Андрей Столяров.
Рассказы
Цвет небесный
До света
Андрей Столяров. Цвет небесный
Очередь была километра на четыре. Она выходила из павильона,
поворачивала за угол и черным рукавом тянулась вдоль промерзшего за ночь
бульвара. Стояли насмерть - подняв воротники, грея дыханием окоченевшие
пальцы. У Климова ослабели ноги. Он этого ожидал. Ему сегодня снились
голые, неподвижные деревья на бульваре, стылый асфальт и холодные,
мраморные статуи при входе. Озноб прохватывал при виде этих статуй. Он
представил, как сейчас закричат десятки глоток: "Куда без очереди?" - и он
будет жалко лепетать и показывать билет члена Союза - машинально, как у
всех, поднял воротник старого пальто. Каблуки стучали о твердую землю.
Хрустели подернутые льдом лужи. В подагрических ветвях сквозила синева
хрупкого осеннего неба.
Павильон был огражден турникетом. Климов, страдая, протиснулся.
- Куда без очереди? - закричали ему. - Самый умный нашелся! - А
может, он тут работает? - Все они тут работают! - А может, он спросить? -
Я с четырех утра стою, безобразие какое - спросить! Давай его назад!
К Климову поспешил милиционер. Вовремя - его уже хватали за рукава.
Климов отчаянно заслонялся коричневой книжечкой.
- И у меня такая есть! - кричали в толпе.
В членском билете оказался сложенный пополам листок твердой бумаги.
Милиционер развернул его и дрогнул обветренным лицом.
- У вас же персональное приглашение, товарищ Климов. От самого
Сфорца. Вы, значит, знакомы с Яковом Сфорца? - Посмотрел уважительно.
Очередь притихла, вслушиваясь. - Вам же надо было идти через служебный
вход.
- Не сообразил... извините... - бормотал Климов, засовывая
приглашение куда-то в карман: он забыл о нем.
Гардеробщик, не видя в упор, принял ветхое пальто, оно съежилось
среди тускло блестящих, широких воротников. Красный от смущения Климов
поспешил вперед - остановился, испугавшись гулких шагов по мозаичному
полу. В обитых цветным штофом залах стояла особая, музейная тишина.
Старческое сияние шло из высоких окон, сквозь стеклянные скаты треугольной
крыши - воздух был светел и сер. Сотни манекенов заполняли помещение. Дико
молчащие, оцепенелые. Климов растерялся. Это были не статуи. Это были люди
- как манекены. С гипсовыми лицами. Не шевелились. Не дышали. По-гусиному
тянули головы к одной невидимой точке. Климов пошел на цыпочках, шепча:
"Извините", - протискивался. В простенках висели одинокие картины. Он
высмотрел свою - под самым потолком. Городской пейзаж. Полдень. Горячее,
сухое солнце. Канал, стиснутый каменными берегами. Солнце отражается в
нем. Вода желтая и рябая. Как омлет. В нее окунаются задохнувшиеся в
листве, жаркие, дремлющие тополя. Последняя его работа. Нет - уже
предпоследняя. Последняя на комиссии. Все стояли затылками. Это помогло.
Климов глядел с отвращением. Вода была слишком желтая. И слишком блестела.
Действительно, как омлет. Не надо было разбивать ее бликами. Чересчур
контрастно. Дешевый эффект рвет полотно. В шершавых камнях облицовки
канала тишком много фиолетового. Сумрачный, вечерний цвет. Он, как чугун,
тянет набережную вниз. А дома - вытянутые, серые, призрачные - летят
куда-то в небо. Картина разваливается. Климов сжал ладони - ногтями в
мякоть. Он был рад, что стоят затылками. Он почти любил эти стриженые, или
волосатые, или покрытые ухоженными льняными локонами человеческие затылки.
И пусть никто не смотрит. Я же не художник. У меня каждая деталь сама по
себе. Как в хоре: каждый поет свое, стараясь перекричать, и хора нет.
Какофония. Невнятица цвета. Они же мертвые, эти камни, которыми я так
гордятся. Я думал, что фиолетовый, а внутри даже чуть лиловый, сумрачный
цвет сделает солнечную желтизну в воде пронзительной - как скрипку на
самых высоких нотах, где почти визг. А он - глушит. И камни получаются
холодные. Ночные камни. Прямо-таки могильные. И все разодрано: дома парят
в воздухе, вода плоская, а деревья: боже мой, откуда я взял этот зеленый и
этот серебряный. Я хотел передать изнанку листьев - какая она белесая.
Замшевая - в крупицах пота. Безумное сочетание. Зеленый и серебряный.
Будто игрушки на елке. Проламывает полотно. Словно топор воткнули. Я же не
художник. Я ремесленник. Мне нужно аккуратнейшим образом выписывать каждую
мелочь, переделывать по десять раз, увязывая скрупулезно. Терпеливо
укладывать кирпичик за кирпичиком. Чтобы не рассыпалось. Тогда - да. Тогда
я смогу сделать среднюю работу. Не очень позорную. И, пожалуй, не надо
озарений. Меня губят озарения. Воспаряешь, забывая о том, что нет крыльев.
И - брякаешься на асфальт, так что искры из глаз. Очень больно падать. Все
так. Кроме неба. Небо я умею. Я даже не понимаю - почему, но оно у меня
живое. Единственное, что я умею. Гвадари писал только при свечах, а я пишу
только небо. И еще хуже, что оно такое. Беспощадное. Оно просто кричит,
что автор бездарность. Сфорца прав: в посредственной работе не должно быть
ни капли таланта. Потому что - контраст. Один талантливый штрих разрубит
всю картину. Великий искуситель Сфорца: капля живой воды в бочке дегтя,
жемчужное зерно в навозной куче. Он мог бы этого и не говорить. Я сам все
знаю. Жаль, что никак нельзя избавиться от этого ежедневного, мучительного
и невыносимого знания.
Климова толкнули. Забывшись, он сказал: "Осторожнее", - в полный
голос. К нему негодующе обернулись, словно нарушать тишину было
преступлением. Климов вспомнил, зачем пришел. Разозлился. Морщась от
неловкости, стал проталкиваться вперед. Вслед шипели. Здесь тоже была
очередь. Дежурный с повязкой на рукаве следил за порядком. Опять пришлось
показывать приглашение. Дорогу давали неохотно.
Поперек главного зала была натянута веревка. За ней, в
противоестественной пустоте, освещенная сразу из двух окон, одна на стене,
словно вообще одна на свете, висела картина. Она была в черной раме. Будто
в трауре. Это и был траур - по нему, по Климову. Он взялся руками за
веревку. Ему что-то сказали - шепотом. Он смотрел. Его осторожно потрогали
за спину. Он щурился от напряжения. Это было невозможно. Заныли виски,
защипало глаза от слез - словно в дыму. Нельзя было так писать. Какое-то
сумасшествие. Выцвели и исчезли стены, исчезли люди. Он прикусил язык,
почувствовал во рту приторную сладость крови. Гулко, на весь зал, бухало
сердце. Его предупреждали. Ему говорили: будет точно так же, только в сто
раз лучше. Но кто мог знать? Он видел лишь эскизы и писал по эскизам. Его
обманули. Не в сто раз - в тысячу, в миллион раз лучше. Просто другой мир.
Тот, которого ждешь. Мир, где нет хронического безденежья и утомительных
метаний по знакомым, чтобы достать десятку, где нет комнаты в кишащей
коммуналке - похожей на гроб, и сохнущего в бесконечном коридоре белья, и
удушающей ненависти соседей к _н_е_р_а_б_о_т_а_ю_щ_е_м_у_. В этом мире
никто не вставал в пять утра и не гремел кастрюлями на кухне, и не было
стоячей, как камень, очереди на квартиру где-то на краю света, и можно
было не стесняться друзей, выходящих из жирных машин (Как дела, Коля? Все
рисуешь?). В этом мире не было кислых лиц у членов выставочного комитета,
и не подступала тошнота от своего заискивающего голоса, и не было
безнадежных выбиваний заказов: оформление витрины - натюрморт с колбасой,
и отчаянных часов в мастерской, когда ужас бессилия выплескивается на
полотно, и внутри гнетущая пустота, и кисть будто пластилиновая, и хочется
раз и навсегда перечеркнуть все крест-накрест острым шпателем.
Его грубо взяли за плечо. Климов очнулся. Оказывается, он
непроизвольно продвигался ближе. Шаг за шагом. Веревка, ограждающая
картину, натянулась и была готова лопнуть. Дежурный рычал ему в лицо.
Климов, сутулясь, поспешил вернуться назад.
- Посмотрели - отходите, - сказал дежурный.
- Шизофреник, - объяснял кто-то за спиной. - Таким субъектам нельзя
смотреть картины Сфорца. Может запросто сойти с ума. И порезать.
- Как порезать?
- Обыкновенно - ножом.
- Куда смотрит милиция...
Дежурный толкал Климова в грудь.
- Отходите, отходите!
Он чувствовал на себе любопытные взгляды. Кровь прилила к лицу.
Девушка рядом с ним, вытянув прозрачную детскую шею, смотрела вперед.
Прикрывала рот ладонью, будто молилась.
- Не трогайте меня, - сквозь зубы сказал Климов.
Ему хотелось крикнуть: "Это писал я! Здесь - мое небо! Мой воздух.
Тот, что светится голубизной. Сфорца тут ни при чем. Посмотрите в другом
зале. Там висит картина. На ней такое же небо. Счастье, которое излучают
краски, сделал я. Эмалевая голубизна, чуть выцветшая и тронутая зеленым,
как на старых полотнах Боттичелли - это могу только я. Сфорца этого не
может."
- Гражданин, - напомнил дежурный.
- У него в мастерской висят картины без неба, - хрипло сказал Климов.
- Заговаривается! - ахнул за спиной женский голос.
- Да вызовите же милицию!
Климов стиснул зубы и отошел. Его сторонились. Он стал за мраморной
колонной. Полированный камень был холодным.
- Я прошу вас покинуть выставку, - негромко, но с явной угрозой
сказал дежурный.
- Я никуда не пойду, - сказал Климов.
Он был точно в ознобе. Дрожал. Прижал к мрамору пылающий лоб.
- Хорошо, - сказал дежурный. - Поговорим иначе. - Исчез, будто
растворился. Только заволновалась толпа - в направлении выхода.
- Скандалы устраиваешь? - насмешливо сказал кто-то.
Климов с трудом оторвал лицо от колонны.
- Вольпер?
Низкий, очень худой человек, изрезанный морщинами, неприятно обнажил
желтые десны.
- Ты все-таки решился, Климов...
- А ты видел? - спросил Климов, громко дыша.
- Я тебя поздравляю, - сказал Вольпер. - Теперь за тебя нечего
беспокоиться. По крайней мере десятком картин ты обеспечен.
- Он меня убил, Боря, - сказал Климов, держась за колонну.
Вольпер откровенно засмеялся, раздвинув морщины.
- И хорошо. Надеюсь, угостишь по этому случаю. Ты теперь богатый.
Возник милиционер. Не тот, что у входа, а другой - строгий. Дежурный,
согнувшись, показывая на Климова, шептал ему на ухо. Милиционер поплотнее
надвинул фуражку.
- Где милиция, там меня нет, - сказал Вольпер. Дернул за рукав. -
Пошли отсюда. Что ты нарываешься?
Восторженный шепот прошелестел по залу. Все вдруг повернулись.
Окруженный венчиком притиснувшихся к нему людей, из боковой, служебной
двери вышел человек - на голову выше остальных. Бархатная куртка его была
расстегнута, вместо галстука - шелковый красный бант. Человек остановился,
попыхивая трубкой, неторопливо огляделся. Держался он так, словно вокруг
никого не было.
- Сфорца, Сфорца, - будто шуршали сухие листья.
- Великий и неповторимый, - хихикнув, сказал Вольпер. - Но каков
мэтр. Знает, собака, - как надо. И Букетов рядом с ним.
У Климова оборвалось сердце. Рядом откашлялись. Это был милиционер.
Он приложил руку к фуражке - на выход.
Окружавшие говорили что-то радостное и почтительное. Сфорца, глядя
поверх, благожелательно кивал. Медленно и глубоко затягивался трубкой.
Только бы не заметил, подумал Климов.
Трубка на мгновение застыла - Сфорца увидел его. Так же
благожелательно наклонил крупное римское лицо. Моментально образовался
проход. На Климова глазели. Милиционер отпустил локоть. Сфорца шел по
проходу, несколько разводя руки для приветствия. Ладони у него были
широкие и чистые.
- Подвезло, - сказал Вольпер.
Климову захотелось убежать. Он скривился - от стыда.
- Весьма рад, - сочным голосом сказал Сфорца. Положил в рот янтарный
мундштук.
- Ну, я пошел, - сказал Вольпер.
Откуда он взялся? У него была итальянская фамилия. В ней чувствовался
привкус средневековья. Звезды и костер. Сфорца - герцоги Миланские.
Говорили, что его предки были с ними в родстве. Вероятно, он сам
поддерживал эти слухи. "Сфорцаре" - одолевать силой. Отблеск великолепного
времени лежал на нем. Отблеск Чинквеченто. Отблеск Высокого Возрождения.
Светлое средокрестие Санта-Мария делле Грацие невесомым куполом венчало
его, прямо в сердце вливались скорбь и молчание "Снятия со креста",
холодный "Апокалипсис" Дюрера уравновешивался эмоциональной математикой
"Тайной вечери" и пропитывался взрывной горечью Изенгеймского алтаря.
- Ты зачем пришел? - блестя мелкими зубами, спросил Вольпер. - Ты
собираешься рассказывать мне, что он - величайший художник всех времен и
народов?
- Может быть, - сказал Климов, прикрывая глаза рукой.
- Ха-ха! - отчетливо сказал Вольпер.
Он держал на коленях деревянную маску. Колупнул ее замысловатым
резцом. Вылетела согнутая стружка. Маска изображала оскалившегося черта с
острыми ушами и редкой козлиной бородой.
Десятки таких же чертей - гневных, радостных, плачущих, смеющихся -
деревянными ликами глядели со стен. Некоторые были раскрашены - малиновые
щеки и синий лоб, как чахоточные больные. У других в пустые глазницы было
вставлено стекло. Будто куски льда. Дико выглядели эти ледяные глаза на
темном дереве. В розоватом свете абажура они мерцали, красные жилки
пробегали в них. Казалось, глаза живут - цепко ощупывают комнату: потолок,
пол, стены - и приклеиваются к двум людям, которые сидят друг напротив
друга, один - утонув в обширном кожаном кресле, другой - согнувшись, как
крылья топорща худые локти, яростно ковыряя желтое, слезящееся дерево
причудливо заточенным острием.
- Он никогда не умел писать маслом, - разбрызгивая стружки, сказал
Вольпер. - Он даже рисовать не умел. Он уничтожил все свои ранние работы.
- Зачем? - спросил Климов.
- Он, как сыщик, разыскивал их и платил любые деньги. Он их
выменивал, он их похищал, он крал их из музеев. Во Пскове он выпросил свою
первую картину - на два дня, чтобы чуть подправить, и больше ее никто не
видел. Не осталось ни одной копии. Даже репродукций. В Ярославле он прямо
в музее залил полотно серной кислотой. Краска лопалась пузырями. Там на
полу остались прожженные дыры. Он платит огромные штрафы. Он же нищий. Все
его деньги уходят в возмещение ущерба.
Вольпер говорил свистящим шепотом. Жестикулируя. Жало резца кололо
воздух.
- Он не похож на сумасшедшего, - сказал Климов.
Вольпер остановился.
- Да? - Уставил на него палец. - Сколько он тебе заплатил?
- Не твое дело, - сказал Климов.
Вольпер уронил резец. Тот воткнулся в лаковый портрет. Захихикал
сморщенным лицом.
- Вот именно: не мое. - В изнеможении откинулся на спинку стула,
вытирая редкие, злые слезы. Ноги его не доставали до пола.
Черти, светясь желтыми рожками, бешено кривлялись на стенах. В углу
комнаты, где сугробом поднималась темнота, шестирукий бронзовый индийский
бог, белея ожерельем из костяных черепов, раздвигал красные губы в
жестокой и равнодушной улыбке.
Откуда он взялся? Был такой художник - Ялецкий. Он писал только
цветы. Одни цветы. Черные торжественные гладиолусы, яично-желтые, словно
из солнца вылепленные кувшинки, багровые, кривые, низкорослые алтайские
маки с жесткими, как у осота, листьями.
Цветы получались, как люди. В ярких соцветиях проглядывали искаженные
человеческие лица. Он называл это - "флоризм". Сам придумал это
направление, сам возглавлял его и был единственным его представителем. У
него была какая-то очень сложная теория о субъективном очеловечивании
природы. Ее никто не понимал: писал он плохо. Ялецкий жил в центре, и его
большая квартира, где из пола выскакивали доски, коридоры поворачивали и
неожиданно обнаруживали ступени, по которым нужно было спускаться в кухню,
а двери стонали и не хотели закрываться, всегда была полна народа. Стаканы
с чаем стояли на подоконниках, а когда гость садился на диван, то из-под
ног выскакивала тарелка. Привели незнакомого юношу в модном, перехваченном
поясом пальто. У него было крупное, римское лицо и льняная грива волос.
Прямо-таки профессорская грива. Впрочем, гривой здесь удивить было трудно.
И была странная фамилия - Сфорца. Юноша очень стеснялся, положил пальто на
кровать, сел на него. Кто-то его представил: подает надежды. Посмотрели
принесенные полотна. Кажется, три. Ничего особенного. Ровно и безлико.
Чистописание. Школьная грамматика. Прорисована каждая деталька. Не за что
зацепиться. Полотна сдержанно похвалили - народ был в общем добрый, а
юноша сильно краснел - посоветовали перейти на миниатюры. И забыли. Юноша
продолжал ходить - уже самостоятельно. Присаживался туда же, на кровать,
внимал. Никто не слышал от него ни единого звука. Кажется, он просто не
понимал половины того, что говорят. К нему привыкли, занимали деньги.
Деньги у него были. Вроде бы он работал врачом. Через некоторое время он
принес новую картину. Цветы. Ослепительно белые каллы. Типичный Ялецкий.
Широкие, грубые мазки, словно краска прямо из тюбика выдавливается на
полотно, засыхает комьями. А в центре цветка смутно прорисовывается
женское лицо. Ему, разумеется, дали. Ялецкого любили все. И не любили
плагиата. Юноша с итальянской фамилией, наверное, ни разу в жизни не
слышал таких жестоких слов. Его не щадили. Он то краснел, то бледнел.
Хрустел удивительно длинными, как у пианиста, пальцами. Продолжалось это
часа два - сам он ничего не сказал. Выслушал молча. Забрал картину и
исчез. Больше о нем никто не слышал. А еще через полгода исчез Ялецкий.
- Тогда появились "Маки". И тогда впервые заговорили о Сфорца, -
устало сказал Климов. - Я не видел этой картины.
- А он ее сжег, - радостно сказал Вольпер. - Он ведь уничтожает
ступеньку за ступенькой - всю лестницу, чтобы никто не поднялся вслед за
ним. И твою он тоже уничтожит. Имей в виду. Или она уже куплена
каким-нибудь музеем? Музеи боятся его, как огня.
Климов выпрямился. Скрипнуло толстое кресло. Вольпер улыбнулся прямо
в лицо.
