано или поздно ты поймешь меня, Франц, - говорил Ран. - Это зов
крови, культурно-историческая необходимость...
Но какие бы доводы ни приводил Ран, было совершенно ясно, что причи-
ной его скоропостижного отъезда послужила женитьба Франца на Марии.
Семейные отношения супругов складывались прекрасно. Мария принадлежа-
ла (по ее словам) к добропорядочной, хотя и весьма бедной еврейской
семье, была прекрасно воспитана и образованна. Она работала медицинской
сестрой в харбургской больнице, ассистировала хирургу, а однажды (случай
из ряда вон) сама удалила пациенту миндалины - мальчик нуждался в сроч-
ной операции, а вызванный хирург влип в аварию.
21 июня 1972 года, вернувшись с работы домой, адвокат Ран Эльстадт
обнаружил в своей квартире полный разгром. На полу в ужасном беспорядке
валялись газеты и журналы, кухонный стол был перевернут, поперек большо-
го зеркала в прихожей бежала кривая трещина, мраморный пол на балконе
был усыпан розами и осколками большой фарфоровой вазы. Спинка широкого
плетеного кресла, в котором любил сидеть Франц, была разодрана, будто
кто-то в бешенстве исполосовал ее топором. Перила балкона, стены и даже
клеенчатый навес были забрызганы густой красной жидкостью. Анализ на ре-
акцию гемагглютинации не оставил никаких сомнений в том, что эта жид-
кость является человеческой кровью IV группы.
На следующий день Ран получил письмо, отправленное из почтового отде-
ления аэропорта им. Бен-Гуриона.
"Милый мой Ран! - писал Франц. - Прости меня за скоропостижный отъезд
и ущерб, причиненный обстановке твоей квартиры. М. оказалась слишком
сильной, а я уже не в тех летах, чтобы валить быка с ног одним ударом.
Но все-таки я ее одолел. Если бы не большой хлебный тесак, так кстати
оказавшийся в твоей кухне, я бы наверняка погиб.
Она мертва, Ран. Мертва окончательно и бесповоротно. Я знаю, что ско-
ро меня арестуют и приговорят. Собственно, поэтому я и удрал обратно в
Харбург, удрал не от страха, а из педантичности: мне необходимо до арес-
та привести свои дела в надлежащий порядок.
Не суди меня строго, Ран. Ты ведь помнишь, сколько страданий выпало
на нашу долю..."
24 июня Рихард Ритц получил запрос из Бонна. А 26 июня Франц Перкат
предстал перед израильским следователем Z., прибывшим в Германию вместе
с главным свидетелем случившегося Раном Эльстадтом.
Следователь предпочел поговорить с подозреваемым с глазу на глаз. В
израильском посольстве в Бонне между ними состоялся следующий разговор.
Z. Господин Перкат, чем вы объясните такую поспешность вашего отъезда
из Израиля?
Перкат. Мне необходимо было оформить завещание у нотариуса и продать
дом.
Z. Зачем?
Перкат. А зачем оформляются завещания? Что же касается дома, то он,
как я понимаю, мне больше не понадобится. Для меня, по всей видимости,
уже приготовлены другие апартаменты...
Z. Скажите, господин Перкат, вы проводили свой отпуск у вашего друга
господина Эльстадта?
Перкат. Да. У Рана Эльстадта, если позволите.
Z. Вы приехали один?
Перкат. Один-одинешенек.
Z. Чем вы занимались в течение двух месяцев вашего пребывания в доме
господина Рана Эльстадта?
Перкат. Я писал книгу...
Z. Появились ли у вас за это время новые знакомства?
Перкат. Новых - нет... А вот старые... Послушайте, господин следова-
тель. Давайте перестанем морочить друг друга... Все ведь ясно как
день... Я официально заявляю вам, что виновен, я заранее согласен и с
обвинениями, которые прозвучат в мой адрес, и с приговором, который вы-
несет мне суд... Чего еще? Вы ведь нашли труп! Так зачем же нам ходить
вокруг да около?!
Z. О каком трупе вы говорите?
Перкат. Боже мой! Неужели снова?!. (Перкат схватился за голову и не-
которое время стонал.) Я говорю о трупе моей жены Марии Перкат, о трупе,
который я оставил на балконе виллы моего друга Рана Эльстадта. Это я
убил Марию...
Z. В доме вашего друга, господин Перкат, были обнаружены только пол-
ный разгром и много крови. Никакого трупа там не было.
Перкат. Был... Я отрезал ей голову... И она тут же умерла... Я убил
ее! Убил!!! Я...
Z. Успокойтесь, пожалуйста... Взгляните сюда. Это письмо писали вы?
Перкат. Да. Это мое письмо. Я отправил его из аэропорта за несколько
минут до вылета в Германию. Неужели оно ничего вам не объясняет?
Z. Увы... У вашего друга было десятка два ваших писем. Экспертиза по-
казала, что все они написаны действительно вами. Все, кроме этого. Это
письмо писал совсем другой человек... Человек, который, как мы полагаем,
и устроил в квартире Рана Эльстадта весь этот балаган.
Перкат. Вы хотите сказать, что это - не мой почерк? Постойте, где мои
очки!
Дальнейшее, по словам следователя, только подтвердило его подозрения
о том, что профессор Франц Перкат тяжело болен. Взглянув на неровные
строчки письма, Перкат вскрикнул, отбросил от себя треклятый листок,
обхватил голову руками с такой силой, что обе дужки его роговых очков
одновременно треснули, и со стоном повалился на пол.
Перекрестный допрос состоялся через четыре дня. Перкат, по его
собственным заверениям, уже пришел в себя и готов был держать ответ. Он
даже поклялся следователю, что будет взвешивать каждое свое слово и
сдерживать эмоции.
Z. Как давно вы знаете господина профессора?
Эльстадт. С ноября 1944 года. Мы познакомились в нацистском лагере.
Z. Господин Перкат, какие отношения складывались у вас с вашей покой-
ной женой?
Перкат. Мы любили друг друга. Жили в мире и согласии вплоть до ее
безвременной кончины - именно безвременной (здесь Перкат горько усмех-
нулся) - в декабре 1968 года.
Z. Господин Эльстадт, вы были знакомы с Марией Перкат?
Эльстадт. Я видел ее несколько раз до их свадьбы, а затем мы общались
в течение трех или четырех недель, поскольку я жил в доме Франца. Потом
я уехал и больше Марию не видел.
Перкат. Хочу обратить ваше внимание на один весьма существенный мо-
мент. Ран уехал из-за Марии. Он уже тогда подозревал, что она... Впро-
чем, может быть, я и ошибаюсь...
Z. По какой причине вы покинули Харбург, господин Эльстадт?
Эльстадт. По той же причине, по которой большинство евреев репатрии-
руются в Израиль. Никакой связи с моим отношением к Марии мой отъезд не
имел.
Z. А какое, собственно, отношение было у вас к жене господина Перка-
та?
Эльстадт. Да... никакое... Прости, Франц...
Z. И все-таки?
Эльстадт. Ну хорошо. Не буду скрывать, что я не был сторонником этого
брака и даже пытался уговорить Франца не связывать свою жизнь с этой
женщиной, но он меня не послушался. В ее облике мне все время чудилась
какая-то угроза... Я не могу точно сформулировать, но мне казалось, что
в самой глубине ее глаз, в самой темноте ее души таится весь ужас нашего
с Францем прошлого... Когда я оставался с Марией один на один (а это бы-
ло всего три или четыре раза), у меня возникало чувство, что я снова
стою на краю ямы и что на этот раз солдат уже не бросит свой автомат и
никуда не убежит...
Перкат. Раньше ты не говорил мне этого, Ран...
Эльстадт. Я жалел тебя, Франц! Ты ведь так любил Марию...
Z. Господин Перкат! По показаниям офицера харбургской полиции Рихарда
Ритца, вы однажды уже пытались доказать, что якобы убили свою жену. Чем
вы можете объяснить эти повторяющиеся попытки обвинить себя в преступле-
нии, которого вы не совершали и которого никогда бы не совершили, будь
ваша жена действительно жива?
Перкат. К сожалению, вы заставили меня стать слишком осторожным, что-
бы отвечать на подобные вопросы откровенно. Понимаете, она появляется
внезапно, и я вынужден ее убивать, потому что... В общем, она была слиш-
ком разговорчивой тогда, в апреле... Нет, не могу продолжать... Вы снова
скажете, что я спятил...
