ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА КОАПП
Сборники Художественной, Технической, Справочной, Английской, Нормативной, Исторической, и др. литературы.


Рассыпчатая пудра мери кей.
 Виктор ПЕЛЕВИН
 Сборник

БУБЕН ВЕРХНЕГО МИРА
БУБЕН НИЖНЕГО МИРА
ВЕСТИ ИЗ НЕПАЛА
ВСТРОЕННЫЙ НАПОМИНАТЕЛЬ
Водонапорная башня
Греческий вариант
ДЕВЯТЫЙ СОН ВЕРЫ ПАВЛОВНЫ
ДЕНЬ БУЛЬДОЗЕРИСТА
ЖЕЛТАЯ СТРЕЛА
ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ САРАЯ НОМЕР XII
ЗАТВОРНИК И ШЕСТИПАЛЫЙ
ЗЕЛЕНАЯ КОРОБОЧКА
ЗИГМУНД В КАФЕ
ЗОМБИФИКАЦИЯ: Опыт сравнительной антропологии
ИВАН КУБЛАХАНОВ
ИКСТЛАН - ПЕТУШКИ
Краткая история пэйнтбола в Москве
ЛУНОХОД
МАРДОНГИ
МИТТЕЛЬШПИЛЬ
МУЗЫКА СО СТОЛБА
НИКА
ОНТОЛОГИЯ ДЕТСТВА
ОТКРОВЕНИЕ  КРЕГЕРА
Оружие возмездия
ПАПАХИ НА БАШНЯХ
ПРИНЦ ГОСПЛАНА
ПРОБЛЕМА ВЕРВОЛКА В СРЕДНЕЙ ПОЛОСЕ
РЕКОНСТРУКТОР
СВЯТОЧНЫЙ КИБЕРПАНК
СИНИЙ ФОНАРЬ
СПИ
СССР ТАЙШОУ ЧЖУАНЬ: Китайская народная сказка
Тарзанка
УХРЯБ

                            СССР ТАЙШОУ ЧЖУАНЬ

                        Китайская народная сказка

     Как  известно,  наша  вселенная  находится  в  чайнике  некоего   Люй
Дун-Биня, продающего всякую  мелочь  на  базаре  в  Чаньани.  Но  вот  что
интересно: Чаньани уже несколько столетий как нет, Люй Дун-Бинь уже  давно
не сидит на тамошнем базаре, и его  чайник  давным-давно  переплавлен  или
сплющился в лепешку под землей. Этому странному несоответствию - тому, что
вселенная еще существует, а ее вместилище уже  погибло  -  можно,  на  мой
взгляд, предложить только одно разумное объяснение: еще когда Люй Дун-Бинь
дремал за своим прилавком на базаре, в его чайнике шли  раскопки  развалин
бывшей Чаньани, зарастала травой его собственная могила, люди запускали  в
космос  ракеты,  выигрывали  и  проигрывали  войны,  строили  телескопы  и
танкостроительные...
     Стоп. Отсюда  и  начнем.  Чжана  Седьмого  в  детстве  звали  Красной
Звездочкой. А потом он вырос и пошел работать в коммуну.
     У крестьянина ведь какая жизнь? Известно какая. Вот и Чжан приуныл  и
запил без удержу. Так, что даже потерял счет времени. Напившись с утра, он
прятался в пустой  рисовый  амбар  на  своем  дворе  -  чтобы  не  заметил
председатель, Фу Юйши, по прозвищу  Медный  Энгельс.  (Так  его  звали  за
большую политическую грамотность  и  физическую  силу.)  А  прятался  Чжан
потому, что Медный Энгельс часто  обвинял  пьяных  в  каких-то  непонятных
вещах - в конформизме, перерождении - и заставлял их  работать  бесплатно.
Спорить с ним  боялись,  потому  что  это  он  называл  контрреволюционным
выступлением и саботажем, а контрреволюционных саботажников положено  было
отправлять в город.
     В то утро, как обычно, Чжан и все остальные валялись пьяные по  своим
амбарам, а Медный Энгельс ездил на ослике по пустым улицам, ища,  кого  бы
послать на работу. Чжану было совсем худо,  он  лежал  животом  на  земле,
накрыв голову пустым мешком из-под риса.  По  его  лицу  ползло  несколько
муравьев, а один даже заполз в ухо, но Чжан даже не мог пошевелить  рукой,
чтобы раздавить их, такое было похмелье. Вдруг издалека - от самого  ямыня
партии, где был репродуктор - донеслись радиосигналы точного времени. Семь
раз прогудел гонг, и тут...
     Не то Чжану примерещилось, не то вправду - к амбару подъехала длинная
черная машина. Даже непонятно было, как она прошла в ворота. Из нее  вышли
два толстых чиновника в темных одеждах, с квадратными ушами и  значками  в
виде красных флажков на груди, а в глубине  машины  остался  еще  один,  с
золотой звездой на груди и с усами как у креветки, обмахивающийся  красной
папкой. Первые двое взмахнули рукавами и вошли в  амбар.  Чжан  откинул  с
головы мешок и, ничего не понимая, уставился на гостей.
     Один из них приблизился к Чжану, три раза  поцеловал  его  в  губы  и
сказал:
     - Мы прибыли из далекой земли СССР. Наш  Сын  Хлеба  много  слышал  о
ваших талантах и справедливости и вот приглашает  вас  к  себе.  Скатертью
хлеб да соль.
     Чжан и не слыхал никогда о  такой  стране.  "Неужто,  -  подумал  он,
Медный Энгельс на меня донос сделал,  и  это  меня  за  саботаж  забирают?
Говорят, они при этом любят придуриваться..."
     От страха Чжан даже вспотел.
     - А вы сами-то кто? - спросил он.
     - Мы - референты, - ответили незнакомцы,  взяли  Чжана  за  рубаху  и
штаны, кинули на заднее сиденье и сели  по  бокам.  Чжан  попробовал  было
вырываться, но так получил по ребрам, что  сразу  покорился.  Шофер  завел
мотор, и машина тронулась.
     Странная была поездка. Сначала вроде  ехали  по  знакомой  дороге,  а
потом вдруг свернули в лес и нырнули в какую-то яму.  Машину  тряхнуло,  и
Чжан зажмурился, а когда открыл глаза  -  увидел,  что  едет  по  широкому
шоссе, по бокам которого стоят косые домики с антеннами, бродят коровы,  а
чуть дальше поднимаются вверх плакаты  с  лицами  правителей  древности  и
надписями, сделанными старинным головастиковым письмом.  Все  это  как  бы
смыкалось над головой, и казалось, что дорога идет внутри огромной  пустой
трубы. "Как в стволе у пушки", - почему-то подумал Чжан.
     Удивительно - всю жизнь он провел в своей деревне и даже не знал, что
рядом есть такие места. Стало ясно, что  они  едут  не  в  город,  и  Чжан
успокоился.
     Дорога оказалась долгой. Через пару часов Чжан стал клевать носом,  а
потом и вовсе заснул. Ему приснилось, что Медный Энгельс утерял  партбилет
и он, Чжан, назначен председателем коммуны  вместо  него  и  вот  идет  по
безлюдной пыльной улице, ища, кого бы послать на работу. Подойдя к  своему
дому, он подумал: "А что, Чжан-то Седьмой небось лежит в амбаре  пьяный...
Дай-ка зайду посмотрю".
     Вроде бы он помнил, что Чжан Седьмой - это он сам, и все равно пришла
в голову такая мысль. Чжан очень этому удивился - даже во сне, - но решил,
что раз его сделали председателем,  то  перед  этим  он,  наверно,  изучил
искусство партийной бдительности, и это она и есть.
     Он дошел до амбара, приоткрыл дверь - и видит: точно. Спит в углу,  а
на голове - мешок. "Ну подожди", - подумал Чжан, поднял с  пола  недопитую
бутылку пива и вылил прямо на накрытый мешком затылок.
     И тут вдруг над головой что-то загудело,  завыло,  застучало  -  Чжан
замахал руками и проснулся.
     Оказалось, это на  крыше  машины  включили  какую-то  штуку,  которая
вертелась, мигала и выла. Теперь все машины и люди впереди стали  уступать
дорогу, а стражники с полосатыми жезлами - отдавать честь. Двое  спутников
Чжана даже покраснели от удовольствия.
     Чжан опять задремал, а когда проснулся, было уже темно, машина стояла
на красивой площади в незнакомом городе и вокруг  толпились  люди;  близко
их, однако, не подпускал наряд стражников в черных шапках.
     - Что же, надо бы к трудящимся выйти, - с улыбкой сказал  Чжану  один
из спутников. Чжан заметил, что чем дальше они отъезжали от  его  деревни,
тем вежливей вели себя с ним эти двое.
     - Где мы? - спросил Чжан.
     - Это Пушкинская площадь города Москвы, - ответил референт и  показал
на тяжелую металлическую фигуру,  отчетливо  видную  в  лучах  прожекторов
рядом с блестящим и рассыпающимся в воздухе столбом воды; над памятником и
фонтаном неслись по небу горящие слова и цифры.
     Чжан вылез из машины. Несколько  прожекторов  осветили  толпу,  и  он
увидел над головами огромные плакаты:
     "Привет товарищу Колбасному от трудящихся Москвы!"
     Еще над толпой мелькали его  собственные  портреты  на  шестах.  Чжан
вдруг заметил, что без  труда  читает  головастиковое  письмо  и  даже  не
понимает, почему  это  его  назвали  головастиковым,  но  не  успел  этому
удивиться, потому  что  к  нему  сквозь  милицейский  кордон  протиснулась
небольшая группа людей - две женщины в красных, до асфальта, сарафанах,  с
жестяными полукругами  на  головах,  и  двое  мужчин  в  военной  форме  с
короткими балалайками. Чжан понял, что это и есть  трудящиеся.  Они  несли
перед собой что-то темное, маленькое и круглое, похожее на переднее колесо
от трактора "Шанхай". Один из референтов прошептал Чжану на ухо,  что  это
так называемый хлеб-соль. Слушаясь его же  указаний,  Чжан  бросил  в  рот
кусочек хлеба и поцеловал одну из девушек в нарумяненную  щеку,  поцарапав
лоб о жестяной кокошник.
     Тут грянул оркестр милиции, игравший на странной форме цинах и юях, и
площадь закричала:
     - У-ррр-аааа!!!
     Правда, некоторые кричали, что надо бить каких-то жидов, но  Чжан  не
знал местных обычаев и на всякий случай не стал про это расспрашивать.
     - А кто такой товарищ Колбасный? - поинтересовался он, когда  площадь
осталась позади.
     - Это вы теперь - товарищ Колбасный, - ответил референт.
     - Почему это? - спросил Чжан.
     - Так решил Сын Хлеба, - ответил референт.  -  В  стране  не  хватает
мяса, и наш повелитель полагает, что если у  его  наместника  будет  такая
фамилия, трудящиеся успокоятся.
     - А что с прошлым наместником? - спросил Чжан.
     - Прошлый наместник, - ответил референт, - похож был на  свинью,  его
часто показывали по телевизору, и трудящиеся на время забывали,  что  мяса
не хватает. Но потом Сын Хлеба узнал,  что  наместник  скрывает,  что  ему
давно отрубили голову, и пользуется услугами мага.
     - А как же его тогда показывали по телевизору,  если  у  него  голова
была отрублена? - спросил Чжан.
     - Вот это и было самым обидным для трудящихся, - ответил  референт  и
замолчал.
     Чжан хотел было спросить, что было дальше и почему это референты  все
время называют  людей  трудящимися,  но  не  решился  -  побоялся  попасть
впросак. "Да и потом, - подумал он, - может,  они  и  правда  не  люди,  а
трудящиеся".
     Скоро машина остановилась у большого кирпичного дома.
     - Здесь вы  будете  жить,  товарищ  Колбасный,  -  сказал  кто-то  из
референтов.
     Чжана провели в квартиру, которая была убрана роскошно и дорого, но с
первого взгляда вызвала у Чжана нехорошее чувство. Вроде бы и комнаты были
просторные, и окна большие, и мебель красивая - но все это  было  каким-то
ненастоящим, отдавало какой-то чертовщиной:  хлопни,  казалось,  в  ладоши
посильнее, и все исчезнет.
     Но тут референты сняли пиджаки, на столе  появилась  водка  и  мясные
закуски, и через несколько минут Чжану сам черт стал не брат.
     Потом референты засучили рукава, один из них взял гитару и заиграл, а
другой запел приятным голосом:
     - Мы - дети Галактики, но - самое главное,
     Мы - дети твои, дорогая Земля!
     Чжан не очень понял, чьи они дети, но они нравились ему все больше  и
больше. Они ловко жонглировали  и  кувыркались,  а  когда  Чжан  хлопал  в
ладоши, читали свободолюбивые стихи и пели  красивые  песни  про  то,  как
хорошо лежать ночью у костра и  глядеть  на  звездное  небо,  про  строгую
мужскую дружбу и красоту молоденьких певичек. Еще была там одна песня  про
что-то непонятное, от чего у Чжана сжалось сердце.

     Когда Чжан проснулся, было утро.  Один  из  референтов  тряс  его  за
плечо. Чжану стало стыдно, когда он увидел, в каком виде спал - тем  более
что референты были свежими и умытыми.
     - Прибыл Первый Заместитель! - сказал один из них.
     Чжан увидел, что его латаная синяя куртка куда-то пропала; вместо нее
на стуле висел  серый  пиджак  с  красным  флажком  на  лацкане.  Он  стал
торопливо одеваться и как раз кончил завязывать галстук, когда  в  комнату
ввели невысокого человека в благородных сединах.
     - Товарищ Колбасный! - возвестил он. - Основа колеса - спицы;  основа
порядка в поднебесной - кадры; надежность колеса зависит от пустоты  между
спицами, а кадры решают все. Сын Хлеба слышал о вас как  о  благородном  и
просвещенном муже и хочет пожаловать вам высокую должность.
     - Смею ли мечтать о такой чести? - отозвался Чжан, с трудом сдерживая
икоту.
     Первый Заместитель пригласил его за собой. Они спустились вниз,  сели
в черную машину и поехали по улице, которая называлась "Большая  Бронная".
И вот они оказались у дома вроде того, где  Чжан  провел  ночь,  только  в
несколько раз больше. Вокруг дома был большой парк.
     Первый Заместитель пошел по узкой дорожке впереди; Чжан  двинулся  за
ним, слушая, как спешащий сзади референт  играет  на  маленькой  флейте  в
форме авторучки.
     Светила луна. По пруду плавали удивительной  красоты  черные  лебеди,
про которых Чжану сказали, что все они на самом деле  заколдованные  воины
КГБ. За тополями и ивами прятались десантники, переодетые морской пехотой.
В кустах залегла морская пехота, переодетая десантниками. А у самого входа
в дом несколько старушек с лавки мужскими голосами велели им  остановиться
и лечь на землю, сложив руки на затылке.
     Внутрь пустили только Первого Заместителя и Чжана. Они долго  шли  по
каким-то коридорам и лестницам, на которых играли веселые  нарядные  дети,
и, наконец, приблизились к высоким инкрустированным дверям, у  которых  на
часах стояли два космонавта с огнеметами.
     Чжан был перепуган и  подавлен.  Первый  Заместитель  открыл  тяжелую
дверь и сказал Чжану:
     - Прошу.
     Чжан услышал негромкую музыку и на цыпочках вошел внутрь. Он оказался
в просторной светлой комнате, окна которой были распахнуты  в  небо,  а  в
самом центре, за белым роялем [Редкий музыкальный инструмент, напоминающий
большие гусли. (Прим. перев.)], сидел Сын Хлеба, весь в хлебных колосьях и
золотых звездах. Сразу было видно, что это человек необыкновенный. Рядом с
ним стоял большой  металлический  шкаф,  к  которому  он  был  присоединен
несколькими шлангами; в шкафу что-то тихонько булькало. Сын  Хлеба  глядел
на вошедших, но, казалось, не видел их; влетающий в окна ветер шевелил его
седые волосы.

     На самом деле он, конечно, все видел - через минуту он убрал  руки  с
рояля, милостиво улыбнулся, а потом сказал:
     - С целью укрепления...
     Говорил он невнятно и как бы задыхаясь,  и  Чжан  понял  только,  что
будет теперь очень важным чиновником. Потом  состоялся  обед.  Так  вкусно
Чжан никогда еще не ел. Вот только Сын Хлеба не  положил  себе  в  рот  ни
кусочка. Вместо этого референты  открыли  в  шкафу  дверцу,  бросили  туда
несколько лопат икры и вылили бутылку пшеничного вина. Чжан никогда бы  не
подумал,  что  такое  бывает.  После  обеда  они  с  Первым   Заместителем
поблагодарили правителя СССР и вышли.
     Его отвезли домой, а вечером  состоялся  торжественный  концерт,  где
Чжана усадили в самом первом ряду. Концерт  был  величественным  зрелищем.
Все номера удивляли количеством участников  и  слаженностью  их  действий.
Особенно  Чжану  понравился  детский  патриотический  танец  "Мой  тяжелый
пулемет" и "Песня о триединой задаче" в исполнении Государственного  хора.
Вот только при исполнении этой песни на солиста навели зеленый прожектор и
лицо у него стало совсем трупным; но Чжан не знал  всех  местных  обычаев.
Поэтому он и не стал ни о чем спрашивать своих референтов.
     Утром, проезжая по городу, Чжан увидел из окна машины  длинные  толпы
народа. Референт объяснил, что все эти люди вышли проголосовать  за  Ивана
Семеновича Колбасного - то есть за него, Чжана. А  в  свежей  газете  Чжан
увидел свой портрет и биографию, где  было  сказано,  что  у  него  высшее
образование и раньше он находился на дипломатической работе.
     Вот так, в восемнадцатом году правления под девизом "Эффективность  и
качество", Чжан Седьмой стал важным чиновником в стране СССР.
     Потянулась новая жизнь. Дел у Чжана не было никаких, никто ни  о  чем
его не спрашивал и ничего от него не хотел. Иногда только его призывали  в
один из московских дворцов, где он  молча  сидел  в  президиуме  во  время
исполнения какой-нибудь песни или танца; сначала он очень смущался, что на
него глядит столько народа, а потом подсмотрел, как ведут себя  другие,  и
стал поступать так же - закрывать пол-лица ладонью  и  вдумчиво  кивать  в
самых неожиданных местах.
     Появились у  него  лихие  дружки  -  народные  артисты,  академики  и
генеральные  директоры,  умелые  в  боевых  искусствах.  Сам   Чжан   стал
Победителем  Социалистического  Соревнования  и  Героем  Социалистического
Труда. С утра  они  всей  компанией  напивались  и  шли  в  Большой  театр
безобразничать с тамошними певичками и певцами - правда,  если  там  гулял
кто-нибудь более важный, чем Чжан, им приходилось поворачивать. Тогда  они
вваливались в  какой-нибудь  ресторан,  и  если  простой  народ  или  даже
служилые люди видели на  дверях  табличку  "Спецобслуживание",  они  сразу
понимали, что там веселится Чжан со своей компанией, и обходили это  место
стороной.
     Еще Чжан любил выезжать в ботанический сад любоваться цветами; тогда,
чтобы не мешали простолюдины, сад оцепляли телохранители Чжана.
     Трудящиеся очень уважали и боялись Чжана; они  присылали  ему  тысячи
писем, жалуясь на несправедливость и прося помочь в  самых  разных  делах.
Чжан иногда выдергивал из стопки какое-нибудь письмо наугад  и  помогал  -
из-за этого о нем шла добрая слава.
     Что больше всего нравилось Чжану, так это не  бесплатная  кормежка  и
выпивка, не все его особняки и любовницы, а здешний народ, трудящиеся. Они
были работящие и скромные, с пониманием, - Чжан мог, например, давить  их,
сколько хотел, колесами своего огромного черного  лимузина,  и  все,  кому
случалось быть при этом на улице, отворачивались,  зная,  что  это  не  их
дело, а для них главное - не опоздать на работу. А уж беззаветные  были  -
прямо как муравьи. Чжан даже написал в  главную  газету  статью:  "С  этим
народом можно делать что угодно", и ее напечатали, чуть изменив заголовок:
"С таким народом можно творить великие дела". Примерно это  Чжан  и  хотел
сказать.
     Сын Хлеба очень любил Чжана.  Часто  вызывал  его  к  себе  и  что-то
бубнил, только Чжан не понимал ни слова. В шкафу что-то булькало и урчало,
и Сын Хлеба с каждым днем выглядел все хуже. Чжану было очень его жаль, но
помочь ему он никак не мог.
     Однажды, когда Чжан отдыхал в  своем  подмосковном  поместье,  пришла
весть о смерти Сына Хлеба. Чжан перепугался  и  подумал,  что  его  теперь
непременно схватят. Он хотел уже было удавиться, но  слуги  уговорили  его
повременить. И правда, ничего страшного не случилось - наоборот, ему  дали
еще одну должность:  теперь  он  возглавил  всю  рыбную  ловлю  в  стране.
Нескольких друзей Чжана арестовали, и установилось  новое  правление,  под
девизом "Обновление истоков".  В  эти  дни  Чжан  так  перенервничал,  что
начисто забыл, откуда он родом, и сам стал верить, что находился раньше на
дипломатической работе, а не пьянствовал дни и ночи напролет  в  маленькой
глухой деревушке.
     В восьмом году правления под девизом "Письма  Трудящихся"  Чжан  стал
наместником Москвы. А в третьем году правления под девизом "Сияние истины"
он женился, взяв за себя красавицу-дочь несметно богатого академика:  была
она изящной, как куколка, прочла много книг и знала танцы и музыку. Вскоре
она родила ему двух сыновей.
     Шли годы, правитель  сменял  правителя,  а  Чжан  все  набирал  силу.
Постепенно вокруг него сплотилось много преданных чиновников и военных,  и
они стали тихонько поговаривать, что Чжану пора взять власть в свои  руки.
И вот однажды утром свершилось.
     Теперь Чжан узнал тайну белого рояля. Главной обязанностью Сына Хлеба
было сидеть за ним и наигрывать какую-нибудь несложную мелодию. Считалось,
что при этом  он  задает  исходную  гармонию,  в  соответствии  с  которой
строится  все  остальное  управление  страной.  Правители,   понял   Чжан,
различались между собой тем, какие мелодии они знали. Сам он хорошо помнил
только "Собачий вальс" и большей частью наигрывал именно его.  Однажды  он
попробовал  сыграть  "Лунную  сонату",  но  несколько  раз  ошибся,  и  на
следующий день на Крайнем севере  началось  восстание  племен,  а  на  юге
произошло землетрясение, при котором, слава Богу, никто не погиб.  Зато  с
восстанием пришлось повозиться: мятежники под черными энаменами  с  желтым
кругом посередине пять дней сражались с ударной десантной дивизией "Братья
Карамазовы", пока не были перебиты все до одного.
     С тех пор Чжан не рисковал и играл только "Собачий вальс" - зато  его
он мог исполнять как угодно: с закрытыми глазами, спиной к  роялю  и  даже
лежа на нем животом.  В  секретном  ящике  под  роялем  он  нашел  сборник
мелодий, составленный правителями древности. По вечерам  он  часто  листал
его. Он узнал, например, что в тот  самый  день,  когда  правитель  Хрущев
исполнял мелодию "Полет шмеля", над страной был сбит вражий самолет.  Ноты
многих мелодий были замазаны черной краской, и уже нельзя было узнать, что
играли правители тех лет.
     Теперь Чжан стал самым могущественным  человеком  в  стране.  Девизом
своего правления он выбрал  слова:  "Великое  умиротворение".  Жена  Чжана
строила новые дворцы, сыновья росли, народ процветал - но сам  Чжан  часто
бывал печален. Хоть и не существовало  удовольствия,  которого  он  бы  не
испытал, - но и многие заботы подтачивали его сердце. Он стал седеть и все
хуже слышал левым ухом.
     По вечерам  Чжан  переодевался  интеллигентом  и  бродил  по  городу,
слушая, что говорит народ. Во время своих прогулок стал он  замечать,  что
как он ни плутай, все равно выходит на одни и те  же  улицы.  У  них  были
какие-то странные названия: "Малая  Бронная",  "Большая  Бронная"  -  эти,
например, были в центре, а самая  отдаленная  улица,  на  которую  однажды
забрел Чжан, называлась "Шарикоподшипниковская".
     Где-то дальше, говорили, был  Пулеметный  бульвар,  а  еще  дальше  -
первый и  второй  Гусеничные  проезды.  Но  там  Чжан  никогда  не  бывал.
Переодевшись, он или пил в ресторанах у Пушкинской площади, или заезжал на
улицу Радио к своей любовнице и вез ее в тайные продовольственные лавки на
Трупной площади. (Так она на самом деле называлась,  но  чтобы  не  пугать
трудящихся, на всех вывесках вместо буквы "п" была буква "б".) Любовница -
а это была молоденькая балерина - радовалась при этом, как  девочка,  и  у
Чжана становилось полегче на душе, а через минуту они уже  оказывались  на
Большой Бронной.
     И вот с некоторых пор такая  странная  замкнутость  окружающего  мира
стала настораживать Чжана. Нет, были, конечно, и другие улицы, и вроде  бы
даже другие города  и  провинции  -  но  Чжан,  как  давний  член  высшего
руководства,  отлично  знал,  что  они  существуют  в  основном  в  пустых
промежутках между теми улицами, на которые он все время выходил  во  время
своих прогулок, и как бы для отвода глаз.
     А Чжан, хоть и правил  страной  уже  одиннадцать  лет,  все-таки  был
человек честный, и очень ему странно было произносить  речи  про  какие-то
поля и просторы, когда он помнил, что и большинства улиц в  Москве,  можно
считать, на самом деле нету.
     Однажды днем он собрал руководство и сказал:
     - Товарищи! Ведь мы все знаем, что у нас в  Москве  только  несколько
улиц настоящих, а остальных почти не существует. А уж дальше, за  Окружной
дорогой, вообще непонятно что начинается. Зачем же тогда...
     Не успел он договорить, как все вокруг закричали, вскочили с  мест  и
сразу проголосовали за то, чтобы снять Чжана со всех постов. А как  только
это сделали, новый Сын Хлеба влез на стол и закричал:
     - А ну, завязать ему рот и...
     - Позвольте хоть проститься с женой и детьми! - взмолился Чжан.
     Но его словно никто не слышал - связали по рукам  и  ногам,  заткнули
рот и бросили в машину.
     Дальше все  было  как  обычно  -  отвезли  его  в  Китайский  проезд,
остановились прямо посреди дороги, открыли люк в асфальте  и  кинули  туда
вниз головой.
     Чжан обо что-то ударился затылком и потерял сознание.

     А когда открыл глаза - увидел, что лежит в своем амбаре на полу.  Тут
из-за стены дважды донесся далекий звук гонга, и женский голос сказал:
     - Пекинское время - девять часов.
     Чжан провел рукой по лбу, вскочил и, шатаясь, выбежал на улицу. А тут
из-за угла как раз выехал на ослике Медный Энгельс. Чжан сдуру побежал,  и
Медный Энгельс со звонким цоканьем поскакал за ним мимо молчащих  домов  с
опущенными ставнями и запертыми воротами; на деревенской площади он настиг
Чжана, обвинил его в чжунгофобии и послал на сортировку грибов моэр.
     Вернувшись через три года домой, Чжан первым делом пошел  осматривать
амбар. С одной стороны его  стена  упиралась  в  забор,  за  которым  была
огромная куча мусора, копившегося на этом месте, сколько Чжан себя помнил.
По ней ползали большие рыжие муравьи.
     Чжан взял лопату и стал копать. Несколько раз воткнул ее в кучу  -  и
она ударила  о  железо.  Оказалось,  что  под  мусором  -  японский  танк,
оставшийся со времен войны. Стоял он в таком месте, что  с  одной  стороны
был заслонен амбаром, а с другой - забором, и был скрыт от  взглядов,  так
что Чжан мог спокойно раскапывать его, не боясь, что  кто-то  это  увидит,
тем более что все лежали по домам пьяные.
     Когда Чжан открыл люк, ему в лицо пахнуло кислым запахом.  Оказалось,
что там большой муравейник. Еще в башне были останки танкиста.
     Приглядевшись, Чжан стал кое-что узнавать. Возле казенника  пушки  на
позеленевшей цепочке висела маленькая бронзовая фигурка-брелок. Рядом, под
смотровой щелью, была лужица - туда во  время  дождей  капала  протекающая
вода. Чжан узнал Пушкинскую площадь, памятник и  фонтан.  Мятая  банка  от
американских  консервов  была  рестораном  "Мак-Дональдс",  а  пробка   от
"Кока-Колы" - той самой рекламой, на которую Чжан подолгу, бывало, глядел,
сжимая кулаки, из окна своего лимузина. Все это  не  так  давно  выбросили
здесь проезжавшие через деревню американские туристы.
     Мертвый танкист почему-то был не  в  шлеме,  а  в  съехавшей  на  ухо
пилотке -  так  вот,  кокарда  на  этой  пилотке  очень  напоминала  купол
кинотеатра "Мир". А на остатках щек у трупа были  длинные  бакенбарды,  по
которым ползало много муравьев с личинками, - только глянув на  них,  Чжан
узнал два бульвара, сходившихся у  Трупной  площади.  Узнал  он  и  многие
улицы: Большая Бронная -  это  была  лобовая  броня,  а  Малая  Бронная  -
бортовая.
     Из  танка  торчала  ржавая  антенна  -  Чжан   догадался,   что   это
Останкинская телебашня. Само  Останкино  было  трупом  стрелка-радиста.  А
водитель, видимо, спасся.
     Взяв длинную палку, Чжан поковырял в муравейной куче и отыскал  матку
- там, где в Москве проходила Мантулинская улица и куда никогда никого  не
пускали. Отыскал Чжан и Жуковку, где были самые важные  дачи  -  это  была
большая жучья нора, в которой копошились толстые муравьи длиной в три цуня
каждый. А окружная дорога - это был круг, на котором вращалась башня.
     Чжан подумал, вспомнил, как его  вязали  и  бросали  головой  вниз  в
колодец, и в нем проснулась не то злоба, не то обида - в общем, развел  он
хлорку в двух ведрах да и вылил ее в люк.
     Потом он захлопнул люк и забросал танк землей и мусором, как было.  И
скоро совсем позабыл обо всей  этой  истории.  У  крестьянина  ведь  какая
жизнь? Известно.
     Чтобы  его  не  обвинили  в  том,  будто  он   оруженосец   японского
милитаризма, Чжан никогда никому не рассказывал, что  у  него  возле  дома
японский танк.
     Мне же эту историю он поведал через  много  лет,  в  поезде,  где  мы
случайно встретились  -  она  показалась  мне  правдивой,  и  я  решил  ее
записать.

     Пусть все это послужит уроком для тех, кто хочет вознестись к власти;
ведь если вся наша вселенная находится в чайнике  Люй  ДунБиня  -  что  же
такое тогда страна, где побывал Чжан! Провел там лишь миг, а показалось  -
прошла жизнь. Прошел путь от пленника до правителя - а оказалось, переполз
из одной норки в другую. Чудеса, да и только. Недаром товарищ Ли  Чжао  из
Хуачжоусского крайкома партии сказал:
     "Знатность, богатство и высокий чин, могущество и  власть,  способные
сокрушить  государство,  в  глазах  мудрого  мужа  немногим   отличны   от
муравьиной кучи".
     По-моему, это так же верно, как то, что Китай на  севере  доходит  до
Ледовитого океана, а на западе - до Франкобритании.
     Со Лу-Тан

                              Виктор ПЕЛЕВИН

                              ПРИНЦ ГОСПЛАНА

     По  коридору  бежит  маленькая  фигурка.  Нарисована  она  с  большой
любовью, даже несколько сентиментально.  Если  нажать  клавишу  "Up",  она
подпрыгнет вверх, прогнется, повиснет на секунду в  воздухе  и  попытается
что-то поймать над своей головой.  Если  нажать  "Down",  она  присядет  и
постарается что-то поднять с земли под ногами. Если  нажать  "Right",  она
побежит вправо. Если нажать "Left" - влево. Вообще, ею можно  управлять  с
помощью разных клавиш, но эти четыре - основные.
     Проход, по которому  бежит  фигурка,  меняется.  Большей  частью  это
что-то вроде  каменной  штольни,  но  иногда  он  становится  удивительной
красоты галереей с полосой восточного орнамента на стене и высокими узкими
окнами. На стенах горят факелы, а в тупиках коридоров и на шатких  мостках
над глубокими каменными шахтами стоят враги с обнаженными мечами - с  ними
фигурка может сражаться, если  нажимать  клавишу  "Shift".  Если  нажимать
некоторые клавиши одновременно с другими,  фигурка  может  подпрыгивать  и
подтягиваться,  висеть,  качаясь,  на  краю,  и  даже  может   с   разбега
перепрыгивать каменные колодцы, из дна которых торчат острые шипы. У  игры
много уровней, с нижних можно переходить вверх, а с  высших  проваливаться
вниз - при этом меняются коридоры, меняются ловушки, по  другому  выглядят
кувшины, из которых фигурка пьет, чтобы восстановить свои жизненные  силы,
но все остается по прежнему - фигурка бежит среди каменных плит,  факелов,
черепов на полу и рисунков на стенах. Цель игры - подняться до  последнего
уровня, где ждет принцесса, но для этого нужно посвятить игре очень  много
времени. Собственно говоря, чтобы добиться в игре успеха, надо забыть, что
нажимаешь на кнопки, и стать этой фигуркой самому -  только  тогда  у  нее
появится степень проворства, необходимая,  чтобы  фехтовать,  проскакивать
через  щелкающие  в   узких   каменных   коридорах   разрезалки   пополам,
перепрыгивать дыры в полу и бежать по срывающимся вниз плитам,  каждая  из
которых способна выдержать вес тела только секунду, хотя никакого  тела  и
тем более веса у фигурки нет, как нет его, если вдуматься, и у срывающихся
плит, как бы убедителен ни казался издаваемый ими при падении стук.
     Принц бежал по каменному  карнизу;  надо  было  успеть  подлезть  под
железную решетку до того, как она  опустится,  потому  что  за  ней  стоял
узкогорлый кувшин, а сил почти не  было:  сзади  остались  два  колодца  с
шипами, да и прыжок со второго яруса на усеянный каменными  обломками  пол
тоже стоил немало. Саша нажал "Right" и сразу же за ней  "Down",  и  принц
каким-то чудом пролез под решеткой,  спустившуюся  уже  почти  наполовину.
Картинка на экране сменилась, но вместо кувшина на мостике  впереди  стоял
жирный воин в тюрбане и гипнотизирующе глядел на Сашу.
     - Лапин! - раздался сзади отвратительно  знакомый  голос,  и  у  Саши
перехватило под ложечкой, хотя совершенно никакого объективного повода для
страха не было.
     - Да, Борис Григорьевич?
     - А зайди-ка ко мне.
     Кабинет Бориса Григорьевича на самом деле никаким кабинетом не был, а
был просто частью комнаты, отгороженной несколькими невысокими шкафами,  и
когда Борис Григорьевич ходил по своей территории, над поверхностью шкафов
был виден его лысый затылок, отчего Саше иногда казалось, что он сидит  на
корточках  возле  бильярда  и   наблюдает   за   движением   единственного
оставшегося шара, частично скрытого бортом. После обеда Борис  Григорьевич
обычно попадал  в  лузу,  а  с  утра,  в  золотое  время,  большей  частью
отскакивал от бортов, причем  роль  кия  играл  телефон,  звонки  которого
заставляли  полусферу  цвета  слоновой  кости  над   заваленной   бумагами
поверхностью шкафа двигаться некоторое время быстрее.
     Саша ненавидел Бориса Григорьевича той особой длительной и  спокойной
ненавистью, которая знакома только живущим у  жестокого  хозяина  сиамским
котам и читавшим Оруэлла советским инженерам. Саша всего Оруэлла прочел  в
институте, еще когда было нельзя, и с тех пор  каждый  день  находил  уйму
поводов, чтобы с кривой улыбкой покачать головой. Вот и сейчас, подходя  к
проходу между двух шкафов, он криво улыбнулся предстоящему разговору.
     Борис Григорьевич стоял  у  окна  и,  подолгу  замирая  в  каждом  из
промежуточных положений, отрабатывал  удар  "полет  ласточки",  причем  не
бамбуковой палкой, как совсем недавно, когда он только  начинал  осваивать
"Будокан", а настоящим самурайским мечом. Сегодня на нем  была  "охотничья
одежда"  из  зеленого  атласа,  под  которой  виднелось  мятое  кимоно  из
узорчатой ткани синобу. Когда  Саша  вошел,  он  бережно  положил  меч  на
подоконник, сел на циновку и указал на соседнюю. Саша, с трудом  подвернув
под себя ноги, сел и поместил  свой  взгляд  на  плакат  фирмы  "Хонда"  с
мотоциклистом в высоких кожаных сапогах,  второй  год  делающим  вираж  на
стенке шкафа справа от  циновки  Бориса  Григорьевича.  Борис  Григорьевич
положил ладонь на процессорный блок своей "эйтишки"  -  такой  же,  как  у
Саши, только с винтом в восемьдесят мегабайт, - и закрыл глаза, размышляя,
как построить беседу.
     - Читал последние "Аргументы"? - спросил он через минуту.
     - Нет, - ответил Саша, - я не выписываю.
     - Зря, - сказал Борис Григорьевич, поднимая с пола свернутые листы  и
потряхивая ими в воздухе, - отличная газета. Я не понимаю, на  что  только
коммунисты надеются? Пятьдесят миллионов человек загубили,  и  сейчас  еще
что-то бормочут. Все же всем ясно.
     - Ага, - сказал Саша.
     - Или вот, - сказал Борис  Григорьевич,  -  в  Америке  около  тысячи
женщин беременны от инопланетян. У нас тоже таких полно, но их КГБ  где-то
прячет.
     "Чего он хочет-то?" - с тоской подумал Саша.
     Борис Григорьевич задумался.
     - Странный ты парень, Саня, - наконец, сказал он. - Глядишь  бирюком,
ни с кем из отдела не дружишь. Ведь ты знаешь, люди вокруг, не  мебель.  А
ты вчера Люсю напугал  даже.  Она  сегодня  мне  говорит:  "Знаете,  Борис
Григорич, как хотите, а мне с ним в лифте одной страшно ездить."
     - Я с ней в лифте ни разу не ездил, - сказал Саша.
     - Так поэтому и боится, - сказал Борис Григорьевич. - А ты съезди, за
пизду ее схвати, посмейся. Ты Дейла Карнеги читал?
     - А чем я ее напугал? - спросил Саша, соображая, кто такая Люся.
     - Да не в Люсе дело, - раздражаясь, махнул рукой Борис Григорьевич. -
Человеком надо быть, понял? Ну ладно, этот разговор мы  еще  продолжим,  а
сейчас ты мне по делу нужен. Ты "Абрамс" хорошо знаешь?
     - Ничего.
     - Как там башня поворачивается?
     - Сначала нажимаете "С", а потом курсорными клавишами.  Вертикальными
можно поднимать пушку.
     - Точно? Давай-ка глянем.
     Саша перешел к компьютеру; Борис Григорьевич, что-то шепча и  подолгу
зависая пальцами над клавиатурой, вызвал игру.
     - Вот, - показывая, сказал Саша.
     - Точно. Век бы не догадался.
     Борис Григорьевич  снял  телефонную  трубку  и  принялся  накручивать
номер, и когда линия отозвалась,  все  лучшее  поднялось  из  его  души  и
поместилось на лице.
     - Борис Емельяныч, - ласково сказал он,  -  нашли.  Нажимаете  цэ,  а
потом стрелочками... Да... Да...  Обратно  тоже  через  цэ...  Да  что  вы
говорите, а-ха-ха-ха...
     Борис Григорьевич повернулся к Саше, умоляюще сложил губы и совсем не
обидно пошевелил пальцами в направлении выхода. Саша встал и вышел.
     - А-ха-ха... На листе? Попьюлос? Даже не  слышал.  Сделаем.  Сделаем.
Сделаем. Обнимаю...
     Саша ходил курить на темную лестницу, к окну, из которого  был  виден
высотный  дом  и  какие-то  обветшало-красивые  террасы  внизу.  Место   у
подоконника было для него особым. Закурив, он обычно  подолгу  смотрел  на
высотный дом - звезда на его шпиле была видна немного  сбоку,  и  казалась
из-за обрамляющих ее венков двуглавым орлом;  глядя  на  нее,  Саша  часто
представлял  себе  другой  вариант  русской  истории,  точнее  другую   ее
траекторию,  закончившуюся  той  же  точкой  -  строительством  такого  же
высотного здания, только с другой эмблемой на  верхушке.  Но  сейчас  небо
было каким-то особенно гнусным и казалось даже серее, чем высотный дом.
     На площадке одним пролетом ниже курили двое в одинаковых комбинезонах
из тонкой английской  шерсти;  у  обоих  из  широкого  нагрудного  кармана
торчало по мельхиоровому гаечному ключу. Саша прислушался к их разговору и
понял, что оба они из игры  "Пайпс",  или,  по-русски,  "Трубы".  Саша  ее
видел, и даже ездил устанавливать ее на винчестер  какому-то  замминистра,
но ему самому она не нравилась полным отсутствием романтики, поверхностным
пафосом и особенно тем, что в  левом  углу  был  нарисован  мерзкого  вида
водопроводчик, который начинал хохотать, когда  какую-нибудь  из  труб  на
экране прорывало. А эти двое, судя по разговору, увлекались ей всерьез.
     - По старым договорам уже не грузят, - жаловался первый комбинезон, -
валюту хотят.
     - А ты на начало этапа  вернись,  -  отвечал  второй,  -  или  вообще
загрузись по новой.
     - Пробовал уже. Егор даже в командировку на комбинат ездил, три  раза
к директору пытался пройти, пока не подвис.
     - Если подвисает, надо  "Control  -  Break"  нажимать.  Или  "Reset".
Знаешь, как Евграф Емельяныч говорит - семь бед, один "Reset".
     Оба   темных   комбинезона   синхронно   подняли   глаза   на   Сашу,
переглянулись, кинули окурки в ведро и скрылись в коридоре.
     "Вот интересно, - подумал Саша, - они врут друг другу, или им  правда
в эти трубы интересно играть?" Он пошел вниз по лестнице. "Господи, да  на
что же я надеюсь? - подумал он. - Что я буду здесь  делать  через  год?  А
ведь они хоть очень глупые, но все видят. И все  понимают.  И  не  прощают
ничего. Каким же надо оборотнем быть, чтоб здесь работать...""
     Вдруг лестница под ногами дрогнула, тяжелый бетонный блок с  четырьмя
ступенями, как во сне, ушел из-под ног и через секунду с грохотом врезался
в лестничный пролет этажом ниже, не причинив, однако, никакого вреда  двум
девочкам-машинисткам из административной группы, стоявшим  точно  в  месте
удара. Девушки подняли хорошенькие птичьи головки и  посмотрели  на  Сашу,
которого спасло только то, что он успел схватиться за край  оставшейся  на
месте ступени.
     - Ботинки чистить надо, - сказала одна  из  девушек,  отстраняясь  от
сашиных качающихся ног, и обе они захихикали.
     Саша скосил на них глаза и заметил пирамидку из разноцветных кубиков,
на нижней грани которой они стояли. Это была, кажется, игра "Крэйзи  берд"
- очень милая, с забавной дурашливой музыкой,  но  с  неожиданно  тупым  и
жестоким концом.
     Так можно было висеть сколько угодно - было даже  что-то  приятное  в
этом однообразном покачивании  взад-вперед,  но  Саша  подумал,  что  это,
наверно, выглядит глупо. Он подтянулся  и  вылез  на  незнакомый  каменный
пятачок, обрывающийся в пропасть, противоположный край которой был  где-то
за левой границей монитора (там еле слышно что-то жужжало). Другая сторона
площадки упиралась в высокую каменную стену, сложенную из  грубых  блоков.
Саша сел на шероховатый и холодный  пол,  прислонился  к  стене  и  закрыл
глаза. Откуда-то издалека доносился тихий звук флейты. Саша не знал, кто и
где играет на ней, но слышал эту музыку почти каждый день. Сначала,  когда
он  только  осваивался  на  первом  уровне,  этот  далекий  дрожащий  звук
раздражал его своей заунывной однообразностью, какой-то  бессмысленностью,
что ли. Но постепенно он привык и стал даже находить  в  нем  своеобразную
красоту -  стало  казаться,  что  внутри  одной  надолго  растянутой  ноты
заключена целая сложная мелодия, и эту мелодию можно было слушать  часами.
Последнее время он даже останавливался, чтобы послушать флейту,  и  -  как
сейчас - оставался неподвижен некоторое время после того, как она стихала.
     Встав, Саша огляделся. Выход был только один - надо  было  прыгать  в
неизвестность за левым обрезом экрана. Можно было прыгнуть  с  разбега,  а
можно - сильно оттолкнувшись обеими ногами от края площадки. Все  пропасти
в лабиринте были длинной либо в прыжок с разбега, либо в прыжок с места, и
надежней,  конечно,  казался  первый  способ,  но  выработанная   интуиция
почему-то подсказывала второй; Саша подошел к обрыву, встал на  самый  его
край, и, изо всех сил оттолкнувшись, прыгнул в жужжащую неизвестность.
     Когда он приземлился на корточки и через секунду выпрямился, на лбу у
него выступил холодный пот - стоило ему прыгнуть с разбега... Прямо  перед
ним на острых стальных шипах висело скрюченное мертвое тело, уже  багровое
и распухшее, облепленное множеством жирных неторопливых мух - некоторые из
них взлетали отдохнуть и издавали то самое жужжание, которое  было  слышно
на картинке справа. Мертвец при жизни был мужчиной средних лет; на нем был
приличный костюм, а рука до сих пор сжимала портфель. Видно, он был в игре
новичком, и решил, что надежней будет разбежаться. Но, впрочем, с таким же
успехом Саша мог оказаться на дне глубокой каменной  шахты,  а  мужчина  в
пиджаке - продолжить путешествие к принцессе; точного способа  угадать  не
существовало, или, во всяком случае, Саша его не  знал.  Осторожно  обойдя
мертвое тело, Саша побежал вперед по коридору, в одном  месте  подтянулся,
влез на поддерживаемую двумя грубыми столбами площадку и побежал по новому
коридору, в трех местах которого  пришлось  перепрыгивать  через  глубокие
каменные колодцы. Больше всего его поражало, что все  это  происходило  на
втором уровне, вроде бы знакомом, как собственные пять пальцев,  и  только
когда под ногами щелкнула управляющая плита  и  из-за  угла  донесся  лязг
поднимающейся решетки, он  все  понял.  Недалеко  от  перехода  на  третий
уровень была одна решетка, которую он так и не сумел открыть - а когда ему
удалось выйти на новый этап, он решил, что она  была  чисто  декоративной.
Оказалось, что за ней тоже был участок лабиринта - правда, тупиковый. Саша
пробежал под поднявшейся решеткой и помчался дальше -  места  вокруг  были
уже знакомые и не сулили никаких неожиданностей. Он наступил еще  на  одну
управляющую плиту, перепрыгнул другую - иначе следующая  решетка,  которая
начала подниматься впереди, сразу же упала бы - подтянулся и изо всех  сил
рванул по коридору - надо было спешить,  потому  что  поднявшись,  решетка
сразу же начинала опускаться. Он как раз успел подлезть под зубья,  бывшие
уже в полуметре от пола,  и  оказался  возле  лестничной  клетке  третьего
этажа, совсем недалеко от того места, где несколько минут назад  обрушился
вниз участок лестницы. Теперь дверь следующего уровня была рядом. "Черт, -
подумал Саша, отряхиваясь и только теперь чувствуя, как бьется  сердце,  -
ведь  не  проваливалась  здесь  лестница  раньше!   На   четвертом   этаже
проваливалась, а здесь нет. Наверно, через несколько раз срабатывает."
     - Саша!
     Саша  обернулся.  Из  двери   второго   подотдела   малой   древесины
выглядывала  Эмма  Николаевна.  Ее  лицо  было  густо  покрыто  пудрой,  и
напоминало присыпанный стрептоцидом большой розовый лишай.
     - Саша, прикури мне, а?
     - А вы что, сами не можете? - довольно холодно спросил Саша.
     - Так я же не в "Принце",  -  ответила  Эмма  Николаевна,  -  у  меня
факелов на стенах нету.
     - А что, раньше играли? - подобрев, спросил Саша.
     -  Приходилось,  -  ответила  Эмма  Николаевна,  -  только  вот   эти
стражники... Что хотели, то со мной и делали... В  общем,  дальше  второго
яруса я так и не попала.
     - А там шифтом надо, - сказал Саша, беря сигарету и подходя к зыбкому
факелу, горящему на стене, - и курсорными.
     - Да  мне  сейчас  уж  поздно,  -  вздохнула  Эмма  Николаевна,  беря
зажженную сигарету и влажно глядя на Сашу.
     Саша открыл было рот, чтобы выразить  вежливый  протест,  но  заметил
выглядывающего из-за спины Эммы Николаевны полуголого рыжегрудого  монстра
с большим задумчивым рылом вместо лица - такого, какие встречаются  только
в небольших внешнеэкономических организациях или на дне колодца  смерти  в
игре "Таргхан" - побледнел и, неловко кивнув, пошел к себе.
     "Хана бабе, - подумал он, - скоро в ДОС выйдет... А может, выберется,
черт ее знает."
     В его отделе громко звонил телефон, и Саша нетерпеливо подпрыгнул  на
открывающей вход плите, чтобы дверь следующего уровня скорее поднялась.
     - Лапин! К телефону!
     Саша подскочил к столу и взял трубку.
     - Саня? Здорово.
     Это был Петя Итакин из Госплана.
     - Ты сегодня приезжаешь?
     - Вроде не собирался.
     -  Начальник  сказал,  что  сейчас  кто-то  из  Госснаба   с   новыми
программами приедет. Я почему-то решил, что ты.
     - Не знаю, - сказал Саша, - мне пока ничего не говорили.
     - Это ведь у тебя к "Абрамсу" три лишних файла?
     - У меня.
     - Значит точно тебя пошлют. Ты меня дождись, если я выйду, ладно?
     - Ладно.
     Саша повесил  трубку  и  пошел  на  свое  рабочее  место.  Рядом,  за
резервным компьютером, сидел командировочный из Пензы и сосредоточено  бил
из лазера по эргонской ракетной установке, которая уже почти повернулась в
позицию  для  стрельбы;   вокруг,   насколько   хватало   глаз,   тянулись
безрадостные пески "Старглайдера".
     - Как там у вас? - вежливо спросил Саша.
     - Плохо, - отвечал командировочный, с гримасой стуча  по  клавише,  -
очень плохо. Если вон та штука...
     И вдруг все скрылось в ослепительном огненном смерче; Саша отшатнулся
от командировочного и закрыл лицо ладонями  -  он  сделал  это  совершенно
инстинктивно, а когда сообразил, что с ним самим ничего случиться не может
и открыл глаза, командировочного рядом уже не было, а на полу возле  стула
дотлевала пола пиджака.
     Из-за шкафа выскочил  Борис  Григорьевич,  швырнул  меч  на  пол,  и,
подтянув полы длинного стеганого плаща, который он перед схваткой  надевал
поверх панциря, принялся затаптывать испускающий вонючий дым кусок  ткани.
Рогатый шлем Бориса Григорьевича изображал мрачное  японское  божество,  и
выбитый на металле оскал в сочетании с хлопотливыми  и  какими-то  бабьими
движениям большого нежного тела был  довольно-таки  страшен.  Ликвидировав
зародыш пожара,  Борис  Григорьевич  снял  шлем,  вытер  мокрую  лысину  и
вопросительно поглядел на Сашу.
     - Все, - сказал Саша, и кивнул на экран, на котором мигала  досовская
галочка.
     - Вижу, что все. Ты мне его вызови снова, а  то  у  нас  еще  акт  не
подписан.
     У Бориса Григорьевича на столе зазвенел телефон, и он, не  договорив,
кинулся поднимать трубку.
     Саша пересел за соседний компьютер, вышел на драйв "а",  из  которого
торчала поганая болгарская дискета гостя, и  вызвал  игру.  Дисковод  тихо
зажужжал, и через несколько секунд в кресле снова появился мужик из Пензы.
     - Когда на вас ракеты летят, - сказал Саша,  -  вы  на  высоту  лучше
уходите. Из лазера больше одной не собьешь, а эта штука пачками бьет.
     - Ты не  учи,  не  учи,  -  огрызнулся  командировочный,  припадая  к
клавиатуре, - не первый год в дальнем космосе.
     - Тогда автоэкзэк себе сделайте, - сказал Саша, - а то вас каждый раз
вызывать особо времени ни у кого нет.
     Гость не отзывался - на него шли сразу два шагающих танка, и ему было
не до болтовни.
     Вдруг из кабинета начальника послышались какой-то грохот и крики.
     - Лапин! - взревел за шкафом Борис Григорьевич, - ко мне срочно!
     Когда Саша вбежал, Борис Григорьевич стоял на столе и отбивался мечом
от крохотного китайца  с  детским  лицом,  со  скоростью  швейной  машинки
тыкавшим в него пикой. Саша все сразу понял,  кинулся  к  клавиатуре  и  с
размаху ткнул пальцем в клавишу "Escape". Китаец замер.
     - Ух, - сказал Борис Григорьевич, - ну и дела. Пятого дана  вызвал  -
по инерции нажал, думал, она тип монитора запрашивает. Ну  ничего,  сейчас
разберемся с ним... Или нет, потом разберемся. Ты вот что.  Сейчас  сбрось
на дискету расширение к "Абрамсу" и поезжай в Госплан. Бориса Емельяновича
знаешь?
     - Я ж ему "Абрамс" и ставил, - ответил Саша, - зав отделом на  шестом
этаже.
     - Ну знаешь, так и отлично. Заодно и договора подпишешь - бери  прямо
с папкой. Еще он тебе дискету...
     Из-за шкафов полыхнуло ослепительным огнем, несколько раз грохнуло, и
сразу же завоняло паленым мясом.
     - Что такое?
     - Да опять этот, из Пензы. Похоже, на пирамидальную мину попал.
     - Ладно, завтра утром вызовем - а то второй час вонь и грохот. Езжай.
Он тебе дискету даст с "Арканоидом". Ну и ты сам погляди, что  у  них  там
нового, понимаешь?
     Саша повернулся было к двери, но Борис  Григорьевич  удержал  его  за
рукав.
     - Подожди, - сказал он, надевая шлем и беря в руки меч, - ты мне  еще
нужен. Когда я "Кия" крикну, нажми клавишу.
     - Какую?
     - А без разницы.
     Он зашел за спину замершему в выпаде китайцу, встал в низкую стойку и
примерился мечом к его шее.
     - Готов?
     - Готов, - отворачиваясь, ответил Саша.
     - Кия!!!
     Саша ткнул в клавиатуру; раздался  резкий  свист,  что-то  хрустнуло,
стукнулось об пол и покатилось по нему, а следом упало  что-то  тяжелое  и
мягкое.
     - Теперь иди, - хрипло сказал Борис Григорьевич, - и не задерживайся,
работы много.
     - Я в столовую хотел пойти, -  стараясь  глядеть  в  сторону,  сказал
Саша.
     - Поезжай лучше сразу. Там и пообедаешь.
     Саша вышел из-за шкафов,  подошел  к  своему  рабочему  месту,  ногой
отшвырнул оплавленные очки гостя под батарею,  сел  за  свой  компьютер  и
сбросил на дискету все, что было нужно. Потом, положив  дискету  в  сумку,
встал и неторопливо пошел по усеянному обломками каменных  плит  коридору,
привычно перепрыгнул через ловушку, повис на  руках,  спрыгнул  на  нижний
ярус, поднял с пола узкий разрисованный кувшин и припал  к  его  горлышку,
думая о том, что до сих пор не знает ни того, кто расставляет эти  кувшины
в укромных местах подземелья, ни того,  куда  исчезает  кувшин,  когда  он
выпивает содержимое.
     Дорога на четвертый уровень была знакома  до  мелочей,  и  Саша  шел,
прыгал, подлезал и подтягивался совершенно  механически,  думая  о  всякой
ерунде. Сначала ему вспомнился  зам  начальника  второго  подотдела  малой
древесины Кудасов, давно уже дошедший в  игре  "Троаткаттер"  до  восьмого
уровня, но так до сих пор и не сумевший перепрыгнуть на нем через какую-то
зеленую тумбочку, - из-за этого он, как говорили, и оставался вечным замом
у нескольких ракетами пролетевших на повышение начальников, у которых  это
получилось если и не совсем  сразу,  то,  во  всяком  случае,  без  особых
усилий. Потом Саша стал думать о непонятных словах  Итакина,  сказанных  в
одну из прошлых встреч - что вроде какие-то  ребята  давно  раскололи  его
игру; непонятно было, что Итакин имел в виду, потому что игра была колотой
уже тогда, когда Саша ставил ее  себе  на  винт.  Потом  впереди  медленно
поднялась вверх дверь четвертого уровня, и Саша шагнул  в  оказавшийся  за
ней вагон метрополитена.
     "А куда, собственно, я иду? - думал он, глядя в черное зеркало  двери
вагона и поправляя на голове тюрбан. - До седьмого уровня я уже доходил  -
ну, может, не совсем доходил - но видел, что там. Все то же самое,  только
стражники толще. Ну, на восьмой выйду. Так это ж сколько времени займет...
И что дальше? Правда, принцесса..."
     Последний раз Саша видел принцессу два дня  назад,  между  третьим  и
четвертым уровнем. Коридор на экране на секунду  исчез,  и  на  его  месте
появилась застланная коврами комната с высоким сводчатым потолком.  И  тут
же заиграла музыка - жалующаяся и заунывная, но только  сначала  и  только
для того, чтобы особенно прекрасной показалась одна нота в самом конце.
     На ковре стояли огромные песочные часы; с каменных плит пола на  Сашу
словно в монокль смотрела изнеженная дворцовая кошка,  а  в  самом  центре
ковра, на разбросанных подушках, сидела принцесса. Ее лица издали было  не
разобрать - кажется, у нее были длинные  волосы,  или  это  темный  платок
падал на ее плечи. Вряд ли она знала, что  Саша  на  нее  смотрит,  и  что
вообще есть какой-то Саша, но зато Саша знал, что стоит ему  только  дойти
до этой комнаты, и принцесса бросится ему на шею. Встав, принцесса сложила
руки на груди, сделала несколько шагов  по  ковру,  вернулась  и  села  на
россыпь маленьких подушек.
     А потом все исчезло, за спиной с грохотом закрылась тяжелая дверь,  и
Саша оказался  возле  высокого  каменного  уступа,  с  которого  начинался
четвертый уровень.
     "Интересно, о чем она сейчас думает? Может быть, она  думает  о  том,
кто идет  к ней по лабиринту?  То есть  обо мне,  не зная,  что именно обо
мне?"
     За стеклом замелькали колонны станции; поезд  остановился.  Саша  дал
толпе подхватить себя и медленно поплыл к эскалаторам. Работало два;  Саша
ответвился в ту часть толпы, которая двигалась  к  левому.  В  его  голове
потекли медленные и обычные для второй половины дня угрюмые мысли о жизни.
     "Странно, - думал он, - как я  изменился  за  последние  три  уровня.
Когда-то ведь казалось, что стоит только перепрыгнуть через ту  расщелину,
и все. Господи, как мало надо было для счастья... А  сейчас  я  это  делаю
каждое утро, почти не глядя, и что?  На  что  я  надеюсь  сейчас?  Что  на
следующем этапе все изменится, и я чего-то захочу  так,  как  умел  хотеть
раньше? Ну, допустим, дойду. Уже ведь почти знаю, как - надо  после  пятой
решетки попрыгать - наверняка там ход в потолке, плиты какие-то  странные.
Но когда  я туда  залезу,  где я  найду  того  себя,  который  хотел  туда
залезть?"
     Саша вдруг похолодел - до  него  донесся  знакомый  лязг.  Он  поднял
голову  и  увидел  впереди  по  ходу  эскалатора,  на  котором  он  стоял,
включившуюся разрезалку пополам - два стальных листа с  острыми  зубчатыми
краями, которые через каждые несколько секунд сшибались с такой силой, что
получался  звук  вроде  удара  в  небольшой  колокол.  Остальные  спокойно
проезжали сквозь нее - она существовала только для  одного  Саши,  но  для
него она  была  настолько  реальна,  насколько  что-нибудь  вообще  бывает
реальным: через всю сашину спину шел длинный уродливый шрам, а ведь в  тот
раз разрезалка его только чуть-чуть задела, выкромсав целый клок ткани  из
дорогой джинсовой куртки. Проходить через разрезалки было, вообще  говоря,
несложно - надо было встать рядом и быстро шагнуть вперед сразу  же  после
того, как разрезалка откроется. Но  сейчас  Саша  ехал  по  эскалатору,  и
никакой  возможности  угадать,  в  какой  именно  момент  он   доедет   до
разрезалки, не было. Не раздумывая, он повернулся назад  и  кинулся  вниз.
Бежать было трудно - на эскалаторе стояла уйма пьяноватых мужичков, каждый
из которых давал себя почувствовать и пропускал с большой неохотой, бросая
Саше вдогонку редкие, как самоцветы, слова. Какая-то баба в красном платке
и с двумя большими  тюками  в  руках  задержала  Сашу  настолько,  что  он
оказался к разрезалке даже ближе, чем был раньше, но все-таки ему  удалось
как-то перелезть через тюки. Но тут впереди упала решетка, и  Саша  понял,
что пропал. Он обмяк, зажмурился, но вместо того, чтобы увидеть за секунду
всю свою жизнь, почему-то с  невероятной  отчетливостью  вспомнил,  как  в
четвертом  классе  довел  на   уроке   пения   молодого   практиканта   из
консерватории  до  того,  что  тот,  перестав  играть  на   рояле   музыку
Кабалевского, встал с места, подошел к нему и  дал  по  морде.  Разрезалка
лязгнула совсем близко, и Саша инстинктивно  шагнул  назад,  подумав,  что
ведь может и про...
     "А куда, собственно, я иду? - подумал Саша, глядя  в  черное  зеркало
двери вагона метро и поправляя на голове тюрбан. - До  седьмого  уровня  я
уже доходил - ну, может, не совсем доходил - но видел, что там. Все то  же
самое, только стражники толще. Ну, на восьмой выйду.  Так  это  ж  сколько
времени займет... Да и зачем все это? Правда, принцесса..."
     Последний раз Саша видел принцессу два дня  назад,  между  третьим  и
четвертым уровнем. Коридор на экране на секунду  исчез,  и  на  его  месте
появилась застланная коврами комната с высоким сводчатым потолком.  И  тут
же заиграла музыка - жалующаяся и заунывная, но только  сначала  и  только
для того, чтобы особенно прекрасной показалась  одна  неожиданная  нота  в
самом конце.
     Саша перестал думать о принцессе и стал глядеть  по  сторонам.  Народ
вокруг был большей частью привокзальный, поганый. Было много пьяных, много
одинаковых баб с сумками; особенно Саше не  понравилась  одна,  в  красном
платке, с двумя большими тюками в руках. "Где-то я  ее  видел,  -  подумал
Саша, - точно." С ним так часто бывало в последнее время -  казалось,  что
он уже видел то, что происходит вокруг, но вот где он  это  видел,  и  при
каких обстоятельствах, он вспомнить не мог. Зато  недавно  он  прочитал  в
каком-то журнале, что это чувство называется "Deja  vu",  из  чего  сделал
вывод, что то же самое происходит с людьми и во Франции.
     За стеклом замелькали колонны станции; поезд  остановился.  Саша  дал
толпе подхватить себя и медленно поплыл к эскалаторам. Работало два;  Саша
ответвился в ту часть толпы, которая двигалась к  правому.  В  его  голове
потекли медленные и обычные для второй половины дня угрюмые мысли о жизни.
     "Сейчас мне кажется, - думал  он,  -  что  хуже  того,  что  со  мной
происходит, и быть ничего не может. А ведь пройдет пара этапов, и  вот  по
этому именно дню и наступит сожаление. И покажется, что  держал  что-то  в
руках, сам не понимая, что - держал, держал, да и выкинул. Господи, как же
погано должно стать потом, чтобы можно было жалеть о том,  что  происходит
сейчас... И  ведь  что  самое  интересное  -  с  одной  стороны  жить  все
бессмысленней и хуже, а с другой - абсолютно ничего в жизни  не  меняется.
На что же я надеюсь? И почему каждое утро встаю  и  куда-то  иду?  Ведь  я
плохой инженер, очень плохой. Мне все это просто не интересно. И оборотень
я плохой, и скоро меня возьмут и выпрут, и будут совершенно правы...
     Саша вдруг похолодел - до  него  донесся  знакомый  лязг.  Он  поднял
голову и увидел на соседнем эскалаторе включившуюся разрезалку пополам.  В
первый момент испуг был так силен, что Саша даже не сообразил, что никакой
угрозы для него нет. Потом, сообразив, он так громко сказал "Уй",  что  на
него с соседнего эскалатора поглядела та  самая  баба  с  тюками,  которая
привлекла его внимание в вагоне. Она проехала разрезалку, глядя на Сашу  и
даже не догадываясь, что случилось бы, будь на ее месте он. Саше ее взгляд
был неприятен, и он отвернулся.
     Следующая разрезалка пополам стояла у выхода из метро, и Саша  прошел
ее без всякого труда. А вот из кувшинчика, стоявшего за ней,  он  пить  не
стал - какой-то он был подозрительный,  с  орнаментом  из  треугольничков.
Саша один раз из такого попил и потом две недели сидел на бюллетене. Чутье
подсказывало, что где-то рядом должен быть еще один кувшин, и  Саша  решил
поискать. Его внимание привлекла парикмахерская на другой стороне улицы: в
вывеске не горели две первых буквы, и Саша был уверен, что это что-нибудь,
да значит.
     Внутри было маленькое помещение, где клиенты дожидались своей очереди
- сейчас оно было совершенно пустым, и это была  вторая  странность.  Саша
обошел комнатку кругом, подвигал кресла (в конце прошлого года он  сел  на
один стул в коридоре военкомата, куда  провалился  с  третьего  уровня,  и
неожиданно  сверху  спустилась  веревочная   лестница,   по   которой   он
благополучно вылез в двухмесячную командировку),  попрыгал  на  журнальном
столике (иногда они управляли  поворачивающимися  частями  стен),  и  даже
подергал крючки вешалок. Все  было  напрасно.  Тогда  он  решил  проверить
потолок, опять влез на журнальный столик и подпрыгнул с него вверх, подняв
над головой руки. Потолок оказался глухим, а  столик  -  очень  непрочным:
сразу две его ножки подломились,  и  Саша  вытянутыми  руками  врезался  в
цветную фотографию улыбающегося рыжего дебила, висевшую на стене.
     И вдруг в полу со скрипом распахнулся люк, в котором блеснуло  медное
горло кувшина, стоящего  на  каменном  полу  метрах  в  двух  внизу.  Саша
спрыгнул на  каменную  площадку,  и  люк  над  головой  захлопнулся;  Саша
огляделся и увидел с другой стороны  коридора  бледного  усатого  воина  в
красной чалме с пером; на пол воин отбрасывал  две  расходящихся  дрожащих
тени, потому что за его спиной коптили два факела по бокам высокой  резной
двери с черной вывеской "ГОСПЛАН СССР".
     "Надо  же,  -  подумал  Саша,  выхватывая  меч  и  кидаясь  навстречу
вытащившему кривой ятаган воину, - а я на троллейбусе,  дурак,  все  время
ездил."
     - Итакина? -  спросил  женским  голосом  телефон.  -  Обедает.  А  вы
поднимайтесь, подождите.  Это  вы  из  Госснаба  должны  были  программное
обеспечение привезти?
     - Я, - ответил Саша, - только я лучше тоже в столовую пойду.
     - Как к нам идти,  знаете?  Шестьсот  двадцатая  комната,  от  лифтов
налево по коридору.
     - Доберусь, - ответил Саша.
     В столовой было шумно и многолюдно. Саша походил между  столами,  ища
приятеля, но того не было видно. Тогда Саша встал  в  очередь.  Перед  ним
стояли два Дарта Вейдера из первого отдела  -  они  шумно,  с  присвистом,
дышали  и  механическими  голосами  обсуждали  какую-то  статью  -  не  то
"Огонька", не то Уголовного кодекса; из-за неестественности их речи понять
что-нибудь было очень сложно. Первый Дарт Вейдер взял на свой  поднос  две
тарелки кислой капусты, а  второй  -  борщ  и  чай  (кормили  в  Госплане,
конечно, уже не так,  как  до  начала  смуты  -  от  прежнего  великолепия
остались  только  изредка  попадавшиеся  в  капусте   красные   звездочки,
нарезанные из моркови с  помощью  какого-то  агрегата).  Саше  было  очень
интересно посмотреть, как Дарт Вейдер будет есть капусту - для  этого  ему
обязательно пришлось бы снять свой глухой черный шлем, но черные двое сели
за маленький столик в самом углу и задернули за собой  черную  шторку,  на
которой изображены были щит и  меч;  под  ней  остались  видны  только  их
начищенные хромовые сапоги, левая пара которых упиралась в пол  неподвижно
и прямо, а правая все время выделывала  какие-то  кренделя  -  один  сапог
терся о другой и обнимал его носком за голенище; Саша подумал, что если бы
он играл в "Спай", то из двух Дартов Вейдеров стал бы вербовать правого.
     Оглядевшись, Саша пошел со своим подносом  в  дальний  угол,  где  за
длинным столом у окна сидело около десятка пожилых мужиков в летной форме,
и деликатно сел с краю стола. На него поглядели,  но  ничего  не  сказали.
Один из пилотов - седой крепыш с двумя  незнакомыми  медалями  на  голубой
ткани комбинезона - стоял со стаканом в руке; он только что начал говорить
тост.
     - Друзья! Мы собрались здесь по поводу,  торжественному  и  приятному
вдвойне. Сегодня исполняется двадцать  лет  трудовой  деятельности  Кузьмы
Ульяновича Старопопикова в Госплане. И сегодня же утром  Кузьма  Ульянович
сбил над Ливией свой тысячный МиГ!
     Пилоты  зааплодировали  и  повернулись  к  сидящему  в  центре  стола
виновнику торжества - это был низенький, полненький и лысенький мужичок  в
толстых очках, дужка которых была перемотана черной ниткой. Он  совершенно
ничем не выделялся - наоборот, был за столом самым  незаметным,  и  только
приглядевшись, Саша заметил на его груди несколько рядов орденских  планок
- правда, каких-то незнакомых.
     - Я беру на себя смелость сказать,  что  Кузьма  Ульянович  -  лучший
пилот Госплана! И недавно полученный  им  от  Конгресса  орден  "Пурпурное
сердце" будет на его груди уже пятым.
     Вокруг опять зааплодировали; несколько раз Кузьму Ульяновича хлопнули
по плечам и спине; он сильно покраснел, махнул рукой, снял  очки  и  долго
протирал их носовым платком.
     - И это еще не все, - продолжал  седой,  -  кроме  эф-пятнадцатого  и
эф-шестнадцатого, Кузьма Ульянович недавно освоил новейший  истребитель  -
эф-девятнадцать   "Стелс".   На   его   счету   и    многие    технические
усовершенствования - осмыслив опыт  боев  в  небе  Вьетнама,  он  попросил
своего механика дописать два файла в ассемблере,  чтобы  пушка  и  пулемет
работали от одной клавиши - и теперь этим пользуемся мы все...
     - Да уж хватит бы, - застенчиво буркнул виновник.
     Встал другой пилот - у этого на груди тоже были орденские планки,  но
не в таком количестве, как у Кузьмы Ульяновича.
     - Вот тут наш парторг  говорил  о  том,  что  Кузьма  Ульянович  сбил
сегодня свой тысячный МиГ. А ведь кроме этого он, к примеру, четыре тысячи
пятьсот раз разрушил локатор под Триполи, а если мы  все  ракетные  катера
посчитаем, да еще аэродромы прибавим, такая  цифирь  выйдет...  Но  только
человека одной цифрой мерить нельзя. Я Кузьму Ульяновича знаю, может быть,
получше других - уже полгода с ним в паре летаю, и сейчас расскажу вам  об
одном нашем рейде. Я тогда первый раз на эф-пятнадцатом шел, а машина эта,
сами знаете,  не  из  простых  -  чуть  заторопишься,  захочешь  повернуть
побыстрей - подвисает. И  мне  Кузьма  Ульянович  перед  вылетом  говорит:
"Вася, запомни - не нервничай, иди сзади и ниже, я тебя прикрывать  буду."
Ну, я неопытный был тогда, а с гонором - чего это,  думаю,  он  прикрывать
меня будет,  когда я на  эф-шестнадцатом  весь Персидский  залив  облетал.
Да... Ну, сели мы по кабинам, и дают нам команду на взлет. Взлетали  мы  с
авианосца "Америка", и задание у  нас  было  -  сначала  какой-то  корабль
потопить в Бейрутском порту, а потом  уничтожить  лагерь  террористов  под
Аль-Бенгази. Взлетели, значит, и идем на малой, на автопилотах. А  там,  у
Бейрута, локаторов штук восемь, наверно - ну, вы все там были...
     - Одиннадцать, - сказал кто-то за столом, -  и  еще  всегда  двадцать
пятые МиГи патрулируют.
     -  Ну  да.  В  общем,  дошли  на  малой,  метрах  на  пятидесяти,   с
выключенными прицелами, а  как  километров  десять  осталось,  перешли  на
ручное, набрали четыре сотни и включили радары. Тут нас, понятно,  засекли
- но мы уже навелись,  выпустили  по  "Амрааму",  сделали  противоракетный
маневр и пошли на запад со снижением. От корабля щепок  не  осталось.  Это
нам по радио сообщили. В общем, опять идем вслепую  на  малой,  и  так  бы
дошли спокойно, но я тут, идиот, заметил двадцать третьего МиГа,  и  пошел
за ним - дай, думаю, задвину ему "Сайдвиндер" в  сопло.  Кузьма  Ульянович
видит на радаре, что я вправо пошел, и орет мне по  радио:  "Вася,  назад,
мать твою!" Но я уже прицел включил, поймал гада, и пустил ракету. И  хоть
тут бы мне развернуться, и к земле - так  нет,  стал  смотреть,  как  этот
двадцать третий падает. А потом гляжу на локатор -  а  на  меня  уже  СА-2
идет, кто пустил, не знаю...
     - Это под Аль-Байдой локатор стоит. Когда от Бейрута на запад  идешь,
никогда вправо брать не надо, - сказал парторг.
     - Ну да, а тогда-то я  не  знал.  Кузьма  Ульянович  кричит:  "Помеху
ставь!" А я вместо тепловой - это на "эф" нажать надо - на "цэ" жму. Ну и,
значит, получил прямо под хвост. Нажал на  "эф  семь",  катапультировался.
Опускаюсь, смотрю вниз - а там пустыня и шоссе, на шоссе машины  какие-то,
и меня на них сносит. И не успел я приземлиться, смотрю  -  мать  честная!
Кузьма Ульянович прямо на это шоссе на посадку заходит. Тут уж я  думаю  -
кто быстрее...
     Саша допил последний глоток чая, встал и пошел к выходу.  Плита  пола
сразу за дверью из столовой была какой-то странной - чуть другого цвета  и
на полсантиметра повыше, чем остальные. Саша остановился за  шаг  до  нее,
высунул голову в коридор и поглядел вверх  -  так  и  есть,  в  метре  над
головой поблескивали отточенные стальные зубья решетки.
     - Ну нет, - пробормотал Саша.
     Он внимательно оглядел столовую. С первого взгляда, другого выхода не
было, но Саша давно знал, что сразу он никогда и не бывает виден. Ход  мог
быть, например, за огромной картиной на стене, но допрыгнуть до нее  можно
было только раскачавшись на люстре,  а  для  этого  надо  было  громоздить
несколько столов один на другой. Было еще несколько выступов в  стене,  по
которым можно было попытаться залезть вверх, и Саша уже совсем было  решил
это сделать, когда его вдруг окликнула баба в белом халате.
     - Подносик-то на мойку надо снести, молодой человек, - сказала она, -
нехорошо выходит.
     Саша вернулся за подносом.
     - ...всем отделом стали пробоины считать, -  говорил  ведомый  Кузьмы
Ульяновича, - помните? Тогда покойный Ешагубин подходит к нам и спрашивает
- разве, говорит, эф-пятнадцатый на одном моторе может лететь?  И  знаете,
что ему Кузьма Ульянович ответил?
     - Ну хватит, правда, - конфузясь, сказал Кузьма Ульянович.
     - Нет, я скажу, пускай...
     Дальше Саша не слышал - все его внимание переключилось на  движущуюся
ленту, по  которой  тарелки  и  подносы  ехали  на  мойку.  Она  кончалась
небольшим окошком, в  которое  вполне  можно  было  пролезть.  Саша  решил
попробовать, поставил на ленту поднос, оглянулся и быстро забрался на  нее
сам. Двое стоявших возле окошка танкистов  поглядели  на  него  с  большим
недоумением, но прежде, чем они успели что-то сказать, Саша протиснулся  в
окошко, перепрыгнул через щель в полу и со всех  ног  кинулся  к  медленно
поднимающемуся  куску  стены  с  большой  облезлой   раковиной;   за   ним
открывалась освещенная факелами узкая лестница вверх.
     Начальник Итакина  Борис  Емельянович  оказался  одним  из  тех  двух
танкистов, которые с таким удивлением глядели на  Сашу  в  столовой.  Саша
столкнулся с ним у самого входа в шестьсот двадцатую комнату - за  сашиной
спиной  осталось  примерно  с  десяток  ярусов,  на  которые  можно   было
забраться, только подпрыгнув и подтянувшись, поэтому он устал и запыхался,
а поднявшийся на лифте  Борис  Емельянович  был  спокоен  и  свеж,  и  пах
одеколоном.
     - Ты от Борис Григорича? - ничем не  показывая,  что  узнает  в  Саше
хулигана из столовой, спросил Борис Емельянович.  -  Пойдем  быстрее,  мне
через пять минут выезжать.
     Кабинет Бориса Емельяновича был такой же отгороженной шкафами  частью
огромного зала, что и кабинет Бориса Григорьевича, только внутри,  занимая
практически все  место,  стоял  огромный,  лоснящийся  смазкой  танк  "M-1
Abrams". Еще у стены были две бочки с горючим, на которых стояли телефон и
четырехмегабайтная "супер эй-ти" с цветным ВГА-монитором, при  взгляде  на
которую Саша сглотнул слюну.
     - Триста восемьдесят шестой процессор? - уважительно спросил он. -  И
винт, наверно, мегабайт двести?
     - Это не  знаю,  -  сухо  ответил  Борис  Емельянович,  -  у  Итакина
спрашивай, он мой механик. Чего там тебе подписывать?
     Саша полез  в  сумку  и  вынул  чуть  подмявшиеся  за  время  долгого
путешествия бумаги. Борис  Емельянович,  сверкнув  похожим  на  пулеметный
патрон с золотой пулей "Монт-Бланком", прямо на броне, не глядя, подмахнул
два первых листа, а над третьим задумался.
     - Это я так не могу, - сказал,  наконец,  он,  -  это  надо  в  главк
звонить. Это даже не я должен подписывать, а Павел Семенович Прокудин.
     Поглядывая на часы, он навертел номер.
     - Павла Семеновича, - сказал он в трубку. - Так. А когда будет?  Нет,
сам свяжусь.
     Он повернулся к Саше и значительно на него взглянул.
     - Ты не очень удачно пришел, -  сказал  он.  -  Через  пять  минут  -
наступление. А если ты эту бумагу хочешь подписать, в  главк  надо  ехать.
Хотя подожди... Может, быстрее выйдет. Проедешь немного со мной.
     Борис Емельянович склонился над компьютером.
     - Черт, - сказал он через минуту, - где это  Итакин  ходит?  Не  могу
двигатель запустить.
     - А вы директорию  смените,  -  сказал  Саша,  -  вы  же  в  корневой
директории. Или сначала в "Нортон" выйдите.
     - А ну попробуй, - ответил Борис Емельянович, отходя в сторону.
     Саша привычно затюкал по клавишам; заверещал дисковод  хард-диска,  и
почти сразу же мощно и тихо загудела электрическая  трансмиссия  танка,  а
воздух вокруг наполнился горьким  дизельным  выхлопом.  Борис  Емельянович
ловко запрыгнул на броню; Саша предпочел подтянуть к танку стул  и  уже  с
него шагнул на чуть приподнятую корму.
     В башне оказалось просторно и очень удобно. Саша заглянул  в  прицел,
но  тот  пока  не  работал;  тогда  он  огляделся.  Изнутри  башня  чем-то
напоминала любовно украшенную водителем кабину  автобуса  -  по  бокам  от
казенника пушки висели какие-то брелочки, флажки,  обезьянки,  а  к  броне
было приклеено несколько вырезанных из журнала девушек в купальниках.
     Борис Емельянович кинул Саше шлемофон, велев его одеть, и  скрылся  в
отделении водителя;  двигатель  взревел,  и  танк  выкатился  на  огромную
равнину,  где  далеко  впереди  возвышалась  похожая  на  вулкан  гора  со
срезанным границей монитора  верхом.  Саша  по  пояс  высунулся  из  люка,
огляделся и увидел по бокам еще десятка два таких же танков; два  или  три
возникли прямо на его глазах.
     - Как такое построение называется? - спросил он в микрофон.
     - Какое? - долетел искаженный наушниками голос Бориса Емельяновича.
     - Когда танки все на одной линии? Ну, если бы это солдаты были,  была
бы цепь, а это как называется?
     - Не знаю, - ответил Борис Емельянович.  -  Так  после  обеда  всегда
бывает - просто одновременно выходим. Ты лучше  посчитай,  сколько  танков
вокруг?
     - Двадцать шесть, - сосчитал Саша.
     - Понятно. Бабаракин на бюллетене, Сковородич в Австрии, а  остальные
все здесь. Жаркий сегодня день будет.
     - Двадцать первый, двадцать первый, с  кем  говорите?  -  раздался  в
шлемофоне чей-то голос.
     - Говорит двадцать первый, вызываю семнадцатого, прием.
     - Семнадцатый слушает.
     - Семнадцатый, у  меня  тут  парень  из  Госснаба,  ему  одну  бумагу
подписать. Чтоб не ехать через весь город.
     - Понял вас, двадцать второй, - отозвался голос, - через десять минут
у фермы.
     Танк Бориса Емельяновича резко взял вправо, и Сашу сильно  качнуло  в
люке. Перелетев с разгону через несколько ухабов, Борис Емельянович выехал
на шоссе, повернул и километрах на восьмидесяти в час  понесся  в  сторону
далекой  рощи,  перед  которой  дорога  разветвлялась  и  торчал  какой-то
указатель на шесте.
     - Залазь в башню, - велел Борис Емельянович, - и люк закрой.  Вон  на
том холме гранатометчик сидит.
     Саша повиновался - и в самое время: по броне ударило,  и  послышалось
резкое и громкое шипение.
     - Вот он, курва-а, - прошептал голос Бориса Емельяновича в наушниках,
и башня стала медленно поворачиваться вправо.
     Саша  увидел  на  экране  прицела  совместившийся  с  вершиной   горы
квадратик и выскочившую надпись "gun  locked".  Но  Борис  Емельянович  не
спешил стрелять.
     - Ну же! - выдохнул Саша.
     - Подожди, - зашептал Борис Емельянович, - дай я осколочный заряжу...
Бронебойные нам еще понадобятся.
     Еще раз зашипело и ударило по броне, а в  следующий  момент  рявкнула
пушка "Абрамса", и на вершине холма на  секунду  словно  выросло  огромное
черно-красное дерево.
     Вскоре слева от шоссе появилась  и  стала  стремительно  приближаться
окруженная   невысоким   забором    ферма,    похожая    на    заброшенную
правительственную дачу. Метрах в трехстах Борис Емельянович затормозил,  и
так резко, что Саша, глядевший в прицел, наверняка посадил бы  себе  синяк
под глазом, если бы не мягкая резина вокруг окуляров.
     - Что-то мне вон то окно не нравится, - сказал Борис  Емельянович,  -
дай-ка я...
     Башня поехала влево, и опять рявкнула пушка. Ферму заволокло огнем  и
дымом, а когда их снесло, от уютного двухэтажного  домика  остался  только
закопченный  фундамент  с  небольшим  куском  стены,  в  котором  странной
показалась непонятно куда раскрывшаяся дверь. Борис Емельянович на  всякий
случай дал длинную очередь  из  пулемета,  перебившую  несколько  досок  в
заборе, и медленно поехал к ферме.
     - Можешь пока  выйти  поразмяться,  -  сказал  он  Саше,  когда  танк
затормозил у пепелища, - вроде, все спокойно.
     Саша вылез из башни, спрыгнул на землю  и  повертел  головой.  Голова
гудела, чуть подрагивали колени, и хотелось на всякий случай схватиться за
какой-нибудь поручень, вроде тех, что были в башне.
     - Что, скис? - дружелюбно спросил Борис Емельянович.  -  Ты  попробуй
так пять дней в неделю, по восемь часов, да еще когда на  тебя  одного  по
три Т-70 выезжают. Вот  когда  коленки  задрожат.  Здесь-то  место  тихое,
благодать...
     Действительно,  место  было  красивым  -  на  ровном   поле   кое-где
поднимались деревья, за шоссе  зеленела  роща  и  оттуда  доносился  тихий
птичий щебет. Из-за тучи вышло солнце, и все вокруг приобрело такие нежные
цвета, которые бывают только на хорошо настроенном  ВГА  белой  сборки,  и
которых никогда не даст ни корейский, ни тем более  сингапурский  монитор,
что бы ни писали в глянцевых многостраничных паспортах хитрые азиаты.
     С шоссе донесся гул.
     - Павел Семенович едет. Готовь свою бумагу.
     Черная точка на шоссе быстро приближалась и  вскоре  стала  таким  же
танком, как у Бориса Емельяновича, только с торчащим над  башней  зенитным
пулеметом. Танк подъехал,  остановился,  и  из  башни  выпрыгнул  худой  и
мрачный танкист в золотых очках и черной пилотке.
     - Давай, чего у тебя там, - сказал он Саше,  присел  на  одно  колено
возле сорванного взрывом с крыши фермы листа жести, положил сашину  бумагу
на планшет и написал в верхней части листа: "Не возражаю."
     - А ты, Борис, - сказал он Борису Емельяновичу, -  бросай  эти  дела.
Вечно ты со всякой херней перед боем лезешь.
     - Ничего, - сказал Борис Емельянович, -  нагоним.  А  этот  парень  -
механик не хуже Итакина, мне сейчас двигатель за минуту завел...
     Мрачный покосился на Сашу, но ничего не сказал.
     Со  стороны  далеких  синих  холмов  у   горизонта   донесся   быстро
приближающийся гул. Саша поднял голову и  увидел  звено  F-15,  идущих  на
бреющем полете. Они пронеслись прямо над танками, и передний  истребитель,
на крыле которого была нарисована красная орлиная голова, в двух  десятках
метров от земли сделал бочку и свечей,  почти  вертикально,  пошел  вверх;
остальные разделились на две группы и, набирая  высоту,  пошли  в  сторону
далекой горы со срезанным верхом, и тут Сашу второй раз за  день  посетило
чувство, что это уже с ним было - может быть, как-то по-другому, но было -
он был уверен.
     - Ну, сегодня ни один МиГ не сунется, - сказал Борис  Емельянович.  -
Кузьма Ульяныч в воздухе. Это его машина, с  орлом.  Можешь  свою  зенитку
здесь оставить.
     - Погожу, - ответил мрачный.
     Где-то вдали у горы засверкало, потом донесся грохот.
     - Началось, - сказал мрачный, - пора.
     - Я вам такую же зенитку привез, - вспомнив, сказал Саша и  вынул  из
сумки дискету. - Там еще два ПТУРСа на башню.
     Но Борис Емельянович уже спускался в танк.
     - Некогда, - сказал он, - отдашь Итакину.
     Лязгнул люк, потом  второй,  и  танки,  отбрасывая  гусеницами  комья
земли, рванули с места. Саша смотрел им вслед, пока они на превратились  в
две точки, а потом пошел к ферме,  где  на  единственном  уцелевшем  куске
стены у двери горели давно замеченные им два призрачных факела.
     Когда за сашиной спиной закрылась  дверь,  он  понял,  что  выбрался,
наконец, из подземелья и находится  теперь  где-то  во  внутренних  покоях
дворца. Вокруг были уже не грубо обтесанные  каменные  глыбы,  а  какие-то
тонкие ажурные мостики, поддерживаемые легкими резными колоннами.  Куда-то
в сумрак уходили потолки, блестели в черном бархатном небе за окнами яркие
южные звезды, и даже факелы на стенах горели как-то иначе,  без  треска  и
копоти.
     С двух сторон от Саши были две одинаковых  опущенных  решетки,  а  на
стенах над ними висели узорчатые персидские ковры, и этого он тоже никогда
не видел на нижних уровнях. Он пошел к левой  решетке,  возле  которой  из
пола чуть поднималась управляющая подъемным механизмом плита, но когда  он
встал на нее, подниматься начала  та  решетка,  которая  осталась  за  его
спиной. Саша развернулся и побежал назад.
     За решеткой дорога разветвлялась. Можно было подпрыгнуть, подтянуться
и побежать вперед - там звякало сразу  несколько  разрезалок  пополам,  и,
значит, где-то рядом был спрятан кувшин, а может, и два сразу - было такое
один раз на третьем уровне. Можно было, наоборот, спуститься вниз, и Саша,
секунду поколебавшись, решил так и  поступить.  Внизу  начиналась  длинная
галерея с узкой полосой росписи на стене; в бронзовых кольцах,  ввинченных
в стену, коптили факелы, а впереди, защищая путь к лестнице, стоял страж в
алом халате, с подкрученными вверх усами и  длинным  мечом  в  руке;  Саша
заметил  в  правом  нижнем  углу  экрана   сразу   шесть   треугольничков,
обозначающих жизненную силу противника, и похолодел -  таких  ему  еще  не
попадалось. Самое большее до сих пор - это были четыре треугольничка. Саша
вытащил свой меч, найденный когда-то возле груды  человеческих  костей,  и
встал в позицию. Воин, пристально глядя ему в глаза и постукивая  ногой  в
зеленом сафьяновом сапоге по каменным плитам, стал приближаться. Вдруг  он
сделал неуловимо быстрый выпад, и Саша, еле успев отбить его меч  клавишей
"PgUp", сразу нажал "Shift", но этот всегда безотказный прием не  сработал
- воин успел отскочить, и снова принялся приближаться.
     - Здорово, Саш! - раздалось вдруг за спиной.
     Саша испытал острую  ненависть  к  неизвестному  идиоту,  вздумавшему
отвлекать его разговорами в такую минуту, сделал ложный  выпад  и,  целясь
врагу мечом прямо в горло, прыгнул вперед. Воин в алом халате опять  успел
отскочить.
     - Саша!
     Саша  почувствовал,  как  чьи-то  руки  разворачивают  его  вместе  с
вращающимся стулом, и чуть не ткнул мечом появившегося перед ним человека.
     Это был Петя Итакин. На нем был зеленый свитер  и  протертые  джинсы,
что очень удивило Сашу, знавшего госплановский этикет.
     - Пойдем поговорим, - сказал Итакин.
     Саша оглянулся на замершую на мониторе  фигурку,  потом  поглядел  на
Петю.
     - А я тебя уже час жду, - сказал он,  -  начальнику  твоему  "Абрамс"
запустил.
     - Видел уже, - сказал Итакин. - Ему минут пять назад Т-70  прямо  под
башню засадил. Он чиниться приезжал.
     Саша встал и пошел за приятелем в  коридор.  Петя  время  от  времени
через что-то перепрыгивал, а один раз упал на пол и  замер;  Саша  заметил
огромный синий глаз,  проплывший  прямо  над  ним  и  догадался,  что  это
"Тауэр", третья или четвертая башня. Сам он поднялся когда-то до  половины
первой, но когда услышал, что после того, как всходишь  на  первую  башню,
надо лезть на вторую, и совершенно неизвестно, что будет потом, бросил это
дело и стал принцем. А Петя лез на башню уже не первый год.
     Они вышли на лестницу, где Петя  ловко  увернулся  от  чего-то  вроде
вертикально летящего бумеранга, и с нее попали на пустой  длинный  балкон,
заваленный выгоревшими на солнце стендами с цветными фотографиями каких-то
дряблых лиц. Саша проверил пол под ногами - кажется, сомнительных плит  не
было. Петя, облокотившись на перила, уставился на огни города внизу.
     - Чего? - спросил Саша.
     - Так, - сказал Петя. - Я из Госплана скоро ухожу.
     - Куда?
     Петя неопределенно кивнул головой вправо. Саша посмотрел туда  -  там
были тысячи разноцветных светящихся точек, горящих  до  самого  горизонта.
Можно было понять Итакина и в  том  смысле,  что  он  планирует  прыжок  с
балкона.
     - Как звезды в "Принце", - вдруг сказал Саша, глядя на огни, - только
все вверх ногами. Или вниз головой.
     - А может, это в твоем "Принце" все вверх ногами, -  сказал  Петя.  -
Никогда не думал, почему там картинка иногда переворачивается?
     Саша помотал  головой.  Как  всегда,  вид  вечернего  города  навевал
печаль. Вспоминалось что-то забытое, и сразу же забывалось  опять,  и  это
что-то больше всего было похоже на тысячу раз данную себе и уже  девятьсот
девяносто девять раз нарушенную клятву.
     - На фига, интересно, мы живем? - спросил он.
     - Ну вот, - сказал Петя, - вроде и не пил сегодня,  а...  Вообще,  ты
стражника спроси. Он тебе объяснит насчет жизни.
     Саша опять уставился на огни.
     - Вот ты второй год по лабиринту бежишь, - заговорил  Петя,  -  а  ты
думал когда-нибудь, на самом он деле или нет?
     - Кто?
     - Лабиринт.
     - В смысле, существует он или нет?
     - Да.
     Саша задумался.
     - Пожалуй, существует. Точнее, правильно сказать, что  он  существует
ровно в той же степени, в какой  существует  принц.  Потому  что  лабиринт
существует только для него.
     - Если уж сказать совсем правильно, - сказал Петя, -  и  лабиринт,  и
фигурка существуют только для того, кто глядит на экран монитора.
     - Ну да. То есть почему?
     - Потому что и лабиринт, и фигурка могут появляться только в нем.  Да
и сам монитор, кстати, тоже.
     - Ну, - сказал Саша, - мы это на втором курсе проходили.
     - Но тут есть одна деталь, - не обращая  внимания  на  Сашины  слова,
продолжал Петя, - одна очень важная деталь, которую нам все  те  козлы,  с
которыми мы это проходили, забыли сообщить.
     - Какая?
     - Понимаешь, - сказал Петя, - если фигурка давно работает в Госснабе,
то она почему-то решает, что это она глядит в монитор, хотя она всего лишь
бежит по его экрану. Да и вообще, если б  нарисованная  фигурка  могла  на
что-то поглядеть, первым делом она бы заметила того, кто смотрит на нее.
     - А кто на нее смотрит?
     Петя задумался.
     - Есть только один спо...
     В  следующий  момент  его  что-то  сильно  толкнуло   в   спину,   он
перекувырнулся через  перила  и  полетел  вниз;  Саша  увидел  похожую  на
бумеранг штуку, какую он уже видел на лестнице  -  крутясь,  она  умчалась
куда-то в направлении увенчанных неподвижным дымом труб на горизонте. Саша
даже не успел испугаться - так  быстро  все  это  произошло.  Перегнувшись
через перила, он увидел Петю, вцепившегося руками в перила балкона  этажом
ниже.
     - Все в порядке, - крикнул Петя, - костылявки максимум на  один  этаж
сбрасывают. Сейчас я...
     Но тут Петя заметил медленно подплывающий к Пете вдоль стены огромный
глаз, похожий на круглый аквариум, до краев наполненный синими чернилами.
     - Петя! Слева! - крикнул он.
     Петя освободил одну руку и пустил в синий глаз два  каких-то  красных
шарика размером с клубок шерсти - от первого из них глаз дернулся и замер,
а от второго с хлопающим звуком растворился в воздухе.
     - Иди в шестьсот двадцатую, - крикнул Петя, перелазя через перила,  -
я сейчас приду, и будем твою игру докалывать.
     Саша повернулся, шагнул к выходу с балкона, и вдруг прямо перед ним с
грохотом  упала  стальная  решетка,  расколов  острыми  зубьями  несколько
кафельных плит пола. Саша повернулся назад, и вторая такая  же  решетка  с
лязгом ударила в перила балкона. Саша  поднял  голову,  увидел  в  близком
бетонном потолке небольшой квадратный лаз, привычно подпрыгнул, подтянулся
и вылез в узкий каменный коридор.
     Впереди на пол падало квадратное пятно красноватого света. Прижимаясь
к стене, Саша дошел до него и осторожно глянул вверх. Над ним  была  узкая
четырехугольная шахта, и там, далеко  наверху,  горел  факел,  и  виднелся
участок  закопченного  потолка  -  видимо,  это  была  обычная  коридорная
ловушка, только сейчас Саша был на ее дне. Наверху могли  быть  стражники,
поэтому Саша встал на цыпочки, и, осторожно ступая по  веками  копившемуся
праху, пошел вперед. Впереди оказался поворот, и в  нескольких  метрах  за
ним - тупик. Саша пошел было  назад,  но  услышал,  как  в  дальнем  конце
коридора лязгнула  решетка,  и  остановился.  Он  попал  в  мешок.  Теперь
оставалось только одно - тщательно проверить все плиты пола  и  потолка  -
любая из них могла управлять  решетками  или  поворачивающимися  участками
стены. Вытянув руки над головой, он подпрыгнул. Потом еще раз. Потом  еще.
Третья плита над его головой чуть-чуть поддалась. Дальше все было просто -
Саша еще раз подпрыгнул, толкнул ее руками и сразу отскочил  назад;  плита
выпала. Раздался грохот, и Саша привычно зажмурился,  чтобы  взлетевшая  с
пола пыль не попала в глаза. Немного погодя, он шагнул  вперед.  Теперь  в
потолке зияло прямоугольное отверстие, через которое можно было  пролезть,
а над ним вверх уходила стена с деревянными карнизами через каждые  два  с
половиной метра - это расстояние на всех уровнях было одинаковым. Стоя  на
таком карнизе, можно  было  подпрыгнуть  вверх,  в  прыжке  схватиться  за
следующий, влезть на него, встать и повторить то  же  самое  -  и  так  до
самого верха. На этой стене карнизов было шесть, и вся процедура заняла  у
Саши чуть больше минуты, причем он ни капли не устал.
     Теперь  он  стоял  в  коридоре,  стены  которого  состояли  из  грубо
обтесанных каменных блоков. Впереди была дыра  в  полу,  и  оттуда  тянуло
горьким факельным дымом. Саша подошел к ней и заглянул  вниз  -  метрах  в
пяти был виден ярко освещенный пол. Саша вздохнул, спустил  в  дыру  ноги,
повис над пустотой на руках, и с  некоторым  внутренним  усилием  заставил
себя разжать пальцы. Высота была не такой уж и большой, но как только Саша
приземлился, плита, на которую он упал, ушла из под ног  и  вместе  с  ним
полетела вниз; уцепиться за край он не успел и  после  томительно  долгого
падения врезался в пол, в обломки  только  что  с  треском  расколовшегося
каменного блока. Он не  разбился,  но  удар  и  неожиданность  оглушили  -
несколько секунд он с зажмуренными глазами сидел на  карачках,  вспоминая,
как давно в детстве, страшной черной зимой, сильно ушиб копчик, прыгнув из
слухового окна газовой подстанции на заиндевелый матрас внизу. А когда он,
помотав головой, открыл глаза, оказалось, что он  находится  в  той  самой
галерее с полосой орнамента на стене, откуда  его  вытащил  Итакин,  и  на
него, сложив руки на груди, смотрит тот же самый воин в алом  халате  -  в
том, что это он, Саша убедился, глянув в нижний угол монитора и увидев там
шесть треугольничков, обозначающих жизненную силу. Саша вскочил  на  ноги,
встал в боевую позицию и выхватил меч. Тогда воин выхватил  свой  и  пошел
навстречу; его взгляд до такой  степени  не  сулил  ничего  хорошего,  что
вспомнившийся совет Итакина  поговорить  с  ним  о  жизни  показался  злой
шуткой. Саша повертел в воздухе концом лезвия, собираясь нанести  удар,  и
вдруг воин неожиданным и точным движением выбил  меч  из  сашиной  руки  и
плашмя ударил его тяжелым клинком по голове.
     Саша открыл глаза и с  недоумением  обвел  ими  небольшую  полутемную
комнату, на полу которой он лежал. Под ним  был  мягкий  ковер,  на  стене
горела масляная плошка, а  у  стены  стоял  удивительной  красоты  сундук,
окованный чеканными медными листами. Под  потолком  плыли  клубы  дыма,  и
пахло чем-то странным, словно палеными перьями или  жженой  резиной  -  но
запах был приятный. Саша попытался сесть, и  понял,  что  не  в  состоянии
пошевелиться - почти по горло на  него  был  натянут  похожий  на  обшивку
матраса полотняный мешок, перемотанный толстой веревкой.
     - Проснулся, шурави?
     Изогнувшись червем, Саша перевернулся на другой бок и увидел воина  в
красном халате, сидящего метрах в двух от него на подушках.  Рядом  с  ним
дымился небольшой кальян, длинная кишка которого с  медным  мундштуком  на
конце лежала на ковре. С другой стороны  от  него  валялась  выпотрошенная
Сашина сумка. Воин вынул из складок халата маленький кривой  нож,  показал
его Саше и захохотал.
     - Да ты не бойся, шурави, не бойся, - сказал воин, поднимаясь на ноги
и нагибаясь над ним, - раз уж сразу не убил, не трону.
     Петли вокруг мешка ослабли. Воин сел на место  и,  посасывая  кальян,
задумчиво глядел, как Саша выпутывается из мешка. Когда Саша  окончательно
вылез и, сев на ковер, стал растирать затекшие  от  задержки  крови  ноги,
воин молча протянул ему  дымящийся  шланг.  Саша  безропотно  взял  его  и
глубоко затянулся. Комната сразу  чуть-чуть  сузилась  и  перекосилась,  и
вдруг стало слышным потрескивание масла в лампе - как оказалось, это  была
целая энциклопедия звука.
     - Меня зовут Зайнаддин Абу  Бакр  Аббас  ал-Хувафи,  -  сказал  воин,
подтягивая к себе раскрытую сашину сумку  и  запуская  в  нее  пятерню.  -
Можешь звать меня по любому из этих имен.
     - Меня Алексей, -  наврал  почему-то  Саша.  Из  всех  услышанных  им
непонятных слов он разобрал только "Аббас".
     - Ты ведь духовный человек?
     - Я-то? - переспросил Саша, с интересом наблюдая  за  трансформациями
комнаты. - Пожалуй, духовный.
     Почему-то он чувствовал себя в безопасности.
     - Вот я и смотрю - какие ты книги читаешь.
     Аббас держал в  руках  книгу  Джона  Спенсера  Тримингэма  "Суфийские
ордена в исламе", недавно купленную Сашей в "Академкниге", и дочитанную им
уже до середины. На ее обложке был нарисован какой-то мистический символ -
зеленое дерево, составленное из переплетенных арабских букв.
     - Очень тебя убить хотел, - признался Аббас, взвешивая книгу в руке и
нежно глядя на обложку. - Но духовного человека - не могу.
     - А за что меня убивать?
     - А за что ты сегодня Маруфа убил?
     - Какого Маруфа?
     - Не помнишь уже?
     - А, этого, что ли... с ятаганом? И перо еще на тюрбане?
     - Этого.
     - Да я не хотел, - ответил Саша, - он сам  полез.  Или  не  сам...  В
общем, он уже стоял у дверей с ятаганом. Как-то все машинально получилось.
     Аббас недоверчиво покачал головой.
     - Да что ты меня, за изверга принимаешь? - даже растерялся Саша.
     - А то нет. Вами, шурави, у нас в  деревнях  детей  пугают.  А  Маруф
этот, которого ты зарезал, утром ко  мне  подошел,  и  говорит  -  прощай,
говорит, Зайнаддин Абу Бакр. Чую, сегодня шурави  придет...  Я  думал,  он
гашиша объелся, а днем приносят его в караулку с перерезанным горлом...
     - Я правда не хотел, - с досадой сказал Саша.
     Аббас усмехнулся.
     - Хотел, не хотел. У каждого своя судьба, - сказал он, - и все нити в
руке Аллаха. Так?
     - Точно, - сказал Саша. - Вот это точно.
     - Я тут с одним суфием из Хорасана пять дней пил, - сказал  Аббас,  -
он мне и рассказал одну сказку... В общем, я точно не помню, как там было,
но там кого-то по ошибке зарезали, а потом оказалось, что это был убийца и
преступник, который  как  раз  собирался  совершить  свое  самое  страшное
убийство. Я вообще люблю с  духовными  людьми  выпить...  Вспомнил  я  эту
сказку, и думаю - а вдруг ты тоже какие сказки знаешь?
     Аббас встал с места, подошел к сундуку, открыл его  и  вынул  бутылку
виски "Уайт Хорс", два пластиковых стакана и несколько мятых сигарет.
     - Это откуда? - изумился Саша.
     - Американцы, - ответил Аббас.  -  Гуманитарная  помощь.  Как  у  вас
компьютеры в министерствах начали ставить, так они нам помогать стали.  Ну
и еще на гашиш меняют.
     - А американцы что, не изверги? - спросил Саша.
     - Да разные есть, - ответил Аббас, наполняя два пластиковых  стакана.
- С ними хоть договориться можно.
     - Договориться - это как?
     - Запросто. Ты, когда видишь стражника, нажимай кнопку "К". Он  тогда
сразу притворится мертвым, а ты шагай себе дальше.
     - Не знал, - ответил Саша, принимая стакан.
     - А откуда тебе знать, - сказал Аббас, поднимая  свой  и  салютуя  им
Саше, - когда у вас все игры колотые. Инструкций-то нет. Но ведь  спросить
можно? Я думал, шурави говорить не умеют.
     Аббас выпил и шумно выдохнул.
     - Вот есть там у вас такой Главмосжилинж, - вдруг  совершенно  другим
тоном заговорил он, - и есть там Чуканов Семен Прокофьевич - такой,  сука,
маленький и жирный. Вот это гадина, так гадина. Выходит на первый  уровень
- дальше боится, ловушки там, - и ждет наших.  Ну,  у  нас  понятно,  дело
военное - хочешь, не хочешь - иди. А ребята там неумелые, молодежь. Так он
каждый день пять человек убивает. Норма у него. Войдет, убьет,  и  выйдет.
Потом опять. Ну, если он на седьмой уровень попадет...
     Аббас положил руку на рукоять лежащего рядом с ним меча.
     - А американцы вам оружие поставляют? - спросил Саша,  чтобы  сменить
тему.
     - Поставляют.
     - А можно посмотреть?
     Аббас встал, подошел к своему сундуку, вынул  небольшой  пергаментный
свиток и кинул его Саше. Саша развернул свиток и увидел  короткий  столбец
команд микроассемблера, витиевато написанных черной тушью.
     - Что это? - спросил он.
     - Вирус, - ответил Аббас, наливая еще по стакану.
     - Ах ты... Я-то думаю, кто у нас все время систему стирает? А в каком
он файле сидит?
     - Ну ладно, - сказал Аббас, - хватит нам о  всякой  чепухе.  Пора  бы
тебе и сказку рассказать.
     - Какую?
     - Учебную. Ты же духовный человек? Значит, должен знать.
     - А про что? - спросил Саша, косясь на длинный меч, лежащий на  ковре
недалеко от Аббаса.
     - Про что хочешь. Главное, чтоб мудрость была.
     Чтобы выгадать минуту на  размышление,  Саша  поднял  с  ковра  шланг
кальяна и несколько раз подряд глубоко затянулся, вспоминая, что он прочел
у Тримингэма про суфийские сказки. Потом на минуту закрыл глаза.
     - Ты про магрибский молитвенный  коврик  знаешь?  -  спросил  он  уже
приготовившегося слушать Аббаса.
     - Нет.
     - Ну так слушай. У одного визиря был маленький  сын  по  имени  Юсуф.
Однажды он вышел за пределы отцовского поместья и пошел гулять. И  вот  он
дошел до пустынной дороги, где любил прогуливаться в одиночестве, и  пошел
по ней, глядя по сторонам. И  вдруг  увидел  какого-то  старика  в  одежде
шейха, с черной шляпой на голове. Мальчик вежливо приветствовал старика, и
тогда старик остановился и дал ему сладкого  сахарного  петушка.  А  когда
Юсуф съел его, старик спросил: "Мальчик, ты  любишь  сказки?"  Юсуф  очень
любил сказки, и так и ответил. "Я знаю одну сказку, - сказал старик, - это
сказка про магрибский молитвенный коврик. Я бы тебе ее  рассказал,  но  уж
больно она страшна." Но мальчик Юсуф, естественно, сказал  что  ничего  не
боится, и приготовился слушать. И вдруг где-то в  той  стороне,  где  было
поместье его отца, раздался звон колокольчиков и какие-то громкие крики  -
так всегда бывало, когда кто-нибудь приезжал.  Мальчик  мгновенно  позабыл
про  старика  в  черной  шляпе  и  кинулся  поглядеть,  кто  это  приехал.
Оказалось, что это был всего лишь какой-то незначительный подчиненный  его
отца, и мальчик со всех ног побежал назад, но старика  на  дороге  уже  не
было. Тогда он очень расстроился и пошел назад в поместье. Выбрав  минуту,
он подошел к отцу и спросил: "Папа! Ты знаешь  что-нибудь  про  магрибский
молитвенный коврик?" И вдруг его отец побледнел, затрясся всем телом, упал
на пол и умер. Тогда мальчик очень испугался и побежал к  маме.  "Мама!  -
крикнул он, - несчастье!" Мама подошла к нему, улыбнулась, положила ему на
голову руку и спросила: "Что такое, сынок?" "Мама, - закричал мальчик, - я
подошел к папе и спросил его про одну вещь, а он вдруг  упал  и  умер!"  -
"Про какую вещь?" - нахмурясь, спросила мама. "Про магрибский  молитвенный
коврик!" И вдруг мама тоже  страшно  побледнела,  затряслась  всем  телом,
упала на пол и умерла. Мальчик остался совсем один, и скоро могущественные
враги его отца захватили поместье, а самого  его  выгнали  на  все  четыре
стороны. Он долго странствовал по всей Персии и, наконец, попал в ханаку к
одному очень известному суфию и стал его учеником. Прошло несколько лет, и
Юсуф подошел к этому суфию, когда  тот  был  один,  поклонился  и  сказал:
"Учитель, я учусь у вас уже несколько лет. Могу я задать вам один вопрос?"
- "Спрашивай, сын мой," - улыбнувшись, сказал суфий. "Учитель,  вы  знаете
что-нибудь о магрибском молитвенном коврике?" Суфий  побледнел,  схватился
за сердце и упал мертвый. Тогда Юсуф кинулся прочь.  С  тех  пор  он  стал
странствующим дервишем, и ходил по Персии в поисках известных учителей.  И
все, кого бы он ни спрашивал про магрибский  коврик,  падали  на  землю  и
умирали. Постепенно Юсуф состарился, и стал немощным. Ему стали  приходить
в голову мысли, что он скоро умрет  и  не  оставит  после  себя  на  земле
никакого следа. И вот однажды, когда он сидел в чайхане и думал  обо  всем
этом, он вдруг увидел того самого старика в черной шляпе. Старик был такой
же, как и раньше - годы ничуть его не состарили.  Юсуф  подбежал  к  нему,
встал на колени и  взмолился:  "Почтенный  шейх!  Я  ищу  вас  всю  жизнь!
Расскажите мне о магрибском молитвенном коврике!" Старик  в  черной  шляпе
сказал: "Ну ладно. Будь  по  твоему".  Юсуф  приготовился  слушать.  Тогда
старик уселся напротив него, вздохнул и умер. Юсуф целый день и целую ночь
в молчании просидел возле его трупа. Потом встал, снял с него черную шляпу
и надел себе на голову. У него оставалось несколько мелких монет, и  перед
уходом он купил на них у владельца чайханы сахарного петушка...
     Саша замолчал. Аббас тоже долго молчал, а потом сказал:
     - Признайся, ты скрытый шейх?
     Саша не ответил.
     - Понимаю, - сказал Аббас, - все понимаю. Скажи, а  у  этого  дедушки
шляпа точно была черная?
     - Точно, - ответил Саша.
     - А не зеленая? Я думаю, может это Зеленый Хидр был?
     - А что тут у вас знают о Зеленом Хидре? - спросил Саша.  Он  еще  не
прочитал у Тримингэма, кто это такой, и ему было интересно.
     - Да все говорят разное. Самую интересную вещь сказал тот  дервиш  из
Хорасана, с которым мы пили. Он  сказал,  что  Зеленый  Хидр  очень  редко
является в своем настоящем обличье, и чаще всего  принимает  чужую  форму.
Или вкладывает свои слова в уста самым разным людям -  и  каждый  человек,
если захочет, может постоянно его слышать, говоря даже  с  самыми  глупыми
людьми, потому что некоторые слова произносит за них Зеленый Хидр.
     - Это верно, - сказал Саша. - Скажи, Аббас, а кто тут у вас на флейте
играет?
     - Никто не знает, - сказал Аббас. -  Уж  сколько  раз  весь  лабиринт
прочесывали... Без толку.
     Он зевнул.
     - Мне вообще-то на пост пора, - сказал он. - Кувшины  надо  разнести.
Скоро американцы придут. Не знаю, как тебя отблагодарить...  Разве  что...
Хочешь на принцессу посмотреть?
     - Хочу, - ответил Саша и залпом выпил то, что  оставалось  у  него  в
стакане.
     Аббас встал и снял с гвоздя на стене связку  больших  ржавых  ключей.
Они вышли в полутемный  коридор.  Дверь  комнаты,  где  они  сидели,  была
покрашена под стену, и когда  Аббас  закрыл  ее,  Саша  подумал,  что  ему
никогда не пришло бы в голову, что этот тупик, в сотнях похожих на который
он уже побывал, на самом деле - замаскированная дверь. Они молча дошли  до
выхода на следующий уровень, который оказался совсем рядом.
     - Только тихо, - сказал Аббас, протягивая ему ключи,  -  а  то  наших
перепугаешь.
     - Ключи отдать потом? - спросил Саша.
     - Оставь себе, - сказал Аббас. - Или выкинь.
     - А тебе они не нужны?
     - Будут нужны, - сказал Аббас, - сниму с гвоздя. Это ведь твоя  игра.
А у меня своя. Если что, заходи.
     Он протянул Саше клочок бумаги с какой-то надписью.
     - Здесь написано, как пройти, - сказал он.
     Подъем на самый верх занял от силы десять минут, а если бы Саша сразу
попадал ключом в замочные скважины, понадобилось  бы  и  того  меньше.  От
уровня к уровню вела небольшая служебная  лестница,  вырубленная  в  толще
камня - что это за камень, определить было трудно, потому что он был очень
приблизительным, да и существовал  недолго  -  когда  за  Сашей  закрылась
последняя дверь, реальность снова приобрела ясные цвета и четкость.
     Саша увидел перед собой уходящую  далеко  вверх  стену  с  такими  же
карнизами, как те, по  которым  он  совсем  недавно  карабкался  навстречу
Аббасу, машинально шагнул к первому, подпрыгнул  и  подтянулся.  Вспомнив,
что у него ключи, он плюнул, спустился вниз и неожиданно для  самого  себя
прыгнул прямо на глухую стену, стукнулся о камни, свалился, опять  прыгнул
на нее и опять упал. Попытавшись нормально встать на ноги, он вместо этого
подскочил высоко вверх, прогнулся и секунду висел в воздухе  с  вытянутыми
над головой руками. Только после этого  он  пришел  в  себя  и  со  стыдом
подумал: "Вот ведь развезло."
     Это был последний уровень, и служебная лестница здесь кончалась. Саша
побежал по длинной галерее с факелами в торчащих из стен бронзовых кольцах
(ему все казалось, что кто-то воткнул их  туда  вместо  флагов),  и  через
некоторое время уткнулся в  висящий  на  стене  ковер.  Развернувшись,  он
побежал в другую сторону,  и  после  недолгого  петляния  по  коридорам  и
галереям вышел к тяжелой металлической двери вроде тех, что вели с  уровня
на уровень. С ключами наготове он нагнулся к  ней,  но  никакого  замка  в
двери не оказалось. Именно за этой дверью должна была быть  принцесса,  но
вот только чтобы открыть эту  дверь,  надо  было  очень  долго  лазить  по
далеким аппендиксам двенадцатого уровня, на каждом  шагу  рискуя  свернуть
шею, хоть и нарисованную, но единственную.
     Другой вход Саша нашел минут через десять, заглянув за ковер, висящий
в тупике на стене. В одной из плит недалеко  от  пола  был  черный  зрачок
замочной скважины. Саша сунул туда самый маленький ключ,  который  был  на
связке, и открылась крохотная железная дверка, не  больше  окна  пожарного
крана. Саша с трудом протиснулся внутрь.
     Перед ним был зал с высоким сводчатым потолком; на его стенах  горели
факелы и висели ковры, а в одном из концов видна была поднятая решетка, за
которой начинался полутемный коридор. В другом  конце  зала  была  тяжелая
металлическая дверь - та самая, в которой  не  было  замочной  скважины  и
через которую Саше полагалось бы войти, сумей он когда-нибудь добраться до
этого уровня сам. Он узнал это место - именно здесь  он  видел  принцессу,
когда она иногда появлялась на экране. Но сейчас ее не было, как  не  было
ни ковров с подушками, ни пузатых песочных часов, ни дворцовой кошки.  Был
только голый пол. Зато поднятой решетки в стене Саша  раньше  не  видел  -
просто эта часть зала не попадала на экран,  когда  показывали  принцессу.
Саша пошел вперед.
     Коридор за решеткой неожиданно кончился банальной  деревянной  дверью
вроде тех, что приводят в коммунальную ванну или сортир,  и  Саше  в  душу
закралось нехорошее предчувствие. Он потянул дверь на себя.
     Комната, которая была перед  ним,  больше  всего  напоминала  большой
пустой чулан. Пахло чем-то затхлым - так  пахнет  в  местах,  где  хозяева
держат нескольких кошек и собирают советские газеты в  подшивку.  На  полу
валялся мусор - пустые аптечные флаконы, старый ботинок, сломанная  гитара
без струн и какие-то бумажные обрывки. Обои в нескольких местах отстали от
стен и свисали целыми лоскутами, а окно выходило на близкую - в метре,  не
больше, - кирпичную стену. В центре комнаты стояла принцесса.
     Саша сначала долго смотрел на нее, потом несколько раз обошел  вокруг
и вдруг сильно залепил по ней ногой. Тогда все то, из чего  она  состояла,
повалилось на пол  и  распалось  -  сделанная  из  сухой  тыквы  голова  с
наклеенными  глазами  и  ртом  оказалась  возле  батареи,  картонные  руки
согнулись в рукавах дрянного ситцевого халата, правая нога  отделилась,  а
левая повалилась на пол вместе с обтянутым черной тканью поясным манекеном
на железном шесте, упавшим  плашмя,  прямо  и  как-то  однозначно,  словно
застрелившийся политрук.
     Саша вышел из  комнаты  и  побрел  по  коридору  назад,  но  решетка,
отделявшая коридор от сводчатого зала, оказалась опущенной. Саша вспомнил,
что услышал звук ее падения через секунду после того, как ударил ногой  по
манекену, но в тот момент не обратил на это внимания.
     Вернувшись, он еще раз поглядел на пол, потом на обои,  и  заметил  в
одном месте контур заклеенной двери. Он подошел и  нажал  на  нее  плечом.
Дверь прогнулась, но не открылась; видимо, она была  очень  тонкой.  Тогда
Саша отошел на несколько метров, сжал кулаки и с разгону  врезался  в  нее
плечом - с такой силой, что,  распахнув  ее  и  с  хрустом  прорвав  обои,
пронесся еще метр или два по воздуху, и  только  потом,  споткнувшись  обо
что-то, полетел на пол, мельком увидев впереди  чьи-то  плечи,  затылок  и
спинку стула.
     - Тише, - сказал Итакин, поворачивая голову  от  экрана,  на  котором
мерцал высокий сводчатый зал, в центре которого  на  ковре  гладила  кошку
принцесса. - Бориса Емельяновича растревожишь. Ему сейчас опять в  бой.  У
них сегодня большие потери.
     Саша приподнялся на руках и оглянулся - за  его  спиной  поскрипывала
раскрытая дверца  стенного  шкафа,  из  которой  еще  планировали  на  пол
какие-то бумаги.
     - Ну и дела, Петя, - сказал он, поднимаясь на  ноги.  -  Что  же  это
такое?
     - Ты про принцессу? - спросил Итакин.
     Саша кивнул.
     - Это ты к ней и шел все время, - сказал Итакин. - Я ж  говорю,  твою
игру раскололи.
     - Неужели никто до нее не доходил?
     - Почему. Очень многие доходили.
     - Так почему они молчали? Чтобы другие тоже... чтобы им не  было  так
обидно?
     - Я думаю, не поэтому. Просто когда человек тратит столько времени  и
сил на дорогу, и наконец доходит, он уже не может себе  позволить  увидеть
все таким, как на самом деле... Хотя это тоже не точно.  Никакого  "самого
дела" на самом деле нет. Скажем, он не может позволить себе увидеть  того,
что видел ты.
     - А почему тогда я это видел?
     - Ну, ты просто прошел по служебной лестнице.
     - Но как же можно увидеть что-то другое? И потом, я ведь столько  раз
ее видел сам - когда переходишь с уровня на уровень, она иногда появляется
на экране, и она совсем не такая!
     - Я, наверно, не совсем  правильно  выразился,  -  сказал  Итакин.  -
Просто эта  игра  так  устроена,  что  дойти  до  принцессы  может  только
нарисованный человечек.
     - Почему?
     - Потому, - сказал Итакин, - что  принцесса  тоже  нарисована.  Ну  а
нарисовано может быть все что угодно.
     - Но куда же  тогда  деваются  те,  кто  играет?  Те,  кто  управляет
принцем?
     - Помнишь, как ты вышел на двенадцатый уровень? - спросил  Итакин,  и
кивнул на экран.
     - Помню.
     - Ты можешь сказать, кто бился головой о стену и прыгал вверх? Ты или
принц?
     - Конечно, принц, - сказал Саша. - Я и прыгать-то так не умею.
     - А где в это время был ты?
     Саша открыл было рот, чтобы ответить, но вдруг так и замер.
     - Вот туда они и деваются, - сказал Итакин.
     Саша сел на лавку у стены и долгое время думал.
     - Слушай, - сказал он наконец,  -  кто  же  там  все-таки  на  флейте
играет?
     - А вот этого до сих пор никто не знает.
     Саша поглядел на часы и вдруг икнул.
     - На углу еще можно взять, - сказал он, - я сейчас сгоняю. Подождешь?
По стакану, а?
     - Мне спешить некуда, - сказал Итакин. - Только тебя назад не пустят.
     - Да я быстро, - нажимая "Escape", сказал Саша,  -  через  пятнадцать
минут.
     На экране застыла картинка, где из-под мавританской  арки  открывался
вид на огромный восточный дворец, состоящий из множества башен и  башенок,
тянущихся к сияющему огромными звездами летнему небу.
     Возле углового гастронома шевелилась такая очередь, что Саша понял  -
взять сейчас бутылку  будет  крайне  трудно,  и,  может  быть,  невозможно
вообще. Во всяком случае, будь он трезвым, это точно было  бы  невозможно,
но он, как оказалось, выпил вполне достаточно, чтобы через несколько минут
броуновского движения по переполненному залу оказаться не так уж далеко от
кассы. Со всех сторон напирали и матерились, но через некоторое время Саша
понял, что кажущийся хаос на самом деле представляет  собой  упорядоченное
движение четырех примыкающих друг к другу очередей, трущихся друг о  друга
из-за разной скорости. Очередь за портвейном была слева, а та,  в  которую
он попал, была за килькой в томате - той самой, что после  открытия  банки
имеет обыкновение внимательно глядеть на открывшего не меньше чем десятком
крошечных блестящих глаз. Сашина очередь двигалась быстрее, чем очередь за
портвейном, и он решил преодолеть следующие несколько метров в ее составе,
и только потом уже перейти в соседнюю. Этот маневр удался, и Саша оказался
между стройотрядовской курткой, на спине которой было выведено  загадочное
слово "КАТЭК", и коричневым пиджаком, надетым прямо на голое мужское  тело
лет пятидесяти.
     -  Ы-ы-ы-ы...  -  сказал  мужик  в  коричневом  пиджаке,  когда  Саша
посмотрел на него, и закатил глаза. У мужика  изо  рта  немыслимо  воняло;
Саша торопливо отвернулся и стал смотреть на стену, где висел  треугольный
матерчатый  вымпел  и  выпиленная  из  раскрашенной  фанеры   голова   так
называемого Ленина.
     "Господи, - вдруг подумал он, - а я ведь действительно живу в этом...
в этой... Стою пьяный в очереди за портвейном среди всех этих хрюсел  -  и
думаю, что я принц??
     - Килька кончается! - раздались испуганные голоса в соседней очереди,
- килька!
     Саша почувствовал, что мужик сзади дергает его за плечо.
     - Что такое? - спросил, оборачиваясь, Саша.
     - Я так считаю, - сказал мужик, - надо  нам  идти  на  исконные  наши
земли - Владимир, Ярославль - раздать людям  оружие  и  опять  всю  Россию
завоевать.
     - А потом? - спросил Саша.
     - Потом идти воевать хана Кучума, - сказал мужик и потряс перед Сашей
кулаком.
     - Портвейн кончается... - тревожно зашептал народ.
     Саша выдавился из очереди и стал проталкиваться к выходу. Пить больше
совершенно не хотелось. У выхода стояли две  женщины  в  белых  халатах  и
шапочках, и, поглядывая на часы, тихо, но горячо что-то обсуждали.
     Вдруг где-то сзади, словно бы под каким-то невидимым потолком раза  в
три выше магазинного, появился и стал  расти  странный  звук,  похожий  на
одновременный гул нескольких десятков авиационных двигателей. За несколько
секунд  он  достиг  такой  интенсивности,  что  люди,  только  что   мирно
матерившиеся в очередях, сначала стали в  недоумении  озираться,  а  потом
приседать на корточки или даже откровенно падать на  пол,  затыкая  руками
уши. Звук достиг наибольшей силы, так же  резко  пошел  на  убыль  и  стих
совсем, но ему на смену пришел грохот танковых моторов, так  же  непонятно
где возникший и непонятно куда ушедший через несколько секунд.
     - Вот так каждый вечер, - сказала женщина в белом халате, - ровно без
пятнадцати шесть. Мы уж куда только не звонили. Мне Зоя из  Новоарбатского
говорила - у них то же самое...
     Люди поднимались с пола  и  подозрительно  пялились  друг  на  друга,
вспоминая, за кем и за чем кто стоял. Но это было неважно, потому что  все
равно и килька, и портвейн уже кончились.
     Саша  вышел  на  улицу  и  медленно  побрел   к   сияющему   веселыми
электрическими  огнями  в  окнах  зданию  Госплана.   Впереди   включилась
разрезалка пополам - по тому болезненному скрипу, с которым она  работала,
и по большим щелям между гнутыми зубьями Саша догадался, что она не из его
игры, а просто - обычная советская разрезалка пополам, плохая и старая, то
ли забытая кем-то на улице, то ли стоящая на своем положенном месте.  Саша
прошел было мимо, а потом, по приобретенной в игре  привычке,  вернулся  и
посмотрел, не стоит ли сразу за ней, как это обычно  бывало  в  лабиринте,
кувшин с восстанавливающим жизненную силу напитком. Кувшина не было,  зато
стояли сразу три бутылки семьдесят второго портвейна. Саша  пошел  дальше,
прислушиваясь к ухающему скрипу за  спиной  и  угадывая  в  нем  несколько
повторяющихся нот из "подмосковных вечеров" - словно пластинку, стоящую на
проигрывателе,  заело,  и  ржавый  голос   безнадежно   задавал   тусклому
московскому небу вечный русский вопрос: "есть ли бзна?.. есть  ли  бзна?..
есть ли бзна?"

     Саша дошел до Госплана, и понял, что туда уже  поздно.  Рабочий  день
кончался, и высокая ассирийская дверь  выбрасывала  на  улицу  одну  волну
народа за другой. Он все-таки попытался войти, преодолел несколько  метров
против течения и уже уцепился было за холодное  ограждение  турникета,  но
сразу же был смыт  и  вынесен  обратно  на  улицу  группой  жизнерадостных
женщин. Мимо прочапал Кузьма Ульянович Старопопиков с портфелем в руке,  и
Саша совершенно машинально пошел за ним. Кузьма Ульянович сразу  углубился
в какие-то темные переулки - видно, жил где-то  неподалеку.  Саша  сам  не
знал, зачем он идет за Старопопиковым - ему просто нужно было какое-нибудь
дело, к которому можно на время пристроиться, чтобы спокойно подумать.
     Минут через десять - а может, и через полчаса,  Саша  как-то  потерял
счет времени - Кузьма Ульянович, дойдя до большого и совершенно безлюдного
двора, направился к угловому подъезду. Саша решил, что дальше идти за  ним
будет  даже  еще  глупее,  чем  до  сих  пор,  и  совсем   уже   собирался
развернуться, когда вдруг к  Кузьме  Ульяновичу  подошли  двое  долговязых
парней в модных натовских куртках. Саша мог дать что угодно на  отсечение,
что только что их не было во дворе. Он почуял неладное и быстро нырнул  за
пожарную лестницу, до самого низа забитую досками - здесь его никто не мог
увидеть, хоть он был недалеко от подъезда.
     - Вы - Кузьма  Ульянович  Старопопиков?  -  громко  спросил  один  из
подошедших - по русски он говорил с сильным акцентом и, как и второй,  был
курчав, черен и небрит.
     - Да, - с удивлением ответил Кузьма Ульянович.
     - Это вы бомбили лагерь под Аль-Джегази?
     Кузьма Ульянович вздрогнул и снял очки.
     - Вы сами-то кто бу... - начал было он,  но  собеседник  не  дал  ему
договорить.
     - Организация Освобождения Палестины  приговорила  вас  к  смерти,  -
сказал он, доставая из кармана длинный пистолет. То же сделал и второй.
     Кузьма Ульянович подпрыгнул и выронил из руки портфель, а в следующий
миг оглушительно  загремели  выстрелы  и  полетели  на  асфальт  стреляные
гильзы. Первая же пуля отбросила Кузьму Ульяновича на дверь, но  до  того,
как он успел упасть, оба палестинца уже  разрядили  в  него  обоймы  своих
пистолетов, повернулись и пошли прочь;  Саша  с  удивлением  заметил,  что
сквозь них видны деревья и скамейки, а когда они дошли до  угла,  то  были
уже почти невидимы и даже, кажется, не стали делать вид, что  поворачивают
за него. Вдруг  наступила  странная  тишина.  Саша  вышел  из-за  пожарной
лестницы, посмотрел на Кузьму Ульяновича, который тихо ворочался у  двери,
и растерянно огляделся по сторонам. Из соседнего подъезда  вышел  какой-то
мужик в спортивном костюме, и Саша со  всех  ног  кинулся  к  нему.  Мужик
удивленно остановился, и Саша вдруг почувствовал себя глупо.
     - Вы сейчас ничего не слышали? - спросил он.
     - Ничего, - ответил мужик. - А что я должен был слышать?
     - Так... Там человеку плохо.
     Мужик пошел вслед за Сашей и нагнулся над Кузьмой Ульяновичем.
     - Пьяный, наверно, - сказал он,  подходя  и  приглядываясь.  -  Хотя,
вроде нет. Эй, что с вами?
     - Сердце, - слабо  ответил  Кузьма  Ульянович,  делая  между  словами
большие паузы. - Вызывайте скорую, мне двигаться нельзя.  Или  лучше  жену
позовите. Второй этаж, сорок вторая квартира.
     - Может, лучше мы вас туда отнесем?
     - Нет, - сказал Кузьма Ульянович. - У меня уже два инфаркта  было.  Я
знаю, что лучше и что хуже.
     Мужик  в  спортивном  костюме  кинулся  вверх  по  лестнице,  а  Саша
повернулся и быстро пошел прочь.

     Он сам не заметил, как добрел до метро и доехал до Госснаба. Когда он
пришел в себя на набережной, возле родной пятиэтажки с колоннами у фасада,
он был уже окончательно трезв. Два окна на третьем этаже еще горели, и  он
решил подняться.
     Третий этаж был пуст и темен, и все, казалось, ушли - только в первом
подотделе малой древесины кто-то еще работал. Саша подошел  к  приоткрытой
двери и заглянул в щель.
     В центре помещения, в ветхом  голубом  кимоно  и  зеленых  хакама,  с
шапкой чиновника пятого ранга на голове  и  веером  в  руке,  стоял  Борис
Григорьевич. Он не мог видеть Сашу, потому что тот был в темном  коридоре,
но в момент, когда Саша заглянул в щель, Борис Григорьевич поднял веер над
головой, сложил и опять раскрыл его, прижал на секунду к  груди  и  резким
движением протянул к Саше; затем медленно, перед каждым шажком  подтягивая
одну полусогнутую ногу к другой, поплыл к двери, не опуская оттянутого  на
себя красным шелковым разворотом веера. Саше показалось, что его начальник
плачет, или тихо воет - но через секунду  он  разобрал  нараспев  читаемое
стихотворение:

                         Как капле росы
                         Что на стебле
                         Сверкнет на секунду
                         И паром
                         Летит к облакам -
                         Не так ли и нам
                         Скитаться всю вечность
                         Во тьме?
                         О безысходность!

     Борис Григорьевич остановился, закрутился на месте  и  замер,  высоко
над головой подняв веер. Так он стоял  несколько  минут,  а  затем  словно
пришел в себя - поправил пиджак, пригладил руками волосы и исчез  в  узком
проходе между шкафами. Вскоре оттуда донесся свист меча, и Саша понял, что
Борис  Григорьевич  принялся  за  свои  обычные  вечерние   упражнения   в
"Будокане", во втором слева от ворот зале. Тогда он вошел,  прокашлялся  и
крикнул:
     - Борис Григорьевич!
     Свист меча стих.
     - Лапин?
     - Я все подписал, Борис Григорьевич!
     - Ага. Положи на шкаф, я сейчас занят.
     - Я поработаю, Борис Григорьевич?
     - Работай, работай. Я сегодня допоздна.
     Саша положил бумаги на шкаф, сел на свое место и занес было палец над
кнопкой, включающей компьютер. Потом вдруг ухмыльнулся,  встал,  нашел  на
полке над столом телефонный справочник, полистал его  и  притянул  к  себе
телефон.
     - Алло, - сказал он в трубку,  дождавшись  ответа,  -  Главмосжилинж?
Чуканов Семен Прокофьевич еще на месте? Какой?
     Он записал новый телефон, и, нажав рычаг, сразу же его набрал.
     - Семена Прокофьевича. Семен Прокофьевич? Это из Госплана  беспокоят,
по поручению товарища Старопопикова... Главное, что он  вас  помнит...  Ну
как хотите. Ваше... Нет, насчет "Принца". Он просил вам передать,  как  на
седьмой уровень сразу выйти... Не знаю,  может  быть,  в  министерстве  на
совещании. Ну вы  сами  там  вспомните,  где  кто  кого  видел,  а  сейчас
запишите... Жду... Значит, так...
     Саша развернул данную ему Аббасом бумажку.
     - Набираете  слова  "принц  мегахит  семь".  Да,  латинские.  Русское
"эн"... Нет, цифра. Ну что вы, не за что. Всего наилучшего. До свидания.
     Встав, он пошел курить, а вернувшись через  несколько  минут,  набрал
тот же номер.
     - Семена Прокофьича... Как... Я же только что с ним говорил...  Какой
ужас... Какой ужас... Извините...
     Положив трубку, Саша включил компьютер.
     Спрыгнув с каменного карниза, он побрел по коридору в  тупичок,  куда
раньше стаскивал всякие найденные им вещи. Он уже давно туда  не  заходил,
но все осталось таким же - сложенная из обломков  каменных  плит  лежанка,
накрытая для мягкости ворохом истлевшего тряпья, чья-то берцовая кость, из
которой он начинал было долбить мундштук, да забросил, пара  узких  медных
кувшинов, в одном из которых что-то еще  оставалось,  и  лежащий  на  полу
госснабовский бланк с планом первого  уровня,  успевший  покрыться  густым
слоем пыли. Саша  лег  на  лежанку  и  закрыл  глаза,  и  почти  сразу  же
далеко-далеко наверху, за  множеством  каменных  потолков,  еле  различимо
запела флейта. Он стал вспоминать сегодняшний день - но  слишком  хотелось
спать, и, натянув на себя часть тряпья и устроившись так, чтоб ниоткуда не
дуло, он уснул.
     Сначала ему снился Петя Итакин, сидящий на вершине какой-то  башни  и
играющий  на  длинной  камышовой  флейте,  а  потом  приснился   Аббас   в
переливающемся зеленом халате, который долго объяснял ему, что если нажать
одновременно клавиши "Shift", "Control" и "Return", а потом еще дотянуться
до клавиши, на которой нарисована указывающая вверх стрелка, и  нажать  ее
тоже, то фигурка, где бы она ни находилась и сколько бы врагов  перед  ней
не стояло, сделает очень необычную вещь - подпрыгнет вверх, прогнется и  в
следующий момент растворится в небе.

                           ОТКРОВЕНИЕ  КРЕГЕРА

                          комплект документации

  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                         Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                                Срочно
  ___________________________

                                   Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру
                                   от реконструктора "Аннэнербе"
                                   Т. Крегера, штандартенгемайндефорштеера
                                   АС, младшего имперского мага.

                                 РАПОРТ

                              Рейхсфюрер!
     Я   знаю,   какую   ответственность   влечет   за   собой   обращение
непосредственно к Вам. Но посетившее меня видение  настолько  значительно,
что как патриот Рейха и истинный немец я чувствую себя обязанным  передать
его  описание,  выполненное  с  максимальной  точностью,  лично  на   ваше
рассмотрение, и пусть мои слова говорят сами за себя.
     10.1.1935, в 14.00 по берлинскому времени,  находясь  в  медитативном
бункере "Аннэнербе", я вышел в астрал для обычного патрульного рейда.  Как
всегда, меня сопровождало астральное тело собаки  Теодорих  и  два  демона
пятой категории "Ганс" и "Поппель". Оказавшись в астрале, я  заметил,  что
флуктуации  Юпитера  странно  напряжены  и  излучают  необычное  для   них
фиолетовое  сияние.  В  таких  случаях  инструкция  рекомендует  выстроить
защитный пентаэдр и не выходить за его границы. Однако я -  за  что  готов
нести  ответственность  -  счел  возможным  ограничиться  пением   "Хорста
Весселя", так как находился недалеко  от  линии  перспективного  излучения
воли фюрера немцев Адольфа Гитлера, освещавшей в этот вечер  левый  нижний
квадрант Зодиака. Неожиданно из флуктуаций Юпитера  выделился  серповидный
красный  элементаль.  Через  несколько  секунд  он  пересекся   с   линией
волеизъявления фюрера. Вслед за этим произошла мощная эфирная вспышка, и я
потерял сознание.
     Придя  в  себя,  я  обнаружил,  что  нахожусь  в  сплюснутом   черном
пространстве, причем собака Теодорих  и  демон  "Ганс"  погибли,  а  демон
"Поппель" перешел в состояние, называемое на внутреннем языке  "Аннэнербе"
"перевернутый стакан".
     Неожиданно сзади возникло разрежение,  и  из  него  появился  неясный
силуэт. Когда он приблизился, я различил старика весьма преклонных лет,  с
окладистой бородой и тонким поясом вокруг  белой  крестьянской  рубахи.  В
одной руке он нес горящую свечу, а в другой - несколько коричневых книг со
своим же изображением, вытесненным на  обложке.  На  лбу  у  старика  было
укреплено медицинское зеркальце с отверстием  посередине,  наподобие  тех,
что используются отоларингологами,  а  вслед  за  ним  шла  белая  лошадь,
впряженная в рессорную коляску в виде декоративного плуга.
     Оказавшись рядом со мной, старик погрозил мне пальцем, потом  положил
на нижнюю плоскость окружающего нас пространства свои  книги,  укрепил  на
них свечу, вскочил на лошадь  и  сделал  вокруг  свечи  несколько  кругов,
выполняя на спине лошади сложные гимнастические приемы. При  этом  зеркало
на его голове сверкало так нестерпимо, что я вынужден был отвести  взгляд,
а демон "Поппель" перешел в состояние "пустая труба". Затем свеча погасла,
старик ускакал, и тогда же стихла гармонь. (Все это время  где-то  вдалеке
играла гармонь - русское подобие ручного органчика.)
     Затем я оказался в астральном тоннеле N 11, по которому и вернулся  в
медитативный бункер академии.
     Выйдя из медитации, я немедленно сел за настоящий рапорт.

     Хайль Гитлер!

                                        Младший имперский маг Крегер.

__________________________________________________________________________

                         РЕЙХСФЮРЕР СС ГЕНРИХ ГИММЛЕР
__________________________________________________________________________

                                                       "Аннэнербе", Вульфу

                                  Вульф!

     1. Кто посмел посадить Крегера за рапорт? Немедленно выпустить.  Этот
человек - патриот фюрера и Германии.
     2. Я не понял, причем здесь Юпитер.  Может,  все-таки  Сатурн?  Пусть
этим займется астрологический отдел.
     3.  Провести  реконструкцию  откровения,   представить   протокол   и
рекомендации.
     4. Все.

                                                     Хайль Гитлер!

                                                     Гиммлер.

       (Не знаю как вас, Вульф, а меня всегда смешит этот каламбур.)

  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________

                                         Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру

                           Служебная записка.

                                                ("об откровении Крегера")

                                Рейсфюрер!

     Значение откровения Т. Крегера для Рейха неизмеримо.  Можно  сказать,
что оно увенчивает длительную деятельность "Аннэнербе" по изучению тактики
и стратегии коммунистического заговора и подводит черту под одной  из  его
наиболее зловещих глав.
     Как известно,  после  уничтожения  большинства  грамотного  населения
России многие шифрованные тексты донесений майора фон Леннен в Генеральный
Штаб, замаскированные под бессмысленные русскоязычные тексты, получили там
распространение в качестве так называемых "работ". Среди них  -  донесение
"О  перемещении  третей  Заамурской  дивизии  к   западной   границе"   (В
зашифрованном виде - "Лев Толстой как зеркало русской революции".)
     В мистической  системе  Молотова  и  Кагановича,  на  основе  которой
осуществляется  управление  страной,  русскому  тексту  этой  шифровки   и
особенно ее заглавию придается огромное значение. Первоначально Сталин  (в
настоящее время  предположительно  -  Сероп  Налбандян)  и  его  окружение
приняли тезис Кагановича,  утверждавшего,  что  эту  фразу  надо  понимать
буквально. Такая установка влечет за собой  следующий  вывод:  манипулируя
отражающим русскую  революцию  зеркалом,  можно  добиться  перемещения  ее
отражения  на  любое  другое  государство,  что   приведет,   по   законам
симпатической связи, к аналогичной  революции  в  выбранной  стране.  Этот
вывод был сделан Кагановичем, по данным абвера, еще два года назад. Однако
с практической реализацией этой  идеи  возникли  трудности.  Строительство
огромного рефлектора в районе Ясной поляны, который  должен  был  посылать
луч  на  Луну,  и  от  Луны  -  на  Землю,  было  остановлено  в  связи  с
недостаточной точностью расчетов. В настоящее время рефлектор находится  в
замороженном состоянии (см. рис. 1).
     Далее. Около полугода назад Молотов пришел к выводу, что зеркальность
Льва Толстого является духовно-мистической, и рефлектирующая функция может
быть осуществлена с помощью издания нового  собрания  сочинений  писателя,
коэффициент  отражения  которого  будет  увеличен   за   счет   исключения
идеологически  неприемлемых  работ  вроде  перевода  Евангелий.  При  этом
наводка и фокусировка могут быть достигнуты варьированием  тиража  каждого
отдельного тома. Привожу таблицу тиражей восьмитомного собрания  сочинений
Толстого за 1934 год (данные РСХА).

                   1 том - 250 тыс. экз.
                   2 том - 82 тыс. экз.
                   3 том - 450 тыс. экз.
                   4 том - 41 тыс. экз.
                   5 том - 22 721  экз.
                   6 том - 22 720 экз.
                   7 том - 75 241 экз.
                   8 том - 24 экз.

     Легко видеть, что грубая  наводка  осуществляется  с  помощью  первых
четырех томов, а точная - с помощью томов с пятого по восьмой.
     Значение откровения Крегера в этой связи заключено  в  том,  что  оно
позволило ввести новый метод определения мишени наносимого красными удара.
На  этот  раз  удалось  получить  абсолютно  точные  результаты.  Протокол
реконструкции и рекомендации прилагаю.

                                                       Хайль Гитлер!

                                              Гл. реконструктор И. Вульф

  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________

                                       Протокол реконструкции N 320/125

     12.1.1935  в  "Аннэнербе"  была  проведена  реконструкция   по   делу
Толстого-Кагановича. Метод реконструкции - "откровение Крегера".
     В 14.35 в первом реконструкционном  зале  были  установлены  гипсовая
статуэтка Льва Толстого высотой 1,5 м. с  прикрепленным  на  лбу  зеркалом
площадью 11 кв.см. с отверстием посередине. Там же был  установлен  глобус
диаметром 1 м. на подставке высотой  0,75  м.  Для  моделирования  русской
революции был подожжен макет  усадьбы  Ивана  Тургенева  "Липки"  масштаба
1:40, размещенный в правом дальнем углу зала. Расстояния между объектами и
их точное геометрическое положение были рассчитаны на основе  данных  РСХА
по тиражам последнего издания Толстого в  России.  После  этого  имперским
медиумом Кнехтом был погашен свет,  и  в  зал  вошла  реконструктор  Марта
Эйхенблюм, переодетая Сталиным.  Ею  в  левом  направлении  был  раскручен
глобус. После его остановки пятно света  от  зеркала  на  голове  Толстого
оказалось в районе Абиссинии.
     Затем в зал  вошел  реконструктор  Брокманн,  переодетый  фюрером,  и
осуществил правую раскрутку глобуса. После его остановки пятнышко  темноты
в центре зеркального блика оказалось на Апеннинском полуострове.  На  этом
реконструкция закончилась.

  Имперский медиум  И. Кнехт                Реконструкторы  М. Эйхенблюм
                                                            П. Брокманн

  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________

                       Выводы по реконструкции 320/125

     1. По данным реконструкции,  в  настоящее  время  Рейху  не  угрожает
непосредственная опасность.
     2. В ближайшее время следует ожидать коммунистического  переворота  в
Абиссинии, однако это может быть  предотвращено  вводом  туда  контингента
итальянских войск.

                                               Гл. реконструктор  И. Вульф

                             Примечание.

     За проявленный  астральный  героизм  руководство  "Аннэнербе"  просит
представить Т. Крегера к награждению рыцарским крестом  первой  степени  с
дубовыми листьями.

     Секретно

     Расшифровка магнитофонной записи N 462-11 из архива  партийного  суда
чести НСДАП
     Запись  проведена  14.1.1935   подслушивающим   механизмом   ВС-М/13,
установленным в спальне Эрнста Кальтенбруннера

     Эмма Кальтенбруннер:
     - Какая у тебя смешная кисточка на колпаке, Эрнст...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Отстань...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Да что с тобой сегодня?
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Творятся странные вещи, Эмма. Мой человек  в  "Аннэнербе"  сообщил,
что некий Крегер из их отдела напился  и  представил  Гиммлеру  совершенно
безумный рапорт. А Вульф - Вульф, которому  мы  доверяли  -  вместо  того,
чтобы отдать мерзавца под трибунал, состряпал  целую  теорию,  по  которой
Италия должна напасть на Абиссинию...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Ну и что?
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - А то, что все пришло в движение. Вчера Риббентроп два часа  говорил
с Римом по высокочастотной  связи,  а  через  два  дня  будет  расширенное
совещание у фюрера.
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Эрнст!
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Что?
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Я знаю, что ты  должен  сделать.  Ты  должен  пойти  к  Гиммлеру  и
рассказать все, что ты знаешь.
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - А где я сегодня, по-твоему,  был?  Я  целый  час  стоял  перед  ним
навытяжку и  говорил,  говорил,  а  он...  Он  все  это  время  возился  с
головоломкой - знаешь, такой стеклянный кубик, а в нем три шарика... Когда
я кончил, он снял свое пенсне, протер платочком - у него  даже  на  платке
вышит череп - и сказал: "Послушайте,  Эрнст!  Вам  никогда,  случайно,  не
снилось, что вы едете в кузове ободранного грузовика  неизвестно  куда,  а
вокруг вас сидят какие-то монстры?" Я  промолчал.  Тогда  он  улыбнулся  и
сказал: "Эрнст, я ведь не хуже вас знаю, что никакого астрала нет. Но  как
вы думаете, если у вас и даже у Канариса есть  свои  люди  в  "Аннэнербе",
должны же там быть свои люди и у меня?" Я не понял, что он имеет  в  виду.
"Думайте, Эрнст, думайте!" - сказал он. Я молчал.  Тогда  он  улыбнулся  и
спросил: "Как вы считаете, чей человек Крегер?" Эмма Кальтенбруннер:
     - О Боже!
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Да, Эмма... Наверно, я слишком прост для всех этих интриг...  Но  я
знаю, что пока я нужен фюреру, мое сердце будет биться... Ты  ведь  будешь
со мною рядом? Иди ко мне, Эмма...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Ах, Эрнст... Бигуди... Бигуди...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Эмма...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Эрнст...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Знаешь, Эмма... Иногда мне кажется, что это  не  я  живу,  а  фюрер
живет во мне...

                              МУЗЫКА СО СТОЛБА

     "...кого уровня. Так, недавно известным  американским  физиком  Ка...
Ка...  (Матвей  пропустил  длинную  фамилию,  отметив,  однако,  еврейский
суффикс) был представлен доклад ("вот суки,  -  подумал  Матвей,  вспомнив
жирную куклоподобную жену какого-то академика,  мерцавшую  вчера  золотыми
зубами и серьгами в передаче "От сердца к  сердцу",  -  всюду  нашу  кровь
пьют,  и  по  телевизору,  и  где  хочешь...")  в  котором  говорилось   о
математической  возможности  существования   таких   точек   пространства,
которые, находясь одновременно в нескольких эволюционных линиях,  являются
как бы их пересечением. Однако эти точки, если они и существуют, не  могут
быть зафиксированы  сторонним  наблюдателем:  переход  через  такую  точку
приведет к тому, что вместо события "А1" области  "А"  начнет  происходить
событие "Б1" области "Б". Но событие, происходившее в области "А",  теперь
будет событием, происходящим в  области  "Б",  и  у  этого  события  "Б1",
естественно, будет существовать некая предыстория, целиком  относящаяся  к
области "Б" и не  имеющая  ничего  общего  с  предысторией  события  "А1".
Поясним это на примере. Представим себе пересечение  двух  железнодорожных
путей и поезд, мчащийся по одному из них к стрелке. Приближаясь к то..."

     Дальше был неровный обрыв. Матвей поглядел на другую сторону  обрывка
журнальной страницы.

     "...первый отдел Минздрава; в чужой стране - свою. Интеллигент..."

     Вертикально шла красная полоса, делившая обрывок на две части; справа
от нее был был разрез какого-то самолета. Матвей вытер  о  бумагу  пальцы,
скомкал ее, бросил и откинулся спиной к забору.
     Машина со сваркой должна была быть  к  десяти,  а  был  уже  полдень.
Поэтому второй час лежали в траве у магазина, слушая,  как  гудят  мухи  и
убедительно говорит радио на толстом сером колу, несколько косо  вбитом  в
землю. Магазин был закрыт, и это казалось  лишним  доказательством  полной
невозможности существования в одной отдельно взятой стране.
     - Может, она сзади сидит? У кладовой?
     - Может, - ответил Матвею Петр, - да ведь все  равно  не  откроет.  И
денег нет.
     Матвей поглядел на бледное лицо  Петра  с  прилипшей  ко  лбу  черной
прядью и подумал, что все мы, в сущности, ничего не  знаем  о  тех  людях,
рядом с которыми проходит наша жизнь, даже если  это  наши  самые  близкие
друзья.
     Петру было лет под сорок. Он был человеком большой  внутренней  силы,
которую расходовал стихийно и неожиданно,  в  пьяных  разговорах  и  диких
выходках. Его бесцветное лицо наводило  приезжих  из  города  на  мысли  о
глубокой и особенной душе, а местных -  на  разговоры  об  утопленниках  и
болотах. По душевной склонности был он гомоантисемит,  то  есть  ненавидел
мужчин-евреев, терпимо относясь к женщинам (даже сам когда-то был женат на
еврейке Тамаре; она уехала в Израиль, а самого Петра туда не пустили из-за
грибка на ногах). Вот, пожалуй, и  все,  что  Матвей  и  все  остальные  в
бригаде знали про своего напарника - но то, что в другой среде  называлось
бы духовным превосходством, прочно и постоянно подразумевалось за  Петром,
несмотря на его немногословие и отказ сформулировать  определенное  мнение
по многим вопросам жизни.
     - Выпить обязательно надо, - сказал Семен,  сидевший  напротив  Петра
спиной к дереву.
     - Наши нордические предки не пили  вина,  -  не  отрывая  взгляда  от
дороги,  ровным  голосом  проговорил  Петр,  -  а  опьяняли  себя   грибом
мухомором.
     - Ты чё, - сказал  Семен,  -  это  ж  помереть  можно.  Он  ядовитый,
мухомор. Во всех книгах написано.
     Петр грустно усмехнулся.
     - А ты посмотри, - сказал он, - кто  эти  книги  пишет.  Теперь  даже
фамилий не скрывают. Это, браток, нас специально спаивают.  Я  этим  сукам
каждый свой стакан вспомню.
     - И я, - сказал Матвей.
     Семен молча встал и пошел вдоль забора  по  направлению  к  небольшой
рощице за магазином.
     - А ты их пробовал когда-нибудь? - спросил Матвей.
     Петр не ответил.  Такая  у  него  была  привычка  -  не  отвечать  на
некоторые вопросы. Матвей не стал повторять и замолчал.

     - Гляди, что принес, - сказал, подходя, Семен и бросил на траву перед
Матвеем что-то в мятой  газете.  Когда  он  развернул  ее,  Матвей  увидел
мухоморы - на первый взгляд, штук около двадцати, самых разных размеров  и
формы.
     - Где ты их взял?
     - Да прямо тут растут, под боком, -  Семен  махнул  рукой  в  сторону
рощицы, куда несколько минут назад уходил.
     - Ну и что с ними делать?
     - Как что. Опьяняться, - сказал Семен, - как наши нордические предки.
Раз бабок нет.
     - Давай еще постучим, - предложил Матвей, - Лариса в долг одну даст.
     - Стучали уже, - ответил Семен.
     Матвей с сомнением посмотрел  на  красно-белую  кучу,  потом  перевел
взгляд на Петра.
     - А ты это точно знаешь, Петя? Насчет нордических предков?
     Петр презрительно пожал  плечами,  присел  на  корточки  возле  кучи,
вытащил гриб с длинной кривой ножкой и  еще  не  выпрямившейся  шляпкой  и
принялся его жевать. Семен с Матвеем с интересом  следили  за  процедурой.
Дожевав гриб, Петр принялся за второй - он глядел в  сторону  и  вел  себя
так, словно то, что он делает - самая естественная вещь на свете. У Матвея
не было особого желания присоединяться к нему, но  Петр  вдруг  подгреб  к
себе несколько  грибов  посимпатичнее,  словно  чтобы  обезопасить  их  от
возможных посягательств, и Семен торопливо присел рядом.
     "А ведь съедят все" - вдруг подумал Матвей и образовал третью сидящую
по-турецки возле газеты фигуру.

     Мухоморы кончились. Матвей не ощущал никакого действия, только во рту
стоял сильный грибной вкус. Видно,  на  Петра  с  Семеном  грибы  тоже  не
подействовали. Все переглянулись, словно спрашивая друг  друга,  нормально
ли, что взрослые серьезные люди только что ни с того ни  с  сего  взяли  и
съели целую кучу мухоморов. Потом Семен подтянул к себе газету, скомкал ее
и положил в карман; когда исчезло большое квадратное  напоминание  о  том,
что только что произошло, и на оголенном  месте  нежно  зазеленела  трава,
стало как-то легче.
     Петр с Семеном встали и, заговорив о чем-то, пошли к  дороге;  Матвей
откинулся в траву и стал глядеть на редкий синий забор у  магазина.  Глаза
сами переползли на покачивающуюся шелестящую листву неизвестного дерева, а
потом закрылись. Матвей стал думать  о  себе,  прислушиваясь  к  ощущению,
производимому облепившей его нос дужкой очков. Размышлять о себе  было  не
особо приятно -  стоял  тихий  и  теплый  летний  день,  все  вокруг  было
умиротворено и как-то взаимоуравновешено, отчего и думать тоже хотелось  о
чем-нибудь хорошем. Матвей перенес внимание на музыку со столба, сменившую
радиорассказ о каких-то трубах.
     Музыка была удивительная - древняя и совершенно не соответствующая ни
месту, где находились Матвей с Петром, ни исторической координате момента.
Матвей попытался сообразить, на каком инструменте играют, но  не  сумел  и
стал вместо этого прикладывать музыку к окружающему,  глядя  сквозь  узкую
щелочку между веками, что из этого выйдет. Постепенно окружающие  предметы
потеряли свою бесчеловечность, мир как-то разгладился, и  вдруг  произошла
совершенно неожиданная вещь.
     Что-то забитое, изувеченное и загнанное в самый глухой и темный  угол
матвеевой души зашевелилось и робко поползло к свету, вздрагивая и  каждую
минуту ожидая удара. Матвей дал этому странному непонятно  чему  полностью
проявиться и теперь глядел на него внутренним взором, силясь  понять,  что
же это такое. И вдруг заметил, что это непонятно что и есть он сам, и  это
оно смотрит на все остальное, только что считавшее  себя  им,  и  пытается
разобраться в том, что только что пыталось разобраться в нем самом.
     Это так поразило Матвея, что  он,  увидев  рядом  подошедшего  Петра,
ничего  не  сказал,  а  только  торжественным  движением  руки  указал  на
репродуктор.
     Петр недоуменно оглянулся и опять повернулся  к  Матвею,  отчего  тот
почувствовал  необходимость  объясниться  словами  -  но,  как  оказалось,
сказать что-то осмысленное на тему своих чувств он не может; с  его  языка
сорвалось только:
     - ...а мы... мы так и...
     Но Петр неожиданно понял, сощурился и, пристально  глядя  на  Матвея,
наклонил голову набок и стал думать. Потом повернулся, большими и  как  бы
строевыми шагами подошел к столбу и дернул протянутый по нему провод.
     Музыка стихла.
     Петр еще  не  успел  обернуться,  как  Матвей,  испытав  одновременно
ненависть к нему и стыд за свой плаксивый порыв, надавил чем-то тяжелым  и
продолговатым, имевшимся в его душе, на это  выползшее  навстречу  стихшей
уже радиомузыке нечто; по всему внутреннему миру Матвея  прошел  хруст,  а
потом появились тишина  и  однозначное  удовлетворение  кого-то,  кем  сам
Матвей через секунду и стал. Петр погрозил пальцем и исчез;  тогда  Матвей
ударился в тихие слезы и повалился в траву.

     - Эй, - проговорил голос Петра, - спишь, что ли?
     Матвей, похоже, задремал. Открыв глаза, он увидел над собой  Петра  и
Семена, двумя сужающимися колоннами  уходящих  в  бесцветное  августовское
небо. Матвей потряс головой и сел, упираясь руками в траву. Только что ему
снилось то же самое - как он  лежит,  закрыв  глаза,  в  траве,  и  сверху
раздается голос Петра, говорящий: "Эй, спишь, что ли?" А дальше  он  вроде
бы просыпался, садился, выставив руки назад, и понимал, что только что ему
снилось это же. Наконец в одно из пробуждений Петр схватил Матвея за плечо
и проорал ему в ухо:
     - Вставай, дура! Лариска дверь открыла.
     Матвей покрутил головой, чтобы разогнать  остатки  сна,  и  встал  на
ноги. Петр с Семеном, чуть покачиваясь, проплыли  за  угол.  Матвей  вдруг
дико испугался одиночества, и хоть этого одиночества оставалось только три
метра до угла, пройти их оказалось настоящим подвигом, потому  что  вокруг
не было никого, и не было никакой гарантии, что все это - забор,  магазин,
да и сам страх - на самом деле. Но, наконец, мягко нырнул в  прошлое  угол
забора, и Матвей закачался вслед за двумя родными спинами,  приближаясь  к
черной дыре входа  в  магазинную  подсобку.  Там  на  крыльце  уже  стояла
Лариска.
     Это была продавщица местного магазина - невысокая и тучная.  Несмотря
на тучность, она была подвижной и мускулистой, и могла сильно дать в  ухо.
Сейчас она не  отрываясь  смотрела  на  Матвея,  и  ему  вдруг  захотелось
пожаловаться на Петра и рассказать, как тот  взял  и  оборвал  провод,  по
которому передавали музыку. Он вытянул вперед палец, показал  им  Петру  в
спину и горько покачал головой.
     Лариска в ответ нахмурилась, и из-за ее спины вдруг  долетел  шипящий
от ненависти мужской голос:
     - Об этом вы скажете фюреру!
     "Какому фюреру, - покачнулся Матвей, - кто это там у нее?"
     Но Семен с Петром уже исчезли в черной дыре подсобки, и Матвею ничего
не оставалось, кроме как шагнуть следом.
     Говорил, как оказалось, небольшой телевизор, установленный на вросшем
в земляной пол спиле бревна, похожем на плаху.  С  экрана  глянуло  родное
лицо Штирлица, и Матвей ощутил в груди теплую волну приязни.

     Какой  русский  не  любит  быстрой  езды  Штирлица  на  мерседесе   в
Швейцарских Альпах?
     Коммунист узнает в коттедже  Штирлица  партийную  дачу;  в  четвертом
управлении РСХА - первый отдел Минздрава; в чужой стране - свою.
     Интеллигент учится у Штирлица пить коньяк в тоталитарном  государстве
и без вреда для  души  дружить  с  людьми,  носящими  оловянный  череп  на
фуражке.
     Матвей же чувствовал к этому симпатичному  эсэсовцу  средних  лет  то
самое, заветное, что полуграмотная  колхозница-сестра  питает  к  старшему
брату, ставшему важным свиномордым профессором в  городе;  и  сложно  было
сказать, что сильней поддерживало эти чувства - зависть к  чужой  сытой  и
красивой жизни или отвращение к собственной.  Но  даже  не  это  было  тем
главным, за что Матвей любил Штирлица.
     Штирлиц до странности напоминал кого-то знакомого - не то  соседа  по
лестничной клетке, не то мужика из соседнего цеха, не то двоюродного брата
жены. И отрадно было видеть среди богатой  и  счастливой  вражеской  жизни
своего - братка, кореша, который носил галстук и белую рубашку под  черным
кителем, умно говорил со всеми на их языке, и был даже настолько хитрее  и
толковее всех вокруг, что ухитрялся  за  ними  шпионить  и  выведывать  их
главные секреты. Но все же и это было не самым главным.
     В конце - этого  в  фильме  не  было,  но  подразумевалось  всем  его
жизнеутверждающим пафосом - в конце Штирлиц вернется, наденет демисезонное
пальто фабрики им. Степана Халтурина и ботинки  "Скороход",  и  встанет  в
одну из очередей за пивом, что светлыми воскресными днями вьются по многим
из наших улиц, и тогда Матвей окажется  рядом,  тоже  в  этой  очереди,  и
уважительно заговорит со Штирлицем о житье-бытье, и  Штирлиц  расскажет  о
зяте, о резине для колес, а потом, когда уже выпито будет по два-три пива,
в ответ на вопрос Матвея он солидно кивнет,  и  Матвей  выставит  на  стол
бутылку белой. А потом свою поставит Штирлиц...

     - А-а-а... - сморщась, выдохнул Семен, когда Штирлиц с силой  опустил
коньячную бутылку на голову Холтоффа.  -  Козел,  сходил  бы  на  двор  за
кирпичом.
     - Тихо, - зашипел Петр, - сам козел. Вот так наших и ловят.
     - Или еще, - вступил в разговор Матвей, - когда они пепел  стряхивают
ногтем...
     Матвей говорил и опять думал: "Зачем же он провод  оборвал?  Чем  ему
музыка-то помешала?" И в его душе постепенно выкристаллизовывалось чувство
несправедливой обиды, даже не личной обиды, а некой  универсальной  жалобы
на общую инфернальности бытия.
     Лариска открыла бутылку водки и положила на  стол  несколько  крепких
зеленых яблок.

     ...Штирлиц из-за руля вглядывался в мокрое шоссе впереди,  а  за  его
спиной над задним сиденьем безвольно моталась голова с черной повязкой  на
глазу - пьяного друга Штирлиц в беде не бросал...