- Или, думаешь, пожалеет?
- Я не позволю, - натянутым голосом сказал Климов. Вольпер продолжал
улыбаться мелкими, влажными зубами. - Я заберу ее. Куплю. У меня есть
деньги. Больше, чем ты думаешь.
Денег у него не было.
- Ну-ну, - непонятно сказал Вольпер. - Я тебе завидую. Ты всегда был
полон благих намерений.
Климов посмотрел в окно. Стекла между портьер, обшитых кистями, были
черные. Картину он не отдаст. Это лучшее, что у него есть. Он, может быть,
никогда в жизни не напишет уже ничего подобного. Правда - автор Сфорца.
Ну, все равно. Это не имеет значения.
- Как он это делает? - спросил он.
У Вольпера поползли брови. Он вздернул маленькую голову.
- Так ты еще не продал свое небо?
- Нет, - сердито сказал Климов. - И вообще не понимаю... Я просто
дописал один эскиз - воздух и свет.
- А ты, оказывается, самый умный, - сказал Вольпер. Медленно
повернулся. Свет абажура упал ему на лицо, и оно стало оранжевым. -
Слушай, не продавай ему свое небо. Будь человеком. Должен же хоть
кто-нибудь ему отказать.
- Один гениальный художник лучше, чем десять посредственных, - сказал
Климов. И поморщился. Голос был не его. Это были интонации Сфорца.
Поспешно спросил:
- А где сейчас Ялецкий?
Вольпер посмотрел на него странным взглядом - удивляясь.
- Ялецкий умер, - сказал он.
Гулко пробили большие напольные часы красного дерева. Климов считал -
девять ударов. Взад-вперед летал неутомимый медный маятник.
Со всеми что-то случалось. После появления "Маков" Ялецкий исчез.
Никто не знал, куда. В его нелепую квартиру вселились другие люди. Еще
звонил телефон, еще ломились в неурочное время, еще приходили письма,
испачканные красками, но - реже, реже, реже. Память сомкнулась над ним,
как вода. Он выпал. Затерялся. Возникали неясные слухи. Кто-то видел его
на какой-то маленькой станции в глубине страны. Ялецкий сидел в
привокзальном буфете, за грязным столиком, на котором среди крошек и
кофейных луж лениво паслись сытые зеленые мухи. Перед ним стояла бутылка
водки. Наполовину опорожненная. Он наливал себе в захватанный стакан, пил,
стуча зубами о край. Водка текла по мягкому подбородку. За мутным стеклом
высились кучи шлака. Как раненые слоны, кричали проходящие поезда,
упирались дымом в небо. Серые глаза Ялецкого, казалось, были сделаны из
такого же мутного стекла. Не отражали ничего. Потом он вернулся - через
год. Лицо у него стало зеленоватого оттенка, крупно дрожали утолщенные на
концах, багровые, отечные пальцы. Он занимал деньги у всех знакомых. Ему
давали. Он шел в павильон и часами стоял перед "Маками". Иногда - будто не
веря - быстро ощупывал свое опухшее, мятое лицо.
Потом был Михайлов. Он писал искаженную перспективу. Как в вогнутом
зеркале. Дома на улицах, прогибаясь, касались друг друга верхушками. Небо
глубокой чашей накрывало их. Это было не механическим искривлением
пространства: новый взгляд. Мир выглядел по-другому. Люди были выше домов.
Большие и добрые. И хотелось тоже стать выше и лучше. Его не выставляли -
не реалистично. Он перебивался мелкими заказами. Писал портреты. Портреты
возвращали: заказчики не узнавали себя. Он жил чуть ли не на чердаке.
Самовольно переоборудовал его под мастерскую, сняв и застеклив часть
крыши. Кажется, его выселяли с милицией. Худой, как перочинный нож, с
огнем вечной сигареты у самых губ, в заплатанном свитере, он возникал
одновременно в разных концах города - рассыпая пепел и идеи. Мелькали
растопыренные ладони. Столбом завивался воздух. Все было чудесно. Жизнь
сверкала великолепием. Осенью, в дожди, крыша протекала, и на полу
образовывались лужи. Он ходил по торчащим из них кирпичам и смеялся.
Вокруг него всегда было много людей. Он словно магнитом притягивал их. И
вдруг самоубийство. Жуткая, фантастическая смерть. Он нарисовал свой
чердак - строго реалистично, без всяких искажений: дощатое перекрытие,
темные от времени балки, паутина по углам. Под одной из балок в петле
висит неестественно вытянутый человек в заплатанном свитере - торчат белые
носки. Валяется табуретка. Картина называлась - "Утро". Она стояла на
мольберте посередине чердака, а напротив нее, словно отражение, висел
автор. Свитер и носки. Табуретка. Лил дождь, и с крыши капало. И по всему
полу были разбросаны деньги - около четырех тысяч десятирублевыми
бумажками. А искаженная перспектива появилась у Сфорца. Все журналы
напечатали репродукцию, где изогнутые, будто в кривом зеркале, люди
бродили между изогнутых домов. Говорили об углублении реализма.
Был еще Розенберг, который делал иллюстрации к Андерсену - очень
четкая линия и праздничный, до боли в глазах, чистый цвет. Он вдруг стал
зубным врачом и располнел так, что непонятно, как умудрялся входить в свой
кабинет. И был Ивакин с вихреобразным, срываемым ветром рисунком, уехавший
геологом куда-то на Север, и Чумаков, ставший инженером, и Вольпер,
который делает чертей для продажи.
- Я когда бросил писать, чуть с ума не сошел, - сказал Вольпер. -
Руки не могут без работы. Ну и - жить как-то надо.
Погас. Словно выключили свет где-то внутри. Лицо вдруг стало больным
и морщинистым. Без звука положил маску на край стола. Рядом - резец.
- Ты продал ему штрих? - понял Климов. - Да? Грубый штрих. То, что ты
делал - будто ножом провели? Что ты молчишь? Я же помню твои картины - где
они?
Он посмотрел на стены. Черти ухмылялись. Сверкали ледяные глаза.
Вольпер посмотрел туда же, удивляясь, точно видел впервые.
- Я никогда не писал картин, - надменно сказал он.
- Ты их тоже уничтожил? Ты ненормальный, - сказал Климов, - у тебя
были отличные вещи.
- Запомни, пожалуйста, - сильно нажимая голосом, произнес Вольпер. -
Я никогда не писал картин Я никогда не был художником.
- У меня сохранились твои рисунки. Уголь и сангина.
Вольпер встал - маленький, как воробей, неумолимый. Скрестил ребра
рук.
- У меня нет никаких рисунков.
Голос его поднялся до высоких нот и заклекотал по-птичьи. Он втягивал
воздух раздутыми ноздрями.
Бронзовым оскалом, торжествующе, светился в углу мрачный шестирукий
Шива.
Рассаживались долго - двигали тяжелые обшарпанные кресла, скорбно
вздыхали и откашливались. У Печакина журавлиные ноги не помещались под
столом, он елозил ими, его вяло урезонивали, он втягивал западающие щеки:
"А что я могу? В карман прикажете положить?" - "Ну, осторожнее
как-нибудь". - "Я их в карман не положу". Борих потер мягкие руки, открыл
портфель и ушел в него с головой. Климов тоже сел, как деревянный,
чувствуя подступающую изнутри дрожь. Ему сказали трубным голосом:
"Позвольте... м-м-м..." Он суетливо встал. Сигиляр, упираясь медвежьими
руками, продавил кресло. Отдулся горячим воздухом, перекрыв все звуки,
сказал: "Вот и сели". Достал клетчатый платок, промокнул лоб.
Больше свободных кресел не было. Климов занял единственный стул. Он,
вероятно, предназначался как раз для него. Откусил заусеницу - скорей бы.
"Зажгите свет", - не глядя, сказал Букетов. Никто не пошевелился. Климов
подождал - обмирая, прошел к двери по скрипящему паркету. Сумрачный
дневной свет смешался с электрическим - неприятно для глаз. "Что они
делают? - с испугом подумал он. - Они же ничего не увидят. Нельзя смотреть
при таком освещении. И стены розовые. Просто ужас. Невозможный фон..." -
"Кгм!.. Так что же?" - произнес Букетов. Лапиков, раскладывавший бумаги,
немедленно зашептал что-то таинственное. "А, давай, давай", - голосом
хорошо пообедавшего человека сказал Букетов. Печакин перегнулся к ним
через стол. Все трое сомкнулись бутоном. Замерли. Поднимая живот, громко
дышал Сигиляр. Борих, как мышь, шуршал головой в своем портфеле. Климов
осторожно ступал на стонущий паркет. Бутон распахнулся. "Ха-ха-ха!" -
вытолкнул из горла Букетов. Словно заколотил три гвоздя. "Ну ты уж это...
Ну ты уж того..." - разгибаясь длинным телом, сказал Печакин. Довольный
Лапиков подмигивал сразу обоими глазами.
- Кгм!.. - сказал Букетов. Как обрезал. Посмотрел на разложенные
бумаги. - Кгм!.. Разве у нас что-то осталось?
- А вот есть еще история, - медным басом сказал Сигиляр.
К нему немедленно повернулись. Борих вынул голову из портфеля.
- Отличная история... Как этот - ну, вы его знаете... Он пошел
туда... Чтобы, значит, отвертеться... Не хотел на себя брать - ну, вы
знаете... И там ему дали по морде... Хы... Да, история... Жуть берет.
Вспомню, расскажу, - пообещал Сигиляр.
Несколько секунд все чего-то ждали. Потом вдруг задвигались.
- Еще одна работа, - деловым тоном сказал Лапиков. Пополз носом по
листу бумаги. - Климов Николай Иванович, год рождения, член Союза с
такого-то, картина размером и весом. Вес не указан. На тему - пейзаж, под
названием - "Река Тихая". Масло. Изготовление - сентябрь этого года.
- Пейзаж - вещь подходящая, - одобрил Сигиляр. Шумно подул, сложив
кольцом красные, словно без кожи, губы.
- А я думал, мы все обсудили, - недовольно сказал Печакин. Вытянулся,
как циркуль, поднял острый подбородок.
- Нет, этот... Климов остался, - глядя в лист, сказал Лапиков.
- Но я определенно думал, что мы все обсудили, - Печакин искривил
лицо.
- Да всего одна картина, - сказал Лапиков, не отрываясь.
- Ну так обсудим завтра, - сказал Печакин.
- Да тут на полчаса, - сказал Лапиков.
- А когда мы закончим? - кисло сказал Печакин. - Я за то, чтобы
обсудить завтра. Валентин Петрович, Валя, как ты считаешь?
Букетов сердито шевельнул бровями:
- Надо развязаться побыстрее.
- Вот и я говорю, - сказал Печакин.
"Я сейчас уйду, - подумал Климов. - Просто встану и уйду. И хлопну
дверью. Они, наверное, даже не заметят. И пусть делают, что хотят. Ну их -
подальше". Он знал, что никуда не уйдет. Боясь выдать себя, зажал руки
коленями, опустил голову. Паркет был малиновый, из квадратных шашечек,
сильно затоптанный. Очень скучный паркет.
- Товарищи, давайте что-нибудь решать, - сказал Букетов. - Обсуждаем
сегодня или переносим на завтра?
Сигиляр перестал дуть, набрал полную грудь воздуха и бухнул, как в
бочку:
- Собрались - обсудим!
- Вениамин Карлович!
- Мне все равно, - вежливо сказал Борих из портфеля.
- Тогда сегодня.
- Ну как хотите, - недовольно сказал Печакин. - Только сегодня я не
могу задерживаться.
- Климов, Климов... - вспоминал Букетов, глядя на Климова. Тот,
ненавидя себя, мелко покивал, выдавил кроличью улыбку: они были знакомы.
Букетов вспомнил и затвердел широким лицом. - А почему посторонние? -
Лапиков сказал ему что-то. - Ну так что, что автор? Есть порядок. -
Лапиков пошептал еще. Ясно послышалось: "Сфорца". - А, ну тогда ладно, -
равнодушно согласился Букетов. - Тогда будем начинать. Поставьте там,
пожалуйста, - протянул руку с квадратными пальцами по направлению к
мольберту. Климов было дернулся, но Лапиков уже откуда-то из узких,
вертикальных, пронумерованных стеллажей достал картину, понес, водрузил
как-то неловко - она вдруг соскочила. Климов зажмурятся, заранее слыша
удар о пол, треск разваливающейся рамы и невыносимый, бороздящий ногтями
по живому сердцу звук перегибающегося полотна.
- Вот она, - сказал Лапиков, отряхиваясь.
Помолчали. Печакин выпятил тонкую губу, смотрел - сквозь. Лапиков,
вернувшись на место, быстро-быстро заполняют лист ровным, убористым
почерком. У Букетова было такое выражение лица, словно он увидел именно
то, что ожидал увидеть.
- Реализм, - выдохнул Сигиляр.
Будто кирпич положил.
Опять помолчали. Из коридора доносились неразборчивые голоса.
- И все-таки лучше перенести на завтра, - сказал Печакин. - Что мы -
в самом деле? Кто нас торопит? Как будто нет времени.
Климов не мог смотреть. Неужели это написал он? Розоватая тень
пленкой легла на картину. Краски потускнели и смешались. Казались
грязными. Словно рисовали половой тряпкой. Мазня какая-то.
- Это что? - спросил Сигиляр, неопределенно потыкав рукой в нижнюю
часть полотна.
- Река, - не отрываясь от бумаг, ответил Лапиков.
- Ага, река, - Сигиляр был удовлетворен. - А вот это?
- Омут, - не глядя, сказал Лапиков.
- Уже понятнее. А тут что - навроде рояля?
- Куст.
- Кругом реализм, - заключил Сигиляр.
Выставил из кресла толстые ноги в широких, мятых штанинах. Съехавшие
носки у него были разноцветные - синий и красный.
- Минуточку внимания, - твердо сказал Букетов и постучал авторучкой о
стол. - Прежде всего надо иметь в виду, что реализм - это правдивое и
объективное отражение действительности специфическими средствами,
присущими тому или иному виду художественного творчества. - Обвел всех
стальным взглядом, особенно задержался на Климове. Встала невозможная
тишина. Борих перестал шуршать в портфеле. "Угум", - независимо подтвердил
Сигиляр. - Мы знаем, - сказал Букетов, - что реализм представляет собой
генеральную тенденцию поступательного развития художественной культуры
человечества. - Еще раз обвел всех неумолимыми глазами. Климов молча
страдал. У Лапикова шевелились губы, он записывал. - Именно в реализме
обнаруживается глубинная сущность искусства как важнейшего способа
духовно-практического освоения действительности.
- Ах, какой домик у Франкаста, - вдруг мечтательно сказал Борих,
потирая белые, сдобные, как у женщины, руки. - Какой домик. Сказочный
домик. Представьте себе - два этажа, с черепичной крышей, знаете - такая
финская крыша, очень симпатичная, черепичка к черепичке. А галерея
деревянная и сплошь отделана витражами. На тему распятия Христа. Между
прочим, Национальный музей хотел их купить - эти витражи, но Франкаст
отказался. - Борих почмокал, не находя слов. - И чудесный сад на три
гектара. Целый парк, а не сад. Как в Версале. Беседки, пруды. Между
прочим, в доме у него неплохой бассейн. И все это буквально рядом с
Парижем. Он отвез меня на машине, меньше часа езды. Я смотрел его серию
"Человек наизнанку", шестьдесят офортов. Завихрения, конечно. Он якобы
отрывает сознание от самого себя и переводит его в мир немыслящей материи.
Такая, знаете, психотехника. Это сейчас модно. Называется -
психологическая компенсация безволия личности. Не наша теория. Я о ней
писал - в прошлом году, в "Искусстве", в пятом номере. Но между прочим, у
него в бассейн подается морская вода. И это, заметьте, под Парижем, можно
сказать, в пригороде.
- Кгм! - сказал Букетов.
Борих закатил голубые глаза: "Ах и ах!" - скрылся в портфеле. Там
зачмокал, зашуршал.
Букетов сказал веско, ставя слова забором:
- Там, где художественное творчество отделяется от реальной
действительности и уходит в эстетический агностицизм или отдается
субъективистскому произволу, там уже нет места реализму.
- Валентин Петрович, я не успеваю, - быстро сказал Лапиков. Ручка его
бежала с сумасшедшей скоростью. "Где?" - спросил Букетов. "Вот тут:
агностицизм". - "...или отдается субъективистскому произволу, - медленно
повторил Букетов, - там нет места реализму".
Он посмотрел на картину. И все тоже посмотрели. Климов плохо
соображал. На картине был вечер. Сумерки. Колыхалась темная трава. Ива,
согнувшись, полоскала в воде длинные упругие листья. Из омута торчала
коряга. Небо было глубокое, с первыми проступающими звездами - отражалось
в реке так, что казалось: течет не вода, а густой воздух - прозрачный,
теплый и очень свежий.
- Где тут агностицизм? - раздавленным голосом спросил он.
Никто не ответил. Словно ничего и не было сказано.
- Бывал я в Париже, - нахмурясь, произнес Сигиляр. - В пятьдесят
восьмом году. С делегацией, то есть... Ну - вы знаете... Там еще этот
был... Не помню, как его... Скандалист... Он потом развелся... Жена его
выгнала...
- Прошу прощения, - торопливым и высоким голосом сказал Печакин. -
Это не имеет никакого отношения к делу.
- А вот верно, вместе с тобой и ездили! - Сигиляр обрадованно поднял
руку, широкую, как лопата. - Ты еще за Колотильдой ухлестывал, а она тебе
по щекам надавала прямо в гостинице... Хы!..
- Позвольте, позвольте! - возмущенно крикнул Печакин. Попытался
встать, застрял под столом неразогнутыми ногами. Букетов и Лапиков враз
посадили его, заговорили с двух сторон - настойчиво. Печакин вырывался, но
не сильно.
- И правильно надавала, - сказал Сигиляр. - Колотильда - баба
самостоятельная. У нее - во! - Он показал, что именно во, отведя руку на
полметра. - Ей здоровый мужик нужен, а не интеграл какой-нибудь!
- Позвольте!
- А что ей в тебе интересного - один позвоночник, - резонно заметил
Сигиляр.
Печакин вырывался уже по-настоящему. Бился, как рыба в сетях:
"Возмутительно!" - "Да будет тебе", - гудел Букетов, давя ему на плечи. "Я
этого так не оставлю!" - "Да ладно". - "Нет, я в правление пойду, сколько
можно позволять!" Лапиков хватал его за руки: "Ну успокойся, ну подумаешь:
ерунда". - "Я в суд подам за клевету!" - "Ну все уже, все, - говорил
Лапиков - ну закончили. Валентин Петрович, скажи ему..."
- Кгм!.. Предоставляю слово.
Лапиков встал.
- У меня есть мнение, - сказал он. Покосился на Печакина, тот шипел,
остывая. - У меня мнение. Нам показывают картину. Художник Климов. На
картине нарисована река и деревья. Природа, значит. А вес не проставлен.
Ведь сколько можно говорить, товарищи! Ведь уже тысячу раз говорили, что
нужно проставлять вес. А все равно не проставляют. Вот художник Климов,
который автор, он с какого года рождения? Не мальчик уже - пора бы понять.
А если мы будем складировать? Или, скажем, погрузка. И в транспортных
накладных надо указывать. Я это который год говорю, а толку никакого. Пора
бы. И к тому же - член Союза. Должен соблюдать.