Z. Еще несколько коротких вопросов, господин Перкат. Вы считаете, что
ваша жена до сих пор жива?
Перкат. Нет. Не считаю. Вы удовлетворены?
Z. Вы верите в призраки?
Перкат. В известном смысле... Ведь я парапсихолог... Но в призрак мо-
ей жены я не верю.
Z. Насколько я понял из объяснений моих немецких коллег, вы вправе
потребовать эксгумации, если сумеете обосновать ее необходимость. Други-
ми словами, если у вас найдется достаточное количество улик, указывающих
на то, что ваша жена действительно жива...
Перкат. Я думал об этом. Но выкопать труп на еврейском кладбище не
так-то просто. Могут возникнуть серьезные общественные проблемы...
Z. Господин Эльстадт, вы можете дать свою оценку происходящему с ва-
шим другом?
Эльстадт. Мне трудно судить, насколько Франц болен и болен ли он во-
обще. Я склонен полагать, что он просто переутомился. К тому же вы не
должны сбрасывать со счетов наше ужасное прошлое. Прошедшие через лагеря
смерти - люди особенные. Может быть, это прозвучит жестоко, но они оста-
ются смертниками до конца своих дней....
Перкат. Ах, как же ты прав, дорогой мой Ран! Ты даже не представляешь
себе, до какой степени ты прав!..
По-настоящему Перкату поверили лишь в последний, третий раз. Некий
журналист Дитер Лидтке (очевидно, псевдоним) из Киля предъявил на суд
публики магнитофонную кассету, в которой профессор Перкат признавался в
страшном преступлении - в убийстве собственной жены. Журналист скрупу-
лезно перенес запоздалые признания покойного профессора на бумагу и
опубликовал в газете статью под названием "Откровение некрофила".
"Я, профессор Харбургского университета Франц Перкат, заявляю, что 12
февраля 1974 года в 23 часа 25 минут в городском парке Брунсбюттеля в
третий и, я надеюсь, в последний раз убил собственную жену Марию Перкат.
Я отрезал ей голову большим хлебным тесаком, который купил за пять часов
до убийства в магазине на углу рыночной площади. И она тут же умерла.
Затем я погрузил труп в багажник своего автомобиля и отвез его в Хар-
бург, на кладбище, где и зарыл под памятником, поставленным 8 декабря
1968 года на могиле моей жены Марии Перкат.
Я ни в чем не раскаиваюсь и ни о чем не жалею. Я сделал то, о чем
мечтал каждый из моих товарищей по тем жутким временам, когда все мы
стояли у адских врат.
Доказательством моего преступления может служить кровь Марии, которую
я собрал в стеклянный флакон из-под туалетной воды и спрятал в моем до-
машнем сейфе. Там же хранятся и отпечатки пальцев моей жертвы, которые я
догадался снять после того, как Мария умерла. Не рассчитывая на объек-
тивность правосудия, я умудрился вдобавок ко всему записать наш послед-
ний с Марией разговор на магнитофонную пленку. Она также находится в
сейфе..."
Далее Перкат в мельчайших подробностях описал вечер, предшествовавший
убийству. Он сообщил, что встретил Марию на спектакле в драматическом
театре Гамбурга. "Мы не виделись около двух лет, и мне эта встреча была
крайне приятна". После спектакля он повез ее в отель, "где мы провели
чудесную, полную любви ночь..." (Напомню, что Перкату в это время было
шестьдесят пять лет, а Мария была на шесть лет младше мужа).
Материал был опубликован в газете 13 марта 1974 года. Эксгумация тру-
па Марии Перкат последовала 15 марта. А 27 февраля того же года, то есть
за две недели до всех этих событий, профессор парапсихологии Франц Пер-
кат скончался от обширного инсульта в гамбургской клинике для душевно-
больных.
Дитер Лидтке на протяжении трех месяцев старался быть в курсе всех
подробностей дела и заработал на этом, по всей вероятности, неплохие
деньги. Он даже открыл в газете рубрику с ужасающим названием "Мертвая
голова", где ежедневно сообщал публике новые подробности.
"Экспертиза показала, что в гробу Марии Перкат находилась покойная
Мария Перкат, похороненная, как и полагается, в декабре 1968 года, - пи-
сал Лидтке в своей рубрике. - Но вопрос о том, почему голова трупа была
отделена от тела, пока остается открытым..."
"...Версия лейтенанта Милля: сумасшедший профессор выкопал труп жены,
отвез его в парк, расчленил, затем привез на кладбище и закопал обрат-
но..."
"...Марта Маурер, домохозяйка из Харбурга, утверждает, что профессор
Перкат неоднократно домогался ее, угрожая навести на ее семью каббалис-
тическое проклятие..."
"...Мы беседуем с раввином Фридрихом Летцем, который выдвинул вчера
сенсационную версию убийства Марии Перкат.
- Эта история связана с так называемым "Заговором оставшихся", - го-
ворит раввин Летц. - Этот заговор организовали нацистские преступники,
не успевшие бежать из страны после капитуляции. Большинство из них, в
частности обслуга концлагерей, и сегодня проживают на территории Герма-
нии по поддельным документам. Более того, многие из них выправили себе
еврейские паспорта и составили семьи с бывшими узниками и узницами лаге-
рей смерти. Лучшего "прикрытия" не придумать. Я полагаю, что профессор
Франц Перкат пал жертвой "Заговора оставшихся", а его жена во время вой-
ны была хирургом в том самом лагере, где находился Перкат. Надеюсь, ни-
кому не надо объяснять, что подразумевается под словом "хирург"...
Мы обратились в комиссию при министерстве юстиции и получили исчерпы-
вающий ответ:
- Никакого "Заговора оставшихся" не существовало и не существует. Ко-
миссия считает необходимым официально заявить, что все слухи, связанные
с причастностью бывших нацистов к помешательству харбургского профессора
не имеют под собою никаких оснований..."
"... В профессорском сейфе был обнаружен пузырек из-под одеколона
"Кельнская вода" с красной жидкостью, листок бумаги со смазанными отпе-
чатками пальцев и магнитофонная бобина.
- Все это похоже на грандиозную шутку, - заявил нам один из следова-
телей. - В пузырьке находились красные чернила... Профессор Перкат, меж-
ду прочим, чернилами другого цвета и не пользовался... На магнитофонной
ленте была записана только одна фраза, произнесенная мужским голосом.
Звучала она так: "Ну, Мария, прощайся с прошлым..." Затем следовали то
ли всхлипы, то ли хрипы, а дальше... "Свадебный марш" Мендельсона - до
самого конца пленки. Экспертиза установила, что магнитоноситель является
пленкой второго типа, выпущенной в Гамбурге в июне 1949 года. Запись
произведена в январе-феврале 1974 года, поэтому качество воспроизведения
оставляет желать..."
Надо отдать должное профессионализму немецкого журналиста. Он работал
без устали и пытался не упустить ни одного намека, ни одного слуха. От
его возбужденного взгляда не укрылась ни одна более или менее существен-
ная деталь. Он, к примеру, первым обратил внимание на потрепанный ти-
тульный лист научного ежегодника "Психосоматика", найденный в домашнем
сейфе профессора Перката. На этом листе был помещен короткий некролог,
посвященный безвременной кончине ученого. Под его фотографией в мантии и
конфедератке стояла подпись: "Невосполнимая утрата". А ниже значилась
дата выпуска ежегодника: 17 марта 1974 года, щ 26. Было известно, что
кроме больного профессора ни один человек не имел доступа к этому сейфу.
Но профессор скончался в конце февраля и никак не мог положить в свой
сейф титульный лист журнала, сообщающего о его смерти. Более того. Ника-
кого сообщения о смерти профессора Франца Перката в двадцать шестом но-
мере ежегодника "Психосоматика" не было.
Лидтке ринулся в Берн, где встретился с главным редактором журнала
академиком Ольбрехтом Голленом. Тот показал журналисту письмо Перката,
датированное 10 февраля.
"Уважаемый коллега! - писал больной. - Я чувствую себя очень скверно
и боюсь, что не протяну и нескольких недель. Доктор Бауэр такого же мне-
ния, так что давайте прощаться.