     - Мужики, - долетел Ларискин голос (Матвей только сейчас заметил, что
у нее фиолетовые волосы), - ваш грузовик?
     Матвей сидел ближе всех к двери - он привстал и выглянул.
     - Пошли, - сказал он.
     На  дороге,  метрах  в  тридцати  от  магазина,  стоял  грузовик,  из
ободранного кузова которого алтарем поднимался сварочный трансформатор.
     - Пошли, - повторил за Матвеем Петр - повторил по-другому, сурово и с
каким-то  внутренним  правом  сказать  всем  остальным  "пошли",  и  тогда
действительно пошли.

     В кузове сильно трясло,  и  сварочный  трансформатор  иногда  начинал
угрожающе наползать на Матвея - тогда он вытягивал ноги и упирался в  него
сапогами. Семен не то от тряски, не то от грибов и  водки  начал  блевать,
загадил весь перед своего ватника и теперь  делал  такое  лицо,  словно  в
облеванном ватнике сидел не он, а все остальные.
     Проехав по шоссе километров пять, шофер затормозил в безлюдном месте.
Матвей посмотрел направо и увидел просвет между деревьями, куда  вела  уже
еле заметная, заросшая травой грунтовка, ответвлявшаяся от шоссе.  Никаких
знаков вокруг не было. Шофер высунулся из своей кабины:
     - Чего, срежем может?
     Привстав, Петр сделал рукой жест безразличия и скуки.  Шофер  хлопнул
дверцей кабины, машина медленно съехала с откоса и углубилась в лес.
     Матвей сидел спиной к борту и думал то об одном,  то  о  другом.  Ему
вспомнился приятель детских лет, который иногда  приезжал  на  лето  в  их
деревню. Потом он увидел справа между  берез  поблекший  фанерный  щит  со
стандартным набором профилей; когда эта  тройка  пронеслась  мимо,  Матвей
отчего-то вспомнил Гоголя.
     Через минуту он заметил, что, думая о Гоголе, думает на самом деле  о
петухе, и  быстро  понял  причину  -  откуда-то  выползло  немецкое  слово
"гекел", которое он, оказывается, знал. Потом он глянул на небо, опять  на
секунду вспомнил приятеля и поправил на носу очки. Их тонкая золотая дужка
отражала солнце, и на борту подрагивала узкая изогнутая  змейка,  послушно
перемещавшаяся вслед за движениями головы. Потом солнце ушло  за  тучу,  и
стало совсем нечего делать - хоть в кармане кителя  и  лежал  томик  Гете,
вытаскивать его сейчас было бы опрометчиво, потому что фюрер, сидевший  на
откидной лавке напротив, терпеть не мог, когда  кто-нибудь  из  окружающих
отвлекался на какое-нибудь мелкое личное дело.
     Гиммлер  улыбнулся,  вздохнул  и  поглядел  на  часы  -  до   Берлина
оставалось совсем чуть-чуть, можно было и потерпеть. Улыбнулся он  потому,
что, поднимая глаза на часы, мельком  увидел  неподвижные  застывшие  рожи
генштабистов  -  Гиммлер  был  уверен,  что  на  их  телах  сейчас   можно
демонстрировать феномен гипнотической каталепсии, или,  попросту  сказать,
одеревенения. Толком он и сам не  понимал,  чем  объясняется  странный  и,
несомненно,  реальный,  что  бы  не  врали  враги,  гипнотизм  фюрера,   с
проявлениями которого ему доводилось сталкиваться каждый день. Все было бы
просто, действуй личность Гитлера только  на  высших  чиновников  Рейха  -
тогда объяснением был бы страх за свое с трудом достигнутое положение.  Но
ведь Гитлер ошеломлял и простых людей,  которым,  казалось,  незачем  было
имитировать завороженность.
     Взять хотя  бы  сегодняшний  случай  с  водителем  бронетранспортера,
который вдруг по непонятной причине остановил машину. Фюрер встал с  лавки
и высунулся за бронированный борт; Гиммлер встал рядом  с  ним,  и  шофер,
вылезший из кабины, очевидно, чтобы сказать что-то важное,  вдруг  потерял
дар речи и уставился на фюрера, как заяц на удава. Несуразность этой сцены
усугублялась тем, что пока шофер, выпучив глаза, глядел  на  Гитлера,  его
сзади  хлопали  ладонями  по  бокам  и  ногам  незаметно  выскочившие   из
сопровождающей машины агенты службы безопасности. Фюрер тоже не  понял,  в
чем дело, но на всякий случай  сделал  величественный  жест  рукой.  Чтобы
свести все это к шутке, Гиммлер засмеялся; шофер  попятился  в  кабину,  а
охрана исчезла; фюрер пожал  плечами  и  продолжил  прерванный  остановкой
разговор с генералом Зиверсом - говорили они о танковом деле и новых видах
оружия. Эта тема  вообще  сильно  занимала  склонного  последнее  время  к
меланхолии фюрера - он оживлялся,  начинал  шутить  и  подолгу  готов  был
беседовать о достоинствах зенитного пулемета  или  противотанковой  пушки.
Сегодняшняя поездка тоже была связана с этим:  узнав,  что  на  вооружение
принимается новый бронетранспортер, фюрер за какие-нибудь полчаса обзвонил
всех  высших  чинов   генштаба   и   предложил   (а   попробуй   откажись)
увеселительную прогулку в одну из загородных пивных - разумеется, на  этом
бронетранспортере.
     Гиммлеру не оставалось ничего другого, кроме как в спешке  расставить
своих людей вдоль дороги и заполнить пивную переодетыми чинами СС;  фюрер,
вероятно, разозлился бы, узнав,  что  после  чая  (сам  он  не  пил  пива)
танцевал танго не с безымянной девушкой из народа, а  с  штурмфюрером  СС,
отличницей боевой и политической подготовки. А может, решил бы, что  такой
и должна быть безымянная девушка из народа.

     Когда Гиммлер заметил, что фюрер проявляет  нервозность,  вокруг  уже
был Берлин. Собственно, ничего особого  не  происходило  -  просто  Гитлер
начал закручивать кончики своих усов. Жесткая и короткая щетина  сразу  же
выпрямлялась, но Гитлер продолжал, морщась, подкручивать ее  вверх.  Давно
изучивший привычки фюрера Гиммлер  догадался,  что  сейчас  произойдет,  и
точно - не прошло и пары минут, как Гитлер постучал сапогом в перегородку,
за которой сидел водитель, и громко крикнул:
     - Приехали! Стоп!
     Бронетранспортер немедленно остановился, и сразу же  сзади  загудели,
потому что стала образовываться пробка: вокруг был уже почти самый центр.
     Гиммлер вздохнул, снял с носа  очки  и  протер  их  маленьким  черным
платочком с вышитым в углу черепом. Он знал, что  означает  остановка:  на
фюрера накатило, и ему совершенно необходимо было сказать речь - выделение
речей у Гитлера было чисто физиологическим, и  долго  сдерживаться  он  не
мог. Гиммлер покосился на генералов. Они оцепенело покачивались и походили
на загипнотизированных удавом жертв; они  знали,  что  у  фюрера  с  собой
пистолет - по дороге он пояснял на нем некоторые из  своих  соображений  о
преимуществах  автоматического  взвода  перед  револьвером  -   и   теперь
готовились к тому, что мог выкинуть распаленный собственной речью  Гитлер.
Одного из генералов, старого аристократа, который совершенно не  привык  к
пиву, мутило от выпитого, и теперь одна сторона его зеленого мундира  была
блестящей и черной от блевоты, отчего мундир показался Гиммлеру похожим на
эсэсовский.
     Гитлер поднялся на кубическое  возвышение  для  пулеметчика,  алтарем
торчавшее в  центре  кузова,  пожал  собственную  ладонь  и  огляделся  по
сторонам.
     Гудки  сзади  сразу  же  прекратились;  справа   за   броней   громко
проскрипели тормоза. Гиммлер поднялся с лавки и выглянул на улицу.  Машины
вокруг стояли, а на тротуарах с обеих сторон быстро,  как  в  кино,  росла
толпа, передние ряды которой были уже вытеснены на проезжую часть.
     Гиммлер догадывался, что в толпе были его люди, и  немало  -  но  все
равно чувствовал себя неспокойно. Он сел обратно на лавку, снял  с  головы
фуражку и вытер пот.
     Гитлер, между тем, уже начал говорить.
     - Я не терплю предисловий, послесловий и комментариев, - сказал он, -
и прочей жидовской брехни. Мне, как любому немцу, отвратителен психоанализ
и любое толкование сновидений. Но все же сейчас я хочу рассказать  о  сне,
который я видел.
     Последовала обычная для начала речи минутная пауза, во время  которой
Гитлер, делая вид,  что  смотрит  вглубь  себя,  действительно  заглядывал
вглубь себя.
     - Мне снилось, что я иду по какому-то полю на восточных  территориях,
иду с  простыми  людьми,  рабочими-землекопами.  По  бокам  -  бескрайняя,
огромная равнина с  ветхими  постройками,  курганами;  изредка  попадаются
деревушки, где поселяне трудятся у своих домов. Мы - я и  мои  спутники  -
проходим по одной из деревень и останавливаемся отдохнуть на лавке в  тени
от старых лип, напротив каких-то надписей.
     Гитлер замахал руками, как  человек,  который  разворачивает  газету,
проглядывает ее, с отвращением комкает и отбрасывает прочь.
     - И тут, - продолжил он, - за спиной включается  радио,  и  раздается
грустная старинная музыка - клавесин или гитара, точней я не помню.  Тогда
ко мне поворачивается Генрих...
     Гитлер сделал рукой приглашающий жест, и над маскировочными разводами
борта бронетранспортера появилась поблескивающая  золотыми  очками  голова
рейхсфюрера СС.
     - ...а во сне он был одним из моих товарищей-землекопов,  и  говорит:
"Не правда ли, старинная музыка удивительно подходит к русскому  проселку?
Точнее, не подходит, а удивительным образом меняет все вокруг? Испания, а?
Быть может, это лучшее в жизни, - сказал мне  он,  -  давай  запомним  эту
минуту."
     Гиммлер смущенно улыбнулся.
     - И я, - продолжал Гитлер, - сперва согласился с  ним.  Да,  Испания!
Да, водонапорная башня - это кастильский замок! Да,  шиповник  походит  на
розу мавров! Да, за холмами мерещится море! Но...
     Тут голос Гитлера приобрел необычайно мощный тембр  и  вместе  с  тем
стал проникновенным и тихим, а руки, прижатые до этого к груди,  двинулись
- одна вниз, к паху, а другая - вверх, где приняла такую  позицию,  словно
держала за хвост большую извивающуюся крысу.
     - ...но когда мелодия, сделав еще  несколько  простых  и  благородных
поворотов, стихла, я понял, как был неправ бедный Генрих...
     Ладонь Гитлера описала полукруг и шлепнулась на фуражку  рейхсфюрера,
посеревшее лицо которого медленно ушло за край брони.
     - Да, он был неправ, и я скажу, почему.  Когда  радио  замолчало,  мы
оказались на просиженной лавке, среди кур  и  лопухов.  Тарахтел  трактор,
нависали заборы, и хоть в обе стороны тянулась дорога,  совершенно  некуда
было идти, потому что эта дорога вела к таким же лопухам и курам, к  таким
же заколоченным магазинам, стендам с пожелтелыми газетами,  и  ясно  было,
что куда бы мы не пошли, везде точно  так  же  будет  стрекотать  трактор,
наматывая на свой барабан нити наших жизней.
     Гитлер обнял правой рукой левое плечо, а левую заложил за затылок.
     - И тогда я задал себе вопрос: зачем?  Зачем  гудели  за  спиной  эти
струны, превращая унылый восточный полдень в нечто большее любого полдня в
любой точке мира?
     Гитлер, казалось, задумался.
     - Если бы я был моложе - ну, как  тогда,  в  четырнадцатом  -  я  бы,
наверно, сказал себе: "Адольф, в эти минуты ты видел мир таким,  каким  он
может стать, если... За этим "если" я бы поставил,  полагаю,  какую-нибудь
удобную фразу, одну из существующих  специально  для  заполнения  подобных
романтических дыр в голове. Но сейчас я уже не стану этого делать,  потому
что слишком долго занимался подобными вещами. И я знаю - то, что приходило
к нам, не было подлинным, раз оно бросило нас на заросшем травой полу этой
огромной захолустной  фабрики  страдания,  среди  всей  этой  бессмыслицы,
нагроможденной вокруг. А все настоящее должно само позаботиться о  тех,  к
кому оно приходит; не нужно ничего охранять в себе - то, что  мы  пытаемся
охранять, должно на самом деле охранять  нас...  Нет,  я  не  куплюсь  так
легко, как мой бедный Генрих...
     Гитлер опустил яростно горящий взгляд внутрь бронетранспортера.
     - И если теперь меня спросят - в чем был смысл этих трех минут, когда
работало радио и мир был чем-то другим, я отвечу - а ни в  чем.  Нет  его,
смысла. Но что же это было такое? - опять спросят меня. А  что  было?  Где
это? - скажу я, - и было ли это вообще?
     Ветер подхватил гитлеровский чуб, свил его и на секунду  превратил  в
подобие указателя, направленного вниз и вправо.
     - ...почему мы так боимся что-то  потерять,  не  зная  даже,  что  мы
теряем? Нет, пусть уж  лопухи  будут  просто  лопухами,  заборы  -  просто
заборами, и тогда у дорог снова появятся начало и конец, а у  движения  по
ним - смысл. Поэтому  давайте,  наконец,  примем  такой  взгляд  на  вещи,
который вернет миру его простоту, а нам даст возможность жить  в  нем,  не
боясь ждущей нас за каждым завтрашним  углом  ностальгии...  И  что  тогда
сможет нам сделать включенный за спиной приемник!
     Гитлер опустил голову, покивал чему-то, потом медленно  поднял  глаза
на толпу и выкинул правую руку вверх.
     - Зиг хайль!
     И, не обращая внимания на ответный рев толпы, повалился на лавку.
     - Поехали, - сказал  Гиммлер  в  решеточку,  за  которой  было  место
водителя.

     Остаток  дороги  Гиммлер   глядел   в   бортовую   стрелковую   щель,
притворяясь, что  поглощен  происходящим  на  улицах  -  так  было  меньше
вероятности, что с  ним  заговорят.  Как  это  всегда  бывало  при  плохом
настроении, очки казались ему большим насекомым  с  прозрачными  крыльями,
впившимся прямо в переносицу.
     "Интересно, - думал он, - как может этот человек столько рассуждать о
чувствах и совершенно не задумываться о людях? Что он,  не  понимает,  как
просто оскорбить даже самую преданную душу?"
     Сняв очки, Гиммлер сунул их  в  карман;  теперь  окружающее  виделось
расплывчато, зато мысли в голове прояснились, и обида отпустила.
     "Чего это он сегодня так разговорился о подлинности  чувств?  Прошлая
речь была о литературе, позапрошлая - о французских винах,  а  теперь  вот
взялся за душу... Но что он называет подлинным? И почему он  считает,  что
прекрасная сторона мира должна защищать его  от  дурного  пищеварения  или
узких ботинок? И наоборот - разве прекрасное нуждается в какой-то  защите?
А эти уральские лопухи... сравнения у  него,  по  правде  сказать,  пошлы:
кастильский замок, севильская роза... Или не севильская? Море какое-то  за
холмами придумал... Да лучше пошел бы за холмы  и  поискал  бы  это  самое
море, чем орать во всю глотку, что его нет. Может, моря  не  нашел  бы,  а
увидел бы что-то другое. Да и разве этому нас  учат  Ницше  и  Вагнер?  Не
может шагнуть, а говорит, что идти некуда.  И  как  говорит  -  за  других
решает, думает, что круче его никого нету. А сам в Ежовске  возле  винного
на прошлой  неделе по  харе получил.  И сейчас  надо было дать,  в  натуре
так...  А то провода обрывает, когда люди музыку слушают,  а потом еще всю
дорогу жизни учит..."
     Матвей сердито сплюнул в угол и уже совсем собрался начать  думать  о
другом, когда грузовик вдруг затормозил и встал - они были на месте.
     Матвей быстро  выпрыгнул  из  кузова,  отошел,  будто  по  нужде,  за
какой-то недостроенный кирпичный угол и заглянул в себя,  пытаясь  увидеть
там хоть слабый след того, что увидел несколько часов назад, слушая радио.
Но  там  было  пусто  и  жутко,  как  зимой  в  пионерлагере,  разрушенном
гитлеровскими полчищами: скрипели на петлях ненужные двери, и болтался  на
ветру обрывок транспаранта с единственным уцелевшим словом "надо".
     - А Петра я убью, - тихо сказал Матвей, вышел из-за угла и вернулся к
своей обычной внутренней реальности.
     Потом, уже работая, он несколько раз поднимал глаза и подолгу  глядел
на Петра, ненавидя по  очереди  то  его  подвернутые  сапоги,  то  круглый
затылок, то совковую во многих смыслах лопату.

                              Виктор ПЕЛЕВИН

                             ИКСТЛАН - ПЕТУШКИ

     Недавнее появление героя по имени Карлос Кастанеда в очередной  серии
фильма "Богатые тоже плачут" вновь привлекло внимание российской  духовной
элиты  к  его  однофамильцу  или,  как  некоторые   полагают,   прототипу,
загадочному  американскому  антропологу  Карлосу  Кастанеде.   Про   этого
человека написано очень многое, но никакой ясности ни у кого  до  сих  пор
нет. Одни считают,  что  Кастанеда  открыл  миру  тайны  древней  культуры
тольтеков. Другие полагают,  что  он  просто  ловкий  компилятор,  который
собрал гербарий цитат  из  Людвига  Витгенштейна  и  журнала  "Psychedelic
Review", а потом перемешал их с подлинным антропологическим материалом. Но
в  любом  случае  книги  Кастанеды  -  это  прежде   всего   первоклассная
литература, что признают даже самые яростные его критики. Из написанных им
восьми книг три уже вышли  на  русском  языке  и  даже  успели  попасть  в
каталоги американских библиотек. Остальные были впервые изданы после  1973
года,  который  для  отечественных  книгоиздателей   является   Рубиконом,
отделяющим узаконенное пиратство от незаконного. Так что пока их никто  не
решается печатать, и последняя работа Кастанеды, которую можно прочесть на
русском, - "Путешествие в Икстлан".
     Эта книга, помимо подробного описания мексиканской ветви мистического
экзистенциализма, содержит удивительную по  красоте  аллегорию  жизни  как
путешествия. Это история одного из  учителей  Кастанеды,  индейского  мага
дона Хенаро, рассказанная им самим.
     Однажды дон Хенаро возвращался к себе  домой  в  Икстлан  и  встретил
безымянного духа. Дух вступил с  ним  в  борьбу,  в  которой  победил  дон
Хенаро. Но перед тем как отступить, дух перенес его в  неизвестную  горную
местность и бросил одного на дороге. Дон Хенаро встал и  начал  свой  путь
назад в Икстлан. Навстречу ему стали попадаться люди, у которых он пытался
узнать дорогу, но все они или лгали ему,  или  пытались  столкнуть  его  в
пропасть. Постепенно дон  Хенаро  стал  догадываться,  что  все,  кого  он
встречает, на самом деле нереальны. Это были фантомы -  но  вместе  с  тем
обычные люди, один из которых был и он сам до своей встречи с духом. Поняв
это, дон Хенаро продолжил свое путешествие.
     Дослушав эту  странную  историю,  Кастанеда  спросил,  что  произошло
потом, когда дон Хенаро вернулся в Икстлан. Но дон Хенаро ответил, что  он
так и не достиг Икстлана. Он до сих пор идет туда, хотя знает, что никогда
не вернется. И Кастанеда понял, что Икстлан, о котором говорит дон Хенаро,
- не просто место, где тот когда-то жил, а символ всего, к чему  стремится
человек в своем сердце, к чему он будет идти всю  свою  жизнь  и  чего  он
никогда не достигнет. А путешествие дона Хенаро - это просто  иносказание,
рассказ о вечном возвращении к месту, где человек когда-то был счастлив.
     Конечно, история,  которую  пересказал  Кастанеда,  не  нова.  Другой
латиноамериканец, Хорхе Луис Борхес вообще утверждал,  что  новых  историй
нет, и в мире  их  существует  всего  четыре.  Первая  -  это  история  об
укрепленном городе, который штурмуют  и  обороняют  герои.  Вторая  -  это
история о возвращении, например, об Улиссе, плывущем к берегам Итаки, или,
в нашем случае, о доне Хенаро,  направляющемся  домой  в  Икстлан.  Третья
история - это разновидность второй, рассказ о поиске. И четвертая  история
- рассказ о самоубийстве Бога.
     Эти четыре архетипа путешествуют  по  разным  культурам  и  в  каждой
обрастают, так сказать, разными подробностями. Упав на мексиканскую почву,
история о вечном  возвращении  превращается  в  рассказ  о  путешествии  в
Икстлан. Но российское массовое  сознание,  как  доказал  общенациональный
успех  мексиканской  мелодрамы  "Богатые  тоже  плачут",  очень  близко  к
латиноамериканскому - мы не только Третий  Рим,  но  и  второй  Юкатан.  И
поэтому  неудивительно,  что  отечественная  версия   истории   о   вечном
возвращении оказывается очень похожей на рассказ мексиканского мага.
     Поэма Венедикта Ерофеева "Москва-Петушки" была окончена  за  год  или
два до появления "Путешествия в Икстлан",  так  что  всякое  заимствование
исключается. Сюжет этого трагического  и  прекрасного  произведения  очень
прост. Венечка Ерофеев,  выйдя  из  подъезда,  куда  его  прошлым  вечером
бросила безымянная сила, начинает путешествие в свой Икстлан,  на  станцию
Петушки. Вскоре он оказывается в электричке, где его  окружает  целый  рой
спутников. Сначала они кажутся вполне  настоящими,  как  и  люди,  которых
встречает на своем пути дон Хенаре, - во всяком случае они охотно выпивают
вместе с Венечкой и восторженно следят за высоким  полетом  его  духа.  Но
потом, после какого-то сбоя, который  дает  реальность,  они  исчезают,  и
Венечка оказывается один в пустом и темном вагоне.  Вокруг  него  остаются
лишь вечные сущности вроде Сфинкса и неприкаянные души  вроде  понтийского
царя Митридата с ножиком в руке. А электричка уже идет в  другую  сторону,
прочь от недостижимых Петушков.
     Но только поверхностному читателю может показаться, что речь и правда
идет о поездке в электропоезде. Приведу только одну цитату: "Я  шел  через
луговины и пажити, через заросли шиповника и коровьи  стада,  мне  в  поле
кланялись хлеба и улыбались васильки... Закатилось солнце,  а  я  все  шел
"Царица небесная, как далеко еще до Петушков! - сказал я сам себе. -  Иду,
иду, а Петушков все нет и нет. Уже и темно повсюду... "Где же Петушки?"  -
спросил я, подходя  к  чьей-то  освещенной  веранде...  Все,  кто  был  на
веранде, расхохотались и ничего не сказали.  Странно!  Мало  того,  кто-то
ржал у меня за спиной. Я оглянулся  -  пассажиры  поезда  "Москва-Петушки"
сидели по своим местам и грязно улыбались. Вот  как?  Значит,  я  все  еще
еду?"
     Русский способ вечного  возвращения  отличается  от  мексиканского  в
основном названиями  населенных  пунктов,  мимо  которых  судьба  проносит
героев, и теми психотропными средствами, с помощью которых они выходят  за
границу  обыденного  мира.  Для  мексиканских  магов  и  их  учеников  это
галлюциногенный  кактус  пейот,  грибы  псилоцибы  и   сложные   микстуры,
приготовляемые из дурмана. Для Венечки Ерофеева и многих тысяч адептов его
учения  это  водка  "кубанская",  розовое  крепкое  и  сложные   коктейли,
приготовляемые из лака для ногтей и средства от потливости ног. Кстати,  в
полном соответствии с практикой колдунов, каждая из этих смесей служит для
изучения особого  аспекта  реальности.  Мексиканские  маги  имеют  дело  с
разнообразными духами, а Венечке Ерофееву являются какой-то подозрительный
господь,  весь  в  синих   молниях,   смешливые   ангелы   и   застенчивый
железнодорожный сатана. Видимо, дело здесь в том, что речь идет не столько
о разных духовных сущностях,  сколько  о  различных  традициях  восприятия
сверхъестественного в разных культурах.
     Столкновение с духом изменило идею мира, которая была у дона  Хенаро,
и он оказался навсегда отрезанным от остальных людей. То же,  в  сущности,
произошло и с Венечкой, который заканчивает свое повествование словами: "И
с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду.
     Но самое главное, что похожи  не  только  способ  путешествия  и  его
детали, но и его цель. Петушки, в которые стремится Венечка, и Икстлан,  в
который идет дон Хенаро, - это, можно сказать  города-побратимы.  Про  них
известно только то, но туда направляется герой. О Петушках  Венечка  много
раз повторяет на страницах своей поэмы следующее:  "Там  птичье  пение  не
молкнет ни ночью, ни днем, там ни зимой, ни летом не отцветает жасмин".  А
для того чтобы передать,  чем  был  Икстлан  для  дона  Хенаро,  Кастанеда
цитирует "окончательное путешествие" Хуана Рамена Хименеса:

                ...И я уйду. Но птицы останутся
                             петь, И останется мой сад со своим
                зеленым деревом, Со своим колодцем.

     Не правда ли, похоже?
     Дон Хенаро бродит вокруг Икстлана, иногда почти достигая его в  своих
чувствах,  подобно  тому  как  Венечка  Ерофеев   после   шестого   глотка
"кубанской" почти угадывает в клубах ночного московского тумана  очертания
петушковского райсобеса.
     Но между путешествиями в Икстлан и  Петушки  есть,  помимо  множества
общих  черт,  одно  очень  большое  различие.  Оно  заключается  в   самих
путешествиях. Для героев Кастанеды жизнь, несмотря  ни  на  что,  остается
чудом и тайной. А Венечка Ерофеев полагает ее минутным окосением души. Это
различие  можно  было  бы   счесть   определяющим,   если   бы   не   одно
обстоятельство. Дело в том, что, по мнению  другого  учителя  Кастанеды  -
дона Хуана, у всех дорог, где бы они  ни  пролегали  -  в  мокром  осеннем
Подмосковье или в горах вокруг пустыни Сонора, есть одна общая черта - все
они ведут в никуда.

                               ЗОМБИФИКАЦИЯ

                     Опыт сравнительной антропологии

                                             "Зомбификация всегда казалась
                                              мне страшнейшей из судеб"
                                                                Уэйд Дэвис

                                ДЖЕЙМС БОНД

     Обнаженный, Бонд вышел в коридор и разорвал несколько упаковок.  Чуть
позже, уже в белой рубашке и темно-синих брюках,  он  прошел  в  гостиную,
придвинул  стул  к  письменному  столу  возле  окна   и   открыл   "Дерево
путешествий" Патрика Лэя Фермора.
     Эту удивительную книгу рекомендовал ему сам М.
     "Парень, который ее написал, знает, о чем говорит, - сказал тот, -  и
не забывай, что то, о чем он пишет, происходило на Гаити в 1950 году.  Это
не средневековая черномагическая белиберда. Это практикуется каждый день".
     Бонд дошел до середины раздела, посвященного Гаити.
     "Следующим шагом" (прочел он) "является обращение  к  зловещим  духам
вудуистского пантеона - таким, как Дон Педро,  Китта,  Мондонг,  Бакалу  и
Зандор - с целью причинения вреда, для  знаменитой,  пришедшей  из  Конго,
практики превращения людей  в  зомби  и  их  дальнейшего  использования  в
качестве рабов,  для  пагубных  проклятий  и  уничтожения  врагов.  Эффект
заклятия,  внешней  формой  которого  может  быть  изображение  намеченной
жертвы,  миниатюрный  гроб  или  жаба,  часто  усиливается   одновременным
использованием  яда.  Отец  Косм  дополняет  этот  перечень   верованиями,
согласно которым обладающие определенными силами люди превращаются в змей,
некие "Лу-Гару" могут летать ночью в виде летучих мышей-вампиров и  сосать
детскую кровь, в еще кто-то может уменьшать себя до крохотных  размеров  и
кататься по сельской местности  в  тыквах-горлянках.  Еще  более  пугающим
оказывается перечисление уголовно-мистических тайных обществ с  кошмарными
именами - "Макандаль"  (названо  в  честь  гаитянского  героя-отравителя),
"Зобоп", члены  которого  практикуют  грабеж,  "Мазанца",  "Капорелата"  и
"Винбиндинг". Это, по его словам, таинственные секты, чьи боги  требуют  -
вместо петуха, голубя, собаки или свиньи, что входит в нормальные  ритуалы
вуду - жертвоприношения "безрогого  козла".  Выражение  "безрогий  козел",
разумеется, обозначает человека..."
     Бонд перелистывал страницы, и случайные отрывки  складывались  в  его
воображении в необычную картину темной религии с ужасающими ритуалами...
     Герою романа Яна Флеминга "Live and Let Die" ["Живи и  дай  умереть"]
еще только предстоит помериться силами с мистером Бигом -  огромным  седым
негром-зомби, работающим на СМЕРШ и МВД, чьих  связников  он  принимает  в
расположенном в центре Гарлема вудуистском храме, куда  заходит  отдохнуть
от дел и  поговорить  по-русски.  Отметим  странную  связь  между  тайными
гаитянскими культами и сталинской контрразведкой, возникшую в  сознании  -
или подсознании - известного английского писателя,  и,  пока  Джеймс  Бонд
открывает свежую  пачку  "Честерфилда"  и  поправляет  "Беретту"  двадцать
пятого калибра в подплечной замшевой кобуре, перенесемся на  Гаити,  чтобы
выяснить, так ли верны слова насчет "темной религии".

                                   ВУДУ

     В 1982 году этноботаник Уэйд Дэвис отправился  на  Гаити.  Целью  его
поездки было изучение  сообщений  о  случаях  зомбификации  -  магического
убийства с последующим воскрешением жертвы и использованием ее в  качестве
рабочей силы. Дэвису удалось то, что не удавалось  ни  одному  из  ученых,
занимавшихся до него этой проблемой - он раскрыл тайну  зомбификации,  дав
ей убедительное  естественнонаучное  объяснение.  Другим  результатом  его
исследований стала замечательная книга  "Змей  и  Радуга",  в  которой  он
описал свои приключения. Для того, чтобы получить ответы  на  интересующие
его вопросы, Дэвису пришлось изучить местные культы и чуть ли не  вступить
в одно из тайных обществ, в  чем  ему  помог  мудрый  колдун-священник,  с
которым ему удалось наладить контакт. (Журнал "People"  отмечает  сходство
работы Дэвиса с ранними книгами Карлоса Кастанеды; оно действительно есть,
но носит несколько пародийный характер; эта книга хороша по-своему.)
     Феномен зомбификации, ассоциирующийся  обычно  с  религией  вуду,  не
занимает в ней центрального места и существует как  бы  на  ее  периферии,
служа одним из  ее  практических  подтверждений  -  тем  самым  "критерием
истины", которого так не хватает многим другим учениям. Вуду действительно
можно  назвать  религией  -  если  вспомнить,  что  сам  термин  "религия"
происходит от латинского слова "связь". Эта система верований не  сводится
к какому-то отдельному  культу,  а  является  скорее  сложным  мистическим
видением  мира,  _с_в_я_з_ы_в_а_ю_щ_и_м_  воедино  человека,   природу   и
сверхъестественные - то есть надприродные, лежащие вне знакомой реальности
- силы. В архаических обществах, отзвуком культуры которых является  Вуду,
святое и магическое тесно переплетено с повседневностью,  поэтому  попытка
дать более-менее полное описание таких религиозных систем в конечном счете
приводит к описанию всего образа жизни. Мы ограничимся только самым  общим
обзором и необходимыми для нашей темы деталями.
     Духовная культура Гаити, стержнем которой служит Вуду,  возникла  как
амальгама верований  жителей  множества  африканских  районов,  в  течение
долгого срока поставлявших рабов для французских  плантаторов  острова,  и
европейских  влияний  -  в  том  числе  католицизма.  Образованию   такого
необычного "сплава" способствовала уникальная история  страны,  в  течение
ста  лет  бывшей   единственной   кроме   Либерии   независимой   "черной"
республикой. Официальным вероисповеданием элиты острова был католицизм, но
его  влияние  практически  не  ощущалось  за  границами  городов.  И  если
городская жизнь была по духу близка к  европейской  -  богатые  негритянки
Порт-о-Принса  щеголяли  в  парижских   туалетах,   говорили   со   своими
образованными и тонкими мужьями по французски и отправляли  детей  учиться
за границу (словом, тропический Санкт-Петербург, населенный неграми), - то
сельские общины, где рождалась  народная  культура,  оставались  осколками
Африки, перенесенными к берегам другого  континента.  Историческая  родина
мало-помалу становилась мифом, и потомки выходцев из самых  разных  племен
превращались в собственном сознании в "ti guinin" -  "Детей  Гвинеи",  еще
одного варианта обетованной страны, куда после смерти уносилась душа.
     На этом культурном фоне и возникла новая религия. Конечно, не новая -
новых религий не бывает - а весьма интересная и необычная смесь  элементов
старого.  Многие  этнологи  прослеживают  связи  вудуистских  традиций   с
другими, часто очень далекими культурами - например, церемония  _G_h_e_d_e
близка к ритуалу возрождения Озириса, отраженному в Книге  Мертвых,  -  но
любопытней все же то, что выделяет Вуду.
     Прежде всего - глубокий  демократизм  этой  религии,  можно  сказать,
народность. Если в  католицизме  священник  является  "посредником"  между
верующим и Всевышним, то в вудуизме божества доступны любому,  и  духовная
реальность не просто доступна - она в прямом смысле нисходит на  человека,
когда в его тело вселяется дух.  То,  что  в  других  религиях  называется
"одержанием", в Вуду является практической целью,  достигаемой  с  помощью
различных ритуалов. Как говорят об этом сами жители Гаити: "Католик идет в
церковь, чтобы разговаривать о боге; вудуист танцует во дворе храма, чтобы
стать богом".
     Роль священника - _у_н_г_а_н_а_ - заключается не только в  объяснении
духовной реальности, гадании и проведении церемоний,  но  и  в  сохранении
этических и социальных норм, передаче  знания;  многообразие  его  функций
делает его фактическим лидером общины.
     Существование зомби не кажется обитателям острова чем-то странным или
особенно интересным; это нечто не совсем ясное, но  привычное  с  детства,
как, скажем, отечественное понятие "ударник" - все знают, что  они  где-то
есть, кто-то их даже видел, но редко кому приходит в голову вдруг взять  и
заговорить на эту тему.

                               HOMO VODOUN

     Концепция человека в Вуду служит основанием всех магических процедур,
и  выполняемые  _б_о_к_о_р_о_м_  (колдуном)  ритуалы,  строго  подчиненные
представлению  о   реальной   человеческой   природе,   могут   показаться
экзотической  импровизацией  только  представителю  другой  культуры;  для
вудуиста они точны, как действия хирурга. С  точки  зрения  Вуду,  человек
представляет собой несколько тел, наложенных друг  на  друга,  из  которых
обычному  восприятию  доступно  только  одно  -  физическое,  выразительно
называемое corps cadavre. Следующее - n'ame - нечто вроде  энергетического
дубликата тела, позволяющего  ему  функционировать,  "дух  плоти".  Он  не
является индивидуальным и после смерти медленно вытекает из тела, переходя
к живущим в почве организмам - полностью этот процесс занимает 18 месяцев.
То, что называется душой, по вудуистским представлениям  состоит  из  двух
компонент, называемых ti bon ange и gros  bon  ange  -  "маленький  добрый
ангел" и "большой добрый ангел". "Большой  добрый  ангел",  подобно  "духу
плоти", является чисто энергетическим, но более  тонким,  и  после  смерти
немедленно возвращается в бесконечный энергетический  резервуар,  питающий
все живое. "Маленький добрый ангел" -  индивидуализированная  часть  души,
источник  всего  личного.  Он  способен  легко  отделяться   от   тела   и
возвращаться назад (это  происходит  во  время  сновидений,  или  сильного
испуга, или во время "одержимости" - когда он временно  замещается  _л_о_а
(внешними  духами).  Именно  "маленький  добрый  ангел"  является  мишенью
магических операций и объектом  магической  защиты  (в  некоторых  случаях
хунган может помещать его в специальный  глиняный  кувшин,  _к_а_н_а_р_и_,
откуда тот продолжает одушевлять тело).
     Как правило, после шестнадцати успешных инкарнаций "маленький  добрый
ангел"  вливается  в  _Д_ж_о_  -  космическое  дыхание,  охватывающее  всю
вселенную.
     Последний духовный компонент - z'etoile - находится на небе и  связан
не с телом человека, а с его судьбой; это личная  "звезда",  аллегорически
представляемая в виде тыквы-горлянки,  вмещающей  надежды  и  "заказы"  на
будущую жизнь, автоматически формируемые действиями и мыслями  индивида  -
словом, то, что в Индии с удивительной меткостью называют кармой.

                              ЯДЫ И ПРОЦЕДУРЫ

     Исследователи вудуизма давно предполагали существование особого  яда,
"порошка зомби" - но не было известно, что входит в его состав. Еще в 1938
году американский  этнограф  Зора  Херстон,  занимавшаяся  изучением  этой
проблемы и видевшая одну женщину-зомби, пыталась  дать  естественнонаучное
объяснение зомбификации.
     "Мы заключили (речь идет о ее беседе  с  доктором  в  госпитале,  где
содержалась женщина-зомби), что дело здесь не в воскрешении из мертвых,  а
в видимости смерти,  вызываемой  каким-то  наркотиком,  действие  которого
известно ограниченному кругу лиц. Видимо, какой-то секрет был  вывезен  из
Африки и передавался из поколения в поколение. Люди знают,  как  действует
наркотики и антидот. Ясно, что он разрушает ту часть мозга, которая ведает
речью и силой воли. Жертва может  двигаться  и  что-то  делать,  но  не  в
состоянии сформулировать мысль. Двое докторов  выразили  желание  раскрыть
эту тайну, но поняли невозможность своей затеи".
     Между тем,  сами  жители  Гаити  никогда  не  отрицали  существования
особого "яда зомби" -  больше  того,  о  нем  даже  идет  речь  в  местном
уголовном кодексе, и за некоторую сумму денег вполне можно заказать порцию
препарата  у  одного  из  многочисленных  колдунов.   Другое   дело,   что
изготовленный им на продажу состав вряд  ли  подействует.  Кроме  того,  с
точки зрения самих колдунов, порошки вовсе не являются главным оружием  их
магического арсенала.
     Основные  виды  вредоносного  воздействия,  применяемого  ими,  легко
поддаются классификации.
     Во-первых, это  coup  l'aire  -  "воздушный  удар",  способ,  которым
насылают различные чары, могущие  вызвать  несчастье  и  болезнь.  Духовно
сильный человек может сопротивляться их  действию  и  преодолеть  его:  по
ошибке чары могут пасть на кого-нибудь  другого.  В  связи  с  недостатком
места  мы  не   описываем   технологию   этой   процедуры,   незначительно
отличающуюся от отечественных аналогов.
     Во-вторых, это coupe n'ame - "удар по  душе",  магический  способ,  с
помощью которого похищается "маленький добрый ангел".
     В-третьих, это coupe poudre - "удар порошком", использование порошка,
способного вызвать  болезнь  или  смерть.  Именно  этот  третий  способ  и
применяется при зомбификации - точнее, при получении так называемого zombi
cadavre, зомби физического тела.
     Состав порошка меняется от колдуна к колдуну; в  него  могут  входить
ингредиенты  с   такими   необычными   названиями,   как   "разрежь-вода",
"сломай-крылья" и т.д. Обязательной составной частью являются человеческие
останки  -  как  правило,  хорошо  растертые  кости  черепа.  Кроме  того,
используются различные виды ящериц, жаб, рыб и растений.
     Уэйду Дэвису удалось получить образцы настоящего  "порошка  зомби"  и
полный комплект его составных частей, в который, помимо  прочего,  входили
широко известная галлюциногенная жаба  bufo  marinus  и  рыбы  Sphoeroides
testudineus и Diodon hystrix. Образцы были сданы им на анализ  в  одну  из
американских лабораторий. Интересно, что  в  его  рассказе  о  результатах
исследований тоже появляется Джеймс Бонд - на этот  раз  из  романа  "From
Russia with love". Итак, Уэйд Дэвис приходит  в  лабораторию,  куда  отдал
привезенные  с  Гаити  образцы,  и  обращается   к   проводившему   анализ
специалисту:
     - Так что в них содержится?
     - О боже, а я-то думал, что вы специалист по наркотикам.  Похоже,  вы
не очень знакомы с литературой.
     Должно быть, я выглядел сконфуженно.
     - "Джеймс Бонд". Последняя сцена в "Из России  с  любовью",  один  из
величайших моментов в ихтиотоксикологии. Английский агент ноль-ноль  семь,
совершенно беспомощный, парализованный и потерявший сознание от  крохотной
ранки, нанесенной спрятанным ножом.
     Он встал и оглядел свою книжную полку - каким-то образом ему  удалось
сохранить академический вид, даже  когда  он  вытащил  книжку  в  бумажной
обложке из толщи неизвестных научных журналов.
     - Помню, что она была где-то здесь. Ага, вот.
     Он процитировал:
     "Мелькнул   ботинок   с   крохотным   металлическим   язычком.   Бонд
почувствовал острую боль в своей правой икре... Онемение поползло  по  его
телу... Дышать стало  тяжело...  Бонд  медленно  повернулся  на  пятках  и
повалился на пол цвета красного вина".
     Книга вернулась на полку.
     - У агента ноль-ноль семь не было ни одного  шанса,  -  сказал  он  с
горечью. - А Флеминг чертовски умен. Надо прочесть следующую книгу,  чтобы
понять, в чем тут дело. Лезвие было отравлено тетродотоксином,  -  сообщил
он. - Об этом написано в первой главе "Доктора Но".
     - А что это такое?
     - Нервный токсин, - ответил он. - И нет ничего сильнее.

                                   ФУГУ

     Итак, благодаря усилиям Уэйда  Дэвиса  тайна  "порошка  зомби"  была,
наконец,  разрешена  -  активно  воздействующей  частью  этого   препарата
является  тетродотоксин,  сильнейший  яд,  блокирующий  передачу   нервных
импульсов  путем  "запирания"  клеток  для  ионов  натрия.  Это   вещество
содержится во многих животных, в том числе  в  рыбе  _ф_у_г_у_  -  близком
родственнике рыб, используемых для приготовления порошка.  Фугу  в  Японии
считается  деликатесом  -  особым  образом  приготовленная,   она   вполне
съедобна. Тем не менее,  каждый  год  бывают  сотни  случаев  смертельного
отравления - а фугу продолжают готовить. Но  не  потому,  что  это  крайне
вкусно и дает  чрезвычайно  яркое  и  свежее  воспоминание  о  рискованном
приключении, как  пишут  авторы  нескольких  мелькнувших  в  отечественной
печати публикаций, пробовавшие фугу в японских ресторанах. Дело в том, что
в небольших концентрациях тетродотоксин действует  как  наркотик,  вызывая
эйфорию и приятные физические ощущения,  и  задачей  повара  (лицензию  на
право приготовления  фугу  получить  крайне  сложно)  является  не  полное
удаление  тетродотоксина,  а  понижение  его  концентрации  до  требуемого
уровня. Когда повар все же ошибается, с отравленным происходит следующее -
сначала возникает ощущение покалывания в руках и  ногах,  затем  наступает
онемение  всего  тела  и  паралич;  глаза  приобретают  стеклянный  блеск.
Наступает смерть - так в 1975  году  погиб  Мицугора  Бандо  VIII,  артист
театра  Кабуки,  объявленный  правительством  Японии  живым   национальным
сокровищем, - или полная видимость смерти, вводящая иногда  в  заблуждение
самых опытных врачей. Несмотря на почти полную  остановку  всех  жизненных
функций, отравленный продолжает осознавать происходящее вокруг.
     Вот описание случая отравления фугу, сделанное японским специалистом:
     "Один житель Ямагучи отравился фугу в  Осака.  Было  решено,  что  он
умер, и  его  тело  было  послано  в  крематорий  в  Сенничи.  Когда  тело
стаскивали с тележки, человек пришел в себя, встал  и  пошел  домой...  Он
помнил все, что с ним происходило".
     Трудно  сказать,  продолжил  ли  пострадавший  свои  гастрономические
изыскания  в  области  блюд  из  фугу.  Японцы  говорят  по  этому  поводу
следующее: "Те, кто ест фугу, глупы. Но те, кто не ест фугу, тоже глупы".

                             ПСИХИЧЕСКИЙ ФОН

     Открытие Уэйда Дэвиса объясняет  физическую  сторону  зомбификации  -
втертый  в  тело  порошок  вызывает  своеобразный  транс,   внешне   почти
неотличимый от смерти; в  ночь  после  похорон  могила  зомбифицированного
раскапывается, и он с помощью специальной процедуры приводится в себя.  Но
дело здесь не только в яде, и, может быть, не столько  в  нем,  сколько  в
психологическом  механизме,  который  распространен  настолько,  что  даже
получил у антропологов специальное название - "вуду-смерть".
     Химический яд совершенно одинаково подействует на представителя любой
культуры. Но каждая культура формирует свой собственный "психический фон",
свой  комплекс  ожиданий  и  реакций,  более-менее  общий  для   всех   ее
представителей, который определяет не только социальное  поведение  людей,
но и их психическое и физическое состояние. Причем этот "психический  фон"
существует не где-то вне людей, а исключительно в их  сознании.  Например,
западный антрополог, занятый полевой работой в  австралийской  пустыне,  и
толпящиеся вокруг него аборигены находятся, несмотря  на  пространственную
близость, в совершенно разных мирах. Пояснить это можно на  очень  простом
примере. Австралийские колдуны-аборигены носят с  собой  кости  гигантских
ящериц, выполняющие  роль  магического  жезла.  Стоит  колдуну  произнести
смертный  приговор  и  указать  этим  жезлом  на  кого-нибудь   из   своих
соплеменников,  как  тот  заболевает  и  умирает.  Вот   антропологическое
описание действия такой "команды смерти":
     "Ошеломленный абориген глядит на роковую указку, подняв руки,  словно
чтобы  остановить  смертельную  субстанцию,  которая  в  его   воображении
проникает в тело. Его щеки бледнеют, а глаза приобретают стеклянный блеск;
лицо  ужасно  искажается...  он  старается  закричать,  но  обычный   крик
застревает у него в горле, а изо рта показывается пена. Его тело  начинает
содрогаться, он пятится и падает на землю, корчась, словно  в  смертельной
агонии. Через некоторое время он становится очень  спокоен  и  уползает  в
свое убежище. С этого момента он заболевает и чахнет, отказывается от пищи
и не участвует в жизни племени".
     Но если колдун  попытается  сделать  то  же  самое  с  кем-нибудь  из
европейцев, хотя бы с тем же  антропологом,  вряд  ли  у  него  что-нибудь
выйдет. Европеец просто не поймет значительности происходящего - он увидит
перед собой  невысокого  голого  человека,  махающего  звериной  костью  и
бормочущего какие-то слова. Будь это иначе,  австралийские  колдуны  давно
правили бы миром.
     Все известные случаи зомбификации - той  же  природы.  Если  европеец
(или человек любой другой культуры) подвергнется действию "порошка зомби",
то на него подействует только тетродотоксин, и  он  либо  умрет,  либо  на
время впадет в глубокую кому. А вот на сельского жителя Гаити  подействует
именно "порошок зомби", и, заметив, что он лежит в гробу и  не  дышит,  он
поймет, что кто-то из врагов _п_р_о_д_а_л _е_г_о _к_о_л_д_у_н_у_,  который
отделил его "маленького доброго  ангела"  от  тела  с  помощью  магической
ловушки.
     Магия существует; она чрезвычайно эффективна  -  но  только  в  своем
собственном измерении.  Чтобы  она  действовала  на  человека,  необходимо
существование "психического фона", делающего ее возможной. Необходим набор
ожиданий,  позволяющий  определенным  образом  перенаправить   психическую
энергию - именно перенаправить, потому что магические воздействия основаны
не на мощных внешних влияниях,  а  на  управлении  внутренними  процессами
жертвы,  на  запуске  психических  механизмов,  формируемых  культурой   и
существующих  только  в  ее  рамках.  Этот  "психический  фон"  постепенно
меняется  -  словно  кто-то  перенастраивает  наши  "приемники"  с   одной
радиостанции на другую. Мы давно перестали видеть водяных  и  леших,  зато
научились видеть летающие тарелки; раньше чудеса творили колдуны -  теперь
этим занимаются какие-то подозрительные телегипнотизеры, но дело здесь  не
столько в них, сколько в  нашей  неосознанной  готовности  или  осознанном
нежелании участвовать в их кампаниях, основанных на использовании  ими  же
создаваемого  (дети  с  цветами,  письма)   "психического"   фона.   Почти
выкорчевав религию (которая в свое время с такой же тупой  непримиримостью
вытеснила магию), мы с радостным  изумлением  узнали,  что  кроме  пыльных
идеологических работников и участковых врачей о наших душах и телах  могут
позаботиться некие "экстрасенсы". И чем больше мы в это верим, чем  больше
к этому готовы, тем больше их будет. Но австралийский  абориген,  попавший
на  сеанс  Анатолия  Кашпировского,  вряд  ли  осознал  бы  значительность
ситуации -  скорее  всего,  он  увидел  бы  невысокого  одетого  человека,
бубнящего какие-то слова и пристально  глядящего  в  зал.  Иначе  Анатолий
Кашпировский  давно  сумел  бы   стать   главным   шаманом   австралийских
аборигенов.

                              HOMO СОВЕТСКИЙ

     Австралийскими аборигенами очень легко управлять. Но  управлять  нами
до недавнего времени  было  немногим  сложнее.  Попробуем  перенестись  на
десять-пятнадцать  лет  назад  и   увидеть   принципы   формирования   уже
полуразрушенного сейчас "психического фона" глазами антрополога.
     Магия преследует  нас  с  детства.  Сначала  нас  украшают  маленькой
пентаграммой из красной пластмассы с портретом кудрявого покровителя  всей
малышни. При этом мы получаем первое из магических имен -  "октябрята",  и
узнаем, что "так назвали нас не зря - в честь победы Октября".  Интересно,
что первая магическая инициация проводится в  таком  же  возрасте  только,
пожалуй, у индейцев Хиваро  (восточный  Эквадор),  когда  ребенка  угощают
специальным составом, называемым _м_а_и_к_у_а_,  и  отправляют  на  поиски
своей души. Эта первая инициация (имеется в виду  прием  в  октябрята)  не
несет в себе ничего угрожающего и, подобно игре в войну, является игрой  в
будущее. Вторая инициация уже намного сложнее -  подросших  детей  обучают
начаткам ритуала ("салют", "честное пионерское") и символике  -  вручаются
новый  значок  (пылающая   пентаграмма   из   металлического   сплава)   и
неравнобедренный треугольник из красной материи (его  концы  символизируют
отца, сына и  еще  одного  сына),  который  завязывается  узлом  в  районе
горлового центра и обеспечивает симпатическую  связь  с  Красным  Знаменем
(поэтому значок просто вручается, а галстук как бы доверяется, и  хоть  он
свободно продается за семьдесят копеек вместе с носками и мылом (напомним,
что  речь  идет  о  середине  семидесятых),  но,   купленный,   становится
сакральным объектом и требует особого отношения). Дается второй магический
статус - "пионер", и в  сознание  впервые  вводится  страх  потерять  его.
Исключение из пионеров - практически не встречающаяся процедура,  но  само
упоминание ее возможности рождает в детской душе страх  оказаться  парией;
этот   страх   начинает   использоваться    административно-педагогическим
персоналом с целью упрощения "воспитания" и управления:
     - А ну, кто там курит в туалете? Кто там хочет расстаться с галстуком
на _с_о_в_е_т_е _д_р_у_ж_и_н_ы_?
     И, откуда-то сверху, приминая к земле, несется грозно-загадочное:
     - Будь готов!!!
     - Всегда готов! - повторяем мы, давая самим  себе  то,  что  Анатолий
Кашпировский называет установкой. Причем делается это в детском  возрасте,
когда психика только формируется и крайне восприимчива.  Потом,  когда  мы
вырастаем, выясняется, что мы и правда готовы ко многому.
     Третья массовая инициация - прием в _к_о_м_с_о_м_о_л_, совмещенный по
времени с половым созреванием. К этому времени участие в многочисленных  и
малозаметных магических процедурах подготавливает нас к следующему,  очень
важной ступени - интериоризации внешних структур. Этот процесс  начинается
несколько раньше  -  еще  в  качестве  "пионеров"  мы  делаем  внутренними
ритуалы, в которых нас заставляют участвовать - например, даем друг  другу
"честное пионерское".  Произнесение  этого  заклинания  является  надежной
гарантией правдивости информации - примерно так в  уголовной  среде  "дают
зуб", только "дающий зуб" и  нарушающий  слово  лишается  зуба,  а  дающий
"честное пионерское" и нарушающий его оказывается наедине  с  разгневанной
"пионерской совестью" - социальной функцией, интериориозованной с  помощью
магии. Интериоризация - длительный процесс завершающийся формированием так
называемого  "внутреннего  парткома",  с  успехом  заменяющего  внешний  у
различного  рода  чиновников,  редакторов  и  т.п.  Действие   внутреннего
парткома  протекает  либо  в  форме  визуализации  -  человек,   обдумывая
требующую решения ситуацию, представляет себе нечто  вроде  заседания,  на
котором  обсуждается  его  выбор  (или  визуализирует  начальника  и   его
реакцию), либо, на более глубокой стадии, в форме  физических  ощущений  -
сосания под ложечкой, прилива крови к голове и т.д. ("Семен, нутром чую  -
не наш он!") Интериоризация превращает наблюдателя в участника.
     Новый магический статус _к_о_м_с_о_м_о_л_ь_ц_а_ - вещь уже серьезная.
Он  не  приносит  ощутимых  выгод,  но  в  состоянии   принести   ощутимые
неприятности.  На  этом  этапе  практически  отпадает  громоздкая  внешняя
атрибутика  _п_и_о_н_е_р_и_и_  -  символика  переходит  с  индивидуального
уровня на групповой: возникают различные "треугольники" и  "пятерки"  (так
называют   магических   кураторов   производственных    подразделений    и
заместителей секретаря крупной комсомольской организации). То же  касается
и ритуала - он не отмирает, а утончается и  становится  эзотерическим,  то
есть  передаваемым  непосредственно.  Комсомольские  работники  определяют
фасоны своих  усиков  и  костюмов  не  опираясь  на  какие-то  тексты  или
инструкции, а руководствуясь чутьем; то же чутье определяет  их  манеры  и
лексику.  Комплект  правил,  которыми  они   руководствуются,   невозможно
сформулировать - тем не менее почти любой комсомолец в состоянии заметить,
соблюдаются эти правила или нет.
     Здесь впервые  проявляется  чисто  вудуистский  феномен  -  постоянно
практикуемое "одержание". Представим себе нескольких молодых людей, идущих
по коридору, обсуждая последний футбольный матч, баб и вообще  жизнь.  Все
они настроены друг к другу вполне дружелюбно. Но вот они доходят до  двери
с надписью "Комитет ВЛКСМ", открывают дверь, входят внутрь и рассаживаются
по     местам.     Обсуждается      _п_е_р_с_о_н_а_л_ь_н_о_е      _д_е_л_о
к_о_м_с_о_м_о_л_ь_ц_а _С_и_д_о_р_о_в_а_,  три минуты назад бывшего  просто
Василием. Изменяется все - выражение  лиц,  манера  говорить,  даже  тембр
голоса. Причем  людей,  произносящих  не  своим  голосом  не  свои  мысли,
пробирает дрожь неподдельной искренности - они вовсе не лукавят, просто их
"маленькие добрые ангелы" временно замещаются "партийными телами".
     Выше мы говорили о концепции души в Вуду. Но и у советского человека,
помимо физического, имеется несколько тонких тел, как бы  наложенных  друг
на друга: бытовое, производственное, партийное, военное, интернациональное
и депутатское. С гибелью физического тела они распадаются, за  исключением
производственного: после смерти советский человек некоторое  время  живет,
как учит м.-л. философия, в плодах  своих  дел.  Партийное  тело  начинает
формироваться еще  в  детском  саду,  укрепляется  в  процессе  магических
инициаций       и       представляет       собой       интериоризированную
партийно-государственную  парадигму.  Оно  существует  и   у   большинства
беспартийных;  именно  эту  компоненту   души   прославляет   лозунг   "Да
здравствует советский человек - строитель коммунизма!" Вот еще один пример
группового  одержания  партийными  телами,  полностью   вытесняющими   все
человеческое (он взят из книги Е.Боннэр "Постскриптум"):
     "Я ехала дневным поездом... В купе, кроме меня, были еще две  женщины
средних  лет  и  один  мужчина.  Одна  из  женщин  спросила:  "...Вы  жена
Сахарова?" - "Да, я  жена  академика  Андрея  Дмитриевича  Сахарова".  Тут
вмешался мужчина: "Какой он академик. Его давно гнать  надо  было.  А  вас
вообще..." Что "вообще" - он не сказал.
     Потом  одна   из   женщин   заявила,   что   она   _с_о_в_е_т_с_к_а_я
п_р_е_п_о_д_а_в_а_т_е_л_ь_н_и_ц_а_  и ехать со мной в одном купе не может.
[Мы знаем, что после прибытия духа он называет  себя;  при  этом  меняются
голос и манеры медиума - В.П.] Другая  и  мужчины  стали  говорить  что-то
похожее. Кто-то вызвал  проводницу.  Уже  все  говорили  громко,  кричали.
Проводница сказала, что раз у меня билет, то она выгнать  меня  не  может.
Крик усилился, стали подходить и  включаться  люди  из  других  купе,  они
плотно забили коридор вагона, требовали  остановки  поезда  и  чтобы  меня
вышвырнуть. Кричали что-то про войну и  про  евреев...  Мы  протискивались
мимо людей, и я прямо ощущала физические флюиды ненависти..."
     Иногда партийное тело называют "тем парнем" - он всегда рядом.
     Когда газета "Правда" пишет: "Советские люди  гневно  осуждают..."  -
здесь тоже имеется в виду психические процессы в партийном теле. Остальные
тела похожи на партийное, но имеет свою специфику.
     Происходящее на комсомольском собрании практически не  отличается  от
одержания духом - участники точно так же  предоставляют  свои  тела  некой
силе, не являющейся их нормальным "я"; разница только в том, что здесь  мы
имеем дело  с  групповым  одержанием  системой.  Смысл  провозглашавшегося
когда-то  "воспитания   нового   человека"   -   сделать   это   одержание
индивидуальным и постоянным.
     Следующая ступень инициации - _п_а_р_т_и_я_.  То,  что  происходит  в
комсомоле - только подготовка к ней; комсомольцы играют в партию точно так
же,  как  пионеры  играют  в  комсомол,  а  октябрята  -  в  пионеров.  Об
интенсивности происходящих в партии процессов можно судить  по  известному
анекдоту о каннском фестивале  фильмов  ужасов,  где  разные  "Челюсти"  и
"Механические  апельсины"  уступают  все  призы  советской  ленте   "Утеря
партбилета".  Здесь  в  полной  мере  проявляется  феномен   "вуду-смерти"
(многочисленные инфаркты, вызванные совершенно нематериальными  партийными
взысканиями), и действуют различные "воздушные удары" (coupe  l'air)  -  с
занесением и без.
     Племя Алгонкин (северо-восток  Северной  Америки)  использует  дурман
(местное  название  _в_и_с_с_о_к_а_н_)  в  ритуале  инициации.   Подростки
запираются в специальных длинных строениях, где  на  протяжении  двух-трех
недель едят исключительно дурман; выходя оттуда, они уже  не  помнят,  что
это такое - быть детьми, зато знают, что стали взрослыми. Но вряд  ли  они
понимают, что то  что  с  ними  было,  является  инициацией  с  ритуальным
употреблением психотропа - это понимаем только мы. Индейцы просто растут и
превращаются из мальчиков в  охотников  и  воинов;  "психический  фон"  их
культуры делает процедуру инициации естественным и необходимым  процессом.
Точно так же и мы не осознаем нашего постепенного затягивания  в  зубчатый
механизм магии, и  вспоминаем  не  этапы  деформации  нашего  сознания,  а
майский ветер, теребящий концы  свежевыглаженного  галстука,  или  бледное
лицо  комсомольского  функционера,   интересующегося   фамилией   любимого
литературного героя при "прохождении" райкома. Мы глядим на магию изнутри,
мы там все вместе, и мы уже не помним, что это такое - быть где-то еще.

                           ЛЕКСИЧЕСКАЯ ШИЗОФРЕНИЯ

     В далеких  друг  от  друга  культурах  действуют  одинаковые  законы,
культуры отражаются друг в друге, выявляют свою общность - и  мы  начинаем
понимать, что в действительности с нами происходит. Иначе мы можем  просто
не ощутить этого - так,  как  не  слышим  жужжания  холодильника  до  того
момента, когда  оно  вдруг  затихает.  ("Музыка  стихла  -  вернее,  стало
заметно, что она играла".)
     Но  культура  отражается  и  в  себе  самой.  Все  заметные  девиации
"психического фона" тут же, как фотокамерой, фокусируются языком. Мы живем
среди  слов  и  того,  что  можно  ими  выразить.  Словарь  любого   языка
одновременно является полным каталогом доступных восприятию этой  культуры
феноменов; когда изменяется лексика, изменяется и наш мир, и наоборот.
     Попробуем  очень  коротко  списать  механику  этого  процесса.   Язык
содержит "единицы  смысла"  (термин  Карлоса  Кастанеды),  используемые  в
качестве  строительного  материала  для  создания  лексического  аппарата,
соответствующего культуре психической деятельности. Эти  "единицы  смысла"
уже  есть  -  они  сформированы  в  далекой  древности  и,  как   правило,
соответствуют корням слов. Лексика, отвечающая новому "психическому фону",
возникает  как  результат  переработки  имеющихся   смысловых   единиц   и
формирования их новых сочетаний. Полная  контролируемость  этого  процесса
делает его удивительно точным зеркалом реальной природы  нового  состояния
сознания; одновременно само это  новое  сознание  формируется  возникающей
лексической структурой, дающей ему уже  упоминавшуюся  "установку".  Любое
слово,  каким-то  образом   соединяющее   единицы   смысла,   подвергается
подсознательному анализу; сами смысловые  единицы  не  оказывают  никакого
воздействия, потому что одновременно служат строительным материалом и  для
самой культурной личности  -  а  воздействует  энергия  связи.  Происходит
внутреннее расщепление слов, каждое  из  которых  становится  элементарной
гипнотической  командой.  Это  свойственно   и   устоявшимся   лексическим
конструкциям, но энергия связи  смысловых  единиц  (ее  можно  сравнить  с
энергией химической связи), существующая в них, как раз и поддерживает то,
что называют национальным менталитетом, формируя ассоциативные ряды, общие
для всех носителей языка.
     Здесь могут существовать два извращения  -  либо  такие  конструкции,
которые можно назвать  "бинарным  лексическим  оружием"  (деструктивное  и
шизофреническое сочетание безвредных  по  отдельности  смысловых  единиц),
либо _н_е_с_л_о_в_а_ - хаотические  сочетания  букв  и  звуков,  дырявящие
своей полной  бессмысленностью  прежний  "психический  фон",  одновременно
замещая его элементы - то же делает с  клеткой  вирус.  (Поэтому  носители
нового "психического  фона"  заражают  им  всех  остальных,  распространяя
шизофреническую  лексику;   им   важно   не   _р_е_о_р_г_а_н_и_з_о_в_а_т_ь
Р_а_б_к_р_и_н_,  а "реорганизовать чужую психику, проделав в ней как можно
больше брешей.)
     Посмотрим, какие пилюли каждый день глотала наша душа.
     "Рай-со-бес". "Рай-и-с-полком". "Гор-и-с-полком" (или, если  оставить
в покое древний  Египет,  "гори-с-полком").  "Об-ком"  (звонит  колокол?).
"Рай-ком".  "Гор-ком".  "Край-ком".   Знаменитая   "Индус-три-Али-за-ция".
(Какой-то индийско-пакистанский конфликт, где на одного индийца приходится
три мусульманина, как бы вдохновленных мелькающей в последнем слоге  тенью
Зия-уль-Хака - и  все  это  в  одном  слове.)  "Парторг"  (паром,  что  ли
торгует?). "Первичка" (видимо, дочь какой-то певички и Пер Гюнта).
     Мы ходим по улицам, со стен которых  на  нас  смотрят  "МОСГОРСОВЕТ",
"ЦПКТБТЕКСТИЛЬПРОМ", "МИНСРЕДНЕТЯЖМАШ", "МОС-ГОР-ТРАНС"  (!),  французские
мокрушники    "ЖЭК",    "РЭУ"    и    "ДЭЗ",    плотоядное    "ПЖРО"     и
пантагрюэлистически-фекальное  "РЖУ-РСУ  No_9".  А  правила  всеми   этими
демонами Цэкака Пээсэс, про которое известно, что  он  ленинский  и  может
являться народу во время плена ума (_п_л_е_н_у_м_а_).
     Это не какие-то исключения, а просто первое, что вспоминается.  Любой
может  проверить  степень   распространенности   лексической   шизофрении,
вспомнив названия  мест  своей  работы  и  учебы  ("тех-ни-кум",  "пэтэу",
"МИИГАИК"). И это только эхо лексического Чернобыля первых  лет  советской
власти.
     Все эти древнетатарско-марсианские термины рождают ощущение  какой-то
непреклонной  нечеловеческой  силы  -  ничто  человеческое  не  может  так
называться; Это,  если  вспомнить  гаитянскую  терминологию,  "лексический
удар",  настигающий  любого,  кто  хоть  изредка   поднимает   взгляд   на
разноцветные вывески советских  учреждений;  впрочем,  демонические  имена
смотрят на нас и с крышек люков под ногами.
     Существует    так    же    шизофрения     словосочетаний     (товарищ
к_о_м_а_н_д_у_ю_щ_и_й_  и прочие оксюмороны) и  предложений  (почти  любой
лозунг на крышах домов - "СЛАВА КПСС!", "Да здравствует ленинская  внешняя
политика Политбюро ЦК КПСС!", "Крепи трудом демократию!"). Смысла во  всем
этом столько же,  сколько  в  лозунге,  висевшем,  как  рассказывают,  над
вокзалом  в  Казани:  "Коммунизм  -  пыздыр  максымардыш  пыж!"  -  только
последняя конструкция намного мощнее. Существует  даже  шизофрения  знаков
препинания: г_а_з_е_т_а_ "П_р_а_в_д_а"; _г_а_з_е_т_а_ "И_з_в_е_с_т_и_я".
     Теперь вспомним Зору Херстон: "Ясно, что он (порошок зомби) разрушает
ту часть  мозга,  которая  ведает  _р_е_ч_ь_ю_  и  _с_и_л_о_й  _в_о_л_и_".
(Магические инициации приводят к замещению свободной воли  многочисленными
"так надо"-комплексами.)
     Разумеется,  в  любой  культуре   существует   некоторое   количество
оксюморонов и "неслов" - как в каждом организме  присутствуют  бактерии  и
вирусы. Но кроме нашей культуры на оксюморонах не основана ни одна,  разве
что дзэн-буддизм. (Кстати, целью в обоих случаях служит одно  и  то  же  -
разрушение старого психического уклада, но в одном случае ищут озарения, в
другом - вызывают принудительное "отемнение"; идя вперед и  пятясь  назад,
мы делаем одинаковые движения.)
     Мы приводили названия гаитянских уголовно-мистических обществ и имена
местных злых духов,  напугавшие  Патрика  Лэй  Фермора.  Эта  кошмарность,
довольно, впрочем, музыкальная для советского  уха,  функциональна  -  она
является одним из многих элементов, создающих "психический  фон",  который
делает  возможным  зомбификацию.  Страх  перед   непонятным   и   ощущение
присутствия некой злой и  могущественной  силы,  в  любой  момент  могущей
поглотить каждого - ее непременные условия, та "дверь",  через  которую  и
проходит "удар по душе", какие бы силы эти не занимались -  _К_и_т_т_а_  с
М_о_н_д_о_г_о_м_  или  _К_э_г_э_б_э_  с  _М_у_р_о_м_,  и  где  бы  это  ни
происходило - во дворе гаитянского _у_н_ф_о_р_м_а_, или у стен серого, как
ГУМ, ЦУМа.

                               ЗОМБИЛИЗАЦИЯ

     Говоря о своих зомбифицированных знакомых, жители  Гаити  употребляют
очень характерную идиому: "пройти через землю" или "пройти под землей". Мы
уже знаем, что физиологический аспект зомбификации объясняется применением
тетродотоксина, но мы не  говорили  о  том,  как  трактует  эту  процедуру
культура Вуду.
     С  точки  зрения  вудуиста,  зомбификация   требует   двух   условий:
неестественной смерти и магической церемонии на кладбище. Магическая  сила
б_о_к_о_р_а_  вызывает "смерть" жертвы;  ее  хоронят  (во  многих  случаях
будущие зомби гибнут от удушья), а на следующую ночь откапывают. Человека,
уже получившего сильнейшую психическую травму, избивают, связывают, кладут
перед крестом, чтобы дать ему  новое  имя,  затем  опять  избивают.  После
крещения его заставляют принять большую дозу дурмана (гаитянское  название
- "зомбический огурец" - связано, видимо, с формой корня); дурман вызывает
у жертвы потерю  ориентации  и  амнезию.  После  этого  зомбифицированного
увозят куда-то в ночь.
     Теперь вспомним, как в тридцатые годы проходил арест  "врага  народа"
(типичный пример негативного магического статуса). Человек возвращается  с
работы, ужинает под блеяние  радиоприемника  и  ложится  спать.  И  вдруг,
посреди ночи - они всегда приходили ночью - в его жилище  врывается  банда
каких-то         _о_п_е_р_у_п_о_л_н_о_м_о_ч_е_н_н_ы_х_,          посланцев
р_а_й_о_т_д_е_л_а_   (Рай   от   дел?)   _Э_н_к_а_в_э_д_э_.   Предъявление
о_р_д_е_р_а_,  несколько суровых фраз, короткий обыск,  конвоирование.  От
гаитянской эту процедуру отличает в основном то, что увозят в ночь раньше,
чем избивают (во время допроса) и дают новое имя (что-нибудь вроде Щ-5842)
- впрочем, как и на Гаити, многие погибают до зомбификации.
     Другим  мощным  зомбификатором  является  служба   в   армии.   После
зомбилизации человека обривают, переодевают и дают ему официальный  статус
"рядового".  Одновременно  он  получает  неофициальный,  но   куда   более
существенный  для  дальнейшего,  статус  "салаги".  "Салага"  подвергается
частым ночным  избиениям  со  стороны  старослужащих,  стирает  их  белье,
выполняет унизительные операции вроде чистки пола уборной  зубной  щеткой.
Затем он поучает промежуточный статус "черпака" и "деда" (на  этой  стадии
он начинает принимать участие в ритуалах зомбификации новобранцев; внешней
атрибутикой является сильно выгнутая пряжка ремня и  сапоги  "гармошкой").
Последняя   стадия   -   "дембель"    -    непосредственно    предшествует
дезомбилизации.   Интересно,   что   в   армии   сосуществует   формальная
(политзанятия,   ритуалы)   и    неформальная    (неуставные    отношения)
социально-магические   структуры,   которые   дополняют   друг   друга   и
обеспечивают глубину и интенсивность зомбифицирования.
     Один из бывших начальников СССР в промежутке между  двумя  инсультами
отметил: "Армия - великая школа жизни".  Сейчас  уже  трудно  узнать,  что
именно он понимал под жизнью. Но то, что в  армии  в  символической  форме
усваиваются  основные  принципы  функционирования  зомбического  общества,
несомненно.
     Механизм зомбификации многократно проявляется  в  наших  жизнях  и  в
более мягкой форме. Даже существует калька гаитянской идиомы - "пройти под
землей".  Вступая   в   комсомол,   мы   "проходим"   райком;   подписывая
х_а_р_а_к_т_е_р_и_с_т_и_к_у_,  мы "проходим" различные  _п_я_т_е_р_к_и_  и
т_р_е_у_г_о_л_ь_н_и_к_и_,  и т.п. Много раз повторенная  микрозомбификация
дает  зомби,  не  уступающих  лучшим  зарубежным  образцам,  полученным  в
результате однократной процедуры.

                                 БУЛЬДОЗЕР

     Точный культурный  дубликат  общества,  построенного  в  СССР,  найти
невозможно. Можно  проводить  более-менее  удачные  параллели  с  империей
инков,  с  древнешумерскими  государствами  и  вообще  с  любой  архаичной
культурой. Но  наша  социально-магическая  структура  слишком  эклектична,
чтобы хоть одна из этих аналогий была полной. Может показаться  (некоторым
действительно кажется), что в двадцатые годы работала  какая-то  секретная
комиссия, отбиравшая самые иррациональные ритуалы из магического  наследия
прошлого, придавая им новую форму. Но, видимо, все было проще.
     Представим себе небольшое село, стоящее на холме - некоторые дома уже
очень стары, другие, наоборот, построены по самым  последним  проектам,  а
большинство - нечто среднее  между  первым  и  вторым.  Бок  о  бок  стоят
полузаброшенная  церковь  и  недостроенный  клуб.  В  одних  окнах  мигает
керосиновая лампа, в других горит электричество; где-то чуть слышно играет
балалайка, которую перекрывает  радиомузыка  со  столба.  Словом,  обычная
жизнь, остатки нового и старого, переплетенные самым причудливым образом.
     Теперь представим себе бульдозериста, который,  начитавшись  каких-то
брошюр, решил смести всю эту  отсталость  и  построить  новый  поселок  на
совершенно гладком месте. Сырой октябрьской ночью он садится в бульдозер и
в несколько приемов срезает всю верхнюю часть холма с деревней и жителями.
И  вот,  когда   бульдозер   крутится   в   грязи,   разравнивая   будущую
стройплощадку, происходит нечто совершенно  неожиданное:  бульдозер  вдруг
проваливается  в  подземную  пустоту   -   вокруг   оказываются   какие-то
полусгнившие бревна, человеческие и лошадиные  скелеты,  черепки  и  куски
ржавчины.  Бульдозер  оказался  в  могиле.  Ни  бульдозерист,  ни   авторы
вдохновивших его брошюр не учли, что когда  они  сметут  все,  что  по  их
мнению устарело, обнажится то, что было под этим, то есть нечто куда более
древнее.
     Психика человека точно также имеет множество культурных  слоев.  Если
срезать  верхний  слой   психической   культуры,   объявив   его   набором
предрассудков, заблуждений  и  классово  чуждых  точек  зрения,  обнажится
темное  бессознательное  с  остатками  существовавших  раньше  психических
образований.  Все  преемственно;  вчерашнее  вложено  в  сегодняшнее,  как
матрешка в матрешку, и тот, кто  попробует  снять  с  настоящего  стружку,
чтобы затем раскрасить его под будущее, в результате  провалится  в  очень
далекое прошлое.
     Именно это и произошло. Психический котлован, вырытый в душах с целью
строительства "нового человека" на месте неподходящего старого,  привел  к
оживлению огромного числа архаичных психоформ и их остатков, относящихся к
разным способам виденья мира и эпохам; эти  древности,  чуть  припудренные
смесью политэкономии, убогой философии и прошлого утопизма, и заняли место
разрушенной   картины   мира.   Трудно   увидеть   что-нибудь   новое    в
государственном рабовладении,  полном  обесценивании  человеческой  жизни,
воскрешении  "курултая"  в  качестве  высшего   органа   власти   (так   у
татаро-монголов назывался "съезд"; на одном  из  таких  курултаев  и  было
принято решение о набеге на Русь). Как и  в  случае  с  шизолексикой,  нет
необходимости специально подыскивать  примеры  -  их  полно  вокруг.  Наша
культура  похожа  на  гаитянскую  -  это  такой   же   сплав   архаики   с
современностью,  только  эксгумированные  из  бессознательного  психоформы
считаются результатами  коммунистического  воспитания  (хотя  в  некотором
смысле все именно так и обстоит).
     Когда во время  _п_а_р_т_с_о_б_р_а_н_и_я_  за  окном  трижды  каркает
ворона и _ч_л_е_н_ы _б_ю_р_о_ незаметно сплевывают через левое  плечо  или
крестят  под  столом  животы,  это  не   проявление   суеверия,   временно
омрачающего  высшую  форму   человеческой   деятельности,   а   искаженное
переплетение древних  психических  феноменов,  из  которых  самым  поздним
является крестное знамение.

                     "БЕЗРОГИЕ КОЗЛЫ" И "СЕРЫЕ СВИНЬИ"

     Во  всем  надо  искать  экономическую  основу,  учил  нас   марксизм.
Попробуем рассмотреть зомбификацию как социальный процесс.
     Секретные общества Гаити, несмотря на свою секретность,  контролируют
практически всю территорию острова. Их  названия,  изменяющиеся  от  одной
части страны к другой, включают уже знакомые нам  имена:  Зобоп,  Бизанго,
Макандаль, "Серые  свиньи"  и  пр.  Для  того,  чтобы  вступить  в  тайное
общество, требуется приглашение ("мы тут посоветовались и  думаем  -  пора
тебе, Ваня, в серые свиньи...") и инициации. Общества строго иерархичны; в
них принимают мужчин и женщин. Существуют членские билеты, тайные  пароли,
униформы и ритуалы: особые танцы, исполняемые хором  песни  ("разрушим  до
основанья, а  затем...")  и  барабанные  ритмы.  Особая  роль,  по  оценке
гаитянского антрополога  Мишеля  Лягера,  отводится  ритуалам,  призванным
"сплотить ряды" тайного общества - это сборища,  проводимые  исключительно
ночью (совсем как заседания Политбюро при Сталине),  начинающиеся  вызовом
духов и завершающиеся  торжественным  шествием  позади  священного  гроба,
известного как _с_е_к_е_й _м_о_д_у_л_е_.
     Согласно   Мишелю   Лягеру,   тайные   общества    являются    мощной
квазиполитической силой вудуистской культуры. Их происхождение восходит  к
временам борьбы за независимость; после  победы  революции  они  сохранили
свою секретность и влияние. Это как бы параллельная  структура  власти,  о
которой известно только то, что она существует.
     Теперь вернемся к  зомбификации.  В  глазах  городской  интеллигенции
Гаити зомбификация - преступная деятельность, которую  следует  как  можно
скорей разоблачить и уничтожить. Но с точки зрения  вудуиста  из  сельских
районов, зомбификация - социальный  регулятор,  так  как  ей  подвергаются
только нарушители  установившихся  норм,  и  только  по  приговору  тайных
обществ. Последние контролируют приготовление ядов, их применение  и  саму
процедуру. А о том, что происходит с зомби, можно судить по истории одного
из них, приведенной в книге Дэвиса.
     "Нарцисс рассказал, что отказался продать свою  часть  наследства,  и
его брат в припадке злобы организовал его зомбификацию.  Немедленно  после
своего воскрешения из могилы он был избит, связан и увезен  группой  людей
на север страны, где в течение двух лет работал в качестве раба  вместе  с
другими зомби. В конце концов хозяин зомби был убит, и они,  освободившись
от державшей их силы, разбрелись...
     Вместе со многими другими зомби он работал в поле от  зари  до  зари,
останавливаясь только для приема пищи один раз в день. Пища была  обычной,
за исключением того, что соль была под строгим запретом. Он осознавал, что
с ним произошло, помнил потерю семьи, друзей и своей земли, помнил желание
вернуться. Но его жизнь была подобна странному сну - события, восприятия и
объекты взаимодействовали сами по  себе  и  полностью  вне  его  контроля.
Фактически, никакой власти над происходящим  не  было.  Решения  не  имели
смысла, и сознательное действие было невозможным".
     Существует  множество  описаний  психического  состояния  заключенных
социалистического лагеря - они очень похожи. Многие зомбифицированные были
членами Союза писателей, так что зомби  описаны  снаружи  и  изнутри.  Для
вудуиста _з_о_м_б_и _к_а_д_а_в_р_  (зомби  физического  тела)  -  это  все
составляющие человека  кроме  "маленького  доброго  ангела".  Классическое
определение зомби - "тело без характера и воли". Это  идеальный  труженик,
которому не нужны даже ежедневные стакан водки и час игры на гармони.
     Представим себе, что какое-нибудь из тайных обществ  Гаити,  например
"Серые свиньи", вдруг пришло бы к власти и  заметило,  что  все  остальное
население острова варварски нарушает принятые у "серых свиней"  ритуалы  и
нормы социального поведения, а так же живет неизвестно зачем.
     Видимо,  результатом  была  бы  массовое  превращение   населения   в
"безрогих козлов" и появления Гаитянского  управления  лагерей.  Следующим
этапом было бы движение к  высшей  фазе  зомбификации  -  обработка  всего
населения, начиная с младенчества. При этом применяемые процедуры стали бы
более  мягкими,  незаметными  и   растянутыми   во   времени.   Одним   из
зомбификаторов стала бы культура - появятся зомбический реализм и  как  бы
полузапрещенный зомбический  модернизм  ("Мы  входим  в  мавзолей,  как  в
кабинет рентгеновский... И Ленин, как  рентгеном,  просвечивает  нас...");
зомбическая философия  ("трагизм  смерти  снимается  марксизмом  следующим
образом...") и зомбическая мифология ("Когда мне бывает трудно,  -  сказал
нашему корреспонденту парторг Лупоянов, - когда я  не  знаю,  что  сказать
людям, я иду на Красную площадь,  выстаиваю  долгую  очередь  в  Мавзолей,
спускаюсь  вниз  и  как  бы  просветляюсь  духом...");  газеты,  радио   и
телевидение стали бы средствами массовой дезинформации и использовались бы
для формирования стиснутого осознания, делающего возможным зомбификацию.
     Единственная слабость  этой  системы  в  том,  что  из-за  поголовной
зомбификации у власти тоже рано или поздно окажутся зомби. С этого момента
начинается  разброд,  хаос  и  стагнация  -  с  уходом  Хозяина   исчезает
магическая сила, поддерживающая описанное Нарциссом состояние. У ветеранов
зомбификации это вызовет ностальгию по когда-то  направляющей  их  руке  и
"порядку"; к другим могут вернуться их "маленькие добрые  ангелы",  и  они
опять станут людьми, а не носителями "нового" или "классового" сознания.
     Зомби  могут  освободиться  только  после  смерти  колдуна.  Но,  как
известно, хитрый колдун может долго скрывать свою смерть.

                              ТРАУРНЫЙ ПОЕЗД

     Говорят, на Павелецком вокзале  города  Москвы  находится  любопытный
музей - "траурный поезд В.И.Ленина".
     Специальные погребальные экипажи известны очень давно - взять хотя бы
подожженные корабли, на которых вожди викингов  отправлялись  в  последнее
плаванье.  Еще  древний  обычай  давать  усопшему  провожатых  -   это   и
терракотовая армия Цинь Шихуана, и задушенные слуги в шумерских гробницах,
и жены индийских правителей, живыми восходившие на погребальные костры.
     Но ни у одного из правителей древности не было  таких  пышных,  почти
уже  вековых  похорон,  как  у  В.И.Ленина;  никогда  еще  провожатыми  не
становилось столько народов, а целая страна - траурной машиной времени.
     И все же советские люди не одиноки  во  вселенной.  Среди  магических
объектов, используемых аборигенами островов Океании, есть  так  называемый
"рампа-рамп". Это особым образом высушенный мертвец колдун  в  специальном
соломенном футляре ("рампа-рампа" оплетают в солому примерно так  же,  как
винную  бутыль).  Его  хранят  исключительно  в  вертикальном   положении,
прибивая или крепко привязывая к стене хижины. Если он сорвется со  стены,
хозяев ждут серьезные беды.  Но  пока  рампа-рамп  надежно  закреплен,  он
обеспечивает семье удачу и процветание, а также связь с загробным миром.
     Вот только неизвестно, живей он всех живых  в  деревне,  или  все  же
чуть-чуть мертвее.

                    ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ САРАЯ НОМЕР XII

     Вначале было слово, и даже, наверное, не одно - но он ничего об  этом
не знал. В своей нулевой точке он находил пахнущие  свежей  смолой  доски,
которые лежали штабелем на мокрой траве и впитывали своими гранями солнце,
находил гвозди в фанерном ящике, молотки, пилы и прочее - представляя  все
это, он замечал, что скорей домысливает  картину,  чем  видит  ее.  Слабое
чувство себя появилось позже - когда внутри уже стояли велосипеды,  а  всю
правую сторону заняли полки в три яруса. По-настоящему он был тогда еще не
Номером XII, а просто новой конфигурацией штабеля  досок,  но  именно  эти
времена оставили в нем самый  чистый  и  запомнившийся  отпечаток:  вокруг
лежал  необъяснимый  мир,  а  он,  казалось,  в  своем  движении  по  нему
остановился на какое-то время здесь, в этом месте.
     Место, правда,  было  не  из  лучших  -  задворки  пятиэтажки,  возле
огородов и помойки, - но стоило ли расстраиваться? Ведь не  всю  жизнь  он
здесь проведет. Задумайся он об этом, пришлось бы, конечно, ответить,  что
именно всю жизнь он здесь и проведет, как это вообще свойственно сараям, -
но прелесть самого начала жизни заключается как  раз  в  отсутствии  таких
размышлений: он просто стоял себе под солнцем, наслаждаясь ветром, летящим
в щели, если тот дул от леса, или впадая в легкую  депрессию,  если  ветер
дул со стороны помойки; депрессия проходила, как только ветер менялся,  не
оставляя на его неоформившейся душе никаких следов.
     Однажды  к  нему  приблизился  голый  по  пояс  мужчина   в   красных
тренировочных штанах; в руках  он  держал  кисть  и  здоровенную  жестянку
краски. Этот мужчина, которого сарай уже научился узнавать,  отличался  от
всех остальных людей тем, что имел доступ внутрь, к велосипедам и  полкам.
Остановясь у стены, он обмакнул  кисть  в  жестянку  и  провел  по  доскам
ярко-багровую черту. Через час весь сарай багровел, как дым, в свое  время
восходивший, по некоторым сведениям, кругами  к  небу;  это  стало  первой
реальной вехой в его памяти - до нее на всем лежал налет потусторонности и
счастья.
     В ночь после окраски, получив черную римскую цифру - имя (на соседних
сараях стояли обычные цифры), он просыхал, подставив луне  покрытую  толем
крышу.
     "Где я, - думал он, - кто я?"
     Сверху было темное  небо,  потом  -  он,  а  внизу  стояли  новенькие
велосипеды; на них сквозь щель падал луч от лампы во дворе, и звонки на их
рулях блестели загадочней  звезд.  Сверху  на  стене  висел  пластмассовый
обруч, и Номер XII самыми тонкими из своих досок осознавал его как  символ
вечной загадки мироздания, представленной - это было так чудесно - и в его
душе. На  полках  с  правой  стороны  лежала  всякая  ерунда,  придававшая
разнообразие и неповторимость его внутреннему миру. На  нитке,  протянутой
от стены к стене, сохли душица и укроп, напоминая о чем-то таком,  чего  с
сараями просто не бывает, - тем не менее  они  именно  напоминали,  и  ему
иногда мерещилось, что когда-то он был не сараем, а дачей, или, по меньшей
мере, гаражом.
     Он ощутил себя и понял, что то, что ощущало,  -  то  есть  он  сам  -
складывалось из множества меньших индивидуальностей: из неземных личностей
машин  для  преодоления  пространства,  пахнувших  резиной  и  сталью;  из
мистической  интроспекции  замкнутого  на  себе  обруча;  из   писка   душ
разбросанной по полкам мелочи вроде гвоздей и гаек и из другого. В  каждом
из этих существований было бесконечно много оттенков, но  все-таки  любому
соответствовало что-то главное для него - какое-то решающее чувство, и все
они, сливаясь, образовывали новое  единство,  огороженное  в  пространстве
свежевыкрашенными досками, но не ограниченное ничем; это и был  он,  Номер
XII, и над ним в небе сквозь туман и тучи неслась  полностью  равноправная
луна... С тех пор по-настоящему и началась его жизнь.
     Скоро Номер XII  понял,  что  больше  всего  ему  нравится  ощущение,
источником или проводником которого  были  велосипеды.  Иногда,  в  жаркий
летний день, когда все вокруг стихало, он тайно отождествлял  себя  то  со
складной "Камой", то со "Спутником", и испытывал два разных  вида  полного
счастья.
     В этом состоянии ничего не стоило оказаться километров  за  пятьдесят
от своего настоящего местонахождения и  катить,  например,  по  безлюдному
мосту над каналом в бетонных берегах или по  сиреневой  обочине  нагретого
шоссе, сворачивать  в  тоннели,  образованные  разросшимися  вокруг  узкой
грунтовой дорожки кустами, чтобы, попетляв по ним, выехать уже  на  другую
дорогу, ведущую к лесу, через лес, а потом упирающуюся в оранжевые  полосы
над горизонтом; можно было, наверное, ехать по ней до самого конца  жизни,
но этого не хотелось, потому что счастье приносила именно эта возможность.
Можно было оказаться  в  городе,  в  каком-нибудь  дворе,  где  из  трещин
асфальта росли какие-то длинные  стебли,  и  провести  там  весь  вечер  -
вообще, можно было почти все.
     Когда  он  захотел  поделиться  некоторыми  из  своих  переживаний  с
оккультно ориентированным гаражом, стоящим рядом, он услышал в ответ,  что
высшее счастье на самом деле только одно и заключается оно в экстатическом
единении с архетипом гаража - как тут было рассказать собеседнику  о  двух
разных видах совершенного счастья, одно из которых было складным, а другое
зато имело три скорости.
     - Что, и я  тоже  должен  стараться  почувствовать  себя  гаражом?  -
спросил он как-то.
     - Другого пути нет, - отвечал гараж, - тебе  это,  конечно,  вряд  ли
удастся до конца, но у тебя  все  же  больше  шансов,  чем  у  конуры  или
табачного киоска.
     - А если мне нравится чувствовать себя велосипедом? - высказал  Номер
XII свое сокровенное.
     - Ну что же, чувствуй - запретить не могу.  Чувства  низшего  порядка
для некоторых - предел, и ничего с этим не поделаешь, - сказал гараж.
     - А чего это у тебя мелом на боку написано? -  переменил  тему  Номер
XII.
     - Не твое дело, говно фанерное, - ответил гараж с неожиданной злобой.
     Номер XII заговорил об этом, понятно, от  обиды  -  кому  не  обидно,
когда его чувства называют низшими? После этого случая ни о каком  общении
с гаражом не могло быть и речи, да Номер XII и  не  жалел.  Однажды  утром
гараж снесли, и Номер XII остался в одиночестве.
     Правда, с левой стороны к нему подходили  два  других  сарая,  но  он
старался даже не думать о них. Не  из-за  того,  что  они  были  несколько
другой конструкции и окрашены в тусклый неопределенный цвет - с этим можно
было бы смириться. Дело было в другом: рядом, на первом этаже  пятиэтажки,
где жили хозяева Номера XII, находился  большой  овощной  магазин,  и  эти
сараи служили для него подсобными помещениями. В них  хранилась  морковка,
картошка, свекла, огурцы, но определяющим все главное относительно  Номера
13 и Номера  14  была,  конечно,  капуста  в  двух  накрытых  полиэтиленом
огромных бочках: Номер XII часто  видел  их  стянутые  стальными  обручами
глубоководные тела, выкатывающиеся на ребре  во  двор  в  окружении  свиты
испитых рабочих. Тогда ему становилось страшно, и  он  вспоминал  одно  из
высказываний покойного  гаража,  по  которому  он  временами  скучал:  "От
некоторых вещей в жизни надо попросту как  можно  скорее  отвернуться",  -
вспоминал и сразу следовал ему. Темная труднопонимаемая жизнь соседей,  их
тухлые испарения и тупая жизнеспособность угрожали Номеру XII, потому  что
само существование этих приземистых  построек  отрицало  все  остальное  и
каждой каплей рассола в бочках заявляло, что Номер XII  в  этой  вселенной
совершенно не нужен; во всяком случае, так он расшифровывал исходившие  от
них волны осознания мира.
     Но день  кончался,  свет  мерк,  Номер  XII  становился  велосипедом,
несущимся по пустынной автостраде, и  вспоминать  о  дневных  ужасах  было
просто смешно.
     Была середина лета, когда звякнул замок, откинулась  скоба  запора  и
внутрь Номера XII вошли двое - хозяин и какая-то  женщина.  Она  очень  не
понравилась Номеру XII, потому что непонятным образом  напомнила  ему  все
то, чего он не переносил. Не то чтобы от женщины пахло капустой и  поэтому
она  производила  такое  впечатление  -  скорее  наоборот,  запах  капусты
содержал сведения об этой женщине; она  как  бы  овеществляла  собой  идею
квашения и воплощала ту угнетающую волю,  которой  Номера  13  и  14  были
обязаны своим настоящим.
     Номер XII задумался, а люди между тем говорили:
     - Ну что, полки снять - и хорошо, хорошо...
     -  Сарай  -  первый  сорт,  -  отзывался  хозяин,  выкатывая   наружу
велосипеды, - не протекает, ничего. А цвет-то какой!
     Выкатив велосипеды и прислонив их  к  стене,  он  начал  беспорядочно
собирать с полок все, что там лежало. Тогда Номеру XII стало не по себе.
     Конечно, и раньше велосипеды часто исчезали на какой-то  срок,  и  он
умел закрывать возникавшую пустоту своей памятью - потом, когда велосипеды
ставили на место, он удивлялся  несовершенству  созданных  ею  образов  по
сравнению с действительной красотой велосипедов, запросто излучаемой ими в
пространство, - так вот, пропав, велосипеды  всегда  возвращались,  и  эти
недолгие расставания с главным в собственной душе  сообщали  жизни  Номера
XII  прелесть  непредсказуемости  завтрашнего  дня;  но  сейчас  все  было
по-другому. Велосипеды забирали навсегда.
     Он  понял  это  по  полному  и  бесцеремонному  опустошению,  которое
производил в нем носитель красных штанов - такое было впервые.  Женщина  в
белом халате давно  уже  ушла  куда-то,  а  хозяин  все  копался,  сгребая
инструменты в сумку, снимая со стен  жестянки  и  старые  клееные  камеры.
Потом почти к двери подъехал грузовик, и оба велосипеда вслед за  набитыми
до отказа сумками покорно нырнули в его разверстый брезентовый зад.
     Номер XII был пуст, а его дверь открыта настежь.
     Но, несмотря ни  на  что,  он  продолжал  быть  самим  собой.  В  нем
продолжали жить души всего того, чего его лишила жизнь: и хоть  они  стали
подобны теням, они по-прежнему сливались  вместе,  чтобы  образовать  его,
Номера XII; вот только для  сохранения  индивидуальности  требовалась  вся
сила воли, которую он мог собрать.
     Утром он  заметил  в  себе  перемену  -  его  не  интересовал  больше
окружающий мир, а все, что его занимало, находилось в прошлом, перемещаясь
кругами по памяти. Он знал,  как  это  объяснить:  хозяин,  уезжая,  забыл
обруч, оставшийся единственной реальной  частью  его  нынешней  призрачной
души, - и  поэтому  Номер  XII  теперь  сильно  напоминал  себе  замкнутую
окружность. Но у него не было сил как-то к  этому  отнестись  и  подумать:
хорошо ли это? Плохо ли? Все заливала и обесцвечивала  тоска.  Так  прошел
месяц.
     Однажды появились рабочие, вошли в беззащитно раскрытую  дверь  и  за
несколько минут выломали полки. Не успел  Номер  XII  прочувствовать  свое
новое состояние, как волна ужаса обдала его, показав,  кстати,  сколько  в
нем еще оставалось жизненной силы, нужной, чтобы испытывать страх.
     По двору к нему катили бочку.  Именно  к  нему.  Даже  на  самом  дне
ностальгии, когда ему казалось, что ничего  хуже  случившегося  с  ним  не
может и присниться, он не думал о такой возможности.
     Бочка была страшной. Она была огромной и  выпуклой,  она  была  очень
старой, и ее бока, пропитанные чем-то  чудовищным,  издавали  вонь  такого
спектра, что даже привычные к  изнанке  жизни  работяги,  катившие  ее  на
ребре, отворачивались  и  матерились.  При  этом  Номер  XII  видел  нечто
незаметное рабочим: в бочке холодело внимание и она мокрым подобием  глаза
воспринимала мир. Как ее вкатывали внутрь и крутили на полу, ставя в самый
центр, потерявший сознание Номер XII не видел.

     Страдание увечит. Прошло два дня, и  к  Номеру  XII  стали  понемногу
возвращаться мысли и чувства. Теперь он был  другим,  и  все  в  нем  было
по-другому. В самом центре его души, там, где  когда-то  покоились  омытые
ветром рамы,  теперь  пульсировала  живая  смерть,  сгущавшаяся  в  бочку,
которая медленно существовала и думала; мысли эти теперь  были  и  мыслями
Номера XII. Он ощущал брожение гнилого рассола, и это  в  нем  поднимались
пузыри, чтобы лопнуть на поверхности, образовав лунку на слое плесени, это
в нем перемещались под действием газа разбухшие трупные огурцы,  и  это  в
нем напрягались пропитанные слизью доски, стянутые ржавым железом. Все это
было им.
     Номера 13 и 14 теперь не пугали его -  наоборот,  между  ними  быстро
установилось  полубессознательное  товарищество.  Но  прошлое  не  исчезло
полностью - оно просто было оттеснено и смято. Поэтому новая жизнь  Номера
XII была двойной. С одной стороны, он участвовал во всем на равных  правах
с Номерами 13 и 14, а с  другой  -  где-то  в  нем  скрывались  чувства  -
сознание ужасной несправедливости того, что  с  ним  произошло.  Но  центр
тяжести его нового существа лежал,  конечно,  в  бочке,  которая  издавала
постоянное бульканье и потрескивание,  пришедшее  на  смену  воображаемому
шелесту шин.
     Номера 13 и 14 объясняли ему,  что  все  случившееся  -  элементарный
возрастной перелом.
     - Вхождение  в  реальный  мир  с  его  заботами  и  тревогами  всегда
сопряжено с некоторыми трудностями, - говорил Номер  13,  -  совсем  новые
проблемы наполняют душу.
     И добавлял ободряюще:
     - Ничего, привыкнешь. Тяжело только сперва.
     Четырнадцатый был сараем скорее  философского  склада  (не  в  смысле
хранилища), часто говорил о духовном и скоро убедил нового  товарища,  что
раз прекрасное заключено в гармонии ("Это раз", - говорил он), а внутри  -
и это объективно - находятся огурцы или капуста ("Это два"), то прекрасное
в жизни заключено в достижении гармонии с содержимым бочки и в  устранении
всего, что этому препятствует. Под край его  собственной  бочки,  чтоб  не
вытекало, был  подложен  старый  философский  словарь,  который  он  часто
цитировал; он же помогал ему объяснять Номеру XII, как надо жить.  Все  же
Номер 14 до конца не доверял новичку, чувствуя в нем  что-то  такое,  чего
сам Номер XII в себе уже не замечал.
     Постепенно Номер XII и вправду  привык.  Иногда  он  даже  чувствовал
специфическое вдохновение, новую волю к своей  новой  жизни.  Но  все-таки
недоверие новых друзей было оправданным: несколько  раз  Номер  XII  ловил
быстрый, как  луч  из  замочной  скважины,  проблеск  чего-то  забытого  и
погружался тогда в сосредоточенное презрение к себе - чего уж  говорить  о
других, которых он в эти минуты просто ненавидел.
     Все это,  конечно,  подавлялось  непобедимым  мироощущением  бочки  с
огурцами, и скоро Номер XII начинал недоумевать, чего это его так занесло.
Постепенно он становился проще и прошлое все реже  тревожило  его,  потому
что трудно стало догонять слишком мимолетные вспышки  памяти.  Зато  бочка
все чаще казалась залогом устойчивости и покоя, как балласт на корабле,  и
иногда Номер XII так и представлял себя - в виде теплохода, вплывающего  в
завтра.
     Он стал чувствовать присущую своей бочке своеобразную  доброту  -  но
только с тех пор, как окончательно открыл ей что-то в себе. Огурцы  теперь
казались ему чем-то вроде детей.
     Номера 13 и 14 были неплохими  товарищами,  и  главное  -  в  них  он
находил  опору  своему  новому.   Бывало,   вечером   они   втроем   молча
классифицировали предметы мира, наполняя все вокруг  общим  пониманием,  и
когда какая-нибудь недавно построенная рядом будка содрогалась, он  думал,
глядя на нее: "Глупость...  Ничего,  перебесится  -  поймет..."  Несколько
подобных  трансформаций  произошло  на  его  глазах,  и  это  лишний   раз
подтвердило  его  правоту.  Испытывал  он  и  ненависть  -  когда  в  мире
появлялось что-то ненужное; слава Богу, такое случалось редко. Шли  дни  и
годы, и казалось, уже ничего не изменится.
     Как-то летним вечером, оглядывая свое нутро, Номер XII натолкнулся на
непонятный предмет: пластмассовый обруч, обросший паутиной. Сначала он  не
мог взять в толк, что это и зачем, - и вдруг вспомнил: ведь  столько  было
когда-то связано с этой штукой! Бочка в нем дремала, и какая-то другая его
часть осторожно перебирала нити памяти, но все они были давно  оборваны  и
никуда  не  приводили.  Однако  ведь  было  же  что-то?   Или   не   было?
Сосредоточенно пытаясь понять, о чем же это он не помнит,  он  на  секунду
перестал чувствовать бочку и как-то отделился от нее.
     В этот самый момент во двор въехал  велосипед,  и  ездок  без  всякой
причины дважды прозвонил звоночком на руле. И этого хватило  -  Номер  XII
вдруг все вспомнил.

     Велосипед.

     Шоссе.

     Закат.

     Мост над рекой.

     Он  вспомнил,  кто  он  на  самом  деле,  и  стал  наконец  собой   -
действительно собой. Все связанное с бочкой отпало, как  сухая  корка,  он
почувствовал  отвратительную  вонь  рассола  и  увидел   своих   вчерашних
товарищей, Номеров 13 и 14, такими, какими они были. Но думать об этом  не
было времени - надо было спешить, потому что он знал, что проклятая бочка,
если он не успеет сделать того, что задумал, опять подчинит его и  сделает
собой.
     Бочка между тем проснулась, поняла, и Номер XII ощутил знакомую волну
холодного отупения: раньше он думал, что это  его  отупение.  Проснувшись,
бочка стала заполнять его, и он  ничем  не  мог  ответить  на  это,  кроме
одного.
     Под выступом  крыши  шли  два  электрических  провода.  Когда-то  они
проходили через вырез в доске, но уже давно  выбились  из  него  и  теперь
врезались оголенной медью в дерево на палец  друг  от  друга.  Пока  бочка
приходила в себя и выясняла, в чем дело, он сделал единственное, что  мог:
изо  всех  сил  надавил  на  эти  провода,  использовав   какую-то   новую
возможность, появившуюся у него от отчаяния. В следующий момент его  смела
непреодолимая сила, исшедшая из бочки с огурцами, и на какое-то  время  он
просто перестал существовать. Но дело было сделано - провода, оказавшись в
воздухе,  коснулись  друг  друга,  и  на  месте   их   встречи   вспыхнуло
лилово-белое пламя. Через секунду где-то выгорела пробка и ток в  проводах
пропал, но по сухой доске вверх уже подымалась узкая ленточка дыма,  потом
появился огонь и, не встречая на своем  пути  никакого  препятствия,  стал
расти и подползать к крыше.
     Номер XII очнулся после удара и понял, что  бочка  решила  уничтожить
его. Он  сжал  все  свое  существо  в  одной  из  верхних  досок  крыши  и
почувствовал, что бочка не одна - ей помогали  Номера  13  и  14,  которые
давили на него снаружи.
     "Очевидно, - со странной отрешенностью подумал Номер XII, -  для  них
сейчас  происходит  что-то  вроде  обуздания  помешанного,   а   может   -
прорезавшегося врага, который так ловко притворялся своим..." Додумать  не
удалось, потому что бочка, всей своей гнилью навалившись  на  границу  его
существования, удвоила усилия. Он выдержал, но понял, что  следующий  удар
будет для него последним, и приготовился к смерти.  Однако  шло  время,  а
нового  удара  не  было.  Тогда  он  несколько  расширил  свои  границы  и
почувствовал две вещи. Первой был страх, принадлежавший бочке, - такой  же
холодный и медленный, как все  ее  проявления.  Второй  вещью  был  огонь,
полыхавший вокруг и уже подбиравшийся к  одушевляемой  Номером  XII  части
потолка. Пылали стены, огненными слезами рыдал  толь  на  крыше,  а  внизу
горели пластмассовые бутылки  с  подсолнечным  маслом.  Некоторые  из  них
лопались, рассол в бочке кипел, и она, несмотря на  все  свое  могущество,
погибала. Номер XII  расширил  себя  по  всей  части  крыши,  которая  еще
существовала, и вызвал в своей памяти тот день,  когда  его  покрасили,  а
главное - ту ночь: он хотел умереть с этой мыслью. Сбоку уже  горел  Номер
13, и это было последним, что он заметил. Но смерть не шла,  а  когда  его
последнюю щепку охватил огонь, случилось неожиданное.

     Завхоз семнадцатого овощного, та самая женщина, шла домой  в  поганом
настроении. Вечером, часов в шесть, неожиданно  загорелась  подсобка,  где
стояли масло и огурцы. Масло разлилось, и огонь  перекинулся  на  соседние
сараи - в общем, выгорело все что могло. От  двенадцатого  сарая  остались
только ключи, а от тринадцатого и четырнадцатого - по нескольку  обгорелых
досок.
     Пока составляли акты и объяснялись с пожарными, стемнело, и идти было
страшно, так как дорога была пустынной  и  деревья  по  бокам  стояли  как
бандиты. Завхоз остановилась и  поглядела  назад  -  не  увязался  ли  кто
следом. Вроде было пусто. Она сделала еще несколько  шагов  и  оглянулась:
кажется, вдали что-то мигало. На всякий случай она отошла  в  сторону,  за
дерево, и стала напряженно вглядываться в темноту, ожидая,  пока  ситуация
прояснится.
     В самой дальней видимой точке дороги появилось  светящееся  пятнышко.
"Мотоцикл!" - подумала завхоз и  крепче  вжалась  в  дерево.  Однако  шума
мотора слышно не было. Светлое пятно приближалось, и стало видно, что  оно
не движется по дороге, а летит над ней. Еще секунда, и пятно  превратилось
в совершенно нереальную вещь - велосипед  без  велосипедиста,  летящий  на
высоте трех или  четырех  метров.  Странной  была  его  конструкция  -  он
выглядел как-то грубо, будто был сколочен из досок, -  но  самым  странным
было то, что он светился и мерцал, меняя цвета, становясь  то  прозрачным,
то зажигаясь до нестерпимой  яркости.  Не  помня  себя,  завхоз  вышла  на
середину дороги, и велосипед явным образом отреагировал на  ее  появление.
Он снизился, сбавил  скорость  и  описал  над  головой  одуревшей  женщины
несколько кругов, потом поднялся вверх, застыл  на  месте  и  строго,  как
флюгер, повернул над дорогой. Провисев так мгновение или два, он  тронулся
наконец с места,  разогнался  до  невероятной  скорости  и  превратился  в
сверкающую точку в небе. Потом она исчезла.

     Придя в себя, завхоз заметила, что  сидит  на  середине  дороги.  Она
встала, отряхнулась и, совсем позабыв... Впрочем, Бог с ней.

                        ДЕВЯТЫЙ СОН ВЕРЫ ПАВЛОВНЫ

                           "Здесь мы можем видеть, что солипсизм совпадает
                           с чистым реализмом, если он строго продуман."
                                                        Людвиг Витгенштейн

     Перестройка ворвалась в сортир на Тимирязевском бульваре одновременно
с нескольких направлений. Клиенты стали дольше  засиживаться  в  кабинках,
оттягивая  момент  расставания  с  осмелевшими  газетными  обрывками;   на
каменных лицах толпящихся в маленьком кафельном холле педерастов  весенним
светом заиграло предчувствие долгожданной свободы,  еще  далекой,  но  уже
несомненной; громче стали те части матерных монологов, где помимо  господа
Бога упоминались руководители партии и правительства; чаще стали перебои с
водой и светом.
     Никто из  вовлеченных  во  все  это  толком  не  понимал,  почему  он
участвует в происходящем - никто, кроме уборщицы  мужского  туалета  Веры,
существа неопределенного возраста и совершенно бесполого,  как  и  все  ее
коллеги. Для Веры начавшиеся перемены тоже были некоторой неожиданностью -
но только в смысле точной даты их начала и конкретной формы проявления,  а
не в смысле их источника, потому что этим источником была она сама.
     Началось все с того, что как-то однажды днем Вера первый раз в  жизни
подумала не о смысле существования, как она обычно делала раньше, а о  его
тайне. Результатом было то, что  она  уронила  тряпку  в  ведро  с  темной
мыльной водой и издала что-то вроде тихого "ах". Мысль была неожиданная  и
непереносимая, и, главное, ни с чем из окружающего не связанная  -  просто
пришла вдруг в голову, в которую ее никто не звал; а выводом из этой мысли
было то, что все  долгие  годы  духовной  работы,  потраченные  на  поиски
смысла, оказывались потерянными зря, потому что дело было, оказывается,  в
тайне. Но Вера как-то все же успокоилась и стала мыть дальше. Когда прошло
десять минут, и значительная часть кафельного пола  была  уже  обработана,
появилось новое соображение - о том, что другим  людям,  занятым  духовной
работой, эта мысль тоже вполне могла приходить в голову, и даже  наверняка
приходила, особенно если они были старше и опытнее. Вера стала думать, кто
это может быть из ее окружения, и сразу безошибочно поняла, что ей не надо
ходить слишком далеко, а надо поговорить с  Маняшей,  уборщицей  соседнего
туалета, такого же, но женского.
     Маняша  была  намного   старше.   Это   была   худая   старуха   тоже
неопределенных, но преклонных лет; при взгляде на  нее  Вере  отчего-то  -
может быть, из-за того, что та сплетала волосы в седую косичку на  затылке
-  вспоминалось  словосочетание  "Петербург  Достоевского".  Маняша   была
вериной старшей подругой; они часто обменивались ксерокопиями Блаватской и
Рамачараки,  настоящая  фамилия  которого,  как  говорила   Маняша,   была
Зильберштейн; ходили в "Иллюзион" на Фосбиндера и Бергмана,  но  почти  не
говорили на серьезные темы; маняшино руководство духовной жизнью Веры было
очень ненавязчивое  и  непрямое,  отчего  у  Веры  никогда  не  появлялось
ощущения, что это руководство существует.
     Стоило Вере только  вспомнить  о  Маняше,  как  раскрылась  маленькая
служебная дверь, соединявшая оба  туалета  (с  улицы  в  них  вели  разные
входы), и Маняша появилась. Вера тут же принялась  путано  рассказывать  о
своей проблеме; Маняша, не перебивая, слушала.
     - ...и получается, - говорила Вера, - что поиск смысла жизни  сам  по
себе единственный смысл жизни. Или нет, не так -  получается,  что  знание
тайны жизни в отличие от понимания ее смысла позволяет  управлять  бытием,
то есть действительно прекращать старую  жизнь  и  начинать  новую,  а  не
только говорить об этом - и у каждой  новой  жизни  будет  свой  особенный
смысл. Если  овладеть  тайной,  то  уж  никакой  проблемы  со  смыслом  не
останется.
     - Вот это не совсем верно, - перебила внимательно слушавшая Маняша. -
Точнее, это совершенно верно во всем, кроме того,  что  ты  не  учитываешь
природы человеческой души. Неужели ты действительно считаешь, что знай  ты
эту тайну, ты решила бы все проблемы?
     - Конечно, - ответила Вера. - Я уверена. Только как ее узнать?
     Маняша на секунду задумалась, а потом словно  на  что-то  решилась  и
сказала:
     - Здесь есть одно правило. Если кому-то известна эта тайна,  и  ты  о
ней спрашиваешь, тебе обязаны ее открыть.
     - Почему же ее тогда никто не знает?
     - Ну почему. Кое-кто знает, а остальным, видно, не приходит в  голову
спросить, - ответила Маняша. - Вот ты, например, кого-нибудь  когда-нибудь
спрашивала?
     - Считай, что я тебя спрашиваю, - быстро проговорила Вера.
     -  Тогда  коснись  рукой  пола,  -  сказала  Маняша,  -   чтобы   вся
ответственность за то, что произойдет, легла на тебя.
     - Неужели нельзя без этих сцен из Мейринка, - недовольно пробормотала
Вера, наклоняясь к полу и касаясь ладонью холодного кафельного квадрата, -
ну?
     Маняша пальцем подозвала Веру к себе, и, взяв ее за голову и наклонив
так, чтобы верино ухо приходилось точно напротив ее рта, прошептала что-то
не очень длинное.
     И в эту же секунду за стенами раздался гул.
     - Как? И все? - разгибаясь, спросила Вера.
     Маняша кивнула головой.
     Вера недоверчиво засмеялась.
     Маняша развела руками, как бы говоря, что не она это придумала, и  не
она виновата. Вера притихла.
     -  А  знаешь,  -  сказала  она,  -  я  ведь  что-то  похожее   всегда
подозревала.
     Маняша засмеялась.
     - Так все говорят.
     - Ну что ж, - сказала  Вера,  -  для  начала  я  попробую  что-нибудь
простое. Например, чтоб здесь  на  стенах  появились  картины  и  заиграла
музыка.
     - Я думаю, что это у тебя получится, - ответила Маняша,  -  но  учти,
что произойти в результате твоих усилий может что-то  неожиданное,  совсем
вроде бы не связанное с тем, что ты хотела сделать. Связь выявится  только
потом.
     - А что может произойти?
     - А вот посмотришь сама.

     Посмотреть удалось не скоро, только через  несколько  месяцев,  в  те
отвратительные ноябрьские дни, когда под ногами чавкает не то снег, не  то
вода,  а  в  воздухе  висит  не  то  пар,  не  то  туман,  сквозь  который
просвечивают   синева   милицейских   шапок   и   багровые    кровоподтеки
транспарантов.
     Произошло  это  так:  в  уборную  спустились  несколько   праздничных
пролетариев с  большим  количеством  идеологического  оружия  -  огромными
картонными  гвоздиками  на  длинных  зеленых  шестах  и  заклинаниями   на
специальных листах фанеры. Справив нужду, они поставили двуцветные копья к
стене, заслонили писсуары своими промокшими транспарантами  -  на  верхнем
была непонятная надпись  "Девятый  трубоволочильный"  -  и  устроились  на
небольшой пикник в узком пространстве  перед  зеркалами  и  умывальниками.
Сильней, чем  мочой  и  хлоркой,  запахло  портвейном;  зазвучали  громкие
голоса. Сначала доносился смех и  разговоры;  потом  вдруг  стало  тихо  и
строгий мужской голос спросил:
     - Что ж ты, сука, на пол льешь специально?
     - Да не специально я,  -  затараторил  неубедительный  тенор,  -  тут
бутылка нестандартная, горлышко короче. А я тебя заслушался. Проверь  сам,
Григорий! У меня рука всегда автоматически...
     Тут раздался звук удара во что-то  мягкое  и  одобрительная  матерная
разноголосица, но после этого пикник как-то быстро сошел на нет, и голоса,
гулко взвыв напоследок с  ведущей  на  бульвар  лестницы,  исчезли.  Тогда
только Вера решилась выглянуть из-за угла.
     В центре кафельного холла сидел  на  полу  мужичонка  с  расквашенной
мордой  и  через  равные  интервалы  времени  плевал  кровью  на   залитый
портвейном кафель. Увидев Веру, он отчего-то перепугался, вскочил на  ноги
и убежал на улицу, под открытое небо. После него в холле  осталась  мокрая
надломленная  гвоздика  и  маленький  транспарантик  с  кривой   надписью:
"Парадигма перестройки безальтернативна!" Вера совершенно не поняла, какой
в этих словах заключен смысл, но долгий опыт жизни ясно говорил:  началось
что-то новое, и даже не верилось, что это  новое  вызвано  ею.  На  всякий
случай она подхватила гигантский цветок с транспарантом  и  отнесла  их  в
свою каморку, представлявшую собой две крайних кабинки - перегородка между
ними была убрана, и места было  как  раз  достаточно,  чтобы  разместились
ведра, швабры и стул, на котором можно было иногда передохнуть.

     После этого все еще долго тянулось по-старому (да и что нового  может
быть в туалете?) Жизнь текла размеренно и предсказуемо; только  количество
пустых бутылок, которое приносил день, стало падать, а народ стал злее.
     Но вот однажды в туалете  появилась  компания  зашедших  явно  не  по
нужде. Они были в одинаковых джинсовых костюмах и темных очках, а с  собой
у них был складной метр и такая специальная штучка на треножном штативе  -
Вера не знала, как она называется - в  которую  какие-то  люди  на  улицах
часто глядят на особым образом разграфленную палку, которую держат  другие
люди. Гости обмерили входную дверь, озабоченно оглядели  все  помещение  и
ушли, так и не  воспользовавшись  своим  оптическим  приспособлением.  Еще
через несколько дней они появились в сопровождении человека  в  коричневом
плаще и с коричневым портфелем - Вера знала его, это  был  начальник  всех
городских  туалетов.  Вели  себя  прибывшие  непонятно  -  они  ничего  не
обсуждали и не измеряли, как в прошлый раз, а просто прохаживались взад  и
вперед, задевая плечами спины переливающихся в писсуары (как  зыбок  мир!)
трудящихся, и время  от  времени  замирали,  мечтательно  заглядываясь  на
что-то, Вере и посетителям невидимое, но, очевидно,  прекрасное:  об  этом
можно было догадаться по  улыбкам  на  их  лицах  и  по  тем  удивительным
романтическим положениям, в которых застывали их тела - Вера не смогла  бы
выразить своих чувств  словами,  но  поняла  она  все  безошибочно,  и  на
несколько мгновений перед ее глазами встала  когда-то  висевшая  у  них  в
детдоме  репродукция  картины  "Товарищи  Киров,  Ворошилов  и  Сталин  на
строительстве Беломоро-Балтийского канала".
     А еще через два дня Вера узнала, что теперь работает в кооперативе.

     Обязанности остались, в общем, прежние, но невероятно изменилось  все
вокруг.  Как-то  постепенно  и  быстро,  без  остановки   производственных
мощностей, был сделан ремонт. Сначала бледный советский кафель  на  стенах
заменили на крупную плитку с изображением зеленых цветов. Потом переделали
кабинки - их стены обшили пластиком  под  орех;  вместо  строгих  унитазов
победившего социализма поставили какие-то розово-фиолетовые  пиршественные
чаши, а у входа установили турникет, как в метро - только  вход  стоил  не
пять, а десять копеек.
     В завершение этих изменений Вере подняли зарплату на целых сто рублей
в месяц и выдали новую рабочую одежду: красную шапку с козырьком и  черный
полухалат-полушинель с петлицами - словом, все  как  в  метро,  только  на
петлицах и кокарде сверкала не буква "М", а две скрещенные струи,  выбитые
в тонкой меди. Две соединенные кабинки, где  раньше  можно  было  хотя  бы
поспать, теперь превратились в склад туалетной бумаги, куда  уже  было  не
втиснуться. Теперь Вера  сидела  возле  турникетов  в  специальной  будке,
похожей на трон марсианских коммунистов  из  фильма  "Аэлита",  улыбалась,
разменивала деньги; в ее жестах появилась счастливая плавность, совсем как
у виденной однажды в детстве и запомнившейся на всю  жизнь  продавщицы  из
Елисеевского - та, белокурая и женственно полная,  резала  семгу  на  фоне
настенной  фрески,  изображавшей  залитую  солнцем  долину,  где  прямо  в
полуметре от реальности висела прохладная  виноградная  кисть,  -  и  было
утро, и нежно пело радио, и Вера была девушкой в красном ситцевом платье.
     В  турникетах  весело  звенели  деньги  -  за  каждый  день  набегало
полтора-два больших холщовых мешка. "Кажется,  -  смутно  думала  Вера,  -
Фрейд где-то сопоставил экскременты и золото. Все-таки  умный  мужик  был,
чего говорить... за что только  его  так  люди  ненавидят...  вот  тот  же
Набоков..." И  она  погружалась  в  привычные  неторопливые  мысли,  часто
состоявшие из одного только начала и так и не доползавшие до  собственного
конца, потому что им на смену приходили другие.

     Жить постепенно становилось все лучше -  у  входа  появились  зеленые
бархатные портьеры,  которые  посетитель  должен  был,  входя,  раздвинуть
плечом, а на стене  у  входа  -  купленная  в  обанкротившейся  пельменной
картина, в какой-то странной перспективе изображавшая тройку:  трех  белых
лошадей, впряженных в заваленные сеном  сани,  где,  не  обращая  никакого
внимания на бегущих следом  сосредоточенных  волков,  сидели  трое  -  два
гармониста в расстегнутых полушубках и баба без  гармони  (отчего  гармонь
казалась признаком пола). Единственным, что  смущало  Веру,  был  какой-то
далекий грохот или гул, иногда доносившийся из-за  стен  -  она  никак  не
могла взять в толк, что может так странно  гудеть  под  землей,  но  потом
решила, что это метро, и успокоилась.
     В кабинках зашуршала настоящая туалетная бумага - не то  что  раньше.
На умывальниках появились куски  мыла,  рядом  -  настенные  электрические
ящики для сушения рук. Словом, когда один постоянный клиент  сказал  Вере,
что приходит сюда как в театр,  она  не  удивилась  сравнению  и  даже  не
особенно была польщена.
     Новым начальником был румяный парень  в  джинсовой  куртке  и  темных
очках - он появлялся на месте редко, и как понимала  Вера,  курировал  еще
два-три  туалета.  Вере  он  казался  очень  загадочным  и  могущественным
человеком, но однажды выяснилось, что заправляет всем вовсе не он.
     Обычно румяный молодой человек, входя с улицы,  раскидывал  половинки
зеленой бархатной портьеры коротким и  властным  движением  ладони;  затем
появлялось его лицо с двумя черными стеклянными эллипсами вместо  глаз,  а
потом раздавался тонкий голос. В тот раз все было наоборот - сначала  Вера
услышала его высокий заискивающий тенор, раздавшийся на лестнице; в  ответ
там же что-то снисходительное рявкнул  бас,  и  портьера  разошлась  -  но
вместо ладони и черных  очков  появилась  даже  не  согнутая,  а  какая-то
сложившаяся джинсовая спина: это пятился и что-то на ходу  объяснял  верин
начальник, а вслед за ним шествовал пожилой толстый гном с  большой  рыжей
бородой, в красной кепке и красной  заграничной  майке,  на  которой  Вера
прочла:

                          What I really need
                          is less shit
                          from you people

     Гном был крошечный, но держался так, что казался  выше  всех.  Быстро
оглядев помещение, он открыл портфель, вынул  связку  печатей  и  приложил
одну из них к листу бумаги,  торопливо  подставленному  начальником  Веры.
После этого он дал какую-то короткую инструкцию, ткнул молодого человека в
черных очках пальцем в живот, захохотал и исчез - Вера даже  не  заметила,
как: стоял напротив зеркала, и - нету, словно нырнул в какой-то только для
гномов открытый подземный ход.
     После развоплощения карлика с печатями  верин  начальник  успокоился,
вырос в длину и сказал несколько ни к кому не обращенных фраз, из  которых
Вера поняла, что только что исчезнувший гном - на самом деле очень большой
человек и заправляет всеми московскими туалетами.
     - Ну и начальники теперь у нас, - бормотала себе под нос Вера, звякая
монетами на стоящем перед ней блюде и выдавая одноразовые полотенца, прямо
ужас.
     Она любила делать вид, что воспринимает  все  происходящее  так,  как
должна была бы воспринять его некая абстрактная Вера, работающая уборщицей
в туалете, и старалась не думать о том, что сама разбудила  эти  подземные
силы - и разбудила для смеха, для того, чтобы на  стене  повисла  картина.
Что касалось музыки, то она полагала, что ее  желание  уже  воплотилось  в
двух нарисованных гармонях.

     Вообще, насколько скучной и однообразной была  раньше  Верина  жизнь,
настолько теперь она стала значительной и интересной. Теперь Вера довольно
часто видела разных удивительных людей - ученых, космонавтов и артистов, а
однажды туалет посетил отец братского народа маршал Пот Мир Суп -  ехал  в
Кремль, да не стерпел по дороге. С ним была уйма народу, и пока он сидел в
кабинке, возле вериной будки на длинных флейтах играли какую-то  протяжную
и печальную мелодию три волнующихся накрашенных пионера - так  трогательно
и хорошо, что Вера украдкой всплакнула.
     Вскоре после этого случая верин начальник принес с собой магнитофон и
колонки, и уже на следующий день  в  сортире  заиграла  музыка.  Теперь  к
вериным  обязанностям  добавилась  еще  одна  -  переворачивать  и  менять
кассеты. Утро обычно начиналось  с  "Мессы  и  Реквиема"  Джузеппе  Верди;
первые взволнованные посетители появлялись обычно тогда,  когда  страстное
сопрано из второй части уже успевало попросить Господа  об  избавлении  от
вечной смерти.
     - Либера ме домини де морте аэтерна, - тихонько подпевала  Вера  и  в
такт тяжелым ударам невидимого оркестра позвякивала медью на блюде.  Потом
обычно ставилась "Рождественская Оратория"  Баха  или  что-нибудь  в  этом
роде, по-немецки и на духовные темы,  и  Вера,  разбиравшая  этот  язык  с
некоторыми усилиями, прислушивалась, как далекие звонкоголосые дети весело
уверяют в чем-то Господа, пославшего их в дольний мир.
     -  Так  зачем  Господин  создал  нас?  -   с   сомнением   спрашивало
конвоируемое двумя скрипками сопрано.
     - Затем, - убежденно отвечал хор, - чтоб мы его славили.
     - Так ли это? - недоверчиво переспрашивало сопрано, готовясь  залезть
в обозначенный хриплыми духовыми кузов.
     - Это, несомненно, так!  -  спешили  заслонить  происходящее  детские
голоса  из  хора,  не  замечая  уже  давно   наведенной   на   них   сзади
виолы-да-гамба.
     Потом,  когда  время  подходило  часам  к  двум-трем,  Вера  заводила
Моцарта,  и  растревоженная  душа  медленно  успокаивалась,  скользя   над
холодным мраморным полом какого-то огромного зала,  в  котором,  перебивая
друг друга, дребезжали два минорных рояля.
     А совсем близко к вечеру  Вера  ставила  Вагнера,  и  летящие  в  бой
Валькирии несколько секунд никак  не  могли  взять  в  толк,  что  это  за
кафельные стены и раковины мелькнули на  миг  возле  их  бешено  несущихся
вперед коней.

     Все было бы прекрасно, если  б  не  одна  странность,  сначала  почти
незаметная и даже показавшаяся галлюцинацией. Вера стала замечать какой-то
странный запах, а сказать откровенно - вонь,  на  которую  она  раньше  не
обращала внимания. По какой-то необъяснимой причине вонь появлялась тогда,
когда начинала играть музыка - точнее, не появлялась, а  проявлялась.  Все
остальное время она тоже присутствовала - собственно, она была  изначально
свойственна этому месту, но до каких-то  пор  просто  не  ощущалась  из-за
того, что находилась в гармонии со всем остальным  -  а  когда  на  стенах
появились картины, да еще заиграла музыка, вот тут-то и стало  заметно  то
особое непередаваемое туалетное зловоние,  которое  совершенно  невозможно
описать, и о котором некоторое представление дает разве что словосочетание
"Париж Маяковского".
     Вера поняла что ее мысли  незаметно  приняли  какой-то  антисоветский
уклон, но поделать с собой ничего не смогла, да и чувствовала, что  теперь
это не страшно.

     Как-то вечером к Вере зашла Маняша, послушала увертюру к "Корсару", и
вдруг тоже заметила вонь.
     - Ты, Вера, никогда не задумывалась  над  тем,  почему  наши  воля  и
представление образуют вокруг нас эти сортиры? - спросила она.
     - Задумывалась, - ответила Вера. - Я давно над этим думаю, и никак не
могу понять. Я знаю, что ты  сейчас  скажешь.  Ты  скажешь,  что  мы  сами
создаем мир вокруг себя, и причина того, что мы сидим  в  сортире  -  наши
собственные души. Потом ты скажешь, что никакого  сортира  на  самом  деле
нет, а есть только проекция внутреннего содержания на  внешний  объект,  и
то, что кажется вонью - на самом деле просто экстериоризованная компонента
души. Потом ты прочтешь что-нибудь из Сологуба...
     - И мне светила возвестили, -  нараспев  перебила  Маняша,  -  что  я
природу создал сам...
     - Во-во, или еще что-нибудь в этом роде. Все верно?
     - Не вполне, - ответила Маняша. - Ты допускаешь свою обычную  ошибку.
Дело в том, что в солипсизме интересна исключительно практическая сторона.
Кое-что в этой области уже сделано - вот, например, картина с тройкой, или
эти цимбалы - бум, бум! Но вот вонь -  в  какой  момент  и  почему  мы  ее
создаем?
     - С практической стороны я могу тебе ответить, - сказала Вера, -  что
мне теперь несложно убрать и вонь и сам сортир.
     - Мне тоже, - ответила Маняша, - я и убираю его каждый вечер. Но  вот
что наступит дальше? Ты действительно думаешь, что это возможно?
     Вера открыла было рот для ответа, но вместо этого надолго закашлялась
в ладонь.
     Маняша высунула язык.

     Прошло два-три дня, и вот зеленую штору на входе  откинули  несколько
посетителей, сразу же напомнивших Вере тех первых, в джинсовых куртках,  с
которых все и началось. Только эти были  в  коже  и  еще  румяней  -  а  в
остальном вели себя так же, как и  те  -  медленно  ходили  по  помещению,
тщательно  оглядывая  все  вокруг.  И  вскоре  Вера  узнала,  что   туалет
закрывают, и теперь здесь будет комиссионный магазин.
     Ее  так  и  оставили  уборщицей,  а  на  время  ремонта   даже   дали
оплачиваемый отпуск - Вера хорошо отдохнула и перечитала  некоторые  книги
по солипсизму, до которых никак не доходили руки. А  когда  она  в  первый
день вышла на новую работу, уже ничего не напоминало о  том,  что  в  этом
месте когда-то был туалет.
     Теперь справа от входа начинался  длинный  стеллаж,  где  продавались
всякие мелочи; дальше - там, где раньше были писсуары - помещался  длинный
прилавок с одеждой, а напротив -  стойка  с  радиоаппаратурой.  В  дальнем
конце зала висели зимние вещи - кожаные плащи и куртки, дубленки и женские
пальто, и за каждым прилавком теперь стояла похожая на  народную  артистку
США продавщица.
     При ремонте было найдено несколько человеческих черепов и  планшет  с
секретными документами - но этого Вера не  увидела,  потому  что  за  ними
приехали откуда надо, и куда надо увезли.

     Работы стало намного меньше, а  денег  -  просто  уйма.  Теперь  Вера
ходила по помещениям в новом синем халате, вежливо  раздвигала  толпящихся
посетителей и протирала сухой фланелевой тряпочкой  стекла  прилавков,  за
которыми новогодней разноцветной фольгой ("все мысли веков! все мечты! все
миры!"  -  тихонько  шептала   Вера)   мерцали   жевательные   резинки   и
презервативы, отсвечивали пластмассовые  клипсы  и  броши,  мерцали  очки,
зеркальца, цепочки и карандашики.
     Затем, во время обеденного перерыва, надо было вымести грязь, которую
на своих башмаках принесли посетители, и можно  было  отдыхать  до  самого
вечера.
     Теперь музыка играла круглый день, иногда даже несколько  музык  -  а
вонь исчезла, о чем Вера с гордостью сообщила зашедшей как-то через  дверь
в стене Маняше. Та поджала губы.
     - Боюсь, все не так просто. Конечно, с одной стороны мы действительно
создаем все вокруг, но с другой - мы сами просто отражения того,  что  нас
окружает. Поэтому  любая  индивидуальная  судьба  в  любой  стране  -  это
метафорическое повторение того, что с происходит со  страной,  а  то,  что
происходит со страной, складывается из тысяч отдельных жизней.
     - Ну и что?  -  не  поняла  Вера.  -  Какое  отношение  это  имеет  к
разговору?
     - А такое, - сказала Маняша, - ты же говоришь, что  вонь  пропала.  А
она не пропадала вовсе. И ты с ней еще столкнешься.
     С тех пор, как  мужской  туалет  перенесли  на  маняшину  половину  и
объединили с женским, Маняша сильно изменилась - стала меньше  говорить  и
реже  заглядывать  в   гости.   Сама   она   объясняла   это   достигнутой
уравновешенностью Инь и Ян, но Вера в глубине души  считала,  что  дело  в
большем объеме работ по уборке и в зависти к ее, вериному,  новому  образу
жизни - зависти, прикрытой внешней философичностью. При этом  Вера  совсем
не думала о том,  кто  научил  ее  всему  необходимому  для  осуществления
метаморфозы. Маняша, видимо, почувствовала изменение вериного отношения  к
ней, но отнеслась к этому спокойно, как к должному, и  просто  реже  стала
заходить.

     Вскоре Вера поняла, что  Маняша  была  права.  Произошло  это  так  -
однажды она, разгибаясь от витрины, краем глаза заметила что-то странное -
вымазанного говном человека. Он держался с большим достоинством и двигался
сквозь раздающуюся толпу к прилавку с радиоаппаратурой. Вера вздрогнула  и
даже выронила тряпку - но когда она повернула голову,  чтобы  как  следует
рассмотреть этого человека, оказалось, что с ней произошел обман зрения  -
на самом деле на нем просто была рыже-коричневая кожаная куртка.
     Но после этого случая такие обманы зрения стали происходить все  чаще
и чаще. То Вере вдруг мерещилось, что на застекленном  прилавке  разложены
мятые бумажки, и надо было несколько секунд внимательно глядеть  на  него,
чтобы увидеть нечто другое. То ей  начинало  казаться,  что  дорогие  -  в
три-четыре советских зарплаты каждый - флаконы со  сказочными  названиями,
стоящие на длинной полке за спиной продавщицы,  недаром  находятся  в  том
самом месте, где раньше бодро журчали писсуары; и само название "туалетная
вода", выведенное красным фломастером на картонке, вдруг приобретало  свой
прямой смысл. За стенами теперь почти все время  что-то  тихо,  но  грозно
рокотало, как будто тихо шептал какой-то исполин: звук был  негромким,  но
рождал ощущение невероятной мощи.
     Вокруг появились новые люди - они приходили вскоре после  открытия  и
толкались в узком пространстве предбанника до самого вечера. Они продавали
и покупали всякую мелочь, но Вера смутно чувствовала, что  дело  совсем  в
другом - дело было  в  той  магической  операции,  которая  происходила  с
попадавшими к ним предметами. Внешне  это  выглядело  торговлей,  но  Вере
очень трудно было перестать видеть самую явную для нее на свете вещь - как
пришибленный советский люд толпился вокруг, робко пытаясь  купить  кусочек
говна подешевле.
     Вера стала присматриваться  к  новым  людям.  Сначала  стали  заметны
странности с их одеждой: некоторые вещи, надетые на них,  упорно  выдавали
себя за говно, или, наоборот, размазанное по  ним  говно  упорно  выдавало
себя за некоторые вещи. Лица многих из них были вымазаны  говном  в  форме
черных очков; говно покрывало их плечи в виде кожаных  курток  и  джинсами
облегало ноги. Все они были вымазаны говном в  разной  степени;  трое  или
четверо были покрыты им полностью, с ног до головы, а один -  в  несколько
слоев; к нему народ подходил с наибольшим почтением.
     Вокруг крутилось множество детей. Один мальчик очень  напоминал  Вере
ее брата, когда-то утопленного в пионерлагере, и она  внимательно  следила
за тем, что с ним происходит. Сначала он  просто  сообщал  покупателям,  у
кого из обмазанных говном они могут купить ту или иную вещь,  и  даже  сам
подлетал ко входящим и спрашивал:
     - Что нужно?
     Вскоре он уже продавал какую-то мелочь  сам,  а  однажды  днем  Вера,
переставляя по полу ведро по направлению к прилавку  с  огромными  черными
кусками говна со строгими японскими именами, подняла глаза и  увидела  его
сияющее счастьем лицо. Посмотрев вниз,  она  увидела,  что  его  ноги,  на
которых раньше были ботинки, теперь густо вымазаны тем же самым, чем  было
покрыто большинство стоящих  вокруг.  Чисто  инстинктивным  движением  она
провела по ним тряпкой,  а  в  следующий  момент  мальчик  довольно  грубо
отпихнул ее.
     -  Под  ноги  надо   смотреть,   дура   старая,   -   сказал   он   и
продемонстрировал ей вынутый из кармана кукиш,  который  после  секундного
размышления переделал в кулак.
     И тут Вера поняла,  что  пока  она  управляла  миром,  к  ней  пришла
старость, и впереди теперь только смерть.

     Уже давно Вера  не  видела  Маняшу.  Отношения  между  ними  стали  в
последнее время значительно холоднее, и дверь в стене, ведшая на  маняшину
половину, уже долго  не  отпиралась.  Вера  стала  вспоминать,  при  каких
обстоятельствах обычно появлялась Маняша, и  оказалось,  что  единственной
вещью, которую можно было сказать на этот счет было  то,  что  иногда  она
просто появлялась.
     Вера стала вспоминать историю своих отношений с Маняшей, и чем дольше
она вспоминала, тем крепче  становилось  в  ней  убеждение,  что  во  всем
виновата именно Маняша, хотя чем было это  все,  она  вряд  ли  сумела  бы
сказать. Но она решила отомстить и стала готовить  гостинец  к  встрече  с
Маняшей - так и называя то, что она приготовила "гостинцем",  и  даже  про
себя не давая вещам их настоящих имен, словно  Маняша  из-за  стены  могла
прочесть ее мысли, испугаться и не прийти.
     Видно, Маняша ничего  из-за  стены  не  прочла,  потому  что  однажды
вечером она появилась. Выглядела  она  устало  и  неприветливо,  что  Вера
автоматически объяснила про себя тем, что у  Маняши  очень  много  работы.
Забыв  до  поры  про  свои  планы  и  про  недавнюю  надменность,  Вера  с
недоумением и страхом рассказала про свои галлюцинации. Маняша оживилась.
     - Это как раз понятно, - сказала она. - Дело в  том,  что  ты  знаешь
тайну жизни, поэтому способна видеть метафизическую функцию предметов.  Но
поскольку ты  не  знаешь  ее  смысла,  ты  не  в  состоянии  различить  их
метафизической сути. Поэтому тебе и кажется,  что  то,  что  ты  видишь  -
галлюцинации. Ты пыталась объяснить это сама?
     - Нет, - сказала, подумав, Вера.  -  Очень  трудно  понять.  Наверно,
что-то такое превращает вещи в говно. Некоторые  превращает,  а  некоторые
нет... А-а-а... Поняла, кажется. Сами-то по себе они не говно,  эти  вещи.
Это когда они сюда попадают, они им становятся... Или даже нет - то говно,
в котором мы живем, становится заметным, когда попадает на них...
     - Вот это уже ближе, - сказала Маняша.
     - Ой, Господи... А я-то думаю: картины, музыка... Вот дура. А  вокруг
на самом деле говно, какая ж тут музыка может быть... А кто  виноват?  Ну,
насчет говна понятно - вентиль коммунисты  открыли.  Хотя  они  ведь  тоже
внутри сидят...
     - В каком смысле внутри? - спросила Маняша.
     - А и в том, и в этом... Нет, если кто и виноват,  так  это,  Маняша,
ты, - закончила вдруг Вера и нехорошо посмотрела на  бывшую  уже  подругу,
так нехорошо, что та даже сделала шажок назад.
     - Какой еще вентиль? И почему же я? Я,  наоборот,  столько  раз  тебе
говорила, что все эти тайны никакой пользы тебе не принесут,  пока  ты  со
смыслом не разберешься... Вера, ты что?
     Вера, глядя куда-то вниз и в  сторону,  пошла  на  Маняшу;  та  стала
пятиться от нее прочь, и так они дошли до неудобной узкой  дверцы,  ведшей
на маняшину половину. Маняша остановилась и подняла на Веру глаза.
     - Вера, что ты задумала?
     - А топором тебя хочу, - безумно  ответила  Вера  и  вытащила  из-под
халата свой страшный гостинец с гвоздодерным выростом на обухе, - прямо по
косичке, как у Федора Михайловича.
     - Ты, конечно, можешь это сделать, - нервничая, сказала Маняша, -  но
предупреждаю - тогда мы с тобой больше никогда не увидимся.
     - Да это  уж  я  сообразить  могу,  не  такая  дура,  -  замахиваясь,
вдохновенно прошептала Вера и с силой обрушила  топор  на  маняшину  седую
головку.
     Раздались звон и грохот, и Вера потеряла сознание.
     Придя в себя от  рокота  за  стеной,  она  обнаружила,  что  лежит  в
примерочной кабинке с топором в руках,  а  над  ней  в  высоком,  почти  в
человеческий рост, зеркале  зияет  дыра,  контурами  похожая  на  огромную
снежинку.
     "Есенин", - подумала Вера.

     Самым страшным Вере показалось то, что никакой  двери  в  стене,  как
оказалось,  не  было,  и  непонятно  было,  что  делать  со   всеми   теми
воспоминаниями, где эта дверь фигурировала.  Но  даже  это  уже  не  имело
никакого значения - Вера вдруг не узнала  саму  себя.  Казалось,  какая-то
часть ее души исчезла - часть, которой она никогда  раньше  не  ощущала  и
почувствовала только теперь, как это бывает с людьми, которых мучают  боли
в ампутированной конечности. Все вроде бы осталось на месте -  но  исчезло
что-то главное,  придававшее  остальному  смысл;  Вере  казалось,  что  ее
заменили плоским рисунком на бумаге,  и  в  ее  плоской  душе  поднималась
плоская ненависть к плоскому миру вокруг.
     - Ну погодите, - шептала она, ни к кому особо не обращаясь, -  я  вам
устрою.
     И ее ненависть  отражалась  в  окружающем  -  что-то  содрогалось  за
стенами, и посетители магазина, или туалета, или  просто  подземной  ниши,
где прошла вся ее жизнь (Вера ни в чем теперь не была уверена) иногда даже
отрывались  от  изучения  размазанного  по  прилавкам  говна  и  испуганно
оглядывались по сторонам.
     Какая-то исполинская сила давила на стены снаружи,  что-то  гудело  и
дрожало за тонкой выгибающейся поверхностью - как  будто  огромная  ладонь
сжимала картонный  стаканчик,  на  дне  которого  сидела  крохотная  Вера,
окруженная прилавками и примерочными кабинками, сжимала пока несильно,  но
в любой момент могла полностью сплющить всю верину реальность.

     И однажды днем, ровно в 19.40 (как раз тогда, когда Вера думала,  что
три одинаковых куска говна на полке секции  бытовой  электроники  зелеными
цифрами показывают год ее рождения), этот момент настал.
     Вера с ведром в руке стояла напротив длинной стойки  с  одеждой,  где
вперемешку висели дубленки, кожаные плащи и похабные розовые  кофточки,  и
рассеяно смотрела на покупателей, щупающих такие  близкие  и  одновременно
недостижимые рукава и воротники, когда  у  нее  вдруг  сильно  кольнуло  в
сердце. И тут же гудение за стеной вдруг стало невыносимо  громким;  стена
задрожала, выгнулась, треснула, и из трещины, опрокинув стойку с  одеждой,
прямо на закричавших от ужаса людей хлынул отвратительный черно-коричневый
поток.
     - А-ах! - успела выдохнуть Вера, а в следующий момент  ее  подняло  с
пола, крутануло и сильно ударило о  стену;  последним,  что  сохранило  ее
сознание, было слово "Карма", написанное крупными черными буквами на белом
фоне тем же шрифтом, каким печатают название газеты "Правда".
     В себя она пришла от другого удара, уже слабого, о  какие-то  прутья.
Прутья оказались ветками высокого старого дуба, и Вера в первый момент  не
поняла, каким образом ее, только что стоявшую  на  знакомом  до  последней
кафельной плитки полу, могло вдруг ударить о какие-то ветки.
     Оказалось,  что  она   плывет   вдоль   Тимирязевского   бульвара   в
черно-коричневом  зловонном  потоке,  плещущем  уже  в  окна  второго  или
третьего этажа. У нее сильно болели уши. На плаву  она  держалась  потому,
что ее пальцы глубоко вдавились в толстую пенопластовую прокладку  сложной
формы, на которой было выдавлено слово "SONY".
     Вокруг, насколько хватало взгляда, плескалась темная жижа, по которой
плыли скамейки, доски, мусор и люди. Прямо  перед  ее  лицом  покачивалась
красная кепочка с переплетенными буквами "NYC". Вера  помотала  головой  и
сообразила, что то, что она принимала за боль в ушах, было на  самом  деле
оглушительным ревом, несущимся откуда-то сзади. Она оглянулась  и  увидела
над поверхностью жижи что-то вроде горы, образованной бьющим снизу потоком
точно в том месте, где раньше был ее подземный дом.
     Течение несло Веру  вперед,  в  направлении  Тверской.  Уровень  жижи
поднимался  со  сказочной  быстротой  -  двух-трехэтажные  дома  по  бокам
бульвара были уже не видны, а  огромный  уродливый  театр  имени  Горького
теперь напоминал гранитный остров  -  на  его  крутом  берегу  стояли  три
женщины  в  белых  кисейных  платьях  и  белогвардейский  офицер,  из  под
приставленной ко лбу ладони вглядывавшийся в даль; Вера  поняла,  что  там
только что давали Чехова, но ничего не успела по  этому  поводу  подумать,
потому что почувствовала, как кто-то вырывает из ее рук кусок  пенопласта.
В следующий момент она увидела перед собой заляпанное  пучеглазое  лицо  с
зажатой во рту ручкой портфеля; две крепкие волосатые руки вцепились в  ее
спасательный квадрат, отчего тот почти ушел под поверхность жижи.
     - Пусти, сволочь, -  проорала  Вера,  пытаясь  перекрыть  космический
грохот говнопада; в ответ мужчина почти  членораздельно  что-то  промычал,
сунул руку за пазуху пиджака,  вынул  и  поднес  к  самому  вериному  лицу
какую-то книжечку; видно было только, что у нее  красная  обложка,  а  все
внутренние страницы были коричневыми и слипшимися.  Воспользовавшись  тем,
что мужчина убрал с  пенопласта  одну  руку,  Вера  изловчилась  и  сильно
укусила его за пальцы второй; мужчина замычал, отдернул ее, но ни портфеля
из зубов, ни книжечки из другой руки не выпустил.  Несколько  секунд  Вера
глядела в его затуманенные предсмертной обидой глаза, а затем они скрылись
под поверхностью жижи, и вслед за ними медленно  ушла  туда  же  сжимающая
раскрытое удостоверение рука.
     Веру  уносило  все  дальше.  Мимо  нее  проплыла  детская  коляска  с
изумленно глядящим  по  сторонам  младенцем  в  синей  шапочке  с  большой
пластмассовой красной звездой, потом рядом оказался угол дома,  увенчанный
круглой башенкой с колоннами, на которой двое мордастых солдат в  фуражках
с синими околышами торопливо готовили  к  стрельбе  пулемет,  и,  наконец,
течение вынесло ее на почти затопленную Тверскую и повлекло в  направлении
далеких сумрачных пиков с еле видными рубиновыми пентаграммами.
     Поток теперь несся намного быстрее, чем несколько минут назад;  сзади
и  справа  над  торчащими  из  черно-коричневой  лавы  крышами  виден  был
огромный, в полнеба, грохочущий гейзер;  к  его  шуму  присоединилось  еле
различимое стрекотание пулемета.
     - Блажен, кто посетил сей мир, - шептала Вера,  прижимаясь  грудью  к
пенопласту, - в его минуты роковые...
     Вскоре она поровнялась с Моссоветом - его давно уже не было видно, но
на на том месте, где он когда-то стоял,  самоотверженно  выгребали  против
течения  несколько  десятков  пловцов  в  прилипших  к  телам  пиджаках  и
галстуках; поверхность потока за ними  была  усеяна  какими-то  маленькими
разноцветными листочками - подхватив один из них,  Вера  узнала  талон  на
туалетную бумагу.
     "Интурист" превратился в возвышающийся над темными волнами  утес.  Из
его окон высовывались ярко одетые иностранцы с  видеокамерами  на  плечах;
те, что были в верхних окнах, что-то ободряюще орали и показывали  большие
пальцы; те, что были в нижних, которые уже затопляло, суетливо крестились,
швыряли вниз чемоданы и прыгали за ними следом; их быстро и жестоко топили
кишащие в говне  таксисты,  и  шли  на  дно  следом,  увлекаемые  тяжестью
отобранных чемоданов.
     Вера увидела плывущий рядом земной шар и догадалась, что  это  глобус
из стены Центрального телеграфа. Она подгребла  к  нему  и  ухватилась  за
Скандинавию, отбросив  треснувший  посередине  кусок  пенопласта.  Видимо,
вместе с глобусом из стены телеграфа вырвало и электромотор,  который  его
крутил, и теперь он придавал  всей  конструкции  устойчивость  -  Вера  со
второй попытки вскарабкалась на синий купол, уселась на выделенное красным
государство трудящихся и огляделась.

     Где-то вдалеке торчала из  говна  Останкинская  телебашня,  еще  были
видны похожие на острова  крыши,  а  впереди  медленно  наплывала  как  бы
несущаяся над водами красная звезда; когда Вера  приблизилась  к  ней,  ее
нижние зубья уже погрузились. Вера ухватилась за холодное стеклянное ребро
и  остановила  свой  глобус.  Рядом  с  его  бортом  на  поверхности  жижи
покачивались две солдатские фуражки и сильно  размокший  синий  галстук  в
мелкий белый горошек - судя по тому, что они почти не  двигались,  течение
здесь было слабым.
     Вера еще раз оглянулась по сторонам, удивилась было той  легкости,  с
которой исчез огромный многовековой город, но сразу же подумала,  что  все
изменения в истории, если они и случаются, происходят именно так - легко и
как бы сами собой. Думать совершенно не хотелось - хотелось спать,  и  она
прилегла на выпученную поверхность СССР, подсунув под голову мозолистый от
швабры кулак.
     Когда она проснулась, мир состоял из двух частей - предвечернего неба
и бесконечной ровной поверхности, в сумраке ставшей совсем черной.  Ничего
больше видно не было; рубиновые пентаграммы  давно  ушли  на  дно  и  были
теперь Бог знает на какой глубине. Вера подумала  об  Атлантиде,  потом  о
Луне и ее девяноста шести законах - но все эти уютные старые мысли, внутри
которых вчера еще душа так приятно сворачивалась в  калачик,  теперь  были
неуместны, и Вера опять задремала. Сквозь дрему она  вдруг  заметила,  как
вокруг тихо - заметила, потому что послышался тихий плеск;  он  долетал  с
той стороны, где над горизонтом  возвышался  величественный  красный  холм
заката.
     К ней  приближалась  надувная  лодка,  в  которой  стояла  высокая  и
широкоплечая фигура в фуражке, с  длинным  веслом.  Вера  приподнялась  на
руках и подумала, вглядываясь в приближающегося, что она на своем  глобусе
похожа, должно быть, на аллегорическую фигуру, и даже поняла, на аллегорию
чего - самой себя, плывущей на шаре с сомнительной историей по безбрежному
океану бытия. Или уже небытия - но никакого значения это не имело.
     Лодка подплыла, и Вера узнала стоящего в ней - это был маршал Пот Мир
Суп.
     - Вэра, - сказал он с сильным восточным акцентом, - ты знаэш,  кто  я
такой!
     В его голосе было что-то ненатуральное.
     - Знаю, - ответила Вера, - кой чего читала. Я уже все  поняла  давно,
только вот там  было  написано  про  туннель.  Что  должен  быть  какой-то
туннель.
     - Тунэл хочиш? Сдэлаэм.
     Вера почувствовала, что часть поверхности  глобуса,  на  которой  она
сидела, открывается внутрь, и  она  падает  в  образовавшийся  проем.  Это
произошло очень быстро, но она все же  успела  уцепиться  руками  за  край
этого проема и стала яростно дрыгать ногами, стремясь найти опору - но под
ногами и по бокам ничего не было; была только темная  пустота,  в  которой
дул ветер. Над ее головой оставался кусок грустного вечернего неба в форме
СССР (ее пальцы изо всех сил вжимались в южную границу), и  этот  знакомый
силуэт, всю жизнь напоминавший чертеж бычьей туши со стены мясного отдела,
вдруг  показался  самым  прекрасным  из  всего,  что  только  можно   себе
представить, потому что кроме него не оставалось больше ничего вообще.
     - Тунэл хатэла? -  послышалось  оттуда,  из  прекрасного  мимолетного
мира, который уходил навсегда, и тяжелое весло  ударило  Веру  сначала  по
пальцам правой, а потом по  пальцам  левой  руки;  светлый  контур  Родины
завертелся и исчез где-то далеко вверху.

     Вера почувствовала, что парит в каком-то странном пространстве -  это
нельзя было назвать падением, потому что вокруг не было  воздуха,  и,  что
самое главное, не было ее  самой  -  она  попыталась  увидеть  хоть  часть
собственного тела и не смогла, хотя там,  куда  она  поворачивала  взгляд,
положено было находиться ее рукам и ногам. Оставался только этот взгляд  -
но он не видел ничего, хотя смотрел, как с испугом поняла Вера,  сразу  во
все стороны, так что поворачивать его не было никакой необходимости. Потом
Вера заметила, что слышит голоса - но не ушами, а просто  осознает  чей-то
разговор, касающийся ее самой.
     - Тут одна с солипсизмом на третьей стадии, - сказал как бы низкий  и
рокочущий голос, - что за это полагается?
     - Солипсизм? - переспросил другой голос, как бы высокий и  тонкий.  -
За солипсизм ничего хорошего. Вечное заключение в прозе  социалистического
реализма. В качестве действующего лица.
     - Там уже некуда, - сказал низкий голос.
     - А в казаки к Шолохову? - с надеждой спросил высокий.
     - Занято.
     - А может в эту, как ее,  -  увлеченно  заговорил  высокий  голос,  -
военную прозу? Каким-нибудь двухабзацным  лейтенантом  НКВД?  Чтоб  только
выходила из-за угла, вытирала со  лба  пот  и  пристально  вглядывалась  в
окружающих? И ничего нет, кроме фуражки, пота и  пристального  взгляда.  И
так целую вечность, а?
     - Говорю же, все занято.
     - Так что делать?
     - А пусть она сама нам скажет, -  пророкотал  низкий  голос  в  самом
центре вериного существа. - Эй, Вера! Что делать?
     - Что делать? - переспросила Вера, - как что делать?
     И вдруг вокруг словно подул ветер - это не было ветром, но напоминало
его, потому что Вера почувствовала, что ее куда-то несет, как подхваченный
ветром лист.
     - Что делать? - по инерции повторила Вера и вдруг все поняла.
     - Ну! - ласково прорычал низкий голос.
     - Что делать!? - с ужасом закричала Вера. - Что делать!? Что делать!?
Каждый из ее криков усиливал это подобие ветра; скорость,  с  которой  она
неслась в пустоте, становилась все быстрее, а  после  третьего  крика  она
ощутила, что попала в сферу притяжения некоего огромного объекта, которого
до этого крика  не  существовало,  но  который  после  крика  стал  реален
настолько, что Вера теперь падала на него, как из окна на мостовую.
     - Что делать!? - крикнула она в  последний  раз,  со  страшной  силой
врезалась во что-то и от этого удара заснула - и сквозь сон донесся до нее
бубнящий монотонный и словно какой-то механический голос:
     -  ...место  помощника  управляющего,  я  выговорил  себе  вот  какое
условие: что я могу вступить в должность когда  хочу,  хоть  через  месяц,
хоть через два. А теперь я хочу воспользоваться этим временем: пять лет не
видал своих стариков в Рязани, - съезжу к ним. До  свиданья,  Верочка.  Не
вставай. Завтра успеешь. Спи.

                                    XXVII

     Когда Вера Павловна на другой день вышла из своей комнаты, муж и Маша
уже набивали вещами два чемодана.

                               ВЕСТИ ИЗ НЕПАЛА

     Когда дверь,  к  которой  Любочку  прижала  невидимая  сила,  все  же
раскрылась, оказалось, что троллейбус уже тронулся, и теперь надо  прыгать
прямо в лужу. Любочка прыгнула, и так неудачно,  что  забрызгала  холодной
слякотью полу своего пальто, а уж на сапоги лучше было просто не смотреть.
Выбравшись на узкий тротуар, она оказалась между двумя текущими  навстречу
друг другу потоками огромных грузовых машин, ревущих  и  брызжущих  смесью
грязи с песком и снегом. Светофора здесь  не  было,  потому  что  не  было
перехода, и приходилось ждать, когда в сплошной стене  высоких  кузовов  -
железных (ободранных,  с  грубо  приваренными  для  жесткости  арматурными
ребрами) и деревянных (ничего и не скажешь про них, но страшно, страшно) -
появится просвет. Грузовики, без  конца  шедшие  мимо,  производили  такое
гнетущее впечатление, что было даже неясно - чья же тупая и жестокая  воля
организует перемещение этих  заляпанных  мазутом  страшилищ  сквозь  серый
ноябрьский туман из одного места в другое. Не  очень  верилось,  что  этим
занимаются люди.
     Наконец, движение чуть  стихло.  Любочка  прижала  пакет  к  груди  и
деликатно сошла на дорогу, стараясь наступать  на  черные  пятна  асфальта
среди студенистой грязи.  Напротив  желтел  длинный  забор  троллейбусного
парка, разделенный широкими черными воротами - их обычно запирали к восьми
тридцати,  но  сейчас  одна  створка  была  открыта  и  еще   можно   было
прошмыгнуть.
     - Куда  идешь-то!  -  крикнула  Любочке  задорная  баба  в  оранжевой
безрукавке, с ломом в руках стоявшая у будки за воротами. -  Не  знаешь  -
опоздавшим вход через проходную! Директор велел.
     - Я быстренько, - пробормотала Любочка и попыталась пройти мимо.
     - Не пущу тебя, - с улыбкой сказала  баба  и  переместилась  в  самый
центр прохода, - не пущу. Приходи вовремя.
     Любочка подняла глаза: баба стояла, прижимая упертый в асфальт лом  к
боку и сцепив пухлые кисти на животе; большие пальцы ее рук вращались друг
вокруг друга,  будто  она  наматывала  на  них  какую-то  невидимую  нить.
Улыбалась она так, как советского человека научили в шестидесятые годы - с
намеком на то, что все обойдется - но проход заслоняла всерьез. Справа  от
нее была будка с привинченным фанерным щитом наглядной  агитации,  где  на
фоне Евразии обнимались трое - некто в надвинутом на лицо  шлеме  с  узкой
прорезью и странным оружием в руках, человек с холодным недобрым взглядом,
одетый в белый халат и шапочку, и Бог знает как попавшая  в  эту  компанию
девушка в полосатом азиатском наряде. Снизу была прибита фанерная полоса с
надписью:

              ВСЯКИЙ ВХОДЯЩИЙ В ПРОИЗВОДСТВЕННЫЕ ПОМЕЩЕНИЯ!
                     НЕ ЗАБУДЬ НАДЕТЬ СПЕЦОДЕЖДУ!