Лапиков сел.
- Совершенно согласен, - строго сказал Букетов. - Факт вопиющий. Как
полагают члены Комиссии?
- Париж... - задумчивым басом сказал Сигиляр. - Один только раз и
пустили... Да... Видел там Пикассо... Пабло, то есть... Ну - вы знаете...
Ничего - хилый мужичок, а вот - художник... - Он окончательно задумался,
так что пропали звериные глаза, надул щеки, почесал ступенчатый
подбородок.
У Климова кружилась голова. Назойливо звенело в ушах. Что происходит?
Голоса звучали, как сквозь вату. "Оскорбление", - говорил Печакин. "Да
успокойся ты", - просил его Лапиков. "Я все равно этого не оставлю". - "Да
ерунда". - "И вообще я опаздываю". - "Подожди, сейчас заканчиваем". - "Не
могу я ждать, у меня встреча с Мясоедовым". - "С каким Мясоедовым, с тем
самым?" - "Ну, я не знаю, - вмиг погасшим голосом сказал Печакин. - У меня
просто дела". - "Нет, уж ты, Костя, не темни, разве он приехал?" - "Ну,
наверное... - промямлил Печакин. - Я толком не знаю". Букетов повернулся
всем телом: "Приехал Мясоедов?" - "Вот Костя говорит, что приехал". - "Я
ничего не говорю..." - "У тебя же с ним встреча". - "Не то, чтобы
встреча..." - "Так приехал он или нет?" - сказал Букетов. Лапиков согнулся
под его взглядом: "Ничего не известно". - "Хорошее дело, - сказал Букетов,
- приехал Мясоедов, а тебе ничего не известно". - "В секретариате можно
выяснить". - "Почему же ты не выяснил?" - "Его ожидали в будущем месяце".
- "Так сходи и выясни. Хорошее дело: приехал Мясоедов, а мы сидим тут и
непонятно чем занимаемся".
Ступая, будто в трясину, Лапиков пошел к дверям. Прикрыл беззвучно.
Букетов поднялся.
- Будут еще какие-нибудь мнения?
В тишине скрипнуло кресло.
- Вениамин Карлович!
- Мне все равно, - сказал Борих из портфеля.
- Кгм!
- У Репина вот - бурлаки, - напряженно подумав, сказал Сигиляр. - Они
идут по реке. По Волге, то есть. И тащут баржу. То есть, на себе тащут. -
Он тяжело вздохнул. - Кругом реализм.
- Это существенно, - сказал Букетов. - Репин - величайший художник. И
мы будем постоянно черпать из его творческого наследия.
- Именно, - ерзая, сказал Печакин.
Букетов неторопливо посмотрел на часы.
- Что же, на мой взгляд, обсуждение прошло очень интересно. Возникла
острая и принципиальная дискуссия, выявились различные точки зрения...
Кгм!.. Но, к сожалению, представленная нам работа товарища Климова
выполнена пока еще на недостаточно высоком художественном уровне. Автору
был сделан ряд серьезных замечаний. Я думаю, он их учтет. - При этом
Букетов посмотрел не на Климова, а в окно. - В заключение я хочу особенно
подчеркнуть, что не всякое изображение внешних фактов может быть признано
реализмом. Эмпирическая достоверность художественного образа приобретает
ценность лишь в единстве с правдивым отражением социальной
действительности.
Теперь он посмотрел на Климова.
- Так?
- Нет, - сказал Климов.
- Вот и хорошо, - сказал Букетов. - Тогда давайте решать. Вероятно,
мнения у членов Комиссии в какой-то мере совпадают.
Сфорца был не виноват. Он этого не хотел. Он даже не знал об этом. Он
никогда не ходит на Комиссию. Он и в этот раз не пришел. Они специально не
сообщали ему. Они же его боятся. Он говорит то, что думает. Он сказал про
Букетова, что тот не художник, а штукатур. И теперь Букетов его ненавидит.
Печакин тоже ненавидит его. На всякий случай. Десять лет назад, когда
Сфорца был еще никто, Борих назвал его убогим подражателем схоластическому
западному модерну. И до сих пор не может простить ему этой своей ошибки.
Они выжгли все вокруг него. Они никого к нему не подпускают. Чтобы были
только они. Сфорца - и рядом они. Ты же ничего не знаешь. Зачем ты сунулся
на эту Комиссию? Букетов представил новую работу. Работа дрянь, но он
председатель Комиссии. И Сигиляр представил новую работу. Что-то о
хлеборобах. Счастливые лица на фоне изобильных хлебов. Вечная тема.
Неужели ты думаешь, что Сигиляр отклонит свою картину и возьмет твою. Так
же никто не делает: пришел с улицы - подал. Нельзя быть таким наивным. Все
было решено еще год назад. Борих уже написал три статьи о будущей
экспозиции. Он всегда пишет заранее. И не смей думать, что это Сфорца. Я
вижу, что ты - думаешь. Не смей! Он тут ни при чем. Я тебе запрещаю!
Она сказала:
- Ты его совсем не знаешь. Зачем ты говоришь, если не знаешь? Почему
вы все судите, ничего не зная о нем?
Сигарета догорела до фильтра. Она ее бросила. За соседним столиком
оглянулись.
- Очень громко, - сказал Климов.
Она нагнулась вперед. Кулон в виде паука, охватившего серебряными
лапами темно-кровавый рубин, звякнул о чашку.
- Я бы кричала. Если бы хоть кто-нибудь услышал.
Чиркнула спичкой. Спичка сломалась. Климов с усилием вытащил коробок
из ее побелевших пальцев. Зажег. Она прикурила так, что пламя ушло внутрь
сигареты. Проглотила дым.
- А ты по-прежнему не куришь?
- Нет.
- Бережешься?
Тон был неприятный.
- Берегусь, - сказал Климов.
- Молодец, будешь жить долго.
- Художник обязан жить долго, чтобы успеть сделать все, что он хочет
сделать.
Она прищурилась, пробуя сказанное на язык.
- Придумал, конечно, не сам?
- Конечно.
- Все так же надеешься на признание к концу жизни.
Климов пожал плечами.
- Напрасно надеешься, - сказала она. - В тебе нет искры. Я ведь в
этом понимаю.
- Искры?
Она неопределенно повела узкой рукой.
- Ну - такого... От чего начинается пожар. И головы идут кругом.
Словами не объяснишь. Это либо есть, либо нет.
- А если я сейчас уйду? - помолчав, сказал Климов.
- Не уйдешь. Лучше принеси еще кофе.
- Это - шестой...
- Неси-неси. Я не собираюсь жить долго.
Очередь была два человека. Продавщица поглядывала на него с
любопытством: они сидели больше часа. Климов хотел есть: он не завтракал.
В морозной витрине лежали бутерброды с твердым сыром и ядовитый сиреневый
винегрет. За прилавком, на дырчатом подогреваемом подносе горой были
навалены сардельки. От них поднимался пар. Пахло крахмалом. Как в
прачечной. Решиться было трудно. Климов взял два кофе и, поколебавшись,
шоколад.
Она курила, выпуская в потолок струю дыма. Сразу же обхватила чашку
просвечивающими пальцами: холодно, - поправила пальто на острых, зябких
плечах. Отодвинула шоколад.
- Не ем сладкого. Ты же знаешь.
- Я себе, - сказал Климов.
Разгрыз коричневую каменную плитку. Шоколад был горький.
Кафе находилось в подвале. Немытое окно, забранное толстой решеткой,
едва высовывалось из тротуара. За треснувшим стеклом безостановочно ходили
ноги - в ботинках и в сапогах, потом опять в ботинках и опять в сапогах.
Казалось, что людей нет: бесчисленные ноги - от ступней до колен - как
заведенные, самостоятельно разгуливают по городу.
- Эту экспозицию повезут в Англию, - сказала она. - По культурному
обмену. Я скажу Сфорца. Он позвонит в Комиссию, и тебя возьмут. Они
побоятся с ним ссориться.
У Климова плеснулся кофе.
- С ума сошла, - сказал он.
Она беспощадно улыбнулась.
- Ничего, время от времени их следует ставить на место. Пусть помнят:
без Сфорца они ничто.
Климов выпрямился.
- Мне с барского плеча не надо.
- От него не примешь?
- Нет.
- Гордость - оружие нищих, - процитировала она. - Денег ты тоже не
взял.
С откровенной насмешкой оглядела его сильно потертое пальто. Верхняя
пуговица болталась, грозя отлететь. На рукавах просвечивали белые,
разлезающиеся нитки.
- Ты видела мою "Реку"? - резко спросил Климов.
- Ты так и не женился? - сказала она. - Тебе надо жениться. Все будет
иначе.
- Ты обязана ее посмотреть.
- И еще тебе надо устроиться на нормальную работу. Например,
оформителем. Хочешь, я найду? Твердый заработок и все прочее...
- Не лезь в мои дела, - с тихим бешенством сказал Климов. - Я тебя
прошу - раз и навсегда.
Она покивала - ладно.
Да, она, конечно, видела картину. Это хорошая картина. Может быть,
действительно лучшая у него. Нет, она ничего не забыла. Дом был старый.
Бревна в три обхвата: в дождь они пахли гниющим деревом. И крыша -
латаная-перелатанная. Там не было электричества. Оказывается, еще
сохранились такие места, где нет электричества. Хотя - сама хозяйка не
хотела. Да, она помнит хозяйку - такая смешная старушка, перевязанная
платком. Девяносто лет. Ей предлагали провести электричество, а она
отказалась. Хотела, чтобы все было, как прежде. Многие не хотят перемен. Я
тоже не хочу перемен. И умывальник был во дворе. Бр-р-р... Выбегали к нему
утром, в рассветный холод. Хозяйка сама носила воду - за километр. В
девяносто лет таскала полные ведра. А вода была невкусная - очень пресная,
отдающая железом. От нее скрипели волосы. Темнело рано, и вечерами сидели
при керосиновой лампе. В наше-то время. Где она только доставала керосин.
Сначала нравилось - этакая таинственность, полумрак, погружение в прошлое.
Но как надоело потом. Безумно надоело. Этот тусклый и вечно колеблющийся
свет. Нельзя пройти по комнате - длинные тени начинают плясать по стенам:
стекло в лампе разбито. Невыносимо раздражало. Невозможно читать, даже
смотреть трудно - болят глаза. Удивительно, как это писали при свечах.
Река была рядом, через луг. Напрасно он поменял название. Соня - гораздо
лучше. Конечно, не в смысле женского имени, а - сонная, ленивая. Она еле
текла. Омуты были подернуты ряской. Но вода не коричневая, как в болоте, а
прозрачная до самого дна. И дно чистое, песчаное. Из омута действительно
торчала коряга, черная и скрюченная, будто рука водяного. Может быть,
здесь и водились водяные, могли же они где-то сохраниться. Почему бы не
здесь? Место подходящее. За день вода прогревалась и вечером была как
парное молоко. Но прозрачная. В самом деле похоже на густой воздух. Не
хотелось вылезать. Она сказала: "Только не надо подробностей. Я тебя очень
прошу - без подробностей". Да, она помнит. Была ночь, и звезды, как сливы,
сияли в воде. И плавала луна - в черноте, под самой ивой. Будто неведомая
рыба. А на лугу колыхала серебряными метелками сухая, высокая трава. И был
от нее сладкий запах. И одурение. И если лечь на спину, то небо казалось
звездной рекой, текущей в темных, загадочных, древних, травяных берегах.
Жалобно и протяжно кричала какая-то птица, и от крика веяло ночным
одиночеством. И по верху трав полз слабый ветер, и шелест его был как
заклинание на священном, жестоком, давно умершем языке.
Она допила кофе, посмотрела на донышко. Подпала на Климова ясные
глаза.
- Этого никто не поймет. Только ты и я. Больше никто.
- И пусть, - сказал Климов.
- Ты же не можешь писать для меня одной, - сказала она.
- Могу.
Он знал, что - может. И она знала. Поставила вдруг задребезжавшую
чашку:
- Не бойся. Это не больно.
- Иди ты к черту, - сказал Климов.
- Честное слово. Ты даже ничего не почувствуешь. Я пробовала. Я сразу
отдала ему все, что умела. Это вроде гипноза. И никаких последствий.
Все-таки Сфорца - врач.
- Врач?
- А ты не знал? Он психиатр в прошлом. Отличный психиатр. Не бойся.
Будет просто легкий обморок. Потеряешь сознание минуты на три, на четыре -
всего один сеанс.
- А потом я повешусь, или сойду с ума, или стану инженером.
Она очень аккуратно погасила сигарету, посмотрела в окно на
безостановочно ходящие ноги.
- Ну и подумаешь. Из тебя получится неплохой инженер.
В самом деле. Что тебе терять? Ты не художник. Ты, наверное, сам это
знаешь. Сфорца и не покупает художников. Зачем ему чужое мироощущение? Он
покупает только ремесло. Технические навыки. Ты умеешь делать небо. И
ничего больше. Ладно. Он покупает твое небо. Вольпер делал хороший штрих и
не чувствовал цвета. Ладно. Он купил его штрих. Посмотри, что из этого
стало: он написал "Бурю". Я отдам вас всех за один мазок на этой картине.
Он не крадет. И не пользуется чужим. У него просто нет времени. Он поздно
начал. Ему бы начать на десять лет раньше. Он работал врачом. Он был
изумительным врачом. К нему записывались за год. Ему платили любые деньги.
Потому что он вытягивал самые безнадежные случаи: полных идиотов - из
мрака, из хаоса, из ниоткуда. У него был метод. Совершенно неожиданный.
Никто даже не подозревал, что можно подойти с этой стороны, а он подошел.
У него десятки статей. Он мог защитить докторскую - по совокупности. Ему
давали клинику. Ты не смотри: он старый. Он просто молодо выглядит. Когда
он пришел к Ялецкому, ему было уже тридцать семь. Он следит за собой.
Потому что художник должен жить долго. Чтобы успеть. Ты прав. Вернее, не
ты, а тот, кто сказал. Ведь какая мука - не успеть. Знать, что - можешь, и
упасть с разорванным сердцем за какие-то метры до финишной ленточки. Он
всю жизнь хотел писать. У него были способности. Так сложилось, что он
пошел в медицину. И завязалось тугим узлом - намертво. Потому что там -
люди. И они должны жить. Он не мог уйти. Кем это нужно быть, чтобы взять и
уйти от больных, которые даже не понимают, что они больные - чувствуют мир
по кусочкам, цепенеют в ужасе, если раздастся громкий звук, или по-детски
восторгаются при виде горящей спички. Когда он, наконец, вырвался, ему
было тридцать девять. Ты этого не поймешь - в тридцать девять лет начать
жизнь с нуля. Гоген стал писать в тридцать пять. И успел. Хотя мы не
знаем. Может быть, как раз не успел. Не сказал главного. И, погибая на
крохотном острове, посреди океана, под яркими южными звездами, в смертной
тоске, галлюцинируя, видел это несказанное - единственный из всех людей на
Земле знал, что уносит с собою целый мир, который уже никто не увидит
никогда больше.
Она взяла Климова за руку. Сильно сжала. Заглянула в глаза.
- Я прошу тебя. Отдай ему небо. Я тебя никогда ни о чем не просила.
Сколько тебе нужно? Скажи любую цену. Деньги не имеют значения, только -
время. Он к ним равнодушен. Он все оставил семье. Он два года работал
дворником и жил в тесной комнатушке. В закутке. В четыре утра он
поднимался и сгребал снег с тротуаров, а потом писал до полуночи.
Окоченевшими пальцами. У него суставы распухали. Ему до сих пор больно
сгибать. Но через два года он понял, что не успеет. Постановка техники
съест у него десять лет. А у него не было десяти лет. И он не хотел
тратить целый год, чтобы овладеть каким-то штрихом. Он хотел получить его
сразу, за полчаса. Потому что не штрих определяет. И не твое небо. Главное
- что сказать. Он покупает у вас, потому что вам сказать нечего. Ну как бы
у ребенка отбирают счетную машинку: ребенок сломает и бросит, а взрослому
пригодится. Ведь все равно пропадет. Что ты сделал за три года, как мы
расстались? Две картины? Вы растрясете, размельчите, разболтаете. Боже
мой, сколько вы болтаете! Что-то ненормальное. Лавины, водопады болтовни!
Не его вина, если потом вешаются или уезжают. Его не касается. Он изгоняет
посредственность. Всех тех, кто умеет только болтать. Потому что жить
невозможно - сколько посредственности. Стоит у горла, как мыльная пена.
Кричит - требует признания, места и своей доли восторга. Он не может
уничтожить Букетова. Ему не по зубам. Но он хочет, чтобы не выросли еще
десятки таких же. Он жесток. А кто не жесток? Это справедливая жестокость.
Делай или уходи. Другого нет. - Она сказала умоляюще: - Отдай ему небо. Я
тебя прошу. Он же с ума сойдет. Он уже сумасшедший. Все художники
сумасшедшие. Ты, например. Но ты какой-то очень скучный сумасшедший. А у
него есть та самая искра безумия, которая превращает простое рисование в
искусство. Я прошу тебя. Он второй месяц не спит. Он портит по десятку
холстов в день. Он учится писать такое же небо. У него астения. Он уже
ничего не видит. За это время он мог бы написать четыре картины. Я прошу.
Пока не поздно. Потому что он научится - через месяц, через год, через
пять лет, но он научится, и вот тогда ты уже не сможешь сказать: "Это
сделал я", - потому что ничего твоего там уже не будет.
Продавщица лениво вышла из-за прилавка. Перевернула на дверях
табличку. Выразительно посмотрела на них, скрестив руки.
Кафе опустело. Они были одни.
- Я не знаю, как он это делает, - сказала она. - Он, по-моему, и сам
не понимает до конца. Какие-то прежние навыки. Он редко прибегает к этому.
Но я тебе обещаю. Он сохранит то, что у тебя было. Лучшую часть тебя.
- Обед, - протяжно сказала продавщица.
Она испуганно оглянулась - забывшись. Климов перехватил ее ладонь.
- Поедем ко мне.
- Что?
- Поедем ко мне. Только один раз. И больше никогда.
Брови ее удивленно поползли вверх. Она вырвала руку. Встала, начала
застегивать пальто. Пуговицы не пролезали.
- Тебе нужно мое небо? - противным голосом сказал Климов.
Ему мешала внимательная продавщица.
- Не говори глупостей, - быстро и холодно сказала она. - Я - замужем.
Дребезжала железная крышка над дверью. Она была не закреплена.
Подходя к тротуару, автобус сильно кренился набок. Казалось, опрокинется.
Шаркал шинами о бровку, надсадно бурчал. Климова втиснули в самый угол.
Руками он мог пошевелить, а телом - нет. Как жук на булавке. Чья-то зимняя
шапка лезла в лицо затхло пахнущим мехом. Приходилось отворачиваться,
напрягая шею. В заднем окне, вибрируя, отъезжали морозные дома - верхние
этажи, тронутые рыжим утренним солнцем: улица была узкая. Разрезанное
проводами, сияло промытое небо. Окна под крышами ослепли от его неистовой
осенней голубизны. Растопыренная ладонь просунулась между головами и
уперлась в стекло. Прямо в синеву. Неестественно изогнувшись, побелела у
основания. Как ручьи в половодье, вздулись темные, малиновые вены. Климова
передернуло. Неужели у него когда-нибудь будет такая же безобразная
ладонь? И кто-нибудь вздрогнет, заметив ее разбухшие, ветвистые вены?