У меня к Вам одна незначительная просьба, коллега Голлен. Будьте так
добры, не публикуйте в нашем ежегоднике никакого некролога обо мне. Луч-
шим памятником Вашему другу и соратнику будет полное и абсолютное забве-
ние. Разрешаю Вам обвести мою фамилию в списке редакционной коллегии
траурной рамкой. Но не более того.
С почтением,
всегда Ваш профессор Франц Перкат.
Р. S. Мария Вам кланяется и передает приветы всей Вашей семье".
Ганс Бауэр, главный врач психиатрической больницы, в которой лечился
и скончался бедный профессор, заявил, что ничего мистического в этой ис-
тории нет.
- Болезнь Перката можно определить как синдром Mourning - синдром
скорби. Это происходит тогда, когда психологические процессы вступают во
взаимодействие с потерей любимого объекта. Как правило, здоровый орга-
низм успешно справляется с Mourning либо через полный отход от утрачен-
ного объекта, либо через обретение новой привязанности. Обычный человек
проходит три стадии скорби: отрицание утраты, смирение с нею и, наконец,
отделение от нее. В случае с Перкатом этот процесс происходил в обратном
порядке. Еще при жизни жены Перкат прошел последовательно стадии отделе-
ния и смирения, а после ее смерти наступила стадия отрицания. То есть
сложилась парадоксальная ситуация: при жизни Перкат считал свою жену
мертвой, а после смерти она ожила в форме навязчивой идеи...
На похоронах Перката Лидтке пытался вызвать на откровенный разговор и
Рана Эльстадта, но не сумел добиться от него ни слова. И только через
пять с лишним лет, когда о профессоре Перкате уже забыли, Лидтке удалось
"разговорить" израильского адвоката. Они встретились в Дюссельдорфе, на
Международном конгрессе узников нацистских концлагерей. В перерыве между
заседаниями Лидтке подошел к Эльстадту и напомнил ему о "деле Перката".
- Я собираю материал для "Истории Дахау" и хотел бы с вами погово-
рить, - заявил Лидтке.
- С каких это пор шлезвигские журналисты начали интересоваться прош-
лым Германии? - холодно ответствовал Эльстадт. - Не представляю, чем мо-
гу быть вам полезен. Меня убивали не в Дахау, а в другом концлагере...
Впрочем, если вам это так уж необходимо, извольте...
Разговор состоялся поздним вечером в маленьком ресторане на цент-
ральной площади Дюссельдорфа. Первым делом Эльстадт запретил журналисту
пользоваться диктофоном и вести записи. "Выпейте лучше пива!" - сказал
он и усмехнулся. Лидтке пришлось восстанавливать разговор по памяти, по-
этому ручаться за его достоверность никак нельзя. В главе своей книги,
посвященной истории болезни профессора Перката, Лидке писал:
"Адвокат Ран Эльстадт из Тель-Авива познакомился с Перкатом в 1944
году. Оба они находились в то время в концлагере под Ингольштадтом. Этот
небольшой лагерь являлся как бы филиалом Дахау, опытной станцией, на ко-
торой нацистские "хирурги" экспериментировали с "человеческим материа-
лом"...
Разговор с этим человеком был одним из самых странных разговоров во
всей моей журналистской карьере. Мне понадобилось более двух лет работы
над книгой, чтобы понять, что на самом деле со мной разговаривали два
разных Рана Эльстадта. К великому сожалению, я не могу (да и никто не
сможет) определить, какой из них - настоящий.
- Нигде я не видел такой большой Луны, как в Германии, - говорил Пер-
вый. - В ту ноябрьскую ночь 1944 года она была просто гигантской. Впос-
ледствии я часто ловил себя на мысли, что нацисты выковали не только
идеологию, людей, танки, время, но и Луну. Особую арийскую Луну, пред-
назначенную только для немцев... Она была огромной и подробной... И
смотрела на нас, уходящих на ту сторону света, с торжествующей ухмылкой,
холодно и цинично...
- Не ждите от меня воспоминаний и душераздирающих подробностей лагер-
ного быта, - перебивал его Второй. - Не ждите от меня банальностей вроде
известной формулы о том, что война все еще продолжается в наших душах и
мозгах... Все это так, но уже не имеет никакого значения. Гораздо су-
щественней другое...
Первый. Это другое связано с тем, что именно тогда, в ту ледяную лун-
ную ночь человечество раскололось для меня на две неравные части. Живая
и торжествующая осталась жить и торжествовать, а мертвая и терзаемая -
умирать и терзаться. Я оказался среди последних. Среди меньшинства...
Говорю о себе, потому что для второй половины никакого мы не существует.
Умирание разобщает...
Второй. ...а терзания, если и делают человека чище, то в том же смыс-
ле, в каком омовение делает чище покойника перед погребением... Как-то я
сказал Францу, что все мы до конца своих дней останемся смертниками. И
он со мной согласился. Жизнь смертника и жизнь простого человека схожи
только по форме... И тот и другой стоят на краю расстрельной ямы. Но
смертник готов войти туда в любую минуту, а обычный человек постоянно
ждет спасительного оклика из-за спины... Различие на первый взгляд не-
большое. Но на самом деле...
Первый. ...это и есть самое страшное последствие войны... Страшно от
одной мысли, что Луна может быть разной не почему-то, а для кого-то...
Там, в концентрационном лагере, мне преподали последний в моей жизни
урок - урок смерти. Когда конвойный бросил автомат и убежал, я уже был
мертв. Дважды, трижды мертв! Я лежал, придавленный к Земному шару его
единственным спутником - Луной, огромной нацистской Луной, подробной,
как Махабхарата... Болезнь моего друга Франца Перката...
Второй. ...была болезнью только для вас, обычных людей. Для меня же
это была нормальная жизнь приговоренного и, в общем-то, давно казненного
человека... Смертник всегда и во всем идет до конца. Для него не сущест-
вует границ между жизнью и небытием. Он воспринимает реальность как мо-
нотонный поток смерти, как один бесконечно длящийся во времени шаг...
Первый. Шаг за порог этого света... Меня совершенно раздавила мысль о
том, что больше меня никто и никогда не унизит - я постиг все бездны
унижения; что больше меня никто и никогда не предаст - я уже не достоин
предательства; что больше меня никто и никогда не убьет, потому что я
мертвее всех мертвых... О, это ощущение абсолютной, дьявольской неуязви-
мости! Что может быть страшнее?!
Второй. Мария была замечательной женщиной, доброй, отзывчивой, интел-
лигентной. Если бы не концлагерь, то лучшей жены Францу нельзя было при-
думать... Но она была человеком из другого мира. А для смертника не мо-
жет быть большей угрозы, чем такое жуткое соседство. Перкат и Мария су-
ществовали в разных измерениях, и это его убило...
Первый. ...в очередной раз. Будь я на месте Франца... Впрочем, это
невозможно... У него не было места... У тех, кого бросил на произвол
смерти молодой конвоир, места быть не может. Ни под Солнцем, ни, тем бо-
лее, под Луной... Перкат не сходил с ума - о каком уме может идти речь?!
Он не был душевнобольным - слово "душевно" не применимо ни к нему, ни ко
мне... Он просто проявил последнее оставшееся у него качество - инс-
тинкт. Инстинкт самоуничтожения (по аналогии с вашим пресловутым инс-
тинктом самосохранения)...
Второй. ...он пытался любить Марию, он хотел любить ее, он, наверное,
любил ее... Но как дерево может любить собственную тень?! Как оно, бесс-
ловесное и неподвижное, может уберечь свою любовь от набегающей тучи?..
Семнадцать лет Перкат и Мария жили по разные стороны реальности, и
только после ее смерти они стали по-настоящему близки...
Первый. Ближе и выдумать невозможно... Вы когда-нибудь ели глину?
Жирную, хорошо взбитую десятками тысяч изможденных ступней... С вкрапле-
ниями песчинок и мелких камешков... Ароматную, благоухающую запахом че-
ловечества - запахом пота, крови и испражнений... Франц ел эту глину. И
я ел ее. До сих пор ощущаю во рту этот мерзкий "человеческий" привкус...