     Любочка повернула и пошла к проходной. Для этого надо  было  обогнуть
угол высоченного дома с закрашенными  до  третьего  этажа  окнами  -  там,
говорили, помещался какой-то секретный институт,  -  а  потом  идти  вдоль
желтого  забора  к  серой  кирпичной  постройке,  украшенной  вывесками  с
волшебными словами: "УПТМ", "АСУС" и  еще  что-то,  черное  на  коричневом
фоне.
     Внутри, в ответвлении коридора, возле окошек касс, в  тяжких  облаках
дыма хохотали шоферы. Любочка через другую дверь  вышла  в  огромный  двор
парка, уже пустой и похожий на покинутый аэродром.  На  всем  пространстве
между циклопическими зданиями боксов и  воротами,  через  которые  Любочка
пыталась пройти три минуты назад, не было  видно  никого,  кроме  высокого
мужчины в красном фартуке, с  большим  широкоскулым  лицом.  Он  держал  в
мускулистых розовых руках щит с  надписью:  "КРЕПИ  ДЕМОКРАТИЮ!"  и  шагал
прямо на Любочку, а неопределенное цветное  месиво  за  его  спиной,  если
приглядеться, оказывалось неисчислимой армией  тружеников,  среди  которых
было даже несколько негров. Этот плакат,  висевший  на  одном  из  боксов,
создали в малярном цехе еще весной,  и  Любочка  давно  привыкла,  что  он
встречает ее каждое утро. Плакат был устроен  умно:  текст  призыва  можно
было менять, подвешивая на двух крюках новую фанерку, и сначала  там  были
слова: "КРЕПИ ТРУДОВУЮ ДИСЦИПЛИНУ", потом, в период некоторой политической
неясности - "БЕРЕГИ РАБОЧУЮ ЧЕСТЬ", а сейчас, к празднику, повесили  новый
призыв, которого Любочка еще не видела.
     Она  дошла  до  дверей  административного  корпуса,  вошла  внутрь  и
поднялась на  второй  этаж,  в  техотдел,  где  уже  третий  год  работала
инженером по рационализации.
     В коридоре, между доской почета и стендом с фотографиями побывавших в
вытрезвителе сотрудников, висело зеркало, и Любочка остановилась поглядеть
на себя.
     Она  была  маленькая,  в  черной  синтетической  шубке  и  спортивной
шапочке, на которой были вышиты два красных зубца в синей окантовке.  Лицо
у нее было чуть обезьянье, испуганное от рождения, и когда она  улыбалась,
было видно, что она делает это с усилием и как бы выполняя то единственное
служебное действие, на которое способна.
     Расстегнув шубку (под  ней  была  белая  кофточка  с  широкой  черной
полосой на груди) и прижавшись к зеркалу, чтобы пропустить двух работяг  в
ватниках, горячо обсуждавших на ходу какое-то дело  (и  так  махавших  при
этом руками, что не дай Бог кому-нибудь было оказаться  на  пути  огромных
растрескавшихся кулаков), она увидела  почти  вплотную  свое  припудренное
лицо с ясно заметными  морщинками  у  глаз.  Двадцать  восемь  лет  -  это
все-таки двадцать восемь лет,  и  уже  не  так  легко  быть  порхающей  по
коридорам девочкой, подобием живого фикуса, на котором отдыхают утомленные
крупногабаритными железными предметами мужские взгляды.
     Она еще раз улыбнулась в зеркало и потянула на себя дверь с табличкой
"Техотдел". Ее стол стоял в углу, за истыканной доской кульмана, и  сейчас
за ним, глядя прямо ей в глаза, сидел директор парка Шушпанов, похожий  на
сильно растолстевшего Раймонда  Паулса.  В  руках  у  него  был  маленький
пестрый флажок, вынутый из пластмассовой вазы, где у Любочки стояли  ручки
и карандаши. Флажок остался с  того  дня,  когда  весь  техотдел  сняли  с
работы, чтобы встречать какого-то экзотического президента  -  тогда  всем
выдали такие и велели махать при появлении машин. Любочка сохранила его на
память из-за какого-то особенно оптимистического глянца, и  сейчас,  когда
она вошла, Шушпанов так крутанул между пальцев ее амулет, что вместо  двух
треугольников над его рукой возникло размытое красноватое облако.
     - Здрасьте, Любовь Григорьевна! - сказал он в отвратительно галантной
манере. - Задерживаетесь?
     Любочка в ответ пролепетала что-то  про  метро,  про  троллейбус,  но
Шушпанов ее перебил.
     - Ну я же не говорю - опаздываете. Я говорю - задерживаетесь. Понимаю
- дела. Парикмахерская там, галантерея...
     Вел себя он так, словно и правда говорил что-то приятное,  но  больше
всего ее напугало то, что к ней обращаются на "вы", по имени-отчеству. Это
делало все происходящее крайне двусмысленным, потому что  если  опаздывала
Любочка - то это было  одно,  а  если  инженер  по  рационализации  Любовь
Григорьевна Сухоручко - уже совсем другое.
     - Как у вас дела? - спросил Шушпанов.
     - Ничего.
     - Я про работу говорю. Сколько рацпредложений?
     - Нисколько, - ответила Любочка, а потом  наморщилась  и  сказала:  -
Хотя нет. Приходил Колемасов из жестяного цеха - он там придумал  какое-то
усовершенствование. К таким большим ножницам -  жесть  резать.  Я  еще  не
оформила.
     - Понятно. А в прошлом месяце?
     - Было два. Уже выплатили.
     - Ага.
     Директор положил флажок, соединил возле груди растопыренные пальцы  и
закатил глаза, шевеля губами и делая вид, что что-то подсчитывает.
     - Двадцать рублей. Ну а мы вам сколько платим?
     И сам себе ответил:
     - Сто семьдесят. Итого - сто пятьдесят рублей разницы. Понимаете  мою
мысль?
     Любочка понимала. И не только эту мысль, но  и  многое  другое,  чего
директор, наверное, даже не имел в виду. Ей показалось, что  на  ней,  как
лучи прожекторов, скрещиваются  взгляды  директора,  начальника  техотдела
Шувалова, выглядывающего из маленькой смежной комнаты, превращенной  им  в
кабинет, и всех остальных. И чтобы не стоять  неподвижно  в  самом  фокусе
садистического интереса трудового коллектива,  она  повернулась,  повесила
пакет на вешалку и стала медленно снимать шубу.
     - Таким, значит, образом, - сказал директор, - сегодня  обойдете  все
цеха и сообщите мне завтра утром о ваших успехах. Советую, чтобы они были.
     Он встал из-за стола, миновал замершую у вешалки Любочку,  размашисто
и медленно перекрестился на цветную фотографию троллейбуса З и У-9 в  углу
и вышел из комнаты.
     Ни на кого не глядя, Любочка села на  теплый  от  директорского  зада
стул (минут десять, наверное, ждал) и полезла в нижний ящик стола.  Все  в
комнате молчали,  поглядывая  на  спрятавшую  лицо  за  тумбой  Любочку  и
стараясь ни  в  коем  случае  не  показать  испытываемого  удовольствия  -
наоборот, лица сослуживцев изображали неопределенное сострадание пополам с
гражданской ответственностью.
     - Вот ведь как интересно! - сказал вдруг Марк  Иванович  Меннизингер,
решив, видимо, нарушить тягостную тишину.
     - Что интересно? - спросил Толик Пурыгин, отрываясь от чертежа.
     - Мы утром дроссель перетаскивали, чтоб не  пылился  -  и  такая  мне
мысль в голову пришла...
     Марк Иванович замолчал, и Толик, догадавшись, что тот  ждет  вопроса,
задал его:
     - Какая мысль, Марк Иванович?
     - А такая. Ток ведь не может по воздуху течь, верно?
     - Верно.
     - А если провод под током разорвать, что будет?
     - Искра. Или дуга. Это от индуктивности зависит.
     - Вот. Значит, все-таки течет по воздуху.
     - Ну и что? - терпеливо спросил Толик.
     - А то, что для тока сначала ничего не меняется. Он так и думает, что
течет по проводу - ведь в воздухе нет... Нет...
     - Носителей заряда, - подсказал Толик.
     - Да. Именно так. Поэтому когда провод уже порван...
     - Во-первых, - сказал Шувалов, выходя из своей  комнатки,  -  ток  не
думает. Его стихия иная. А во-вторых, при  протекании  разряда  через  газ
происходит ионизация и появляются заряженные частицы. Я это точно знаю.
     Он включил приделанный к стене приемник,  отрегулировал  громкость  и
вернулся  в  свой   кабинет.   В   комнату   вошло   несколько   невидимых
балалаечников; они играли в такой манере, что если перед этим у кого-то из
сидящих в техотделе  и  были  сомнения  насчет  существования  глубоких  и
истинно народных произведений для  оркестра  балалаек,  то  они  сразу  же
исчезли.
     Между тем, у Любочки  появилась  уверенность,  что  она  контролирует
мускулы своего лица.  Несколько  раз  улыбнувшись  за  тумбой  стола,  она
подняла голову, огляделась, села за свое рабочее место, придвинула к  себе
папку для заявок, раскрыла ее и принялась изучать предложенное новшество.
     "...Заключается в том, что штанга металлорежущих ножниц комплектуется
набором сменных грузов, что  позволяет  в  результате  несложной  операции
регулировать величину удельного момента, прикладываемого..."
     Любочка на секунду  зажмурилась,  как  делала  всегда,  когда  бывало
непонятно, и решила, что надо идти в жестяной цех выяснить все  на  месте.
Все так же ни на кого не глядя, она встала, открыла дверцу  шкафа,  вынула
новенький ватник с торчащей  из  кармана  сложенной  бумажкой  и  вышла  в
коридор.
     На улице стало еще гаже - полетели крупные снежные  хлопья.  Упав  на
асфальт, они пропитывались водой, но не таяли окончательно,  отчего  двор,
над которым разносилось  исступленное  блеяние  балалаек,  покрылся  слоем
полупрозрачной холодной жижи. Остановясь под навесом, Любочка накинула  на
плечи ватник (чтобы  сохранить  дистанцию  между  собой  и  рабочими,  она
никогда не продевала руки в рукава), сделала деловое лицо и  двинулась  по
направлению к парящему над двором широколицему мужчине в красном.
     Метрах в двадцати от бокса стояло  два  человека  -  Любочка  сначала
решила, что это кто-то из столовой, а когда подошла к ним поближе - так  и
замерла: то, что она приняла за белые халаты, оказалось  длинными  ночными
рубашками, и это была единственная одежда незнакомцев.  Один  из  них  был
толстым и низеньким, уже в летах, а другой  -  стриженным  наголо  молодым
человеком. Держась за руки, они внимательно разглядывали плакат.
     -  Обрати  внимание,  -  говорил  низенький,  причем  над  его   ртом
поднимался пар, - на сложность концепции. Как это загадочно  уже  само  по
себе - плакат, изображающий человека, несущего плакат!  Если  развить  эту
идею до полагающегося ей конца и  поместить  на  щит  в  руках  мужчины  в
красном комбинезоне плакат, на котором будет  изображен  он  сам,  несущий
такой же плакат - что мы получим?
     Молодой человек покосился на Любочку и ничего не сказал.
     - Ничего, при ней можно, -  сказал  низенький  и  подмигнул  Любочке,
отчего она  вдруг  ощутила  какую-то  совершенно  неожиданную  неуверенную
надежду.
     - Мы получим модель  вселенной,  понятное  дело,  -  ответил  молодой
человек.
     - Ну, это ты загнул, - сказал низенький и опять подмигнул Любочке.
     - По-моему, это будет что-то вроде коридора между двумя зеркалами,  в
который ты опять залез без всякой необходимости. Ты, вообще, в курсе,  где
ты сейчас находишься?
     Молодой человек вздрогнул и внимательно огляделся по сторонам.
     - Вспомнил? Ну то-то. Так что ж ты сюда забрел?
     - Я насчет смерти хотел выяснить, - виновато сказал молодой человек.
     Его собеседник нахмурился.
     - Сколько раз тебе говорить - никогда не надо забегать вперед. Но раз
уж ты сюда попал, давай внесем  некоторую  ясность.  Представь  себе,  что
каждому из бесконечной вереницы плакатов соответствует свой  мир  -  вроде
этого. И в каждом из них есть  такой  же  двор,  такие  же...  стойла  для
мамонтов... Девушка, как они называются?
     - Это боксы, - ответила Любочка. - А вам не холодно?
     - Да нет. Ему все это снится. Ну да, боксы, и  перед  каждым  из  них
кто-то стоит. Тогда место, где мы сейчас  стоим,  будет  просто  одним  из
таких миров, и окажется...
     - Окажется... Окажется... Господи!
     Молодой человек вскрикнул, выдернул  руку  и  побежал  к  боксу.  Его
собеседник выругался и кинулся за ним, на  ходу  оборачиваясь  и  виновато
всплескивая руками. Оба исчезли за углом.
     - Дураки какие-то, - пробормотала Любочка и двинулась дальше. Подходя
к прорезанной в огромной двери бокса калитке, она уже думала о другом.
     В жестяном цехе  -  небольшом  помещении  с  высоким,  в  два  этажа,
потолком - было тихо и сумрачно. В центре возвышался обитый  жестью  стол,
заваленный разноцветными металлическими обрезками, а у стены, на сдвинутых
углом лавках, сидело трое человек. Они молча играли в домино - сдержанными
и экономными движениями клали на стол фишки,  иногда  коротко  комментируя
очередной ход. Кроме коробки от домино, на чистом углу стола стояла  пачка
грузинского чая, несколько упаковок рафинада и три  сделанных  из  черепов
чаши с прилипшими к желтоватым стенкам чаинкам. Любочка подошла к играющим
и бодрым голосом сказала:
     - А я к вам! Здрасьте, товарищ Колемасов!
     - Привет, - рассеяно отозвался морщинистый дядька, сидевший с края, -
как жизнь молодая?
     - Ничего, спасибо,  -  сказала  Любочка.  -  Я  к  вам  по  делу.  По
рацпредложению.
     - Никак деньги принесла? - спросил Колемасов и пихнул локтем соседа в
бок. Сосед улыбнулся.
     - Уж сразу деньги, - сказала Любочка. - Надо оформить сначала.
     - Ну так давай, оформляй. Сейчас... Покажем...
     Колемасов положил на стол  фишку,  чем,  видимо,  закончил  партию  -
партнеры зашевелились, завздыхали и побросали оставшиеся кости.  Колемасов
встал и пошел к верстаку, кивком пригласив за собой Любочку.
     - Гляди, - сказал он. - К примеру, надо разрезать дюралевый лист.
     Он вытащил из  кучи  обрезков  блестящий  серебристый  треугольник  и
вставил его в раскрытую пасть ножниц.
     - Попробуй.
     Любочка положила журнал на стол,  взялась  руками  за  приваренную  к
ручке ножниц метровую трубу и потянула ее вниз.  Но  дюраль,  видно,  была
слишком толстой - чуточку переместившись вниз, ручка замерла.
     - Дальше не идет, - сказала Любочка.
     - Во. А теперь делаем вот что.
     Колемасов взял стоявшую у стола шестнадцатикилограммовую гирю, поднес
ее к ножницам, побагровев, поднял ее на уровень груди и повесил на трубу.
     - Давай, жми.
     Любочка  всем  своим  весом  надавила  на  трубу  -  та  продвинулась
чуть-чуть и остановилась.
     - Да сильней же надо, - сказал Колемасов и нажал на ручку сам  -  она
медленно  пошла  вниз,  а  потом  дюралевая  пластина  вдруг   с   треском
разлетелась на две части, ручка дернулась,  гиря  соскочила  и  с  тяжелым
звуком врезалась в кафельный пол десятью  сантиметрами  левее  любочкиного
сапога.
     - Вот такое усовершенствование, - сказал Колемасов.
     Двое партнеров по домино с интересом следили за происходящим.
     - Понятно, - сказала Любочка. - А тут сказано, что сменные грузы.
     - Пока их нет, - ответил  Колемасов.  -  Но  смысл  простой  -  нужно
несколько гирь. Берешь и вешаешь - или по одной, или по нескольку.
     Любочка задумалась, пытаясь изобрести умный вопрос.
     -  Скажите,  -  наконец,  заговорила  она,  -   а   какой   ожидается
экономический эффект?
     - Ой, не знаю. Не думал еще.
     - Это надо обязательно. - Или расчет экономического эффекта, или  акт
о его отсутствии. Еще нужен акт об использовании...
     - Ну вот и составляй, - ответил Колемасов.  -  Ты  ж  по  этим  делам
главная.
     Он повернулся  и  пошел  к  корешам,  один  из  которых  уже  начинал
смешивать кости домино.
     - А кто вам заявку писал? - спросила Любочка.
     - Серега Каряев. Это мы с ним вместе придумали. Ты вот что - сходи  в
слесарный, он там как раз сейчас возится. Поговори.
     Колемасов сел за стол и потянул к себе фишки.
     Через минуту Любочка уже стояла  у  входа  в  слесарный,  высматривая
Каряева. Наконец, она заметила в углу его крохотную  перепачканную  маслом
мордочку в больших роговых  очках.  Каряев  держал  плоскогубцами  длинное
зубило, упертое в дно жестяного бака, а другой человек изо всех сил  лупил
по зубилу кувалдой. Любочка попробовала помахать им журналом, но они  были
слишком заняты и ничего не заметили. Тогда она пошла к ним сама.
     - Очень просто, - сказал Каряев, выслушав  Любочку.  -  Экономический
эффект достигается за счет убыстрения слесарных работ. Надо подсчитать.
     - А как?
     - Будто сама не  знаешь.  Надо  засечь,  насколько  быстрее  проходит
операция при использовании сменных грузов, а потом помножить на количество
троллейбусных парков. Еще надо ввести коэффициент, учитывающий  количество
ножниц по жести в каждом парке. И вычесть стоимость гирь. Это я  примерную
схему даю, ясно?
     Каряев страдальчески морщился при каждом ударе кувалды,  словно  били
не по зубилу, а по его голове, а Любочку грохот так оглушал, что ей  стало
казаться, будто  Каряев  говорит  что-то  очень  умное.  Вдруг  каряевский
напарник промахнулся и въехал кувалдой по баку, отчего Любочке на  секунду
почудилось, что она стоит внутри огромного колокола. Каряев  выпрямился  и
почесал ухо.
     - Слышь, - сказал он, - я тебе завтра еще одну рацуху напишу.  Видишь
зубило? Вот я к нему приварю поперечину, чтоб держаться.  А  ты  оформишь.
Экономический эффект считать так же, только вычитать  стоимость  сварочных
работ.
     - А как ее узнать? - спросила Любочка.
     - Как, как... В справочнике посмотри. Или позвони в институт сварки.
     Каряев вдруг дернул Любочку за руку - они оба пригнулись,  и  над  их
головами с шелестом пронеслось что-то темное, размером с большую собаку.
     Любочка   выпрямилась,    косясь    на    бьющуюся    под    потолком
перепончатокрылую тварь, а Каряев, не  разгибаясь,  поднял  вылетевшее  из
плоскогубцев зубило, опять зажал его и приставил к баку.
     - Давай, Федор.
     Федор прокашлялся и взмахнул кувалдой. Любочка поглядела  на  часы  и
охнула - уже десять минут, как шел обед. Она помчалась в столовую.
     Конечно, она опоздала - очередь в столовую уже изгибалась от кассы до
самого входа. Любочка встала в ее хвост и приготовилась ждать. Сперва  она
некоторое  время  изучала  роспись  на  стене,  изображавшую  висящий  над
пшеничным полем гигантский каравай, затем  заметила  торчащий  из  кармана
собственного ватника сложенный листок, вынула его и развернула.
     "МНОГОЛИКИЙ КАТМАНДУ", - прочла она.  Под  заглавием  мелким  шрифтом
было впечатано слово "памятка".  Любочка  прислонилась  к  стене  и  стала
читать.

     "Город Катманду, столица небольшого государства Непал, расположен  на
живописных холмах в предгорьях Гималаев; если  смотреть  на  линию  холмов
снизу, из долины, то они напоминают хребет прилегшего  отдохнуть  дракона.
Поэтому предки нынешних жителей  Непала  прозвали  это  место  Драконовыми
Холмами.
     Городу около трех тысяч лет. Упоминания о Катманду как  о  крупнейшем
культурном и религиозном центре встречаются во  многих  древних  хрониках;
город был известен  даже  в  ханьском  Китае,  где  назывался  "Каньто"  и
считался столицей мифического южного царства.
     Во II - III веках нашей эры в Катманду проник буддизм, который вскоре
образовал причудливый симбиоз с местными патриархальными  культами.  Тогда
же в  Катманду  проникло  и  христианство,  не  получившее  сколько-нибудь
широкого распространения в городских верхах и оставшееся уделом  небольших
общин, занимающихся  скотоводством  на  обширных  низменностях  к  югу  от
города. Местные христиане - римские католики, но в последнее время церковь
Катманду активно добивается статуса автокефальной."

     Сзади послышалось тихое пение - Любочка  обернулась  и  увидела  трех
сотрудников   планово-экономической   группы,   вставших    в    несколько
отдалившийся от нее конец очереди. На них были длинные мешки с дырами  для
головы и рук, перетянутые на  талии  серым  шпагатом,  а  в  руках  горели
толстые парафиновые свечи. На мешках были оттиснуты какие-то цифры, черные
зонтики и надписи "КРЮЧЬЯМИ НЕ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ". Любочка стала читать дальше.

     "В конце прошлого века сюда  переселилась  русская  секта  духоборов,
основавшая несколько деревень невдалеке от города;  в  их  быту  тщательно
сохраняются все черты жизни русской деревни 19 века - например, на  стенах
изб можно увидеть вырезанные из "Нивы" портреты императора Александра  III
с семьей.
     Смешение в рамках одного города-государства нескольких  культурных  и
религиозных  традиций  превратило  Катманду  в  уникальный   архитектурный
памятник: буддийские пагоды  соседствуют  здесь  с  шиваистскими  храмами,
христианскими церквями и синагогами. По  процентному  отношению  культовых
построек к жилым Катманду занимает, безусловно,  одно  из  первых  мест  в
мире. Однако это не означает, что местные жители  чрезмерно  религиозны  -
наоборот, им скорее свойственно эпикурейское отношение в жизни.  Почти  на
каждую  календарную  дату  в  Катманду  выпадает  какой-нибудь   праздник.
Некоторые из этих праздников напоминают  европейские  -  в  них  принимают
участие члены правительства или хотя бы представители администрации; тогда
на улицах поддерживается порядок и проводятся  торжественные  мероприятия,
как,  например,   парад   национальной   гвардии,   проезжающей   в   день
независимости на слонах по главной магистрали столицы. Другие праздники  -
такие, как День Заглядывания за Край, связанный  с  традицией  ритуального
употребления психотропных растений, на время превращают Катманду в подобие
осажденного города:  по  улицам  разъезжают  правительственные  броневики,
мегафоны которых призывают разойтись собравшихся на площадях молчаливых  и
перепуганных людей.
     Наиболее  распространенным  в   Катманду   культом   является   секта
"Стремящихся  Убедиться".  На  улицах  города  часто   можно   видеть   ее
последователей - они ходят в наглухо застегнутых синих  рясах  и  носят  с
собой корзинку для милостыни. Цель их духовной практики - путем  усиленных
размышлений и подвижничества осознать человеческую жизнь такой, какова она
на самом деле. Некоторым из  подвижников  это  удается;  такие  называются
"убедившимися". Их легко узнать по постоянно издаваемому ими дикому крику.
"Убедившегося" адепта немедленно доставляют на  специальном  автомобиле  в
особый монастырь-изолятор, называющийся "Гнездо Убедившихся".  Там  они  и
проводят остаток дней, прекращая кричать только на время приема пищи.  При
приближении  смерти  "убедившиеся"  начинают  кричать  особенно  громко  и
пронзительно, и тогда молодые адепты под руки выводят их на  скотный  двор
умирать. Некоторым из присутствующих на  этой  церемонии  тут  же  удается
убедиться самим - и их водворяют в обитые пробкой помещения,  где  пройдет
их дальнейшая жизнь. Таким присваивается  титул  "Убедившихся  в  Гнезде",
дающий право  на  ношение  зеленых  бус.  Рассказывают,  что  в  ответ  на
замечание одного из гостей монастыря-изолятора о том,  как  это  ужасно  -
умирать среди  луж  грязи  и  хрюкающих  свиней,  один  из  "убедившихся",
перестав на минуту вопить, сказал: "Те, кто полагает, что легче умирать  в
кругу родных и близких, лежа на удобной постели, не имеют никакого понятия
о том, что такое смерть."
     Катманду не только культурный центр с многовековыми традициями, но  и
крупный промышленный город;  недавно  с  участием  советских  специалистов
здесь  построен  современный  электроламповый  завод,  продукция  которого
пользуется большим спросом  на  мировом  рынке.  Песчаные  пляжи  Катманду
издавна привлекают туристов со всех уголков земного шара,  и  существующая
здесь индустрия развлечений не уступает лучшим мировым образцам. Есть  тут
и молодая коммунистическая партия, борющаяся за более справедливые условия
жизни трудящихся этой небольшой живописной страны."

     Любочка поставила на свой поднос помидорный салат, рагу из свинины  и
бокал легкого итальянского вина. Подумав, она  поставила  рагу  на  место,
взяла вместо него скумбрию с капустой, расплатилась и двинулась к угловому
столику, откуда ей делали приглашающие жесты девочки из бухгалтерии.
     - Чего, памятку читала? - спросила Настя Быкова,  девушка  с  толстым
слоем пудры на некрасивом лице.
     - Да, - ответила Любочка, садясь рядом, - прочла.
     - Тепло там, наверно, - мечтательно  сказала  Настя.  -  Круглый  год
тепло. Мужиков много. И фрукты всякие. А мы тут живем, живем -  ничего  не
видим вокруг. А помираем - тоже, небось, в дурах оказываемся. Верно, Оль?
     Оля, задумавшись, глядела в суп.
     - Оль, ты чего? О чем думаешь?
     Оля подняла глаза, слабо улыбнулась и произнесла:
     - Возьми ладонь с моей груди. Мы провода под током. Друг к другу нас,
того гляди, вдруг бросит ненароком...
     - Это у нее хахаль электромонтажником работает, - вздохнув,  пояснила
Настя. - Ну ладно, чего болтать. Давайте есть, что ли.
     Любочка доела быстрее всех, поставила поднос с  тарелками  на  черную
ленту транспортера, кивнула подругам и пошла в техотдел.
     "Дура я, - думала она, поднимаясь по лестнице, - надо  было  выходить
за Ваську Балалыкина и двигать с ним в армию. Сидела бы сейчас  где-нибудь
в гарнизонной библиотеке, выдавала бы книги..."
     В коридоре она налетела  на  директора  Шушпанова,  который  как  раз
выходил из парткома. Она даже не успела как следует испугаться -  Шушпанов
развернулся, взял ее под руку и повел  по  коридору  навстречу  плакату  с
тремя  гигантскими  брезгливо-гневными  лицами  в   строительных   касках,
глядящими на корчащегося перед ними поганенького человечка с  торчащей  из
кармана бутылкой.
     - Ты сейчас чем занимаешься?
     - Я? В цеху была. Два рацпредложения буду  оформлять.  Только  насчет
экономического...
     - Все  бросай,  -  заговорщически  прошептал  Шушпанов,  -  и  дуй  в
библиотеку. Надо срочно стенгазету сделать. Там уже двое сидят - поможешь.
Лады?
     - Я рисовать не умею.
     - Ничего, там раскрашивать нужно. Давай, девка,  пулей!  -  последние
слова Шушпанов произнес так, словно их некоторая грубость  искупалась  тем
небывалым  счастьем,  которое  свалилось  на  Любочку  в  результате   его
предложения. Любочка растянула рот в улыбке и ответила:
     - Лечу! Только журнал положу.
     - Пулей! - на ходу повторил Шушпанов и бодро нырнул в дверь  туалета,
оставив Любочку  наедине  с  гневом  и  брезгливостью  висящего  в  тупике
плаката.
     Любочка пошла назад - Шушпанов протащил ее  за  собой  лишних  метров
десять, - вошла в техотдел, положила журнал на  обычное  место  и  сменила
ватник  на  синий  халат,  висевший  в  том  же  шкафу.  Все   сослуживцы,
столпившись, стояли у окна и  наблюдали  за  двумя  небесными  всадниками,
иногда выныривавшими из низких туч. Марк Иванович обернулся и сказал:
     - Любочка! Позвони Василию Балалыкину.
     - Я уже знаю, - сказала Любочка. - Спасибо.
     Номер  оказался  занят,  и  через  пять  минут  Любочка  уже  была  в
библиотеке, где парковый художник  Костя  и  библиотекарь  Елена  Павловна
склонялись над двумя сдвинутыми столами, накрытыми склеенной из нескольких
листов ватмана газетой - уже был готов карандашный  рисунок  и  оставалось
только закрасить его гуашью. Костя выдал Любочке обломок маленькой кисти и
велел как следует отмыть его в пятилитровой банке мутной воды, стоявшей на
полу.
     - Смотри только не вырони, - испуганно сказал он, - утонет.
     Любочке стало обидно от такого недоверия. Она тщательно отмыла кисть.
Для раскрашивания ей  достался  огромный  изгибающийся  колос  -  будь  он
настоящим,  им  можно  было  бы  накормить  роту  милиции.  Любочка  стала
аккуратно наносить на него слой желтой краски и уже начала ощущать радость
от того, как у нее славно получается, когда Костя  вдруг  потрепал  ее  по
плечу.
     - Ну что ты делаешь, а? - спросил он. - Ведь надо  объем  передавать.
Показываю.
     Он обмакнул кисть  в  белила  и  стал  исправлять  Любочкину  работу.
Никакого объема все равно не получалось, зато стало  казаться,  что  колос
отлит из бронзы.
     - Понятно?
     - Понятно, - она потерла пальцами виски и неожиданно для  самой  себя
спросила:
     - Слушай, а ты не помнишь, в какой это сказке железный хлеб едят?
     - Железный хлеб? - удивился Костя. - Черт знает.
     За окнами уже было темно, и горели холодные фиолетовые фонари.  Когда
открылась дверь, и в комнату стали входить люди, оставалось еще раскрасить
улыбающуюся луну и воина воздушных сил в похожем на аквариум гермошлеме.
     Собрался почти весь административный штат,  и  еще  почему-то  пришла
баба в оранжевой безрукавке, утром не пускавшая Любочку в  парк.  Шушпанов
подошел к столу, глянул на газету, похвалил, и сказал,  что  сейчас  будет
короткое собрание, а потом можно будет продолжить.
     Все расселись. Шушпанов, Шувалов и баба в безрукавке заняли  места  в
маленьком президиуме, молодежь по привычке уселась подальше, возле книжных
стеллажей, и собрание началось.
     Шушпанов встал, потер ладони и уже собирался  что-то  сказать,  когда
открылась дверь, и вошел перепачканный маслом Каряев. В руках у него  было
зубило с приваренной к нему длинной поперечиной.
     - Надо включить радио, - сказал он.
     Шушпанов поглядел на него с хмурым  недоумением,  а  потом  его  лицо
прояснилось.
     - Верно, надо включить радио.
     Выйдя из-за стола, он подошел к стене и  повернул  черный  кружок  на
боку маленького приемника с олимпийской эмблемой.
     - ...Собственного корреспондента в Непале.
     У звука появился фон. Долетели гудки машин, шум ветра, чей-то далекий
смех.
     - Стоя здесь, - заговорил вдруг громкий ухающий голос, -  на  широких
дорогах современного Непала, не перестаешь  удивляться,  как  многообразен
природный мир этой удивительной страны. Еще несколько часов назад  светило
солнце, вокруг вздымались высокие пальмы и  палисандровые  деревья,  дивно
пели голубые кукушки и красные попугаи. Казалось, этому не будет  конца  -
но у мира свои законы, и вот мы поднялись выше, в редкий воздух предгорий.
Как тихо стало вокруг! Как скорбно и сосредоточенно смотрит на землю небо!
Недаром внизу, в долине, о жителях вершин говорят, что они  едят  железный
хлеб. Да, здешние горы суровы. Но интересно вот что: когда поднимаешься из
долины к безлюдным заснеженным пикам, пересекаешь много природных зон, и в
какой-то момент замечаешь, что прямо у обочины шоссе начинается  березовая
роща, дальше растут рябины и липы, и кажется, что вот-вот в просвете между
деревьями покажутся скромные домики обычного русского  села,  пара  коров,
пасущихся за  околицей,  и,  конечно  же,  маковка  маленькой  бревенчатой
церкви. Нет-нет, а и вспомнишь  о  далеком  колокольном  звоне,  узорчатых
накупольных крестах и толпе старушек  в  притворе,  отбивающих  поклоны  и
спешащих поставить трогательную тонкую свечку  Богу...  Одно  воспоминание
приходит навстречу другому, и  скоро  замечаешь,  что  думаешь  уже  не  о
природном мире Непала,  а  о  том,  что  православная  догматика  называет
воздушными   мытарствами.   Напомню   дорогим   радиослушателям,   что   в
традиционном понимании это  -  сорокадневное  путешествие  душ  по  слоям,
населенным различными демонами, разрывающими пораженное грехом сознание на
части. Современная наука установила, что сущностью греха является забвение
Бога, а сущностью воздушных  мытарств  является  бесконечное  движение  по
суживающейся спирали к точке подлинной смерти. Умереть не так просто,  как
это кажется кое-кому... Вот вы,  например.  Вы  ведь  думаете,  что  после
смерти все кончается, верно?
     - Верно... - откликнулось несколько голосов в зале.  Любочка  сначала
услышала их, а потом уже поняла, что и сама ответила со всеми.
     - И ток не течет по воздуху. Верно?
     - Верно...
     - Нет. Неверно. (Давно уже в голосе появились издевательские ноты.) -
Но я не собираюсь портить вам праздник Октября этим пустым спором хотя  бы
из-за того, что у вас есть отличная возможность проверить это самим.  Ведь
сейчас, друзья, как раз завершается первый день ваших воздушных  мытарств.
По славной традиции он проводится на земле.
     В  зале  кто-то  тихо  закричал.   Кто-то   другой   завыл.   Любочка
повернулась, чтобы посмотреть, кто это, и вдруг все вспомнила -  и  завыла
сама. Чтобы не закричать в полный голос, надо было сдерживаться  изо  всех
сил, а для этого необходимо было занять себя  хоть  чем-то,  и  она  стала
обеими руками оттирать след протектора с обвисшей  на  раздавленной  груди
белой кофточки. По-видимому, со всеми происходило то же самое  -  Шушпанов
пытался заткнуть колпачком от авторучки пулевую дырку в  виске,  Каряев  -
вправить кости своего  проломленного  черепа,  Шувалов  зачесывал  чуб  на
зубастый синий след молнии,  и  даже  Костя,  вспомнив,  видимо,  какие-то
сведения из брошюры о спасении утопающих,  делал  сам  себе  искусственное
дыхание.
     Радио, между тем, восклицало:
     - О, как трогательны попытки  душ,  бьющихся  под  ветрами  воздушных
мытарств, уверить себя, что ничего не произошло! Они ведь и первую догадку
о том, что с ними случилось, примут за идиотский рассказ по радио! О  ужас
советской смерти! В такие странные игры играют, погибая, люди! Не  знавшие
ничего, кроме жизни, они принимают  за  жизнь  смерть.  Пусть  же  оркестр
балалаек под управлением Иеговы Эргашева разбудит вас завтра. И пусть ваше
завтра будет таким же, как сегодня,  до  мгновения,  когда  над  тем,  что
кто-то из вас принимает за свой  колхоз,  кто-то  -  за  подводную  лодку,
кто-то - за троллейбусный парк, и так дальше, - когда надо  всем  тем,  во
что ваши души наряжают смерть,  разольется  задумчивая  мелодия  народного
напева  саратовской  губернии  "Уж  вы  ветры".  А  сейчас  предлагаю  вам
послушать вологодскую песню "Не одна-то ли во поле дороженька",  вслед  за
чем немедленно начнется второй день воздушных мытарств - ведь  ночи  здесь
нет. Точнее, нет дня, но раз нет дня, нет и ночи...
     Последние слова потонули в нарастающем гуле неземных  балалаек  -  их
звук был так невыносим, что в зале, уже не стесняясь, стали кричать во все
горло.
     Вдруг у Любочки возникла спасительная мысль.  Что-то  подсказало  ей,
что если она сможет встать и выбежать в коридор,  все  пройдет.  Наверное,
похожие мысли пришли в голову и остальным - Шушпанов, качаясь,  кинулся  к
окну, баба в оранжевой безрукавке полезла под стол, сообразительный Каряев
уже тянул  руку  к  черной  кнопке  радио,  намереваясь  выключить  его  и
посмотреть, что  это  даст,  -  а  Любочка,  с  трудом  переставляя  ноги,
заковыляла к двери. Неожиданно погас  свет,  и  пока  она  наощупь  искала
ручку, на нее сзади навалилось несколько человек, охваченных, видимо,  той
же надеждой. А когда дверь, к которой Любочку прижала невидимая сила,  все
же раскрылась, оказалось, что  троллейбус  уже  тронулся,  и  теперь  надо
прыгать прямо в лужу.

                               Виктор ПЕЛЕВИН

                               ЖЕЛТАЯ СТРЕЛА

                                    12

     Андрея разбудил обычный утренний шум - бодрые разговоры  в  туалетной
очереди, уже заполнившей коридор, отчаянный детский плач за тонкой стенкой
и близкий храп. Несколько минут он пытался бороться с наступающим днем, но
тут заработало радио. Заиграла музыка - ее, казалось, переливали в эфир из
какой-то огромной общепитовской кастрюли.
     - Самое главное, - сказал невидимый динамик совсем рядом с головой, -
это то, с каким настроением вы входите в новое утро. Пусть ваш сегодняшний
день будет легким, радостным и пронизанным лучами солнечного света - этого
вам желает популярная эстонская певица Гуна Тамас.
     Андрей свесил ноги на пол и нащупал свои ботинки. На соседнем  диване
похрапывал Петр Сергеевич - судя по энергичным рывкам его  спины  и  зада,
прикрытого простыней с треугольными синими штампами, он собирался провести
в объятиях Морфея еще не меньше часа. Было  видно,  что  Петру  Сергеевичу
нипочем ни утренний привет Гуны Тамас, ни коридорные голоса, но другим его
воздушная кольчуга помочь не могла, и новый день для  Андрея  бесповоротно
начался.
     Одевшись и выпив  полстакана  холодного  чая,  он  сдернул  с  крючка
полотенце  с  вышитым  двухголовым  петухом,  взял  пакет   с   туалетными
принадлежностями и вышел в коридор. Последним в  туалетной  очереди  стоял
бородатый горец по имени Авель - на его большом круглом лице отчего-то  не
было обычного благодушия, и даже зубная щетка, торчавшая  из  его  кулака,
казалась коротким кинжалом.
     - Я за тобой, - сказал Андрей, - а пока покурить схожу, ладно?
     - Не переживай, - мрачно сказал Авель. Когда за Андреем  защелкнулась
тяжелая дверь с глубоко  вцарапанной  надписью  "Локомотив  -  чемпион"  и
небольшим заплеванным окошком, он вспомнил, что сигареты у него  кончились
еще вчера. К счастью, сразу за дверью сидел наперсточник, вокруг  которого
стояло несколько человек. Андрей стрельнул штуку "дорожных"  у  одного  из
зрителей и встал рядом.
     Наперсточник был старым и морщинистым, похожим на умирающую обезьяну,
и пустая пивная банка для милостыни пошла бы  ему  куда  больше,  чем  три
коричневых стаканчика из пластмассы, которые он медленно  водил  по  куску
картона. Впрочем, это мог быть патриарх и учитель - ассистенты у него были
очень внушительные и крупногабаритные. Их было двое,  в  одинаковых  рыжих
куртках, сшитых китайскими политзаключенными из на редкость паршивой кожи;
они довольно правдоподобно ссорились, пихали  друг  друга  в  грудь  и  по
очереди выигрывали у наставника новенькие  пятитысячные  бумажки,  которые
тот подавал им молча и не поднимая глаз.
     Андрей отошел в сторону и прислонился к стене у окна. Радио угадало -
день  был  и  правда  солнечный.  Косые  желтые   лучи   иногда   касались
приподнимающейся лысины наперсточника, клочковатые остатки седых волос  на
его голове на миг превращались в  сияющий  нимб,  и  его  манипуляции  над
листом  картона  начинали  казаться  священнодействием  какой-то   забытой
религии.
     - Эй, - сказал один  из  ассистентов,  поднимая  голову,  -  ты  чего
дымишь? Тут и так воздух спертый.
     Андрей не ответил. Можно в письмо газету написать, подумал он, - мол,
братья и сестры, слышал я, у нас и воздух сперли.
     - Глухой? -  окончательно  выпрямляясь,  повторил  ассистент.  Андрей
опять промолчал. Ассистент был неправ по всем понятиям - территория  здесь
была чужая.
     - Кручу, верчу, много выиграть хочу, - вдруг проскрипел наперсточник.
     Видимо, это был условный знак - ассистент все понял, дернул головой и
сразу же вернулся к прерванной перебранке с напарником.  Андрей  последний
раз затянулся и кинул окурок им под ноги.
     Очередь как  раз  подошла.  Авель  куда-то  исчез,  и  перед  Андреем
осталась только женщина с грудным ребенком на руках. Против ожиданий,  они
управились очень быстро.
     Закрыв за собой дверь, Андрей включил воду, поглядел на свое  лицо  в
зеркале и подумал, что за последние лет пять оно не то что повзрослело или
постарело, а, скорее, потеряло актуальность, как потеряли ее  расклешенные
штаны, трансцендентальная медитация и группа  "Fleetwood  Mac".  Последнее
время в ходу были совсем другие лица, в  духе  предвоенных  тридцатых,  из
чего напрашивалось  множество  далеко  идущих  выводов.  Предоставив  этим
выводам идти туда в одиночестве, Андрей почистил  зубы,  быстро  умылся  и
пошел к себе.
     Петр  Сергеевич  уже  проснулся  и  сидел  у  стола,  почесываясь   и
перелистывая старый номер "Пути", который Андрей выменял вчера у цыгана на
банку пива, но так и не стал читать.
     - С добрым утром, Андрей! - сказал Петр Сергеевич и ткнул  пальцем  в
газету.  -  Вот  пишут:  существование  снежного  человека  можно  считать
документально доказанным.
     - С добрым утром, Петр Сергеевич, - сказал Андрей. - Ерунда  это.  Вы
сегодня опять всю ночь храпели.
     - Врешь. Правда что ли?
     - Правда.
     - А ты свистел?
     - Свистел, свистел, - ответил Андрей. - Еще как. Только без толку. Вы
когда на спину переворачиваетесь, сразу начинаете храпеть, и потом уже все
бесполезно. Лучше б вы себя привязывали, чтобы на боку лежать  все  время.
Помните, как вы в прошлом году делали?
     - Помню, - сказал Петр Сергеевич. - Я тогда моложе  был.  Сейчас  мне
так не уснуть. Ой, беда какая. Это  все  нервы  у  меня.  Я  ведь  раньше,
Андрюша, до реформ этих ебаных, никогда не храпел.  Ну  ничего,  придумаем
что-нибудь.
     - Чего еще пишут? - кивая на  газету,  спросил  Андрей  -  пока  Петр
Сергеевич не начал вспоминать о том, что было до реформ, его  мыслям  надо
было дать какое-нибудь направление.
     Водя пальцем по  зеленоватому  листу  и  однообразно  матерясь,  Петр
Сергеевич принялся пересказывать  передовую  статью,  а  Андрей,  кивая  и
переспрашивая, стал обдумывать свои планы на день. Сперва предстояло  идти
завтракать, а потом надо было зайти к  Хану  -  к  нему  имелось  какое-то
смутное дело.

                                    11

     В ресторане, длинном и узком помещении с десятком неудобных столиков,
было еще пусто, но уже пахло горелым, причем казалось, что сгорело  что-то
тухлое. Андрей сел за свое обычное место у окна, спиной к кассе, и, щурясь
от солнца,  поглядел  в  меню.  Там  были  только  пшенка,  чай  и  коньяк
азербайджанский. Андрей поймал взгляд официанта  и  утвердительно  кивнул.
Официант показал пальцами что-то маленькое, грамм на сто, и  вопросительно
улыбнулся. Андрей отрицательно помотал головой.
     Горячий солнечный свет падал на скатерть, покрытую липкими пятнами  и
крошками, и Андрей вдруг подумал, что для миллионов  лучей  это  настоящая
трагедия - начать свой  путь  на  поверхности  солнца,  пронестись  сквозь
бесконечную пустоту космоса, пробить многокилометровое небо - и все только
для того, чтобы угаснуть на отвратительных  останках  вчерашнего  супа.  А
ведь вполне могло быть, что  эти  косо  падающие  из  окна  желтые  стрелы
обладали сознанием, надеждой на лучшее и  пониманием  беспочвенности  этой
надежды -  то  есть,  как  и  человек,  имели  в  своем  распоряжении  все
необходимые для страдания ингредиенты.
     "Может быть, я и сам кажусь кому-то такой же  точно  желтой  стрелой,
упавшей на скатерть. А жизнь - это просто грязное стекло, сквозь которое я
лечу. И вот я падаю, падаю, уже черт знает сколько лет падаю на стол перед
тарелкой, а кто-то глядит в меню и ждет завтрака..."
     Андрей  поднял  глаза  на  телевизор  в  углу   и   увидел   какое-то
примелькавшееся лицо, беззвучно открывающее рот  перед  тремя  коричневыми
микрофонами. Потом камера повернулась и  показала  двух  человек,  которые
яростно толкались у другого микрофона, с бесстыдным фрейдизмом хватая друг
друга за одинаковые рыжие галстуки.
     Подошел официант и поставил  на  стол  завтрак.  Андрей  посмотрел  в
алюминиевую миску. Там была пшенка и растаявший кусок  масла,  похожий  на
маленькое солнце. Есть совершенно не хотелось, но  Андрей  напомнил  себе,
что следующий раз попадет сюда в лучшем случае вечером, и  стал  стоически
глотать теплую кашу.
     Появились первые посетители, и ресторан стал  постепенно  заполняться
их голосами - у Андрея было такое  ощущение,  что  на  самом  деле  тишина
оставалась   ненарушенной,   просто   помимо   нее   появилось   несколько
притягивающих внимание раздражителей. Тишина была похожа на пшенку  в  его
миске - она была такой же  густой  и  вязкой;  она  деформировала  голоса,
которые звучали на ее фоне  отрывисто  и  истерично.  За  соседним  столом
громко говорили  о  снежном  человеке,  которого  будто  бы  видела  вчера
какая-то сумасшедшая старуха. Андрей сначала прислушивался к разговору,  а
потом перестал.
     Напротив него уселся румяный седой мужчина в строгом черном кителе  с
небольшими серебряными крестиками на лацканах.
     - Приятного аппетита, - сказал он, улыбнувшись.
     - Да бросьте вы, - сказал Андрей.
     - Что это вы такой мрачный? - удивленно спросил сосед.
     - А вы чего такой веселый?
     - Я не весел, - ответил сосед, - я радостен.
     - Ну и я тоже, - сказал Андрей, -  не  мрачен,  а  задумчив.  Сижу  и
размышляю.
     Доев кашу, он придвинул к себе стакан с чаем и принялся размешивать в
нем сахар. Сосед продолжал улыбаться. Андрей подумал, что сейчас он  опять
заговорит, и стал крутить ложечкой быстрее.
     - Думать, а иногда и размышлять, - сказал сосед, сделав  дирижирующее
движение рукой, - разумеется, полезно и в жизни весьма  часто  необходимо.
Но все зависит от того, откуда  этот  процесс  берет,  так  сказать,  свое
начало.
     - А что, - спросил Андрей, - есть разные места?
     - Вы сейчас иронизируете,  а  они,  между  тем,  действительно  есть.
Бывает, что человек пытается сам решить какую-то проблему, хотя она решена
уже тысячи лет назад. А он просто об этом не знает. Или не  понимает,  что
это именно его проблема.
     Андрей допил чай.
     - А может, - сказал он, - это действительно не его проблема.
     - У всех нас на самом деле одна и та же проблема. Признать это мешает
только гордость и глупость. Человек, даже очень хороший, всегда слаб, если
он  один.  Он  нуждается  в  опоре,  в  чем-то  таком,  что  сделает   его
существование осмысленным. Ему нужно увидеть отблеск  высшей  гармонии  во
всем, что он делает. В том, что он изо дня в день видит вокруг.
     Он ткнул пальцем в окно. Андрей поглядел туда и увидел лес, далеко за
которым, у самого горизонта, поднимались в небо три  огромных,  коричневых
от ржавчины трубы какой-то электростанции или завода  -  они  были  такими
широкими, что больше походили на гигантские стаканы. Андрей засмеялся.
     - Чего это вы? - спросил сосед.
     - Знаете,  -  сказал  Андрей,  -  я  себе  сейчас  представил  такого
огромного пьяного мужика с гармошкой, до неба ростом, но совсем  тупого  и
зыбкого. Он на этой своей гармошке играет и поет  какую-то  дурную  песню,
уже долго-долго. А гармошка вся засаленная и блестит. И  когда  внизу  это
замечают, это называется отблеском высшей гармонии.
     Сосед чуть поморщился.
     - Все это, знаете, не  ново,  -  сказал  он.  -  Иерархия  демиургов,
несовершенный уродливый мир и так далее, если вас интересует  историческая
параллель. Гностицизм, одним словом. Но ведь счастливым он вас никогда  не
сделает, понимаете?
     - Еще бы, - сказал Андрей, - слова-то  какие  страшные.  А  что  меня
сделает счастливым?
     - К счастью путь только один, - веско сказал сосед и ковырнул  вилкой
в миске, - найти во всем этом  смысл  и  красоту  и  подчиниться  великому
замыслу. Только потом по-настоящему начинается жизнь.
     Андрей хотел было спросить, чьему именно замыслу надо  подчиниться  и
какому из замыслов, но подумал, что в  ответ  на  этот  вопрос  собеседник
обязательно всучит ему какую-нибудь брошюру, и промолчал.
     - Может, вы и правы, - сказал он, вставая из-за стола, -  спасибо  за
беседу. Извините, у меня просто с утра  настроение  плохое.  Вы,  я  вижу,
очень образованный человек.
     - Так у меня работа такая, - сказал сосед. - Спасибо вам. А  вот  это
возьмите на память.
     Сосед протянул ему маленький цветной буклет, на обложке которого было
нарисовано неправдоподобно  розовое  ухо,  в  которое  влетала  сияющая  -
видимо,  с  отблеском  высшей  гармонии  -  металлическая  нота  с   двумя
крылышками, примерно  двенадцатого  калибра.  Поблагодарив,  Андрей  сунул
буклет в карман и пошел к выходу.
     Торопиться было некуда, но все равно он шел быстро, время от  времени
с извинениями задевая кого-нибудь из множества  людей,  бродивших,  как  и
всегда в это время дня, по узким коридорам. Они глядели в окна, улыбались,
и на их лицах дрожали пятна  солнечного  света.  Отчего-то  было  необычно
много молодых, но уже растолстевших женщин в турецких спортивных  костюмах
- вокруг них крутились молчаливые  дети,  занятые  бессистемным  изучением
окружающего мира. Иногда рядом  появлялись  мужья  в  майках  навыпуск;  у
многих в руках было пиво.
     Андрей чувствовал, что наступивший день  уже  взял  его  в  оборот  и
принуждает думать о множестве вещей, которые его совершенно не интересуют.
Но сделать ничего было нельзя - голоса и звуки из окружающего пространства
беспрепятственно проникали в голову и начинали перекатываться внутри,  как
шарики в лотерейном барабане, становясь на время его собственными мыслями.
Сначала  все  заполняли  несущиеся  из  невидимых  динамиков  инфернальные
частушки, потом пришлось думать о какой-то Надежде, к которой придут после
отбоя, потом стали передавать прогноз погоды, и Андрей  начал  коситься  в
проплывающие мимо окна, за которыми  должен  был  усилиться  южный  ветер.
Несколько раз он обходил кучки людей, склонившихся перед походным  алтарем
очередного наперсточника - больше всего поражало то, что все наперсточники
и их ассистенты были очень похожи друг на друга и даже изъяснялись с одним
и тем же южным выговором, словно это была особая народность, где с детства
изучали искусство прятать под грязным ногтем большого  пальца  поролоновый
шарик и передвигать по  картонке  три  перевернутых  стакана.  Прошло  еще
несколько минут, и Андрей  наконец  остановился  у  двери  из  желтоватого
пластика с цифрой "XV" и царапиной, похожей на обращенную вверх стрелу.
     Хан был один - он сидел за столом, прихлебывал чай и глядел  в  окно.
На нем, как обычно, был черный тренировочный костюм с надписью "Angels  of
California", который всегда вызывал у Андрея  легкие  сомнения  по  поводу
калифорнийских ангелов. Еще Андрей заметил, что Хан давно не брился и стал
похож на Тосиро Мифунэ, входящего в очередной образ, -  похож  тем  более,
что  из-за  примеси  монголоидной  крови  глаза  у  него  были  такими  же
раскосыми.
     - Привет, - сказал Андрей.
     - Привет. Закрой дверь.
     - А если соседи вернутся?
     - Не вернутся, - сказал Хан.
     Андрей закрыл дверь, и никелированный замок громко  щелкнул.  У  него
мелькнуло какое-то нехорошее предчувствие - щелчок  замка  напоминал  звук
передергиваемого затвора. Потом собственный страх показался ему смешным.
     - Садись, - сказал Хан, кивая на место напротив.
     Андрей сел.
     - Что нового? - спросил Хан.
     - Так, - сказал Андрей. - Ничего. Ты когда-нибудь думал, куда  делись
последние пять лет?
     - Почему именно пять?
     - Цифра не имеет значения, - сказал Андрей. - Я говорю "пять", потому
что лично я помню себя пять лет назад точно таким же, как сейчас.  Так  же
шатался тут повсюду, глядел по сторонам, думал то же  самое.  А  ведь  еще
пять лет пройдут, и то же самое будет, понимаешь?.. Чего ты  на  меня  так
смотришь странно?
     - Эй, - сказал Хан, - приди в себя.
     - Да я вроде в себе.
     Хан покачал головой.
     - Скажи-ка мне быстро, - проговорил он, - что такое желтая стрела?
     Андрей удивленно поднял глаза.
     - Вот странно, - сказал он. - Я сегодня в ресторане как раз  думал  о
желтых стрелах. Точнее, не о желтых стрелах, а так. О жизни.  Знаешь,  там
скатерть была грязная, и на нее свет падал. Я подумал...
     - Ну-ка встань.
     - Зачем?
     - Встань, встань, - повторил Хан и вылез из-за стола. Андрей поднялся
на ноги, и Хан довольно грубо схватил его  за  воротник  и  несколько  раз
тряхнул.
     - Вспомни, - сказал он, - почему ты сюда пришел?
     - Убери руки, - сказал Андрей, - что ты, одурел? Я просто так зашел.
     - Где мы находимся? Что ты сейчас слышишь? - Андрей отодрал его  руки
от своей куртки, недоуменно наморщился и вдруг понял, что слышит  ритмично
повторяющийся стук стали о сталь, стук, который и до этого раздавался  все
время, но не доходил до сознания.
     - Что такое желтая стрела? - повторил Хан. - Где мы? -  Он  развернул
Андрея к окну, и тот  увидел  кроны  деревьев,  бешено  проносящиеся  мимо
стекла слева направо.
     - Ну? - Подожди, - сказал Андрей, - подожди. Он схватился  руками  за
голову и сел на диван. - Я вспомнил, - сказал он. - "Желтая стрела" -  это
поезд, который идет к разрушенному мосту. Поезд, в котором мы едем.

                                    10

     - Ты сейчас помнишь, что с тобой было? - спросил Хан.
     - Уже плохо, - сказал Андрей. - Только в общих чертах.  Вроде  ничего
особенного и не произошло. Как меня зовут, я знал,  из  какого  я  купе  -
тоже. Но это как будто был совсем не я. Я себя очень странно чувствовал  -
словно есть разница, в каком вагоне ехать. Словно  у  всего  происходящего
появилось бы больше смысла, если бы скатерть в ресторане была чистой.  Или
если бы по телевизору показывали другие хари, понимаешь?
     - Можешь не объяснять, - сказал  Хан.  -  Ты  просто  стал  на  время
пассажиром.
     Андрей отвернулся от окна и  поглядел  на  стену  тамбура,  где  была
панель с двумя пыльными  циферблатами  и  надписью  "проверять  каждые..."
(дальше был пропуск).
     - Я и сейчас пассажир, - сказал он. - И ты тоже.
     - Нормальный пассажир, - сказал Хан, - никогда не рассматривает  себя
в качестве пассажира. Поэтому если ты это знаешь, ты уже не  пассажир.  Им
никогда не придет в голову, что  с  этого  поезда  можно  сойти.  Для  них
ничего, кроме поезда, просто нет.
     - Для нас тоже нет ничего кроме поезда, -  мрачно  сказал  Андрей.  -
Если, конечно, не обманывать самих себя.
     Хан усмехнулся.
     - Не обманывать самих себя, - медленно повторил  он.  -  Если  мы  не
будем обманывать самих себя, нас  немедленно  обманут  другие.  И  вообще,
суметь обмануть то, что  ты  называешь  "самим  собой",  -  очень  большое
достижение, потому что обычно бывает наоборот - это оно нас обманывает.  А
есть ли что-нибудь другое, кроме нашего поезда,  или  нет,  совершенно  не
важно. Важно то, что можно жить так, как будто это другое есть. Как  будто
с поезда действительно можно  сойти.  В  этом  вся  разница.  Но  если  ты
попытаешься объяснить эту разницу кому-нибудь из пассажиров, тебя вряд  ли
поймут.
     - Ты что, пробовал? - спросил Андрей.
     - Пробовал. Они не понимают даже того, что едут в поезде.
     - Какой-то бред получается, - сказал Андрей. - Пассажиры не  понимают
того, что едут в поезде. Услышал бы тебя кто-нибудь.
     - Но ведь они и правда этого не понимают. Как они  могут  понять  то,
что и так отлично знают? Они даже стук колес перестали слышать.
     - Да, - сказал Андрей, - это точно. Это я на  себе  почувствовал.  Я,
когда в ресторан зашел, еще подумал - как тихо, когда нет никого.
     - Вот именно. Тихо-тихо. Даже слышно, как ложечка в  стакане  звенит.
Запомни, когда человек перестает  слышать  стук  колес  и  согласен  ехать
дальше, он становится пассажиром.
     - Нас никто не спрашивает, - сказал Андрей, - согласны мы или нет. Мы
даже не помним, как мы сюда попали. Мы  просто  едем,  и  все.  Ничего  не
остается.
     - Остается самое сложное в жизни.  Ехать  в  поезде  и  не  быть  его
пассажиром, - сказал Хан.
     Дверь в тамбур распахнулась, и вошел проводник. Андрей  узнал  своего
соседа по столику в ресторане - только теперь он  был  в  фуражке,  а  его
китель с петлицами, на которых серебрились какие-то скрещенные молотки или
разводные ключи, был расстегнут на выпуклом животе,  и  виднелась  вязаная
малиновая жилетка, надетая поверх форменной черной  рубахи.  Он  рассеянно
крутил  вокруг  ладони  веревку  с  символом  своей  должности  -  ключом,
маленьким  никелированным  цилиндром  с  крестообразной  ручкой,   который
использовался в качестве кастета при общении с пьяными пассажирами или для
открывания бутылок.  Проводник  тоже  узнал  Андрея,  широко  улыбнулся  и
приложил три сложенных щепотью пальца к козырьку.
     - Чего это он скалится? - спросил  Хан,  когда  проводник  скрылся  в
вагоне.
     - Так.  За  столом  разговорились.  А  что  делать,  если  это  опять
случится?
     - Что? - спросил Хан. - Ты про проводника?
     - Нет. Если я опять стану пассажиром.
     - Надо просто перестать им быть, и все.  Это  со  всеми  нами  иногда
бывает.
     - Что значит - со всеми нами? Нас что, здесь много?
     - Я думаю, да, - сказал Хан. - Должно  быть  много,  только  мы  друг
друга не знаем. Раньше точно было много.
     - Скажи, а от кого ты про все это первый раз узнал?
     - Не знаю, - сказал Хан, - я их не видел.
     - Как это? Как ты мог что-то узнать от тех, кого ты не видел?
     - А вот так, - сказал Хан, и Андрей  понял,  что  тот  не  собирается
дальше развивать эту тему.
     - Ну а где они сейчас? - спросил он.
     - Я думаю, что они там, - сказал Хан и  кивнул  за  окно,  где  плыло
бесконечное поле, заросшее травой, по которой, как по воде, шли  волны  от
ветра.
     - Они умерли?
     - Они сошли. Однажды ночью,  когда  поезд  остановился,  они  открыли
дверь и сошли.
     - По-моему, ты что-то путаешь, - сказал Андрей. - "Желтая стрела"  не
останавливается никогда. Это все знают.
     - Послушай, -  сказал  Хан,  -  опомнись.  Пассажиры  не  знают,  как
называется поезд,  в  котором  они  едут.  Они  даже  не  знают,  что  они
пассажиры. Что они вообще могут знать?

                                    9

     Как только Андрей открыл дверь, он понял, что  в  его  вагоне  что-то
произошло. У входа в одно купе стояло несколько человек в темных костюмах;
плакала пожилая женщина в черной шали. Радио не работало,  зато  из  купе,
где жил Авель,  неслась  тягостная  музыка:  играл  маленький  магнитофон.
Андрей вошел к себе.
     - Что случилось? - спросил он Петра Сергеевича.
     - Соскин умер, - сказал Петр Сергеевич, откладывая  книгу.  -  Сейчас
похороны.
     - Когда это?
     - Вчера ночью. К Авелю теперь очередника подселяют.
     - Вот он чего такой мрачный был,  -  сказал  Андрей  и  посмотрел  на
книгу, которую  читал  Петр  Сергеевич.  Это  был  Пастернак,  "На  ранних
поездах".
     - Да, - сказал Петр Сергеевич, - верно. Не получилось у него. Он сюда
брата  хотел  переселить.  Ты  же  понимаешь,  один  черножопый  зацепится
где-нибудь, а потом всех своих тащит. А  бригадир  документы  посмотрел  и
говорит - он и  так  в  купейном  едет,  а  у  нас  в  общих  и  плацкарте
очередников полно. Хотя что-то я не очень верю, что он сюда кого-нибудь из
плацкарты вселит. Просто Авель сунул мало. Или не тому - вот ему прикурить
и дали.
     Андрей вспомнил, что так и не купил сигарет.
     - Про что книжка? - спросил он.
     - Так, - ответил Петр Сергеевич. - Про жизнь.
     Он опять погрузился в чтение. Андрей вышел в  коридор.  Из  купе  уже
выносили тело, и он остановился у окна  -  протискиваться  мимо  скорбящих
было не принято. Впрочем, процедура обычно не затягивалась.
     Из открытой  двери  показался  бледный  профиль  усопшего  над  краем
оргалитового листа, который  держали  два  проводника.  Оргалитовый  лист,
специально использовавшийся для этих случаев, был с обеих сторон  покрашен
красной краской, обведен по краю черной каймой и больше всего  походил  на
траурное знамя, так что  было  загадкой,  почему  в  народе  его  прозвали
подстаканником.
     Покойник был по горло прикрыт  старым  малиновым  одеялом.  Откуда-то
взявшийся Авель засуетился у окна, открывая его, - оно не  поддавалось,  и
пара мужиков пришла ему на  помощь.  Вместе  они  оттянули  раму  вниз,  и
образовался просвет сантиметров в сорок. Женщина в темной  шали  сразу  же
стала громко кричать, и ее под руки увели  в  купе.  Проводники  осторожно
подняли подстаканник, выдвинули его  край  за  окно  и  стали  выталкивать
покойника  наружу  -  делали  они  это  медленно,   чтобы   не   оскорбить
присутствующих суетливостью. Был момент, когда Соскин чуть было не застрял
- зацепилось одеяло на груди.
     Сквозь окно, возле которого стоял Андрей, была видна мертвая голова с
бешено развевающимися на ветру волосами - она неслась в  трех  метрах  над
насыпью, и ее наполовину закрытые глаза  были  обращены  к  небу,  которое
постепенно затягивали высокие синие  тучи.  Отодвигаясь  от  желтой  стены
вагона, голова несколько раз дернулась и стала  медленно  клониться  вниз.
Потом за стеклом мелькнул малиновый край одеяла, и внизу  глухо  стукнуло.
Еще через секунду мимо окна пролетели подушка и полотенце - по традиции их
выбросили вслед за покойником.
     Можно было идти за сигаретами, но Андрей все стоял и глядел  в  окно.
Прошло несколько секунд. Вдруг зеленый  склон  оборвался,  удары  колес  о
стыки рельсов стали звонче, и мимо окна понеслись ржавые балки  моста,  за
которыми была видна широкая голубая полоса неизвестной реки.

                                    8

     В ресторане играла музыка, та самая вечная кассета, где в  конце  был
записан обрывающийся на середине "Bridge over troubled waters".  За  одним
из столиков Андрей заметил своего старого приятеля Гришу Струпина в модном
твидовом пиджаке, к лацкану которого была прицеплена крылатая эмблема  МПС
- стоила она бешеных денег, но у Гриши они были. Еще  при  коммунистах  он
приторговывал по тамбурам сигаретами и пивом, а сейчас развернулся  совсем
широко. Напротив Гриши сидел какой-то коротко стриженный иностранец  и  ел
из алюминиевой  миски  гречневую  кашу  с  икрой.  Заметив  Андрея,  Гриша
призывно замахал руками, и через  минуту  Андрей  втиснулся  на  свободное
место рядом с ними. Гриша  за  последнее  время  стал  еще  более  пухлым,
веселым и кудрявым - или, может быть, так казалось, потому что он был  уже
немного пьян.
     - Здорово,  -  сказал  он.  -  Знакомьтесь.  Андрей,  друг  зловещего
детства. Иван, товарищ зрелых лет и партнер по бизнесу.
     Это, значит, парень из эмигрантов, понял  Андрей.  Они  молча  пожали
руки.  Андрей  огляделся  по  сторонам  в  поисках  знакомых  лиц.  Их  не
оказалось, зато вокруг, как всегда по вечерам, было много пьяных финнов  и
арабов.
     - Выпьем? - спросил Гриша. Андрей кивнул, и Гриша  налил  из  графина
три больших рюмки "Железнодорожной особой".
     - За наш бизнес, - поднимая рюмку, сказал Иван.
     - Точно, - сказал Гриша и подмигнул Андрею. - Что это такое - бизнес,
догадываешься?
     - Догадываюсь примерно, - сказал  Андрей,  чокаясь.  -  По  звучанию.
"Бить", "пизда" и "без нас". А вообще я последнее время много всяких  слов
слышу. Бизнес, гностицизм, ваучер, копрофагия.
     - Кончай интеллектом давить, - сказал Гриша, - пей лучше.
     - Да, Григорий, - сказал Иван, выпив  и  выдохнув,  -  совсем  забыл.
Слушай. Предлагают большую партию туалетной бумаги  с  Саддамом  Хусейном.
Она после войны осталась, а спрос упал. Очень дешево. Сколько  она  у  вас
может стоить?
     - Стоить-то она может много, - сказал Гриша. - Но я тебе, Иван,  могу
сразу сказать, что заниматься этим нет мазы. Реальный рынок для  туалетной
бумаги очень маленький - только СВ. Из-за этого даже браться не стоит.
     - А общие и плацкарта? - спросил Иван. - В сидячих она вообще никогда
не шла, а сейчас из-за инфляции плацкарта тоже на газеты переходит.
     - Ну хорошо, - сказал Иван, - с плацкартой понятно. А купе? Ведь  там
тоже...
     - Пока да, - ответил Гриша. - Но нам это без разницы. Никто новый,  я
тебе отвечаю, туда не втиснется.
     - Почему? - спросил Иван. - А если ты дешевле продавать будешь?
     - Да как же я смогу, Ваня? Ты бы "Файненшнл таймс" пореже читал. Если
я хоть один рулон дешевле продам, меня в окно живьем выбросят.  Я  говорю,
мазы нет.
     - Но нельзя же всю жизнь сигаретами и пивом заниматься, -  закуривая,
сказал Иван. - Надо на  что-то  крупнее  переходить.  Ты  насчет  алюминия
выяснил?
     - Да, - ответил Гриша. - Это, кажется, реально.
     - Какая схема? - спросил Иван.
     - Валюта-рубли-валюта-валюта-валюта, - сказал Гриша. Иван на  секунду
сощурил веки, словно смотрел на что-то далекое и ослепительное.
     - Ага,  -  сказал  он,  вынул  из  кармана  маленький  калькулятор  и
погрузился в вычисления.
     - Это как? - тихо спросил Гришу Андрей. - Что за схема?
     - Как, как. Платишь старшему проводнику, а он чайные ложки списывает.
Это человек серьезный - берет только валютой. Условие такое -  ложки  надо
переломать, потому что целые за погрантамбур не  пропустят.  И  вообще,  с
ними проблемы могут быть. Стало быть, нужны ломщики.  Берут  они  рублями,
примерно десять процентов от того,  что  возьмет  старший  проводник.  Эта
часть называется валюта-рубли. И еще три раза  надо  валюту  платить  -  в
штабном вагоне, на погрантамбуре и рэкету.
     - А как он считает? - прошептал Андрей, кивая на Ивана. -  Откуда  он
знает, сколько кому надо платить?
     - Так курс же печатают каждый день,  -  сказал  Гриша.  -  Покупки  и
продажи. Ты вообще где  живешь,  а?  У  меня  такое  чувство,  что  ты  из
реального мира давно куда-то выпал. Тусуешься все  с  этим  Ханом  -  это,
кстати, кличка у него или имя?
     - Имя, - сказал Андрей. - А  кличка  у  него,  если  тебе  интересно,
Стоп-кран.
     - Что это такое?
     - Это такая штука на титане, - сказал Андрей, - чтобы пар выходил. Он
раньше на титане работал, воду кипятил.
     - Господи, - сказал Гриша, -  на  титане.  Ты  бы  еще  с  официантом
подружился.
     Иван поднял голову.
     - Нормально, - сказал он. - Будем делать. А как по латуни?
     - Тяжелее, - ответил Гриша. - В принципе схема та же, но  только  все
подстаканники  на  номерном  учете.  На  каждый  нужен  отдельный  акт  по
списанию. Это надо заместителю бригадира платить, а у меня на него прямого
выхода нет. Я с одним его секретарем говорил, но он осторожный очень.  Как
про подстаканники услышал, сразу с базара съехал.
     - По понятиям его провел? - спросил Иван.
     - Нет пока. Он, похоже, ботаник.
     - Ну хорошо, - сказал Иван. -  С  ложками  начинай  прямо  завтра,  а
насчет латуни потом решим.
     Он встал, вежливо попрощался и пошел к  выходу.  Гриша  проводил  его
взглядом и повернулся к Андрею.
     - Я у него в гостях был недавно, -  сказал  он.  -  Представляешь,  в
вагоне только три  купе,  и  в  каждом  отдельная  ванна.  Уровень  жизни,
конечно...
     - А что это такое, - спросил Андрей, - уровень жизни?
     - Брось, Андрей, - поморщившись, сказал Гриша. - Чего я не люблю, так
это когда ты дураком прикидываешься. Давай лучше накатим.
     - Давай. Слушай, скажи мне, только честно, - тебе подстаканниками  не
страшно заниматься?
     Гриша открыл было рот, чтобы ответить,  но  вдруг  задумался  и  даже
полуприкрыл глаза. Его  лицо  на  несколько  секунд  стало  неподвижным  и
мертвым - только кудрявые волосы шевелились в струе влетающего в  открытое
окно воздуха.
     - Нет, не страшно, - сказал он наконец. - А чернуху,  Андрюша,  я  от
себя гоню.

                                    7

     - Хан, - сказал Андрей, - все-таки объясни мне.  Как  ты  мог  что-то
узнать от тех, кого ты никогда не видел?
     - Чтобы узнать что-то от человека, не обязательно его  видеть.  Можно
получить от него письмо.
     - Ты что, получил такое письмо?
     Хан кивнул.
     - Ты можешь мне его показать? - спросил Андрей.
     - Могу, - сказал Хан. - Но это надо долго идти.
     С  каждым  вагоном  на  восток  коридоры  плацкарты  становились  все
запущеннее, а занавески, отделявшие набитые людьми отсеки  от  прохода,  -
все грязнее и грязнее. В этих местах было небезопасно даже  утром.  Иногда
приходилось перешагивать через пьяных или уступать дорогу тем из них,  кто
еще не успел упасть и заснуть.  Потом  начались  общие  вагоны  -  как  ни
странно, воздух в них был чище, а  пассажиры,  попадавшиеся  навстречу,  -
как-то опрятнее. Мужики здесь ходили в тренировочной затрапезе, а  женщины
- в застиранных бледных сарафанах; сиденья были отгорожены друг  от  друга
самодельными ширмами, а на газетах, расстеленных  прямо  на  полу,  лежали
карты, яичная скорлупа и нарезанное сало. В  одном  вагоне  сразу  в  трех
местах пели под гитару - и, кажется, одну и ту же  песню,  гребенщиковский
"Поезд в огне", но  разные  части:  одна  компания  начинала,  другая  уже
заканчивала, а третья пьяно пережевывала припев, только как-то неправильно
- пели "этот поезд в огне, и нам некуда больше жить" вместо "некуда больше
бежать".
     - Кстати, насчет  писем,  -  сказал  Хан,  подныривая  под  очередную
веревку с бельем. - Ты и сам много раз их получал. Можно даже сказать, что
ты их получаешь каждый день. И все остальные тоже.
     - Не понимаю, о чем ты, - сказал Андрей. - Лично я никаких  писем  не
получал.
     - Ты когда-нибудь думал, почему наш поезд называется "Желтая стрела"?
     - Нет, - ответил Андрей. - Я тебе, знаешь ли, поверил на слово.
     - Подумай.
     Голоса  за  разноцветными  занавесками  постепенно  изменялись,  стал
заметен южный акцент. После тюремного вагона,  где  мимо  запертых  дверей
ходил   вооруженный   проводник   в   ватнике    и    фуражке,    начались
полупомойки-полутаборы в невероятно переполненных общих  вагонах,  кишащих
грязными цыганскими детьми, а потом пошли пустые вагоны  -  говорили,  что
раньше и в них кто-то ехал, но теперь там  остались  только  голые  лавки,
изрезанные перочинными ножами, и стены с дырами от пуль  и  следами  огня.
Половина стекол в них была перебита, из дыр бил  холодный  ветер,  а  полы
были завалены мусором -  старой  обувью,  газетами  и  осколками  бутылок.
Андрей хотел уже спросить, долго ли еще идти, когда Хан обернулся.
     - Почти пришли, - сказал он, - следующий тамбур. Так почему наш поезд
так называется?
     - Не знаю, - сказал Андрей. -  Наверно,  это  что-то  мифологическое.
Может быть, ночью, когда все его  окна  горят,  он  со  стороны  похож  на
летящую стрелу. Но тогда должен быть кто-то, кто увидел его со стороны,  а
потом вернулся в поезд.
     - Он похож на стрелу не только со стороны.
     Они вышли в тамбур. Хан  шагнул  влево  и  молча  открыл  дверку,  за
которой зиял черный зев ржавой печки и изгибалась труба с  манометром,  на
котором висела  окостеневшая  сухая  тряпка.  В  последних  вагонах  перед
границей уже давно не было горячей воды, а  эту  печку,  было  похоже,  не
топили лет десять, с самого начала Перецепки.
     - В углу, - сказал Хан, - на стене. Зажги спичку.
     Андрей втиснулся в темное узкое пространство и зажег спичку. На стене
была выцарапанная на краске надпись, очень старая и еле заметная. Это были
несколько предложений, написанных крупными печатными  буквами,  столбиком,
словно стихи:

            Тот, кто отбросил мир, сравнил его с желтой пылью.
            Твое тело подобно ране, а сам ты подобен сумасшедшему.
            Весь этот мир - попавшая в тебя желтая стрела.
            Желтая стрела, поезд, на котором ты едешь
                                             к разрушенному мосту.

     - Кто это написал? - спросил Андрей.
     - Откуда я знаю, - сказал Хан.
     - Но ты хотя бы догадываешься?
     - Нет, - сказал Хан. - Да это и не важно. Я же говорю,  писем  вокруг
полно - было бы кому прочесть. Например, слово "Земля". Это письмо с таким
же смыслом.
     - Почему?
     - Подумай. Представь себе, что ты стоишь у окна  и  смотришь  наружу.
Дома, огороды, скелеты, столбы - ну,  короче,  как  интеллигенты  говорят,
культара.
     - Культура, - поправил Андрей.
     - Да. А большая часть этой культары состоит из покойников  вперемешку
с бутылками и постельным бельем. В несколько слоев, и  трава  сверху.  Это
тоже называется "земля". То, в чем гниют кости, и мир, в котором  мы,  так
сказать, живем, называются одним и тем же словом.  Мы  все  жители  Земли.
Существа из загробного мира, понимаешь?
     -  Понимаю,  -  сказал  Андрей.  -  Как  не  понять.  Слушай,  а   ты
когда-нибудь думал, откуда мы едем? Откуда идет этот поезд?
     - Нет, - сказал Хан. - Мне это  не  особо  интересно.  Мне  интересно
узнать, как с него сойти. Ты у  проводников  спроси.  Они  тебе  объяснят,
откуда он идет.
     - Да, - задумчиво сказал Андрей, - они объяснят, это точно.
     - Идем назад?
     - Я здесь постою немного. Догоню тебя минут через пять.
     Когда Хан вышел, Андрей повернулся к  окну.  В  этих  местах  он  был
первый раз. Странно, но из-за того, что вокруг не было людей, ему в голову
приходили необычные мысли, которые никогда не посещали  его  где-нибудь  в
ресторане, хотя все необходимое для их появления было и там.
     То, что он видел в окне,  когда  смотрел  назад,  -  участок  насыпи,
украшенный каким-нибудь уносящимся в прошлое кустом  или  деревом,  -  был
точкой, где он находился секунду назад, и если  бы  вагон,  в  котором  он
ехал, был последним, то там осталась бы только  пустота  и  покачивающиеся
ветки по бокам от рельсов.
     "Если бы все то, что существовало миг назад, не исчезало, - думал он,
- то наш поезд и мы сами выглядели бы не так, как мы выглядим. Мы были  бы
размазаны в воздухе над шпалами. Мы были бы чем-то  вроде  переплетающихся
друг с другом змей, а вокруг  этих  змей  тянулись  бы  бесконечные  ленты
пластмассы, стекла и железа. Но все исчезает. Каждая  прошлая  секунда  со
всем тем, что в ней было, исчезает, и ни один человек не знает,  каким  он
будет в следующую. И будет  ли  вообще.  И  не  надоест  ли  господу  Богу
создавать одну за другой эти секунды со всем тем, что они  содержат.  Ведь
никто, абсолютно никто не  может  дать  гарантии,  что  следующая  секунда
наступит. А тот миг, в котором мы действительно живем, так короток, что мы
даже не в состоянии успеть  ухватить  его  и  способны  только  вспоминать
прошлый. Но что тогда существует на самом деле и кто такие мы сами?"
     Андрей  увидел  в  стекле  свое  прозрачное  отражение  и   попытался
представить себе, как оно исчезает, а на его месте  появляется  другое,  и
так без конца.
     "Я хочу сойти с этого поезда живым. Я знаю, что это невозможно, но  я
этого хочу, потому что хотеть чего-нибудь другого просто сумасшествие. И я
знаю, что эта фраза - "я хочу сойти с поезда живым" -  имеет  смысл,  хотя
слова, из которых она состоит, смысла не имеют. Я даже не знаю, кто  такой
я сам. Кто тогда будет выбираться отсюда? И куда? Куда я  могу  выбраться,
если я даже не знаю, где нахожусь - там, где я начал это думать, или  там,
где кончил? А если я скажу себе, что я нахожусь вот здесь,  то  где  будет
это здесь?"
     Он снова поглядел в окно. Уже почти стемнело. По  краям  пути  иногда
возникали белые  километровые  столбики,  отчетливо  видные  в  сумраке  и
похожие на маленьких каменных часовых.

                                    6

     Андрей развернул свежий "Путь" на  центральном  развороте,  где  была
рубрика "рельсы и шпалы",  в  которой  обычно  печатали  самые  интересные
статьи. Через всю верхнюю часть листа шла жирная надпись:
     ТОТАЛЬНАЯ АНТРОПОЛОГИЯ
     Устроившись поудобнее,  он  перегнул  газету  вдвое  и  погрузился  в
чтение:
     "Стук колес, сопровождающий каждого из  нас  с  момента  рождения  до
смерти, - это, конечно, самый привычный для нас звук.  Ученые  подсчитали,
что в  языках  различных  народов  имеется  примерно  двадцать  тысяч  его
имитаций, из которых около восемнадцати тысяч относится к мертвым  языкам;
большинство из этих забытых звукосочетаний даже  невозможно  воспроизвести
по сохранившимся скудным, а часто и  нерасшифрованным  записям.  Это,  как
сказал бы Поль Саймон, songs, that voices never share. Но  и  существующие
ныне  подражания,  имеющиеся   в   каждом   языке,   конечно,   достаточно
разнообразны и интересны - некоторые антропологи даже рассматривают их  на
уровне метаязыка, как своего  рода  культурные  пароли,  по  которым  люди
узнают  своих  соседей  по  вагону.  Самым  длинным  оказалось  выражение,
используемое пигмеями с плато Каннабис в Центральной Африке, - оно  звучит
так:
     "У-ку-лэ-лэ-у-ку-ла-ла-о-бэ-о-бэ-о-ба-о-ба".
     Самым  коротким  звукоподражанием  является  взрывное  "п",   которым
пользуются жители верховьев Амазонки. А вот как  стучат  колеса  в  разных
странах мира:
     В  Америке  -  "джинджерэл-джинджерэл".  В   странах   Прибалтики   -
"падуба-дам". В Польше - "пан-пан". В Бенгалии - "чуг-чунг".  В  Тибете  -
"дзог-чен". В Франции - "клико-клико". В тюркоязычных республиках  Средней
Азии - "бир-сум", "бир-сом" и "бир-манат".
     В Иране - "авдаль-халлаж". В Ираке  -  "джалал-идди".  В  Монголии  -
"улан-далай". (Интересно, что во Внутренней Монголии колеса стучат  совсем
иначе - "ун-гер-хан-хан".)
     В Афганистане - "накшбанди-накшбанди". В Персии - "карнак-зебуб".  На
Украине  -  "трiх-тарарух".  В  Германии  -  "вриль-шрапп".  В  Японии   -
"додеска-дзен". У  аборигенов  Австралии  -  "тулуп".  У  горских  народов
Кавказа и, что характерно, у басков - "дарлан-бичесын".
     В Северной Корее - "улду-чу-чхе". В Южной Корее -  "дулду-кванум".  В
Мексике (особенно у индейцев  Уичотль)  -  "тональ-нагваль".  В  Якутии  -
"тыдын-тыгыдын". В Северном Китае - "цао-цао-тантиен".  В  Южном  Китае  -
"дэ-и-чань-чань". В Индии - "бхай-гхош". В Грузии - "коба-цап". В  Израиле
-  "таки-бац-бубер-бум".  В  Англии  -  "клик-о-клик"   (в   Шотландии   -
"глюк-о-клок".) В Ирландии - "блабла-бла". В Аргентине..."
     Андрей перевел взгляд в  самый  низ  страницы,  где  длинные  столбцы
перечислений заканчивались коротким заключительным абзацем:
     "Но, конечно, красивее, задушевнее и нежнее  всего  колеса  стучат  в
России - "там-там". Так и  кажется,  что  их  стук  указывает  в  какую-то
светлую зоревую даль - там она, там, ненаглядная..."
     В дверь постучали, и Андрей рефлекторно схватился за  рукоять  замка,
чуть не свалившись с унитаза.
     - Скоро ты там? - спросил голос в коридоре.
     - Сейчас, - сказал Андрей и смял газету в неровный ком.  "Там-там,  -
стучали колеса под мокрым заплеванным полом, - там-там, там-там,  там-там,
тамтам, там-там, там-там, там-там..."
     В соседнем вагоне была пробка - там шли похороны. Мимо пропускали, но
толпа двигалась очень медленно, подолгу застывая на месте.
     - Бадасов умер, - сказал рядом чей-то  голос.  Перед  Андреем  стояла
неспокойная девочка с огромными грязными бантами в волосах. Стуча  кулаком
в стекло, она глядела в окно, иногда поворачиваясь к стоящей рядом матери,
одетой в турецкий спортивный костюм.
     - Мама, - спросила вдруг она, - а что там?
     - Где там? - спросила мама. - Там, - сказала девочка и ткнула кулаком
в окно.
     - Там там, - с ясной улыбкой сказала мама.
     - А кто там живет?
     - Там животные, - сказала мама.
     - А еще кто там?
     - Еще там боги и духи, - сказала мама, - но их там никто не видел.
     - А люди там не живут? - спросила девочка.
     - Нет, - ответила мама, - люди там не живут. Люди там едут в поезде.
     - А где лучше, - спросила девочка, - в поезде или там?
     - Не знаю, - сказала мама, - там я не была.
     - Я хочу туда, - сказала девочка и постучала пальцем по стеклу окна.
     - Подожди, - горько вздохнула мать, - еще попадешь.
     Пьяные проводники наконец управились с подстаканником, труп шмякнулся
о землю, подпрыгнул и покатился вниз по откосу.  Вслед  полетели  подушка,
полотенце, два красных венка и мраморное пресс-папье - покойный,  судя  по
всему, был человек заметный.
     - Я хочу  туда-а,  -  пропела  девочка  на  несуществующий  мотив,  -
там-там, где боги и духи, там-там, живут на свободе...
     Мать дернула ее за руку, приложила палец к губам и,  сделав  страшные
глаза, кивнула на толпу скорбящих. Заметив, что Андрей смотрит на девочку,
она подняла на него глаза и  чуть  выгнула  брови,  как  бы  приглашая  на
вершину годов,  прожитых  неким  абстрактным  Вахтангом  Кикабидзе,  чтобы
снисходительно улыбнуться оттуда трогательной детской наивности.
     - Чего это вы на меня так смотрите, - сказал  женщине  Андрей,  -  я,
может, тоже туда хочу.
     - Это что, - спросила женщина, - в снежные люди, что ли?
     Андрей вспомнил цепочку следов на снегу за окном, которую  год  назад
видел из окна ресторана -  это  явно  были  отпечатки  ботинок,  несколько
десятков метров тянувшиеся  вдоль  пути,  а  затем  совершенно  неожиданно
прервавшиеся, словно тот, кто их оставил, растворился в воздухе.

                                    5

     Над столом горела лампа, и Петр Сергеевич пил свой вечерний  чай.  Он
подносил к губам аккуратно обмотанный вафельным полотенцем стакан,  дул  в
него и громко чмокал губами. Чай  он  всегда  пил  с  легким  отвращением,
словно целовался с женщиной, которую уже  давно  не  любит,  но  не  хочет
обидеть невниманием.
     - Судить их надо, - вдруг сказал он. - Судить надо этих сволочей, вот
что я тебе скажу.
     - Кого? - спросил Андрей. Он лежал на своем месте,  заложив  руки  за
голову, и глядел в потолок,  по  которому  ползла  какая-то  живая  черная
точка.
     - Всех, - сказал Петр Сергеевич и почему-то перешел на шепот. -  Весь
штабной вагон начиная с бригадира. Ты посмотри, что  делается.  Ложек  уже
нет, привыкли. Ладно. А теперь подстаканники. Где подстаканники, а?  Скажи
мне, где подстаканники?
     - Украли, надо думать, - сказал Андрей.
     - А воры кто? - вскричал Петр Сергеевич тоном Чацкого,  устраивающего
очередное разоблачение в тамбуре вагона Фамусовых. - Да и не  просто  воры
уже. Это раньше воровали. А теперь - знаешь, как это  называется?  Родиной
торгуют, вот что.
     - Да бросьте вы,  -  сказал  Андрей.  -  Вы  же  не  в  подстаканнике
родились. И не в ложке.
     - Не в ложке. Да ты что думаешь, мне ложек твоих жалко?  Мне  девочек
жалко, чистых наших девочек, ласточек этих синеглазых, которые в плацкарте
себя всякой мрази продают, понял?
     Андрей промолчал.
     - Воруют нагло, - сказал Петр Сергеевич, успокаиваясь.  -  Ничего  не
боятся. Власть потому что ихняя.
     - Такого, чтоб не воровали, тут никогда не было, - сказал  Андрей.  -
Нынешние хоть в окна живыми никого не кидают.
     В запертую дверь купе сильно постучали.
     - Кто там? - спросил Андрей.
     - Андрей, это я, - крикнул голос из-за двери. - Открой быстрее!
     Голос был гришин. Андрей вскочил на  ноги,  открыл  дверь,  и  Гриша,
скользнув внутрь, сразу же запер ее за собой. Его лицо  было  в  крови,  а
пиджак испачкан в нескольких местах. Андрей заметил, что  на  его  лацкане
уже нет крылатой эмблемы МПС, а на ее месте зияет рваная дыра.
     - Что случилось? - спросил он, усаживая Гришу на диван.
     - Напали, - сказал Гриша. - Иду я, значит, из  ресторана,  один.  Уже
почти до дома дошел, и тут - представляешь?  В  переходе  между  вагонами.
Четверо их было. Двое спереди и  двое  сзади.  А  у  одного,  сука,  ложка
заточенная.
     - Много отняли-то?
     - Много, - сказал он, - не спрашивай. Сегодня с Иваном расчет  был  -
все забрали. Козлы. Ботаники.
     Андрей намочил из графина вафельное полотенце и протянул его Грише.
     - Что, - спросил он, - не заплатил вовремя?
     - Да причем тут это, - сказал тот, прикладывая полотенце к  скуле.  -
Это урла какая-то залетная. Не знают, на кого наехали. Ну да я завтра всех
тут на уши поставлю.
     - Может быть, навел кто-нибудь?
     - Ты что, - сказал Гриша. - Кроме Ивана, никто про это и не  знал.  А
ему это незачем. Я же тебе говорю, просто урла.
     Петр  Сергеевич,  до  этого  деликатно  прятавший  лицо  за  газетой,
высунулся и сказал:
     - Вот так, Андрей. Вот так. Говоришь, нынешние из окон не  кидают?  А
надо кидать. Вот именно как раньше делали - руки-ноги  вязать,  и  головой
вниз на шпалы. Публично.  Тогда  и  чай  будет  сладкий,  и  вежливость  в
коридоре. И друга твоего никто тронуть не посмеет.
     - А вы не боитесь, что вас самого выкинут? - спросил Андрей.
     - Меня-то за что? Я всю жизнь честно работал. Ты пройди  по  купейным
вагонам - половина дверей вот этими руками поставлена. Я при всякой власти
нужен.
     -  Двери?  -  оживился  Гриша.  -  Простите,  вас  как  звать?   Петр
Александрович, очень приятно. А я Григорий Струпин,  директор  совместного
предприятия "Голубой вагон".
     Петр Сергеевич  пожал  протянутую  ему  руку,  улыбнулся  и  поправил
воротник.
     - Извините за мой  внешний  вид,  -  сказал  Гриша,  широко  улыбаясь
разбитым ртом и косясь на свой изуродованный лацкан, - так  обстоятельства
сложились.  Мне  как  раз  нужна  небольшая  консультация  насчет  дверей.
Понятно, не бесплатная - потом по договору проведем.
     - Ну, если смогу, - проговорил Петр Сергеевич.
     - Скажите, а замки на дверях действительно из никеля?
     - Нет, - сказал Петр Сергеевич,  -  понимаете  ли,  никелевое  только
покрытие. А сами замки...
     - Слышь, Гриша, - сказал Андрей. - Вы тут поговорите  пока,  а  я  по
коридору пройдусь. Посмотрю на всякий случай,  ждет  тебя  кто-нибудь  или
нет.
     Он закрыл за собой дверь. Коридор был безлюден. Андрей дошел  до  его
конца и выглянул в тамбур - там никого  не  оказалось.  С  другой  стороны
вагона было то же самое. Он вернулся к двери в свое купе и услышал за  ней
оживленный голос Гриши и уклончивое хмыканье Петра  Сергеевича.  Несколько
секунд постояв  у  порога,  он  пошел  по  вагону  дальше,  остановился  у
плексигласового кармана на стене и вытащил из него неизвестную брошюру. На
обложке была  фотография  автора,  усатого  мужчины,  похожего  на  сильно
похудевшего, поумневшего и  протрезвевшего  Ницше,  а  называлась  брошюра
"Путеводитель по железным  дорогам  Индии".  В  ней  не  хватало  примерно
половины страниц, вырванных с мясом  со  скрепок.  Андрей  остановился  на
освещенной площадке перед тамбуром, поставил ногу  на  треугольную  крышку
мусорного бака, прислонился плечом к окну и стал читать тот лист, которому
предстояло покинуть книгу следующим:
     "советовал мне преподобный Шри Бававсенаху, я задал себе этот вопрос.
Ответ пришел почти сразу - сколько я себя помню, больше всего  в  жизни  я
люблю подолгу стоять  у  открытого  окна  в  коридоре,  поставив  ногу  на
треугольную крышку  мусорного  бака,  высунув  наружу  локти  и  глядя  на
несущуюся мимо стену джунглей.  Иногда  приходится  прижиматься  плечом  к
стеклу, пропуская идущих в тамбур, и тогда я вспоминаю, что  стою  у  окна
мчащегося по Индии вагона, а все остальное время даже  не  очень  понятно,
что происходит и с кем. Не замечали ли вы,  дорогой  читатель,  что  когда
долго глядишь на мир и забываешь о себе, остается только то,  что  видишь:
невысокий склон в густых зарослях конопли (которую, стоит поезду замедлить
ход, рвут специальными палками из соседних окон), оплетенная лианами  цепь
пальм, отделяющая железную дорогу от остального  мира,  изредка  река  или
мост в колониальном стиле или защищенная стальной рукой  шлагбаума  пустая
дорога. Куда в это  время  деваюсь  я?  И  куда  деваются  эти  деревья  и
шлагбаумы в то время, когда на них никто не смотрит?
     Да какая мне разница. Важно ведь совсем другое. Ближе всего к счастью
- хоть я и не берусь определить, что это такое  -  я  бываю  тогда,  когда
отворачиваюсь от окна и краем сознания - потому что иначе это невозможно -
замечаю, что только что меня опять не было, а был просто мир за  окном,  и
что-то прекрасное и непостижимое, да и абсолютно не нуждающееся ни в каком
"постижении", несколько секунд существовало вместо  обычного  роя  мыслей,
одна  из  которых  подобно  локомотиву  тянет  за  собой  все   остальные,
обволакивает их и называет себя словом  "я".  Опять  слышен  трубный  клич
далекого слона, вероятно белого, - счастлив ли..."
     - Эй! - Андрей поднял глаза.  Перед  ним  стоял  Гриша.  -  Ну  чего?
Кого-нибудь видел?
     - Нет, - ответил Андрей. -  Ты  бы  посидел  еще  полчаса  на  всякий
случай.
     - Нет, - сказал Гриша, - пойду. Сосед у тебя полезный мужик оказался.
Я с ним завтра утром встречу назначил. Ну пока.
     - Пока.
     Гриша исчез за дверью тамбура. Андрей  закрыл  брошюру,  сунул  ее  в
карман и пошел к себе в купе.
     Минут через пять, когда уже был выключен  свет  и  он  изо  всех  сил
старался успеть заснуть до  того  момента,  когда  Петр  Сергеевич  начнет
храпеть, тот вдруг прокашлялся и сказал:
     - Слышь, Андрей. А чего это Григорий тебя мистиком называет? Шутит?
     - Да, - сказал Андрей. - Конечно шутит. Круче него тут мистиков нет.

                                    4

     Как всегда, Андрея разбудило радио - бескрайний баритон читал стихи:
     - Петроградское небо мутилось дождем,
     в никуда уходил эшелон. Без конца взвод за взводом и вождь за  вождем
наполнял за вагоном вагон...
     Петр Сергеевич еще храпел. Андрей поглядел в окно. Небо было низким и
серым и, действительно, вовсю мутилось дождем,  крошечные  капли  которого
расшибались о стекло.
     В дверь постучали.
     - Да-да.
     Вошел  проводник  с  чаем.  Поставив  стаканы  на  стол,  он  прибрал
сторублевку и закрыл за собой щелкнувшую никелированным замком дверь.
     От этого щелчка проснулся Петр Сергеевич. Странно,  но  вместо  того,
чтобы по обыкновению отвернуться к стене и заснуть еще часа  на  два,  он,
как на пружине, приподнялся на локте  и  посмотрел  на  Андрея  совершенно
безумным взглядом.
     - Вы сегодня опять храпели, - сказал Андрей.
     - Да? А ты свистел?
     - Свистел, - ответил Андрей.
     - А сколько времени? - спросил Петр Сергеевич.
     - Половина десятого.
     Петр Сергеевич выматерился, вскочил  на  ноги  и  принялся  торопливо
причесываться - оказалось, что он спал в костюме и  даже  с  галстуком  на
шее.
     - Вы куда так спешите? - спросил Андрей.
     - Дела, - сказал Петр Сергеевич, зажал под  мышкой  потертую  кожаную
папку, с которой Андрей не видел его уже года три, и выскочил  в  коридор.
Андрей повернулся к стене и закрыл глаза.  Стихи  по  радио  кончились,  и
начались  объявления.  Андрей  повернул  ручку  громкости  против  часовой
стрелки до упора, но голоса все равно были явственно слышны.
     "Каждому, каждому в лучшее верится, - пропел  детский  хор,  катится,
катится голубой вагон. - Фирма "Голубой вагон",  -  сказало  взволнованное
контральто. - Наш поезд - действительно скорый".
     Это  была  гришкина  реклама.   В   динамике   что-то   пискнуло,   и
жизнерадостный  мужской  голос  продекламировал:  "Сигареты  марки  "Бой".
Покурил, и хрен с тобой". Потом была долгая пауза,  и,  наконец,  объявили
"Утренний кинозал".
     -  Сегодня  мы  поговорим  о  фильме  японского  кинорежиссера  Акиры
Куросавы "Додескаден", - гнусаво заговорил ведущий, - снятом в  1970  году
по  новелле  писателя  Акутагавы  Рюноскэ  "Под  стук  невидимых   колес".
Собственно говоря, само название  фильма  и  является  японской  имитацией
звука стучащих о рельсы колес. Итак, закройте  глаза  и  представьте  себе
раннее утро в послевоенном японском вагоне купейного типа. Хлопают  двери,
в коридор  выходят  спешащие  по  своим  делам  люди.  Сквозь  закопченные
недавними боями стекла уже светит знаменитое японское солнце.  И  вдруг  в
толпе появляется первый из героев, которого в вагоне называют  "трамвайным
сумасшедшим". Дело  в  том,  что  этот  молодой  человек  воображает  себя
водителем невидимого маленького поезда - по-японски  "трамвая"  -  который
ездит взад-вперед по реальному вагону. Согласитесь, концепция непростая  и
требующая осмысления...
     Андрей встал и  начал  быстро  одеваться.  Надев  куртку,  он  плотно
застегнул ее на все пуговицы, взял с верхней полки темные очки и  кепку  с
козырьком, потом сунул в карман  перчатки  и  маленький  деревянный  клин,
который вынул из-под матраса.  Пока  он  одевался,  радио  почти  не  было
слышно, но когда он на секунду замер у дверей,  думая,  все  ли  он  взял,
опять стал слышен вкрадчивый и гнусавый голос:
     - Надо сказать, что герои фильма занимаются делами, которые с  полным
правом можно назвать важными и серьезными, -  это  мелкооптовая  торговля,
медленное умирание с голоду, воровство, деторождение и так далее.  И  вот,
проводя параллель  между  жизнью  этих  людей  и  действиями  "трамвайного
сумасшедшего", который взад-вперед бегает по  коридору  вагона  и  кричит:
"додеска-дэн! додеска-дэн!",  имитируя  стук  существующих  только  в  его
сознании колес отдельного маленького поезда, Куросава  как  бы  стремиться
показать, что каждый из социально адекватных героев тоже, в сущности, едет
по реальному вагону в своем собственном  маленьком  иллюзорном  "трамвае".
Но, однако, Куросава не намечает никаких путей выхода  из  показанного  им
бесприютного мира. Чего там, напугать людей просто, а вот...
     В коридоре радио не работало. Андрею повезло довольно быстро -  через
два тамбура на восток он оказался в  совершенно  пустом  вагоне.  Судя  по
запаху, там морили тараканов, и пассажиры прятались от запаха дихлофоса за
плотно закрытыми дверьми.  Быстро  пройдя  по  пыльной  ковровой  дорожке,
Андрей замер  возле  двери  служебного  купе,  где  напевающий  проводник,
склонясь над огромной металлической раковиной,  мыл  пустые  банки  из-под
пива (в соседнем вагоне их раскрашивали в национальном духе и продавали на
Запад). Выждав момент, когда  проводник  отвернулся,  Андрей  проскользнул
мимо двери и вошел в туалет. Закрывшись, он втиснул клин  между  дверью  и
рычагом замка и несколько раз ударил по нему ладонью - теперь проводник не
смог бы отпереть дверь с той стороны даже своим ключом.
     Окно открылось сразу. Андрей выглянул в образовавшийся просвет -  все
соседние окна были заперты. Он надел перчатки, кепку и очки, повернулся  к
окну спиной и заведенными назад руками  уцепился  за  верхний  край  рамы.
Потом уперся ногой в дюралевую ручку на стене, изогнулся и стал медленно и
осторожно высовываться наружу.
     Он уже давно мог  повторить  все  необходимые  движения  с  закрытыми
глазами, но все равно каждый раз ему на несколько секунд становилось не по
себе. В оккультных книгах, которые продавали в тамбуре  у  ресторана,  эта
процедура была  описана  очень  запутанно  и  таинственно,  со  множеством
иносказаний, - о ней явно писали люди, не понимавшие, про что они на самом
деле рассказывают. Самым простым эвфемизмом происходящего  было  выражение
"ритуальная смерть". В каком-то смысле так  оно  и  было  -  то  же  самое
происходило с умершим, которого  выдвигали  из  окна,  чтобы  сбросить  на
насыпь. Но, конечно,  это  было  единственным  сходством,  хотя  процедура
действительно  была  довольно  рискованной.   А   что   касалось   темного
подсознательного страха, то от него спасали  только  трезвость  и  чувство
юмора - Андрей напоминал себе, что попросту лезет на крышу вагона.
     Над окном был вогнутый карниз для стока воды. Андрей ухватился за его
край и подтянулся вверх - теперь  он  сидел  на  краю  окна,  свесив  ноги
внутрь. Далеко впереди по ходу поезда показалась зеленая полоска кустов, и
он полез быстрее, чтобы его не исхлестали ветки. Через несколько секунд он
уже был наверху, на ребристой и непривычно широкой крыше вагона,  покрытой
облупившейся желтой краской  и  усеянной  ржавыми  грибами  вентиляционных
башенок. Встав на ноги, он осмотрелся.
     Далеко на западе на крыше стояли люди, но отсюда никого  нельзя  было
разглядеть. Перепрыгнув через  несколько  вагонных  стыков,  Андрей  нашел
вмятину, по которой он узнавал  место,  под  которым  было  купе  Хана,  и
постучал по ней ногой.
     Хан появился минут через пять - на  нем  была  брезентовая  куртка  с
капюшоном и такие же очки, как у Андрея.  Они  молча  пошли  на  запад,  с
разбега перепрыгивая пустоты над резиновыми сочленениями переходов.
     Вскоре  позади  осталась   скользкая   крыша   ресторана,   вагон   с
погрантамбуром, и  те,  кто  стоял  впереди,  стали  приветственно  махать
руками. Андрей узнал нескольких человек  и  помахал  в  ответ.  В  обычном
смысле знаком он ни с кем не был - все общение с  людьми,  которых  они  с
Ханом встречали наверху, сводилось к обмену приветственными  жестами.  Они
миновали неподвижного старика в грязном ватнике и старой военной ушанке  -
как обычно, он сидел по-турецки в центре крыши и курил  длинную  трубку  с
крошечным  металлическим  чубуком  (было  непонятно,  как  он   ухитряется
зажигать ее на таком ветру). Дальше сидела компания в длинных  темно-серых
рясах - лица этих людей были скрыты капюшонами, так что нельзя было ничего
сказать ни об их поле, ни о возрасте. Расположившись кружком, они  изучали
непонятную геометрическую  фигуру,  начерченную  углем  на  крыше  вагона.
Фигура была та же, что и раньше, - круг с какими-то симметричными линиями,
похожими на разомкнутую звезду. Андрей вспомнил, что  и  прошлым,  и  даже
позапрошлым летом они были заняты тем же самым - было совершенно неясно, с
какой целью они так долго смотрят на этот простой рисунок.
     Вообще, Андрей сомневался, что люди, которых он встречает  на  крыше,
лезут на нее с какой-нибудь определенной целью. У него самого  такой  цели
никогда не было, и он ничего от этих прогулок не ждал. Правда, с Ханом  он
познакомился именно здесь. В тот раз они  не  перемолвились  ни  словом  -
здесь никто никогда ни с кем не говорил, - но узнали друг друга через день
или два, столкнувшись в коридоре. Позже Хан  сказал,  что  подниматься  на
крышу не только бесполезно, но скорее даже вредно, потому что там  человек
оказывается только дальше от возможности по-настоящему покинуть  поезд,  -
но все равно они продолжали сюда лазить, просто для того,  чтобы  хоть  на
время покинуть осточертевшее пространство  всеобщей  жизни  и  смерти.  Ни
начала, ни конца поезда видно не  было  -  линия  вагонов,  несколько  раз
изгибаясь в поле зрения, доходила в обе стороны до горизонта,  но  все  же
локомотив    где-то    существовал,    и    этому,    помимо     множества
внутривагоннометафизических обоснований, были два прямых доказательства  -
толстый медный провод  в  полуметре  над  головой  и  иногда  доносившийся
неведомо откуда тихий протяжный гул.
     Андрей почувствовал, как Хан дергает его за рукав, и посмотрел  туда,
куда тот указывал. На соседней крыше стояла довольно странная  компания  -
четверо    человек,    одетых,    словно     музыканты,     в     какие-то
преувеличенно-латиноамериканские наряды. В следующую секунду Андрей увидел
в их руках инструменты и понял, что  это  действительно  музыканты.  Из-за
грохота колес музыки совсем не было слышно, но ясно  было,  что  маленький
оркестр выкладывается изо всех сил, - тот, что играл на  флейте  Пана,  от
напряжения даже  чуть  приседал  на  месте,  а  у  гитаристов  были  такие
исступленные лица, словно в руках у них были не гитары, а винтовки, и  они
шли на штурм бронекупе самого Пабло Эскобара. Андрей перевел взгляд дальше
и увидел странного человека с широкой соломенной шляпой за  плечами  -  он
стоял опасно близко к краю вагона, пританцовывал  на  месте  и  размахивал
руками, как будто пытался согреться.  Ни  этого  человека,  ни  музыкантов
Андрей раньше никогда тут не встречал.
     Поезд мчался к реке, или, может быть, узкому ответвлению  озера,  над
которым был перекинут странный мост - у него были очень низкие ограждения,
еле доходившие до крыши поезда. Андрей подумал,  что  их,  наверно,  можно
было бы перепрыгнуть, и в тот самый момент, когда ему в голову пришла  эта
мысль, человек с соломенной шляпой на шнурке сильно оттолкнулся от  крыши,
оторвался от вагона и перелетел над ограждением моста.
     Несколько секунд  Андрей  не  мог  поверить,  что  это  действительно
произошло. Потом он упал на живот, подполз к краю крыши и свесился с  нее,
пытаясь хоть что-нибудь  разглядеть.  Вода  под  мостом  была  практически
неподвижной;  по  ее  поверхности  расходились  круги,  в  центре  которых
покачивалась  похожая  на  огромную  кувшинку  соломенная  шляпа.   Прошло
несколько долгих секунд,  и  над  водой  показался  черный  мячик  головы.
Человек поплыл к берегу, а потом все скрыла заросшая травой насыпь.
     Андрей поднялся на ноги и поглядел  на  Хана.  Тот  восхищенно  качал
головой и, судя по движениям губ, что-то говорил. Все  вокруг  смотрели  в
сторону скрывшейся  реки  -  даже  непонятные  люди  в  рясах,  обычно  не
обращавшие никакого внимания  на  остальных,  сейчас  стояли  на  ногах  и
растерянно глядели на восток, где  навсегда  остался  неизвестный.  Только
старик в ушанке все так же неподвижно  сидел  на  своем  обычном  месте  и
пускал вдаль едва заметные на ветру струйки дыма - было непонятно,  то  ли
он просто ничего не заметил, то ли видел и  не  такое.  Музыканты  куда-то
исчезли. Андрей поискал их взглядом и увидел несколько маленьких  фигурок,
прыгающих с вагона на вагон - они успели отойти  уже  довольно  далеко  на
запад.

                                    3

     - Нравится? - спросил Антон. - Только честно.
     - Что?
     - Новая серия, - сказал Антон и кивнул на стол.
     - Почему серия? - удивился Андрей. - Они же все одинаковые.
     - В этом и концепт, - сказал Антон. - Они номерные, как литографии.
     Андрей сидел на краю лавки, глядя на пивную банку в руках Антона. Тот
тихо что-то мычал  и  водил  по  ней  маленькой  кисточкой,  неестественно
изогнув шею, чтобы не измазать в краске бороду - тем не менее, на ней  уже
было несколько белых пятен, которые  казались  ранней  сединой.  Несколько
готовых расписных банок  стояло  на  столике  -  на  всех  был  одинаковый
рисунок: коридор вагона, по которому с  чайными  стаканами  в  руках  идут
румяные девушки в кокошниках и желтоволосые ребята в красных рубахах,  все
на одно лицо, похожее на вымя, - было это, как Андрей понял,  сознательной
и даже подчеркнутой цитатой из Гумилева, потому что из лиц торчали длинные
коровьи соски, прыскающие струйками  молока,  а  под  рисунком  славянской
вязью было выведено:

                         Остановите, вагоновожатый,
                         Остановите сейчас вагон.

     - Так что? - повторил Антон.
     - По-моему, хорошо, - сказал Андрей. -  Только  уж  очень  социально.
Все-таки "Будвейзер Господа моего" у тебя куда сильнее был.
     - Не понимаю, - сказал Антон, - почему, что бы я ни нарисовал, все  с
"Будвейзером" сравнивают?
     - Просто вспомнилось, - сказал  Андрей.  -  Действительно  гениальная
вещь была.
     Напротив  Антона  сидела  его  жена  Ольга,  которая  мелкой  шкуркой
зачищала поверхность банок. Ее ноги были закрыты одеялом, потому что дверь
в купе была снята с петель и по полу сильно дуло. На  месте  двери  висело
еще одно одеяло - оно не  доставало  до  пола,  и  были  видны  ботинки  и
шлепанцы проходящих по коридору. Андрей поднял глаза на погнутые  петли  и
покачал головой.
     - Я понять не могу, как же вы им разрешили дверь снять? - спросил он.
- Ведь никто права не имел, если вы не согласны.
     - А нас никто не спрашивал, согласны мы или нет, -  сказал  Антон.  -
Пришли и сказали, что конверсия.  Из  купейных  в  плацкартные.  Подписать
что-то дали, и все. Ну хватит об этом. Ты кого-нибудь из наших видел?
     - Гришу часто вижу, - сказал Андрей. - Он сейчас, как они выражаются,
поднялся, то есть денег много. Еще  Серегу  видел  недавно.  Очень  сильно
изменился. Не пьет, не курит. Утризм принял.
     - Это еще что?
     - Это религия такая, очень красивая. Они верят, что нас тянет  вперед
паровоз типа "У-3" - они его еще "тройкой" называют, - а  едем  мы  все  в
светлое утро. Те, кто верит в  "У-3",  проедут  над  последним  мостом,  а
остальные - нет.
     - Да? - сказал Антон. - Надо же. Не слышал  никогда.  А  ты  сам  его
часом не принял?
     - Нет, не принял, - сказал Андрей. -  У  меня  все  по-прежнему.  Вот
книжку хорошую читаю. Называется "Путеводитель по железным дорогам Индии".
Совершенно случайно ее нашел. Потом, если хочешь, дам.
     - А о чем  там?  -  спросил  Антон,  поднимая  банку  над  головой  и
внимательно ее разглядывая.
     - Даже трудно так сказать. Просто человек едет в поезде  по  Индии  и
пишет о том, что с ним происходит. Причем  так  и  не  ясно  -  то  ли  он
действительно по Индии едет, то ли  просто  так  себе  представляет.  Тебе
понравится.
     - Она у тебя с собой? - спросил Антон.
     - Да, - сказал Андрей. - Прочти кусочек,  а?  А  то  у  меня  руки  в
краске.
     - Какой кусочек? - спросил Андрей.
     - Любой.
     - Тогда, - сказал Андрей, - я с того места начну, где  сам  читаю.  Я
тебе в двух словах скажу, что там раньше было, - сначала он пишет  о  том,
что видит в окне, а потом начинает описывать тех,  кто  ему  мешает  возле
этого окна стоять. Очень длинная и желчная классификация.
     Андрей достал из кармана книжку, открыл ее на заложенной  странице  и
начал читать вслух:
     "Куда они все идут? Зачем? Разве они никогда не  слышат  стука  колес
или не видят голых равнин за окнами? Им все известно про эту жизнь, но они
идут дальше по коридору, из сортира  в  купе  и  из  тамбура  в  ресторан,
понемногу превращая сегодня в очередное вчера, и думают,  что  есть  такой
Бог, который их за это вознаградит или накажет. Но если они  не  сходят  с
ума, значит, все они  знают  какой-то  секрет.  Или  это  я  знаю  секрет,
которого лучше не знать никому. Нечто такое, из-за чего я  уже  никогда  в
жизни не смогу вот так невинно и  бессмысленно,  белея  глазными  белками,
идти себе по чуть покачивающемуся коридору и даже не отдавать себе  отчета
в том, что по коридору иду я. Но я ведь не знаю никакого секрета. Я просто
вижу жизнь такой, как она есть, трезво и точно, и никогда не смогу принять
этот грохочущий на стыках рельсов желтый катафалк за  что-то  другое.  Мне
нравится Индия, и поэтому сейчас я еду по Индии. А они просто сумасшедшие,
пассажиры сумасшедшего поезда, и во всем, что они говорят, я слышу  только
стук колес. И оттого, что их много, а я почти один, не меняется ничего..."
     Андрей услышал какое-то шуршание, поднял глаза  и  увидел,  что  жена
Антона надевает сапоги. Антон вытирал руки измазанной в краске тряпкой.
     - Извини, старик, - сказал он, - мы в театр  идем.  Ты  прочти  самую
последнюю строчку. Чем там все кончается.
     Андрей поколебался, открыл  последнюю  страницу  и  прочел:  "Милость
беспредельна, и я точно знаю, что когда поезд остановится, за  его  желтой
дверью меня будет ждать белый слон, на  котором  я  продолжу  свое  вечное
возвращение к Неименуемому".
     - Понятно, - сказал Антон. - Интересно, конечно. Только читать  этого
я не буду, спасибо.
     - Тебе не понравилось?
     - Я бы не сказал, что мне  это  понравилось  или  не  понравилось,  -
ответил Антон. - Просто это не имеет отношения ко мне лично.
     - Почему? А  то,  что  ты  рисуешь,  -  сказал  Андрей  и  кивнул  на
расписанные банки, - это разве не то же самое на другом языке?  Остановите
вагон, и так далее? Или ты это не всерьез? Неискренне?
     - Что значит "не всерьез, неискренне",  -  сказал  Антон.  -  Детские
какие-то у тебя понятия. Есть жизнь  и  есть  там  искусство,  творчество.
Соц-арт там, концептуализм там. Модерн там, постмодерн там. Я их уже давно
с жизнью не путаю. У меня жена, ребенок скоро будет -  вот  это,  Андрюша,
всерьез. А рисовать там можно что угодно - есть всякие там культурные игры
и так далее. Так что  вагоны  я  только  на  пивных  банках  останавливаю,
опять-таки потому, что о ребенке  думаю,  который  вот  в  этом  настоящем
вагоне будет дальше ехать. Понимаешь?
     Он слегка топнул в пол и показал рукой на стену.
     - Антон, - сказал Андрей, - ты ничего сейчас не слышишь?
     Антон замер и прислушался.
     - Нет, - сказал он, - ничего. А что я должен слышать?
     - Так. Показалось.
     - Пора идти, - сказала Ольга, отдергивая  висящее  в  дверном  проеме
одеяло, - опоздаем.
     - А на что вы идете? - спросил Андрей.
     -  "Бронепоезд  116-511",  -  ответила  Ольга.  -  Не  пугайся,   там
авангардное прочтение.
     - Чье прочтение? - спросил Андрей.
     - "Театр на верхней  полке",  -  сказала  Ольга.  -  У  них  там  все
коллективно и анонимно, так что чье там прочтение, никто там не знает.  По
секрету могу сказать, что декорации там рисовал Антон. Хочешь с нами?  Там
пройти можно.
     - Нет, - сказал Андрей, - я еще к Хану зайду. Давно у него не был.
     - Как он там, кстати, поживает? - спросил Антон. - Нашел себя?
     - Да, - сказал Андрей, - и еще много другого. Ну пока.
     - Пока. Привет там всем передавай.

                                    2

     На двери в купе Хана висел непонятно  откуда  взявшийся  календарь  с
котятами, который закрывал знакомую царапину. Несколько секунд  Андрей  не
мог понять, в чем дело, потом огляделся  по  сторонам,  убедился,  что  не
ошибся дверью и постучал. Никто не ответил.
     Андрей открыл дверь. В купе был неправдоподобный беспорядок -  такой,
какой возникает только при похоронах, родах и переездах.  На  диване  Хана
сидела пожилая полная женщина со следами былого безобразия на отечном лице
- возраст уже благополучно эвакуировал ее из  зоны  действия  эстетических
характеристик. На полу перед ней стояло  несколько  чемоданов  и  накрытая
платком корзина, источавшая густой запах колбасы. С верхней полки  торчала
крошечная детская ножка, обтянутая белым носком, которая чуть  качалась  в
такт вагону.
     - Здравствуйте, - сказал Андрей.
     - День добрый, - ответила  женщина,  поднимая  ничего  не  выражающие
глаза.
     - А где Хан?
     - Таких тут не живет.
     - Он что, переехал?
     - Не знаю, - сказала она, - может, переехал, а  может,  умер.  Мы  не
знаем. Мы очередники. Нас на площадь вселили. Вы у проводника спросите, он
знает.
     - А вещи? - спросил Андрей, - вещи остались?
     - Никаких вещей тут не было, - оживляясь, сказала женщина, - что  это
вы придумываете? Какие такие вещи?
     - Да нет, - сказал Андрей, - вы не подумайте, что я с претензиями.  Я
спрашиваю просто.
     - Пустой диван, - сказала женщина, - полка тоже пустая.  Я  чужого  в
жизни не возьму.
     - Понятно, - сказал Андрей, повернулся и толкнул дверь вбок.
     - А вы не Андрей? - спросила вдруг женщина.
     - Андрей. А что?
     - Тут письмо какое-то лежало. Написано - Андрею, а какому, непонятно.
И от кого, непонятно. Может, это вам?
     - Мне, - сказал Андрей, - давайте.
     -  Где-то  оно  здесь  было,  -  забормотала  женщина,   шаря   среди
вываленного на стол белья. -  Разбирать  теперь  все  это  полгода.  Жизнь
страшная стала. В коридоре давка, а сил нет. Ага, нашла. Вот оно. А  точно
вам? У вас билет ваш есть с собой?
     - А я безбилетник, - развязно пошутил Андрей.
     Женщина хмыкнула и протянула Андрею конверт.
     -  Девкам  будешь  голову  морочить,  -  сказала  она   с   некоторой
игривостью. - Все. Больше никаких вещей нету.
     - Спасибо, -  сказал  Андрей,  убирая  письмо  в  карман.  -  Большое
спасибо.
     - До свидания, - сказала женщина.
     Выйдя  из  купе,  Андрей  чуть  не  столкнулся  с  идущим  по  вагону
проводником, но ни о чем не стал его спрашивать.
     Петр Сергеевич был пьян и весел. На столе перед ним стояла не обычная
бутылка "железнодорожной", а граненый флакон  дорогого  коньяка  "Лазо"  с
пылающей паровозной топкой на этикетке.  Рядом  были  развернуты  какие-то
чертежи и синьки - Андрей заметил на одной из них сильно увеличенную ручку
дверного замка. Еще было несколько официального вида бумаг с печатями -  в
них,  судя  по  масляным  пятнам,  был  завернут  сервелат,  которым  Петр
Сергеевич успел хищно закусить  -  казалось,  что  разбросанные  по  столу
ошметки клевал орел.
     - Как дела?
     - Нормально, - ответил Андрей, - а у вас?
     Петр Сергеевич показал большой волосатый палец.
     - Завтра меня весь день не будет, - сказал он, -  с  самого  утра.  И
ночью тоже не приду. Ты за меня бельишко получишь?
     - Хорошо, - сказал Андрей. - Вы  только  проводника  предупредите.  А
что, уже тридцатое?
     - Да, - сказал Петр Сергеевич, - тридцатое. Как время-то летит. Так и
пожить не успеешь. Тебе налить?
     Андрей помотал головой.  Сняв  ботинки,  он  улегся  на  свое  место,
повернулся лицом к стене и достал из  кармана  "Путеводитель  по  железным
дорогам Индии", в который было вложено письмо. Поколебавшись  секунду,  он
спрятал конверт назад в карман. "Завтра прочту", -  подумал  он  и  наугад
раскрыл книгу.
     "...в сущности, никакого счастья нет, есть только  сознание  счастья.
Или, другими словами, есть только сознание. Нет  никакой  Индии,  никакого
поезда, никакого окна. Есть только сознание, а все остальное, в том  числе
и мы сами, существует только постольку, поскольку попадает  в  его  сферу.
Так почему же, думаю я снова и снова, почему  же  нам  не  пойти  прямо  к
бесконечному  и  невыразимому  счастью,  бросив  все  остальное?   Правда,
придется бросить и себя. Но кто бросит? Кто тогда будет  счастлив?  И  кто
несчастлив сейчас?"
     Андрею хотелось спать, и он плохо понимал написанное - слова налезали
друг  на  друга  и  образовывали  перед  глазами  сложные   геометрические
конструкции. Он закрыл книгу.
     - Андрюх, - подал голос Петр Сергеевич,  -  ну  чего  ты  мурыжишься?
Махни стакан.
     - Правда не хочу, - сказал Андрей, - спасибо.
     - Как знаешь.
     Андрей повернулся на спину и некоторое время  изучал  тусклый  желтый
плафон на потолке.
     - Петр Сергеевич, - сказал он, - а вы когда-нибудь  думали,  куда  мы
едем?
     - У тебя что, - спросил Петр Сергеевич сквозь пищу,  -  неприятности,
да? Наплюй. Подумаешь там, одну бросил, другую нашел. В  плацкарту  сходи,
там быстро развеешься. Знаешь, сколько там сучек этих? Там их вагон.  Были
бы деньги.
     - Ну все-таки. Куда?
     - Ты чего, сам не знаешь?
     - Вам что, сказать трудно?
     - Да нет, не трудно.
     - Ну так скажите. Куда мы, по-вашему, едем?
     - Куда, куда. Тебе что, услышать  хочется  лишний  раз?  Ясное  дело,
куда. К разрушенному мосту.  Что  ты  себе  смолоду  такой  херней  голову
забиваешь, Андрюха?

                                    1

     Утро  было  облачным  -  вместо  неба  вверху  висела  ровная   серая
поверхность, похожая на потолок  в  коридоре,  только  без  вентиляционных
дырочек. Петр Сергеевич уже ушел. На столе лежала записка для проводника и
стояло два стакана с успевшим остыть чаем. Андрей оделся, вынул из кармана
письмо и тут же сунул его назад. Потом он запер дверь и сел на стол.  Петр
Сергеевич терпеть этого не мог, а уж ног на своем диване не простил бы  ни
за что и никому, но сегодня его можно было не брать в расчет.
     Андрей никогда не упускал возможности  в  одиночестве  провести  пару
часов у окна купе. Это было совсем не то же самое, что стоять возле окна в
коридоре, где постоянно приходилось пропускать идущий мимо народ и  вообще
множеством трудноуловимых способов взаимодействовать с окружающими. Андрей
не особо верил автору индийского  "Путеводителя",  писавшему  о  том,  что
безмятежному  созерцанию  ландшафта  можно  предаваться  и  перед   дверью
набитого орущими людьми тамбура.
     Сегодня день был не очень удачный -  в  нескольких  метрах  за  окном
неслась бесконечная стена  деревьев.  Обычно  такие  насаждения  закрывали
обзор на несколько часов, а иногда и дней, и оставалось только смотреть на
полосу травы между поездом и деревьями, разглядывая предметы,  выброшенные
из когда-то пролетевших здесь вагонов "Желтой стрелы".
     Сначала все внизу сливалось  в  однородное  серо-зеленое  месиво,  но
через несколько минут глаза привыкали, и становилось  достаточно  короткой
доли секунды, чтобы идентифицировать искусственные  вкрапления  в  пейзаж.
Возможно, дело было не в натренированности взгляда, а в воображении, и  он
успевал не столько разглядеть проносящееся мимо окон, сколько домыслить  и
воссоздать то, что там должно находиться, пользуясь мельчайшими  намеками,
которые давал окружающий мир. Но насчет большинства объектов, лежавших  на
склонах насыпи, ошибиться было трудно.
     Больше всего было, конечно, пустых бутылок. Зимой они яркими зелеными
пятнами выделялись на снегу, а сейчас их  можно  было  отличить  от  травы
только по блеску. Более легкие пивные банки сносило потоком воздуха, и они
обычно не отлетали от вагонов  так  далеко.  Изредка  попадались  довольно
странные предметы - например, в одном месте из небольшого болотца  торчала
свежевоткнувшаяся  в  грязь  картина  в  огромной  золотой  раме   (Андрею
показалось, что это стандартная  репродукция  "Будущих  железнодорожников"
Дейнеки.) В другом месте, примерно через километр после картины,  мелькнул
развалившийся при падении никелированный самовар. А недалеко от него лежал
великолепный кожаный чемодан, на котором  сидела  большая  жирная  ворона.
Повсюду белели яркие пятна использованных презервативов - впрочем,  иногда
презерватив можно было перепутать с  небольшой  костью  вроде  ключицы,  а
костей в траве валялось почти столько же, сколько бутылок. Особенно  много
было черепов - потому, наверно, что они оказывались слишком  тяжелыми  для
мелких грызунов, а звери покрупнее боялись подходить близко  к  грохочущей
желтой стене. Некоторые черепа, совсем старые,  были  до  меловой  белизны
отполированы дождями и ветром, а на  тех,  что  посвежее,  еще  оставались
волосы и куски плоти. Особенно Андрея рассмешил  один  череп  с  блестящей
дужкой очков, в которых, как показалось, даже сохранились стекла.
     На кустах  и  деревьях  было  множество  следов  недавних  похорон  -
разноцветные полотенца, одеяла и наволочки. Они развевались по ветру,  как
флаги, приветствуя новую жизнь, несущуюся вперед и мимо, -  так,  вспомнил
Андрей, сказал, кажется, какой-то поэт, бросившийся потом головой вниз  из
окна вагона-ресторана. Подушек тоже было много - и совсем еще новых, и уже
сгнивших под  частыми  в  это  лето  дождями.  Их  хозяева  обычно  лежали
неподалеку в самых разных позах и стадиях разложения; многие, правда, и на
насыпи сохраняли строгий вид - ноги полусогнуты, одна рука подвернута  под
голову, а другая вытянута вдоль туловища. Объяснялось это просто -  иногда
проводники  по  просьбе  родных  особым  образом   перевязывали   бечевкой
конечности усопших, чтобы те выглядели после смерти пристойно; кроме того,
это имело какое-то отношение к религии.
     Андрей заметил, что в  траве  у  насыпи  стали  все  чаще  попадаться
засохшие белые цветы, которые  он  сперва  принимал  за  презервативы.  Он
подумал, что они просто отцвели, но увидел, что многие из них завернуты  в
прозрачную пленку и лежат стеблями вверх. Потом стали появляться букеты, а
потом - венки, все из увядших белых роз.  Андрей  понял,  в  чем  дело,  -
недели две назад по телевизору показывали похороны американской поп-звезды
Изиды Шопенгауэр (на самом деле, вспомнил Андрей, ее звали Ася Акопян).  В
газетах писали, что  во  время  церемонии  из  окон  выбросили  две  тонны
отборных белых роз, которые покойная обожала  больше  всего  на  свете,  -
видно, это они и были. Андрей прижался к стеклу. Прошло две или три минуты
- все это время белые пятна на траве густели - и он увидел лежащую в траве
мраморную плиту со стальными сфинксами по краям, к которой золотыми цепями
была приделана бедная Изида, уже порядком  распухшая  на  жаре.  На  краях
плиты была реклама - "Rolex", "Pepsi-cola" и еще какая-то более  мелкая  -
кажется,  товарный  знак  фирмы,  производящей   овощные   шницели   чисто
американского вкуса. У плиты суетились две небольшие собаки; одна  из  них
повернула морду к поезду и беззвучно залаяла. Вторая крутила  хвостом;  из
пасти у нее свисало что-то синевато-красное и длинное.
     "Мировая культура, - подумал Андрей,  -  доходит  до  нас  с  большим
опозданием".
     Стена деревьев за окном прервалась вечером, когда уже начало темнеть.
Сначала они стали расти реже, между ними появились просветы, а потом вдруг
открылось поле с пересекающей его дорогой. Возле дороги  стояло  несколько
кирпичных домов с черными дырами окон - их ставни были широко  распахнуты.
Вдали медленно проплыла удивительно красивая, похожая на поднятую  к  небу
руку, белая церковь с косым крестом - был виден только ее верх,  а  нижнюю
часть закрывал лес.
     Потом появилась длинная пустая платформа  -  в  одном  месте  на  ней
Андрей успел заметить старую вставную челюсть, одиноко  лежащую  на  голой
бетонной плоскости.  Рядом  с  челюстью  торчал  шест  с  пустым  стальным
прямоугольником, в котором когда-то была  табличка  с  названием  станции.
Мелькнуло  несколько  плит  бетонного  забора,  за  которым   громоздились
какие-то решетчатые конструкции из ржавого железа, и все скрылось за вновь
появившейся стеной плотно растущих деревьев -  те,  кто  верил  в  снежных
людей, считали, что эти  деревья  посажены  ими,  чтобы  взгляды  и  мысли
пассажиров не проникали слишком далеко в их мир.
     В дверь постучали, и Андрей спрыгнул со стола.
     - Кто это? - спросил он.
     - Это Авэль, - проговорил бас за дверью. - Ты там? Выходи, там  бэлье
дают.
     Когда Андрей решил наконец распечатать письмо, было уже темно,  а  за
стеклом плыла все та же стена деревьев. Он отвернулся от  окна,  вынул  из
кармана конверт и оборвал его край. Внутри  оказался  клетчатый  листок  с
аккуратным обрывом, на котором чернели ровные чернильные строки:
     "В прошлое время люди часто спорили, существует ли локомотив, который
тянет нас за собой в будущее. Бывало, что они делили  прошлое  на  свое  и
чужое. Но все осталось за спиной: жизнь едет вперед, и  они,  как  видишь,
исчезли. А что в высоте? Слепое здание за окном теряется в зыби лет. Нужен
ключ, а он у тебя в руках - так как ты его найдешь и кому предъявишь? Едем
под стук колес, выходим пост скриптум двери".
     Подписи не было. Андрей перечитал письмо,  повертел  его  в  пальцах,
сложил и сунул назад в конверт.  Потом  он  лег  на  свой  диван,  погасил
лампочку над подушкой и повернулся к стене.

                                    0

     За окном творилось что-то странное  -  такого  Андрей  не  видел  еще
никогда. Поезд шел через ночной город по низкой  эстакаде,  отделенной  от
улиц железной решеткой. За окном вагона горели бесчисленные огни -  фонари
на улицах, окна домов, фары автомобилей. Но самым странным  было  то,  что
внизу были люди, очень много людей. Они стояли у решетки  эстакады;  когда
окно, за которым сидел Андрей, проплывало мимо, они начинали махать руками
и что-то весело кричать. В городе, похоже, был праздник  -  все,  кого  он
видел, выглядели до крайности беззаботно.
     Наконец Андрею стало тяжело  чувствовать  на  себе  такое  количество
взглядов. Он встал и вышел в коридор. С другой стороны  вагона  за  окнами
тянулась обычная темная цепь деревьев, и Андрей почувствовал  себя  легче.
Коридор выглядел как-то странно - пол был покрыт густым слоем пыли,  двери
всех купе были распахнуты,  и  в  них  виднелись  голые  железные  каркасы
диванов. Андрей сначала удивился и даже  испугался,  но  вспомнил,  что  в
поезде кроме него нет ни одного человека,  и  успокоился.  Ему  захотелось
перечитать письмо, и он вытащил сложенный вдвое конверт из кармана. Текст,
естественно, остался прежним:
     Прошлое - это локомотив, который тянет за собой будущее.
     Бывает, что это прошлое вдобавок чужое.
     Ты едешь спиной вперед и видишь только то, что уже исчезло.
     А чтобы сойти с поезда, нужен билет.
     Ты держишь его в руках, но кому ты его предъявишь?
     Вглядываясь в эти ровные строчки, Андрей повернулся к  двери  в  свое
купе, положил ладонь на ручку замка и вдруг заметил  в  самом  низу  листа
постскриптум, короткую приписку мелким  почерком,  которой  он  раньше  не
заметил - наверно, потому, что она располагалась за линией сгиба.
     И в эту же секунду он понял, что не стоит в пустом коридоре поезда, а
лежит на диване своего купе и видит сон. Он стал просыпаться,  но  за  тот
неуловимый миг, который заняло пробуждение,  успел  прочесть  и  запомнить
постскриптум, точнее, запомнить слова, которые ему снились, - во  сне  они
имели какой-то совсем другой смысл, который никак нельзя было протащить  в
обычный мир, но который он успел понять.
     P.S. Все дело в том, что мы  постоянно  отправляемся  в  путешествие,
которое закончилось за секунду до того, как мы успели выехать.
     Андрей включил лампочку над подушкой, достал письмо и перечитал его -
никакого постскриптума там не было. На том месте, где  он  увидел  его  во
сне, было только несколько малозаметных царапин, словно  кто-то  водил  по
листу засохшей ручкой, пытаясь ее расписать.
     Что-то было не так. Что-то случилось, пока он спал. Андрей поднялся с
дивана, помотал головой и вдруг  понял,  что  вокруг  стоит  оглушительная
тишина. Колеса больше не стучали. Он поглядел в окно и увидел  неподвижную
ветку с большими черными листьями в квадратном пятне света,  падавшего  из
окна. Поезд стоял.
     Когда Андрей вышел в коридор, там все было как обычно -  горел  свет,
пахло табаком. Но пол под  ногами  был  совершенно  неподвижен,  и  Андрей
заметил, что чуть покачивается, шагая по нему. Дверь в служебное купе была
открыта. Андрей заглянул туда и встретился взглядом с проводником, который
неподвижно стоял у стола со  стаканом  чая  в  руке.  Андрей  открыл  рот,
собираясь спросить, что случилось с поездом, но понял, что  проводник  его
не видит. Андрей подумал, что тот спит или впал в какое-то оцепенение,  но
тут его взгляд упал на стакан в руке проводника - в нем  неподвижно  висел
кусок  рафинада,  над  которым  поднималась  цепь  таких  же   неподвижных
пузырьков.
     Он уже  знал,  что  надо  делать  дальше.  Шагнув  к  проводнику,  он
осторожно сунул руку в боковой карман его кителя и вынул оттуда ключ.
     Выйдя в тамбур, он подошел к двери, сунул ключ в круглую  скважину  -
он вошел неглубоко, потому что скважина была забита многолетним мусором  -
и повернул его. Дверь со скрипом открылась, и на пол посыпались набитые  в
ее щели окаменелые окурки. Андрей подумал было, что надо вернуться в  купе
за вещами, но понял, что ни одна из тех  вещей,  которые  остались  в  его
лежащем под диваном чемодане, теперь ему не понадобится. Он встал на  край
рубчатой железной ступени и поглядел в темноту.  Она  была  бесконечной  и
тихой; из нее прилетал теплый ветер, полный множества незнакомых запахов.
     Андрей спрыгнул на насыпь. Как только его ноги  ударились  о  гравий,
которым были присыпаны шпалы, сзади раздалось шипение сжатого  воздуха,  а
еще через секунду лязгнули растянувшиеся сочленения между вагонами.  Поезд
тронулся и стал медленно набирать ход. Андрей отошел на несколько метров в
сторону и посмотрел на "Желтую стрелу".
     Со стороны  она  действительно  походила  на  сияющую  электрическими
огнями стрелу, пущенную неизвестно кем неизвестно куда. Андрей посмотрел в
ту точку, откуда появлялись вагоны, а потом в ту, где они  исчезали,  -  с
обеих сторон не было видно ничего, кроме темной пустоты.
     Он повернулся и пошел прочь. Он не особо думал о том, куда  идет,  но
вскоре под его ногами оказалась асфальтовая дорога,  пересекающая  широкое
поле, а в небе у горизонта появилась светлая полоса. Громыхание  колес  за
спиной постепенно стихало, и вскоре он  стал  ясно  слышать  то,  чего  не
слышал никогда раньше: сухой стрекот в  траве,  шум  ветра  и  тихий  звук
собственных шагов.

                               МИТТЕЛЬШПИЛЬ

     Участок тротуара у "Националя" -  последние  десять  метров  Тверской
улицы Горького - был обнесен деревянными  столбиками,  между  которыми  на
холодном январском ветру раскачивалась веревка с мятыми красными флажками.
Желающим спуститься в подземный переход приходилось сходить с  тротуара  и
идти вдоль припаркованных машин, читая  яркие  оскорбления  на  непонятных
языках, приклеенные к стеклам изнутри. Особенно  обидной  Люсе  показалась
надпись на огромном обтекаемом автобусе - "We  show  you  Europe".  Насчет
"We" было ясно - это фирма, которой принадлежал автобус. А  вот  кто  этот
"you"?  Люсе  что-то  подсказывало,  что  имеются  в  виду   не   желающие
прокатиться иностранцы, а именно она, а этот залепленный снегом автобус  -
и есть Европа,  одновременно  близкая  и  совершенно  недостижимая.  Из-за
Европы выглянула красная милицейская харя и ухмыльнулась настолько в  такт
люсиным мыслям, что она рефлекторно повернула назад.
     Поднявшись по ступенькам на площадку перед "Интуристом", она  подошла
к ларьку, где продавали кофе. Обычно перед ним топталась очередь минут  на
пять, но сегодня из-за мороза было пусто,  и  даже  плексигласовое  оконце
было закрыто. Люся постучала.  Девушка,  дремавшая  возле  гриля,  встала,
подошла к стойке и со знакомой ненавистью глянула  на  люсину  лисью  шубу
("пятнадцать кусков", как ее называли подруги), на лисью шапку и  на  чуть
тронутое дорогой косметикой лицо, глядевшее на нее из заснеженного темного
мира.
     - Кофе, пожалуйста, - сказала Люся.
     Девушка сунула  два  кофейника  в  песок  на  плите,  взяла  рубль  и
спросила:
     - Не холодно так, весь вечер на панели?
     "Сука, а?" - подумала Люся, но в ответ  ничего  грубого  не  сказала,
взяла кофе и отошла к столику.
     Сегодня день был не очень удачный. Точнее сказать, совсем неудачный -
возле "Националя" гужевались одни пьяные финны,  и  то,  похоже,  какие-то
рыболовы. Мелькнул только седоватый худой француз с выпуклыми  развратными
глазами - но, прошмыгнув раза два мимо Люси, так ничего и не сказал, кинул
на лед возле урны пустую пачку "Житана", сунул руки в карманы  дубленки  и
исчез за углом. Мороз.  Холодно  было  так,  что  даже  шоферы,  торгующие
сигаретами, презервативами и пивом, перенесли  свою  особую  экономическую
зону с улицы в узкий тамбур  "Националя",  где  шутливо  переругивались  с
весельчаком швейцаром:
     - Это ты раньше был в гэбухе полковник, а сейчас такое же говно,  как
все... Или ты может весь холл купил? У нас тоже права человека имеются...
     Люся зашла к ним, купила за четвертной "Салем" у какого-то  дедуни  с
разъеденным носом, и вышла опять на мороз. Фирма дрыхла по  своим  номерам
или глядела в окна на мигающий разноцветными  огнями  замерзший  город,  и
совсем, похоже, не думала о люсином нежном теле.
     "Пойти, что ли, в "Москву"?
     Люся  брезгливо  поглядела  на  серый  имперский  фасад,   украшенный
двухметровыми синими снежинками на белых полотнищах - от  ветра  по  ткани
проходили волны, и снежинки казались огромными синими вшами,  шевелящимися
на холодной стене.
     "Хотя там тоже тухло..."
     У подъезда "Москвы" было действительно безрадостно:  снег,  завывание
ветра - так и казалось, что из-за колонн сейчас выйдут ребята  с  простыми
открытыми лицами, в шинелях, с овчарками на  широких  брезентовых  ремнях.
Внутри, в больших мраморных сенях, пьяная восточная компания пела какой-то
древний  боевой  гимн,  а  с  третьего  этажа  долетала  другая  музыка  -
ресторанная, блеющая:
     - Воу-оу, ю-ин-зи-ами-нау...
     Люся сдала шубу и шапку, поправила  невесомый  свитер  с  серебряными
блестками и пошла на второй этаж. Хоть место  было  и  гнилое,  а  все  же
именно здесь осенью Люся  сняла  немца  на  триста  марок  и  два  флакона
"Пуассона"  с  распылителем.  Лучше  всего  -  это  какой-нибудь   пожилой
коммивояжер с полоской от  обручального  кольца  на  волосатом  безымянном
пальце - толстячок, уже обтяпавший свои дела с соввластью и ждущий  теперь
от дикой северной земли в меру  сладкого  и  опасного  приключения.  Такой
клиент не торчит на ступенях "Интуриста", а идет в  угол  потемнее,  вроде
"Москвы" или даже "Минска", от страха  платит  много,  да  и  не  заразный
наверняка. А в запросах трогательно прост.  Но  встречается  он  редко  и,
главное, непредсказуемо - это как рыбу удить.
     Люся взяла два коктейля, села за  угловой  столик  в  баре,  щелкнула
зажигалкой и дунула дорогим дымом в  темный  потолок.  Вокруг  было  почти
пусто. За столиком напротив сидели два морских офицера в  черной  форме  -
лысые, с гробовыми лицами. Перед каждым желтело по нетронутому  стакану  с
коктейлем, а на полу под столиком стояла бутылка водки -  они  пили  через
длинную пластиковую трубочку, передавая ее друг другу таким же спокойным и
точным движением, каким, наверно, нажимали кнопки и  переключали  тумблеры
на пультах своего подводного ракетоносца.
     "Допью - и домой", - подумала Люся.
     Заглушая музыку с третьего этажа, заиграл магнитофон, и тут  вдруг  у
Люси по спине прошла слабая судорога.  Это  была  старая  песня  "Аббы"  -
что-то про трубача, луну и  так  далее.  В  восемьдесят  четвертом  -  или
восемьдесят пятом? - именно  ее  все  лето  крутил  старенький  катушечный
"Маяк" в штабе стройотряда.  Где  ж  это  было?  Астрахань?  Или  Саратов?
Господи, со странным чувством подумала Люся,  вот  ведь  забросила  жизнь.
Сказал бы кто тогда, даже в шутку - сразу бы в рожу получил.  И,  главное,
как-то все само собой вышло. Или не само?
     - П-а-а-звольте вас пригласить.
     Люся подняла голову. Перед  ней  стоял  черный  морской  офицер,  без
выражения глядел ей в лицо и чуть покачивал  длинными  руками,  вытянутыми
вдоль туловища.
     - Куда? - не поняла Люся.
     - На танец. Армия - это танец. Танец рождает свободу.
     Люся открыла было рот, а потом  неожиданно  для  самой  себя  кивнула
головой и встала.
     Черные руки, как замок на чемодане, сщелкнулись у нее  за  спиной,  и
офицер стал мелкими шагами ходить между столиков, увлекая Люсю за собой  и
норовя прижаться к ней своим черным кителем - это был даже  не  китель,  а
что-то вроде школьной курточки, только большой и с  погонами.  Перемещался
офицер совершенно не в такт  музыке.  Видно,  у  него  внутри  играл  свой
маленький оркестр, исполнявший что-то медленное и надрывное.  Из  его  рта
веяло водкой -  не  перегаром,  а  именно  холодным  и  чистым  химическим
запахом.
     - Ты чего лысый-то? - спросила Люся, чуть отпихивая офицера от  себя.
- Ведь молодой еще.
     - Семь лет в стальном  гробу-у,  -  тихо  пропел  офицер,  подняв  на
последнем слове голос почти до фальцета.
     - Шутишь? - спросила Люся.
     - В гробу-у, - протянул офицер, и откровенно прижался к ней.
     - А ты знаешь хоть, что такое свобода?  -  отталкивая  его,  спросила
Люся. - Знаешь?
     Офицер что-то промычал.
     Музыка кончилась, и Люся, без всяких церемоний отделив его  от  себя,
вернулась к столику и села. Коктейль  был  на  вкус  отвратительным;  Люся
отодвинула его, и, чтобы  чем-нибудь  себя  занять,  раскрыла  на  коленях
сумочку. Раздвинув страницы лежащего  между  пудреницей  и  зубной  щеткой
номера "Молодой  Гвардии"  (зная,  что  этого  журнала  никто  никогда  не
откроет, она прятала в нем валюту),  она  стала  наощупь  считать  зеленые
пятерки, вызывая в памяти благородное лицо Линкольна и надпись со  словами
"legal tender", которые она переводила как "легальная  нежность".  Бумажек
оставалось всего восемь, и Люся,  вздохнув,  решила  попытать  счастья  на
третьем этаже, чтобы не мучила потом совесть.
     Дорогу  наверх  преграждал  толстый  бархатный  шнур,  перед  которым
толпились совки, желающие попасть в ресторан, а узкий остававшийся  проход
был заполнен сидящим на  табурете  старшим  официантом  в  синей  форме  с
какими-то желтыми нашивками. Люся кивнула ему, перешагнула шнур, поднялась
в ресторан и свернула в кафельный закуток перед буфетом. Там как раз стоял
знакомый официант Сережа и через пластмассовую воронку  переливал  остатки
шампанского из множества бокалов в бутылку, уже перехваченную салфеткой  и
стоящую в ведерке.
     - Привет, Сережа, - сказала Люся, - как сегодня?
     Сережа улыбнулся и помахал ей рукой -  он  относился  к  Люсе  с  тем
бескорыстным уважением и  симпатией,  с  каким,  наверно,  знатный  токарь
думает субботним вечером о знакомом асе-фрезеровщике.
     - Ерунда, Люсь. Два поляка драных и Кампучия с тяпками. Ты в  пятницу
приходи. Нефтяные арабы будут. Я тебя к самому потному посажу.
     - Боюсь я эту Азию, - вздохнула Люся.  -  Я  как-то  с  одним  арабом
работала - ты, Сергей, не поверишь. Он с собой в чемодане дамасскую  саблю
возит - она сворачивается, как этот... - Люся показала руками.
     - Ремень, - подсказал Сергей.
     - Нет, не  ремень,  а  этот...  Метр  складной.  Он  без  этой  сабли
возбудиться не может. Всю ночь ее из руки  не  выпускал,  подушку  пополам
разрубил. Я к утру вся в пуху была. Хорошо там ванная в номере...
     Сережа посмеялся, подхватил поднос с шампанским и убежал в зал.  Люся
задержалась  на  секунду  у  мраморного  ограждения,  чтобы  поглядеть  на
расписной потолок - в его центре была огромная фреска,  изображавшая,  как
Люся смутно догадывалась,  сотворение  мира,  в  котором  она  родилась  и
выросла, и который за последние несколько лет уже успел куда-то исчезнуть:
в центре огромными букетами расплывались огни салюта, а  по  углам  стояли
титаны - не то лыжники в тренировочных, не то  студенты  с  тетрадями  под
мышкой, - Люся никогда не разглядывала их,  потому  что  все  ее  внимание
притягивали стрелы и звезды салюта, нарисованные какими-то давно  забытыми
цветами, теми самыми,  которыми  утро  красит  еще  иногда  стены  старого
Кремля: сиреневыми,  розовыми  и  нежно-лиловыми,  напоминающими  о  давно
канувших в Лету жестяных карамельных коробках,  зубном  порошке  и  ветхих
настенных календариках, оставшихся вместе с пачкой  облигаций  от  забытой
уже бабушки.
     При виде этой  росписи  Люсе  всегда  становилось  грустно;  стало  и
сейчас. Здесь ее часто посещали мысли о бренности существования  -  а  тут
еще вспомнилась знакомая, Наташа, которая  нашла  себе  в  мужья  пожилого
негра и уже совсем было собрала чемоданы, но совершенно неожиданно  вместо
хлебной и теплой Зимбабве попала на мерзлое  советское  кладбище.  Кто  ее
убил, было совершенно непонятно, но,  видимо,  это  был  какой-то  маньяк,
потому что во рту у нее нашли белую шахматную пешку.
     Люся представила себе покрытый ледяной коркой сугроб, а в нем -  свой
труп с открытым ртом, из которого торчит белая пешка,  и  ей  вдруг  стало
страшно оставаться в этом огромном, нечистом, орущем  пьяными  голосами  и
дребезжащем посудой здании.
     Она быстро вышла из зала и пошла вниз,  к  гардеробу.  Видно,  что-то
произошло с ее лицом - старший официант посмотрел на  нее  и  сразу  отвел
удивленный взгляд в сторону. "Успокойся, дура, - велела себе Люся, - как с
такими мыслями работать будешь? Никто тебя не убьет." Музыка из  ресторана
была слышна внизу даже лучше, чем на третьем этаже - тише, но отчетливей.
     - Воу-оу, - Бог весть в какой раз провыл за сегодня  певец,  хлопнула
дверь, и то же самое завыл ветер.

     У подъезда  стояла  девушка  в  черном  кожаном  балахоне  и  зеленой
шерстяной шапочке. Из ее кармана торчал номер "Молодой  Гвардии",  и  Люся
поняла, что это коллега. Да и без журнала можно было догадаться.
     - Дай сигарету, - попросила девушка.
     Люся дала, и девушка закурила. - Как там? - спросила она.
     - Пустота, - ответила Люся, - пьяные  матросы  какие-то  и  совки.  В
"Интурист" пойти, что ли?
     - Только что оттуда, - ответила девушка. - Там  береза  сидит,  Аньку
сегодня опять повязали. Ее кубинский генерал  кокаином  угостил,  так  ей,
дуре, так стало радостно, что она официанту двадцать  долларов  сунула  на
чай. А официант идейный оказался, в Сальвадоре контуженный. Он ей  говорит
- попалась бы ты мне, сука, в джунглях, я б тебя сначала ребятам отдал для
потехи, а потом - голой жопой в термитник. Я, говорит, кровь  проливал,  а
ты страну позоришь.
     - Еще подумать надо, кто страну позорит. А чего  они  обнаглели  так?
Опять на венских переговорах тупик?
     - Да причем тут переговоры, - сказала девушка.  -  Это  что-то  новое
идет. Ты про Наташу слышала?
     - Про  какую?  Которую  убили,  что  ли?  -  стараясь,  чтобы  вопрос
прозвучал небрежно, спросила Люся.
     - Ну. Которую с пешкой во рту в сугроб бросили.
     - Слышала. И что?
     - А то, что позавчера у "Космоса" Таньку Поликарпову нашли. С ладьей.
     - Таньку замочили? - похолодела Люся. - Неужто гэбэ? Или рэкет?
     - Не знаю, не знаю, - задумчиво сказала девушка. - Не похоже.  Валюту
не взяли, сумку с продуктами - тоже. Только ладью положили в  рот.  Ну  да
ладно, чего об этом на ночь глядя...
     Люся нервно полезла за сигаретой.
     - Тебя как звать-то? - спросила она.
     - Нелли, - ответила девушка, - а ты  Люся,  я  знаю.  Как  раз  Анька
сегодня про тебя вспоминала.
     Люся внимательно поглядела на  собеседницу:  ямочки  на  щеках,  чуть
вздернутый нос, подчерненные ресницы - Люсе казалось, что она  уже  видела
где-то это лицо, видела много раз.
     "Где же я ее встречала? - напряженно  думала  Люся,  -  да  уж  и  не
контора ли?"
     - Я вообще в "Космосе" работаю, - сказала  Нелли,  словно  прочтя  ее
мысли, - только там неделю назад наряд на дверях сменили. А пока  к  новым
подрулишь, состаришься. Они вчера француза не пускали, карточку  в  номере
забыл. Он им кричит, чтоб в регистрационной книге посмотрели, а они -  как
столбы...
     Люся вроде бы вспомнила.
     - А я тебя в "Национале" видела, - неуверенно сказала она, - в  баре.
Платье у тебя классное.
     - Какое?
     - Коричневое с черным.
     - А, - улыбнулась Нелли, - Ив Сен-Лоран.
     - Врешь.
     Нелли пожала плечами. Возникла неловкая пауза, и тут какой-то молодой
человек,  уже  несколько  минут  тершийся  рядом,  сделал  к  ним  шаг   и
фрикативно, с малоросским выговором, но очень отчетливо выговаривая слова,
спросил:
     - Эй, герлы, гринов не  пихаете?  Люся  брезгливо  поглядела  на  его
кроличью ушанку и куртку из плохой кожи, а потом только - на румяное  лицо
с рыжеватыми усиками и водянистыми глазами.
     - Эх, береза, - сказала она, - навезли  вас  в  Москву.  Да  ты  хоть
знаешь, как мы грины называем?
     - Как? - покраснев поверх румянца, спросил молодой человек.
     - Доллары. И мы не герлы никакие, а девушки. Скажи своему  командиру,
что ваши словари уже десять лет говно.
     Молодой человек хотел что-то сказать, но его перебила Нелли.
     - Не обижайся, Вась. Мы ведь тоже такими как ты когда-то были. На вот
тебе пять долларов, выпей кофе в баре.
     Люся вздрогнула.
     - Зря ты его так, -  сказала  Нелли,  когда  молодой  человек  побито
скрылся за квадратной колонной. - Это ж Вася, постовой из Внешэкономбанка.
Его каждую неделю присылают курс узнавать.
     - Ладно, - сказала Люся, - я домой порулила. Увидимся еще.
     - Может, выпьем вместе?
     Люся помотала головой и улыбнулась. -  Увидимся,  -  сказала  она,  -
пока.

     Дойдя с поднятой рукой аж до самого Манежа,  Люся  всерьез  замерзла.
Холодно было лицу и рукам, и, как всегда на морозе, тупо заныли груди. Она
поймала себя на том, что морщится от боли, вспомнила о наметившейся на лбу
морщинке и постаралась расслабить  лицо,  и  через  несколько  минут  боль
отпустила.
     Такси, не останавливаясь, пролетали  мимо,  издевательски  подмигивая
своими зелеными огоньками. Таксисты в основном торговали водкой, и  только
изредка, для души, брали приглянувшихся им пассажиров, поэтому Люся даже и
не поднимала руку навстречу салатовым "волгам" - ждала  частника.  Один  -
очкарик в раздолбанном "запорожце" - остановился, выслушал  адрес  и  сухо
спросил:
     - Сколько?
     - Четвертной.
     Очкарик, не ответив, отрулил.
     Люся все никак не могла  отделаться  от  эха  разговора  на  ступенях
"Москвы". "Таньку замочили", - бессмысленно повторяла она про себя.  Смысл
этого словосочетания как-то не доходил  до  сознания.  Становилось  совсем
холодно, и опять заныла грудь. Еще можно было успеть  в  метро,  но  потом
пришлось бы полчаса  брести  по  обледенелому  проспекту  имени  какого-то
звероящера - одной, в дорогой шубе, вздрагивая от пьяного хохота  ветра  в
огромных бетонных арках. Она совсем уже было решила,  что  вечер  кончится
именно так, когда рядом вдруг  остановился  маленький  зеленый  автобус  -
"пазик" с двухбуквенным военным номером.
     За рулем сидел офицер - тот самый танцор из ресторана, только  теперь
он был в черной шинели и надетой  набекрень  пилотке  с  большим  жестяным
гербом.
     - Садись, - сказал из салона второй лысый и черный, - не бзди.
     Люся заглянула в полутемный  салон  и  с  удивлением  увидела  Нелли,
сидящую в вольной позе на боковом сиденье, возле моряка.
     - Люся! - весело крикнула та. - Залазь. Морячки  смирные.  Мимо  меня
едут, а там - тебе куда?
     - Крылатское, - сказала Люся.
     - Тоже Крылатское?! Ну, подруга, мы, значит, соседи.
     Садись давай...
     Второй раз за сегодня Люся поступила странно  -  вместо  того,  чтобы
послать  всю  компанию  подальше,   как   сделала   бы   любая   серьезная
конвертируемая девушка, она, согнувшись,  шагнула  вверх  по  ступеням,  и
сразу же автобус  сорвался  с  места,  лихо  развернулся  и  понесся  мимо
Большого театра, Детского мира, мимо памятника знаменитому художнику и его
огромной мастерской - в какие-то  темные,  завывающие  улочки,  перекрытые
полуразвалившимися деревянными заборами, чернеющие провалами пустых окон.
     - Я Вадим, - сказал второй лысый. - А это (он кивнул на  сидящего  за
рулем) Валера.
     - Валер-р-ра, - повторил тот, как бы вслушиваясь в непонятное слово.
     - Хочешь водки? - спросил Вадим.
     - Давай, - ответила Люся, - только через трубочку.
     - Почему это через трубочку? - спросила Нелли.
     - А они через трубочку пьют, - сказала Люся, принимая тонкий и мягкий
конец трубочки и поднося его к губам.
     Пить так водку было тяжело и неприятно, но все же  занятней,  чем  из
горлышка.
     - Как вам, девочки, живется весело, - прошептал Вадим, - а мы...
     - Не жалуемся, - сказала ему Нелли, - а мне, если можно, в стакан.
     - Сделаем...
     Люся вдруг заметила, что в автобусе тоже  играет  музыка  -  рядом  с
Валерой на чехле мотора лежал кассетник. Это были  "Бэд  бойз  блю".  Люся
очень их любила - конечно, не саму  музыку,  а  ее  действие.  Все  вокруг
постепенно становилось простым и, главное, уместным - темные  внутренности
автобуса, два поблескивающих военно-морских  черепа,  Нелли,  покачивающая
ногой в такт мелодии, мелькающие  в  окне  дома,  машины  и  люди.  Начала
действовать  водка;  -  неясная  грусть  пополам  с  отчетливым   страхом,
вынесенная  Люсей   из   "Москвы",   улетучилась.   И   обычная   девичья,
целомудренная  в  своей  безнадежности  мечта  о  загорелом  и  человечном
американце овладела люсиной душой, и так вдруг захотелось поверить поющему
иностранцу, что у нас не будет сожалений, и мы еще улетим отсюда в  машине
времени, хотя давно уже трясемся в поезде, идущем в никуда.
     "A train to nowhere... A train to nowhere..."
     Кассета кончилась.

     Автобус выскочил на какую-то широкую дорогу, по краям которой  стояли
обледенелые деревья, и поехал за грузовиком с желтой табличкой  "Люди"  на
заднем борту - в кузове тяжело громыхало  что-то  железное,  и  этот  лязг
словно разбудил Люсю.
     - А мы куда катим-то? - вдруг спросила  она,  озаботившись  тем,  что
места вокруг мелькали незнакомые и даже не очень московские.
     - Ни-ч-ч-ч-е-во, - громко сказал  Валера  за  рулем,  и  обе  девушки
вздрогнули.
     - Да, понимаешь,  заправиться  надо,  -  оживленно  сказал  Вадим,  -
бензина до Крылатского не хватит.
     - И далеко это? - спросила Люся.
     - Да нет, есть тут рядом колонка, где за талоны...
     Слово "талоны" окончательно успокоило Люсю.
     - А мы, девочки, на флоте служим, - заговорил  Вадим.  -  На  гвардии
подводном атомоходе "Тамбов". Это, можно сказать, такой большой  подводный
бронепоезд с дружным как семья экипажем. Да... Семь лет уже.
     Он снял пилотку и провел ладонью по тускло блеснувшему черепу.
     Автобус свернул на боковую дорогу  -  узкую,  с  какими-то  бетонными
дотами по бокам - уже, кажется, вокруг был не город, а сельская местность;
на небе, как глаза давешнего француза, выпукло горели холодные  развратные
звезды, и шум мотора  показался  вдруг  странно  тихим,  а  может,  просто
исчезло гудение ехавших вокруг грузовиков.
     - Океан, - говорил Вадим, обнимая Нелли за плечи, - огромен.  Во  все
стороны, куда ни посмотришь, уходит его бесконечный серый простор.  Сверху
- далекий звездный купол с плывущими облаками...  Толща  воды...  Огромные
подводные небеса, сначала светло-зеленые, потом - темно-синие,  и  так  на
сотни, тысячи километров.  Гигантские  киты,  хищные  акулы,  таинственные
существа глубин... И вот, представь, в этой безжалостной  вселенной  висит
тоненькая скорлупка нашей подводной лодки, такая... такая, если вдуматься,
крохотная... И горит желтой  точкой  иллюминатор  в  борту,  а  за  ним  -
партсобрание, и Валера делает доклад. А вокруг - пойми! - океан... Древний
великий океан...
     - При-е-ха-ли, - сказал Валера.
     Люся подняла  голову  и  поглядела  по  сторонам.  Автобус  стоял  на
заснеженной равнине, метрах в тридцати от пустого шоссе. Двигатель заглох,
и стало совсем тихо. За окном страшно мигали  звезды  и  виднелся  далекий
лес. Люся вдруг удивилась, что вокруг довольно светло, хоть нет ни  одного
огонька, а потом подумала, что  это,  наверно,  снег  отражает  рассеянный
звездный свет. От выпитой  водки  было  уютно  и  безопасно  -  мелькнула,
правда, мысль, что происходит что-то не то, но сразу и исчезла.
     - Чего приехали-то? Шутишь? - резким голосом спросила Нелли.
     Вадим снял с ее плеча свою руку и теперь сидел,  уткнувшись  лицом  в
сложенные ладони и тихо хихикал. Валера выскочил из кабины и через секунду
с выдохом раскрылась дверь в салон. С мороза влетели  клубы  пара;  Валера
медленно и как-то торжественно поднялся по ступеням. В полутьме  выражение
его лица было неопределимым, но в руке у него был  пистолет  "Макаров",  а
под мышкой - большая ободранная шахматная доска.  Не  оборачиваясь,  одним
толчком левой руки, он закрыл  дверь,  пискнувшую  на  морозе  резиной,  и
махнул пистолетом Вадиму.
     Люся  соскользнула  с  лавки  и,  со  страшной   скоростью   трезвея,
попятилась в конец салона. Нелли  тоже  подалась  назад,  споткнулась  обо
что-то на полу и чуть не упала на Люсю, но все же удержалась на ногах.
     Валера стоял на передней площадке, держась за наведенный  на  девушек
пистолет,  как  за  поручень.  Вадим  встал  рядом,  одной  рукой  вытащил
пистолет, а другой взял у Валеры доску и высыпал из нее шахматы  на  кожух
мотора. Потом он замер, будто забыв, что делать дальше. Валера тоже  стоял
неподвижно,  и  между  двумя  силуэтами,  словно  вырезанными  из  черного
картона, старательно мигала на приборном щитке зеленая  лампочка,  сообщая
создавшему ее разуму, что в сложном механизме автобуса все в порядке.
     - Мальчики, - тихо и  ласково  сказала  Нелли,  -  все  сделаем,  что
захотите, только шахматы спрячьте...
     "Шахматы!" - повторила про себя Люся, и до нее, наконец, дошло.
     Слова Нелли словно включили моряков.
     - При-е-ха-ли, - повторил Валера и взвел пистолет. Вадим поглядел  на
него и сделал то же.
     - Давай,  -  сказал  Валера,  и  Вадим,  отвернувшись,  положил  свой
"Макаров" на кожух мотора и склонился над каким-то пакетом, лежащим  возле
горсти шахматных фигур. Люся не могла понять, что он делает - Вадим чиркал
спичками, заглядывал в какую-то бумажку  и  опять  нагибался  к  затянутой
коричневым дерматином поверхности, где у нормальных  шоферов  лежат  пачки
талонов, жестянка с мелочью и микрофон. Валера стоял  неподвижно,  и  Люсе
пришло в голову, что его вытянутая рука сильно устала.
     Наконец, Вадим закончил свои приготовления и сделал шаг в сторону.
     На чехле мотора,  превратившемся  в  странного  вида  алтарь,  горели
четыре толстых свечи. В центре  образованного  ими  квадрата  поблескивала
раскрытая шахматная доска, на которой, далеко вклиниваясь  друг  в  друга,
стояли черная и белая армии; их ряды были уже довольно редки, и Люся,  чьи
чувства предельно обострил ужас, вдруг ощутила драматизм столкновения двух
непримиримейших начал, представленных  грубыми  деревянными  фигурками  на
клетчатом поле -  ощутила,  несмотря  на  полное  равнодушие  к  шахматам,
которое она испытывала всю жизнь.
     У  края  доски,  занятого  черными,  стоял  небольшой   металлический
человек, худой, в пиджаке, со втянутыми щеками и падающей на лоб  стальной
прядью. Он был сантиметров двадцати ростом, но казался странно огромным, а
из-за подрагивающего пламени свечей - еще и  живым,  совершающим  какие-то
мелкие бессмысленные движения.
     - Таз-з-зик, - сказал Валера, и  Вадим  достал  откуда-то  из  кабины
маленький эмалированный таз. Он поставил его на  пол,  выпрямился,  и  они
опять замерли.
     - Ребята, не надо, -  услышала  вдруг  Люся  свой  незнакомый  голос,
услышала и поняла, что допустила ошибку,  потому  что  две  черные  фигуры
снова пришли в движение.
     - Ты, - сказал Валера, указывая на Нелли.
     Нелли вопросительно ткнула в себя большим пальцем, и  двое  в  черном
синхронно  кивнули  головами.  Нелли   пошла   вперед,   жалко   покачивая
французской сумочкой, ремешок которой  она  сжимала  в  кулаке.  Дойдя  до
середины салона, она остановилась и оглянулась  на  Люсю.  Люся  ободряюще
улыбнулась, чувствуя, как на ее глазах выступают слезы.
     - Ты, - повторил Валера.
     Нелли пошла дальше. Дойдя до двух черных фигур, она остановилась.
     - Девушка, - казенным голосом сказал Вадим,  -  пожалуйста,  сделайте
ход белыми.
     - Какой? - спросила Нелли. Она казалась спокойной и безучастной.
     - На ваше усмотрение.
     Нелли поглядела на доску и передвинула какую-то фигуру.
     - Теперь, пожалуйста, встаньте на  колени,  -  тем  же  тоном  сказал
Вадим.
     Нелли опять оглянулась на Люсю, неправильно перекрестилась и медленно
встала на колени, откинув край юбки. Валера спрятал пистолет и вытащил  из
кармана длинное шило.
     - Наклонитесь над тазиком, - сказал Вадим.
     - Таз-з-зик, - сказал Валера.
     Нелли втянула голову в плечи.
     - Я повторяю, наклонитесь над тазиком.
     Люся зажмурилась.
     - При-е-ха-ли, - сказал вдруг Валера.
     Люся открыла глаза.
     - При-е-ха-ли, - опуская руку с шилом, повторил Валера, - конь так не
ходит.
     - Да ведь это неважно, - успокаивающе проговорил Вадим,  беря  Валеру
под руку, - совсем неважно...
     - Неважно? Ты хочешь, чтобы он опять  проиграл?  Да?  Они  тебя  тоже
купили? - визгливо выкрикнул Валера.
     - Успокойся, - сказал Вадим, - пожалуйста. Хочешь, она переходит? -
     Он опять проиграет, - сказал Валера,  -  и  опять  из-за  тебя,  дура
проклятая.
     -  Девушка,  -  напряженно  сказал  Вадим,  -  встаньте  и   сделайте
нормальный ход.
     Нелли поднялась с колен, поглядела на Валеру и  увидала  в  его  руке
подрагивающее шило. Дальше все произошло очень  быстро  -  Нелли,  видимо,
наконец поняла, что происходящее действительно  происходит.  Она  схватила
металлического человека за голову  и  с  криком  обрушила  его  кубический
постамент на черную пилотку Валеры, который сразу же,  будто  по  уговору,
свалился в ступенчатую яму у передней двери.
     Люся сжала ладонями уши, ожидая, что Вадим сейчас начнет стрелять  из
пистолета, но он вместо этого быстро  сел  на  корточки  и  закрыл  голову
руками. Нелли еще раз взмахнула металлическим человеком, и Вадим взвыл  от
боли - удар пришелся по пальцам - но не изменил позы. Нелли  стукнула  его
еще раз,  но  он  по-прежнему  остался  в  неподвижности,  только  спрятал
ушибленную кисть под пальцы здоровой и сказал тихо:
     - Уй, сука.
     Нелли  замахнулась  было  в  третий  раз,   но   заметила   пистолет,
оставленный Вадимом возле шахматной доски, швырнула на  пол  металлическую
фигуру, схватила пистолет и навела  на  закрытого  от  Люси  металлической
загородкой Валеру.
     - Бросай оружие, - хриплым  мужским  голосом  сказала  она.  -  А  ну
быстро!
     За загородкой послышалось копошение, потом оттуда вылетел пистолет  -
Валера подбросил его почти к самому потолку - и  стукнулся  о  пол.  Нелли
быстро подняла его и сказала:
     - А теперь вылазь! Руки вверх!
     Над перегородкой поднялись ладони в черных рукавах, а вслед за ними -
лысый череп и внимательные глаза. Нелли стала медленно пятиться по  салону
и остановилась, дойдя до остолбеневшей Люси. Вадим все  так  же  сидел  на
корточках, словно под штормовым ветром прижимая к голове  черную  пилотку.
Валера глянул на девушек, опустился на  четвереньки  и  принялся  собирать
рассыпавшиеся по полу шахматные фигуры.
     - Семь лет в стальном гробу-у, - тихо запел он.
     Нелли из двух стволов  выпалила  в  потолок,  и  Валера,  дернувшись,
вскочил на ноги и выбросил руки над головой. Вадим  только  глубже  втянул
голову в шинель.
     -  Какие  сволочи,  -  сказала  Люся,  опасливо  принимая   дымящийся
пистолет, и по ее щекам хлынули два черных ручья.
     - Слушай, что я скажу, - зашипела Нелли, двум черным офицерам,  -  ты
не шевелись, а ты, - она повернула ствол к Валере, -  садись  за  руль.  И
если ты хоть раз притормозишь не там, где надо,  я  тебе  из  этой  волыны
блямбу припаяю прямо в лысину, не сомневайся...
     Жаргон правоохранительных органов подействовал на морячков  мгновенно
- над плечами Вадима осталось совсем немного лба и пилотки, остальное ушло
в шинель, а Валера сел прямо  на  шахматную  доску,  повалив  еще  горящие
свечи, и рывком перенес ноги в кабину. Затарахтел мотор, и автобус  выполз
на шоссе.
     - Нелли, - вдруг сказала Люся, - скажи ему, чтоб он  "Бэд  бойз  блю"
поставил.
     Нелли ничего не сказала, но Валера, видимо, услышал: заиграла музыка.
Качающийся на корточках Вадим сначала несколько  раз  всхлипнул,  а  потом
глубоко, всем животом, зарыдал и  затрясся,  перемещаясь  от  одного  ряда
сидений к другому. На каком-то перекрестке Валера повернулся и сказал ему:
     - Что ж ты, падла, хнычешь... Весь флот позоришь...
     Но Вадим продолжал рыдать, казалось, он ревел не из-за  случившегося,
а оплакивал что-то другое - словно бы потерянный в детстве альбом марок, о
котором он вдруг вспомнил. Люсе стало его по=женски жаль, а потом ее  рука
наткнулась на так и лежавшую на сиденье бутылку с трубочкой в горлышке.