Надеюсь, до этого не дойдет. Надеюсь, я умру раньше. Я просто не смогу
жить с такими руками. Толстые, уверенные пальцы, готовые содрать небесную
синь, как полиэтиленовую пленку, и прямоугольные ногти, которыми можно
резать металл.
Он закрыл глаза, чтобы не видеть. Автобус трясло. Вокруг происходило
душное вращение тел. Кто-то продирался к выходу, работая локтями, кто-то
возмущался ночным еще, несвежим голосом.
Нагретый воздух уплотнялся и мелкой влагой оседал на стенки.
У Сфорца не было копий своих работ. Он не делал копий. Его мастерская
вообще не походила на мастерскую. Обычная комната - круглый стол, стулья.
Только вместо одной стены окно - от пола до потолка. И висит гобелен -
"Смерть и всадник". Струит истонченную временем благородную блеклость.
Климову немедленно захотелось написать так же. Чтобы краски на полотне
были как бы тенями друг друга. Он увидел себя в зеркале - бледный и
угрюмый человек напряженно озирается, сгорбившись и засунув кулаки в
обвислые карманы пальто. Сонные волосы у него встрепаны, а лицо
одновременно презрительное и завистливое. Жалкое лицо. Блестят голодные
глаза. Вышел Сфорца в атласном халате с широкими отворотами. Климов с
ненавистью уставился на красный, блестящий шелк, буркнул вместо
приветствия: "Я - посмотреть". Сфорца кивнул так же неприязненно:
"Пожалуйста", - отдернул штору. Было две картины на голой стене. Всего
две. В знаменитых черных рамах. Дух захватывало от этих картин, пустело в
груди, ныли сжатые руки и страшно было подумать, что это сделал - он.
Избегая смотреть, Сфорца зажег трубку, затянулся, как палец поднял
янтарный мундштук в тягучих колечках дыма. "Вот". На обоих полотнах не
было неба. Совсем не было. Сфорца даже не пытался его писать, оставил
грунт - белый и раскаленный.
- Выходите? - спросили в ухо - далеко, из другого мира.
- Нет, - сказал Климов, не открывая глаз.
Мимо грузно протиснулись. Он почувствовал пружинящие ребра.
Посоветовали: "Спать надо дома".
- У себя на огороде командуй, - грубо ответил Климов.
Зашумели, заговорили - всем автобусом. Климов молчал. Он был неправ.
Он видел сейчас две черные рамы и белый грунт. Да, он может. Он допишет
небо, и это будут прекрасные полотна. В сущности, какая разница, чье имя
поставят внизу, на медной табличке. Это ведь никого не интересует. Важен
результат. Если бы мне сказали: ты будешь писать необычайные вещи,
миллионы людей найдут в них себя и сохранят это найденное всю свою жизнь,
но никто никогда не узнает, что писал их ты? Что бы ты сделал? Если твое
имя никому не будет известно? "Что бы вы сделали?" - сухо спросил Сфорца.
"Не знаю", - невнятно сказал Климов. Сфорца впервые посмотрел на него -
внимательно; складка легла меж орлиных бровей: "А я бы сказал - да".
Отвернулся к окну, окутался клубами синего дыма.
После автобуса воздух на улице был очень чист - как родниковая вода -
и очень холоден. Жухлая, затоптанная трава на газонах была обметана инеем.
Рыхлое солнце не могло растопить его. Климов остановился с размаху - куда,
собственно? Домой - невозможно. У него была длинная и узкая комната с
одним окном. Окно выходило в стену соседнего дома. Всегда был полумрак. И
всегда желтой грушей светила лампочка на голом проводе. Крашеный пол,
полинявшие, в пятнах, обои. В такой комнате можно было умирать - в тоске и
безнадежности. Жить там было нельзя. Он сунул мерзнущую руку в карман и
выдернул, наткнувшись на бумажную пачку. Как он мог забыть? А ведь забыл.
И еще что-то забыл. Очень важное. Что-то - совсем недавно. Там, в
автобусе. Конечно - руки на стекле. Климов повернулся и, торопясь, пересек
улицу - почти бежал. Оттопыренный карман жег, словно туда насыпали углей.
Дыхание вырывалось паром.
Мастерская находилась под самой крышей. Большая и гулкая. К счастью,
там никого не было. Удивительно повезло. Остро пахло красками и
скипидаром. На давно неметенном сером полу лежали бледные квадраты солнца.
Посередине, где освещение было лучше, сгруппировались четыре мольберта.
Валялись какие-то ботинки, тряпки, окурки, разодранные джинсы,
которыми вытирали краску...
Это, конечно, не у Сфорца, но для нас сойдет. Климов стягивал пальто.
Только бы никто не пришел. Придут и помешают. Оборвалась пуговица. Пальто
упало на пол. Нетерпеливой рукой он взял кисть. Кончик ее дрожал.
Разбегаясь глазами, поискал нужный цвет, макнул - положил на холст. Пятно
возникло грубо и бесформенно. Комком - как загустевшая кровь, как
глубоководная каракатица. Секунду он смотрел остановившимися зрачками.
Бросил кисть в полотно.
Кровавый отпечаток потек по холсту. Кисть покатилась, оставляя за
собой малиновые капли.
Все было не так. Нужен был другой фон. Голубой. Слепой белый грунт
разваливал оттенки. Как у Сфорца - в траурных рамах. Климов остервенело
сдирал его шпателем. Нужен чисто-голубой. Осенний. Мерзлый и хрупкий цвет.
Должно быть ощущение твердости его. Как у хрусталя - прозрачная, звенящая
фактура. И на голубом фоне - руки. Те руки, с малиновыми, густыми венами,
которые он видел в автобусе. То есть, конечно, не руки, а листья. Багряные
листья кленов. Просвечивающие будто под рентгеном. И в опалесцирующем
свете их - старческая паутина черных, сухих прожилок. Хрустальное, голубое
небо. И подагрические, напитанные морозом, ломкие ветви. Пылающий багряный
цвет - последний день осени, последний день жизни. Предсмертная вспышка
сил. И никакого воздуха. Воздуха быть не должно - очень ясные, режущие
линии. Хрусталь и багрянец. Как там - "багрец и золото". Багрянец и
голубой хрусталь.
Климов оторвался. Отошел - на пьяных ногах. Упал на стул. Дышал
прерывисто. Сквозь стеклянную крышу мастерской было видно небо. Высокое -
горной синевы. И часть этого неба появилась на полотне. Точно такая же.
Нет, не такая же. Лучше.
Неровными толчками билось сердце. Пусть Сфорца попробует сделать
что-либо подобное. Пусть попробует - великий и неповторимый. Художник
щедрого таланта и большой человеческой души. Глубокий мыслитель и
проницательный творец. Дерьмо собачье. Ростовщик. Благодетель нищих. Пусть
попробует. Только - сам. Не покупая часть чужой души, а сам - своими
руками. Как он видит.
На заляпанной тумбочке стояла чашка кофе. Холодного, еще вчерашнего.
Климов отхлебнул коричневой гущи. Медленно жевал терпкий, вяжущий осадок.
Была вялость и огромная пустота. Опустошенность - состояние выжатого
лимона.
Один талантливый художник лучше десяти посредственных, сказал Сфорца.
Крупицы золота не должны быть погребены в тоннах глухого песка. Они там не
видны. Он, вдруг постарев, сел, больной и бесконечно усталый. Обвисли
щеки, опустились углы губ, глаза сплелись морщинами. "Кто-то должен
промывать пустую породу. Сколько великолепных картин погибло не родившись
потому лишь, что черты их были рассеяны по громадному множеству бездарных
полотен. Я даю людям то, что без меня они бы ни за что не получили".
Кофе кончился. Климов поставил чашку. Заметил валяющееся на полу
пальто, отряхнул.
Правый карман оттопыривался. Он достал оттуда пачку денег. Взвесил на
ладони. Пачка была приличная. Аванс. Цена крови. Коричневые бумажки,
казалось, излучали тепло. Он еще никогда не имел сразу столько денег.
Бросил пачку на тумбочку, в свежую краску. Зеленая запечатанная лента
лопнула, посыпались ассигнации.
- Не подниму, - подумал Климов.
Отошел к окну. В теле была слабость. Как всегда после работы. За
окном виднелся неприветливый город. Редкий ночной снег, оледенев, серебрил
крыши. Вдали, в легком тумане, угадывалась серая гладь залива. Тянулась
оттуда запоздалая, колеблющаяся нитка птиц.
"Это и есть вы, - сказал Сфорца. - Вы сами. Просто фамилия другая. Я
не требую тайны - рассказывайте кому хотите. Главное - работа. Ведь мы
пишем не для себя. Во всяком случае, не только для себя".
Климов оглянулся на мольберт. Небесный цвет был хорош. Он был хрупок
и холоден. Разумеется, это будет бульвар. Тот самый, что у павильона.
Будет каменная, промерзшая за ночь земля, будут лужи, темнеющие первым,
еще не раздавленным льдом. На асфальте выступит изморозь. Люди будут
сутулиться и поднимать воротники. Климов видел, как проступают их
съежившиеся фигуры в нижней части полотна.
Это будет отличная картина. Он знал, что никогда не напишет ее. Стоит
прибавить хотя бы один мазок к уже сделанному, стоит пунктиром наметить
хотя бы одну линию - и сразу же небо потеряет глубину, станет плоским, как
доска, выкрашенная голубой масляной краской. Живой, осенний цвет
истончится до паутинности и застынет - мертвенно-неподвижный, натужный,
искусственный - будет кричать о том, что могло бы быть, и чего, к
сожалению, нет и никогда не будет.
- Это все равно, что писать только первую главу романа, - сказал он
вслух.
В мастерской Сфорца висели картины без неба. Сумрачные дома и над
ними - жаркий, белый грунт. Пирог без начинки. Больно было смотреть на
них. Эти картины уже не будут окончены. Они не выйдут из мастерской. Их
никто не увидит. Словно ребенок родился и умер в один и тот же день.
Климов подумал. Нехотя подошел к мольберту. Деньги прилипали к
подошвам. Еще подумал. Поколебавшись, выбрал плоскую кисть, взял на нее
черной краски и сверху, ровными полосами, начал замазывать холст - плотно,
без единой щели.
Потом он аккуратно положил кисть и посмотрел, склонив голову набок.
Мольберт жирно блестел, как копировальная бумага. И ничто не пробивалось
из-под этой густой и радостной черноты.
- Я же не могу всю жизнь писать одно небо, - сказал он.
Всего было пять картин. Они висели вместе, в огороженной части зала.
Климов поднимался в четыре утра, с закрытыми глазами пил чай на
темной кухне, шатаясь от слабости, спускался в ледяную ночь - брел через
весь город к павильону под слабыми сиреневыми фонарями. Транспорт еще не
ходил. Шаги отдавались в пустых подворотнях. Редкие машины упирались
фарами в его согнутую фигуру.
Он шел по бульвару, где скорченные деревья царапали под ночным ветром
звездное небо, пересекал пустынную мостовую и поднимался по широким белым
ступеням.
Павильон в это время был еще темен. Высокие двери заперты.
Он всегда приходил первым.
Обнаженные статуи по бокам здания, в белизне своей выхваченные из
темноты прожекторами, как люди, замерзали в неестественных позах.
Климов прислонялся к дверям и, подняв воротник, глубоко упрятав руки
в карманы негреющего пальто, ждал. Короткие канареечные машины изредка
тормозили, оглядывая его.
В семь часов являлся служитель в дубленке. Совал в скважину
обжигающие железом ключи. Буркал: "Проходи", - Климов, стуча зубами,
вваливался в теплое нутро вестибюля, лихорадочно дрожа, прислонялся к
горячим батареям, впитывая их резкое, долгожданное тепло.
Потом доставал скомканную десятку.
- Ненормальный, - бормотал служитель.
Десятка исчезала.
- Это сделал я, - беззвучно говорил ему Климов.
- Ненормальный.
Служитель зажигал свет. Отпирал выставочные залы. Климов, повесив
пальто в пустой гардероб, сразу же шел сквозь всю анфиладу, к огороженной
стене, - замирал напротив.
В одиннадцать большие помещения заполнялись тихой, несуетливой
толпой. Климова обступали. Теснили - просили подвинуться. Он стоял, сжав
тонкие губы. Его о чем-то спрашивали. Он не обращал внимания.
Времени не существовало.
Он стоял до закрытия. Не сходя с места. Молча и упорно. Держа веревку
ограждения побелевшими пальцами.
Дежурные его не беспокоили - была просьба Сфорца.
Серый дневной свет шел из высоких окон. Небо над городом было
затянуто тучами, уже распухающими от сухого, колючего снега.
До света
Рассказ
Над деревней висел запах гари - хижины стояли в ряд, простиралась
между ними пустая пыльная улица, твердые лохмотья грязи поднимались по
обеим ее сторонам, еле-еле пробивалась сквозь глину ржавая сухая трава, и
две курицы - тощие, как будто ощипанные, задирая огузки хвостов,
исследовали ее. Словно между мертвых былинок можно было что-то найти. У
обеих краснели бантики на жилистых шеях.
Ноги утопали в пыли. Курицы, вероятно, были священными. Тем не менее,
чувствовалось, что протянут они всего несколько дней, а потом упадут - и
пыль сомкнется над ними. Пыль укутывала собою, кажется, все.
Красноватый безжизненный глинозем, перемолотый солнцем. Он лежал на
дороге, которая расплывалась сразу же за деревней, толстым слоем
придавливал хижины, сгущая внутри темноту, и, как ватное одеяло,
простирался до горизонта, комковатой поверхностью переходя там в небесную
муть.
Страшно было подумать, что будет, если поднимется ветер.
Ветра, однако, не было.
Образованный дымом воздух был жидок, как горячий кисель,- плотен,
влажен и, казалось, не содержал кислорода. Дышать было нечем. Теплая
фланелевая рубашка на мне намокла от пота. Джинсы прилипали к ногам.
Я, как рыба, вынутая из воды, глотал едкость гари. Начинало давить в
висках. Тем не менее, я отмечал некоторые настораживающие детали.
Деревня была покинута. Низкие проемы хижин выдавали внутреннюю
пустоту, между хижинами мертвел летний жар, не было слышно ни звука, а
чуть с краю дороги, просев тупорылой кабиной, стоял грузовик.
Грузовик мне особенно не понравился.
Был он весь какой-то никелированный, явно не здешних мест,
нагловатый, привыкший к пробойным поездкам по континентам, обтекаемый,
новенький, даже с непотускневшей окраской - собственно, рефрижераторный
трейлер, а не грузовик, на ребристом его фургоне красовалась эмблема ООН,
а чуть ниже было написано по-английски: "Гуманитарная помощь".
И стояли какие-то цифры, обозначающие, наверно, специфику груза.
Кабина была пуста, дверца - чуть приоткрыта, на широком удобном сиденье
брошено полотенце. Словно энергичный водитель выскочил всего на минуту.
Я потрогал хромированный горячий капот, но нельзя было на ощупь
определить - то ли он раскалился от долгой работы, то ли солнце нагрело
покатые обводы металла. Вероятно, могло быть и то и другое. Я его обошел,
загребая кедами пыль. Ничего примечательного я больше не обнаружил.
Но зато, обойдя, я наткнулся на высохшего коричневого старика,
прислонившегося к глиняной стенке хижины.
Издали его можно было принять за корягу: лысый череп блестел, как
обтертый ветрами торец, а суставы и кости сучками выпирали из кожи.
Чресла были замотаны складчатой грязной холстиной.
Он даже не шелохнулся, когда я наклонился к нему.
Голую грудь рубцевали ожоги татуировки.
Я сначала подумал, что старик этот мертв, но глаза его были по-живому
открыты и смотрели на горизонт, где, как ядерные грибы, торчали какие-то
зонтичные растения.
Они были широкие, ломкие, совершенно безлиственные, проседающие под
тяжестью небосвода чуть ли не до земли, пучковатые кроны их были
посередине раздвоены, а по правую руку, наверное, километрах в двух или в
трех, шевелились столбы тяжелого черного дыма.
Было похоже, что там горели машины. Подробностей я не различал, но
доносилось оттуда редкое тупое потрескивание, словно от догорающего
костра. Это, видимо, переплевывались между собой несколько автоматов.
Вероятно, старик прислушивался к их разговору.
Я присел перед ним на корточки.
- Здравствуй, мудрый, идущий к закату,- сказал я.- Я желаю тебе этим
летом обильных дождей - полновесного урожая и удачной охоты. Пусть всегда
вырастает на поле твоем добрый маис, и пусть дети твои возвращаются из
саванны, отягощенные мясом. Здоров ли твой скот? Я хотел бы услышать от
мудрого единственно верное слово...
Говорил я на одном из местных наречий. Архаичные обороты рождались
как бы сами собой, поднимаясь из вязких загадочных глубин подсознания.
Никаких усилий от меня не требовалось.
Теперь старик в свою очередь должен был пожелать мне доброго урожая,
а потом, осведомившись, здоров ли мой скот, поинтересоваться, что ищет
путник в сердце саванны.
Так - согласно обычаям.
Но глаза с чешуйками серых зрачков даже не дрогнули, еле слышно
посвистывало дыхание сквозь гортань, а когда я напрягся, чтобы получить
ответ непосредственно, на меня обрушилась целая волна отвращения.
Омерзительный белотелый червяк - таким я себя увидел.
У меня подогнулись ноги.
Ладони обожгла пыль.
Зоммер, подумал я. Где же ты, Зоммер? Почему-то представилось вдруг,
как он сидит, развалившись на стуле, и в десятый раз объясняет мне что-то
насчет бессмертия. Благодушный, нетерпеливый, маленький обыватель.
Глазки у него тихо помаргивают, а слегка обалдевшая Рита разливает
нам кофе по чашкам.
Я даже подумал, что он сейчас здесь появится.
К счастью, Зоммер не появился. Зато вместо него из-за края
безжизненной хижины выбежал белый мужчина, по-видимому, шофер, и,
остановившись, как вкопанный, расплылся в белозубой улыбке.
- Хэллоу... Наконец-то вижу нормального человека. Вы, мистер, откуда
- конвой или миссия наблюдателей? Что-то я вас среди нашей группы не
видел...
Точно в бешеном тике, он дернул правым плечом. Шорты кремового
материала были по карману разодраны, а футболку с красивой надписью "Будь
счастлив всегда!", точно рана, пересекала подсохшая корка мазута.
И он вовсе не улыбался. То, что мне показалось улыбкой, представляло
собой, скорее, гримасу тоски. А быть может, и не тоски, а крайнего
потрясения.
- По-английски вы говорите?
- Да,- сказал я.
- Меня зовут Эрик Густафссон. Я - из гуманитарного конвоя ООН.
Объясните, пожалуйста, мистер, где, собственно, мы находимся?..
Ответа он, впрочем, не ожидал и, поглядывая то на хижины, которых,
видимо, опасался, то на зыблющийся клубами дыма маревый горизонт, сообщил
мне, что это и в самом деле была гуманитарная помощь - третий за последние
две недели конвой ООН, они выехали по расписанию вчера из Кинталы и должны
были доставить груз в Юго-Западные провинции.