Второй. По вашему разумению, профессор Перкат трижды убивал собствен-
ную жену (причем самым жестоким образом). Но вы его извиняете, поскольку
все эти кровавые кошмары происходили в его больном воображении... На са-
мом же деле все гораздо фантастичней, ужасней, больней... Дело в том,
что Мария...
Первый. Да при чем здесь Мария! Так ли важна сегодня эта женщина, эта
посланница с другого берега, носившая имя, которое христиане почитают
святым! Надо еще доказать, что...
Второй. ...за день до отъезда Перката из Тель-Авива в июне 1972 года
мы провели прекрасный вечер в одном из ресторанов на набережной...
Первый. Кто такие эти мы?! Племя?! Народ?! Человечество?!
Второй. Мы - это мы: мой незабвенный друг Франц Перкат, его замеча-
тельная жена Мария и я, Ран Эльстадт, адвокат из Тель-Авива...
Первый. Нет, это невозможно... Я устал... Давайте-ка закругляться.
Выпьем еще по кружке пива и разойдемся по своим жизням..."
- Горный земледелец, что это за человек?
- Человек.
- На каких языках он говорит?
- На всех.
- Что он знает?
- Все.
- Какую страну он считает своей родиной?
- Никакую и все.
- Кто его бог?
- Бог.
- Как зовешь ты его?
- Безумцем.
- Как, повтори, зовешь ты его?
- Мудрецом.
- Кто он в вашей шайке?
- То, что он есть.
- Главарь?
- Нет.
- Кто же он в таком случае?
- Душа.
Виктор Гюго. Человек, который смеется
Слепой видит незримое. Глухой слышит неисповедимое. А что говорит не-
мой?
Времена, когда все это случилось, прошли. Они не оставили по себе
доброй памяти, а значит - не оставили никакой. Разве что это расколотое
пополам говорящее дерево, которое до сих пор умудряется как-то расти на
склоне горы Кармель. Дерево начинает шептать в полное безветрие, но этот
шепот может услышать только глухой, - настолько он неисповедим.
У Асона не было детства. Во всяком случае, он его не помнил. Не пом-
нил своих родителей, не помнил дома, в котором вырос. Его воспитал стро-
гий раввин Еша, человек Талмуд, как называли его христианские монахи,
живущие в католическом монастыре неподалеку от нагорной еврейской школы.
Присутствие памяти в своем сознании Асон впервые обнаружил только
тогда, когда начал неметь. Этот процесс длился несколько лет, и посте-
пенно Асон восстановил по крупицам всю свою жизнь - от момента рождения
до того самого мгновения, которое предшествовало его загадочной гибели.
Он вспоминал ежесекундно, он истощал свою память неразрешимыми вопро-
сами. Каждый вечер на заходе солнца он приходил к молоденькой пинии на
склоне горы и делился с ней своими воспоминаниями. Делиться с людьми ему
не позволял парализованный непонятной силой язык.
В сущности, это не были воспоминания в буквальном смысле слова. Он
строил свое детство, как первобытный зодчий, - на естественном основании
и без всякого предварительного проекта. Это было детство, похожее на вы-
думку гораздо больше, чем все несбывшиеся пророчества мира. В нем не бы-
ло ни отца, ни матери. В нем царствовал Дом, подаривший жизнь, Учитель,
подаривший знание, и одна огромная невосполнимая Утрата. Это было
детство Голема, если, конечно, допустить, что у Голема может быть
детство.
Асону было всего тринадцать лет, когда он начал терять речь. Причиной
этому стала одна ошибка, которую Асон допустил на уроке. Тогда, перечис-
ляя десять сфирот первичной сущности Б-жественной силы, Асон самым неле-
пым образом забыл назвать Хесед - Милость. Раввин Еша при всей своей
строгости, с которой он относился к воспитанникам, на первый раз только
пожурил ученика. Но пришло время - и Асон снова, говоря о Величии, Любви
и Росте (Гдула), совершенно случайно забыл Хесед. На этот раз он был су-
рово наказан изнурительной многочасовой молитвой.
После этих двух случаев раввин стал внимательней присматриваться к
ученику и обнаружил в его поведении весьма странные вещи. Оказалось, что
этот мальчик-сирота, неизвестно откуда пришедший в Хайфу, чрезвычайно
скрытен и замкнут. Все его существо источало явное нежелание общаться с
людьми, нежелание, граничившее с отвращением.
Два года назад он обратился к раввину за разрешением посадить на
склоне горы дерево. Раввин разрешил. С тех пор все свободные от занятий
часы Асон проводил возле этого дерева, бормоча непонятные слова. Впос-
ледствии, став уже окончательно немым, он просто сидел на сером камне,
обняв рукою молодой ствол, и смотрел на море.
Раввин Еша был хорошим педагогом. Не имея твердых представлений о
психологии (в то время их и не существовало), он был психологом от при-
роды. Долгие годы изучения и преподавания ТАНАХа научили его постепенно
и ненавязчиво проникать в душу ребенка, влиять на нее, изменять ее по
своему усмотрению и вообще - чувствовать себя ее полновластным хозяином.
Но с Асоном этот номер не прошел. После ряда безуспешных попыток до-
биться от ученика ответного душевного движения раввин Еша с ужасом обна-
ружил, что у Асона отсутствует память. Не поверхностная бытовая память,
а та самая природная память, которая и составляет основу детской души.
Этот факт вызвал в сердце девяностолетнего раввина тяжелое раздраже-
ние. Он корил себя за это отвратительное чувство, боролся с ним как мог,
но все-таки сдался и стал по делу и без дела срывать злобу на бедном
ученике.
А Асон продолжал забывать на уроках все, что связано с Милостью.
Учился он прекрасно, знал больше других, схватывал слова учителя бук-
вально на лету, но как только речь заходила о сфирот, Хесед самым зага-
дочным образом выпадал из круга его восприятия.
- Милость - одна из важнейших категорий иудейского миропонимания, -
говорил раввин Еша на уроке. - Ее символами могут быть человеческая ру-
ка, вода или свет...
И он бросал тревожный взгляд на Асона. Мальчик смотрел в окно. Его
глаза были затуманены. Его руки, которые должны были символизировать Ми-
лость, безвольно лежали на коленях.
- Асон, - обращался к нему раввин. - Завтра расскажешь нам о Милости.
Подготовься, почитай книгу...
Послушный Асон читал книгу, прилежно готовился, но назавтра не мог
произнести ни слова.
Насмешки товарищей по учебе и раздражение учителя постепенно сделали
свое дело. Если раньше Асон еще как-то разговаривал, мог отвечать на
вопросы, спрашивать и даже иногда играл со сверстниками, то теперь он
стал говорить все меньше и меньше и постепенно, в течение двух-трех лет,
совсем замолк.
К шестнадцати годам он уже был абсолютно немым. Но его нельзя было
отнести к категории тех несчастных, которые поражены врожденным или при-
обретенным психофизическим недугом. Не было случая, чтобы на его лице
отразилась беспомощность калеки. Это была гордая немота, немота, полная
какого-то горького достоинства. Асон вступал в общение с человеком
только тогда, когда считал это необходимым. Глупые вопросы он оставлял
без ответа. На умные отвечал глазами и одним-двумя четкими движениями
руки. Удивительно было и то, что любой человек, будь то даже случайный
прохожий, только к самому концу беседы вдруг с удивлением обнаруживал,
что он целых полчаса разговаривает с немым.
Раввин Еша вскоре умер. Умер в полной уверенности, что душа его будет
наказана за греховное раздражение, которое он испытывал к ученику. Рав-
вин был мудрым стариком и понимал, что его злоба вызвана вовсе не беспо-
мощностью педагога, а (страшно произнести!) черной завистью к мальчику.
Еша уже давно пришел к выводу, что воспитывал не простого ученика. Он
воспитывал ясновидящего, пророка, который, как это ни горько, в воспита-
нии не нуждался. Еша не жалел о напрасно потраченных на Асона силах. Он
жалел о напрасно прожитой жизни.
Незадолго до того, как переселиться в мир иной, он позвал к себе Асо-
на и сказал ему буквально следующее:
- Твоя жизнь будет тяжелой. Твое будущее будет безрадостным. Твой та-
лант не принесет людям ничего, кроме страданий. Всю жизнь ты будешь ис-
кать только одного - Милости. И в конце концов обретешь ее. Но я не могу
обещать, что это обретение станет для тебя счастливым.