     -  Вот  этот   дом,   -   сказала   Нелли,   показывая   на   зеленую
башню-шестнадцатиэтажку. - К подъезду, лысый... Открой дверь.
     Дверь зашипела и открылась.
     - В комендатуру нас сдадите? - спросил Валера. - Или как?
     - Валите отсюда, гады, - сказала Нелли,  -  и  чтоб...  Я  на  ментов
никогда не работала.
     - Вот и я говорю, - рассудительно сказал  Валера,  -  лучше  всего  -
гражданское согласие. А пистолеты как?
     Нелли задумалась.
     - Видишь сугроб, - она показала на снежную горку  метрах  в  пяти  от
автобуса. - Мы их тебе из форточки выкинем. Нам лишняя  статья  не  нужна,
правда, Люсь?
     Люся кивнула - она уже совсем успокоилась и теперь  чувствовала  себя
маленькой героической пулеметчицей.
     - Сидеть в автобусе еще пять минут, гады, поняли?  -  сказала  Нелли,
когда Люся была уже на улице. Выходя, Нелли подняла с  пола  металлическую
фигуру и зажала ее под мышкой - Люся увидела, как  Валера  сжал  кулаки  у
искаженного лица и издал тихий стон. Вадим  так  и  сидел,  закрыв  голову
руками.
     До подъезда дошли, пятясь -  мотор  автобуса  негромко  урчал,  и  за
стеклами были видны два неподвижных черных силуэта.
     - В лифт, быстрее, - бормотала Нелли. Люся вслед за  ней  вбежала  на
площадку к лифтам, но Нелли вдруг вернулась  к  газетному  ящику,  открыла
его, вытащила свежий номер "Молодой Гвардии" и  кинулась  назад.  Как  раз
подошел лифт, и  только  когда  его  двери  закрылись,  Люся  окончательно
расслабилась.
     "Ну и денек сегодня", -  подумала  она,  косясь  на  торчащую  из-под
неллиной руки небольшую голову.
     - Очень испугалась? - спросила Нелли.
     - Есть немного, - ответила Люся. - Они ж маньяки  оба  -  грохнули  б
нас, и в сугроб до весны. С пешками во  рту.  Слушай,  так  ведь  это  они
Наташу с Танькой... Как же это мы их отпустили?
     - А вот посмотри сюда, - сказала Нелли, открывая  последнюю  страницу
журнала и поднося разворот к люсиному лицу, - видишь, какой тираж?
     - Ну и что?
     - А то. В любом лесу есть свои санитары. Регулировка численности.
     - Как-то ты уж очень цинично, - пробормотала Люся.
     - А жизнь тоже циничная, - ответила Нелли.
     Лифт остановился на одном из верхних этажей - на каком  именно,  Люся
не заметила. Дверь квартиры была единственной на  этаже  без  дерматиновой
обивки - просто деревянная. Щелкнул замок.
     - Заходи.
     В квартире у Нелли был редкостный беспорядок.  Дверь  в  единственную
комнату была распахнута, и там горел свет - видно Нелли не выключила  его,
уходя. Повсюду раскидана одежда; флаконы дорогих духов валялись  на  полу,
как бутылки в жилье алкоголика;  на  ковре,  между  разбросанных  журналов
(большей частью "Вог", но была и  пара  "Ньюсвиков")  щетинились  окурками
несколько пепельниц. На полу у стены стоял маленький японский телевизор, а
рядом чернел огромный двухкассетник. У окна была небольшая книжная  полка,
и на ней стояло не меньше десяти разбухших "Молодых Гвардий" - у Люси даже
в лучшие времена никогда не скапливалось больше пяти,  и  она  на  секунду
ощутила зависть. Пахло кислым; Люся сразу узнала этот запах,  возникающий,
когда разливают шампанское, и лужа несколько дней испаряется,  превращаясь
во что-то вроде пятна клея.
     Главное  место  в  комнате  занимала  двуспальная  кровать  -   такая
громадная, что с первого взгляда даже не замечалась. На ней  лежало  синее
пуховое одеяло и разноцветные махровые простыни, дар братского Вьетнама.
     "Тоже  к  себе  водит,  -   думала   Люся,   внимательно   глядя   на
металлического человека, - и ничего в этом, выходит нет  страшного.  Не  я
одна..."
     - Изделие карпов, - вслух прочитала она надпись  на  маленькой  серой
бумажке, приклеенной к кубическому пьедесталу.
     - Каких карпов, - сказала Нелли, снимая свой кожаный балахон.  -  Это
советское.
     Люся непонимающе подняла на нее глаза.
     - Карпы, - объяснила Нелли, отбирая изделие,  -  это  на  милицейском
языке американцы.
     Она осталась в зеленом шерстяном платье, перехваченном тонким  черным
пояском - оно очень шло к ее черным волосам и зеленым эмалевым сережкам.
     - Раздевайся, - сказала она, - я сейчас.
     Люся сняла шубу  и  шапку,  повесила  их  на  рога  оленя,  служившие
вешалкой, подтянула к себе два разных тапочка, сунула в них ноги и пошла в
ванную, где первым делом смыла со щек черные  косметические  ручьи.  Потом
она пошла на кухню к Нелли. Там был такой же беспорядок, как и в  комнате,
и так же попахивало прокисшим шампанским.  Нелли  собирала  в  пластиковый
пакет из продовольственной "Березки" разную еду -  две  коробки  зефира  в
шоколаде, батон сервилата, булку хлеба и несколько банок пива.
     - Это морячкам, - сказала она Люсе. - Пусть согреются. Этот,  который
на полу рыдал...
     - Вадим, - сказала Люся.
     - Точно, Вадим. Что-то в нем есть трогательное, светлое.
     Люся пожала плечами.
     Нелли положила в пакет оба пистолета, взвесила в руке фигуру великого
шахматиста и поставила ее на холодильник.
     - Пусть на память останется, - сказала она, открывая окно.
     В кухню - точь-в-точь, как полчаса назад в салон автобуса - ворвались
густые клубы пара.  Далеко  внизу  зеленой  елочной  игрушкой  поблескивал
автобус, а рядом на снегу покачивались две долгих тени. Нелли кинула пакет
- тот полетел, уменьшаясь, вниз и шлепнулся на заснеженном  прямоугольнике
газона. И сразу к нему кинулись черные фигурки.
     Нелли торопливо закрыла окно и поежилась.
     - Я бы в них кирпичом кинула, - сказала Люся.
     - Ничего, - сказала Нелли, - так им обиднее будет. Хочешь чаю?
     - Лучше б выпить, - сказала Люся.
     - Тогда  пошли  в  комнату  и  этого  возьмем,  железного...  У  меня
"Ванька-бегунок" есть, полбутылки.
     Люся не поняла сначала - а потом вспомнила: так в кругах,  близких  к
продовольственной "березке" на Дорогомиловской, назывался "Джонни  Уокер",
по слухам, любимый напиток покойного товарища Андропова. Господи, подумала
вдруг Люся, ведь как недавно все это было - метель на  Калининском,  битва
за дисциплину, нежное лицо  американской  пионерки  на  телеэкране,  косая
синяя подпись "Андроп" под печатным текстом ответа... И что шепчет  сейчас
суровый его дух нежной душе Саманты Смит, так  ненадолго  его  пережившей?
Как мимолетна жизнь, как бренен человек...
     Нелли  торопливо   убирала   переполненные   пепельницы,   вывернутые
наизнанку колготки,  свисавшие  со  спинки  кресла,  кожуру  грейпфрута  и
раскрошенное по полу печенье, и вскоре на  ковре  осталась  только  стопка
журналов и железный гроссмейстер.
     - Вот, теперь не так позорно...
     Люся села на край кровати и отхлебнула  из  широкого  стакана.  После
водки из пластмассовой трубки она даже не заметила вкуса - так,  чуть-чуть
обожгло горло.
     Нелли присела рядом и уставилась на фигуру в центре ковра.
     - Знаешь, - сказала она, - я в какой-то книге  читала  такую  сказку.
Будто бы на какой-то равнине воюют две армии, а над ними - огромная  гора.
И на вершине сидят два мага, и играют в шахматы. Когда кто-нибудь  из  них
ходит, одна из армий внизу приходит в движение. Если берет  фигуру,  внизу
гибнут солдаты. И если один выигрывает, то армия второго гибнет.
     - Что-то я тоже похожее  видела,  -  сказала  Люся.  -  А,  точно,  в
"Звездных войнах", в третьей серии. Когда Дар Ветер дерется  с  этим,  как
его, на своем звездолете, а внизу, на планете, все как бы повторяется.  Ты
про этих психов говоришь?
     - Так вот я сейчас подумала, - не отвечая на Люсин вопрос, продолжала
Нелли, - может, все совсем наоборот?
     - Наоборот?
     - Ну да. Наоборот. Когда какой-нибудь отряд одной армии наступает или
отходит, одному из магов приходится делать ход. А  когда  солдаты  другого
гибнут, он берет у него фигуру.
     - По-моему,  никакой  разницы,  -  сказала  Люся.  -  И  вообще,  как
посмотреть... Постой, ты что, намекаешь, что мы...
     - Или они, - сказала Нелли, кивая головой куда-то  вверх.  -  Ты  это
правильно сказала, что нет разницы.
     Она протянула  руку  с  черной  пластинкой  дистанционного  пульта  в
сторону телевизора, и по  его  экрану  беззвучно  замелькали  разноцветные
хоккеисты.
     - А что это за две армии? - спросила Люся. - Добро и зло?
     -  Прогресс  и  реакция,  -  сказала  Нелли  таким  тоном,  что  Люся
засмеялась. - Не знаю я. Давай-ка лучше посмотрим.
     - Слушай, - сказала через  некоторое  время  Люся,  -  как  интересно
получается. Я все думаю про  это  твое  наоборот  с  шахматами.  И  сейчас
подумала - ведь если, например,  мы  -  прогрессивное  явление,  то  тогда
прогресс - это мы?
     - Sure, - ответила Нелли.
     Хоккейное поле на экране исчезло, и появился полный человек в  очках,
стоящий возле настенной шахматной доски.
     - Неожиданно развивались события  при  доигрывании  очередной  партии
чемпионата мира по шахматам, - все громче и  громче  (по  мере  того,  как
Нелли щелкала кнопкой на  пульте)  говорил  он.  -  Отложенная  при  явном
преимуществе черных, игра  приобрела  неожиданное  и  интересное  развитие
после парадоксального хода белой ладьи...
     Застучали фигуры на доске.
     - Один из двух  офицеров...  простите,  слонов,  составлявших  основу
позиции черных, оказался под ударом, причем  удар  этот  ему  нанес,  если
можно так выразиться, сам претендент, не  сумевший  при  домашнем  анализе
партии учесть всех последствий непродуманного на первый взгляд  хода  коня
белых.
     На экране мелькнули крупные  пальцы  комментатора  и  профиль  белого
коня.
     - Белопольный слон черных вынужден уйти...
     Опять застучали фигуры.
     - ...а положение чернопольного становится практически безнадежным.
     Комментатор потыкал сначала в белые, потом в черные фигурки на доске,
покрутил рукой в воздухе и печально улыбнулся.
     - О том, чем закончилась партия, станет известно, как  я  надеюсь,  к
вечернему выпуску "Новостей".
     На экране возникло заснеженное поле, кончающееся лесом и стиснутое  с
двух сторон длинными заборами. Внизу кадра была видна кромка шоссе,  и  по
ней неторопливо потянулись белые метеорологические  цифры,  большая  часть
которых начиналась с похожего на силикатный кирпич минуса.
     "Взять бы такой кирпич, - думала Люся, - и этому Валере по лысине..."
     - Знаешь, что это за музыка? - спросила Нелли, подвигаясь к Люсе.
     - Нет, - ответила Люся, чуть отстраняясь и чувствуя, как у нее  снова
начинает ныть грудь. - Раньше она всегда после "Времени"  была.  А  сейчас
только иногда заводят.
     - Это французская песня. Называется "Манчестер - Ливерпуль".
     - Но города-то английские, - сказала Люся.
     - Ну и что. А песня французская. Знаешь, сколько я себя помню, все мы
едем, едем в этом поезде... Манчестера я  не  запомнила,  а  в  Ливерпуль,
наверно, так и не попаду.
     Люся почувствовала, как Нелли опять придвигается к ней ближе, так что
стало ощутимо тепло ее  тела  под  тонкой  зеленой  шерстью.  Потом  Нелли
положила ей руку на плечо - еще неопределенным  движением,  которое  можно
было истолковать и как простое выражение приязни - но Люся уже поняла, что
сейчас произойдет.
     - Нелли, что ты...
     - Ах, Франция, - чуть слышно выдохнула Нелли.  Она  придвинулась  еще
теснее, и ее рука соскользнула с Люсиного плеча на талию.
     "Время" кончилось,  но  вместо  вечности  на  экране  возник  сначала
диктор, а потом какой-то  ободранный  цех,  в  центре  которого  толпились
угрюмые рабочие в кепках. Мелькнул корреспондент с микрофоном  в  руке,  и
появился стол, за которым сидели дородные мужчины в пиджаках; один из  них
взглянул Люсе в глаза, спрятал под стол  непристойно  волосатые  ладони  и
заговорил.
     - Париж... - шептала Нелли в самое люсино ухо.
     - Не  надо  этого,  -  шептала  Люся,  автоматически  повторяя  слова
экранной хари, - рабочие этого не одобрят и не поймут...
     - А мы им не скажем, - безумно бормотала Нелли в ответ, и ее движения
становились все бесстыдней;  пахло  от  нее  завораживающим  зноем  "Анаис
Анаис", и была еще, кажется, горьковатая нотка "Фиджи".
     "Ну что же, - с неожиданным облегчением подумала Люся,  роняя  ладонь
на бедро Нелли, - пусть это станет моим последним экзаменом..."

     Люся  лежала  на  спине  и  глядела  в   потолок.   Нелли   задумчиво
рассматривала ее покрытый нежным пушком пудры профиль.
     - Ты знаешь, - нарушила она наконец долгую тишину, - а ведь ты у меня
первая.
     - Ты у меня тоже, - ответила Люся.
     - Правда?
     - Да.
     - Тебе хорошо со мной?
     Люся закрыла глаза и чуть заметно кивнула.
     - Послушай, - зашептала Нелли, - обещай мне одну вещь.
     - Обещаю, - прошептала Люся в ответ.
     - Обещай мне, что ты не встанешь и  не  уйдешь,  что  бы  я  тебе  не
сказала. Обещай.
     - Конечно обещаю. Что ты.
     - Ты во мне ничего необычного не заметила?
     - Да нет. Милицейских слов только много говоришь. Знаешь, если ты  на
них и работаешь - какое мне дело?
     - А кроме этого? Ничего?
     - Да нет же.
     - Ну ладно... Нет, я не могу. Поцелуй меня... Вот так. Ты знаешь, кем
я раньше была?
     - Господи, да какая разница?
     - Нет, я не в том смысле. Ты когда-нибудь про транссекс слышала?  Про
операцию по перемене пола?
     Люся почувствовала, как на нее вдруг накатил страх  -  даже  сильнее,
чем в автобусе, и опять мучительно заболела  грудь.  Она  отодвинулась  от
Нелли.
     - Ну, слышала. А что? Так вот, - быстро и сбивчиво зашептала Нелли, -
только слушай до конца. Я мужиком раньше была,  Василием  звали,  Василием
Цыруком. Секретарем райкома комсомола. Ходила, знаешь, в костюме с жилетом
и галстуком, все собрания какие-то вела... Персональные  дела...  Повестки
дня всякие, протоколы... И вот так, знаешь, идешь домой, а там  по  дороге
валютный ресторан, тачки, бабы вроде тебя, все смеются - а я  иду  в  этом
жилете сраном, со значком и усами, и еще портфель в руке, а они хохочут, и
по машинам, по машинам... Ну, думаю,  ничего...  Партстаж  наберу,  потом,
глядишь, инструктором в горком - все данные у меня были... Еще, думал,  не
в таких ресторанах погуляю - на весь мир... И  тут,  понимаешь,  пошел  на
вечер палестинской дружбы, и надо же, Авада Али,  араб  пьяный,  стакан  с
чаем мне в морду кинул... А в райкоме  партии  спрашивают  -  что  ж  это,
Цырук, стаканы вам в морду кидают? Вам почему-то кидают, а нам - нет? И  -
выговор с занесением. Чуть с ума я не сошел, а потом читаю в  "Литгазете",
что есть такой мужик, профессор Вишневский, который операцию делает -  это
для этих, значит, гомиков - ты не подумай только,  что  я  тоже...  Я  без
склонностей был. Просто читаю, что он  гормоны  разные  колет,  и  психика
изменяется, а мне как раз психику старую трудно было иметь. Короче, продал
я свой старый "Москвич", и лег - шесть операций подряд, гормоны без  конца
кололи. И вот год назад вышла  из  клиники,  волосы  отросли  уже,  и  все
по-другому  -  иду по улице,  а вокруг сугробы,  как когда-то  вата  возле
елки...  Потом  привыкла  вроде.  А недавно стало мне казаться, что все на
меня смотрят и все про меня понимают.  И вот встретила я тебя,  и думаю, а
ну проверю, женщина я или... Люся, ты что?
     Люся, уже отодвинувшись, сидела у стены,  обеими  руками  прижимая  к
груди колени. Некоторое время стояла тишина.
     - Я тебе противна, да? - прошептала Нелли. - Противна?
     - Усы, значит, были, - сказала  Люся,  и  откинула  упавшую  на  лицо
прядь. - А помнишь может, у тебя зам был по оргработе? Андрей Павлов?  Еще
Гнидой называли?
     - Помню, - удивленно сказала Нелли.
     - За пивом тебе ходил еще? А потом ты ему персональное дело  повесила
с наглядной агитацией? Когда на агитстенде Ленина в перчатках  нарисовали,
и Дзержинского без тени?
     - А ты откуда... Гнида? Ты?!
     - И кличку эту ты мне придумала - за что? За то  что  я  в  рот  тебе
смотрел, протоколы  собраний  переписывал  каждый  вечер  до  одиннадцати?
Господи, да все по-другому могло бы... Ты  знаешь,  о  чем  я  второй  год
мечтаю? Чтоб прокатить мимо  твоего  райкома  на  пятисотом  мерседесе,  в
крутом навороте - и чтоб Цырук, ты то есть, шел там со  своими  татарскими
усиками  и  портфелем  с  протоколами  собраний  -  чтоб,  значит,  просто
посмотреть на него с заднего сидения, в глаза, и  взгляд  так  дальше,  на
стену... Не заметить. Понимаешь?
     - Андрон, да ведь это не я... Это ведь в партбюро Шерстеневич сказал,
что зам по оргработе отвечает... Ведь какой скандал - старейший  в  районе
член партии с ума сошел, хер старый, когда твой стенд  увидел.  Сходил  за
кефиром... Нет, Андрон, правда - ты, что ли?
     Люся вытерла простыней губы.
     - У тебя водка есть?
     - Спирт есть, - сказала Нелли, вставая с кровати - я сейчас.
     Прикрываясь  скомканной  простыней,  она  убежала  на  кухню,  оттуда
донесся  лязг  посуды;  что-то  стеклянное   упало   и   разбилось.   Люся
прокашлялась и длинно сплюнула на ковер, а потом еще раз тщательно вытерла
губы о простыню.
     Через  минуту  Нелли  вернулась  с  двумя   наполовину   наполненными
гранеными стаканами.
     - Держи... Райкомовские... Не знаю даже, как к тебе обращаться...
     - А как раньше - Гнида, - сказала  Люся,  и  на  ее  глазах  блеснули
слезы.
     - Да забудь ты. А то как баба прямо... Давай. За встречу.
     Выпили.
     - Ты кого-нибудь из наших видишь? - спросила после паузы Нелли.
     - Да нет. Так, слухи доходят.  Вот  Васю  Прокудина  из  интерсектора
помнишь?
     - Помню.
     - Третий год за шведом замужем.
     - Ты что... Он что, тоже операцию сделал?
     - Да нет. В Швеции можно хоть на жирафе жениться.
     - А-а. А то я думаю - он же рябой был, как Батый, и глаза косые.
     - Черт их поймет, иностранцев этих, - устало сказала Люся. -  Бесятся
с жиру. Я вот тут недавно видела одного мужика в метро - лет  сорок,  харя
как булыжник, лба нет почти, а в авоське - "Молодая Гвардия". Значит, и на
таких спрос есть... Слушай, а ты Астрахань помнишь? Стройотряд?
     Нелли нежно посмотрела на Люсю.
     - Конечно.
     - Помнишь, там одна песня все время играла? Про трубача?  И  про  то,
как мы танцуем под луной? Сегодня в "Москве" ее крутили.
     - Помню. Да она у меня есть. Поставить?
     Люся кивнула, слезла с кровати и, накинув на  голые  плечи  простыню,
подошла к столику. Сзади тихо заиграла музыка.
     - А тебе кто операцию делал? - спросила Нелли.
     - В кооперативе, - сказала Люся, разглядывая разбросанные по  столику
упаковки французских гигиенических тампонов. - Они меня,  кажется,  кинули
круто. Вместо американского силикона совдеповскую резину поставили. Я, под
Ленинградом с финнами работала на перроне, так аж скрипела вся на  морозе.
И болит часто.
     - Это не от резины. У меня тоже часто болит. Говорят, потом проходит.
     Нелли вздохнула и замолчала.
     - Ты о чем задумалась-то? - спросила Люся через минуту.
     - Да так... Иногда, знаешь, кажется, что я так  и  иду  по  партийной
линии. Морячкам вот в окно колбасы могу кинуть.  Понимаешь?  Время  просто
другое.
     - А не боишься, что все назад вернется? -  спросила  Люся.  -  Только
честно.
     - Да не очень, - сказала Нелли. - Вернется, посмотрим. У нас с  тобой
опыт работы есть? Есть.

     Над широким полем расплывалась бледная зимняя заря. По пустому  шоссе
ехал  маленький  зеленый  автобус.  Иногда   ему   навстречу   выскакивало
ярко-красное название колхоза на придорожном щите, затем мимо  проносились
несколько стоящих у обочины безобразных домов, а потом появлялся щит с тем
же названием, только перечеркнутым жирной красной чертой.
     Два черных офицера сидели внутри. Один был с перебинтованной головой,
на которой еле держалась пилотка - он вел автобус. У другого, сидящего  на
ближайшем к кабине месте, перебинтованы были руки, а лицо было заплаканным
и вымазанным в шоколаде. Переворачивая страницы толстого белого журнала  и
морщась от боли, он медленно и громко читал.
     - Вкус к дисциплине. Дисциплина и благородство. Дисциплина  и  честь.
Дисциплина  как  проявление  созидающей  воли.   Сознательная   любовь   к
дисциплине. Дисциплина - это порядок. Порядок создает ритм, а ритм рождает
свободу. Без дисциплины нет свободы. Беспорядок - это  хаос.  Хаос  -  это
гнет. Беспорядок - это рабство. Армия - это дисциплина. Здесь, так же  как
при закалке стали, главное - не перекалить металл, для  этого  его  иногда
отпускают...
     Автобус вдруг резко вильнул, и  офицер  выронил  журнал.  Ты  что?  -
спросил он второго. - Совсем уже?
     - Как же мы их отпустили... - простонал тот. - Теперь  он  проиграет.
Проиграет этому... Этому...
     - Это они нас  отпустили,  -  ядовито  сказал  первый,  нагибаясь  за
журналом. - Ну что, дальше читать?
     - Ты в себя еще не пришла?
     - Нет. Не пришла я ни в какую себя.
     - Тогда прочти про шинель.
     -  А  где  это?  -  спросил  первый,  возясь  с  заляпанными   грязью
страницами.
     - Забыла уже, да? - с кривой улыбкой сказал второй. - Короткая  же  у
тебя память.
     Первый ничего не ответил, только посмотрел на него мутно и тяжело.
     - Со слова "Лермонтов", - сказал второй.
     - Лермонтов, - начал читать  первый,  -  когда-то  назвал  кавказскую
черкеску  лучшим  в  мире  нарядом  для  мужчин.  К  горной  черкеске  как
одежде-символу  можно  теперь  смело  причислить  еще  русскую  офицерскую
шинель. Она совершенна по форме, силуэту и покрою, а главное, что бывает в
истории редко, она стала после  Бородина  и  Сталинграда  национальна.  Ее
древний силуэт художник различит на фресках старинного письма.  Даже  если
сейчас все дизайнеры мира засядут за работу, они не смогут создать  одежду
совершенней и благороднее, чем русская шинель. "Не хватит  на  то,  -  как
сказал бы полковник Тарас Бульба, - мышиной их натуры..."
     - Там нет слова "полковник", - перебил второй.
     - Да, - сказал первый, пробежав глазами по странице, - нет.
     Это в  другом  месте:  "Завет  отца  -  отчет,  как  живешь.  Помните
полковника Тараса Бульбу? Отцовское начало прежде  всего  нравственное.  В
этом..."
     - Хватит,  -  сказал  второй.  От  последних  слов  его  лицо  словно
засветилось изнутри, а черные точки зрачков уверенно запрыгали от шоссе  к
постепенно белеющей Луне, висящей над далекой снежной стеной леса.
     Первый положил журнал на заляпанную застывшим парафином  дерматиновую
плоскость, придвинул к себе коробку зефира в шоколаде и стал  есть.  Вдруг
он всхлипнул.
     - Я ведь тебя слушаю, - заговорил  он,  кривясь  от  подступившего  к
горлу плача, - слушаю с детства. Во всем тебе подражаю. А ведь  ты,  Варя,
давно сошла с ума. Сейчас мне стало ясно... Ты посмотри, на кого мы похожи
- лысые, в тельняшках, плаваем на этой консервной банке и пьем, пьем...  И
эти шахматы...
     - Но идет борьба, - сказал второй. - Непримиримая  борьба.  Мне  ведь
тоже тяжело, Тамара.
     Первый офицер закрыл лицо и  несколько  секунд  был  не  в  состоянии
говорить. Постепенно он успокоился, взял из  коробки  зефирину  и  целиком
затолкал ее в рот.
     - Как я тогда тобой гордилась! - заговорил он опять. -  Даже  подругу
жалела, что у нее старшей сестры нет... И все за тобой, за тобой, и все  -
как ты... А ты все время делаешь вид, что знаешь, зачем мы  живем,  и  как
жить дальше... Но теперь - хватит. Трястись перед каждым медосмотром, а по
ночам - с шилом... Нет, уйду я. Все.
     - А как же наше дело? - спросил второй.
     - А никак. Мне, если хочешь знать, вообще наплевать на шахматы.
     Тут автобус опять вильнул и чуть не врезался  в  сугроб  на  обочине.
Первый офицер схватился забинтованными руками за поручень и взвыл от боли.
     - Нет! Хватит! - заорал он. - Теперь я своим умом  жить  буду.  А  ты
езжай на "Тамбов". Слышишь, тормози!
     Его опять скрутило в рыданиях. Он полез  в  карман  своей  куртки,  с
трудом вытащил несколько разноцветных книжечек и кинул  их  на  коричневый
дерматин. Следом туда же полетел пистолет.
     - Тормози, гадина! - закричал он, -  тормози,  а  не  то  я  на  ходу
прыгну!
     Автобус  затормозил,  и  передняя  дверь  открылась.  Офицер  с  воем
выскочил на дорогу, и, прижимая к груди пакет  с  сервилатом,  диагонально
побежал по огромному квадрату снежной целины, зажатому между шоссе,  лесом
и какими-то  заборами  -  навстречу  далекому  лесу  и  Луне,  теперь  уже
окончательно белой. В его движениях было что-то неуклюже-слоновье, но  все
же он перемещался довольно быстро.
     Второй молча глядел на черную фигурку,  постепенно  уменьшавшуюся  на
ровном белом поле. Фигурка иногда спотыкалась, падала,  опять  поднималась
на ноги и бежала дальше. Наконец, она совсем исчезла  из  виду.  Тогда  по
щеке сидящего за рулем проползла маленькая блестящая слеза.
     Автобус тронулся. Постепенно лицо офицера разгладилось;  повисшая  на
подбородке слеза сорвалась на мундир, а оставленная ею дорожка высохла.
     - Семь лет в стальном гробу-у, - тихо запел он навстречу новому дню и
широкой, как жизнь, дороге.

                               Виктор ПЕЛЕВИН

                               ЗИГМУНД В КАФЕ

                               За гладкими каменными лицами этих истуканов
                             нередко скрываются лабиринты трещин и пустот,
                             в которых селятся разного рода птицы.
                                           Джозеф Левендер, "Остров Пасхи"

     На его памяти в Вене ни разу не было такой холодной зимы. Каждый раз,
когда открывалась дверь и в кафе  влетало  облако  холодного  воздуха,  он
слегка ежился. Долгое время новых посетителей  не  появлялось,  и  Зигмунд
успел впасть в легкую старческую дрему, но вот дверь снова хлопнула, и  он
поднял голову.
     В кафе вошли двое новых посетителей - господин с бакенбардами и  дама
с высоким шиньоном.
     Дама держала в руках длинный острый зонт.
     Господин нес небольшую женскую сумочку, отороченную темным  блестящим
мехом, чуть влажным из-за растаявших снежинок.
     Они остановились у вешалки и стали раздеваться - мужчина  снял  плащ,
повесил его на крючок, а потом попытался нацепить шляпу на одну из длинных
деревянных шишечек, торчавших из стены над  вешалкой,  но  промахнулся,  и
шляпа, выскочив из его руки, упала на  пол.  Мужчина  что-то  пробормотал,
поднял шляпу, повесил ее все-таки на шишечку засуетился за спиной у  дамы,
помогая ей снять шубу. Освободясь от шубы, дама  благосклонно  улыбнулась,
взяла у него сумочку, и вдруг на ее лице появилась расстроенная гримаса  -
замок на cумочке был раскрыт, и в нее набился снег.  Дама,  освободясь  от
шубы, повесила сумочку на плечо, поставила зонт в угол, отчего-то повернув
его ручкой вниз, взяла своего кавалера под руку и пошла с ним в зал.
     - Ага, - тихо сказал Зигмунд и покачал головой.
     Между  стеной  и  стойкой  бара,  недалеко  от  столика,  к  которому
направились господин с бакенбардами и его спутница, был  небольшой  пустой
закуток, где возились хозяйские дети - мальчик лет восьми в широком  белом
свитере, усеянном черными ромбами,  и  девочка  чуть  помладше,  в  темном
платье и полосатых шерстяных рейтузах. Недалеко  от  них  на  полу  лежали
кубики и полуспущенный резиновый мяч.
     Вели себя дети на редкость тихо.  Мальчик  возился  с  горой  больших
кубиков с цветными рисунками на боках - он  строил  из  них  дом  довольно
странной формы, с  просветом  в  передней  стене  -  постройка  все  время
рушилась, потому что просвет  выходил  слишком  широким  и  верхний  кубик
проваливался в щель между боковыми. Каждый раз, когда кубики  рассыпались,
мальчик некоторое время горестно ковырял в носу грязным пальцем,  а  потом
начинал строительство заново. Девочка сидела напротив, прямо  на  полу,  и
без особого интереса следила за братом, возясь с горкой мелких монет - она
то раскладывала их по полу, то собирала в кучку  и  запихивала  под  себя.
Вскоре ей наскучило это занятие, она оставила монеты в покое,  наклонилась
в сторону, схватила за ножки ближайший стул, подтянула его к себе и  стала
двигать им по полу, слегка подталкивая мяч его ножками.  Один  раз  толчок
вышел слишком сильным, мяч покатился в  сторону  мальчика,  и  его  шаткое
сооружение обрушилось на пол  в  тот  самый  момент,  когда  он  собирался
водрузить на его  вершину  последний  кубик,  на  сторонах  которого  были
изображены ветка с апельсинами и пожарная каланча. Мальчик поднял голову и
погрозил сестре кулаком, в ответ на что она открыла  рот  и  показала  ему
язык - она держала его высунутым так долго, что его можно было,  наверное,
рассмотреть во всех подробностях.
     - Ага, - сказал Зигмунд и перевел взгляд на мужчину с бакенбардами  и
его даму.
     Им уже подали закуски. Господин глотал устриц, уверенно раскрывая  их
раковины маленьким серебряным ножичком, и говорил что-то  своей  спутнице,
которая улыбалась, кивала и отправляла в рот шампиньоны -  она  по  одному
цепляла их с блюда двузубой вилкой и внимательно разглядывала,  перед  тем
как обмакнуть в густой  желтый  соус.  Затем  господин,  звякая  горлышком
бутылки о край стакана, налил себе белого вина, выпил его и  пододвинул  к
себе тарелку с супом.
     Подошел официант и поставил на стол блюдо с  длинной  жареной  рыбой.
Поглядев на рыбу, дама вдруг хлопнула себя ладонью по лбу и  стала  что-то
говорить своему кавалеру. Тот поднял на нее глаза, послушал  ее  некоторое
время и недоверчиво скривился, затем выпил еще один  стакан  вина  и  стал
аккуратно заправлять сигарету в конический красный  мундштук,  который  он
держал между мизинцем и безымянным пальцем.
     - Ага! - сказал Зигмунд и уставился в дальний угол зала,  где  стояли
хозяйка заведения и кряжистый официант.
     Там было темно, вернее, темней, чем в остальных углах, - под потолком
перегорела лампочка. Хозяйка глядела вверх, уперев в бока полные  руки,  -
из-за этой позы и  фартука  с  разноцветными  зигзагами  она  походила  на
античную амфору. Официант уже  принес  длинную  стремянку  которая  теперь
стояла возле пустого стола. Хозяйка проверила, крепко ли стоит  стремянка,
задумчиво почесала голову и что-то сказала  официанту.  Тот  повернулся  и
пошел к стойке бара, завернул за нее, наклонился и некоторое время  совсем
не был виден. Через  минуту  он  выпрямился  и  показал  хозяйке  какой-то
вытянутый  блестящий  предмет.  Хозяйка  энергично  кивнула,  и   официант
вернулся к ней, держа найденный фонарик в поднятой руке он  протянул  его,
хозяйке, но та отрицательно помотала головой и показала пальцем на пол.
     В полу возле пустого столика был большой квадратный люк. Он был почти
незаметен из-за того, что его крышка была выложена паркетными ромбами, как
и весь остальной пол, и догадаться о его существовании можно  было  только
по двойному бордюру из тонкой меди, пересекавшему  замысловатые  паркетные
узоры, и по утопленному в дереве медному кольцу.
     Аккуратно подтянув брюки на коленях, официант сел на корточки, взялся
за кольцо и одним сильным движением открыл люк. Хозяйка чуть поморщилась и
переступила с ноги на ногу. Официант вопросительно поглядел на нее  -  она
опять энергично кивнула, и он полез вниз. Видимо, под полом была  короткая
лестница, потому что он погружался в глубину  черного  квадрата  короткими
рывками, каждый из которых соответствовал невидимой тупени. Сначала он сам
придерживал крышку, но когда  он  спустился  достаточно  глубоко,  хозяйка
пришла ему на помощь - наклонясь вперед, она взялась за нос двумя руками и
напряженно уставилась в темную дыру, где исчез ее напарник.
     Через некоторое время белая куртка официанта, уже изрядно испачканная
паутиной и пылью, снова возникла над поверхностью пола. Выбравшись наружу,
он решительно закрыл люки шагнул к стремянке, но хозяйка жестом остановила
его и велела повернутьей. Тщательно отряхнув его куртку, она взяла у  него
лампочку, подышала на ее стеклянную колету и несколько раз  нежно  провела
по ней ладонью. Шагнув к  стремянке,  она  поставила  ногу  на  ее  нижнюю
ступеньку, подождала, пока официант крепко ухватится за лестницу сбоку,  и
полезла вверх.
     Перегоревшая  лампочка  располагалась   внутри   узкого   стеклянного
абажура, висевшего на длинном шнуре, так что  лезть  надо  было  не  очень
высоко. Поднявшись на пять или  шесть  ступенек,  хозяйка  просунула  руку
внутрь абажура и  попыталась  вывернуть  лампочку,  но  та  была  ввинчена
слишком прочно, и абажур стал поворачиваться вместе со шнуром.  Тогда  она
зажала новую лампочку во рту, осторожно обхватив ее губами  за  цоколь,  и
подняла вторую руку, которой ухватила абажур за  край;  после  этого  дело
пошло быстрее. Вывернув перегоревшую лампочку,  она  сунула  ее  в  карман
своего фартука и стала вворачивать новую. Сильными руками сжимая лестницу,
официант завороженно следил за движениями  ее  пухлых  ладоней,  время  от
времени проводя по пересохшим губам  кончиком  языка.  Вдруг  под  матовым
абажуром вспыхнул  свет,  официант  вздрогнул,  зажмурился  и  на  секунду
ослабил  свою  хватку.  Половинки  лестницы  стали  разъезжаться;  хозяйка
взмахнула руками и чуть не полетела на пол, по в  самый  последний  момент
официант успел удержать лестницу; с неправдоподобной  быстротой  преодолев
три или четыре ступеньки, бледная от испуга хозяйка спрыгнула на паркет  и
обессиленно замерла в успокаивающем объятии напарника.
     - Ага! Ага! - громко сказал Зигмунд и уставился на пару за столиком.
     Дама  с  шиньоном  успела  перейти  к  десерту  -  в  ее  руке   была
продолговатая трубочка с  кремом,  которую  она  понемножку  обкусывала  с
широкой стороны. Когда Зигмунд поднял на нее глаза, дама как раз собралась
откусить порцию побольше - засунув трубку в рот, она сжала  ее  зубами,  и
густой белый крем, прорвав тонкую золотистую коробочку выдавился из задней
части  пирожного.  Господин  с  бакенбардами  мгновенно   среагировал,   и
вырвавшийся  из  пирожного  кремовый  протуберанец,  вместо   того   чтобы
шлепнуться на  скатерть,  упал  в  его  собранную  лодочкой  ладонь.  Дама
расхохоталась. Господин поднес  ладонь  с  кремовой  горкой  ко  рту  и  в
несколько приемов слизнул ее, вызвав у своей  спутницы  еще  один  приступ
смеха - она даже но стала доедать пирожное и отбросила  его  на  блюдо  со
скелетом рыбы. Слизав крем, господин поймал  над  столом  руку  дамы  и  с
чувством ее поцеловал, а та подняла стоявший перед ним бокал с  золотистым
вином и отпила несколько маленьких глотков. После этого  господин  закурил
новую сигарету - вставив ее в свой конический красный мундштук - он сделал
несколько быстрых затяжек, а потом принялся пускать кольца.
     Несомненно он был большим мастером этого сложного искусства.  Сначала
он выпустил одно большое сизое кольцо  с  волнистой  кромкой,  а  затем  -
кольцо поменьше, которое пролетело сквозь первое, совершенно его не задев.
Помахав перед собой в воздухе, он  уничтожил  всю  дымовую  конструкцию  и
выпустил два новых  кольца,  на  этот  раз  одинакового  размера,  которые
повисли  одно  над  другим,  образовав  почти  правильную  восьмерку.  Его
спутница с интересом наблюдала за происходящим,  машинально  тыкая  тонкой
деревянной шпилькой в лежащую на тарелке голову рыбы.
     Еще раз набрав полные  легкие  дыма,  господин  выпустил  две  тонкик
длинных струи, одна из которых прошла  сквозь  верхнее,  а  другая  сквозь
нижнее кольцо, где они соприкоснулись и слились в мутный  синеватый  клуб.
Дама зааплодировала.
     - Ага! - воскликнул Зигмунд, и  господин,  повернувшись,  смерил  его
заинтересованным взглядом.
     Зигмунд снова стал смотреть на детей. Видимо,  кто-то  из  них  успел
сбегать за новой порцией игрушек. Теперь кроме кубиков и мяча  вокруг  них
возлежали  растрепанные   куклы   и   бесформенные   куски   разноцветного
пластилина. Мальчик по-прежнему  возился  с  кубиками,  только  теперь  он
строил из них не дом, а длинную невысокую стену, на которой  через  равные
промежутки стояли оловянные солдатики с  длинными  красными  плюмажами.  В
стене было оставлено несколько проходов, каждый из  которых  сторожило  по
три солдатика - один снаружи, а двое - внутри. Стена была полукруглой, а в
центре отгороженного ею пространства на аккуратно устроенной подставке  из
четырех кубиков помещался мяч - он опирался только на кубики и не  касался
пола. Девочка сидела к брату спиной и рассеянно покусывала за хвост чучело
небольшой канарейки.
     - Ага! - беспокойно крикнул Зигмунд. - Ага! Ага!
     На этот раз на него покосился не только господин с бакенбардами (он и
его спутница уже стояли у вешалки и  одевались),  но  и  хозяйка,  которая
длинной палкой поправляла  шторы  на  окнах.  Зигмунд  перевел  взгляд  на
хозяйку, а с хозяйки - на стену, где висело несколько картин  -  банальная
марина с луной и маяком и еще одно огромное, непонятно как  попавшее  сюда
авангардное полотно - вид сверху на два открытых рояля, в  которых  лежали
мертвые Бунюэль и Сальвадор Дали, оба со странно длинными ушами.
     - Ага! - изо всех сил закричал Зигмунд. - Ага! Ага!! Ага!!!
     Теперь на него смотрели уже со всех сторон - и не только смотрели.  С
одной стороны к нему приближалась хозяйка  с  длинной  палкой  в  руке,  с
другой - господин с бакенбардами, в  руке  у  которого  была  шляпа.  Лицо
хозяйки было как всегда хмурым, а лицо господина, напротив, выражало живой
интерес и умиление. Лица приближались и вскоре заслонили собой почти  весь
обзор, так что Зигмунду стало немного не по себе и  он  на  всякий  случай
сжался в пушистый комок.
     -  Какой  у  вас  красивый  попугай,  -  сказал  хозяйке  господин  с
бакенбардами. - А какие он еще слова знает?
     - Много всяких, - ответила хозяйка. - Ну-ка, Зигмунд, скажи  нам  еще
что-нибудь.
     Она подняла руку и просунула кончик толстого пальца между прутьев.
     - Зигмунд молодец, -  кокетливо  сказал  Зигмунд,  на  всякий  случай
передвигаясь по жердочке в дальний угол клетки, - Зигмунд умница.
     - Умница-то умница, - сказала  хозяйка,  -  а  вот  клетку  свою  всю
обгадил. Чистого моста нет.
     - Не будьте так строги к бедному животному. Это ведь его клетка, а не
ваша, - приглаживая волосы, сказал господин с бакенбардами. - Ему в ней  и
жить.
     В следующий момент он, видимо, ощутил неловкость оттого, что беседует
с какой-то вульгарной барменшей. Сделав каменное лицо и  надев  шляпу,  он
повернулся и пошел к дверям.

                                  НИКА

     Теперь, когда ее легкое дыхание  снова  рассеялось  в  мире,  в  этом
облачном небе, в этом холодном весеннем ветре, и  на  моих  коленях  лежит
тяжелый, как силикатный кирпич, том Бунина, я  иногда  отрываю  взгляд  от
страницы и смотрю на стену, где висит ее случайно сохранившийся снимок.
     Она была намного моложе меня; судьба  свела  нас  случайно,  и  я  не
считал, что ее привязанность ко мне вызвана моими достоинствами; скорее, я
был  для  нее,  если  воспользоваться  термином  из   физиологии,   просто
раздражителем,  вызывавшим  рефлексы  и  реакции,  которые   остались   бы
неизменными, будь  на  моем  месте  физик-фундаменталист  в  академической
ермолке, продажный депутат или любой другой, готовый  оценить  ее  смуглую
южную прелесть и  смягчить  ей  тяжесть  существования  вдали  от  древней
родины, в голодной северной стране, где  она  по  недоразумению  родилась.
Когда она прятала голову у меня на груди, я медленно проводил пальцами  по
ее шее и представлял  себе  другую  ладонь  на  том  же  нежном  изгибе  -
тонкопалую   и   бледную,   с   маленьким   черепом   на    кольце,    или
непристойно-волосатую, в синих якорях и датах, так же медленно  сползающую
вниз - и чувствовал, что эта перемена совсем не затронула бы ее души.
     Я никогда не называл ее полным именем -  слово  "Вероника"  для  меня
было ботаническим термином и вызывало в  памяти  удушливо  пахнущие  белые
цветы с оставшейся далеко в детстве южной клумбы.  Я  обходился  последним
слогом, что было ей безразлично; чутья к музыке речи у нее не было совсем,
а о своей тезке-богине, безголовой и крылатой, она даже не знала.
     Мои друзья невзлюбили  ее  сразу.  Возможно,  они  догадывались,  что
великодушие, с которым они - пусть даже на несколько минут - принимали  ее
в свой круг, оставалось просто незамеченным. Но требовать  от  Ники  иного
было бы так же глупо, как ожидать от идущего по асфальту пешехода  чувства
признательности к когда-то проложившим дорогу рабочим; для нее  окружающие
были чем-то вроде  говорящих  шкафов,  которые  по  непостижимым  причинам
появлялись рядом с ней и по таким же непостижимым причинам исчезали.  Ника
не интересовалась чужими чувствами, но инстинктивно угадывала отношение  к
себе - и, когда ко мне приходили, она чаще всего вставала и шла на  кухню.
Внешне мои знакомые не были с ней грубы,  но  не  скрывали  пренебрежения,
когда ее не было рядом; никто из них, разумеется, не считал ее ровней.
     - Что ж твоя Ника, на меня и глядеть не хочет? - спрашивал меня  один
из них с усмешечкой. Ему не приходило в голову, что именно так оно и есть;
со странной наивностью он полагал, что в глубине никиной души ему отведена
целая галерея.
     - Ты совершенно  не  умеешь  их  дрессировать,  -  говорил  другой  в
приступе пьяной задушевности, - у меня она шелковой была бы через неделю.
     Я знал, что он  отлично  разбирается  в  предмете,  потому  что  жена
дрессирует его уже четвертый год, но меньше всего  в  жизни  мне  хотелось
стать чьим-то воспитателем.
     Не то, чтобы Ника была равнодушна к удобствам - она с  патологическим
постоянством оказывалась в том самом кресле, куда мне хотелось сесть, - но
предметы существовали для нее только пока она ими  пользовалась,  а  потом
исчезали. Наверное, поэтому у нее не было  практически  ничего  своего;  я
иногда  думал,  что  именно  такой  тип  и  пытались  вывести   коммунисты
древности, не имея понятия, как будет выглядеть  результат  их  усилий.  С
чужими чувствами она не считалась, но не из-за скверного склада характера,
а оттого, что часто не догадывалась о существовании этих чувств. Когда она
случайно разбила старинную сахарницу кузнецовского  фарфора,  стоявшую  на
шкафу, и я через час после этого неожиданно для себя дал ей пощечину, Ника
просто не поняла, за что ее ударили - она выскочила вон, и, когда я пришел
извиняться, молча отвернулась к стене.  Для  Ники  сахарница  была  просто
усеченным конусом из блестящего материала, набитым бумажками; для  меня  -
чем-то вроде копилки, где хранились собранные за всю жизнь  доказательства
реальности бытия: страничка из давно не  существующей  записной  книжки  с
телефоном, по  которому  я  так  и  не  позвонил;  билет  в  "Иллюзион"  с
неоторванным контролем; маленькая  фотография  и  несколько  незаполненных
аптечных рецептов. Мне было стыдно перед Никой, а извиняться было глупо; я
не знал, что делать, и оттого говорил витиевато и путано:
     - Ника,  не  сердись.  Хлам  имеет  над  человеком  странную  власть.
Выкинуть какие-нибудь треснувшие очки означает признать,  что  целый  мир,
увиденный сквозь них, навсегда остался за спиной, или, наоборот  и  то  же
самое, оказался впереди, в царстве надвигающегося небытия... Ника, если  б
ты  меня  понимала...  Обломки  прошлого   становятся   подобием   якорей,
привязывающих душу к уже не существующему, из чего видно, что нет и  того,
что обычно понимают под душой, потому что...
     Я из под ладони глянул на нее и увидел, как она зевает. Бог знает,  о
чем она думала, но мои слова не проникали в ее маленькую красивую голову -
с таким же успехом я мог бы говорить с диваном, на котором она  сидела.  В
тот вечер я был с Никой особенно нежен, и все же меня не покидало чувство,
что мои руки, скользящие по ее телу, немногим отличаются для нее от веток,
которые касаются ее боков во время наших совместных  прогулок  по  лесу  -
тогда мы еще ходили на прогулки вдвоем.
     Мы были рядом каждый день, но у меня хватило  трезвости  понять,  что
по-настоящему мы не станем близки никогда. Она даже не догадывалась, что в
тот самый момент, когда она прижимается ко  мне  своим  по-кошачьи  гибким
телом, я могу находиться в совсем  другом  месте,  полностью  забыв  о  ее
присутствии. В сущности, она была очень пошла, и  ее  запросы  были  чисто
физиологическими - набить брюхо,  выспаться  и  получить  необходимое  для
хорошего пищеварения количество ласки. Она часами  дремала  у  телевизора,
почти не глядя на экран, помногу ела - кстати, предпочитала жирную пищу  -
и очень любила спать; ни разу  я  не  помню  ее  с  книгой.  Но  природное
изящество и юность  придавали  всем  ее  проявлениям  какую-то  иллюзорную
одухотворенность; в ее животном -  если  вдуматься  -  бытии  был  отблеск
высшей гармонии, естественное дыхание  того,  за  чем  безнадежно  гонится
искусство, и мне начинало казаться, что по-настоящему красива и осмысленна
именно ее простая судьба, а все, на чем я основываю  собственную  жизнь  -
просто выдумки, да еще и чужие. Одно время я мечтал узнать,  что  она  обо
мне думает, но добиваться от  нее  ответа  было  бесполезно,  а  дневника,
который я мог бы украдкой прочесть, она не вела.
     И вдруг я заметил, что меня по-настоящему интересует ее мир.
     У нее была привычка подолгу просиживать у окна, глядя вниз; однажды я
остановился за ее  спиной,  положил  ладонь  ей  на  затылок  -  она  чуть
вздрогнула, но не отстранилась - и попытался угадать, на что она  смотрит,
и чем для  нее  является  то,  что  она  видит.  Перед  нами  был  обычный
московский двор - песочница с парой ковыряющихся детей, турник, на котором
выбивали ковры, каркас чума,  сваренный  из  красных  металлических  труб,
бревенчатая избушка для детей, помойки,  вороны  и  мачта  фонаря.  Больше
всего меня угнетал этот красный каркас - наверно потому,  что  когда-то  в
детстве, в серый зимний день, моя душа хрустнула  под  тяжестью  огромного
гэдээровского альбома, посвященного давно исчезнувшей  культуре  охотников
за мамонтами. Это была удивительно устойчивая цивилизация, существовавшая,
совершенно не изменяясь, несколько тысяч лет где-то в Сибири - люди жили в
небольших,  обтянутых  мамонтовыми  шкурами  полукруглых  домиках,  каркас
которых точь-в-точь повторял  геометрию  нынешних  красных  сооружений  на
детских площадках, только выполнялся не из железных труб, а  из  связанных
бивней мамонта. В альбоме  жизнь  охотников  -  это  романтическое  слово,
кстати,  совершенно  не  подходит  к  немытым  ублюдкам,   раз   в   месяц
заманивавшим большое доверчивое животное в яму  с  колом  на  дне  -  была
изображена очень подробно, и я с удивлением узнал  многие  мелкие  бытовые
детали, пейзажи и лица; тут же я сделал первое в  своей  жизни  логическое
умозаключение, что художник, без всякого  сомнения,  побывал  в  советском
плену. С тех пор эти красные решетчатые полусферы, возвышающиеся  почти  в
каждом дворе, стали казаться мне эхом породившей нас культуры;  другим  ее
эхом  были  маленькие  стада  фарфоровых  мамонтов,  из  тьмы  тысячелетий
бредущие в будущее по миллионам советских буфетов. Есть  у  нас  и  другие
предки, думал я, вот например трипольцы - не  от  слова  "Триполи",  а  от
"Триполье",  -  которые  четыре,  что  ли,  тысячи  лет  назад  занимались
земледелием и  скотоводством,  а  в  свободное  время  вырезали  из  камня
маленьких голых баб с очень толстым задом -  этих  баб,  "Венер",  как  их
сейчас называют, осталось очень много - видно, они  были  в  красном  углу
каждого дома. Кроме этого про  трипольцев  известно,  что  их  бревенчатые
колхозы имели очень строгую планировку с широкой главной улицей, а дома  в
поселках  были  совершенно  одинаковы.  На   детской   площадке,   которую
разглядывали мы с Никой,  от  этой  культуры  остался  бревенчатый  домик,
строго ориентированный по сторонам света, где уже час сидела вялая девочка
в  резиновых  сапогах  -  сама  она  была  не  видна,   виднелись   только
покачивающиеся нежно-голубые голенища.
     Господи, думал я, обнимая  Нику,  а  сколько  я  мог  бы  сказать,  к
примеру, о песочнице? А о помойке? А о  фонаре?  Но  все  это  будет  моим
миром, от которого я порядочно устал, и из которого мне некуда  выбраться,
потому что умственные построения, как  мухи,  облепят  изображение  любого
предмета на сетчатке  моих  глаз.  А  Ника  была  совершенно  свободна  от
унизительной  необходимости  соотносить  пламя  над   мусорным   баком   с
московским пожаром 1737 года, или связывать полуотрыжку-полукарканье сытой
универсамовской вороны с  древнеримской  приметой,  упомянутой  в  "Юлиане
Отступнике." Но что же тогда такое ее душа? Мой кратковременный интерес  к
ее внутренней жизни, в которую я не мог проникнуть, несмотря  на  то,  что
сама  Ника  полностью  была  в  моей  власти,  объяснялся,  видимо,   моим
стремлением измениться, избавиться от постоянно грохочущих в  моей  голове
мыслей, успевших накатать  колею,  из  которой  они  уже  не  выходили.  В
сущности, со мной уже давно не происходило ничего нового,  и  я  надеялся,
находясь рядом с Никой, увидеть какие-то незнакомые способы чувствовать  и
жить. Когда я сознался себе, что, глядя в окно, она видит попросту то, что
там находится, и что ее рассудок совершенно не склонен к  путешествиям  по
прошлому и будущему, а довольствуется настоящим, я уже понимал,  что  имею
дело не с реально существующей Никой, а с набором собственных мыслей;  что
передо мной, как это всегда было и  будет,  оказались  мои  представления,
принявшие ее форму, а сама Ника, сидящая в полуметре от меня,  недоступна,
как вершина Спасской башни. И я снова ощутил на своих плечах невесомый, но
невыносимый груз одиночества.
     - Видишь ли, Ника, - сказал я, отходя в  сторону,  -  мне  совершенно
наплевать, зачем ты глядишь во двор и что ты там видишь.
     Она посмотрела на меня и опять повернулась к окну - видно, она успела
привыкнуть к моим выходкам. Кроме того - хоть она никогда не призналась бы
в этом - ей было совершенно наплевать на все, что я говорю.
     Из одной крайности я бросился в другую. Убедившись, что  загадочность
ее зеленоватых глаз - явление чисто оптическое, я решил, что знаю про  нее
все, и моя привязанность разбавилась легким презрением, которого  я  почти
не скрывал, считая, что она его не заметит. Но вскоре я почувствовал,  что
она тяготится замкнутостью нашей жизни, становится  нервной  и  обидчивой.
Была весна, а я почти все время сидел дома,  и  ей  приходилось  проводить
время рядом, а за окном уже зеленела трава, и сквозь серую пленку  похожих
на туман облаков, затянувших все  небо,  мерцало  размытое,  вдвое  больше
обычного, солнце.
     Я не помню, когда она первый раз пошла гулять без меня, но помню свои
чувства по этому поводу - я отпустил ее  без  особого  волнения,  отбросив
вялую мысль о том,  что  надо  бы  пойти  вместе.  Не  то,  чтобы  я  стал
тяготиться ее обществом - просто я постепенно начал относиться к  ней  так
же, как она с самого начала относилась ко мне - как к табурету, кактусу на
подоконнике или круглому облаку за окном. Обычно, чтобы сохранить  у  себя
иллюзию прежней заботы, я провожал  ее  до  двери  на  лестничную  клетку,
бормотал ей вслед  что-то  неразборчиво-напутственное  и  шел  назад;  она
никогда не спускалась в лифте, а неслышными  быстрыми  шагами  сбегала  по
лестнице вниз - я думаю, что в этом не присутствовало ни тени  спортивного
кокетства; она действительно была так юна и полна сил, что ей  легче  было
три минуты мчаться по ступеням, почти их не касаясь, чем  тратить  это  же
время на  ожидание  жужжащего  гробоподобного  ящика,  залитого  тревожным
желтым светом, воняющего мочой и славящего группу "Depeche Mode".  (Кстати
сказать, Ника была на редкость равнодушна и к этой группе, и к року вообще
- единственное, что на моей памяти вызвало у нее интерес - это то место на
"Animals", где сквозь облака знакомого дыма  военной  трехтонкой  катит  к
линии фронта далекий синтезатор, и задумчиво  лают  еще  не  прикормленные
Борисом Гребенщиковым электрические  псы.)  Меня  интересовало,  куда  она
ходит - хоть  и  не  настолько,  чтобы  я  стал  за  ней  шпионить,  но  в
достаточной степени, чтобы заставить меня выходить на балкон с биноклем  в
руках через несколько минут после ее ухода; перед самим собой я никогда не
делал вид, что то, чем  я  занят,  хорошо.  Ее  простые  маршруты  шли  по
иссеченной дорожками аллее, мимо скамеек, ларька с напитками и спирального
подъема в стол заказов; потом она поворачивала  за  угол  высокой  зеленой
шестнадцатиэтажки - туда, где за долгим пыльным  пустырем  начинался  лес.
Дальше я терял ее и - Господи! - как же мне было жаль, что я  не  могу  на
несколько секунд стать ею и увидеть по-новому все то, что  уже  стало  для
меня незаметным. Уже потом я понял, что мне хотелось просто перестать быть
собой, то есть перестать быть; тоска по новому - это одна из самых  мягких
форм, которые приобретает в нашей стране суицидальный комплекс.
     Есть такая английская пословица - "у каждого  в  шкафу  спрятан  свой
скелет". Что-то мешает правильно,  в  общем,  мыслящим  англичанам  понять
окончательную истину. Ужаснее всего то, что этот скелет "свой" не в смысле
имущественного права или необходимости  его  прятать,  а  в  смысле  "свой
собственный", и шкаф здесь  -  эвфемизм  тела,  из  которого  этот  скелет
когда-нибудь выпадет по той причине, что шкаф  исчезнет.  Мне  никогда  не
приходило в голову, что в том шкафу, который я называл  Никой,  тоже  есть
скелет; я ни разу не представлял ее  возможной  смерти.  Все  в  ней  было
противоположно смыслу этого слова; она была сгущенной жизнью,  как  бывает
сгущенное молоко (однажды, ледяным зимним вечером,  она  совершенно  голой
вышла на покрытый снегом балкон, и вдруг на перила опустился  голубь  -  и
Ника присела, словно боясь его спугнуть,  и  замерла;  прошла  минута;  я,
любуясь ее смуглой спиной, вдруг с изумлением понял, что она не  чувствует
холода или просто забыла о нем). Поэтому ее смерть не  произвела  на  меня
особого впечатления. Она просто не попала в связанную  с  чувствами  часть
сознания и не стала для меня  эмоциональным  фактом;  возможно,  это  было
своеобразной психической реакцией на то, что причиной всему  оказался  мой
поступок. Я не убивал ее, понятно, своей рукой, но это я толкнул невидимую
вагонетку судьбы, которая настигла ее через много дней; это я был  виновен
в том, что началась длинная цепь событий, последним из  которых  стала  ее
гибель. Патриот со слюнявой пастью  и  заросшим  шерстью  покатым  лбом  -
последнее, что она увидела  в  жизни  -  стал  конкретным  воплощением  ее
смерти, вот и все. Глупо искать виноватого; каждый  приговор  сам  находит
подходящего палача, и каждый из нас - соучастник массы убийств; в мире все
переплетено, и причинно-следственные связи невосстановимы. Кто  знает,  не
обрекаем  ли  мы  на  голод  детей  Занзибара,  уступая  место   в   метро
какой-нибудь злобной старухе? Область нашего предвидения и ответственности
слишком узка, и все причины в конечном счете  уходят  в  неизвестность,  к
сотворению мира.
     Был мартовский день, но погода стояла самая что ни на есть ленинская:
за  окном  висел  ноябрьский  чернобушлатный  туман,  сквозь  который  еле
просвечивал ржавый зиг хайль подъемного крана; на близкой стройке районной
авроркой побухивал агрегат для забивания свай. Когда свая уходила в  землю
и грохот стихал, в тумане рождались пьяные  голоса  и  мат,  причем  особо
выделялся  один  высокий  вибрирующий   тенор.   Потом   что-то   начинало
позвякивать - это волокли новую рельсу. И удары раздавались  опять.  Когда
стемнело, стало немного легче; я сел в кресло  напротив  растянувшейся  на
диване Ники и стал листать Гайто Газданова. У меня  была  привычка  читать
вслух,  и  то,  что  она  меня  не  слушала,  никогда  меня  не  задевало.
Единственное, что я позволял себе -  это  чуть  выделять  некоторые  места
интонацией:
     "Ее нельзя было назвать скрытной; но длительное знакомство или тесная
душевная близость были необходимы, чтобы узнать, как до сих пор  проходила
ее жизнь, что она любит, чего она не любит,  что  ее  интересует,  что  ей
кажется ценным в людях, с которыми она сталкивается.  Мне  не  приходилось
слышать от нее высказываний, которые бы ее лично характеризовали,  хотя  я
говорил с ней на самые разные темы; она обычно  молча  слушала.  За  много
недель я узнал о ней чуть больше, чем в первые дни. Вместе с тем у нее  не
было никаких причин скрывать от меня что бы то ни было,  это  было  просто
следствие ее природной сдержанности, которая  не  могла  не  казаться  мне
странной. Когда я ее спрашивал о чем-нибудь, она не хотела отвечать,  и  я
этому неизменно удивлялся..."
     Я неизменно удивлялся другому - почти все книги, почти все стихи были
посвящены, если разобраться, Нике - как бы ее не звали и  какой  бы  облик
она не принимала; чем умнее и  тоньше  был  художник  тем  неразрешимее  и
мистичнее становилась ее загадка; лучшие силы лучших душ уходили на  штурм
этой безмолвной зеленоглазой непостижимости, и все расшибалось о невидимую
или просто  несуществующую  -  а  значит,  действительно  непреодолимую  -
преграду; даже от блестящего Владимира  Набокова,  успевшего  в  последний
момент заслониться лирическим героем, остались только два печальных  глаза
да фаллос длиной в фут (последнее я  объяснял  тем,  что  свой  знаменитый
роман он создавал вдали от Родины).
     "И медленно  пройдя  меж  пьяными,  всегда  без  спутников,  одна,  -
бормотал я сквозь дрему, раздумывая над  тайной  этого  несущегося  сквозь
века молчания, в  котором  отразилось  столько  непохожих  сердец,  -  был
греческий диван мохнатый, да в вольной росписи стена..."
     Я заснул над книгой, а проснувшись, увидел, что Ники в комнате нет. Я
уже давно замечал, что по ночам она куда-то ненадолго уходит. Я думал, что
ей нужен небольшой моцион перед сном, или несколько минут общения с такими
же никами, по вечерам собиравшимися в круге  света  перед  подъездом,  где
всегда играл неизвестно чей магнитофон. Кажется, у  нее  была  подруга  по
имени Маша - рыжая  и  шустрая;  пару  раз  я  видел  их  вместе.  Никаких
возражений против этого у меня не было, и я даже оставлял дверь  открытой,
чтобы она не будила меня своей возней в темном коридоре и видела, что я  в
курсе ее ночных прогулок. Единственным чувством, которое я испытывал, была
моя обычная зависть по поводу того, что от меня опять ускользают  какие-то
грани мира - но мне никогда не приходило в  голову  отправиться  вместе  с
ней; я понимал, до какой степени я буду неуместен в ее компании. Мне  вряд
ли показалось бы  интересным  ее  общество,  но  все-таки  было  чуть-чуть
обидно, что у нее  есть  свой  круг,  куда  мне  закрыт  доступ.  Когда  я
проснулся с книгой на коленях и увидел, что я в комнате  один,  мне  вдруг
захотелось ненадолго спуститься вниз и выкурить сигарету  на  лавке  перед
подъездом; я решил, что если и увижу Нику, то никак не покажу нашей связи.
Спускаясь в лифте, я даже представил себе, как она увидит меня, вздрогнет,
но, заметив мою индифферентность, повернется к Маше - отчего-то я  считал,
что они будут сидеть на лавке рядом - и продолжит тихий,  понятный  только
им разговор.
     Перед домом никого не было, и мне вдруг стало неясно,  почему  я  был
уверен,  что  встречу  ее.  Прямо  у  лавки  стоял  спортивный  "мерседес"
коричневого цвета - иногда я замечал его на соседних улицах, иногда  перед
своим  подъездом;  то,  что  это  одна  и  та  же  машина,  было  ясно  по
запоминающемуся номеру - какому-то  "ХРЯ"  или  "ХАМ".  Со  второго  этажа
доносилась тихая музыка, кусты чуть качались от ветра, и снега вокруг  уже
совсем не было; скоро лето, подумал я. Но все же было еще холодно. Когда я
вернулся в дом, на меня неодобрительно подняла глаза похожая на сухую розу
старуха, сидевшая на посту у двери  -  уже  пора  было  запирать  подъезд.
Поднимаясь в лифте, я думал о пенсионерах из  бывшего  актива,  несущих  в
подъезде последнюю живую веточку захиревшей общенародной  вахты  -  по  их
трагической сосредоточенности было видно, что далеко в будущее они  ее  не
затащат, а передать совсем некому. На лестничной клетке  я  последний  раз
затянулся, открыл дверь на лестницу, чтобы бросить окурок в ведро, услышал
какие-то странные звуки на площадке пролетом ниже, наклонился над перилами
и увидел Нику.
     Человек с более изощренной  психикой  решил  бы,  возможно,  что  она
выбрала именно это место - в двух шагах от собственной  квартиры  -  чтобы
получить удовольствие особого рода,  наслаждение  от  надругательства  над
семейным очагом. Мне это в голову не пришло - я знал,  что  для  Ники  это
было бы слишком сложно, но то,  что  я  увидел,  вызвало  у  меня  приступ
инстинктивного отвращения. Два бешено работающих слившихся тела в дрожащем
свете  неисправной  лампы  показались  мне  живой   швейной   машиной,   а
взвизгивания, которые трудно было принять за звуки человеческого голоса  -
скрипом несмазанных шестеренок. Не знаю, сколько я  смотрел  на  все  это,
секунду или несколько минут. Вдруг я увидел никины глаза, и моя рука  сама
подняла с  помойного  ведра  ржавую  крышку,  которая  через  мгновение  с
грохотом врезалась в стену и свалилась ей на голову.
     Видимо, я их сильно испугал. Они кинулись  вниз,  и  я  успел  узнать
того, кто был с Никой. Он жил где-то в  нашем  доме,  и  я  несколько  раз
встречал  его  на  лестнице,  когда  отключали  лифт   -   у   него   были
невыразительные глаза, длинные бесцветные усы и вид,  полный  собственного
достоинства. Один раз я видел, как он,  не  теряя  этого  вида,  роется  в
мусорном ведре; я  проходил  мимо,  он  поднял  глаза  и  некоторое  время
внимательно глядел на меня; когда я спустился на несколько ступеней, и  он
убедился, что  я  не  составлю  ему  конкуренции,  за  моей  спиной  опять
раздалось шуршание картофельных очисток, в  которых  он  что-то  искал.  Я
давно догадывался - Нике нравятся именно такие, как он, животные в  полном
смысле слова, и ее всегда будет тянуть к ним,  на  кого  бы  она  сама  ни
походила в лунном или каком-нибудь там еще свете. Собственно, сама по себе
она ни на кого не похожа, подумал я, открывая дверь в квартиру, ведь  если
я гляжу на нее, и она  кажется  мне  по-своему  совершенным  произведением
искусства, дело здесь не в ней,  а  во  мне,  которому  это  кажется.  Вся
красота, которую я вижу, заключена в моем сердце, потому  что  именно  там
находится  камертон,  с  невыразимой  нотой  которого  я   сравниваю   все
остальное. Я постоянно принимаю самого себя за  себя  самого,  думая,  что
имею дело с чем-то внешним, а мир  вокруг  -  всего  лишь  система  зеркал
разной кривизны. Мы странно устроены, размышлял я, мы видим только то, что
собираемся увидеть  -  причем  в  мельчайших  деталях,  вплоть  до  лиц  и
положений - на месте того, что нам показывают на самом деле,  как  Гумберт
Гумберт, принимающий жирный социал-демократический локоть в окне соседнего
дома за колено замершей нимфетки.
     Ника не пришла домой ночью, а рано утром, заперев дверь на все замки,
я уехал из  города  на  две  недели.  Когда  я  вернулся,  меня  встретила
розоволосая старушка  с  вахты,  и,  поглядывая  на  трех  других  старух,
полукругом сидевших возле ее стола  на  принесенных  из  квартир  стульях,
громко сообщила, что несколько раз приходила Ника, но не могла  попасть  в
квартиру,  а  последние  несколько  дней  ее  не  было  видно.  Старухи  с
любопытством глядели на меня, и я быстро прошел  мимо;  все-таки  какое-то
замечание о моем моральном облике  догнало  меня  у  лифта.  Я  чувствовал
беспокойство, потому что совершенно не представлял, где ее  искать.  Но  я
был уверен, что она вернется; у меня было много дел, и до самого вечера  я
ни разу не вспомнил о ней, а вечером зазвонил телефон, и старушка с вахты,
явно решившая принять участие в моей жизни, сообщила, что ее зовут Татьяна
Григорьевна, и что она только что видела Нику внизу.
     Асфальт перед домом на  глазах  темнел  -  моросил  мелкий  дождь.  У
подъезда несколько девочек с ритмичными  криками  прыгали  через  резинку,
натянутую на уровне их шей - каким-то чудом  они  ухитрялись  перекидывать
через нее ноги. Ветер пронес над моей головой  рваный  пластиковый  пакет.
Ники нигде не было. Я повернул за угол и пошел  в  сторону  леса,  еще  не
видного за домами. Куда именно я иду, я твердо не знал, но был уверен, что
встречу Нику. Когда я дошел до последнего дома перед пустырем, дождь почти
кончился; я повернул за угол. Она стояла перед коричневым  "мерседесом"  с
хамским номером, припаркованный с пижонской лихостью - одно колесо было на
тротуаре. Передняя дверь была открыта,  а  за  стеклом  курил  похожий  на
молодого Сталина человек в красивом полосатом пиджаке.
     - Ника! Привет, - сказал я, останавливаясь.
     Она поглядела на меня, но словно не узнала.  Я  наклонился  вперед  и
уперся ладонями в колени. Мне часто  говорили,  что  такие,  как  она,  не
прощают обид, но я не принимал этих слов всерьез -  наверно,  потому,  что
раньше она прощала мне все обиды. Человек в "мерседесе" брезгливо повернул
ко мне лицо и чуть нахмурился.
     - Ника, прости меня, а? - стараясь  не  обращать  на  него  внимания,
прошептал я и протянул к ней руки, с тоской чувствуя, до чего я  похож  на
молодого Чернышевского, по нужде заскочившего в петербургский подъезд и  с
жестом братства поднимающегося с корточек  навстречу  влетевшей  с  мороза
девушке; меня несколько утешало, что такое  сравнение  вряд  ли  придет  в
голову Нике или уже оскалившему золотые клыки грузину за ветровым стеклом.
     Она  опустила  голову,  словно  раздумывая,  и  вдруг   по   какой-то
неопределимой мелочи я понял, что она сейчас  шагнет  ко  мне,  шагнет  от
этого ворованного "мерседеса",  водитель  которого  сверлил  во  мне  дыру
своими подобранными под цвет капота глазами, и через несколько минут я  на
руках пронесу ее мимо старух в своем подъезде; мысленно я уже  давал  себе
слово никуда не отпускать ее одну. Она должна была  шагнуть  ко  мне,  это
было так же ясно, как то, что накрапывал дождь, но Ника вдруг  отшатнулась
в сторону, а сзади донесся перепуганный детский крик:
     - Стой! Кому говорю, стоять!
     Я оглянулся и увидел огромную  овчарку,  молча  несущуюся  к  нам  по
газону; ее хозяин, мальчишка в  кепке  с  огромным  козырьком,  размахивая
ошейником, орал:
     - Патриот! Назад! К ноге!
     Отлично помню эту растянувшуюся  секунду  -  черное  тело,  несущееся
низко над травой, фигурку  с  поднятой  рукой,  которая  словно  собралась
огреть кого-то плетью, нескольких остановившихся прохожих, глядящих в нашу
сторону; помню и мелькнувшую у меня в этот момент мысль, что даже  дети  в
американских кепках говорят у нас на  погранично-лагерном  жаргоне.  Сзади
резко взвизгнули тормоза и закричала какая-то женщина;  ища  и  не  находя
глазами Нику, я уже знал, что произошло.
     Машина - это была "лада" кооперативного пошиба с яркими наклейками на
заднем стекле - опять набирала скорость; видимо, водитель испугался,  хотя
виноват он не был. Когда я подбежал, машина  уже  скрылась  за  поворотом;
краем глаза я заметил бегущую назад к  хозяину  собаку.  Вокруг  непонятно
откуда  возникло  несколько  прохожих,  с  жадным  вниманием  глядящих  на
ненатурально яркую кровь на мокром асфальте.
     - Вот сволочь, - сказал за моей спиной голос с грузинским акцентом. -
Дальше поехал.
     - Убивать таких надо, -  сообщил  другой,  женский.  -  Скупили  все,
понимаешь... Да, да, что вы на меня так... У, да вы, я вижу, тоже...
     Толпа сзади росла; в разговор вступили еще несколько  голосов,  но  я
перестал их слышать.  Дождь  пошел  снова,  и  по  лужам  поплыли  пузыри,
подобные нашим мыслям, надеждам и судьбам; летевший со стороны леса  ветер
доносил  первые  летние  запахи,  полные  невыразимой  свежести  и  словно
обещающие что-то такое, чего еще не было никогда. Я не чувствовал  горя  и
был странно спокоен. Но, глядя на ее бессильно откинутый темный хвост,  на
ее тело, даже после  смерти  не  потерявшее  своей  таинственной  сиамской
красоты, я знал, что как бы не изменилась моя жизнь, каким бы ни было  мое
завтра, и что бы не пришло на смену тому, что я люблю и  ненавижу,  я  уже
никогда не буду стоять у своего окна, держа на руках другую кошку.

 Виктор ПЕЛЕВИН
 Сборник

СССР ТАЙШОУ ЧЖУАНЬ: Китайская народная сказка
ПРИНЦ ГОСПЛАНА
ОТКРОВЕНИЕ  КРЕГЕРА
МУЗЫКА СО СТОЛБА
ИКСТЛАН - ПЕТУШКИ
ЗОМБИФИКАЦИЯ: Опыт сравнительной антропологии
ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ САРАЯ НОМЕР XII
ДЕВЯТЫЙ СОН ВЕРЫ ПАВЛОВНЫ
ВЕСТИ ИЗ НЕПАЛА

                            СССР ТАЙШОУ ЧЖУАНЬ

                        Китайская народная сказка

     Как  известно,  наша  вселенная  находится  в  чайнике  некоего   Люй
Дун-Биня, продающего всякую  мелочь  на  базаре  в  Чаньани.  Но  вот  что
интересно: Чаньани уже несколько столетий как нет, Люй Дун-Бинь уже  давно
не сидит на тамошнем базаре, и его  чайник  давным-давно  переплавлен  или
сплющился в лепешку под землей. Этому странному несоответствию - тому, что
вселенная еще существует, а ее вместилище уже  погибло  -  можно,  на  мой
взгляд, предложить только одно разумное объяснение: еще когда Люй Дун-Бинь
дремал за своим прилавком на базаре, в его чайнике шли  раскопки  развалин
бывшей Чаньани, зарастала травой его собственная могила, люди запускали  в
космос  ракеты,  выигрывали  и  проигрывали  войны,  строили  телескопы  и
танкостроительные...
     Стоп. Отсюда  и  начнем.  Чжана  Седьмого  в  детстве  звали  Красной
Звездочкой. А потом он вырос и пошел работать в коммуну.
     У крестьянина ведь какая жизнь? Известно какая. Вот и Чжан приуныл  и
запил без удержу. Так, что даже потерял счет времени. Напившись с утра, он
прятался в пустой  рисовый  амбар  на  своем  дворе  -  чтобы  не  заметил
председатель, Фу Юйши, по прозвищу  Медный  Энгельс.  (Так  его  звали  за
большую политическую грамотность  и  физическую  силу.)  А  прятался  Чжан
потому, что Медный Энгельс часто  обвинял  пьяных  в  каких-то  непонятных
вещах - в конформизме, перерождении - и заставлял их  работать  бесплатно.
Спорить с ним  боялись,  потому  что  это  он  называл  контрреволюционным
выступлением и саботажем, а контрреволюционных саботажников положено  было
отправлять в город.
     В то утро, как обычно, Чжан и все остальные валялись пьяные по  своим
амбарам, а Медный Энгельс ездил на ослике по пустым улицам, ища,  кого  бы
послать на работу. Чжану было совсем худо,  он  лежал  животом  на  земле,
накрыв голову пустым мешком из-под риса.  По  его  лицу  ползло  несколько
муравьев, а один даже заполз в ухо, но Чжан даже не мог пошевелить  рукой,
чтобы раздавить их, такое было похмелье. Вдруг издалека - от самого  ямыня
партии, где был репродуктор - донеслись радиосигналы точного времени. Семь
раз прогудел гонг, и тут...
     Не то Чжану примерещилось, не то вправду - к амбару подъехала длинная
черная машина. Даже непонятно было, как она прошла в ворота. Из нее  вышли
два толстых чиновника в темных одеждах, с квадратными ушами и  значками  в
виде красных флажков на груди, а в глубине  машины  остался  еще  один,  с
золотой звездой на груди и с усами как у креветки, обмахивающийся  красной
папкой. Первые двое взмахнули рукавами и вошли в  амбар.  Чжан  откинул  с
головы мешок и, ничего не понимая, уставился на гостей.
     Один из них приблизился к Чжану, три раза  поцеловал  его  в  губы  и
сказал:
     - Мы прибыли из далекой земли СССР. Наш  Сын  Хлеба  много  слышал  о
ваших талантах и справедливости и вот приглашает  вас  к  себе.  Скатертью
хлеб да соль.
     Чжан и не слыхал никогда о  такой  стране.  "Неужто,  -  подумал  он,
Медный Энгельс на меня донос сделал,  и  это  меня  за  саботаж  забирают?
Говорят, они при этом любят придуриваться..."
     От страха Чжан даже вспотел.
     - А вы сами-то кто? - спросил он.
     - Мы - референты, - ответили незнакомцы,  взяли  Чжана  за  рубаху  и
штаны, кинули на заднее сиденье и сели  по  бокам.  Чжан  попробовал  было
вырываться, но так получил по ребрам, что  сразу  покорился.  Шофер  завел
мотор, и машина тронулась.
     Странная была поездка. Сначала вроде  ехали  по  знакомой  дороге,  а
потом вдруг свернули в лес и нырнули в какую-то яму.  Машину  тряхнуло,  и
Чжан зажмурился, а когда открыл глаза  -  увидел,  что  едет  по  широкому
шоссе, по бокам которого стоят косые домики с антеннами, бродят коровы,  а
чуть дальше поднимаются вверх плакаты  с  лицами  правителей  древности  и
надписями, сделанными старинным головастиковым письмом.  Все  это  как  бы
смыкалось над головой, и казалось, что дорога идет внутри огромной  пустой
трубы. "Как в стволе у пушки", - почему-то подумал Чжан.
     Удивительно - всю жизнь он провел в своей деревне и даже не знал, что
рядом есть такие места. Стало ясно, что  они  едут  не  в  город,  и  Чжан
успокоился.
     Дорога оказалась долгой. Через пару часов Чжан стал клевать носом,  а
потом и вовсе заснул. Ему приснилось, что Медный Энгельс утерял  партбилет
и он, Чжан, назначен председателем коммуны  вместо  него  и  вот  идет  по
безлюдной пыльной улице, ища, кого бы послать на работу. Подойдя к  своему
дому, он подумал: "А что, Чжан-то Седьмой небось лежит в амбаре  пьяный...
Дай-ка зайду посмотрю".
     Вроде бы он помнил, что Чжан Седьмой - это он сам, и все равно пришла
в голову такая мысль. Чжан очень этому удивился - даже во сне, - но решил,
что раз его сделали председателем,  то  перед  этим  он,  наверно,  изучил
искусство партийной бдительности, и это она и есть.
     Он дошел до амбара, приоткрыл дверь - и видит: точно. Спит в углу,  а
на голове - мешок. "Ну подожди", - подумал Чжан, поднял с  пола  недопитую
бутылку пива и вылил прямо на накрытый мешком затылок.
     И тут вдруг над головой что-то загудело,  завыло,  застучало  -  Чжан
замахал руками и проснулся.
     Оказалось, это на  крыше  машины  включили  какую-то  штуку,  которая
вертелась, мигала и выла. Теперь все машины и люди впереди стали  уступать
дорогу, а стражники с полосатыми жезлами - отдавать честь. Двое  спутников
Чжана даже покраснели от удовольствия.
     Чжан опять задремал, а когда проснулся, было уже темно, машина стояла
на красивой площади в незнакомом городе и вокруг  толпились  люди;  близко
их, однако, не подпускал наряд стражников в черных шапках.
     - Что же, надо бы к трудящимся выйти, - с улыбкой сказал  Чжану  один
из спутников. Чжан заметил, что чем дальше они отъезжали от  его  деревни,
тем вежливей вели себя с ним эти двое.
     - Где мы? - спросил Чжан.
     - Это Пушкинская площадь города Москвы, - ответил референт и  показал
на тяжелую металлическую фигуру,  отчетливо  видную  в  лучах  прожекторов
рядом с блестящим и рассыпающимся в воздухе столбом воды; над памятником и
фонтаном неслись по небу горящие слова и цифры.
     Чжан вылез из машины. Несколько  прожекторов  осветили  толпу,  и  он
увидел над головами огромные плакаты:
     "Привет товарищу Колбасному от трудящихся Москвы!"
     Еще над толпой мелькали его  собственные  портреты  на  шестах.  Чжан
вдруг заметил, что без  труда  читает  головастиковое  письмо  и  даже  не
понимает, почему  это  его  назвали  головастиковым,  но  не  успел  этому
удивиться, потому  что  к  нему  сквозь  милицейский  кордон  протиснулась
небольшая группа людей - две женщины в красных, до асфальта, сарафанах,  с
жестяными полукругами  на  головах,  и  двое  мужчин  в  военной  форме  с
короткими балалайками. Чжан понял, что это и есть  трудящиеся.  Они  несли
перед собой что-то темное, маленькое и круглое, похожее на переднее колесо
от трактора "Шанхай". Один из референтов прошептал Чжану на ухо,  что  это
так называемый хлеб-соль. Слушаясь его же  указаний,  Чжан  бросил  в  рот
кусочек хлеба и поцеловал одну из девушек в нарумяненную  щеку,  поцарапав
лоб о жестяной кокошник.
     Тут грянул оркестр милиции, игравший на странной форме цинах и юях, и
площадь закричала:
     - У-ррр-аааа!!!
     Правда, некоторые кричали, что надо бить каких-то жидов, но  Чжан  не
знал местных обычаев и на всякий случай не стал про это расспрашивать.
     - А кто такой товарищ Колбасный? - поинтересовался он, когда  площадь
осталась позади.
     - Это вы теперь - товарищ Колбасный, - ответил референт.
     - Почему это? - спросил Чжан.
     - Так решил Сын Хлеба, - ответил референт.  -  В  стране  не  хватает
мяса, и наш повелитель полагает, что если у  его  наместника  будет  такая
фамилия, трудящиеся успокоятся.
     - А что с прошлым наместником? - спросил Чжан.
     - Прошлый наместник, - ответил референт, - похож был на  свинью,  его
часто показывали по телевизору, и трудящиеся на время забывали,  что  мяса
не хватает. Но потом Сын Хлеба узнал,  что  наместник  скрывает,  что  ему
давно отрубили голову, и пользуется услугами мага.
     - А как же его тогда показывали по телевизору,  если  у  него  голова
была отрублена? - спросил Чжан.
     - Вот это и было самым обидным для трудящихся, - ответил  референт  и
замолчал.
     Чжан хотел было спросить, что было дальше и почему это референты  все
время называют  людей  трудящимися,  но  не  решился  -  побоялся  попасть
впросак. "Да и потом, - подумал он, - может,  они  и  правда  не  люди,  а
трудящиеся".
     Скоро машина остановилась у большого кирпичного дома.
     - Здесь вы  будете  жить,  товарищ  Колбасный,  -  сказал  кто-то  из
референтов.
     Чжана провели в квартиру, которая была убрана роскошно и дорого, но с
первого взгляда вызвала у Чжана нехорошее чувство. Вроде бы и комнаты были
просторные, и окна большие, и мебель красивая - но все это  было  каким-то
ненастоящим, отдавало какой-то чертовщиной:  хлопни,  казалось,  в  ладоши
посильнее, и все исчезнет.
     Но тут референты сняли пиджаки, на столе  появилась  водка  и  мясные
закуски, и через несколько минут Чжану сам черт стал не брат.
     Потом референты засучили рукава, один из них взял гитару и заиграл, а
другой запел приятным голосом:
     - Мы - дети Галактики, но - самое главное,
     Мы - дети твои, дорогая Земля!
     Чжан не очень понял, чьи они дети, но они нравились ему все больше  и
больше. Они ловко жонглировали  и  кувыркались,  а  когда  Чжан  хлопал  в
ладоши, читали свободолюбивые стихи и пели  красивые  песни  про  то,  как
хорошо лежать ночью у костра и  глядеть  на  звездное  небо,  про  строгую
мужскую дружбу и красоту молоденьких певичек. Еще была там одна песня  про
что-то непонятное, от чего у Чжана сжалось сердце.

     Когда Чжан проснулся, было утро.  Один  из  референтов  тряс  его  за
плечо. Чжану стало стыдно, когда он увидел, в каком виде спал - тем  более
что референты были свежими и умытыми.
     - Прибыл Первый Заместитель! - сказал один из них.
     Чжан увидел, что его латаная синяя куртка куда-то пропала; вместо нее
на стуле висел  серый  пиджак  с  красным  флажком  на  лацкане.  Он  стал
торопливо одеваться и как раз кончил завязывать галстук, когда  в  комнату
ввели невысокого человека в благородных сединах.
     - Товарищ Колбасный! - возвестил он. - Основа колеса - спицы;  основа
порядка в поднебесной - кадры; надежность колеса зависит от пустоты  между
спицами, а кадры решают все. Сын Хлеба слышал о вас как  о  благородном  и
просвещенном муже и хочет пожаловать вам высокую должность.
     - Смею ли мечтать о такой чести? - отозвался Чжан, с трудом сдерживая
икоту.
     Первый Заместитель пригласил его за собой. Они спустились вниз,  сели
в черную машину и поехали по улице, которая называлась "Большая  Бронная".
И вот они оказались у дома вроде того, где  Чжан  провел  ночь,  только  в
несколько раз больше. Вокруг дома был большой парк.
     Первый Заместитель пошел по узкой дорожке впереди; Чжан  двинулся  за
ним, слушая, как спешащий сзади референт  играет  на  маленькой  флейте  в
форме авторучки.
     Светила луна. По пруду плавали удивительной  красоты  черные  лебеди,
про которых Чжану сказали, что все они на самом деле  заколдованные  воины
КГБ. За тополями и ивами прятались десантники, переодетые морской пехотой.
В кустах залегла морская пехота, переодетая десантниками. А у самого входа
в дом несколько старушек с лавки мужскими голосами велели им  остановиться
и лечь на землю, сложив руки на затылке.
     Внутрь пустили только Первого Заместителя и Чжана. Они долго  шли  по
каким-то коридорам и лестницам, на которых играли веселые  нарядные  дети,
и, наконец, приблизились к высоким инкрустированным дверям, у  которых  на
часах стояли два космонавта с огнеметами.
     Чжан был перепуган и  подавлен.  Первый  Заместитель  открыл  тяжелую
дверь и сказал Чжану:
     - Прошу.
     Чжан услышал негромкую музыку и на цыпочках вошел внутрь. Он оказался
в просторной светлой комнате, окна которой были распахнуты  в  небо,  а  в
самом центре, за белым роялем [Редкий музыкальный инструмент, напоминающий
большие гусли. (Прим. перев.)], сидел Сын Хлеба, весь в хлебных колосьях и
золотых звездах. Сразу было видно, что это человек необыкновенный. Рядом с
ним стоял большой  металлический  шкаф,  к  которому  он  был  присоединен
несколькими шлангами; в шкафу что-то тихонько булькало. Сын  Хлеба  глядел
на вошедших, но, казалось, не видел их; влетающий в окна ветер шевелил его
седые волосы.

     На самом деле он, конечно, все видел - через минуту он убрал  руки  с
рояля, милостиво улыбнулся, а потом сказал:
     - С целью укрепления...
     Говорил он невнятно и как бы задыхаясь,  и  Чжан  понял  только,  что
будет теперь очень важным чиновником. Потом  состоялся  обед.  Так  вкусно
Чжан никогда еще не ел. Вот только Сын Хлеба не  положил  себе  в  рот  ни
кусочка. Вместо этого референты  открыли  в  шкафу  дверцу,  бросили  туда
несколько лопат икры и вылили бутылку пшеничного вина. Чжан никогда бы  не
подумал,  что  такое  бывает.  После  обеда  они  с  Первым   Заместителем
поблагодарили правителя СССР и вышли.
     Его отвезли домой, а вечером  состоялся  торжественный  концерт,  где
Чжана усадили в самом первом ряду. Концерт  был  величественным  зрелищем.
Все номера удивляли количеством участников  и  слаженностью  их  действий.
Особенно  Чжану  понравился  детский  патриотический  танец  "Мой  тяжелый
пулемет" и "Песня о триединой задаче" в исполнении Государственного  хора.
Вот только при исполнении этой песни на солиста навели зеленый прожектор и
лицо у него стало совсем трупным; но Чжан не знал  всех  местных  обычаев.
Поэтому он и не стал ни о чем спрашивать своих референтов.
     Утром, проезжая по городу, Чжан увидел из окна машины  длинные  толпы
народа. Референт объяснил, что все эти люди вышли проголосовать  за  Ивана
Семеновича Колбасного - то есть за него, Чжана. А  в  свежей  газете  Чжан
увидел свой портрет и биографию, где  было  сказано,  что  у  него  высшее
образование и раньше он находился на дипломатической работе.
     Вот так, в восемнадцатом году правления под девизом "Эффективность  и
качество", Чжан Седьмой стал важным чиновником в стране СССР.
     Потянулась новая жизнь. Дел у Чжана не было никаких, никто ни  о  чем
его не спрашивал и ничего от него не хотел. Иногда только его призывали  в
один из московских дворцов, где он  молча  сидел  в  президиуме  во  время
исполнения какой-нибудь песни или танца; сначала он очень смущался, что на
него глядит столько народа, а потом подсмотрел, как ведут себя  другие,  и
стал поступать так же - закрывать пол-лица ладонью  и  вдумчиво  кивать  в
самых неожиданных местах.
     Появились у  него  лихие  дружки  -  народные  артисты,  академики  и
генеральные  директоры,  умелые  в  боевых  искусствах.  Сам   Чжан   стал
Победителем  Социалистического  Соревнования  и  Героем  Социалистического
Труда. С утра  они  всей  компанией  напивались  и  шли  в  Большой  театр
безобразничать с тамошними певичками и певцами - правда,  если  там  гулял
кто-нибудь более важный, чем Чжан, им приходилось поворачивать. Тогда  они
вваливались в  какой-нибудь  ресторан,  и  если  простой  народ  или  даже
служилые люди видели на  дверях  табличку  "Спецобслуживание",  они  сразу
понимали, что там веселится Чжан со своей компанией, и обходили это  место
стороной.
     Еще Чжан любил выезжать в ботанический сад любоваться цветами; тогда,
чтобы не мешали простолюдины, сад оцепляли телохранители Чжана.
     Трудящиеся очень уважали и боялись Чжана; они  присылали  ему  тысячи
писем, жалуясь на несправедливость и прося помочь в  самых  разных  делах.
Чжан иногда выдергивал из стопки какое-нибудь письмо наугад  и  помогал  -
из-за этого о нем шла добрая слава.
     Что больше всего нравилось Чжану, так это не  бесплатная  кормежка  и
выпивка, не все его особняки и любовницы, а здешний народ, трудящиеся. Они
были работящие и скромные, с пониманием, - Чжан мог, например, давить  их,
сколько хотел, колесами своего огромного черного  лимузина,  и  все,  кому
случалось быть при этом на улице, отворачивались,  зная,  что  это  не  их
дело, а для них главное - не опоздать на работу. А уж беззаветные  были  -
прямо как муравьи. Чжан даже написал в  главную  газету  статью:  "С  этим
народом можно делать что угодно", и ее напечатали, чуть изменив заголовок:
"С таким народом можно творить великие дела". Примерно это  Чжан  и  хотел
сказать.
     Сын Хлеба очень любил Чжана.  Часто  вызывал  его  к  себе  и  что-то
бубнил, только Чжан не понимал ни слова. В шкафу что-то булькало и урчало,
и Сын Хлеба с каждым днем выглядел все хуже. Чжану было очень его жаль, но
помочь ему он никак не мог.
     Однажды, когда Чжан отдыхал в  своем  подмосковном  поместье,  пришла
весть о смерти Сына Хлеба. Чжан перепугался  и  подумал,  что  его  теперь
непременно схватят. Он хотел уже было удавиться, но  слуги  уговорили  его
повременить. И правда, ничего страшного не случилось - наоборот, ему  дали
еще одну должность:  теперь  он  возглавил  всю  рыбную  ловлю  в  стране.
Нескольких друзей Чжана арестовали, и установилось  новое  правление,  под
девизом "Обновление истоков".  В  эти  дни  Чжан  так  перенервничал,  что
начисто забыл, откуда он родом, и сам стал верить, что находился раньше на
дипломатической работе, а не пьянствовал дни и ночи напролет  в  маленькой
глухой деревушке.
     В восьмом году правления под девизом "Письма  Трудящихся"  Чжан  стал
наместником Москвы. А в третьем году правления под девизом "Сияние истины"
он женился, взяв за себя красавицу-дочь несметно богатого академика:  была
она изящной, как куколка, прочла много книг и знала танцы и музыку. Вскоре
она родила ему двух сыновей.
     Шли годы, правитель  сменял  правителя,  а  Чжан  все  набирал  силу.
Постепенно вокруг него сплотилось много преданных чиновников и военных,  и
они стали тихонько поговаривать, что Чжану пора взять власть в свои  руки.
И вот однажды утром свершилось.
     Теперь Чжан узнал тайну белого рояля. Главной обязанностью Сына Хлеба
было сидеть за ним и наигрывать какую-нибудь несложную мелодию. Считалось,
что при этом  он  задает  исходную  гармонию,  в  соответствии  с  которой
строится  все  остальное  управление  страной.  Правители,   понял   Чжан,
различались между собой тем, какие мелодии они знали. Сам он хорошо помнил
только "Собачий вальс" и большей частью наигрывал именно его.  Однажды  он
попробовал  сыграть  "Лунную  сонату",  но  несколько  раз  ошибся,  и  на
следующий день на Крайнем севере  началось  восстание  племен,  а  на  юге
произошло землетрясение, при котором, слава Богу, никто не погиб.  Зато  с
восстанием пришлось повозиться: мятежники под черными энаменами  с  желтым
кругом посередине пять дней сражались с ударной десантной дивизией "Братья
Карамазовы", пока не были перебиты все до одного.
     С тех пор Чжан не рисковал и играл только "Собачий вальс" - зато  его
он мог исполнять как угодно: с закрытыми глазами, спиной к  роялю  и  даже
лежа на нем животом.  В  секретном  ящике  под  роялем  он  нашел  сборник
мелодий, составленный правителями древности. По вечерам  он  часто  листал
его. Он узнал, например, что в тот  самый  день,  когда  правитель  Хрущев
исполнял мелодию "Полет шмеля", над страной был сбит вражий самолет.  Ноты
многих мелодий были замазаны черной краской, и уже нельзя было узнать, что
играли правители тех лет.
     Теперь Чжан стал самым могущественным  человеком  в  стране.  Девизом
своего правления он выбрал  слова:  "Великое  умиротворение".  Жена  Чжана
строила новые дворцы, сыновья росли, народ процветал - но сам  Чжан  часто
бывал печален. Хоть и не существовало  удовольствия,  которого  он  бы  не
испытал, - но и многие заботы подтачивали его сердце. Он стал седеть и все
хуже слышал левым ухом.
     По вечерам  Чжан  переодевался  интеллигентом  и  бродил  по  городу,
слушая, что говорит народ. Во время своих прогулок стал он  замечать,  что
как он ни плутай, все равно выходит на одни и те  же  улицы.  У  них  были
какие-то странные названия: "Малая  Бронная",  "Большая  Бронная"  -  эти,
например, были в центре, а самая  отдаленная  улица,  на  которую  однажды
забрел Чжан, называлась "Шарикоподшипниковская".
     Где-то дальше, говорили, был  Пулеметный  бульвар,  а  еще  дальше  -
первый и  второй  Гусеничные  проезды.  Но  там  Чжан  никогда  не  бывал.
Переодевшись, он или пил в ресторанах у Пушкинской площади, или заезжал на
улицу Радио к своей любовнице и вез ее в тайные продовольственные лавки на
Трупной площади. (Так она на самом деле называлась,  но  чтобы  не  пугать
трудящихся, на всех вывесках вместо буквы "п" была буква "б".) Любовница -
а это была молоденькая балерина - радовалась при этом, как  девочка,  и  у
Чжана становилось полегче на душе, а через минуту они уже  оказывались  на
Большой Бронной.
     И вот с некоторых пор такая  странная  замкнутость  окружающего  мира
стала настораживать Чжана. Нет, были, конечно, и другие улицы, и вроде  бы
даже другие города  и  провинции  -  но  Чжан,  как  давний  член  высшего
руководства,  отлично  знал,  что  они  существуют  в  основном  в  пустых
промежутках между теми улицами, на которые он все время выходил  во  время
своих прогулок, и как бы для отвода глаз.
     А Чжан, хоть и правил  страной  уже  одиннадцать  лет,  все-таки  был
человек честный, и очень ему странно было произносить  речи  про  какие-то
поля и просторы, когда он помнил, что и большинства улиц в  Москве,  можно
считать, на самом деле нету.
     Однажды днем он собрал руководство и сказал:
     - Товарищи! Ведь мы все знаем, что у нас в  Москве  только  несколько
улиц настоящих, а остальных почти не существует. А уж дальше, за  Окружной
дорогой, вообще непонятно что начинается. Зачем же тогда...
     Не успел он договорить, как все вокруг закричали, вскочили с  мест  и
сразу проголосовали за то, чтобы снять Чжана со всех постов. А как  только
это сделали, новый Сын Хлеба влез на стол и закричал:
     - А ну, завязать ему рот и...
     - Позвольте хоть проститься с женой и детьми! - взмолился Чжан.
     Но его словно никто не слышал - связали по рукам  и  ногам,  заткнули
рот и бросили в машину.
     Дальше все  было  как  обычно  -  отвезли  его  в  Китайский  проезд,
остановились прямо посреди дороги, открыли люк в асфальте  и  кинули  туда
вниз головой.
     Чжан обо что-то ударился затылком и потерял сознание.

     А когда открыл глаза - увидел, что лежит в своем амбаре на полу.  Тут
из-за стены дважды донесся далекий звук гонга, и женский голос сказал:
     - Пекинское время - девять часов.
     Чжан провел рукой по лбу, вскочил и, шатаясь, выбежал на улицу. А тут
из-за угла как раз выехал на ослике Медный Энгельс. Чжан сдуру побежал,  и
Медный Энгельс со звонким цоканьем поскакал за ним мимо молчащих  домов  с
опущенными ставнями и запертыми воротами; на деревенской площади он настиг
Чжана, обвинил его в чжунгофобии и послал на сортировку грибов моэр.
     Вернувшись через три года домой, Чжан первым делом пошел  осматривать
амбар. С одной стороны его  стена  упиралась  в  забор,  за  которым  была
огромная куча мусора, копившегося на этом месте, сколько Чжан себя помнил.
По ней ползали большие рыжие муравьи.
     Чжан взял лопату и стал копать. Несколько раз воткнул ее в кучу  -  и
она ударила  о  железо.  Оказалось,  что  под  мусором  -  японский  танк,
оставшийся со времен войны. Стоял он в таком месте, что  с  одной  стороны
был заслонен амбаром, а с другой - забором, и был скрыт от  взглядов,  так
что Чжан мог спокойно раскапывать его, не боясь, что  кто-то  это  увидит,
тем более что все лежали по домам пьяные.
     Когда Чжан открыл люк, ему в лицо пахнуло кислым запахом.  Оказалось,
что там большой муравейник. Еще в башне были останки танкиста.
     Приглядевшись, Чжан стал кое-что узнавать. Возле казенника  пушки  на
позеленевшей цепочке висела маленькая бронзовая фигурка-брелок. Рядом, под
смотровой щелью, была лужица - туда во  время  дождей  капала  протекающая
вода. Чжан узнал Пушкинскую площадь, памятник и  фонтан.  Мятая  банка  от
американских  консервов  была  рестораном  "Мак-Дональдс",  а  пробка   от
"Кока-Колы" - той самой рекламой, на которую Чжан подолгу, бывало, глядел,
сжимая кулаки, из окна своего лимузина. Все это  не  так  давно  выбросили
здесь проезжавшие через деревню американские туристы.
     Мертвый танкист почему-то был не  в  шлеме,  а  в  съехавшей  на  ухо
пилотке -  так  вот,  кокарда  на  этой  пилотке  очень  напоминала  купол
кинотеатра "Мир". А на остатках щек у трупа были  длинные  бакенбарды,  по
которым ползало много муравьев с личинками, - только глянув на  них,  Чжан
узнал два бульвара, сходившихся у  Трупной  площади.  Узнал  он  и  многие
улицы: Большая Бронная -  это  была  лобовая  броня,  а  Малая  Бронная  -
бортовая.
     Из  танка  торчала  ржавая  антенна  -  Чжан   догадался,   что   это
Останкинская телебашня. Само  Останкино  было  трупом  стрелка-радиста.  А
водитель, видимо, спасся.
     Взяв длинную палку, Чжан поковырял в муравейной куче и отыскал  матку
- там, где в Москве проходила Мантулинская улица и куда никогда никого  не
пускали. Отыскал Чжан и Жуковку, где были самые важные  дачи  -  это  была
большая жучья нора, в которой копошились толстые муравьи длиной в три цуня
каждый. А окружная дорога - это был круг, на котором вращалась башня.
     Чжан подумал, вспомнил, как его  вязали  и  бросали  головой  вниз  в
колодец, и в нем проснулась не то злоба, не то обида - в общем, развел  он
хлорку в двух ведрах да и вылил ее в люк.
     Потом он захлопнул люк и забросал танк землей и мусором, как было.  И
скоро совсем позабыл обо всей  этой  истории.  У  крестьянина  ведь  какая
жизнь? Известно.
     Чтобы  его  не  обвинили  в  том,  будто  он   оруженосец   японского
милитаризма, Чжан никогда никому не рассказывал, что  у  него  возле  дома
японский танк.
     Мне же эту историю он поведал через  много  лет,  в  поезде,  где  мы
случайно встретились  -  она  показалась  мне  правдивой,  и  я  решил  ее
записать.

     Пусть все это послужит уроком для тех, кто хочет вознестись к власти;
ведь если вся наша вселенная находится в чайнике  Люй  ДунБиня  -  что  же
такое тогда страна, где побывал Чжан! Провел там лишь миг, а показалось  -
прошла жизнь. Прошел путь от пленника до правителя - а оказалось, переполз
из одной норки в другую. Чудеса, да и только. Недаром товарищ Ли  Чжао  из
Хуачжоусского крайкома партии сказал:
     "Знатность, богатство и высокий чин, могущество и  власть,  способные
сокрушить  государство,  в  глазах  мудрого  мужа  немногим   отличны   от
муравьиной кучи".
     По-моему, это так же верно, как то, что Китай на  севере  доходит  до
Ледовитого океана, а на западе - до Франкобритании.
     Со Лу-Тан

                              Виктор ПЕЛЕВИН

                              ПРИНЦ ГОСПЛАНА

     По  коридору  бежит  маленькая  фигурка.  Нарисована  она  с  большой
любовью, даже несколько сентиментально.  Если  нажать  клавишу  "Up",  она
подпрыгнет вверх, прогнется, повиснет на секунду в  воздухе  и  попытается
что-то поймать над своей головой.  Если  нажать  "Down",  она  присядет  и
постарается что-то поднять с земли под ногами. Если  нажать  "Right",  она
побежит вправо. Если нажать "Left" - влево. Вообще, ею можно  управлять  с
помощью разных клавиш, но эти четыре - основные.
     Проход, по которому  бежит  фигурка,  меняется.  Большей  частью  это
что-то вроде  каменной  штольни,  но  иногда  он  становится  удивительной
красоты галереей с полосой восточного орнамента на стене и высокими узкими
окнами. На стенах горят факелы, а в тупиках коридоров и на шатких  мостках
над глубокими каменными шахтами стоят враги с обнаженными мечами - с  ними
фигурка может сражаться, если  нажимать  клавишу  "Shift".  Если  нажимать
некоторые клавиши одновременно с другими,  фигурка  может  подпрыгивать  и
подтягиваться,  висеть,  качаясь,  на  краю,  и  даже  может   с   разбега
перепрыгивать каменные колодцы, из дна которых торчат острые шипы. У  игры
много уровней, с нижних можно переходить вверх, а с  высших  проваливаться
вниз - при этом меняются коридоры, меняются ловушки, по  другому  выглядят
кувшины, из которых фигурка пьет, чтобы восстановить свои жизненные  силы,
но все остается по прежнему - фигурка бежит среди каменных плит,  факелов,
черепов на полу и рисунков на стенах. Цель игры - подняться до  последнего
уровня, где ждет принцесса, но для этого нужно посвятить игре очень  много
времени. Собственно говоря, чтобы добиться в игре успеха, надо забыть, что
нажимаешь на кнопки, и стать этой фигуркой самому -  только  тогда  у  нее
появится степень проворства, необходимая,  чтобы  фехтовать,  проскакивать
через  щелкающие  в   узких   каменных   коридорах   разрезалки   пополам,
перепрыгивать дыры в полу и бежать по срывающимся вниз плитам,  каждая  из
которых способна выдержать вес тела только секунду, хотя никакого  тела  и
тем более веса у фигурки нет, как нет его, если вдуматься, и у срывающихся
плит, как бы убедителен ни казался издаваемый ими при падении стук.
     Принц бежал по каменному  карнизу;  надо  было  успеть  подлезть  под
железную решетку до того, как она  опустится,  потому  что  за  ней  стоял
узкогорлый кувшин, а сил почти не  было:  сзади  остались  два  колодца  с
шипами, да и прыжок со второго яруса на усеянный каменными  обломками  пол
тоже стоил немало. Саша нажал "Right" и сразу же за ней  "Down",  и  принц
каким-то чудом пролез под решеткой,  спустившуюся  уже  почти  наполовину.
Картинка на экране сменилась, но вместо кувшина на мостике  впереди  стоял
жирный воин в тюрбане и гипнотизирующе глядел на Сашу.
     - Лапин! - раздался сзади отвратительно  знакомый  голос,  и  у  Саши
перехватило под ложечкой, хотя совершенно никакого объективного повода для
страха не было.
     - Да, Борис Григорьевич?
     - А зайди-ка ко мне.
     Кабинет Бориса Григорьевича на самом деле никаким кабинетом не был, а
был просто частью комнаты, отгороженной несколькими невысокими шкафами,  и
когда Борис Григорьевич ходил по своей территории, над поверхностью шкафов
был виден его лысый затылок, отчего Саше иногда казалось, что он сидит  на
корточках  возле  бильярда  и   наблюдает   за   движением   единственного
оставшегося шара, частично скрытого бортом. После обеда Борис  Григорьевич
обычно попадал  в  лузу,  а  с  утра,  в  золотое  время,  большей  частью
отскакивал от бортов, причем  роль  кия  играл  телефон,  звонки  которого
заставляли  полусферу  цвета  слоновой  кости  над   заваленной   бумагами
поверхностью шкафа двигаться некоторое время быстрее.
     Саша ненавидел Бориса Григорьевича той особой длительной и  спокойной
ненавистью, которая знакома только живущим у  жестокого  хозяина  сиамским
котам и читавшим Оруэлла советским инженерам. Саша всего Оруэлла прочел  в
институте, еще когда было нельзя, и с тех пор  каждый  день  находил  уйму
поводов, чтобы с кривой улыбкой покачать головой. Вот и сейчас, подходя  к
проходу между двух шкафов, он криво улыбнулся предстоящему разговору.
     Борис Григорьевич стоял  у  окна  и,  подолгу  замирая  в  каждом  из
промежуточных положений, отрабатывал  удар  "полет  ласточки",  причем  не
бамбуковой палкой, как совсем недавно, когда он только  начинал  осваивать
"Будокан", а настоящим самурайским мечом. Сегодня на нем  была  "охотничья
одежда"  из  зеленого  атласа,  под  которой  виднелось  мятое  кимоно  из
узорчатой ткани синобу. Когда  Саша  вошел,  он  бережно  положил  меч  на
подоконник, сел на циновку и указал на соседнюю. Саша, с трудом  подвернув
под себя ноги, сел и поместил  свой  взгляд  на  плакат  фирмы  "Хонда"  с
мотоциклистом в высоких кожаных сапогах,  второй  год  делающим  вираж  на
стенке шкафа справа от  циновки  Бориса  Григорьевича.  Борис  Григорьевич
положил ладонь на процессорный блок своей "эйтишки"  -  такой  же,  как  у
Саши, только с винтом в восемьдесят мегабайт, - и закрыл глаза, размышляя,
как построить беседу.
     - Читал последние "Аргументы"? - спросил он через минуту.
     - Нет, - ответил Саша, - я не выписываю.
     - Зря, - сказал Борис Григорьевич, поднимая с пола свернутые листы  и
потряхивая ими в воздухе, - отличная газета. Я не понимаю, на  что  только
коммунисты надеются? Пятьдесят миллионов человек загубили,  и  сейчас  еще
что-то бормочут. Все же всем ясно.
     - Ага, - сказал Саша.
     - Или вот, - сказал Борис  Григорьевич,  -  в  Америке  около  тысячи
женщин беременны от инопланетян. У нас тоже таких полно, но их КГБ  где-то
прячет.
     "Чего он хочет-то?" - с тоской подумал Саша.
     Борис Григорьевич задумался.
     - Странный ты парень, Саня, - наконец, сказал он. - Глядишь  бирюком,
ни с кем из отдела не дружишь. Ведь ты знаешь, люди вокруг, не  мебель.  А
ты вчера Люсю напугал  даже.  Она  сегодня  мне  говорит:  "Знаете,  Борис
Григорич, как хотите, а мне с ним в лифте одной страшно ездить."
     - Я с ней в лифте ни разу не ездил, - сказал Саша.
     - Так поэтому и боится, - сказал Борис Григорьевич. - А ты съезди, за
пизду ее схвати, посмейся. Ты Дейла Карнеги читал?
     - А чем я ее напугал? - спросил Саша, соображая, кто такая Люся.
     - Да не в Люсе дело, - раздражаясь, махнул рукой Борис Григорьевич. -
Человеком надо быть, понял? Ну ладно, этот разговор мы  еще  продолжим,  а
сейчас ты мне по делу нужен. Ты "Абрамс" хорошо знаешь?
     - Ничего.
     - Как там башня поворачивается?
     - Сначала нажимаете "С", а потом курсорными клавишами.  Вертикальными
можно поднимать пушку.
     - Точно? Давай-ка глянем.
     Саша перешел к компьютеру; Борис Григорьевич, что-то шепча и  подолгу
зависая пальцами над клавиатурой, вызвал игру.
     - Вот, - показывая, сказал Саша.
     - Точно. Век бы не догадался.
     Борис Григорьевич  снял  телефонную  трубку  и  принялся  накручивать
номер, и когда линия отозвалась,  все  лучшее  поднялось  из  его  души  и
поместилось на лице.
     - Борис Емельяныч, - ласково сказал он,  -  нашли.  Нажимаете  цэ,  а
потом стрелочками... Да... Да...  Обратно  тоже  через  цэ...  Да  что  вы
говорите, а-ха-ха-ха...
     Борис Григорьевич повернулся к Саше, умоляюще сложил губы и совсем не
обидно пошевелил пальцами в направлении выхода. Саша встал и вышел.
     - А-ха-ха... На листе? Попьюлос? Даже не  слышал.  Сделаем.  Сделаем.
Сделаем. Обнимаю...
     Саша ходил курить на темную лестницу, к окну, из которого  был  виден
высотный  дом  и  какие-то  обветшало-красивые  террасы  внизу.  Место   у
подоконника было для него особым. Закурив, он обычно  подолгу  смотрел  на
высотный дом - звезда на его шпиле была видна немного  сбоку,  и  казалась
из-за обрамляющих ее венков двуглавым орлом;  глядя  на  нее,  Саша  часто
представлял  себе  другой  вариант  русской  истории,  точнее  другую   ее
траекторию,  закончившуюся  той  же  точкой  -  строительством  такого  же
высотного здания, только с другой эмблемой на  верхушке.  Но  сейчас  небо
было каким-то особенно гнусным и казалось даже серее, чем высотный дом.
     На площадке одним пролетом ниже курили двое в одинаковых комбинезонах
из тонкой английской  шерсти;  у  обоих  из  широкого  нагрудного  кармана
торчало по мельхиоровому гаечному ключу. Саша прислушался к их разговору и
понял, что оба они из игры  "Пайпс",  или,  по-русски,  "Трубы".  Саша  ее
видел, и даже ездил устанавливать ее на винчестер  какому-то  замминистра,
но ему самому она не нравилась полным отсутствием романтики, поверхностным
пафосом и особенно тем, что в  левом  углу  был  нарисован  мерзкого  вида
водопроводчик, который начинал хохотать, когда  какую-нибудь  из  труб  на
экране прорывало. А эти двое, судя по разговору, увлекались ей всерьез.
     - По старым договорам уже не грузят, - жаловался первый комбинезон, -
валюту хотят.
     - А ты на начало этапа  вернись,  -  отвечал  второй,  -  или  вообще
загрузись по новой.
     - Пробовал уже. Егор даже в командировку на комбинат ездил, три  раза
к директору пытался пройти, пока не подвис.
     - Если подвисает, надо  "Control  -  Break"  нажимать.  Или  "Reset".
Знаешь, как Евграф Емельяныч говорит - семь бед, один "Reset".
     Оба   темных   комбинезона   синхронно   подняли   глаза   на   Сашу,
переглянулись, кинули окурки в ведро и скрылись в коридоре.
     "Вот интересно, - подумал Саша, - они врут друг другу, или им  правда
в эти трубы интересно играть?" Он пошел вниз по лестнице. "Господи, да  на
что же я надеюсь? - подумал он. - Что я буду здесь  делать  через  год?  А
ведь они хоть очень глупые, но все видят. И все  понимают.  И  не  прощают
ничего. Каким же надо оборотнем быть, чтоб здесь работать...""
     Вдруг лестница под ногами дрогнула, тяжелый бетонный блок с  четырьмя
ступенями, как во сне, ушел из-под ног и через секунду с грохотом врезался
в лестничный пролет этажом ниже, не причинив, однако, никакого вреда  двум
девочкам-машинисткам из административной группы, стоявшим  точно  в  месте
удара. Девушки подняли хорошенькие птичьи головки и  посмотрели  на  Сашу,
которого спасло только то, что он успел схватиться за край  оставшейся  на
месте ступени.
     - Ботинки чистить надо, - сказала одна  из  девушек,  отстраняясь  от
сашиных качающихся ног, и обе они захихикали.
     Саша скосил на них глаза и заметил пирамидку из разноцветных кубиков,
на нижней грани которой они стояли. Это была, кажется, игра "Крэйзи  берд"
- очень милая, с забавной дурашливой музыкой,  но  с  неожиданно  тупым  и
жестоким концом.
     Так можно было висеть сколько угодно - было даже  что-то  приятное  в
этом однообразном покачивании  взад-вперед,  но  Саша  подумал,  что  это,
наверно, выглядит глупо. Он подтянулся  и  вылез  на  незнакомый  каменный
пятачок, обрывающийся в пропасть, противоположный край которой был  где-то
за левой границей монитора (там еле слышно что-то жужжало). Другая сторона
площадки упиралась в высокую каменную стену, сложенную из  грубых  блоков.
Саша сел на шероховатый и холодный  пол,  прислонился  к  стене  и  закрыл
глаза. Откуда-то издалека доносился тихий звук флейты. Саша не знал, кто и
где играет на ней, но слышал эту музыку почти каждый день. Сначала,  когда
он  только  осваивался  на  первом  уровне,  этот  далекий  дрожащий  звук
раздражал его своей заунывной однообразностью, какой-то  бессмысленностью,
что ли. Но постепенно он привык и стал даже находить  в  нем  своеобразную
красоту -  стало  казаться,  что  внутри  одной  надолго  растянутой  ноты
заключена целая сложная мелодия, и эту мелодию можно было слушать  часами.
Последнее время он даже останавливался, чтобы послушать флейту,  и  -  как
сейчас - оставался неподвижен некоторое время после того, как она стихала.
     Встав, Саша огляделся. Выход был только один - надо  было  прыгать  в
неизвестность за левым обрезом экрана. Можно было прыгнуть  с  разбега,  а
можно - сильно оттолкнувшись обеими ногами от края площадки. Все  пропасти
в лабиринте были длинной либо в прыжок с разбега, либо в прыжок с места, и
надежней,  конечно,  казался  первый  способ,  но  выработанная   интуиция
почему-то подсказывала второй; Саша подошел к обрыву, встал на  самый  его
край, и, изо всех сил оттолкнувшись, прыгнул в жужжащую неизвестность.
     Когда он приземлился на корточки и через секунду выпрямился, на лбу у
него выступил холодный пот - стоило ему прыгнуть с разбега... Прямо  перед
ним на острых стальных шипах висело скрюченное мертвое тело, уже  багровое
и распухшее, облепленное множеством жирных неторопливых мух - некоторые из
них взлетали отдохнуть и издавали то самое жужжание, которое  было  слышно
на картинке справа. Мертвец при жизни был мужчиной средних лет; на нем был
приличный костюм, а рука до сих пор сжимала портфель. Видно, он был в игре
новичком, и решил, что надежней будет разбежаться. Но, впрочем, с таким же
успехом Саша мог оказаться на дне глубокой каменной  шахты,  а  мужчина  в
пиджаке - продолжить путешествие к принцессе; точного способа  угадать  не
существовало, или, во всяком случае, Саша его не  знал.  Осторожно  обойдя
мертвое тело, Саша побежал вперед по коридору, в одном  месте  подтянулся,
влез на поддерживаемую двумя грубыми столбами площадку и побежал по новому
коридору, в трех местах которого  пришлось  перепрыгивать  через  глубокие
каменные колодцы. Больше всего его поражало, что все  это  происходило  на
втором уровне, вроде бы знакомом, как собственные пять пальцев,  и  только
когда под ногами щелкнула управляющая плита  и  из-за  угла  донесся  лязг
поднимающейся решетки, он  все  понял.  Недалеко  от  перехода  на  третий
уровень была одна решетка, которую он так и не сумел открыть - а когда ему
удалось выйти на новый этап, он решил, что она  была  чисто  декоративной.
Оказалось, что за ней тоже был участок лабиринта - правда, тупиковый. Саша
пробежал под поднявшейся решеткой и помчался дальше -  места  вокруг  были
уже знакомые и не сулили никаких неожиданностей. Он наступил еще  на  одну
управляющую плиту, перепрыгнул другую - иначе следующая  решетка,  которая
начала подниматься впереди, сразу же упала бы - подтянулся и изо всех  сил
рванул по коридору - надо было спешить,  потому  что  поднявшись,  решетка
сразу же начинала опускаться. Он как раз успел подлезть под зубья,  бывшие
уже в полуметре от пола,  и  оказался  возле  лестничной  клетке  третьего
этажа, совсем недалеко от того места, где несколько минут назад  обрушился
вниз участок лестницы. Теперь дверь следующего уровня была рядом. "Черт, -
подумал Саша, отряхиваясь и только теперь чувствуя, как бьется  сердце,  -
ведь  не  проваливалась  здесь  лестница  раньше!   На   четвертом   этаже
проваливалась, а здесь нет. Наверно, через несколько раз срабатывает."
     - Саша!
     Саша  обернулся.  Из  двери   второго   подотдела   малой   древесины
выглядывала  Эмма  Николаевна.  Ее  лицо  было  густо  покрыто  пудрой,  и
напоминало присыпанный стрептоцидом большой розовый лишай.
     - Саша, прикури мне, а?
     - А вы что, сами не можете? - довольно холодно спросил Саша.
     - Так я же не в "Принце",  -  ответила  Эмма  Николаевна,  -  у  меня
факелов на стенах нету.
     - А что, раньше играли? - подобрев, спросил Саша.
     -  Приходилось,  -  ответила  Эмма  Николаевна,  -  только  вот   эти
стражники... Что хотели, то со мной и делали... В  общем,  дальше  второго
яруса я так и не попала.
     - А там шифтом надо, - сказал Саша, беря сигарету и подходя к зыбкому
факелу, горящему на стене, - и курсорными.
     - Да  мне  сейчас  уж  поздно,  -  вздохнула  Эмма  Николаевна,  беря
зажженную сигарету и влажно глядя на Сашу.
     Саша открыл было рот, чтобы выразить  вежливый  протест,  но  заметил
выглядывающего из-за спины Эммы Николаевны полуголого рыжегрудого  монстра
с большим задумчивым рылом вместо лица - такого, какие встречаются  только
в небольших внешнеэкономических организациях или на дне колодца  смерти  в
игре "Таргхан" - побледнел и, неловко кивнув, пошел к себе.
     "Хана бабе, - подумал он, - скоро в ДОС выйдет... А может, выберется,
черт ее знает."
     В его отделе громко звонил телефон, и Саша нетерпеливо подпрыгнул  на
открывающей вход плите, чтобы дверь следующего уровня скорее поднялась.
     - Лапин! К телефону!
     Саша подскочил к столу и взял трубку.
     - Саня? Здорово.
     Это был Петя Итакин из Госплана.
     - Ты сегодня приезжаешь?
     - Вроде не собирался.
     -  Начальник  сказал,  что  сейчас  кто-то  из  Госснаба   с   новыми
программами приедет. Я почему-то решил, что ты.
     - Не знаю, - сказал Саша, - мне пока ничего не говорили.
     - Это ведь у тебя к "Абрамсу" три лишних файла?
     - У меня.
     - Значит точно тебя пошлют. Ты меня дождись, если я выйду, ладно?
     - Ладно.
     Саша повесил  трубку  и  пошел  на  свое  рабочее  место.  Рядом,  за
резервным компьютером, сидел командировочный из Пензы и сосредоточено  бил
из лазера по эргонской ракетной установке, которая уже почти повернулась в
позицию  для  стрельбы;   вокруг,   насколько   хватало   глаз,   тянулись
безрадостные пески "Старглайдера".
     - Как там у вас? - вежливо спросил Саша.
     - Плохо, - отвечал командировочный, с гримасой стуча  по  клавише,  -
очень плохо. Если вон та штука...
     И вдруг все скрылось в ослепительном огненном смерче; Саша отшатнулся
от командировочного и закрыл лицо ладонями  -  он  сделал  это  совершенно
инстинктивно, а когда сообразил, что с ним самим ничего случиться не может
и открыл глаза, командировочного рядом уже не было, а на полу возле  стула
дотлевала пола пиджака.
     Из-за шкафа выскочил  Борис  Григорьевич,  швырнул  меч  на  пол,  и,
подтянув полы длинного стеганого плаща, который он перед схваткой  надевал
поверх панциря, принялся затаптывать испускающий вонючий дым кусок  ткани.
Рогатый шлем Бориса Григорьевича изображал мрачное  японское  божество,  и
выбитый на металле оскал в сочетании с хлопотливыми  и  какими-то  бабьими
движениям большого нежного тела был  довольно-таки  страшен.  Ликвидировав
зародыш пожара,  Борис  Григорьевич  снял  шлем,  вытер  мокрую  лысину  и
вопросительно поглядел на Сашу.
     - Все, - сказал Саша, и кивнул на экран, на котором мигала  досовская
галочка.
     - Вижу, что все. Ты мне его вызови снова, а  то  у  нас  еще  акт  не
подписан.
     У Бориса Григорьевича на столе зазвенел телефон, и он, не  договорив,
кинулся поднимать трубку.
     Саша пересел за соседний компьютер, вышел на драйв "а",  из  которого
торчала поганая болгарская дискета гостя, и  вызвал  игру.  Дисковод  тихо
зажужжал, и через несколько секунд в кресле снова появился мужик из Пензы.
     - Когда на вас ракеты летят, - сказал Саша,  -  вы  на  высоту  лучше
уходите. Из лазера больше одной не собьешь, а эта штука пачками бьет.
     - Ты не  учи,  не  учи,  -  огрызнулся  командировочный,  припадая  к
клавиатуре, - не первый год в дальнем космосе.
     - Тогда автоэкзэк себе сделайте, - сказал Саша, - а то вас каждый раз
вызывать особо времени ни у кого нет.
     Гость не отзывался - на него шли сразу два шагающих танка, и ему было
не до болтовни.
     Вдруг из кабинета начальника послышались какой-то грохот и крики.
     - Лапин! - взревел за шкафом Борис Григорьевич, - ко мне срочно!
     Когда Саша вбежал, Борис Григорьевич стоял на столе и отбивался мечом
от крохотного китайца  с  детским  лицом,  со  скоростью  швейной  машинки
тыкавшим в него пикой. Саша все сразу понял,  кинулся  к  клавиатуре  и  с
размаху ткнул пальцем в клавишу "Escape". Китаец замер.
     - Ух, - сказал Борис Григорьевич, - ну и дела. Пятого дана  вызвал  -
по инерции нажал, думал, она тип монитора запрашивает. Ну  ничего,  сейчас
разберемся с ним... Или нет, потом разберемся. Ты вот что.  Сейчас  сбрось
на дискету расширение к "Абрамсу" и поезжай в Госплан. Бориса Емельяновича
знаешь?
     - Я ж ему "Абрамс" и ставил, - ответил Саша, - зав отделом на  шестом
этаже.
     - Ну знаешь, так и отлично. Заодно и договора подпишешь - бери  прямо
с папкой. Еще он тебе дискету...
     Из-за шкафов полыхнуло ослепительным огнем, несколько раз грохнуло, и
сразу же завоняло паленым мясом.
     - Что такое?
     - Да опять этот, из Пензы. Похоже, на пирамидальную мину попал.
     - Ладно, завтра утром вызовем - а то второй час вонь и грохот. Езжай.
Он тебе дискету даст с "Арканоидом". Ну и ты сам погляди, что  у  них  там
нового, понимаешь?
     Саша повернулся было к двери, но Борис  Григорьевич  удержал  его  за
рукав.
     - Подожди, - сказал он, надевая шлем и беря в руки меч, - ты мне  еще
нужен. Когда я "Кия" крикну, нажми клавишу.
     - Какую?
     - А без разницы.
     Он зашел за спину замершему в выпаде китайцу, встал в низкую стойку и
примерился мечом к его шее.
     - Готов?
     - Готов, - отворачиваясь, ответил Саша.
     - Кия!!!
     Саша ткнул в клавиатуру; раздался  резкий  свист,  что-то  хрустнуло,
стукнулось об пол и покатилось по нему, а следом упало  что-то  тяжелое  и
мягкое.
     - Теперь иди, - хрипло сказал Борис Григорьевич, - и не задерживайся,
работы много.
     - Я в столовую хотел пойти, -  стараясь  глядеть  в  сторону,  сказал
Саша.
     - Поезжай лучше сразу. Там и пообедаешь.
     Саша вышел из-за шкафов,  подошел  к  своему  рабочему  месту,  ногой
отшвырнул оплавленные очки гостя под батарею,  сел  за  свой  компьютер  и
сбросил на дискету все, что было нужно. Потом, положив  дискету  в  сумку,
встал и неторопливо пошел по усеянному обломками каменных  плит  коридору,
привычно перепрыгнул через ловушку, повис на  руках,  спрыгнул  на  нижний
ярус, поднял с пола узкий разрисованный кувшин и припал  к  его  горлышку,
думая о том, что до сих пор не знает ни того, кто расставляет эти  кувшины
в укромных местах подземелья, ни того,  куда  исчезает  кувшин,  когда  он
выпивает содержимое.
     Дорога на четвертый уровень была знакома  до  мелочей,  и  Саша  шел,
прыгал, подлезал и подтягивался совершенно  механически,  думая  о  всякой
ерунде. Сначала ему вспомнился  зам  начальника  второго  подотдела  малой
древесины Кудасов, давно уже дошедший в  игре  "Троаткаттер"  до  восьмого
уровня, но так до сих пор и не сумевший перепрыгнуть на нем через какую-то
зеленую тумбочку, - из-за этого он, как говорили, и оставался вечным замом
у нескольких ракетами пролетевших на повышение начальников, у которых  это
получилось если и не совсем  сразу,  то,  во  всяком  случае,  без  особых
усилий. Потом Саша стал думать о непонятных словах  Итакина,  сказанных  в
одну из прошлых встреч - что вроде какие-то  ребята  давно  раскололи  его
игру; непонятно было, что Итакин имел в виду, потому что игра была колотой
уже тогда, когда Саша ставил ее  себе  на  винт.  Потом  впереди  медленно
поднялась вверх дверь четвертого уровня, и Саша шагнул  в  оказавшийся  за
ней вагон метрополитена.
     "А куда, собственно, я иду? - думал он, глядя в черное зеркало  двери
вагона и поправляя на голове тюрбан. - До седьмого уровня я уже доходил  -
ну, может, не совсем доходил - но видел, что там. Все то же самое,  только
стражники толще. Ну, на восьмой выйду. Так это ж сколько времени займет...
И что дальше? Правда, принцесса..."
     Последний раз Саша видел принцессу два дня  назад,  между  третьим  и
четвертым уровнем. Коридор на экране на секунду  исчез,  и  на  его  месте
появилась застланная коврами комната с высоким сводчатым потолком.  И  тут
же заиграла музыка - жалующаяся и заунывная, но только  сначала  и  только
для того, чтобы особенно прекрасной показалась одна нота в самом конце.
     На ковре стояли огромные песочные часы; с каменных плит пола на  Сашу
словно в монокль смотрела изнеженная дворцовая кошка,  а  в  самом  центре
ковра, на разбросанных подушках, сидела принцесса. Ее лица издали было  не
разобрать - кажется, у нее были длинные  волосы,  или  это  темный  платок
падал на ее плечи. Вряд ли она знала, что  Саша  на  нее  смотрит,  и  что
вообще есть какой-то Саша, но зато Саша знал, что стоит ему  только  дойти
до этой комнаты, и принцесса бросится ему на шею. Встав, принцесса сложила
руки на груди, сделала несколько шагов  по  ковру,  вернулась  и  села  на
россыпь маленьких подушек.
     А потом все исчезло, за спиной с грохотом закрылась тяжелая дверь,  и
Саша оказался  возле  высокого  каменного  уступа,  с  которого  начинался
четвертый уровень.
     "Интересно, о чем она сейчас думает? Может быть, она  думает  о  том,
кто идет  к ней по лабиринту?  То есть  обо мне,  не зная,  что именно обо
мне?"
     За стеклом замелькали колонны станции; поезд  остановился.  Саша  дал
толпе подхватить себя и медленно поплыл к эскалаторам. Работало два;  Саша
ответвился в ту часть толпы, которая двигалась  к  левому.  В  его  голове
потекли медленные и обычные для второй половины дня угрюмые мысли о жизни.
     "Странно, - думал он, - как я  изменился  за  последние  три  уровня.
Когда-то ведь казалось, что стоит только перепрыгнуть через ту  расщелину,
и все. Господи, как мало надо было для счастья... А  сейчас  я  это  делаю
каждое утро, почти не глядя, и что?  На  что  я  надеюсь  сейчас?  Что  на
следующем этапе все изменится, и я чего-то захочу  так,  как  умел  хотеть
раньше? Ну, допустим, дойду. Уже ведь почти знаю, как - надо  после  пятой
решетки попрыгать - наверняка там ход в потолке, плиты какие-то  странные.
Но когда  я туда  залезу,  где я  найду  того  себя,  который  хотел  туда
залезть?"
     Саша вдруг похолодел - до  него  донесся  знакомый  лязг.  Он  поднял
голову  и  увидел  впереди  по  ходу  эскалатора,  на  котором  он  стоял,
включившуюся разрезалку пополам - два стальных листа с  острыми  зубчатыми
краями, которые через каждые несколько секунд сшибались с такой силой, что
получался  звук  вроде  удара  в  небольшой  колокол.  Остальные  спокойно
проезжали сквозь нее - она существовала только для  одного  Саши,  но  для
него она  была  настолько  реальна,  насколько  что-нибудь  вообще  бывает
реальным: через всю сашину спину шел длинный уродливый шрам, а ведь в  тот
раз разрезалка его только чуть-чуть задела, выкромсав целый клок ткани  из
дорогой джинсовой куртки. Проходить через разрезалки было, вообще  говоря,
несложно - надо было встать рядом и быстро шагнуть вперед сразу  же  после
того, как разрезалка откроется. Но  сейчас  Саша  ехал  по  эскалатору,  и
никакой  возможности  угадать,  в  какой  именно  момент  он   доедет   до
разрезалки, не было. Не раздумывая, он повернулся назад  и  кинулся  вниз.
Бежать было трудно - на эскалаторе стояла уйма пьяноватых мужичков, каждый
из которых давал себя почувствовать и пропускал с большой неохотой, бросая
Саше вдогонку редкие, как самоцветы, слова. Какая-то баба в красном платке
и с двумя большими  тюками  в  руках  задержала  Сашу  настолько,  что  он
оказался к разрезалке даже ближе, чем был раньше, но все-таки ему  удалось
как-то перелезть через тюки. Но тут впереди упала решетка, и  Саша  понял,
что пропал. Он обмяк, зажмурился, но вместо того, чтобы увидеть за секунду
всю свою жизнь, почему-то с  невероятной  отчетливостью  вспомнил,  как  в
четвертом  классе  довел  на   уроке   пения   молодого   практиканта   из
консерватории  до  того,  что  тот,  перестав  играть  на   рояле   музыку
Кабалевского, встал с места, подошел к нему и  дал  по  морде.  Разрезалка
лязгнула совсем близко, и Саша инстинктивно  шагнул  назад,  подумав,  что
ведь может и про...
     "А куда, собственно, я иду? - подумал Саша, глядя  в  черное  зеркало
двери вагона метро и поправляя на голове тюрбан. - До  седьмого  уровня  я
уже доходил - ну, может, не совсем доходил - но видел, что там. Все то  же
самое, только стражники толще. Ну, на восьмой выйду.  Так  это  ж  сколько
времени займет... Да и зачем все это? Правда, принцесса..."
     Последний раз Саша видел принцессу два дня  назад,  между  третьим  и
четвертым уровнем. Коридор на экране на секунду  исчез,  и  на  его  месте
появилась застланная коврами комната с высоким сводчатым потолком.  И  тут
же заиграла музыка - жалующаяся и заунывная, но только  сначала  и  только
для того, чтобы особенно прекрасной показалась  одна  неожиданная  нота  в
самом конце.
     Саша перестал думать о принцессе и стал глядеть  по  сторонам.  Народ
вокруг был большей частью привокзальный, поганый. Было много пьяных, много
одинаковых баб с сумками; особенно Саше не  понравилась  одна,  в  красном
платке, с двумя большими тюками в руках. "Где-то я  ее  видел,  -  подумал
Саша, - точно." С ним так часто бывало в последнее время -  казалось,  что
он уже видел то, что происходит вокруг, но вот где он  это  видел,  и  при
каких обстоятельствах, он вспомнить не мог. Зато  недавно  он  прочитал  в
каком-то журнале, что это чувство называется "Deja  vu",  из  чего  сделал
вывод, что то же самое происходит с людьми и во Франции.
     За стеклом замелькали колонны станции; поезд  остановился.  Саша  дал
толпе подхватить себя и медленно поплыл к эскалаторам. Работало два;  Саша
ответвился в ту часть толпы, которая двигалась к  правому.  В  его  голове
потекли медленные и обычные для второй половины дня угрюмые мысли о жизни.
     "Сейчас мне кажется, - думал  он,  -  что  хуже  того,  что  со  мной
происходит, и быть ничего не может. А ведь пройдет пара этапов, и  вот  по
этому именно дню и наступит сожаление. И покажется, что  держал  что-то  в
руках, сам не понимая, что - держал, держал, да и выкинул. Господи, как же
погано должно стать потом, чтобы можно было жалеть о том,  что  происходит
сейчас... И  ведь  что  самое  интересное  -  с  одной  стороны  жить  все
бессмысленней и хуже, а с другой - абсолютно ничего в жизни  не  меняется.
На что же я надеюсь? И почему каждое утро встаю  и  куда-то  иду?  Ведь  я
плохой инженер, очень плохой. Мне все это просто не интересно. И оборотень
я плохой, и скоро меня возьмут и выпрут, и будут совершенно правы...
     Саша вдруг похолодел - до  него  донесся  знакомый  лязг.  Он  поднял
голову и увидел на соседнем эскалаторе включившуюся разрезалку пополам.  В
первый момент испуг был так силен, что Саша даже не сообразил, что никакой
угрозы для него нет. Потом, сообразив, он так громко сказал "Уй",  что  на
него с соседнего эскалатора поглядела та  самая  баба  с  тюками,  которая
привлекла его внимание в вагоне. Она проехала разрезалку, глядя на Сашу  и
даже не догадываясь, что случилось бы, будь на ее месте он. Саше ее взгляд
был неприятен, и он отвернулся.
     Следующая разрезалка пополам стояла у выхода из метро, и Саша  прошел
ее без всякого труда. А вот из кувшинчика, стоявшего за ней,  он  пить  не
стал - какой-то он был подозрительный,  с  орнаментом  из  треугольничков.
Саша один раз из такого попил и потом две недели сидел на бюллетене. Чутье
подсказывало, что где-то рядом должен быть еще один кувшин, и  Саша  решил
поискать. Его внимание привлекла парикмахерская на другой стороне улицы: в
вывеске не горели две первых буквы, и Саша был уверен, что это что-нибудь,
да значит.
     Внутри было маленькое помещение, где клиенты дожидались своей очереди
- сейчас оно было совершенно пустым, и это была  вторая  странность.  Саша
обошел комнатку кругом, подвигал кресла (в конце прошлого года он  сел  на
один стул в коридоре военкомата, куда  провалился  с  третьего  уровня,  и
неожиданно  сверху  спустилась  веревочная   лестница,   по   которой   он
благополучно вылез в двухмесячную командировку),  попрыгал  на  журнальном
столике (иногда они управляли  поворачивающимися  частями  стен),  и  даже
подергал крючки вешалок. Все  было  напрасно.  Тогда  он  решил  проверить
потолок, опять влез на журнальный столик и подпрыгнул с него вверх, подняв
над головой руки. Потолок оказался глухим, а  столик  -  очень  непрочным:
сразу две его ножки подломились,  и  Саша  вытянутыми  руками  врезался  в
цветную фотографию улыбающегося рыжего дебила, висевшую на стене.
     И вдруг в полу со скрипом распахнулся люк, в котором блеснуло  медное
горло кувшина, стоящего  на  каменном  полу  метрах  в  двух  внизу.  Саша
спрыгнул на  каменную  площадку,  и  люк  над  головой  захлопнулся;  Саша
огляделся и увидел с другой стороны  коридора  бледного  усатого  воина  в
красной чалме с пером; на пол воин отбрасывал  две  расходящихся  дрожащих
тени, потому что за его спиной коптили два факела по бокам высокой  резной
двери с черной вывеской "ГОСПЛАН СССР".
     "Надо  же,  -  подумал  Саша,  выхватывая  меч  и  кидаясь  навстречу
вытащившему кривой ятаган воину, - а я на троллейбусе,  дурак,  все  время
ездил."
     - Итакина? -  спросил  женским  голосом  телефон.  -  Обедает.  А  вы
поднимайтесь, подождите.  Это  вы  из  Госснаба  должны  были  программное
обеспечение привезти?
     - Я, - ответил Саша, - только я лучше тоже в столовую пойду.
     - Как к нам идти,  знаете?  Шестьсот  двадцатая  комната,  от  лифтов
налево по коридору.
     - Доберусь, - ответил Саша.
     В столовой было шумно и многолюдно. Саша походил между  столами,  ища
приятеля, но того не было видно. Тогда Саша встал  в  очередь.  Перед  ним
стояли два Дарта Вейдера из первого отдела  -  они  шумно,  с  присвистом,
дышали  и  механическими  голосами  обсуждали  какую-то  статью  -  не  то
"Огонька", не то Уголовного кодекса; из-за неестественности их речи понять
что-нибудь было очень сложно. Первый Дарт Вейдер взял на свой  поднос  две
тарелки кислой капусты, а  второй  -  борщ  и  чай  (кормили  в  Госплане,
конечно, уже не так,  как  до  начала  смуты  -  от  прежнего  великолепия
остались  только  изредка  попадавшиеся  в  капусте   красные   звездочки,
нарезанные из моркови с  помощью  какого-то  агрегата).  Саше  было  очень
интересно посмотреть, как Дарт Вейдер будет есть капусту - для  этого  ему
обязательно пришлось бы снять свой глухой черный шлем, но черные двое сели
за маленький столик в самом углу и задернули за собой  черную  шторку,  на
которой изображены были щит и  меч;  под  ней  остались  видны  только  их
начищенные хромовые сапоги, левая пара которых упиралась в пол  неподвижно
и прямо, а правая все время выделывала  какие-то  кренделя  -  один  сапог
терся о другой и обнимал его носком за голенище; Саша подумал, что если бы
он играл в "Спай", то из двух Дартов Вейдеров стал бы вербовать правого.
     Оглядевшись, Саша пошел со своим подносом  в  дальний  угол,  где  за
длинным столом у окна сидело около десятка пожилых мужиков в летной форме,
и деликатно сел с краю стола. На него поглядели,  но  ничего  не  сказали.
Один из пилотов - седой крепыш с двумя  незнакомыми  медалями  на  голубой
ткани комбинезона - стоял со стаканом в руке; он только что начал говорить
тост.
     - Друзья! Мы собрались здесь по поводу,  торжественному  и  приятному
вдвойне. Сегодня исполняется двадцать  лет  трудовой  деятельности  Кузьмы
Ульяновича Старопопикова в Госплане. И сегодня же утром  Кузьма  Ульянович
сбил над Ливией свой тысячный МиГ!
     Пилоты  зааплодировали  и  повернулись  к  сидящему  в  центре  стола
виновнику торжества - это был низенький, полненький и лысенький мужичок  в
толстых очках, дужка которых была перемотана черной ниткой. Он  совершенно
ничем не выделялся - наоборот, был за столом самым  незаметным,  и  только
приглядевшись, Саша заметил на его груди несколько рядов орденских  планок
- правда, каких-то незнакомых.
     - Я беру на себя смелость сказать,  что  Кузьма  Ульянович  -  лучший
пилот Госплана! И недавно полученный  им  от  Конгресса  орден  "Пурпурное
сердце" будет на его груди уже пятым.
     Вокруг опять зааплодировали; несколько раз Кузьму Ульяновича хлопнули
по плечам и спине; он сильно покраснел, махнул рукой, снял  очки  и  долго
протирал их носовым платком.
     - И это еще не все, - продолжал  седой,  -  кроме  эф-пятнадцатого  и
эф-шестнадцатого, Кузьма Ульянович недавно освоил новейший  истребитель  -
эф-девятнадцать   "Стелс".   На   его   счету   и    многие    технические
усовершенствования - осмыслив опыт  боев  в  небе  Вьетнама,  он  попросил
своего механика дописать два файла в ассемблере,  чтобы  пушка  и  пулемет
работали от одной клавиши - и теперь этим пользуемся мы все...
     - Да уж хватит бы, - застенчиво буркнул виновник.
     Встал другой пилот - у этого на груди тоже были орденские планки,  но
не в таком количестве, как у Кузьмы Ульяновича.
     - Вот тут наш парторг  говорил  о  том,  что  Кузьма  Ульянович  сбил
сегодня свой тысячный МиГ. А ведь кроме этого он, к примеру, четыре тысячи
пятьсот раз разрушил локатор под Триполи, а если мы  все  ракетные  катера
посчитаем, да еще аэродромы прибавим, такая  цифирь  выйдет...  Но  только
человека одной цифрой мерить нельзя. Я Кузьму Ульяновича знаю, может быть,
получше других - уже полгода с ним в паре летаю, и сейчас расскажу вам  об
одном нашем рейде. Я тогда первый раз на эф-пятнадцатом шел, а машина эта,
сами знаете,  не  из  простых  -  чуть  заторопишься,  захочешь  повернуть
побыстрей - подвисает. И  мне  Кузьма  Ульянович  перед  вылетом  говорит:
"Вася, запомни - не нервничай, иди сзади и ниже, я тебя прикрывать  буду."
Ну, я неопытный был тогда, а с гонором - чего это,  думаю,  он  прикрывать
меня будет,  когда я на  эф-шестнадцатом  весь Персидский  залив  облетал.
Да... Ну, сели мы по кабинам, и дают нам команду на взлет. Взлетали  мы  с
авианосца "Америка", и задание у  нас  было  -  сначала  какой-то  корабль
потопить в Бейрутском порту, а потом  уничтожить  лагерь  террористов  под
Аль-Бенгази. Взлетели, значит, и идем на малой, на автопилотах. А  там,  у
Бейрута, локаторов штук восемь, наверно - ну, вы все там были...
     - Одиннадцать, - сказал кто-то за столом, -  и  еще  всегда  двадцать
пятые МиГи патрулируют.
     -  Ну  да.  В  общем,  дошли  на  малой,  метрах  на  пятидесяти,   с
выключенными прицелами, а  как  километров  десять  осталось,  перешли  на
ручное, набрали четыре сотни и включили радары. Тут нас, понятно,  засекли
- но мы уже навелись,  выпустили  по  "Амрааму",  сделали  противоракетный
маневр и пошли на запад со снижением. От корабля щепок  не  осталось.  Это
нам по радио сообщили. В общем, опять идем вслепую  на  малой,  и  так  бы
дошли спокойно, но я тут, идиот, заметил двадцать третьего МиГа,  и  пошел
за ним - дай, думаю, задвину ему "Сайдвиндер" в  сопло.  Кузьма  Ульянович
видит на радаре, что я вправо пошел, и орет мне по  радио:  "Вася,  назад,
мать твою!" Но я уже прицел включил, поймал гада, и пустил ракету. И  хоть
тут бы мне развернуться, и к земле - так  нет,  стал  смотреть,  как  этот
двадцать третий падает. А потом гляжу на локатор -  а  на  меня  уже  СА-2
идет, кто пустил, не знаю...
     - Это под Аль-Байдой локатор стоит. Когда от Бейрута на запад  идешь,
никогда вправо брать не надо, - сказал парторг.
     - Ну да, а тогда-то я  не  знал.  Кузьма  Ульянович  кричит:  "Помеху
ставь!" А я вместо тепловой - это на "эф" нажать надо - на "цэ" жму. Ну и,
значит, получил прямо под хвост. Нажал на  "эф  семь",  катапультировался.
Опускаюсь, смотрю вниз - а там пустыня и шоссе, на шоссе машины  какие-то,
и меня на них сносит. И не успел я приземлиться, смотрю  -  мать  честная!
Кузьма Ульянович прямо на это шоссе на посадку заходит. Тут уж я  думаю  -
кто быстрее...
     Саша допил последний глоток чая, встал и пошел к выходу.  Плита  пола
сразу за дверью из столовой была какой-то странной - чуть другого цвета  и
на полсантиметра повыше, чем остальные. Саша остановился за  шаг  до  нее,
высунул голову в коридор и поглядел вверх  -  так  и  есть,  в  метре  над
головой поблескивали отточенные стальные зубья решетки.
     - Ну нет, - пробормотал Саша.
     Он внимательно оглядел столовую. С первого взгляда, другого выхода не
было, но Саша давно знал, что сразу он никогда и не бывает виден. Ход  мог
быть, например, за огромной картиной на стене, но допрыгнуть до нее  можно
было только раскачавшись на люстре,  а  для  этого  надо  было  громоздить
несколько столов один на другой. Было еще несколько выступов в  стене,  по
которым можно было попытаться залезть вверх, и Саша уже совсем было  решил
это сделать, когда его вдруг окликнула баба в белом халате.
     - Подносик-то на мойку надо снести, молодой человек, - сказала она, -
нехорошо выходит.
     Саша вернулся за подносом.
     - ...всем отделом стали пробоины считать, -  говорил  ведомый  Кузьмы
Ульяновича, - помните? Тогда покойный Ешагубин подходит к нам и спрашивает
- разве, говорит, эф-пятнадцатый на одном моторе может лететь?  И  знаете,
что ему Кузьма Ульянович ответил?
     - Ну хватит, правда, - конфузясь, сказал Кузьма Ульянович.
     - Нет, я скажу, пускай...
     Дальше Саша не слышал - все его внимание переключилось на  движущуюся
ленту, по  которой  тарелки  и  подносы  ехали  на  мойку.  Она  кончалась
небольшим окошком, в  которое  вполне  можно  было  пролезть.  Саша  решил
попробовать, поставил на ленту поднос, оглянулся и быстро забрался на  нее
сам. Двое стоявших возле окошка танкистов  поглядели  на  него  с  большим
недоумением, но прежде, чем они успели что-то сказать, Саша протиснулся  в
окошко, перепрыгнул через щель в полу и со всех  ног  кинулся  к  медленно
поднимающемуся  куску  стены  с  большой  облезлой   раковиной;   за   ним
открывалась освещенная факелами узкая лестница вверх.
     Начальник Итакина  Борис  Емельянович  оказался  одним  из  тех  двух
танкистов, которые с таким удивлением глядели на  Сашу  в  столовой.  Саша
столкнулся с ним у самого входа в шестьсот двадцатую комнату - за  сашиной
спиной  осталось  примерно  с  десяток  ярусов,  на  которые  можно   было
забраться, только подпрыгнув и подтянувшись, поэтому он устал и запыхался,
а поднявшийся на лифте  Борис  Емельянович  был  спокоен  и  свеж,  и  пах
одеколоном.
     - Ты от Борис Григорича? - ничем не  показывая,  что  узнает  в  Саше
хулигана из столовой, спросил Борис Емельянович.  -  Пойдем  быстрее,  мне
через пять минут выезжать.
     Кабинет Бориса Емельяновича был такой же отгороженной шкафами  частью
огромного зала, что и кабинет Бориса Григорьевича, только внутри,  занимая
практически все  место,  стоял  огромный,  лоснящийся  смазкой  танк  "M-1
Abrams". Еще у стены были две бочки с горючим, на которых стояли телефон и
четырехмегабайтная "супер эй-ти" с цветным ВГА-монитором, при  взгляде  на
которую Саша сглотнул слюну.
     - Триста восемьдесят шестой процессор? - уважительно спросил он. -  И
винт, наверно, мегабайт двести?
     - Это не  знаю,  -  сухо  ответил  Борис  Емельянович,  -  у  Итакина
спрашивай, он мой механик. Чего там тебе подписывать?
     Саша полез  в  сумку  и  вынул  чуть  подмявшиеся  за  время  долгого
путешествия бумаги. Борис  Емельянович,  сверкнув  похожим  на  пулеметный
патрон с золотой пулей "Монт-Бланком", прямо на броне, не глядя, подмахнул
два первых листа, а над третьим задумался.
     - Это я так не могу, - сказал,  наконец,  он,  -  это  надо  в  главк
звонить. Это даже не я должен подписывать, а Павел Семенович Прокудин.
     Поглядывая на часы, он навертел номер.
     - Павла Семеновича, - сказал он в трубку. - Так. А когда будет?  Нет,
сам свяжусь.
     Он повернулся к Саше и значительно на него взглянул.
     - Ты не очень удачно пришел, -  сказал  он.  -  Через  пять  минут  -
наступление. А если ты эту бумагу хочешь подписать, в  главк  надо  ехать.
Хотя подожди... Может, быстрее выйдет. Проедешь немного со мной.
     Борис Емельянович склонился над компьютером.
     - Черт, - сказал он через минуту, - где это  Итакин  ходит?  Не  могу
двигатель запустить.
     - А вы директорию  смените,  -  сказал  Саша,  -  вы  же  в  корневой
директории. Или сначала в "Нортон" выйдите.
     - А ну попробуй, - ответил Борис Емельянович, отходя в сторону.
     Саша привычно затюкал по клавишам; заверещал дисковод  хард-диска,  и
почти сразу же мощно и тихо загудела электрическая  трансмиссия  танка,  а
воздух вокруг наполнился горьким  дизельным  выхлопом.  Борис  Емельянович
ловко запрыгнул на броню; Саша предпочел подтянуть к танку стул  и  уже  с
него шагнул на чуть приподнятую корму.
     В башне оказалось просторно и очень удобно. Саша заглянул  в  прицел,
но  тот  пока  не  работал;  тогда  он  огляделся.  Изнутри  башня  чем-то
напоминала любовно украшенную водителем кабину  автобуса  -  по  бокам  от
казенника пушки висели какие-то брелочки, флажки,  обезьянки,  а  к  броне
было приклеено несколько вырезанных из журнала девушек в купальниках.
     Борис Емельянович кинул Саше шлемофон, велев его одеть, и  скрылся  в
отделении водителя;  двигатель  взревел,  и  танк  выкатился  на  огромную
равнину,  где  далеко  впереди  возвышалась  похожая  на  вулкан  гора  со
срезанным границей монитора  верхом.  Саша  по  пояс  высунулся  из  люка,
огляделся и увидел по бокам еще десятка два таких же танков; два  или  три
возникли прямо на его глазах.
     - Как такое построение называется? - спросил он в микрофон.
     - Какое? - долетел искаженный наушниками голос Бориса Емельяновича.
     - Когда танки все на одной линии? Ну, если бы это солдаты были,  была
бы цепь, а это как называется?
     - Не знаю, - ответил Борис Емельянович.  -  Так  после  обеда  всегда
бывает - просто одновременно выходим. Ты лучше  посчитай,  сколько  танков
вокруг?
     - Двадцать шесть, - сосчитал Саша.
     - Понятно. Бабаракин на бюллетене, Сковородич в Австрии, а  остальные
все здесь. Жаркий сегодня день будет.
     - Двадцать первый, двадцать первый, с  кем  говорите?  -  раздался  в
шлемофоне чей-то голос.
     - Говорит двадцать первый, вызываю семнадцатого, прием.
     - Семнадцатый слушает.
     - Семнадцатый, у  меня  тут  парень  из  Госснаба,  ему  одну  бумагу
подписать. Чтоб не ехать через весь город.
     - Понял вас, двадцать второй, - отозвался голос, - через десять минут
у фермы.
     Танк Бориса Емельяновича резко взял вправо, и Сашу сильно  качнуло  в
люке. Перелетев с разгону через несколько ухабов, Борис Емельянович выехал
на шоссе, повернул и километрах на восьмидесяти в час  понесся  в  сторону
далекой  рощи,  перед  которой  дорога  разветвлялась  и  торчал  какой-то
указатель на шесте.
     - Залазь в башню, - велел Борис Емельянович, - и люк закрой.  Вон  на
том холме гранатометчик сидит.
     Саша повиновался - и в самое время: по броне ударило,  и  послышалось
резкое и громкое шипение.
     - Вот он, курва-а, - прошептал голос Бориса Емельяновича в наушниках,
и башня стала медленно поворачиваться вправо.
     Саша  увидел  на  экране  прицела  совместившийся  с  вершиной   горы
квадратик и выскочившую надпись "gun  locked".  Но  Борис  Емельянович  не
спешил стрелять.
     - Ну же! - выдохнул Саша.
     - Подожди, - зашептал Борис Емельянович, - дай я осколочный заряжу...
Бронебойные нам еще понадобятся.
     Еще раз зашипело и ударило по броне, а в  следующий  момент  рявкнула
пушка "Абрамса", и на вершине холма на  секунду  словно  выросло  огромное
черно-красное дерево.
     Вскоре слева от шоссе появилась  и  стала  стремительно  приближаться
окруженная   невысоким   забором    ферма,    похожая    на    заброшенную
правительственную дачу. Метрах в трехстах Борис Емельянович затормозил,  и
так резко, что Саша, глядевший в прицел, наверняка посадил бы  себе  синяк
под глазом, если бы не мягкая резина вокруг окуляров.
     - Что-то мне вон то окно не нравится, - сказал Борис  Емельянович,  -
дай-ка я...
     Башня поехала влево, и опять рявкнула пушка. Ферму заволокло огнем  и
дымом, а когда их снесло, от уютного двухэтажного  домика  остался  только
закопченный  фундамент  с  небольшим  куском  стены,  в  котором  странной
показалась непонятно куда раскрывшаяся дверь. Борис Емельянович на  всякий
случай дал длинную очередь  из  пулемета,  перебившую  несколько  досок  в
заборе, и медленно поехал к ферме.
     - Можешь пока  выйти  поразмяться,  -  сказал  он  Саше,  когда  танк
затормозил у пепелища, - вроде, все спокойно.
     Саша вылез из башни, спрыгнул на землю  и  повертел  головой.  Голова
гудела, чуть подрагивали колени, и хотелось на всякий случай схватиться за
какой-нибудь поручень, вроде тех, что были в башне.
     - Что, скис? - дружелюбно спросил Борис Емельянович.  -  Ты  попробуй
так пять дней в неделю, по восемь часов, да еще когда на  тебя  одного  по
три Т-70 выезжают. Вот  когда  коленки  задрожат.  Здесь-то  место  тихое,
благодать...
     Действительно,  место  было  красивым  -  на  ровном   поле   кое-где
поднимались деревья, за шоссе  зеленела  роща  и  оттуда  доносился  тихий
птичий щебет. Из-за тучи вышло солнце, и все вокруг приобрело такие нежные
цвета, которые бывают только на хорошо настроенном  ВГА  белой  сборки,  и
которых никогда не даст ни корейский, ни тем более  сингапурский  монитор,
что бы ни писали в глянцевых многостраничных паспортах хитрые азиаты.
     С шоссе донесся гул.
     - Павел Семенович едет. Готовь свою бумагу.
     Черная точка на шоссе быстро приближалась и  вскоре  стала  таким  же
танком, как у Бориса Емельяновича, только с торчащим над  башней  зенитным
пулеметом. Танк подъехал,  остановился,  и  из  башни  выпрыгнул  худой  и
мрачный танкист в золотых очках и черной пилотке.
     - Давай, чего у тебя там, - сказал он Саше,  присел  на  одно  колено
возле сорванного взрывом с крыши фермы листа жести, положил сашину  бумагу
на планшет и написал в верхней части листа: "Не возражаю."
     - А ты, Борис, - сказал он Борису Емельяновичу, -  бросай  эти  дела.
Вечно ты со всякой херней перед боем лезешь.
     - Ничего, - сказал Борис Емельянович, -  нагоним.  А  этот  парень  -
механик не хуже Итакина, мне сейчас двигатель за минуту завел...
     Мрачный покосился на Сашу, но ничего не сказал.
     Со  стороны  далеких  синих  холмов  у   горизонта   донесся   быстро
приближающийся гул. Саша поднял голову и  увидел  звено  F-15,  идущих  на
бреющем полете. Они пронеслись прямо над танками, и передний  истребитель,
на крыле которого была нарисована красная орлиная голова, в двух  десятках
метров от земли сделал бочку и свечей,  почти  вертикально,  пошел  вверх;
остальные разделились на две группы и, набирая  высоту,  пошли  в  сторону
далекой горы со срезанным верхом, и тут Сашу второй раз за  день  посетило
чувство, что это уже с ним было - может быть, как-то по-другому, но было -
он был уверен.
     - Ну, сегодня ни один МиГ не сунется, - сказал Борис  Емельянович.  -
Кузьма Ульяныч в воздухе. Это его машина, с  орлом.  Можешь  свою  зенитку
здесь оставить.
     - Погожу, - ответил мрачный.
     Где-то вдали у горы засверкало, потом донесся грохот.
     - Началось, - сказал мрачный, - пора.
     - Я вам такую же зенитку привез, - вспомнив, сказал Саша и  вынул  из
сумки дискету. - Там еще два ПТУРСа на башню.
     Но Борис Емельянович уже спускался в танк.
     - Некогда, - сказал он, - отдашь Итакину.
     Лязгнул люк, потом  второй,  и  танки,  отбрасывая  гусеницами  комья
земли, рванули с места. Саша смотрел им вслед, пока они на превратились  в
две точки, а потом пошел к ферме,  где  на  единственном  уцелевшем  куске
стены у двери горели давно замеченные им два призрачных факела.
     Когда за сашиной спиной закрылась  дверь,  он  понял,  что  выбрался,
наконец, из подземелья и находится  теперь  где-то  во  внутренних  покоях
дворца. Вокруг были уже не грубо обтесанные  каменные  глыбы,  а  какие-то
тонкие ажурные мостики, поддерживаемые легкими резными колоннами.  Куда-то
в сумрак уходили потолки, блестели в черном бархатном небе за окнами яркие
южные звезды, и даже факелы на стенах горели как-то иначе,  без  треска  и
копоти.
     С двух сторон от Саши были две одинаковых  опущенных  решетки,  а  на
стенах над ними висели узорчатые персидские ковры, и этого он тоже никогда
не видел на нижних уровнях. Он пошел к левой  решетке,  возле  которой  из
пола чуть поднималась управляющая подъемным механизмом плита, но когда  он
встал на нее, подниматься начала  та  решетка,  которая  осталась  за  его
спиной. Саша развернулся и побежал назад.
     За решеткой дорога разветвлялась. Можно было подпрыгнуть, подтянуться
и побежать вперед - там звякало сразу  несколько  разрезалок  пополам,  и,
значит, где-то рядом был спрятан кувшин, а может, и два сразу - было такое
один раз на третьем уровне. Можно было, наоборот, спуститься вниз, и Саша,
секунду поколебавшись, решил так и  поступить.  Внизу  начиналась  длинная
галерея с узкой полосой росписи на стене; в бронзовых кольцах,  ввинченных
в стену, коптили факелы, а впереди, защищая путь к лестнице, стоял страж в
алом халате, с подкрученными вверх усами и  длинным  мечом  в  руке;  Саша
заметил  в  правом  нижнем  углу  экрана   сразу   шесть   треугольничков,
обозначающих жизненную силу противника, и похолодел -  таких  ему  еще  не
попадалось. Самое большее до сих пор - это были четыре треугольничка. Саша
вытащил свой меч, найденный когда-то возле груды  человеческих  костей,  и
встал в позицию. Воин, пристально глядя ему в глаза и постукивая  ногой  в
зеленом сафьяновом сапоге по каменным плитам, стал приближаться. Вдруг  он
сделал неуловимо быстрый выпад, и Саша, еле успев отбить его меч  клавишей
"PgUp", сразу нажал "Shift", но этот всегда безотказный прием не  сработал
- воин успел отскочить, и снова принялся приближаться.
     - Здорово, Саш! - раздалось вдруг за спиной.
     Саша испытал острую  ненависть  к  неизвестному  идиоту,  вздумавшему
отвлекать его разговорами в такую минуту, сделал ложный  выпад  и,  целясь
врагу мечом прямо в горло, прыгнул вперед. Воин в алом халате опять  успел
отскочить.
     - Саша!
     Саша  почувствовал,  как  чьи-то  руки  разворачивают  его  вместе  с
вращающимся стулом, и чуть не ткнул мечом появившегося перед ним человека.
     Это был Петя Итакин. На нем был зеленый свитер  и  протертые  джинсы,
что очень удивило Сашу, знавшего госплановский этикет.
     - Пойдем поговорим, - сказал Итакин.
     Саша оглянулся на замершую на мониторе  фигурку,  потом  поглядел  на
Петю.
     - А я тебя уже час жду, - сказал он,  -  начальнику  твоему  "Абрамс"
запустил.
     - Видел уже, - сказал Итакин. - Ему минут пять назад Т-70  прямо  под
башню засадил. Он чиниться приезжал.
     Саша встал и пошел за приятелем в  коридор.  Петя  время  от  времени
через что-то перепрыгивал, а один раз упал на пол и  замер;  Саша  заметил
огромный синий глаз,  проплывший  прямо  над  ним  и  догадался,  что  это
"Тауэр", третья или четвертая башня. Сам он поднялся когда-то до  половины
первой, но когда услышал, что после того, как всходишь  на  первую  башню,
надо лезть на вторую, и совершенно неизвестно, что будет потом, бросил это
дело и стал принцем. А Петя лез на башню уже не первый год.
     Они вышли на лестницу, где Петя  ловко  увернулся  от  чего-то  вроде
вертикально летящего бумеранга, и с нее попали на пустой  длинный  балкон,
заваленный выгоревшими на солнце стендами с цветными фотографиями каких-то
дряблых лиц. Саша проверил пол под ногами - кажется, сомнительных плит  не
было. Петя, облокотившись на перила, уставился на огни города внизу.
     - Чего? - спросил Саша.
     - Так, - сказал Петя. - Я из Госплана скоро ухожу.
     - Куда?
     Петя неопределенно кивнул головой вправо. Саша посмотрел туда  -  там
были тысячи разноцветных светящихся точек, горящих  до  самого  горизонта.
Можно было понять Итакина и в  том  смысле,  что  он  планирует  прыжок  с
балкона.
     - Как звезды в "Принце", - вдруг сказал Саша, глядя на огни, - только
все вверх ногами. Или вниз головой.
     - А может, это в твоем "Принце" все вверх ногами, -  сказал  Петя.  -
Никогда не думал, почему там картинка иногда переворачивается?
     Саша помотал  головой.  Как  всегда,  вид  вечернего  города  навевал
печаль. Вспоминалось что-то забытое, и сразу же забывалось  опять,  и  это
что-то больше всего было похоже на тысячу раз данную себе и уже  девятьсот
девяносто девять раз нарушенную клятву.
     - На фига, интересно, мы живем? - спросил он.
     - Ну вот, - сказал Петя, - вроде и не пил сегодня,  а...  Вообще,  ты
стражника спроси. Он тебе объяснит насчет жизни.
     Саша опять уставился на огни.
     - Вот ты второй год по лабиринту бежишь, - заговорил  Петя,  -  а  ты
думал когда-нибудь, на самом он деле или нет?
     - Кто?
     - Лабиринт.
     - В смысле, существует он или нет?
     - Да.
     Саша задумался.
     - Пожалуй, существует. Точнее, правильно сказать, что  он  существует
ровно в той же степени, в какой  существует  принц.  Потому  что  лабиринт
существует только для него.
     - Если уж сказать совсем правильно, - сказал Петя, -  и  лабиринт,  и
фигурка существуют только для того, кто глядит на экран монитора.
     - Ну да. То есть почему?
     - Потому что и лабиринт, и фигурка могут появляться только в нем.  Да
и сам монитор, кстати, тоже.
     - Ну, - сказал Саша, - мы это на втором курсе проходили.
     - Но тут есть одна деталь, - не обращая  внимания  на  Сашины  слова,
продолжал Петя, - одна очень важная деталь, которую нам все  те  козлы,  с
которыми мы это проходили, забыли сообщить.
     - Какая?
     - Понимаешь, - сказал Петя, - если фигурка давно работает в Госснабе,
то она почему-то решает, что это она глядит в монитор, хотя она всего лишь
бежит по его экрану. Да и вообще, если б  нарисованная  фигурка  могла  на
что-то поглядеть, первым делом она бы заметила того, кто смотрит на нее.
     - А кто на нее смотрит?
     Петя задумался.
     - Есть только один спо...
     В  следующий  момент  его  что-то  сильно  толкнуло   в   спину,   он
перекувырнулся через  перила  и  полетел  вниз;  Саша  увидел  похожую  на
бумеранг штуку, какую он уже видел на лестнице  -  крутясь,  она  умчалась
куда-то в направлении увенчанных неподвижным дымом труб на горизонте. Саша
даже не успел испугаться - так  быстро  все  это  произошло.  Перегнувшись
через перила, он увидел Петю, вцепившегося руками в перила балкона  этажом
ниже.
     - Все в порядке, - крикнул Петя, - костылявки максимум на  один  этаж
сбрасывают. Сейчас я...
     Но тут Петя заметил медленно подплывающий к Пете вдоль стены огромный
глаз, похожий на круглый аквариум, до краев наполненный синими чернилами.
     - Петя! Слева! - крикнул он.
     Петя освободил одну руку и пустил в синий глаз два  каких-то  красных
шарика размером с клубок шерсти - от первого из них глаз дернулся и замер,
а от второго с хлопающим звуком растворился в воздухе.
     - Иди в шестьсот двадцатую, - крикнул Петя, перелазя через перила,  -
я сейчас приду, и будем твою игру докалывать.
     Саша повернулся, шагнул к выходу с балкона, и вдруг прямо перед ним с
грохотом  упала  стальная  решетка,  расколов  острыми  зубьями  несколько
кафельных плит пола. Саша повернулся назад, и вторая такая  же  решетка  с
лязгом ударила в перила балкона. Саша  поднял  голову,  увидел  в  близком
бетонном потолке небольшой квадратный лаз, привычно подпрыгнул, подтянулся
и вылез в узкий каменный коридор.
     Впереди на пол падало квадратное пятно красноватого света. Прижимаясь
к стене, Саша дошел до него и осторожно глянул вверх. Над ним  была  узкая
четырехугольная шахта, и там, далеко  наверху,  горел  факел,  и  виднелся
участок  закопченного  потолка  -  видимо,  это  была  обычная  коридорная
ловушка, только сейчас Саша был на ее дне. Наверху могли  быть  стражники,
поэтому Саша встал на цыпочки, и, осторожно ступая по  веками  копившемуся
праху, пошел вперед. Впереди оказался поворот, и в  нескольких  метрах  за
ним - тупик. Саша пошел было  назад,  но  услышал,  как  в  дальнем  конце
коридора лязгнула  решетка,  и  остановился.  Он  попал  в  мешок.  Теперь
оставалось только одно - тщательно проверить все плиты пола  и  потолка  -
любая из них могла управлять  решетками  или  поворачивающимися  участками
стены. Вытянув руки над головой, он подпрыгнул. Потом еще раз. Потом  еще.
Третья плита над его головой чуть-чуть поддалась. Дальше все было просто -
Саша еще раз подпрыгнул, толкнул ее руками и сразу отскочил  назад;  плита
выпала. Раздался грохот, и Саша привычно зажмурился,  чтобы  взлетевшая  с
пола пыль не попала в глаза. Немного погодя, он шагнул  вперед.  Теперь  в
потолке зияло прямоугольное отверстие, через которое можно было  пролезть,
а над ним вверх уходила стена с деревянными карнизами через каждые  два  с
половиной метра - это расстояние на всех уровнях было одинаковым. Стоя  на
таком карнизе, можно  было  подпрыгнуть  вверх,  в  прыжке  схватиться  за
следующий, влезть на него, встать и повторить то  же  самое  -  и  так  до
самого верха. На этой стене карнизов было шесть, и вся процедура заняла  у
Саши чуть больше минуты, причем он ни капли не устал.
     Теперь  он  стоял  в  коридоре,  стены  которого  состояли  из  грубо
обтесанных каменных блоков. Впереди была дыра  в  полу,  и  оттуда  тянуло
горьким факельным дымом. Саша подошел к ней и заглянул  вниз  -  метрах  в
пяти был виден ярко освещенный пол. Саша вздохнул, спустил  в  дыру  ноги,
повис над пустотой на руках, и с  некоторым  внутренним  усилием  заставил
себя разжать пальцы. Высота была не такой уж и большой, но как только Саша
приземлился, плита, на которую он упал, ушла из под ног  и  вместе  с  ним
полетела вниз; уцепиться за край он не успел и  после  томительно  долгого
падения врезался в пол, в обломки  только  что  с  треском  расколовшегося
каменного блока. Он не  разбился,  но  удар  и  неожиданность  оглушили  -
несколько секунд он с зажмуренными глазами сидел на  карачках,  вспоминая,
как давно в детстве, страшной черной зимой, сильно ушиб копчик, прыгнув из
слухового окна газовой подстанции на заиндевелый матрас внизу. А когда он,
помотав головой, открыл глаза, оказалось, что он  находится  в  той  самой
галерее с полосой орнамента на стене, откуда  его  вытащил  Итакин,  и  на
него, сложив руки на груди, смотрит тот же самый воин в алом  халате  -  в
том, что это он, Саша убедился, глянув в нижний угол монитора и увидев там
шесть треугольничков, обозначающих жизненную силу. Саша вскочил  на  ноги,
встал в боевую позицию и выхватил меч. Тогда воин выхватил  свой  и  пошел
навстречу; его взгляд до такой  степени  не  сулил  ничего  хорошего,  что
вспомнившийся совет Итакина  поговорить  с  ним  о  жизни  показался  злой
шуткой. Саша повертел в воздухе концом лезвия, собираясь нанести  удар,  и
вдруг воин неожиданным и точным движением выбил  меч  из  сашиной  руки  и
плашмя ударил его тяжелым клинком по голове.
     Саша открыл глаза и с  недоумением  обвел  ими  небольшую  полутемную
комнату, на полу которой он лежал. Под ним  был  мягкий  ковер,  на  стене
горела масляная плошка, а  у  стены  стоял  удивительной  красоты  сундук,
окованный чеканными медными листами. Под  потолком  плыли  клубы  дыма,  и
пахло чем-то странным, словно палеными перьями или  жженой  резиной  -  но
запах был приятный. Саша попытался сесть, и  понял,  что  не  в  состоянии
пошевелиться - почти по горло на  него  был  натянут  похожий  на  обшивку
матраса полотняный мешок, перемотанный толстой веревкой.
     - Проснулся, шурави?
     Изогнувшись червем, Саша перевернулся на другой бок и увидел воина  в
красном халате, сидящего метрах в двух от него на подушках.  Рядом  с  ним
дымился небольшой кальян, длинная кишка которого с  медным  мундштуком  на
конце лежала на ковре. С другой стороны  от  него  валялась  выпотрошенная
Сашина сумка. Воин вынул из складок халата маленький кривой  нож,  показал
его Саше и захохотал.
     - Да ты не бойся, шурави, не бойся, - сказал воин, поднимаясь на ноги
и нагибаясь над ним, - раз уж сразу не убил, не трону.
     Петли вокруг мешка ослабли. Воин сел на место  и,  посасывая  кальян,
задумчиво глядел, как Саша выпутывается из мешка. Когда Саша  окончательно
вылез и, сев на ковер, стал растирать затекшие  от  задержки  крови  ноги,
воин молча протянул ему  дымящийся  шланг.  Саша  безропотно  взял  его  и
глубоко затянулся. Комната сразу  чуть-чуть  сузилась  и  перекосилась,  и
вдруг стало слышным потрескивание масла в лампе - как оказалось, это  была
целая энциклопедия звука.
     - Меня зовут Зайнаддин Абу  Бакр  Аббас  ал-Хувафи,  -  сказал  воин,
подтягивая к себе раскрытую сашину сумку  и  запуская  в  нее  пятерню.  -
Можешь звать меня по любому из этих имен.
     - Меня Алексей, -  наврал  почему-то  Саша.  Из  всех  услышанных  им
непонятных слов он разобрал только "Аббас".
     - Ты ведь духовный человек?
     - Я-то? - переспросил Саша, с интересом наблюдая  за  трансформациями
комнаты. - Пожалуй, духовный.
     Почему-то он чувствовал себя в безопасности.
     - Вот я и смотрю - какие ты книги читаешь.
     Аббас держал в  руках  книгу  Джона  Спенсера  Тримингэма  "Суфийские
ордена в исламе", недавно купленную Сашей в "Академкниге", и дочитанную им
уже до середины. На ее обложке был нарисован какой-то мистический символ -
зеленое дерево, составленное из переплетенных арабских букв.
     - Очень тебя убить хотел, - признался Аббас, взвешивая книгу в руке и
нежно глядя на обложку. - Но духовного человека - не могу.
     - А за что меня убивать?
     - А за что ты сегодня Маруфа убил?
     - Какого Маруфа?
     - Не помнишь уже?
     - А, этого, что ли... с ятаганом? И перо еще на тюрбане?
     - Этого.
     - Да я не хотел, - ответил Саша, - он сам  полез.  Или  не  сам...  В
общем, он уже стоял у дверей с ятаганом. Как-то все машинально получилось.
     Аббас недоверчиво покачал головой.
     - Да что ты меня, за изверга принимаешь? - даже растерялся Саша.
     - А то нет. Вами, шурави, у нас в  деревнях  детей  пугают.  А  Маруф
этот, которого ты зарезал, утром ко  мне  подошел,  и  говорит  -  прощай,
говорит, Зайнаддин Абу Бакр. Чую, сегодня шурави  придет...  Я  думал,  он
гашиша объелся, а днем приносят его в караулку с перерезанным горлом...
     - Я правда не хотел, - с досадой сказал Саша.
     Аббас усмехнулся.
     - Хотел, не хотел. У каждого своя судьба, - сказал он, - и все нити в
руке Аллаха. Так?
     - Точно, - сказал Саша. - Вот это точно.
     - Я тут с одним суфием из Хорасана пять дней пил, - сказал  Аббас,  -
он мне и рассказал одну сказку... В общем, я точно не помню, как там было,
но там кого-то по ошибке зарезали, а потом оказалось, что это был убийца и
преступник, который  как  раз  собирался  совершить  свое  самое  страшное
убийство. Я вообще люблю с  духовными  людьми  выпить...  Вспомнил  я  эту
сказку, и думаю - а вдруг ты тоже какие сказки знаешь?
     Аббас встал с места, подошел к сундуку, открыл его  и  вынул  бутылку
виски "Уайт Хорс", два пластиковых стакана и несколько мятых сигарет.
     - Это откуда? - изумился Саша.
     - Американцы, - ответил Аббас.  -  Гуманитарная  помощь.  Как  у  вас
компьютеры в министерствах начали ставить, так они нам помогать стали.  Ну
и еще на гашиш меняют.
     - А американцы что, не изверги? - спросил Саша.
     - Да разные есть, - ответил Аббас, наполняя два пластиковых  стакана.
- С ними хоть договориться можно.
     - Договориться - это как?
     - Запросто. Ты, когда видишь стражника, нажимай кнопку "К". Он  тогда
сразу притворится мертвым, а ты шагай себе дальше.
     - Не знал, - ответил Саша, принимая стакан.
     - А откуда тебе знать, - сказал Аббас, поднимая  свой  и  салютуя  им
Саше, - когда у вас все игры колотые. Инструкций-то нет. Но ведь  спросить
можно? Я думал, шурави говорить не умеют.
     Аббас выпил и шумно выдохнул.
     - Вот есть там у вас такой Главмосжилинж, - вдруг  совершенно  другим
тоном заговорил он, - и есть там Чуканов Семен Прокофьевич - такой,  сука,
маленький и жирный. Вот это гадина, так гадина. Выходит на первый  уровень
- дальше боится, ловушки там, - и ждет наших.  Ну,  у  нас  понятно,  дело
военное - хочешь, не хочешь - иди. А ребята там неумелые, молодежь. Так он
каждый день пять человек убивает. Норма у него. Войдет, убьет,  и  выйдет.
Потом опять. Ну, если он на седьмой уровень попадет...
     Аббас положил руку на рукоять лежащего рядом с ним меча.
     - А американцы вам оружие поставляют? - спросил Саша,  чтобы  сменить
тему.
     - Поставляют.
     - А можно посмотреть?
     Аббас встал, подошел к своему сундуку, вынул  небольшой  пергаментный
свиток и кинул его Саше. Саша развернул свиток и увидел  короткий  столбец
команд микроассемблера, витиевато написанных черной тушью.
     - Что это? - спросил он.
     - Вирус, - ответил Аббас, наливая еще по стакану.
     - Ах ты... Я-то думаю, кто у нас все время систему стирает? А в каком
он файле сидит?
     - Ну ладно, - сказал Аббас, - хватит нам о  всякой  чепухе.  Пора  бы
тебе и сказку рассказать.
     - Какую?
     - Учебную. Ты же духовный человек? Значит, должен знать.
     - А про что? - спросил Саша, косясь на длинный меч, лежащий на  ковре
недалеко от Аббаса.
     - Про что хочешь. Главное, чтоб мудрость была.
     Чтобы выгадать минуту на  размышление,  Саша  поднял  с  ковра  шланг
кальяна и несколько раз подряд глубоко затянулся, вспоминая, что он прочел
у Тримингэма про суфийские сказки. Потом на минуту закрыл глаза.
     - Ты про магрибский молитвенный  коврик  знаешь?  -  спросил  он  уже
приготовившегося слушать Аббаса.
     - Нет.
     - Ну так слушай. У одного визиря был маленький  сын  по  имени  Юсуф.
Однажды он вышел за пределы отцовского поместья и пошел гулять. И  вот  он
дошел до пустынной дороги, где любил прогуливаться в одиночестве, и  пошел
по ней, глядя по сторонам. И  вдруг  увидел  какого-то  старика  в  одежде
шейха, с черной шляпой на голове. Мальчик вежливо приветствовал старика, и
тогда старик остановился и дал ему сладкого  сахарного  петушка.  А  когда
Юсуф съел его, старик спросил: "Мальчик, ты  любишь  сказки?"  Юсуф  очень
любил сказки, и так и ответил. "Я знаю одну сказку, - сказал старик, - это
сказка про магрибский молитвенный коврик. Я бы тебе ее  рассказал,  но  уж
больно она страшна." Но мальчик Юсуф, естественно, сказал  что  ничего  не
боится, и приготовился слушать. И вдруг где-то в  той  стороне,  где  было
поместье его отца, раздался звон колокольчиков и какие-то громкие крики  -
так всегда бывало, когда кто-нибудь приезжал.  Мальчик  мгновенно  позабыл
про  старика  в  черной  шляпе  и  кинулся  поглядеть,  кто  это  приехал.
Оказалось, что это был всего лишь какой-то незначительный подчиненный  его
отца, и мальчик со всех ног побежал назад, но старика  на  дороге  уже  не
было. Тогда он очень расстроился и пошел назад в поместье. Выбрав  минуту,
он подошел к отцу и спросил: "Папа! Ты знаешь  что-нибудь  про  магрибский
молитвенный коврик?" И вдруг его отец побледнел, затрясся всем телом, упал
на пол и умер. Тогда мальчик очень испугался и побежал к  маме.  "Мама!  -
крикнул он, - несчастье!" Мама подошла к нему, улыбнулась, положила ему на
голову руку и спросила: "Что такое, сынок?" "Мама, - закричал мальчик, - я
подошел к папе и спросил его про одну вещь, а он вдруг  упал  и  умер!"  -
"Про какую вещь?" - нахмурясь, спросила мама. "Про магрибский  молитвенный
коврик!" И вдруг мама тоже  страшно  побледнела,  затряслась  всем  телом,
упала на пол и умерла. Мальчик остался совсем один, и скоро могущественные
враги его отца захватили поместье, а самого  его  выгнали  на  все  четыре
стороны. Он долго странствовал по всей Персии и, наконец, попал в ханаку к
одному очень известному суфию и стал его учеником. Прошло несколько лет, и
Юсуф подошел к этому суфию, когда  тот  был  один,  поклонился  и  сказал:
"Учитель, я учусь у вас уже несколько лет. Могу я задать вам один вопрос?"
- "Спрашивай, сын мой," - улыбнувшись, сказал суфий. "Учитель,  вы  знаете
что-нибудь о магрибском молитвенном коврике?" Суфий  побледнел,  схватился
за сердце и упал мертвый. Тогда Юсуф кинулся прочь.  С  тех  пор  он  стал
странствующим дервишем, и ходил по Персии в поисках известных учителей.  И
все, кого бы он ни спрашивал про магрибский  коврик,  падали  на  землю  и
умирали. Постепенно Юсуф состарился, и стал немощным. Ему стали  приходить
в голову мысли, что он скоро умрет  и  не  оставит  после  себя  на  земле
никакого следа. И вот однажды, когда он сидел в чайхане и думал  обо  всем
этом, он вдруг увидел того самого старика в черной шляпе. Старик был такой
же, как и раньше - годы ничуть его не состарили.  Юсуф  подбежал  к  нему,
встал на колени и  взмолился:  "Почтенный  шейх!  Я  ищу  вас  всю  жизнь!
Расскажите мне о магрибском молитвенном коврике!" Старик  в  черной  шляпе
сказал: "Ну ладно. Будь  по  твоему".  Юсуф  приготовился  слушать.  Тогда
старик уселся напротив него, вздохнул и умер. Юсуф целый день и целую ночь
в молчании просидел возле его трупа. Потом встал, снял с него черную шляпу
и надел себе на голову. У него оставалось несколько мелких монет, и  перед
уходом он купил на них у владельца чайханы сахарного петушка...
     Саша замолчал. Аббас тоже долго молчал, а потом сказал:
     - Признайся, ты скрытый шейх?
     Саша не ответил.
     - Понимаю, - сказал Аббас, - все понимаю. Скажи, а  у  этого  дедушки
шляпа точно была черная?
     - Точно, - ответил Саша.
     - А не зеленая? Я думаю, может это Зеленый Хидр был?
     - А что тут у вас знают о Зеленом Хидре? - спросил Саша.  Он  еще  не
прочитал у Тримингэма, кто это такой, и ему было интересно.
     - Да все говорят разное. Самую интересную вещь сказал тот  дервиш  из
Хорасана, с которым мы пили. Он  сказал,  что  Зеленый  Хидр  очень  редко
является в своем настоящем обличье, и чаще всего  принимает  чужую  форму.
Или вкладывает свои слова в уста самым разным людям -  и  каждый  человек,
если захочет, может постоянно его слышать, говоря даже  с  самыми  глупыми
людьми, потому что некоторые слова произносит за них Зеленый Хидр.
     - Это верно, - сказал Саша. - Скажи, Аббас, а кто тут у вас на флейте
играет?
     - Никто не знает, - сказал Аббас. -  Уж  сколько  раз  весь  лабиринт
прочесывали... Без толку.
     Он зевнул.
     - Мне вообще-то на пост пора, - сказал он. - Кувшины  надо  разнести.
Скоро американцы придут. Не знаю, как тебя отблагодарить...  Разве  что...
Хочешь на принцессу посмотреть?
     - Хочу, - ответил Саша и залпом выпил то, что  оставалось  у  него  в
стакане.
     Аббас встал и снял с гвоздя на стене связку  больших  ржавых  ключей.
Они вышли в полутемный  коридор.  Дверь  комнаты,  где  они  сидели,  была
покрашена под стену, и когда  Аббас  закрыл  ее,  Саша  подумал,  что  ему
никогда не пришло бы в голову, что этот тупик, в сотнях похожих на который
он уже побывал, на самом деле - замаскированная дверь. Они молча дошли  до
выхода на следующий уровень, который оказался совсем рядом.
     - Только тихо, - сказал Аббас, протягивая ему ключи,  -  а  то  наших
перепугаешь.
     - Ключи отдать потом? - спросил Саша.
     - Оставь себе, - сказал Аббас. - Или выкинь.
     - А тебе они не нужны?
     - Будут нужны, - сказал Аббас, - сниму с гвоздя. Это ведь твоя  игра.
А у меня своя. Если что, заходи.
     Он протянул Саше клочок бумаги с какой-то надписью.
     - Здесь написано, как пройти, - сказал он.
     Подъем на самый верх занял от силы десять минут, а если бы Саша сразу
попадал ключом в замочные скважины, понадобилось  бы  и  того  меньше.  От
уровня к уровню вела небольшая служебная  лестница,  вырубленная  в  толще
камня - что это за камень, определить было трудно, потому что он был очень
приблизительным, да и существовал  недолго  -  когда  за  Сашей  закрылась
последняя дверь, реальность снова приобрела ясные цвета и четкость.
     Саша увидел перед собой уходящую  далеко  вверх  стену  с  такими  же
карнизами, как те, по  которым  он  совсем  недавно  карабкался  навстречу
Аббасу, машинально шагнул к первому, подпрыгнул  и  подтянулся.  Вспомнив,
что у него ключи, он плюнул, спустился вниз и неожиданно для  самого  себя
прыгнул прямо на глухую стену, стукнулся о камни, свалился, опять  прыгнул
на нее и опять упал. Попытавшись нормально встать на ноги, он вместо этого
подскочил высоко вверх, прогнулся и секунду висел в воздухе  с  вытянутыми
над головой руками. Только после этого  он  пришел  в  себя  и  со  стыдом
подумал: "Вот ведь развезло."
     Это был последний уровень, и служебная лестница здесь кончалась. Саша
побежал по длинной галерее с факелами в торчащих из стен бронзовых кольцах
(ему все казалось, что кто-то воткнул их  туда  вместо  флагов),  и  через
некоторое время уткнулся в  висящий  на  стене  ковер.  Развернувшись,  он
побежал в другую сторону,  и  после  недолгого  петляния  по  коридорам  и
галереям вышел к тяжелой металлической двери вроде тех, что вели с  уровня
на уровень. С ключами наготове он нагнулся к  ней,  но  никакого  замка  в
двери не оказалось. Именно за этой дверью должна была быть  принцесса,  но
вот только чтобы открыть эту  дверь,  надо  было  очень  долго  лазить  по
далеким аппендиксам двенадцатого уровня, на каждом  шагу  рискуя  свернуть
шею, хоть и нарисованную, но единственную.
     Другой вход Саша нашел минут через десять, заглянув за ковер, висящий
в тупике на стене. В одной из плит недалеко  от  пола  был  черный  зрачок
замочной скважины. Саша сунул туда самый маленький ключ,  который  был  на
связке, и открылась крохотная железная дверка, не  больше  окна  пожарного
крана. Саша с трудом протиснулся внутрь.
     Перед ним был зал с высоким сводчатым потолком; на его стенах  горели
факелы и висели ковры, а в одном из концов видна была поднятая решетка, за
которой начинался полутемный коридор. В другом  конце  зала  была  тяжелая
металлическая дверь - та самая, в которой  не  было  замочной  скважины  и
через которую Саше полагалось бы войти, сумей он когда-нибудь добраться до
этого уровня сам. Он узнал это место - именно здесь  он  видел  принцессу,
когда она иногда появлялась на экране. Но сейчас ее не было, как  не  было
ни ковров с подушками, ни пузатых песочных часов, ни дворцовой кошки.  Был
только голый пол. Зато поднятой решетки в стене Саша  раньше  не  видел  -
просто эта часть зала не попадала на экран,  когда  показывали  принцессу.
Саша пошел вперед.
     Коридор за решеткой неожиданно кончился банальной  деревянной  дверью
вроде тех, что приводят в коммунальную ванну или сортир,  и  Саше  в  душу
закралось нехорошее предчувствие. Он потянул дверь на себя.
     Комната, которая была перед  ним,  больше  всего  напоминала  большой
пустой чулан. Пахло чем-то затхлым - так  пахнет  в  местах,  где  хозяева
держат нескольких кошек и собирают советские газеты в  подшивку.  На  полу
валялся мусор - пустые аптечные флаконы, старый ботинок, сломанная  гитара
без струн и какие-то бумажные обрывки. Обои в нескольких местах отстали от
стен и свисали целыми лоскутами, а окно выходило на близкую - в метре,  не
больше, - кирпичную стену. В центре комнаты стояла принцесса.
     Саша сначала долго смотрел на нее, потом несколько раз обошел  вокруг
и вдруг сильно залепил по ней ногой. Тогда все то, из чего  она  состояла,
повалилось на пол  и  распалось  -  сделанная  из  сухой  тыквы  голова  с
наклеенными  глазами  и  ртом  оказалась  возле  батареи,  картонные  руки
согнулись в рукавах дрянного ситцевого халата, правая нога  отделилась,  а
левая повалилась на пол вместе с обтянутым черной тканью поясным манекеном
на железном шесте, упавшим  плашмя,  прямо  и  как-то  однозначно,  словно
застрелившийся политрук.
     Саша вышел из  комнаты  и  побрел  по  коридору  назад,  но  решетка,
отделявшая коридор от сводчатого зала, оказалась опущенной. Саша вспомнил,
что услышал звук ее падения через секунду после того, как ударил ногой  по
манекену, но в тот момент не обратил на это внимания.
     Вернувшись, он еще раз поглядел на пол, потом на обои,  и  заметил  в
одном месте контур заклеенной двери. Он подошел и  нажал  на  нее  плечом.
Дверь прогнулась, но не открылась; видимо, она была  очень  тонкой.  Тогда
Саша отошел на несколько метров, сжал кулаки и с разгону  врезался  в  нее
плечом - с такой силой, что,  распахнув  ее  и  с  хрустом  прорвав  обои,
пронесся еще метр или два по воздуху, и  только  потом,  споткнувшись  обо
что-то, полетел на пол, мельком увидев впереди  чьи-то  плечи,  затылок  и
спинку стула.
     - Тише, - сказал Итакин, поворачивая голову  от  экрана,  на  котором
мерцал высокий сводчатый зал, в центре которого  на  ковре  гладила  кошку
принцесса. - Бориса Емельяновича растревожишь. Ему сейчас опять в  бой.  У
них сегодня большие потери.
     Саша приподнялся на руках и оглянулся - за  его  спиной  поскрипывала
раскрытая дверца  стенного  шкафа,  из  которой  еще  планировали  на  пол
какие-то бумаги.
     - Ну и дела, Петя, - сказал он, поднимаясь на  ноги.  -  Что  же  это
такое?
     - Ты про принцессу? - спросил Итакин.
     Саша кивнул.
     - Это ты к ней и шел все время, - сказал Итакин. - Я ж  говорю,  твою
игру раскололи.
     - Неужели никто до нее не доходил?
     - Почему. Очень многие доходили.
     - Так почему они молчали? Чтобы другие тоже... чтобы им не  было  так
обидно?
     - Я думаю, не поэтому. Просто когда человек тратит столько времени  и
сил на дорогу, и наконец доходит, он уже не может себе  позволить  увидеть
все таким, как на самом деле... Хотя это тоже не точно.  Никакого  "самого
дела" на самом деле нет. Скажем, он не может позволить себе увидеть  того,
что видел ты.
     - А почему тогда я это видел?
     - Ну, ты просто прошел по служебной лестнице.
     - Но как же можно увидеть что-то другое? И потом, я ведь столько  раз
ее видел сам - когда переходишь с уровня на уровень, она иногда появляется
на экране, и она совсем не такая!
     - Я, наверно, не совсем  правильно  выразился,  -  сказал  Итакин.  -
Просто эта  игра  так  устроена,  что  дойти  до  принцессы  может  только
нарисованный человечек.
     - Почему?
     - Потому, - сказал Итакин, - что  принцесса  тоже  нарисована.  Ну  а
нарисовано может быть все что угодно.
     - Но куда же  тогда  деваются  те,  кто  играет?  Те,  кто  управляет
принцем?
     - Помнишь, как ты вышел на двенадцатый уровень? - спросил  Итакин,  и
кивнул на экран.
     - Помню.
     - Ты можешь сказать, кто бился головой о стену и прыгал вверх? Ты или
принц?
     - Конечно, принц, - сказал Саша. - Я и прыгать-то так не умею.
     - А где в это время был ты?
     Саша открыл было рот, чтобы ответить, но вдруг так и замер.
     - Вот туда они и деваются, - сказал Итакин.
     Саша сел на лавку у стены и долгое время думал.
     - Слушай, - сказал он наконец,  -  кто  же  там  все-таки  на  флейте
играет?
     - А вот этого до сих пор никто не знает.
     Саша поглядел на часы и вдруг икнул.
     - На углу еще можно взять, - сказал он, - я сейчас сгоняю. Подождешь?
По стакану, а?
     - Мне спешить некуда, - сказал Итакин. - Только тебя назад не пустят.
     - Да я быстро, - нажимая "Escape", сказал Саша,  -  через  пятнадцать
минут.
     На экране застыла картинка, где из-под мавританской  арки  открывался
вид на огромный восточный дворец, состоящий из множества башен и  башенок,
тянущихся к сияющему огромными звездами летнему небу.
     Возле углового гастронома шевелилась такая очередь, что Саша понял  -
взять сейчас бутылку  будет  крайне  трудно,  и,  может  быть,  невозможно
вообще. Во всяком случае, будь он трезвым, это точно было  бы  невозможно,
но он, как оказалось, выпил вполне достаточно, чтобы через несколько минут
броуновского движения по переполненному залу оказаться не так уж далеко от
кассы. Со всех сторон напирали и матерились, но через некоторое время Саша
понял, что кажущийся хаос на самом деле представляет  собой  упорядоченное
движение четырех примыкающих друг к другу очередей, трущихся друг о  друга
из-за разной скорости. Очередь за портвейном была слева, а та,  в  которую
он попал, была за килькой в томате - той самой, что после  открытия  банки
имеет обыкновение внимательно глядеть на открывшего не меньше чем десятком
крошечных блестящих глаз. Сашина очередь двигалась быстрее, чем очередь за
портвейном, и он решил преодолеть следующие несколько метров в ее составе,
и только потом уже перейти в соседнюю. Этот маневр удался, и Саша оказался
между стройотрядовской курткой, на спине которой было выведено  загадочное
слово "КАТЭК", и коричневым пиджаком, надетым прямо на голое мужское  тело
лет пятидесяти.
     -  Ы-ы-ы-ы...  -  сказал  мужик  в  коричневом  пиджаке,  когда  Саша
посмотрел на него, и закатил глаза. У мужика  изо  рта  немыслимо  воняло;
Саша торопливо отвернулся и стал смотреть на стену, где висел  треугольный
матерчатый  вымпел  и  выпиленная  из  раскрашенной  фанеры   голова   так
называемого Ленина.
     "Господи, - вдруг подумал он, - а я ведь действительно живу в этом...
в этой... Стою пьяный в очереди за портвейном среди всех этих хрюсел  -  и
думаю, что я принц??
     - Килька кончается! - раздались испуганные голоса в соседней очереди,
- килька!
     Саша почувствовал, что мужик сзади дергает его за плечо.
     - Что такое? - спросил, оборачиваясь, Саша.
     - Я так считаю, - сказал мужик, - надо  нам  идти  на  исконные  наши
земли - Владимир, Ярославль - раздать людям  оружие  и  опять  всю  Россию
завоевать.
     - А потом? - спросил Саша.
     - Потом идти воевать хана Кучума, - сказал мужик и потряс перед Сашей
кулаком.
     - Портвейн кончается... - тревожно зашептал народ.
     Саша выдавился из очереди и стал проталкиваться к выходу. Пить больше
совершенно не хотелось. У выхода стояли две  женщины  в  белых  халатах  и
шапочках, и, поглядывая на часы, тихо, но горячо что-то обсуждали.
     Вдруг где-то сзади, словно бы под каким-то невидимым потолком раза  в
три выше магазинного, появился и стал  расти  странный  звук,  похожий  на
одновременный гул нескольких десятков авиационных двигателей. За несколько
секунд  он  достиг  такой  интенсивности,  что  люди,  только  что   мирно
матерившиеся в очередях, сначала стали в  недоумении  озираться,  а  потом
приседать на корточки или даже откровенно падать на  пол,  затыкая  руками
уши. Звук достиг наибольшей силы, так же  резко  пошел  на  убыль  и  стих
совсем, но ему на смену пришел грохот танковых моторов, так  же  непонятно
где возникший и непонятно куда ушедший через несколько секунд.
     - Вот так каждый вечер, - сказала женщина в белом халате, - ровно без
пятнадцати шесть. Мы уж куда только не звонили. Мне Зоя из  Новоарбатского
говорила - у них то же самое...
     Люди поднимались с пола  и  подозрительно  пялились  друг  на  друга,
вспоминая, за кем и за чем кто стоял. Но это было неважно, потому что  все
равно и килька, и портвейн уже кончились.
     Саша  вышел  на  улицу  и  медленно  побрел   к   сияющему   веселыми
электрическими  огнями  в  окнах  зданию  Госплана.   Впереди   включилась
разрезалка пополам - по тому болезненному скрипу, с которым она  работала,
и по большим щелям между гнутыми зубьями Саша догадался, что она не из его
игры, а просто - обычная советская разрезалка пополам, плохая и старая, то
ли забытая кем-то на улице, то ли стоящая на своем положенном месте.  Саша
прошел было мимо, а потом, по приобретенной в игре  привычке,  вернулся  и
посмотрел, не стоит ли сразу за ней, как это обычно  бывало  в  лабиринте,
кувшин с восстанавливающим жизненную силу напитком. Кувшина не было,  зато
стояли сразу три бутылки семьдесят второго портвейна. Саша  пошел  дальше,
прислушиваясь к ухающему скрипу за  спиной  и  угадывая  в  нем  несколько
повторяющихся нот из "подмосковных вечеров" - словно пластинку, стоящую на
проигрывателе,  заело,  и  ржавый  голос   безнадежно   задавал   тусклому
московскому небу вечный русский вопрос: "есть ли бзна?.. есть  ли  бзна?..
есть ли бзна?"