Порошковое молоко, сухофрукты, мясные консервы. Первые два конвоя
достигли цели благополучно, а вот этот, с которым Эрик Густафссон
отправился как шофер, наскочил на засаду и был сожжен неизвестными
боевиками. Вероятно, из Фронта национального возрождения. Эф-эн-вэ,
наверное, слышали, мистер? Впрочем, он не уверен, все произошло буквально
в один момент. Трейлер, ехавший впереди, загорелся, поднялись, как будто
из-под земли, какие-то люди, жахнула базука по джипу сопровождения - тогда
Эрик Густафссон в панике вывернул руль и погнал по саванне, не разбирая
дороги. Он, наверное, гнал бы и дальше, до самой Кинталы, но тут
выяснилось, что, оказывается, пробит бензобак, горючего у него не
осталось, так вот и застрял в проклятой деревне, хорошо еще, что сам
трейлер при обстреле не вспыхнул.
- У вас, мистер, есть связь с командованием миротворческих сил? -
спросил он.- Или собственный транспорт, или какое-нибудь прикрытие?
- Нет,- сказал я.
Вероятно, он полагал, что я вызову сейчас звено истребителей. А быть
может, и танковую колонну, чтобы доставить его в Кинталу.
Он мне мешал.
Я опять сел на корточки перед коричневым стариком и спросил - на
наречии, в котором звенели гортанные тугие согласные:
- Скажи мне, мудрый, идущий к закату, почему твоя душа так темна,
почему я не слышу в ней отклика одинокому путнику и почему мудрость мира
не светит каждому, пришедшему из Великой саванны?
Ответ я уже получил. Но я не был пока убежден, что "червяк" был
именно формой ответа. Я во всяком случае ждал чего-то иного.
- Скажи мне, мудрый...
Старик, однако, молчал. А когда я осторожно коснулся его коленей,
чтоб согласно местным обычаям выразить уважение, он чуть вытянулся, будто
пронзенный электротоком, и скрипуче, как старое дерево, произнес:
- Стань прахом...
Это было одно из самых сильных проклятий. "Стань прахом" - то есть,
умри. Значит, я в первый раз не ошибся с истолкованием.
- Мудрый, ответь мне...
- Стань прахом...
Не было смысла продолжать разговор.
Между тем, шофер, взиравший на нас, совсем потерял терпение.
- Что вам говорит это чучело? - требовательно спросил он.- Мистер,
как-вас-там, чем вы тут занимаетесь?
Я выпрямился.
- Он проклинает нас...
- Ну и пошел он к черту! - Шофер сжал кулаки.- Я вам полчаса,
наверно, мистер, втолковываю. Нападение на гуманитарный конвой, нам надо
отсюда уматывать. Кто вы, врач? У вас есть какая-нибудь машина? Дьявол вас
побери, вам что - жить не хочется?..
Волосы и глаза и у него были белые. А вся кожа лица - как у вареного
рака.
Вероятно, он не остерегся на солнце.
- Я боюсь, что ничем не смогу вам помочь,- сказал я.- Транспорта у
меня не имеется, связи, соответственно, тоже нет. Я вообще не отсюда - как
бы объяснить вам попроще? Постарайтесь укрыться, быть может, продержитесь
до прихода спасателей...
Шофер тяжело задышал.
- Что вы такое, мистер, городите? Вы хотите сказать, что бросите меня
здесь?
- Весьма сожалею...
- Мистер, постойте!
Полный бешенства и испуга он двинулся на меня. Его крепкие кулаки
поднялись, точно готовясь к удару. А в одном из них был зажат молоток.
И железное рыло, как в лихорадке, подпрыгивало.
- Это вам не поможет,- внятно сказал я.- Я действительно ничего не
могу для вас сделать. Разве что спросить напоследок: есть ли у вас
какое-нибудь существенное желание? Что-нибудь такое, чего вы хотели бы в
жизни больше всего. Может быть, связанное не с вами, а - со всем
человечеством. Вы меня понимаете?..
Шофер стиснул зубы.
- Издеваешься? - низким сдавленным голосом спросил он.- Из политиков,
что ли, из этих, которые здесь - советниками? В колледже, что ли, своем
обучался вранью? Ничего-ничего, ты сейчас заговоришь по-другому...
Он набычился, вероятно, готовясь кинуться на меня. Его плотное, как
из теста, лицо задвигалось всеми мускулами. Я заметил бесцветную
шкиперскую бородку на скулах. В ту же минуту заурчал, приближаясь, мотор,
и на улицу выкатил джип, набитый солдатами.
Они были в пятнисто-серых комбинезонах, чернокожие, сливающиеся с
однообразной саванной. Все они сжимали в руках автоматы, а к головам
привязаны были пучки жестких трав. Тоже, видимо, для маскировки. И они
четко знали, что им следует делать: двое тут же принялись сбивать с
трейлера плоский замок, а цепочка других неторопливо пошла по деревне - и
сейчас же от хижин поплыл, нарастая, удушливый дым.
Заквохтала и стихла курица, наверное, со свернутой шеей.
Я услышал, как солдаты негромко переговариваются:
- Это же - священная курица, зря ты так... Ничего, в горшке она будет
не хуже обычной... Мембе говорил, что священных животных трогать нельзя...
Ничего - это она для орогов священная... Смотри, Мембе - колдун... А мне
наплевать на Мембе...
Затрещали в огне сухие тростниковые стены.
Ближняя хижина заполыхала.
- Эй, эй, парни!..- возбужденно крикнул шофер.- Что вы делаете, это -
гуманитарная помощь!..
Позабыв обо мне, он рванулся к солдатам, которые сбивали замок. Но
дорогу ему заступил офицер с тремя красными носорогами на погонах.
Изогнул кисть лаковой черной руки.
- Стоять!.. Кто такой?..
Ноздри его раздулись.
- Вы обязаны передать меня представителю миротворческих сил,- сказал
шофер.- Я не из военного контингента, я - наемный гражданский служащий. На
меня распространяется Акт о неприкосновенности персонала. Между прочим, и
ваше командование его - тоже подписывало...
Молоток подпрыгивал у него в кулаке.
- Чего он хочет? - спросил один из солдат на местном наречии.
А другой, нехорошо улыбаясь, ответил:
- Он не понимает, с кем разговаривает...
Офицер между тем разобрался в торопливом английском - покивал, морща
лоб, и лицо его с вывернутыми губами разгладилось.
- А... ооновец,- сказал он довольно мирно.- Что ж, ооновец, мы вас
сюда не звали...
И, спокойно приподняв автомат, до этого прижатый к бедру, засадил
вдруг шоферу в живот короткую очередь.
Шофер упал, и его кроссовки, похожие на сандалии, заскребли по
дороге.
Проступили на пояснице багровые пятна.
Один из солдат засмеялся.
- Он сейчас стучится в свой рай, а охранник Петер говорит ему: - Куда
ты? Тебя не пропустим...
И другие солдаты - тоже оскалились.
Пора было уходить отсюда.
Тем более, что офицер поправил ремешок на плече и, слегка
повернувшись ко мне, недобро поинтересовался:
- Ну а ты что скажешь, ооновец?..
Скулы у него блестели от пота.
- Ничего,- ответил я по-английски.
И тогда офицер опять покивал:
- Правильно. Умирать надо молча.
И лениво, еще не закончив фразу, ворохнул чуть согнутой правой рукой.
Я даже не успел шевельнуться. Автомат лихорадочно застучал, и вдруг
твердый горячий свинец разодрал мне сердце...
- Нет-нет-нет,- сказал Зоммер.- Вы меня совершенно не понимаете. Я
уже который раз объясняю вам это, и вы который раз задаете одни и те же
вопросы. Вас, наверное, выбивает из колеи необычная ситуация. Привыкайте,
записывайте куда-нибудь, что ли. Не хотелось бы снова и снова накручивать
элементарные вещи.
Вы пока не можете умереть. Такова изначальная сущность нашего с вами
сотрудничества. Вы - непотопляемая единица. То есть, разумеется, вас можно
стереть как личность - там, свести с ума, например, или ограничить жесткой
зависимостью. Более того, вас даже можно уничтожить физически. Правда,
средства для этого требуются очень сильные. Скажем, атомный взрыв, или вы
попадете под луч военного лазера. Остальное, пожалуй, для вас не слишком
опасно. Но не воспринимайте, пожалуйста, это как некое благодеяние лично
вам. Это - обыкновенный расчет.
Просто мне невыгодно будет начинать все сначала. Так я никогда отсюда
не выберусь...- Он поморщился, словно бы раскусив что-то кислое, пару раз,
напрягаясь всем телом, неприятно сглотнул и пощелкал короткими пальцами,
прислушиваясь к ощущениям. Его розовые толстые щеки надулись.- Дело,
собственно, даже не в этом,- продолжил он.- Дело в том, чтобы вы получили,
наконец, определенные результаты. Что-то этакое, с чем можно работать. Вот
вы говорите, например, "накормить" - это, в общем-то, совсем не моя
проблема. Как вы это себе представляете: "вечный хлеб" или что-нибудь,
скажем, с повышением урожая? Я вам честно отвечу, что все это детский
лепет - пустяки, вы сами с этим спокойно справитесь. Или взять эту дикую
вашу идею об установлении мира...
- Ну а чем плох общий мир? - обидчиво спросил я.
Зоммер всплеснул ладонями.
- Да неплох он, неплох - разумеется, с точки зрения обыкновенного
человека. Но поймите, что лично мне на это глубоко наплевать: хоть вы там
целоваться будете, хоть - друг друга поубиваете. Я лишь выполняю когда-то
взятые обязательства. Никакого этического императива у меня просто нет. Да
и быть не может - если вы как следует вдумаетесь.
Ну какой, черта лысого, здесь может быть внешний императив? Какой
внешний императив у вас, ну, скажем, для насекомых? Чтоб не размножались
чрезмерно, чтобы не вредили посевам. Собственно, вот и все. Только не
обижайтесь, пожалуйста, это - аналогия, образ. Я хочу, чтобы, наконец,
меня правильно поняли. Вы же сами не будете вмешиваться в муравьиные
войны? Выяснять, кто там прав, из-за чего они начались? Почему же вы ждете
от меня чего-то подобного? Устранить причину всех войн - это еще куда ни
шло. Но не очень рассчитывайте на разработку конкретного механизма. Будет
это любовь или ненависть - мне, в общем-то, все равно. Это ваша проблема,
теперь вы меня понимаете?
- Понимаю, конечно,- после длительной паузы сказал я. Подошел к
стеллажу и провел указательным пальцем по книгам. Тонкий след появился на
плотно стиснутых корешках.
Словно и сюда просочилась густая африканская пыль из саванны.
Что-то меня смущало.
- Ну вот, вы все же обиделись,- сказал Зоммер с досадой.- Что у вас
за привычка такая, немедленно обижаться.
Перестаньте, мон шер, это мешает работе...
Он для убедительности вытаращил круглые маленькие глаза и наморщил
кожу на лбу, как будто от изумления. Пух волос, прикрывающий череп,
немного заколыхался.
- Вам, наверное, следовало обратиться к профессионалам,- сказал я.- В
православную церковь или, может быть, в Рим, в католическую. Да любой
проповедник из протестантских конфессий исполнит это лучше меня. Вы,
по-моему, совершили ошибку, выбрав не того человека.
Что для вас может сделать научный работник?..
Я глянул в окно. Двор был пуст и осветлен отражениями солнца от
стекол.
Рядом с детской песочницей лежала резиновая покрышка. Рос старый
тополь, и к беловатому потрескавшемуся стволу его прислонялся мужчина,
держащий руки в карманах.
Наверное, дожидался кого-то.
Зоммер поерзал в кресле.
- Ну вы все-таки, извините, упрямец,- констатировал он.- Объясняешь
вам, объясняешь - никакого эффекта.
Вы как будто не слышите, что вам говорят. Да не требуются мне в этих
вопросах профессионалы! У так называемых профессионалов все расписано
наперед. Ни сомнений в деяниях, ни реального соотнесения с миром.
Власть церковная - вот что прежде всего. Уже две тысячи лет они
отвечают на эти вопросы. Вас, быть может, еще и устраивает их ответ, а вот
мне он представляется просто бессодержательным. Иерархия, подчинение
искусственным догмам. Вы желаете религиозную диктатуру, давайте обговорим!
Но имейте в виду, что это - на целое тысячелетие!..
- Он опять сильно сморщился, покраснев и, наверное, сглатывая
отрыжку, взялся рукой за горло. Покачал младенческой головой из стороны в
сторону. Нос у него задергался.- Извините, мон шер, но вы не дадите мне,
скажем, стакан чего-нибудь. Пить очень хочется. Человеческие желания,
неудобство пребывания в вашей юдоли...
Он снова сглотнул.
- Может быть, чаю? - спросил я.- Это такой напиток - из листьев...
- Да-да, можно чаю!..
Я прошел на кухню и включил электрическую плиту. Набубырил в чайник
воды и распечатал коробочку с серым слоником. В груди у меня все же
побаливало. Шесть автоматных пуль. Они вышли из тела, и я выбросил их на
помойку. Но шесть пуль - это все-таки шесть увесистых пуль.
Организм восстанавливается, конечно, однако смерть его еще не
покинула.
И еще, наверное, долго будет напоминать о себе.
Бесследно ничто не проходит.
Заскворчала разогревающаяся плита.
На хрен, подумал я. Дьявол, Бог, очередное Пришествие. Саранча
Апокалипсиса, Тьма и Свет. Во что я, собственно, ввязываюсь?
У меня довольно плохо сгибался локоть правой руки. Тем не менее, я
отдернул мохнатые занавески на кухне. Ударили солнечные лучи, окно
просияло пылью. Можно было предполагать, что смотрит оно прямо в вечность.
В древнегреческий мир, например, или в далекое будущее. Но смотрело,
конечно, все же на улицу. Открывались напротив дома, облепленные
карнизами.
Копошились там сизые голуби и воробьи. Вразнобой торчали антенны с
нелепыми щетками. Почему-то валялись расщепленные доски на крыше.
А у ближней из подворотен стоял мужчина, такой же, как во дворе, и,
держа в руках плащ, посматривал в мою сторону.
Я отшатнулся.
Я внезапно сообразил, что и книги на стеллажах были выставлены
немного не в том порядке.
Вот, что меня смущало.
Вероятно, в мое отсутствие квартиру обыскивали.
- Да-да,- вдруг, повысив голос, сказал Зоммер из комнаты.- Я забыл
вас предупредить. За вами следят. Человека четыре, по-моему, я - заметил.
Не волнуйтесь пока, я не думаю, что это слишком серьезно. Кстати говоря,
где обещанный чай?..
Интонации у него были нетерпеливые.
Я не очень приветливо буркнул в ответ:
- Имейте терпение...
После чего набрал номер Риты и, дождавшись, пока на другой стороне
подойдут, произнес - понижая голос, чтобы Зоммер не слышал:
- Это - я. Я на некоторое время уеду. Не звони мне пока, пожалуйста,
и тем более не заходи. Не выдумывай ерунды, со мной ничего не случилось.
Все в порядке, вернусь - обязательно расскажу. А пока не проявляй особой
активности. Поняла? Ну - я тебя люблю и целую...
Рита попыталась мне что-то сказать - начала было фразу, по-моему,
яростно возражая, но я тут же, не слушая ничего, разъединил телефон, а
затем быстро выдернул из розетки квадратную вилку.
Вот так. Теперь она не засветится.
Между прочим, на кухне также наличествовали следы досмотра: пачка
старых салфеток переместилась с холодильника на буфет, а картинка
Снайдерса на стене висела чуточку кривовато.
Значит, и здесь обыскивали.
Машинально, как посторонний, я поправил ее. Это все, разумеется, мне
очень не нравилось. Я слегка передвинул чайник, который уже забурчал, и,
вернувшись в комнату, посмотрел на Зоммера, вертящего в руках кубик
Рубика.
- Послушайте, Зоммер, вы мне ничего не говорили про то, что последнее
время нами кто-то интересуется. Вообще любопытно, как они вышли на нас? И
кто именно - госбезопасность или просто милиция? Между прочим, не следует
относиться к этому легкомысленно.
- Да? - сказал Зоммер, изучая сложившуюся на кубике компоновку.- Вы о
чем? Любопытная, надо сказать, логическая штуковина. Сочетание цветности и
пространственного измерения. Перебор вариантов, правда, несколько
бедноват. Вероятно, здесь надо было включить фактор времени.
Например, раз в минуту меняется произвольно один из цветов. Чтобы
скорость решения была существенно ограничена. А так - слишком просто.- Он
сделал несколько быстрых движений, и вдруг все грани кубика стали
единообразными. Зоммер пощелкал ногтем по верхней из них.- Видите,
удовольствия - никакого...
- Я, кажется, к вам обращаюсь,- сдержанно сказал я.
Тогда Зоммер со вздохом поставил кубик на полку.
- Честно говоря, меня это не волнует. Это ваши проблемы, зачем я буду
думать о них? И к тому же детали общественных отношений мне все равно
непонятны. Непонятны,- и углубляться в конкретику я не хочу. Вы имеете
собственные возможности, чтоб отрегулировать ситуацию. Так что, думайте,
действуйте, я вас ничем не стесняю...
Он небрежно пожал плечами.
- И однако, все трудности порождаются именно вами,- сказал я.-
Остановка часов, спонтанное отключение электричества.
Телевизоры в нашем районе показывают черт-те что. А вчерашняя
катастрофа в НПО "Электроника"? Взорвалось охлаждение в цехе, погиб
человек.
Вероятно, само присутствие ваше влияет на некоторые процессы...
Без особой цели я подошел к стеллажам. Книги и в самом деле стояли не
в том порядке.
Это меня раздражало.
- Да,- сказал, поразмыслив, Зоммер.- Так оно, возможно, и есть. Но,
заметьте, все это опять же - ваши проблемы. Меня они не касаются...
Он вдруг поднял голову, к чему-то прислушиваясь, и его розовощекая
мордочка отвердела.
Безобразные пятна покрыли залысину надо лбом.
- Что такое?..
Ответить я не успел. Дверь квартиры с невероятным грохотом отлетела,
и в гостиную ворвались трое рослых мужчин - приседая и сжимая в вытянутых
руках пистолеты.
- Стоять!.. Не двигаться!..
Действовали они очень умело, сразу взяв нас обоих под перекрестный
прицел, и по оскаленным лицам ясно было, что стрелять они готовы без
промедления.
Я мельком глянул на Зоммера.
Тот, как будто медуза, растекся по креслу. Челюсть у него отвалилась,
а живот занимал пространство от ручки до ручки.
Шевелились короткие пухлые пальцы на свешивающихся ладонях.
Вероятно, Зоммер находился в отпаде.
- В-в-ва... в-в-ва... в-в-ва...
Рот бессмысленно разевался.
Совершенно некстати я вспомнил, как он разъяснял мне свое теперешнее
состояние: дескать в качестве Бога он, разумеется, неуязвим, но как
смертный способен испытывать боль и страдания.
Он признался тогда, что мысль о боли его ужасает.
Сейчас это было заметно.
И такая горячая злоба перехватила мне горло - на вмешательство этого
существа, на младенческую жестокую его безответственность - что буквально
стало нечем дышать, и, чтобы освободиться от этой злобы, я, не знаю уж
как, вышвырнул ее из себя - выдрал с корнем, откинул, как будто что-то
прилипшее.