После смерти раввина Асон оставил школу и стал жить под деревом. Он
просиживал там каждый вечер по пять-шесть часов кряду. Где он проводил
ночь и первую половину дня, не знал никто. Поговаривали, будто он ночует
в одной из кармельских пещер, как пророк Илья.
Постепенно Асон стал достопримечательностью города. В это трудно по-
верить, но к нему тянулись люди с разных концов Палестины, приходили мо-
ряки с кораблей, стоявших в порту, а один австрийский археолог даже на-
писал о нем очерк, который был опубликован в немецкой прессе и имел шум-
ный успех.
Асон действительно пророчествовал. И большинство его пророчеств сбы-
вались. Не было человека, который бы не удивился этому странному
свойству немого. Асон внимательно выслушивал вопрос, затем пристально
смотрел на вопрошающего, чуть поводя ладонью, обращенной к земле, потом
прощался легким кивком головы и отворачивался к морю. Вопрошающий, оза-
даченно потоптавшись за спиною немого, уходил. А через несколько часов
неожиданно понимал, что получил на свой вопрос исчерпывающий ответ.
Образ пророка дополняла и еще одна странность. Асон никогда не прини-
мал благодарности. На первых порах ему пытались подносить - кто монету,
кто кусок хлеба. Но он отвергал подаяние с таким активным возмущением,
что люди, наконец, смирились с тем, что услуги немого не требуют оплаты.
Хотя, честно сказать, уже и в те времена в бескорыстие пророков мало кто
верил.
На портовом рынке, полном разговоров и слухов, даже укоренился весьма
парадоксальный речевой оборот: "Немой сказал..." С этого оборота начи-
нался любой разговор. Этими словами каждый лавочник или зевака мог ут-
вердить свою правоту.
- Море отомстит нам за большие пароходы. Это случится в следующем го-
ду в Атлантике, - кричал пьяный итальянский матрос в портовом кабаке. -
Вот увидите, немой никогда не ошибается.
- Немой сказал, что в семнадцатом году в Иерусалим придут англичане,
- шумел рынок во время Первой мировой войны.
- Был вчера у немого, - говорил старый набожный еврей своему приятелю
в ювелирной лавке. - Он пообещал, что евреям в Палестине будет свет. Лет
через тридцать. Правда, недолго. Потом придет возмездие. Я его спросил,
за что возмездие. А он сказал, что возмездие не бывает за что-то, ска-
зал, что возмездие - это милость, а не кара, а милость не имеет причин.
Она - не следствие. Она сама - причина.
В двадцатые годы, когда Асону было уже за тридцать, он все еще выгля-
дел шестнадцатилетним мальчиком. Он был щуплым, невысоким, в довольно
поношенной, но опрятной одежде. Единственным указанием на возраст служи-
ла его густая черная борода.
Иногда он пропадал из Хайфы на неделю-другую. Никто не знал, куда он
уходил. Одни говорили, что он болен лихорадкой и отлеживается в своей
пещере. Другие уверяли, что он ушел в Иерусалим. Третьи беспокоились,
что пророк умер.
Но проходило время, и немой как ни в чем не бывало появлялся на своем
излюбленном месте, садился на серый камень под говорящим деревом, смот-
рел на море, на закат, принимал посетителей и отвергал подаяния.
Однажды он вернулся из такой отлучки грязным и оборванным. Одежда
клочьями висела на его тощем теле. Лицо, руки до локтей и ступни в рва-
ных сандалиях были сплошь усеяны волдырями, которые появляются в ре-
зультате ожогов. Его борода была опалена и торчала клочьями, а тело из-
давало такой ужасный запах, что многие паломники даже брезговали прибли-
жаться к нему.
Помощь врача он отверг с тем же высокомерным и печальным досто-
инством, с которым отвергал любую благодарность. А через две с лишним
недели в одном из верхних районов Хайфы случился невиданный дотоле по-
жар. Сгорело сразу несколько десятков домов, погибло сразу больше тысячи
человек.
Это произошло в конце тридцатых годов и вселило в население города
ужас перед немым.
- Почему он не предупредил нас? - задавались вопросом жители города.
- Почему он такой жестокий?! Неужели ему не жалко детей и женщин, сго-
ревших заживо в этом пекле?!
Раввин Цви Лев, сменивший в свое время раввина Ешу в нагорной школе,
считался человеком, особенно близким к немому. По степени доверия набож-
ного населения раввин Лев занимал второе место после Асона. Он проводил
с немым очень много времени.
- Мы беседуем на профессиональные темы, - говорил он.
Реакция раввина Лева на пожар была тяжелой. После горестных похорон
он, по просьбе многочисленной своей паствы, направился на закате на
склон горы - к говорящему дереву. Асон сидел на своем камне и, как обыч-
но, смотрел на море.
Если верить легенде, между ними состоялся такой разговор.
Лев. Ты знал, пророк, что наверху случится пожар?
Асон. Знал.
Лев. Ты мог предупредить нас об этом?
Асон. Мог.
Лев. Почему же не предупредил?
Асон. О милости не предупреждают.
Лев. Тысяча смертей - разве это милость, пророк?
Асон. Милость.
И он повел ладонью, обращенной к земле. Волдыри к этому времени уже
сошли с его кожи, оставив после себя многочисленные гноящиеся язвы.
Вот тогда-то город и отвернулся от своего пророка. Впрочем, причиной
этому стал не только пожар. Пожар, скорее, поставил точку в отношениях
горожан к Асону. К нему уже давно никто не обращался с вопросами. Его
пророчеств боялись, поскольку он никогда не предсказывал радость.
В 1929 году один торговец, который страстно желал, чтобы жена родила
мальчика, обратился к немому за предсказанием. Тот улыбнулся и "предска-
зал" мальчика. Довольный торговец поспешил домой, где узнал, что его же-
на родила мертвого ребенка. Мальчика.
В начале тридцатых годов Асон пообещал раввину Леву, что его ученики
в скором времени станут вести себя гораздо тише и спокойнее. Предсказа-
ние воплотилось в жуткую эпидемию брюшного тифа.
Постепенно люди стали понимать, что немой Асон предсказывает только
горе, несчастье, беду. В последние годы его спрашивали исключительно о
событиях внешних. Будет ли война, когда ожидать засухи, уйдут ли англи-
чане и так далее.
В общем, ситуация сложилась так, что немой, сидящий под говорящим де-
ревом на пустынном склоне горы, превратился из достопримечательности в
дурное предзнаменование. После долгого совещания община отрядила раввина
Лева к немому с официальной миссией.
- Мы хотим, чтобы ты ушел из города, пророк, - сказал Лев.
- Ты тоже этого хочешь?
- Да, я тоже этого хочу.
- Хорошо. Я уйду.
- Когда?
- Через неделю и два дня. Ночью.
- Нет, пророк. Мы хотим, чтобы ты ушел сегодня. Мы больше не желаем
видеть тебя в городе.
- Я подумаю.
- Если ты не уйдешь сегодня, завтра тебя могут убить.
- Я подумаю и над этим.
Он ушел. Несколько человек видели, как он брел по песку вдоль моря,
брел на юг.
Потом начались странности. По вечерам многим горожанам стало ка-
заться, что пророк вернулся и опять сидит на своем сером камне и смотрит
на море. На поверку оказывалось, что все это не более, чем галлюцинации.
Один раз природа сыграла этот фокус даже с раввином Левом. Он тоже уви-
дел призрак, кинулся вниз по склону и обнаружил, что под говорящим дере-
вом никого нет.
Через неделю и два дня после того, как пророк ушел, в ясную звездную
ночь произошло знаменательное событие: в дерево ударила Б-г весть откуда
взявшаяся молния. Рыбаки с одной из арабских фелюг, находившихся в ту
ночь в заливе, видели яркую вспышку огня, похожую на гигантскую раска-
ленную иглу. Эта игла вонзилась в склон горы примерно в том месте, где
обычно сидел Асон.
- Вспыхнуло и погасло. Сам видел, - рассказывал на следующее утро мо-
лодой араб, стоявший в толпе возле говорящего дерева, расколотого попо-
лам - вдоль ствола - почти до основания. - Я даже испугался. Мне показа-
лось что там кто-то есть, что там кто-то горит...