     Саша дошел до Госплана, и понял, что туда уже  поздно.  Рабочий  день
кончался, и высокая ассирийская дверь  выбрасывала  на  улицу  одну  волну
народа за другой. Он все-таки попытался войти, преодолел несколько  метров
против течения и уже уцепился было за холодное  ограждение  турникета,  но
сразу же был смыт  и  вынесен  обратно  на  улицу  группой  жизнерадостных
женщин. Мимо прочапал Кузьма Ульянович Старопопиков с портфелем в руке,  и
Саша совершенно машинально пошел за ним. Кузьма Ульянович сразу  углубился
в какие-то темные переулки - видно, жил где-то  неподалеку.  Саша  сам  не
знал, зачем он идет за Старопопиковым - ему просто нужно было какое-нибудь
дело, к которому можно на время пристроиться, чтобы спокойно подумать.
     Минут через десять - а может, и через полчаса,  Саша  как-то  потерял
счет времени - Кузьма Ульянович, дойдя до большого и совершенно безлюдного
двора, направился к угловому подъезду. Саша решил, что дальше идти за  ним
будет  даже  еще  глупее,  чем  до  сих  пор,  и  совсем   уже   собирался
развернуться, когда вдруг к  Кузьме  Ульяновичу  подошли  двое  долговязых
парней в модных натовских куртках. Саша мог дать что угодно на  отсечение,
что только что их не было во дворе. Он почуял неладное и быстро нырнул  за
пожарную лестницу, до самого низа забитую досками - здесь его никто не мог
увидеть, хоть он был недалеко от подъезда.
     - Вы - Кузьма  Ульянович  Старопопиков?  -  громко  спросил  один  из
подошедших - по русски он говорил с сильным акцентом и, как и второй,  был
курчав, черен и небрит.
     - Да, - с удивлением ответил Кузьма Ульянович.
     - Это вы бомбили лагерь под Аль-Джегази?
     Кузьма Ульянович вздрогнул и снял очки.
     - Вы сами-то кто бу... - начал было он,  но  собеседник  не  дал  ему
договорить.
     - Организация Освобождения Палестины  приговорила  вас  к  смерти,  -
сказал он, доставая из кармана длинный пистолет. То же сделал и второй.
     Кузьма Ульянович подпрыгнул и выронил из руки портфель, а в следующий
миг оглушительно  загремели  выстрелы  и  полетели  на  асфальт  стреляные
гильзы. Первая же пуля отбросила Кузьму Ульяновича на дверь, но  до  того,
как он успел упасть, оба палестинца уже  разрядили  в  него  обоймы  своих
пистолетов, повернулись и пошли прочь;  Саша  с  удивлением  заметил,  что
сквозь них видны деревья и скамейки, а когда они дошли до  угла,  то  были
уже почти невидимы и даже, кажется, не стали делать вид, что  поворачивают
за него. Вдруг  наступила  странная  тишина.  Саша  вышел  из-за  пожарной
лестницы, посмотрел на Кузьму Ульяновича, который тихо ворочался у  двери,
и растерянно огляделся по сторонам. Из соседнего подъезда  вышел  какой-то
мужик в спортивном костюме, и Саша со  всех  ног  кинулся  к  нему.  Мужик
удивленно остановился, и Саша вдруг почувствовал себя глупо.
     - Вы сейчас ничего не слышали? - спросил он.
     - Ничего, - ответил мужик. - А что я должен был слышать?
     - Так... Там человеку плохо.
     Мужик пошел вслед за Сашей и нагнулся над Кузьмой Ульяновичем.
     - Пьяный, наверно, - сказал он,  подходя  и  приглядываясь.  -  Хотя,
вроде нет. Эй, что с вами?
     - Сердце, - слабо  ответил  Кузьма  Ульянович,  делая  между  словами
большие паузы. - Вызывайте скорую, мне двигаться нельзя.  Или  лучше  жену
позовите. Второй этаж, сорок вторая квартира.
     - Может, лучше мы вас туда отнесем?
     - Нет, - сказал Кузьма Ульянович. - У меня уже два инфаркта  было.  Я
знаю, что лучше и что хуже.
     Мужик  в  спортивном  костюме  кинулся  вверх  по  лестнице,  а  Саша
повернулся и быстро пошел прочь.

     Он сам не заметил, как добрел до метро и доехал до Госснаба. Когда он
пришел в себя на набережной, возле родной пятиэтажки с колоннами у фасада,
он был уже окончательно трезв. Два окна на третьем этаже еще горели, и  он
решил подняться.
     Третий этаж был пуст и темен, и все, казалось, ушли - только в первом
подотделе малой древесины кто-то еще работал. Саша подошел  к  приоткрытой
двери и заглянул в щель.
     В центре помещения, в ветхом  голубом  кимоно  и  зеленых  хакама,  с
шапкой чиновника пятого ранга на голове  и  веером  в  руке,  стоял  Борис
Григорьевич. Он не мог видеть Сашу, потому что тот был в темном  коридоре,
но в момент, когда Саша заглянул в щель, Борис Григорьевич поднял веер над
головой, сложил и опять раскрыл его, прижал на секунду к  груди  и  резким
движением протянул к Саше; затем медленно, перед каждым шажком  подтягивая
одну полусогнутую ногу к другой, поплыл к двери, не опуская оттянутого  на
себя красным шелковым разворотом веера. Саше показалось, что его начальник
плачет, или тихо воет - но через секунду  он  разобрал  нараспев  читаемое
стихотворение:

                         Как капле росы
                         Что на стебле
                         Сверкнет на секунду
                         И паром
                         Летит к облакам -
                         Не так ли и нам
                         Скитаться всю вечность
                         Во тьме?
                         О безысходность!

     Борис Григорьевич остановился, закрутился на месте  и  замер,  высоко
над головой подняв веер. Так он стоял  несколько  минут,  а  затем  словно
пришел в себя - поправил пиджак, пригладил руками волосы и исчез  в  узком
проходе между шкафами. Вскоре оттуда донесся свист меча, и Саша понял, что
Борис  Григорьевич  принялся  за  свои  обычные  вечерние   упражнения   в
"Будокане", во втором слева от ворот зале. Тогда он вошел,  прокашлялся  и
крикнул:
     - Борис Григорьевич!
     Свист меча стих.
     - Лапин?
     - Я все подписал, Борис Григорьевич!
     - Ага. Положи на шкаф, я сейчас занят.
     - Я поработаю, Борис Григорьевич?
     - Работай, работай. Я сегодня допоздна.
     Саша положил бумаги на шкаф, сел на свое место и занес было палец над
кнопкой, включающей компьютер. Потом вдруг ухмыльнулся,  встал,  нашел  на
полке над столом телефонный справочник, полистал его  и  притянул  к  себе
телефон.
     - Алло, - сказал он в трубку,  дождавшись  ответа,  -  Главмосжилинж?
Чуканов Семен Прокофьевич еще на месте? Какой?
     Он записал новый телефон, и, нажав рычаг, сразу же его набрал.
     - Семена Прокофьевича. Семен Прокофьевич? Это из Госплана  беспокоят,
по поручению товарища Старопопикова... Главное, что он  вас  помнит...  Ну
как хотите. Ваше... Нет, насчет "Принца". Он просил вам передать,  как  на
седьмой уровень сразу выйти... Не знаю,  может  быть,  в  министерстве  на
совещании. Ну вы  сами  там  вспомните,  где  кто  кого  видел,  а  сейчас
запишите... Жду... Значит, так...
     Саша развернул данную ему Аббасом бумажку.
     - Набираете  слова  "принц  мегахит  семь".  Да,  латинские.  Русское
"эн"... Нет, цифра. Ну что вы, не за что. Всего наилучшего. До свидания.
     Встав, он пошел курить, а вернувшись через  несколько  минут,  набрал
тот же номер.
     - Семена Прокофьича... Как... Я же только что с ним говорил...  Какой
ужас... Какой ужас... Извините...
     Положив трубку, Саша включил компьютер.
     Спрыгнув с каменного карниза, он побрел по коридору в  тупичок,  куда
раньше стаскивал всякие найденные им вещи. Он уже давно туда  не  заходил,
но все осталось таким же - сложенная из обломков  каменных  плит  лежанка,
накрытая для мягкости ворохом истлевшего тряпья, чья-то берцовая кость, из
которой он начинал было долбить мундштук, да забросил, пара  узких  медных
кувшинов, в одном из которых что-то еще  оставалось,  и  лежащий  на  полу
госснабовский бланк с планом первого  уровня,  успевший  покрыться  густым
слоем пыли. Саша  лег  на  лежанку  и  закрыл  глаза,  и  почти  сразу  же
далеко-далеко наверху, за  множеством  каменных  потолков,  еле  различимо
запела флейта. Он стал вспоминать сегодняшний день - но  слишком  хотелось
спать, и, натянув на себя часть тряпья и устроившись так, чтоб ниоткуда не
дуло, он уснул.
     Сначала ему снился Петя Итакин, сидящий на вершине какой-то  башни  и
играющий  на  длинной  камышовой  флейте,  а  потом  приснился   Аббас   в
переливающемся зеленом халате, который долго объяснял ему, что если нажать
одновременно клавиши "Shift", "Control" и "Return", а потом еще дотянуться
до клавиши, на которой нарисована указывающая вверх стрелка, и  нажать  ее
тоже, то фигурка, где бы она ни находилась и сколько бы врагов  перед  ней
не стояло, сделает очень необычную вещь - подпрыгнет вверх, прогнется и  в
следующий момент растворится в небе.

                           ОТКРОВЕНИЕ  КРЕГЕРА

                          комплект документации

  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                         Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                                Срочно
  ___________________________

                                   Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру
                                   от реконструктора "Аннэнербе"
                                   Т. Крегера, штандартенгемайндефорштеера
                                   АС, младшего имперского мага.

                                 РАПОРТ

                              Рейхсфюрер!
     Я   знаю,   какую   ответственность   влечет   за   собой   обращение
непосредственно к Вам. Но посетившее меня видение  настолько  значительно,
что как патриот Рейха и истинный немец я чувствую себя обязанным  передать
его  описание,  выполненное  с  максимальной  точностью,  лично  на   ваше
рассмотрение, и пусть мои слова говорят сами за себя.
     10.1.1935, в 14.00 по берлинскому времени,  находясь  в  медитативном
бункере "Аннэнербе", я вышел в астрал для обычного патрульного рейда.  Как
всегда, меня сопровождало астральное тело собаки  Теодорих  и  два  демона
пятой категории "Ганс" и "Поппель". Оказавшись в астрале, я  заметил,  что
флуктуации  Юпитера  странно  напряжены  и  излучают  необычное  для   них
фиолетовое  сияние.  В  таких  случаях  инструкция  рекомендует  выстроить
защитный пентаэдр и не выходить за его границы. Однако я -  за  что  готов
нести  ответственность  -  счел  возможным  ограничиться  пением   "Хорста
Весселя", так как находился недалеко  от  линии  перспективного  излучения
воли фюрера немцев Адольфа Гитлера, освещавшей в этот вечер  левый  нижний
квадрант Зодиака. Неожиданно из флуктуаций Юпитера  выделился  серповидный
красный  элементаль.  Через  несколько  секунд  он  пересекся   с   линией
волеизъявления фюрера. Вслед за этим произошла мощная эфирная вспышка, и я
потерял сознание.
     Придя  в  себя,  я  обнаружил,  что  нахожусь  в  сплюснутом   черном
пространстве, причем собака Теодорих  и  демон  "Ганс"  погибли,  а  демон
"Поппель" перешел в состояние, называемое на внутреннем языке  "Аннэнербе"
"перевернутый стакан".
     Неожиданно сзади возникло разрежение,  и  из  него  появился  неясный
силуэт. Когда он приблизился, я различил старика весьма преклонных лет,  с
окладистой бородой и тонким поясом вокруг  белой  крестьянской  рубахи.  В
одной руке он нес горящую свечу, а в другой - несколько коричневых книг со
своим же изображением, вытесненным на  обложке.  На  лбу  у  старика  было
укреплено медицинское зеркальце с отверстием  посередине,  наподобие  тех,
что используются отоларингологами,  а  вслед  за  ним  шла  белая  лошадь,
впряженная в рессорную коляску в виде декоративного плуга.
     Оказавшись рядом со мной, старик погрозил мне пальцем, потом  положил
на нижнюю плоскость окружающего нас пространства свои  книги,  укрепил  на
них свечу, вскочил на лошадь  и  сделал  вокруг  свечи  несколько  кругов,
выполняя на спине лошади сложные гимнастические приемы. При  этом  зеркало
на его голове сверкало так нестерпимо, что я вынужден был отвести  взгляд,
а демон "Поппель" перешел в состояние "пустая труба". Затем свеча погасла,
старик ускакал, и тогда же стихла гармонь. (Все это время  где-то  вдалеке
играла гармонь - русское подобие ручного органчика.)
     Затем я оказался в астральном тоннеле N 11, по которому и вернулся  в
медитативный бункер академии.
     Выйдя из медитации, я немедленно сел за настоящий рапорт.

     Хайль Гитлер!

                                        Младший имперский маг Крегер.

__________________________________________________________________________

                         РЕЙХСФЮРЕР СС ГЕНРИХ ГИММЛЕР
__________________________________________________________________________

                                                       "Аннэнербе", Вульфу

                                  Вульф!

     1. Кто посмел посадить Крегера за рапорт? Немедленно выпустить.  Этот
человек - патриот фюрера и Германии.
     2. Я не понял, причем здесь Юпитер.  Может,  все-таки  Сатурн?  Пусть
этим займется астрологический отдел.
     3.  Провести  реконструкцию  откровения,   представить   протокол   и
рекомендации.
     4. Все.

                                                     Хайль Гитлер!

                                                     Гиммлер.

       (Не знаю как вас, Вульф, а меня всегда смешит этот каламбур.)

  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________

                                         Рейхсфюреру СС Генриху Гиммлеру

                           Служебная записка.

                                                ("об откровении Крегера")

                                Рейсфюрер!

     Значение откровения Т. Крегера для Рейха неизмеримо.  Можно  сказать,
что оно увенчивает длительную деятельность "Аннэнербе" по изучению тактики
и стратегии коммунистического заговора и подводит черту под одной  из  его
наиболее зловещих глав.
     Как известно,  после  уничтожения  большинства  грамотного  населения
России многие шифрованные тексты донесений майора фон Леннен в Генеральный
Штаб, замаскированные под бессмысленные русскоязычные тексты, получили там
распространение в качестве так называемых "работ". Среди них  -  донесение
"О  перемещении  третей  Заамурской  дивизии  к   западной   границе"   (В
зашифрованном виде - "Лев Толстой как зеркало русской революции".)
     В мистической  системе  Молотова  и  Кагановича,  на  основе  которой
осуществляется  управление  страной,  русскому  тексту  этой  шифровки   и
особенно ее заглавию придается огромное значение. Первоначально Сталин  (в
настоящее время  предположительно  -  Сероп  Налбандян)  и  его  окружение
приняли тезис Кагановича,  утверждавшего,  что  эту  фразу  надо  понимать
буквально. Такая установка влечет за собой  следующий  вывод:  манипулируя
отражающим русскую  революцию  зеркалом,  можно  добиться  перемещения  ее
отражения  на  любое  другое  государство,  что   приведет,   по   законам
симпатической связи, к аналогичной  революции  в  выбранной  стране.  Этот
вывод был сделан Кагановичем, по данным абвера, еще два года назад. Однако
с практической реализацией этой  идеи  возникли  трудности.  Строительство
огромного рефлектора в районе Ясной поляны, который  должен  был  посылать
луч  на  Луну,  и  от  Луны  -  на  Землю,  было  остановлено  в  связи  с
недостаточной точностью расчетов. В настоящее время рефлектор находится  в
замороженном состоянии (см. рис. 1).
     Далее. Около полугода назад Молотов пришел к выводу, что зеркальность
Льва Толстого является духовно-мистической, и рефлектирующая функция может
быть осуществлена с помощью издания нового  собрания  сочинений  писателя,
коэффициент  отражения  которого  будет  увеличен   за   счет   исключения
идеологически  неприемлемых  работ  вроде  перевода  Евангелий.  При  этом
наводка и фокусировка могут быть достигнуты варьированием  тиража  каждого
отдельного тома. Привожу таблицу тиражей восьмитомного собрания  сочинений
Толстого за 1934 год (данные РСХА).

                   1 том - 250 тыс. экз.
                   2 том - 82 тыс. экз.
                   3 том - 450 тыс. экз.
                   4 том - 41 тыс. экз.
                   5 том - 22 721  экз.
                   6 том - 22 720 экз.
                   7 том - 75 241 экз.
                   8 том - 24 экз.

     Легко видеть, что грубая  наводка  осуществляется  с  помощью  первых
четырех томов, а точная - с помощью томов с пятого по восьмой.
     Значение откровения Крегера в этой связи заключено  в  том,  что  оно
позволило ввести новый метод определения мишени наносимого красными удара.
На  этот  раз  удалось  получить  абсолютно  точные  результаты.  Протокол
реконструкции и рекомендации прилагаю.

                                                       Хайль Гитлер!

                                              Гл. реконструктор И. Вульф

  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________

                                       Протокол реконструкции N 320/125

     12.1.1935  в  "Аннэнербе"  была  проведена  реконструкция   по   делу
Толстого-Кагановича. Метод реконструкции - "откровение Крегера".
     В 14.35 в первом реконструкционном  зале  были  установлены  гипсовая
статуэтка Льва Толстого высотой 1,5 м. с  прикрепленным  на  лбу  зеркалом
площадью 11 кв.см. с отверстием посередине. Там же был  установлен  глобус
диаметром 1 м. на подставке высотой  0,75  м.  Для  моделирования  русской
революции был подожжен макет  усадьбы  Ивана  Тургенева  "Липки"  масштаба
1:40, размещенный в правом дальнем углу зала. Расстояния между объектами и
их точное геометрическое положение были рассчитаны на основе  данных  РСХА
по тиражам последнего издания Толстого в  России.  После  этого  имперским
медиумом Кнехтом был погашен свет,  и  в  зал  вошла  реконструктор  Марта
Эйхенблюм, переодетая Сталиным.  Ею  в  левом  направлении  был  раскручен
глобус. После его остановки пятно света  от  зеркала  на  голове  Толстого
оказалось в районе Абиссинии.
     Затем в зал  вошел  реконструктор  Брокманн,  переодетый  фюрером,  и
осуществил правую раскрутку глобуса. После его остановки пятнышко  темноты
в центре зеркального блика оказалось на Апеннинском полуострове.  На  этом
реконструкция закончилась.

  Имперский медиум  И. Кнехт                Реконструкторы  М. Эйхенблюм
                                                            П. Брокманн

  АКАДЕМИЯ РОДОВОГО НАСЛЕДИЯ                       Совершенно секретно
  ОТДЕЛ РЕКОНСТРУКЦИЙ                              Срочно
  ___________________________

                       Выводы по реконструкции 320/125

     1. По данным реконструкции,  в  настоящее  время  Рейху  не  угрожает
непосредственная опасность.
     2. В ближайшее время следует ожидать коммунистического  переворота  в
Абиссинии, однако это может быть  предотвращено  вводом  туда  контингента
итальянских войск.

                                               Гл. реконструктор  И. Вульф

                             Примечание.

     За проявленный  астральный  героизм  руководство  "Аннэнербе"  просит
представить Т. Крегера к награждению рыцарским крестом  первой  степени  с
дубовыми листьями.

     Секретно

     Расшифровка магнитофонной записи N 462-11 из архива  партийного  суда
чести НСДАП
     Запись  проведена  14.1.1935   подслушивающим   механизмом   ВС-М/13,
установленным в спальне Эрнста Кальтенбруннера

     Эмма Кальтенбруннер:
     - Какая у тебя смешная кисточка на колпаке, Эрнст...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Отстань...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Да что с тобой сегодня?
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Творятся странные вещи, Эмма. Мой человек  в  "Аннэнербе"  сообщил,
что некий Крегер из их отдела напился  и  представил  Гиммлеру  совершенно
безумный рапорт. А Вульф - Вульф, которому  мы  доверяли  -  вместо  того,
чтобы отдать мерзавца под трибунал, состряпал  целую  теорию,  по  которой
Италия должна напасть на Абиссинию...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Ну и что?
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - А то, что все пришло в движение. Вчера Риббентроп два часа  говорил
с Римом по высокочастотной  связи,  а  через  два  дня  будет  расширенное
совещание у фюрера.
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Эрнст!
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Что?
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Я знаю, что ты  должен  сделать.  Ты  должен  пойти  к  Гиммлеру  и
рассказать все, что ты знаешь.
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - А где я сегодня, по-твоему,  был?  Я  целый  час  стоял  перед  ним
навытяжку и  говорил,  говорил,  а  он...  Он  все  это  время  возился  с
головоломкой - знаешь, такой стеклянный кубик, а в нем три шарика... Когда
я кончил, он снял свое пенсне, протер платочком - у него  даже  на  платке
вышит череп - и сказал: "Послушайте,  Эрнст!  Вам  никогда,  случайно,  не
снилось, что вы едете в кузове ободранного грузовика  неизвестно  куда,  а
вокруг вас сидят какие-то монстры?" Я  промолчал.  Тогда  он  улыбнулся  и
сказал: "Эрнст, я ведь не хуже вас знаю, что никакого астрала нет. Но  как
вы думаете, если у вас и даже у Канариса есть  свои  люди  в  "Аннэнербе",
должны же там быть свои люди и у меня?" Я не понял, что он имеет  в  виду.
"Думайте, Эрнст, думайте!" - сказал он. Я молчал.  Тогда  он  улыбнулся  и
спросил: "Как вы считаете, чей человек Крегер?" Эмма Кальтенбруннер:
     - О Боже!
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Да, Эмма... Наверно, я слишком прост для всех этих интриг...  Но  я
знаю, что пока я нужен фюреру, мое сердце будет биться... Ты  ведь  будешь
со мною рядом? Иди ко мне, Эмма...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Ах, Эрнст... Бигуди... Бигуди...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Эмма...
     Эмма Кальтенбруннер:
     - Эрнст...
     Эрнст Кальтенбруннер:
     - Знаешь, Эмма... Иногда мне кажется, что это  не  я  живу,  а  фюрер
живет во мне...

                              МУЗЫКА СО СТОЛБА

     "...кого уровня. Так, недавно известным  американским  физиком  Ка...
Ка...  (Матвей  пропустил  длинную  фамилию,  отметив,  однако,  еврейский
суффикс) был представлен доклад ("вот суки,  -  подумал  Матвей,  вспомнив
жирную куклоподобную жену какого-то академика,  мерцавшую  вчера  золотыми
зубами и серьгами в передаче "От сердца к  сердцу",  -  всюду  нашу  кровь
пьют,  и  по  телевизору,  и  где  хочешь...")  в  котором  говорилось   о
математической  возможности  существования   таких   точек   пространства,
которые, находясь одновременно в нескольких эволюционных линиях,  являются
как бы их пересечением. Однако эти точки, если они и существуют, не  могут
быть зафиксированы  сторонним  наблюдателем:  переход  через  такую  точку
приведет к тому, что вместо события "А1" области  "А"  начнет  происходить
событие "Б1" области "Б". Но событие, происходившее в области "А",  теперь
будет событием, происходящим в  области  "Б",  и  у  этого  события  "Б1",
естественно, будет существовать некая предыстория, целиком  относящаяся  к
области "Б" и не  имеющая  ничего  общего  с  предысторией  события  "А1".
Поясним это на примере. Представим себе пересечение  двух  железнодорожных
путей и поезд, мчащийся по одному из них к стрелке. Приближаясь к то..."

     Дальше был неровный обрыв. Матвей поглядел на другую сторону  обрывка
журнальной страницы.

     "...первый отдел Минздрава; в чужой стране - свою. Интеллигент..."

     Вертикально шла красная полоса, делившая обрывок на две части; справа
от нее был был разрез какого-то самолета. Матвей вытер  о  бумагу  пальцы,
скомкал ее, бросил и откинулся спиной к забору.
     Машина со сваркой должна была быть  к  десяти,  а  был  уже  полдень.
Поэтому второй час лежали в траве у магазина, слушая,  как  гудят  мухи  и
убедительно говорит радио на толстом сером колу, несколько косо  вбитом  в
землю. Магазин был закрыт, и это казалось  лишним  доказательством  полной
невозможности существования в одной отдельно взятой стране.
     - Может, она сзади сидит? У кладовой?
     - Может, - ответил Матвею Петр, - да ведь все  равно  не  откроет.  И
денег нет.
     Матвей поглядел на бледное лицо  Петра  с  прилипшей  ко  лбу  черной
прядью и подумал, что все мы, в сущности, ничего не  знаем  о  тех  людях,
рядом с которыми проходит наша жизнь, даже если  это  наши  самые  близкие
друзья.
     Петру было лет под сорок. Он был человеком большой  внутренней  силы,
которую расходовал стихийно и неожиданно,  в  пьяных  разговорах  и  диких
выходках. Его бесцветное лицо наводило  приезжих  из  города  на  мысли  о
глубокой и особенной душе, а местных -  на  разговоры  об  утопленниках  и
болотах. По душевной склонности был он гомоантисемит,  то  есть  ненавидел
мужчин-евреев, терпимо относясь к женщинам (даже сам когда-то был женат на
еврейке Тамаре; она уехала в Израиль, а самого Петра туда не пустили из-за
грибка на ногах). Вот, пожалуй, и  все,  что  Матвей  и  все  остальные  в
бригаде знали про своего напарника - но то, что в другой среде  называлось
бы духовным превосходством, прочно и постоянно подразумевалось за  Петром,
несмотря на его немногословие и отказ сформулировать  определенное  мнение
по многим вопросам жизни.
     - Выпить обязательно надо, - сказал Семен,  сидевший  напротив  Петра
спиной к дереву.
     - Наши нордические предки не пили  вина,  -  не  отрывая  взгляда  от
дороги,  ровным  голосом  проговорил  Петр,  -  а  опьяняли  себя   грибом
мухомором.
     - Ты чё, - сказал  Семен,  -  это  ж  помереть  можно.  Он  ядовитый,
мухомор. Во всех книгах написано.
     Петр грустно усмехнулся.
     - А ты посмотри, - сказал он, - кто  эти  книги  пишет.  Теперь  даже
фамилий не скрывают. Это, браток, нас специально спаивают.  Я  этим  сукам
каждый свой стакан вспомню.
     - И я, - сказал Матвей.
     Семен молча встал и пошел вдоль забора  по  направлению  к  небольшой
рощице за магазином.
     - А ты их пробовал когда-нибудь? - спросил Матвей.
     Петр не ответил.  Такая  у  него  была  привычка  -  не  отвечать  на
некоторые вопросы. Матвей не стал повторять и замолчал.

     - Гляди, что принес, - сказал, подходя, Семен и бросил на траву перед
Матвеем что-то в мятой  газете.  Когда  он  развернул  ее,  Матвей  увидел
мухоморы - на первый взгляд, штук около двадцати, самых разных размеров  и
формы.
     - Где ты их взял?
     - Да прямо тут растут, под боком, -  Семен  махнул  рукой  в  сторону
рощицы, куда несколько минут назад уходил.
     - Ну и что с ними делать?
     - Как что. Опьяняться, - сказал Семен, - как наши нордические предки.
Раз бабок нет.
     - Давай еще постучим, - предложил Матвей, - Лариса в долг одну даст.
     - Стучали уже, - ответил Семен.
     Матвей с сомнением посмотрел  на  красно-белую  кучу,  потом  перевел
взгляд на Петра.
     - А ты это точно знаешь, Петя? Насчет нордических предков?
     Петр презрительно пожал  плечами,  присел  на  корточки  возле  кучи,
вытащил гриб с длинной кривой ножкой и  еще  не  выпрямившейся  шляпкой  и
принялся его жевать. Семен с Матвеем с интересом  следили  за  процедурой.
Дожевав гриб, Петр принялся за второй - он глядел в  сторону  и  вел  себя
так, словно то, что он делает - самая естественная вещь на свете. У Матвея
не было особого желания присоединяться к нему, но  Петр  вдруг  подгреб  к
себе несколько  грибов  посимпатичнее,  словно  чтобы  обезопасить  их  от
возможных посягательств, и Семен торопливо присел рядом.
     "А ведь съедят все" - вдруг подумал Матвей и образовал третью сидящую
по-турецки возле газеты фигуру.

     Мухоморы кончились. Матвей не ощущал никакого действия, только во рту
стоял сильный грибной вкус. Видно,  на  Петра  с  Семеном  грибы  тоже  не
подействовали. Все переглянулись, словно спрашивая друг  друга,  нормально
ли, что взрослые серьезные люди только что ни с того ни  с  сего  взяли  и
съели целую кучу мухоморов. Потом Семен подтянул к себе газету, скомкал ее
и положил в карман; когда исчезло большое квадратное  напоминание  о  том,
что только что произошло, и на оголенном  месте  нежно  зазеленела  трава,
стало как-то легче.
     Петр с Семеном встали и, заговорив о чем-то, пошли к  дороге;  Матвей
откинулся в траву и стал глядеть на редкий синий забор у  магазина.  Глаза
сами переползли на покачивающуюся шелестящую листву неизвестного дерева, а
потом закрылись. Матвей стал думать  о  себе,  прислушиваясь  к  ощущению,
производимому облепившей его нос дужкой очков. Размышлять о себе  было  не
особо приятно -  стоял  тихий  и  теплый  летний  день,  все  вокруг  было
умиротворено и как-то взаимоуравновешено, отчего и думать тоже хотелось  о
чем-нибудь хорошем. Матвей перенес внимание на музыку со столба, сменившую
радиорассказ о каких-то трубах.
     Музыка была удивительная - древняя и совершенно не соответствующая ни
месту, где находились Матвей с Петром, ни исторической координате момента.
Матвей попытался сообразить, на каком инструменте играют, но  не  сумел  и
стал вместо этого прикладывать музыку к окружающему,  глядя  сквозь  узкую
щелочку между веками, что из этого выйдет. Постепенно окружающие  предметы
потеряли свою бесчеловечность, мир как-то разгладился, и  вдруг  произошла
совершенно неожиданная вещь.
     Что-то забитое, изувеченное и загнанное в самый глухой и темный  угол
матвеевой души зашевелилось и робко поползло к свету, вздрагивая и  каждую
минуту ожидая удара. Матвей дал этому странному непонятно  чему  полностью
проявиться и теперь глядел на него внутренним взором, силясь  понять,  что
же это такое. И вдруг заметил, что это непонятно что и есть он сам, и  это
оно смотрит на все остальное, только что считавшее  себя  им,  и  пытается
разобраться в том, что только что пыталось разобраться в нем самом.
     Это так поразило Матвея, что  он,  увидев  рядом  подошедшего  Петра,
ничего  не  сказал,  а  только  торжественным  движением  руки  указал  на
репродуктор.
     Петр недоуменно оглянулся и опять повернулся  к  Матвею,  отчего  тот
почувствовал  необходимость  объясниться  словами  -  но,  как  оказалось,
сказать что-то осмысленное на тему своих чувств он не может; с  его  языка
сорвалось только:
     - ...а мы... мы так и...
     Но Петр неожиданно понял, сощурился и, пристально  глядя  на  Матвея,
наклонил голову набок и стал думать. Потом повернулся, большими и  как  бы
строевыми шагами подошел к столбу и дернул протянутый по нему провод.
     Музыка стихла.
     Петр еще  не  успел  обернуться,  как  Матвей,  испытав  одновременно
ненависть к нему и стыд за свой плаксивый порыв, надавил чем-то тяжелым  и
продолговатым, имевшимся в его душе, на это  выползшее  навстречу  стихшей
уже радиомузыке нечто; по всему внутреннему миру Матвея  прошел  хруст,  а
потом появились тишина  и  однозначное  удовлетворение  кого-то,  кем  сам
Матвей через секунду и стал. Петр погрозил пальцем и исчез;  тогда  Матвей
ударился в тихие слезы и повалился в траву.

     - Эй, - проговорил голос Петра, - спишь, что ли?
     Матвей, похоже, задремал. Открыв глаза, он увидел над собой  Петра  и
Семена, двумя сужающимися колоннами  уходящих  в  бесцветное  августовское
небо. Матвей потряс головой и сел, упираясь руками в траву. Только что ему
снилось то же самое - как он  лежит,  закрыв  глаза,  в  траве,  и  сверху
раздается голос Петра, говорящий: "Эй, спишь, что ли?" А дальше  он  вроде
бы просыпался, садился, выставив руки назад, и понимал, что только что ему
снилось это же. Наконец в одно из пробуждений Петр схватил Матвея за плечо
и проорал ему в ухо:
     - Вставай, дура! Лариска дверь открыла.
     Матвей покрутил головой, чтобы разогнать  остатки  сна,  и  встал  на
ноги. Петр с Семеном, чуть покачиваясь, проплыли  за  угол.  Матвей  вдруг
дико испугался одиночества, и хоть этого одиночества оставалось только три
метра до угла, пройти их оказалось настоящим подвигом, потому  что  вокруг
не было никого, и не было никакой гарантии, что все это - забор,  магазин,
да и сам страх - на самом деле. Но, наконец, мягко нырнул в  прошлое  угол
забора, и Матвей закачался вслед за двумя родными спинами,  приближаясь  к
черной дыре входа  в  магазинную  подсобку.  Там  на  крыльце  уже  стояла
Лариска.
     Это была продавщица местного магазина - невысокая и тучная.  Несмотря
на тучность, она была подвижной и мускулистой, и могла сильно дать в  ухо.
Сейчас она не  отрываясь  смотрела  на  Матвея,  и  ему  вдруг  захотелось
пожаловаться на Петра и рассказать, как тот  взял  и  оборвал  провод,  по
которому передавали музыку. Он вытянул вперед палец, показал  им  Петру  в
спину и горько покачал головой.
     Лариска в ответ нахмурилась, и из-за ее спины вдруг  долетел  шипящий
от ненависти мужской голос:
     - Об этом вы скажете фюреру!
     "Какому фюреру, - покачнулся Матвей, - кто это там у нее?"
     Но Семен с Петром уже исчезли в черной дыре подсобки, и Матвею ничего
не оставалось, кроме как шагнуть следом.
     Говорил, как оказалось, небольшой телевизор, установленный на вросшем
в земляной пол спиле бревна, похожем на плаху.  С  экрана  глянуло  родное
лицо Штирлица, и Матвей ощутил в груди теплую волну приязни.

     Какой  русский  не  любит  быстрой  езды  Штирлица  на  мерседесе   в
Швейцарских Альпах?
     Коммунист узнает в коттедже  Штирлица  партийную  дачу;  в  четвертом
управлении РСХА - первый отдел Минздрава; в чужой стране - свою.
     Интеллигент учится у Штирлица пить коньяк в тоталитарном  государстве
и без вреда для  души  дружить  с  людьми,  носящими  оловянный  череп  на
фуражке.
     Матвей же чувствовал к этому симпатичному  эсэсовцу  средних  лет  то
самое, заветное, что полуграмотная  колхозница-сестра  питает  к  старшему
брату, ставшему важным свиномордым профессором в  городе;  и  сложно  было
сказать, что сильней поддерживало эти чувства - зависть к  чужой  сытой  и
красивой жизни или отвращение к собственной.  Но  даже  не  это  было  тем
главным, за что Матвей любил Штирлица.
     Штирлиц до странности напоминал кого-то знакомого - не то  соседа  по
лестничной клетке, не то мужика из соседнего цеха, не то двоюродного брата
жены. И отрадно было видеть среди богатой  и  счастливой  вражеской  жизни
своего - братка, кореша, который носил галстук и белую рубашку под  черным
кителем, умно говорил со всеми на их языке, и был даже настолько хитрее  и
толковее всех вокруг, что ухитрялся  за  ними  шпионить  и  выведывать  их
главные секреты. Но все же и это было не самым главным.
     В конце - этого  в  фильме  не  было,  но  подразумевалось  всем  его
жизнеутверждающим пафосом - в конце Штирлиц вернется, наденет демисезонное
пальто фабрики им. Степана Халтурина и ботинки  "Скороход",  и  встанет  в
одну из очередей за пивом, что светлыми воскресными днями вьются по многим
из наших улиц, и тогда Матвей окажется  рядом,  тоже  в  этой  очереди,  и
уважительно заговорит со Штирлицем о житье-бытье, и  Штирлиц  расскажет  о
зяте, о резине для колес, а потом, когда уже выпито будет по два-три пива,
в ответ на вопрос Матвея он солидно кивнет,  и  Матвей  выставит  на  стол
бутылку белой. А потом свою поставит Штирлиц...

     - А-а-а... - сморщась, выдохнул Семен, когда Штирлиц с силой  опустил
коньячную бутылку на голову Холтоффа.  -  Козел,  сходил  бы  на  двор  за
кирпичом.
     - Тихо, - зашипел Петр, - сам козел. Вот так наших и ловят.
     - Или еще, - вступил в разговор Матвей, - когда они пепел  стряхивают
ногтем...
     Матвей говорил и опять думал: "Зачем же он провод  оборвал?  Чем  ему
музыка-то помешала?" И в его душе постепенно выкристаллизовывалось чувство
несправедливой обиды, даже не личной обиды, а некой  универсальной  жалобы
на общую инфернальности бытия.
     Лариска открыла бутылку водки и положила на  стол  несколько  крепких
зеленых яблок.

     ...Штирлиц из-за руля вглядывался в мокрое шоссе впереди,  а  за  его
спиной над задним сиденьем безвольно моталась голова с черной повязкой  на
глазу - пьяного друга Штирлиц в беде не бросал...

     - Мужики, - долетел Ларискин голос (Матвей только сейчас заметил, что
у нее фиолетовые волосы), - ваш грузовик?
     Матвей сидел ближе всех к двери - он привстал и выглянул.
     - Пошли, - сказал он.
     На  дороге,  метрах  в  тридцати  от  магазина,  стоял  грузовик,  из
ободранного кузова которого алтарем поднимался сварочный трансформатор.
     - Пошли, - повторил за Матвеем Петр - повторил по-другому, сурово и с
каким-то  внутренним  правом  сказать  всем  остальным  "пошли",  и  тогда
действительно пошли.

     В кузове сильно трясло,  и  сварочный  трансформатор  иногда  начинал
угрожающе наползать на Матвея - тогда он вытягивал ноги и упирался в  него
сапогами. Семен не то от тряски, не то от грибов и  водки  начал  блевать,
загадил весь перед своего ватника и теперь  делал  такое  лицо,  словно  в
облеванном ватнике сидел не он, а все остальные.
     Проехав по шоссе километров пять, шофер затормозил в безлюдном месте.
Матвей посмотрел направо и увидел просвет между деревьями, куда  вела  уже
еле заметная, заросшая травой грунтовка, ответвлявшаяся от шоссе.  Никаких
знаков вокруг не было. Шофер высунулся из своей кабины:
     - Чего, срежем может?
     Привстав, Петр сделал рукой жест безразличия и скуки.  Шофер  хлопнул
дверцей кабины, машина медленно съехала с откоса и углубилась в лес.
     Матвей сидел спиной к борту и думал то об одном,  то  о  другом.  Ему
вспомнился приятель детских лет, который иногда  приезжал  на  лето  в  их
деревню. Потом он увидел справа между  берез  поблекший  фанерный  щит  со
стандартным набором профилей; когда эта  тройка  пронеслась  мимо,  Матвей
отчего-то вспомнил Гоголя.
     Через минуту он заметил, что, думая о Гоголе, думает на самом деле  о
петухе, и  быстро  понял  причину  -  откуда-то  выползло  немецкое  слово
"гекел", которое он, оказывается, знал. Потом он глянул на небо, опять  на
секунду вспомнил приятеля и поправил на носу очки. Их тонкая золотая дужка
отражала солнце, и на борту подрагивала узкая изогнутая  змейка,  послушно
перемещавшаяся вслед за движениями головы. Потом солнце ушло  за  тучу,  и
стало совсем нечего делать - хоть в кармане кителя  и  лежал  томик  Гете,
вытаскивать его сейчас было бы опрометчиво, потому что фюрер, сидевший  на
откидной лавке напротив, терпеть не мог, когда  кто-нибудь  из  окружающих
отвлекался на какое-нибудь мелкое личное дело.
     Гиммлер  улыбнулся,  вздохнул  и  поглядел  на  часы  -  до   Берлина
оставалось совсем чуть-чуть, можно было и потерпеть. Улыбнулся он  потому,
что, поднимая глаза на часы, мельком  увидел  неподвижные  застывшие  рожи
генштабистов  -  Гиммлер  был  уверен,  что  на  их  телах  сейчас   можно
демонстрировать феномен гипнотической каталепсии, или,  попросту  сказать,
одеревенения. Толком он и сам не  понимал,  чем  объясняется  странный  и,
несомненно,  реальный,  что  бы  не  врали  враги,  гипнотизм  фюрера,   с
проявлениями которого ему доводилось сталкиваться каждый день. Все было бы
просто, действуй личность Гитлера только  на  высших  чиновников  Рейха  -
тогда объяснением был бы страх за свое с трудом достигнутое положение.  Но
ведь Гитлер ошеломлял и простых людей,  которым,  казалось,  незачем  было
имитировать завороженность.
     Взять хотя  бы  сегодняшний  случай  с  водителем  бронетранспортера,
который вдруг по непонятной причине остановил машину. Фюрер встал с  лавки
и высунулся за бронированный борт; Гиммлер встал рядом  с  ним,  и  шофер,
вылезший из кабины, очевидно, чтобы сказать что-то важное,  вдруг  потерял
дар речи и уставился на фюрера, как заяц на удава. Несуразность этой сцены
усугублялась тем, что пока шофер, выпучив глаза, глядел  на  Гитлера,  его
сзади  хлопали  ладонями  по  бокам  и  ногам  незаметно  выскочившие   из
сопровождающей машины агенты службы безопасности. Фюрер тоже не  понял,  в
чем дело, но на всякий случай  сделал  величественный  жест  рукой.  Чтобы
свести все это к шутке, Гиммлер засмеялся; шофер  попятился  в  кабину,  а
охрана исчезла; фюрер пожал  плечами  и  продолжил  прерванный  остановкой
разговор с генералом Зиверсом - говорили они о танковом деле и новых видах
оружия. Эта тема  вообще  сильно  занимала  склонного  последнее  время  к
меланхолии фюрера - он оживлялся,  начинал  шутить  и  подолгу  готов  был
беседовать о достоинствах зенитного пулемета  или  противотанковой  пушки.
Сегодняшняя поездка тоже была связана с этим:  узнав,  что  на  вооружение
принимается новый бронетранспортер, фюрер за какие-нибудь полчаса обзвонил
всех  высших  чинов   генштаба   и   предложил   (а   попробуй   откажись)
увеселительную прогулку в одну из загородных пивных - разумеется, на  этом
бронетранспортере.
     Гиммлеру не оставалось ничего другого, кроме как в спешке  расставить
своих людей вдоль дороги и заполнить пивную переодетыми чинами СС;  фюрер,
вероятно, разозлился бы, узнав,  что  после  чая  (сам  он  не  пил  пива)
танцевал танго не с безымянной девушкой из народа, а  с  штурмфюрером  СС,
отличницей боевой и политической подготовки. А может, решил бы, что  такой
и должна быть безымянная девушка из народа.

     Когда Гиммлер заметил, что фюрер проявляет  нервозность,  вокруг  уже
был Берлин. Собственно, ничего особого  не  происходило  -  просто  Гитлер
начал закручивать кончики своих усов. Жесткая и короткая щетина  сразу  же
выпрямлялась, но Гитлер продолжал, морщась, подкручивать ее  вверх.  Давно
изучивший привычки фюрера Гиммлер  догадался,  что  сейчас  произойдет,  и
точно - не прошло и пары минут, как Гитлер постучал сапогом в перегородку,
за которой сидел водитель, и громко крикнул:
     - Приехали! Стоп!
     Бронетранспортер немедленно остановился, и сразу же  сзади  загудели,
потому что стала образовываться пробка: вокруг был уже почти самый центр.
     Гиммлер вздохнул, снял с носа  очки  и  протер  их  маленьким  черным
платочком с вышитым в углу черепом. Он знал, что  означает  остановка:  на
фюрера накатило, и ему совершенно необходимо было сказать речь - выделение
речей у Гитлера было чисто физиологическим, и  долго  сдерживаться  он  не
мог. Гиммлер покосился на генералов. Они оцепенело покачивались и походили
на загипнотизированных удавом жертв; они  знали,  что  у  фюрера  с  собой
пистолет - по дороге он пояснял на нем некоторые из  своих  соображений  о
преимуществах  автоматического  взвода  перед  револьвером  -   и   теперь
готовились к тому, что мог выкинуть распаленный собственной речью  Гитлер.
Одного из генералов, старого аристократа, который совершенно не  привык  к
пиву, мутило от выпитого, и теперь одна сторона его зеленого мундира  была
блестящей и черной от блевоты, отчего мундир показался Гиммлеру похожим на
эсэсовский.
     Гитлер поднялся на кубическое  возвышение  для  пулеметчика,  алтарем
торчавшее в  центре  кузова,  пожал  собственную  ладонь  и  огляделся  по
сторонам.
     Гудки  сзади  сразу  же  прекратились;  справа   за   броней   громко
проскрипели тормоза. Гиммлер поднялся с лавки и выглянул на улицу.  Машины
вокруг стояли, а на тротуарах с обеих сторон быстро,  как  в  кино,  росла
толпа, передние ряды которой были уже вытеснены на проезжую часть.
     Гиммлер догадывался, что в толпе были его люди, и  немало  -  но  все
равно чувствовал себя неспокойно. Он сел обратно на лавку, снял  с  головы
фуражку и вытер пот.
     Гитлер, между тем, уже начал говорить.
     - Я не терплю предисловий, послесловий и комментариев, - сказал он, -
и прочей жидовской брехни. Мне, как любому немцу, отвратителен психоанализ
и любое толкование сновидений. Но все же сейчас я хочу рассказать  о  сне,
который я видел.
     Последовала обычная для начала речи минутная пауза, во время  которой
Гитлер, делая вид,  что  смотрит  вглубь  себя,  действительно  заглядывал
вглубь себя.
     - Мне снилось, что я иду по какому-то полю на восточных  территориях,
иду с  простыми  людьми,  рабочими-землекопами.  По  бокам  -  бескрайняя,
огромная равнина с  ветхими  постройками,  курганами;  изредка  попадаются
деревушки, где поселяне трудятся у своих домов. Мы - я и  мои  спутники  -
проходим по одной из деревень и останавливаемся отдохнуть на лавке в  тени
от старых лип, напротив каких-то надписей.
     Гитлер замахал руками, как  человек,  который  разворачивает  газету,
проглядывает ее, с отвращением комкает и отбрасывает прочь.
     - И тут, - продолжил он, - за спиной включается  радио,  и  раздается
грустная старинная музыка - клавесин или гитара, точней я не помню.  Тогда
ко мне поворачивается Генрих...
     Гитлер сделал рукой приглашающий жест, и над маскировочными разводами
борта бронетранспортера появилась поблескивающая  золотыми  очками  голова
рейхсфюрера СС.
     - ...а во сне он был одним из моих товарищей-землекопов,  и  говорит:
"Не правда ли, старинная музыка удивительно подходит к русскому  проселку?
Точнее, не подходит, а удивительным образом меняет все вокруг? Испания, а?
Быть может, это лучшее в жизни, - сказал мне  он,  -  давай  запомним  эту
минуту."
     Гиммлер смущенно улыбнулся.
     - И я, - продолжал Гитлер, - сперва согласился с  ним.  Да,  Испания!
Да, водонапорная башня - это кастильский замок! Да,  шиповник  походит  на
розу мавров! Да, за холмами мерещится море! Но...
     Тут голос Гитлера приобрел необычайно мощный тембр  и  вместе  с  тем
стал проникновенным и тихим, а руки, прижатые до этого к груди,  двинулись
- одна вниз, к паху, а другая - вверх, где приняла такую  позицию,  словно
держала за хвост большую извивающуюся крысу.
     - ...но когда мелодия, сделав еще  несколько  простых  и  благородных
поворотов, стихла, я понял, как был неправ бедный Генрих...
     Ладонь Гитлера описала полукруг и шлепнулась на фуражку  рейхсфюрера,
посеревшее лицо которого медленно ушло за край брони.
     - Да, он был неправ, и я скажу, почему.  Когда  радио  замолчало,  мы
оказались на просиженной лавке, среди кур  и  лопухов.  Тарахтел  трактор,
нависали заборы, и хоть в обе стороны тянулась дорога,  совершенно  некуда
было идти, потому что эта дорога вела к таким же лопухам и курам, к  таким
же заколоченным магазинам, стендам с пожелтелыми газетами,  и  ясно  было,
что куда бы мы не пошли, везде точно  так  же  будет  стрекотать  трактор,
наматывая на свой барабан нити наших жизней.
     Гитлер обнял правой рукой левое плечо, а левую заложил за затылок.
     - И тогда я задал себе вопрос: зачем?  Зачем  гудели  за  спиной  эти
струны, превращая унылый восточный полдень в нечто большее любого полдня в
любой точке мира?
     Гитлер, казалось, задумался.
     - Если бы я был моложе - ну, как  тогда,  в  четырнадцатом  -  я  бы,
наверно, сказал себе: "Адольф, в эти минуты ты видел мир таким,  каким  он
может стать, если... За этим "если" я бы поставил,  полагаю,  какую-нибудь
удобную фразу, одну из существующих  специально  для  заполнения  подобных
романтических дыр в голове. Но сейчас я уже не стану этого делать,  потому
что слишком долго занимался подобными вещами. И я знаю - то, что приходило
к нам, не было подлинным, раз оно бросило нас на заросшем травой полу этой
огромной захолустной  фабрики  страдания,  среди  всей  этой  бессмыслицы,
нагроможденной вокруг. А все настоящее должно само позаботиться о  тех,  к
кому оно приходит; не нужно ничего охранять в себе - то, что  мы  пытаемся
охранять, должно на самом деле охранять  нас...  Нет,  я  не  куплюсь  так
легко, как мой бедный Генрих...
     Гитлер опустил яростно горящий взгляд внутрь бронетранспортера.
     - И если теперь меня спросят - в чем был смысл этих трех минут, когда
работало радио и мир был чем-то другим, я отвечу - а ни в  чем.  Нет  его,
смысла. Но что же это было такое? - опять спросят меня. А  что  было?  Где
это? - скажу я, - и было ли это вообще?
     Ветер подхватил гитлеровский чуб, свил его и на секунду  превратил  в
подобие указателя, направленного вниз и вправо.
     - ...почему мы так боимся что-то  потерять,  не  зная  даже,  что  мы
теряем? Нет, пусть уж  лопухи  будут  просто  лопухами,  заборы  -  просто
заборами, и тогда у дорог снова появятся начало и конец, а у  движения  по
ним - смысл. Поэтому  давайте,  наконец,  примем  такой  взгляд  на  вещи,
который вернет миру его простоту, а нам даст возможность жить  в  нем,  не
боясь ждущей нас за каждым завтрашним  углом  ностальгии...  И  что  тогда
сможет нам сделать включенный за спиной приемник!
     Гитлер опустил голову, покивал чему-то, потом медленно  поднял  глаза
на толпу и выкинул правую руку вверх.
     - Зиг хайль!
     И, не обращая внимания на ответный рев толпы, повалился на лавку.
     - Поехали, - сказал  Гиммлер  в  решеточку,  за  которой  было  место
водителя.

     Остаток  дороги  Гиммлер   глядел   в   бортовую   стрелковую   щель,
притворяясь, что  поглощен  происходящим  на  улицах  -  так  было  меньше
вероятности, что с  ним  заговорят.  Как  это  всегда  бывало  при  плохом
настроении, очки казались ему большим насекомым  с  прозрачными  крыльями,
впившимся прямо в переносицу.
     "Интересно, - думал он, - как может этот человек столько рассуждать о
чувствах и совершенно не задумываться о людях? Что он,  не  понимает,  как
просто оскорбить даже самую преданную душу?"
     Сняв очки, Гиммлер сунул их  в  карман;  теперь  окружающее  виделось
расплывчато, зато мысли в голове прояснились, и обида отпустила.
     "Чего это он сегодня так разговорился о подлинности  чувств?  Прошлая
речь была о литературе, позапрошлая - о французских винах,  а  теперь  вот
взялся за душу... Но что он называет подлинным? И почему он  считает,  что
прекрасная сторона мира должна защищать его  от  дурного  пищеварения  или
узких ботинок? И наоборот - разве прекрасное нуждается в какой-то  защите?
А эти уральские лопухи... сравнения у  него,  по  правде  сказать,  пошлы:
кастильский замок, севильская роза... Или не севильская? Море какое-то  за
холмами придумал... Да лучше пошел бы за холмы  и  поискал  бы  это  самое
море, чем орать во всю глотку, что его нет. Может, моря  не  нашел  бы,  а
увидел бы что-то другое. Да и разве этому нас  учат  Ницше  и  Вагнер?  Не
может шагнуть, а говорит, что идти некуда.  И  как  говорит  -  за  других
решает, думает, что круче его никого нету. А сам в Ежовске  возле  винного
на прошлой  неделе по  харе получил.  И сейчас  надо было дать,  в  натуре
так...  А то провода обрывает, когда люди музыку слушают,  а потом еще всю
дорогу жизни учит..."
     Матвей сердито сплюнул в угол и уже совсем собрался начать  думать  о
другом, когда грузовик вдруг затормозил и встал - они были на месте.
     Матвей быстро  выпрыгнул  из  кузова,  отошел,  будто  по  нужде,  за
какой-то недостроенный кирпичный угол и заглянул в себя,  пытаясь  увидеть
там хоть слабый след того, что увидел несколько часов назад, слушая радио.
Но  там  было  пусто  и  жутко,  как  зимой  в  пионерлагере,  разрушенном
гитлеровскими полчищами: скрипели на петлях ненужные двери, и болтался  на
ветру обрывок транспаранта с единственным уцелевшим словом "надо".
     - А Петра я убью, - тихо сказал Матвей, вышел из-за угла и вернулся к
своей обычной внутренней реальности.
     Потом, уже работая, он несколько раз поднимал глаза и подолгу  глядел
на Петра, ненавидя по  очереди  то  его  подвернутые  сапоги,  то  круглый
затылок, то совковую во многих смыслах лопату.

                              Виктор ПЕЛЕВИН

                             ИКСТЛАН - ПЕТУШКИ

     Недавнее появление героя по имени Карлос Кастанеда в очередной  серии
фильма "Богатые тоже плачут" вновь привлекло внимание российской  духовной
элиты  к  его  однофамильцу  или,  как  некоторые   полагают,   прототипу,
загадочному  американскому  антропологу  Карлосу  Кастанеде.   Про   этого
человека написано очень многое, но никакой ясности ни у кого  до  сих  пор
нет. Одни считают,  что  Кастанеда  открыл  миру  тайны  древней  культуры
тольтеков. Другие полагают,  что  он  просто  ловкий  компилятор,  который
собрал гербарий цитат  из  Людвига  Витгенштейна  и  журнала  "Psychedelic
Review", а потом перемешал их с подлинным антропологическим материалом. Но
в  любом  случае  книги  Кастанеды  -  это  прежде   всего   первоклассная
литература, что признают даже самые яростные его критики. Из написанных им
восьми книг три уже вышли  на  русском  языке  и  даже  успели  попасть  в
каталоги американских библиотек. Остальные были впервые изданы после  1973
года,  который  для  отечественных  книгоиздателей   является   Рубиконом,
отделяющим узаконенное пиратство от незаконного. Так что пока их никто  не
решается печатать, и последняя работа Кастанеды, которую можно прочесть на
русском, - "Путешествие в Икстлан".
     Эта книга, помимо подробного описания мексиканской ветви мистического
экзистенциализма, содержит удивительную по  красоте  аллегорию  жизни  как
путешествия. Это история одного из  учителей  Кастанеды,  индейского  мага
дона Хенаро, рассказанная им самим.
     Однажды дон Хенаро возвращался к себе  домой  в  Икстлан  и  встретил
безымянного духа. Дух вступил с  ним  в  борьбу,  в  которой  победил  дон
Хенаро. Но перед тем как отступить, дух перенес его в  неизвестную  горную
местность и бросил одного на дороге. Дон Хенаро встал и  начал  свой  путь
назад в Икстлан. Навстречу ему стали попадаться люди, у которых он пытался
узнать дорогу, но все они или лгали ему,  или  пытались  столкнуть  его  в
пропасть. Постепенно дон  Хенаро  стал  догадываться,  что  все,  кого  он
встречает, на самом деле нереальны. Это были фантомы -  но  вместе  с  тем
обычные люди, один из которых был и он сам до своей встречи с духом. Поняв
это, дон Хенаро продолжил свое путешествие.
     Дослушав эту  странную  историю,  Кастанеда  спросил,  что  произошло
потом, когда дон Хенаро вернулся в Икстлан. Но дон Хенаро ответил, что  он
так и не достиг Икстлана. Он до сих пор идет туда, хотя знает, что никогда
не вернется. И Кастанеда понял, что Икстлан, о котором говорит дон Хенаро,
- не просто место, где тот когда-то жил, а символ всего, к чему  стремится
человек в своем сердце, к чему он будет идти всю  свою  жизнь  и  чего  он
никогда не достигнет. А путешествие дона Хенаро - это просто  иносказание,
рассказ о вечном возвращении к месту, где человек когда-то был счастлив.
     Конечно, история,  которую  пересказал  Кастанеда,  не  нова.  Другой
латиноамериканец, Хорхе Луис Борхес вообще утверждал,  что  новых  историй
нет, и в мире  их  существует  всего  четыре.  Первая  -  это  история  об
укрепленном городе, который штурмуют  и  обороняют  герои.  Вторая  -  это
история о возвращении, например, об Улиссе, плывущем к берегам Итаки, или,
в нашем случае, о доне Хенаро,  направляющемся  домой  в  Икстлан.  Третья
история - это разновидность второй, рассказ о поиске. И четвертая  история
- рассказ о самоубийстве Бога.
     Эти четыре архетипа путешествуют  по  разным  культурам  и  в  каждой
обрастают, так сказать, разными подробностями. Упав на мексиканскую почву,
история о вечном  возвращении  превращается  в  рассказ  о  путешествии  в
Икстлан. Но российское массовое  сознание,  как  доказал  общенациональный
успех  мексиканской  мелодрамы  "Богатые  тоже  плачут",  очень  близко  к
латиноамериканскому - мы не только Третий  Рим,  но  и  второй  Юкатан.  И
поэтому  неудивительно,  что  отечественная  версия   истории   о   вечном
возвращении оказывается очень похожей на рассказ мексиканского мага.
     Поэма Венедикта Ерофеева "Москва-Петушки" была окончена  за  год  или
два до появления "Путешествия в Икстлан",  так  что  всякое  заимствование
исключается. Сюжет этого трагического  и  прекрасного  произведения  очень
прост. Венечка Ерофеев,  выйдя  из  подъезда,  куда  его  прошлым  вечером
бросила безымянная сила, начинает путешествие в свой Икстлан,  на  станцию
Петушки. Вскоре он оказывается в электричке, где его  окружает  целый  рой
спутников. Сначала они кажутся вполне  настоящими,  как  и  люди,  которых
встречает на своем пути дон Хенаре, - во всяком случае они охотно выпивают
вместе с Венечкой и восторженно следят за высоким  полетом  его  духа.  Но
потом, после какого-то сбоя, который  дает  реальность,  они  исчезают,  и
Венечка оказывается один в пустом и темном вагоне.  Вокруг  него  остаются
лишь вечные сущности вроде Сфинкса и неприкаянные души  вроде  понтийского
царя Митридата с ножиком в руке. А электричка уже идет в  другую  сторону,
прочь от недостижимых Петушков.
     Но только поверхностному читателю может показаться, что речь и правда
идет о поездке в электропоезде. Приведу только одну цитату: "Я  шел  через
луговины и пажити, через заросли шиповника и коровьи  стада,  мне  в  поле
кланялись хлеба и улыбались васильки... Закатилось солнце,  а  я  все  шел
"Царица небесная, как далеко еще до Петушков! - сказал я сам себе. -  Иду,
иду, а Петушков все нет и нет. Уже и темно повсюду... "Где же Петушки?"  -
спросил я, подходя  к  чьей-то  освещенной  веранде...  Все,  кто  был  на
веранде, расхохотались и ничего не сказали.  Странно!  Мало  того,  кто-то
ржал у меня за спиной. Я оглянулся  -  пассажиры  поезда  "Москва-Петушки"
сидели по своим местам и грязно улыбались. Вот  как?  Значит,  я  все  еще
еду?"
     Русский способ вечного  возвращения  отличается  от  мексиканского  в
основном названиями  населенных  пунктов,  мимо  которых  судьба  проносит
героев, и теми психотропными средствами, с помощью которых они выходят  за
границу  обыденного  мира.  Для  мексиканских  магов  и  их  учеников  это
галлюциногенный  кактус  пейот,  грибы  псилоцибы  и   сложные   микстуры,
приготовляемые из дурмана. Для Венечки Ерофеева и многих тысяч адептов его
учения  это  водка  "кубанская",  розовое  крепкое  и  сложные   коктейли,
приготовляемые из лака для ногтей и средства от потливости ног. Кстати,  в
полном соответствии с практикой колдунов, каждая из этих смесей служит для
изучения особого  аспекта  реальности.  Мексиканские  маги  имеют  дело  с
разнообразными духами, а Венечке Ерофееву являются какой-то подозрительный
господь,  весь  в  синих   молниях,   смешливые   ангелы   и   застенчивый
железнодорожный сатана. Видимо, дело здесь в том, что речь идет не столько
о разных духовных сущностях,  сколько  о  различных  традициях  восприятия
сверхъестественного в разных культурах.
     Столкновение с духом изменило идею мира, которая была у дона  Хенаро,
и он оказался навсегда отрезанным от остальных людей. То же,  в  сущности,
произошло и с Венечкой, который заканчивает свое повествование словами: "И
с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду.
     Но самое главное, что похожи  не  только  способ  путешествия  и  его
детали, но и его цель. Петушки, в которые стремится Венечка, и Икстлан,  в
который идет дон Хенаро, - это, можно сказать  города-побратимы.  Про  них
известно только то, но туда направляется герой. О Петушках  Венечка  много
раз повторяет на страницах своей поэмы следующее:  "Там  птичье  пение  не
молкнет ни ночью, ни днем, там ни зимой, ни летом не отцветает жасмин".  А
для того чтобы передать,  чем  был  Икстлан  для  дона  Хенаро,  Кастанеда
цитирует "окончательное путешествие" Хуана Рамена Хименеса:

                ...И я уйду. Но птицы останутся
                             петь, И останется мой сад со своим
                зеленым деревом, Со своим колодцем.

     Не правда ли, похоже?
     Дон Хенаро бродит вокруг Икстлана, иногда почти достигая его в  своих
чувствах,  подобно  тому  как  Венечка  Ерофеев   после   шестого   глотка
"кубанской" почти угадывает в клубах ночного московского тумана  очертания
петушковского райсобеса.
     Но между путешествиями в Икстлан и  Петушки  есть,  помимо  множества
общих  черт,  одно  очень  большое  различие.  Оно  заключается  в   самих
путешествиях. Для героев Кастанеды жизнь, несмотря  ни  на  что,  остается
чудом и тайной. А Венечка Ерофеев полагает ее минутным окосением души. Это
различие  можно  было  бы   счесть   определяющим,   если   бы   не   одно
обстоятельство. Дело в том, что, по мнению  другого  учителя  Кастанеды  -
дона Хуана, у всех дорог, где бы они  ни  пролегали  -  в  мокром  осеннем
Подмосковье или в горах вокруг пустыни Сонора, есть одна общая черта - все
они ведут в никуда.

                               ЗОМБИФИКАЦИЯ

                     Опыт сравнительной антропологии

                                             "Зомбификация всегда казалась
                                              мне страшнейшей из судеб"
                                                                Уэйд Дэвис

                                ДЖЕЙМС БОНД

     Обнаженный, Бонд вышел в коридор и разорвал несколько упаковок.  Чуть
позже, уже в белой рубашке и темно-синих брюках,  он  прошел  в  гостиную,
придвинул  стул  к  письменному  столу  возле  окна   и   открыл   "Дерево
путешествий" Патрика Лэя Фермора.
     Эту удивительную книгу рекомендовал ему сам М.
     "Парень, который ее написал, знает, о чем говорит, - сказал тот, -  и
не забывай, что то, о чем он пишет, происходило на Гаити в 1950 году.  Это
не средневековая черномагическая белиберда. Это практикуется каждый день".
     Бонд дошел до середины раздела, посвященного Гаити.
     "Следующим шагом" (прочел он) "является обращение  к  зловещим  духам
вудуистского пантеона - таким, как Дон Педро,  Китта,  Мондонг,  Бакалу  и
Зандор - с целью причинения вреда, для  знаменитой,  пришедшей  из  Конго,
практики превращения людей  в  зомби  и  их  дальнейшего  использования  в
качестве рабов,  для  пагубных  проклятий  и  уничтожения  врагов.  Эффект
заклятия,  внешней  формой  которого  может  быть  изображение  намеченной
жертвы,  миниатюрный  гроб  или  жаба,  часто  усиливается   одновременным
использованием  яда.  Отец  Косм  дополняет  этот  перечень   верованиями,
согласно которым обладающие определенными силами люди превращаются в змей,
некие "Лу-Гару" могут летать ночью в виде летучих мышей-вампиров и  сосать
детскую кровь, в еще кто-то может уменьшать себя до крохотных  размеров  и
кататься по сельской местности  в  тыквах-горлянках.  Еще  более  пугающим
оказывается перечисление уголовно-мистических тайных обществ с  кошмарными
именами - "Макандаль"  (названо  в  честь  гаитянского  героя-отравителя),
"Зобоп", члены  которого  практикуют  грабеж,  "Мазанца",  "Капорелата"  и
"Винбиндинг". Это, по его словам, таинственные секты, чьи боги  требуют  -
вместо петуха, голубя, собаки или свиньи, что входит в нормальные  ритуалы
вуду - жертвоприношения "безрогого  козла".  Выражение  "безрогий  козел",
разумеется, обозначает человека..."
     Бонд перелистывал страницы, и случайные отрывки  складывались  в  его
воображении в необычную картину темной религии с ужасающими ритуалами...
     Герою романа Яна Флеминга "Live and Let Die" ["Живи и  дай  умереть"]
еще только предстоит помериться силами с мистером Бигом -  огромным  седым
негром-зомби, работающим на СМЕРШ и МВД, чьих  связников  он  принимает  в
расположенном в центре Гарлема вудуистском храме, куда  заходит  отдохнуть
от дел и  поговорить  по-русски.  Отметим  странную  связь  между  тайными
гаитянскими культами и сталинской контрразведкой, возникшую в  сознании  -
или подсознании - известного английского писателя,  и,  пока  Джеймс  Бонд
открывает свежую  пачку  "Честерфилда"  и  поправляет  "Беретту"  двадцать
пятого калибра в подплечной замшевой кобуре, перенесемся на  Гаити,  чтобы
выяснить, так ли верны слова насчет "темной религии".

                                   ВУДУ

     В 1982 году этноботаник Уэйд Дэвис отправился  на  Гаити.  Целью  его
поездки было изучение  сообщений  о  случаях  зомбификации  -  магического
убийства с последующим воскрешением жертвы и использованием ее в  качестве
рабочей силы. Дэвису удалось то, что не удавалось  ни  одному  из  ученых,
занимавшихся до него этой проблемой - он раскрыл тайну  зомбификации,  дав
ей убедительное  естественнонаучное  объяснение.  Другим  результатом  его
исследований стала замечательная книга  "Змей  и  Радуга",  в  которой  он
описал свои приключения. Для того, чтобы получить ответы  на  интересующие
его вопросы, Дэвису пришлось изучить местные культы и чуть ли не  вступить
в одно из тайных обществ, в  чем  ему  помог  мудрый  колдун-священник,  с
которым ему удалось наладить контакт. (Журнал "People"  отмечает  сходство
работы Дэвиса с ранними книгами Карлоса Кастанеды; оно действительно есть,
но носит несколько пародийный характер; эта книга хороша по-своему.)
     Феномен зомбификации, ассоциирующийся  обычно  с  религией  вуду,  не
занимает в ней центрального места и существует как  бы  на  ее  периферии,
служа одним из  ее  практических  подтверждений  -  тем  самым  "критерием
истины", которого так не хватает многим другим учениям. Вуду действительно
можно  назвать  религией  -  если  вспомнить,  что  сам  термин  "религия"
происходит от латинского слова "связь". Эта система верований не  сводится
к какому-то отдельному  культу,  а  является  скорее  сложным  мистическим
видением  мира,  _с_в_я_з_ы_в_а_ю_щ_и_м_  воедино  человека,   природу   и
сверхъестественные - то есть надприродные, лежащие вне знакомой реальности
- силы. В архаических обществах, отзвуком культуры которых является  Вуду,
святое и магическое тесно переплетено с повседневностью,  поэтому  попытка
дать более-менее полное описание таких религиозных систем в конечном счете
приводит к описанию всего образа жизни. Мы ограничимся только самым  общим
обзором и необходимыми для нашей темы деталями.
     Духовная культура Гаити, стержнем которой служит Вуду,  возникла  как
амальгама верований  жителей  множества  африканских  районов,  в  течение
долгого срока поставлявших рабов для французских  плантаторов  острова,  и
европейских  влияний  -  в  том  числе  католицизма.  Образованию   такого
необычного "сплава" способствовала уникальная история  страны,  в  течение
ста  лет  бывшей   единственной   кроме   Либерии   независимой   "черной"
республикой. Официальным вероисповеданием элиты острова был католицизм, но
его  влияние  практически  не  ощущалось  за  границами  городов.  И  если
городская жизнь была по духу близка к  европейской  -  богатые  негритянки
Порт-о-Принса  щеголяли  в  парижских   туалетах,   говорили   со   своими
образованными и тонкими мужьями по французски и отправляли  детей  учиться
за границу (словом, тропический Санкт-Петербург, населенный неграми), - то
сельские общины, где рождалась  народная  культура,  оставались  осколками
Африки, перенесенными к берегам другого  континента.  Историческая  родина
мало-помалу становилась мифом, и потомки выходцев из самых  разных  племен
превращались в собственном сознании в "ti guinin" -  "Детей  Гвинеи",  еще
одного варианта обетованной страны, куда после смерти уносилась душа.
     На этом культурном фоне и возникла новая религия. Конечно, не новая -
новых религий не бывает - а весьма интересная и необычная смесь  элементов
старого.  Многие  этнологи  прослеживают  связи  вудуистских  традиций   с
другими, часто очень далекими культурами - например, церемония  _G_h_e_d_e
близка к ритуалу возрождения Озириса, отраженному в Книге  Мертвых,  -  но
любопытней все же то, что выделяет Вуду.
     Прежде всего - глубокий  демократизм  этой  религии,  можно  сказать,
народность. Если в  католицизме  священник  является  "посредником"  между
верующим и Всевышним, то в вудуизме божества доступны любому,  и  духовная
реальность не просто доступна - она в прямом смысле нисходит на  человека,
когда в его тело вселяется дух.  То,  что  в  других  религиях  называется
"одержанием", в Вуду является практической целью,  достигаемой  с  помощью
различных ритуалов. Как говорят об этом сами жители Гаити: "Католик идет в
церковь, чтобы разговаривать о боге; вудуист танцует во дворе храма, чтобы
стать богом".
     Роль священника - _у_н_г_а_н_а_ - заключается не только в  объяснении
духовной реальности, гадании и проведении церемоний,  но  и  в  сохранении
этических и социальных норм, передаче  знания;  многообразие  его  функций
делает его фактическим лидером общины.
     Существование зомби не кажется обитателям острова чем-то странным или
особенно интересным; это нечто не совсем ясное, но  привычное  с  детства,
как, скажем, отечественное понятие "ударник" - все знают, что  они  где-то
есть, кто-то их даже видел, но редко кому приходит в голову вдруг взять  и
заговорить на эту тему.

                               HOMO VODOUN

     Концепция человека в Вуду служит основанием всех магических процедур,
и  выполняемые  _б_о_к_о_р_о_м_  (колдуном)  ритуалы,  строго  подчиненные
представлению  о   реальной   человеческой   природе,   могут   показаться
экзотической  импровизацией  только  представителю  другой  культуры;  для
вудуиста они точны, как действия хирурга. С  точки  зрения  Вуду,  человек
представляет собой несколько тел, наложенных друг  на  друга,  из  которых
обычному  восприятию  доступно  только  одно  -  физическое,  выразительно
называемое corps cadavre. Следующее - n'ame - нечто вроде  энергетического
дубликата тела, позволяющего  ему  функционировать,  "дух  плоти".  Он  не
является индивидуальным и после смерти медленно вытекает из тела, переходя
к живущим в почве организмам - полностью этот процесс занимает 18 месяцев.
То, что называется душой, по вудуистским представлениям  состоит  из  двух
компонент, называемых ti bon ange и gros  bon  ange  -  "маленький  добрый
ангел" и "большой добрый ангел". "Большой  добрый  ангел",  подобно  "духу
плоти", является чисто энергетическим, но более  тонким,  и  после  смерти
немедленно возвращается в бесконечный энергетический  резервуар,  питающий
все живое. "Маленький добрый ангел" -  индивидуализированная  часть  души,
источник  всего  личного.  Он  способен  легко  отделяться   от   тела   и
возвращаться назад (это  происходит  во  время  сновидений,  или  сильного
испуга, или во время "одержимости" - когда он временно  замещается  _л_о_а
(внешними  духами).  Именно  "маленький  добрый  ангел"  является  мишенью
магических операций и объектом  магической  защиты  (в  некоторых  случаях
хунган может помещать его в специальный  глиняный  кувшин,  _к_а_н_а_р_и_,
откуда тот продолжает одушевлять тело).
     Как правило, после шестнадцати успешных инкарнаций "маленький  добрый
ангел"  вливается  в  _Д_ж_о_  -  космическое  дыхание,  охватывающее  всю
вселенную.
     Последний духовный компонент - z'etoile - находится на небе и  связан
не с телом человека, а с его судьбой; это личная  "звезда",  аллегорически
представляемая в виде тыквы-горлянки,  вмещающей  надежды  и  "заказы"  на
будущую жизнь, автоматически формируемые действиями и мыслями  индивида  -
словом, то, что в Индии с удивительной меткостью называют кармой.

                              ЯДЫ И ПРОЦЕДУРЫ

     Исследователи вудуизма давно предполагали существование особого  яда,
"порошка зомби" - но не было известно, что входит в его состав. Еще в 1938
году американский  этнограф  Зора  Херстон,  занимавшаяся  изучением  этой
проблемы и видевшая одну женщину-зомби, пыталась  дать  естественнонаучное
объяснение зомбификации.
     "Мы заключили (речь идет о ее беседе  с  доктором  в  госпитале,  где
содержалась женщина-зомби), что дело здесь не в воскрешении из мертвых,  а
в видимости смерти,  вызываемой  каким-то  наркотиком,  действие  которого
известно ограниченному кругу лиц. Видимо, какой-то секрет был  вывезен  из
Африки и передавался из поколения в поколение. Люди знают,  как  действует
наркотики и антидот. Ясно, что он разрушает ту часть мозга, которая ведает
речью и силой воли. Жертва может  двигаться  и  что-то  делать,  но  не  в
состоянии сформулировать мысль. Двое докторов  выразили  желание  раскрыть
эту тайну, но поняли невозможность своей затеи".
     Между тем,  сами  жители  Гаити  никогда  не  отрицали  существования
особого "яда зомби" -  больше  того,  о  нем  даже  идет  речь  в  местном
уголовном кодексе, и за некоторую сумму денег вполне можно заказать порцию
препарата  у  одного  из  многочисленных  колдунов.   Другое   дело,   что
изготовленный им на продажу состав вряд  ли  подействует.  Кроме  того,  с
точки зрения самих колдунов, порошки вовсе не являются главным оружием  их
магического арсенала.
     Основные  виды  вредоносного  воздействия,  применяемого  ими,  легко
поддаются классификации.
     Во-первых, это  coup  l'aire  -  "воздушный  удар",  способ,  которым
насылают различные чары, могущие  вызвать  несчастье  и  болезнь.  Духовно
сильный человек может сопротивляться их  действию  и  преодолеть  его:  по
ошибке чары могут пасть на кого-нибудь  другого.  В  связи  с  недостатком
места  мы  не   описываем   технологию   этой   процедуры,   незначительно
отличающуюся от отечественных аналогов.
     Во-вторых, это coupe n'ame - "удар по  душе",  магический  способ,  с
помощью которого похищается "маленький добрый ангел".
     В-третьих, это coupe poudre - "удар порошком", использование порошка,
способного вызвать  болезнь  или  смерть.  Именно  этот  третий  способ  и
применяется при зомбификации - точнее, при получении так называемого zombi
cadavre, зомби физического тела.
     Состав порошка меняется от колдуна к колдуну; в  него  могут  входить
ингредиенты  с   такими   необычными   названиями,   как   "разрежь-вода",
"сломай-крылья" и т.д. Обязательной составной частью являются человеческие
останки  -  как  правило,  хорошо  растертые  кости  черепа.  Кроме  того,
используются различные виды ящериц, жаб, рыб и растений.
     Уэйду Дэвису удалось получить образцы настоящего  "порошка  зомби"  и
полный комплект его составных частей, в который, помимо  прочего,  входили
широко известная галлюциногенная жаба  bufo  marinus  и  рыбы  Sphoeroides
testudineus и Diodon hystrix. Образцы были сданы им на анализ  в  одну  из
американских лабораторий. Интересно, что  в  его  рассказе  о  результатах
исследований тоже появляется Джеймс Бонд - на этот  раз  из  романа  "From
Russia with love". Итак, Уэйд Дэвис приходит  в  лабораторию,  куда  отдал
привезенные  с  Гаити  образцы,  и  обращается   к   проводившему   анализ
специалисту:
     - Так что в них содержится?
     - О боже, а я-то думал, что вы специалист по наркотикам.  Похоже,  вы
не очень знакомы с литературой.
     Должно быть, я выглядел сконфуженно.
     - "Джеймс Бонд". Последняя сцена в "Из России  с  любовью",  один  из
величайших моментов в ихтиотоксикологии. Английский агент ноль-ноль  семь,
совершенно беспомощный, парализованный и потерявший сознание от  крохотной
ранки, нанесенной спрятанным ножом.
     Он встал и оглядел свою книжную полку - каким-то образом ему  удалось
сохранить академический вид, даже  когда  он  вытащил  книжку  в  бумажной
обложке из толщи неизвестных научных журналов.
     - Помню, что она была где-то здесь. Ага, вот.
     Он процитировал:
     "Мелькнул   ботинок   с   крохотным   металлическим   язычком.   Бонд
почувствовал острую боль в своей правой икре... Онемение поползло  по  его
телу... Дышать стало  тяжело...  Бонд  медленно  повернулся  на  пятках  и
повалился на пол цвета красного вина".
     Книга вернулась на полку.
     - У агента ноль-ноль семь не было ни одного  шанса,  -  сказал  он  с
горечью. - А Флеминг чертовски умен. Надо прочесть следующую книгу,  чтобы
понять, в чем тут дело. Лезвие было отравлено тетродотоксином,  -  сообщил
он. - Об этом написано в первой главе "Доктора Но".
     - А что это такое?
     - Нервный токсин, - ответил он. - И нет ничего сильнее.

                                   ФУГУ

     Итак, благодаря усилиям Уэйда  Дэвиса  тайна  "порошка  зомби"  была,
наконец,  разрешена  -  активно  воздействующей  частью  этого   препарата
является  тетродотоксин,  сильнейший  яд,  блокирующий  передачу   нервных
импульсов  путем  "запирания"  клеток  для  ионов  натрия.  Это   вещество
содержится во многих животных, в том числе  в  рыбе  _ф_у_г_у_  -  близком
родственнике рыб, используемых для приготовления порошка.  Фугу  в  Японии
считается  деликатесом  -  особым  образом  приготовленная,   она   вполне
съедобна. Тем не менее,  каждый  год  бывают  сотни  случаев  смертельного
отравления - а фугу продолжают готовить. Но  не  потому,  что  это  крайне
вкусно и дает  чрезвычайно  яркое  и  свежее  воспоминание  о  рискованном
приключении, как  пишут  авторы  нескольких  мелькнувших  в  отечественной
печати публикаций, пробовавшие фугу в японских ресторанах. Дело в том, что
в небольших концентрациях тетродотоксин действует  как  наркотик,  вызывая
эйфорию и приятные физические ощущения,  и  задачей  повара  (лицензию  на
право приготовления  фугу  получить  крайне  сложно)  является  не  полное
удаление  тетродотоксина,  а  понижение  его  концентрации  до  требуемого
уровня. Когда повар все же ошибается, с отравленным происходит следующее -
сначала возникает ощущение покалывания в руках и  ногах,  затем  наступает
онемение  всего  тела  и  паралич;  глаза  приобретают  стеклянный  блеск.
Наступает смерть - так в 1975  году  погиб  Мицугора  Бандо  VIII,  артист
театра  Кабуки,  объявленный  правительством  Японии  живым   национальным
сокровищем, - или полная видимость смерти, вводящая иногда  в  заблуждение
самых опытных врачей. Несмотря на почти полную  остановку  всех  жизненных
функций, отравленный продолжает осознавать происходящее вокруг.
     Вот описание случая отравления фугу, сделанное японским специалистом:
     "Один житель Ямагучи отравился фугу в  Осака.  Было  решено,  что  он
умер, и  его  тело  было  послано  в  крематорий  в  Сенничи.  Когда  тело
стаскивали с тележки, человек пришел в себя, встал  и  пошел  домой...  Он
помнил все, что с ним происходило".
     Трудно  сказать,  продолжил  ли  пострадавший  свои  гастрономические
изыскания  в  области  блюд  из  фугу.  Японцы  говорят  по  этому  поводу
следующее: "Те, кто ест фугу, глупы. Но те, кто не ест фугу, тоже глупы".

                             ПСИХИЧЕСКИЙ ФОН

     Открытие Уэйда Дэвиса объясняет  физическую  сторону  зомбификации  -
втертый  в  тело  порошок  вызывает  своеобразный  транс,   внешне   почти
неотличимый от смерти; в  ночь  после  похорон  могила  зомбифицированного
раскапывается, и он с помощью специальной процедуры приводится в себя.  Но
дело здесь не только в яде, и, может быть, не столько  в  нем,  сколько  в
психологическом  механизме,  который  распространен  настолько,  что  даже
получил у антропологов специальное название - "вуду-смерть".
     Химический яд совершенно одинаково подействует на представителя любой
культуры. Но каждая культура формирует свой собственный "психический фон",
свой  комплекс  ожиданий  и  реакций,  более-менее  общий  для   всех   ее
представителей, который определяет не только социальное  поведение  людей,
но и их психическое и физическое состояние. Причем этот "психический  фон"
существует не где-то вне людей, а исключительно в их  сознании.  Например,
западный антрополог, занятый полевой работой в  австралийской  пустыне,  и
толпящиеся вокруг него аборигены находятся, несмотря  на  пространственную
близость, в совершенно разных мирах. Пояснить это можно на  очень  простом
примере. Австралийские колдуны-аборигены носят с  собой  кости  гигантских
ящериц, выполняющие  роль  магического  жезла.  Стоит  колдуну  произнести
смертный  приговор  и  указать  этим  жезлом  на  кого-нибудь   из   своих
соплеменников,  как  тот  заболевает  и  умирает.  Вот   антропологическое
описание действия такой "команды смерти":
     "Ошеломленный абориген глядит на роковую указку, подняв руки,  словно
чтобы  остановить  смертельную  субстанцию,  которая  в  его   воображении
проникает в тело. Его щеки бледнеют, а глаза приобретают стеклянный блеск;
лицо  ужасно  искажается...  он  старается  закричать,  но  обычный   крик
застревает у него в горле, а изо рта показывается пена. Его тело  начинает
содрогаться, он пятится и падает на землю, корчась, словно  в  смертельной
агонии. Через некоторое время он становится очень  спокоен  и  уползает  в
свое убежище. С этого момента он заболевает и чахнет, отказывается от пищи
и не участвует в жизни племени".
     Но если колдун  попытается  сделать  то  же  самое  с  кем-нибудь  из
европейцев, хотя бы с тем же  антропологом,  вряд  ли  у  него  что-нибудь
выйдет. Европеец просто не поймет значительности происходящего - он увидит
перед собой  невысокого  голого  человека,  махающего  звериной  костью  и
бормочущего какие-то слова. Будь это иначе,  австралийские  колдуны  давно
правили бы миром.
     Все известные случаи зомбификации - той  же  природы.  Если  европеец
(или человек любой другой культуры) подвергнется действию "порошка зомби",
то на него подействует только тетродотоксин, и  он  либо  умрет,  либо  на
время впадет в глубокую кому. А вот на сельского жителя Гаити  подействует
именно "порошок зомби", и, заметив, что он лежит в гробу и  не  дышит,  он
поймет, что кто-то из врагов _п_р_о_д_а_л _е_г_о _к_о_л_д_у_н_у_,  который
отделил его "маленького доброго  ангела"  от  тела  с  помощью  магической
ловушки.
     Магия существует; она чрезвычайно эффективна  -  но  только  в  своем
собственном измерении.  Чтобы  она  действовала  на  человека,  необходимо
существование "психического фона", делающего ее возможной. Необходим набор
ожиданий,  позволяющий  определенным  образом  перенаправить   психическую
энергию - именно перенаправить, потому что магические воздействия основаны
не на мощных внешних влияниях,  а  на  управлении  внутренними  процессами
жертвы,  на  запуске  психических  механизмов,  формируемых  культурой   и
существующих  только  в  ее  рамках.  Этот  "психический  фон"  постепенно
меняется  -  словно  кто-то  перенастраивает  наши  "приемники"  с   одной
радиостанции на другую. Мы давно перестали видеть водяных  и  леших,  зато
научились видеть летающие тарелки; раньше чудеса творили колдуны -  теперь
этим занимаются какие-то подозрительные телегипнотизеры, но дело здесь  не
столько в них, сколько в  нашей  неосознанной  готовности  или  осознанном
нежелании участвовать в их кампаниях, основанных на использовании  ими  же
создаваемого  (дети  с  цветами,  письма)   "психического"   фона.   Почти
выкорчевав религию (которая в свое время с такой же тупой  непримиримостью
вытеснила магию), мы с радостным  изумлением  узнали,  что  кроме  пыльных
идеологических работников и участковых врачей о наших душах и телах  могут
позаботиться некие "экстрасенсы". И чем больше мы в это верим, чем  больше
к этому готовы, тем больше их будет. Но австралийский  абориген,  попавший
на  сеанс  Анатолия  Кашпировского,  вряд  ли  осознал  бы  значительность
ситуации -  скорее  всего,  он  увидел  бы  невысокого  одетого  человека,
бубнящего какие-то слова и пристально  глядящего  в  зал.  Иначе  Анатолий
Кашпировский  давно  сумел  бы   стать   главным   шаманом   австралийских
аборигенов.

                              HOMO СОВЕТСКИЙ

     Австралийскими аборигенами очень легко управлять. Но  управлять  нами
до недавнего времени  было  немногим  сложнее.  Попробуем  перенестись  на
десять-пятнадцать  лет  назад  и   увидеть   принципы   формирования   уже
полуразрушенного сейчас "психического фона" глазами антрополога.
     Магия преследует  нас  с  детства.  Сначала  нас  украшают  маленькой
пентаграммой из красной пластмассы с портретом кудрявого покровителя  всей
малышни. При этом мы получаем первое из магических имен -  "октябрята",  и
узнаем, что "так назвали нас не зря - в честь победы Октября".  Интересно,
что первая магическая инициация проводится в  таком  же  возрасте  только,
пожалуй, у индейцев Хиваро  (восточный  Эквадор),  когда  ребенка  угощают
специальным составом, называемым _м_а_и_к_у_а_,  и  отправляют  на  поиски
своей души. Эта первая инициация (имеется в виду  прием  в  октябрята)  не
несет в себе ничего угрожающего и, подобно игре в войну, является игрой  в
будущее. Вторая инициация уже намного сложнее -  подросших  детей  обучают
начаткам ритуала ("салют", "честное пионерское") и символике  -  вручаются
новый  значок  (пылающая   пентаграмма   из   металлического   сплава)   и
неравнобедренный треугольник из красной материи (его  концы  символизируют
отца, сына и  еще  одного  сына),  который  завязывается  узлом  в  районе
горлового центра и обеспечивает симпатическую  связь  с  Красным  Знаменем
(поэтому значок просто вручается, а галстук как бы доверяется, и  хоть  он
свободно продается за семьдесят копеек вместе с носками и мылом (напомним,
что  речь  идет  о  середине  семидесятых),  но,   купленный,   становится
сакральным объектом и требует особого отношения). Дается второй магический
статус - "пионер", и в  сознание  впервые  вводится  страх  потерять  его.
Исключение из пионеров - практически не встречающаяся процедура,  но  само
упоминание ее возможности рождает в детской душе страх  оказаться  парией;
этот   страх   начинает   использоваться    административно-педагогическим
персоналом с целью упрощения "воспитания" и управления:
     - А ну, кто там курит в туалете? Кто там хочет расстаться с галстуком
на _с_о_в_е_т_е _д_р_у_ж_и_н_ы_?
     И, откуда-то сверху, приминая к земле, несется грозно-загадочное:
     - Будь готов!!!
     - Всегда готов! - повторяем мы, давая самим  себе  то,  что  Анатолий
Кашпировский называет установкой. Причем делается это в детском  возрасте,
когда психика только формируется и крайне восприимчива.  Потом,  когда  мы
вырастаем, выясняется, что мы и правда готовы ко многому.
     Третья массовая инициация - прием в _к_о_м_с_о_м_о_л_, совмещенный по
времени с половым созреванием. К этому времени участие в многочисленных  и
малозаметных магических процедурах подготавливает нас к следующему,  очень
важной ступени - интериоризации внешних структур. Этот процесс  начинается
несколько раньше  -  еще  в  качестве  "пионеров"  мы  делаем  внутренними
ритуалы, в которых нас заставляют участвовать - например, даем друг  другу
"честное пионерское".  Произнесение  этого  заклинания  является  надежной
гарантией правдивости информации - примерно так в  уголовной  среде  "дают
зуб", только "дающий зуб" и  нарушающий  слово  лишается  зуба,  а  дающий
"честное пионерское" и нарушающий его оказывается наедине  с  разгневанной
"пионерской совестью" - социальной функцией, интериориозованной с  помощью
магии. Интериоризация - длительный процесс завершающийся формированием так
называемого  "внутреннего  парткома",  с  успехом  заменяющего  внешний  у
различного  рода  чиновников,  редакторов  и  т.п.  Действие   внутреннего
парткома  протекает  либо  в  форме  визуализации  -  человек,   обдумывая
требующую решения ситуацию, представляет себе нечто  вроде  заседания,  на
котором  обсуждается  его  выбор  (или  визуализирует  начальника  и   его
реакцию), либо, на более глубокой стадии, в форме  физических  ощущений  -
сосания под ложечкой, прилива крови к голове и т.д. ("Семен, нутром чую  -
не наш он!") Интериоризация превращает наблюдателя в участника.
     Новый магический статус _к_о_м_с_о_м_о_л_ь_ц_а_ - вещь уже серьезная.
Он  не  приносит  ощутимых  выгод,  но  в  состоянии   принести   ощутимые
неприятности.  На  этом  этапе  практически  отпадает  громоздкая  внешняя
атрибутика  _п_и_о_н_е_р_и_и_  -  символика  переходит  с  индивидуального
уровня на групповой: возникают различные "треугольники" и  "пятерки"  (так
называют   магических   кураторов   производственных    подразделений    и
заместителей секретаря крупной комсомольской организации). То же  касается
и ритуала - он не отмирает, а утончается и  становится  эзотерическим,  то
есть  передаваемым  непосредственно.  Комсомольские  работники  определяют
фасоны своих  усиков  и  костюмов  не  опираясь  на  какие-то  тексты  или
инструкции, а руководствуясь чутьем; то же чутье определяет  их  манеры  и
лексику.  Комплект  правил,  которыми  они   руководствуются,   невозможно
сформулировать - тем не менее почти любой комсомолец в состоянии заметить,
соблюдаются эти правила или нет.
     Здесь впервые  проявляется  чисто  вудуистский  феномен  -  постоянно
практикуемое "одержание". Представим себе нескольких молодых людей, идущих
по коридору, обсуждая последний футбольный матч, баб и вообще  жизнь.  Все
они настроены друг к другу вполне дружелюбно. Но вот они доходят до  двери
с надписью "Комитет ВЛКСМ", открывают дверь, входят внутрь и рассаживаются
по     местам.     Обсуждается      _п_е_р_с_о_н_а_л_ь_н_о_е      _д_е_л_о
к_о_м_с_о_м_о_л_ь_ц_а _С_и_д_о_р_о_в_а_,  три минуты назад бывшего  просто
Василием. Изменяется все - выражение  лиц,  манера  говорить,  даже  тембр
голоса. Причем  людей,  произносящих  не  своим  голосом  не  свои  мысли,
пробирает дрожь неподдельной искренности - они вовсе не лукавят, просто их
"маленькие добрые ангелы" временно замещаются "партийными телами".
     Выше мы говорили о концепции души в Вуду. Но и у советского человека,
помимо физического, имеется несколько тонких тел, как бы  наложенных  друг
на друга: бытовое, производственное, партийное, военное, интернациональное
и депутатское. С гибелью физического тела они распадаются, за  исключением
производственного: после смерти советский человек некоторое  время  живет,
как учит м.-л. философия, в плодах  своих  дел.  Партийное  тело  начинает
формироваться еще  в  детском  саду,  укрепляется  в  процессе  магических
инициаций       и       представляет       собой       интериоризированную
партийно-государственную  парадигму.  Оно  существует  и   у   большинства
беспартийных;  именно  эту  компоненту   души   прославляет   лозунг   "Да
здравствует советский человек - строитель коммунизма!" Вот еще один пример
группового  одержания  партийными  телами,  полностью   вытесняющими   все
человеческое (он взят из книги Е.Боннэр "Постскриптум"):
     "Я ехала дневным поездом... В купе, кроме меня, были еще две  женщины
средних  лет  и  один  мужчина.  Одна  из  женщин  спросила:  "...Вы  жена
Сахарова?" - "Да, я  жена  академика  Андрея  Дмитриевича  Сахарова".  Тут
вмешался мужчина: "Какой он академик. Его давно гнать  надо  было.  А  вас
вообще..." Что "вообще" - он не сказал.
     Потом  одна   из   женщин   заявила,   что   она   _с_о_в_е_т_с_к_а_я
п_р_е_п_о_д_а_в_а_т_е_л_ь_н_и_ц_а_  и ехать со мной в одном купе не может.
[Мы знаем, что после прибытия духа он называет  себя;  при  этом  меняются
голос и манеры медиума - В.П.] Другая  и  мужчины  стали  говорить  что-то
похожее. Кто-то вызвал  проводницу.  Уже  все  говорили  громко,  кричали.
Проводница сказала, что раз у меня билет, то она выгнать  меня  не  может.
Крик усилился, стали подходить и  включаться  люди  из  других  купе,  они
плотно забили коридор вагона, требовали  остановки  поезда  и  чтобы  меня
вышвырнуть. Кричали что-то про войну и  про  евреев...  Мы  протискивались
мимо людей, и я прямо ощущала физические флюиды ненависти..."
     Иногда партийное тело называют "тем парнем" - он всегда рядом.
     Когда газета "Правда" пишет: "Советские люди  гневно  осуждают..."  -
здесь тоже имеется в виду психические процессы в партийном теле. Остальные
тела похожи на партийное, но имеет свою специфику.
     Происходящее на комсомольском собрании практически не  отличается  от
одержания духом - участники точно так же  предоставляют  свои  тела  некой
силе, не являющейся их нормальным "я"; разница только в том, что здесь  мы
имеем дело  с  групповым  одержанием  системой.  Смысл  провозглашавшегося
когда-то  "воспитания   нового   человека"   -   сделать   это   одержание
индивидуальным и постоянным.
     Следующая ступень инициации - _п_а_р_т_и_я_.  То,  что  происходит  в
комсомоле - только подготовка к ней; комсомольцы играют в партию точно так
же,  как  пионеры  играют  в  комсомол,  а  октябрята  -  в  пионеров.  Об
интенсивности происходящих в партии процессов можно судить  по  известному
анекдоту о каннском фестивале  фильмов  ужасов,  где  разные  "Челюсти"  и
"Механические  апельсины"  уступают  все  призы  советской  ленте   "Утеря
партбилета".  Здесь  в  полной  мере  проявляется  феномен   "вуду-смерти"
(многочисленные инфаркты, вызванные совершенно нематериальными  партийными
взысканиями), и действуют различные "воздушные удары" (coupe  l'air)  -  с
занесением и без.
     Племя Алгонкин (северо-восток  Северной  Америки)  использует  дурман
(местное  название  _в_и_с_с_о_к_а_н_)  в  ритуале  инициации.   Подростки
запираются в специальных длинных строениях, где  на  протяжении  двух-трех
недель едят исключительно дурман; выходя оттуда, они уже  не  помнят,  что
это такое - быть детьми, зато знают, что стали взрослыми. Но вряд  ли  они
понимают, что то  что  с  ними  было,  является  инициацией  с  ритуальным
употреблением психотропа - это понимаем только мы. Индейцы просто растут и
превращаются из мальчиков в  охотников  и  воинов;  "психический  фон"  их
культуры делает процедуру инициации естественным и необходимым  процессом.
Точно так же и мы не осознаем нашего постепенного затягивания  в  зубчатый
механизм магии, и  вспоминаем  не  этапы  деформации  нашего  сознания,  а
майский ветер, теребящий концы  свежевыглаженного  галстука,  или  бледное
лицо  комсомольского  функционера,   интересующегося   фамилией   любимого
литературного героя при "прохождении" райкома. Мы глядим на магию изнутри,
мы там все вместе, и мы уже не помним, что это такое - быть где-то еще.

                           ЛЕКСИЧЕСКАЯ ШИЗОФРЕНИЯ

     В далеких  друг  от  друга  культурах  действуют  одинаковые  законы,
культуры отражаются друг в друге, выявляют свою общность - и  мы  начинаем
понимать, что в действительности с нами происходит. Иначе мы можем  просто
не ощутить этого - так,  как  не  слышим  жужжания  холодильника  до  того
момента, когда  оно  вдруг  затихает.  ("Музыка  стихла  -  вернее,  стало
заметно, что она играла".)
     Но  культура  отражается  и  в  себе  самой.  Все  заметные  девиации
"психического фона" тут же, как фотокамерой, фокусируются языком. Мы живем
среди  слов  и  того,  что  можно  ими  выразить.  Словарь  любого   языка
одновременно является полным каталогом доступных восприятию этой  культуры
феноменов; когда изменяется лексика, изменяется и наш мир, и наоборот.
     Попробуем  очень  коротко  списать  механику  этого  процесса.   Язык
содержит "единицы  смысла"  (термин  Карлоса  Кастанеды),  используемые  в
качестве  строительного  материала  для  создания  лексического  аппарата,
соответствующего культуре психической деятельности. Эти  "единицы  смысла"
уже  есть  -  они  сформированы  в  далекой  древности  и,  как   правило,
соответствуют корням слов. Лексика, отвечающая новому "психическому фону",
возникает  как  результат  переработки  имеющихся   смысловых   единиц   и
формирования их новых сочетаний. Полная  контролируемость  этого  процесса
делает его удивительно точным зеркалом реальной природы  нового  состояния
сознания; одновременно само это  новое  сознание  формируется  возникающей
лексической структурой, дающей ему уже  упоминавшуюся  "установку".  Любое
слово,  каким-то  образом   соединяющее   единицы   смысла,   подвергается
подсознательному анализу; сами смысловые  единицы  не  оказывают  никакого
воздействия, потому что одновременно служат строительным материалом и  для
самой культурной личности  -  а  воздействует  энергия  связи.  Происходит
внутреннее расщепление слов, каждое  из  которых  становится  элементарной
гипнотической  командой.  Это  свойственно   и   устоявшимся   лексическим
конструкциям, но энергия связи  смысловых  единиц  (ее  можно  сравнить  с
энергией химической связи), существующая в них, как раз и поддерживает то,
что называют национальным менталитетом, формируя ассоциативные ряды, общие
для всех носителей языка.
     Здесь могут существовать два извращения  -  либо  такие  конструкции,
которые можно назвать  "бинарным  лексическим  оружием"  (деструктивное  и
шизофреническое сочетание безвредных  по  отдельности  смысловых  единиц),
либо _н_е_с_л_о_в_а_ - хаотические  сочетания  букв  и  звуков,  дырявящие
своей полной  бессмысленностью  прежний  "психический  фон",  одновременно
замещая его элементы - то же делает с  клеткой  вирус.  (Поэтому  носители
нового "психического  фона"  заражают  им  всех  остальных,  распространяя
шизофреническую  лексику;   им   важно   не   _р_е_о_р_г_а_н_и_з_о_в_а_т_ь
Р_а_б_к_р_и_н_,  а "реорганизовать чужую психику, проделав в ней как можно
больше брешей.)
     Посмотрим, какие пилюли каждый день глотала наша душа.
     "Рай-со-бес". "Рай-и-с-полком". "Гор-и-с-полком" (или, если  оставить
в покое древний  Египет,  "гори-с-полком").  "Об-ком"  (звонит  колокол?).
"Рай-ком".  "Гор-ком".  "Край-ком".   Знаменитая   "Индус-три-Али-за-ция".
(Какой-то индийско-пакистанский конфликт, где на одного индийца приходится
три мусульманина, как бы вдохновленных мелькающей в последнем слоге  тенью
Зия-уль-Хака - и  все  это  в  одном  слове.)  "Парторг"  (паром,  что  ли
торгует?). "Первичка" (видимо, дочь какой-то певички и Пер Гюнта).
     Мы ходим по улицам, со стен которых  на  нас  смотрят  "МОСГОРСОВЕТ",
"ЦПКТБТЕКСТИЛЬПРОМ", "МИНСРЕДНЕТЯЖМАШ", "МОС-ГОР-ТРАНС"  (!),  французские
мокрушники    "ЖЭК",    "РЭУ"    и    "ДЭЗ",    плотоядное    "ПЖРО"     и
пантагрюэлистически-фекальное  "РЖУ-РСУ  No_9".  А  правила  всеми   этими
демонами Цэкака Пээсэс, про которое известно, что  он  ленинский  и  может
являться народу во время плена ума (_п_л_е_н_у_м_а_).
     Это не какие-то исключения, а просто первое, что вспоминается.  Любой
может  проверить  степень   распространенности   лексической   шизофрении,
вспомнив названия  мест  своей  работы  и  учебы  ("тех-ни-кум",  "пэтэу",
"МИИГАИК"). И это только эхо лексического Чернобыля первых  лет  советской
власти.
     Все эти древнетатарско-марсианские термины рождают ощущение  какой-то
непреклонной  нечеловеческой  силы  -  ничто  человеческое  не  может  так
называться; Это,  если  вспомнить  гаитянскую  терминологию,  "лексический
удар",  настигающий  любого,  кто  хоть  изредка   поднимает   взгляд   на
разноцветные вывески советских  учреждений;  впрочем,  демонические  имена
смотрят на нас и с крышек люков под ногами.
     Существует    так    же    шизофрения     словосочетаний     (товарищ
к_о_м_а_н_д_у_ю_щ_и_й_  и прочие оксюмороны) и  предложений  (почти  любой
лозунг на крышах домов - "СЛАВА КПСС!", "Да здравствует ленинская  внешняя
политика Политбюро ЦК КПСС!", "Крепи трудом демократию!"). Смысла во  всем
этом столько же,  сколько  в  лозунге,  висевшем,  как  рассказывают,  над
вокзалом  в  Казани:  "Коммунизм  -  пыздыр  максымардыш  пыж!"  -  только
последняя конструкция намного мощнее. Существует  даже  шизофрения  знаков
препинания: г_а_з_е_т_а_ "П_р_а_в_д_а"; _г_а_з_е_т_а_ "И_з_в_е_с_т_и_я".
     Теперь вспомним Зору Херстон: "Ясно, что он (порошок зомби) разрушает
ту часть  мозга,  которая  ведает  _р_е_ч_ь_ю_  и  _с_и_л_о_й  _в_о_л_и_".
(Магические инициации приводят к замещению свободной воли  многочисленными
"так надо"-комплексами.)
     Разумеется,  в  любой  культуре   существует   некоторое   количество
оксюморонов и "неслов" - как в каждом организме  присутствуют  бактерии  и
вирусы. Но кроме нашей культуры на оксюморонах не основана ни одна,  разве
что дзэн-буддизм. (Кстати, целью в обоих случаях служит одно  и  то  же  -
разрушение старого психического уклада, но в одном случае ищут озарения, в
другом - вызывают принудительное "отемнение"; идя вперед и  пятясь  назад,
мы делаем одинаковые движения.)
     Мы приводили названия гаитянских уголовно-мистических обществ и имена
местных злых духов,  напугавшие  Патрика  Лэй  Фермора.  Эта  кошмарность,
довольно, впрочем, музыкальная для советского  уха,  функциональна  -  она
является одним из многих элементов, создающих "психический  фон",  который
делает  возможным  зомбификацию.  Страх  перед   непонятным   и   ощущение
присутствия некой злой и  могущественной  силы,  в  любой  момент  могущей
поглотить каждого - ее непременные условия, та "дверь",  через  которую  и
проходит "удар по душе", какие бы силы эти не занимались -  _К_и_т_т_а_  с
М_о_н_д_о_г_о_м_  или  _К_э_г_э_б_э_  с  _М_у_р_о_м_,  и  где  бы  это  ни
происходило - во дворе гаитянского _у_н_ф_о_р_м_а_, или у стен серого, как
ГУМ, ЦУМа.

                               ЗОМБИЛИЗАЦИЯ

     Говоря о своих зомбифицированных знакомых, жители  Гаити  употребляют
очень характерную идиому: "пройти через землю" или "пройти под землей". Мы
уже знаем, что физиологический аспект зомбификации объясняется применением
тетродотоксина, но мы не  говорили  о  том,  как  трактует  эту  процедуру
культура Вуду.
     С  точки  зрения  вудуиста,  зомбификация   требует   двух   условий:
неестественной смерти и магической церемонии на кладбище. Магическая  сила
б_о_к_о_р_а_  вызывает "смерть" жертвы;  ее  хоронят  (во  многих  случаях
будущие зомби гибнут от удушья), а на следующую ночь откапывают. Человека,
уже получившего сильнейшую психическую травму, избивают, связывают, кладут
перед крестом, чтобы дать ему  новое  имя,  затем  опять  избивают.  После
крещения его заставляют принять большую дозу дурмана (гаитянское  название
- "зомбический огурец" - связано, видимо, с формой корня); дурман вызывает
у жертвы потерю  ориентации  и  амнезию.  После  этого  зомбифицированного
увозят куда-то в ночь.
     Теперь вспомним, как в тридцатые годы проходил арест  "врага  народа"
(типичный пример негативного магического статуса). Человек возвращается  с
работы, ужинает под блеяние  радиоприемника  и  ложится  спать.  И  вдруг,
посреди ночи - они всегда приходили ночью - в его жилище  врывается  банда
каких-то         _о_п_е_р_у_п_о_л_н_о_м_о_ч_е_н_н_ы_х_,          посланцев
р_а_й_о_т_д_е_л_а_   (Рай   от   дел?)   _Э_н_к_а_в_э_д_э_.   Предъявление
о_р_д_е_р_а_,  несколько суровых фраз, короткий обыск,  конвоирование.  От
гаитянской эту процедуру отличает в основном то, что увозят в ночь раньше,
чем избивают (во время допроса) и дают новое имя (что-нибудь вроде Щ-5842)
- впрочем, как и на Гаити, многие погибают до зомбификации.
     Другим  мощным  зомбификатором  является  служба   в   армии.   После
зомбилизации человека обривают, переодевают и дают ему официальный  статус
"рядового".  Одновременно  он  получает  неофициальный,  но   куда   более
существенный  для  дальнейшего,  статус  "салаги".  "Салага"  подвергается
частым ночным  избиениям  со  стороны  старослужащих,  стирает  их  белье,
выполняет унизительные операции вроде чистки пола уборной  зубной  щеткой.
Затем он поучает промежуточный статус "черпака" и "деда" (на  этой  стадии
он начинает принимать участие в ритуалах зомбификации новобранцев; внешней
атрибутикой является сильно выгнутая пряжка ремня и  сапоги  "гармошкой").
Последняя   стадия   -   "дембель"    -    непосредственно    предшествует
дезомбилизации.   Интересно,   что   в   армии   сосуществует   формальная
(политзанятия,   ритуалы)   и    неформальная    (неуставные    отношения)
социально-магические   структуры,   которые   дополняют   друг   друга   и
обеспечивают глубину и интенсивность зомбифицирования.
     Один из бывших начальников СССР в промежутке между  двумя  инсультами
отметил: "Армия - великая школа жизни".  Сейчас  уже  трудно  узнать,  что
именно он понимал под жизнью. Но то, что в  армии  в  символической  форме
усваиваются  основные  принципы  функционирования  зомбического  общества,
несомненно.
     Механизм зомбификации многократно проявляется  в  наших  жизнях  и  в
более мягкой форме. Даже существует калька гаитянской идиомы - "пройти под
землей".  Вступая   в   комсомол,   мы   "проходим"   райком;   подписывая
х_а_р_а_к_т_е_р_и_с_т_и_к_у_,  мы "проходим" различные  _п_я_т_е_р_к_и_  и
т_р_е_у_г_о_л_ь_н_и_к_и_,  и т.п. Много раз повторенная  микрозомбификация
дает  зомби,  не  уступающих  лучшим  зарубежным  образцам,  полученным  в
результате однократной процедуры.

                                 БУЛЬДОЗЕР

     Точный культурный  дубликат  общества,  построенного  в  СССР,  найти
невозможно. Можно  проводить  более-менее  удачные  параллели  с  империей
инков,  с  древнешумерскими  государствами  и  вообще  с  любой  архаичной
культурой. Но  наша  социально-магическая  структура  слишком  эклектична,
чтобы хоть одна из этих аналогий была полной. Может показаться  (некоторым
действительно кажется), что в двадцатые годы работала  какая-то  секретная
комиссия, отбиравшая самые иррациональные ритуалы из магического  наследия
прошлого, придавая им новую форму. Но, видимо, все было проще.
     Представим себе небольшое село, стоящее на холме - некоторые дома уже
очень стары, другие, наоборот, построены по самым  последним  проектам,  а
большинство - нечто среднее  между  первым  и  вторым.  Бок  о  бок  стоят
полузаброшенная  церковь  и  недостроенный  клуб.  В  одних  окнах  мигает
керосиновая лампа, в других горит электричество; где-то чуть слышно играет
балалайка, которую перекрывает  радиомузыка  со  столба.  Словом,  обычная
жизнь, остатки нового и старого, переплетенные самым причудливым образом.
     Теперь представим себе бульдозериста, который,  начитавшись  каких-то
брошюр, решил смести всю эту  отсталость  и  построить  новый  поселок  на
совершенно гладком месте. Сырой октябрьской ночью он садится в бульдозер и
в несколько приемов срезает всю верхнюю часть холма с деревней и жителями.
И  вот,  когда   бульдозер   крутится   в   грязи,   разравнивая   будущую
стройплощадку, происходит нечто совершенно  неожиданное:  бульдозер  вдруг
проваливается  в  подземную  пустоту   -   вокруг   оказываются   какие-то
полусгнившие бревна, человеческие и лошадиные  скелеты,  черепки  и  куски
ржавчины.  Бульдозер  оказался  в  могиле.  Ни  бульдозерист,  ни   авторы
вдохновивших его брошюр не учли, что когда  они  сметут  все,  что  по  их
мнению устарело, обнажится то, что было под этим, то есть нечто куда более
древнее.
     Психика человека точно также имеет множество культурных  слоев.  Если
срезать  верхний  слой   психической   культуры,   объявив   его   набором
предрассудков, заблуждений  и  классово  чуждых  точек  зрения,  обнажится
темное  бессознательное  с  остатками  существовавших  раньше  психических
образований.  Все  преемственно;  вчерашнее  вложено  в  сегодняшнее,  как
матрешка в матрешку, и тот, кто  попробует  снять  с  настоящего  стружку,
чтобы затем раскрасить его под будущее, в результате  провалится  в  очень
далекое прошлое.
     Именно это и произошло. Психический котлован, вырытый в душах с целью
строительства "нового человека" на месте неподходящего старого,  привел  к
оживлению огромного числа архаичных психоформ и их остатков, относящихся к
разным способам виденья мира и эпохам; эти  древности,  чуть  припудренные
смесью политэкономии, убогой философии и прошлого утопизма, и заняли место
разрушенной   картины   мира.   Трудно   увидеть   что-нибудь   новое    в
государственном рабовладении,  полном  обесценивании  человеческой  жизни,
воскрешении  "курултая"  в  качестве  высшего   органа   власти   (так   у
татаро-монголов назывался "съезд"; на одном  из  таких  курултаев  и  было
принято решение о набеге на Русь). Как и  в  случае  с  шизолексикой,  нет
необходимости специально подыскивать  примеры  -  их  полно  вокруг.  Наша
культура  похожа  на  гаитянскую  -  это  такой   же   сплав   архаики   с
современностью,  только  эксгумированные  из  бессознательного  психоформы
считаются результатами  коммунистического  воспитания  (хотя  в  некотором
смысле все именно так и обстоит).
     Когда во время  _п_а_р_т_с_о_б_р_а_н_и_я_  за  окном  трижды  каркает
ворона и _ч_л_е_н_ы _б_ю_р_о_ незаметно сплевывают через левое  плечо  или
крестят  под  столом  животы,  это  не   проявление   суеверия,   временно
омрачающего  высшую  форму   человеческой   деятельности,   а   искаженное
переплетение древних  психических  феноменов,  из  которых  самым  поздним
является крестное знамение.

                     "БЕЗРОГИЕ КОЗЛЫ" И "СЕРЫЕ СВИНЬИ"

     Во  всем  надо  искать  экономическую  основу,  учил  нас   марксизм.
Попробуем рассмотреть зомбификацию как социальный процесс.
     Секретные общества Гаити, несмотря на свою секретность,  контролируют
практически всю территорию острова. Их  названия,  изменяющиеся  от  одной
части страны к другой, включают уже знакомые нам  имена:  Зобоп,  Бизанго,
Макандаль, "Серые  свиньи"  и  пр.  Для  того,  чтобы  вступить  в  тайное
общество, требуется приглашение ("мы тут посоветовались и  думаем  -  пора
тебе, Ваня, в серые свиньи...") и инициации. Общества строго иерархичны; в
них принимают мужчин и женщин. Существуют членские билеты, тайные  пароли,
униформы и ритуалы: особые танцы, исполняемые хором  песни  ("разрушим  до
основанья, а  затем...")  и  барабанные  ритмы.  Особая  роль,  по  оценке
гаитянского антрополога  Мишеля  Лягера,  отводится  ритуалам,  призванным
"сплотить ряды" тайного общества - это сборища,  проводимые  исключительно
ночью (совсем как заседания Политбюро при Сталине),  начинающиеся  вызовом
духов и завершающиеся  торжественным  шествием  позади  священного  гроба,
известного как _с_е_к_е_й _м_о_д_у_л_е_.
     Согласно   Мишелю   Лягеру,   тайные   общества    являются    мощной
квазиполитической силой вудуистской культуры. Их происхождение восходит  к
временам борьбы за независимость; после  победы  революции  они  сохранили
свою секретность и влияние. Это как бы параллельная  структура  власти,  о
которой известно только то, что она существует.
     Теперь вернемся к  зомбификации.  В  глазах  городской  интеллигенции
Гаити зомбификация - преступная деятельность, которую  следует  как  можно
скорей разоблачить и уничтожить. Но с точки зрения  вудуиста  из  сельских
районов, зомбификация - социальный  регулятор,  так  как  ей  подвергаются
только нарушители  установившихся  норм,  и  только  по  приговору  тайных
обществ. Последние контролируют приготовление ядов, их применение  и  саму
процедуру. А о том, что происходит с зомби, можно судить по истории одного
из них, приведенной в книге Дэвиса.
     "Нарцисс рассказал, что отказался продать свою  часть  наследства,  и
его брат в припадке злобы организовал его зомбификацию.  Немедленно  после
своего воскрешения из могилы он был избит, связан и увезен  группой  людей
на север страны, где в течение двух лет работал в качестве раба  вместе  с
другими зомби. В конце концов хозяин зомби был убит, и они,  освободившись
от державшей их силы, разбрелись...
     Вместе со многими другими зомби он работал в поле от  зари  до  зари,
останавливаясь только для приема пищи один раз в день. Пища была  обычной,
за исключением того, что соль была под строгим запретом. Он осознавал, что
с ним произошло, помнил потерю семьи, друзей и своей земли, помнил желание
вернуться. Но его жизнь была подобна странному сну - события, восприятия и
объекты взаимодействовали сами по  себе  и  полностью  вне  его  контроля.
Фактически, никакой власти над происходящим  не  было.  Решения  не  имели
смысла, и сознательное действие было невозможным".
     Существует  множество  описаний  психического  состояния  заключенных
социалистического лагеря - они очень похожи. Многие зомбифицированные были
членами Союза писателей, так что зомби  описаны  снаружи  и  изнутри.  Для
вудуиста _з_о_м_б_и _к_а_д_а_в_р_  (зомби  физического  тела)  -  это  все
составляющие человека  кроме  "маленького  доброго  ангела".  Классическое
определение зомби - "тело без характера и воли". Это  идеальный  труженик,
которому не нужны даже ежедневные стакан водки и час игры на гармони.
     Представим себе, что какое-нибудь из тайных обществ  Гаити,  например
"Серые свиньи", вдруг пришло бы к власти и  заметило,  что  все  остальное
население острова варварски нарушает принятые у "серых свиней"  ритуалы  и
нормы социального поведения, а так же живет неизвестно зачем.
     Видимо,  результатом  была  бы  массовое  превращение   населения   в
"безрогих козлов" и появления Гаитянского  управления  лагерей.  Следующим
этапом было бы движение к  высшей  фазе  зомбификации  -  обработка  всего
населения, начиная с младенчества. При этом применяемые процедуры стали бы
более  мягкими,  незаметными  и   растянутыми   во   времени.   Одним   из
зомбификаторов стала бы культура - появятся зомбический реализм и  как  бы
полузапрещенный зомбический  модернизм  ("Мы  входим  в  мавзолей,  как  в
кабинет рентгеновский... И Ленин, как  рентгеном,  просвечивает  нас...");
зомбическая философия  ("трагизм  смерти  снимается  марксизмом  следующим
образом...") и зомбическая мифология ("Когда мне бывает трудно,  -  сказал
нашему корреспонденту парторг Лупоянов, - когда я  не  знаю,  что  сказать
людям, я иду на Красную площадь,  выстаиваю  долгую  очередь  в  Мавзолей,
спускаюсь  вниз  и  как  бы  просветляюсь  духом...");  газеты,  радио   и
телевидение стали бы средствами массовой дезинформации и использовались бы
для формирования стиснутого осознания, делающего возможным зомбификацию.
     Единственная слабость  этой  системы  в  том,  что  из-за  поголовной
зомбификации у власти тоже рано или поздно окажутся зомби. С этого момента
начинается  разброд,  хаос  и  стагнация  -  с  уходом  Хозяина   исчезает
магическая сила, поддерживающая описанное Нарциссом состояние. У ветеранов
зомбификации это вызовет ностальгию по когда-то  направляющей  их  руке  и
"порядку"; к другим могут вернуться их "маленькие добрые  ангелы",  и  они
опять станут людьми, а не носителями "нового" или "классового" сознания.
     Зомби  могут  освободиться  только  после  смерти  колдуна.  Но,  как
известно, хитрый колдун может долго скрывать свою смерть.

                              ТРАУРНЫЙ ПОЕЗД

     Говорят, на Павелецком вокзале  города  Москвы  находится  любопытный
музей - "траурный поезд В.И.Ленина".
     Специальные погребальные экипажи известны очень давно - взять хотя бы
подожженные корабли, на которых вожди викингов  отправлялись  в  последнее
плаванье.  Еще  древний  обычай  давать  усопшему  провожатых  -   это   и
терракотовая армия Цинь Шихуана, и задушенные слуги в шумерских гробницах,
и жены индийских правителей, живыми восходившие на погребальные костры.
     Но ни у одного из правителей древности не было  таких  пышных,  почти
уже  вековых  похорон,  как  у  В.И.Ленина;  никогда  еще  провожатыми  не
становилось столько народов, а целая страна - траурной машиной времени.
     И все же советские люди не одиноки  во  вселенной.  Среди  магических
объектов, используемых аборигенами островов Океании, есть  так  называемый
"рампа-рамп". Это особым образом высушенный мертвец колдун  в  специальном
соломенном футляре ("рампа-рампа" оплетают в солому примерно так  же,  как
винную  бутыль).  Его  хранят  исключительно  в  вертикальном   положении,
прибивая или крепко привязывая к стене хижины. Если он сорвется со  стены,
хозяев ждут серьезные беды.  Но  пока  рампа-рамп  надежно  закреплен,  он
обеспечивает семье удачу и процветание, а также связь с загробным миром.
     Вот только неизвестно, живей он всех живых  в  деревне,  или  все  же
чуть-чуть мертвее.