На секунду мне даже почудилось, что лопаются какие-то соединения.
Тонкие какие-то ниточки.
Какие-то слабые нервы.
Острая мгновенная боль пронзила все тело.
Я вскрикнул.
И тут случилось невероятное.
Трое рослых мужчин, изготовившихся к стрельбе, тоже вскрикнули, как
будто от внутренней боли, лица их потемнели, точно обугливаясь, ближний,
что скомандовал нам насчет "стоять", вдруг весь выпрямился и вспыхнул, как
сухая коряга. Желтое веселое пламя выскочило из-под одежды.
Загорелась рубашка, дохнули дымом синие джинсы.
И напарники его тоже вспыхнули - раскорячиваясь и падая на паркет.
Их раскрытые рты забило огнем.
Крик обрезало.
Три обугленных тела лежали в гостиной,- спекшиеся лохмотья на них
слабо дымились, а от дальнего, навалившегося на плинтус спиной,
расползалось по цветастым обоям зловещее траурное кострище.
Миг - и загорелась салфетка под телевизором.
- В-в-ва...- тянул Зоммер беспомощно.
Колыхаясь, как студень, он пытался выкарабкаться из кресла. Ноги его
не слушались, а к дрожащей щеке прилипло перышко сажи.
- В-в-ва... Пожалуйста, осторожнее...
И тогда я понял, что сделал это не он, это все сделал я - выплеснул
злобу наружу.
Значит, сродни богам.
Раздумывать было некогда. Я повел уверенным твердым взглядом вокруг,
и огонь, расползающийся по обоям, послушно остановился. А затем, пыхнув,
сник, измазав копотью штукатурку.
Прекратили дымиться обугленные тела.
Только смрад горелого мяса распространялся в гостиной. И отчаянно
тикал будильник, показывая четверть двенадцатого.
Зоммер, наконец, выкарабкался из кресла.
- Вы с ума сошли,- тонким голосом сказал он.- Вы рехнулись. Вы чуть
меня не убили...
Он сейчас нисколько не походил на бога - рыхлый пожилой обыватель,
скомканный потрясением.
Во мне словно умерло что-то.
Дым расползался по комнатам.
- Ладно,- сказал я.- Ладно. Пойдемте отсюда...
- А куда? - спросил Зоммер, отряхиваясь.
- Есть одно место. По-моему, вполне безопасное.
- Это к вашей приятельнице?
- Не хотите - не надо.
И тогда Зоммер стих,- оглянулся, зачем-то ощупал себя от бедер до
подбородка, а потом замычал и, как ребенок, неловко переступил через
сгоревшее тело...
Семинар был назначен на половину двенадцатого. Я явился в одиннадцать
двадцать пять и, войдя в коридорчик, простершийся от конференц-зала до
лестницы, был немедленно перехвачен Баггером, который выступил из дверного
проема.
Вероятно, он специально меня караулил - взял под локоть и, не давая
пройти, завернул в ту часть холла, которая примыкала к буфету.
Крупный мраморный лоб прорезали две морщины.
- Мне надо с вами поговорить...
- Пожалуйста, Томас,- сказал я, незаметно отодвигаясь и пытаясь
освободить зажатый пальцами локоть. Мне как-то не нравилось, что он меня
держит.- Разумеется. Я - в вашем распоряжении.
- Тогда пройдемте сюда,- сказал Баггер поспешно.
И, затолкав меня за поднимающуюся выше роста горку цветов, разместил
в закутке, который эти цветы образовывали. Журчала вода в фонтанчике, и
сквозь декоративные камни высовывались глаза фиалок.- У меня есть для вас
довольно неприятная новость...
Он облизал губы.
- Томас, слушаю вас...- Я тоже начинал волноваться.
Новость заключалась в том, что сегодня утром к Баггеру, который был
членом Оргкомитета, неожиданно вперлись два человека в штатском и,
предъявив удостоверения Второго бюро, целый час задавали вопросы,
касающиеся моего пребывания. Откуда я взялся, каким образом, не получив
визы, въехал в страну, посылалось ли мне официальное приглашение на
конференцию? Кто меня из участников лично знает и какие у меня были ранее
научные достижения? Причем, дело ограничивалось не только этим, их
интересовали мои знакомства на конференции: с кем конкретно я последнее
время общаюсь и какие при этом веду конкретные разговоры. И не видел ли
Баггер, чтобы ко мне приходили какие-нибудь посторонние? Они дали довольно
подробное описание Зоммера: то есть, внешность, одежда, полный словесный
портрет. И просили, если такой посетитель появится, чтобы Баггер их
известил по соответствующему телефону. Баггер, разумеется, отказался. В
общем, стороны разошлись при взаимном неудовольствии.
Старший в паре даже холодно намекнул, что теперь и у Баггера могут
быть определенные неприятности. Тогда Баггер вспылил и послал их к черту.
На том и расстались. Представители Второго бюро зашли в номер к Дювалю, а
взъерошенный Баггер поспешил, чтобы меня предуведомить.
- Это, конечно, полное безобразие! - нервно сказал он.- Я не знаю уж,
за кого они вас тут принимают (да и если говорить откровенно, то лично мне
все равно), но смешно же искать среди нас наркомафию и террористов. Даже
если вы, предположим (простите меня, ради бога!), агент КГБ, то и здесь
они явно превысили свои полномочия. Конференция, в конце концов, не
секретная. Все имеющиеся материалы будут опубликованы.
Баггер пригладил волосы. Было ясно, что он боится скандала, который
бы мог разразиться. Член научного семинара - иностранный шпион.
Все газеты, конечно бы, ухватились за такое известие. Пострадал бы
престиж Конференции и Оргкомитет. Между прочим, сам Баггер в первую
очередь.
Вероятно, поэтому он так и расстраивался.
- Заверяю вас, что к КГБ я не имею ни малейшего отношения,- сказал
я.- Точно так же, как к наркомафии и к международному терроризму. Я
действительно российский ученый, Санкт-Петербургский Технологический
институт. Ну а то, что вам незнакомы мои научные публикации, так они, в
основном, посвящены смежным вопросам. Я не чистый философ, я, так сказать,
прикладник. Однако, это - не преступление...
Баггер, наконец, выпустил из пальцев мой локоть.
- Боже мой, мсье профессор, я, разумеется, верю вам.
И не надо мне ваше удостоверение, оно все равно на русском. С визами
произошла, конечно, какая-то путаница. Я бы лишь посоветовал обратиться в
российское посольство в Париже. Кто их знает, быть может, потребуется
юридическая защита...- Важное сенаторское лицо его вдруг на секунду
застыло, а затем умильно расплылось, изображая приветствие.
Полные яркие губы сложились сердечком.- Рад вас видеть, мадемуазель.
Вы, как всегда, ослепительны...
Он неловко посторонился.
- Здравствуйте, здравствуйте, господа,- сказал женский голос.- Вот вы
где, оказывается, от нас скрываетесь. Любопытно, какие у вас секреты? Я,
надеюсь, не помешала дискуссии? - Тут же теплая гибкая уверенная рука
просунулась мне под локоть, и Октавия, словно разъединяя нас, просочилась,
представ во всем своем страстном великолепии: черные дикие волосы, как
будто взъерошенные самумом, черные, полные вызова, блистающие глаза,
черный брючный костюм из плотного бархата. Под костюмом на черной блузке
светился в серебряной оправе топаз, а упругие алые губы были чуть-чуть
приоткрыты. Она точно была готова к немедленному поцелую.- Что же вы,
господа? Между прочим, семинар уже начинается...
Страстный взор ее обратился на Баггера. И почувствовалось в нем
какое-то непонятное ожидание. Словно бы она давала ему что-то понять.
Баггер даже смутился.
- Да, конечно, пора идти,- с запинкой сказал он.
Отступил и сдержанно поклонился, охватывая нас внимательным
взглядом.- Мы вас ждем, господа. Какой вы все же счастливец, мсье
Волкофф...
Ему, видимо, не хотелось оставлять нас одних. Тем не менее, он
вздохнул, показывая, как завидует,- отвернулся и пошел через громадную
широту вестибюля. Его ладная внушительная фигура привлекала внимание.
В миг прилипли к ней какие-то участники конференции.
Баггер в качестве Оргкомитета был нарасхват.
Его заслонили.
Встрепенувшаяся Октавия еще плотнее взяла меня под руку.
- Где ты пропадаешь? - капризно спросила она.- Почему я не видела
тебя сегодня за завтраком? Мне пришлось провести это время с Бернеттами и
Дювалем. Боже мой, они меня совершенно измучили!..
Выразительно просияли белки закатившихся глаз.
- Бедная,- сказал я.
Октавия притопнула каблуком.
- Ты не представляешь себе, какое это проклятие: и Дюваль, и
Бернетты. Разговаривают они только по своей специальности, более ни о чем.
И причем, идет сплошной английский язык. "Микрохимия естественных
социальных движений"... "Миф как косвенный смысл биологического в
человеке"... И так - все время. Это были ужасные полчаса.
Ты еще у меня за это поплатишься...
Она быстро подняла горячие губы, и я тут же склонился над ними,
почувствовав запах духов. Знакомое гибельное ощущение встрепенулось во мне
- с негой темного номера, с дурманным ароматом жасмина. Колыхалась от
сквозняка паутинная штора, и шумели за открытым окном парижские улицы.
Это было вчера.
А сегодня тревожащий запах жасмина казался еще сильнее, и еще острее
томила неизбежность прощания.
Все уже завершилось.
Октавия отстранилась разочарованно и сказала с упреком и с некоторым
негодованием:
- Что-то ты сегодня какой-то отсутствующий, дорогой. Я тебе надоела,
тебе вчера что-нибудь не понравилось? Знаешь что, давай поднимемся в
номер. Ну их, этих Бернеттов. Пускай без нас обсуждают...
Она медленно, почти незаметно прогнулась и коснулась меня
поднявшимися лацканами жакета. Вкус жасмина усилился. Я увидел себя как бы
со стороны: озабоченный, хмурый мужчина, непрерывно зачем-то
оглядывающийся - в чуть примятом костюме и галстуке, провисшем под горлом.
Зрелище было непривлекательное.
- Разумеется, дорогая,- примирительно сказал я.
- Только мне не мешало бы позвонить по одному мелкому делу. Подожди
здесь минуточку, я сейчас буду...
На мгновение мне показалось, что Октавия не хочет меня отпускать:
мышцы левой руки ее как бы окаменели, враз и очень отчетливо затвердело
плечо, пальцы стали вдруг - жесткими, цепкими, деревянными.
Однако продолжалось это недолго.
Уже в следующую секунду Октавия, видимо, смилостивилась:
- Ну иди. Ничего с тобой не поделаешь...
Я прошел к таксофону, прилепленному на шершавой стене. Таксофон был
обычный, с прорезью для кредитных карточек. Карточки у меня, разумеется,
не было, но за пару прошедших в Париже дней я уже научился справляться с
подобной техникой. Резкое внутреннее усилие - и загорелся глазок,
свидетельствующий о готовности. Раздался гудок в трубке. Я набрал длинный
ряд цифр. Можно было, конечно, позвонить и из номера, но я чувствовал, что
возвращаться в номер нельзя. В номере могла оказаться засада. Интересно,
как все-таки они меня вычислили? Я ведь все же не Зоммер, картину мира не
искажаю. Никаких аберраций быть не должно.
Вероятно, ниточка протянулась сюда из Петербурга... Я спокойно и даже
как бы лениво оглядывал вестибюль. В этот час народа тут было немного.
Пребывал в столбняке за барьером лощеный портье, и топталась у
скульптурной карты Парижа туристская пара. Пожилые, самодовольные, пестрые
иностранцы.
Более никого. Тишина, горка нежных фиалок у шепчущего фонтанчика.
А в противоположном конце вестибюля - полуоткрытая дверь, и
внимательный Баггер, выглядывающий из нее напоследок.
Он заметил меня и укоризненно покачал головой. Мол, опаздываете, это
не принято. Лишь вчера договаривались, что - никаких опозданий на
семинары.
Он даже прицокнул.
Я почувствовал внезапное раздражение. Сколько времени потеряно здесь
впустую. В самом деле, сегодня уже третий день, а я так и не продвинулся
ни на шаг в том, что требовалось. И нельзя утверждать, что все это время
было потрачено зря. Нет, конечно, я услышал несколько удивительных
сообщений. "Одомашнивание европейцев", доклад, например, или, скажем,
"Культура письма как бремя цивилизации". Масса нового материала, множество
парадоксальных гипотез. Я с такими проблемами еще никогда не сталкивался.
Тут есть над чем поразмыслить. И тем не менее, я не продвинулся ни на шаг.
Разговоры, дискуссии, вечное сотрясение воздуха. Никакой практической
ценности они не имели. Никакого конкретного смысла выудить не удалось.
Разве что как исходный материал для последующих раздумий. Вот и все, что
почерпнуто... Я прислушивался к гудкам, уходящим отсюда в Санкт-Петербург.
К телефону на другом конце линии не подходили.
Вероятно, квартира была в этот момент пуста. Почему-то и Зоммер, и
даже Рита отсутствовали.
Пора было возвращаться.
Я бросил трубку, а неслышно приблизившаяся Октавия опять взяла меня
под руку.
- Не дозвонился пока? Ничего, не расстраивайся, попробуем позже...
Она уже вновь подкрасила губы - потянула меня, вытаскивая из-под
колпака таксофона, страстно-черные глаза ее просияли. И в этот момент я
заметил двух молодых людей, деловым быстрым шагом пересекающих ширь
вестибюля.
Оба они были в приличных серых костюмах, в чисто-белых рубашках и
даже при галстуках. И они отрывисто переговаривались на ходу, поглощенные
якобы какими-то своими проблемами. Оба не обращали на меня никакого
внимания, но я сразу же, как ударенный, понял, что - это за мной.
И Октавия тоже, наверное, поняла, потому что сказала казенным
непререкаемым тоном:
- Спокойно! Не вырывайся!
И тогда я внезапно сообразил, что она не случайно просунула мне руку
под локоть, что она очень мягко и незаметно согнула мне кисть руки и что я
зафиксирован крепким профессиональным захватом.
В изумлении я посмотрел на нее, а Октавия, подняв брови, сухо
предупредила:
- Гостиница окружена. Сопротивление бесполезно...
У нее даже лицо изменилось: то, что раньше я принимал за страстность,
обернулось жестокостью, а сияющие колдовские глаза окатывали презрением.
И держала она меня очень уверенно - надавила на кисть, и боль
опоясала мне запястье. Вероятно, Октавия демонстрировала, что будет, если
я начну вырываться. Вырываться поэтому было бессмысленно. Душная знакомая
ненависть подступила мне к горлу. На мгновение перед взором мелькнуло:
покрытый пламенем вестибюль, сизый воющий дым, прорывающийся сквозь окна и
двери, и обугленная Октавия, как головешка, валяющаяся у фонтанчика. Уголь
вместо лица, запах горелого мяса. Я не мог сделать этого, что бы мне ни
грозило. Предыдущего раза мне было вполне достаточно.
И не знаю уж как, но я переплавил ненависть во что-то другое, и без
всякого напряжения разогнул железную кисть, и легонько толкнул Октавию,
чтоб она не мешала, и Октавия отлетела, ударившись о горку с цветами.
Мышцы у меня были словно из сверхпрочного сплава. Кто-то обхватил
меня сзади и, как Октавия,- рухнул, шмякнувшись телом о стену.
Раздался сдавленный хрип.
Все произошло очень быстро.
Молодые энергичные люди, развернувшись на шум, разом сунули руки под
мышки, наверное, за оружием, а Октавия, даже не поднимаясь, выхватила
откуда-то пистолет, и зрачок его глянул мне будто в самое сердце.
- Не двигаться!..
Мне нужны были две-три секунды, чтобы убраться отсюда. Трех секунд
мне, пожалуй бы, хватило с избытком. Я уже представлял обстановку:
огромный диван и комод. Возникала в груди знакомая тяга перемещения.
И, однако, у меня не было этих двух-трех секунд. Нужная картинка
квартиры почему-то не возникала. Расплывались детали, Октавия давила
указательным пальцем курок, и, наверное, выстрел мог грянуть в любое
мгновение.
- Руки за голову!..
Но как раз в это время дверь конференц-зала открылась и оттуда
выскочил Баггер также с пистолетом в руках и, по-моему, даже не целясь,
выстрелил в распластанную по горке Октавию.
Пах!.. Пах!.. Пах!..
Правда, это было все, что он успел сделать. Молодой человек, который
поближе, тоже выхватил пистолет, и на белой рубашке Баггера возникли
кровавые пятна.
Пах!.. Пах!.. Пах!..
Грохот выстрелов наполнял вестибюль. Треснуло и вывалилось стекло,
отделяющее террасу. Разлетелся плафон, бабахнули по стенам осколки.
- Бегите, Серж...
Баггер лежал на спине, и тупые ботинки его конвульсивно
подергивались.
И подергивалась обстановка квартиры, которую я пытался представить.
Я не чувствовал, что способен через пространство шагнуть туда. Этот
чертов конвейер пальбы, наверное, взбаламутил сознание. Я никак не мог
по-настоящему сосредоточиться.
Пах!.. Пах!.. Пах!..
Как во сне я видел, что парни, застрелившие Баггера, поднимая свои
пистолеты, медленно поворачиваются ко мне, а из узкого коридорчика
выдвигаются еще, сразу трое, и такими же точно жестами засовывают руки под
мышки.
У меня оставался единственный выход.
Я рванулся налево через выбитое пулей стекло и с размаху упал на
железные перила террасы. Показались - веселая разнобоица крыш, трубы,
трубы и Эйфелева башня над ними.
Это был десятый этаж.
Висело жидкое солнце.
- Стой!.. Куда?..
Молодые люди проламывались на террасу.
Однако я уже перевалился через перила, и меня подхватил теплый
свистящий воздух...
Демонстрация свернула к Адмиралтейству и застопорилась на трамвайных
путях, которые прижимались к саду. Леха сразу же опустил транспарант и
сказал, оборачиваясь, недовольным голосом: - Ну вот, опять маринуют...-
Лицо его исказилось. Он подумал и сунул круглую палку Жаконе, который
бессмысленно озирался.- На, пока подержи! - А почему это я? - резонно
поинтересовался Жаконя.- А потому что ближе стоишь. Держи, не качайся!..-
Жаконя обнял транспарант и двумя руками, как тонущий, схватился за
перекладину.- Дык, это самое... Хорошо жить, ребята...- Он действительно
ощутимо покачивался, и костыль, упирающийся в асфальт, оказался не
лишним.- Да здравствуют советские инженеры!..- Между тем Леха извлек из
внутреннего кармана бутылку, примерно ноль восемь, и умело, пройдя по
пробке ключом, с хлюпом вытащил ее пластмассовую заглушку. Деловито
повернул бутылку наклейкой вперед.- Так что, из горла примем или как
культурные люди? - Есть, есть посуда! - немедленно откликнулся кто-то. Тут
же образовались стаканчики, запахло отвратительным алкоголем, однако
выпить не удалось - как из под земли вырос встревоженный Хеня и сказал
умоляющим голосом, где вместе с тем чувствовались и командирские
интонации.- Ну ребята! Ну мы же вчера договаривались!..- Он насколько мог
широко развел руками.- А что такое? - спросил недовольный Леха.- А такое,
что договаривались, когда - выйдем с площади.- Дак застряли же, застряли -
значит, не виноваты...- Леха с тонким прихлебом высосал из стакана
портвейн, крякнул, хмыкнул, выдохнул свежак перегара и с удовлетворением
слил в стаканчик остатки. Лицо у него прояснилось.- Ну что, Хеня, будешь?