Земля вокруг дерева была выжжена ровным кругом. Камень из серого
превратился в черный. Под деревом нашли сандалию и изорванную полусго-
ревшую кипу, в которых сразу же опознали вещи пророка.
Вспышка впоследствии объяснилась. Это был осколок известного метеори-
та "Персей", упавшего в сентябре 1938 года в Средиземное море, в двухс-
тах пятидесяти километрах севернее Триполи. Астрономы даже рассчитали
траекторию падения этого осколка и выяснили его скорость.
Но жители Хайфы тогда совсем не интересовались астрономией. Они еди-
ногласно посчитали этот небесный удар знамением высшего происхождения,
наказанием для того, кто предсказывал им одни несчастья.
Они были совершенно уверены в том, что Асон тайно вернулся в город и
был сурово наказан за это. Один из старожилов уверял, что видел пророка
за несколько часов до удара молнии.
- Он крался вдоль склона, как вор, - шептал очевидец. - Я хотел было
окликнуть его, но подумал, что это, наверное, снова мираж...
С тех пор прошло время. Много времени. Город жил своею жизнью, нищей,
тяжелой, безрадостной. Фраза "немой сказал" давно уже вышла из употреб-
ления на рынке. О пророке забыли все, даже раввин Цви Лев. Но однажды
ему все-таки пришлось вспомнить об Асоне.
В 1971 году престарелый раввин поехал в Иерусалим к дочери. И там,
совершенно случайно, в одном из закоулков Старого города натолкнулся на
нищего, который показался ему очень знакомым. Раввин остановился и долго
смотрел на босого калеку с изуродованными руками и лицом. "Кто это? -
думал раввин. - Откуда я его знаю? Неужели это он?.. Нет, не может
быть..."
Нищий сидел на ветхом истлевшем коврике, опершись спиной о древнюю
каменную стену, и, казалось, дремал. Клочковатая седая борода редкими
островками была рассыпана по темному лицу. Перед нищим стояла оловянная
кружка с монетками. Раввин бросил туда лиру. Нищий кивнул головой и, как
показалось Леву, усмехнулся.
А ночью раввин Цви Лев увидел сон. Ему приснилось, что немой пророк
Асон сидит, как прежде, на своем камне на склоне горы Кармель, а он, Цви
Лев, крадется к нему с горящим факелом в руке. Леву хочется быть неза-
метным, но проклятый факел выдает каждое его движение. Леву хочется по-
гасить факел, но нельзя, потому что этим огнем он должен обжечь пророка
Асона. Сидящий, кажется, ничего не видит и не слышит. Он погружен в глу-
бокую задумчивость. Раввин подкрадывается к нему сзади, поднимает факел
и собирается поднести его к голове Асона. В этот момент сидящий человек
внезапно оборачивается, и оказывается, что это вовсе не пророк Асон,
а... тот же раввин Лев. Один Лев стоит растерянный с пылающим факелом в
руке, а другой Лев сидит на камне и доброжелательно смотрит на первого.
- А вот это подаяние я приму, - говорит тот, который сидит, голосом
того, который стоит, и благодарно, с каким-то сладким вожделением окуна-
ет свое доброе лицо в мягкое алое пламя факела...
Раввин проснулся в середине ночи, просеменил к умывальнику и в тече-
ние получаса опрыскивал свои воспаленные щеки и лоб прохладной водой.
Еле дождавшись утра, он побежал в Старый город, побежал, уже зная навер-
няка, кого он там встретит. Нищий сидел на том же месте.
- Ты - Асон, пророк из Хайфы? - спросил раввин.
- Я - Асон, нищий из Иерусалима, - ответил тот.
- Значит, ты тогда выжил?
- Нет. Я тогда нашел милость.
И только тут раввин с удивлением понял, что нищий разговаривает.
Обычным человеческим языком, обычным, чуть надтреснутым старческим голо-
сом. И он так же не поверил своим ушам, как за день до этого не поверил
своим глазам.
Оставив нищему еще одну лиру, он ушел восвояси, а затем, через две
недели, вернулся на север. Он сумел убедить себя, что видел совсем дру-
гого Асона. Асона говорящего, Асона, берущего подаяние, Асона, ничего
общего не имеющего с тем немым пророком из Хайфы, который давно уже стал
легендой.
* * *
Известный немецкий психолог профессор Райнер Губерт в 1966 году опуб-
ликовал интереснейшую монографию. Называется она "Психология слова. Исс-
ледование о мистических истоках немоты".
В книге профессор рассказывает один замечательный случай, который
имеет смысл воспроизвести здесь целиком.
"Будучи в Калькутте на конференции по психологии индуизма, я познако-
мился с уникальным человеком - психологом, ясновидящим, пророком. Основ-
ная его деятельность сводилась к чтению лекций на историко-религиозные и
мистические темы. Он обладал обширнейшими познаниями в разных областях
и, как я подозреваю, не был верующим в обыденном смысле этого слова. Он,
скорее, был верующим космополитом, что придавало его лекциям универ-
сальный характер.
В небольшом зале на окраине Калькутты всегда собиралось много народу.
Большинство посетителей были, конечно, граждане праздные - туристы, сту-
денты, моряки. Они приходили сюда только затем, чтобы взглянуть на одно
из чудес света, - такая репутация укрепилась за этим ученым человеком.
Тем не менее среди присутствующих я с удивлением и радостью обнаружил
профессора-рефлексолога Ли Янга из Мичиганского университета, доктора
Эльзу Грейвс, известную своими исследованиями об эвфонических модуляциях
в тексте Корана, и еще нескольких моих коллег, приехавших на конферен-
цию.
Лекция была посвящена... Впрочем, я совсем забыл сказать о главном.
Дело в том, что этот замечательный лектор был... немым. Не просто немым,
а абсолютно немым. Он не мог произнести ни звука. И даже не пытался это-
го делать.
"Лекция" длилась примерно полтора часа. Со стороны это было, навер-
ное, весьма забавное зрелище: в маленьком зале около ста человек сидели
на большом ковре и молчали. Лицом к ним сидел пожилой, даже очень пожи-
лой мужчина. И тоже молчал. Изредка он дополнял свое молчание легкими
жестами рук, смысл которых на первый взгляд не был ясен даже ему самому.
Вот и все. Так мы посидели, помолчали - и разошлись.
Признаюсь честно, я вышел из зала в полнейшем недоумении. У меня сло-
жилось совершенно определенное мнение, что меня надули, что этот лектор
- обычный шарлатан, каких в Индии пруд пруди, что я зря потратил драго-
ценные полтора часа на глупое сидение на ковре.
Каково же было мое удивление, когда на следующее утро я проснулся с
полным сознанием того, что прослушал интереснейшую и познавательнейшую
лекцию. Я сразу сел за письменный стол и записал ее буквально слово в
слово.
Этот немой уникум "говорил" о Густаве Мейринке и о его романе "Го-
лем". Он подробно восстановил в нашей памяти легенды старой Праги, пора-
довал весьма оригинальной трактовкой каббалистической теории "скорлупы"
("клиппот"), по деталям разобрал каждый характер романа - от Перната до
старьевщика Вассертрума, а затем "рассказал" о процессе возникновения
легенды о Големе.
Его "речь" была не только связной и продуманной, она сопровождалась
(уже в моей памяти) соответствующей мимикой и даже артикуляцией. Хотя я
прекрасно помню свои ощущения во время лекции: он ни разу не открыл рта,
не повернул головы, его лицо напоминало каменную маску с сияющими глаза-
ми.
Но когда я записывал "лекцию", я видел перед собою прекрасно владею-
щего языком и жестом ученого, который с юмором рассказывает, как Фома
Аквинский разбивает палкой механического человека, созданного его учите-
лем Альбертом Великим. Я видел перед собою то глубокомысленного мыслите-
ля-алхимика Раймонда Луллия, создавшего одного из самых известных голе-
мов, то пражского раввина Лоэва, то какого-то древнего пророка. Лектор
рассказывал о талмудической легенде, по которой один древний раввин рас-
познал Голема в немом человеке. Он говорил, что символический смысл этой
замечательной каббалистической фигуры - в ее немоте, которая единствен-
ная может приблизить человека к ангелическому духовному миру. И говорил
это с видимым юмором, как бы указывая на собственную безгласность.
Передо мною был лектор-импровизатор, лектор-актер, который не только
делился своими познаниями, но и перевоплощался в героев своей лекции.