                    ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ САРАЯ НОМЕР XII

     Вначале было слово, и даже, наверное, не одно - но он ничего об  этом
не знал. В своей нулевой точке он находил пахнущие  свежей  смолой  доски,
которые лежали штабелем на мокрой траве и впитывали своими гранями солнце,
находил гвозди в фанерном ящике, молотки, пилы и прочее - представляя  все
это, он замечал, что скорей домысливает  картину,  чем  видит  ее.  Слабое
чувство себя появилось позже - когда внутри уже стояли велосипеды,  а  всю
правую сторону заняли полки в три яруса. По-настоящему он был тогда еще не
Номером XII, а просто новой конфигурацией штабеля  досок,  но  именно  эти
времена оставили в нем самый  чистый  и  запомнившийся  отпечаток:  вокруг
лежал  необъяснимый  мир,  а  он,  казалось,  в  своем  движении  по  нему
остановился на какое-то время здесь, в этом месте.
     Место, правда,  было  не  из  лучших  -  задворки  пятиэтажки,  возле
огородов и помойки, - но стоило ли расстраиваться? Ведь не  всю  жизнь  он
здесь проведет. Задумайся он об этом, пришлось бы, конечно, ответить,  что
именно всю жизнь он здесь и проведет, как это вообще свойственно сараям, -
но прелесть самого начала жизни заключается как  раз  в  отсутствии  таких
размышлений: он просто стоял себе под солнцем, наслаждаясь ветром, летящим
в щели, если тот дул от леса, или впадая в легкую  депрессию,  если  ветер
дул со стороны помойки; депрессия проходила, как только ветер менялся,  не
оставляя на его неоформившейся душе никаких следов.
     Однажды  к  нему  приблизился  голый  по  пояс  мужчина   в   красных
тренировочных штанах; в руках  он  держал  кисть  и  здоровенную  жестянку
краски. Этот мужчина, которого сарай уже научился узнавать,  отличался  от
всех остальных людей тем, что имел доступ внутрь, к велосипедам и  полкам.
Остановясь у стены, он обмакнул  кисть  в  жестянку  и  провел  по  доскам
ярко-багровую черту. Через час весь сарай багровел, как дым, в свое  время
восходивший, по некоторым сведениям, кругами  к  небу;  это  стало  первой
реальной вехой в его памяти - до нее на всем лежал налет потусторонности и
счастья.
     В ночь после окраски, получив черную римскую цифру - имя (на соседних
сараях стояли обычные цифры), он просыхал, подставив луне  покрытую  толем
крышу.
     "Где я, - думал он, - кто я?"
     Сверху было темное  небо,  потом  -  он,  а  внизу  стояли  новенькие
велосипеды; на них сквозь щель падал луч от лампы во дворе, и звонки на их
рулях блестели загадочней  звезд.  Сверху  на  стене  висел  пластмассовый
обруч, и Номер XII самыми тонкими из своих досок осознавал его как  символ
вечной загадки мироздания, представленной - это было так чудесно - и в его
душе. На  полках  с  правой  стороны  лежала  всякая  ерунда,  придававшая
разнообразие и неповторимость его внутреннему миру. На  нитке,  протянутой
от стены к стене, сохли душица и укроп, напоминая о чем-то таком,  чего  с
сараями просто не бывает, - тем не менее  они  именно  напоминали,  и  ему
иногда мерещилось, что когда-то он был не сараем, а дачей, или, по меньшей
мере, гаражом.
     Он ощутил себя и понял, что то, что ощущало,  -  то  есть  он  сам  -
складывалось из множества меньших индивидуальностей: из неземных личностей
машин  для  преодоления  пространства,  пахнувших  резиной  и  сталью;  из
мистической  интроспекции  замкнутого  на  себе  обруча;  из   писка   душ
разбросанной по полкам мелочи вроде гвоздей и гаек и из другого. В  каждом
из этих существований было бесконечно много оттенков, но  все-таки  любому
соответствовало что-то главное для него - какое-то решающее чувство, и все
они, сливаясь, образовывали новое  единство,  огороженное  в  пространстве
свежевыкрашенными досками, но не ограниченное ничем; это и был  он,  Номер
XII, и над ним в небе сквозь туман и тучи неслась  полностью  равноправная
луна... С тех пор по-настоящему и началась его жизнь.
     Скоро Номер XII  понял,  что  больше  всего  ему  нравится  ощущение,
источником или проводником которого  были  велосипеды.  Иногда,  в  жаркий
летний день, когда все вокруг стихало, он тайно отождествлял  себя  то  со
складной "Камой", то со "Спутником", и испытывал два разных  вида  полного
счастья.
     В этом состоянии ничего не стоило оказаться километров  за  пятьдесят
от своего настоящего местонахождения и  катить,  например,  по  безлюдному
мосту над каналом в бетонных берегах или по  сиреневой  обочине  нагретого
шоссе, сворачивать  в  тоннели,  образованные  разросшимися  вокруг  узкой
грунтовой дорожки кустами, чтобы, попетляв по ним, выехать уже  на  другую
дорогу, ведущую к лесу, через лес, а потом упирающуюся в оранжевые  полосы
над горизонтом; можно было, наверное, ехать по ней до самого конца  жизни,
но этого не хотелось, потому что счастье приносила именно эта возможность.
Можно было оказаться  в  городе,  в  каком-нибудь  дворе,  где  из  трещин
асфальта росли какие-то длинные  стебли,  и  провести  там  весь  вечер  -
вообще, можно было почти все.
     Когда  он  захотел  поделиться  некоторыми  из  своих  переживаний  с
оккультно ориентированным гаражом, стоящим рядом, он услышал в ответ,  что
высшее счастье на самом деле только одно и заключается оно в экстатическом
единении с архетипом гаража - как тут было рассказать собеседнику  о  двух
разных видах совершенного счастья, одно из которых было складным, а другое
зато имело три скорости.
     - Что, и я  тоже  должен  стараться  почувствовать  себя  гаражом?  -
спросил он как-то.
     - Другого пути нет, - отвечал гараж, - тебе  это,  конечно,  вряд  ли
удастся до конца, но у тебя  все  же  больше  шансов,  чем  у  конуры  или
табачного киоска.
     - А если мне нравится чувствовать себя велосипедом? - высказал  Номер
XII свое сокровенное.
     - Ну что же, чувствуй - запретить не могу.  Чувства  низшего  порядка
для некоторых - предел, и ничего с этим не поделаешь, - сказал гараж.
     - А чего это у тебя мелом на боку написано? -  переменил  тему  Номер
XII.
     - Не твое дело, говно фанерное, - ответил гараж с неожиданной злобой.
     Номер XII заговорил об этом, понятно, от  обиды  -  кому  не  обидно,
когда его чувства называют низшими? После этого случая ни о каком  общении
с гаражом не могло быть и речи, да Номер XII и  не  жалел.  Однажды  утром
гараж снесли, и Номер XII остался в одиночестве.
     Правда, с левой стороны к нему подходили  два  других  сарая,  но  он
старался даже не думать о них. Не  из-за  того,  что  они  были  несколько
другой конструкции и окрашены в тусклый неопределенный цвет - с этим можно
было бы смириться. Дело было в другом: рядом, на первом этаже  пятиэтажки,
где жили хозяева Номера XII, находился  большой  овощной  магазин,  и  эти
сараи служили для него подсобными помещениями. В них  хранилась  морковка,
картошка, свекла, огурцы, но определяющим все главное относительно  Номера
13 и Номера  14  была,  конечно,  капуста  в  двух  накрытых  полиэтиленом
огромных бочках: Номер XII часто  видел  их  стянутые  стальными  обручами
глубоководные тела, выкатывающиеся на ребре  во  двор  в  окружении  свиты
испитых рабочих. Тогда ему становилось страшно, и  он  вспоминал  одно  из
высказываний покойного  гаража,  по  которому  он  временами  скучал:  "От
некоторых вещей в жизни надо попросту как  можно  скорее  отвернуться",  -
вспоминал и сразу следовал ему. Темная труднопонимаемая жизнь соседей,  их
тухлые испарения и тупая жизнеспособность угрожали Номеру XII, потому  что
само существование этих приземистых  построек  отрицало  все  остальное  и
каждой каплей рассола в бочках заявляло, что Номер XII  в  этой  вселенной
совершенно не нужен; во всяком случае, так он расшифровывал исходившие  от
них волны осознания мира.
     Но день  кончался,  свет  мерк,  Номер  XII  становился  велосипедом,
несущимся по пустынной автостраде, и  вспоминать  о  дневных  ужасах  было
просто смешно.
     Была середина лета, когда звякнул замок, откинулась  скоба  запора  и
внутрь Номера XII вошли двое - хозяин и какая-то  женщина.  Она  очень  не
понравилась Номеру XII, потому что непонятным образом  напомнила  ему  все
то, чего он не переносил. Не то чтобы от женщины пахло капустой и  поэтому
она  производила  такое  впечатление  -  скорее  наоборот,  запах  капусты
содержал сведения об этой женщине; она  как  бы  овеществляла  собой  идею
квашения и воплощала ту угнетающую волю,  которой  Номера  13  и  14  были
обязаны своим настоящим.
     Номер XII задумался, а люди между тем говорили:
     - Ну что, полки снять - и хорошо, хорошо...
     -  Сарай  -  первый  сорт,  -  отзывался  хозяин,  выкатывая   наружу
велосипеды, - не протекает, ничего. А цвет-то какой!
     Выкатив велосипеды и прислонив их  к  стене,  он  начал  беспорядочно
собирать с полок все, что там лежало. Тогда Номеру XII стало не по себе.
     Конечно, и раньше велосипеды часто исчезали на какой-то  срок,  и  он
умел закрывать возникавшую пустоту своей памятью - потом, когда велосипеды
ставили на место, он удивлялся  несовершенству  созданных  ею  образов  по
сравнению с действительной красотой велосипедов, запросто излучаемой ими в
пространство, - так вот, пропав, велосипеды  всегда  возвращались,  и  эти
недолгие расставания с главным в собственной душе  сообщали  жизни  Номера
XII  прелесть  непредсказуемости  завтрашнего  дня;  но  сейчас  все  было
по-другому. Велосипеды забирали навсегда.
     Он  понял  это  по  полному  и  бесцеремонному  опустошению,  которое
производил в нем носитель красных штанов - такое было впервые.  Женщина  в
белом халате давно  уже  ушла  куда-то,  а  хозяин  все  копался,  сгребая
инструменты в сумку, снимая со стен  жестянки  и  старые  клееные  камеры.
Потом почти к двери подъехал грузовик, и оба велосипеда вслед за  набитыми
до отказа сумками покорно нырнули в его разверстый брезентовый зад.
     Номер XII был пуст, а его дверь открыта настежь.
     Но, несмотря ни  на  что,  он  продолжал  быть  самим  собой.  В  нем
продолжали жить души всего того, чего его лишила жизнь: и хоть  они  стали
подобны теням, они по-прежнему сливались  вместе,  чтобы  образовать  его,
Номера XII; вот только для  сохранения  индивидуальности  требовалась  вся
сила воли, которую он мог собрать.
     Утром он  заметил  в  себе  перемену  -  его  не  интересовал  больше
окружающий мир, а все, что его занимало, находилось в прошлом, перемещаясь
кругами по памяти. Он знал,  как  это  объяснить:  хозяин,  уезжая,  забыл
обруч, оставшийся единственной реальной  частью  его  нынешней  призрачной
души, - и  поэтому  Номер  XII  теперь  сильно  напоминал  себе  замкнутую
окружность. Но у него не было сил как-то к  этому  отнестись  и  подумать:
хорошо ли это? Плохо ли? Все заливала и обесцвечивала  тоска.  Так  прошел
месяц.
     Однажды появились рабочие, вошли в беззащитно раскрытую  дверь  и  за
несколько минут выломали полки. Не успел  Номер  XII  прочувствовать  свое
новое состояние, как волна ужаса обдала его, показав,  кстати,  сколько  в
нем еще оставалось жизненной силы, нужной, чтобы испытывать страх.
     По двору к нему катили бочку.  Именно  к  нему.  Даже  на  самом  дне
ностальгии, когда ему казалось, что ничего  хуже  случившегося  с  ним  не
может и присниться, он не думал о такой возможности.
     Бочка была страшной. Она была огромной и  выпуклой,  она  была  очень
старой, и ее бока, пропитанные чем-то  чудовищным,  издавали  вонь  такого
спектра, что даже привычные к  изнанке  жизни  работяги,  катившие  ее  на
ребре, отворачивались  и  матерились.  При  этом  Номер  XII  видел  нечто
незаметное рабочим: в бочке холодело внимание и она мокрым подобием  глаза
воспринимала мир. Как ее вкатывали внутрь и крутили на полу, ставя в самый
центр, потерявший сознание Номер XII не видел.

     Страдание увечит. Прошло два дня, и  к  Номеру  XII  стали  понемногу
возвращаться мысли и чувства. Теперь он был  другим,  и  все  в  нем  было
по-другому. В самом центре его души, там, где  когда-то  покоились  омытые
ветром рамы,  теперь  пульсировала  живая  смерть,  сгущавшаяся  в  бочку,
которая медленно существовала и думала; мысли эти теперь  были  и  мыслями
Номера XII. Он ощущал брожение гнилого рассола, и это  в  нем  поднимались
пузыри, чтобы лопнуть на поверхности, образовав лунку на слое плесени, это
в нем перемещались под действием газа разбухшие трупные огурцы,  и  это  в
нем напрягались пропитанные слизью доски, стянутые ржавым железом. Все это
было им.
     Номера 13 и 14 теперь не пугали его -  наоборот,  между  ними  быстро
установилось  полубессознательное  товарищество.  Но  прошлое  не  исчезло
полностью - оно просто было оттеснено и смято. Поэтому новая жизнь  Номера
XII была двойной. С одной стороны, он участвовал во всем на равных  правах
с Номерами 13 и 14, а с  другой  -  где-то  в  нем  скрывались  чувства  -
сознание ужасной несправедливости того, что  с  ним  произошло.  Но  центр
тяжести его нового существа лежал,  конечно,  в  бочке,  которая  издавала
постоянное бульканье и потрескивание,  пришедшее  на  смену  воображаемому
шелесту шин.
     Номера 13 и 14 объясняли ему,  что  все  случившееся  -  элементарный
возрастной перелом.
     - Вхождение  в  реальный  мир  с  его  заботами  и  тревогами  всегда
сопряжено с некоторыми трудностями, - говорил Номер  13,  -  совсем  новые
проблемы наполняют душу.
     И добавлял ободряюще:
     - Ничего, привыкнешь. Тяжело только сперва.
     Четырнадцатый был сараем скорее  философского  склада  (не  в  смысле
хранилища), часто говорил о духовном и скоро убедил нового  товарища,  что
раз прекрасное заключено в гармонии ("Это раз", - говорил он), а внутри  -
и это объективно - находятся огурцы или капуста ("Это два"), то прекрасное
в жизни заключено в достижении гармонии с содержимым бочки и в  устранении
всего, что этому препятствует. Под край его  собственной  бочки,  чтоб  не
вытекало, был  подложен  старый  философский  словарь,  который  он  часто
цитировал; он же помогал ему объяснять Номеру XII, как надо жить.  Все  же
Номер 14 до конца не доверял новичку, чувствуя в нем  что-то  такое,  чего
сам Номер XII в себе уже не замечал.
     Постепенно Номер XII и вправду  привык.  Иногда  он  даже  чувствовал
специфическое вдохновение, новую волю к своей  новой  жизни.  Но  все-таки
недоверие новых друзей было оправданным: несколько  раз  Номер  XII  ловил
быстрый, как  луч  из  замочной  скважины,  проблеск  чего-то  забытого  и
погружался тогда в сосредоточенное презрение к себе - чего уж  говорить  о
других, которых он в эти минуты просто ненавидел.
     Все это,  конечно,  подавлялось  непобедимым  мироощущением  бочки  с
огурцами, и скоро Номер XII начинал недоумевать, чего это его так занесло.
Постепенно он становился проще и прошлое все реже  тревожило  его,  потому
что трудно стало догонять слишком мимолетные вспышки  памяти.  Зато  бочка
все чаще казалась залогом устойчивости и покоя, как балласт на корабле,  и
иногда Номер XII так и представлял себя - в виде теплохода, вплывающего  в
завтра.
     Он стал чувствовать присущую своей бочке своеобразную  доброту  -  но
только с тех пор, как окончательно открыл ей что-то в себе. Огурцы  теперь
казались ему чем-то вроде детей.
     Номера 13 и 14 были неплохими  товарищами,  и  главное  -  в  них  он
находил  опору  своему  новому.   Бывало,   вечером   они   втроем   молча
классифицировали предметы мира, наполняя все вокруг  общим  пониманием,  и
когда какая-нибудь недавно построенная рядом будка содрогалась, он  думал,
глядя на нее: "Глупость...  Ничего,  перебесится  -  поймет..."  Несколько
подобных  трансформаций  произошло  на  его  глазах,  и  это  лишний   раз
подтвердило  его  правоту.  Испытывал  он  и  ненависть  -  когда  в  мире
появлялось что-то ненужное; слава Богу, такое случалось редко. Шли  дни  и
годы, и казалось, уже ничего не изменится.
     Как-то летним вечером, оглядывая свое нутро, Номер XII натолкнулся на
непонятный предмет: пластмассовый обруч, обросший паутиной. Сначала он  не
мог взять в толк, что это и зачем, - и вдруг вспомнил: ведь  столько  было
когда-то связано с этой штукой! Бочка в нем дремала, и какая-то другая его
часть осторожно перебирала нити памяти, но все они были давно  оборваны  и
никуда  не  приводили.  Однако  ведь  было  же  что-то?   Или   не   было?
Сосредоточенно пытаясь понять, о чем же это он не помнит,  он  на  секунду
перестал чувствовать бочку и как-то отделился от нее.
     В этот самый момент во двор въехал  велосипед,  и  ездок  без  всякой
причины дважды прозвонил звоночком на руле. И этого хватило  -  Номер  XII
вдруг все вспомнил.

     Велосипед.

     Шоссе.

     Закат.

     Мост над рекой.

     Он  вспомнил,  кто  он  на  самом  деле,  и  стал  наконец  собой   -
действительно собой. Все связанное с бочкой отпало, как  сухая  корка,  он
почувствовал  отвратительную  вонь  рассола  и  увидел   своих   вчерашних
товарищей, Номеров 13 и 14, такими, какими они были. Но думать об этом  не
было времени - надо было спешить, потому что он знал, что проклятая бочка,
если он не успеет сделать того, что задумал, опять подчинит его и  сделает
собой.
     Бочка между тем проснулась, поняла, и Номер XII ощутил знакомую волну
холодного отупения: раньше он думал, что это  его  отупение.  Проснувшись,
бочка стала заполнять его, и он  ничем  не  мог  ответить  на  это,  кроме
одного.
     Под выступом  крыши  шли  два  электрических  провода.  Когда-то  они
проходили через вырез в доске, но уже давно  выбились  из  него  и  теперь
врезались оголенной медью в дерево на палец  друг  от  друга.  Пока  бочка
приходила в себя и выясняла, в чем дело, он сделал единственное, что  мог:
изо  всех  сил  надавил  на  эти  провода,  использовав   какую-то   новую
возможность, появившуюся у него от отчаяния. В следующий момент его  смела
непреодолимая сила, исшедшая из бочки с огурцами, и на какое-то  время  он
просто перестал существовать. Но дело было сделано - провода, оказавшись в
воздухе,  коснулись  друг  друга,  и  на  месте   их   встречи   вспыхнуло
лилово-белое пламя. Через секунду где-то выгорела пробка и ток в  проводах
пропал, но по сухой доске вверх уже подымалась узкая ленточка дыма,  потом
появился огонь и, не встречая на своем  пути  никакого  препятствия,  стал
расти и подползать к крыше.
     Номер XII очнулся после удара и понял, что  бочка  решила  уничтожить
его. Он  сжал  все  свое  существо  в  одной  из  верхних  досок  крыши  и
почувствовал, что бочка не одна - ей помогали  Номера  13  и  14,  которые
давили на него снаружи.
     "Очевидно, - со странной отрешенностью подумал Номер XII, -  для  них
сейчас  происходит  что-то  вроде  обуздания  помешанного,   а   может   -
прорезавшегося врага, который так ловко притворялся своим..." Додумать  не
удалось, потому что бочка, всей своей гнилью навалившись  на  границу  его
существования, удвоила усилия. Он выдержал, но понял, что  следующий  удар
будет для него последним, и приготовился к смерти.  Однако  шло  время,  а
нового  удара  не  было.  Тогда  он  несколько  расширил  свои  границы  и
почувствовал две вещи. Первой был страх, принадлежавший бочке, - такой  же
холодный и медленный, как все  ее  проявления.  Второй  вещью  был  огонь,
полыхавший вокруг и уже подбиравшийся к  одушевляемой  Номером  XII  части
потолка. Пылали стены, огненными слезами рыдал  толь  на  крыше,  а  внизу
горели пластмассовые бутылки  с  подсолнечным  маслом.  Некоторые  из  них
лопались, рассол в бочке кипел, и она, несмотря на  все  свое  могущество,
погибала. Номер XII  расширил  себя  по  всей  части  крыши,  которая  еще
существовала, и вызвал в своей памяти тот день,  когда  его  покрасили,  а
главное - ту ночь: он хотел умереть с этой мыслью. Сбоку уже  горел  Номер
13, и это было последним, что он заметил. Но смерть не шла,  а  когда  его
последнюю щепку охватил огонь, случилось неожиданное.

     Завхоз семнадцатого овощного, та самая женщина, шла домой  в  поганом
настроении. Вечером, часов в шесть, неожиданно  загорелась  подсобка,  где
стояли масло и огурцы. Масло разлилось, и огонь  перекинулся  на  соседние
сараи - в общем, выгорело все что могло. От  двенадцатого  сарая  остались
только ключи, а от тринадцатого и четырнадцатого - по нескольку  обгорелых
досок.
     Пока составляли акты и объяснялись с пожарными, стемнело, и идти было
страшно, так как дорога была пустынной  и  деревья  по  бокам  стояли  как
бандиты. Завхоз остановилась и  поглядела  назад  -  не  увязался  ли  кто
следом. Вроде было пусто. Она сделала еще несколько  шагов  и  оглянулась:
кажется, вдали что-то мигало. На всякий случай она отошла  в  сторону,  за
дерево, и стала напряженно вглядываться в темноту, ожидая,  пока  ситуация
прояснится.
     В самой дальней видимой точке дороги появилось  светящееся  пятнышко.
"Мотоцикл!" - подумала завхоз и  крепче  вжалась  в  дерево.  Однако  шума
мотора слышно не было. Светлое пятно приближалось, и стало видно, что  оно
не движется по дороге, а летит над ней. Еще секунда, и пятно  превратилось
в совершенно нереальную вещь - велосипед  без  велосипедиста,  летящий  на
высоте трех или  четырех  метров.  Странной  была  его  конструкция  -  он
выглядел как-то грубо, будто был сколочен из досок, -  но  самым  странным
было то, что он светился и мерцал, меняя цвета, становясь  то  прозрачным,
то зажигаясь до нестерпимой  яркости.  Не  помня  себя,  завхоз  вышла  на
середину дороги, и велосипед явным образом отреагировал на  ее  появление.
Он снизился, сбавил  скорость  и  описал  над  головой  одуревшей  женщины
несколько кругов, потом поднялся вверх, застыл  на  месте  и  строго,  как
флюгер, повернул над дорогой. Провисев так мгновение или два, он  тронулся
наконец с места,  разогнался  до  невероятной  скорости  и  превратился  в
сверкающую точку в небе. Потом она исчезла.

     Придя в себя, завхоз заметила, что  сидит  на  середине  дороги.  Она
встала, отряхнулась и, совсем позабыв... Впрочем, Бог с ней.

                        ДЕВЯТЫЙ СОН ВЕРЫ ПАВЛОВНЫ

                           "Здесь мы можем видеть, что солипсизм совпадает
                           с чистым реализмом, если он строго продуман."
                                                        Людвиг Витгенштейн

     Перестройка ворвалась в сортир на Тимирязевском бульваре одновременно
с нескольких направлений. Клиенты стали дольше  засиживаться  в  кабинках,
оттягивая  момент  расставания  с  осмелевшими  газетными  обрывками;   на
каменных лицах толпящихся в маленьком кафельном холле педерастов  весенним
светом заиграло предчувствие долгожданной свободы,  еще  далекой,  но  уже
несомненной; громче стали те части матерных монологов, где помимо  господа
Бога упоминались руководители партии и правительства; чаще стали перебои с
водой и светом.
     Никто из  вовлеченных  во  все  это  толком  не  понимал,  почему  он
участвует в происходящем - никто, кроме уборщицы  мужского  туалета  Веры,
существа неопределенного возраста и совершенно бесполого,  как  и  все  ее
коллеги. Для Веры начавшиеся перемены тоже были некоторой неожиданностью -
но только в смысле точной даты их начала и конкретной формы проявления,  а
не в смысле их источника, потому что этим источником была она сама.
     Началось все с того, что как-то однажды днем Вера первый раз в  жизни
подумала не о смысле существования, как она обычно делала раньше, а о  его
тайне. Результатом было то, что  она  уронила  тряпку  в  ведро  с  темной
мыльной водой и издала что-то вроде тихого "ах". Мысль была неожиданная  и
непереносимая, и, главное, ни с чем из окружающего не связанная  -  просто
пришла вдруг в голову, в которую ее никто не звал; а выводом из этой мысли
было то, что все  долгие  годы  духовной  работы,  потраченные  на  поиски
смысла, оказывались потерянными зря, потому что дело было, оказывается,  в
тайне. Но Вера как-то все же успокоилась и стала мыть дальше. Когда прошло
десять минут, и значительная часть кафельного пола  была  уже  обработана,
появилось новое соображение - о том, что другим  людям,  занятым  духовной
работой, эта мысль тоже вполне могла приходить в голову, и даже  наверняка
приходила, особенно если они были старше и опытнее. Вера стала думать, кто
это может быть из ее окружения, и сразу безошибочно поняла, что ей не надо
ходить слишком далеко, а надо поговорить с  Маняшей,  уборщицей  соседнего
туалета, такого же, но женского.
     Маняша  была  намного   старше.   Это   была   худая   старуха   тоже
неопределенных, но преклонных лет; при взгляде на  нее  Вере  отчего-то  -
может быть, из-за того, что та сплетала волосы в седую косичку на  затылке
-  вспоминалось  словосочетание  "Петербург  Достоевского".  Маняша   была
вериной старшей подругой; они часто обменивались ксерокопиями Блаватской и
Рамачараки,  настоящая  фамилия  которого,  как  говорила   Маняша,   была
Зильберштейн; ходили в "Иллюзион" на Фосбиндера и Бергмана,  но  почти  не
говорили на серьезные темы; маняшино руководство духовной жизнью Веры было
очень ненавязчивое  и  непрямое,  отчего  у  Веры  никогда  не  появлялось
ощущения, что это руководство существует.
     Стоило Вере только  вспомнить  о  Маняше,  как  раскрылась  маленькая
служебная дверь, соединявшая оба  туалета  (с  улицы  в  них  вели  разные
входы), и Маняша появилась. Вера тут же принялась  путано  рассказывать  о
своей проблеме; Маняша, не перебивая, слушала.
     - ...и получается, - говорила Вера, - что поиск смысла жизни  сам  по
себе единственный смысл жизни. Или нет, не так -  получается,  что  знание
тайны жизни в отличие от понимания ее смысла позволяет  управлять  бытием,
то есть действительно прекращать старую  жизнь  и  начинать  новую,  а  не
только говорить об этом - и у каждой  новой  жизни  будет  свой  особенный
смысл. Если  овладеть  тайной,  то  уж  никакой  проблемы  со  смыслом  не
останется.
     - Вот это не совсем верно, - перебила внимательно слушавшая Маняша. -
Точнее, это совершенно верно во всем, кроме того,  что  ты  не  учитываешь
природы человеческой души. Неужели ты действительно считаешь, что знай  ты
эту тайну, ты решила бы все проблемы?
     - Конечно, - ответила Вера. - Я уверена. Только как ее узнать?
     Маняша на секунду задумалась, а потом словно  на  что-то  решилась  и
сказала:
     - Здесь есть одно правило. Если кому-то известна эта тайна,  и  ты  о
ней спрашиваешь, тебе обязаны ее открыть.
     - Почему же ее тогда никто не знает?
     - Ну почему. Кое-кто знает, а остальным, видно, не приходит в  голову
спросить, - ответила Маняша. - Вот ты, например, кого-нибудь  когда-нибудь
спрашивала?
     - Считай, что я тебя спрашиваю, - быстро проговорила Вера.
     -  Тогда  коснись  рукой  пола,  -  сказала  Маняша,  -   чтобы   вся
ответственность за то, что произойдет, легла на тебя.
     - Неужели нельзя без этих сцен из Мейринка, - недовольно пробормотала
Вера, наклоняясь к полу и касаясь ладонью холодного кафельного квадрата, -
ну?
     Маняша пальцем подозвала Веру к себе, и, взяв ее за голову и наклонив
так, чтобы верино ухо приходилось точно напротив ее рта, прошептала что-то
не очень длинное.
     И в эту же секунду за стенами раздался гул.
     - Как? И все? - разгибаясь, спросила Вера.
     Маняша кивнула головой.
     Вера недоверчиво засмеялась.
     Маняша развела руками, как бы говоря, что не она это придумала, и  не
она виновата. Вера притихла.
     -  А  знаешь,  -  сказала  она,  -  я  ведь  что-то  похожее   всегда
подозревала.
     Маняша засмеялась.
     - Так все говорят.
     - Ну что ж, - сказала  Вера,  -  для  начала  я  попробую  что-нибудь
простое. Например, чтоб здесь  на  стенах  появились  картины  и  заиграла
музыка.
     - Я думаю, что это у тебя получится, - ответила Маняша,  -  но  учти,
что произойти в результате твоих усилий может что-то  неожиданное,  совсем
вроде бы не связанное с тем, что ты хотела сделать. Связь выявится  только
потом.
     - А что может произойти?
     - А вот посмотришь сама.

     Посмотреть удалось не скоро, только через  несколько  месяцев,  в  те
отвратительные ноябрьские дни, когда под ногами чавкает не то снег, не  то
вода,  а  в  воздухе  висит  не  то  пар,  не  то  туман,  сквозь  который
просвечивают   синева   милицейских   шапок   и   багровые    кровоподтеки
транспарантов.
     Произошло  это  так:  в  уборную  спустились  несколько   праздничных
пролетариев с  большим  количеством  идеологического  оружия  -  огромными
картонными  гвоздиками  на  длинных  зеленых  шестах  и  заклинаниями   на
специальных листах фанеры. Справив нужду, они поставили двуцветные копья к
стене, заслонили писсуары своими промокшими транспарантами  -  на  верхнем
была непонятная надпись  "Девятый  трубоволочильный"  -  и  устроились  на
небольшой пикник в узком пространстве  перед  зеркалами  и  умывальниками.
Сильней, чем  мочой  и  хлоркой,  запахло  портвейном;  зазвучали  громкие
голоса. Сначала доносился смех и  разговоры;  потом  вдруг  стало  тихо  и
строгий мужской голос спросил:
     - Что ж ты, сука, на пол льешь специально?
     - Да не специально я,  -  затараторил  неубедительный  тенор,  -  тут
бутылка нестандартная, горлышко короче. А я тебя заслушался. Проверь  сам,
Григорий! У меня рука всегда автоматически...
     Тут раздался звук удара во что-то  мягкое  и  одобрительная  матерная
разноголосица, но после этого пикник как-то быстро сошел на нет, и голоса,
гулко взвыв напоследок с  ведущей  на  бульвар  лестницы,  исчезли.  Тогда
только Вера решилась выглянуть из-за угла.
     В центре кафельного холла сидел  на  полу  мужичонка  с  расквашенной
мордой  и  через  равные  интервалы  времени  плевал  кровью  на   залитый
портвейном кафель. Увидев Веру, он отчего-то перепугался, вскочил на  ноги
и убежал на улицу, под открытое небо. После него в холле  осталась  мокрая
надломленная  гвоздика  и  маленький  транспарантик  с  кривой   надписью:
"Парадигма перестройки безальтернативна!" Вера совершенно не поняла, какой
в этих словах заключен смысл, но долгий опыт жизни ясно говорил:  началось
что-то новое, и даже не верилось, что это  новое  вызвано  ею.  На  всякий
случай она подхватила гигантский цветок с транспарантом  и  отнесла  их  в
свою каморку, представлявшую собой две крайних кабинки - перегородка между
ними была убрана, и места было  как  раз  достаточно,  чтобы  разместились
ведра, швабры и стул, на котором можно было иногда передохнуть.

     После этого все еще долго тянулось по-старому (да и что нового  может
быть в туалете?) Жизнь текла размеренно и предсказуемо; только  количество
пустых бутылок, которое приносил день, стало падать, а народ стал злее.
     Но вот однажды в туалете  появилась  компания  зашедших  явно  не  по
нужде. Они были в одинаковых джинсовых костюмах и темных очках, а с  собой
у них был складной метр и такая специальная штучка на треножном штативе  -
Вера не знала, как она называется - в  которую  какие-то  люди  на  улицах
часто глядят на особым образом разграфленную палку, которую держат  другие
люди. Гости обмерили входную дверь, озабоченно оглядели  все  помещение  и
ушли, так и не  воспользовавшись  своим  оптическим  приспособлением.  Еще
через несколько дней они появились в сопровождении человека  в  коричневом
плаще и с коричневым портфелем - Вера знала его, это  был  начальник  всех
городских  туалетов.  Вели  себя  прибывшие  непонятно  -  они  ничего  не
обсуждали и не измеряли, как в прошлый раз, а просто прохаживались взад  и
вперед, задевая плечами спины переливающихся в писсуары (как  зыбок  мир!)
трудящихся, и время  от  времени  замирали,  мечтательно  заглядываясь  на
что-то, Вере и посетителям невидимое, но, очевидно,  прекрасное:  об  этом
можно было догадаться по  улыбкам  на  их  лицах  и  по  тем  удивительным
романтическим положениям, в которых застывали их тела - Вера не смогла  бы
выразить своих чувств  словами,  но  поняла  она  все  безошибочно,  и  на
несколько мгновений перед ее глазами встала  когда-то  висевшая  у  них  в
детдоме  репродукция  картины  "Товарищи  Киров,  Ворошилов  и  Сталин  на
строительстве Беломоро-Балтийского канала".
     А еще через два дня Вера узнала, что теперь работает в кооперативе.

     Обязанности остались, в общем, прежние, но невероятно изменилось  все
вокруг.  Как-то  постепенно  и  быстро,  без  остановки   производственных
мощностей, был сделан ремонт. Сначала бледный советский кафель  на  стенах
заменили на крупную плитку с изображением зеленых цветов. Потом переделали
кабинки - их стены обшили пластиком  под  орех;  вместо  строгих  унитазов
победившего социализма поставили какие-то розово-фиолетовые  пиршественные
чаши, а у входа установили турникет, как в метро - только  вход  стоил  не
пять, а десять копеек.
     В завершение этих изменений Вере подняли зарплату на целых сто рублей
в месяц и выдали новую рабочую одежду: красную шапку с козырьком и  черный
полухалат-полушинель с петлицами - словом, все  как  в  метро,  только  на
петлицах и кокарде сверкала не буква "М", а две скрещенные струи,  выбитые
в тонкой меди. Две соединенные кабинки, где  раньше  можно  было  хотя  бы
поспать, теперь превратились в склад туалетной бумаги, куда  уже  было  не
втиснуться. Теперь Вера  сидела  возле  турникетов  в  специальной  будке,
похожей на трон марсианских коммунистов  из  фильма  "Аэлита",  улыбалась,
разменивала деньги; в ее жестах появилась счастливая плавность, совсем как
у виденной однажды в детстве и запомнившейся на всю  жизнь  продавщицы  из
Елисеевского - та, белокурая и женственно полная,  резала  семгу  на  фоне
настенной  фрески,  изображавшей  залитую  солнцем  долину,  где  прямо  в
полуметре от реальности висела прохладная  виноградная  кисть,  -  и  было
утро, и нежно пело радио, и Вера была девушкой в красном ситцевом платье.
     В  турникетах  весело  звенели  деньги  -  за  каждый  день  набегало
полтора-два больших холщовых мешка. "Кажется,  -  смутно  думала  Вера,  -
Фрейд где-то сопоставил экскременты и золото. Все-таки  умный  мужик  был,
чего говорить... за что только  его  так  люди  ненавидят...  вот  тот  же
Набоков..." И  она  погружалась  в  привычные  неторопливые  мысли,  часто
состоявшие из одного только начала и так и не доползавшие до  собственного
конца, потому что им на смену приходили другие.

     Жить постепенно становилось все лучше -  у  входа  появились  зеленые
бархатные портьеры,  которые  посетитель  должен  был,  входя,  раздвинуть
плечом, а на стене  у  входа  -  купленная  в  обанкротившейся  пельменной
картина, в какой-то странной перспективе изображавшая тройку:  трех  белых
лошадей, впряженных в заваленные сеном  сани,  где,  не  обращая  никакого
внимания на бегущих следом  сосредоточенных  волков,  сидели  трое  -  два
гармониста в расстегнутых полушубках и баба без  гармони  (отчего  гармонь
казалась признаком пола). Единственным, что  смущало  Веру,  был  какой-то
далекий грохот или гул, иногда доносившийся из-за  стен  -  она  никак  не
могла взять в толк, что может так странно  гудеть  под  землей,  но  потом
решила, что это метро, и успокоилась.
     В кабинках зашуршала настоящая туалетная бумага - не то  что  раньше.
На умывальниках появились куски  мыла,  рядом  -  настенные  электрические
ящики для сушения рук. Словом, когда один постоянный клиент  сказал  Вере,
что приходит сюда как в театр,  она  не  удивилась  сравнению  и  даже  не
особенно была польщена.
     Новым начальником был румяный парень  в  джинсовой  куртке  и  темных
очках - он появлялся на месте редко, и как понимала  Вера,  курировал  еще
два-три  туалета.  Вере  он  казался  очень  загадочным  и  могущественным
человеком, но однажды выяснилось, что заправляет всем вовсе не он.
     Обычно румяный молодой человек, входя с улицы,  раскидывал  половинки
зеленой бархатной портьеры коротким и  властным  движением  ладони;  затем
появлялось его лицо с двумя черными стеклянными эллипсами вместо  глаз,  а
потом раздавался тонкий голос. В тот раз все было наоборот - сначала  Вера
услышала его высокий заискивающий тенор, раздавшийся на лестнице; в  ответ
там же что-то снисходительное рявкнул  бас,  и  портьера  разошлась  -  но
вместо ладони и черных  очков  появилась  даже  не  согнутая,  а  какая-то
сложившаяся джинсовая спина: это пятился и что-то на ходу  объяснял  верин
начальник, а вслед за ним шествовал пожилой толстый гном с  большой  рыжей
бородой, в красной кепке и красной  заграничной  майке,  на  которой  Вера
прочла:

                          What I really need
                          is less shit
                          from you people

     Гном был крошечный, но держался так, что казался  выше  всех.  Быстро
оглядев помещение, он открыл портфель, вынул  связку  печатей  и  приложил
одну из них к листу бумаги,  торопливо  подставленному  начальником  Веры.
После этого он дал какую-то короткую инструкцию, ткнул молодого человека в
черных очках пальцем в живот, захохотал и исчез - Вера даже  не  заметила,
как: стоял напротив зеркала, и - нету, словно нырнул в какой-то только для
гномов открытый подземный ход.
     После развоплощения карлика с печатями  верин  начальник  успокоился,
вырос в длину и сказал несколько ни к кому не обращенных фраз, из  которых
Вера поняла, что только что исчезнувший гном - на самом деле очень большой
человек и заправляет всеми московскими туалетами.
     - Ну и начальники теперь у нас, - бормотала себе под нос Вера, звякая
монетами на стоящем перед ней блюде и выдавая одноразовые полотенца, прямо
ужас.
     Она любила делать вид, что воспринимает  все  происходящее  так,  как
должна была бы воспринять его некая абстрактная Вера, работающая уборщицей
в туалете, и старалась не думать о том, что сама разбудила  эти  подземные
силы - и разбудила для смеха, для того, чтобы на  стене  повисла  картина.
Что касалось музыки, то она полагала, что ее  желание  уже  воплотилось  в
двух нарисованных гармонях.

     Вообще, насколько скучной и однообразной была  раньше  Верина  жизнь,
настолько теперь она стала значительной и интересной. Теперь Вера довольно
часто видела разных удивительных людей - ученых, космонавтов и артистов, а
однажды туалет посетил отец братского народа маршал Пот Мир Суп -  ехал  в
Кремль, да не стерпел по дороге. С ним была уйма народу, и пока он сидел в
кабинке, возле вериной будки на длинных флейтах играли какую-то  протяжную
и печальную мелодию три волнующихся накрашенных пионера - так  трогательно
и хорошо, что Вера украдкой всплакнула.
     Вскоре после этого случая верин начальник принес с собой магнитофон и
колонки, и уже на следующий день  в  сортире  заиграла  музыка.  Теперь  к
вериным  обязанностям  добавилась  еще  одна  -  переворачивать  и  менять
кассеты. Утро обычно начиналось  с  "Мессы  и  Реквиема"  Джузеппе  Верди;
первые взволнованные посетители появлялись обычно тогда,  когда  страстное
сопрано из второй части уже успевало попросить Господа  об  избавлении  от
вечной смерти.
     - Либера ме домини де морте аэтерна, - тихонько подпевала  Вера  и  в
такт тяжелым ударам невидимого оркестра позвякивала медью на блюде.  Потом
обычно ставилась "Рождественская Оратория"  Баха  или  что-нибудь  в  этом
роде, по-немецки и на духовные темы,  и  Вера,  разбиравшая  этот  язык  с
некоторыми усилиями, прислушивалась, как далекие звонкоголосые дети весело
уверяют в чем-то Господа, пославшего их в дольний мир.
     -  Так  зачем  Господин  создал  нас?  -   с   сомнением   спрашивало
конвоируемое двумя скрипками сопрано.
     - Затем, - убежденно отвечал хор, - чтоб мы его славили.
     - Так ли это? - недоверчиво переспрашивало сопрано, готовясь  залезть
в обозначенный хриплыми духовыми кузов.
     - Это, несомненно, так!  -  спешили  заслонить  происходящее  детские
голоса  из  хора,  не  замечая  уже  давно   наведенной   на   них   сзади
виолы-да-гамба.
     Потом,  когда  время  подходило  часам  к  двум-трем,  Вера  заводила
Моцарта,  и  растревоженная  душа  медленно  успокаивалась,  скользя   над
холодным мраморным полом какого-то огромного зала,  в  котором,  перебивая
друг друга, дребезжали два минорных рояля.
     А совсем близко к вечеру  Вера  ставила  Вагнера,  и  летящие  в  бой
Валькирии несколько секунд никак  не  могли  взять  в  толк,  что  это  за
кафельные стены и раковины мелькнули на  миг  возле  их  бешено  несущихся
вперед коней.

     Все было бы прекрасно, если  б  не  одна  странность,  сначала  почти
незаметная и даже показавшаяся галлюцинацией. Вера стала замечать какой-то
странный запах, а сказать откровенно - вонь,  на  которую  она  раньше  не
обращала внимания. По какой-то необъяснимой причине вонь появлялась тогда,
когда начинала играть музыка - точнее, не появлялась, а  проявлялась.  Все
остальное время она тоже присутствовала - собственно, она была  изначально
свойственна этому месту, но до каких-то  пор  просто  не  ощущалась  из-за
того, что находилась в гармонии со всем остальным  -  а  когда  на  стенах
появились картины, да еще заиграла музыка, вот тут-то и стало  заметно  то
особое непередаваемое туалетное зловоние,  которое  совершенно  невозможно
описать, и о котором некоторое представление дает разве что словосочетание
"Париж Маяковского".
     Вера поняла что ее мысли  незаметно  приняли  какой-то  антисоветский
уклон, но поделать с собой ничего не смогла, да и чувствовала, что  теперь
это не страшно.

     Как-то вечером к Вере зашла Маняша, послушала увертюру к "Корсару", и
вдруг тоже заметила вонь.
     - Ты, Вера, никогда не задумывалась  над  тем,  почему  наши  воля  и
представление образуют вокруг нас эти сортиры? - спросила она.
     - Задумывалась, - ответила Вера. - Я давно над этим думаю, и никак не
могу понять. Я знаю, что ты  сейчас  скажешь.  Ты  скажешь,  что  мы  сами
создаем мир вокруг себя, и причина того, что мы сидим  в  сортире  -  наши
собственные души. Потом ты скажешь, что никакого  сортира  на  самом  деле
нет, а есть только проекция внутреннего содержания на  внешний  объект,  и
то, что кажется вонью - на самом деле просто экстериоризованная компонента
души. Потом ты прочтешь что-нибудь из Сологуба...
     - И мне светила возвестили, -  нараспев  перебила  Маняша,  -  что  я
природу создал сам...
     - Во-во, или еще что-нибудь в этом роде. Все верно?
     - Не вполне, - ответила Маняша. - Ты допускаешь свою обычную  ошибку.
Дело в том, что в солипсизме интересна исключительно практическая сторона.
Кое-что в этой области уже сделано - вот, например, картина с тройкой, или
эти цимбалы - бум, бум! Но вот вонь -  в  какой  момент  и  почему  мы  ее
создаем?
     - С практической стороны я могу тебе ответить, - сказала Вера, -  что
мне теперь несложно убрать и вонь и сам сортир.
     - Мне тоже, - ответила Маняша, - я и убираю его каждый вечер. Но  вот
что наступит дальше? Ты действительно думаешь, что это возможно?
     Вера открыла было рот для ответа, но вместо этого надолго закашлялась
в ладонь.
     Маняша высунула язык.

     Прошло два-три дня, и вот зеленую штору на входе  откинули  несколько
посетителей, сразу же напомнивших Вере тех первых, в джинсовых куртках,  с
которых все и началось. Только эти были  в  коже  и  еще  румяней  -  а  в
остальном вели себя так же, как и  те  -  медленно  ходили  по  помещению,
тщательно  оглядывая  все  вокруг.  И  вскоре  Вера  узнала,  что   туалет
закрывают, и теперь здесь будет комиссионный магазин.
     Ее  так  и  оставили  уборщицей,  а  на  время  ремонта   даже   дали
оплачиваемый отпуск - Вера хорошо отдохнула и перечитала  некоторые  книги
по солипсизму, до которых никак не доходили руки. А  когда  она  в  первый
день вышла на новую работу, уже ничего не напоминало о  том,  что  в  этом
месте когда-то был туалет.
     Теперь справа от входа начинался  длинный  стеллаж,  где  продавались
всякие мелочи; дальше - там, где раньше были писсуары - помещался  длинный
прилавок с одеждой, а напротив -  стойка  с  радиоаппаратурой.  В  дальнем
конце зала висели зимние вещи - кожаные плащи и куртки, дубленки и женские
пальто, и за каждым прилавком теперь стояла похожая на  народную  артистку
США продавщица.
     При ремонте было найдено несколько человеческих черепов и  планшет  с
секретными документами - но этого Вера не  увидела,  потому  что  за  ними
приехали откуда надо, и куда надо увезли.

     Работы стало намного меньше, а  денег  -  просто  уйма.  Теперь  Вера
ходила по помещениям в новом синем халате, вежливо  раздвигала  толпящихся
посетителей и протирала сухой фланелевой тряпочкой  стекла  прилавков,  за
которыми новогодней разноцветной фольгой ("все мысли веков! все мечты! все
миры!"  -  тихонько  шептала   Вера)   мерцали   жевательные   резинки   и
презервативы, отсвечивали пластмассовые  клипсы  и  броши,  мерцали  очки,
зеркальца, цепочки и карандашики.
     Затем, во время обеденного перерыва, надо было вымести грязь, которую
на своих башмаках принесли посетители, и можно  было  отдыхать  до  самого
вечера.
     Теперь музыка играла круглый день, иногда даже несколько  музык  -  а
вонь исчезла, о чем Вера с гордостью сообщила зашедшей как-то через  дверь
в стене Маняше. Та поджала губы.
     - Боюсь, все не так просто. Конечно, с одной стороны мы действительно
создаем все вокруг, но с другой - мы сами просто отражения того,  что  нас
окружает. Поэтому  любая  индивидуальная  судьба  в  любой  стране  -  это
метафорическое повторение того, что с происходит со  страной,  а  то,  что
происходит со страной, складывается из тысяч отдельных жизней.
     - Ну и что?  -  не  поняла  Вера.  -  Какое  отношение  это  имеет  к
разговору?
     - А такое, - сказала Маняша, - ты же говоришь, что  вонь  пропала.  А
она не пропадала вовсе. И ты с ней еще столкнешься.
     С тех пор, как  мужской  туалет  перенесли  на  маняшину  половину  и
объединили с женским, Маняша сильно изменилась - стала меньше  говорить  и
реже  заглядывать  в   гости.   Сама   она   объясняла   это   достигнутой
уравновешенностью Инь и Ян, но Вера в глубине души  считала,  что  дело  в
большем объеме работ по уборке и в зависти к ее, вериному,  новому  образу
жизни - зависти, прикрытой внешней философичностью. При этом  Вера  совсем
не думала о том,  кто  научил  ее  всему  необходимому  для  осуществления
метаморфозы. Маняша, видимо, почувствовала изменение вериного отношения  к
ней, но отнеслась к этому спокойно, как к должному, и  просто  реже  стала
заходить.

     Вскоре Вера поняла, что  Маняша  была  права.  Произошло  это  так  -
однажды она, разгибаясь от витрины, краем глаза заметила что-то странное -
вымазанного говном человека. Он держался с большим достоинством и двигался
сквозь раздающуюся толпу к прилавку с радиоаппаратурой. Вера вздрогнула  и
даже выронила тряпку - но когда она повернула голову,  чтобы  как  следует
рассмотреть этого человека, оказалось, что с ней произошел обман зрения  -
на самом деле на нем просто была рыже-коричневая кожаная куртка.
     Но после этого случая такие обманы зрения стали происходить все  чаще
и чаще. То Вере вдруг мерещилось, что на застекленном  прилавке  разложены
мятые бумажки, и надо было несколько секунд внимательно глядеть  на  него,
чтобы увидеть нечто другое. То ей  начинало  казаться,  что  дорогие  -  в
три-четыре советских зарплаты каждый - флаконы со  сказочными  названиями,
стоящие на длинной полке за спиной продавщицы,  недаром  находятся  в  том
самом месте, где раньше бодро журчали писсуары; и само название "туалетная
вода", выведенное красным фломастером на картонке, вдруг приобретало  свой
прямой смысл. За стенами теперь почти все время  что-то  тихо,  но  грозно
рокотало, как будто тихо шептал какой-то исполин: звук был  негромким,  но
рождал ощущение невероятной мощи.
     Вокруг появились новые люди - они приходили вскоре после  открытия  и
толкались в узком пространстве предбанника до самого вечера. Они продавали
и покупали всякую мелочь, но Вера смутно чувствовала, что  дело  совсем  в
другом - дело было  в  той  магической  операции,  которая  происходила  с
попадавшими к ним предметами. Внешне  это  выглядело  торговлей,  но  Вере
очень трудно было перестать видеть самую явную для нее на свете вещь - как
пришибленный советский люд толпился вокруг, робко пытаясь  купить  кусочек
говна подешевле.
     Вера стала присматриваться  к  новым  людям.  Сначала  стали  заметны
странности с их одеждой: некоторые вещи, надетые на них,  упорно  выдавали
себя за говно, или, наоборот, размазанное по  ним  говно  упорно  выдавало
себя за некоторые вещи. Лица многих из них были вымазаны  говном  в  форме
черных очков; говно покрывало их плечи в виде кожаных  курток  и  джинсами
облегало ноги. Все они были вымазаны говном в  разной  степени;  трое  или
четверо были покрыты им полностью, с ног до головы, а один -  в  несколько
слоев; к нему народ подходил с наибольшим почтением.
     Вокруг крутилось множество детей. Один мальчик очень  напоминал  Вере
ее брата, когда-то утопленного в пионерлагере, и она  внимательно  следила
за тем, что с ним происходит. Сначала он  просто  сообщал  покупателям,  у
кого из обмазанных говном они могут купить ту или иную вещь,  и  даже  сам
подлетал ко входящим и спрашивал:
     - Что нужно?
     Вскоре он уже продавал какую-то мелочь  сам,  а  однажды  днем  Вера,
переставляя по полу ведро по направлению к прилавку  с  огромными  черными
кусками говна со строгими японскими именами, подняла глаза и  увидела  его
сияющее счастьем лицо. Посмотрев вниз,  она  увидела,  что  его  ноги,  на
которых раньше были ботинки, теперь густо вымазаны тем же самым, чем  было
покрыто большинство стоящих  вокруг.  Чисто  инстинктивным  движением  она
провела по ним тряпкой,  а  в  следующий  момент  мальчик  довольно  грубо
отпихнул ее.
     -  Под  ноги  надо   смотреть,   дура   старая,   -   сказал   он   и
продемонстрировал ей вынутый из кармана кукиш,  который  после  секундного
размышления переделал в кулак.
     И тут Вера поняла,  что  пока  она  управляла  миром,  к  ней  пришла
старость, и впереди теперь только смерть.

     Уже давно Вера  не  видела  Маняшу.  Отношения  между  ними  стали  в
последнее время значительно холоднее, и дверь в стене, ведшая на  маняшину
половину, уже долго  не  отпиралась.  Вера  стала  вспоминать,  при  каких
обстоятельствах обычно появлялась Маняша, и  оказалось,  что  единственной
вещью, которую можно было сказать на этот счет было  то,  что  иногда  она
просто появлялась.
     Вера стала вспоминать историю своих отношений с Маняшей, и чем дольше
она вспоминала, тем крепче  становилось  в  ней  убеждение,  что  во  всем
виновата именно Маняша, хотя чем было это  все,  она  вряд  ли  сумела  бы
сказать. Но она решила отомстить и стала готовить  гостинец  к  встрече  с
Маняшей - так и называя то, что она приготовила "гостинцем",  и  даже  про
себя не давая вещам их настоящих имен, словно  Маняша  из-за  стены  могла
прочесть ее мысли, испугаться и не прийти.
     Видно, Маняша ничего  из-за  стены  не  прочла,  потому  что  однажды
вечером она появилась. Выглядела  она  устало  и  неприветливо,  что  Вера
автоматически объяснила про себя тем, что у  Маняши  очень  много  работы.
Забыв  до  поры  про  свои  планы  и  про  недавнюю  надменность,  Вера  с
недоумением и страхом рассказала про свои галлюцинации. Маняша оживилась.
     - Это как раз понятно, - сказала она. - Дело в  том,  что  ты  знаешь
тайну жизни, поэтому способна видеть метафизическую функцию предметов.  Но
поскольку ты  не  знаешь  ее  смысла,  ты  не  в  состоянии  различить  их
метафизической сути. Поэтому тебе и кажется,  что  то,  что  ты  видишь  -
галлюцинации. Ты пыталась объяснить это сама?
     - Нет, - сказала, подумав, Вера.  -  Очень  трудно  понять.  Наверно,
что-то такое превращает вещи в говно. Некоторые  превращает,  а  некоторые
нет... А-а-а... Поняла, кажется. Сами-то по себе они не говно,  эти  вещи.
Это когда они сюда попадают, они им становятся... Или даже нет - то говно,
в котором мы живем, становится заметным, когда попадает на них...
     - Вот это уже ближе, - сказала Маняша.
     - Ой, Господи... А я-то думаю: картины, музыка... Вот дура. А  вокруг
на самом деле говно, какая ж тут музыка может быть... А кто  виноват?  Ну,
насчет говна понятно - вентиль коммунисты  открыли.  Хотя  они  ведь  тоже
внутри сидят...
     - В каком смысле внутри? - спросила Маняша.
     - А и в том, и в этом... Нет, если кто и виноват,  так  это,  Маняша,
ты, - закончила вдруг Вера и нехорошо посмотрела на  бывшую  уже  подругу,
так нехорошо, что та даже сделала шажок назад.
     - Какой еще вентиль? И почему же я? Я,  наоборот,  столько  раз  тебе
говорила, что все эти тайны никакой пользы тебе не принесут,  пока  ты  со
смыслом не разберешься... Вера, ты что?
     Вера, глядя куда-то вниз и в  сторону,  пошла  на  Маняшу;  та  стала
пятиться от нее прочь, и так они дошли до неудобной узкой  дверцы,  ведшей
на маняшину половину. Маняша остановилась и подняла на Веру глаза.
     - Вера, что ты задумала?
     - А топором тебя хочу, - безумно  ответила  Вера  и  вытащила  из-под
халата свой страшный гостинец с гвоздодерным выростом на обухе, - прямо по
косичке, как у Федора Михайловича.
     - Ты, конечно, можешь это сделать, - нервничая, сказала Маняша, -  но
предупреждаю - тогда мы с тобой больше никогда не увидимся.
     - Да это  уж  я  сообразить  могу,  не  такая  дура,  -  замахиваясь,
вдохновенно прошептала Вера и с силой обрушила  топор  на  маняшину  седую
головку.
     Раздались звон и грохот, и Вера потеряла сознание.
     Придя в себя от  рокота  за  стеной,  она  обнаружила,  что  лежит  в
примерочной кабинке с топором в руках,  а  над  ней  в  высоком,  почти  в
человеческий рост, зеркале  зияет  дыра,  контурами  похожая  на  огромную
снежинку.
     "Есенин", - подумала Вера.

     Самым страшным Вере показалось то, что никакой  двери  в  стене,  как
оказалось,  не  было,  и  непонятно  было,  что  делать  со   всеми   теми
воспоминаниями, где эта дверь фигурировала.  Но  даже  это  уже  не  имело
никакого значения - Вера вдруг не узнала  саму  себя.  Казалось,  какая-то
часть ее души исчезла - часть, которой она никогда  раньше  не  ощущала  и
почувствовала только теперь, как это бывает с людьми, которых мучают  боли
в ампутированной конечности. Все вроде бы осталось на месте -  но  исчезло
что-то главное,  придававшее  остальному  смысл;  Вере  казалось,  что  ее
заменили плоским рисунком на бумаге,  и  в  ее  плоской  душе  поднималась
плоская ненависть к плоскому миру вокруг.
     - Ну погодите, - шептала она, ни к кому особо не обращаясь, -  я  вам
устрою.
     И ее ненависть  отражалась  в  окружающем  -  что-то  содрогалось  за
стенами, и посетители магазина, или туалета, или  просто  подземной  ниши,
где прошла вся ее жизнь (Вера ни в чем теперь не была уверена) иногда даже
отрывались  от  изучения  размазанного  по  прилавкам  говна  и  испуганно
оглядывались по сторонам.
     Какая-то исполинская сила давила на стены снаружи,  что-то  гудело  и
дрожало за тонкой выгибающейся поверхностью - как  будто  огромная  ладонь
сжимала картонный  стаканчик,  на  дне  которого  сидела  крохотная  Вера,
окруженная прилавками и примерочными кабинками, сжимала пока несильно,  но
в любой момент могла полностью сплющить всю верину реальность.

     И однажды днем, ровно в 19.40 (как раз тогда, когда Вера думала,  что
три одинаковых куска говна на полке секции  бытовой  электроники  зелеными
цифрами показывают год ее рождения), этот момент настал.
     Вера с ведром в руке стояла напротив длинной стойки  с  одеждой,  где
вперемешку висели дубленки, кожаные плащи и похабные розовые  кофточки,  и
рассеяно смотрела на покупателей, щупающих такие  близкие  и  одновременно
недостижимые рукава и воротники, когда  у  нее  вдруг  сильно  кольнуло  в
сердце. И тут же гудение за стеной вдруг стало невыносимо  громким;  стена
задрожала, выгнулась, треснула, и из трещины, опрокинув стойку с  одеждой,
прямо на закричавших от ужаса людей хлынул отвратительный черно-коричневый
поток.
     - А-ах! - успела выдохнуть Вера, а в следующий момент  ее  подняло  с
пола, крутануло и сильно ударило о  стену;  последним,  что  сохранило  ее
сознание, было слово "Карма", написанное крупными черными буквами на белом
фоне тем же шрифтом, каким печатают название газеты "Правда".
     В себя она пришла от другого удара, уже слабого, о  какие-то  прутья.
Прутья оказались ветками высокого старого дуба, и Вера в первый момент  не
поняла, каким образом ее, только что стоявшую  на  знакомом  до  последней
кафельной плитки полу, могло вдруг ударить о какие-то ветки.
     Оказалось,  что  она   плывет   вдоль   Тимирязевского   бульвара   в
черно-коричневом  зловонном  потоке,  плещущем  уже  в  окна  второго  или
третьего этажа. У нее сильно болели уши. На плаву  она  держалась  потому,
что ее пальцы глубоко вдавились в толстую пенопластовую прокладку  сложной
формы, на которой было выдавлено слово "SONY".
     Вокруг, насколько хватало взгляда, плескалась темная жижа, по которой
плыли скамейки, доски, мусор и люди. Прямо  перед  ее  лицом  покачивалась
красная кепочка с переплетенными буквами "NYC". Вера  помотала  головой  и
сообразила, что то, что она принимала за боль в ушах, было на  самом  деле
оглушительным ревом, несущимся откуда-то сзади. Она оглянулась  и  увидела
над поверхностью жижи что-то вроде горы, образованной бьющим снизу потоком
точно в том месте, где раньше был ее подземный дом.
     Течение несло Веру  вперед,  в  направлении  Тверской.  Уровень  жижи
поднимался  со  сказочной  быстротой  -  двух-трехэтажные  дома  по  бокам
бульвара были уже не видны, а  огромный  уродливый  театр  имени  Горького
теперь напоминал гранитный остров  -  на  его  крутом  берегу  стояли  три
женщины  в  белых  кисейных  платьях  и  белогвардейский  офицер,  из  под
приставленной ко лбу ладони вглядывавшийся в даль; Вера  поняла,  что  там
только что давали Чехова, но ничего не успела по  этому  поводу  подумать,
потому что почувствовала, как кто-то вырывает из ее рук кусок  пенопласта.
В следующий момент она увидела перед собой заляпанное  пучеглазое  лицо  с
зажатой во рту ручкой портфеля; две крепкие волосатые руки вцепились в  ее
спасательный квадрат, отчего тот почти ушел под поверхность жижи.
     - Пусти, сволочь, -  проорала  Вера,  пытаясь  перекрыть  космический
грохот говнопада; в ответ мужчина почти  членораздельно  что-то  промычал,
сунул руку за пазуху пиджака,  вынул  и  поднес  к  самому  вериному  лицу
какую-то книжечку; видно было только, что у нее  красная  обложка,  а  все
внутренние страницы были коричневыми и слипшимися.  Воспользовавшись  тем,
что мужчина убрал с  пенопласта  одну  руку,  Вера  изловчилась  и  сильно
укусила его за пальцы второй; мужчина замычал, отдернул ее, но ни портфеля
из зубов, ни книжечки из другой руки не выпустил.  Несколько  секунд  Вера
глядела в его затуманенные предсмертной обидой глаза, а затем они скрылись
под поверхностью жижи, и вслед за ними медленно  ушла  туда  же  сжимающая
раскрытое удостоверение рука.
     Веру  уносило  все  дальше.  Мимо  нее  проплыла  детская  коляска  с
изумленно глядящим  по  сторонам  младенцем  в  синей  шапочке  с  большой
пластмассовой красной звездой, потом рядом оказался угол дома,  увенчанный
круглой башенкой с колоннами, на которой двое мордастых солдат в  фуражках
с синими околышами торопливо готовили  к  стрельбе  пулемет,  и,  наконец,
течение вынесло ее на почти затопленную Тверскую и повлекло в  направлении
далеких сумрачных пиков с еле видными рубиновыми пентаграммами.
     Поток теперь несся намного быстрее, чем несколько минут назад;  сзади
и  справа  над  торчащими  из  черно-коричневой  лавы  крышами  виден  был
огромный, в полнеба, грохочущий гейзер;  к  его  шуму  присоединилось  еле
различимое стрекотание пулемета.
     - Блажен, кто посетил сей мир, - шептала Вера,  прижимаясь  грудью  к
пенопласту, - в его минуты роковые...
     Вскоре она поровнялась с Моссоветом - его давно уже не было видно, но
на на том месте, где он когда-то стоял,  самоотверженно  выгребали  против
течения  несколько  десятков  пловцов  в  прилипших  к  телам  пиджаках  и
галстуках; поверхность потока за ними  была  усеяна  какими-то  маленькими
разноцветными листочками - подхватив один из них,  Вера  узнала  талон  на
туалетную бумагу.
     "Интурист" превратился в возвышающийся над темными волнами  утес.  Из
его окон высовывались ярко одетые иностранцы с  видеокамерами  на  плечах;
те, что были в верхних окнах, что-то ободряюще орали и показывали  большие
пальцы; те, что были в нижних, которые уже затопляло, суетливо крестились,
швыряли вниз чемоданы и прыгали за ними следом; их быстро и жестоко топили
кишащие в говне  таксисты,  и  шли  на  дно  следом,  увлекаемые  тяжестью
отобранных чемоданов.
     Вера увидела плывущий рядом земной шар и догадалась, что  это  глобус
из стены Центрального телеграфа. Она подгребла  к  нему  и  ухватилась  за
Скандинавию, отбросив  треснувший  посередине  кусок  пенопласта.  Видимо,
вместе с глобусом из стены телеграфа вырвало и электромотор,  который  его
крутил, и теперь он придавал  всей  конструкции  устойчивость  -  Вера  со
второй попытки вскарабкалась на синий купол, уселась на выделенное красным
государство трудящихся и огляделась.

     Где-то вдалеке торчала из  говна  Останкинская  телебашня,  еще  были
видны похожие на острова  крыши,  а  впереди  медленно  наплывала  как  бы
несущаяся над водами красная звезда; когда Вера  приблизилась  к  ней,  ее
нижние зубья уже погрузились. Вера ухватилась за холодное стеклянное ребро
и  остановила  свой  глобус.  Рядом  с  его  бортом  на  поверхности  жижи
покачивались две солдатские фуражки и сильно  размокший  синий  галстук  в
мелкий белый горошек - судя по тому, что они почти не  двигались,  течение
здесь было слабым.
     Вера еще раз оглянулась по сторонам, удивилась было той  легкости,  с
которой исчез огромный многовековой город, но сразу же подумала,  что  все
изменения в истории, если они и случаются, происходят именно так - легко и
как бы сами собой. Думать совершенно не хотелось - хотелось спать,  и  она
прилегла на выпученную поверхность СССР, подсунув под голову мозолистый от
швабры кулак.
     Когда она проснулась, мир состоял из двух частей - предвечернего неба
и бесконечной ровной поверхности, в сумраке ставшей совсем черной.  Ничего
больше видно не было; рубиновые пентаграммы  давно  ушли  на  дно  и  были
теперь Бог знает на какой глубине. Вера подумала  об  Атлантиде,  потом  о
Луне и ее девяноста шести законах - но все эти уютные старые мысли, внутри
которых вчера еще душа так приятно сворачивалась в  калачик,  теперь  были
неуместны, и Вера опять задремала. Сквозь дрему она  вдруг  заметила,  как
вокруг тихо - заметила, потому что послышался тихий плеск;  он  долетал  с
той стороны, где над горизонтом  возвышался  величественный  красный  холм
заката.
     К ней  приближалась  надувная  лодка,  в  которой  стояла  высокая  и
широкоплечая фигура в фуражке, с  длинным  веслом.  Вера  приподнялась  на
руках и подумала, вглядываясь в приближающегося, что она на своем  глобусе
похожа, должно быть, на аллегорическую фигуру, и даже поняла, на аллегорию
чего - самой себя, плывущей на шаре с сомнительной историей по безбрежному
океану бытия. Или уже небытия - но никакого значения это не имело.
     Лодка подплыла, и Вера узнала стоящего в ней - это был маршал Пот Мир
Суп.
     - Вэра, - сказал он с сильным восточным акцентом, - ты знаэш,  кто  я
такой!
     В его голосе было что-то ненатуральное.
     - Знаю, - ответила Вера, - кой чего читала. Я уже все  поняла  давно,
только вот там  было  написано  про  туннель.  Что  должен  быть  какой-то
туннель.
     - Тунэл хочиш? Сдэлаэм.
     Вера почувствовала, что часть поверхности  глобуса,  на  которой  она
сидела, открывается внутрь, и  она  падает  в  образовавшийся  проем.  Это
произошло очень быстро, но она все же  успела  уцепиться  руками  за  край
этого проема и стала яростно дрыгать ногами, стремясь найти опору - но под
ногами и по бокам ничего не было; была только темная  пустота,  в  которой
дул ветер. Над ее головой оставался кусок грустного вечернего неба в форме
СССР (ее пальцы изо всех сил вжимались в южную границу), и  этот  знакомый
силуэт, всю жизнь напоминавший чертеж бычьей туши со стены мясного отдела,
вдруг  показался  самым  прекрасным  из  всего,  что  только  можно   себе
представить, потому что кроме него не оставалось больше ничего вообще.
     - Тунэл хатэла? -  послышалось  оттуда,  из  прекрасного  мимолетного
мира, который уходил навсегда, и тяжелое весло  ударило  Веру  сначала  по
пальцам правой, а потом по  пальцам  левой  руки;  светлый  контур  Родины
завертелся и исчез где-то далеко вверху.

     Вера почувствовала, что парит в каком-то странном пространстве -  это
нельзя было назвать падением, потому что вокруг не было  воздуха,  и,  что
самое главное, не было ее  самой  -  она  попыталась  увидеть  хоть  часть
собственного тела и не смогла, хотя там,  куда  она  поворачивала  взгляд,
положено было находиться ее рукам и ногам. Оставался только этот взгляд  -
но он не видел ничего, хотя смотрел, как с испугом поняла Вера,  сразу  во
все стороны, так что поворачивать его не было никакой необходимости. Потом
Вера заметила, что слышит голоса - но не ушами, а просто  осознает  чей-то
разговор, касающийся ее самой.
     - Тут одна с солипсизмом на третьей стадии, - сказал как бы низкий  и
рокочущий голос, - что за это полагается?
     - Солипсизм? - переспросил другой голос, как бы высокий и  тонкий.  -
За солипсизм ничего хорошего. Вечное заключение в прозе  социалистического
реализма. В качестве действующего лица.
     - Там уже некуда, - сказал низкий голос.
     - А в казаки к Шолохову? - с надеждой спросил высокий.
     - Занято.
     - А может в эту, как ее,  -  увлеченно  заговорил  высокий  голос,  -
военную прозу? Каким-нибудь двухабзацным  лейтенантом  НКВД?  Чтоб  только
выходила из-за угла, вытирала со  лба  пот  и  пристально  вглядывалась  в
окружающих? И ничего нет, кроме фуражки, пота и  пристального  взгляда.  И
так целую вечность, а?
     - Говорю же, все занято.
     - Так что делать?
     - А пусть она сама нам скажет, -  пророкотал  низкий  голос  в  самом
центре вериного существа. - Эй, Вера! Что делать?
     - Что делать? - переспросила Вера, - как что делать?
     И вдруг вокруг словно подул ветер - это не было ветром, но напоминало
его, потому что Вера почувствовала, что ее куда-то несет, как подхваченный
ветром лист.
     - Что делать? - по инерции повторила Вера и вдруг все поняла.
     - Ну! - ласково прорычал низкий голос.
     - Что делать!? - с ужасом закричала Вера. - Что делать!? Что делать!?
Каждый из ее криков усиливал это подобие ветра; скорость,  с  которой  она
неслась в пустоте, становилась все быстрее, а  после  третьего  крика  она
ощутила, что попала в сферу притяжения некоего огромного объекта, которого
до этого крика  не  существовало,  но  который  после  крика  стал  реален
настолько, что Вера теперь падала на него, как из окна на мостовую.
     - Что делать!? - крикнула она в  последний  раз,  со  страшной  силой
врезалась во что-то и от этого удара заснула - и сквозь сон донесся до нее
бубнящий монотонный и словно какой-то механический голос:
     -  ...место  помощника  управляющего,  я  выговорил  себе  вот  какое
условие: что я могу вступить в должность когда  хочу,  хоть  через  месяц,
хоть через два. А теперь я хочу воспользоваться этим временем: пять лет не
видал своих стариков в Рязани, - съезжу к ним. До  свиданья,  Верочка.  Не
вставай. Завтра успеешь. Спи.

                                    XXVII

     Когда Вера Павловна на другой день вышла из своей комнаты, муж и Маша
уже набивали вещами два чемодана.

                               ВЕСТИ ИЗ НЕПАЛА

     Когда дверь,  к  которой  Любочку  прижала  невидимая  сила,  все  же
раскрылась, оказалось, что троллейбус уже тронулся, и теперь надо  прыгать
прямо в лужу. Любочка прыгнула, и так неудачно,  что  забрызгала  холодной
слякотью полу своего пальто, а уж на сапоги лучше было просто не смотреть.
Выбравшись на узкий тротуар, она оказалась между двумя текущими  навстречу
друг другу потоками огромных грузовых машин, ревущих  и  брызжущих  смесью
грязи с песком и снегом. Светофора здесь  не  было,  потому  что  не  было
перехода, и приходилось ждать, когда в сплошной стене  высоких  кузовов  -
железных (ободранных,  с  грубо  приваренными  для  жесткости  арматурными
ребрами) и деревянных (ничего и не скажешь про них, но страшно, страшно) -
появится просвет. Грузовики, без  конца  шедшие  мимо,  производили  такое
гнетущее впечатление, что было даже неясно - чья же тупая и жестокая  воля
организует перемещение этих  заляпанных  мазутом  страшилищ  сквозь  серый
ноябрьский туман из одного места в другое. Не  очень  верилось,  что  этим
занимаются люди.
     Наконец, движение чуть  стихло.  Любочка  прижала  пакет  к  груди  и
деликатно сошла на дорогу, стараясь наступать  на  черные  пятна  асфальта
среди студенистой грязи.  Напротив  желтел  длинный  забор  троллейбусного
парка, разделенный широкими черными воротами - их обычно запирали к восьми
тридцати,  но  сейчас  одна  створка  была  открыта  и  еще   можно   было
прошмыгнуть.
     - Куда  идешь-то!  -  крикнула  Любочке  задорная  баба  в  оранжевой
безрукавке, с ломом в руках стоявшая у будки за воротами. -  Не  знаешь  -
опоздавшим вход через проходную! Директор велел.
     - Я быстренько, - пробормотала Любочка и попыталась пройти мимо.
     - Не пущу тебя, - с улыбкой сказала  баба  и  переместилась  в  самый
центр прохода, - не пущу. Приходи вовремя.
     Любочка подняла глаза: баба стояла, прижимая упертый в асфальт лом  к
боку и сцепив пухлые кисти на животе; большие пальцы ее рук вращались друг
вокруг друга,  будто  она  наматывала  на  них  какую-то  невидимую  нить.
Улыбалась она так, как советского человека научили в шестидесятые годы - с
намеком на то, что все обойдется - но проход заслоняла всерьез. Справа  от
нее была будка с привинченным фанерным щитом наглядной  агитации,  где  на
фоне Евразии обнимались трое - некто в надвинутом на лицо  шлеме  с  узкой
прорезью и странным оружием в руках, человек с холодным недобрым взглядом,
одетый в белый халат и шапочку, и Бог знает как попавшая  в  эту  компанию
девушка в полосатом азиатском наряде. Снизу была прибита фанерная полоса с
надписью:

              ВСЯКИЙ ВХОДЯЩИЙ В ПРОИЗВОДСТВЕННЫЕ ПОМЕЩЕНИЯ!
                     НЕ ЗАБУДЬ НАДЕТЬ СПЕЦОДЕЖДУ!

     Любочка повернула и пошла к проходной. Для этого надо  было  обогнуть
угол высоченного дома с закрашенными  до  третьего  этажа  окнами  -  там,
говорили, помещался какой-то секретный институт,  -  а  потом  идти  вдоль
желтого  забора  к  серой  кирпичной  постройке,  украшенной  вывесками  с
волшебными словами: "УПТМ", "АСУС" и  еще  что-то,  черное  на  коричневом
фоне.
     Внутри, в ответвлении коридора, возле окошек касс, в  тяжких  облаках
дыма хохотали шоферы. Любочка через другую дверь  вышла  в  огромный  двор
парка, уже пустой и похожий на покинутый аэродром.  На  всем  пространстве
между циклопическими зданиями боксов и  воротами,  через  которые  Любочка
пыталась пройти три минуты назад, не было  видно  никого,  кроме  высокого
мужчины в красном фартуке, с  большим  широкоскулым  лицом.  Он  держал  в
мускулистых розовых руках щит с  надписью:  "КРЕПИ  ДЕМОКРАТИЮ!"  и  шагал
прямо на Любочку, а неопределенное цветное  месиво  за  его  спиной,  если
приглядеться, оказывалось неисчислимой армией  тружеников,  среди  которых
было даже несколько негров. Этот плакат,  висевший  на  одном  из  боксов,
создали в малярном цехе еще весной,  и  Любочка  давно  привыкла,  что  он
встречает ее каждое утро. Плакат был устроен  умно:  текст  призыва  можно
было менять, подвешивая на двух крюках новую фанерку, и сначала  там  были
слова: "КРЕПИ ТРУДОВУЮ ДИСЦИПЛИНУ", потом, в период некоторой политической
неясности - "БЕРЕГИ РАБОЧУЮ ЧЕСТЬ", а сейчас, к празднику, повесили  новый
призыв, которого Любочка еще не видела.
     Она  дошла  до  дверей  административного  корпуса,  вошла  внутрь  и
поднялась на  второй  этаж,  в  техотдел,  где  уже  третий  год  работала
инженером по рационализации.
     В коридоре, между доской почета и стендом с фотографиями побывавших в
вытрезвителе сотрудников, висело зеркало, и Любочка остановилась поглядеть
на себя.
     Она  была  маленькая,  в  черной  синтетической  шубке  и  спортивной
шапочке, на которой были вышиты два красных зубца в синей окантовке.  Лицо
у нее было чуть обезьянье, испуганное от рождения, и когда она  улыбалась,
было видно, что она делает это с усилием и как бы выполняя то единственное
служебное действие, на которое способна.
     Расстегнув шубку (под  ней  была  белая  кофточка  с  широкой  черной
полосой на груди) и прижавшись к зеркалу, чтобы пропустить двух работяг  в
ватниках, горячо обсуждавших на ходу какое-то дело  (и  так  махавших  при
этом руками, что не дай Бог кому-нибудь было оказаться  на  пути  огромных
растрескавшихся кулаков), она увидела  почти  вплотную  свое  припудренное
лицо с ясно заметными  морщинками  у  глаз.  Двадцать  восемь  лет  -  это
все-таки двадцать восемь лет,  и  уже  не  так  легко  быть  порхающей  по
коридорам девочкой, подобием живого фикуса, на котором отдыхают утомленные
крупногабаритными железными предметами мужские взгляды.
     Она еще раз улыбнулась в зеркало и потянула на себя дверь с табличкой
"Техотдел". Ее стол стоял в углу, за истыканной доской кульмана, и  сейчас
за ним, глядя прямо ей в глаза, сидел директор парка Шушпанов, похожий  на
сильно растолстевшего Раймонда  Паулса.  В  руках  у  него  был  маленький
пестрый флажок, вынутый из пластмассовой вазы, где у Любочки стояли  ручки
и карандаши. Флажок остался с  того  дня,  когда  весь  техотдел  сняли  с
работы, чтобы встречать какого-то экзотического президента  -  тогда  всем
выдали такие и велели махать при появлении машин. Любочка сохранила его на
память из-за какого-то особенно оптимистического глянца, и  сейчас,  когда
она вошла, Шушпанов так крутанул между пальцев ее амулет, что вместо  двух
треугольников над его рукой возникло размытое красноватое облако.
     - Здрасьте, Любовь Григорьевна! - сказал он в отвратительно галантной
манере. - Задерживаетесь?
     Любочка в ответ пролепетала что-то  про  метро,  про  троллейбус,  но
Шушпанов ее перебил.
     - Ну я же не говорю - опаздываете. Я говорю - задерживаетесь. Понимаю
- дела. Парикмахерская там, галантерея...
     Вел себя он так, словно и правда говорил что-то приятное,  но  больше
всего ее напугало то, что к ней обращаются на "вы", по имени-отчеству. Это
делало все происходящее крайне двусмысленным, потому что  если  опаздывала
Любочка - то это было  одно,  а  если  инженер  по  рационализации  Любовь
Григорьевна Сухоручко - уже совсем другое.
     - Как у вас дела? - спросил Шушпанов.
     - Ничего.
     - Я про работу говорю. Сколько рацпредложений?
     - Нисколько, - ответила Любочка, а потом  наморщилась  и  сказала:  -
Хотя нет. Приходил Колемасов из жестяного цеха - он там придумал  какое-то
усовершенствование. К таким большим ножницам -  жесть  резать.  Я  еще  не
оформила.
     - Понятно. А в прошлом месяце?
     - Было два. Уже выплатили.
     - Ага.
     Директор положил флажок, соединил возле груди растопыренные пальцы  и
закатил глаза, шевеля губами и делая вид, что что-то подсчитывает.
     - Двадцать рублей. Ну а мы вам сколько платим?
     И сам себе ответил:
     - Сто семьдесят. Итого - сто пятьдесят рублей разницы. Понимаете  мою
мысль?
     Любочка понимала. И не только эту мысль, но  и  многое  другое,  чего
директор, наверное, даже не имел в виду. Ей показалось, что  на  ней,  как
лучи прожекторов, скрещиваются  взгляды  директора,  начальника  техотдела
Шувалова, выглядывающего из маленькой смежной комнаты, превращенной  им  в
кабинет, и всех остальных. И чтобы не стоять  неподвижно  в  самом  фокусе
садистического интереса трудового коллектива,  она  повернулась,  повесила
пакет на вешалку и стала медленно снимать шубу.
     - Таким, значит, образом, - сказал директор, - сегодня  обойдете  все
цеха и сообщите мне завтра утром о ваших успехах. Советую, чтобы они были.
     Он встал из-за стола, миновал замершую у вешалки Любочку,  размашисто
и медленно перекрестился на цветную фотографию троллейбуса З и У-9 в  углу
и вышел из комнаты.
     Ни на кого не глядя, Любочка села на  теплый  от  директорского  зада
стул (минут десять, наверное, ждал) и полезла в нижний ящик стола.  Все  в
комнате молчали,  поглядывая  на  спрятавшую  лицо  за  тумбой  Любочку  и
стараясь ни  в  коем  случае  не  показать  испытываемого  удовольствия  -
наоборот, лица сослуживцев изображали неопределенное сострадание пополам с
гражданской ответственностью.
     - Вот ведь как интересно! - сказал вдруг Марк  Иванович  Меннизингер,
решив, видимо, нарушить тягостную тишину.
     - Что интересно? - спросил Толик Пурыгин, отрываясь от чертежа.
     - Мы утром дроссель перетаскивали, чтоб не  пылился  -  и  такая  мне
мысль в голову пришла...
     Марк Иванович замолчал, и Толик, догадавшись, что тот  ждет  вопроса,
задал его:
     - Какая мысль, Марк Иванович?
     - А такая. Ток ведь не может по воздуху течь, верно?
     - Верно.
     - А если провод под током разорвать, что будет?
     - Искра. Или дуга. Это от индуктивности зависит.
     - Вот. Значит, все-таки течет по воздуху.
     - Ну и что? - терпеливо спросил Толик.
     - А то, что для тока сначала ничего не меняется. Он так и думает, что
течет по проводу - ведь в воздухе нет... Нет...
     - Носителей заряда, - подсказал Толик.
     - Да. Именно так. Поэтому когда провод уже порван...
     - Во-первых, - сказал Шувалов, выходя из своей  комнатки,  -  ток  не
думает. Его стихия иная. А во-вторых, при  протекании  разряда  через  газ
происходит ионизация и появляются заряженные частицы. Я это точно знаю.
     Он включил приделанный к стене приемник,  отрегулировал  громкость  и
вернулся  в  свой   кабинет.   В   комнату   вошло   несколько   невидимых
балалаечников; они играли в такой манере, что если перед этим у кого-то из
сидящих в техотделе  и  были  сомнения  насчет  существования  глубоких  и
истинно народных произведений для  оркестра  балалаек,  то  они  сразу  же
исчезли.
     Между тем, у Любочки  появилась  уверенность,  что  она  контролирует
мускулы своего лица.  Несколько  раз  улыбнувшись  за  тумбой  стола,  она
подняла голову, огляделась, села за свое рабочее место, придвинула к  себе
папку для заявок, раскрыла ее и принялась изучать предложенное новшество.
     "...Заключается в том, что штанга металлорежущих ножниц комплектуется
набором сменных грузов, что  позволяет  в  результате  несложной  операции
регулировать величину удельного момента, прикладываемого..."
     Любочка на секунду  зажмурилась,  как  делала  всегда,  когда  бывало
непонятно, и решила, что надо идти в жестяной цех выяснить все  на  месте.
Все так же ни на кого не глядя, она встала, открыла дверцу  шкафа,  вынула
новенький ватник с торчащей  из  кармана  сложенной  бумажкой  и  вышла  в
коридор.
     На улице стало еще гаже - полетели крупные снежные  хлопья.  Упав  на
асфальт, они пропитывались водой, но не таяли окончательно,  отчего  двор,
над которым разносилось  исступленное  блеяние  балалаек,  покрылся  слоем
полупрозрачной холодной жижи. Остановясь под навесом, Любочка накинула  на
плечи ватник (чтобы  сохранить  дистанцию  между  собой  и  рабочими,  она
никогда не продевала руки в рукава), сделала деловое лицо и  двинулась  по
направлению к парящему над двором широколицему мужчине в красном.
     Метрах в двадцати от бокса стояло  два  человека  -  Любочка  сначала
решила, что это кто-то из столовой, а когда подошла к ним поближе - так  и
замерла: то, что она приняла за белые халаты, оказалось  длинными  ночными
рубашками, и это была единственная одежда незнакомцев.  Один  из  них  был
толстым и низеньким, уже в летах, а другой  -  стриженным  наголо  молодым
человеком. Держась за руки, они внимательно разглядывали плакат.
     -  Обрати  внимание,  -  говорил  низенький,  причем  над  его   ртом
поднимался пар, - на сложность концепции. Как это загадочно  уже  само  по
себе - плакат, изображающий человека, несущего плакат!  Если  развить  эту
идею до полагающегося ей конца и  поместить  на  щит  в  руках  мужчины  в
красном комбинезоне плакат, на котором будет  изображен  он  сам,  несущий
такой же плакат - что мы получим?
     Молодой человек покосился на Любочку и ничего не сказал.
     - Ничего, при ней можно, -  сказал  низенький  и  подмигнул  Любочке,
отчего она  вдруг  ощутила  какую-то  совершенно  неожиданную  неуверенную
надежду.
     - Мы получим модель  вселенной,  понятное  дело,  -  ответил  молодой
человек.
     - Ну, это ты загнул, - сказал низенький и опять подмигнул Любочке.
     - По-моему, это будет что-то вроде коридора между двумя зеркалами,  в
который ты опять залез без всякой необходимости. Ты, вообще, в курсе,  где
ты сейчас находишься?
     Молодой человек вздрогнул и внимательно огляделся по сторонам.
     - Вспомнил? Ну то-то. Так что ж ты сюда забрел?
     - Я насчет смерти хотел выяснить, - виновато сказал молодой человек.
     Его собеседник нахмурился.
     - Сколько раз тебе говорить - никогда не надо забегать вперед. Но раз
уж ты сюда попал, давай внесем  некоторую  ясность.  Представь  себе,  что
каждому из бесконечной вереницы плакатов соответствует свой  мир  -  вроде
этого. И в каждом из них есть  такой  же  двор,  такие  же...  стойла  для
мамонтов... Девушка, как они называются?
     - Это боксы, - ответила Любочка. - А вам не холодно?
     - Да нет. Ему все это снится. Ну да, боксы, и  перед  каждым  из  них
кто-то стоит. Тогда место, где мы сейчас  стоим,  будет  просто  одним  из
таких миров, и окажется...
     - Окажется... Окажется... Господи!
     Молодой человек вскрикнул, выдернул  руку  и  побежал  к  боксу.  Его
собеседник выругался и кинулся за ним, на  ходу  оборачиваясь  и  виновато
всплескивая руками. Оба исчезли за углом.
     - Дураки какие-то, - пробормотала Любочка и двинулась дальше. Подходя
к прорезанной в огромной двери бокса калитке, она уже думала о другом.
     В жестяном цехе  -  небольшом  помещении  с  высоким,  в  два  этажа,
потолком - было тихо и сумрачно. В центре возвышался обитый  жестью  стол,
заваленный разноцветными металлическими обрезками, а у стены, на сдвинутых
углом лавках, сидело трое человек. Они молча играли в домино - сдержанными
и экономными движениями клали на стол фишки,  иногда  коротко  комментируя
очередной ход. Кроме коробки от домино, на чистом углу стола стояла  пачка
грузинского чая, несколько упаковок рафинада и три  сделанных  из  черепов
чаши с прилипшими к желтоватым стенкам чаинкам. Любочка подошла к играющим
и бодрым голосом сказала:
     - А я к вам! Здрасьте, товарищ Колемасов!
     - Привет, - рассеяно отозвался морщинистый дядька, сидевший с края, -
как жизнь молодая?
     - Ничего, спасибо,  -  сказала  Любочка.  -  Я  к  вам  по  делу.  По
рацпредложению.
     - Никак деньги принесла? - спросил Колемасов и пихнул локтем соседа в
бок. Сосед улыбнулся.
     - Уж сразу деньги, - сказала Любочка. - Надо оформить сначала.
     - Ну так давай, оформляй. Сейчас... Покажем...
     Колемасов положил на стол  фишку,  чем,  видимо,  закончил  партию  -
партнеры зашевелились, завздыхали и побросали оставшиеся кости.  Колемасов
встал и пошел к верстаку, кивком пригласив за собой Любочку.
     - Гляди, - сказал он. - К примеру, надо разрезать дюралевый лист.
     Он вытащил из  кучи  обрезков  блестящий  серебристый  треугольник  и
вставил его в раскрытую пасть ножниц.
     - Попробуй.
     Любочка положила журнал на стол,  взялась  руками  за  приваренную  к
ручке ножниц метровую трубу и потянула ее вниз.  Но  дюраль,  видно,  была
слишком толстой - чуточку переместившись вниз, ручка замерла.
     - Дальше не идет, - сказала Любочка.
     - Во. А теперь делаем вот что.
     Колемасов взял стоявшую у стола шестнадцатикилограммовую гирю, поднес
ее к ножницам, побагровев, поднял ее на уровень груди и повесил на трубу.
     - Давай, жми.
     Любочка  всем  своим  весом  надавила  на  трубу  -  та  продвинулась
чуть-чуть и остановилась.
     - Да сильней же надо, - сказал Колемасов и нажал на ручку сам  -  она
медленно  пошла  вниз,  а  потом  дюралевая  пластина  вдруг   с   треском
разлетелась на две части, ручка дернулась,  гиря  соскочила  и  с  тяжелым
звуком врезалась в кафельный пол десятью  сантиметрами  левее  любочкиного
сапога.
     - Вот такое усовершенствование, - сказал Колемасов.
     Двое партнеров по домино с интересом следили за происходящим.
     - Понятно, - сказала Любочка. - А тут сказано, что сменные грузы.
     - Пока их нет, - ответил  Колемасов.  -  Но  смысл  простой  -  нужно
несколько гирь. Берешь и вешаешь - или по одной, или по нескольку.
     Любочка задумалась, пытаясь изобрести умный вопрос.
     -  Скажите,  -  наконец,  заговорила  она,  -   а   какой   ожидается
экономический эффект?
     - Ой, не знаю. Не думал еще.
     - Это надо обязательно. - Или расчет экономического эффекта, или  акт
о его отсутствии. Еще нужен акт об использовании...
     - Ну вот и составляй, - ответил Колемасов.  -  Ты  ж  по  этим  делам
главная.
     Он повернулся  и  пошел  к  корешам,  один  из  которых  уже  начинал
смешивать кости домино.
     - А кто вам заявку писал? - спросила Любочка.
     - Серега Каряев. Это мы с ним вместе придумали. Ты вот что - сходи  в
слесарный, он там как раз сейчас возится. Поговори.
     Колемасов сел за стол и потянул к себе фишки.
     Через минуту Любочка уже стояла  у  входа  в  слесарный,  высматривая
Каряева. Наконец, она заметила в углу его крохотную  перепачканную  маслом
мордочку в больших роговых  очках.  Каряев  держал  плоскогубцами  длинное
зубило, упертое в дно жестяного бака, а другой человек изо всех сил  лупил
по зубилу кувалдой. Любочка попробовала помахать им журналом, но они  были
слишком заняты и ничего не заметили. Тогда она пошла к ним сама.
     - Очень просто, - сказал Каряев, выслушав  Любочку.  -  Экономический
эффект достигается за счет убыстрения слесарных работ. Надо подсчитать.
     - А как?
     - Будто сама не  знаешь.  Надо  засечь,  насколько  быстрее  проходит
операция при использовании сменных грузов, а потом помножить на количество
троллейбусных парков. Еще надо ввести коэффициент, учитывающий  количество
ножниц по жести в каждом парке. И вычесть стоимость гирь. Это я  примерную
схему даю, ясно?
     Каряев страдальчески морщился при каждом ударе кувалды,  словно  били
не по зубилу, а по его голове, а Любочку грохот так оглушал, что ей  стало
казаться, будто  Каряев  говорит  что-то  очень  умное.  Вдруг  каряевский
напарник промахнулся и въехал кувалдой по баку, отчего Любочке на  секунду
почудилось, что она стоит внутри огромного колокола. Каряев  выпрямился  и
почесал ухо.
     - Слышь, - сказал он, - я тебе завтра еще одну рацуху напишу.  Видишь
зубило? Вот я к нему приварю поперечину, чтоб держаться.  А  ты  оформишь.
Экономический эффект считать так же, только вычитать  стоимость  сварочных
работ.
     - А как ее узнать? - спросила Любочка.
     - Как, как... В справочнике посмотри. Или позвони в институт сварки.
     Каряев вдруг дернул Любочку за руку - они оба пригнулись,  и  над  их
головами с шелестом пронеслось что-то темное, размером с большую собаку.
     Любочка   выпрямилась,    косясь    на    бьющуюся    под    потолком
перепончатокрылую тварь, а Каряев, не  разгибаясь,  поднял  вылетевшее  из
плоскогубцев зубило, опять зажал его и приставил к баку.
     - Давай, Федор.
     Федор прокашлялся и взмахнул кувалдой. Любочка поглядела  на  часы  и
охнула - уже десять минут, как шел обед. Она помчалась в столовую.
     Конечно, она опоздала - очередь в столовую уже изгибалась от кассы до
самого входа. Любочка встала в ее хвост и приготовилась ждать. Сперва  она
некоторое  время  изучала  роспись  на  стене,  изображавшую  висящий  над
пшеничным полем гигантский каравай, затем  заметила  торчащий  из  кармана
собственного ватника сложенный листок, вынула его и развернула.
     "МНОГОЛИКИЙ КАТМАНДУ", - прочла она.  Под  заглавием  мелким  шрифтом
было впечатано слово "памятка".  Любочка  прислонилась  к  стене  и  стала
читать.

     "Город Катманду, столица небольшого государства Непал, расположен  на
живописных холмах в предгорьях Гималаев; если  смотреть  на  линию  холмов
снизу, из долины, то они напоминают хребет прилегшего  отдохнуть  дракона.
Поэтому предки нынешних жителей  Непала  прозвали  это  место  Драконовыми
Холмами.
     Городу около трех тысяч лет. Упоминания о Катманду как  о  крупнейшем
культурном и религиозном центре встречаются во  многих  древних  хрониках;
город был известен  даже  в  ханьском  Китае,  где  назывался  "Каньто"  и
считался столицей мифического южного царства.
     Во II - III веках нашей эры в Катманду проник буддизм, который вскоре
образовал причудливый симбиоз с местными патриархальными  культами.  Тогда
же в  Катманду  проникло  и  христианство,  не  получившее  сколько-нибудь
широкого распространения в городских верхах и оставшееся уделом  небольших
общин, занимающихся  скотоводством  на  обширных  низменностях  к  югу  от
города. Местные христиане - римские католики, но в последнее время церковь
Катманду активно добивается статуса автокефальной."

     Сзади послышалось тихое пение - Любочка  обернулась  и  увидела  трех
сотрудников   планово-экономической   группы,   вставших    в    несколько
отдалившийся от нее конец очереди. На них были длинные мешки с дырами  для
головы и рук, перетянутые на  талии  серым  шпагатом,  а  в  руках  горели
толстые парафиновые свечи. На мешках были оттиснуты какие-то цифры, черные
зонтики и надписи "КРЮЧЬЯМИ НЕ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ". Любочка стала читать дальше.

     "В конце прошлого века сюда  переселилась  русская  секта  духоборов,
основавшая несколько деревень невдалеке от города;  в  их  быту  тщательно
сохраняются все черты жизни русской деревни 19 века - например, на  стенах
изб можно увидеть вырезанные из "Нивы" портреты императора Александра  III
с семьей.
     Смешение в рамках одного города-государства нескольких  культурных  и
религиозных  традиций  превратило  Катманду  в  уникальный   архитектурный
памятник: буддийские пагоды  соседствуют  здесь  с  шиваистскими  храмами,
христианскими церквями и синагогами. По  процентному  отношению  культовых
построек к жилым Катманду занимает, безусловно,  одно  из  первых  мест  в
мире. Однако это не означает, что местные жители  чрезмерно  религиозны  -
наоборот, им скорее свойственно эпикурейское отношение в жизни.  Почти  на
каждую  календарную  дату  в  Катманду  выпадает  какой-нибудь   праздник.
Некоторые из этих праздников напоминают  европейские  -  в  них  принимают
участие члены правительства или хотя бы представители администрации; тогда
на улицах поддерживается порядок и проводятся  торжественные  мероприятия,
как,  например,   парад   национальной   гвардии,   проезжающей   в   день
независимости на слонах по главной магистрали столицы. Другие праздники  -
такие, как День Заглядывания за Край, связанный  с  традицией  ритуального
употребления психотропных растений, на время превращают Катманду в подобие
осажденного города:  по  улицам  разъезжают  правительственные  броневики,
мегафоны которых призывают разойтись собравшихся на площадях молчаливых  и
перепуганных людей.
     Наиболее  распространенным  в   Катманду   культом   является   секта
"Стремящихся  Убедиться".  На  улицах  города  часто   можно   видеть   ее
последователей - они ходят в наглухо застегнутых синих  рясах  и  носят  с
собой корзинку для милостыни. Цель их духовной практики - путем  усиленных
размышлений и подвижничества осознать человеческую жизнь такой, какова она
на самом деле. Некоторым из  подвижников  это  удается;  такие  называются
"убедившимися". Их легко узнать по постоянно издаваемому ими дикому крику.
"Убедившегося" адепта немедленно доставляют на  специальном  автомобиле  в
особый монастырь-изолятор, называющийся "Гнездо Убедившихся".  Там  они  и
проводят остаток дней, прекращая кричать только на время приема пищи.  При
приближении  смерти  "убедившиеся"  начинают  кричать  особенно  громко  и
пронзительно, и тогда молодые адепты под руки выводят их на  скотный  двор
умирать. Некоторым из присутствующих на  этой  церемонии  тут  же  удается
убедиться самим - и их водворяют в обитые пробкой помещения,  где  пройдет
их дальнейшая жизнь. Таким присваивается  титул  "Убедившихся  в  Гнезде",
дающий право  на  ношение  зеленых  бус.  Рассказывают,  что  в  ответ  на
замечание одного из гостей монастыря-изолятора о том,  как  это  ужасно  -
умирать среди  луж  грязи  и  хрюкающих  свиней,  один  из  "убедившихся",
перестав на минуту вопить, сказал: "Те, кто полагает, что легче умирать  в
кругу родных и близких, лежа на удобной постели, не имеют никакого понятия
о том, что такое смерть."
     Катманду не только культурный центр с многовековыми традициями, но  и
крупный промышленный город;  недавно  с  участием  советских  специалистов
здесь  построен  современный  электроламповый  завод,  продукция  которого
пользуется большим спросом  на  мировом  рынке.  Песчаные  пляжи  Катманду
издавна привлекают туристов со всех уголков земного шара,  и  существующая
здесь индустрия развлечений не уступает лучшим мировым образцам. Есть  тут
и молодая коммунистическая партия, борющаяся за более справедливые условия
жизни трудящихся этой небольшой живописной страны."

     Любочка поставила на свой поднос помидорный салат, рагу из свинины  и
бокал легкого итальянского вина. Подумав, она  поставила  рагу  на  место,
взяла вместо него скумбрию с капустой, расплатилась и двинулась к угловому
столику, откуда ей делали приглашающие жесты девочки из бухгалтерии.
     - Чего, памятку читала? - спросила Настя Быкова,  девушка  с  толстым
слоем пудры на некрасивом лице.
     - Да, - ответила Любочка, садясь рядом, - прочла.
     - Тепло там, наверно, - мечтательно  сказала  Настя.  -  Круглый  год
тепло. Мужиков много. И фрукты всякие. А мы тут живем, живем -  ничего  не
видим вокруг. А помираем - тоже, небось, в дурах оказываемся. Верно, Оль?
     Оля, задумавшись, глядела в суп.
     - Оль, ты чего? О чем думаешь?
     Оля подняла глаза, слабо улыбнулась и произнесла:
     - Возьми ладонь с моей груди. Мы провода под током. Друг к другу нас,
того гляди, вдруг бросит ненароком...
     - Это у нее хахаль электромонтажником работает, - вздохнув,  пояснила
Настя. - Ну ладно, чего болтать. Давайте есть, что ли.
     Любочка доела быстрее всех, поставила поднос с  тарелками  на  черную
ленту транспортера, кивнула подругам и пошла в техотдел.
     "Дура я, - думала она, поднимаясь по лестнице, - надо  было  выходить
за Ваську Балалыкина и двигать с ним в армию. Сидела бы сейчас  где-нибудь
в гарнизонной библиотеке, выдавала бы книги..."
     В коридоре она налетела  на  директора  Шушпанова,  который  как  раз
выходил из парткома. Она даже не успела как следует испугаться -  Шушпанов
развернулся, взял ее под руку и повел  по  коридору  навстречу  плакату  с
тремя  гигантскими  брезгливо-гневными  лицами  в   строительных   касках,
глядящими на корчащегося перед ними поганенького человечка с  торчащей  из
кармана бутылкой.
     - Ты сейчас чем занимаешься?
     - Я? В цеху была. Два рацпредложения буду  оформлять.  Только  насчет
экономического...
     - Все  бросай,  -  заговорщически  прошептал  Шушпанов,  -  и  дуй  в
библиотеку. Надо срочно стенгазету сделать. Там уже двое сидят - поможешь.
Лады?
     - Я рисовать не умею.
     - Ничего, там раскрашивать нужно. Давай, девка,  пулей!  -  последние
слова Шушпанов произнес так, словно их некоторая грубость  искупалась  тем
небывалым  счастьем,  которое  свалилось  на  Любочку  в  результате   его
предложения. Любочка растянула рот в улыбке и ответила:
     - Лечу! Только журнал положу.
     - Пулей! - на ходу повторил Шушпанов и бодро нырнул в дверь  туалета,
оставив Любочку  наедине  с  гневом  и  брезгливостью  висящего  в  тупике
плаката.
     Любочка пошла назад - Шушпанов протащил ее  за  собой  лишних  метров
десять, - вошла в техотдел, положила журнал на  обычное  место  и  сменила
ватник  на  синий  халат,  висевший  в  том  же  шкафу.  Все   сослуживцы,
столпившись, стояли у окна и  наблюдали  за  двумя  небесными  всадниками,
иногда выныривавшими из низких туч. Марк Иванович обернулся и сказал:
     - Любочка! Позвони Василию Балалыкину.
     - Я уже знаю, - сказала Любочка. - Спасибо.
     Номер  оказался  занят,  и  через  пять  минут  Любочка  уже  была  в
библиотеке, где парковый художник  Костя  и  библиотекарь  Елена  Павловна
склонялись над двумя сдвинутыми столами, накрытыми склеенной из нескольких
листов ватмана газетой - уже был готов карандашный  рисунок  и  оставалось
только закрасить его гуашью. Костя выдал Любочке обломок маленькой кисти и
велел как следует отмыть его в пятилитровой банке мутной воды, стоявшей на
полу.
     - Смотри только не вырони, - испуганно сказал он, - утонет.
     Любочке стало обидно от такого недоверия. Она тщательно отмыла кисть.
Для раскрашивания ей  достался  огромный  изгибающийся  колос  -  будь  он
настоящим,  им  можно  было  бы  накормить  роту  милиции.  Любочка  стала
аккуратно наносить на него слой желтой краски и уже начала ощущать радость
от того, как у нее славно получается, когда Костя  вдруг  потрепал  ее  по
плечу.
     - Ну что ты делаешь, а? - спросил он. - Ведь надо  объем  передавать.
Показываю.
     Он обмакнул кисть  в  белила  и  стал  исправлять  Любочкину  работу.
Никакого объема все равно не получалось, зато стало  казаться,  что  колос
отлит из бронзы.
     - Понятно?
     - Понятно, - она потерла пальцами виски и неожиданно для  самой  себя
спросила:
     - Слушай, а ты не помнишь, в какой это сказке железный хлеб едят?
     - Железный хлеб? - удивился Костя. - Черт знает.
     За окнами уже было темно, и горели холодные фиолетовые фонари.  Когда
открылась дверь, и в комнату стали входить люди, оставалось еще раскрасить
улыбающуюся луну и воина воздушных сил в похожем на аквариум гермошлеме.
     Собрался почти весь административный штат,  и  еще  почему-то  пришла
баба в оранжевой безрукавке, утром не пускавшая Любочку в  парк.  Шушпанов
подошел к столу, глянул на газету, похвалил, и сказал,  что  сейчас  будет
короткое собрание, а потом можно будет продолжить.
     Все расселись. Шушпанов, Шувалов и баба в безрукавке заняли  места  в
маленьком президиуме, молодежь по привычке уселась подальше, возле книжных
стеллажей, и собрание началось.
     Шушпанов встал, потер ладони и уже собирался  что-то  сказать,  когда
открылась дверь, и вошел перепачканный маслом Каряев. В руках у него  было
зубило с приваренной к нему длинной поперечиной.
     - Надо включить радио, - сказал он.
     Шушпанов поглядел на него с хмурым  недоумением,  а  потом  его  лицо
прояснилось.
     - Верно, надо включить радио.
     Выйдя из-за стола, он подошел к стене и  повернул  черный  кружок  на
боку маленького приемника с олимпийской эмблемой.
     - ...Собственного корреспондента в Непале.
     У звука появился фон. Долетели гудки машин, шум ветра, чей-то далекий
смех.
     - Стоя здесь, - заговорил вдруг громкий ухающий голос, -  на  широких
дорогах современного Непала, не перестаешь  удивляться,  как  многообразен
природный мир этой удивительной страны. Еще несколько часов назад  светило
солнце, вокруг вздымались высокие пальмы и  палисандровые  деревья,  дивно
пели голубые кукушки и красные попугаи. Казалось, этому не будет  конца  -
но у мира свои законы, и вот мы поднялись выше, в редкий воздух предгорий.
Как тихо стало вокруг! Как скорбно и сосредоточенно смотрит на землю небо!
Недаром внизу, в долине, о жителях вершин говорят, что они  едят  железный
хлеб. Да, здешние горы суровы. Но интересно вот что: когда поднимаешься из
долины к безлюдным заснеженным пикам, пересекаешь много природных зон, и в
какой-то момент замечаешь, что прямо у обочины шоссе начинается  березовая
роща, дальше растут рябины и липы, и кажется, что вот-вот в просвете между
деревьями покажутся скромные домики обычного русского  села,  пара  коров,
пасущихся за  околицей,  и,  конечно  же,  маковка  маленькой  бревенчатой
церкви. Нет-нет, а и вспомнишь  о  далеком  колокольном  звоне,  узорчатых
накупольных крестах и толпе старушек  в  притворе,  отбивающих  поклоны  и
спешащих поставить трогательную тонкую свечку  Богу...  Одно  воспоминание
приходит навстречу другому, и  скоро  замечаешь,  что  думаешь  уже  не  о
природном мире Непала,  а  о  том,  что  православная  догматика  называет
воздушными   мытарствами.   Напомню   дорогим   радиослушателям,   что   в
традиционном понимании это  -  сорокадневное  путешествие  душ  по  слоям,
населенным различными демонами, разрывающими пораженное грехом сознание на
части. Современная наука установила, что сущностью греха является забвение
Бога, а сущностью воздушных  мытарств  является  бесконечное  движение  по
суживающейся спирали к точке подлинной смерти. Умереть не так просто,  как
это кажется кое-кому... Вот вы,  например.  Вы  ведь  думаете,  что  после
смерти все кончается, верно?
     - Верно... - откликнулось несколько голосов в зале.  Любочка  сначала
услышала их, а потом уже поняла, что и сама ответила со всеми.
     - И ток не течет по воздуху. Верно?
     - Верно...
     - Нет. Неверно. (Давно уже в голосе появились издевательские ноты.) -
Но я не собираюсь портить вам праздник Октября этим пустым спором хотя  бы
из-за того, что у вас есть отличная возможность проверить это самим.  Ведь
сейчас, друзья, как раз завершается первый день ваших воздушных  мытарств.
По славной традиции он проводится на земле.
     В  зале  кто-то  тихо  закричал.   Кто-то   другой   завыл.   Любочка
повернулась, чтобы посмотреть, кто это, и вдруг все вспомнила -  и  завыла
сама. Чтобы не закричать в полный голос, надо было сдерживаться  изо  всех
сил, а для этого необходимо было занять себя  хоть  чем-то,  и  она  стала
обеими руками оттирать след протектора с обвисшей  на  раздавленной  груди
белой кофточки. По-видимому, со всеми происходило то же самое  -  Шушпанов
пытался заткнуть колпачком от авторучки пулевую дырку в  виске,  Каряев  -
вправить кости своего  проломленного  черепа,  Шувалов  зачесывал  чуб  на
зубастый синий след молнии,  и  даже  Костя,  вспомнив,  видимо,  какие-то
сведения из брошюры о спасении утопающих,  делал  сам  себе  искусственное
дыхание.
     Радио, между тем, восклицало:
     - О, как трогательны попытки  душ,  бьющихся  под  ветрами  воздушных
мытарств, уверить себя, что ничего не произошло! Они ведь и первую догадку
о том, что с ними случилось, примут за идиотский рассказ по радио! О  ужас
советской смерти! В такие странные игры играют, погибая, люди! Не  знавшие
ничего, кроме жизни, они принимают  за  жизнь  смерть.  Пусть  же  оркестр
балалаек под управлением Иеговы Эргашева разбудит вас завтра. И пусть ваше
завтра будет таким же, как сегодня,  до  мгновения,  когда  над  тем,  что
кто-то из вас принимает за свой  колхоз,  кто-то  -  за  подводную  лодку,
кто-то - за троллейбусный парк, и так дальше, - когда надо  всем  тем,  во
что ваши души наряжают смерть,  разольется  задумчивая  мелодия  народного
напева  саратовской  губернии  "Уж  вы  ветры".  А  сейчас  предлагаю  вам
послушать вологодскую песню "Не одна-то ли во поле дороженька",  вслед  за
чем немедленно начнется второй день воздушных мытарств - ведь  ночи  здесь
нет. Точнее, нет дня, но раз нет дня, нет и ночи...
     Последние слова потонули в нарастающем гуле неземных  балалаек  -  их
звук был так невыносим, что в зале, уже не стесняясь, стали кричать во все
горло.
     Вдруг у Любочки возникла спасительная мысль.  Что-то  подсказало  ей,
что если она сможет встать и выбежать в коридор,  все  пройдет.  Наверное,
похожие мысли пришли в голову и остальным - Шушпанов, качаясь,  кинулся  к
окну, баба в оранжевой безрукавке полезла под стол, сообразительный Каряев
уже тянул  руку  к  черной  кнопке  радио,  намереваясь  выключить  его  и
посмотреть, что  это  даст,  -  а  Любочка,  с  трудом  переставляя  ноги,
заковыляла к двери. Неожиданно погас  свет,  и  пока  она  наощупь  искала
ручку, на нее сзади навалилось несколько человек, охваченных, видимо,  той
же надеждой. А когда дверь, к которой Любочку прижала невидимая сила,  все
же раскрылась, оказалось, что  троллейбус  уже  тронулся,  и  теперь  надо
прыгать прямо в лужу.

                              Виктор ПЕЛЕВИН

                                   СПИ

     В самом  начале  третьего  семестра,  на  одной  из  лекций  по  эмэл
философии, Никита Сонечкин сделал одно удивительное открытие.
     Дело было в том, что с некоторых  пор  с  ним  творилось  непонятное:
стоило   маленькому   ушастому   доценту,   похожему    из    одолеваемого
кощунственными мыслями попика, войти  в  аудиторию,  как  Никиту  начинало
смертельно клонить в сон. А когда доцент принимался говорить и  показывать
пальцем в люстру, Никита уже ничего не мог с собой поделать - он  засыпал.
Ему чудилось, что лектор говорит не о философии, а о чем-то из детства:  о
каких-то чердаках, песочницах и горящих помойках; потом ручка в  Никитиных
пальцах забиралась по диагонали в  самый  верх  листа,  оставив  за  собой
неразборчивую фразу; наконец, он клевал носом и  проваливался  в  черноту,
откуда через секунду-другую выныривал, чтобы вскоре все повторилось в  той
же самой  последовательности.  Его  конспекты  выглядели  странно  и  были
непригодны для  занятий:  короткие  абзацы  текста  пересекались  длинными
косыми предложениями, где речь шла то о космонавтах-невозвращенцах,  то  о
рабочем визите монгольского хана, а почерк становился мелким и прыгающим.
     Сначала  Никита  очень  расстраивался   из-за   своей   неспособности
нормально высидеть лекцию, а потом  задумался  -  неужели  это  происходит
только с ним? Он стал приглядываться к остальным студентам, и здесь-то его
ждало открытие.
     Оказалось, что спят вокруг почти все, но делают  это  гораздо  умнее,
чем он -  уперев  лоб  в  раскрытую  ладонь,  так,  что  лицо  оказывалось
спрятанным. Кисть правой руки при  этом  скрывались  за  локтем  левой,  и
разобрать, пишет сидящий или нет, было нельзя. Никита  попробовал  принять
это положение и обнаружил, что сразу же изменилось качество его сна.  Если
раньше он рывками перемещался от  полной  отключенности  до  перепуганного
бодрствования, то теперь эти два состояния соединились - он засыпал, но не
окончательно, не до черноты, и  то,  что  с  ним  происходило,  напоминало
утреннюю дрему, когда любая мысль  без  труда  превращается  в  движущуюся
цветную картинку, следя за которой, можно одновременно  дожидаться  звонка
переведенного на час вперед будильника.
     Выяснилось, что в этом новом состоянии даже удобнее записывать лекции
- надо было  просто  позволить  руке  двигаться  самой,  добившись,  чтобы
бормотание лектора скатывалось от уха прямо к пальцам, ни в коем случае не
попадая в мозг - в противном случае Никита или просыпался,  или  наоборот,
засыпал  еще  глубже,  до  полной  потери  представления  о  происходящем.
Постепенно, балансируя между этими двумя состояниями, он так  освоился  во
сне, что научился уделять одновременно нескольким предметам  внимание  той
крохотной части своего сознания,  которая  отвечала  за  связи  с  внешним
миром. Он мог, например, видеть сон, где действие  происходило  в  женской
бане  (довольно  частое  и  странное  видение,  поражавшее   целым   рядом
нелепостей: на бревенчатых стенах висели рукописные  плакаты  со  стихами,
призывавшими беречь хлеб, а кряжистые русоволосые бабы со ржавыми  шайками
в руках носили короткие балетные юбочки из перьев) - и одновременно с этим
мог не только следить за потеком яичного желтка на лекторском галстуке, но
и выслушивать анекдот про  трех  грузинов  в  космосе,  который  постоянно
рассказывал сосед.
     Просыпаясь после философии, Никита в первые дни не  мог  нарадоваться
своим новым возможностям, но самодовольство улетучилось, когда  он  понял,
что может пока только слушать и писать во сне, а ведь тот, кто в это время
рассказывал ему анекдот, тоже спал! Это было ясно по особому  маслянистому
блеску глаз, по общему положению туловища и  по  целому  ряду  мелких,  но
несомненных деталей. И вот, уснув на одной из  лекций,  Никита  попробовал
рассказать анекдот в ответ - специально выбрал самый простой  и  короткий,
про международный конкурс скрипачей в Париже.  У  него  почти  получилось,
только в самом конце он сбился и заговорил о мазуте Днепропетровска вместо
маузера Дзержинского. Но собеседник ничего не заметил и басовито хохотнул,
когда за последним сказанным Никитой словом истекли три секунды  тишины  и
стало ясно, что анекдот закончен.
     Больше всего Никиту удивляли  та  глубина  и  вязкость,  которые  при
разговоре во сне приобретал его голос. Но обращать на это слишком  большое
внимание было опасно - начиналось пробуждение.
     Говорить во сне было трудно, но возможно, а до каких пределов могло в
этом дойти  человеческое  мастерство,  показывал  пример  лектора.  Никита
никогда бы не догадался, что тот  тоже  спит,  если  бы  не  заметил,  что
лектор, имевший привычку плотно прислоняться к высокой кафедре,  время  от
времени переворачивается на другой бок, оказываясь к  аудитории  спиной  и
лицом к доске (чтобы оправдать невежливое положение  своего  туловища,  он
вяло взмахивал рукой в  направлении  пронумерованных  белых  предпосылок).
Иногда лектор поворачивался на  спину  и  прислонялся  затылком  к  еловой
окантовке кафедры; тогда его речь замедлялась, а высказывания  становились
либеральными до радостного испуга - но основную часть курса  он  читал  на
правом боку.
     Скоро Никита понял, что спать удобно не только на лекциях,  но  и  на
семинарах, и постепенно у него стали выходить некоторые несложные действия
- так, он мог, не просыпаясь, встать, приветствуя преподавателя, мог выйти
к доске и стереть написанное, или даже поискать в соседних аудиториях мел.
Когда его вызывали, он сперва просыпался, пугался  и  начинал  блуждать  в
словах  и  понятиях,   одновременно   восхищаясь   неподражаемым   умением
преподавателя морщиться, кашлять и постукивать рукой по столу,  не  только
держа глаза открытыми, но и придавая им подобие выражения.
     Первый раз ответить во сне  получилось  у  Никиты  неожиданно  и  без
всякой подготовки - просто он краем сознания  заметил,  что  пересказывает
какие-то "основные  направления"  и  одновременно  находиться  на  верхней
площадке высокой колокольни, где  играет  маленький  духовой  оркестр  под
управлением  любви,  оказавшейся  маленькой   желтоволосой   старушкой   с
обезьяньими ухватками. Никита получил пятерку и с тех пор  даже  конспекты
первоисточников вел, не просыпаясь  и  приходя  в  бодрствующее  состояние
только для того, чтобы  выйти  из  читального  зала.  Но  мало-помалу  его
мастерство росло, и к концу второго курса он уже засыпал,  входя  утром  в
метро, а просыпался, выходя с той же станции вечером.
     Но кое-что стало его  пугать.  Он  заметил,  что  все  чаще  засыпает
неожиданно, не отдав себе в этом отчета. Только проснувшись,  он  понимал,
что, например, приезд к ним в институт  товарища  Луначарского  на  тройке
вороных с бубенцами  -  не  часть  идеологической  программы,  посвященной
трехсотлетию первой русской балалайки (к этой дате готовилась в те дни вся
страна),  а  обычное  сновидение.  Было  много  путаницы,  и  чтобы  иметь
возможность в любой момент выяснить, спит он или нет, Никита стал носить в
кармане маленькую булавку с зеленой  горошиной  на  конце;  когда  у  него
возникали сомнения, он колол себя  в  ляжку,  и  все  выяснялось.  Правда,
появился новый страх, что ему может просто сниться, будто  он  колет  себя
булавкой, но эту мысль Никита отогнал как невыносимую.
     Отношения с товарищами по  институту  у  него  заметно  улучшились  -
комсорг Сережа Фирсов, который мог во сне выпить одиннадцать  кружек  пива
подряд, признался, что раньше все считали Никиту психом,  или,  во  всяком
случае, человеком со странностями,  но  вот  наконец  выяснилось,  что  он
вполне свой. Сережа хотел добавить что-то еще, но у него заплелся язык,  и
он неожиданно стал говорить  что-то  о  сравнительных  шансах  Спартака  и
Салавата Юлаева в этом году,  из  чего  Никита,  которому  в  этот  момент
снилась Курская битва, понял, что приятель видит что-то римско-пугачевское
и крайне запутанное.
     Постепенно Никиту перестало  удивлять,  что  спящие  пассажиры  метро
ухитряются переругиваться, наступать друг другу на ноги  и  удерживать  на
весу тяжелые сумки, набитые рулонами  туалетной  бумаги  и  консервами  из
морской капусты - всему этому он научился сам. Поразительным было  другое.
Многие из пассажиров, пробравшись к пустому месту на  сиденье,  немедленно
роняли голову на грудь и засыпали - не так, как спали за минуту до  этого,
а глубже, полностью отъединяя себя от всего вокруг. Но, услышав сквозь сон
название своей станции, они  никогда  не  просыпались  окончательно,  а  с
потрясающей меткостью попадали в то самое  состояние,  из  которого  перед
этим ныряли во временное небытие. Первый раз  Никита  заметил  это,  когда
сидевший перед ним мужик в синем халате, храпевший на  весь  вагон,  вдруг
дернул головой, заложил проездным раскрытую на коленях книгу, закрыл глаза
и погрузился в  неподвижное  неорганическое  оцепенение;  через  некоторое
время вагон сильно тряхнуло, и мужик, еще раз дернув головой,  зашевелился
- раскрыл свою книгу, спрятал проездной в карман и захрапел опять.  То  же
самое, как догадался Никита, происходило и с остальными, даже если они  не
храпели.
     Дома он стал внимательно приглядываться к родителям и скоро  заметил,
что никак не может застать их в бодрствующем состоянии  -  они  спали  все
время. Один только раз отец, сидя в кресле, откинул голову и увидел кошмар
- завопил, замахал руками, вскочил и  проснулся  -  это  Никита  понял  по
выражению его лица - но тут же выругался,  заснул  опять  и  сел  ближе  к
телевизору,  где  как  раз  синим  цветом  мерцало  какое-то  историческое
совместное засыпание.
     В другой раз мать уронила  себе  на  ногу  утюг,  сильно  ушиблась  и
обожглась, и так жалобно всхлипывала во сне  до  приезда  бригады  "Скорой
помощи", что Никита, не в силах вынести  этого,  заснул  сам  и  проснулся
только вечером, когда мать уже мирно клевала носом над "Одним  днем  Ивана
Денисовича". Книгу принес заглянувший  на  запах  бинтов  и  крови  сосед,
старик-антропософ Максимка, с детства  напоминавший  Никите  опустившегося
библейского  патриарха.  Максимка,  изредка   посещаемый   кем-нибудь   из
многочисленных  уголовных  внуков,  тихо  досыпал  свой  век  в   обществе
нескольких умных и злых котов  да  темной  иконы,  с  которой  он  шепотом
переругивался каждое утро.
     После случая с  утюгом  начался  новый  этап  Никитиных  отношений  с
родителями. Оказалось, что все скандалы  и  непонимания  ничего  не  стоит
предотвратить, если засыпать в самом начале беседы. Однажды  они  с  отцом
долго обсуждали положение в стране - во время разговора  Никита  ерзал  на
стуле и вздрагивал, потому что ухмыляющийся Сенкевич, привязав его к мачте
папирусной лодки, что-то говорил на ухо худому  и  злому  Туру  Хейердалу;
лодка  затерялась  где-то  в  Атлантике,  и  Хейердал  с  Сенкевичем,   не
скрываясь, ходили в черных масонских шапочках.
     - Умнеешь, - сказал отец, одним глазом глядя в потолок, а другим - на
тумбочку для морской капусты, - только непонятно, кто тебе эту чушь наплел
насчет шапочек. У них фартуки, длинные такие, - отец показал руками.
     Вообще, выяснилось - к какому бы роду  человеческой  деятельности  ни
пытался приспособить себя Никита, трудности существовали  только  до  того
момента, когда он засыпал, а потом, без всякого участия со своей  стороны,
он делал все необходимое, да так хорошо, что, проснувшись, удивлялся.  Это
относилось не только к институту, но и к свободным часам, бывшим до  этого
довольно мучительными из-за  своей  бессмысленной  протяженности.  Во  сне
Никита  проглотил  многие  из  книг,  никак  не  поддававшихся  до   этого
расшифровке, и даже научился  читать  газеты,  чем  окончательно  успокоил
родителей, нередко до этого с горечью шептавшихся по его поводу.
     - У тебя прямо какое-то возрождение к жизни!  -  говорила  ему  мать,
любившая торжественные обороты. Обычно эта фраза произносилась  на  кухне,
во время приготовления борща. В кастрюлю упадала свекла, и Никите начинало
сниться что-то из Мелвилла. В открытое окно влетал запах  жареной  морской
капусты и коровье мычание валторн; музыка стихала, и радиоголос говорил:
     - Сегодня в девятнадцать часов  предлагаем  вашему  вниманию  концерт
мастеров  искусств,  являющийся   как   бы   заключительным   аккордом   в
торжественной симфонии, посвященной трехсотлетию первой русской балалайки!
     Вечером семья собиралась у синего  окна  во  вселенную.  У  Никитиных
родителей была любимая семейная передача - "Камера смотрит  в  мир".  Отец
по-домашнему выходил к ней в своей полосатой серой пижаме и сворачивался в
кресле; из кухни с тарелкой  в  руке  подтягивалась  мать,  и  они  часами
завороженно  поворачивали  полуприкрытые  глаза  за  плывущими  по  экрану
пейзажами.
     - Если вы хотите  отведать  свежих  бананов  и  запить  их  кокосовым
молоком, - говорил телевизор, - если вы хотите насладиться  шумом  прибоя,
теплым золотым песком и нежными лучами солнца, то...
     Тут телевидение делало интригующую паузу.
     - ...то это значит,  что  вы  хотите  побывать  в  бананово-лимоновом
Сингапуре...
     Никита  посапывал  рядом  с  родителями.  Иногда  до  него   долетало
преломленное мутной призмой сна название передачи, и содержание сновидения
задавалось экраном. Так, во время программы "Наш сад" Никите несколько раз
привиделся основатель полового  извращения;  на  французском  маркизе  был
клюквенный стрелецкий кафтан с золотыми галунами, и  он  звал  с  собой  в
какое-то женское общежитие. А иногда все смешивалось в полную неразбериху,
и архимандрит Юлиан, непременный участник любого уважающего себя "круглого
стола", выглядывал из длинного ЗИЛа с мигалкой и говорил:
     - До встречи в эфире!
     При этом он испуганно тыкал пальцем вверх, в  небесную  пустоту,  где
одиноко стояла  красная  точка  Антареса  из  передачи  об  Иване  Бунине.
Кто-нибудь из родителей  переключал  программу,  Никита  чуть  приоткрывал
глаза и видел на экране майора в голубом берете, стоящего в жарком  горном
ущелье. "Смерть? - улыбался майор. - Она страшна только сначала, в  первые
дни. По сути, служба здесь стала для нас хорошей школой - мы учили  духов,
духи учили нас..."
     Щелкал выключатель, и Никита отправлялся в свою комнату -  спать  под
одеялом на кровати. Утром услышав шаги в коридоре или звон будильника,  он
осторожно  приоткрывал  глаза,  некоторое  время  привыкал  к   тревожному
утреннему свету, вставал и шел в ванную, где в его голову обычно приходили
разные мысли и ночной сон уступал место первому из дневных.
     "Как же все-таки одинок человек, - думал он, ворочая во рту  лысеющей
зубной щеткой. Ведь я  даже  не  знаю,  что  снится  моим  родителям,  или
прохожим на улицах, или дедушке Максиму. Хоть бы с кем поговорить."
     И тут же он пугался,  понимая,  насколько  эта  тема  невозможна  для
обсуждения. Ведь даже самые бесстыдные из книг, какие  прочел  Никита,  ни
словом об этом не упоминали; точно так же никто при нем не говорил об этом
вслух. Никита догадывался, в чем дело,  -  это  была  не  просто  одна  из
недомолвок, а своеобразный шарнир, на котором поворачивались жизни  людей,
и если кто-то даже и кричал, что надо говорить всю, как есть правду, то он
делал это не потому, что очень уж ненавидел недомолвки, а  потому,  что  к
этому его вынуждала главная недомолвка существования. Однажды, стоя в мед-
ленной очереди за морской  капустой,  заполнившей  пол-универсама,  Никита
увидел даже особый сон на эту тему.
     Он находился в каком-то  сводчатом  коридоре,  потолок  которого  был
украшен лепными виноградными кистями и курносыми женскими профилями, а  по
полу шла красная ковровая дорожка. Никита пошел по коридору, несколько раз
повернул и вдруг оказался в коротком аппендиксе,  кончающемся  закрашенным
окном; одна из  дверей  короткого  коридорного  тупика  открылась,  оттуда
выглянул пухлый мужчина в  темном  костюме  и,  сделав  счастливые  глаза,
поманил Никиту рукой. Никита вошел.
     В  центре  комнаты,  за  большим  круглым  столом,   сидели   человек
десять-пятнадцать, все в костюмах, с галстуками, и  все  довольно  похожие
друг на друга - лысоватые, пожилые, с  тенью  одной  какой-то  невыразимой
думы на лицах. Один из  них  громко  говорил,  и  на  Никиту  не  обратили
внимания.
     - Ни тени  сомнения!  -  говорил,  щупая  ладонью  что-то  невидимое,
выступающий, - надо сказать всю правду. Люди устали.
     - А почему бы и нет? Конечно! - отозвались несколько бодрых  голосов,
и заговорили все сразу - началась неразбериха, шум, пока тот, кто  говорил
в самом начале, не хлопнул изо всех сил по столу папкой с  надписью  "ВРПО
"Дальрыба" (надпись, как сообразил Никита, была на самом деле вовсе не  на
папке, а на банке морской капусты). Удар пришелся всей плоскостью, и  звук
вышел тихим, но очень долгим и  увесистым,  похожим  на  звон  колокола  с
глушителем. Все стихло.
     - Понятно, - вновь заговорил хлопнувший, - надо сначала выяснить, что
из всего этого выйдет. Попробуем составить подкомиссию, скажем, в  составе
трех человек.
     - Зачем? - спросила девушка в белом халате.
     Никита понял, что она здесь из-за него, и протянул ей  два  рубля  за
свои пять банок. Девушка сунула деньги в карман, издала ртом звук, похожий
на трещащее жужжание кассового аппарата, но на Никиту даже не поглядела.
     - А затем, - ответил ей мужчина, хоть Никита уже миновал кассу и  шел
теперь к дверям универсама, - затем, что мы сами сначала попробуем сказать
всю-всю правду друг другу.
     Очень быстро договорились насчет членов подкомиссии - ими  стали  сам
оратор и двое мужчин в синих тройках и роговых очках, похожие, как  родные
братья - даже перхоти у обоих было больше  на  левом  плече.  (Разумеется,
Никита отлично знал, что и перхоть на  плечах,  и  простонародный  выговор
некоторых слов не настоящие и являются просто проявлениями принятой в этих
кругах эстетики совещаний). Все остальные вышли  в  коридор,  где  светило
солнце, дул ветер и гудели машины, и пока  Никита  спускался  в  подземный
переход, дверь в комнату заперли, а чтоб никто  не  подглядывал,  замочную
скважину замазали икрой с бутерброда.
     Стали ждать. Никита миновал памятник противотанковой  пушке,  магазин
"Табак" и дошел уже до  огромной  матерной  надписи  на  стене  панельного
Дворца бракосочетаний - это значило, что до дома еще пять минут  ходьбы  -
когда из комнаты, откуда все  это  время  доносились  тихие  неразборчивые
голоса, вдруг  послышалось  какое-то  бульканье  и  треск,  вслед  за  чем
наступила полная тишина.  Вся  правда,  видимо,  была  сказана,  и  кто-то
постучал в дверь.
     - Товарищи! Как дела?
     Ответа не было. В маленькой толкучке у дверей начали переглядываться,
и какой-то загорелый, европейского вида мужчина по ошибке  переглянулся  с
Никитой, но сразу же отвел глаза и раздраженно что-то пробормотал.
     - Ломаем! - решили, наконец в коридоре.
     Дверь вылетела с пятого или с шестого удара,  как  раз  когда  Никита
входил в свой подъезд, после чего он вместе с ломавшими дверь  очутился  в
совершенно пустой комнате, на  полу  которой  расползалась  большая  лужа.
Никита сперва решил, что это  та  же  лужа,  что  и  на  полу  лифта,  но,
сравнивая их контуры, убедился, что  это  не  так.  Несмотря  на  то,  что
длинные языки лужи еще ползли к стенам,  ни  под  столом,  ни  за  шторами
никого не было, а на стульях горбились и обвисали  три  пустых,  обгорелых
изнутри костюма. Возле ножки одного из стульев блестели треснутые  роговые
очки.
     - Вот она, правда-то, - прошептал кто-то за спиной.
     Сон, уже порядком надоевший, никак не  кончался,  и  Никита  полез  в
карман за булавкой. Как назло, ее там не  было.  Войдя  в  свою  квартиру,
Никита швырнул на пол сумку с консервными  банками,  открыл  шкаф  и  стал
шарить по карманам всех висящих там штанов.  Тем  временем  все  вышли  из
комнаты в коридор и стали тревожно шептаться;  опять  загорелый  тип  чуть
было не шепнул что-то Никите, но вовремя  остановился.  Решили,  что  надо
срочно куда-то звонить, и  загорелый,  которому  это  было  доверено,  уже
двинулся к телефону, как вдруг все взорвались ликующими криками - впереди,
в коридоре, показались исчезнувшие  трое.  Они  были  в  синих  спортивных
трусах и кроссовках, румяные и бодрые, как из бани.
     - Вот так! - закричал, махая рукой, тот, что говорил в  самом  начале
сна. - Это, конечно, шутка, но мы хотели показать  некоторым  нетерпеливым
товарищам...
     Со зла Никита  уколол  себя  булавкой  даже  несколько  сильней,  чем
требовалось, и что случилось дальше, осталось неизвестным.
     Подняв сумку, он отнес ее на кухню и подошел к  окну.  На  улице  был
летний вечер, шли и весело переговаривались о чем-то люди, гудели  машины,
и все было так, как если бы любой из прохожих действительно шел сейчас под
Никитиными окнами, а не находился в каком-то только ему ведомом измерении.
Глядя на крохотные фигурки людей, Никита с тоской думал, что до сих пор не
знает ни содержания  их  сновидений,  ни  отношения,  в  котором  для  них
находятся сны и явь, и что ему совсем некому пожаловаться на  приснившийся
кошмар или  поговорить  о  снах,  которые  ему  нравятся.  Ему  вдруг  так
захотелось пойти на улицу и с кем-нибудь - совершенно  неважно,  с  кем  -
заговорить обо всем этом, что он понял - как ни дик такой замысел, сегодня
он именно это и сделает.

     Минут через сорок он уже шел от одной из окраинных станций  метро  по
поднимающейся к горизонту пустой улице, похожей на  половинку  разрезанной
надвое липовой аллеи, - там, где должен был  расти  второй  ряд  деревьев,
проходила широкая асфальтовая дорога. Он приехал сюда  потому,  что  здесь
были тихие, почти не посещаемые милицейскими  патрулями  места.  Это  было
важно - Никита знал, что от спящего милиционера можно  убежать  только  во
сне, а адреналин в крови - плохое снотворное. Никита шел вверх,  покалывая
себя в ногу и любуясь огромными, похожими  на  застывшие  фонтаны  зеленых
чернил липами - он так загляделся на  них,  что  чуть  не  упустил  своего
первого клиента.
     Это был старичок  с  несколькими  разноцветными  значками  на  ветхом
коричневом пиджаке, вышедший, вероятно, на  обычный  вечерний  моцион.  Он
вышмыгнул откуда-то из кустов, покосился на Никиту и пошел  вверх.  Никита
догнал его и пошел рядом. Старичок время от  времени  поднимал  руку  и  с
силой проводил оттянутым большим пальцем по воздуху.
     - Чего это вы? - помолчав, спросил Никита.
     - Клопы, - отозвался старик.
     - Какие клопы? - не понял Никита.
     - Обыкновенные, - сказал старик и вздохнул. -  Из  верхней  квартиры.
Тут все стены дырявые.
     - Надо дезинсекталем, - сказал Никита.
     - Ничего, - ответил старик, - я пальцем за ночь больше передавлю, чем
вся твоя химия. Знаешь, как Утесов поет? Мы врагов...
     Тут он замолчал, и Никита так  и  не  узнал  про  клопов  и  Утесова.
Несколько метров метров они прошли в тишине.
     - Хряп, - вдруг сказал старик.
     - А?
     - Хряп, - повторил старик. - Хряп.
     - Это клопы лопаются? - догадался Никита.
     - Не, - сказал старик и улыбнулся. - Клопы тихо мрут. А это икра.
     - Какая икра?
     - А вот  поразмысли,  -  оживился  старик,  и  его  глаза  заблестели
хитроватым суворовским маразмом, - видишь киоск?
     На углу и правда стоял запертый киоск "Союзпечати".
     - Вижу, - сказал Никита.
     - Видишь. Хорошо. А теперь  представь,  что  тут  косая  такая  будка
стоит. И в ней икру продают. Ты такой икры не видел и не увидишь никогда -
каждое зернышко с виноградину, понял?  И  вот  продавщица,  ленивая  такая
баба, взвешивает тебе полкило - совком берет из бочки и на весы.  Так  она
пока тебе твои полкило положит, на землю -  хряп!  -  столько  же  уронит.
Понял?
     Глаза старика погасли. Он поглядел по сторонам, плюнул и пошел  через
улицу, иногда обходя что-то невидимое, возможно - лежащие на асфальте  его
сна кучки икры.
     "Нет, - решил Никита, - надо прямо спрашивать. Черт знает, кто о  чем
говорит. А если милицию позовут, убегу..."
     На улице уже было довольно темно. Зажглись фонари - работала  из  них
половина, а из горевших большинство испускало  слабое  фиолетовое  сияние,
которое  не  столько  освещало,  сколько  окрашивало  асфальт  и  деревья,
придавая улице характер строгого загробного пейзажа. Никита сел на одну из
скамеек под липами и замер.
     Через несколько минут на краю  видимой  полусферы  сумрака  появилось
что-то поскрипывающее и  попискивающее,  состоящее  из  темных  и  светлых
пятен. Оно  приближалось,  двигаясь  с  короткими  остановками,  во  время
которых раскачивалось взад-вперед, издавая утешительный и фальшивый лепет.
Приглядевшись, Никита различил женщину лет  тридцати  в  темной  куртке  и
катящуюся перед ней светлую коляску. Было  совершенно  ясно,  что  женщина
спит - время  от  времени  она  поправляла  у  головы  невидимую  подушку,
притворяясь, по обычной женской привычке лицемерить  даже  в  одиночестве,
что приводит в порядок свои пегие волосы.
     Никита поднялся с лавки. Женщина вздрогнула, но не проснулась.
     - Простите, - начал Никита, злясь на собственное  смущение,  -  можно
задать вам один личный вопрос?
     Женщина задрала на лоб выщипанные в ниточку брови и растянула широкие
губы к ушам, что, как понял Никита, означало вежливое недоумение.
     - Вопрос? - переспросила она низким голосом. - Ну давай.
     - Скажите, что вам сейчас снится?
     Никита машинально сделал идиотский жест рукой, обводя все  вокруг,  и
окончательно смутился, почувствовав, что в его голосе прозвучала  какая-то
совершенно неуместная игривость. Женщина  засмеялась  воркующим  голубиным
смехом.
     - Дурачок, - ласково сказала она, - мне не такие нравятся.
     - А какие? - глупо спросил Никита.
     - С овчарками, глупыш. С большими овчарками.
     "Издевается", - подумал Никита.
     - Вы только поймите меня правильно, - сказал он. - Я и  сам  понимаю,
что перехожу, так сказать, границу...
     Женщина тихо вскрикнула и, отведя глаза от Никиты, пошла быстрее.
     - Понимаете, - волнуясь, продолжал Никита, -  я  знаю,  что  об  этом
нормальные люди не говорят. Может, я ненормальный. Но  неужели  вам  самой
никогда не хотелось с кем-нибудь это обсудить?
     - Что обсудить? - переспросила женщина, словно пытаясь выиграть время
в разговоре с сумасшедшим. Она уже  почти  бежала,  зорко  вглядываясь  во
тьму; коляска подпрыгивала на неровностях асфальта, и внутри что-то тяжело
и безмолвно билось в клеенчатые борта.
     - Именно это и обсудить, - ответил Никита, переходя на трусцу. - Вот,
например, сегодня. Включаю телевизор, а там... Не знаю, что страшнее - зал
или президиум. Целый час смотрел, и ничего  нового  не  увидел  -  только,
может, пара незнакомых поз. Один в тракторе спит, другой - на  орбитальной
станции, третий во сне про спорт рассказывает, а эти, которые с  трамплина
прыгают, тоже все спят. И выходит, что поговорить мне не с кем...
     Женщина лихорадочно поправила подушку и перешла на  откровенный  бег.
Никита, стараясь удержать сбиваемое разговором дыхание,  побежал  рядом  -
впереди стремительно росла зеленая звезда светофора.
     - Вот, например, мы с вами... Слушайте, давайте я вас булавкой уколю!
Как я не догадался... Хотите?
     Женщина вылетела на перекресток, остановилась, да так  резко,  что  в
коляске что-то увесисто сместилось, чуть  на  порвав  переднюю  стенку,  а
Никита, прежде чем затормозить, пролетел еще несколько метров.
     - Помогите! - заорала женщина.
     Как нарочно, метрах в пяти на боковой улице стояли двое  с  повязками
на рукавах, оба в одинаковых белых куртках, делавших их чуть  похожими  на
ангелов. В первый момент они отпрянули назад, но увидев, что Никита  стоит
под светофором и не проявляет никакой враждебности,  осмелели  и  медленно
приблизились. Один вступил в разговор с женщиной, которая горячо и  громко
заговорила, махая руками и все время повторяя слова "пристал" и  "маньяк",
а второй подошел к Никите.
     - Гуляешь? - дружелюбно спросил он.
     - Типа того, - ответил Никита.
     Дружинник был ниже его на голову и носил темные очки.  (Никита  давно
заметил, что многим трудно спать при свете с открытыми глазами.) Дружинник
обернулся к  напарнику,  который  сочувственно  кивал  женщине  головой  и
записывал что-то на бумажку. Наконец,  женщина  выговорилась,  победоносно
поглядела на Никиту, поправила подушку, развернула свою коляску и  двинула
ее вверх по улице. Напарник подошел - это был мужчина лет сорока с густыми
чапаевскими  усами,  в  надвинутой  на  самые  уши  -  чтобы  за  ночь  не
растрепалась прическа - кепке и с сумкой на плече.
     - Точняк, - сказал он напарнику, - она.
     - А я сразу понял, - сказал очкарик и повернулся к Никите. - Тебя как
звать?
     Никита представился.
     - Я Гаврила, - сказал очкарик, - а это Михаил.  Ты  не  пугайся,  это
местная дура. Нам на инструктаже про  нее  каждый  раз  напоминают.  Ее  в
детстве два пограничника изнасиловали, прямо в кинотеатре, во время фильма
"Ко мне Мухтар". С  тех  пор  она  и  тронулась.  У  нее  в  коляске  бюст
Дзержинского в пеленках. Она каждый вечер в  отделение  звонит,  жалуется,
что ее трахнуть хотят, а сама к собачникам пристает, хочет,  чтоб  на  нее
овчарку спустили...
     - Я заметил, - сказал Никита, - она странная.
     - Ну и Бог с ней. Ты пить будешь?
     Никита подумал.
     - Буду, сказал он.

     Устроились на лавке, там же, где за несколько минут до  этого  сидел,
размышляя,  Никита.  Михаил  вынул  из  сумки  бутыль  экспортной  "Особой
московской", брелком в виде маленького меча  отделил  латунную  пробку  от
фиксирующего кольца и свинтил ее одним замысловатым движением кисти -  он,
видимо, был из тех еще встречающихся на Руси самородков, которые открывают
пиво  глазницей  и  ударом  крепкой  ладони  вышибают  пробку  из  бутылки
болгарского сушняка сразу наполовину, так,  что  уже  несложно  ухватиться
крепкими белыми зубами.
     "А может, их спросить? - подумал Никита, принимая  тяжелый  картонный
стаканчик и бутерброд с морской капустой. - Хотя страшно. Все-таки двое, а
этот Михаил - здоровый..."
     Выдохнув воздух, Никита уставился в  сложное  переплетение  теней  на
асфальте под ногами. С каждой волной теплого вечернего ветра узор  менялся
- то были ясно видны какие-то рожи и знамена, то вдруг появлялись  контуры
Южной Америки, то возникали три адидасовские линии от висящих над  деревом
проводов, то казалось, что все это - просто тени от  просвеченной  фонарем
листвы.
     Никита поднес стакан  к  губам.  Призванная  представлять  страну  за
рубежом жидкость, решив видимо, что  дело  происходит  где-то  в  западном
полушарии, проскользнула внутрь с удивительной мягкостью и тактом.
     - Кстати, где это мы сейчас? - спросил Никита.
     - Маршрут номер три, - отозвался очкарик Гаврила, беря у него стакан.
     - Ну и пенек же ты, - засмеялся Михаил. - Неужто если мент в  опорном
пункте чего-то там на схеме напишет, так это уже и впрямь  будет  "маршрут
номер три"? Это бульвар Степана Разина.
     Гаврила покачал пустым стаканом, ткнул почему-то пальцем в  Никиту  и
спросил:
     - Добьем?
     - Ты как? - серьезно спросил Никиту  Михаил,  подбрасывая  на  ладони
пробку.
     - Да мне все равно, - сказал Никита.
     - Ну тогда...
     Второй круг стакан совершил в тишине.
     - Вот и все, - задумчиво сказал Михаил. - Ничего другого  людям  пока
не светит.
     Он размахнулся и хотел уже зашвырнуть  бутылку  в  кусты,  но  Никита
успел поймать его за рукав.
     - Дай поглядеть, - сказал он.
     Михаил протянул бутылку, и Никита  заметил  на  его  кисти  тщательно
выполненную татуировку - кажется, всадника, вонзающего копье во что-то под
ногами коня, но Михаил сразу спрятал руку в карман, а  просить  разрешения
поглядеть не нее еще раз  было  неудобно.  Никита  уставился  на  бутылку.
Этикетка была такой же, как и на "Особой московской" внутреннего  разлива,
только надпись была сделана латинскими буквами, и с  белого  поля  глядела
похожая на глаз эмблема "Союзплодоимпорта" - стилизованный земной шарик  с
крупными буквами "СПИ".
     - Пора, - вдруг сказал Михаил, поглядев на часы.
     - Пора, - эхом повторил за ним Гаврила.
     - Пора, - зачем-то произнес вслед за ними Никита.
     - Надень повязку, - сказал Михаил, - а то капитан развоняется.
     Никита полез в карман, вынул мятую повязку и  продел  в  нее  руку  -
тесемки были уже связаны. Слово "Дружинник" было перевернутым,  но  Никита
не стал возиться - все равно, подумал он, ненадолго.
     Встав  с  лавки,  он  почувствовал,  что  прилично  закосел,  и  даже
испугался на секунду,  что  это  заметят  в  опорном  пункте,  но  тут  же
вспомнил, в каком состоянии к  концу  дежурства  был  в  прошлый  раз  сам
капитан, и успокоился.
     Втроем молча дошли до светофора  и  повернули  на  боковую  улицу,  к
опорному пункту, до которого было минут десять ходьбы.
     То ли дело было в водке, то ли в чем-то другом, но  Никита  давно  не
ощущал такой легкости во всем теле -  казалось,  он  не  идет,  а  несется
ввысь, в небо, качаясь на воздушных струях.
     Михаил и Гаврила шли по бокам, с пьяной строгостью  оглядывая  улицу.
Навстречу  время  от  времени  попадались  компании  -  сначала   какие-то
легкомысленные девочки, одна из  которых  подмигнула  Никите,  потом  пара
явных уголовников, потом несколько человек прямо на улице  поедавших  торт
"Птичье молоко", и другие, уже совсем непонятные люди.
     "Хорошо, - думал Никита, - что втроем. А то бы на части  разорвали  -
вон какие хари..."
     Думалось с трудом - в голове, как неоновые трубки, весело  вспыхивали
и гасли слова детской песни о том, что лучше всего на свете шагать  вместе
по просторам и хором напевать. Смысла слов Никита не понимал, но  это  его
не беспокоило.
     В опорном пункте оказалось, что все уже разошлись - дежурный  сказал,
что можно было возвращаться еще час назад. Пока Никита наощупь искал  свою
сумку в темной комнате, где обычно проводили инструктаж и делили людей  по
маршрутам, Михаил и Гаврила ушли - им надо было успеть на электричку.
     Сдав повязку, Никита тоже сделал вид, что спешит - ему совершенно  не
хотелось идти к метро вместе с капитаном и говорить о  Ельцине.  Выйдя  на
улицу, он почувствовал, что от его хорошего настроения ничего не осталось.
Подняв  ворот,  он  направился  к  метро,   обдумывая   завтрашний   день:
партсобрание, заказ с двумя батонами колбасы, звонок в Уренгой, литр водки
на праздники (надо было спросить у случайных спутников по  дежурству,  где
они брали "Особую", но теперь уже  поздно),  забрать  Аннушку  из  садика,
потому что жена идет к гинекологу, дура, даже тут у нее что-то не ладится,
в общем взять у Германа Парменыча отгул на полдня за сегодняшний выход.
     Вокруг уже был вагон метро, и беременная баба в упор сверлила глазами
из-под низко опущенного платка его лысину; он все глядел  в  газету,  пока
сволочи не похлопали по плечу - тогда пришлось встать и уступить,  но  был
уже перегон перед его станцией. Он подошел к дверям  и  поглядел  на  свое
усталое морщинистое  лицо  в  стекле,  за  которым  неслись  переплетенные
электрические змеи. Вдруг лицо исчезло, и на его  месте  появилась  черная
пустота с далекими огнями: тоннель кончился, и поезд взлетел на  мост  над
замерзшей рекой. Стала видна слава советскому человеку на  крыше  высокого
дома, освещенная скрещенными голубыми лучами.
     Через минуту поезд опять  нырнул  в  тоннель,  и  в  стекле  возникли
жестикулирующие алкаши, девушка со спицами, довязывающая что-то синее  под
схемой метрополитена, школьник с бледным лицом, мечтающий над фотографиями
из учебника истории, полковник в папахе, непобедимо  сжимающий  чемодан  с
номерным замком, и еще были видны выведенные чьим-то пальцем с той стороны
стекла печатные буквы "ДА".  Потом  впереди  появилась  длинная  и  пустая
улица, занесенная  снегом.  Что-то  кололо  ногу.  Он  достал  из  кармана
неизвестно как там оказавшуюся булавку с зеленой горошиной на конце, кинул
ее в сугроб и поднял глаза. Небо в просвете между домами  было  высоким  и
чистым, и он очень удивился, различив среди  мелкой  звездной  икры  совок
Большой Медведицы, - почему-то он был уверен, что тот виден только летом.

                            БУБЕН НИЖНЕГО МИРА

     Раз уж так вышло, что читатель - или читательница, что  мне  особенно
приятно - набрел на этот небольшой рассказ, раз уж он решил  на  несколько
минут довериться тексту и впустить в свою душу некое  незнакомое  изделие,
мы просим его как следует запомнить словосочетание "Бубен Нижнего Мира"  и
попросить прощения за то, что ниже будут встречаться ссылки на  словари  и
размышления о предметах, на первый взгляд не относящихся прямо к теме; все
это получит свое объяснение. Да и потом, что значит - относящийся к  теме,
не относящийся к теме? Ведь связь, невидимая рассудку, может  существовать
на ассоциативном уровне, где происходят самые тонкие духовные процессы.
     На память приходит случай, описанный в недавно  изданных  во  Франции
воспоминаниях  доктора  Чазова:  как-то,  прогуливаясь  с  ним  по  пустой
Третьяковской галерее, Брежнев с испугом спросил, что  это  за  мужчина  в
сером костюме, что так странно глядит на него сквозь  предсмертный  туман.
Чазов осторожно ответил, что  впереди  зеркало.  Брежнев  некоторое  время
задумчиво молчал, а затем - видимо, под влиянием  возникшей  ассоциации  -
перевел  разговор  на  ленинскую  теорию  отражения,  которая,  по  словам
генсека, любившего иногда приоткрывать своим  приближенным  мрачные  тайны
марксизма, была на самом деле  секретной  военной  доктриной,  посвященной
одновременному ведению боевых действий на суше, на море и  в  воздухе.  Мы
видим, как странно преломляется в  инфернальной  коммунистической  психике
термин, не допускающий, казалось бы, никакой двоякости в своем толковании;
удивительно  также,  что  важная  смысловая  линия  (зеркало)   неожиданно
появляется в нашем рассказе в связи с Брежневым, который не имеет к  Бубну
Нижнего Мира вообще никакого отношения.
     Впрочем,  мы  слишком  увлеклись  примером,  призванным  всего   лишь
показать, что возникающие в нашем сознании смысловые связи часто неуловимы
для нас самих, хоть все и лежит, если вдуматься, на поверхности.  Вернемся
к нашему бубну нижнего мира. Полагаем, что после приведенного выше примера
читатель не удивится, если перед разговором  о  собственно  Бубне  Нижнего
Мира речь пойдет о лучах - тем  более  что  причина  такого  скачка  скоро
станет ясна.
     "Луч... 2. мн. ч. лучи, -ей. Физ. Направленный поток каких-л.  частиц
или  энергии  электромагнитных  колебаний,  а  также  линия,  определяющая
направление потока."
     Таково одно из определений, даваемых четырехтомным словарем  русского
языка, выпущенным Академией наук СССР. Интересно,  что  даже  в  небольшом
объеме процитированного текста намечено много смысловых  ветвлений.  Лучом
может быть поток частиц, электромагнитные колебания и  чистая  абстракция:
линия. В  числе  прочего  из  этого  определения  можно  выудить  и  такую
концепцию: лучи - это направленный поток энергии.
     Складывается интересная ситуация. Дав определение  одному  слову,  мы
оказываемся   перед   необходимостью   определять   составляющие    первое
определение термины. Подобно тому  как  свет,  проходя  сквозь  прозрачный
объект,  имеющий  специальную  конфигурацию  (призма),   расслаивается   и
разделяется, заключенное в одном слове значение оказывается размазанным  в
нескольких словах, и для выделения интересующего  нас  смыслового  спектра
оказывается необходимой обратная операция, эквивалентная действию, которое
оказал бы на расщепленный свет другой оптический объект (обратная призма).
Попробуем все же разобраться с употребленными в определении выражениями.
     Что  такое  энергия?  Упоминавшийся  выше  словарь  предлагает  такое
объяснение: "Энергия -  способность  какого-л.  тела,  вещества  и  т.  п.
производить какую-л. работу или быть источником той  силы,  которая  может
производить  работу."  Приводится  пример:  "Он  долго  носился  с  мыслью
использовать энергию одного бурного таежного потока, чтоб получить дешевый
бурый уголь. Шишков, Угрюм-река."
     Надо сказать, что мы носимся с несколько иной  мыслью.  Нас  посещают
самые разные идеи; позднее мы поделимся некоторыми из них. А пока вернемся
к обсуждению понятия "энергия",  от  которого  нас  отвлекла  наша  глупая
привычка  говорить  сразу  обо  всем  на  свете.  Легко  видеть,  что  под
приведенное  определение   подпадает   самый   широкий   круг   феноменов;
присутствие сокращения "и т. п." показывает, что энергией  могут  обладать
не только тела и вещества, но и все способное воздействовать, в том  числе
события, совпадения, идеи, искусство - стоит ли продолжать этот  перечень?
А сама  энергия  и  есть  способность  воздействовать,  измеряемая,  когда
воздействие произведено.
     Мы уже почти приблизились к Бубну Нижнего Мира и просим  еще  немного
терпения у читателя, уже, вероятно, до смерти уставшего от нашей болтовни.
     Устать до смерти... Как все же  странна  наша  идиоматика  -  бытовое
состояние переплетено в ней с  самым  страшным,  что  ждет  человека.  Как
примирить наш  дух  с  неизбежностью  смерти?  Этим  вопросом  традиционно
озабочены лучшие умы человечества, что легко подтвердить  хотя  бы  фактом
нашего обращения к данной теме. Еще раз раскроем цитированный словарь:
     "Смерть... 2. Прекращение существования человека, животного."
     Первого определения мы не приводим, потому что там  встречается  одно
пугающее  нас  слово  (гибель).  Как  заметил  албанский  юморист   Гайдур
Джемалия,  даже  существо,  победившее  смерть,   оказывается   совершенно
беззащитным перед гибелью. Здесь, кстати, возникает интересная проблема  -
откуда берется страх? Возникает ли он в наших душах? Или, наоборот, душа -
всего  лишь   опосредствующее   образование   (своеобразный   отражатель),
перенаправляющий объективно существующий в мире ужас, поворачиваясь к нему
под таким углом, что его адское мерцание, отразившись от чего-то  в  нашем
сознании, проникает в самые глубокие слои  психики?  Как  знать.  Особенно
угнетает то, что мы можем не распознать этих моментов  и  понести  в  себе
незаметные, но незаживающие и смертельные раны; бывает ведь так, что вдруг
портится настроение и человека охватывает депрессия, хотя поводов к  тому,
казалось бы, никаких; так же и со смертью, настигающей изнутри.
     Да, смерть - это прекращение существования человека. Но  вот  вопрос:
где проходит реальная граница между жизнью и смертью? В  какой  временно{й
точке ее искать? Тогда ли, когда в  бессознательном  теле  останавливается
сердце? Тогда ли, когда исчезает сознание? Ведь личности после  этого  уже
не  существует.  Тогда  ли,  когда,  пропитываясь  окружающим  нас   ядом,
трансформируется душа и на  месте  одного  человека  постепенно  вызревает
другой? Ведь при этом исчезает прежняя личность. Тогда ли,  когда  ребенок
становится юношей? Юноша - взрослым? Взрослый - стариком? Старик - трупом?
Не является ли слово "смерть" обозначением того, что непрерывно происходит
с нами в жизни? Не является ли жизнь умиранием, а смерть - его  концом?  И
вот еще: нельзя ли сказать, что событие,  в  сущности,  происходит  тогда,
когда становится необратимым?
     В свое время по всем этим поводам великолепно  высказался  Мишель  де
Монтень;  высокая  энергия  мысли   и   изящество   удивительным   образом
переплетаются в его словах.
     ("...Если угодно, вы становитесь  мертвыми,  прожив  свою  жизнь,  но
проживаете вы ее умирая: смерть, разумеется, несравненно сильнее  поражает
умирающего, нежели мертвого, гораздо острее и глубже."
     "Сколько бы вы ни жили,  вам  не  сократить  того  срока,  в  течение
которого вы пребудете мертвыми. Все  усилия  здесь  бесцельны:  вы  будете
пребывать в том состоянии, которое внушает  вам  такой  ужас,  столько  же
времени, как если бы вы умерли на руках кормилицы."
     "Где бы ни окончилась ваша жизнь, там ей и конец.") Впрочем, отсылаем
интересующихся этим и подобными вопросами к первоисточнику, где на  каждой
странице  встречается  тот   же   способ   компоновки   идей   (прозрачная
диалектическая спираль),  что  и  в  процитированных  отрывках.  Вернемся,
наконец, к нашему Бубну Нижнего Мира - но перед  этим  сделаем  еще  одно,
последнее, отступление.
     Допустим, кому-то в голову придет создать лучи смерти. Из предыдущего
анализа  видно,  что  для  этого  надо  построить   аппарат,   направленно
посылающий ведущее к смерти влияние. Традиционный путь - технический.  При
этом придется долго возиться с паяльником и  перебирать  разные  детальки,
одна из которых (глядящая в душу дырочка ствола)  вообще  не  выпускается.
Этот путь не для нас.
     Но не  подойти  ли  к  задаче  по-другому?  Почему  излучение  должно
обязательно исходить от тривиального  электроприбора?  Ведь  информация  -
тоже способ направленной передачи различных воздействий. Нельзя ли создать
ментальный лазер смерти, выполненный в  виде  небольшого  рассказа?  Такой
рассказ должен обладать некоторыми  свойствами  оптической  системы,  узлы
которой  удобно  выполнить  с  помощью  их  простого   описания,   оставив
подсознательную визуализацию и сборку читателю. Рассказ должен  обращаться
не к сознанию,  которое  может  его  вообще  не  понять,  а  к  той  части
бессознательного, которая подвержена прямой суггестии и воспринимает слова
вроде "визуализация" и "сборка" в качестве  команд.  Именно  там  и  будет
собран излучатель,  ментальная  оптика  которого  для  большей  надежности
должна быть отделена от остальных психоформ наклонными скобками.
     В качестве  рабочего  тела  для  этого  виртуального  прибора  удобно
воспользоваться чьими-нибудь глубокими и эмоциональными мыслями по  поводу
смерти. Ментальный лазер может работать на Сологубе, Достоевском,  молодом
Евтушенко и Марке Аврелии; подходит также "Исповедь" Толстого и  некоторые
места  из  "Опытов"  Монтеня.  Очень  важным   является   название   этого
устройства, потому что психическая энергия, на которой он работает,  будет
поступать из осознающей  части  психики  через  название,  которое  должно
надежно закрепиться в памяти. На мой взгляд, словосочетание "Бубен Нижнего
Мира" годится в самый раз - есть в нем что-то детское и трогательное; да и
потом, его почти невозможно забыть.
     И последнее. Проницательный  читатель  без  труда  угадает,  в  какой
момент сработает собранный в его подсознании ментальный самоликвидатор.
     Менее проницательному подскажем, что это  произойдет  в  тот  момент,
когда он где-нибудь наткнется на слова "луч смерти сфокусирован".

     Впрочем, в течение некоторого времени действие лучей смерти обратимо.
Лицам,  интересующимся  тем,  как  демонтировать   Бубен   Нижнего   Мира,
предлагаем перевести <...> рублей на счет <...> и указать свой адрес.
     Принимающим все это за шутку мы рекомендуем поставить  простой  опыт:
засечь по часам время и попробовать не думать о Бубне Нижнего  Мира  ровно
шестьдесят секунд.

                             ЗЕЛЕНАЯ КОРОБОЧКА

     Раз уж так вышло, что читатель (или читательница,  что  мне  особенно
приятно) - набрел на этот небольшой рассказ, раз уж он решил на  несколько
минут довериться тексту и впустить в свою душу некое  незнакомое  изделие,
мы просим его как следует запомнить словосочетание "Зеленая  Коробочка"  и
попросить прощения за то, что ниже будут встречаться ссылки на  словари  и
размышления о предметах, на первый взгляд не относящихся прямо к теме; все
это получит свое объяснение. Да и потом, что значит - относящийся к  теме,
не относящийся к теме? Ведь связь, невидимая рассудку, может  существовать
на ассоциативном уровне, где происходят самые тонкие духовные процессы. На
память  приходит  случай,  описанный  в  недавно   изданных   во   Франции
воспоминаниях  доктора  Чазова:  как-то,  прогуливаясь  с  ним  по  пустой
Третьяковской галерее, Брежнев с испугом спросил, что  это  за  мужчина  в
сером костюме так странно глядит на него сквозь предсмертный туман.  Чазов
осторожно  ответил,  что  впереди  зеркало.  "А,  знаю.  Тарковского,"   -
пробормотал Брежнев, и их разговор перешел на ленинскую теорию  отражения,
которая,  по  словам  Брежнева,  любившего   иногда   приоткрывать   своим
приближенным мрачные тайны марксизма, была на самом деле секретной военной
доктриной, посвященной одновременному ведению  боевых  действий  на  суше,
море и в воздухе.  Мы  видим,  как  странно  преломляется  в  инфернальной
коммунистической психике термин,  не  допускающий,  казалось  бы,  никакой
двоякости в своем толковании; удивительно так  же,  что  важная  смысловая
линия  (зеркало)  неожиданно  появляется  в  нашем  рассказе  в  связи   с
Брежневым, который не имеет к Зеленой Коробочке вообще никакого отношения.
     Впрочем,  мы  слишком  увлеклись  примером,  призванным  всего   лишь
показать, что возникающие в нашем сознании смысловые связи часто неуловимы
для нас самих, хоть все и лежит, если вдуматься, на поверхности.  Вернемся
к нашей зеленой коробочке. Полагаем, что после приведенного  выше  примера
читатель не удивится, если перед разговором о собственно Зеленой Коробочке
речь пойдет о лучах - тем более, что причина такого  скачка  скоро  станет
ясна.
     "Лучи, 2. мн. ч. (лучи, -ей). Физ. Направленный поток каких-л. частиц
или энергии электромагнитных  колебаний,  а  так  же  линия,  определяющая
направление потока."
     Таково одно из определений, даваемых  4-х  томным  словарем  русского
языка, выпущенным Академией наук СССР. Интересно,  что  даже  в  небольшом
объеме процитированного текста намечено много смысловых  ветвлений.  Лучом
может быть поток частиц, электромагнитные колебания и  чистая  абстракция:
линия. В  числе  прочего  из  этого  определения  можно  выудить  и  такую
концепцию: лучи - это направленный поток энергии.
     Складывается интересная ситуация. Дав определение  одному  слову,  мы
оказываемся   перед   необходимостью   определять   составляющие    первое
определение термины. Подобно тому, как  свет,  проходя  сквозь  прозрачный
объект,  имеющий  специальную  конфигурацию  (призма),   расслаивается   и
разделяется, заключенное в одном слове значение оказывается размазанным  в
нескольких словах, и для выделения интересующего  нас  смыслового  спектра
оказывается необходимой обратная операция, эквивалентная действию, которое
оказал бы на расщепленный свет другой оптический объект (обратная призма).
Попробуем все же разобраться с употребленными в определении выражениями.
     Что  такое  энергия?  Упоминавшийся  выше  словарь  предлагает  такое
объяснение:  "Энергия  -  способность  какого-л.  тела,  вещества  и  т.п.
производить какую-л. работу или быть источником той  силы,  которая  может
производить  работу."  Приводится  пример:  "Он  долго  носился  с  мыслью
использовать энергию одного бурного таежного потока, чтоб получить дешевый
бурый уголь." Шишков, Угрюм-река.
     Надо сказать, что мы носимся с несколько иной мыслью - и, собственно,
не носимся, а сидим, как и рекомендовано, в темном и прохладном  месте,  и
думаем, думаем... Нас посещают самые разные  идеи;  позднее  мы  поделимся
некоторыми из них. А пока вернемся  к  обсуждению  понятия  "энергия",  от
которого нас отвлекла наша глупая привычка  говорить  сразу  обо  всем  на
свете. Легко  видеть,  что  под  приведенное  определение  попадает  самый
широкий круг феноменов; присутствие сокращения "и  т.п."  показывает,  что
энергией могут обладать не только тела и вещества,  но  и  все,  способное
воздействовать - в том числе события, совпадения, идеи, искусство -  стоит
ли  продолжать  это  перечисление?  А  сама  энергия  и  есть  способность
воздействовать, измеряемая, когда воздействие произведено.
     Мы уже почти приблизились к Зеленой Коробочке и  просим  еще  немного
терпения у читателя, уже, вероятно, до смерти уставшего от нашей болтовни.
     Устать до смерти... Как все же  странна  наша  идиоматика  -  бытовое
состояние переплетено в ней с  самым  страшным,  что  ждет  человека.  Как
примирить наш  дух  с  неизбежностью  смерти?  Этим  вопросом  традиционно
озабочены лучшие умы человечества, что легко подтвердить  хотя  бы  фактом
нашего обращения к данной теме. Раскроем еще раз цитированный словарь:
     "Смерть... 2. Прекращение существования человека, животного."
     Первого определения мы не приводим, потому что там  встречается  одно
пугающее  нас  слово  (гибель).  Как  заметил  албанский  юморист   Гайдар
Джемалия,  даже  существо,  победившее  смерть,   оказывается   совершенно
беззащитным перед гибелью. Здесь, кстати, возникает интересная проблема  -
откуда берется страх? Возникает ли он в наших душах? Или, наоборот, душа -
всего  лишь   опосредствующее   образование   (своеобразный   отражатель),
перенаправляющий объективно существующий в мире ужас, поворачиваясь к нему
под таким углом, что его адское мерцание, отразившись от  чего-то  в  нас,
проникает в самые глубокие слои психики? Как знать. Особенно угнетает  то,
что мы можем не распознать этих моментов и понести в  себе  незаметные  но
незаживающие и смертельные раны;  бывает  ведь  так,  что  вдруг  портится
настроение, и человека охватывает депрессия, хотя поводов к тому, казалось
бы, никаких; так же - и со смертью, настигающей изнутри.
     Да, смерть - это прекращение существования человека. Но вот вопрос  -
где проходит реальная граница между жизнью и смертью?  В  какой  временной
точке ее искать? Тогда ли, когда в  бессознательном  теле  останавливается
сердце? Тогда ли, когда исчезает сознание? Ведь личности после  этого  уже
не  существует.  Тогда  ли,  когда,  пропитываясь  окружающим  нас   ядом,
трансформируется душа, и на месте  одного  человека  постепенно  вызревает
другой? Ведь при этом исчезает прежняя личность. Тогда ли,  когда  ребенок
становится юношей? Юноша - взрослым? Взрослый - стариком? Старик - трупом?
Не является ли слово "смерть" обозначением того, что непрерывно происходит
с нами в жизни? Не является ли жизнь умиранием, а смерть - его  концом?  И
вот еще - нельзя ли сказать, что событие, в  сущности,  происходит  тогда,
когда становится необратимым?
     В свое время по всем этим поводам великолепно  высказался  Мишель  де
Монтень;  высокая  энергия  мысли   и   изящество   удивительным   образом
переплетаются в его словах.
     ("...Если угодно, вы становитесь  мертвыми,  прожив  свою  жизнь,  но
проживаете вы ее, умирая: смерть, разумеется, несравненно сильнее поражает
умирающего, нежели мертвого, гораздо острее и глубже."
     "Сколько бы вы не жили,  вам  не  сократить  того  срока,  в  течение
которого вы пребудете мертвыми. Все  усилия  здесь  бесцельны:  вы  будете
пребывать в том состоянии. которое внушает  вам  такой  ужас,  столько  же
времени, как если бы вы умерли на руках кормилицы."
     "Где бы не окончилась ваша жизнь, там ей и конец.")
     Впрочем,  отсылаем  интересующихся  этим  и  подобными  вопросами   к
первоисточнику,  где  на  каждой  странице  встречается  тот   же   способ
компоновки   идей   (прозрачная   диалектическая   спираль),   что   и   в
процитированных отрывках. Вернемся, наконец, к нашей Зеленой  Коробочке  -
но перед этим сделаем еще одно, последнее отступление.
     Допустим, кому-то в голову придет создать лучи смерти. Из предыдущего
анализа видно, что что  для  этого  надо  построить  аппарат,  направленно
посылающий ведущее к смерти влияние. Традиционный путь - технический.  При
этом придется долго возиться с паяльником и  перебирать  разные  детальки,
одна из которых (глядящая в душу дырочка ствола)  вообще  не  выпускается.
Этот путь не для нас.
     Но не  подойти  ли  к  задаче  по-другому?  Почему  излучение  должно
обязательно исходить от тривиального  электроприбора?  Ведь  информация  -
тоже способ направленной передачи различных воздействий. Нельзя ли создать
ментальный лазер смерти, выполненный в  виде  небольшого  рассказа?  Такой
рассказ должен обладать некоторыми  свойствами  оптической  системы,  узлы
которой  удобно  выполнить  с  помощью  их  простого   описания,   оставив
подсознательную визуализацию и сборку читателю. Рассказ должен  обращаться
не к сознанию,  которое  может  его  вообще  не  понять,  а  к  той  части
бессознательного, которая подвержена прямой суггестии и воспринимает слова
вроде "визуализация" и "сборка" в качестве  команд.  Именно  там  и  будет
собран излучатель,  ментальная  оптика  которого  для  большей  надежности
должна быть отделена от остальных психоформ наклонными скобками.
     В качестве  рабочего  тела  для  этого  виртуального  прибора  удобно
воспользоваться чьими-нибудь глубокими и эмоциональными мыслями по  поводу
смерти. Ментальный лазер может работать на Сологубе, Достоевском,  молодом
Евтушенко и Марке Аврелии; подходит так же "Исповедь" Толстого и некоторые
места  из  "Опытов"  Монтеня.  Очень  важным   является   название   этого
устройства, потому что психическая энергия, на которой он работает,  будет
поступать из осознающей  части  психики  через  название,  которое  должно
надежно закрепиться в  памяти.  На  мой  взгляд,  словосочетание  "Зеленая
Коробочка" годится в самый раз - есть в нем что-то детское и трогательное;
да и потом, его почти невозможно забыть.
     И последнее. Проницательный  читатель  без  труда  угадает,  в  какой
момент сработает собранный в его подсознании ментальный самоликвидатор.
     Менее проницательному подскажем, что это  произойдет  в  тот  момент,
когда он где-нибудь наткнется на слова "луч смерти сфокусирован".
     Впрочем, в течение некоторого времени действие лучей смерти обратимо.
Лиц, интересующимся, как демонтировать Зеленую Коробочку, просим  прислать
уведомление о переводе 25 рублей на наш счет и указать свой адрес.
     Принимающим все это за шутку мы рекомендуем поставить простой опыт  -
засечь по часам время и попробовать не думать о  Зеленой  Коробочке  ровно
шестьдесят секунд.