- Чувствовалось, что Хеня заколебался, и тем не менее принял стакан в
ладонь, и втянул носом воздух, оценивая содержимое.
- "Иверия",- уважительно констатировал он.- Раскопали "Иверию", где
это вы, ребята? - Места надо знать,- ответил Леха.- И между прочим, вот ты
подумал бы как парторг: обеспечивать надо трудящихся, делать
централизованно, вышел, значит, на демонстрацию - получи бутылек. Вот и
явка тогда образуется стопроцентная...- Рита рядом со мной неожиданно
засмеялась.
- Ладно-ладно, ты эти шуточки брось,- официальным тоном посоветовал
Хеня.- Надо все-таки разбираться, как можно шутить и как нельзя.- А что я
такого сказал? - А - думать надо! - С оскорбленным достоинством Хеня выдул
стакан, тоже крякнул и вдруг побледнел всем лицом, диковато оглядываясь.
У него даже уши зашевелились.- А где транспарант?..- Вонвон-он!..-
откликнулись сразу несколько энтузиастов.- Сохранили твою фанеру!.. Жаконя
присматривает!..- Мы слегка расступились, чтобы не загораживать фигуру
Жакони, тот рыгнул, и в это время я вдруг заметил среди демонстрантов
Зоммера. Зоммер стоял с рабочими Металлического завода и о чем-то с ними
беседовал, держа в руках майонезную баночку. Вероятно, тоже расслабился по
случаю остановки. С его правого локтя свисала авоська, а расстегнутый плащ
обнаруживал светлый дешевый костюм. Мятый галстук у горла, старенькие
ботиночки. Ни дать ни взять - бухгалтер среднего предприятия.
Он почуял мой взгляд и тоже ответил взглядом, но - с тупым
равнодушием, как будто бы не узнав. Тем не менее у меня пробежала холодная
дрожь по телу. Я отступил на шаг. Рита, явно обеспокоенная, дернула меня
за рукав.- Что случилось, вспомнил что-нибудь нехорошее? - Ничего,-
отворачиваясь от Зоммера, сказал я.- Как это ничего? У тебя щеки
позеленели...- Говорю тебе: ничего.
Не трогай меня, не надо...
Кажется, Рита обиделась. К счастью, в эту секунду где-то впереди
грянул оркестр, демонстрация зашевелилась и двинулась по направлению к
площади.
Плотные сомкнутые шеренги оттерли Зоммера. Я надеялся, что -
навсегда.
Сердце у меня ощутимо постукивало. И поэтому когда из толпы вылез
Хеня и плаксиво начал настаивать, чтобы я хотя бы немного понес
транспарант - понимаешь, Жаконя нахрюкался, потеряет, мерзавец,- я
довольно-таки решительно ему отказал. Дескать, извини, дорогой, рука не
сгибается.
А слегка возбужденная Рита не к месту хихикнула.- Ладно,- сказал
обиженный Хеня.- Будет обсуждаться твоя работа, припомним.- И, увидев
Шаридова, шагающего с женой и с детьми, закричал, продираясь к нему через
шеренги идущих: - Подождите, Халид Ибрагимович, одну минуточку!..- А вслед
за Хеней вылез из толпы бодрый Леха и, потирая руки, со значением
подмигнул: - Ну что, деятели, сваливаем отсюда? - Неудобно, обещали пройти
с коллективом,- сказал я.- Неудобно на потолке отдыхать, одеяло спадает. В
общем, вы, как хотите, а мы всей конторой фью-ить!..- Леха сделал кому-то
из задних призывный жест и, как лезвие сквозь кисель, рванулся поперек
демонстрации. Мы с Ритой также начали диффундировать к краю.
Праздничный громадный портрет вождя взирал на нас с ближнего дома.
Занимал он пространство от крыши до первого этажа и, наверное,
создавал полумрак в закрытых им помещениях.- Посмотри,- толкнула меня в
бок Рита.- Что такое? - Ты - посмотри, посмотри! - Вероятно, материя на
портрете была довольно плохо натянута, прямо посередине его вздувался
пузырь, и от слабого ветра казалось, что вождь шевелит бровями. Зрелище
было забавное.
- Всего через год,- сказал я.- Через год он умрет, а потом это все
начнет постепенно разваливаться. Исчезнут партия, КГБ, а республики
образуют самостоятельные государства. Вся жизнь переменится.- Я и сам едва
верил своим словам.
Слишком уж нереальным казалось такое будущее. Пучина времени, десять
лет.- Ты меня, по-моему, все же разыгрываешь,- ответила Рита.- Ну откуда
ты можешь знать, тоже мне - прорицатель...- Она пожала плечами.- А чего бы
ты хотела больше всего? - спросил я.- В жизни или прямо сегодня? -
уточнила Рита.- Разумеется, в жизни...- Чтобы так было всегда...- Как
сейчас? - Ну да, как в эту минуту...
Она тихо царапнула меня ногтем по ладони. Обтираясь о куртки и о
плащи, мы выбрались из демонстрации. Вероятно, в преддверии площади
выходить уже было запрещено: вилась цепь ограждения и кучковались за ней
наряды милиционеров. Двое тут же направились в нашу сторону, а один
помахал рукой, приказывая вернуться. Рита в нерешительности остановилась.
Однако Леха, подняв над головой пятерню, завопил что-то вроде: - Да
здравствует наша доблестная милиция!..- и сержант показал нам тогда, что,
дескать, давайте быстрее. Им, наверное, лень было спорить по этому поводу.
На середине улицы я оглянулся: еле-еле бредущий Жаконя упорно пер
транспарант, а его самого поддерживал Бампер из технического отдела,
причем шли они оба как будто через болотную топь, и башка у Жакони
перекатывалась по груди, точно резиновая.
Он все же здорово нагрузился.
А с другой стороны к ним прислонился пухленький Зоммер - тоже,
видимо, обессилев, отфыркиваясь и пыхтя, и его перекашивала раздутая
посудой авоська.
Подготовился, значит.
Далее неторопливо подтягивались Валечка с Жозефиной.
Команда в полном составе.
- Нормально,- констатировал Леха, дождавшийся нас.
- Пока обошлось без потерь.- И прикрикнул, наверное, сжигаемый
нетерпением.- Давай-давай, мужики, шевелите конечностями!..
Светило майское солнце.
- А что это за энтузиаст? - кивая на Зоммера, спросил я.- Что за тип?
Он, вроде, раньше в наших мероприятиях не участвовал.
Леха осклабился.
- Кто, этот? Да, толковый мужик, у него с собой четыре фунфурика.
Ну? Пускай посидит, что нам, жалко?..
Он с большим удовольствием потянулся.
Я смотрел на вязкие толпы людей, продавливающиеся в створе улицы.
Колонна была бесконечной: она шла и шла под вопли диктора из
репродукторов.
В настоящий момент приветствовали славных советских ученых.- Рра!..
Рра!.. Рра!..- доносилось с площади. Точно ревело слоновье стадо.
Плескались флажки и гирлянды. Качались над головами воздушные шарики. Я
почему-то вспомнил доклад Дюваля. Одомашнивание человека, создание новых
инстинктов. Трансформация психики в систему примитивных рефлексов.
Индивидуум исчезает, отсчетом становится популяция. Генетическое единство
постепенно устраняет конфликты. Человечество замыкается в благостном
оцепенении.
Как-то так. Во всяком случае, близко к тексту.
- Ну ты что, совсем отключился? - Леха двинул меня кулаком.
Жил он, к счастью, недалеко, и когда мы всей гурьбой ввалились в
квартиру, то, конечно, первым делом разместили совершенно обеспамятевшего
Жаконю.
Положили его на диван, а заботливая Жозефина подоткнула подушку под
голову.
Набросили на него покрывало.
Жаконя только мычал, бессмысленные бельмы закатывались, и даже
телевизор, врубившийся вдруг на полную мощь, как ни рявкал, не мог его
потревожить.
Он лишь вялым движением навалил на ухо подушку.
- Убавьте звук,- посоветовала Жозефина.
Я уже схватился за ручку, чтобы ее повернуть, и в это время женщина,
появившаяся на экране, сказала:
- Передаем подробности катастрофы в Санкт-Петербурге.
По предварительным данным, погибло около тридцати человек.
Продолжается сильный пожар на заводе "Пластмассы и полимеры", от огня
взорвалась батарея, обеспечивавшая производственный цикл, около трех тонн
горючих веществ попало на землю. Жители ближайших домов отселяются. Район
катастрофы блокирован. Вместе с городскими пожарными действуют воинские
соединения...
После этого звук пропал. Появился из кухни Леха, сжимающий в руках
два фужера, и, уставясь в дрожащее прыгающее изображение, как ребенок,
обалдело спросил:
- А разве телевизор работает? А он уже неделю, как хрюкнулся...
Экран тут же погас, и на нем проступила стеклянная гладкая серость.
Я заметил, что и вилка в розетку, оказывается, не была воткнута. То
есть, электричество не поступало. Тогда я тихо скользнул в соседнюю
комнату и, дождавшись, пока Зоммер так же тихо просочится за мной,
посмотрел на него - еле сдерживаясь, стараясь не выплеснуть раздражения:
- Это ваша работа?
- Они пытались меня захватить,- сказал Зоммер.- Они нас опять
каким-то образом вычислили. Полагаю, что без поддержки церкви не обошлось.
Подтянули военных, наверное, особые подразделения.
Между прочим, я там заметил какой-то чудовищный огнемет. Вероятно,
они собирались залить квартиру напалмом. Извините, но как мне было еще
отвязаться от них? Я ведь даже не защищался, я просто отодвинул их в
сторону...
- Отодвинул? - с отчетливым клокотанием в горле переспросил я.
А задумчивый Зоммер похлопал мягкими веками.
- Вероятно, не стоит так волноваться по незначительным поводам. Если
вас укусил, например, какой-нибудь муравей, то вы сами смахнете их всех,
оказавшихся в это время на коже. Вы не будете разбираться, какой там
именно укусил. Разумеется, всех,- и половину при этом перекалечите.
Понимаете, это чисто инстинктивное действие.- Он смотрел сквозь меня, как
будто в какие-то дали. Было тихо, лишь раздавался за дверью негромкий
звяк. Вероятно, накрывали на стол в смежной комнате. Что-то пискнула
Валечка, что-то ответила Жозефина.
Мерной поступью протопал Бампер на кухню. Зоммер сжал смешные
маленькие кулачки.- Честно говоря, меня волнуют сейчас совсем другие
вопросы. Если вы не вернулись, значит, на квартире - "замок".
Вероятно, вас именно потому и отбросило в прошлое. В то же место, но
в совершенно другую точку отсчета. И вот это мне, извините, очень не
нравится. Я уже когда-то сталкивался с аналогичной проблемой...
Он, по-моему, целиком погрузился в воспоминания. У него даже
дернулась, как будто от тика, щека, а зрачки блеклых глаз необыкновенно
расширились.
Я безнадежно сказал:
- А, быть может, вам лучше вообще оставить меня в покое? Десять лет в
своем прошлом я уж как-нибудь проживу. Осторожненько так проживу,
высовываться не стану. Но зато и гарантия, что здесь-то меня не найдут.
А там, в будущем, вы ко мне просто не явитесь. Вы же видите, как-то
не складывается у нас. Все, что я предлагаю, вам не подходит: голод,
войны, а также ненависть и любовь. Почему-то вы это все безоговорочно
отвергаете. Я уже и не знаю, что можно еще предложить. Семинар в этом
смысле ничуть не облегчил ситуацию. Там - теория, а тут - реальная жизнь.
Вам, наверное, следовало бы выбрать кого-то другого.
Вы подумайте, время, по-моему, еще есть. И, наверное, вы согласитесь,
что так будет значительно проще...
Зоммер, однако, меня не слушал, осторожно втянул в себя воздух,
повел, как локатором, головой и расставил ладони, точно принимая сигналы.
- Нет,- сказал он после длительного молчания.- Нет, по-моему, здесь
все в порядке. Извините, меня насторожил эпизод с телевизором.- И,
наверное, успокоившись, весьма снисходительно объяснил.- К сожалению, тут
все не так просто, как кажется.
Вы однажды уже просили хлеба, и тогда начался поворот к земледелию и
ремеслу. Вы просили любви и мира, и вам - со всей атрибутикой - дана была
Нагорная проповедь. Вы просили затем личной свободы - началась Реформация,
приведшая к множественности конфессий.
К сожалению, все это уже было опробовано. А каковы результаты? Хлеба,
чтоб накормить голодных, по-прежнему нет, войны стали ожесточеннее,
особенно за последний век, а дарованная свобода приводит к затуханию
личности. Человек растворился в среде вещественных благ: погружается в
быт, превращается в окультуренное животное. Искра божьего духа в нем
медленно угасает. Вы, по-моему, слышали об этом на семинаре. Нет, здесь
требуется что-то иное.- Зоммер неожиданно замолчал и вдруг, сморщившись,
сунул руку куда-то за ворот рубашки - с наслаждением почесался и
выпрямился, несколько обескураженный. Мордочка его слабо порозовела.-
Пррроклятье!..- смущенно сказал он.- Досаждают слабости человеческого
организма.
То одно отвлекает внимание, то - другое. Между прочим, как вы
полагаете, нас здесь покормят?..
- Наверное,- сказал я.
И тут дверь открылась, и просунулась из гостиной раскрасневшаяся
Жозефина.
- Тебя к телефону...
- Меня, точно? - одновременно тревожась и изумляясь, спросил я.
- Тебя, тебя, такой вежливый голос...
И Жозефина исчезла.
Я глянул на Зоммера, который пожал плечами, а затем переместился в
прихожую и взял со столика трубку.
- Сергей Петрович, вы нашу передачу смотрели? - сразу же спросили
меня.- Вот сейчас, она прошла по первой программе?
- Кто это? - выдавил я, внезапно похолодев от предчувствия.
А серьезный вежливый голос в трубке сказал:
- Неважно. Просто мы хотели увидеться с вами. Возвращайтесь обратно,
ваша квартира свободна. Мы восстановили там всю прежнюю обстановку.
А теперь - дополнение к показанному материалу.
В трубке что-то негромко щелкнуло, и Рита, как будто из могилы,
произнесла:
- Сережа, я тебя жду. У меня все в порядке, но ты поторопись,
пожалуйста. Я тебя очень прошу: приходи обязательно...
И опять внутри что-то щелкнуло.
- Эй!..- растерянным шепотом сказал я.- Подождите минуточку, не
разъединяйте!..- Из прихожей я видел Риту, раскладывающую в это время
салфетки. Она чуть прогибалась - так, что обрисовывалась фигура.
Чувствовалась в ней некоторая оживленность.
И одновременно она находилась за десять лет от меня и безжизненным
ровным голосом говорила, точно под чью-то диктовку.
Повеяло сквозняком.
- Алло! Я вас слушаю!..
Трубка, однако, молчала - не было ни обычных легких потрескиваний, ни
гудка. И только когда я положил ее обратно на аппарат, что-то слабенько
тенькнуло, свидетельствуя, что линия заработала.
- Все в порядке? - спросил Зоммер, появляясь в прихожей.
- Да,- надеясь, что он не прислушивался, кивнул я.
- Ну и отлично! Зовут...
Зоммер что-то жевал, равномерно двигая челюстью,- проглотил и понюхал
затем следующий кусок колбасы. И лицо его выразило очевидное наслаждение.
Светлые глазенки замаслились.
- Вкусно,- сказал он...
Мне казалось, что в помещении пахнет дымом. Это было довольно
обширное гулкое помещение с мощным каменным нефом, поддерживающим низкий
свод, совершенно без окон и находящееся, видимо, ниже земной поверхности.
Вероятно, было сделано все, чтобы придать ему некоторое подобие уюта:
темным бархатом была задрапирована облезлая штукатурка стен, прикрывая
кирпич, висели картины религиозного содержания, громоздился в простенке
двух ниш распятый деревянный Христос, причем краска на дереве уже местами
облупилась, еле слышно шуршал, по-видимому включенный, кондиционер, и
ворсистый ковер растянулся от нефа до каминной решетки. Желтело медное
ограждение. Полукругом стояли три кресла с широкими подлокотниками, и
торчал перед ними на тумбочке прямоугольник плоского телевизора -
видеоаппаратура возле него образовывала уступчатую пирамиду.
Здесь был даже высокий и узкий аквариум: в яркой-зеленой воде, между
водорослями, подсвеченные люминесцентными лампами, еле-еле подрагивали
плавниками лунообразные рыбы. Сплюснутые их тела походили на игрушки из
дымчатого стекляруса, выделялись лишь бусины внимательных глаз и
раздвоенные хвосты со слюдяными прожилками.
Дыма, вроде бы, не было.
И тем не менее, мне казалось, что горький раздражающий запах
пропитывает помещение. Я сразу закашлялся. Я, наверное, уже сроднился с
гарью пожаров. Дымом пахло в квартире, куда я, шагнув, переместился из
прошлого, дымом пахло на лестнице, когда я спускался к "мерседесу",
ожидающему меня, вдоль всей улицы слоились сиреневые густые усы: воздух
был напластован, как будто в призрачной штольне. Солнце создавало ощущение
миража. А когда "мерседес", прорываясь к окраинам, мягко вылетел на
середину выгибающегося моста, обнаружились в открывшейся панораме проемы
развалин - зубы зданий, скорлупы задранных крыш - и колышущаяся над ними
поросль рыхлого дыма.
Вероятно, город был наполовину разрушен.
Даже мрачный, как мне показалось, туповатый шофер, соблюдая,
по-видимому, инструкцию, не вымолвивший за всю дорогу ни слова, тут слегка
покосился на догорающий универмаг и всхрапнул, будто горло его было
сделано из железа:
- Сожгли город, сволочи...
- Кто? - спросил я, на всякий случай прикидываясь идиотом.
- Мы куда направляемся? И зачем? Что - вообще происходит?
Но шофер, уже взяв себя в руки, опять замолчал и молчал все то время,
которое мы еще ехали. И только когда машина остановилась во дворе
кирпичного монастыря, окруженного строительными лесами и, вероятно,
бездействующего, открывая дверцу передо мной, он произнес неприветливо:
- Ну, приплыли...- и добавил, уже не скрывая накопившейся яростной
злобы.- Шевелись, сейчас тебе все расскажут...
А затем деловито достал из багажника весь обтертый "калашников".
Так что, дымом, наверное, пахло и здесь, но особо прислушиваться к
ощущениям времени не было - из ближайшего кресла поднялся навстречу мне
человек и кивнул, не подавая руки, как будто боялся испачкаться:
- Наконец-то... Садитесь... А мы вас порядком заждались...
- Это вы мне звонили? - так же без какого-либо приветствия спросил я.
А человек покивал:
- Давайте по порядку. Располагайтесь...