Он то углублялся в хетто-хурритские мифы, то выныривал оттуда в сред-
них веках, то заявлял, что создание Голема возможно и сегодня. Это,
действительно, было какое-то чудо.
Во избежание домыслов, должен подчеркнуть, что никакой гипноз, ника-
кое биополярное воздействие здесь не использовалось. Это было чистейшей
воды общение, но общение совсем иного порядка. Порядка высшего, недос-
тупного нашему пониманию.
Добавлю, что на этом мое удивление не кончилось. Мои коллеги тоже за-
писали наутро свои впечатления о лекции, и мы имели возможность сравнить
наши записи. Вы не поверите, но канва лекции, восстановленная нами от-
дельно и независимо друг от друга, совпала до мельчайших нюансов. Но -
только канва. В остальном же текст лекции разнился, причем в зависимости
от специализации того, кто этот текст зафиксировал. В записях профессора
Янга, к примеру, превалировали рассуждения о первичных человеческих ре-
акциях и рефлексах, нашедших отражение в легенде о Големе. Конспект
Эльзы Гревс пестрил специальными терминами из метрики, риторики и древ-
нееврейской орфоэпии. "Моя" лекция была по большей части посвящена исто-
кам возникновения легенды о Големе и ее влиянию на развитие религиозного
мышления в средние века.
Этому чуду объяснения нет. Пока нет. Вполне возможно, что моя книга
станет одним из первых шагов к разгадке уникальной тайны мироздания -
мистического и психологического смысла немоты".
Нельзя обойти вниманием и другое примечательное высказывание профес-
сора Райнера Губерта. Корреспондент журнала "Akzente" задал ученому та-
кой вопрос:
- Вы не могли бы коротко и ясно определить самое существенное откры-
тие в вашем исследовании?
- Извольте, - ответил Губерт. - Главная мысль моей книги определяется
как раз коротко и ясно. Всего тремя словами. Вот они: "Немой мыслит ка-
тастрофически".
* * *
Что же касается хайфского пророка Асона, то в Израиле есть по меньшей
мере два человека, которые уверены в том, что он жив и по сей день. Пер-
вый из них - Миха Ланцбург, известный в узком кругу иерусалимский этног-
раф, филолог и фольклорист. Второй - сточетырехлетний житель Адара Мозес
Плат.
Первый утверждает, что Асон живет в Иерусалиме и время от времени да-
же восседает на известном потертом коврике в Старом городе, прося подая-
ния.
Второй ни на чем не настаивает, а только кивает в сторону склона горы
Кармель и говорит:
- Приходите на закате солнца - сами увидите. Он и нынче сидит вечера-
ми во-о-н там, под корявой пинией... Сидит, болезный, милости дожидает-
ся...
Посреди палаты в красном свете лампы стоял
в старом засаленном и драном халате гигантский еврей.
Фридрих Дюрренматт. Подозрение
Говорят, в старых полуразвалившихся кварталах Тель-Авива, что на сре-
диземноморской набережной, в полнолуние появляется самое настоящее ев-
рейское привидение. Оно воет, поет песни, смеется, роняя на потрескавши-
еся полы огромные жемчужные слезы, и рассказывает покосившимся облуплен-
ным стенам разного рода истории времен британского мандата. Очевидцы ут-
верждают, что это привидение появляется в образе пожилой, грузной, прос-
товолосой женщины. Некоторые свидетельствуют, что время от времени она
переходит на испанский язык и постоянно произносит какое-то странное имя
- то ли Махея, то ли Михаэль.
По слухам, это привидение появилось в квартале вскоре после того, как
еврей по фамилии Асебедо продал здесь особняк какому-то английскому офи-
церу. Продал за гроши, вместе со всей недвижимостью, включая собственную
тещу. Тещу также можно было присовокупить к недвижимости, поскольку она
была парализована.
Семья Асебедо была из тех несчастливых ячеек общества, которые посто-
янно преследуют разного рода несчастья. То ли знаки Зодиака располагают-
ся самым неблагоприятным образом, то ли просто над этими семьями тяготе-
ет некая неумолимая Божья кара.
Двое сыновей Асебедо погибли в какой-то полувоенной-полухулиганской
стычке в Яффо. Жена умерла от лихорадки в конце тридцатых годов. Теща
поскользнулась на рынке, наступив на тривиальную кожуру от банана, упала
и повредила позвоночник.
Когда ее принесли в дом, Асебедо понял, что в Эрец-Исраэль для него
все кончено, что несчастья, обрушившиеся на его семью, не прекратятся,
пока он не покинет Святую Землю.
Он, надо сказать, был достаточно богат. Владел собственностью в Евро-
пе, у него была доходная ювелирная лавка в Тель-Авиве и маленький мага-
зин в Антверпене. Он довольно успешно торговал, несмотря на весьма смут-
ные времена.
Дом он продал при одном условии: британский офицер обещал устроить
тещу в военный госпиталь и дал слово, что Асебедо заберет ее сразу, как
только она хоть чуть-чуть поправится.
Эту сделку облегчало и то, что теща нашего еврея была в весьма прис-
корбном состоянии. Она не только не могла двигаться, но и практически не
воспринимала окружающий мир. Она не реагировала на вопросы, не понимала
жесты. Признаки жизни она проявляла только тогда, когда чувствовала за-
пах куриного бульона, которым ее кормили три раза в день.
К сказанному надо добавить и то, что она обожала своего зятя. Причем
обожание это доходило порой до гиперболических размеров, заставляя жену
Асебедо буквально ревновать мужа к матери. В любых семейных спорах теща
всегда принимала сторону зятя, всегда отстаивала его точку зрения. Она
следила за его одеждой, питанием, пыталась вникнуть в его торговые дела,
каждым субботним утром провожала его в синагогу, как на позицию девушка
провожает бойца.
Купец бесконечно тяготился таким отношением к себе. "У всех тещи как
тещи, - жаловался он своему другу Файбишу. - В меру злые, в меру сварли-
вые. Их есть за что не любить. А у меня все наперекосяк. И не люблю я
ее. И стыдно мне за эту нелюбовь, потому что она несправедлива".
Особенно запомнился Асебедо день, в который умерла его несчастная же-
на. Анна (так ее звали) с детства была болезненной и хилой. Многие удив-
лялись, как она умудрилась родить двух здоровых сыновей. Она любила сво-
его мужа ровно настолько, насколько позволяли ее слабые силы. Доходы
Асебедо давали ей возможность не работать. Большую часть дня она прово-
дила, лежа на старой бабушкиной софе в одной из темных проходных комнат
особняка. Всем домашним хозяйством распоряжалась ее мать. Анна только
присутствовала в семье в качестве некоего обязательного атрибута.
Асебедо, как ни странно, был очень привязан к жене. Ему казалось, что
она его понимает больше, чем кто-либо другой. Укладываясь спать, он
всегда рассказывал ей о делах, о дне, проведенном в лавке, о сделках, о
корреспонденции из Бельгии и Голландии, о своем насморке, о разных собы-
тиях, происходивших на городском рынке. Рассказывал до тех пор, пока не
замечал, что Анна давным-давно уже спит. Похоже, она засыпала еще перед
тем, как Асебедо начинал свою ежевечернюю исповедь. Но это его не обижа-
ло. Ведь нет лучшего собеседника, чем тот, который владеет искусством
слушать. А Анна жила исключительно слухом, и даже когда она спала, каза-
лось, что она внимательно слушает и понимает все слова мужа, гудящие над
супружеским ложем, как комариный рой.
Она умерла невыносимо жарким июльским днем от какой-то зловредной ин-
фекции. В то лето лихорадка унесла несколько десятков жизней в Тель-Ави-
ве и Яффо. У Файбиша от нее умер племянник. Жертвы были даже среди бри-
танских солдат. Весь гарнизон в течение полутора месяцев страдал страш-
ным поносом и желудочными коликами, хотя врачи в один голос утверждали,
что малярией здесь и не пахнет, а свирепствует какой-то неизвестный до-
селе вирус.
Известный или неизвестный - какая разница. Главное, что Анна умерла.
И без того худая и бледная, она буквально высохла в течение двух-трех
недель. Ей было только тридцать восемь лет.