                              РЕКОНСТРУКТОР

     Да, это верно: струи уходящей реки - они непрерывны, но они все не те
же, не прежние воды... Восемьдесят лет, прошедшие со дня окончания  второй
мировой войны, сделали  ее,  как  это  бывает  с  любой  из  войн,  чем-то
отстраненным:  историческим  эпизодом,  архивной  справкой,  потенциальным
набором желтых фотографий, вываливающихся на пол при перестановке  буфета,
детским криком "хальт", доносящимся в невыносимо жаркий  июльский  полдень
со двора, абрисом  тяжелого  танка,  смутно  угадываемым  в  косых  боевых
контурах мусорного контейнера, набором  белых  полос  на  выжженном  небе,
фонтанчиками  пыли,  несущимися  за   протекторами   грузовика,   набитого
трехтомниками   Пушкина,   четырехмерной   пошлостью   детского   рисунка,
безымянной вспышкой салюта и, наконец, "гравюрой полустертой".
     Настало время, если оно  настало,  когда  ненужная  правда  прорывает
прогнившую ткань умолчаний и  слухов,  и  ложится  под  наши  безразличные
взгляды - как всегда, слишком поздно...  "Лучше  поздно,  чем  никогда"  -
этому сомнительному императиву мы и обязаны появлением  книги  П.  Стецюка
"Память огненных лет".  Разумеется,  "поздно"  -  это  то  же  самое,  что
"никогда". Но "никогда" - это далеко не то же самое, что "поздно".  Короче
говоря, если читатель с помощью какого-нибудь похожего выверта убедит себя
взяться за рецензируемую книгу, ему обеспечено три часа скуки -  возможно,
правда, несколько иного рода, чем ежедневный позор его жизни.  Пять  минут
ухмылок при разглядывании фотографий ("Мы-то живы!"),  и  полное  забвение
всего  прочитанного  к  началу  очередного  "Клуба   кинопосвящений"   или
радиосводки с Малабарского фронта. Читать эту книгу не стоит, как не стоит
вообще читать книг; эту книгу не стоит читать в  особенности,  потому  что
мертвы герои, мертвы современники и, наконец, мертва тема...

     Здесь  впервые   появляется   нечто,   способное   вызвать   интерес.
Приглядевшись, можно заметить, что эта тема мертва  несколько  интригующе.
Так мертвы, к примеру,  члены  экипажа  космической  станции  "Звездочка",
сорок шестой год разлагающиеся в синем  небе  над  нашими  головами  -  их
распухшие тела можно видеть каждый вечер в заставке программы  "Вечность".
Так мертв вампир, пытающийся пролезть безлунной ночью  в  слуховое  окошко
Моссовета. Другими словами, в ее мертвости ощущается  неведомое  движение,
чья-то окаменелая воля - и это пугает.

     Поэтому,  несмотря  на  очевидную  ненужность  проделанной   Стецюком
работы,  несмотря  на  пошлость  его  концепций  и   невыносимый   привкус
общепитовской похлебки, сваренной в одном из небольших украинских городов,
- привкус, который  останется  во  рту  даже  у  самого  благожелательного
читателя, прочесть книгу все-таки стоит. За фактами, за всей этой  правдой
иногда заметно что-то вроде  тяжелых  шагов,  безжизненных  перемещений  и
эволюций истории, которая здесь - на периферии взгляда - предстает в своем
настоящем виде: бабы в платке,  бессмысленно  несущей  плоское  брюхо  над
ровным вечерним полем, топчущей цветы и идущей никуда.
     Давно известно, что  нет  никаких  книг  -  есть  только  история  их
написания. Получив доступ к наконец рассекреченным архивам, Стецюк кинулся
не к видеозаписям знаменитых икорных оргий в министерстве культуры;  когда
дорвавшиеся  исследователи,   высунув   языки,   наблюдали   танцы   нагих
функционеров, он разбирал секретнейшие отчеты минского радиозавода.
     Почему в 1928 году была  засекречена,  и  не  просто  засекречена,  а
получила литеру "А-прим" техническая документация на изготовление стальной
трубки длиной в метр и диаметром  чуть  меньше  сантиметра?  Почему  после
изготовления этой трубки  дирекция,  рабочие  и  весь  остальной  персонал
завода были расстреляны, а сам завод взорван? Только идиот может  задаться
сейчас такими вопросами.  Но  именно  здесь  Стецюк  набрел  на  открытие,
приведшее к появлению его книги.
     В минских бумагах была ссылка на архивные документы группы  "У-17-Б".
В каталоге они не значились. В секретном каталоге тоже. Но Стецюку удалось
выяснить, что архив "У-17-Б" в 1951 году был вывезен в  город  Николаев  и
уничтожен;  те,  кто  занимался  его  ликвидацией,  расстреляны;  те,  кто
расстреливал - тоже, и так - около восьмидесяти раз до некоего  полковника
Савина, который лично убил двух  предпоследних  расстрельщиков  в  тамбуре
ленинградской электрички в мае 1960 года.
     Стецюку  повезло:  ему  удалось  найти  правнука  полковника  Савина,
живущего на одной  из  подмосковных  маковых  плантаций  в  древней  даче,
помнящей еще первых космонавтов. Дальше - одно из тех совпадений,  которые
бывают только в плохих романах и в  жизни:  на  чердаке  дачи  был  найден
дневник полковника Савина, частично разодранный  на  самокрутки  во  время
третъей гражданской,  частично  сгнивший,  но  давший  импульс  дальнейшим
поискам.
     Среди интимных  излияний  полковника-особиста  неожиданно  появляются
злорадные нотки  -  полковник  знает  нечто  такое,  что  переполняет  его
самодовольством мелкой сошки, разнюхавшей  государственную  тайну.  Стецюк
узнает, в чем дело: архив "У-17-Б" не  уничтожен.  Чрезмерная  секретность
операции привела с  полному  провалу.  Возникла,  как  это  часто  бывает,
бюрократическая путаница, и первая группа - та, которая должна была  сжечь
архив, оказалась расстрелянной раньше, чем успела это  сделать;  во  время
расстрела убиваемые кричали, что архив еще цел, но  те,  кто  расстреливал
их, предпочли выполнить свое задание и уже после сообщить об услышанном по
инстанции. Однако сообщать  не  пришлось:  они  тоже  были  убиты.  Голоса
умирающих передавали убийцам эту тайну под грохот пистолетных и автоматных
выстрелов несколько лет, по цепочке, как некую  эзотерическую  истину;  до
полковника   Савина,   разрядившего   свой   "макаров"   в   животы   двух
непримечательных граждан в кепках в  электричке  под  Петродворцом,  дошла
уже, в сущности, легенда.
     Это было последнее задание полковника, он был обижен скудной  пенсией
и предпочел молчать, чиня свою "Волгу", - молчать до смерти. В  1961  году
он утонул...
     Из дневника Стецюк узнал, что грузовик  с  архивом,  по  словам  двух
последних мертвецов, таи и остался в Николаеве по  адресу:  тупик  Победы,
18. Стецюк выезжает в Николаев; грузовик стоит на месте: военный  номер  и
мумифицированный труп богатыря-шофера  обеспечили  сохранность  машины  во
дворе, полном клумб, старушек и ползающих детей - в течение без малого ста
лет. (Впоследствии, правда, выяснилось,  что  в  1995  году  грузовик  был
принят за памятник шоферам-фронтовикам,  перекрашен  и  окружен  бронзовой
цепью.)
     В кузове, в герметичных ящиках, был  найден  совершенно  целый  архив
"У-17-Б". Перевезя ящики в Москву и ознакомившись с их содержимым,  Стецюк
узнал такие вещи, которые потрясли его прикованное к прошлому воображение.
Кстати  сказать,  выяснилась  и  загадка  стальной   трубки   с   минского
радиозавода, так волновавшая нашего исследователя.
     Здесь мы предоставим слово самому Стецюку - в погоне за  эффектом  он
выпаливает все,  что  кажется  ему  сенсационным,  в  нескольких  абзацах:
сэкономим время и полюбуемся его псевдонаучным кирпичным стилем.
     "Многое  известно  про  Сталина  -  политика  (речь  идет  об  Иосифе
Андреевиче Сталине (1891-1953), правителе России. - Авт.). Но почти ничего
не известно о Сталине - человеке. Достоверно можно сказать только  одно  -
Сталин не выносил пистолетного грохота (многочисленные ссылки на источники
и архивы нами опущены. - Авт.). Он не терпел шума, и в 1926  году  поручил
группе конструкторов разработать оружие, которым он  мог  бы  пользоваться
совершенно  бесшумно,  не  нарушая  тишины  подземных  коридоров   власти.
Специально для него была  разработана  духовая  трубка,  которая  стреляла
отравленными иглами. Он никогда не  выпускал  ее  из  рук.  Многие  авторы
мемуаров, видевшие настоящего Сталина, вспоминают об этом. Например:
     "Все время обсуждения Сталин мягко ходил  по  ковру,  сжимая  в  руке
трубку..." (маршал вооруженных сил Жуков). Сотни подобных цитат  рассыпаны
по десяткам книг. Сейчас неопровержимо установлено, что Сталин никогда  не
курил. Речь идет именно об этой духовой трубке.
     "Но ведь известно, - спросит удивленный  читатель  (никто  ничего  не
спросит. - Авт.), - множество  фотографий  Сталина,  где  он  изображен  с
дымящейся курительной трубкой в руках?"
     Здесь и скрывается удивительный факт  -  выяснено,  что  тот  Сталин,
который заснят на фотографиях или  в  хронике  с  трубкой  в  руках  -  не
настоящий.
     Это не более, чем подставное лицо,  читавшее  речи,  появлявшееся  на
трибунах - так сказать, ширма.
     Настоящий Сталин, долгие годы державший  в  рунах  рычаги  управления
страной (так и видишь эти  рычаги  -  черные,  с  пластмассовыми  круглыми
набалдашниками. - Авт.), никогда не показывался на людях.  Он  никогда  не
покидал подземелья. Больше того - я сказал  "Сталин",  а  вернее  было  бы
сказать "Сталины", потому что речь идет о  нескольких  людях,  которых  на
поверхности представлял рыжий усач с меланхолическим взглядом..."
     Прервем цитату. В книге Стецюка разобраны, причем подробно, биографии
всех этих - их было семь, а одно время - трое одновременно - людей. Вот их
имена: Николай Паклин (Сталин с 1924 по 1930),  Михаил  Сысоев  (Сталин  с
1930 по 1932), Тарас Шумейко, Андрей Белый, Семен Неплаха (Сталин  с  1935
по 1947), Никита Хрущев (Сталин с 1947 по 1953).
     Собственно,  эти  биографии  мало  интересны  и  не  заслуживали   бы
внимания,  если  бы  не  мрачная  эстетика   каменных   штолен,   стальных
отравленных игл, удавок и страстей, пробивающаяся сквозь преподавательский
говорок П. Стецюка. Взять хотя бы историю Семена Неплахи.
     К 1935 году внешний Станин и остальные правители -  тоже  двойники  -
получали указания уже от полностью автономного подземного  комплекса,  где
находились настоящие Сталин, Берия (маршал внутренней  службы)  и  другие.
Роль двойников не  сводилась  только  к  имитации  власти.  Подобно  живым
шахматным фигурах, они повторяли наверху все перипетии борьбы за власть на
двухсотметровой   глубине.   Идеально   защищенный,   гарантированный   от
проникновения заговорщиков,  снабженный  спецвахтами,  где  у  посетителей
отбирали  все  виды  оружия,  подземный  мир  оказался  странным   образом
уязвимым. Семен Неплаха, сторож московского  зоопарка,  судимый  ранее  за
кражи,  при  расчистке  вольера  со  слонами  неожиданно  проваливается  в
замаскированную вентиляционную шахту. Придя в себя, он  обнаруживает,  что
находится в прорубленном в скальных породах коридоре, пол которого  покрыт
ковровой дорожкой, а стены - проводами разных цветов. Все вокруг  освещено
яркими пампами, воздух стерилен и сух. Из-за угла навстречу Семену выходит
только что закончивший совещание Сталин (Сероп Налбандян, Сталин с 1932 по
1935). Увидев сторожа, он роняет трубку на ковер. Семен, скорее от испуга,
чем по злобе, убивает Сталина-Налбандяна  лопатой,  которой  за  несколько
минут до этого разравнивал песок. Подняв трубку  и  сняв  с  шеи  мертвого
Сталина  мешочек  с  отравленными  иглами,  он  оказывается   единственным
вооруженным человеком в подземном  городке.  Тщательно  охраняемая  власть
оказывается узурпированной за пять минут;  все  остальные  члены  правящей
группы подчиняются. Новый Сталин поднимается на  поверхность  только  один
раз - чтобы зазвать вниз собутыльников - Белого  и  Шумейко  (последний  -
контуженный  артиллерист,  ветеран  первой  мировой  войны;  именно   этим
объясняется известная сентенция внешнего Сталина  по  поводу  артиллерии).
Шахту заваливают  и  начинается  многолетняя  пьянка,  слушанье  патефона,
драки; трубка переходит из рук  в  руки;  приказания,  отдаваемые  наверх,
часто невнятны - отсюда репрессии и индустриализация.
     История Никиты Хрущева не  менее  интересна  и  заставляет  вспомнить
лучшие страницы "Графа  Монте-Кристо".  Придя  к  власти  под  землей,  он
приказал уничтожить внешнего Сталина и заменил  его  двойником  под  своим
настоящим именем. Тщеславие погубило его - двойник оказался умнее  бывшего
повара-кладоискателя. Подземный центр власти в 1954 году был уничтожен,  и
власть перешла к двойнику, который и унес с собой  в  могилу  тайну  того,
зачем в июне 1954 года сотни армейских  бетономешалок  нагнетали  бетон  в
глубоко пробитые в тротуарах шурфы и решетчатые вентиляционные башенки.
     Интересно, пожалуй, взглянуть на бледные лица подземных правителей  с
фотоснимков   из   архива   "У-17-Б".   Интересно   представить   пустоты,
образовавшиеся в бетоне от их  истлевших  тел.  Интересно  увидеть  сквозь
многометровую толщу  земли  и  цемента  желтые  кости  пальцев,  сжимающих
бесполезную и страшную трубку; но, заканчивая обзор книги, мне хотелось бы
сказать о другом.
     Полковник Савин был утоплен в 1961 году, когда подземного городка уже
не существовало. Те, кто утопил его, были убиты, убившие их - тоже  умерли
насильственной  смертью...  Читатель  уже  догадался,  что  могут  значить
автоматные очереди, доносящиеся из леса, или вспышки лазеров  вечером  над
рекой - история продолжается, хоть никто не помнит уже первопричины.
     Здесь появляется возможность для  метафизических  спекуляций  -  быть
может, некий бог, демиург, замурован в космическом эквиваленте бетона: то,
что у него вместо пальцев, сжимает то, что  служило  тому  вместо  духовой
трубки, а созданный им  когда-то  мир  по-прежнему  вращает  свои  планеты
вокруг  звезд,  движущихся  по  бесконечным  спиралям  внутри  бледных   и
невообразимых галактик.

                              ИВАН КУБЛАХАНОВ

     Как только появилось время, он смутно припомнил, что  нечто  подобное
уже случалось. Первый момент был подобен вечности - никаких событий за эту
вечность  не  произошло,  и  она  была  заполнена  чистым  существованием,
лишенным каких бы то ни было качеств. Второй момент тоже был  бесконечным,
но эта новая бесконечность оказалась уже чуть короче - хотя бы потому, что
она была новой. Он понял, что дальше время  будет  постоянно  убыстряться,
пока не достигнет такой скорости и напора, что  случится  непоправимое.  И
хоть до этого было еще далеко, мысль о том,  что  ускоряющееся  падение  в
шахту времени уже началось, вызвала у него  странную  жалость,  словно  бы
связанную с каким-то воспоминанием.
     Эта мысль не была оформлена в словах - никаких слов он  не  знал,  но
будь они ему известны, он, наверно, выбрал бы  похожие.  Его  бессловесное
понимание проникало прямо в суть происходящего, а поскольку  единственными
событиями во вселенной были его ощущения, все  его  стремительно  растущее
знание касалось только его  самого.  Когда  он  наконец  свыкся  со  своей
неясной судьбой, он был уже бесконечно стар и мудр и  спокойно  взирал  на
ускоряющийся поток времени.
     И тут в его бытие ворвалось нечто невообразимое.  Он  вдруг  осознал,
что имеет границы.  Что  существует  находящееся  внутри  него  и  за  его
пределами, а сам он заключен в некие рамки, за которые не в  силах  выйти.
Это было непостижимо, но это  было  реальностью,  тем  новым  законом,  по
которому ему предстояло существовать. А когда он ощутил, что кроме  границ
имеет еще и форму, это оказалось новой неожиданностью.
     Самым удивительным было  то,  что  всем  этим  неожиданностям  просто
неоткуда было браться - у них не было никакого источника, никакого  корня,
- но они все равно вторгались в его жизнь. Зато привыкать к  новому  стало
легче, потому что время успело сильно разогнаться и все  случалось  крайне
быстро.  Прежняя  жизнь,  начало  которой  терялось  в  невыразимом,  была
неизмеримо долгой, но в ней не было ничего такого, о  чем  можно  было  бы
думать; теперь  же  происходило  многое,  но  его  сознание,  привыкшее  к
вечности, успевало только фиксировать  изменения,  которые  стали  слишком
мимолетными, чтобы затронуть его настоящую основу, - поняв это, он понял и
то, что у него есть настоящая основа, а осознать ее и значило проснуться.
     Он пришел в себя и увидел главное - превращения происходили не с ним.
На самом деле он никогда не покидал первого  мига,  за  границей  которого
началось время, но, пребывая в вечности, он все же постоянно следил за той
причудливой рябью, которую вздымало время  на  поверхности  его  сознания;
когда же эта рябь стала больше походить на волны и  порывы  времени  стали
угрожать его покою, он ушел вглубь, туда, где ничто никогда не менялось, и
понял, что видит сон - один из тех, что снились ему всегда.
     Он  часто  впадал  в  это  забытье  и  каждый  раз  принимал  его  за
реальность.  Для  этого  достаточно  было  просто  перенести  внимание  на
колышущуюся границу собственного сознания (забыв, что  на  самом  деле  ее
просто нет - какая может быть у сознания граница?), и  проходящая  по  ней
дрожь немедленно захватывала все  его  существо  до  момента  пробуждения,
который наступал всегда внезапно.
     Его сны становились все более  запутанными  и  странными.  В  них  он
продолжал расширяться, и его форма усложнялась; желая  познать  окружающий
мир, он послал в него длинные протуберанцы, которые вскоре  наткнулись  на
препятствие, вынудившее их согнуться и сложиться рядом с  ним.  Оказалось,
что мир его сновидений тоже имеет границу и его тюрьма -  или  крепость  -
довольно тесна.
     Но самое странное ждало впереди. Однажды он заметил,  что  постепенно
изменился сам способ, которым  он  ощущает  мир  своих  снов.  Точнее,  не
изменился, а появился - раньше никаких способов не было. А теперь он  стал
воспринимать  разные  качества  мира   разными   частями   сознания.   Эти
способности утончались  и  разветвлялись,  и  постепенно  прежнее  простое
присутствие оказалось расчлененным на ощущения от света,  звука,  вкуса  и
касания, которые были просто осколками прежней целостности.
     Сон продолжал сниться, и в нем появлялось все больше деталей.
     Он заметил, что висит в теплом океане, заполняя почти весь его объем.
Иногда, от скуки и неосознанного желания изменить миропорядок, он  начинал
глотать  его  соленую  воду;  за  этот   богоборческий   акт   приходилось
расплачиваться  приступом  мучительной  икоты,  и  он  нетерпеливо  ожидал
пробуждения, хотя проснуться в таком состоянии было  очень  сложно:  любая
форма  возбуждения  уводила  только  дальше  в   закоулки   сна,   а   для
бодрствования были нужны покой и отрешенность.
     Иногда его заливало тусклое красноватое мерцание, и  ему  становилось
страшно,  потому  что  источник  света  и  причина  зрения  находились  за
пределами всего, что он успел более или менее изучить в  своих  снах;  там
начиналось  неизвестное,  что-то  такое,  чему   еще   только   предстояло
развиться. Пока его зрение было латентным, и судить об этом чувстве он мог
только по еле угадываемым узорам вен на своих недавно появившихся веках.
     Но главным источником сведений о мире, который  постепенно  создавало
вокруг него время, овевающее его кокон,  был  никогда  не  стихающий  шум.
Часто бывало так, что  резкий  звон  вдруг  вырывал  его  из  безмятежного
бодрствования,  где  не  было  ни  времени,  ни  пространства,  ни  прочей
атрибутики  его  видений,  и  он  обнаруживал,  что  опять  вывалился   из
реальности в знакомое  красноватое  пространство  сна,  мокрое  и  тесное,
чавкающее и стучащее сотнями разных звуков.
     Справа и сверху раздавались  никогда  не  стихающие  удары  огромного
метронома; чуть ниже что-то с шорохом вздувалось и опадало, а совсем рядом
время от времени начинал бурлить невидимый водопад - но этот шум звучал  в
его сне постоянно, и он давно не обращал на него внимания. Интерес у  него
вызывали  другие  звуки,   которые   складывались   в   длинные   красивые
последовательности,  иногда  сопровождаемые  глухим   бубнением   голосов.
Впрочем, музыка нравилась ему  не  всегда,  а  иногда  вызывала  настоящую
ненависть, особенно когда подолгу мешала проснуться.
     Все это вместе - звуки, свет, претерпеваемые им толчки и собранный им
опыт - привело, конечно, к тому,  что  у  него  сложилась  безмолвная,  но
довольно ясная картина мироздания,  которую  в  слова  можно  было  облечь
примерно так: он парил в центре мира, созданного его привычкой видеть сны,
и этот  мир  имел  свое  устройство,  а  за  близкой  границей  порядка  и
определенности  царил  хаос,  откуда  приходили  свет   и   звуки.   Сила,
необходимая для существования мира - и того кокона, где властвовал  он,  и
окружающего хаоса - исходила из центра его  живота  через  толстый  мягкий
канат, уплывавший куда-то ему под ноги.
     Что ждало этот мир? Он чувствовал, что быстрое  расширение  его  тела
когда-нибудь прорвет оболочку, отделяющую его от хаоса, и  тогда  наступит
катастрофа. Но эта катастрофа могла наступить только  со  сном,  а  с  ним
самим ничего, разумеется, произойти не могло,  потому  что  настоящий  он,
покоящийся в вечности, и был тем единственным, что происходило.
     Когда он понял, что может шевелить частями своего тела,  он  расценил
это как свидетельство надвигающегося избавления от сновидений.  Иногда  он
чувствовал мягкие удары и отвечал на них; тогда до него долетали рокочущие
раскаты смеха, и  какая-то  сила  снаружи  поглаживала  его  кокон.  В  ее
действиях была явная закономерность: стоило  ему  пнуть  ногой  упругую  и
теплую перегородку, отделявшую его от хаоса,  и  оттуда  приходило  эхо  -
мягкое нажатие, сопровождаемое  густыми  воркующими  звуками,  от  которых
слегка содрогался весь мир. Эти звуки сопровождали его с тех пор,  как  он
стал слышать, и  он  научился  отделять  их  от  множества  других,  очень
похожих, которые раздавались реже.
     Ощущения сна не вызывали у него никакого неудовольствия, но однажды к
ним добавилось новое. По всему  его  кокону  несколько  раз  прошла  волна
сжатия, и он ощутил испуг - такого раньше не бывало. Вскоре все кончилось,
и он проснулся, снова оказавшись у себя дома, там,  где  не  было  ничего,
кроме него самого и его неопределимого блаженства. Но что-то тревожило его
покой, что-то вытягивало его наружу, в сон, и  когда  он  вывалился  туда,
первым, что он почувствовал, был ужас.
     До этого он никогда не испытывал боли и не знал,  что  это  такое.  А
сейчас он столкнулся с ней и понял, что эта  сила  способна  сколь  угодно
долго удерживать его во сне и не пускать назад в реальность. Это  качество
боли было самым пугающим; кроме того, она была крайне  неприятна  сама  по
себе.
     Боль исходила отовсюду, а ее причиной было растущее усилие, с которым
на него давили мягкие стены его дома. Раньше ему казалось,  что  он  будет
бесконечно  расширяться,   пока   не   займет   собой   все   существующее
пространство, а теперь оказалось, что  мир  вокруг  решил  сдавить  его  в
точку, вернуть все к тому моменту, когда сон, еще безвредный и непонятный,
только начинался.
     Но он уже не мог исчезнуть. Он был просто не  в  состоянии  поддаться
сдавившей его силе - он мог  только  страдать  и  ждать,  когда  страдание
кончится. Страшные спазмы сминали и скручивали  его;  он  уже  решил,  что
вечность отныне и будет такой,  когда  рядом  с  той  областью  его  тела,
которой он слышал  звуки  и  ощущал  слабое  красноватое  мерцание,  вдруг
появился просвет, и он почувствовал,  как  вся  вселенная  с  безжалостной
силой выталкивает его в место, которого раньше не было.
     Он  никак  не  мог  помешать  или  помочь  происходящему;  он  просто
чувствовал, что движется по какой-то мягкой упругой трубе, и, когда он изо
всех сил захотел, чтобы это как можно быстрее кончилось, что-то пришло ему
на помощь снаружи.
     Страдание кончилось. Он чувствовал,  что  висит  в  пустоте  и  ничто
больше не касается его рук и ног; что-то осторожно подняло его в воздух, и
он  увидел  вокруг  себя  ослепительные  разноцветные  пятна.  Было  очень
холодно; открыв рот, он впустил в себя холодную пустоту, и сразу же в  его
уши ворвался резкий и тонкий звук; прошло довольно много  времени,  прежде
чем он с изумлением понял, что издает его сам.
     Вскоре он мирно лежал на какой-то твердой поверхности, защищенный  от
холода несколькими слоями тонких покровов. Время от времени он  впускал  в
себя пустоту и любовался сверкающими красками своего нового мира.  Недавно
пережитый страх успел исчезнуть без следа, и он почти ничего не боялся.
     Когда вокруг наконец стало темно и тихо, он проснулся  и  понял,  что
его последний сон увел  его  от  реальности  слишком  далеко  -  настолько
далеко, что он чуть было не забыл о том, что же такое жизнь на самом деле.
И это напугало его даже сильнее, чем только что прекратившийся кошмар.  Он
почувствовал, что может уснуть навсегда и решить, что снящийся ему  сон  и
есть явь; это было тем более легко, что все его сны были последовательными
и как бы вырастали один из другого.
     Но,  рассмотрев  эту  мысль  как  следует,  он  успокоился   и   даже
развеселился - ведь все, что он мог решить во сне, тоже было частью сна  и
не имело никакого отношения к его ненарушимому и  вечному  бытию.  Разница
между  сновидением  и  реальностью  была  очень  простой  -  просыпаясь  и
вспоминая, кто он, он испытывал ни с чем не сравнимую радость, а во сне он
совершенно забывался и осознавал не себя, а происходящее; он забывал,  что
на самом деле с ним никогда и  ничего  не  может  случиться,  и  из  этого
рождался страх.
     Его сны были  прекрасным  и  увлекательным  развлечением,  тем  более
занимательным, что он даже забывал, кто, собственно, развлекается - он как
бы переставал  существовать,  и  вместо  него  на  время  возникало  нечто
непостижимо нелепое.
     Он понял и причину, по которой ему снились сны,  -  это  была  просто
свободная манифестация его силы, выражение  его  безграничной  власти  над
бытием, проявление его неомрачимого блаженства.
     Страдания и страха не существовало, но он создал фантомный  мир,  где
они были главным, и изредка нырял в него, сам на время становясь  фантомом
и не оставляя себе никакой связи с реальностью; так он обнимал  не  только
все сущее, но и небытие. Да и потом,  бесконечное  и  ненарушимое  счастье
было бы довольно скучным, если бы он не мог вновь и вновь бросаться в него
извне, каждый раз узнавая его заново. Ничто не могло сравниться по силе  с
радостью пробуждения, а чтобы испытывать ее чаще, надо было чаще засыпать.
     Сон между тем развивался по своему собственному закону. В мельтешении
световых пятен и звуков  постепенно  стали  возникать  закономерности;  он
научился различать причины  и  следствия,  и  вскоре  поток  бессмысленных
раздражителей разделился на лица, голоса, небо  и  землю.  Над  ним  часто
склонялись  двое,  от  которых  исходила  любовь  и  забота;  они  подолгу
повторяли одни и те же звуки, и под властью  узнанных  им  слов  из  хаоса
выступил неправдоподобный мир, населенный тенями, одной из которых был  он
сам.
     Вскоре он сделал свои первые шаги по его поверхности и в совершенстве
изучил волшебное искусство общения с тенями -  для  этого  служили  те  же
слова, из которых состоял мир.
     Бодрствуя, он  часто  задавался  вопросом,  откуда  берутся  те,  кто
населяет иллюзорное пространство его снов. Они могли просто сниться ему. И
еще они могли сниться  кому-то  другому  -  но  кому?  Однажды  на  пороге
пробуждения у него даже возникла фантастическая мысль, что он  в  мире  не
один и существует еще кто-то, с кем он может встретиться только заснув, но
проверить это никакой возможности не было  -  во  сне  он  мог,  например,
посмотреть через плечо, нет ли кого-нибудь у него за спиной, но в том, что
существовало на самом деле, не было, конечно, ни  возможности  оглянуться,
ни плеча, ни спины, ни направлений, в которых можно было бы посмотреть.
     Кроме того, все спутники, в обществе которых он наслаждался небытием,
появлялись только тогда, когда их освещало его внимание, и не было никаких
доказательств, что они существуют остальное время даже во сне. Конечно же,
мысль  о  существовании  других  могла   родиться   только   спросонья   -
бодрствующему сознанию было совершенно ясно, что понятие "другие" -  такая
же точно нелепица, как "пространство" и "время", и  для  их  существования
необходим фантасмагорический мир сна.
     Была, правда, еще одна возможность: другие могли быть теми его снами,
которых  он  не  помнил;  в  таком  случае  статус  их  небытия  несколько
повышался. Но все это было неважно.
     Короткие мгновения сна были насыщены событиями. Он уже успел  узнать,
как окружающие его тени  объясняют  причину  его  возникновения,  и  после
очередного пробуждения отдал дань  их  инфернальному  юмору.  Одновременно
тени объяснили, что ему рано или  поздно  придет  конец  -  при  этом  они
ссылались на свой опыт, что тоже  было  довольно  забавно.  Происходило  и
множество другого, но, проснувшись, он не особо об этом вспоминал.
     Вскоре ему приснилось, что он стал совсем  взрослым.  Время  к  этому
моменту успело настолько разогнаться, что вся его призрачная  жизнь  после
рождения казалась намного короче  тех  бесчисленных  и  бесконечных  снов,
которые он видел в матке.
     Размышляя о своих сновидениях, он пришел к выводу,  что  их  истинная
природа непознаваема - возможно, удивительная логика и стройность, которая
была им свойственна, рождалась в  его  собственном  сознании,  безупречные
зеркала которого образовали калейдоскоп, способный создать симметричную  и
строгую картину из бесформенных осколков хаоса.
     Но все же самым невообразимым атрибутом сна было имя, сочетание букв,
которое выделяло его тень среди остальных сновидений. Просыпаясь, он любил
размышлять над тем, что же именно обозначали эти слова - Иван  Кублаханов.
Получалось следующее.
     Иван Кублаханов  был  просто  преходящей  формой,  которую  принимало
безымянное сознание - но сама форма ничего об этом не знала. А  ее  жизнь,
как и у остального сонма теней, была почти чистым страданием.  Разумеется,
это страдание было ненастоящим и мимолетным, но таким же был  и  сам  Иван
Кублаханов, ничего не знавший о своей иллюзорности - потому что знать было
некому.
     Это был парадокс,  неразрешимый  и  непреодолимый.  По  природе  Иван
Кублаханов был просто страданием, сложенным из  атомов  счастья;  смертью,
сложенной из атомов бессмертия; он не понимал, что он просто сон, не особо
даже интересный, и часто роптал на судьбу,  чистосердечно  считая,  что  у
него есть судьба. Он был подобен  отсеку  корабля,  затопленному  водой  и
изолированному от всех остальных отсеков. Кораблю это было безразлично, да
и никакого отсека отдельно от корабля, если вдуматься, не существовало, но
тот, кто плыл на корабле, забывал про  это,  стоило  ему  только  войти  в
затопленный отсек: там он начинал воображать себя утопленником по  фамилии
Кублаханов и приходил в себя только выбираясь наружу - получалось, что все
проведенные в затопленном отсеке секунды  складывались  в  реальную  жизнь
эфемерного существа, "я" которого было ложным, но страдание - настоящим.
     Хоть Иван Кублаханов и был всего лишь зыбкой рябью сознания, но когда
эта рябь возникала, она страстно хотела жить,  искренне  верила,  что  она
есть на самом деле, и даже считала сознание, по поверхности  которого  она
проходила, одним из своих атрибутов.
     Сон мчался вперед, и было ясно, что с его концом придет конец и Ивану
Кублаханову. Ему никак  нельзя  было  помочь.  Для  него  не  существовало
пробуждения, потому что сном, от которого требовалось проснуться,  был  он
сам.  Пробуждение  означало  бесследное  исчезновение  Ивана  Кублаханова,
который больше всего в своей странной жизни боялся исчезнуть, хотя  в  нем
не было ничего такого, что могло исчезать.
     Но это был, так сказать, метафизический аспект  сна.  Главным  в  нем
были все же редкие проблески прекрасного. Например, закаты так называемого
солнца - иногда они  были  настолько  красивы,  что  наблюдающий  их  Иван
Кублаханов на время переставал думать о себе, и  тогда  оставалось  только
то, что он видел; эти моменты его жизни были  ближе  всего  к  реальности,
меньше всего похожи на сон - тот, кому он снился, видел сквозь  его  глаза
красные полосы над  горизонтом,  и  никакого  Кублаханова,  переполненного
смесью беспричинного страдания с безосновательной надеждой, в это время не
существовало. Был только  закат  и  тот,  кто  смотрел  на  него,  а  Иван
Кублаханов  становился  прозрачной  призмой,  расщепляющей  реальность  на
краски удивительной красоты.
     И вот однажды эта призма прекратила свое существование. Сон про Ивана
Кублаханова перестал сниться - он подошел к своему естественному концу, за
которым началось нечто новое,  такое  же  странное  и  захватывающее,  как
первые мгновения после рождения. Переход был очень похож на роды  -  опять
пришлось  перемещаться  по  какому-то  тоннелю,   опять   снаружи   пришла
безымянная помощь, опять были яркие вспышки  света,  и  опять  невыносимая
мука сменилась сначала покоем, а потом  -  радостью  пробуждения.  Начался
новый сон, героем которого был  уже  кто-то  другой,  и  память  об  Иване
Кублаханове стала постепенно исчезать,  сменяясь  восприятиями  совершенно
иной природы.
     И все  же  тот,  кому  когда-то  снился  Иван  Кублаханов,  испытывал
странную жалость к этому никогда на самом деле  не  существовавшему  комку
надежды и страха, верившему, что он будет жить вечно, но  не  понимавшему,
что  это  значит.  Ведь  больше  всего  Иван  Кублаханов   боялся   именно
исчезновения, а оно и было главным условием вечности.
     Хотя, если вдуматься, даже этот страх был лишен  всяких  оснований  -
ведь и раньше каждую ночь Иван Кублаханов полностью исчезал, а пробуждение
того, кем он был на самом деле, представлялось ему чем-то вроде  бездонной
черной ямы, через которую он прыгает в свое новое утро.

                               СИНИЙ ФОНАРЬ

     В палате было почти светло из-за горевшего за окном фонаря. Свет  был
какой-то синий и неживой, и если бы не луна, которую можно  было  увидеть,
сильно наклонясь с кровати вправо,  было  бы  совсем  жутко.  Лунный  свет
разбавлял мертвенное сияние, конусом падавшее с высокого шеста, делал  его
таинственнее и мягче. Но когда я свешивался вправо, две железных ножки  на
секунду повисали в воздухе и в следующий момент громко ударялись в пол,  и
звук выходил мрачный, странным  образом  дополняющий  синюю  полосу  света
между двумя короткими рядами кроватей.
     - Кончай там, - сказал Костыль и показал мне синеватый  кулак,  -  не
слышно.
     Я стал слушать.

     - Про мертвый город знаете? - спросил Толстой.
     Все молчали.
     - Ну вот. Уехал один мужик в командировку на  два  месяца.  Приезжает
домой, и вдруг видит, что все люди вокруг мертвые.
     - Чего, прямо лежат на улицах?
     - Нет, - сказал Толстой, - они  на  работу  ходят,  разговаривают,  в
очереди стоят. Все как раньше. Только он видит, что они все на самом  деле
мертвые.
     - А как он понял, что они мертвые?
     - Откуда я знаю, - ответил Толстой, - это же не я понял, а он. Как-то
понял. Короче, он решил сделать вид, что ничего не  замечает  и  поехал  к
себе домой. У него жена была. Увидел он ее и понял, что она тоже  мертвая.
А он ее очень сильно любил. Ну и стал он ее расспрашивать, что  случилось,
пока его не было. А она ему отвечает, что ничего не случилось. И  даже  не
понимает, чего он хочет. Тогда он решил ей все рассказать, и говорит:  "Ты
знаешь, что ты мертвая?" А жена ему отвечает: "Знаю." Он спрашивает: "А ты
знаешь, что в этом городе все мертвые?" Она говорит: "Знаю.  А  сам-то  ты
знаешь, почему  вокруг  одни  мертвецы?"  Он  говорит:  "Нет."  Она  опять
спрашивает: "А знаешь, почему я мертвая?" Он  опять  говорит:  "Нет."  Она
тогда  спрашивает:  "Сказать?"   Мужик  испугался,  но  все-таки  говорит:
"Скажи." И она ему говорит: "Да потому что ты сам мертвец."

     Последнюю фразу Толстой произнес таким сухим и  официальным  голосом,
что стало почти по-настоящему страшно.
     - Да, съездил  дядя  в  командировочку...  Это  сказал  Коля,  совсем
маленький мальчик - младше  остальных  на  год  или  два.  Правда,  он  не
выглядел младше из-за того, что носил огромные роговые  очки,  придававшие
ему солидность.
     - Теперь ты  рассказываешь,  -  сказал  ему  Костыль.  -  Раз  первый
заговорил.
     - Сегодня такого уговора не было, - сказал Коля.
     - А он вечный, - ответил Костыль, - давай, не тяни.
     - Лучше я расскажу, - сказал Вася, - про синий ноготь знаете?
     - Конечно, - отозвался шепот из другого  угла.  -  Кто  ж  про  синий
ноготь не знает.
     - А про красное пятно знаете? - спросил Вася.
     - Нет, не знаем, - ответил за всех Костыль, - давай.

     - Раз приезжает семья в квартиру, - медленно заговорил Вася, -  а  на
стене - красное пятно. Дети его заметили, и позвали мать, чтоб показать. А
мать молчит. Сама так  смотрит  и  улыбается.  Дети  тогда  отца  позвали.
"Смотри, - говорят, - папа!" А отец матери очень боялся.  Он  им  говорит:
"Пошли отсюда. Не ваше дело." А мать  улыбается  и  молчит.  Так  спать  и
легли.
     Вася замолчал и тяжело вздохнул.
     - Ну и что дальше было? -  спросил  Костыль  через  несколько  секунд
тишины.
     - Дальше утро было. Утром просыпаются, смотрят  -  а  одного  ребенка
нет.  Тогда  дети  подходят  к маме  и спрашивают:  "Мама,  мама,  где наш
братик?"  А мать  отвечает:  "Он к бабушке поехал.  У бабушки он."  Дети и
поверили. Мать на работу ушла,  а вечером  приходит,  и улыбается. Дети ей
говорят:  "Мама, нам страшно!"  А она опять так  улыбается и говорит отцу:
"Они меня не слушаются. Выпори их." Отец взял и выпорол. Дети даже убежать
хотели,  только их мать  чем-то таким  накормила на ужин,  что они сидят и
встать не могут...

     Раскрылась дверь, и все мы мгновенно  закрыли  глаза  и  притворились
спящими. Через несколько секунд дверь закрылась. Минуту Вася выжидал, пока
в коридоре стихнут шаги.

     - На следующее утро просыпаются - смотрят, еще  одного  ребенка  нет.
Одна только маленькая девочка осталась. Она у отца и  спрашивает:  "А  где
мой средний братик?" А отец отвечает: "Он в пионерлагере." А мать говорит:
"Расскажешь кому, убью!" Даже в школу девочку  не  пустила.  Вечером  мать
приходит, девочку чем-то опять накормила, так что та встать  не  могла.  А
отец двери запер и окна.

     Вася опять затих. На этот раз его никто не  просил  продолжить,  и  в
темноте было слышно только несколько дыханий.

     - А потом другие люди приходят, - заговорил он опять,  -  смотрят,  а
квартира пустая. Прошел год, и туда новых  жильцов  вселили.  Они  увидели
красное пятно, подходят, разрезали обои - а там  мать  сидит,  вся  синяя,
крови насосалась и вылезти не может. Это она все время детей ела,  а  отец
помогал.

     Долгое время все молчали, а потом кто-то спросил:
     - Вась, а у тебя кем мама работает?
     - Неважно, - сказал Вася.
     - А у тебя сестра есть?
     Вася не отвечал - видно, обиделся или заснул.
     - Толстой, - сказал Костыль, - давай еще что-нибудь про мертвецов.
     - Знаете, как мертвецами становятся? - спросил Толстой.
     - Знаем, - ответил Костыль, - берут и умирают.
     - И что дальше?
     - Ничего, - сказал Костыль, - как сон. Только уже не просыпаешься.
     - Нет, - сказал Толстой, - я не  про  это.  С  чего  все  начинается,
знаете?
     - С чего?
     - А с того, что сначала слушают истории про мертвецов. А потом  лежат
и думают - а чего это мы истории про мертвецов слушаем?
     Кто-то нервно хихикнул, а Коля вдруг сел в кровати и  очень  серьезно
сказал:
     - Ребята, кончайте.
     - Во-во, - с удовлетворением сказал  Толстой,  -  так  и  становятся.
Главное понять, что ты уже мертвец, а дальше все просто.
     - Ты сам мертвец, - неуверенно огрызнулся Коля.
     - А я и не спорю, - сказал Толстой. - Ты лучше подумай, почему это ты
вдруг с мертвецом разговариваешь?
     Коля некоторое время думал.
     - Костыль, - спросил он, - ты ведь не мертвец?
     - Я-то? - спросил Костыль. - Да как тебе сказать.
     - А ты, Леша?
     Леша был Колин друг еще по городу.
     - Коля, - сказал он, - ну ты сам подумай. Вот жил ты в городе, да?
     - Да, - ответил Коля.
     - И вдруг отвезли тебя в какое-то место, да?
     - Да, - сказал Коля.
     - И ты вдруг замечаешь, что лежишь среди мертвецов, и сам мертвец.
     - Да, - сказал Коля.
     - Ну вот, - сказал Леша, - пораскинь мозгами.
     - Долго мы ждали, - сказал Костыль, -  думали  сам  поймешь.  За  всю
смерть такого тупого мертвеца первый раз вижу. Ты что, не понимаешь, зачем
мы тут собрались?
     - Нет, - сказал Коля. Он сидел на кровати, прижимая ноги к груди.
     - Мы тебя в мертвецы принимаем, - сказал Костыль.
     Коля не то что-то пробормотал, не то всхлипнул, вскочил с  кровати  и
пулей выскочил в коридор; оттуда долетел быстрый топот его босых ног.
     - Не ржать, - шепотом сказал Костыль, - он услышит.
     - А чего ржать-то? - меланхолично спросил Толстой. Несколько  длинных
секунд стояла полная тишина, а потом Вася из своего угла спросил:
     - Ребят, а вдруг...
     - Да ладно тебе, - сказал Костыль. - Толстой, давай еще чего-нибудь.
     -  Вот  был  такой  случай,  -  заговорил  Толстой  после  паузы.   -
Договорились несколько человек напугать своего приятеля.  Переоделись  они
мертвецами, подходят к нему и говорят: "Мы мертвецы. Мы за тобой  пришли."
Он испугался и убежал. А они постояли, посмеялись, а потом один из  них  и
говорит: "Слушайте, ребят, а чего это мы мертвецами переоделись?" Они  все
на него посмотрели, и не могут понять, что он сказать хочет. А  он  опять:
"А чего это от нас живые убегают?"
     - Ну и что? - спросил Костыль.
     - А то, - ответил Толстой. - Вот тут-то они все и поняли.
     - Что поняли?
     - А что надо, то и поняли.
     Стало тихо, а потом заговорил Костыль:
     - Слушай, Толстой, - сказал он, - ты нормально можешь рассказывать?
     Толстой молчал.
     - Эй, Толстой, - опять заговорил Костыль, - ты чего молчишь-то? Умер,
что ли?
     Толстой молчал, и его молчание  с  каждой  секундой  становилось  все
многозначительней. Мне захотелось  на  всякий  случай  что-нибудь  сказать
вслух.
     - Про программу "Время" знаете? - спросил я.
     - Давай, - быстро сказал Костыль.
     - Она не очень страшная, - сказал я.
     - Все равно давай.
     Я не  помнил  точно,  как  кончалась  история,  которую  я  собирался
рассказать, но решил, что вспомню, пока буду рассказывать.

     - В общем, жил был один мужик, было ему лет тридцать. Сел он один раз
смотреть программу  "Время".  Включил  телевизор,  подвинул  кресло,  чтоб
удобней было. Там сначала появились часы, ну, как обычно. Он, значит, свои
проверил - правильно ли идут. Все как обычно было. Короче,  пробило  ровно
девять часов. И появляется на экране слово "Время", только не  белое,  как
всегда раньше было, а почему-то черное. Ну, он немножко удивился, но потом
решил, что это просто новое оформление сделали, и стал смотреть дальше.  А
дальше все опять было как обычно. Сначала какой-то трактор показали, потом
израильскую армию.  Потом  сказали,  что  какой-то  академик  умер,  потом
немного показали про спорт, а потом про погоду -  прогноз  на  завтра.  Ну
все, "Время" кончилось, и мужик решил встать с кресла.

     - Потом напомните, я про зеленое кресло расскажу, - влез Вася.

     - Значит, хочет он с кресла встать, и чувствует, что  не  может.  Сил
совсем нет. Тогда он на свою руку поглядел, и видит, что на ней  вся  кожа
дряблая. Он тогда испугался, изо всех сил напрягся, встал с кресла и пошел
к зеркалу в ванную, а идти трудно... Но все-таки кое-как дошел. Смотрит на
себя в зеркало, и видит - все волосы у него седые, лицо в морщинах и зубов
нет. Пока он "Время" смотрел, вся жизнь прошла.

     - Это я знаю, - сказал Костыль. - То же самое, только там про  футбол
с шайбой было. Мужик футбол с шайбой смотрел.
     В коридоре послышались шаги и раздраженный женский голос,  и  все  мы
мгновенно стихли, а Вася даже начал неестественно храпеть. Через несколько
секунд дверь распахнулась и в палате загорелся свет.
     - Так, кто тут главный мертвец? Толстенко, ты?
     На пороге стояла Антонина Васильевна в белом халате, а  рядом  с  ней
зареванный Коля, тщательно прячущий взгляд под батареей в углу.
     - Главный мертвец, - с достоинством ответил Толстой, -  в  Москве  на
Красной площади. А чего это вы меня ночью будите?
     От такой наглости Антонина Васильевна растерялась.
     - Входи, Аверьянов, - сказала она наконец, - и ложись. А с мертвецами
завтра начальник лагеря разберется. Как бы они по домам не поехали.
     - Антонина Васильевна, - медленно выговорил Толстой, -  а  почему  на
вас халат белый?
     - Потому что надо так, понял?
     Коля быстро взглянул на Антонину Васильевну.
     - Иди в кровать, Аверьянов, - сказала она, - и спи.  Мужчина  ты  или
нет? А ты, - она повернулась к Толстому, - если еще  хоть  слово  скажешь,
пойдешь стоять голым в палату к девочкам. Понял?
     Толстой молча смотрел на  халат  Антонины  Васильевны.  Она  оглядела
себя, потом подняла взгляд на Толстого и покрутила пальцем  у  лба.  Потом
внезапно разозлилась и даже покраснела от злости.
     - Ты мне не ответил, Толстенко, - сказала она,  -  ты  понял,  что  с
тобой будет?
     - Антонина Васильевна, - заговорил Костыль, - вы же сами сказали, что
если он еще хоть слово скажет, вы его... Как же он вам ответит?
     - А с тобой, Костылев, - сказала Антонина Васильевна, разговор вообще
будет особый, в кабинете директора. Запомни.
     Погас свет и хлопнула дверь.
     Некоторое время - минуты, наверно, три, Антонина Васильевна стояла за
дверью и слушала. Потом послышались ее тихие шажки по коридору. На  всякий
случай мы еще минуту-две молчали. Потом раздался шепот Костыля:
     - Слушай, Коля, как ты от меня завтра в рог получишь...
     - Я знаю, - печально отозвался Коля.
     - Ой как получишь...
     - Про зеленое кресло будете слушать? - спросил Вася.
     Никто не ответил.

     - На одном  большом  предприятии,  -  заговорил  он,  -  был  кабинет
директора. Там был ковер, шкаф, большой стол, и перед ним зеленое  кресло.
А в углу кабинета стояло переходящее красное знамя, которое было там очень
давно. И вот одного мужика назначили директором этого завода. Он входит  в
кабинет, посмотрел по сторонам, и ему очень все понравилось.  Ну,  значит,
сел он в это кресло и начал работать. А потом его  заместитель  заходит  в
комнату, смотрит - а вместо директора в кресле скелет сидит.  Ну,  вызвали
милицию, все  обыскали,  и  не  нашли  ничего.  Потом,  значит,  назначили
заместителя директором. Сел он в это кресло и стал  работать.  А  потом  в
кабинет входят, смотрят - а в кресле опять  скелет  сидит.  Опять  вызвали
милицию, и опять ничего не нашли. Тогда нового директора назначили.  А  он
уже знал, что с другими директорами  случилось,  и  заказал  себе  большую
куклу размером с человека. Он ее одел в свой костюм и посадил в кресло,  а
сам отошел, спрятался за штору -  потом  напомните,  я  про  желтую  штору
вспомнил, - и стал смотреть, что будет.  Проходит  час,  два  проходит.  И
вдруг он видит, как из кресла выдвигаются такие металлические спицы, и  со
всех сторон куклу обхватывают. А одна такая спица  -  прямо  за  горло.  А
потом, когда спицы куклу задушили, переходящее красное  знамя  выходит  из
угла, подходит к креслу и накрывает эту  куклу  своим  полотнищем.  Прошло
несколько минут, и от куклы ничего  не  осталось,  а  переходящее  красное
знамя отошло от стола и встало обратно в угол. Мужик тогда тихо  вышел  из
кабинета, спустился вниз, взял с пожарного щита топор, вернулся в кабинет,
как рубанет по переходящему знамени. И  тут  такой  стон  раздался,  а  из
деревяшки, которую он перерубил, на пол кровь полилась.

     - А что дальше было? - спросил Костыль.
     - Все, - ответил Вася.
     - А с мужиком что случилось?
     - Посадили в тюрьму. За знамя.
     - А со знаменем?
     - Починили и назад поставили, - поразмышляв, ответил Вася.
     - А когда нового директора назначили, что с ним случилось?
     - То же самое.
     Я вдруг вспомнил, что в кабинете у директора,  в  углу,  стоят  сразу
несколько знамен с  выведенными  на  них  краской  номерами  отрядов;  эти
знамена он уже два раза выдавал во время торжественных  линеек.  Кресло  у
него в кабинете тоже было, но не зеленое, а красное, вращающееся.
     - Да, я забыл, - сказал Вася, - когда мужик из-за шторы вышел, он уже
весь седой был. Про желтую штору знаете?
     - Я знаю, - сказал Костыль.
     - Толстой, ты про желтую штору знаешь?
     Толстой молчал.
     - Эй, Толстой!
     Толстой не отзывался.

     Я думал о том, что у меня дома в Москве на окнах как раз висят желтые
шторы - точнее,  желто-зеленые.  Летом,  когда  дверь  балкона  все  время
открыта, и снизу, с бульвара, долетает  шум  моторов  и  запах  бензиновой
гари, смешанный с запахом каких-то цветов, что ли, - я  часто  сижу  возле
балкона в зеленом кресле и смотрю, как ветер колышет желтую штору.

     - Слышь, Костыль, - неожиданно сказал Толстой, - а в мертвецы не  так
принимают, как ты думаешь.
     - А как? - спросил Костыль.
     - Да по-разному. Только при этом никогда не говорят, что принимают  в
мертвецы. И поэтому мертвецы потом  не  знают,  что  они  уже  мертвые,  и
думают, что они еще живые.
     - Тебя что, уже приняли?
     - Не знаю, - сказал Толстой. - Может, уже  приняли.  А  может,  потом
примут, когда в город вернусь. Я ж говорю, они не сообщают.
     - Кто "они"?
     - Кто, кто. Мертвые.
     - Ну ты опять за свое, - сказал Костыль, - заткнулся бы. Надоело уже.
     - Во-во, - подал голос Коля, - точно. Надоело.
     - А ты, Коля, - сказал Костыль, - все равно завтра в рог получишь.
     Толстой немного помолчал.
     - Самое главное, - опять заговорил он, - что те, кто принимает,  тоже
не знают, что они принимают в мертвецы.
     - Как же они тогда принимают? - спросил Костыль.
     - Да как хочешь. Допустим, ты про что-то у кого-нибудь  спросил,  или
включил телевизор, а тебя на самом деле в мертвецы принимают.
     - Я не про это. Они же должны знать, что они кого-то принимают, когда
они принимают.
     - Наоборот. Как они могут что-то знать, если они мертвые.
     - Тогда совсем непонятно получается, - сказал Костыль.  -  Как  тогда
понять, кто мертвец, а кто живой?
     - А ты что, не понимаешь?
     - Нет, - ответил Костыль, - выходит, нет разницы.
     - Ну вот и подумай, кто ты получаешься, - сказал Толстой.
     Костыль  сделал  какое-то  движение  в  темноте,  и  что-то  с  силой
стукнулось о стену над самой головой Толстого.
     - Идиот, - сказал Толстой. - Чуть в голову не попал.
     - А мы все равно мертвые, - сказал Костыль, - подумаешь.
     - Мужики, - опять заговорил Вася, - про желтую штору рассказывать?
     - Да иди ты в жопу со своей желтой шторой, Вася. Сто раз уже слышали.
     - Я не слышал, - сказал из угла Коля.
     - Ну и что, из-за тебя все слушать должны? А потом опять  к  Антонине
побежишь плакать.
     - Я плакал, потому что нога болит, - сказал  Коля.  -  Я  ногу  ушиб,
когда выходил.
     - Ты, кстати, рассказывать должен был.  Ты  тогда  заговорил  первый.
Думаешь, мы забыли? - сказал Костыль.
     - Вместо меня Вася рассказал, - сказал Коля.
     - Он не вместо тебя рассказал, а просто так. А сейчас твоя очередь. А
то завтра точно в рог получишь.
     - Знаете про черного зайца? - спросил Коля.
     Я почему-то сразу понял, о каком черном зайце он говорит - в коридоре
перед столовой среди прочего висела фанерка с выжженным зайцем в  галстуке
- из-за того, что рисунок был выполнен  очень  добросовестно  и  подробно,
заяц действительно казался совсем черным.
     - Вот. А говорил, не знаешь ничего. Давай.

     - Был один пионерлагерь. И там  на  главном  корпусе  на  стене  были
нарисованы всякие звери, и один из них был черный заяц с барабаном. У него
в лапы почему-то были вбиты два  гвоздя.  И  вот  однажды  шла  мимо  одна
девочка - с обеда на тихий час. И ей стало этого зайца жалко. Она  подошла
и вынула гвозди. И ей вдруг показалось, что черный заяц  на  нее  смотрит,
словно он живой. Но она решила, что это ей показалось и  пошла  в  палату.
Начался тихий час. И тогда черный заяц вдруг начал бить в свой барабан.  И
сразу же все, кто был в этом лагере, заснули.  И  им  стало  сниться,  что
тихий час кончился, что они проснулись и пошли на полдник. Потом они вроде
бы стали делать все, как обычно - играть в пинг-понг, читать и так  далее.
А это им все снилось. Потом кончилась смена, и они поехали по домам. Потом
они все выросли, кончили школу, женились и стали  работать  и  воспитывать
детей. А на самом деле они просто спали. И черный заяц  все  время  бил  в
свой барабан.

     Коля замолчал.
     - Что-то непонятно, - сказал Костыль. -  Вот  ты  говоришь,  что  они
разъехались по домам. Но ведь там у них  родители,  знакомые  ребята.  Они
что, тоже спали?
     - Нет, - сказал Коля. - Они не то что спали. Они снились.
     - Полный бред, - сказал Костыль. - Ребят, вы что нибудь поняли?
     Никто не ответил. Похоже, почти все уже заснули.
     - Толстой, ты понял что-нибудь?
     Толстой заскрипел своей кроватью, нагнулся к полу и швырнул что-то  в
Колю.
     - Ну и сволочь ты, - сказал Коля. - Сейчас в морду получишь.
     - Отдай сюда, - сказал Костыль. Это был его  кед,  которым  он  перед
этим швырнул в Толстого.
     Коля отдал кед.
     - Эй, - сказал мне Костыль, - ты чего молчишь все время?
     - Так, - сказал я. - Спать охота.
     Костыль заворочался в кровати. Я думал, он скажет что-то еще,  но  он
молчал. Все молчали. Что-то пробормотал во сне Вася.

     Я глядел в потолок. За окном качалась лампа фонаря, и  вслед  за  ней
двигались тени в нашей палате. Я повернулся лицом к окну. Луны уже не было
видно. Вокруг было совсем тихо, только где-то очень далеко дробно  стучали
колеса ночной электрички. Я долго глядел на синий фонарь за окном,  и  сам
не заметил, как заснул.

                            БУБЕН ВЕРХНЕГО МИРА

     Войдя в тамбур, милиционер мельком глянул на  Таню  и  Машу,  перевел
взгляд в угол и удивленно уставился на сидящую там женщину.
     Женщина и вправду выглядела дико. По ее монголоидному лицу,  похожему
на загибающийся по краям трехдневный блин из столовой, нельзя было  ничего
сказать о ее возрасте - тем более что глаза женщины были  скрыты  кожаными
ленточками и бисерными нитями. Несмотря на теплую погоду, на голове у  нее
была меховая шапка, по которой проходили три широких кожаных полосы - одна
охватывала лоб и затылок, и с нее на лицо, плечи и грудь свисали тесемки с
привязанными к ним медными человечками, бубенцами и бляшками, а две других
скрещивались на макушке, где была укреплена грубо сделанная  металлическая
птица, задравшая вверх длинную перекрученную шею.
     Одета женщина была в широкую самотканую  рубаху  с  тонкими  полосами
оленьего меха, расшитую кожаной тесьмой, блестящими пластинками и  большим
количеством маленьких колокольчиков, издававших при каждом  толчке  вагона
довольно  приятный  мелодичный  звон.  Кроме  этого,  к  ее  рубахе   было
прикреплено множество мелких предметов непонятного назначения  -  железные
зазубренные стрелки, два ордена "Знак Почета", кусочки жести с выбитыми на
них лицами без ртов, а с правого плеча на георгиевской ленте  свисали  два
длинных ржавых гвоздя.  В  руках  женщина  держала  продолговатый  кожаный
бубен, тоже украшенный множеством  колокольчиков,  а  край  другого  бубна
торчал из вместительной теннисной сумки, на которой она сидела.
     - Документы, - подвел итог милиционер.
     Женщина никак не отреагировала на его слова.
     - Она со мной едет, - вмешалась Таня. - А документов  у  нее  нет.  И
по-русски она не понимает.
     Таня говорила устало, как человек, которому по нескольку раз  в  день
приходится повторять одно и то же.
     - Что значит документов нет?
     - А зачем пожилая женщина должна возить с собой документы? У нее  все
бумаги  в  Москве,  в  министерстве  культуры.  Она  здесь  с  фольклорным
ансамблем.
     - Почему вид такой? - спросил милиционер.
     - Национальный костюм, - ответила  Таня.  -  Она  почетный  оленевод.
Ордена имеет. Вон, видите - справа от колокольчика.
     - Тут вам не тундра. Это называется нарушение общественного порядка.
     - Какого порядка? - повысила голос Таня. - Вы что охраняете? Лужи эти
в тамбурах? Или их вон?
     Она кивнула в сторону двери, из-за которой летели пьяные крики.
     - В вагоне сидеть страшно, а вы, вместо того чтобы порядок навести, у
старухи документы проверяете.
     Милиционер с сомнением посмотрел на ту, кого Таня назвала старухой  -
она тихо сидела в  углу  тамбура,  покачиваясь  вместе  с  вагоном,  и  не
обращала никакого внимания на скандал по ее поводу. Несмотря  на  странный
вид, ее небольшая фигурка излучала такой покой  и  умиротворение,  что,  с
минуту поглядев на нее, лейтенант смягчился, улыбнулся чему-то далекому, и
машинальные фрикции его левого  кулака  вдоль  висящей  на  поясе  дубинки
затихли.
     - Зовут-то как? - спросил он.
     - Тыймы, - ответила Таня.
     - Ладно, - сказал милиционер, толкая вбок  тяжелую  дверь  вагона.  -
Смотрите только...
     Дверь за ним закрылась, и летевшие из вагона вопли стали  чуть  тише.
Электричка затормозила,  и  перед  девушками  на  несколько  сырых  секунд
возникла бугристая асфальтовая платформа, за  которой  стояли  приземистые
здания со множеством труб разной высоты и диаметра; некоторые из них слабо
дымили.
     - Станция Крематово, - сказал из динамика бесстрастный женский голос,
когда двери захлопнулись, - следующая станция - Сорок третий километр.
     - Наша? - спросила Таня. Маша кивнула и посмотрела на Тыймы,  которая
все так же безучастно сидела в углу.
     - Давно она у тебя? - спросила она.
     - Третий год, - ответила Таня.
     - Тяжело с ней?
     - Да нет, - сказала Таня, - она тихая. Вот так же и сидит  все  время
на кухне. Телевизор смотрит.
     - А гулять не ходит?
     - Не, - сказала Таня, - не ходит. На балконе спит иногда.
     - А самой ей тяжело? В смысле, в городе жить?
     - Сперва тяжело было, - сказала Таня, - а потом пообвыклась.  Сначала
все в бубен била по ночам, с невидимым кем-то  дралась.  У  нас  в  центре
духов много. Теперь они ей вроде как  служат.  На  плечо  эти  два  гвоздя
повесила, вон видишь? Всех победила. Только во время салюта до сих  пор  в
ванной прячется.
     Платформа  "Сорок  третий  километр"  вполне  соответствовала  своему
названию.  Обычно  возле  железнодорожных  станций  бывают  хоть  какие-то
поселения людей, а здесь не было ничего, кроме кирпичной избушки кассы,  и
увязать это место можно было только с  расстоянием  до  Москвы.  Сразу  за
ограждением начинался лес и тянулся насколько хватало глаз -  даже  неясно
было, откуда на платформе взялось несколько потертых пассажиров.
     Маша, сгибаясь под тяжестью сумки, пошла вперед. Следом, с  такой  же
сумкой на плече, пошла  Таня,  а  последней  поплелась  Тыймы,  позвякивая
своими колокольчиками и поднимая подол рубахи, когда надо было перешагнуть
через лужу. На ногах у нее были синие  китайские  кеды,  а  на  голенях  -
широкие кожаные чулки, расшитые бисером. Несколько раз  обернувшись,  Маша
заметила, что к левому чулку Тыймы пришит круглый циферблат от будильника,
а к правому - болтающееся  на  унитазной  цепочке  копыто,  которое  почти
волочилось по земле.
     - Слышь, Тань, - тихо спросила она, - а что это у нее за копыто?
     - Для нижнего мира, - сказала Таня. - Там  все  грязью  покрыто.  Это
чтоб не увязнуть.
     Маша хотела было спросить про циферблат, но передумала. От  платформы
в лес вела хорошая асфальтовая дорога, вдоль которой росли два ровных ряда
старых берез. Но через  триста  или  четыреста  метров  всякий  порядок  в
расположении деревьев пропал, потом незаметно сошел на нет асфальт, и  под
ногами зачавкала мокрая грязь.
     Маша подумала, что жил когда-то на  свете  начальник,  который  велел
проложить через лес асфальтовую  дорогу,  но  потом  выяснилось,  что  она
никуда не ведет, и про нее забыли. Грустно было Маше  глядеть  на  это,  и
собственная жизнь, начатая двадцать пять лет назад неведомой волей,  вдруг
показалась ей такой же точно дорогой - сначала прямой и ровной, обсаженной
ровными рядами простых истин, а потом забытой  неизвестным  начальством  и
превратившейся в непонятно куда ведущую кривую тропу.
     Впереди мелькнула привязанная к ветке березы  белая  тесемка.  -  Вот
здесь, - сказала Маша, - направо в лес. Еще метров пятьсот.
     - Что-то близко очень, - с сомнением сказала Таня. -  Непонятно,  как
сохранился.
     - А тут никто не ходит, - ответила Маша.  -  Там  же  нет  ничего.  И
колючкой пол-леса отгорожено.
     Действительно, скоро впереди появился невысокий бетонный столб, в обе
стороны от которого уходила провисшая колючая проволока. Потом стали видны
еще несколько столбов - они были старые и со  всех  сторон  густо  обросли
кустами, так что заметить  проволоку  можно  было  только  подойдя  к  ней
вплотную. Девушки молча пошли  вдоль  проволочной  ограды,  пока  Маша  не
остановилась возле очередной белой тесемки, свисающей с куста.
     - Здесь, - сказала она.
     Несколько рядов проволоки были задраны  и  перекручены  между  собой.
Маша и Таня поднырнули под нее без труда, а Тыймы полезла почему-то задом,
зацепилась рубашкой и долго звенела  своими  колокольчиками,  ворочаясь  в
узком просвете.
     За проволокой был такой же лес, как и  до  нее,  и  не  было  заметно
никаких следов человеческой деятельности. Маша уверенно двинулась вперед и
через несколько минут  остановилась  у  оврага,  на  дне  которого  журчал
небольшой ручей.
     - Пришли, - сказала она, - вон в тех кустах.
     Таня поглядела вниз.
     - Не вижу.
     - Вон хвост торчит, - показала Маша, - а вон крыло. Пошли, там  спуск
есть.
     Тыймы вниз не пошла - она села на Танину сумку, прислонилась спиной к
дереву и замерла. Маша с Таней, цепляясь за  ветки  и  скользя  по  мокрой
земле, спустились в овраг.
     - Слышь, Тань, - тихо сказала Маша, - а ей что, посмотреть  не  надо?
Как она будет-то?
     - Это ты не волнуйся, - сказала Таня,  вглядываясь  в  кусты,  -  она
лучше нас знает... Действительно. И как только сохранился.
     За кустами было что-то темное, грязно-бурое и очень старое. На первый
взгляд это напоминало  могильный  холмик  на  месте  погребения  не  очень
значительного  кочевого  князя,  в  последний  момент  успевшего   принять
какое-то странное христианство: из длинного  и  узкого  земляного  выступа
косо торчала широкая крестообразная конструкция из искореженного  металла,
в которой с некоторым усилием  можно  было  узнать  полуразрушенный  хвост
самолета, при падении отвалившийся от фюзеляжа. Фюзеляж почти весь ушел  в
землю, а в нескольких метрах перед ним сквозь орешник  и  траву  виднелись
контуры отвалившихся крыльев,  на  одном  из  которых  чернел  расчищенный
крест.
     - Я по альбому смотрела,  -  нарушила  молчание  Маша,  -  вроде  это
штурмовик   "Хейнкель".   Там   две   модификации   было   -    у    одной
тридцатимиллиметровая пушка под фюзеляжем,  а  у  другой  что-то  еще.  Не
помню. Да и не важно.
     - Кабину открывала? - спросила Таня.
     - Нет, - сказала Маша. - Одной страшно было.
     - Вдруг там нет никого?
     - Да как же, - сказала Маша, - фонарь-то цел. Гляди.  -  Она  шагнула
вперед, отогнула несколько веток  и  ладонью  отгребла  слой  многолетнего
перегноя.
     Таня наклонилась и приблизила лицо к стеклу. За ним виднелось  что-то
темное и, кажется, мокрое.
     - А сколько их там было? - спросила она. - Если  это  "Хейнкель",  то
ведь и стрелок должен быть?
     - Не знаю, - сказала Маша.
     - Ладно, - сказала Таня, - Тыймы определит. Жаль, фонарь закрыт. Если
бы хоть волос клок или косточку, куда легче было бы.
     - А так она не может?
     - Может, - сказала Таня, - только дольше. Темнеет  уже.  Пошли  ветки
собирать.
     - А на качество не влияет?
     - Что значит "качество"? - спросила Таня. - Какое тут  вообще  бывает
качество?
     Костер разгорелся и давал уже  больше  света,  чем  закрытое  низкими
облаками вечернее небо. Маша заметила, что  у  нее  появилась  нетерпеливо
приплясывающая на траве длинная тень, и ей стало немного не по себе - тень
явно чувствовала себя уверенней,  чем  она.  Маша  ощущала,  что  в  своем
городском платье она выглядит глупо, зато наряд  Тыймы,  на  который  весь
день с недоумением пялились  встречные,  в  прыгающем  свете  костра  стал
казаться самой удобной и естественной для человека одеждой.
     - Ну что, - сказала Таня, - скоро начнем.
     - А чего ждем-то? - шепотом спросила Маша.
     - Не торопись, - так же тихо ответила Таня, - она сама знает, когда и
что. Ничего ей говорить сейчас не надо.
     Маша села на землю рядом с подругой.
     - Жуть берет, - сказала она и потерла ладонью то место на куртке,  за
которым было сердце. - А сколько ждать?
     - Не знаю. Всегда по-разному бывает. Вот в  прошлом  году...  -  Маша
вздрогнула. Над поляной пронесся  сухой  удар  бубна,  сменившийся  звоном
множества колокольчиков.
     Тыймы стояла на ногах, нагнувшись вперед, и вглядывалась в  кусты  на
краю оврага. Еще раз ударив в бубен,  она  два  раза,  перемещаясь  против
часовой стрелки, обежала поляну,  с  удивительной  легкостью  перепрыгнула
стену кустов и исчезла в овраге. Снизу донесся ее жалобный и  полный  боли
крик, и Маша решила, что Тыймы сломала себе  ногу,  но  Таня  успокаивающе
прикрыла глаза.
     Из оврага понеслись частые удары бубна и  быстрое  бормотание.  Потом
стало тихо, и Тыймы появилась из кустов. Теперь она двигалась  медленно  и
церемониально; дойдя до центра поляны, она остановилась,  подняла  руки  и
стала ритмично постукивать в бубен. Маша на всякий случай закрыла глаза.
     К ударам бубна  вскоре  добавился  новый  звук  -  Маша  не  заметила
момента, когда он появился, и сначала  не  поняла,  что  это.  Сначала  ей
показалось, что рядом играет неизвестный смычковый инструмент, а потом она
поняла, что эту пронзительную и мрачную ноту выводит голос Тыймы.
     Казалось, этот  голос  возникал  в  совершенно  особом  пространстве,
которое он  сам  создавал  и  по  которому  перемещался,  наталкиваясь  на
множество объектов неясной природы,  каждый  из  которых  заставлял  Тыймы
издать несколько резких гортанных звуков. Отчего-то Маша представила  себе
сеть, которая волочится по дну темного омута, собирая все, что  попадается
навстречу. Вдруг голос Тыймы за что-то зацепился - Маша почувствовала, что
она пытается освободиться, но не может.
     Маша открыла глаза.  Тыймы  стояла  недалеко  от  костра  и  пыталась
вытащить свою кисть из пустоты. Она изо всех сил дергала рукой, но пустота
не поддавалась.
     - Нилти доглонг, - угрожающе сказала Тыймы, - нилти джамай!
     У Маши возникло ясное  ощущение,  что  пустота  перед  Тыймы  сказала
что-то в ответ.
     Тыймы засмеялась и встряхнула бубном.
     - Nein, Herr General, - сказала она, - das hat mit Ihnen gar nicht zu
tun. Ich bin hier wegen ganz anderer Angelegen-heit.
     Пустота что-то спросила, и Тыймы отрицательно покачала головой.
     - Она что, по-немецки говорит? - спросила Маша.
     - Когда камлает, говорит, -  сказала  Таня.  -  Она  тогда  по-любому
может.
     Тыймы еще раз попыталась выдернуть руку.
     - Heute ist schon zu spat, Herr General. Verzeirheng, ich hab es sehz
eilig, - раздраженно бросила она.
     На этот раз Маша почувствовала исшедшую из пустоты угрозу.
     - Wozu? - презрительно крикнула Тыймы, сорвала с  плеча  георгиевскую
ленту с двумя ржавыми гвоздями  и  раскрутила  ее  над  головой.  -  Нилти
джамай! Бляй будулан!
     Пустота отпустила ее руку с такой быстротой, что Тыймы  повалилась  в
траву. Упав, она засмеялась, повернулась к Тане  с  Машей  и  отрицательно
покачала головой.
     - Что такое? - спросила Маша.
     - Плохо дело, - сказала Таня. - В нижнем мире твоего клиента нет.
     - А может, она не до конца досмотрела? - спросила Маша.
     - А какой там, по-твоему, конец? Там никакого  конца  нет.  И  начала
тоже.
     - Что же делать теперь?
     - Можно в верхнем посмотреть, - сказала Таня, - только  шансов  мало.
Ни разу не получалось еще. Но попробовать, конечно, можно.
     Она повернулась к Тыймы,  которая  по-прежнему  сидела  на  траве,  и
ткнула пальцем вверх. Тыймы кивнула, подошла к лежащей у дерева  теннисной
сумке и вынула оттуда другой бубен. Потом она достала банку  кока-колы  и,
тряхнув головой, сделала несколько глотков, чем-то напомнив  Маше  Мартину
Навратилову на Уимблдонском корте.
     Бубен верхнего мира звучал иначе: тише  и  как-то  задумчивей.  Голос
Тыймы, взявший длинную заунывную ноту,  тоже  изменился  и  вместо  страха
вызвал у Маши умиротворение и легкую грусть. Повторялось то же самое,  что
и несколько минут назад, только теперь  происходящее  было  не  жутким,  а
возвышенным и неуместным  -  потому  неуместным,  что  даже  Маша  поняла:
совершенно незачем тревожить те области мира, к которым обращалась  Тыймы,
подняв лицо к темному небу в просветах между ветвями и легонько постукивая
в свой бубен.
     Маше вспомнила старый мультфильм  про  похождения  маленького  серого
волка в каких-то очень тесных, густо и мрачно  размалеванных  подмосковных
пространствах; в мультфильме все это иногда исчезало  и  непонятно  откуда
появлялся залитый полуденным солнцем простор,  почти  прозрачный,  где  по
бледной акварельной дороге шел вдаль еле прорисованный перышком странник.
     Маша  потрясла  головой,  чтобы  прийти  в  себя,  и  огляделась.  Ей
показалось, что составные части окружающего - все  эти  кусты  и  деревья,
травы и темные облака, только что плотно  смыкавшиеся  друг  с  другом,  -
раздвинулись под ударами бубна, и  в  просветах  между  ними  открылся  на
секунду странный, светлый и незнакомый мир.
     Голос Тыймы на что-то наткнулся, попытался пройти дальше, не  смог  и
застыл на одной напряженной ноте.
     Таня дернула Машу за руку.
     - Ты смотри, есть, - сказала она, - нашли. Сейчас подсечет... - Тыймы
воздела руки вверх, пронзительно крикнула и повалилась в траву.
     До Маши донесся далекий гул самолета. Он приходил непонятно откуда  и
звучал долго, а когда затих, в овраге раздалась целая серия звуков: стук в
стекло, лязганье ржавого железа и тихий, но отчетливый мужской кашель.
     Таня встала, сделала несколько шагов в сторону  оврага,  и  тут  Маша
заметила стоящую на краю поляны темную фигуру.
     - Шпрехен зи дойч? - хрипло проговорила Таня.
     Фигура молча двинулась к огню.
     - Шпрехен зи дойч? - пятясь, повторила Таня, - глухой, что ли?
     Красноватый свет костра упал на крепкого мужика лет сорока в  кожаной
куртке и  летном  шлеме.  Подойдя,  он  сел  напротив  хихикнувшей  Тыймы,
скрестил ноги и поднял глаза на Таню.
     - Шпрехен зи дойч?
     - Да брось ты, - спокойно сказал мужик, - заладила.
     Таня разочарованно присвистнула.
     - Кто будете? -  спросила  она.  -  Я-то?  Майор  Звягинцев.  Николай
Иванович. А вы вот кто?
     Маша с Таней переглянулись.
     - Непонятно, - сказала  Таня,  -  какой  еще  майор  Звягинцев,  если
самолет немецкий?
     - Самолет трофейный, - сказал майор.  -  Я  его  на  другой  аэродром
перегонял, а тут...
     Лицо майора Звягинцева перекосилось - было  видно,  что  он  вспомнил
что-то до крайности неприятное.
     - Так вы что, - спросила Таня, - советский?
     - Да как сказать, - ответил  майор  Звягинцев,  -  был  советский,  а
сейчас не знаю даже. У нас там все иначе.
     Он поднял взгляд на Машу; та отчего-то смутилась и отвела глаза.
     - А вот вы здесь к чему, девушки? - спросил он. - Ведь пути  живых  и
мертвых различны. Или не так?
     - Ой,  -  сказала  Таня,  -  извините  пожалуйста.  Мы  советских  не
тревожим. Это из-за самолета так вышло. Мы думали, там немец.
     - А немец вам зачем?
     Маша подняла глаза  и  поглядела  на  майора.  У  него  было  широкое
спокойное лицо, слегка курносый нос и многодневная щетина на щеках.  Такие
лица нравились Маше - правда, майора  немного  портила  пулевая  дырка  на
левой скуле, но Маша уже давно решила, что совершенства в мире нет,  и  не
искала его в людях, а тем более в их внешности.
     - Да понимаете, - сказала Таня, - сейчас  ведь  время  такое,  каждый
прирабатывает как может. Ну и мы вот с ней... - Она кивнула на безучастную
Тыймы. - Короче, работа у нас такая. Сейчас  ведь  все  отсюда  валят.  За
фирму замуж выйти - это четыре косаря зеленых. А мы в среднем  за  пятьсот
делаем.
     - Что же, с усопшими? - недоверчиво спросил майор.
     -  Да  подумаешь.  Гражданство-то  остается.  Мы  с  таким   условием
оживляем, чтоб женился. Обычно немцы бывают. Немецкий труп у нас  примерно
как живой негр из Зимбабве идет или русскоязычный еврей  без  визы.  Лучше
всего, конечно, - испанец из "Голубой дивизии", но это  дорогой  покойник.
Редкий. Ну и итальянцы еще есть, финны. А  румын  с  венграми  даже  и  не
трогаем.
     - Вот оно что, - сказал майор. - А долго они потом живут?
     - Да года три, - сказала Таня.
     - Мало, - сказал майор. - Не жалко их?
     На минуту Таня задумалась, ее красивое лицо стало совсем серьезным, и
между бровями  наметилась  глубокая  складка.  Наступила  тишина,  которую
нарушало только потрескивание сучьев в костре да тихий шелест листвы.
     -  Строгий  вопрос,  -  сказала  она  наконец.  -  Вы  как,   всерьез
спрашиваете?
     - На всю катушку. - Таня подумала еще чуть-чуть. - Я так  слышала,  -
заговорила она, - есть закон земли и есть закон неба.  Проявишь  на  земле
небесную силу, и все твари придут в движение,  а  невидимые  -  проявятся.
Внутренней основы у них  нет,  и  по  природе  они  всего  лишь  временное
сгущение тьмы. Поэтому и недолго остаются в круговороте превращений.  А  в
глубинной сути своей пустотны, оттого не жалею.
     - Так и есть, - сказал майор. - Крепко понимаешь.
     Морщинка между таниных бровей разгладилась.
     - А вообще, если честно - работы столько, что и  думать  некогда.  За
месяц обычно штук десять делаем, зимой меньше. На Тыймы в  Москве  очередь
на два года вперед.
     - А эти, которых вы оживляете, они что, всегда соглашаются?
     - Почти, - сказала Таня. -  Там  же  тоска  страшная.  Темно,  тесно,
благодати нет. Скрежет. Правда, как у вас, не знаю, из верхнего мира у нас
еще клиента не было. Но, конечно, и внизу все мертвецы разные.  Год  назад
под Харьковом такое было - жуть. Танкист один из "Мертвой головы" попался.
Одели мы его, значит, помыли, побрили, объяснили  все.  Вроде  согласился.
Невеста у него хорошая была, Марина с журфака. Сейчас за японского морячка
вроде пристроили...  Господи,  видели  б  вы,  как  они  всплывают...  Как
вспомню... Про что это я говорила?
     - Про танкиста, - сказал майор.
     - А, ну да. Короче, мы ему денег дали немного,  чтоб  человеком  себя
почувствовал. Он, понятно, пить начал, сначала  они  все  пьют.  И  тут  в
какой-то палатке ему водку не продали. Рубли попросили. А  у  него  только
купоны были и марки  оккупационные.  Так  он  им  сначала  из  парабеллума
витрину разнес, а ночью на "тигре" приехал и  все  ларьки  перед  вокзалом
утрамбовал. С тех пор танк этот часто по  ночам  видят.  Так  и  ездит  по
Харькову, коммерческие палатки давит. А днем исчезает. Куда - непонятно.
     - Бывает такое, - сказал майор, - в мире много странного.
     - С тех пор мы только по вермахту работать стали. А с СС никаких дел.
Они все двинутые какие-то.  То  сельсовет  захватят,  то  петь  начнут.  А
жениться не хотят, устав запрещает.
     Над поляной пронесся сильный порыв  холодного  ветра.  Маша  оторвала
завороженный  взгляд  от  майора  Звягинцева  и  увидела,  как   из   трех
ответвлений стоявшего на краю поляны дерева вышли три прозрачных  человека
неопределенного вида. Тыймы испуганно вскрикнула и мгновенно забилась Тане
за спину.
     - Ну вот, - пробормотала Таня, - начинается. Да не бойся  ты,  дуреха
старая, не тронут.
     Она встала и пошла навстречу  прозрачным  людям,  издалека  делая  им
успокаивающие жесты, совсем как нарушивший правила водитель  остановившему
его инспектору. Тыймы сжалась в комок, вдавила голову  в  колени  и  мелко
затряслась. Маша на всякий случай подвинулась ближе к костру и вдруг  всем
телом почувствовала  обращенный  на  нее  взгляд  майора  Звягинцева.  Она
подняла глаза. Майор печально улыбнулся.
     - Красивая вы, Маша, - тихо сказал он. - Я  ведь,  когда  Тыймы  ваша
звать меня стала, в саду работал. Звала она, звала, надоела страшно. Хотел
уж вас всех шугануть, выглянул, значит, и тут вас увидел, Маша. И  так  вы
меня поразили, слов не найду. В школе у меня подруга была  похожая,  Варей
звали. Такая же, как вы, была, и  тоже  нос  в  веснушках.  Только  волосы
длинные носила. Любил я ее. Если б не вы, Маша, я бы сюда пришел разве?
     - А у вас там что, сад есть? - чуть покраснев, спросила Маша.
     - Есть.
     - А как это место называется, где вы живете?
     - У нас никаких названий нет, - сказал майор. -  Поэтому  и  живем  в
покое и радости.
     - А как там у вас вообще?
     - Нормально, - сказал майор и опять улыбнулся.
     - Что, - спросила Маша, - и вещи есть, как у людей?
     - Как вам сказать, Маша. С одной стороны как бы есть, а  с  другой  -
как бы нет. В общем,  все  такое  приблизительное,  расплывчатое.  Но  это
только если вдуматься.
     - А где вы живете?
     - У меня там как бы домик с участком. Тихо так, хорошо.
     - А машина есть? - спросила Маша и сразу же смутилась,  таким  глупым
показался ей собственный вопрос.
     - Если захочется, бывает. Отчего не быть.
     - А какая?
     - Когда как, - сказал майор. - И печь бывает микроволновая, и  это...
машина стиральная. Стирать только  нечего.  И  телевизор  цветной  бывает.
Правда, канал всего один, но все ваши в нем есть.
     - Телевизор тоже когда какой?
     - Да, - сказал майор. - Когда "Панасоник" бывает, когда  "Шиваки".  А
как припомнишь - глядь, и нет ничего. Только пар зыбкий клубится...  Да  я
же говорю, все как у вас. Единственно, названий нет. Безымянно все. И  чем
выше, тем безымянней.
     Маша не нашлась, что еще спросить, и замолчала,  обдумывая  последние
слова майора. Таня тем временем что-то горячо доказывала  трем  прозрачным
людям:
     - А я вам еще раз говорю, что она от  грома  шаманит,  -  долетал  ее
голос, - все по закону. Ее в детстве молнией ударило, а потом ей дух грома
кусочек жести подарил, чтоб она себе козырек сделала... А чего это  я  вам
предъявлять буду? Почему она с собой носить должна? Никогда таких  проблем
не возникало... Постыдились бы к старой женщине придираться.  Лучше  бы  в
Москве с народными целителями порядок навели. Такая чернуха  прет  -  жить
страшно, а вы к старухе... И пожалуюсь...
     Маша почувствовала, как майор прикоснулся к ее локтю.
     - Маша, - сказал он, - я пойду сейчас. Хочу тебе одну  вещь  подарить
на память.
     Маша заметила, что майор перешел на "ты", и ей это понравилось.
     - Что это? - спросила она.
     - Дудочка, - сказал майор.  -  Из  камыша.  Ты,  как  от  этой  жизни
устанешь, так приходи к моему самолету. Поиграешь, я к тебе и выйду.
     - А в гости к вам можно будет? - спросила Маша.
     - Можно, - сказал майор. - Клубники поешь. Знаешь, какая у  меня  там
клубника.
     Он поднялся на ноги.
     - Так придешь? - спросил он. - Я ждать буду.
     Маша еле заметно кивнула.
     - А как же вы... Вы ведь живой теперь?
     Майор пожал плечами, вынул из кармана  кожаной  куртки  ржавый  ТТ  и
приставил к уху.
     Грохнул выстрел. Таня обернулась и в  страхе  уставилась  на  майора,
который  пошатнулся,  но  удержался  на  ногах.  Тыймы  подняла  голову  и
захихикала. Опять подул  холодный  ветер,  и  Маша  увидела,  что  никаких
прозрачных людей на краю поляны больше нет.
     - Буду ждать, - повторил майор  Звягинцев  и,  покачиваясь,  пошел  к
оврагу, над которым разлилось еле видное радужное сияние. Через  несколько
шагов его фигура растворилась в темноте,  как  кусок  рафинада  в  стакане
горячего чая.
     Маша глядела в окно тамбура на проносящиеся мимо огороды и  домики  и
тихо плакала.
     - Ну чего ты, Маш,  чего?  -  говорила  Таня,  заглядывая  подруге  в
заплаканное лицо. - Плюнь, бывает такое.  Хочешь,  поедем  с  девками  под
Архангельск. Там в болоте Б-29 лежит  американский,  "Летающая  крепость".
Одиннадцать человек, всем хватит. Поедешь?
     - А когда вы ехать хотите? - спросила Маша.
     - После пятнадцатого. Ты,  кстати,  пятнадцатого  приходи  к  нам  на
праздник  чистого  чума.  Придешь?  Тыймы  мухоморов  насушила.  На  бубне
верхнего мира тебе постучим, раз уж понравилось так. Слышь, Тыймы,  правда
здорово будет, если Маша к нам в гости придет?
     Тыймы подняла лицо и широко улыбнулась в ответ, показывая  коричневые
осколки зубов, в разные стороны торчащие из десен.  Улыбка  вышла  жуткая,
потому что глаза Тыймы были скрыты свисающими с шапки кожаными  ленточками
и казалось, что она улыбается одним только ртом,  а  ее  невидимый  взгляд
остается холодным и внимательным.
     - Не бойся, - сказала Таня, - она добрая.
     Но Маша уже смотрела в окно,  сжимая  в  кармане  подаренную  майором
Звягинцевым камышовую дудочку, и напряженно о чем-то думала.

                         ЗАТВОРНИК И ШЕСТИПАЛЫЙ

                                    1

     - Отвали.
     - ?..
     - Я же сказал, отвали. Не мешай смотреть.
     - А на что это ты смотришь?
     - Вот идиот, Господи... Ну, на солнце.
     Шестипалый поднял взгляд от черной поверхности почвы, усыпанной едой,
опилками и измельченным торфом, и щурясь уставился вверх.
     - Да...  Живем,  живем  -  а  зачем?  Тайна  веков.  И  разве  постиг
кто-нибудь тонкую нитевидную сущность светил?
     Незнакомец  повернул  голову  и  посмотрел  на  него   с   брезгливым
любопытством.
     - Шестипалый, - немедленно представился Шестипалый.
     - Я Затворник, - ответил незнакомец.  -  Это  у  вас  так  в  социуме
говорят? Про тонкую нитевидную сущность?
     - Уже не у нас, - ответил Шестипалый и вдруг присвистнул. -  Вот  это
да!
     - Чего? - подозрительно спросил Затворник.
     - Вон, гляди! Новое появилось!
     - Ну и что?
     - В центре мира так никогда не бывает. Чтобы сразу три светила.
     Затворник снисходительно хмыкнул.
     - А я в свое время сразу одиннадцать видел. Одно в зените и  по  пять
на каждом эпицикле. Правда, это не здесь было.
     - А где? - спросил Шестипалый.
     Затворник  промолчал.  Отвернувшись,  он  отошел  в  сторону,   ногой
отколупнул от земли кусок еды и стал есть. Дул слабый  теплый  ветер,  два
солнца отражались в серо-зеленых плоскостях далекого горизонта, и  в  этой
картине было столько покоя и печали,  что  задумавшийся  Затворник,  снова
заметив перед собой Шестипалого, даже вздрогнул.
     - Снова ты. Ну, чего тебе надо?
     - Так. Поговорить хочется.
     - Да ведь ты не умен, я полагаю, - ответил Затворник. - Шел бы  лучше
в социум. А то вон куда забрел. Правда, ступай...
     Он махнул рукой в направлении узкой  грязно-желтой  полоски,  которая
чуть извивалась и подрагивала, - даже не верилось, что так отсюда выглядит
огромная галдящая толпа.
     - Я бы пошел, - сказал Шестипалый, - только они меня прогнали.
     - Да? Это почему? Политика?
     Шестипалый кивнул и почесал одной ногой другую. Затворник взглянул на
его ноги и покачал головой.
     - Настоящие?
     - А то какие же. Они мне так и сказали - у нас, можно сказать,  самый
решительный этап приближается, а у  тебя  на  ногах  по  шесть  пальцев...
Нашел, говорят, время...
     - Какой еще "решительный этап"?
     - Не знаю. Лица у всех перекошенные, особенно у Двадцати Ближайших, а
больше ничего не поймешь. Бегают, орут.
     - А, - сказал Затворник, - понятно. - Он, наверно, с каждым часом все
отчетливей и отчетливей? А контуры все зримей?
     - Точно, - удивился Шестипалый. - А откуда ты знаешь?
     - Да я их уже  штук  пять  видел,  этих  решительных  этапов.  Только
называются по-разному.
     - Да ну, - сказал Шестипалый. - Он же впервые происходит.
     - Еще бы. Даже интересно было бы посмотреть, как он будет  во  второй
раз происходить. Но мы немного о разном.
     Затворник тихо засмеялся, сделал несколько  шагов  по  направлению  к
далекому социуму, повернулся к нему задом и стал с  силой  шаркать  ногами
так, что за его спиной вскоре повисло целое облако, состоящее из  остатков
еды, опилок и пыли.  При  этом  он  оглядывался,  махал  руками  и  что-то
бормотал.
     - Чего это ты?  -  с  некоторым  испугом  спросил  Шестипалый,  когда
Затворник, тяжело дыша, вернулся.
     - Это жест, - ответил Затворник. -  Такая  форма  искусства.  Читаешь
стихотворение и производишь соответствующее ему действие.
     - А какое ты сейчас прочел стихотворение?
     - Такое, - сказал Затворник.

                      Иногда я грущу,
                      глядя на тех, кого я покинул.
                      Иногда я смеюсь,
                      и тогда между нами
                      вздымается желтый туман.

     - Какое ж это стихотворение, - сказал Шестипалый. -  Я,  слава  Богу,
все стихи знаю. Ну, то есть не наизусть, конечно,  но  все  двадцать  пять
слышал. Такого нет, точно.
     Затворник поглядел на него с недоумением, а потом, видно, понял.
     - А ты хоть одно помнишь? - спросил он. - Прочти-ка.
     - Сейчас. Близнецы... Близнецы... Ну, короче, мы там говорим одно,  а
подразумеваем другое. А потом опять говорим одно, а подразумеваем  другое,
но как бы наоборот. Получается очень красиво.  В  конце  концов  поднимаем
глаза на стену, а там...
     - Хватит, - сказал Затворник.
     Наступило молчание.
     - Слушай, а тебя тоже прогнали? - нарушил его Шестипалый.
     - Нет. Это я их всех прогнал.
     - Так разве бывает?
     - По-всякому бывает, - сказал Затворник, поглядел на один из небесных
объектов и добавил тоном перехода от болтовни к  серьезному  разговору:  -
Скоро темно станет.
     - Да брось ты, - сказал Шестипалый, - никто  не  знает,  когда  темно
станет.
     - А я вот знаю. Хочешь спать спокойно - делай как я.  -  И  Затворник
принялся сгребать кучи разного валяющегося  под  ногами  хлама,  опилок  и
кусков торфа. Постепенно у него получилась огораживающая небольшое  пустое
пространство стена, довольно высокая, в  его  рост.  Затворник  отошел  от
законченного сооружения, с любовью поглядел на него и сказал: - Вот. Я это
называю убежищем души.
     - Почему? - спросил Шестипалый.
     - Так. Красиво звучит. Ты себе-то будешь строить?
     Шестипалый начал ковыряться.  У  него  ничего  не  выходило  -  стена
обваливалась. По правде говоря, он и не особо старался, потому что  ничуть
не поверил Затворнику насчет наступления тьмы, -  и  когда  небесные  огни
дрогнули и стали медленно гаснуть, а со стороны социума донесся похожий на
шум ветра  в  соломе  всенародный  вздох  ужаса,  в  его  сердце  возникло
одновременно  два  сильных  чувства:  обычный   страх   перед   неожиданно
надвинувшейся тьмой и незнакомое прежде преклонение перед кем-то знающим о
мире больше, чем он.
     - Так и быть, - сказал Затворник, - прыгай внутрь. Я еще построю.
     - Я не умею прыгать, - тихо ответил Шестипалый.
     -  Тогда  привет,  -  сказал  Затворник  и  вдруг,   изо   всех   сил
оттолкнувшись от земли, взмыл вверх и исчез  за  стеной,  после  чего  все
сооружение обрушилось на него,  покрыв  его  равномерным  слоем  опилок  и
торфа. Образовавшийся холмик некоторое время подрагивал, потом в его стене
возникло  маленькое  отверстие  -  Шестипалый  еще  успел  увидеть  в  нем
блестящий глаз Затворника, - и наступила окончательная тьма.
     Разумеется, Шестипалый, сколько себя помнил, знал все необходимое про
ночь.  "Это  естественный  процесс",  -   говорили   одни.   "Делом   надо
заниматься", - считали другие, и таких было большинство. Вообще,  оттенков
мнений было много, но происходило со всеми одно и то же: когда без  всяких
видимых причин свет гас, после короткой и безнадежной борьбы с  судорогами
страха все впадали в оцепенение, а  придя  в  себя  (когда  светила  опять
загорались), помнили очень мало. То же самое происходило и  с  Шестипалым,
пока он жил в социуме, а  сейчас  -  потому,  наверное,  что  страх  перед
наступившей тьмой наложился на равный ему по силе страх перед одиночеством
и, следовательно, удвоился, - он не впал в обычную спасительную кому.  Вот
уже стих далекий народный стон, а он все сидел  съежась  возле  холмика  и
тихо плакал. Видно вокруг ничего не было,  и,  когда  в  темноте  раздался
голос Затворника, Шестипалый от испуга нагадил прямо под себя.
     - Слушай, кончай долбить, - сказал Затворник, - спать мешаешь.
     - Я не могу, - тихо отозвался Шестипалый. - Это сердце. Ты б со  мной
поговорил, а?
     - О чем? - спросил Затворник.
     - О чем хочешь, только подольше.
     - Давай о природе страха?
     - Ой, не надо! - запищал Шестипалый.
     - Тихо ты! - прошипел Затворник. - Сейчас сюда все крысы сбегутся.
     - Какие крысы? Что это? - холодея спросил Шестипалый.
     - Это существа ночи. Хотя на самом деле и дня тоже.
     - Не повезло мне в жизни, - прошептал Шестипалый. -  Было  б  у  меня
пальцев сколько положено, спал  бы  сейчас  со  всеми.  Господи,  страх-то
какой... Крысы...
     - Слушай, - заговорил Затворник, - вот ты все повторяешь  -  Господи,
Господи... у вас там что, в Бога верят?
     - Черт его знает. Что-то такое есть, это точно. А  что  -  никому  не
известно. Вот, например, почему темно становится? Хотя, конечно,  можно  и
естественными причинами объяснить. А если про Бога  думать,  то  ничего  в
жизни и не сделаешь...
     - А что, интересно, можно сделать в жизни? - спросил Затворник.
     - Как что? Чего глупые вопросы задавать - будто сам не знаешь. Каждый
как может лезет к кормушке. Закон жизни.
     - Понятно. А зачем тогда все это?
     - Что "это"?
     - Ну, вселенная, небо, земля, светила - вообще все.
     - Как зачем? Так уж мир устроен.
     - А как он устроен? - с интересом спросил Затворник.
     - Так и устроен. Движемся  в  пространстве  и  во  времени.  Согласно
законам жизни.
     - А куда?
     - Откуда я знаю. Тайна веков. От тебя, знаешь, свихнуться можно.
     - Это от тебя свихнуться можно. О чем ни заговори,  у  тебя  все  или
закон жизни, или тайна веков.
     - Не нравится, так не говори, - обиженно сказал Шестипалый.
     - Да я и не говорил бы. Это ж тебе в темноте молчать страшно.
     Шестипалый как-то совершенно забыл об  этом.  Прислушавшись  к  своим
ощущениям, он вдруг заметил, что не испытывает никакого страха. Это его до
такой степени напугало, что он вскочил на ноги и кинулся куда-то  вслепую,
пока со всего разгона не треснулся головой о  невидимую  в  темноте  Стену
Мира.
     Издалека  послышался  скрипучий  хохот  Затворника,   и   Шестипалый,
осторожно переставляя ноги, побрел навстречу этим единственным во всеобщей
тьме  и  безмолвии  звукам.  Добравшись  до  холмика,  под  которым  сидел
Затворник, он молча улегся рядом  и,  стараясь  не  обращать  внимания  на
холод, попытался  уснуть.  Момента,  когда  это  получилось,  он  даже  не
заметил.

                                    2

     - Сегодня  мы  с  тобой  полезем  за  Стену  Мира,  понял?  -  сказал
Затворник.
     Шестипалый как раз подбегал к убежищу души. Сама постройка выходила у
него уже почти так же, как у Затворника,  а  вот  прыжок  удавался  только
после длинного разбега, и сейчас он тренировался. Смысл  сказанного  дошел
до него именно тогда, когда надо было прыгать, и в результате он  врезался
в хлипкое сооружение так, что торф и опилки, вместо того чтобы покрыть все
его тело ровным мягким слоем, превратились в наваленную над головой  кучу,
а ноги потеряли опору и бессильно повисли в пустоте. Затворник  помог  ему
выбраться и повторил:
     - Сегодня мы отправимся за Стену Мира.
     За последние дни Шестипалый наслушался от него такого, что в  душе  у
него все время поскрипывало и ухало, а  былая  жизнь  в  социуме  казалась
трогательной фантазией (а может, пошлым кошмаром - точно он еще не решил),
но это уж было слишком.
     Затворник между тем продолжал:
     - Решительный этап наступает  после  каждых  семидесяти  затмений.  А
вчера было шестьдесят девятое. Миром правят числа.
     И он указал на длинную цепь соломинок, торчащих из почвы возле  самой
Стены Мира.
     - Да как же можно лезть за Стену Мира, если это - Стена Мира? Ведь  в
самом названии... За ней ведь нет ничего...
     Шестипалый был до того ошарашен, что  даже  не  обратил  внимания  на
темные  мистические  объяснения  Затворника,  от  которых  у  него   иначе
обязательно испортилось бы настроение.
     - Ну и что, - ответил Затворник, - что нет  ничего.  Нас  это  должно
только радовать.
     - А что мы там будем делать?
     - Жить.
     - А чем нам тут плохо?
     - А тем, дурак, что этого "тут" скоро не будет.
     - А что будет?
     - Вот останься, узнаешь тогда. Ничего не будет.
     Шестипалый  почувствовал,  что  полностью   потерял   уверенность   в
происходящем.
     - Почему ты меня все время пугаешь?
     - Да не ной ты, - пробормотал  Затворник,  озабоченно  вглядываясь  в
какую-то точку на небе. - За Стеной Мира совсем  не  плохо.  По  мне,  так
гораздо лучше, чем здесь.
     Он подошел к остаткам выстроенного Шестипалым  убежища  души  и  стал
ногами раскидывать их по сторонам.
     - Зачем это ты? - спросил Шестипалый.
     - Перед тем как покинуть какой-либо мир, надо  обобщить  опыт  своего
пребывания в нем, а затем уничтожить все свои следы. Это традиция.
     - А кто ее придумал?
     - Какая разница. Ну, я. Больше тут, видишь ли, некому. Вот так...
     Затворник оглядел результат своего труда  -  на  месте  развалившейся
постройки теперь было идеально ровное  место,  ничем  не  отличающееся  от
поверхности остальной пустыни.
     - Все, - сказал он, - следы я уничтожил. - Теперь надо опыт обобщить.
Твоя очередь. Залазь на эту кочку и рассказывай.
     Шестипалый почувствовал,  что  его  перехитрили,  оставив  ему  самую
тяжелую и, главное, непонятную часть работы. Но после случая  с  затмением
он решил слушаться Затворника. Пожав плечами и оглядевшись - не забрел  ли
сюда кто из социума, - он залез на кочку.
     - Что рассказывать?
     - Все, что знаешь о мире.
     - Долго ж мы здесь проторчим, - свистнул Шестипалый.
     - Не думаю, - сухо отозвался Затворник.
     - Значит, так. Наш мир... Ну и идиотский у тебя ритуал...
     - Не отвлекайся.
     - Наш мир представляет собой правильный восьмиугольник, равномерно  и
прямолинейно движущийся в пространстве. Здесь мы готовимся к  решительному
этапу, венцу наших счастливых жизней.  Это  официальная  формулировка,  во
всяком случае. По периметру  мира  проходит  так  называемая  Стена  Мира,
объективно возникшая в результате действия законов жизни.  В  центре  мира
находится двухъярусная кормушка-поилка, вокруг которой издавна  существует
наша цивилизация. Положение  члена  социума  относительно  кормушки-поилки
определяется его общественной значимостью и заслугами...
     - Вот этого я раньше не слышал, - перебил Затворник. - Что это  такое
- заслуги? И общественная значимость?
     -  Ну...  Как  сказать...  Это  когда   кто-то   попадает   к   самой
кормушке-поилке.
     - А кто к ней попадает?
     - Я  же  говорю:  тот,  у  кого  большие  заслуги.  Или  общественная
значимость. У меня, например, раньше  были  так  себе  заслуги,  а  теперь
вообще никаких. Да ты что, народную модель вселенной не знаешь?
     - Не знаю, - сказал Затворник.
     - Да ты что?.. А как же ты к решительному этапу готовился?
     - Потом расскажу. Давай дальше.
     - А уже почти все. Чего там еще-то... За областью  социума  находится
великая пустыня, а кончается все Стеной Мира. Возле нее  ютятся  отщепенцы
вроде нас.
     - Понятно. А бревно откуда взялось? В смысле, все остальные?
     - Ну ты даешь... Это тебе даже Двадцать Ближайших  не  скажут.  Тайна
веков.
     - Н-ну, хорошо. А что такое тайна веков?
     - Закон жизни, - ответил Шестипалый,  стараясь  говорить  мягко.  Ему
что-то не нравилось в интонациях Затворника.
     - Ладно. А что такое закон жизни?
     - Это тайна веков.
     - Тайна веков? - переспросил Затворник странно тонким голосом и  стал
медленно подходить к Шестипалому по дуге.
     - Ты чего? Кончай! - испугался Шестипалый. - Это же твой ритуал!
     Но Затворник и сам уже взял себя в руки.
     - Ладно, - сказал он, - все ясно. Слезай.
     Шестипалый слез с кочки, и Затворник с  сосредоточенным  и  серьезным
видом  забрался  на  его  место.  Некоторое  время   он   молчал,   словно
прислушиваясь к чему-то, а потом поднял голову и заговорил.
     - Я пришел сюда из другого мира, - сказал он, - в дни, когда  ты  был
еще совсем мал. А в тот, другой, мир я пришел из третьего,  и  так  далее.
Всего я был в пяти мирах. Они такие же, как этот, и практически  ничем  не
отличаются друг от друга. А  вселенная,  где  мы  находимся,  представляет
собой огромное замкнутое  пространство.  На  языке  богов  она  называется
"Бройлерный комбинат имени Луначарского", но что это означает, неизвестно.
     - Ты знаешь язык богов? - изумленно спросил Шестипалый.
     - Немного. Не перебивай. Всего во вселенной есть семьдесят  миров.  В
одном из них мы сейчас находимся. Эти миры прикреплены к безмерной  черной
ленте, которая медленно движется по кругу. А над ней, на поверхности неба,
находятся сотни одинаковых светил. Так что это не они плывут над  нами,  а
мы проплываем под ними. Попробуй представить себе это.
     Шестипалый закрыл глаза. На его лице изобразилось напряжение.
     - Нет, не могу, - наконец сказал он.
     - Ладно, - сказал Затворник, - слушай дальше.  Все  семьдесят  миров,
которые есть во вселенной, называются Цепью Миров. Во  всяком  случае,  их
вполне можно так назвать. В каждом из них есть жизнь, но она не существует
там  постоянно,  а  циклически  возникает  и  исчезает.  Решительный  этап
происходит в центре вселенной, через который по очереди проходят все миры.
На языке богов он называется Цехом номер один. Наш мир как раз находится в
его преддверии. Когда  завершается  решительный  этап  и  обновленный  мир
выходит  с  другой  стороны  Цеха  номер  один,  все  начинается  сначала.
Возникает жизнь, проходит цикл и через положенный срок опять ввергается  в
Цех номер один.
     - Откуда ты все это знаешь? - тихим голосом спросил Шестипалый.
     - Я много путешествовал, - сказал Затворник, - и по крупицам  собирал
тайные знания. В одном мире было известно одно, в другом - другое.
     - Может быть, ты знаешь, откуда мы беремся?
     - Знаю. А что про это говорят в вашем мире?
     - Что это объективная данность. Закон жизни такой.
     - Понятно. Ты спрашиваешь про одну из величайших тайн мироздания, и я
даже не знаю, можно ли тебе ее доверить. Но  поскольку,  кроме  тебя,  все
равно некому, я, пожалуй, скажу. Мы появляемся на свет из белых шаров.  На
самом деле они не совсем шары, а несколько вытянуты, и один  конец  у  них
уже другого, но сейчас это не важно.
     - Шары. Белые шары, - повторил Шестипалый и, как стоял, повалился  на
землю. Груз узнанного навалился на него физической тяжестью, и на  секунду
ему показалось, что он умрет. Затворник подскочил к нему и  изо  всех  сил
начал трясти. Постепенно к Шестипалому вернулась ясность сознания.
     - Что с тобой? - испуганно спросил Затворник.
     - Ой, я вспомнил. Точно. Раньше мы были белыми  шарами  и  лежали  на
длинных полках. В этом месте было очень тепло и влажно. А потом  мы  стали
изнутри ломать эти шары и... Откуда-то снизу подкатил наш мир, а потом  мы
уже были в нем... Но почему этого никто не помнит?
     - Есть миры, в которых это помнят, - сказал Затворник.  -  Подумаешь,
пятая и шестая перинатальные матрицы. Не так  уж  глубоко,  и  к  тому  же
только часть истины. Но все равно - тех, кто это помнит, прячут  подальше,
чтобы они не мешали  готовиться  к  решительному  этапу  или  как  он  там
называется. Везде  по-разному.  У  нас,  например,  назывался  завершением
строительства, хотя никто ничего не строил.
     Видимо, воспоминание о своем мире повергло Затворника  в  печаль.  Он
замолчал.
     - Слушай, - спросил через некоторое  время  Шестипалый,  -  а  откуда
берутся эти белые шары?
     Затворник одобрительно поглядел на него.
     - Мне понадобилось куда больше времени, чтобы в моей душе созрел этот
вопрос, - сказал он. - Но здесь  все  намного  сложнее.  В  одной  древней
легенде говорится, что эти яйца появляются из нас,  но  это  вполне  может
быть и метафорой...
     - Из нас? Непонятно. Где ты это слышал?
     - Да сам сочинил. Тут разве услышишь что-нибудь? - сказал Затворник с
неожиданной тоской в голосе.
     - Ты же сказал, что это древняя легенда.
     - Правильно. Просто я ее сочинил как древнюю легенду.
     - Как это? Зачем?
     - Понимаешь, один древний мудрец, можно сказать - пророк (на этот раз
Шестипалый догадался, о ком идет речь), сказал, что не так важно  то,  что
сказано, как то, кем сказано. Часть смысла того,  что  я  хотел  выразить,
заключается в том, что мои слова выступают  в  качестве  древней  легенды.
Впрочем, где тебе понять...
     Затворник глянул в небо и перебил себя:
     - Все. Пора идти.
     - Куда?
     - В социум.
     Шестипалый вытаращил глаза.
     - Мы же собирались лезть через Стену Мира. Зачем нам социум?
     - А ты хоть знаешь, что такое социум? - спросил Затворник.  -  Это  и
есть приспособление для перелезания через Стену Мира.

                                    3

     Шестипалый, несмотря на полное отсутствие  в  пустыне  предметов,  за
которыми можно было бы спрятаться, шел почему-то крадучись,  и  чем  ближе
становился  социум,  тем  более  преступной   становилась   его   походка.
Постепенно  огромная  толпа,  казавшаяся  издали  исполинским  шевелящимся
существом, распадалась на отдельные тела, и  даже  можно  было  разглядеть
удивленные гримасы тех, кто замечал приближающихся.
     - Главное, - шепотом повторял Затворник последнюю инструкцию, -  веди
себя наглее. Но не слишком нагло. Мы непременно должны их разозлить  -  но
не до такой степени, чтоб  нас  разорвали  в  клочья.  Короче,  все  время
смотри, что буду делать я.
     - Шестипалый приперся! - весело закричал кто-то впереди.  -  Здорово,
сволочь! Эй, Шестипалый, кто это с тобой?
     Этот бестолковый выкрик неожиданно - и совершенно непонятно почему  -
вызвал в Шестипалом целую волну ностальгических  воспоминаний  о  детстве.
Затворник, шедший чуть сзади, словно почувствовал это и пихнул Шестипалого
в спину.
     У самой границы социума народ стоял  редко  -  тут  жили  в  основном
калеки и созерцатели, не любившие тесноты, - их нетрудно было обходить. Но
чем дальше, тем плотнее стояла  толпа,  и  уже  очень  скоро  Затворник  с
Шестипалым оказались в невыносимой  тесноте.  Двигаться  вперед  было  еще
можно, но только переругиваясь со стоящими по бокам. А когда над  головами
тех, кто был впереди, показалась мелко трясущаяся  крыша  кормушки-поилки,
уже ни шага вперед сделать было нельзя.
     - Всегда поражался, - тихо сказал Шестипалому Затворник, - как  здесь
все мудро устроено. Те, кто стоит ближе  к  кормушке-поилке,  счастливы  в
основном потому, что все время помнят о желающих попасть на  их  место.  А
те, кто всю жизнь ждет, когда между  стоящими  впереди  появится  щелочка,
счастливы потому, что им есть на что надеяться в жизни. Это  ведь  и  есть
гармония и единство.
     - Что ж, не нравится? - спросил сбоку чей-то голос.
     - Нет, не нравится, - ответил Затворник.
     - А что конкретно не нравится?
     - Да все.
     И Затворник широким жестом обвел толпу вокруг,  величественный  купол
кормушки-поилки, мерцающие желтыми огнями небеса  и  далекую,  еле  видную
отсюда Стену Мира.
     - Понятно. И где, по-вашему, лучше?
     - В том-то и трагедия, что нигде! В том-то и  дело!  -  страдальчески
выкрикнул Затворник. - Было бы где лучше, неужели б я с вами тут  о  жизни
беседовал?
     - И товарищ ваш таких же взглядов? -  спросил  голос.  -  Чего  он  в
землю-то смотрит?
     Шестипалый поднял глаза - до этого он смотрел себе под  ноги,  потому
что это позволяло  минимально  участвовать  в  происходящем,  -  и  увидел
обладателя голоса. У того было обрюзгшее раскормленное лицо, и,  когда  он
говорил,  становились  отчетливо  видны  анатомические   подробности   его
гортани. Шестипалый  сразу  понял,  что  перед  ним  -  один  из  Двадцати
Ближайших, самая что ни на есть совесть эпохи. Видно, перед их приходом он
проводил здесь разъяснения, как это иногда практиковалось.
     - Это вы оттого такие  невеселые,  кореша,  -  неожиданно  дружелюбно
сказал тот, - что не готовитесь вместе  со  всеми  к  решительному  этапу.
Тогда у вас на эти мысли времени бы не было. Мне  самому  такое  иногда  в
голову приходит, что... И, знаете, работа спасает.
     И на той же интонации добавил:
     - Взять их.
     По  толпе  прошло  движение,  и  Затворник  с  Шестипалым   оказались
немедленно стиснутыми со всех четырех сторон.
     - Да плевали мы на вас, - так же дружелюбно сказал Затворник. -  Куда
вы нас возьмете? Некуда вам нас взять. Ну, прогоните еще раз. Через  Стену
Мира, как говорится, не перебросишь...
     Тут на лице Затворника изобразилось смятение,  а  толстолицый  высоко
поднял веки - их глаза встретились.
     - А ведь интересная задумка. Такого у нас еще не было. Конечно,  есть
такое выражение, но ведь воля народа сильнее пословицы.
     Видимо, эта мысль восхитила его. Он повернулся и скомандовал:
     -  Внимание!  Строимся!  Сейчас   у   нас   будет   незапланированное
мероприятие.
     Прошло не так уж много  времени  между  моментом,  когда  толстолицый
скомандовал построение, и моментом, когда процессия, в центре которой вели
Затворника и Шестипалого, приблизилась к Стене Мира.
     Процессия была впечатляющей. Первым в ней шел толстолицый, за  ним  -
двое назначенных  старушками-матерями  (никто,  включая  толстолицего,  не
знал, что это такое, - просто была такая традиция), которые  сквозь  слезы
выкрикивали обидные слова Затворнику и Шестипалому, оплакивая и  проклиная
их одновременно, затем вели самих преступников, и замыкала  шествие  толпа
народной массы.
     - Итак, - сказал толстолицый, когда процессия остановилась, -  пришел
пугающий миг воздаяния. Я думаю, братки, что все мы зажмуримся, когда  эти
два отщепенца исчезнут в небытии, не так ли? И пусть это волнующее событие
послужит красивым уроком всем нам, народу. Громче рыдайте, матери!
     Старушки-матери  повалились  на  землю  и  залились  таким  горестным
плачем,  что  многие  из  присутствующих  тоже  начали  отворачиваться   и
сглатывать; но, извиваясь в забрызганной слезами пыли, матери иногда вдруг
вскакивали  и   сверкая   глазами   бросали   Затворнику   и   Шестипалому
неопровержимые ужасные обвинения, после чего обессиленно падали назад.
     - Итак, - сказал через некоторое время толстолицый, -  раскаялись  ли
вы? Устыдили ли вас слезы матерей?
     -  Еще  бы,  -  ответил  Затворник,  озабоченно  наблюдавший  то   за
церемонией, то за какими-то небесными телами, - а как вы нас перебрасывать
хотите?
     Толстолицый задумался. Старушки-матери тоже замолчали, потом одна  из
них поднялась из пыли, отряхнулась и сказала:
     - Насыпь?
     - Насыпь, - сказал Затворник, - это затмений пять займет. А  нам  уже
давно не терпится спрятать наш разоблаченный позор в пустоте.
     Толстолицый, лукаво прищурившись, глянул на Затворника и одобрительно
кивнул.
     - Понимают, - сказал он кому-то  из  своих,  -  только  притворяются.
Спроси, может, они сами что предложат?
     Через несколько минут почти до самого края Стены Мира поднялась живая
пирамида. Те, кто стоял наверху, жмурились и прятали лица, чтобы,  не  дай
Бог, не заглянуть туда, где все кончается.
     - Наверх, - скомандовал  кто-то  Затворнику  и  Шестипалому,  и  они,
поддерживая друг друга, пошли по шаткой веренице плеч и спин к терявшемуся
в высоте краю стены.
     С высоты был  виден  весь  притихший  социум,  внимательно  следивший
издали за происходящим, были видны некоторые незаметные  до  этого  детали
неба и толстый шланг, спускавшийся к кормушке-поилке из  бесконечности,  -
отсюда он казался не таким уж и величественным, как с земли. Легко,  будто
на кочку, вспрыгнув на край Стены Мира, Затворник помог Шестипалому  сесть
рядом и закричал вниз:
     - Порядок!
     От  его  крика  кто-то  в  живой  пирамиде  потерял  равновесие,  она
несколько раз покачнулась и развалилась - все попадали вниз, под основание
стены, но никто, слава Богу, не пострадал.
     Вцепившись в холодную жесть борта, Шестипалый вглядывался в крохотные
задранные лица, в серо-коричневые пространства своей родины; глядел на тот
ее угол, где на Стене Мира было большое зеленое пятно  и  где  прошло  его
детство. "Я больше никогда этого не увижу", - подумал он, и  хоть  особого
желания увидеть все это когда-нибудь еще у него не было, горло  все  равно
сводило. Он прижал к боку маленький кусочек земли с прилипшей соломинкой и
размышлял о том, как быстро и необратимо меняется все в его жизни.
     - Прощайте, сынки родимые! - закричали снизу  старушки-матери,  земно
поклонились и принялись рыдая швырять вверх тяжелые куски торфа.
     Затворник приподнялся на цыпочки и громко закричал:

                         Знал я всегда,
                         что покину
                         этот безжалостный мир...

     Тут в него угодил большой кусок торфа, и он, растопырив руки и  ноги,
полетел вниз. Шестипалый последний раз  оглядел  все  оставшееся  внизу  и
заметил, что кто-то из далекой толпы  прощально  машет  ему,  -  тогда  он
помахал в ответ. Потом он зажмурился и шагнул назад.
     Несколько секунд он беспорядочно крутился в пустоте,  а  потом  вдруг
больно ударился обо что-то твердое и открыл  глаза.  Он  лежал  на  черной
блестящей поверхности из незнакомого материала; вверх уходила Стена Мира -
точно такая же, как если смотреть на нее с той стороны,  а  рядом  с  ним,
вытянув руку к стене, стоял Затворник. Он договаривал свое стихотворение:

                         Но что так это будет,
                         не думал...

     Потом он повернулся к Шестипалому и коротким жестом велел ему  встать
на ноги.

                                    4

     Теперь, когда они шли по гигантской черной ленте,  Шестипалый  видел,
что Затворник сказал ему правду. Действительно, мир, который они покинули,
медленно двигался вместе с этой  лентой  относительно  других  неподвижных
космических объектов, природы которых Шестипалый  не  понимал,  а  светила
были неподвижными - стоило сойти с черной ленты, и все стало ясно.  Сейчас
оставленный ими мир медленно подъезжал к  зеленым  стальным  воротам,  под
которые уходила лента. Затворник сказал, что это и есть вход в  Цех  номер
один.  Странно,  но  Шестипалый  совершенно  не   был   поражен   величием
заполняющих вселенную объектов - наоборот, в нем скорее проснулось чувство
легкого раздражения. "И это все?" - брезгливо думал он. Вдали  были  видны
два мира, подобных тому, который они оставили, - они тоже двигались вместе
с черной лентой и выглядели  отсюда  довольно  убого.  Сначала  Шестипалый
думал, что они с Затворником направляются к другому миру,  но  на  полпути
Затворник вдруг велел ему прыгать с неподвижного бордюра вдоль  ленты,  по
которому они шли, вниз, в темную бездонную щель.
     - Там  мягко,  -  сказал  он  Шестипалому,  но  тот  шагнул  назад  и
отрицательно покачал  головой.  Тогда  Затворник  молча  прыгнул  вниз,  и
Шестипалому ничего не оставалось, как последовать за ним.
     На этот раз он чуть не  расшибся  о  холодную  каменную  поверхность,
выложенную большими коричневыми плитами, - они тянулись  до  горизонта,  и
выглядело все это очень красиво.
     - Что это? - спросил Шестипалый.
     - Кафель, - ответил Затворник непонятным  словом  и  сменил  тему.  -
Скоро начнется ночь, - сказал он, - а нам надо  дойти  вон  до  тех  мест.
Часть дороги придется пройти в темноте.
     Затворник  выглядел  всерьез  озабоченным.  Шестипалый   поглядел   в
указанном направлении и  увидел  далекие  кубические  скалы  нежно-желтого
цвета (Затворник сказал, что они называются "ящики"): их было очень много,
и между ними  виднелись  пустые  пространства,  усыпанные  горами  светлой
стружки, - издали все это походило на пейзаж из счастливого детского сна.
     - Пошли, - сказал Затворник и быстрым шагом двинулся вперед.
     - Слушай, - спросил Шестипалый, скользя по кафелю рядом, - а  как  ты
узнаешь, когда наступит ночь?
     - По часам, - ответил Затворник. - Это одно из небесных  тел.  Сейчас
оно справа и наверху - вон тот диск с черными зигзагами.
     Шестипалый посмотрел на довольно знакомую,  хоть  и  не  привлекавшую
никогда его особого внимания деталь небесного свода.
     - Когда часть этих  черных  линий  приходит  в  особое  положение,  о
котором я расскажу тебе как-нибудь потом, свет гаснет, - сказал Затворник.
- Это случится вот-вот. Считай до десяти.
     - Раз, два, - начал Шестипалый, и вдруг стало темно.
     - Не отставай от меня, - сказал Затворник, - потеряешься.
     Он мог бы этого не говорить - Шестипалый  чуть  не  наступал  ему  на
пятки. Единственным источником света во  вселенной  остался  косой  желтый
луч,  падавший  из-под  зеленых  ворот  Цеха  номер  один.   Место,   куда
направлялись Затворник с Шестипалым, находилось совсем  недалеко  от  этих
ворот, но, по уверениям Затворника, было самым безопасным.
     Видно осталось только далекую желтую полосу под воротами да несколько
плит вокруг. Шестипалый впал в странное состояние. Ему стало казаться, что
темнота сжимает их с  Затворником  так  же,  как  недавно  сжимала  толпа.
Отовсюду исходила опасность, и Шестипалый ощущал ее всей кожей как  дующий
со всех сторон одновременно сквозняк. Когда становилось  совсем  невмоготу
от страха, он поднимал  взгляд  с  наплывающих  кафельных  плит  на  яркую
полоску света  впереди,  и  тогда  вспоминался  социум,  который  издалека
выглядел почти так же. Ему представлялось, что они идут в царство каких-то
огненных духов, и он уже собирался сказать об этом Затворнику,  когда  тот
вдруг остановился и поднял руку.
     - Тихо, - сказал он, - крысы. Справа от нас.
     Бежать было некуда - вокруг во все  стороны  простиралось  одинаковое
кафельное  пространство,  а  полоса  впереди  была  еще  слишком   далеко.
Затворник повернулся вправо и  принял  странную  позу,  велев  Шестипалому
спрятаться за его спиной, что тот и выполнил с  удивительной  скоростью  и
охотой.
     Сначала он ничего не замечал, а  потом  ощутил  скорее,  чем  увидел,
движение большого быстрого тела  в  темноте.  Оно  остановилось  точно  на
границе видимости.
     - Она ждет, - тихо сказал Затворник, - как мы поступим дальше.  Стоит
нам сделать хоть шаг, и она кинется на нас.
     - Ага, кинусь, - сказала крыса, выходя из темноты. - Как комок зла  и
ярости. Как истинное порождение ночи.
     - Ух, - вздохнул Затворник. - Одноглазка. А я уж думал, что мы правда
влипли. Знакомьтесь.
     Шестипалый недоверчиво поглядел на умную коническую морду с  длинными
усами и двумя черными бусинками глаз.
     - Одноглазка, - сказала крыса и вильнула неприлично голым хвостом.
     - Шестипалый, - представился Шестипалый и  спросил:  -  А  почему  ты
Одноглазка, если у тебя оба глаза в порядке?
     - А у меня третий глаз раскрыт, - сказала Одноглазка, - а он один.  В
каком-то смысле все, у кого третий глаз раскрыт, одноглазые.
     - А что  такое...  -  начал  Шестипалый,  но  Затворник  не  дал  ему
договорить.
     - Не пройтись ли нам, - галантно предложил он Одноглазке,  -  вон  до
тех ящиков? Ночная дорога скучна, если рядом нет собеседника.
     Шестипалый очень обиделся.
     - Пойдем, - согласилась  Одноглазка  и,  повернувшись  к  Шестипалому
боком (только теперь он разглядел ее огромное мускулистое тело), затрусила
рядом с Затворником,  которому,  чтобы  поспеть,  приходилось  идти  очень
быстро. Шестипалый  бежал  сзади,  поглядывая  на  лапы  Одноглазки  и  на
перекатывающиеся  под  ее  шкурой  мышцы,  думал  о  том,  чем  могла   бы
закончиться эта встреча, не окажись Одноглазка знакомой Затворника, и  изо
всех сил старался не наступить ей на хвост. Судя по тому,  как  быстро  их
беседа стала походить на продолжение какого-то давнего разговора, они были
старыми приятелями.
     - Свобода? Господи, да что  это  такое?  -  спрашивала  Одноглазка  и
смеялась. - Это когда  ты  в  смятении  и  одиночестве  бегаешь  по  всему
комбинату, в десятый или в какой там уже раз увернувшись от  ножа?  Это  и
есть свобода?
     - Ты опять все подменяешь, - отвечал Затворник. - Это  только  поиски
свободы. Я никогда не  соглашусь  с  той  инфернальной  картиной  мира,  в
которую ты веришь. Наверное, это у тебя оттого,  что  ты  чувствуешь  себя
чужой в этой вселенной, созданной для нас.
     - А крысы верят, что она создана для нас. Я это  не  к  тому,  что  я
согласна с ними. Прав, конечно, ты, но только не до конца  и  не  в  самом
главном. Ты говоришь, что эта вселенная создана для вас? Нет, она  создана
из-за вас, но не для вас. Понимаешь?
     Затворник опустил голову и некоторое время шел молча.
     - Ладно, - сказала Одноглазка. - Я ведь попрощаться. Правда,  думала,
что ты появишься чуть позже, - но все-таки встретились. Завтра я ухожу.
     - Куда?
     - За границы всего, о чем только можно говорить. Одна из  старых  нор
вывела меня в пустую бетонную трубу, которая уходит  так  далеко,  что  об
этом даже трудно подумать. Я встретила там несколько крыс -  они  говорят,
что эта труба уходит все глубже и глубже и там, далеко  внизу,  выводит  в
другую вселенную, где  живут  только  самцы  богов  в  одинаковой  зеленой
одежде. Они совершают сложные манипуляции вокруг огромных идолов,  стоящих
в гигантских шахтах.
     Одноглазка притормозила.
     - Отсюда мне направо, - сказала она. - Так вот, еда там  такая  -  не
расскажешь. А эта вселенная могла бы поместиться в одной  тамошней  шахте.
Слушай, а хочешь со мной?
     - Нет, - ответил Затворник, - вниз - это не наш путь.
     Кажется,  в  первый  раз  за  все  время  разговора  он  вспомнил   о
Шестипалом.
     - Ну что ж, - сказала Одноглазка, - тогда я хочу пожелать тебе успеха
на твоем пути, каким бы он ни был. Ты ведь знаешь, как я тебя люблю.
     - Я тоже очень тебя  люблю,  Одноглазка,  -  сказал  Затворник,  -  и
надеюсь, что мысль о тебе поддержит меня. Удачи тебе.
     - Прощай, - сказала  Одноглазка,  кивнула  Шестипалому  и  исчезла  в
темноте так же мгновенно, как раньше появилась.
     Остаток пути Затворник  и  Шестипалый  прошли  молча.  Добравшись  до
ящиков, они пересекли несколько гор стружки и наконец достигли  цели.  Это
была слабо озаренная светом из-под ворот Цеха номер один ямка в  стружках,
в которой лежала куча мягких и длинных тряпок. Рядом, у стены, возвышалась
огромная ребристая конструкция, про которую Затворник сказал, что когда-то
она излучала так много тепла, что к ней  трудно  было  даже  приблизиться.
Затворник был  в  заметно  плохом  настроении.  Он  копошился  в  тряпках,
устраиваясь  на  ночь,  и  Шестипалый  решил  не  приставать  к   нему   с
разговорами, тем более что сам хотел спать. Кое-как завернувшись в тряпки,
он забылся.
     Разбудил его далекий скрежет, стук стали по дереву  и  крики,  полные
такой невыразимой безнадежности, что он сразу кинулся к Затворнику.
     - Что это?
     - Твой мир проходит через решительный этап, - ответил Затворник.
     - ???
     - Смерть пришла, - просто сказал Затворник,  отвернулся,  натянул  на
себя тряпку и уснул.

                                    5

     Проснувшись, Затворник поглядел на трясущегося  в  углу  заплаканного
Шестипалого, хмыкнул и стал рыться в тряпках. Скоро он достал оттуда  штук
десять  одинаковых  железных  предметов,  похожих   на   обрезки   толстой
шестигранной трубы.
     - Гляди, - сказал он Шестипалому.
     - Что это? - спросил тот.
     - Боги называют их гайками.
     Шестипалый собирался было спросить что-то еще, но вдруг махнул  рукой
и опять заревел.
     - Да что с тобой? - спросил Затворник.
     - Все умерли, - бормотал Шестипалый, - все-все...
     - Ну и что, - сказал Затворник. - Ты тоже умрешь. И уж  уверяю  тебя,
что ты и они будете мертвыми в течение одинакового срока.
     - Все равно жалко.
     -  Кого  именно?  Старушку-мать,  что  ли?  Или  этого,  из  Двадцати
Ближайших?
     - Помнишь, как нас сбрасывали со стены? - спросил Шестипалый. -  Всем
было велено зажмуриться. А я помахал им рукой, и тогда кто-то помахал  мне
в ответ. И вот когда я думаю, что он тоже  умер...  И  что  вместе  с  ним
умерло то, что заставило его так поступить...
     -  Да,  -  улыбаясь  сказал  Затворник,  -  это  действительно  очень
печально.
     И наступила тишина, нарушаемая  только  механическими  звуками  из-за
зеленых ворот, за которые уплыла родина Шестипалого.
     - Слушай, - спросил, наплакавшись, Шестипалый, - а что  бывает  после
смерти?
     - Трудно сказать, -  ответил  Затворник.  -  У  меня  было  множество
видений на этот счет, но я не знаю, насколько на них можно полагаться.
     - Расскажи, а?
     - После смерти нас, как правило, ввергают в ад. Я насчитал не  меньше
пятидесяти  разновидностей  того,  что  там  происходит.  Иногда   мертвых
рассекают на части и жарят на огромных сковородах. Иногда запекают целиком
в железных комнатах со стеклянной  дверью,  где  пылает  синее  пламя  или
излучают жар добела раскаленные металлические столбы. Иногда нас  варят  в
гигантских разноцветных кастрюлях.  А  иногда,  наоборот,  замораживают  в
кусок льда. В общем, мало утешительного.
     - А кто это делает, а?
     - Как кто? Боги.
     - Зачем им это?
     - Видишь ли, мы являемся их пищей.
     Шестипалый вздрогнул, а потом внимательно поглядел на  свои  дрожащие
коленки.
     - Больше всего они любят именно ноги, - заметил  Затворник.  -  Ну  и
руки тоже. Именно о руках я с тобой и собираюсь поговорить. Подними их.
     Шестипалый  вытянул  перед  собой  руки  -  тонкие,  бессильные,  они
выглядели жалко.
     - Когда-то они служили нам для полета, - сказал Затворник, - но потом
все изменилось.
     - А что такое полет?
     - Точно этого не знает никто. Единственное, что известно, -  это  то,
что надо иметь сильные руки. Гораздо сильнее, чем у тебя или даже у  меня.
Поэтому я хочу научить тебя одному упражнению. Возьми две гайки.
     Шестипалый  с  трудом  подтащил  два  тяжеленных  предмета  к   ногам
Затворника.
     - Вот так. Теперь просунь концы рук в отверстия.
     Шестипалый сделал и это.
     - А теперь поднимай и опускай руки вверх-вниз... Вот так.
     Через минуту Шестипалый устал до такой степени, что  не  мог  сделать
больше ни одного маха, как ни старался.
     - Все, - сказал он, опустил руки, и гайки повалились на пол.
     - Теперь посмотри, как делаю я, - сказал Затворник и надел на  каждую
руку по пять гаек.  Несколько  минут  он  продержал  руки  разведенными  в
стороны и, казалось, совершенно не устал.
     - Ну как?
     -  Здорово,  -  выдохнул  Шестипалый.  -  А  почему  ты  держишь   их
неподвижно?
     - С какого-то момента в этом упражнении  появляется  одна  трудность.
Потом ты поймешь, что я имею в виду, - ответил Затворник.
     - А ты уверен, что так можно научиться летать?
     - Нет.  Не  уверен.  Наоборот,  я  подозреваю,  что  это  бесполезное
занятие.
     - А зачем тогда оно нужно? Если ты сам знаешь, что это бесполезно?
     - Как тебе сказать. Потому что кроме этого я знаю много других вещей,
и одна из них вот какая: если ты оказался в темноте и видишь хотя бы самый
слабый луч света, ты должен идти к нему,  вместо  того  чтобы  рассуждать,
имеет смысл это делать или нет. Может, это действительно не имеет  смысла.
Но просто сидеть в темноте не имеет смысла в любом  случае.  Понимаешь,  в
чем разница?
     Шестипалый промолчал.
     - Мы живы до тех пор, пока у нас есть надежда, - сказал Затворник.  -
А если ты ее потерял, ни в коем случае  не  позволяй  себе  догадаться  об
этом. И тогда что-то может измениться. Но всерьез надеяться на  это  ни  в
коем случае не надо.
     Шестипалый почувствовал некоторое раздражение.
     - Все это замечательно, - сказал он, - но что это значит реально?
     - Реально для тебя это значит, что ты каждый день будешь заниматься с
этими гайками, пока не будешь делать так же, как я. А для меня это значит,
что я буду следить за тобой так, будто  для  меня  твои  успехи  и  правда
важны.
     - Неужели нет какого-нибудь другого занятия? - спросил Шестипалый.
     - Есть, - ответил Затворник. - Можно готовиться к решительному этапу.
Но в этом случае тебе придется действовать одному.

                                    6

     - Слушай, Затворник, ты все знаешь - что такое любовь?
     - Интересно, где ты услыхал это слово? - спросил Затворник.
     - Да когда меня выгоняли из социума, кто-то спросил, люблю ли  я  что
положено. Я сказал, что не знаю. И потом, Одноглазка  сказала,  что  очень
тебя любит, а ты - что любишь ее.
     - Понятно. Знаешь, я тебе  вряд  ли  объясню.  Это  можно  только  на
примере. Вот представь себе, что  ты  упал  в  бочку  с  водой  и  тонешь.
Представил?
     - Угу.
     - А теперь представь, что ты на секунду высунул голову, увидел  свет,
глотнул воздуха и что-то коснулось твоих рук. И  ты  за  это  схватился  и
держишься. Так вот, если считать, что всю жизнь тонешь (а так это и есть),
то любовь - это то, что помогает тебе удерживать голову над водой.
     - Это ты про любовь к тому, что положено любить?
     - Не важно. Хотя, в общем, то,  что  положено,  можно  любить  и  под
водой. Что угодно.  Какая  разница,  за  что  хвататься,  -  лишь  бы  это
выдержало. Хуже всего, если это кто-то другой, -  он,  видишь  ли,  всегда
может отдернуть руку. А если сказать коротко, любовь - это то, из-за  чего
каждый находится там, где  он  находится.  Исключая,  пожалуй,  мертвых...
Хотя...
     - По-моему, я никогда ничего не любил, - перебил Шестипалый.
     - Нет, с тобой это тоже случалось. Помнишь, как ты  проревел  полдня,
думая о том, кто помахал тебе в ответ, когда нас сбрасывали со стены?  Вот
это и была любовь. Ты ведь не знаешь, почему  он  это  сделал.  Может,  он
считал, что издевается над тобой куда тоньше других.  Мне  лично  кажется,
что так оно и было. Так  что  ты  вел  себя  очень  глупо,  но  совершенно
правильно. Любовь придает смысл тому, что мы делаем, хотя  на  самом  деле
его нет.
     - Так что, любовь нас обманывает? Это что-то вроде сна?
     - Нет. Любовь - это что-то вроде любви, а сон - это сон. Все, что  ты
делаешь, ты делаешь только из-за любви. Иначе ты просто сидел бы на  земле
и выл от ужаса. Или отвращения.
     - Но ведь многие делают то, что делают, совсем не из-за любви.
     - Брось. Они ничего не делают.
     - А ты что-нибудь любишь, Затворник?
     - Люблю.
     - А что?
     - Не знаю. Что-то такое, что  иногда  приходит  ко  мне.  Иногда  это
какая-нибудь мысль, иногда гайки, иногда  ветер.  Главное,  что  я  всегда
узнаю это, как бы оно ни наряжалось, и встречаю его тем лучшим, что во мне
есть.
     - Чем?
     - Тем, что становлюсь спокоен.
     - А все остальное время ты беспокоишься?
     - Нет. Я всегда спокоен. Просто это лучшее, что во мне есть, и  когда
то, что я люблю, приходит ко мне, я встречаю его своим спокойствием.
     - А как ты думаешь, что лучшее во мне?
     - В тебе? Пожалуй, это когда ты молчишь где-нибудь в углу и  тебя  не
видно.
     - Правда?
     - Не знаю. Если серьезно, ты можешь узнать, что  лучшее  в  тебе,  по
тому, чем ты встречаешь то, что полюбил. Что ты чувствовал, думая  о  том,
кто помахал тебе рукой?
     - Печаль.
     - Ну вот, значит, лучшее в тебе - твоя печаль,  и  ты  всегда  будешь
встречать ею то, что любишь.
     Затворник оглянулся и к чему-то прислушался.
     - Хочешь на богов поглядеть? - неожиданно спросил он.
     - Только, пожалуйста, не сейчас, - испуганно ответил Шестипалый.
     - Не бойся. Они тупые. Ну гляди же, вон они.
     По проходу мимо конвейера быстро шли два огромных существа - они были
так велики, что их головы терялись в полумраке  где-то  под  потолком.  За
ними шагало еще одно похожее существо, только  пониже  и  потолще,  -  оно
несло в руке сосуд в виде усеченного конуса, обращенного  узкой  частью  к
земле. Двое  первых  остановились  недалеко  от  того  места,  где  сидели
Затворник  с  Шестипалым,  и  стали  издавать   низкие   рокочущие   звуки
("Говорят", - догадался Шестипалый), а третье существо  подошло  к  стене,
поставило сосуд на пол, обмакнуло туда шест с щетиной на конце  и  провело
по грязно-серой стене свежую грязно-серую линию. Запахло чем-то странным.
     - Слушай, - еле слышно прошептал Шестипалый,  -  а  ты  говорил,  что
знаешь их язык. Что они говорят?
     - Эти двое? Сейчас.  Первый  говорит:  "Я  выжрать  хочу".  А  второй
говорит: "Ты больше к Дуньке не подходи".
     - А что такое "Дунька"?
     - Область мира такая.
     - А... А что первый хочет выжрать?
     - Дуньку, естественно, - подумав, ответил Затворник.
     - А как он выжрет область мира?
     - На то они и боги.
     - А эта, толстая, что она говорит?
     - Она не говорит, а поет. О том, что после смерти хочет  стать  ивою.
Моя любимая божественная песня, кстати. Как-нибудь я тебе  ее  спою.  Жаль
только, я не знаю, что такое ива.
     - А разве боги умирают?
     - Еще бы. Это их основное занятие.
     Двое пошли дальше. "Какое величие!" -  потрясенно  думал  Шестипалый.
Тяжелые шаги богов и их низкие голоса стихли; наступила  тишина.  Сквозняк
крутил пыль над кафельными плитами пола, и Шестипалому  казалось,  что  он
смотрит с  невообразимо  высокой  горы  на  раскинувшуюся  внизу  странную
каменную пустыню, над которой  миллионы  лет  происходит  одно  и  то  же:
несется ветер, и в нем летят остатки чьих-то жизней,  выглядящие  издалека
соломинками, бумажками, щепками или еще  как-то.  "Когда-нибудь,  -  думал
Шестипалый, - кто-то другой будет смотреть отсюда вниз и подумает обо мне,
не зная сам, что думает обо мне. Так же, как я сейчас думаю о ком-то,  кто
чувствовал то же самое, что и я, Бог весть когда. В каждом дне есть точка,
которая скрепляет его с прошлым и будущим. До чего же печален этот мир..."
     - Но в нем есть что-то такое, что оправдывает самую грустную жизнь, -
сказал вдруг Затворник.
     "Стать бы после сме-е-е-рти и-и-вою", - протяжно и тихо пела  толстая
богиня у ведра с краской; Шестипалый, положив голову на локоть,  испытывал
печаль, а Затворник был совершенно  спокоен  и  глядел  в  пустоту  словно
поверх тысяч невидимых голов.

                                    7

     За то время, пока Шестипалый занимался с гайками, целых десять  миров
ушло в Цех номер один. Что-то скрипело и постукивало за зелеными воротами,
что-то происходило там, и Шестипалый, только подумав об  этом,  покрывался
холодным потом и начинал трястись - но именно это и  придавало  ему  силы.
Его руки заметно удлинились и усилились - теперь они были такими же, как у
Затворника. Но пока это ни к  чему  не  привело.  Единственное,  что  знал
Затворник, - это то, что полет осуществляется с  помощью  рук,  а  что  он
собой представляет, было неясно. Затворник считал, что это  особый  способ
мгновенного перемещения в пространстве, при котором нужно представить себе
то место, куда хочешь  попасть,  а  потом  дать  рукам  мысленную  команду
перенести туда все тело. Целые  дни  он  проводил  в  созерцании,  пытаясь
перенестись хоть на несколько шагов, но ничего не выходило.
     - Наверно, - говорил он Шестипалому, -  наши  руки  еще  недостаточно
сильны. Надо продолжать.
     Однажды, когда Затворник и  Шестипалый,  сидя  в  куче  тряпок  между
ящиками,  вглядывались  в  сущность  вещей,  случилось  крайне  неприятное
событие. Вокруг стало чуть темнее, и когда Шестипалый открыл глаза,  перед
ним маячило огромное небритое лицо какого-то бога.
     - Ишь, куда забрались, - сказало оно, а затем огромные  грязные  руки
схватили Затворника и Шестипалого, вытащили из-за  ящиков,  с  невероятной
скоростью перенесли через огромное пространство и бросили в один из миров,
уже не очень далеких от Цеха номер один. Сначала  Затворник  и  Шестипалый
отнеслись к этому спокойно и даже с некоторой  иронией  -  они  устроились
возле Стены Мира и принялись готовить себе убежища души, -  но  бог  вдруг
вернулся, вытащил Шестипалого, поглядел  на  него  внимательно,  удивленно
чмокнул губами, а потом обмотал ему лапку  куском  липкой  синей  ленты  и
кинул его обратно. Через несколько минут подошло сразу несколько  богов  -
они достали Шестипалого и принялись его рассматривать по очереди,  издавая
возгласы восторга.
     - Не нравится мне это, - сказал Затворник, когда боги наконец вернули
Шестипалого на место и ушли, - плохо дело.
     - По-моему, тоже, - ответил перепуганный Шестипалый. -  Может,  лучше
снять эту дрянь?
     И он показал на синюю ленту, обмотанную вокруг его ноги.
     - Лучше пока не снимай, - сказал Затворник.
     Некоторое время они мрачно молчали, а потом Шестипалый сказал:
     - Это все из-за шести пальцев. Ну убежим мы отсюда - так ведь они нас
теперь  искать  будут.  Про  ящики  они  знают.  А  где-нибудь  еще  можно
спрятаться?
     Затворник помрачнел еще  больше,  а  потом  вместо  ответа  предложил
сходить в здешний социум, чтобы развеяться.
     Но оказалось, что  со  стороны  далекой  кормушки-поилки  к  ним  уже
движется целая депутация. Судя по тому, что, не дойдя  шагов  двадцать  до
Затворника и Шестипалого, идущие им навстречу повалились наземь  и  дальше
стали двигаться ползком, у них были серьезные намерения.  Затворник  велел
Шестипалому отойти назад и пошел выяснить,  в  чем  дело.  Вернувшись,  он
сказал:
     - Такого я  действительно  никогда  не  видел.  У  них  тут,  похоже,
религиозная община. Во всяком случае,  они  видели,  как  ты  общаешься  с
богами, и теперь считают тебя пророком, а меня - твоим учеником или чем-то
вроде этого.
     - Ну и что теперь будет? Чего они хотят?
     - Зовут к себе. Говорят, какая-то стезя выпрямлена,  что-то  увито  и
так далее. Я ничего не понял, но, думаю, пойти стоит.
     - Пошли, - безразлично пожал плечами Шестипалый. Его  томили  мрачные
предчувствия.
     По  дороге  было  сделано  несколько   навязчивых   попыток   понести
Затворника на  руках,  и  избежать  этого  удалось  с  большим  трудом.  К
Шестипалому никто не смел не то что приблизиться, а даже поднять  на  него
взгляд, и он шел в центре большого круга пустоты.
     По прибытии Шестипалого усадили на высокую горку соломы, а  Затворник
остался   у   ее   основания   и   погрузился   в   беседу   со   здешними
первосвященниками, которых было около двадцати, - их легко было узнать  по
обрюзгшим толстым лицам. Затем он  благословил  их  и  полез  на  горку  к
Шестипалому, у которого было так погано на душе, что он даже не ответил на
ритуальный поклон Затворника, что, впрочем, выглядело  для  паствы  вполне
естественно.
     Выяснилось,  что  все  давно  ждали  прихода   мессии,   потому   что
приближающийся решительный этап, называвшийся  здесь  Великим  Судом,  уже
долгое время волновал народные умы, а первосвященники настолько  разъелись
и обленились, что на все обращенные к ним вопросы отвечали коротким кивком
в направлении неба. Так что появление  Шестипалого  с  учеником  оказалось
очень кстати.
     - Ждут проповеди, - сообщил Затворник.
     - Ну так наплети им что-нибудь, - буркнул Шестипалый. - Я ведь  дурак
дураком, сам знаешь.
     На слове "дурак" голос у него задрожал, и вообще было видно,  что  он
вот-вот заплачет.
     - Они меня съедят, боги эти, - сказал он. - Я чувствую.
     - Ну-ну. Успокойся, - сказал Затворник, повернулся к толпе у горки  и
принял молитвенную позу: задрал кверху голову и воздел руки. - Эй,  вы!  -
закричал он. - Скоро все в ад пойдете. Вас там зажарят,  а  самых  грешных
перед этим замаринуют в уксусе.
     Над социумом пронесся вздох ужаса.
     - Я же, по воле богов и их посланца, моего  господина,  хочу  научить
вас, как спастись. Для этого надо победить грех. А  вы  хоть  знаете,  что
такое грех?
     Ответом было молчание.
     - Грех - это избыточный вес. Греховна ваша плоть,  ибо  именно  из-за
нее вас поражают боги. Подумайте: что приближает  ре...  Великий  Суд?  Да
именно то, что вы обрастаете жиром. Ибо худые  спасутся,  а  толстые  нет.
Истинно так: ни один костлявый и  синий  не  будет  ввергнут  в  пламя,  а
толстые и розовые будут там все. Но те, кто будет  отныне  и  до  Великого
Суда поститься, обретут вторую жизнь. Ей, Господи!  А  теперь  встаньте  и
больше не грешите.
     Но никто не встал - все лежали на  земле  и  молча  глядели:  кто  на
размахивающего руками Затворника,  кто  в  пучину  неба.  Многие  плакали.
Пожалуй, речь Затворника не понравилась только первосвященникам.
     - Зачем ты так, - шепнул Шестипалый,  когда  Затворник  опустился  на
солому, они же тебе верят.
     - А я что, вру? - ответил Затворник. - Если они сильно  похудеют,  их
отправят на второй цикл откорма. А потом, может, и на  третий.  Да  Бог  с
ними, давай лучше думать о своих делах.

                                    8

     Затворник  часто  говорил  с  народом,  обучая,  как  придавать  себе
наиболее неаппетитный вид, а Шестипалый большую  часть  времени  сидел  на
своей  соломенной  горке  и  размышлял  о  природе  полета.  Он  почти  не
участвовал в беседах с народом  и  только  иногда  рассеянно  благословлял
подползавших к нему мирян. Бывшие первосвященники, которые  совершенно  не
собирались худеть, глядели на  него  с  ненавистью,  но  ничего  не  могли
поделать, потому что все новые и новые боги подходили к миру,  вытаскивали
Шестипалого, разглядывали его и показывали друг другу. Один раз среди  них
оказался даже сопровождаемый большой свитой обрюзгший седенький  старичок,
к которому остальные боги относились с крайним  почтением.  Старичок  взял
его на руки, и Шестипалый злобно нагадил ему прямо на холодную  трясущуюся
ладонь, после чего был довольно грубо водворен на место.
     А по ночам, когда все засыпали, они с Затворником продолжали отчаянно
тренировать свои руки - чем меньше они верили в то, что это к  чему-нибудь
приведет, тем яростней становились их усилия. Руки у них выросли до  такой
степени,  что  заниматься  с  железками,  на  которые  Затворник  разобрал
кормушку-поилку  (в  социуме  все  постились   и   выглядели   уже   почти
прозрачными), больше не было никакой возможности - стоило  чуть  взмахнуть
руками, как ноги отрывались от земли и приходилось прекращать  упражнение.
Это  было  той  самой  сложностью,  о  которой  Затворник  в  свое   время
предупреждал Шестипалого, но ее  удалось  обойти  -  Затворник  знал,  как
укреплять мышцы статическими упражнениями,  и  научил  этому  Шестипалого.
Зеленые ворота уже виднелись за Стеной Мира, и, по  подсчетам  Затворника,
до Великого Суда остался всего десяток затмений. Боги не  особенно  пугали
Шестипалого - он успел привыкнуть к их постоянному вниманию и  воспринимал
его с брезгливой покорностью. Его душевное состояние пришло в норму, и он,
чтобы хоть как-то развлечься,  начал  выступать  с  малопонятными  темными
проповедями, которые  буквально  потрясали  паству.  Однажды  он  вспомнил
рассказ Одноглазки о подземной вселенной и  в  порыве  вдохновения  описал
приготовление супа для ста шестидесяти демонов в зеленых одеждах  в  таких
мельчайших подробностях, что под конец не только сам перепугался до одури,
но и сильно напугал Затворника, который в начале его речи  только  хмыкал.
Многие из паствы заучили эту проповедь наизусть, и она  получила  название
"Откровения Синей Ленточки" -  таково  было  сакральное  имя  Шестипалого.
После этого даже бывшие  первосвященники  бросили  есть  и  целыми  часами
бегали вокруг  полуразобранной  кормушки-поилки,  стремясь  избавиться  от
жира.
     Поскольку и Затворник и Шестипалый ели каждый  за  двоих,  Затворнику
пришлось сочинить специальный  догмат  о  непогрешимости,  который  быстро
пресек разные разговоры шепотом.
     Но если Шестипалый после пережитого потрясения быстро вошел в  норму,
то с Затворником начало твориться  что-то  неладное.  Казалось,  депрессия
Шестипалого перешла к нему, и с каждым часом он становился все замкнутей.
     Однажды он сказал Шестипалому:
     - Знаешь, если у нас ничего не выйдет, я поеду вместе со всеми в  Цех
номер один.
     Шестипалый открыл было рот, но Затворник остановил его:
     - А поскольку у нас наверняка ничего не  выйдет,  это  можно  считать
решенным.
     Шестипалый вдруг понял: то, что он только что собирался сказать, было
совершенно лишним. Он не мог  переменить  чужого  решения,  а  мог  только
выразить свою привязанность к Затворнику - что бы он ни сказал, смысл  был
бы именно таким. Раньше он наверняка не удержался  бы  от  массы  ненужной
болтовни, но за последнее время что-то в нем  изменилось.  И  в  ответ  он
просто кивнул головой, отошел в сторону и погрузился в размышления. Вскоре
он вернулся и сказал:
     - Я тоже поеду вместе с тобой.
     - Нет, - сказал Затворник, - ты ни в  коем  случае  не  должен  этого
делать. Ты теперь знаешь почти все, что знаю я. И  ты  обязательно  должен
остаться жить и найти себе ученика. Может быть, хотя бы он  приблизится  к
умению летать.
     - Ты хочешь, чтобы я остался один? - раздраженно спросил  Шестипалый.
- С этим быдлом?
     И он показал на простершуюся на  земле  при  начале  беседы  пророков
паству: одинаковые дрожащие изможденные тела  закрывали  собой  почти  все
видимое пространство.
     - Они не быдло, - сказал Затворник, - они больше походят на детей.
     - На умственно отсталых детей, - добавил Шестипалый. - К  тому  же  с
массой врожденных пороков.
     Затворник с ухмылкой поглядел на его ноги.
     - Интересно, а ты помнишь, каким был ты сам до нашей встречи?
     Шестипалый задумался и смутился.
     - Нет, - наконец сказал он, - не помню. Честное слово, не помню.
     - Ладно, - сказал Затворник, - поступай как знаешь.
     На этом разговор прекратился.
     Дни, оставшиеся до конца, летели быстро. Однажды утром, когда  паства
еще только продирала глаза, Затворник и Шестипалый заметили,  что  зеленые
ворота, еще вчера казавшиеся такими далекими, нависают  над  самой  Стеной
Мира. Они переглянулись, и Затворник сказал:
     - Сегодня мы сделаем нашу последнюю попытку.  Последнюю  потому,  что
завтра ее уже некому будет делать. Наши руки так  разрослись,  что  мы  не
можем даже помахать ими в воздухе - нас сбивает с ног. Поэтому  сейчас  мы
отправимся к Стене Мира, чтобы нам не мешал этот гомон, а оттуда попробуем
перенестись на купол кормушки-поилки.  Если  нам  это  не  удастся,  тогда
попрощаемся с миром.
     - Как это делается? - по привычке спросил Шестипалый.
     Затворник с удивлением поглядел на него.
     - Откуда я знаю, как это делается, - сказал он.
     Пастве было сказано,  что  пророки  идут  общаться  с  богами.  Скоро
Затворник и Шестипалый были уже возле Стены Мира, где уселись,  прислонясь
к ней спиной.
     - Помни, - сказал Затворник, - надо представить себе, что ты уже там,
и тогда...
     Шестипалый закрыл глаза, сосредоточил все свое внимание  на  руках  и
стал думать о  резиновом  шланге,  подходившем  к  крыше  кормушки-поилки.
Постепенно он вошел в транс, и у него появилось четкое ощущение, что  этот
шланг находится совсем рядом с ним - на расстоянии вытянутой руки. Раньше,
представив себе, что он уже попал туда, куда хотел перелететь,  Шестипалый
спешил открыть глаза, и всегда оказывалось,  что  он  сидит  там  же,  где
сидел. Но сегодня он решил попробовать нечто новое. "Если медленно сводить
руки, - подумал он, - так, чтобы шланг оказался между  ними,  что  тогда?"
Осторожно, стараясь сохранить достигнутую уверенность,  что  шланг  совсем
рядом, он стал сближать руки. И когда они, сойдясь в месте, где перед этим
была пустота, коснулись шланга, он не выдержал и изо всех сил завопил:
     - Есть! - и открыл глаза.
     - Тише, дурак, - сказал стоящий перед  ним  Затворник,  чью  ногу  он
сжимал. - Смотри.
     Шестипалый вскочил на ноги и обернулся. Ворота Цеха номер  один  были
раскрыты, и их створки медленно проплывали по бокам и сверху.
     - Приехали, - сказал Затворник. - Пошли назад.
     На  обратном  пути  они  не  сказали  ни  слова.  Лента  транспортера
двигалась с той же скоростью, с какой шли Затворник и Шестипалый, только в
другую сторону, и поэтому всю дорогу вход в Цех номер один  был  там,  где
они  находились.  А  когда  они  дошли  до  своих  почетных   мест   возле
кормушки-поилки, вход накрыл их и поплыл дальше.
     Затворник подозвал к себе кого-то из паствы.
     - Слушай, - сказал он. - Только спокойно! Иди и скажи остальным,  что
наступил Великий Суд. Видишь, как потемнело небо?
     - А что теперь делать? - спросил тот с надеждой.
     - Всем сесть на землю и сделать вот так, - сказал Затворник и  закрыл
руками глаза. - И не подглядывать, иначе мы ни за что не ручаемся. И  чтоб
тихо.
     Сперва все-таки поднялся гомон. Но он быстро стих -  все  уселись  на
землю и сделали так, как велел Затворник.
     - Ну что, - сказал Шестипалый, - давай прощаться с миром?
     - Давай, - ответил Затворник, - ты первый.
     Шестипалый встал, оглянулся по сторонам, вздохнул и сел на место.
     - Все? - спросил Затворник.
     Шестипалый кивнул.
     - Теперь я, - поднимаясь сказал Затворник, задрал голову  и  закричал
изо всех сил: - Мир! Прощай!

                                    9

     - Ишь, раскудахтался, - сказал громовой голос. - Который?  Этот,  что
квохчет, что ли?
     - Не, - ответил другой голос. - Рядом.
     Над Стеной Мира возникло два огромных лица. Это были боги.
     - Ну и дрянь, - сокрушенно  заметило  первое  лицо.  -  Чего  с  ними
делать, непонятно. Они же полудохлые все.
     Над миром пронеслась огромная  рука  в  белом,  заляпанном  кровью  и
усеянном прилипшим пухом рукаве и тронула кормушку-поилку.
     - Семен, мать твою, ты куда смотришь? У них же кормушка сломана!
     - Цела была, - ответил бас. - Я в начале месяца все проверял. Ну что,
будем забивать?
     - Нет, не будем. Давай включай конвейер, подгоняй другой контейнер, а
здесь - чтоб завтра кормушку починил. Как они не передохли только...
     - Ладно.
     - А насчет этого, у которого шесть пальцев, - тебе обе лапки рубить?
     - Давай обе.
     - Я одну себе хотел.
     Затворник повернулся к внимательно слушающему,  но  почти  ничего  не
понимающему Шестипалому.
     - Слушай, - прошептал он, - кажется, они хотят...
     Но в этот момент огромная  белая  рука  снова  метнулась  по  небу  и
сгребла Шестипалого.
     Шестипалый не разобрал, что хотел сказать Затворник. Ладонь обхватила
его, оторвала от  земли,  потом  перед  ним  мелькнула  огромная  грудь  с
торчащей из кармана авторучкой, ворот рубахи и,  наконец,  пара  большущих
выпуклых глаз, которые уставились на него в упор.
     - Ишь, крылья-то. Как у орла! - сказал  небывалых  размеров  рот,  за
которым желтели бугристые зубы.
     Шестипалый давно привык находиться в руках  у  богов.  Но  сейчас  от
ладоней,  которые  его  держали,  исходила  какая-то  странная,   пугающая
вибрация. Из разговора он понял только, что речь идет не то о  его  руках,
не  то  о  ногах,  а  потом  откуда-то  снизу  долетел  сумасшедший   крик
Затворника:
     - Шестипалый! Беги! Клюй его прямо в морду!
     Первый раз за все время их знакомства  в  голосе  Затворника  звучало
отчаяние. И Шестипалый испугался, до такой степени испугался, что все  его
действия приобрели сомнамбулическую безошибочность,  -  он  изо  всех  сил
клюнул вылупленный на него глаз и сразу стал с невероятной скоростью  бить
по потной морде бога руками с обеих сторон.
     Раздался рев такой силы, что Шестипалый воспринял его не как звук,  а
как давление на всю поверхность своего тела. Ладони бога  разжались,  а  в
следующий момент Шестипалый заметил, что находится под потолком и,  ни  на
что не опираясь, висит в воздухе. Сначала он не понял, в чем дело, а потом
увидел, что по инерции продолжает махать руками и  именно  они  удерживают
его в пустоте. Отсюда было видно, что представляет собой Цех  номер  один:
это был огороженный с двух сторон участок конвейера, возле которого  стоял
длинный, в красных и коричневых пятнах, деревянный стол, усыпанный пухом и
перьями, и лежали стопки прозрачных пакетов. Мир, где  остался  Затворник,
выглядел просто большим прямоугольным контейнером, заполненным  множеством
неподвижных крохотных тел. Шестипалый не видел Затворника, но был  уверен,
что тот видит его.
     - Эй, - закричал он, кругами летая под самым потолком,  -  Затворник!
Давай сюда! Маши руками как можно быстрей!
     Внизу, в контейнере, что-то замелькало и, быстро вырастая в размерах,
стало приближаться - и вот Затворник оказался рядом. Он  сделал  несколько
кругов вслед за Шестипалым, а потом закричал:
     - Садимся вон туда!
     Когда Шестипалый подлетел к квадратному пятну мутного белесого света,
пересеченному узким крестом, Затворник уже сидел на подоконнике.
     -  Стена,  -  сказал  он,  когда  Шестипалый  приземлился  рядом,   -
светящаяся стена.
     Затворник был внешне спокоен, но Шестипалый отлично знал его и видел,
что тот немного не в себе от происходящего. С Шестипалым происходило то же
самое. И вдруг его осенило.
     - Слушай, - закричал он, - да ведь это и есть полет! Мы летали!
     Затворник некоторое время глядел на него, а потом кивнул головой.
     - Пожалуй, - сказал он. - Хоть это и слишком примитивно.
     Между тем беспорядочное мелькание фигур внизу несколько  успокоилось,
и стало видно, что двое в белых халатах удерживают  третьего,  зажимающего
лицо рукой.
     - Сука! Он мне глаз выбил! Сука! - орал этот третий.
     - Что такое "сука"? - спросил Шестипалый.
     - Это способ обращения к одной из  стихий,  -  ответил  Затворник.  -
Собственного смысла это слово не имеет. Но нам сейчас, похоже, будет худо.
     - А к какой стихии он обращается? - спросил Шестипалый.
     - Сейчас увидим, - сказал Затворник.
     Пока Затворник произносил эти слова, бог вырвался из удерживавших его
рук, кинулся к стене, сорвал красный баллон огнетушителя и  метнул  его  в
сидящих на подоконнике - он сделал это так быстро, что никто не сумел  ему
помешать, а Затворник с Шестипалым еле успели взлететь в разные стороны.
     Раздался звон  и  грохот.  Огнетушитель,  пробив  окно,  исчез,  и  в
помещение ворвалась волна свежего воздуха - только после этого выяснилось,
как там воняло. Стало неправдоподобно светло.
     - Летим! - заорал Затворник, потеряв вдруг всю свою невозмутимость. -
Живо! Вперед!
     И, отлетев подальше от окна, он разогнался, сложил крылья и  исчез  в
луче желтого горячего света, бившем из дыры в крашеном стекле, откуда  дул
ветер и доносились новые, незнакомые звуки.
     Шестипалый,  разгоняясь,  понесся  по  кругу.  Последний  раз   внизу
мелькнул восьмиугольный контейнер, залитый  кровью  стол  и  размахивающие
руками боги - сложив крылья, он со свистом пронесся сквозь дыру.
     Сначала он на секунду ослеп - так ярок  был  свет.  Потом  его  глаза
привыкли, и он увидел  впереди  и  вверху  круг  желто-белого  огня  такой
яркости, что смотреть на него даже краем глаза было невозможно.  Еще  выше
виднелась темная точка -  это  был  Затворник.  Он  разворачивался,  чтобы
Шестипалый мог его догнать, и скоро они уже летели рядом.
     Шестипалый оглянулся - далеко внизу  осталось  огромное  и  уродливое
серое здание, на котором было всего несколько закрашенных масляной краской
окон. Одно из них было разбито. Все  вокруг  было  таких  чистых  и  ярких
цветов, что Шестипалый, чтобы не сойти с ума, стал смотреть вверх.
     Лететь было удивительно легко - сил на это уходило не больше, чем  на
ходьбу. Они поднимались выше и  выше,  и  скоро  все  внизу  стало  просто
разноцветными квадратиками и пятнами.
     Шестипалый повернул голову к Затворнику.
     - Куда? - прокричал он.
     - На юг, - коротко ответил Затворник.
     - А что это? - спросил Шестипалый.
     - Не знаю, - ответил Затворник, - но это вон там.
     И он махнул крылом в сторону огромного сверкающего круга,  только  по
цвету напоминавшего то, что они когда-то называли светилами.