Он был одет во все темное: гладкий черный костюм и бадлон цвета сажи,
из чернеющих туфель тянулись черные шелковые носки, а фалангу его
безымянного пальца охватывал черный же перстень. Бриллиант, украшавший
его, казался каплей воды. И он, видимо, не привык терять время даром,
потому что с ходу представился, сказав, что его зовут Флавиан, к
сожалению, имя не русское, но так уж принято, усадил меня в кресло рядом с
собой и, нажав какую-то кнопку на плате, включил телевизор.
- Вы город - видели? Я сейчас покажу вам еще кое-что - в том же духе,
имеющее к вам непосредственное отношение...
Экран телевизора прояснел, появилась заставка: зеленые иероглифы в
рамке, а потом без всякого перехода пошли документальные кадры.
Я увидел остатки знакомой деревни в Африке: пропыленную мертвую улицу
и купы зонтичных на горизонте. Сохранилась даже станина грузовика -
закопченная рама с торчащими электроприводами. Сам ребристый контейнер уже
куда-то исчез, а от хижин остались кострища - как скопища головастиков. И
по улице сгоревшей деревни равномерно трусило какое-то существо - нечто
вроде мохнатого волка на коротеньких лапах. Шерсть у него отливала
металлом, и, когда оператор, не дрогнув, дал крупный план, я увидел, что
это не шерсть, а никелированные колючки.
Волк действительно был из металла - разинул железную пасть, и оттуда
высунулся язык, дымящийся испарениями.- Поселение Бенбе, к юго-западу от
Кинталы,- прокомментировал диктор.- Його-його - согласно легендам,
мифическое божество. Появление його-його свидетельствует о Великой
Кончине.- Картинка сменилась. Теперь это был вполне европейский пейзаж:
улицы в гудроне асфальта, каменные ухоженные кварталы. Я заметил коробки
автобусов, замерших перед кирхой. Только эти автобусы были безнадежно
пусты, корка тротуара потрескалась, и высовывались из нее железные
суставчатые растения. А от тронутых ржавчиной, лапчатых листьев их - тоже,
медленно и беззвучно, отделялись коричневые испарения. Словно сами
растения были разъедаемы изнутри кислотой, над зазубренными шипами ныряли
чудовищные стрекозы: вероятно, с полметра, выпуская кинжалы когтей.-
Любек, данные на шестое июня,- откомментировал диктор.- Апокалипсис,
население город покинуло...- А затем я увидел Париж, охваченный паникой,
гомерическое нашествие жаб на пригороды Миннеаполиса, вымершие кварталы
Нью-Йорка, где бушевала холера, и еще какие-то города и брошенные
поселения. И повсюду - железо, чудовища, вспышки болезней.
Я не знаю, сколько эта демонстрация продолжалась: вероятно, недолго,
но мне показалось, что - целый час. Наконец, появился лик ведьмы,
терроризирующей Афины, а затем - иероглифы, и Флавиан небрежно выключил
телевизор.
- Прекрасная операторская работа,- сказал он.- Цвет, изображение,
панорамы, японцы это умеют. Между прочим, во время съемок погиб режиссер.
Пожран його-його, не успели подхватить с вертолета.
Он беззвучно похлопал ладонью по подлокотнику.
- Патриарх о вашей деятельности осведомлен? - спросил я.
- Патриарх, разумеется, знает о том, что мы существуем. Но с другой
стороны, мы по статусу - довольно независимое подразделение.
Служба безопасности церкви - так это называется. Свои методы, свои
магические приемы. Интересно, что некоторые идут еще со времен Царства
Израилева. Ведь с так называемыми Пришествиями приходилось бороться еще
тогда. И тогда еще разработаны были определенные ритуалы: заклинания,
заговоры, разная мистическая дребедень. И потом это все копилось и
отшлифовывалось тысячелетиями. Ничего, как видите, оправдывают себя. Ну а
сам Патриарх - зачем ему знать подробности...- Флавиан улыбнулся мне,
точно сообщнику, поведя ладонью по воздуху, сделал обтекаемый жест и,
нажав пару клавиш на элегантной панели селектора, как о чем-то давно
обговоренном, распорядился.- Люций? Давайте...
Дверь сразу же отворилась, и, как заключенная, держа руки сцепленными
за спиной, по ступенькам спустилась Рита, сопровождаемая громоздким
шофером. Выглядела она довольно прилично: в джинсах, в блузке, с немного
отрешенным лицом, посмотрела на кресло, которое было, наверное, для нее
подготовлено, но прошла не к нему, а к стулу, стоящему в отдалении.
Села и тут же нагнулась вперед - изучая меня, как будто раньше не
видела.
Глаза ее заблестели.
- Я это так и представляла себе,- сказала она.- Разумеется, дьявол и
не похож на черта с рогами. Человек - вызывающий симпатию и любовь. И
однако, печать Сатаны на нем явственно различима...- Она вдруг вся
напряглась и выбросила вперед правую руку. Пальцы, стиснувшиеся в щепоть,
прочертили пылающий крест по воздуху. А под кожей лица набрякли синие
вены.- Изыди, Сатана!..- Она совершенно преобразилась: кости носа и
челюстей заострились, точно в агонии, выступили изогнутые клыки над нижней
губой, и начесы волос зашевелились, как черви.- Изыди!.. Сгинь!..
Развейся!.. Провались в огнедышащую геенну!..
Ногти, видимо, покрытые чем-то, немного светились. И казалось, что
она сейчас бросится на меня. Жестяные острые плечи, во всяком случае,
выдвинулись.
- Достаточно,- сказал я.
Флавиан тут же звонко и как-то замысловато пощелкал пальцами. Точно
высыпал короткую ксилофонную трель. И тогда Рита остановилась,
распрямившись на стуле, а потом вдруг осела, как будто полностью
выключенная.
Глаза ее потускнели.
Клочья огненного креста догорали в воздухе.
А ничуть не взволнованный Флавиан повернулся ко мне - с приветливой
выразительностью.
- Вы можете побеседовать с ней,- любезно разрешил он.- Не
стесняйтесь, поговорите, она ответит на все ваши вопросы.
Он медленно улыбнулся.
И однако, улыбка его застыла, потому что я спокойно положил ногу на
ногу.
И в свою очередь медленно улыбнулся.
- А теперь послушайте меня, Флавиан. Вы подходите к этому делу не
так, как надо. Некрасиво, да и бессмысленно прибегать к шантажу.
Это только ухудшит и без того тяжелую ситуацию. Что вы заложили в
нее, какие программы? "Ненависть", "любовь" и, наверное, еще "подчинение".
Вы напрасно это сделали, Флавиан. Вы не представляете все-таки, с чем
конкретно столкнулись. Я заранее чувствую ваши оперативные разработки. Вы
сначала продемонстрировали мне знаки Пришествия, Флавиан, и, наверное,
будете теперь убеждать, что это - катастрофа для человечества. Что служу я
не Богу, а Дьяволу, поддавшись на искушение, и что мой человеческий долг -
теперь сотрудничать с вами. Вы, конечно, особенно будете настаивать на
сотрудничестве.
И, по-видимому, у вас самая благородная цель: Царство Божие на земле,
сошествие благодати. А с другой стороны - давление, типичное для
спецслужб. Слежка, шантаж, угрозы. Так, Флавиан? - Флавиан, по-моему,
намеревался что-то сказать, но я быстро поднял ладонь, остановив
возражения.- Так вот, начинать надо с себя, Флавиан. И учтите, я не
предлагаю вам теологический диспут. Я не собираюсь с вами ничего
обсуждать, а тем более торговаться по какому бы то ни было поводу. Я
сейчас заберу эту женщину, и мы просто уйдем. Понимаете, мы уйдем, а вы не
будете нам препятствовать. И тогда вы, быть может, останетесь живы. В
противном случае - вряд ли...
Во мне все дрожало.
Флавиан, как будто в задумчивости, опустил глаза.
- Не советую,- очень тихо и вежливо сказал он.- Вы еще не
представляете всех наших возможностей. Мы ведь тоже не мальчики, у нас -
тысячелетняя практика.
Он как-то странно, точно младенец, причмокнул. Просияла огнем
голубоватая капля на перстне. Тут же каменная плита за спиной его
повернулась, и из ниши выскочили два человека в зеленых одеждах. Это были,
наверное, специально подготовленные монахи: капюшоны, веревки,
охватывающие тренированные тела. И у каждого на груди, точно кровь, алела
звезда Соломона. Вероятно, как средство против дьявольского наваждения.
Они оба сейчас же, пригнувшись, ринулись на меня, и зеленые рясы на спинах
вздулись бычьими пузырями: - Й-й-й-е-го-о-о!.. А-а-а!..- Но красивый
прыжок их замедлился, точно в воде, и они поплыли по воздуху, колебля
рукава облачения.
Будто рыбы в аквариуме.
- Как включается "подчинение"? - сухо спросил я.
Флавиан не мог оторваться от страшноватых фигур, зависших над полом.
Губы его шевелились.
- Вам все равно не уйти - монастырь окружен, подтягиваются части
спецназа...
Впрочем, поймав мой взгляд, он нацарапал что-то в открытом блокноте.
Слово было знакомое.
- Фата-моргана...- негромко сказал я Рите.
И она немедленно вспрянула, вытянувшись по стойке "смирно".
- Да, господин учитель.
Глаза у нее были пустые.
- Пойдешь со мной - не отставать, более ничьих приказов не слушать.
- Да, господин учитель.
Флавиан потряс головой.
- Зря вы это,- сказал он с гримасой откровенной досады.- У вас все
равно не получится. Очень жаль, могли бы договориться...
Кажется, он был искренен.
Мы поднялись на первый этаж и прошли сквозь паноптикум выдвигающихся
навстречу охранников. Все они были в просторных зеленых одеждах и держали
кто автомат, а кто - меч с коротким расширенным лезвием.
Непонятно, зачем им такие мечи понадобились. Нам они не мешали. Я
лишь время от времени сторонился, чтоб не напороться на кончик. Рита тоже
лавировала достаточно ловко. Она двигалась быстро, упруго и, кажется, без
тени сомнения. Я сказал: - Не называй меня "господин учитель", просто
Сергей.- Слушаюсь, господин Сергей, - ответила Рита.- И без "слушаюсь", и
без "господина", пожалуйста,- Да, Сергей, я вас поняла...- Удивительная
безмятежность чувствовалась во всем ее облике. Я немного напрягся и как бы
ее глазами увидел себя: ослепительный, властный великолепный хозяин, тот,
кто обладает правом и миловать и казнить, и кому так легко и сладостно
подчиняться. Вероятно, следовало ее тут оставить.
Она была безнадежна.
Я скомандовал, касаясь ее плеча:
- Быстрее!..
Снаружи уже стемнело. Летние крупные звезды горели над монастырем.
Выделялись на фоне их ровные крепостные стены. Двор был полон людьми,
одетыми в комбинезоны. Заползал неизвестно откуда взявшийся транспортер,
и, как пух одуванчиков, с него тихо соскальзывали солдаты.
Вероятно, спецназ, обещанный Флавианом.
Ерунда, я не боялся никакого спецназа. Две секретные службы
соперничали из-за меня в Париже, и потуги обеих распались, как дряхлая
паутина.
И здесь будет - то же.
Я абсолютно не волновался.
Но когда мы пересекли этот зачарованный двор и уже миновали ворота,
распахнутые навстречу еще одному бронированному чудовищу, над громадой
монастыря вдруг раздался тягучий медный удар, и хлестнули сквозь вечернюю
тишину несколько выстрелов.
Рита сразу остановилась.
- Бежим!..- крикнул я.
Флавиан, вероятно, не хвастал. Они действительно многому научились.
Я не знаю, как ему удалось разодрать пелену колдовства, но какая-то
чугунная тяжесть обрушилась мне на спину. Шлепнул прямо в лицо мелкий
гравий покрытия, резь железных когтей распространилась по легким.
Я едва смог вздохнуть, чтобы не погрузиться в беспамятство. А когда я
кое-как приподнялся под грохот пальбы, то увидел, что Рита лежит, как
будто обнимая дорогу, руки у нее раскинуты по комковатому грунту, а
тряпичное тело расслаблено и безжизненно скомкано.
Рита была мертва. Я это сразу же понял. И, наверное, я что-то крикнул
в эту минуту. Я, наверное, крикнул что-то отчаянное, не помню. Но я помню,
что со всего размаха ударил кулаком по земле, и земля тут же треснула, как
корочка теста. Черная зигзагообразная впадина устремилась к монастырю -
она слабо гудела внутри и на глазах расширялась, торопливо потек из нее
едкий дым, и вдруг глыба строения как будто сложилась посередине. Купола
со стуком ударились друг о друга, палец звонницы отчетливо заколебался. А
затем монастырь провалился, точно его дернули снизу - донесся протяжный
взрыв, огненное тусклое облако поднялось над местом провала, колыхнулась
земля, и буран, перемешанный с пеплом, швырнул меня на обочину...
Здесь было тихо. Ласкали воду черные ивы, свежестью дышала река, и
подрагивал в зыбкой ее глубине изогнутый ясный месяц. Теплый звездный
шатер раскинулся над равниной. Звезд, казалось, было какое-то немыслимое
количество - ярких, чистых, как будто промытых дождями. Они складывались в
изломы созвездий и чуть меркли, спускаясь до кромки дальнего леса.
Удивительное ночное безмолвие, пряный запах травы. И лишь с темного
горизонта докатывалась возня фырчащих моторов - вялый стук, и, как спицы,
ощупывали небосвод прожекторные лучи.
Вероятно, там разворачивались сейчас воинские подразделения.
- Танки, кажется,- сказал я, невольно прислушиваясь.
А поднявший голову Зоммер равнодушно ответил:
- Да, по-моему, десятка полтора или два. Но пока они еще сюда
доползут, пока разберутся. Успеете скрыться. У вас вся ночь впереди.- Он
внезапно чихнул и поежился, видимо, от речной прохлады. А потом извлек из
кармана мятый платок и прижал его к опухшему дряблому носу.
Глаза у него заслезились.- Кажется, простудился,- невнятно сказал
он.- Знобит что-то, этого еще не хватало.- Посмотрел на платок и издал
трубный звук носовыми проходами.- Ладно, все равно уже недолго осталось.-
Он засунул платок в карман.- Вы, однако, теперь не слишком полагайтесь на
промысл Божий. Танки танками, с ними вы, наверное, справитесь, но в
дальнейшем вам следует избегать таких ситуаций. Потому что возможности
ваши будут несколько меньше.
- Несколько - это насколько? - без особого интереса спросил я.
Зоммер пожал плечами.
- Откуда я знаю? Я уйду, и, соответственно, магический источник
ослабнет. Разумеется, вы сможете творить какие-то чудеса, но, как я
понимаю, довольно-таки ограниченного масштаба. Там - пройти по воде,
воскресить, быть может, кого-нибудь. В общем, разные мелочи, не слишком
существенно...- Он слегка на меня покосился, почуяв, наверное,
промелькнувшую мысль, и лицо его выразило некоторое удивление. Вздернулись
белесые брови.- Нет, мон шер, этого как раз не получится. И психические и
телесные повреждения слишком уж велики. К вам вернется безумная больная
уродина. Подождите немного, встретитесь на Страшном суде. Там физический
облик не будет иметь значения. Да и зачем это вам?..
Он снова звонко чихнул. Его белый летний костюм чуть светился,
казалось, на фоне обрыва. Пух волос окаймлял нежную детскую лысинку.
Прожужжало над головой какое-то насекомое.
- Действительно,- сказал я.- Вероятно, вы правы, не следует цепляться
за прошлое. Вы мне лучше ответьте вот на такой вопрос: разумеется,
физическое бессмертие теперь отменяется, - меня можно убить, меня можно
теперь действительно уничтожить.
Ну а все-таки - что случится потом? Я воскресну, как Иисус, или,
может быть, смерть является окончательной? Чем я лично располагаю в
Царстве Земном, как мне быть и на что мне теперь надеяться?
Зоммер немного подумал.
- Каждый раз одна и та же история,- сказал он.- Для того, чтоб хоть
что-то понять, приходится вочеловечиваться. А вочеловеченность, в свою
очередь, приводит к мученическому финалу.
В лучшем случае - к отторжению, к одиночеству среди людей. И такая
судьба, по-видимому, неизбежна. Я не знаю, по правде, что вам сказать.
Вы, наверное, можете стать основоположником новой религии. Стать
пророком, ведущим фанатичные толпы на штурм, и, быть может, воздвигнуть в
итоге еще одну земную Империю. Например, Империю Братства и
Справедливости...- Зоммер скривился.- К сожалению, это все уже было. А с
другой стороны, вы можете и просто угаснуть. И никто никогда не узнает о
вас. Только странные слухи, только некие путаные легенды. Между прочим,
такой исход гораздо правдоподобнее. Но и в том и в другом варианте то, что
вы на своем языке называете нетленной душой и что, в сущности,
представляет собой прикосновение Бога, неизбежно вольется в космическую
пустоту - став и частью и целым, и Богом и Человеком одновременно.
В этом смысле вы, конечно, бессмертны. Впрочем, как и все остальные.
Он махнул, отгоняя от себя что-то зудящее.
- Так, наверное, в этом и заключается наше предназначение? - спросил
я.- Чтобы стать и Человеком и Богом одновременно? Чтоб отдать свою душу
вечности, которая - пустота? То есть, Богу, как мы ее называем...
- Может быть,- сказал Зоммер, оглядываясь.- Только надо учесть, что
вечность к этому равнодушна. И не следует неизбежность считать выбором
осмысленного пути. Вы, наверное, понимаете, что выбора как такового не
существует.- Он потрогал мизинцем, по-видимому, вспухший укус и добавил,
непроизвольно передернув плечами.- Собственно, мне пора. Сыро, холодно,
комары совсем одолели...
Звучно шлепнул себя по шее раскрытой ладонью.
- Прощайте,- сказал я.
Зоммер на меня даже не посмотрел,- он зевнул, опять непроизвольно
поежился, и вдруг тело его начало стремительно истончаться - провалились
глаза и щеки, сморщились дряблые уши. Что-то хрупнуло, наверное,
отслоившись в скелете, соскочил, будто тряпка, излишне свободный пиджак,
съехала клетчатая рубашка - высохшая тощая мумия, скаля зубы, опрокинулась
с валуна, и ее подхватили, спружинив, густые заросли иван-чая. Чернели
дыры в области носа, а на край желтой кости, очерчивающей глазной провал,
осторожно уселась ночная серая стрекоза и задергала пленками крыльев,
по-видимому, приспосабливаясь.
Шумный протяжный вздох прокатился над луговыми просторами. Задрожал в
реке месяц, и бурно вырвались из ивняка какие-то птицы.
Даже комары отлетели.
Я зачем-то потрогал коричневую спеклость предплечья, и оно
развалилось, как будто источенное тысячелетиями. А качнувшийся череп осел
глубже в заросли.
И все стихло.
Тогда я поднялся и неторопливо побрел по песчаному берегу. Сонно
струилась вода, чуть морщинила гладь высовывающаяся лапа коряги,
доносилось издалека рычание мощных двигателей - это выдвигалась из района
монастыря танковая колонна.
Вероятно, она уже приняла походный порядок, и сейчас могучий
бронированный клин надвигался на замершую в обмороке речную излучину.
Меня это, впрочем, не волновало.
Впереди была ночь, и я знал, что она укроет меня от преследования.
Времени было достаточно.
Потому что над лесом, чернеющим в отдалении, затмевая все остальное,
как над новым Вифлеемом, загорелась утренняя живая звезда...