Асебедо эта смерть застала врасплох. Она никак не вписывалась в его
планы на будущее. Он был потрясен, поражен, растерян. Он впервые по-
чувствовал, что остался в этой жизни совсем один, что никто теперь не
заменит ему Анну, эту слабую молчаливую Анну. Он вдруг понял, что эта
женщина была его естественной половиной в самом прямом и однозначном
смысле.
Но день ее смерти запомнился Асебедо вовсе не этим потрясением, не
горечью утраты, не новым для него чувством одиночества. Стоя у кровати
умирающей жены, Асебедо несколько раз ловил странные взгляды тещи. Все
ее поведение было каким-то загадочным. Она вроде бы делала все, что по-
лагается. Ставила дочери холодные компрессы, поила лекарствами, ночами
просиживала у ее изголовья, плакала, призывала на помощь еврейского Бо-
га. Но во всем этом сквозила какая-то странная удовлетворенность проис-
ходящим. Ее глаза выражали не горе утраты и не смирение перед роком. Они
светились согласием с ним. Асебедо казалось, что теща не только разделя-
ет логику Провидения, которое решило отправить ее дочь в мир иной, но и
старается всячески способствовать исполнению этого решения.
Боже упаси, она никоим образом не пыталась ускорить кончину Анны.
Напротив, она предпринимала все возможные меры, чтобы вылечить ее, выхо-
дить, поднять на ноги. Она любила дочь. Хотя теперь уже ясно, что любовь
эта была лишь ключом, которым она пыталась открыть неведомую Асебедо
дверь.
Анна умерла. По истечении семидневного траура теща начала вести себя
как ни в чем не бывало. Она продолжала ухаживать за зятем, готовила обе-
ды, убирала в доме, провожала Асебедо в синагогу.
Однажды, вернувшись домой раньше обычного, он застал ее плачущей над
маленьким янтарным браслетом, который Асебедо подарил своей невесте в
день свадьбы, а та передарила через несколько лет матери. И снова его
поразило выражение ее лица. Она плакала и улыбалась. Причем в глазах ее
стояло горе, а улыбка сияла счастьем. Эта двуликость так поразила бедно-
го вдовца, что он окончательно и бесповоротно решил бежать из Тель-Ави-
ва.
А через две недели его теще под ногу попала банановая кожура.
В общем, Асебедо продал дом и лавку, собрал оставшийся скарб и уехал
в Антверпен. Он не смог заставить себя попрощаться с тещей. В последние
несколько недель перед отъездом он вообще не входил к ней в комнату
из-за боязни вновь увидеть жуткое сочетание горя и счастья на ее лице. В
прощании, собственно, не было никакой нужды. Теща была полностью отреше-
на от мира. Какой же смысл прощаться с полутрупом?
Через несколько недель в Антверпене Асебедо получил извещение о том,
что его теща умерла. Когда в Европе началась война, он перебрался в Ар-
гентину, где и прожил еще много лет, женился, имел детей и внуков и умер
в конце семидесятых годов глубоким стариком.
Но на этом история не заканчивается. В книге еврейского писателя Ави-
цура Бар-Нигуна "Правдивые эпизоды из жизни тель-авивского рынка", кото-
рая вышла еще в пятидесятые годы и в которой собраны разные забавные и
таинственные слухи, имевшие хождение в народе, я набрел однажды на такой
рассказ. Где-то в тридцатых в одном из особняков на тель-авивской набе-
режной случилось странное происшествие: начисто сгорела одна из комнат.
Она была выжжена буквально дотла. Причем весь остальной дом остался аб-
солютно невредимым. Особняк принадлежал некоему английскому офицеру. Из-
вестно было, что в день пожара офицер вызвал к себе на дом гарнизонную
санитарную бригаду. Санитары должны были перевезти в госпиталь парализо-
ванную женщину, находившуюся в доме. (Одни полагали, что это была сестра
офицера, другие утверждали, что женщина была просто его служанкой из
местных.) По рассказам одного из санитаров - единственного, между про-
чим, свидетеля, оставшегося в живых, - когда они вошли с носилками в
комнату на втором этаже, в ту самую комнату, где, по словам хозяина до-
ма, должна была находиться больная, они никого там не обнаружили. Смятая
кровать еще хранила тепло. Но парализованной в комнате не было. На табу-
ретке возле кровати в строгом порядке лежали лекарства, стояла пустая
миска из-под куриного бульона. Когда ошарашенный хозяин дома подошел к
кровати и хотел было ее ощупать, как делает каждый растерянный человек в
минуты помутнения, из матраса буквально брызнуло пламя. Да такое
сильное, что санитарам показалось, будто взорвалась фугасная бомба. Они
кинулись вон из комнаты, уже наполовину объятой огнем, но дорогу им
преградила наглухо закрытая дверь, через которую они минуту назад вошли.
В результате все сгорели заживо и только одному из санитаров удалось
прорваться через огонь и выскочить в окно. Он получил сильные ожоги и
вдобавок при падении со второго этажа сломал ногу.
"Другие источники утверждают, - пишет Авицур Бар-Нигун, - что этот
случай произошел вовсе не в тридцатые годы, а в конце сороковых и пожар
был вовсе не пожаром, а элементарным террористическим актом. По третьей,
совсем уж абсурдной версии, британский офицер пытался склонить парализо-
ванную еврейку к сожительству и она попросила сиделку облить ее кероси-
ном и сжечь".
Другой рассказ в книге Бар-Нигуна называется "Янтарный браслет". В
нем речь идет о неких мистических силах, заключенных в янтаре. Один
тель-авивский ювелир, говорится в рассказе, подарил этот браслет своей
дочери. И с того момента в его семье начались страшные несчастья. Жена
ювелира (sic!) умерла от лихорадки неизвестного происхождения, сын был
мобилизован в армию и погиб в бою, а сам ювелир (и здесь уже не отыщешь
никакого сходства с историей Асебедо) подавился за обедом костью "прин-
цессы Нила" и умер в страшных судорогах. Интересно и то, что его дочь
прожила после смерти всех своих родственников долгую ("полную любви и
счастья", - пишет Бар-Нигун) жизнь и уже в преклонном возрасте погибла в
ночь большого пожара в Яффо. Причем пожар этот случился после того, как
старуха подарила свой янтарный браслет внучке на свадьбу.
Наводит на некоторые размышления и имя вышеупомянутого ювелира. Его
звали Мехия, и он говорил больше по-испански, чем на иврите.
Впрочем, заниматься такого рода сопоставлениями - дело неблагодарное.
Хотя бы потому, что мистика всегда дает слишком большой простор для во-
ображения и работа исследователя в этой области чревата недостовер-
ностью, порожденной избытком гипотез и версий.
Проще пойти в полнолуние на улицу Ха-Яркон в Тель-Авиве и повстречать
то не знаю что. К сожалению, наше еврейское привидение не видел ни один
трезвый человек. Трущобы, где оно появляется, населяют люди, в
большинстве своем безответственно относящиеся к действительности. О
тель-авивском привидении можно услышать либо от заядлого наркомана,
обуздывающего нирвану, как ковбой мустанга, либо от колумбийского рабо-
чего, коротающего свои пустые вечера за бутылкой анисовой водки, либо от
блаженного старика, торгующего бессонницей в одном из заброшенных дво-
ров.
Но все их показания на редкость однообразны. Они совпадают до
мельчайших подробностей - даже в деталях, которыми всегда наполняют фан-
тазии рассказчиков наркотический кайф, алкогольный угар или старческий
маразм.
Все очевидцы в один голос заявляют, что видели собственными глазами
("Вот как тебя сейчас", - говорит наркоман, не в силах сфокусировать
свои туманные зрачки) эту грузную простоволосую женщину, беззвучно сту-
пающую босыми ногами по замусоренным полам беспризорного особняка и пла-
чущую то ли по-еврейски, то ли по-испански.
Что же касается незабвенного еврея Асебедо (светлая ему память!), то,
по слухам, не так давно в Израиле побывал его аргентинский внук. Он
объездил всю страну, посетил Иерусалим и Нацерет, Хайфу и Ашкелон. Но
когда настал черед экскурсии в Тель-Авив и Яффо, он купил авиабилет и,
никому ничего не сказав, улетел домой в Буэнос-Айрес.
Говорят, в Израиле ему не понравилось.
|
|