                    ПРОБЛЕМА ВЕРВОЛКА В СРЕДНЕЙ ПОЛОСЕ

     На какую-то секунду Саше  показалось,  что  уж  этот-то  мятый  "ЗиЛ"
остановится  -  такая  это  была  старая,   дребезжащая,   созревшая   для
автомобильного кладбища машина, что по  тому  же  закону,  по  которому  в
стариках и старухах, бывших раньше людьми грубыми и  неотзывчивыми,  перед
смертью просыпаются внимание и услужливость, - по тому же  закону,  только
отнесенному к миру автомобилей, она должна была  остановиться.  Но  ничего
подобного - с пьяной старческой наглостью звякая подвешенным  у  бензобака
ведром, "ЗиЛ" протарахтел мимо, напряженно въехал на  пригорок,  издал  на
его вершине непристойный победный звук, сопровождаемый струей сизого дыма,
и уже беззвучно скрылся за асфальтовым перекатом.
     Саша сошел с дороги, бросил в траву свой маленький рюкзак и уселся на
него - завершая движение, он почувствовал снизу что-то твердое, вспомнил о
плавленых  сырках,  лежащих  под  верхним  клапаном  рюкзака,  и   испытал
мстительное удовлетворение, обычное для попавшего  в  передрягу  человека,
когда  он  узнает,  что  кто-то  или  что-то  рядом  -  тоже   в   тяжелых
обстоятельствах. Саша как раз и собирался обдумать, насколько  тяжелы  его
сегодняшние обстоятельства.
     Существовало  только  два  способа   дальнейших   действий   -   либо
по-прежнему ждать попутку, либо возвращаться в деревню в  трех  километрах
позади. Насчет попутки вопрос был почти ясным - есть, видимо, такие районы
страны или такие отдельные дороги, где  в  силу  принадлежности  абсолютно
всех едущих мимо водителей к некоему тайному братству негодяев  не  только
невозможно практиковать автостоп - наоборот, нужно следить, чтобы тебя  не
обдали грязной водой из лужи, когда идешь по обочине. Дорога от Конькова к
ближайшему оазису при железной дороге - еще  километров  пятнадцать,  если
идти прямо - была как раз одним из таких заколдованных маршрутов. Из  пяти
проехавших мимо за последние сорок минут машин не остановилась ни одна,  и
если бы какая-то стареющая  женщина  с  фиолетовыми  от  помады  губами  и
прической типа "I still love you" не показала ему  кукиш,  длинно  высунув
руку в окно красной "Нивы", Саша мог бы решить, что  стал  невидим.  После
этого  оставалась  еще  надежда  на  какого-то   приблизительного   шофера
грузовика, который всю дорогу молча будет вглядываться  в  дорогу  впереди
через пыльное стекло, а  потом  коротким  движением  головы  откажется  от
сашиной пятерки (и вдруг бросится в глаза  висящая  над  рулем  фотография
нескольких парней в десантной форме на  фоне  далеких  гор),  -  но  когда
единственный за последние  полчаса  "ЗиЛ"  проехал  мимо,  и  эта  надежда
умерла. Автостоп отпал.
     Саша поглядел на часы - было двадцать минут десятого. Скоро стемнеет,
подумал он, надо же, попал... Он посмотрел по сторонам: с обеих сторон  за
сотней метров пересеченной местности -  микроскопические  холмики,  редкие
кусты и слишком высокая и сочная трава, заставляющая думать, что  под  ней
болото,  -  начинался  жидкий  лес,  какой-то  нездоровый,  как  потомство
алкоголика.  Вообще,  растительность  вокруг  была  странной:   все   чуть
покрупнее цветов и травы росло с натугой и надрывом  и  хоть  достигало  в
конце концов нормальных размеров - как, например, цепь  берез,  с  которой
начинался лес, - но оставалось такое впечатление, будто все  это  выросло,
испугавшись чьих-то окриков, а не будь их - так и стлалось  бы  лишайником
по земле. Какие-то неприятные были  места,  тяжелые  и  безлюдные,  словно
подготовленные к сносу с лица земли  -  хотя,  подумал  Саша,  так  нельзя
сказать, потому что если у земли и есть лицо,  то  явно  в  другом  месте.
Недаром из трех встреченных сегодня деревень только одна была  более-менее
правдоподобной - как раз последняя, Коньково, а остальные были  заброшены,
и только в нескольких их домиках кто-то еще доживал  свой  век;  покинутые
избы больше  напоминали  экспозицию  этнографического  музея,  чем  бывшие
человеческие жилища.
     Впрочем, Коньково, имевшее  какую-то  связь  с  придорожной  надписью
"Колхоз "Мичуринский" и гипсовым  часовым  у  шоссе,  казалось  нормальным
поселением людей только в сравнении с  глухим  запустением  соседних,  уже
безымянных, деревень. Хоть в Конькове и работал магазин, хлопала по  ветру
клубная  афиша  с  выведенным  зеленой   гуашью   названием   французского
авангардного фильма и верещал где-то за домами  трактор,  все  равно  было
чуть не по себе. Людей на улицах не было - только прошла бабка  в  черном,
мелко  перекрестившаяся  при  виде  сашиной  гавайской  рубахи,   покрытой
разноцветными фрейдистскими символами, да проехал на  велосипеде  очкастый
мальчик с авоськой на руле - велосипед был ему велик, он не мог  сидеть  в
седле и ехал стоя, как будто бежал над  ржавой  тяжелой  рамой.  Остальные
жители, если они были, сидели по домам.

     В  воображении  поездка  представлялась   совсем   другой.   Вот   он
ссаживается с речного плоскодонного теплоходика, доходит до  деревни,  где
на завалинках - Саша не знал, что такое завалинка, и представлял ее себе в
виде удобной деревянной скамейки вдоль бревенчатой  стены  -  сидят  мирно
выживающие из ума старухи; кругом растет  подсолнух,  и  под  его  желтыми
блюдцами тихо играют в шахматы на дощатых  серых  столах  бритые  старики.
Словом, представлялся  какой-то  бесконечный  Тверской  бульвар.  Ну,  еще
промычит корова...
     Дальше - вот он выходит на околицу, и открывается  прогретый  солнцем
сосновый лес, река с плывущей лодкой или разрезанное дорогой поле - и куда
ни пойди, всюду будет замечательно:  можно  развести  костер,  можно  даже
вспомнить детство и полазить по деревьям. Вечером, на попутных машинах - к
электричке.
     А что вышло? Сначала - пугающая пустота заброшенных  деревень,  потом
такая же пугающая обжитость обитаемой. В итоге ко всему тому, чему  нельзя
было верить, добавилась еще одна вещь  -  цветная  фотография  из  толстой
ободранной книги с подписью, где упоминалась  "старинная  русская  деревня
Коньково, ныне - главная усадьба колхоза-миллионера".  Саша  нашел  место,
откуда был сделан понравившийся ему снимок, и  удивился,  до  чего  разным
может быть на фотографии и в жизни один и тот же вид.
     Мысленно дав себе слово  никогда  больше  не  поддаваться  порывам  к
бессмысленным путешествиям, Саша решил хотя бы  посмотреть  этот  фильм  в
клубе - в Москве он уже не  шел.  Купив  у  невидимой  кассирши  билет,  -
говорить пришлось с веснушчатой пухлой рукой в  окошке,  которая  оторвала
билет и отсчитала сдачу, - он попал  в  полупустой  зал,  отскучал  в  нем
полтора часа, иногда  оборачиваясь  на  прямого,  как  шпала,  пенсионера,
свистевшего в некоторых местах (его критерии были совершенно не  ясны,  но
зато в свисте было что-то залихватски-разбойничье и одновременно грустное,
что-то от уходящей Руси); потом -  когда  фильм  кончился  -  поглядел  на
удаляющуюся от  клуба  прямую  спину  свистуна,  на  фонарь  под  жестяным
конусом, на одинаковые заборчики вокруг домов и пошел прочь  из  Конькова,
косясь на простершего руку и поднявшего ногу гипсового человека  в  кепке,
обреченного вечно брести к брату по бытию, ждущему его у шоссе.

     Теперь было пройдено уже три километра, в дорогу успела втечь  другая
- и за все время ни одна из проехавших мимо машин даже не притормозила.  А
они шли все реже - последнего  грузовика,  который  своим  сизым  выхлопом
окончательно развеял иллюзии, Саша дожидался так долго, что успел забыть о
том, чего он ждет.
     - Пойду назад, - вслух сказал он, обращаясь к ползущему по  его  кеду
не то паучку, не то муравью, - а то будем тут вместе ночевать.
     Паучок оказался толковым насекомым и быстро слез назад в траву.  Саша
встал, закинул за спину рюкзак и пошел назад, придумывая,  где  и  как  он
устроится ночевать. Стучаться к какой-нибудь бабке не хотелось, да и  было
бесполезно, потому что пускающие переночевать бабки  живут  обычно  в  тех
местах, где соловьи-разбойники и кащеи, а здесь был колхоз "Мичуринский" -
понятие, если вдуматься, не менее волшебное, но волшебное по-другому,  без
всякой надежды  на  ночлег  в  незнакомом  доме.  Единственным  подходящим
вариантом, до которого сумел додуматься Саша, был следующий:  он  покупает
билет на последний сеанс в клуб, а после сеанса,  спрятавшись  за  тяжелой
зеленой  портьерой  в  зале,  остается.   Можно   было   вполне   прилично
переночевать на зрительских сиденьях - подлокотников у них не было.  Чтобы
все вышло, надо будет встать с места, пока не включат свет,  и  спрятаться
за портьерой - тогда его не заметит баба  в  самодельной  синей  униформе,
сопровождающая зрителей к выходу. Правда, придется еще раз  смотреть  этот
темный фильм - но тут уж ничего не поделаешь.
     Думая обо всем этом, Саша вышел к развилке. Когда он  проходил  здесь
минут двадцать назад, ему показалось, что к дороге, по  которой  он  идет,
пристроилась другая, поменьше,  -  а  сейчас  он  стоял  на  распутье,  не
понимая, по какой  из  дорог  он  сюда  пришел:  обе  казались  совершенно
одинаковыми. Он попытался вспомнить,  с  какой  стороны  появилась  вторая
дорога, и закрыл на несколько секунд глаза. Вроде  бы  справа  -  там  еще
росло большое дерево. Ага, вот оно. Значит, идти надо  по  правой  дороге.
Перед деревом, кажется, стоял такой серый столб. Где он?  Вот  он,  только
почему-то слева. А рядом маленькое деревце. Ничего не понятно.
     Саша поглядел на столб, когда-то  поддерживавший  провода,  а  сейчас
похожий на грозящие небу огромные грабли, подумал еще чуть-чуть и повернул
влево. Пройдя двадцать шагов, он остановился и поглядел назад  -  вдруг  с
поперечной перекладины столба, отчетливо  видной  на  фоне  красных  полос
заката,  взлетела  птица,  которую  он  до  этого  принял  за  облепленный
многолетней грязью изолятор. Саша пошел дальше - чтобы успеть  в  Коньково
вовремя, надо было спешить, а идти предстояло через лес.

     Удивительно, думал  Саша,  какая  ненаблюдательность.  По  дороге  из
Конькова он даже не заметил этой широкой  просеки,  за  которой  виднелась
поляна. Когда  человек  поглощен  своими  мыслями,  мир  вокруг  исчезает.
Наверно, он и сейчас бы ее не заметил, если бы его не окликнули.
     - Эй, - закричал пьяный голос, - ты кто?
     И еще несколько голосов заржали. Среди первых деревьев леса, как  раз
возле просеки, мелькнули люди и бутылки - Саша не позволил себе обернуться
и увидел местную молодежь только краем глаза. Он прибавил шаг,  уверенный,
что за ним не погонятся, но все-таки неприятно взволнованный.
     - У, волчище! - прокричали сзади.
     "Может, я не по той дороге иду?" - подумал Саша, когда дорога сделала
зигзаг, которого он не помнил. Нет, вроде по той: вот длинная  трещина  на
асфальте, напоминающая латинскую дубль-вэ, - что-то похожее уже было.
     Постепенно темнело, а идти было  еще  порядочно.  Чтобы  чем-то  себя
занять, Саша стал обдумывать способы проникновения  в  клуб  после  начала
сеанса, начиная от озабоченного возвращения за забытой на  сиденье  кепкой
("знаете, такая красная, с длинным козырьком", - в честь любимой книги)  и
кончая спуском вниз через широкую трубу на крыше, если она, конечно, есть.
     То, что он выбрал не ту  дорогу,  выяснилось  через  полчаса  ходьбы,
когда все вокруг уже было синим и на небе прорезались первые звезды.  Ясно
это стало, когда у дороги появилась высокая стальная мачта, поддерживающая
три толстых провода, и послышался тихий электрический треск: по дороге  от
Конькова таких мачт не было точно. Уже все поняв, Саша по инерции дошел до
мачты и в упор уставился на  жестяную  табличку  с  любовно  прорисованным
черепом и угрожающей надписью. Потом оглянулся  и  поразился:  неужели  он
только что прошел через этот черный и  страшный  лес?  Идти  назад,  чтобы
повернуть в нужном направлении, означало  снова  встретиться  с  ребятами,
сидящими у дороги, - узнать, в какое состояние они  пришли  под  действием
портвейна и сумрака, было, конечно,  интересно,  но  не  настолько,  чтобы
рисковать из-за этого жизнью. Идти вперед значило идти неизвестно куда, но
все-таки: если идет дорога по лесу, должна  же  она  куда-то  вести?  Саша
задумался.
     Гудение проводов над головой напоминало, что где-то  на  свете  живут
нормальные люди, вырабатывают днем электричество, а вечером смотрят с  его
помощью телевизор. Если уж ночевать в глухом лесу, думал  Саша,  то  лучше
всего под электрической мачтой - тогда это будет чем-то похоже на ночлег в
парадном, а это вещь испытанная и совершенно безопасная.
     Вдруг донесся какой-то полный вековой тоски рев - сначала он был  еле
слышен, а потом вырос до  невообразимых  пределов,  и  только  тогда  Саша
понял, что это самолет.  Он  облегченно  поднял  голову,  и  скоро  вверху
появились разноцветные точки, собранные в треугольник;  пока  самолет  был
виден, стоять на темной лесной дороге было даже уютно, а когда он скрылся,
Саша уже знал, что пойдет вперед. (Он вдруг вспомнил, как  очень  давно  -
может, лет десять-пятнадцать назад, - он так же поднимал голову  и  глядел
на ночные бортовые огни, а  потом,  став  старше,  иногда  воображал  себя
парашютистом, сброшенным с только  что  пролетевшего  сквозь  летнюю  ночь
самолета, и эта мысль сильно помогала.) Он пошел вперед по  дороге,  глядя
прямо перед собой на выщербленный асфальт, постепенно  становящийся  самой
светлой частью окружающего.
     На дорогу падал слабый, неопределенной природы, свет - и  можно  было
идти не боясь споткнуться. Отчего-то - наверно, по городской привычке, - у
Саши существовала уверенность, что дорога освещена редкими фонарями. Когда
он попытался найти такой фонарь, он опомнился - никаких фонарей,  конечно,
не было вокруг: светила луна, и Саша,  задрав  голову,  увидел  ее  четкий
белый серп. Поглядев немного на небо, он с удивлением отметил, что  звезды
разноцветные - раньше он никогда этого не замечал или просто давно про это
забыл.
     Наконец стемнело полностью и окончательно - то есть стало  ясно,  что
темнее уже не будет. Стальная мачта осталась далеко  позади,  и  теперь  о
существовании людей свидетельствовал  только  асфальт  под  ногами.  Когда
стало прохладно, Саша вынул из рюкзака куртку, одел ее и застегнул на  все
молнии: так он чувствовал себя  в  большей  готовности  ко  всяким  ночным
неожиданностям. Заодно он съел два мятых плавленых сырка "Дружба" - фольга
с этим словом, слабо блеснувшая в  лунном  свете,  почему-то  напомнила  о
вымпелах, которые человечество родины постоянно запускает в космос.
     Несколько  раз  до  Саши  доносилось  далекое  гудение  автомобильных
моторов. Прошел примерно час с тех пор, как он миновал мачту. Машины,  шум
которых он слышал, проезжали где-то далеко - наверно, по  другим  дорогам.
Та дорога, по которой он шел, пока не обрадовала  его  ничем  особенным  -
один раз, правда, она вышла из леса, сделала метров пятьсот  по  полю,  но
сразу же нырнула в другой лес,  где  деревья  были  старше  и  выше,  -  и
сузилась: теперь идти было темнее, потому что полоса неба над головой тоже
стала у{же. Саше начинало казаться, что он погружается все глубже и глубже
в какую-то пропасть, и дорога, по которой он идет, не выведет его  никуда,
а наоборот, заведет в глухую  чащу  и  кончится  в  царстве  зла,  посреди
огромных живых дубов, шевелящих рукообразными ветвями,  -  как  в  детских
фильмах ужасов, где в конце концов побеждает такое добро,  что  становится
жалко поверженных бабу-ягу и кащея, жалко за неспособность найти  место  в
жизни и постоянно выдающую их интеллигентность.
     Впереди опять возник шум  мотора  -  теперь  он  был  ближе,  и  Саша
подумал, что навстречу наконец выедет машина и подбросит его  куда-нибудь,
где над головой будет электрическая лампа, по бокам - стены и можно  будет
спокойно заснуть. Некоторое время  гудение  приближалось,  а  потом  вдруг
стихло - машина остановилась. Саша почти побежал вперед, дожидаясь,  когда
она опять тронется ему навстречу, - но  когда  он  опять  услышал  гудение
мотора, оно донеслось издалека - как будто машина, приближавшаяся к  нему,
вдруг беззвучно перепрыгнула на километр  назад  и  теперь  повторяла  уже
пройденный путь.
     Саша наконец понял, что слышит  другую  машину,  тоже  едущую  в  его
сторону. Правда, непонятно было, куда делась первая, но это было неважно -
лишь бы какая-нибудь все-таки появилась  из  тьмы.  В  лесу  трудно  точно
определить расстояние до  источника  звука  -  когда  вторая  машина  тоже
остановилась, Саше показалось, что она не доехала до него каких-нибудь сто
метров; света фар не было видно, но это легко объяснялось тем, что впереди
был поворот.
     Вдруг  Саша  задумался.  Происходящее  за   поворотом   дороги   было
непонятно. Одна за другой две машины вдруг  остановились  посреди  ночного
леса. Саша вспомнил, что и раньше, когда он слышал отдаленный гул моторов,
этот гул некоторое время приближался,  нарастал,  а  потом  обрывался.  Но
сейчас  это  показалось  очень  странным:  две  машины  одна   за   другой
остановились или были остановлены - как будто ухнули в  какую-то  глубокую
яму посреди дороги.
     Ночь подсказывала такие объяснения происходящему, что Саша на  всякий
случай подошел к обочине, чтобы можно было быстрей  нырнуть  в  лес,  если
потребуют  обстоятельства,  и   крадущейся   походкой   двинулся   вперед,
внимательно вглядываясь в темноту. Как только  он  изменил  способ  своего
перемещения - а до этого он шел по самой середине  дороги,  громко  шаркая
китайской резиной об остатки асфальта, -  так  сразу  же  исчезла  большая
часть страха, и он подумал, что если и не сядет сейчас в машину, то дальше
пойдет именно таким образом.
     Когда до поворота оставалось уже чуть-чуть, Саша  увидел  на  листьях
слабый красноватый отблеск, и одновременно  до  него  донеслись  голоса  и
смех. Потом еще одна машина подъехала и затормозила где-то совсем рядом  -
на этот раз он услышал даже хлопанье дверей. Судя  по  тому,  что  впереди
смеялись, там не происходило ничего особо страшного. Или как раз наоборот,
подумал он вдруг.
     После такой мысли показалось, что в лесу  будет  безопасней,  чем  на
дороге. Саша вошел в лес и, ощупывая темноту перед собой руками,  медленно
пошел вперед. Наконец он  оказался  на  таком  месте,  откуда  было  видно
происходящее за поворотом. Спрятавшись за деревом, он подождал, пока глаза
привыкнут к  новому  уровню  темноты,  осторожно  выглянул  -  и  чуть  не
засмеялся, настолько  обычность  открывшейся  картины  не  соответствовала
напряжению его страха.
     Впереди была большая поляна; с одной ее стороны в  беспорядке  стояло
штук шесть машин - "волги", "лады" и даже одна иностранная, - а освещалось
все огромным костром в центре поляны, вокруг которого стояли люди  разного
возраста и по-разному одетые,  некоторые  с  бутербродами  и  бутылками  в
руках. Они переговаривались, смеялись и вели себя именно  так,  как  любая
большая компания вокруг ночного костра, - им не хватало только магнитофона
с севшими батарейками, натужно борющегося с тишиной.
     Словно услыхав сашину мысль, один  из  стоявших  у  костра  отошел  к
машине, открыл дверь, сунул  внутрь  руку,  и  заиграла  довольно  громкая
музыка, правда, неподходящая для пикника: будто выли в  отдалении  хриплые
мрачные трубы и гудел ветер между голых осенних стволов.
     Однако компания у костра  не  выразила  недоумения  таким  выбором  -
наоборот, когда включивший музыку вернулся к остальным, его несколько  раз
одобрительно хлопнули по плечу. Приглядевшись получше, Саша стал  замечать
в  происходящем  некоторые  странности  -  причем   странности,   как   бы
подчеркнутые несуразностью музыки.
     У костра была пара детей - вполне нормальных.  Были  ребята  сашиного
возраста. Были девушки. Но вот чуть сбоку от высокого пня почему-то  стоял
пожилой милиционер, а говорил с ним - мужчина  в  пиджаке  и  галстуке.  У
костра в одиночестве стоял военный  -  кажется,  полковник;  его  обходили
стороной, а он иногда поднимал руки к луне. И еще несколько человек были в
костюмах с галстуками - будто приехали не в лес, а на работу.
     Саша вжался в свое дерево, потому что к краю поляны,  возле  которого
он  стоял,  подошел  человек  в  просторной  черной  куртке,  с  ремешком,
перехватывающим волосы на лбу. Еще одно лицо, слегка искаженное прыгающими
отблесками костра, повернулось в сашину сторону... Нет, никто не заметил.
     "Непонятно, - подумал Саша, - кто это такие?" Потом пришло в  голову,
что  все  это  можно  довольно  просто  объяснить:  сидели,  наверно,   на
каком-нибудь приеме, а потом рванули в лес... Милиционер -  для  охраны...
Но откуда тогда дети? И почему такая музыка?
     - Эй, - сказал сзади тихий голос.
     Саша похолодел. Он медленно обернулся и увидел перед собой девочку  в
спортивном, кажется зеленом,  костюме  с  нежной  адидасовской  лилией  на
груди.
     - Ты чего тут делаешь? - так же тихо спросила она.
     Саша с некоторым усилием разлепил рот.
     - Я... так просто, - ответил он.
     - Что - так просто?
     - Ну, шел по дороге, пришел сюда.
     - То есть как? - переспросила девочка почти с ужасом, - ты что, не  с
нами приехал?
     - Нет.
     Девочка  сделала  такое  движение,  будто  собиралась  отпрыгнуть   в
сторону, но все-таки осталась на месте.
     - Ты, значит, сам сюда пришел? Взял и пришел? - спросила она, немного
успокоясь.
     - Непонятно, что тут такого, - сказал Саша. Ему начинало приходить  в
голову, что она над ним издевается, но девочка вдруг  перевела  взгляд  на
его кеды и помотала головой с таким чистосердечным недоумением,  что  Саша
отбросил эту мысль. Наоборот, ему самому вдруг показалось, что он  выкинул
нечто ни в какие ворота не лезущее. Минуту девочка молча соображала, потом
спросила:
     - А как ты теперь выкручиваться хочешь?
     Саша решил, что она имеет в  виду  его  положение  одинокого  ночного
пешехода, и ответил:
     - Как? Попрошу, чтоб довезли меня хоть до  какой-нибудь  станции.  Вы
когда возвращаетесь?
     Девочка промолчала. Саша повторил вопрос, и  она  сделала  непонятный
спиральный жест ладонью.
     - Или дальше пойду, - вдруг сказал Саша.
     Девочка посмотрела на него с сомнением и сожалением.
     - Как тебя звали-то? - спросила она.
     "Почему - звали? - удивился Саша и  хотел  поправить  ее,  но  вместо
этого ответил, как когда-то в детстве отвечал милиционерам:
     - Саша Лапин.
     Девочка хмыкнула. Подумав, она слегка толкнула его пальцем в грудь.
     - Есть в тебе что-то располагающее, Саша Лапин,  -  сообщила  она,  -
поэтому я тебе вот что скажу: бежать отсюда  даже  не  пробуй.  Правда.  А
лучше выйди из леса минут так через пять и иди к костру,  посмелее.  Тебя,
значит, спросят - кто ты такой и что здесь делаешь. А ты отвечай, что  зов
услышал. И, главное, с полной уверенностью. Понял?
     - Какой зов?
     - Какой, какой. Такой. Мое дело тебе совет дать.
     Девочка еще раз оглядела  Сашу,  потом  обошла  его  и  двинулась  на
поляну. Когда она подошла к костру, какой-то мужчина в костюме потрепал ее
по голове и дал ей бутерброд.
     "Издевается", - подумал Саша. Потом увидел человека в черной  куртке,
глядящего в тьму на краю  поляны,  и  решил,  что  не  издевается:  как-то
странно он вглядывался в ночь, этот человек, совсем не так,  как  положено
это делать. А в  центре  поляны  Саша  вдруг  заметил  воткнутый  в  землю
деревянный шест с насаженным на него черепом - узким и длинным, с  мощными
челюстями.
     После некоторого колебания Саша решился, вышел из-за дерева и пошел к
желто-красному пятну костра. Шел он покачиваясь - и не понимал  почему,  а
глаза его были прикованы к огню.
     Когда он появился на поляне, разговоры на ней как-то  сразу  смолкли.
Все обернулись и теперь глядели  на  него,  сомнамбулически  пересекающего
пустое пространство между кромкой леса и костром.
     - Стой, - хрипло сказал кто-то.
     Саша шел вперед не останавливаясь - к  нему  подбежали,  и  несколько
сильных мужских рук схватило его.
     - Ты что здесь делаешь? - спросил тот же голос,  который  скомандовал
ему остановиться.
     - Зов услышал, - мрачно и грубо ответил Саша, глядя в землю.
     - А, зов... - раздались  голоса.  Сашу  сразу  же  отпустили,  вокруг
засмеялись, и кто-то сказал:
     - Новенький.
     Саше протянули бутерброд с сыром и стаканчик "тархуна", после чего он
оказался немедленно забыт - все вернулись к своим  прерванным  разговорам.
Саша подошел поближе к костру и вдруг вспомнил о своем рюкзаке, оставшемся
за деревом. "Черт с ним", - подумал он и занялся бутербродом.
     Сбоку подошла девочка в спортивном костюме.
     - Я - Лена, - сказала она. - Молодец. Все как надо сделал.
     Саша огляделся.
     - Слушай, - сказал он, - что здесь происходит-то? Пикник?
     Лена нагнулась, подняла обломок толстой ветки и бросила его в костер.
     - Погоди, узнаешь, - сказала она. Потом  помахала  ему  мизинчиком  -
какой-то совершенно китайский получился жест - и отошла к маленькой группе
людей, стоявших возле пня.
     Кто-то сзади дернул Сашу за рукав куртки. Он обернулся  и  вздрогнул:
перед ним стоял декан факультета, на котором он учился, крупный специалист
в области чего-то такого, что должно было  начаться  только  на  следующем
курсе, но уже и на этом вызывало у Саши чувства, похожие на первые  спазмы
надвигающейся тошноты. Саша в первый момент обомлел, а потом сказал  себе,
что в такой встрече нет ничего сверхъестественного: декан ведь  только  на
работе декан, а вечером и ночью - человек и может ездить куда угодно.  Вот
только Саша не мог вспомнить, как его звали по отчеству.
     - Слышь, новенький, - сказал декан  (он  явно  не  узнавал  Сашу),  -
заполни-ка.
     В сашину руку легли разграфленный лист бумаги и ручка. Костер освещал
скуластое лицо профессора и надписи на протянутом им листке: это оказалась
обычная анкета. Саша  присел  на  корточки  и  на  колене,  кое-как,  стал
вписывать ответы - где родился, когда, зачем и так далее.  Было,  конечно,
странно заполнять анкету посреди ночного леса,  но  то,  что  над  головой
стояло дневное начальство, каким-то образом уравновешивало ситуацию. Декан
ждал, иногда нюхая воздух и заглядывая Саше через плечо.  Когда  последняя
строчка была дописана, декан вырвал  у  него  ручку  и  листок,  оскаленно
улыбнулся и, подпрыгивая от нетерпения, побежал к своей машине, на  капоте
которой лежала открытая папка.
     Поднявшись, Саша заметил, что за то время, пока он заполнял анкету, в
поведении собравшихся у костра произошла  заметная  перемена.  Раньше  они
напоминали, если не  считать  некоторых  мелких  несообразностей,  обычных
туристов. Сейчас было по-другому. Разговоры по-прежнему  продолжались,  но
голоса стали какими-то лающими, а движения и жесты говорящих - плавными  и
ловкими. Один мужик в  костюме  отошел  от  костра  и  с  профессиональной
легкостью кувыркался в  траве,  отбрасывая  движениями  головы  выбившийся
из-под пиджака галстук;  другой  замер,  как  журавль,  на  одной  ноге  и
молитвенно глядел вверх на луну, а милиционер, видный сквозь  языки  огня,
стоял на четвереньках у края поляны и, как перископом, водил головой. Саша
сам стал чувствовать звон в ушах и сухость во рту. Все  это  находилось  в
несомненной, хоть и неясной связи с несущейся из машины музыкой:  ее  темп
убыстрялся, и трубы хрипели все  тревожней,  будто  предвещая  приближение
какой-то  новой  и  необычной  темы.  Постепенно  музыка   ускорилась   до
невозможности, а воздух вокруг стал густым и горячим - Саша  подумал,  что
еще одна такая минута, и он умрет. Вдруг трубы смолкли на резкой  ноте,  и
разнесся воющий удар гонга.
     - Эликсир, - заговорили вокруг, - быстрее эликсир! Пора.
     Саша увидел худую старую женщину в жакете и красных бусах, несущую от
одной из машин баночку, накрытую бумажкой, -  в  таких  на  рынке  продают
сметану. Вдруг в стороне произошло легкое смятение.
     - Вот это да, - восхищенно сказал кто-то рядом, - без эликсира...
     Саша поглядел туда, где раздались голоса, - и увидел следующее:  одна
из девушек - та, что говорила раньше с человеком в черной куртке, - теперь
стояла  на  коленях  и  выглядела  более  чем  странно:  ее  ноги   как-то
уменьшились, а руки, наоборот, вытянулись -  и  так  же  вытянулось  лицо,
превратившееся     в     неправдоподобную,     страшную     до      хохота
получеловеческую-полуволчью морду.
     - Великолепно, - сказал полковник  и  обернулся  к  остальным,  делая
жест,  приглашающий  всех  полюбоваться  жутким  зрелищем,  -  слов   нет!
Великолепно! А еще нашу молодежь ругают!
     Женщина к красных бусах подошла к волкоподобной девушке, сунула палец
в баночку и уронила несколько капель в подставленную снизу пасть. По  телу
девушки прошла волна, еще одна, потом эти волны убыстрились  и  перешли  в
крупную дрожь. Через минуту на поляне между людьми стояла молодая  крупная
волчица.
     - Это Таня из Ин-яза, -  сказал  кто-то  Саше  в  ухо,  -  она  очень
способная.
     Разговоры стихли,  как-то  естественно  все  выстроились  в  неровную
шеренгу, и женщина с полковником пошли вдоль нее, давая  всем  по  очереди
отхлебнуть по крошечному глотку из банки. Саша,  совершенно  одуревший  от
увиденного и ничего не соображающий, оказался  примерно  в  середине  этой
шеренги, а рядом с ним опять появилась Лена. Она повернула к нему  лицо  и
широко улыбнулась.
     Вдруг Саша увидел, что женщина в бусах - она, кстати,  отличалась  от
других тем, что вела себя  совершенно  обыденно,  по-дачному,  без  всяких
странностей в движениях и необычного блеска в  глазах,  -  стоит  напротив
него и протягивает к его лицу руку с банкой. Саша почувствовал странный  и
какой-то знакомый запах - так пахнут какие-то растения, если растереть  их
на ладони. Он отшатнулся, но рука уже настигла его и  ткнула  ему  в  губы
край банки. Саша сделал маленький глоток и одновременно почувствовал,  что
кто-то держит его сзади. Женщина шагнула дальше.
     Саша открыл глаза. Пока он держал жидкость во рту, вкус казался  даже
приятным, но когда он проглотил ее, его чуть не вырвало.
     Резкий растительный запах усилился и заполнил сашину пустую голову  -
как будто она была воздушным шариком, в который кто-то вдувал струю  газа.
Этот шарик вырос, раздулся, его тянуло  вверх  все  сильнее,  и  вдруг  он
порвал тонкую нить, связывавшую его с землей, и  понесся  вверх  -  далеко
внизу остались лес, поляна с костром и люди на ней, а  навстречу  полетели
редкие облака, а потом звезды. Скоро внизу уже ничего не стало видно. Саша
стал глядеть вверх и увидел, что приближается к  небу  -  как  выяснилось,
небо представляло из себя вогнутую  каменную  сферу  с  торчащими  из  нее
блестящими металлическими остриями, которые  и  казались  снизу  звездами.
Одно из таких сверкающих лезвий неслось прямо на Сашу, и он никак  не  мог
предотвратить встречу - наоборот,  летел  ввысь  все  быстрей  и  быстрей.
Наконец он напоролся на него и лопнул с громким треском.  Теперь  от  него
осталась одна стянувшаяся оболочка, которая, покачиваясь в воздухе,  стала
медленно спускаться вниз.
     Падал  он  долго,  целое  тысячелетие,  и,  наконец,  достиг   земли.
Почувствовать под собой твердую поверхность было настолько приятно, что от
наслаждения и благодарности Саша широко махнул  хвостом,  поднял  морду  и
тихонько провыл. Потом встал с брюха на лапы и огляделся.
     Рядом с ним стояла худенькая юная волчица и глядела вверх,  на  небо,
откуда он только что свалился. Саша сразу узнал Лену - а как, было неясно.
Те чисто человеческие  особенности,  которые  он  в  ней  отметил  раньше,
теперь, разумеется, исчезли. Зато на их место пришли такие же особенности,
но волчьи. Саше было очень  странно  -  он  никогда  не  подумал  бы,  что
выражение  волчьей   морды   может   быть   одновременно   насмешливым   и
мечтательным, если бы не увидел этого собственными глазами. Лена заметила,
что он смотрит на нее, и спросила:
     - Ну как тебе?
     То есть не спросила. Она тонко и тихо взвизгнула или проскулила - это
никак не было похоже на человеческий язык, но  Саша  сразу  же  уловил  не
только смысл вопроса, но и некоторую нарочитую развязность,  которую  Лена
ухитрилась придать своему вою.
     - Здорово, - хотел он ответить, а вместо этого издал короткий  лающий
звук. Но этот звук и был тем, что он собирался сказать. Лена  улеглась  на
траву и положила морду между лапами.
     - Отдохни, - провыла она, - сейчас будем долго бежать.
     Саша не хотел отдыхать. Он  чувствовал  себя  переполненным  силой  -
хотелось что-то сделать, подпрыгнуть или разорвать кого-нибудь  в  клочья.
Он  поглядел  по  сторонам  -  метрах  в  трех  справа  по  траве  катался
милиционер, на глазах обрастая шерстью прямо поверх кителя;  из  штанов  у
него быстро, как травинка  в  учебном  фильме  по  биологии,  рос  толстый
плешивый хвост.
     На поляне теперь стояла волчья стая  -  и  только  женщина  в  бусах,
разносившая эликсир, оставалась человеком. Она с некоторой, как показалось
Саше, опаской обошла двух матерых волков - одного из них Саша  узнал:  это
был полковник - и залезла в машину.
     Саша повернулся к Лене.
     - А она что, - спросил он, - не из наших?
     - Нет,  -  ответила  Лена,  -  она  нам  помогает.  Сама  она  коброй
перекидывается.
     - А сейчас она будет?
     - Сейчас для нее холодно. Она в Среднюю Азию ездит.
     - А.
     Волки  прохаживались  по  поляне,  подходили  друг  к  другу  и  тихо
перелаивались. Саша сел на задние лапы и постарался  ощутить  все  стороны
своего нового качества. Во-первых, он различал тысячи пронизывающих воздух
запахов. Это было похоже на  второе  зрение  -  например,  Саша  сразу  же
почувствовал  свой  рюкзак,   стоящий   за   довольно   далеким   деревом,
почувствовал сидящую в машине женщину, след недавно пробежавшего  по  краю
поляны суслика, солидный мужественный запах пожилых волков и нежную  волну
запаха Лены - это был,  наверно,  самый  свежий  и  чистый  оттенок  всего
невообразимо широкого спектра запахов псины.
     Во-вторых, похожее изменение произошло со звуками:  теперь  они  были
гораздо осмысленней и их количество удвоилось: можно было  выделить  скрип
ветки под ветром в ста метрах  от  поляны,  потом  -  стрекотание  сверчка
где-то совсем в другой  стороне  и  следить  за  колебаниями  этих  звуков
одновременно, без всякого раздвоения.
     В-третьих,  главная  метаморфоза,  которую  отметил  Саша,   касалась
самоосознания. На человеческом языке это было  очень  трудно  выразить,  и
Саша стал лаять, визжать и скулить про себя - так  же,  как  раньше  думал
словами. Изменение в самоосознании касалось смысла  жизни.  Люди,  отметил
Саша, способны только говорить, а вот ощутить  смысл  жизни  так  же,  как
ветер или холод, они не могут. А у Саши  такая  возможность  появилась,  и
смысл жизни чувствовался непрерывно  и  отчетливо,  как  некоторое  вечное
свойство мира, наглухо скрытое от  человека,  -  и  в  этом  было  главное
очарование нынешнего состояния Саши. Как только он понял это, он  понял  и
то, что вряд ли по своей воле вернется в свое прошлое естество - жизнь без
этого чувства казалась длинным болезненным сном,  неинтересным  и  мутным,
какие снятся при гриппе.
     - Готовы? - пролаял из центра поляны бывший полковник.
     - Да! Готовы! - взвыл вокруг десяток глоток.
     - Сейчас... Пару минут, - прохрипел кто-то сзади, -  перекинуться  не
могу.
     Саша попытался повернуть морду так, чтобы взглянуть назад, но это ему
не удалось. Оказалось, что шея плохо гнется  -  надо  было  поворачиваться
всем телом, а это было неудобно. Сбоку  подошла  Лена  и  ткнула  холодным
носом в сашин бок. Очевидно, она догадалась о его неудобстве,  потому  что
тихонько проскулила ему в ухо:
     - Ты не вертись, а глаза скашивай. Гляди.
     Она показала. Саша попробовал - и действительно,  поворачивать  глаза
было очень удобно. Это опять было невообразимой для человека способностью.
     - Куда побежим-то? - озабоченно спросил он.
     - В Коньково, - ответила Лена, - там две коровы в поле.
     - А разве они сейчас не заперты?
     - Нет, ты  что.  Специально  устроено.  Перед  тем  как  ехать,  Иван
Сергеевич устроил звонок из райкома - мол,  научный  эксперимент,  влияние
ночного выпаса на надои. Что-то в этом роде.
     - А что, в райкоме тоже наши?
     - А ты думал.
     Иван Сергеевич, бывший мужчина в черной куртке и с ленточкой на  лбу,
превратившейся сейчас в полоску темной шерсти, сидел рядом, слушал Лену  и
значительно кивал мордой.
     - Здорово, - прорычал Саша, - как раз я жрать хочу.
     Лена оскалила в улыбке острые белые клыки и махнула хвостом.
     Саша скосил на  нее  глаза.  Она  вдруг  показалась  ему  удивительно
красивой: блестящая гладкая шерсть, нежный выгиб спины, стройные и сильные
задние лапы, пушистый молодой хвост  и  трогательно  перекатывающиеся  под
шкурой лопатки; в  ней  одновременно  чувствовалась  и  сила,  и  какая-то
открытость, беззащитность - словом,  все  то,  что  так  бессилен  описать
волчий вой. Заметив его взгляд, Лена явно смутилась и  отошла  в  сторону,
прижимая хвост к земле. Саша тоже почувствовал смущение и принялся  делать
вид, что выгрызает что-то из шерсти на лапе.
     - Еще раз спрашиваю: все готовы? - накрыл поляну низкий лай вожака.
     - Все! Все готовы! - ответил дружный вой. Саша тоже провыл:
     - Все!
     - Тогда вперед.
     Вожак потрусил к краю поляны - видно было, что он специально движется
медленно и расхлябанно, так  же,  как  спринтер,  вразвалку  подходящий  к
стартовым колодкам, чтобы подчеркнуть ту быстроту и  собранность,  которую
он покажет через миг после выстрела.
     Остановясь на секунду в конце поляны - там, где начинались деревья, -
вожак пригнул морду к земле. Саша понял,  что  тот  определяет  что-то  по
запаху. Прошла примерно минута.
     Вдруг вожак взвыл и прыгнул в темноту, и сразу же, с лаем  и  визгом,
за ним рванулись  остальные.  Прыгая  в  ночную  тьму,  утыканную  острыми
сучьями деревьев, Саша испытал то же самое, что бывает при прыжке в  воду,
когда неизвестна глубина, - мгновенный страх разбить голову о дно.  Однако
оказалось, что бег  через  ночной  лес  совершенно  безопасен  -  каким-то
образом Саша ощущал все возможные препятствия  и  без  труда  обходил  их.
Поняв, что ему ничего не грозит, он расслабился, после чего  бежать  стало
легко и радостно - казалось, он не тратит никаких  усилий  на  поддержание
скорости, а тело мчится само по себе, высвобождая скрытую в нем силу.
     Стая растянулась и образовала ромб. По краям летели  матерые,  мощные
волки, а в центре - волчицы и волчата. Волчата ухитрялись играть на  бегу,
ловить друг друга за хвосты и совершать невообразимые прыжки. Сашино место
было в вершине ромба, сразу за вожаком - откуда-то он уже  знал,  что  это
почетное место и сегодня оно уступлено ему, как новичку.
     Вместе со всеми Саша проносился сквозь кусты, перепрыгивал  канавы  и
сшибал лапами сухие ветки, оказывавшиеся на пути.  Вдруг  лес  кончился  и
открылось большое пустынное поле, пересеченное дорогой, -  стая  помчалась
по асфальту, разогнавшись еще быстрее и вытянувшись в серую ленту с правой
стороны шоссе. Для человека вокруг было бы темно и пусто,  но  Саша  всюду
замечал жизнь: вдоль дороги сновали полевые  мыши,  при  появлении  волков
исчезавшие в своих норах, будто Саша или кто-то другой  из  стаи  стал  бы
утруждать себя из-за такой мелочи; свернулся колючим шаром еж на обочине и
отлетел в поле, отброшенный легким ударом чьей-то лапы, и еще  реактивными
истребителями промчались  два  зайца,  оставляя  после  себя  густой  след
запаха, по которому было ясно, что они насмерть напуганы, а  один  из  них
вдобавок глуп как пробка.
     Саша заметил, что Лена бежит рядом с ним.
     - Осторожно, - провыла она и мотнула мордой вверх. Саша поднял глаза,
предоставив телу самому заботиться о маршруте. Вверху, низко над  дорогой,
летело несколько сов - точно с такой же скоростью, с какой  волки  мчались
по асфальту.  Совы  несколько  раз  угрожающе  ухнули,  и  волки  в  ответ
зарычали. Саша  почувствовал  странную  связь  между  рассекающими  воздух
птицами и бегущей по дороге стаей - несмотря на явную враждебность друг  к
другу, чем-то они были похожи.
     - Кто это? - спросил он у Лены.
     - Совы-оборотни. Знаешь, какие они крутые... Беги ты один...
     Лена еще что-то пробормотала и с  ненавистью  поглядела  вверх.  Совы
стали отдаляться от дороги и  подниматься  ввысь.  Они  летели,  не  махая
крыльями, а просто широко расставив их в воздухе.  Сделав  высоко  в  небе
круг, они повернули в сторону.
     - На птицефабрику полетели, - объяснила Лена, - днем  они  там  вроде
как шефы.
     Саша увидел, что они подбегают к развилке:  впереди  возник  знакомый
деревянный столб  у  дороги  и  высокое  дерево.  Саша  почувствовал  свой
собственный,  еще  человеческий,  след  и  даже   какое-то   эхо   мыслей,
приходивших ему в голову на  дороге  несколько  часов  назад,  -  это  эхо
оставалось в запахе.  Столб  оказался  позади,  стая  плавно  вписалась  в
поворот и помчалась к Конькову.
     Лена чуть отстала, и теперь рядом с Сашей бежал декан - был он  худым
рыжеватым волком с как бы опаленной  мордой.  Еще  у  него  была  странная
манера бежать - приглядевшись, Саша заметил, что это иноходь.
     - Павел Васильевич! - провыл он, вспомнив наконец отчество.
     Получилось что-то вроде: "Х-ррр-уууу-ввыы...", но  декан  узнал  свое
имя и дружелюбно повернул морду - насколько позволяла негнущаяся шея.
     - А я у вас на факультете учусь, Павел Васильевич, - зачем-то сообщил
Саша.
     - Да? Это интересно, - отозвался декан,  -  то-то  я  гляжу  -  морда
знакомая. Как сессию сдал?
     - Нормально, - ответил Саша, - вот только по физике тройка.
     Оба они высоко подпрыгнули,  чтобы  перелететь  через  длинную  лужу,
мягко приземлились на той стороне и помчались дальше.
     - Это ты напрасно, - заметил  декан,  -  физику  надо  знать.  Основа
основ.
     Он издал серию похожих  на  хохот  хриплых  рыков  и  исчез  впереди,
высоко, как флаг на корме, подняв хвост. "Да пошел он со своей физикой", -
подумал Саша.
     Мимо пронесся на  все  хотевший  класть  гипсовый  часовой,  потом  -
указатель с надписью "Колхоз "Мичуринский",  и  вот  уже  вспыхнули  вдали
редкие огни Конькова.

     Деревня  приготовилась  к  встрече  надежно.  Она  чем-то  напоминала
состоящий из множества водонепроницаемых отсеков корабль -  когда  настала
ночь и на улицы, которых было всего три, хлынула темнота, дома{ задраились
изнутри и теперь поддерживали в себе желтое электрическое сияние  разумной
жизни независимо друг от друга. Так и встретило волков-оборотней Коньково:
желтыми зашторенными окнами, тишиной, безлюдьем  и  автономностью  каждого
человеческого жилища; никакой  деревни  уже  не  было,  а  было  несколько
близкорасположенных пятен света посреди мировой тьмы.
     Длинные серые тени понеслись по главной  улице  и  закрутились  перед
клубом, гася инерцию бега. Двое волков отделились от стаи и исчезли  между
домами, а остальные уселись в центре площади - Саша тоже сел в  круг  и  с
неясным чувством поглядел на клуб, где совсем недавно собирался  ночевать,
про который уже успел забыть и возле которого  опять  оказался  при  таких
неожиданных обстоятельствах. "Вот ведь как бывает в  жизни",  -  сказал  у
него в голове чей-то мудрый голос.
     - Лен, а куда они... - повернулся он к Лене.
     - Сейчас будут, - перебила она его, - помолчи.
     Еще когда они подбегали к  Конькову,  луна  ушла  за  длинное  рваное
облако, и теперь площадь освещалась только лампой  под  жестяным  конусом,
подрагивающей на ветру. Поглядев по сторонам, Саша нашел картину  зловещей
и прекрасной: стального  цвета  тела  неподвижно  сидели  вокруг  пустого,
похожего на арену, пространства;  оседала  поднятая  их  появлением  пыль,
сверкали глаза  и  клыки,  а  крашеные  домики  людей  по  краям  площади,
облепленные телеантеннами и курятниками,  гаражи  из  ворованной  жести  и
косой парфенон клуба, перед которым брел в никуда небольшой вождь,  -  все
это казалось даже не декорацией к реальности,  сосредоточенной  на  сорока
круглых метрах в центре площади, а пародией на такую декорацию.
     В  тишине  и  неподвижности  прошло  несколько  минут.  Потом  что-то
появилось со стороны одной из узких  улиц,  отходивших  от  главной.  Саша
увидел три волчьих силуэта, трусцой приближающихся к площади. Двое  волков
были знакомы - Иван Сергеевич и милиционер, - а третий, между ними -  нет.
Саша почувствовал его запах, полный  какой-то  затхлой  самодовольности  и
одновременно испуга, и подумал: кто бы это мог быть?
     Волки приблизились. Милиционер чуть отстал, потом разогнался и грудью
налетел на третьего, втолкнув его в центр круга, после чего они  с  Павлом
Сергеевичем уселись на оставленные для них  места.  Круг  замкнулся,  а  в
центре его теперь находился неизвестный.
     Вожак тяжело поглядел на милиционера.
     - Ты это брось, - провыл он. - Что  за  манеры.  Здесь  тебе  не  сто
восьмое отделение.
     Милиционер отвел морду. Саша тем временем  внюхался  в  неизвестного:
тот производил такое впечатление, какое в человеческом эквиваленте мог  бы
произвести мужчина лет пятидесяти, конически расширяющийся книзу, с наглым
и жирным лицом, - и вместе с тем странно легкий и как бы надутый воздухом.
     Неизвестный  покосился  на  пихнувшего  его  волка,  после   чего   с
неуверенной веселостью сказал:
     - Так. Стая полковника Лебеденко в  полном  составе.  Ну  и  чего  мы
хотим? К чему вся эта патетика? Ночь, круг?
     - Мы хотим поговорить с тобой, Николай, - ответил вожак.
     - Охотно, - ответил Николай, - это я всегда... Вот, к примеру,  можно
поговорить о моем последнем изобретении. Это игра для тех, у кого  развито
эстетическое чувство. Я назвал ее игрой в мыльные пузыри. Как ты знаешь, я
всегда любил игры, а в последнее время...
     Саша вдруг заметил, что следит не за тем, что{ говорит Николай, а  за
тем, как,  -  говорил  он  быстро,  каждое  следующее  слово  набегало  на
предыдущее, и казалось, что он использует  слова  для  защиты  от  чего-то
крайне ему не нравящегося - как если бы оно карабкалось вверх по лестнице,
а Николай (Саша почему-то представил себе его человеческий вариант),  стоя
на площадке, швырял бы в это что-то все попадающиеся под руку предметы.
     - ...создать круглую и блестящую модель происходящего.
     - В чем же заключается эта игра? - спросил вожак, - расскажи. Мы тоже
любим игры.
     - Очень просто. Берется  какая-нибудь  мысль,  и  из  нее  выдувается
мыльный пузырь. Показать?
     - Покажи.
     - К примеру... - Николай задумался на  секунду,  а  потом  сказал:  -
Возьмем самое близкое: вы и я.
     - Мы и ты, - повторил вожак.
     - Да. Вы сидите вокруг, а я стою в центре. Это то,  из  чего  я  буду
выдувать пузырь. Итак...
     Николай улегся на брюхо и принял расслабленную позу.
     - ...итак, вы стоите, а я лежу в центре. Что это значит? Это  значит,
что  некоторые  аспекты  плывущей  мимо   меня   реальности   могут   быть
проинтерпретированы таким образом, что я,  довольно  грубо  вытащенный  из
дома, якобы приведен и якобы посажен в центр  якобы  круга  якобы  волков.
Возможно, это мне снится, возможно - я сам чей-то сон, но безусловно одно:
что-то  происходит.  Итак,  мы  срезали  верхний  пласт,  и  пузырь  начал
надуваться. Займемся более нежными фракциями происходящего - и вы увидите,
какие восхитительные краски проходят по его утончающимся стенкам. Вы,  как
это видно по вашим мордам, принесли с собой обычный набор унылых  упреков.
Мне не надо выслушивать вас, чтобы понять, что{ вы способны  мне  сказать.
Мол, я не волк, а свинья - жру на помойке, живу с дворняжкой и так  далее.
Это, по-вашему, низко. А та  полоумная  суета,  которой  вы  сами  заняты,
по-вашему - высока. Но вот  сейчас  на  стенках  моего  пузыря  отражаются
совершенно одинаковые серые тела - любого из вас и мое,  -  а  еще  в  них
отражается небо - и, честное слово, при взгляде оттуда очень похожи  будут
и волк, и дворняжка, и все то, чем они заняты. Вы бежите куда-то ночью,  а
я лежу среди старых газет на своей помойке -  как,  в  сущности,  ничтожна
разница! Причем если за точку отсчета принять вашу подвижность -  обратите
на это внимание! - выйдет, что на самом деле бегу я,  а  вы  топчетесь  на
месте.
     Он облизнулся и продолжил:
     - Вот пузырь наполовину готов. Далее выплывает ваша главная претензия
ко мне - то, что я нарушаю ваши законы. Обратите внимание  -  ваши,  а  не
мои. Если уж я и связан законами, то собственного сочинения, и считаю, что
это мое право - выбирать,  чему  и  как  подчиняться.  А  вы  не  в  силах
разрешить себе то же самое. Но чтобы не  выглядеть  в  собственных  глазах
идиотами, вы сами себя уверяете, что существование  таких,  как  я,  может
как-то вам навредить.
     - Вот здесь ты попал в самую точку, - заметил вожак.
     - Что же, я не отрицаю, что - гипотетически - способен  принести  вам
известные неудобства. Но если это и произойдет, почему бы вам  не  считать
это своеобразным стихийным бедствием? Если бы вас стал  лупить  град,  вы,
думаю, вместо того, чтобы обращаться к нему с увещеванием, постарались  бы
куда-то спрятаться. А разве я - с абстрактной точки зрения  -  не  явление
природы? В самом деле, выходит, что я - в своем, как вы говорите, свинстве
- сильнее вас, потому что не я прихожу к вам, а вы  ко  мне.  И  это  тоже
данность. Видите, как растет  пузырь.  Теперь  осталось  его  додуть.  Мне
надоели эти ночные визиты. Ладно еще, когда вы ходили по одному, -  сейчас
вы приперлись всей стаей. Но  раз  уж  так  вышло,  давайте  выясним  наши
отношения раз и навсегда. Чем вы можете реально мне помешать? Ничем. Убить
меня вы не в состоянии - сами знаете почему. Переубедить - тоже, для этого
вы, пардон, недостаточно умны. В результате остаются только ваши  слова  и
мои - а на стенках пузыря они равноправны. Только мои изящнее, но  это,  в
конце концов, дело вкуса. На мой взгляд, моя жизнь - это волшебный  танец,
а ваша - бессмысленный бег в потемках. Поэтому не лучше  ли  нам  поскорей
разбежаться? Вот пузырь отделился и летит. Ну как?
     Пока Николай выл, жестикулируя хвостом и левой передней лапой,  вожак
молча слушал его, глядя в пыль перед собой и изредка кивая.  Дослушав,  он
медленно поднял морду - одновременно  из-за  облака  вышла  луна,  и  Саша
увидел, как она блестит на его клыках.
     -  Ты,  Николай,  видимо  думаешь,  что  выступаешь  перед  бродячими
собаками на своей помойке. Лично я не собираюсь спорить с тобой о жизни. И
я не знаю, кто это тебя навещал, - вожак оглянулся на остальных волков,  -
для меня это новость. Сейчас мы здесь по делу.
     - По какому же?
     Вожак повернулся к кругу.
     - У кого письмо?
     Из круга вышла молодая волчица -  Саша  узнал  Таню  из  Ин-яза  -  и
уронила из пасти свернутую трубкой бумажку.
     Вожак расправил ее  лапой,  которая  на  секунду  стала  человеческой
ладонью, и прочел:
     - "Уважаемая редакция!"
     Николай, болтавший до этого хвостом, перестал это делать.
     - "Вам пишет один из жителей села Коньково.  Село  наше  недалеко  от
Москвы, а подробный адрес указан на конверте. Имени своего не  называю  по
причине, которая станет ясна из дальнейшего.
     - "В последнее время в нашей печати появился  целый  ряд  публикаций,
рассказывающих о явлениях, ранее огульно отрицавшихся наукой.  В  связи  с
этим я хочу сообщить вам об удивительном феномене, который с научной точки
зрения  значительно  интереснее  таких  привлекающих   всеобщее   внимание
явлений, как рентгеновское зрение или ассирийский массаж. Сообщенное  мной
может показаться вам шуткой, поэтому сразу оговорюсь, что это не так.
     - "Вы, вероятно, не раз натыкались на слово "вервольф",  обозначающее
человека, который умеет превращаться в волка.  Так  вот,  за  этим  словом
стоит реальное природное явление. Можно сказать, что это одна  из  древних
традиций, чудом уцелевшая до нашего времени. В нашем  селе  живет  Николай
Петрович Вахромеев, скромнейший и добрейший человек, который владеет  этим
древним умением. В чем суть этого  феномена,  может,  конечно,  рассказать
только он. Я и сам бы не поверил в возможность подобных вещей, не  окажись
я случайно свидетелем того, как Николай Петрович, обернувшись волком, спас
от стаи диких собак маленькую девочку..."
     - Это вранье? Или с корешами договорился? - перебив сам себя, спросил
вожак.
     Николай не ответил, и вожак стал читать дальше:
     -  "Я  дал  Николаю  Петровичу  слово,  что  никому  не  расскажу  об
увиденном, но нарушаю его, так как  считаю,  что  необходимо  изучать  это
удивительное явление природы. Именно из-за  данного  мною  слова  я  и  не
называю своего имени - кроме  того,  прошу  Вас  не  рассказывать  о  моем
письме. Сам Николай Петрович ни разу в жизни не сказал неправды,  и  я  не
знаю, как буду глядеть ему в глаза, если он узнает об этом.
     - "Признаюсь, что кроме желания содействовать  развитию  науки,  мной
движет еще один мотив. Дело в том, что Николай Петрович сейчас находится в
бедственном положении - живет на ничтожную пенсию, которую к тому же щедро
раздает направо и налево. Хотя сам Николай Петрович  не  придает  никакого
значения этой стороне жизни, ценность его познаний для всего,  не  побоюсь
сказать, человечества такова, что ему необходимо обеспечить совсем  другие
условия существования.
     - "Николай Петрович - настолько отзывчивый и добрый человек,  что,  я
уверен, не откажется от сотрудничества с учеными и журналистами. Сообщу то
немногое, что рассказал мне Николай Петрович во время  наших  бесед,  -  в
частности, ряд исторических фактов..."
     Вожак перевернул бумажку:
     - Так, тут ничего интересного... бред... при чем тут Стенька Разин...
где же... Ага, вот:
     - "Кстати сказать, обидно, что для определения этого исконно русского
понятия до сих пор используется иностранное слово. Я  бы  предложил  слово
"верволк"  -  русский  корень  указывает  на  происхождение  феномена,   а
романоязычная  приставка  помещает  его   в   общеевропейский   культурный
контекст".
     - Уж по этой-то последней фразе, -  заключил  вожак,  -  окончательно
стало ясно, что отзывчивый и добрый Николай Петрович и неизвестный  житель
Конькова - одна и та же морда.
     Помолчали. Потом вожак посмотрел на Николая.
     - Ведь они приедут, - сказал он с грустью. - Они  такие  идиоты,  что
могут поверить. Может, они уже были бы  здесь,  не  попади  это  письмо  к
Ивану. Но ведь ты и в другие журналы, верно, послал?
     Николай хлопнул лапой по пыльной земле:
     - Слушайте, к чему эта болтовня? Балаган этот? Я делаю то, что считаю
нужным, переубеждать меня не стоит, а ваше общество, признаться, не  очень
мне нравится. И давайте на этом простимся.
     Он сделал движение, собираясь встать с брюха.
     - Подожди, - сказал вожак. Не торопись так.  Печально  говорить  тебе
это, Николай, но похоже, что твой волшебный танец на помойке на  этот  раз
прервется.
     - Что это значит? - надменно подняв уши, спросил Николай.
     - А то, что у  мыльных  пузырей  есть  свойство  лопаться.  Когда  ты
сказал, что мы не можем тебя убить, ты был прав - но посмотри на него.
     Вожак показал лапой на Сашу. Саша вздрогнул.
     - Я его не знаю, - ответил Николай. Его глаза  опустились  на  сашину
тень. Саша тоже посмотрел вниз и увидел то, чего раньше не  замечал:  тени
всех остальных  были  человеческими,  а  его  собственная  -  обыкновенной
волчьей.
     - Это новичок, - сказал вожак. - Сегодня мы помогли ему стать волком,
и, на наш взгляд, он может занять твое  номинальное  место  в  стае.  Если
победит тебя. Ну как?
     Последний вопрос вожака явно передразнивал характерный вой Николая.
     - А ты, оказывается,  знаток  древних  законов,  -  ответил  Николай,
стараясь рычать иронично.
     -  Как  и  ты,  -  сказал  вожак.  -  Разве  не  ими  ты  собираешься
приторговывать? Только ты все-таки очень не  умен.  Подумай  сам  -  кому,
например, интересно, что тот, кто услышит  зов,  может  убить  оборотня  и
занять его место в стае? Кто  тебе  за  это  заплатит?  Газета  "Воздушный
транспорт"? Большая часть наших знаний никому из людей не нужна.
     - Есть еще  меньшая  часть,  -  пробормотал  Николай,  ощупывая  круг
глазами. Но выхода не было - круг был замкнут.
     Саша наконец понял смысл происходящего. Ему предстояло драться с этим
жирным старым волком.
     "Но я же не слышал никакого зова, - подумал он, - я даже не знаю, что
это такое!" Он посмотрел по сторонам - все глаза были направлены на  него.
"Может, сказать всю правду? - подумал он, - вдруг отпустят..."
     Он вспомнил то, что чувствовал после превращения, потом - то, как они
вместе только что мчались по ночному лесу и дороге - такого с ним не  было
еще никогда. "Но ведь ты самозванец. У тебя нет ни одного шанса", - сказал
чей-то знакомый голос в его голове. А  другой  голос  -  вожака  -  пришел
снаружи:
     - Что касается тебя, Саша, то это твой шанс.
     Только что Саша собирался открыть пасть  и  во  всем  признаться,  но
вдруг его лапы сами собой шагнули вперед и он услышал хриплый от  волнения
лай:
     - Я готов.
     Потом он понял, что только что сказал это сам,  и  сразу  успокоился.
Какая-то волчья часть приняла на себя управление  его  действиями,  и  все
проблемы сразу отпали.
     Стая одобрительно зарычала. Николай медленно поднял на  Сашу  тусклые
желтые глаза.
     - Только учти, дружок, - это очень маленький шанс,  -  сказал  он.  -
Совсем маленький. Похоже, что это твоя последняя ночь.
     Саша промолчал. Николай по-прежнему лежал на земле.
     - Тебя ждут, Николай, - мягко сказал вожак.
     Николай лениво зевнул - и вдруг  взлетел  вверх:  распрямленные  лапы
подбросили его в воздух, как пружины, и когда он приземлился, уже ничего в
нем не напоминало большую измотанную собаку  -  это  был  настоящий  волк,
полный ярости и спокойствия; его  шея  была  напряжена,  а  глаза  глядели
сквозь Сашу.
     По стае опять прошел одобрительный рык. Волки быстро обсудили  что-то
шепотом; один из них подбежал к вожаку и приблизил пасть к его уху.
     - Да, - сказал вожак, - это несомненно так.
     Он повернулся к Саше.
     - Перед дракой положена перебранка, - сказал он. - Стая настаивает.
     Саша сглотнул и поглядел на Николая. Тот пошел вдоль  границы  круга,
не отрывая глаз от чего-то расположенного за Сашей, - и  Саша  тоже  пошел
вдоль живой стены, следя за противником; несколько раз они обошли круг,  а
потом остановились.
     - Вы, Николай Петрович, мне не нравитесь, - выдавил из себя Саша.
     - О том, что тебе нравится, щенок, - с готовностью ответил Николай, -
будешь рассказывать своему папаше.
     Саша почувствовал, что напряжение спало.
     - Пожалуй, - сказал он, - я-то во всяком случае знаю, кто он.
     Это была, кажется, фраза из какого-то старого французского  романа  -
она была бы уместней, возвышайся где-нибудь слева залитая луной  Нотр-Дам,
но ничего лучше не пришло в голову.
     "Проще надо", - подумал Саша и спросил:
     - А что это у вас на хвосте такое мокрое?
     - Да это я какому-то Саше мозги вышиб, - ответил Николай.
     Они опять пошли  по  медленно  сходящейся  к  центру  круга  спирали,
оставаясь друг напротив друга.
     - На помойках, наверно, и не такое бывает, - сказал Саша, - а вас там
не раздражают запахи?
     - Меня твой запах раздражает.
     - Потерпите, - сказал Саша, - осталось совсем чуть-чуть.
     Он начинал входить во вкус разговора. Николай остановился. Саша  тоже
остановился и прищурился - свет фонаря неприятно резал глаза.
     - Твое чучело, - сказал Николай, - будет  стоять  в  местной  средней
школе, и под ним будут принимать в пионеры. А рядом будет глобус.
     - Ладно, давайте напоследок на "ты",  -  сказал  Саша.  -  Ты  любишь
Есенина, Коля?
     Николай ответил неприличной переделкой фамилии покойного поэта.
     - Зря ты так. Я из него замечательную цитату  вспомнил,  -  продолжал
Саша, - такую: "Ты скулишь, как сука при луне". Не правда  ли,  скупыми  и
емкими...
     Николай Петрович прыгнул.

     Саша  совершенно  не  представлял  себе,   что   такое   драка   двух
волков-оборотней. Однако каким-то образом все  становилось  ясно  по  мере
развития  событий.  Когда  он  и  его  противник   ходили   по   кругу   и
переругивались, он понял, что это делается, во-первых, по традиции - чтобы
развлечь стаю; во вторых - чтобы как следует присмотреться друг к другу  и
выбрать подходящий момент для начала драки. Саша допустил оплошность -  он
слишком увлекся перепалкой, и противник прыгнул на  него  из  скрадывающей
движения полутьмы, когда Сашу слепил свет фонаря.
     Но как только это произошло, как только передние  лапы  и  оскаленная
пасть Николая высоко поднялись над землей, что-то изменилось:  продолжение
прыжка Саша видел уже замедленно, и за то время, пока задние лапы  Николая
еще касались земли, он успел обдумать несколько вариантов своих  действий,
причем думалось тоже как-то необычно - спокойно и  ясно.  Саша  прыгнул  в
сторону - сначала он дал своему телу команду, а потом просто наблюдал, как
оно ее выполняет: тело медленно пришло в движение,  постепенно  оторвалось
от земли и взлетело в  плотный  темный  воздух,  пропуская  мимо  падающую
сверху тяжелую серую тушу.
     Саша понял свое преимущество - он был легче и намного подвижней. Зато
противник был опытней и  сильней  и  наверняка  знал  какие-нибудь  тайные
приемы. Саша боялся именно этого.
     Приземлясь,  Саша  увидел,  что  Николай  стоит  боком,   присев,   и
поворачивает к нему морду. Саше показалось, что бок Николая открыт,  и  он
прыгнул на него, целясь раскрытой пастью в пятно более  светлой  шерсти  -
откуда-то он уже знал, что  так  выглядит  уязвимое  место.  Николай  тоже
прыгнул, но как-то странно - как стоял, боком, и закрутив свое тело.  Саша
не понимал, что происходит: вся задняя часть Николая была  открыта,  и  он
словно сам подставлял свою  плоть  под  клыки,  медленно  поворачиваясь  в
воздухе. Когда он понял, было уже поздно: жесткий,  как  стальная  плетка,
хвост хлестнул его по глазам и носу, ослепив и, главное,  лишив  обоняния.
Боль была невыносимой - но Саша знал, что  никаких  серьезных  ранений  не
получил. Опасность заключалась в том, что секундного  сашиного  ослепления
могло хватить Николаю для нового - последнего - прыжка.
     Падая на вытянутые лапы и  уже  считая  себя  пропавшим,  Саша  вдруг
понял, что сейчас перед ним должен находиться бок или шея врага, и  вместо
того, чтобы отпрыгнуть в сторону, как подсказывали  боль  и  инстинкт,  он
рванулся вперед, еще ничего не видя и чувствуя  такой  же  страх,  как  во
время своего первого волчьего прыжка - с поляны в  тьму  между  деревьями.
Некоторое время он парил в пустоте, а потом его онемевший нос врезался  во
что-то теплое и податливое; тогда Саша с силой сомкнул челюсти.
     В следующую секунду они уже стояли друг напротив друга, как  в  самом
начале драки. Время опять разогналось  до  своей  обычной  скорости.  Саша
помотал мордой, чтобы прийти в себя после ужасного удара хвостом. Он  ждал
нового прыжка своего врага, но вдруг заметил, что  передние  лапы  у  того
дрожат и язык вывешивается из пасти. Так  прошло  несколько  мгновений,  а
потом Николай повалился набок, и возле его горла стало расплываться темное
пятно. Саша сделал было шаг вперед, но поймал взгляд вожака и остановился.
     Он поглядел на умирающего перед ним волка-оборотня. Тот несколько раз
дернулся, затих, и его глаза закрылись. А потом по его телу  пошла  дрожь,
но не такая, как раньше, - Саша ясно чувствовал, что  дрожит  уже  мертвое
тело, и это было непонятно и  жутко.  Потом  контур  лежащей  фигуры  стал
размываться, пятно возле горла исчезло, и на покрытой следами от лап земле
возник толстый человек в трусах и  майке  -  он  громко  храпел,  лежа  на
животе. Вдруг его храп прервался, он повернулся  на  бок  и  сделал  такое
движение рукой, будто поправлял подушку. Но его рука схватила пустоту,  и,
видимо, от этой неожиданности он  проснулся.  Открыв  глаза,  он  поглядел
вокруг и опять закрыл их. Через секунду он открыл их  снова  и  немедленно
завопил на такой пронзительной ноте, что по ней, как подумал Саша,  вполне
можно было бы настраивать самую душераздирающую из всех милицейских сирен.
С этим воплем он вскочил на  ноги,  нелепым  движением  перепрыгнул  через
ближайшего волка из круга и помчался вдаль по темной  улице,  издавая  все
тот же не меняющийся звук. Наконец он исчез за поворотом,  и  там  же  его
стон стих, сменившись каким-то  осмысленными  выкриками  -  слов,  однако,
нельзя было разобрать.
     Стая дико хохотала. Саша поглядел на свою тень  и  вместо  вытянутого
силуэта морды увидел полукруг  затылка  с  торчащим  клоком  волос  и  два
выступа ушей - своих, человеческих. Подняв глаза, он  заметил,  что  вожак
смотрит прямо на него.
     - Ты понял, в чем дело? - спросил он.
     - Мне кажется, да, - ответил Саша. - Он будет что-нибудь помнить?
     - Нет. Остаток жизни он будет считать, что ему  приснился  кошмар,  -
ответил вожак и повернулся к остальным.
     - Уходим, - сказал он.

     Обратная дорога не запомнилась  Саше.  Возвращались  каким-то  другим
путем, напрямик через лес, -  так  было  короче,  но  времени  это  заняло
столько же, потому что бежать приходилось медленнее, чем по шоссе.
     На поляне догорали последние угли костра. Женщина в бусах дремала  за
стеклом машины - когда появились волки,  она  приоткрыла  глаза,  помахала
рукой и улыбнулась. Из машины, правда, она не вылезла.
     Саша чувствовал печаль. Ему было немного жаль старого волка, которого
он загрыз в люди, и, вспоминая перебранку,  а  особенно  -  то  изменение,
которое произошло с Николаем за минуту до драки, он испытывал к нему почти
симпатию. Поэтому он старался не думать о случившемся - и через  некоторое
время действительно забыл о нем. Морда еще ныла от удара. Он лег на траву.
     Некоторое время  он  лежал  с  закрытыми  глазами.  Потом  он  ощутил
сгустившуюся тишину и поднял морду - со всех сторон на него молча  глядели
волки.
     Казалось, они чего-то ждут. "Сказать?" - подумал Саша. И решился.
     Поднявшись на лапы, он пошел по кругу  -  так  же,  как  в  Конькове,
только теперь напротив не было противника. Единственным,  что  там  иногда
появлялось, была его тень - человеческая тень, как и у  всех  остальных  в
стае.
     - Я хочу признаться в одной вещи, - тихо провыл он. - Я обманул вас.
     Стая молчала.
     - Я не слышал никакого зова.  Я  даже  не  знаю,  что  это  такое.  Я
оказался здесь совершенно случайно.
     Он закрыл глаза и стал ждать ответа. Еще  секунду  стояла  тишина,  а
потом до него долетел взрыв хриплого лающего хохота  и  воя.  Саша  открыл
глаза.
     - Что такое? - спросил он с недоумением.
     Новая вспышка хохота. Наконец вокруг успокоились и заговорил вожак.
     - Послушай, - сказал он, - вспомни-ка, как ты здесь оказался.
     - Заблудился в лесу, - ответил Саша.
     - Я не про это. Вспомни, почему ты приехал в Коньково.
     - Просто так. Я люблю за город ездить.
     - Но почему - именно сюда?
     -  Почему?  Сейчас...  А,  я  увидел  одну  фотографию,  которая  мне
понравилась - красивый вид. А в подписи было сказано, что это подмосковная
деревня Коньково. Только здесь все оказалось по-другому...
     - А где ты увидел эту фотографию? - спросил вожак.
     - В Детской энциклопедии.
     На этот раз смеялись долго.
     - Ну, - продолжал вожак, - а зачем ты туда полез?
     - Я... - Саша вспомнил, и это было как вспышка света в  черепе,  -  я
искал фотографию волка! Ну да, я проснулся,  и  мне  почему-то  захотелось
увидеть фотографию волка! Я искал ее по всем книгам. Что-то я  думал...  А
потом забыл... Так это и был?..
     - Именно, - ответил вожак.
     Саша посмотрел на Лену, которая спрятала морду в лапы и  тряслась  от
смеха.
     - Так почему же вы мне сразу не сказали?
     - А зачем? - отвечал вожак, сохраняя спокойный  вид  среди  всеобщего
веселья. - Услышать зов - это не главное. Это не сделает  тебя  оборотнем.
Знаешь, когда ты стал им по-настоящему?
     - Когда? - спросил Саша.
     - Когда ты согласился драться  с  Николаем,  считая,  что  не  имеешь
никакой надежды на победу. Именно тогда и изменилась твоя тень.
     - Да. - Да. - Это так, - подтвердили несколько голосов в  наступившей
тишине.
     Саша помолчал. Его мысли беспорядочно блуждали. Потом он поднял морду
и спросил:
     - А что это за эликсир, который мы пили?
     Вокруг захохотали так, что женщина, сидящая в машине, опустила стекло
и высунулась. Вожак тоже еле сдерживался -  его  морду  перекосила  кривая
ухмылка.
     - Ему понравилось, - сказал он остальным, - дайте ему еще эликсира!
     И тоже захохотал. Какой-то флакон упал к сашиным лапам -  он  склонил
морду и, напрягая зрение, прочел:
     - "Лесная радость. Эликсир для зубов. Цена 92 копейки".
     - Это просто шутка, - сказал вожак. - Но если б ты знал, какой у тебя
был вид, когда ты его глотал...  Запомни:  волк-оборотень  превращается  в
человека и обратно по желанию, в любое время и в любом месте.
     - А коровы? - вспомнил Саша, уже не обращая внимания на новую вспышку
веселья. - Мне же сказали, что мы бежим в Коньково, чтобы...
     Он не договорил и махнул лапой.
     Смеясь, волки расходились по  поляне  и  ложились  в  высокую  густую
траву. Вожак по-прежнему стоял напротив Саши.
     - Скажу тебе еще вот что, - проговорил он, - ты должен  помнить,  что
только оборотни - это реальные люди. Если ты посмотришь на свою  тень,  ты
увидишь,  что  она  человеческая.  А  если  ты  своими  волчьими   глазами
посмотришь на тени людей, ты увидишь,  что  это  тени  свиней,  петухов  и
жаб...
     - Еще бывают пауки, мухи и  летучие  мыши,  -  сказал  остановившийся
рядом Иван Сергеевич.
     - Верно. А еще - обезьяны, кролики и козлы. А еще...
     - Ну что ты пугаешь мальчика, - перебил Иван Сергеевич,  -  ведь  все
придумываешь на ходу. Саша, не слушай.
     Оба старых волка захохотали, глядя друг на друга,  и  Иван  Сергеевич
побежал дальше.
     - Даже если я и придумываю все это на ходу, - заметил  вожак,  -  это
тем не менее правда.
     Он повернулся, чтобы уйти, но остановился, заметив сашин взгляд.
     - Ты хочешь что-то спросить?
     - Да, - ответил Саша. - Кто такие верволки на самом деле?
     Вожак внимательно посмотрел ему в глаза и чуть оскалился.
     - А почему б тебе не начать с вопроса, кто такие на самом деле люди?

     Оставшись один, Саша лег в траву и задумался. К нему подошла  Лена  и
устроилась рядом.
     - Сейчас луна достигнет зенита, - сказала она, - погляди-ка вверх.
     Саша поднял глаза.
     - Разве это зенит? - спросил он.
     - Это особенный зенит, - ответила Лена, - на луну надо не смотреть, а
слушать. Попробуй.
     Саша прислушался. Сначала был слышен только качавший листву  ветер  и
треск ночных насекомых, а потом до его слуха донеслось что-то  похожее  на
далекое пение  или  музыку  -  так  бывает,  когда  неясно,  что{  звучит:
инструмент или голос. Заметив этот звук, Саша отделил его от остальных,  и
звук стал расти, став через  некоторое  время  достаточно  громким,  чтобы
можно было слушать его без напряжения. Мелодия, казалось,  исходила  прямо
от луны - и была похожа на музыку,  игравшую  на  поляне  до  превращения.
Только тогда она  казалась  угрожающей  и  мрачной,  а  сейчас,  наоборот,
успокаивала.
     Мелодия, которую слышал Саша, была чудесной, но в ней  были  какие-то
досадные провалы, какие-то пустоты. Он вдруг понял, что может заполнить их
своим голосом, и завыл - сначала тихо, а потом громче, подняв вверх  пасть
и забыв про все остальное - тогда, слившись  с  его  воем,  мелодия  стала
совершенной.
     Саша заметил, что рядом с его голосом появились  другие  -  они  были
совсем разными, но ничуть  не  мешали  друг  другу.  Как  будто  несколько
растений вились вокруг общего стержня или нити - и все были непохожи.
     Скоро выла уже вся стая. Саша понимал и чувства,  наполняющие  каждый
голос, и общий смысл всего слышимого. Каждый голос  выл  о  чем-то  своем:
Лены - о чем-то легком, похожем на удары  капель  дождя  о  звонкую  жесть
крыши; низкий бас вожака - о неизмеримых темных безднах, над  которыми  он
взвился в прыжке; дисканты волчат - о радости из-за того, что  они  живут,
что утром бывает утро, а вечером - вечер,  и  еще  о  какой-то  непонятной
печали, похожей на радость; - вслушиваясь в музыку, Саша вдруг первый  раз
в жизни ощутил, как непостижим и прекрасен мир, в центре которого он лежит
на брюхе.
     Музыка становилась все громче, луна наплывала на глаза, закрывая  все
небо, - и в какой-то момент она обрушилась на Сашу, или это  он  оторвался
от земли и упал на ее приблизившуюся поверхность.

     Придя в себя, он почувствовал слабые  толчки  и  гудение  мотора.  Он
открыл глаза и увидел, что полулежит на заднем сиденье машины, под  ногами
у него - рюкзак, рядом спит Лена, положив голову ему на плечо, а за  рулем
впереди  сидит  вожак  стаи,  полковник  танковых  войск  Лебеденко.  Саша
собрался что-то сказать, но полковник, отраженный  зеркальцем  над  рулем,
улыбнулся и прижал к губам палец; тогда Саша повернулся к окну.
     Машины, растянувшись в длинную цепь, мчались  по  шоссе.  Было  ранее
утро, солнце только что появилось, и асфальт впереди  казался  бесконечной
розовой лентой. На  горизонте  возникали  игрушечные  дома  надвигающегося
города.

   Онтология детства

  Обычно бываешь слишком захвачен  тем,  что происходит с тобой   сейчас,
чтобы вдруг взять  и  начать вспоминать  детство. Вообше  жизнь взрослого
человека  самодостаточна и -   как бы это  сказать  - не имеет  пустот, в
которые могло  бы поместиться переживание,  не связанное прямо с тем, что
вокруг. Иногда только,  совсем  рано утром, когда  просыпаешься  и видишь
перед собой   что-то   очень привычное   - хотя   бы   кирпичную  стену,-
вспоминаешь, что раньше она была другой, не такой, как сегодня, хотя и не
изменилась с тех пор совершенно.

  Вот щель   между двумя  кирпичами   -  в  ней видна застывшая   полоска
раствора,  выгнутая  волной. Если не  считать тех  лет, когда ты засыпал,
ложась для разнообразия  ногами в   другую сторону,  или того  совсем  уж
далекого времени, кога голова еще  постепенно удалялась от ног и утренний
вид на стену претерпевал небольшие   ежедневные сдвиги  - если не   брать
всего  этого в расчет, то всегда  этот  вертикальный барашек в щели между
кирпичами и был первым утренним приветом от  огромного мира, в котором мы
живем,-   и зимой,  когда стена   пропитывалась  холодом  и иногда   даже
покрывалась удивительной   красоты серебристым  налетом, и   летом, когда
двумя   кирпичами  выше  появлялось   треугольное,  с  неровными  краями,
солнечное пятно (только  на несколько дней в   июне, когда солнце  уходит
достаточно далеко на запад). Но за это время своего долгого путешествия и
прошлого в    настоящее окружающие предметы    потеряли самое  главное  -
какое-то совершенно неопределимое  качество.  Даже  не  объяснить.   Вот,
например, с чего  раньше начинался день: взрослые  уходили на работу,  за
ними захлопывалась  дверь, и   все   огромное пространство  вокруг,   все
бесконечное множество   предметов и положений  становилось твоим.   И все
запреты переставали действовать, а вещи словно расслаблялись и прекращали
что-то  скрывать.  взять   что  угодно -  самое  привычное, хоть  лежак -
верхний, нижний  - неважно: три  параллельные  доски, поперечная железная
полоса снизу, и на  каждой такой полосе по  три выпирающих заклепки.  так
вот, если  рядом был хоть   один взрослый человек, лежак, честное  слово,
как-то сжимался,  становился  узким  и неудобным.   А  когда  они уходили
работать,  не то он становился шире,  не то появлялась возможность удобно
на нем устроиться.   И каждая  из  досок -  тогда их   еще не  красили  -
покрывалась  узором,   становились видны  годовые   кольца,  пересеченные
когда-то пилой  под самыми   немыслимыми  углами.  То  ли   в присутствии
взрослых   они куда-то исчезали,  то   ли просто  не  приходило в  голову
обращать на такие вещи   внимание под аккомпанемент тяжелых разговоров  о
пересменках, нормах и близкой смерти.

 Самое   удивительное, конечно,-    это    солнце. Главное  -  даже    не
ослепительное пятно в  небе, а идущая от окна  полоса  воздуха, в которой
висят пушистые пылинки и  мельчайшие  скрученные волоски. Их движения  до
того   округлы и плавны  (в  детстве, кстати,   видишь их  рой издалека с
удивительной ясностью),    что начинает  казаться, будто   есть  какой-то
особенный  маленький мир, живущий  по  своим  законам,   и то ли  ты  сам
когда-то жил в этом мире, то ли еще можешь туда попасть  и стать одной из
этих сверкающих невесомых точек. И опять: на самом деле кажется совсем не
это, но иначе  не скажешь, можно только  ходить  вокруг да около.  Просто
видишь вокруг себя  замаскированные области полной  свободы  и счастья. У
солнца есть потрясающая  способность  выделять в том  немногом,  чего оно
может коснуться, переходя из  верхнего  угла первого  окна в нижний  угол
второго, все  самое лучшее. Даже обитая железом  дверь  сообщает про себя
что-то такое, что  понимаешь -  бояться того,  что может  появиться из-за
нее, не стоит. Да и вообще бояться нечего, говорят полосы света на полу и
на стенах. В  мире нет ничего страшного.  Во  всяком случае, до тех  пор,
пока этот мир говорит с тобой; потом, с какого-то непонятного момента, он
начинает говорить тебе.

  Обычно в  детстве просыпаешься от  утренней ругани взрослых. Они всегда
начинают день с ругани; сквозь продолжающийся сон их речь кажется странно
растянутой и вязкой, и отлично чувствуешь по их интонациям, что и те, кто
орет, и те, кто оправдывается, на самом деле совершенно не испытывают тех
чувств, которые стараются  выразить  своими  голосами. Просто  они   тоже
недавно проснулись, еще не совсем  очухались от увиденного  во сне - хоть
ничего уже и не помнят - и стараются побыстрей убедить себя и других, что
утро, жизнь, несколько минут на сборы - все это на самом деле. А когда им
это удается, они приходят в зацепление  друг с другом. Последние утренние
сомнения исчезают, и они уже стараются найти в аду, куда они только что с
такой стремительностью въехали, места  поуютней. И от ругани  переходят к
шуткам. И то, что у них всех  общая судьба, становится несущественно, раз
есть минимальные различия, которые они научились видеть,- и уже не важно,
что они  все здесь подохнут; важно, что  кто-то спит наверху  и далеко от
окна. Главное, что ты понимаешь все это еще совсем маленьким, когда никак
не сумел бы выразить этого вслух,- понимаешь по голосам взрослых, которые
долетают до тебя сквозь  утренний полусон. И  это кажется удивительным  и
странным - но тогда весь  мир еще удивителен, все в  нем странно. А потом
уже тебя поднимают вместе со всеми.

  Сначала  взрослые нагибаются     откуда-то сверху и  подносят  к   тебе
растянутое в улыбке лицо. Видимо, в мире действует закон, заставляющий их
улыбаться, обращаясь к тебе,- улыбка, понятно, деланная, но ты понимаешь:
зла тебе сделать не  должны. Лица у  них стремные:  изрытые, в пятнах,  с
щетиной. Чем-то похожие на луну в  окне - так  же много деталей. Взрослые
очень понятны, но сказать про них почти  нечего. Часто бывает пакостно от
их пристального внимания  к твоей жизни. Вроде  бы они не требуют ничего:
на секунду  отпускают невидимое бревно,  которое несут всю жизнь, чтобы с
улыбкой нагнуться к тебе, а потом, выпрямившись, опять  взяться за него и
понести дальше - но это только на первый взгляд. На самом деле они хотят,
чтобы ты   стал таким  же,  как они;  им   надо кому-нибудь перед смертью
передать свое бревно. Не зря же они его  несли. По вечерам они собираются
по нескольку человек  и кого-нибудь  бьют -  тот, кого  избивают,  обычно
очень тонко подыгрывает тем, кто бьет, и за это его бьют чуть слабее. Как
правило,  на это  не  дают смотреть,  но   всегда можно спрятаться  среди
лежаков  и  все разглядывать через  стандартную  сантиметровую щель между
досками. А потом  - и хоть от той  минуты, когда ты, прячась, смотришь на
всю  процедуру, до той, когда  это случится, еще  далеко  - потом впервые
наступит день, когда ты сам будешь корчиться на полу среди взлетающих ног
в кирзачах и валенках, стараясь подыгрывать тем, кто тебя бьет.

  Когда  начинаешь читать, еще  не  текст направляет  твои  мысли, а сами
мысли - текст. Обрыв проходит всегда по самому  интересному месту, и если
узнаешь  из кусочка газеты,  как  зал апплодисментами встретил  товарищей
такого-то и такого-то, начинаешь   думать, что эти  двое -  очень  крутые
люди,   раз  даже    их     товарищей  специально   встречают   какими-то
апплодисментами.   И вот закрываешь  глаза  и начинаешь представлять себе
этих товарищей и   апплодисменты, и  успеваешь прожить целую    маленькую
жизнь, совершенно скрытую от сидящих на соседних парашах. И все это из-за
куска газеты размером со сторону чайной пачки, со следом подошвы кирзача.
А если в  руки попадет настоящая  книга, это уже ни с  чем не сравнишь. И
неважно, какая  - их  тут совсем немного,   пять-шесть, и  каждую читаешь
несколько раз -  а  неважно потому, что  всякий раз  читаешь книгу иначе.
Сначала в ней бывают важны сами по себе  слова, за любым из которых сразу
же  вспыхивает то, что оно  обозначает( "сапог", "параша", "ватник"), или
зияет бессмысленная чернота  ("онтология", "интеллигент"), и  надо идти к
кому-нибудь из взрослых,  чего всегда хочется избежать, отчего онотология
становится ручным фонарем, а  интеллигент  - длинным разводным ключом  со
сменной головкой.  В  следующий раз интересуешься уже  целыми ситуациями:
как  некто,  плотно  топая,  входит  в  вонючую  тесноту кухни и крепкими
рабочими кулаками вдрызг расшибает  кривляющееся и мерзкое лицо официанта
Прошки. Нет взрослого, который  не читал бы   эту книжку,- и каждый  раз,
собравшись вокруг очередной жертвы  в обычный дышащий гнилыми ртами круг,
они  по  очереди делают  маленький  шажок вперед и  на секунду становятся
справедливым рабочим парнем Артемом, вкладывающим  в удар всю ненависть к
кривляющемуся и официантскому, которое мечется  в центре. Наверно, нет ни
одного избиения, в котором не торжествовала  бы справедливость. А потом -
в  третий раз  - находишь описание,   как на верхних  нарах горячо  дышит
какая-то   девка, и замечаешь уже   только это.  Надо совсем повзрослеть,
чтобы понять, насколько неинтересно и убого все то,  что ты успел столько
раз перечитать.

  В  детстве счастлив потому,  что  думаешь так,  вспоминая его.  Вообще,
счастье - это воспоминание. Когда ты был маленький, тебя выпускали гулять
на  целый день, и можно было  ходить  по всем коридорам, заглядывать куда
угодно и забредать в такие  места, где ты  мог оказаться первым человеком
после строителей. Сейчас  это стало тщательно охраняемым воспоминанием, а
тогда - всего-то: идешь по коридору и тоскуешь, что опять начинается зима
и  за окном будет  почти все время темно,  сворачиваешь, на всякий случай
ждешь, пока по примыкающему коридору угромыхают две матерящиеся овчины, и
еще раз  сворачиваешь в дверь,  которая  всегда закрыта,  а сегодня вдруг
нараспашку.  Что-то светится в конце  коридора.  Оказывается, вдоль стены
здесь идут две толстенных трубы,  покрытых штукатуркой и даже побеленных.
А в конце, там, виден свет и откинут железный  люк, внизу что-то рокочет,
и когда осторожно нагибаешься  над люком, видишь огромный  агрегат синего
цвета, который мелко-мелко сотрясается и гудит, а  за ним - еще два таких
же, и никого вокруг: можно хоть сейчас спуститься по лестнице и оказаться
в  этом   магическом объеме, содрогающемся  от  собранной  здесь силы. Не
делаешь этого только потому, что за  спиной в любой момент могут запереть
дверь,- и идешь назад, мечтая попасть сюда когда-нибудь еще. Потом, когда
начинаешь попадаьт  сюда каждый  день,  когда  уход за  этими  никогда не
засыпающими  металлическими черепахами становится номинальной целью твоей
жизни,  часто  тянет вспоминать,    как  увидел их     в первый раз.   Но
воспоминания стираются, если пользоваться  ими часто, поэтому держишь это
- о счастье - про запас.

  Другое воспоминание, которым   почти  не пользуешься,  тоже   связано с
покорением пространства. Кажется,   это было   раньше: один из    боковых
коридоров, зимний день (окна уже  синеватые: начинает смеркаться), тишина
во всем огромном здании - все на работе. Похоже, что действительно никого
нет  - это видно  по  тому,  как выглядит  все вокруг.  Взрослые изменяют
окружающее,   а сейчас полутемный   коридор необычайно  загадочен, весь в
каких-то тенях - даже немного страшно. Свет еще не включили, но скоро уже
должны,  и  можно позволить   себе  редкое  удовольствие -  бег.  Сначала
разгоняешься от  пожарной доски в темном  тупике коридора (очень странная
доска  - на ней  нарисованы   масляной  краской топор,  багор и   ведро),
некоторое время виляешь по коридору,  наслаждаясь свободой и легкостью, с
которой можешь заставлять стену наклоняться, приближаться или удаляться -
и все из-за    крошечных команд, которые  даешь  своему  телу. Но   самое
потрясающее, конечно,- это поворот направо,  в короткое колено  коридора,
кончающееся затянутым проволочной сеткой окном. Уже метров за двадцать до
угла забираешь к левой стене, а когда напротив мелькает фанерная дверца с
надписью   ПК-15Щ,  отделяешься от стены    и, вписываясь в длинную дугу,
сильно  наклоняешься вправо - вот  эти-то  несколько секунд, когда  почти
повисаешь правым боком над  плитами пола,  и дают ни  с чем  не сравнимую
свободу. Потом  легко  пролетаешь  остаток  коридора и, вложив   пальцы в
проволочные ячейки, выглядываешь  в  окно: уже  темно, и  над забором, на
столбах которого торчат высокие  снежные папахи, горит несколько холодных
синих фонарей.

  Звуки,  доносящиеся из-за окна,  обладают совершенно иной природой, чем
те, которые рождаются где-нибудь в  коридоре или за перегородкой. Разница
не только  в свойствах самого  звука - громкий  он или тихий,  резкий или
приглушенный,- сколько    в том, что   его  одушевляет. Почти   все звуки
производятся  людьми,  но те, что    возникают  внутри огромного  здания,
воспринимаютеся   как урчание в   кишечнике  или хруст суставов огромного
организма  - словом,   не вызывают интереса   из-за  своей привычности  и
объяснимости.  А то,   что  прилетает  из-за окна,-   почти  единственное
свидетельство существования всего остального  мира, и каждый  звук оттуда
необыкновенно важен. Звуковая  картина мира тоже успела сильно измениться
со времен детства, хотя главные ее составляющие  - все те же. Вот обычный
заоконный звук:   далекие звонкие удары  железа о  железо, по сравнению с
пульсом - реже раза в два-три.  У них очень  интересное эхо: кажется, что
звук    доносится не из   какой-то  одной  точки,  а  сразу со  всей дуги
горизонта. Самое первое,  чем был этот  бой,- еще во времена, когда можно
было спать  после  общего подъема,- это шкалой   времени или даже внешней
точкой   опоры,  по отношению  к  которой  вечерние  разборки и  утренний
мордобой     взрослых       приобретали   необходимую    протяженность  и
последовательность.  Позже  этот    рамеренный звон превратился   в  стук
мирового сердца и оставался им до тех пор, пока кто-то не сказал, что это
забивают сваи на стройплощадках. Еще среди  звуков можно выделить гудение
далеких машин,  вой маневрового паровоза  на сортировочной, голоса и смех
(очень часто  - детский),  гул   самолетов  в небе  (в  нем  есть  что-то
доисторическое), шум, порождаемый  ветром и  наконец лай собак.  Говорят,
что когда-то   существовал такой способ сноситься  с  сидящим  с соседней
камере (в  камерах  сидели по одному -   даже не  верится,  что так могло
быть):  сидящий в первой  камере  начинал определенным способом стучать в
стену,  зашифровывая  в последовательность ударов  свое   сообщение, а из
соседней камеры   ему отвечали, пользуясь   тем  же кодом.  Это,  видимо,
легенда -  какой смысл разрабатывать  особый язык, когда  можно прекрасно
обо всем поговорить,   встретившись на общих  работах?  Но важна идея   -
передача  сути  через комбинацию самого  что  ни  на есть бессмысленного,
вроде доносящихся  через  стену  ударов. Иногда   думаешь -  если бы  наш
Создатель захотел с нами перестукиваться,  что бы мы услышали?  Наверное,
что-то     вроде далеких ударов по   свае,   забиваемой в мерзлый грунт,-
непременно через равные интервалы, тут неуместна никакая морзянка.

  Чем ты взрослее, тем незамысловатее этот мир, и все же в нем есть много
непонятного. Взять хотя бы два квадрата неба на  стене (неба, если сидеть
на нижнем лежаке, а с верхнего  видны еще верхушки далеких толстых труб).
Ночью  в них появляются звезды, а  днем  - облака, вызывающие очень много
вопросов. Облака сопровождащт тебя  с самого детства,   и их столько  уже
рождалось в окнах, что каждый раз удивляешься, встречаясь с чем-то новым.
Вот,  например, сейчас в  правом  окне  висит развернутый розоватый  (уже
скоро закат) веер из  множества пушистых полос -  словно от  всей мировой
авиации  (кстати,  интересно, как видят мие   те, кто мотает  свой срок в
небесах), а в  левом небо просто расчерчено  в косую линейку. Получается,
что сегодня  та  бесконечно далекая  точка, откуда  дует  ветер, как  раз
напротив правого   окна.  Наверняка это  что-то  значит,  и  тебе  просто
неизвестен  код - вот оно,   перестукивание с Богом. Здесь не  ошибешься.
Точно  так же не ошибешься насчет   смысла происходящего, когда на глухой
ноябрьской   туче  появляется  размытое    пятно,   бледный  неправильный
треугольник (ты  уже  видел его   летним утром  на крипичах  возле твоего
лица), и из его центра сквозь быстро летящие полосы тумана светит солнце.
Или -  летом - красный,  в полнеба холм над  горизонтом (только с верхних
нар).  Раньше существовало много  вещей   и событий, готовых по   первому
твоему  взгляду раскрыть свою подлинную  природу - собственно, почти все.
Когда     по  рукам    пошла  фотография    тюрьмы,    сделанная  снаружи
(предположительно  с каланчи  над зоной  кондитерской  фабрики), было  не
очень  понятно, чем так  потрясены старые  зэки,- неужели  в их жизни нет
ничего более удивительного? Вечный кусок плохого  торта, знакомая вонь из
параши  и наивная гордость за  возможности человеческого  разума. А можно
перестукиваться с Богом. Ведь отвечать ему -  значит просто чувствовать и
понимать все это. Вот так и думаешь в  детстве, когда мир еще строится из
простых аналогий.  Только потом понимаешь,  что переговариваться  с Богом
нельзя, потому что  ты сам и  есть его голос, постепенно становящийся все
глуше и тише. С  тобой, если вдуматься,  происходит примерно то же, что с
чьим-нибудь криком, долетающим до тебя со двора, где играют в футбол.

 Что-то творилось с миром, где ты рос,- каждый день он чуть-чуть менялся,
каждый день все вокруг прибретало  новый оттенок смысла. Начиналось все с
самого солнечного и счастливого места на земле, где живут немного смешные
в своей привязанности к кирзовым сапогам и черным ватникам люди - смешные
и  тем более родные; начиналось  с радостных зеленых коридоров, с веселой
игры  солнца на облупившейся   проволочной   сетке, с отчаянного   щебета
ласточек,    устроивших  себе гнездо    под   крышей  жестяного   цеха, с
праздничного рева ползущих  на парад  танков -  хоть их   и не видно   за
забором, умеешь по звуку определять, когда  идет танк, а когда самоходка;
с дружного хохота  взрослых, встречающего некоторые  из твоих вопросов; с
улыбки  натыкающегося на  тебя в  коридоре   охранника; с виляния  хвоста
подбегающей к   тебе   огромной овчарки. Потом    самое лучшее  понемногу
блекнет: начинаешь замечать трещины на стенах, тяжелую вонь из пищеблока,
неприятную  именно своей ежедневностью; начинаешь  догадываться, что и за
родимым забором  со свежезашпаклеванными выщербинами  существует какая-то
жизнь,- словом, с каждым  новым днем все  меньше вопросов по поводу твоей
настоящей судьбы остается  без ответа. А чем  меньше остается скрытого от
тебя,  тем   меньше  взрослые склонны  прощать   тебе за   твою чистоту и
наивность; получается, что просто видеть этот мир уже означает замараться
и соучаствовать во всех его мерзостях -  а по вечерам в тупиках коридоров
и темных углах  камер бывает  много страшного.  И вот из  зыбкого  тумана
забывающегося  детства выплывает - как  при  наведении фокуса - понимание
того, что ты  родился и вырос в тюрьме,  в самом  грязном и вонючем  углу
мира. И  когда ты окончательно понимаешь  это, на тебя  начинают в полной
мере распространяться законы твоей тюрьмы. Но и что из этого? Дело в том,
что мир придуман не  людьми - как  бы они ни мудрили,  они не в состоянии
сделать жизнь последнего зэка   хоть  сколько-нибудь отличной   от  жизни
самого  начальника хозяйственной части.   И  какая разница,  что является
поводом,  если  вырабатываемое   душами  счастье  одинаково?  Есть  норма
счастья, положенного человеку  в жизни,  и что  бы ни происходили,  этого
счастья не отнять. Говорить о том, что хорошо и что плохо, можно, если по
меньшей мере знаешь, кем и для чего сконструирован человек.

  Предметы не меняются, но  что-то исчезает,  пока  ты растешь. На  самом
деле  это "что-то"  теряешь  ты, необратимо  проходишь каждый  день  мимо
самого главного,  летишь куда-то вниз  - и нельзя остановиться, перестать
медленно падать  в  никуда  - можно    только подбирать слова,   описывая
происходящее с  тобой. Возможость смотреть  в окна  - не  самое главное в
жизни,  но  все  же расстраиваешься, когда    тебя перестают  выпускать в
коридор - уже  почти взрослый и  к  празднику получишь кирзовые сапоги  и
ватник. Из     множества  когда-то доступных    панорам  для  постоянного
пользования  остается всего одна (из обоих   окон под чуть разными углами
видно то  же самое), любоваться  которой можно только, прислонив короткую
лавку к стене  и встав на   ее край: двор,  окруженный невысоким бетонным
забором, два  ржавых  автобуса -  скорее уже  останки, похожие на мертвых
ос,- пустые  внутри желтые оболочки; длинное   здание соседней тюрьмы под
полукруглой коричневой крышей; дальше  уже совсем далекие тюрьмы  и небо,
занимающее всю остальную  часть четырехугольного  проема. То, что  видишь
каждый  день много лет, постепенно превращается  в памятник тебе самому -
каким ты был  когда-то,- потому что  несет на  себе отпечаток чувств  уже
почти исчезнувшего человека, появляющегося в тебе на несколько мгновений,
когда  ты видишь то же самое,  что видел когда-то он.   Видеть - на самом
деле значит накладывать свою  душу  на стандартный отпечаток на  сетчатке
стандартного  человеческого глаза. Раньше в  этом дворе  играли в футбол,
падали, вставали, били по мячу, а сейчас остались только ржавые автобусы.
На самом деле с тех пор, как ты начал  ходить на общие работы, ты слишком
устаешь, чтобы  внутри ожило хоть что-то,  способное сыграть  в футбол на
твоей сетчатке. Но какая бы всенародная смена белья ни ждала впереди, уже
никому не отнять у  прошлого того, что видел  кто-то (бывший ты, если это
хоть  что-нибудь значит),   стоя на качающейся  лавке  и   глядя в  окно:
несколько человек   перекидывают друг другу мяч,   смеются - их  голоса и
удары ног   о  кожу доносятся с   небольшим  опозданием; один  неожиданно
вырывается вперед - на  нем зеленая майка,- гонит  мяч к воротам  из двух
старых протекторов, бьет, попадает, исчезает  из виду - и долетают  крики
игроков.  Удивительно.   В этой же  камере  жил   когда-то маленький зэк,
видевший все это, а сейчас его уже нет. Видно,  побеги иногда удаются, но
только в полной тайне, и куда  скрывается убежавший, не знает никто, даже
он сам.

     Виктор Пелевин.
     Луноход

- Спасибо,  товарищ полковник...  Очень  удобно, просто  кресло какое-то, а не
стул, ха-ха-ха...  Конечно, нервничаю.  А  то не занервничаешь, когда сидишь в
Комитете госбезопасности, да еще в первом отделе. Нет, спасибо, не курю. У нас
в отряде космонавтов  никто не курит - таких  не держат... Да, какой год  уже.
Скоро  обещали доверить. Еще  мальчишкой  мечтал на  Луну полететь... Нет,  не
боюсь Конечно,   конечно. Именно  так,  как  вы  говорите  -  только людям   с
кристальной душой. Еще бы - когда вся Земля внизу... Про кого на Луне? Нет, не
слышал... Ха-ха-ха, это вы шутите,  веселый вы... А у  вас странно как-то. Ну,
необычно.  Это у  вас везде так,  или только  в  особом отделе? Сколько  ж тут
черепов-то на  полках, Господи -   прямо  как книги  стоят.  И  с бирками,  ты
смотри... Нет,  я не  в том смысле.   Раз лежат, значит надо. Экспертиза  там,
картотека. Я понимаю. Я понимаю. Что вы говорите... И как только сохранился...
А это, над глазом - от ледоруба? Моя. Там еще  две анкеты было. Теперь сказали
- последняя проверка, и на Байконур. Да. Готов. Так я ведь, товарищ полковник,
все это подробно... Просто  про себя рассказать,  с детства? Да  нет, спасибо,
мне удобно...  Ну, если положено.  А вы бы сделали  такие  подголовники, как в
машинах.  А то подушечка падать  будет, если наклонится...  Ага, а я-то думаю,
зачем у  вас зеркало такое на  стене. А вы,   значит, другое на  стол ставите.
Какая  свеча толстая...  Из    чьего? Ха-ха-ха, шутите,  товарищ  полковник...
Удивительно.  Честное слово,  первый раз  вижу. Читал   только,  что так можно
сделать, а сам не видел. Поразительно. Как будто коридор какой-то. Куда? Вот в
это?  Господи Христе, сколько у  вас  зеркал-то, прямо парикмахерская. Да нет,
что  вы, товарищ полковник...   Что вы. Это  присказка,  от бабки  прилипла. Я
научный атеист,  иначе бы  и  в летное  не  пошел... Помню примерно. Я  ведь в
маленьком городке родился -  знаете, стоит себе  у железной дороги, раз в  три
дня  поезд пройдет, и  все. Тишина. Улицы грязные,  по ним  гуси ходят. Пьяных
много. И все  такое серое - зима,  лето, неважно. Две  фабрики, кинотеатр. Ну,
парк  еще - туда,  понятно,  лучше вообще  было не соваться.  И  вот, знаете -
иногда в  небе загудит - поднимаешь глаза  и смотришь.  Да чего объяснять... И
еще  книги все время читал,   всем хорошим в себе   им обязан. Самая, конечно,
любимая -   это "Туманность Андромеды".  Очень на  меня большое влияние имела.
Представляете, железная звезда... И  на черной-черной планете  стоит радостный
советский звездолет с бассейном, вокруг пятно голубого цвета,  и где этот свет
кончается - враждебная жизнь.  Но она света боится и  может только таиться  во
тьме. Медузы какие-то, это я не понял, и еще  черный крест - тут, по-моему, на
церковников намек. Такой  был черный крест, крался в  темноте, а там, где свет
голубой, люди работают,   анамезон добывают. И   тут этот черный крест по  ним
чем-то непонятным как пальнет! Целился  в самого Эрга Ноора,  но его Низа Крит
заслонила своей грудью.  И наши потом отомстили  - ядерный удар  до горизонта,
Низу Крит спасли, а главных медуз поймали, и  в Москву. Я  еще читал и думал -
как же люди в   наших посольствах за рубежом  работают!  Хорошая книга. А  еще
другую помню. Там какая-то пещера была, что ли... Или  нет, пещера потом была,
не пещера, а коридоры. Низкие коридоры, а на потолках - копоть от факелов. Это
воины по   ночам  все время  с факелами  ходили,  стерегли господина царевича.
Говорили, от аккадов. На самом деле от брата стерегли, конечно... Вы, господин
начальник северной башни, простите меня, если я не то говорю, только у нас все
так считают - и воины,  и слуги. А если язык  мне велите отрезать, так вам все
равно любой то же  самое скажет. Это сама   царица Шубад такой  гарнизон здесь
поставила,  от  Мескаламдуга. Он как  на охоту  поедет, так всегда  мимо южной
стены проезжает, и с ним двести воинов в медных колпаках - это что ж, на львов
охотиться? Все об  этом говорят... то есть как?  Да вы что, господин начальник
северной  башни, опять пятилистника  нажевались?  Нинхурсаг  я, жрец  Арраты и
резчик  печатей.  То  есть,  когда вырасту, буду   жрецом  и  резчиком, пока я
маленький еще... Да что вы пишите, вы ж  меня знаете. Еще уздечку мне подарили
с медными  бляхами. Не помните? Почему...  Сейчас...Сидели это мы с Намтурой -
ну,  знаете, у  которого уши отрезанные,  он  меня треугольник  вырезать учил.
Тяжелее всего для меня. Там сначала делаешь два глубоких надреза, а потом надо
с третьей стороны широким  резцом подцепить, и...  Ну да, а тут снаружи кто-то
занавес срывает,  нагло так -  мы глаза   поднимаем,  а там  два воина  стоят.
Радость, говорят, какая! Наш царевич уже не царевич, а великий царь Аббарагги!
Только что отбыл к божеству Нанне, ну и нам, выходит, надо собираться. Намтура
заплакал от  счастья,  запел что-то по-аккадски    и стал свои  тряпки в  узел
вязать. А я сразу во двор пошел, сказал только,  чтобы Намтура резцы собрал. А
во дворе - Уршу-победитель! - воины с факелами, и  светло, как днем... Да нет,
что вы, господин начальник северной башни! Конечно нет. Это просто Намтура так
бормочет все время... Нет, и жертв никогда не приносил. Не  надо. Я теперь нун
великого царя Абарагги, мне так запросто ушей не отрежешь, на это царский указ
нужен... Ладно,  прощаю. Да, и   колесницы с быками   уже стояли. Тут  ко  мне
господин  владыка  засова  подходит   -  на,  говорит, Нинхурсаг,    кинжал из
государственной бронзы, ты уже взрослый.  И еще  ячменной  муки дал мешочек  -
сваришь, говорит, себе еды  в дороге. Тут я  смотрю,  а по двору эти  ходят, в
медных колпаках. Ну,  думаю, великий Уршу!  То есть, великий Ану!  Помирились,
значит,  Мескаламдуг с Абарагги...  Да и  то - с   царем как ссориться будешь,
когда у него каждое слово - Ану. Тут мне мою колесницу  показали, ну, я на нее
и влез. Там еще один мальчик стоял - он быками  управлял. Я его раньше даже не
видел. Помню  только, бусы у него  были из бирюзы, дорогие  бусы. И  кинжал за
поясом -  тоже только что  дали. В общем, оглянулся  я на крепость, взгрустнул
немного. Но тут облака  разошлись, и в просвете  Нанна как засияет...  И сразу
мне легко стало и весело... Тут в скале возле конюшен плиту отодвинули - а там
вход в  пещеру.  Я и не знал   раньше,  что там   пещера, думал, там  царевичу
гробницу  будут строить.  Правда,  не знал...  Чтоб   мне подвига  в битве  не
совершить!  Это же вы и   были! Вспомнил теперь. И   тут, значит, вы, господин
начальник северной  башни, к  нам подходите с  двумя чашами  пива и говорите -
мол, от царского брата Мескаламдуга. И  юбка на вас эта  же самая была, только
на голове - колпак медный. Ну, мы и выпили. Я до этого пива  никогда не пил. А
потом второй мальчик что-то крикнул, натянул вожжи, и  мы поехали. Прямо в эту
пещеру в скале. И все вокруг на нас смотрят... Помню, там  дорога вниз вела, а
что по бокам - не видел, темно было... Потом? А  потом у вас в башне оказался.
Это   меня  от пива так, да?..    Накажут? Уж  заступитесь, господин начальник
северной башни. Расскажите, как все  было. Или таблички  передайте, раз уж все
записали все. Конечно   с собой...  Нет,  вам  не  дам,  сам  поставлю.  Кто-ж
печать-то   дает,  У...Ану-заступник! Вот. Правда,     нравится? Сам делал.  С
третьего раза получилось. Это бог Мардук. Какой забор, это старшие боги стоят.
Вы  заступитесь за меня,  господин начальник  северной башни! Я  вам тогда три
печати вырежу.  Нет,  не плачу... Все, не  буду.  Спасибо. Вы -   муж мудрый и
мощный, это  я всем  сердцем говорю.  Не рассказывайте  никому  только,  что я
плакал... А  то  скажут, какой он жрец    Аратты - напьется пива   и плачет...
Конечно, хочу. А где? С юга или с севера? А то у вас тут вся стена в зеркалах.
Понял... Ну, знаю. Это  когда Нинлиль пошла в чистом  потоке купаться, а потом
вышла на берег канала. Мать ей говорила, говорила, ну а  она все равно, значит
на берег  канала вышла, ну  тут ее  Энлиль  и обрюхатил.  А   потом он в  Киур
приходит, а ему совет богов и говорит - Энлиль, насильник, прочь из города! Ну
а Нинлиль, понятно, за  ним пошла... Нет, не  слепит.  Два других? Ну это  уже
после было,  когда Энлиль сторожем  на переправе притворился,  и когда Нанна у
Нинлиль уже под самым сердцем   был. Ну была,  какая  разница. Ведь эти два  -
просто разные проявления  одного и того  же. Можно  так сказать: Геката  - это
темная  и  странная сторона,  а  Селена  - светлая  и   чудесная. Но  я здесь,
признаться, не очень сведущ  - так, слышал кое-что  в Афинах... Бывал,  бывал.
Еще  при Домициане. Прятался   там. Иначе б  мы с  вами,  отец сенатор, в этих
носилках сейчас  не ехали... Как    обычно, оскорбление величия. Будто  бы   у
хозяина во дворе статуя  принцепса стоит, а рядом двух  рабов похоронили. А  у
него и статуи такой никогда не  было. Даже и при  Нерве вернуться опасались. А
при нынешнем принципсе  боятся нечего. Он к  нам легатом самого Плиния Секунда
прислал - вот какое время настало, слава  Изиде и Серапису! Недаром... Да нет,
что  вы,  отец сенатор, клянусь  Геркулесом!  Это у  меня  с  Афин, там сейчас
египтянин на  египтянине...  Какие у вас дощечки   интересные, воска почти  не
видно.А львиные морды - из электрона? Скажите, коринфская бронза... Первый раз
вижу... Секстий Руфин. Нет, из вольноопущенников.  Все-таки чем носилки хороши
- если рабы,  конечно,  умелые - едешь  и  пишешь.  И светильник  горит  как в
комнате,  а мимо пинии проплывают...  Вы, отец сенатор,  прямо в душе читаете.
Постоянно про себя  слагаю. Конечно, не Марциал -  так,  туплю себе стилосы...
"Песни я пою мелкими стишками. Как  когда-то Катулл их пел,  а также - Кальв и
древние.  Мне-то  что за   дело! Я  стишки  предпочел, оставив   форум..." Ну,
преувеличиваю, конечно,  отец сенатор, так на то  они и стихи.  Я, собственно,
свидетелем по  делу о  христианах из-за литературы  и  пошел. Чтоб  на  легата
нашего посмотреть. Великий  человек... Ну, не совсем  свидетелем.  Да нет, все
как  есть написал  -  он и  правда из  Галилеи,  Максим этот. У  него по ночам
собираются, какой-то дым вдыхают. А потом он на  крышу вылазит в одних калигах
и петухом кричит - я  как увидел, так сразу   понял, что они христиане...  Про
летучих  мышей приврал, конечно.  Чего там. Да  все равно им  одна  дорога - в
гладиаторскую школу.    А  легат наш мне    очень  понравился. Да...   К столу
пригласил,  стихи  мои послушал.  Хвалил  очень. А  потом  говорит  - приходи,
говорит, Секстий, на  ужин.  Когда полнолуние будет.  Я,  говорит, пришлю... И
точно, прислал. Я все свитки со стихами собрал - а ну,  думаю, в Рим отправит.
Лучший плащ надел... Да  нельзя мне тогу, у меня  же римского  гражданства нет
пока. Поехали мы, значит, только почему-то за город.  Долго ехали, я аж заснул
в повозке. Просыпаюсь, гляжу - не то вилла какая-то, не то храм, и факельщики.
Ну,  значит, прошли мы  внутрь - через дом и  во двор. А  там уже стол накрыт,
прямо под небом, и луна все это освещает. Удивительно большая была. Мне рабы и
говорят  - сейчас господин легат   выйдет, а вы ложитесь   пока к столу,  вина
выпейте. Вон ваше место, под  мраморным ягненком. Я лег,  выпил - а  остальные
вокруг лежат  и  на меня  смотрят...  И молчат. Чего, думаю,  легат  им о моих
стихах порассказал... Даже не по себе стало. Но  потом за ширмой на двух арфах
заиграли, и мне вдруг так весело стало - удивительно.  Я уж и  не понял, как с
места вскочил и танцевать  начал...  А  потом  вокруг треножники  появились  с
огнем, и еще люди какие-то в  желтых хитонах. Они, по-моему, не  в себе были -
посидят, посидят, а  потом  вдруг руки к   луне протянут и что-то  петь начнут
по-гречески...  Нет, не  разобрал -  я   танцевал,  мне весело было.  А  потом
господин легат появился - на нем почему-то  фригийский колпак был с серебряным
диском, а  в  руке - свирель. И  глаза  блестят. Еще вина  мне налил. Хорошие,
говорит, стихи пишешь, Секстий.  Про луну заговорил  - вот прямо как  вы, отец
сенатор... Постойте, так ведь и вы там были - точно. Хехе, а  я-то все думаю -
чего это мы с вами в носилках едем? Да-а... Так сейчас-то на вас тога, а тогда
хитон был, и колпак фрикийский, как на  легате. Ну да, у вас  еще в руке копье
было   красное, с конским   хвостом.  Все  мне к   вам  неудобно было   спиной
повернуться, только мне легат говорит - погляди,  говорит, Секстий, на Гекату,
а я  тебе на свирели сыграю.  И заиграл, тихо так.  Ну  я глаза поднял, гляжу,
гляжу, а потом вы меня про эту самую Гекату и Селену спрашивать стали. И когда
ж я  к  вам в носилки сесть   успел? Все нормально?   Ну слава И... Геркулесу.
Аполлону и Геркулесу... Ну и хорошо, я их и принес,  чтобы легат прочел. А вы,
отец сенатор,  тоже литературой занимаетесь? То-то  я смотрю - вы  все пишите,
пишите.  А-а. На память. Тоже  стихи понравились. Этот час  для  тебя - гуляет
Лией, и царит в  волосах душистых роза. Конечно.  Давайте даже  гемму приложу.
Ничего, тут резьба неглубокая, много воска не надо. Пропечатается. Подъезжаем?
Вот спасибо, отец сенатор, а то прическа растрепалась. И сколько такое зеркало
в метрополии  стоит?  Скажите, у нас в  Вифинии  за такие деньги  домик  можно
купить. Тоже коринфская бронза? Серебро? И надпись какая-то... Ничего, прочту.
Так...   "Лейтенанту  Вульфу за  Восточную   Пруссию. Генерал  Людендорф." Ой,
извините, бригаденфюрер, он   сам раскрылся. Удивительный портсигар,  блестит,
как зеркало. А   вы,  значит, в  пятнадцатом  уже  лейтенантом  были?  И  тоже
летчиком? Ну что вы, бригаденфюрер, даже неловко. Из-за этих трех крестов даже
на задание не слетаешь. Яков с Мигами,  говорят, много, а Фогель фон Рихтгофен
у нас   один.  Если б не спецмиссия,    я  б заплесневел,  наверно,   в пустой
казарме...  Да вы же  меня  знаете, бригаденфюрер... А   как имя пишется?  Как
"птица". Мать ужасно расстроилась, когда  узнала, как меня отец назвать хочет.
Зато Бальдур фон Ширах - он с отцом дружил - целое стихотворение мне посвятил.
В  школах сейчас  проходят...  Называется  "Драконоборец". Как-то там  было...
"Фогель, ты спросишь, где  же наш фюрер?  Ночью, под яркою луною, что  озаряет
дивным сияньем трубы   над скатами крыш,  фюрер над  картой, в башне  высокой,
сердцем сродняясь с страною, видит, как, бросив маленький "шмайссер", сладко и
тихо   ты спишь..." Осторожнее,  вон из  того  окна стреляют...  Да нет, стена
толстая... Представляю,  чего б он написал,  если б узнал  про спецмиссию. Это
прямо какая-то поэма  была. Я-то  поверил,  что на  Западный фронт  переводят,
только в Берлине все и узнал.  Сперва, конечно, расстроился.  Что им, думаю, в
"Анэнербе", делать нечего - боевых летчиков с фронта отзывают... Но когда этот
самолет увидел  - дева Мария! Сразу... Да  что вы, бригаденфюрер, просто жил в
детстве в Италии. Да. Сколько  летаю, а такой  красоты не видел. Потом  только
разобрался, что это  собственно, Ме-109, только  с другим мотором и с длинными
крыльями... Черт, ленту перекосило... Да ладно, сам... В общем, только в ангар
вошел,  и сразу  дух  захватило. Белый,  легкий   такой, и словно светится   в
темноте. Но что удивило   - это подготовка. Я   думал, матчасть учить буду,  а
вместо этого к вам  в "Анэнербе" возили,  череп мерили, и  все под Вагнера.  А
спросишь о чем - молчат. В общем, когда меня той ночью разбудили, я решил, что
опять   череп мерить будут. Нет, смотрю   - под окнами  два "мерседеса" стоят,
урчат моторами...  Отлично,  бригаденфюрер! Прямо под  башню.  Где  это вы так
наловчились из этой штуки... Ну сели, значит,  поехали. Потом... Да, оцепление
стояло,  эсэсовцы с факелами. Проехали, потом  лес кончился, здание какое-то с
колоннами  и аэродром. Ни  души кругом, только ветерок такой  легкий, и Луна в
небе. Я-то   думал, что все  аэродромы под  Берлином знаю,  а этого никогда не
видел.  И самолет мой стоит,  прямо на полосе, и что-то  такое под фюзеляжем у
него, тоже белое, вроде бомбы. Но мне рядом даже остановиться не дали, а сразу
повели в  это  здание... Нет, не  помню.  Помню только,  Вагнер играл.  Велели
раздеться, вымыли, как ребенка... Нет, гранаты потом... Масло в кожу втирали -
знаете, чем-то  древним  пахнет, приятный  запах  такой. И дали  летную форму,
только всю белую.  И все мои награды  на груди. Да,  думаю, Фогель, вот оно...
Ведь всю жизнь о  чем-то таком и мечтал. Потом   эти, из "Анэнербе",  говорят:
ступайте, капитан,   к самолету. Там   вам все  скажут.   Руку пожали,  все по
очереди.  Ну,  я и пошел.   А сапоги тоже  белые, в  пыль боишься наступить...
Сейчас... Подхожу к самолету, а там... Так это  ведь вы и были, бригаденфюрер!
Только не в  каске этой, а  в таком черном колпаке... И,  значит, стали вы мне
все это  объяснять - взлететь  на одиннадцать тысяч,  курс на Луну,  и красную
кнопку нажать на левой панели... А, черт.  Чуть-чуть не достал... Ну и планшет
этот белый мне дали, а потом - кофе с коньяком из  термоса. Я говорю: не надо,
не пью перед вылетом, а вы мне так строго - да ты хоть знаешь, Фогель, от кого
этот кофе? Тут я  оборачиваюсь и вижу  - никогда  бы  не поверил... Да. Как  в
хронике, и китель тот самый, двубортный. Только колпак на голове, и бинокль на
груди. И усы  чуть  пошире,  чем на   портретах. Или из-за  лунного света  так
показалось. Рукой так помахал, прямо как на стадионе... В общем, выпил я кофе,
сел в самолет, надел сразу кислородную маску и  взлетел. И так мне сразу легко
стало, будто в две груди задышал. Поднялся  на одиннадцать тысяч, курс на Луну
- она огромная была, в полнеба, и вниз поглядел. А  там все зеленоватое такое,
река какая-то блеснула... Тут кнопку и нажал. И чего-то вправо стало заносить,
а как сел - даже   не помню... Но зато  в  самый раз поспел,  бригаденфюрер...
Пожалуйста... И вы мне черкните что-нибудь на  память. Спасибо... А много их к
Берлину прорвалось?  Ерунда, кирпичной  крошкой,  наверно. Переносица  цела...
Ага,  вижу - ерунда.  С этим портсигаром бриться можно,  и зеркало не нужно...
Нет,  больше не нужно,  я  ведь и не просил.  Это  вы сами поставили,  товарищ
полковник,  когда свечу  зажгли...  Ну,  чего дальше -  книги  читал,  а потом
телескоп себе  сделал маленький. В основном  луну  изучал. Даже на  утренник в
школе один  раз луноходом нарядился...  Отлично этот вечер  помню... Да нет, у
нас   всегда   утренники вечером были,   а  тогда  еще  субботу на понедельник
перенесли... Все ребята в актовом зале собрались,  у них костюмы простые были,
они танцевать   могли.  А на  мне  такое  надето  было  - встанешь   раком,  и
действительно, как  луноход. В зале  музыка  играет, раскраснелись все... А  я
постоял  у  дверей и  пополз  на  четвереньках  по пустой школе.  Ползу, качаю
антеннами. Коридоры темные, нет никого... Вот так я до окна дополз, а за ним в
небе - Луна, и даже не желтая, а зеленая какая-то, как  у Куинджи на картине -
знаете? У  меня над койкой  висит, из "Работницы". И вот  тогда я себе слово и
дал  на Луну   попасть... Ха-ха-ха...   Ну  если вы,   товарищ полковник,  все
возможное   сделаете, тогда точно   попаду... Ну что дальше    - после школы в
летное,   вместе  с другом,   он у вас    был  уже. А  оттуда    взяли в отряд
космонавтов...  Получили представление? Да я   знаю, товарищ полковник, всегда
лучше  по-человечески. Вот тут? Ничего,  что чернила синие? Правильно. Простая
душа, короткий   протокол...  Спасибо.  Если можно,   с малиновым.  А  где  вы
баллончики  берете для сифона? Хотя да...  Товарищ  полковник, а можно вопрос?
Скажите, а правда весь  лунный  грунт к вам  отвозят?  Да не помню, кто-то  из
наших... Конечно,  ведь только по  телевизору видел...  Ух ты... И  сколько  в
такую банку входит    -   грамм  триста?  А   разве  можно?  Спасибо...    Вот
спасибо... Дайте еще листок,  чтоб  понадежней...  Спасибо. Помню.  Направо по
коридору, к лифтам, и наверх. Не выпустят?  Ну проводите тогда... Опять колпак
на вас...     Почему, красиво. У    нас  ведь  в армии   уже    колпаки были -
буденовки. Красиво, только непривычно - козырька  нет, кокарда круглая... Нет,
не забыл...  Как   налево?  А   зачем факел  у  вас?   А  электрик...  ну  да,
допуск.  Посветите, ступеньки  крутые... Как  у нас на  лунном модуле. Товарищ
полковник, так здесь же ту...

     Виктор Пелевин.
   Встроенный напоминатель

      - Вибрационализм,- сказал Никсим Сколповский, обращаясь к
нескольким пожилым  женщинам,  по  виду  -  работницам  фабрики
"Буревестник",   непонятно   как   оказавшимся  на  авангардной
выставке,- это направление в искусстве, исходящее из того,  что
мы  живем  в  колеблющемся  мире  и сами являемся совокупностью
колебаний.

       Женщины испуганно притихли. Никсим поправил непрозрачные
очки с узкими прорезями и продолжил:

       - Но простое отражение этой концепции в артефакте еще не
приведет  к   появлению   произведения   вибрационалистического
искусства.  Чистая  фиксация  идей  неминуемо  отбросит  нас на
исхоженный   пустырь   концептуализма.   С   другой    стороны,
возможность    вибрационалистической    интерпретации    любого
художественного  объекта   приводит   к   тому,   что   границы
вибрационализма оказываются размытыми и как бы несуществующими.
Поэтому задача  художника-вибрационалиста  -  проскочить  между
Сциллой  концептуализма и Харибдой теоретизирования постфактум.

        Женщины  сделали  по  крохотному  шажку  в  направлению
геометрического центра всей группы, и стало  казаться,  что  их
чуть  меньше,  чем  на  самом  деле. Никсим вынул из нагрудного
кармана  расшитый   серебряными   вестниками   робы   маленький
штангенциркуль, чуть раздвинул его губки и поглядел сквозь щель
на тускло-розовый свет лампы смерти.

       -  Дифракция,-  объяснил он женщинам, пряча инструмент.-
Одно из явлений, лежащих в основе вибрационализма.  И  свет,  и
тень,  и  штангенциркуль  являются  колебаниями, но относятся к
разным частотным областям. Дифракция - то есть огибание  светом
препятствий   -   с   точки   зрения   чистого  вибрационализма
равнозначна  интерференции,  как  иногда   называют   наложение
колебаний  друг  на  друга.  Вибрационализм разгромил догмы так
называемой  физики,  по  которым  складываться   могут   только
колебания   одной   частоты.    Человек,  например,-  результат
сложения самых грубых, медленных колебаний,  дающих  физическое
тело  (Никсим  провел  выкрашенным  в  красный  цвет пальцем по
своему животу), с более тонкими и быстрыми,  составляющими  то,
что  раньше  называлось  душой. Самые тонкие из доступных людям
вибраций как раз и  являюется  идеей  вибрационализма,  поэтому
неудивительно,   что  как  направление  человеческой  мысли  он
появился только сейчас и доступен немногим.

       Женщины, и так не особого роста, казались теперь гораздо
ниже; какая-то вековая горечь была в складкох у их губ.

       -  Но  что  же  является  задачай вибрационалистического
искусства? Какой художественный принцип  должен  лежать  в  его
основе?  Объясняю.  То,  что  человек  -  продукт  наложения  и
взаиомпроникновения вибраций самых различных частот,  незаметно
именно  потому, что спектр этих колебаний крайне широк. Но если
выделить  две  узких  полосы  вибрациы,  относящихся  к  разным
частотным  областям,  и наложить их друг на друга, мы получим -
как  в  случае  со  штангенциркулем  и  светом  -   необычайный
результат.   Полоска  света  между  сведенными  почти  вплотную
губками кажется  гораздо  шире,  чем  на  самом  деле.  Но  это
физический  эффект.  А  задачей  вибрационализма является поиск
подобных   эстетических    и    магических    эффектов    путем
экспериментального  наложения  друг  на  друга колебаний разных
частот.

       Женщины,  до  этого  изредка  оглядывавшиеся  на входную
дверь, теперь словно в  чем-то  смирились  и  уже  не  отрывали
взгляда  от  стека-указки,  которым  Никсим  похлопывал себя по
ноге.

       - Пример вибрационалистического произведения искусства -
перед вами!

       Никсим  стремительно  повернулся,  задев  тяжелой саблей
какую-то картонную коробку с фиолетовыми кругами на  гранях,  и
указал  стеком  на  стоящую  у  стены  грубую  человекоподобную
фигуру, собранную из множества  случайных  предметов,  стянутых
тонкими  проволочками  - все проволочки, спелтаясь, сходились к
голове,  где  среди  загадочных  стеклянных  шариков   виднелся
небольшой электромотор и узкий диск пилы.

        -   Это  одноразовый  вибрационалистический  манекен  с
дистанционным ликвидатором и встроенным напоминателем о смерти.
Здесь,  в  соответствии с принципами вибрационализма, соединена
узкакя полоса низкочастотных колебаний абсолютного  -  то  есть
металлический  корпус,  и  полоса вибраций той частоты, которая
относится уже к идеальному миру -  радиоуправляемая  конечность
бытия.  Сама  по  себе  конечность бытия является очень широким
поддиапазоном смысловых вибраций, и, чтобы сузить ее до  четкой
линии,  подобной  по ширине полосе частот, составляющей каркас,
она уменьшена до  размеров  управляемости  по  радио.  Если  вы
вдумаетесь   в  это,  то  поймете  всю  глубину  использованной
символики. Кроме радиоуправляемого ликвидатора, манекен снабжен
встроенным   напоминателем   о   смерти  -  звоночком,  который
включается   одновременно   с   началом   работы   электропилы.
Напоминание  о  приближаюшемся распаде тому, кто не в состоянии
этого осознать,- то есть вибрационалистическому  манекену  -  и
является источником морально- эстетического эффекта.

       Женщины  были  уже почти не видны, и об их существовании
напоминала только тихая  песня  по  радио.  Звякая  коньками  о
кафельный  пол, Никсим подошел к одному из стоявших вдоль стены
лиловых сундуков, вытащил из него маленький зеленый  ящичек  со
сделанной из вилки антенной и нажал кнопку.

       В  голове у манекена зажужжало - завертелся диск пилы, и
тонкие  проволочки  стали  рваться  одна   за   другой.   Почти
одновременно  тонко  и жалобно запел звонок, напомнив всем звук
забытого в  пескох  будильника,  добросовестно  сработавшего  в
срок,  хоть  хозяин  его  уже  далеко  и  неизвестно, жив ли, а
единственные безразличные слушатели -  муравьиные  львы  да  их
маленькие коричневые друзья. В зале повеяло тоской.

       Все  больше проволочек разрывалось под зубьями стального
диска,  и  конечности  манекена,  мелко  дрожа,  ослабевали   и
подгибались.  Вот  отпала  левая  кисть, за ней - выполненное в
виде ладони ухо; потом из сердечной сумки вывалился  мешочек  с
сухими  растениями,  увлекая за собой сделанный из длинной цепи
кишечник; покатились по полу гнилые дыни  легких  и  наконец  с
октябрьским  утренним  грохотом  рухнул  тяжелый каркас. Звонок
стих;  умолк  и  мотор,  на  ось  которого  намоталось  толстое
проволочное веретено.

        -  Sic!  -  сказал  Никсим,  нагибаясь  к  полу,  чтобы
разглядеть   своих   слушательниц.-   Встроенный   напоминатель
предупредил  о надвигающеися смерти, но мог ли манекен услышать
его звон? А если и мог, понял ли он его значение?  Над  этим  и
предлагает задуматься вибрационализм.

       На  полу  что-то  мелко  зашевелилось и пискнуло. Никсим
вынул из-за пазухи кипарисовую метелку и  замел  все,  что  там
оставалось,  на  маленький  серебряный совочек. Затем поднялся,
подошел к столу, взял валявшийся среди разбросанных  манифестов
пустой  конверт  и  ссыпал  туда  все, что было на совке. Кинув
конверт в сундук, он скрестил руки на  груди  и  вздохнул.   Ни
одного  интересного  посетителя  сегодня  не  было. К тому же с
самого утра - а если точно, с девяти пятнадцати - ужасно  болел
дырявый  коренной  зуб, отчего противно звенело в голове и было
совершенно невозможно думать о вибрационализме.

       Виктор ПЕЛЕВИН

                           СВЯТОЧНЫЙ КИБЕРПАНК
                                   или
                      "РОЖДЕСТВЕНСКАЯ НОЧЬ-117.DIR"

     Не надо быть специалистом по так называемой культуре, чтобы  заметить
общий практически для всех стран мира упадок интереса к поэзии.  Возможно,
это связано с политическими переменами, случившимися в мире  за  последние
несколько десятилетий.  Поэзия,  далекий  потомок  древней  заклинательной
магии, хорошо приживается при деспотиях  и  тоталитарных  режимах  в  силу
своеобразного резонанса - такие режимы, как правило, сами имеют магическую
природу и поэтому способны естественным образом питать другое  ответвление
магии. Но перед лицом (вернее лицами) трезвомыслящей  гидры  рынка  поэзия
оказывается бессильной и как бы ненужной.
     Но  это,  к  счастью,  не  означает  ее  гибели.  Просто  из   фокуса
общественного  интереса  она  смещается  на  его  далекую  периферию  -  в
пространство университетских кампусов, районных  многотиражек,  стенгазет,
капустников и вечеров отдыха. Больше того, нельзя даже  сказать,  что  она
совсем покидает этот фокус - ей все же удается сохранить свои позиции и  в
той  раскаленной  области,  куда  направлен  блуждающий  и  мутный  взгляд
человечества. Поэзия живет в названиях автомобилей, гостиниц и  шоколадок,
в именах,  даваемых  кораблям,  гигиеническим  прокладкам  и  компьютерным
вирусам.
     Последнее,  пожалуй,  удивительнее  всего.  Ведь  по  своей   природе
компьютерный вирус не что иное, как  бездушная  последовательность  команд
микроассемблера, незаметно прилепляющаяся к  другим  программам,  чтобы  в
один прекрасный день взять и превратить компьютер  в  бессмысленную  груду
металла и пластмассы. И  вот  этим  программам-убийцам  дают  имена  вроде
"Леонардо", "Каскад", "Желтая роза" и  так  далее.  Возможно,  поэтичность
этих имен есть не что иное, как  возврат  к  упоминавшейся  заклинательной
магии; возможно, это попытка как-то очеловечить, одушевить и  умилостивить
мертвый и  всемогущий  полупроводниковый  мир,  проносящиеся  по  которому
электронные импульсы определяют человеческую судьбу. Ведь даже  богатство,
к которому всю жизнь стремится человек, в наши дни  означает  не  подвалы,
где лежат груды  золота,  а  совершенно  бессмысленную  для  непосвященных
цепочку нулей и единиц, хранящуюся в памяти банковского компьютера, и все,
чего добивается самый удачливый предприниматель за полные трудов  и  забот
годы перед тем, как инфаркт или пуля вынуждают его перейти к  иным  формам
бизнеса, так это  изменения  последовательности  зарядов  на  каком-нибудь
тридцатидвухэмиттерном  транзисторе  из  чипа,  который  так  мал,  что  и
разглядеть-то его можно только в микроскоп.
     Поэтому нет ничего удивительного, что компьютерный  вирус,  полностью
парализовавший  на  несколько  дней   жизнь   большого   русского   города
Петроплаховска,     был     назван     "Рождественская      Ночь".      (В
программах-антивирусах и компьютерной литературе его обычно обозначают как
"РН-117.DIR" - что означают эти цифры и латинские буквы, мы не знаем.)  Но
название "Рождественская Ночь" нельзя считать чистой данью поэзии. Дело  в
том,  что  некоторые  вирусы  срабатывают   в   определенное   время   или
определенный день - так, например, вирус "Леонардо" должен  был  совершить
свое черное дело в день рождения Леонардо да Винчи.  Точно  так  же  вирус
"Рождественская Ночь" выходил из спячки в ночь под Рождество. Что касается
его действия, то мы попытаемся описать его как можно проще, не  углубляясь
в технические подробности - в конце концов, только специалисту  интересно,
в  какой  кластер  "РН-117.DIR"  записывал  свое  тело  и  как  именно  он
видоизменял таблицу расположения файлов. Для нас важно только то, что этот
вирус разрушал хранящиеся в  компьютере  базы  данных,  причем  делал  это
довольно  необычным  способом  -  информация  не  просто   портилась   или
стиралась, а как бы перемешивалась, причем очень аккуратно.
     Представим себе компьютер, стоящий  где-нибудь  в  мэрии,  в  котором
собраны все сведения о жизни города (как это, кстати  сказать,  и  было  в
Петроплаховске). Пока  этот  компьютер  исправен,  его  память  похожа  на
собранный кубик Рубика - допустим, на синей стороне хранятся  какие-нибудь
сведения о коммунальных службах, на красной - данные о городском  бюджете,
на желтой - личный банк данных мэра, на зеленой - его записная  книжка,  и
так далее. Так вот,  активизируясь,  "РН-117.DIR"  начинал  вращать  грани
этого кубика сумасшедшим и непредсказуемым образом, но все клетки при этом
сохранялись  и  сам  кубик  тоже.  Если  продолжить   эту   аналогию,   то
антивирусные программы, проверяя память компьютера на наличие вируса,  как
бы измеряют грани этого кубика, и если  они  не  изменяются,  то  делается
вывод, что вирусов в компьютере нет. Поэтому любые ревизоры диска  и  даже
новейшие эвристические анализаторы  были  бессильны  против  "РН-117.DIR";
неизвестный  программист,  вставший  по   непонятной   причине   на   путь
абстрактого зла, создал настоящий маленький шедевр, удостоившийся скупой и
презрительной похвалы самого  доктора  Лозинского,  высшего  авторитета  в
области компьютерной демонологии.
     Об авторе вируса ничего не известно. Ходили слухи,  что  им  был  тот
самый сумасшедший инженер Герасимов, по делу которого впервые  в  практике
петроплаховского горсуда был применен закон об охране животных.  Дело  это
было громким, так  что  напомним  о  нем  только  в  самых  общих  чертах.
Герасимов, человек от рождения психически неуравновешенный  и  к  тому  же
относящийся к той немногочисленной прослойке нашего общества,  которая  не
поняла и не приняла реформ, ненавидел все  те  ростки  грядущего,  которые
пробиваются к солнцу сквозь многослойный асфальт нашего печального  бытия.
На этой почве у него и  развилась  мания  преследования:  для  него  самым
главным символом произошедших в стране перемен почему-то стал  бультерьер.
Возможно, это связано с тем, что в шестнадцатиэтажном доме,  где  он  жил,
многие обзавелись собакой этой популярной породы, и,  спускаясь  в  лифте,
Герасимов много раз оказывался в обществе трех, четырех, а иногда  и  пяти
бультерьеров одновременно. Кончилось это  тем,  что  Герасимов,  распродав
свое немногочисленное имущество и  войдя  в  серьезные  для  человека  его
средств долги, тоже приобрел себе бультерьера.
     Соседи сначала очень  обрадовались  такой  перемене,  произошедшей  с
Герасимовым.  С  первого  взгляда  казалось,  что  она  свидетельствует  о
серьезном желании человека приспособиться к изменившимся обстоятельствам и
начать наконец жить в ногу со временем. Но, когда  выяснилось,  какое  имя
Герасимов  дал  собаке,  любители  животных  из  его  дома   были   просто
шокированы. Дело в том,  что  он  назвал  своего  бультерьера  "Муму".  По
вечерам Герасимов стал ходить на прогулки к близлежащей  реке  и,  бывало,
подолгу простаивал на берегу, глядя  в  середину  потока  и  напряженно  о
чем-то думая. Муму резвилась  рядом,  иногда  подбегая  к  хозяину,  чтобы
потереться о его ногу и поглядеть ему в лицо своими  доверчивыми  красными
глазками.
     Собаководы того дома, где вил  Герасимов,  нашли,  что  эти  прогулки
носят явно демонстративный характер. Кончилось дело, как известно,  судом;
вмешался сам мэр Петроплаховска, бывший страстным любителем  бультерьеров,
и Герасимов был лишен прав на животное.
     - Герасимову ненавистно все то, что олицетворяет Муму,  -  сказал  на
суде государственный обвинитель, - точнее, Муму олицетворяет все  то,  что
ненавистно Герасимову. А ведь для тысяч и тысяч  россиян  бультерьер  стал
синонимом жизненного успеха, оптимизма, веры в возрождение  новой  России!
Герасимов тянет свои лапы к Муму только потому, что они  слишком  коротки,
чтобы дотянуться до тех, кого этот пес символизирует. Но мы требуем лишить
его прав на животное  не  из-за  этих  убеждений,  как  бы  мы  к  ним  ни
относились, нет - мы  требуем  этого  потому,  что  бедному  псу  угрожает
опасность!
     Герасимов  проиграл  процесс.  Муму,  взятую   под   защиту   закона,
предполагалось отправить в элитарный спецсобакоприемник, где коротают свой
век бультерьеры, питбульмастифы и волкодавы  погибших  капитанов  бизнеса;
деньги на содержание Муму и на специальную клетку, в которой собаку должны
были отправить по почте, выделил лично мэр.
     Возможно,  поэтому  и  возник  слух,  что   это   Герасимов   написал
"РН-177.DIR", чтобы отомстить мэру. Нам эта версия  представляется  крайне
маловероятной. Во-первых, программист,  способный  написать  вирус  уровня
"Рождественской Ночи", вряд ли стал бы вымещать свою  злобу  и  зависть  к
чужому достатку на ни в чем не повинном бультерьере -  он,  без  сомнения,
был бы достаточно состоятельным человеком, чтобы завести себе хоть  десять
бультерьеров. Во-вторых,  Герасимов  ни  разу  не  появлялся  в  мэрии,  а
возможность заразить  компьютер  таким  вирусом  через  "интернет"  крайне
сомнительна.  И  в-третьих,  что  само  главное,  в  версии  об  авторстве
Герасимова начисто отсутствует логика. Как  говорил  на  суде  обвинитель,
Герасимов протянул свои лапы к Муму именно потому, что  они  были  слишком
коротки, чтобы тронуть кого-нибудь, кто  мог  как  следует  дать  по  этим
лапам. Герасимов был слишком трусоват, чтобы решиться  задеть  кого-нибудь
из имеющих реальную власть. А мэр Петроплаховска Александр Ванюков, больше
известный в городе под кличкой Шурик Спиноза,  такую  власть,  безусловно,
имел. Кстати, эту  кличку  он  получил  вовсе  не  из-за  своих  увлечений
философией, а потому, что в самом  начале  своей  карьеры  убил  несколько
человек вязальной спицей.
     Ванюков  был  одним  из  трех   человек,   державших   Петроплаховск.
(Воображение так и рисует трех мускулистых атлантов,  держащих  на  плечах
ломоть земли, покрытый улицами и домами. Ограничимся рассказом о  Ванюкове
- просто никакого  отношения  к  нашей  истории  они  не  имеют.)  Ванюков
контролировал, главным образом, проституцию, торговлю и наркобизнес; зачем
ему понадобилось в дополнение к этим делам взваливать себе на плечи еще  и
обязанности мэра, никто толком не знает. Но представить, как у него  могло
зародиться такое желание, можно - должно быть, возвращаясь из бани в офис,
он разглядывал серо-коричневые домики родного города  сквозь  тонированное
стекло лимузина и случайно увидел плакат, зовущий  всех  на  выборы  мэра.
Говорят, у Ванюкова была привычка теребить пуговицы - вот так он, наверно,
поигрывал с какой-нибудь пуговицей на штанах или пиджаке и вдруг  подумал,
что гораздо лучше было бы отстегивать себе, чем какому-то мэру.
     Остальное уже было делом техники. Приняв  решение  баллотироваться  в
мэры, Ванюков первым делом провел совещание  со  своими  "барсиками"  (так
называется  человек,  курирующий  проституцию  на  территории   городского
района; примерно соответствует капитану милиции). Он объяснил им, что если
хоть один  из  них  не  мобилизует  всех  подконтрольных  ему  девушек  на
агитационные мероприятия, то он, Васюков, возьмет вязальную спицу и  лично
сделает такого барсика муркой. Дальнейшее объяснил референт Ванюкова:  все
участницы агитации должны выглядеть целомудренно и невинно  и  ни  в  коем
случае не ходить в брюках, так как это может  отпугнуть  пожилых  людей  и
вообще консервативную часть электората.
     Из Москвы  за  большие  деньги  был  выписан  теневой  специалист  по
постановке предвыборной кампании. Ванюков слышал много историй о том,  как
этот специалист  организовал  в  соседнем  Екатеринодыбинске  предвыборную
кампанию в Госдуму для местной "крестной мамаши" Дарьи Сердюк; особый упор
в кампании делался на борьбу с  организованной  преступностью,  а  главный
лозунг,  растиражированный  на   тысячах   листовок,   звучал   так:   "От
обнаглевшего ворья один рецепт - Сердюк Дарья!"
     Ванюков попросил специалиста организовать для  него  нечто  подобное.
Специалист взял неделю на изучение обстановки  и  представил  в  конце  ее
развернутый анализ психологической ситуации  в  городе  -  целую  папку  с
какими-то  раздвоенными  графиками,  таблицами  и  разбитыми  на   сектора
кругами. В результате опросов общественного мнения  в  городе  выяснилось,
что в отличие от Екатеринодыбинска, где  среди  избирателей  действительно
очень сильна была ненависть к мафии, в Петроплаховске, получавшем  большие
доходы от туризма, жителям был скорее  свойствен  какой-то  неопределенный
шовинизм; они ненавидели некоторых абстрактных  "сволочей"  и  "говнюков",
которые совсем "сели на шею" и "не дают житья". На вопрос о  том,  что  же
это за сволочи, жители обычно пожимали плечами и говорили: "Да кто  же  их
не знает? Уж известно, кто". Поэтому избирательную  кампанию  предлагалось
проводить под знаком готовности мэра  противостоять  этим  "сволочам",  не
особо конкретизируя, кто это такие,  чтобы  не  произошло,  как  выразился
специалист "секционирования электората". В качестве предвыборного  лозунга
был предложен следующий текст: "От сволочей и  говнюков  одно  спасенье  -
Ванюков!"
     Когда  Ванюкову  показали  это  двустишие,  за  которое,   с   учетом
заполненной  графиками  папочки,  было  уплачено  сто  восемьдесят   тысяч
долларов, он подумал, что занимается в жизни чем-то  не  тем.  Видимо,  от
зависти  в  нем  проснулся  Шурик  Спиноза,  и  москвич  еле  убрался   из
Петроплаховска  живым.  Текст,  конечно  пришлось  менять,  причем  не   в
последнюю очередь потому, что все, вовлеченные  в  предвыборную  кампанию,
смутно ощущали, что уж если и есть в Петроплаховске говнюк и сволочь,  так
это сам Ванюков. Поэтому в  окончательном  виде  лозунг  звучал  так:  "От
диктатуры и оков спасет нас только Ванюков!". Именно  под  ним  Ванюков  и
победил на выборах, причем с приличным отрывом.
     В качестве мэра Ванюков действовал, как  бы  следуя  древнекитайскому
завету, гласящему, что о лучшем из правителей народ не знает ничего, кроме
его  имени.  Он  два  раза   провел   праздник   под   названием   "Виват,
Петроплаховск!",  о  котором  совершенно  нечего  сказать.  Один  раз   он
встретился у себя в кабинете  с  редакторами  городских  газет;  во  время
беседы он в  мягкой  и  деликатной  форме  постарался  объяснить  им,  что
выражения "бандит" и  "вор",  которыми  злоупотребляют  средства  массовой
информации,  уже  давно  перестали  быть  политически   корректными   (это
выражение Ванюков прочитал по написанной  референтом  бумажке;  видимо  мы
имеем  дело  с  переводом-калькой  американского  "politically  correct").
Больше того, сказал Ванюков, эти слова вводят людей в заблуждение -  слово
"вор" как бы допускает, что человек, которого так называют, может  вылезти
из своего "Линкольна" и полезть в чью-то  форточку,  чтобы  украсть  кусок
мяса  из  кастрюли  со  щами  (стенограмма  зафиксировала   дружный   смех
редакторов), а термин "бандит" подразумевает,  это  такого  человека  ищет
милиция (опять зафиксированный стенограммой смех).  На  вопрос,  каким  же
термином обозначать вышеперечисленные категории граждан, Ванюков  ответил,
что лично ему очень нравится выражение "особый экономический субъект", или
сокращенно "Оэс". А те журналисты, которые любят  выражаться  витиевато  и
фигурально, могут пользоваться словосочетанием "сверхновый  русский".  Это
выражение уже давно никого  не  удивляет,  но  интересно,  что  мало  кому
известен его настоящий автор, которым был референт Ванюкова.
     Таков, пожалуй, единственный более или менее заметный  след,  который
оставил после себя Ванюков. Можно еще добавить, что в недолгий период  его
правления газеты Петроплаховска называли Ванюкова меценатом и филантропом:
оба эти эпитета - пусть даже не вполне адекватные  и  заслуженные  -  были
наградой за ту роль, которую он сыграл в судьбе бультерьера Муму.  Словом,
если бы не чудовищные события, к которым привела поломка компьютера мэрии,
в  истории  Ванюкова  не  было  бы   абсолютно   ничего   необычного   или
примечательного.
     Как и все  молодые  технократы,  Ванюков  относился  к  компьютеру  с
большим пиететом  и  старался  максимально  облегчить  свою  жизнь  с  его
помощью. Все сведения,  касающиеся  его  многогранной  деятельности,  были
занесены в несколько разных баз данных, к некоторым из которых можно  было
получить доступ, только  зная  пароль.  Комплект  программ-органайзеров  и
встроенный календарь практически выполняли за Ванюкова  всю  его  рутинную
ежедневную работу. Присутствие в офисе самого Ванюкова было необязательным
и поэтому редким; информация о срочных делах поступала  к  нему  сразу  на
несколько висящих на поясе пейджеров (один из которых, с золотым двуглавым
орлом на белом фоне, звонил за все время только два или  три  раза),  а  с
остальными делами хорошо справлялась  секретарша.  Рабочий  день  в  мэрии
обычно начинался с того, что она включала компьютер и распечатывала список
дел  на  день.  К   примеру,   когда   распечатка   сообщала,   что   надо
проконтролировать ход подготовки к отопительному сезону, получить  лэвэ  с
грузинского ресторана и полить цветы, она  спокойно  спускала  два  первых
сообщения по соответствующим инстанциям, брала с подоконника банку и шла к
крану за водой.
     Примерно так же все происходило и в тот злополучный день,  когда  под
пластмассовым  черепом  компьютера  уже   случилось   несколько   обширных
электронных инсультов. Ванюков еще не выходил из новогоднего запоя, дела в
офисе вела секретарша: город за окном, припорошенный серебряной пылью, был
тих, светел и загадочен.
     Началось с того, что бригада строительных  рабочих  (если  выражаться
проще, просто три бабы в  оранжевых  безрукавках,  вроде  тех,  что  вечно
долбят ломами какую-то наледь на обочинах дорог) получила  очень  странное
распоряжение на бланке мэрии. Этот бланк содержал недвусмысленное указание
"валить Кишкерова"; подписано распоряжение было "Шурик Спиноза".
     Следует заметить, что и эти женщины, и все остальные знали, кто такой
мэр Ванюков. Все, связанное с ним, было окружено мрачным  и  гипнотическим
ореолом. И очень многие муниципальные служащие в глубине  души  надеялись,
что Ванюков приглядывается к ним и,  если  они  пройдут  некий  непонятный
тест, придет момент, когда Ванюков возьмет их из полуголых серых будней  в
волшебный и пугающий мир таинственной "крутизны". Как выяснилось, примерно
такая надежда - еще более трогательная из-за  своей  крайней  нелепости  -
жила и в этих  бедных  женщинах,  отравленный  мексиканскими  сериалами  и
радиоактивной свеклой. Кто такой Кишкеров, они хорошо знали - это был один
из самых серьезных людей Петроплаховска, что видно было хотя бы  из  того,
что он решился на конфликт с мэрией. Надо сказать, что "завалить" его было
совсем не просто,  потому  что  его  поместье  находилось  под  тщательной
охраной: телохранители, обнаружившие его истыканное ломами  тело  в  сарае
для садового инвентаря, долго не могли понять, как это произошло: никто из
них даже не подумал, что три мрачные бабы, приходившие расчищать дорожки в
саду, могут иметь к этому  какое-то  отношение.  Кстати,  нам  только  что
пришло в голову, что этими женщинами могла двигать не какая-то несбыточная
и романтическая надежда на новую жизнь, а просто  трудовая  дисциплина,  к
которой они привыкли еще в советское время.
     Одновременно четверо работавших на Ванюкова  профессиональных  убийц,
которые коротали время в  биллиардной  одного  загородного  пансионата  за
диетической кока-колой и газетой "Совершенно секретно",  получили  бумагу,
заносчиво  подписанную  "мэр  Ванюков".   В   записке   в   резкой   форме
высказывалось требование, чтобы к вечеру на центральной улице "не осталось
ни одного бугра". Убийцы были люди с  опытом,  но  тут  даже  им  пришлось
почесать  в  затылках.  Только  один  список  бугров,  имевших  офис   или
какое-нибудь дело  на  центральной  улице  (которая  так  и  называлась  -
Центральная),  занял  две  страницы.  Поэтому  киллерам  пришлось   срочно
обратиться за помощью к дружественной группировке. Не  станем  лишний  раз
описывать  то  чудовищное  побоище,  которое  в  тот  день  произошло   на
Центральной. Телевидение, падкое до зрелища  чужих  страданий,  много  раз
показывало, во что превратилась улица после  того,  как  по  ней  проехала
кавалькада джипов с убийцами. Право  же,  есть  что-то  бесстыдное  в  том
энтузиазме, с  которым  молодой  телекорреспондент  объясняет,  какой  дом
разбит гранатометом  обычного  взрыва  "Шмель",  какой  фасад  продырявлен
"Мухой" и почему секретное средство "Потемкин",  разрушая  все  внутренние
перекрытия, оставляет совершенно нетронутыми внешние стены домов.
     На фоне этой жуткой бойни какими-то незначительными кажутся остальные
события этого дня. Скажем, когда группа  рэкетиров,  людей  туповатых,  но
исполнительных, получила по  факсу  подписанный  мэром  запрос,  когда  же
наконец будет "сожжен мусор", жизнь майора милиции Козулина, удерживаемого
в заложниках за неуплату процентов от своего дела, несколько минут  висела
на волоске: он уже был облит керосином, и спасло его  только  то,  что  на
Центральной улице началась такая канонада, что про него сразу забыли.
     Поразительно, но некоторых жителей города сумасшедший компьютер  мэра
заставил испытать приятные эмоции.  Так,  хозяин  магазина  "Секс-элегант"
Экклезиаст Колпаков,  предпринявший  крайне  рискованную  попытку  сменить
"крышу" Ванюкова на  "крышу"  другого  авторитета,  Гриши  Скорпиона,  уже
долгое время с трепетом ожидал возмездия и был приятно удивлен, получив от
мэра факс с изысканно-вежливым рождественским  поздравлением,  подписанным
"Шурик Спиноза". Зато мэры пятидесяти ближайших к  Петроплаховску  городов
испытали некоторое недоумение, получив текст следующего содержания:

     "Мэру  (дальше  шло  название  города  и  имя   мэра,   автоматически
вставленное компьютером, который по команде секретарши и  разослал  веером
эти факсы). Ты, козел, или мне  будешь  платить,  или  никому  не  будешь,
понял? Чтобы к февралю подогнал лэвэ за полгода,  а  то  за  одну  ногу  я
дерну, за другую Гриша Скорпион, и что от тебя останется, падла? Подумай.
     Искренне и всегда Ваш, А.Ванюков, мэр Петроплаховска".

     Конечно, в крупных мегаполисах над такой нахальной претензией  только
посмеялись, но среди получателей письма были и люди, которые  отнеслись  к
этому всерьез, о чем свидетельствует смерть Гриши Скорпиона, последовавшая
через месяц после описанных событий,  -  он  был  расстрелян  неизвестными
прямо на генеральной репетиции пьесы Беккета "В  ожидании  Голо",  которую
ставил его домашний театр.
     Сам Ванюков, разумеется, получал сведения о  том,  что  происходит  в
городе.  Некоторое  время  он  думал,  что  на  Петроплаховск  наехал  мэр
какого-то  из  соседних  городов,  совсем  в  духе  "Страстей  по  Андрею"
Тарковского. Но довольно быстро выяснилось, что все  участники  творящихся
безобразий уверены, что выполняют команды самого Ванюкова. Наконец,  стало
окончательно ясно, что все распоряжения,  уже  вызвавшие  в  городе  такую
разруху, были отправлены компьютером мэрии, а  поскольку  секретарша  была
вне  подозрений,  стало  очевидно,  что  все  дело  в  самом   компьютере.
Неизвестно,  знал  ли  Ванюков  о  существовании   компьютерных   вирусов;
возможно,  он  воспринял  происходящее  в  качестве  личного  оскорбления,
нанесенного  ему  компьютером,  который   он   рассматривал   как   вполне
одушевленное  существо.  В  пользу  такого   предположения   говорит   его
подчеркнуто эмоциональная реакция: ворвавшись в свой офис  и  выхватив  из
подплечной  кобуры  никелированную   "Беретту",   он   оттолкнул   страшно
завизжавшую секретаршу и пятнадцатью девятимиллиметровыми пулями вдребезги
разнес великолепный "пентиум-100" с настоящим интелевским процессором;  на
пол полетели куски растрескавшейся  пластмассы,  осколки  стекла,  обрывки
разноцветных проводов и россыпь похожих на мертвых тараканов микросхем.
     Даже после того,  как  виновник  всех  бед  был  уничтожен,  эхо  его
разрушительной деятельности продолжало звучать. Например,  через  три  дня
после  побоища  на  Центральной  всех  городских  проституток  собрали  на
пригородной спортивной базе, и красный от стыда и  недоумения  заместитель
мэра по общественным связям прочел им приветствие, в котором они почему-то
были названы ласточками, девчатами и надеждой российского лыжного  спорта.
Можно привести еще несколько подобных примеров, но они не особо  интересны
- кроме одного, касающегося лично Ванюкова.
     После описанных событий он впал в тяжелую депрессию и укатил  в  свой
загородный дом, больше похожий на замок.  К  нему  с  утешением  приезжали
соратники и друзья, и постепенно он успокоился - в конце концов жизнь есть
жизнь. Уполномоченный по борьбе с оргпреступностью угостил Ванюкова  очень
хорошим марокканским гашишем, и Ванюков, велев приближенным оставить его в
покое, на несколько дней погрузился в воспетый еще Бодлером  искусственный
рай, надеясь найти в нем покой и забвение. Удалось ему это или нет,  точно
не  узнает  никто  -  его  жизнь   оборвал   трагический   случай,   своей
фантасмагоричностью удививший даже ведущего колонку  уголовной  хроники  в
газете "Вечерний Петроплаховск".
     Воспользуемся милицейской реконструкцией событий. Около восьми  часов
вечера Ванюкову была доставлена странная посылка - обтянутый  тканью  ящик
приличных размеров. Ванюков, как раз в это  время  докуривавший  очередной
косячок (его потом нашли рядом  с  телом),  небрежно  открыл  коробку,  и,
прежде чем он успел что-то сообразить, ему на  грудь  прыгнул  голодный  и
полузадохнувшийся бультерьер Муму.
     Мы никогда не курили гашиша и не знаем, что именно чувствовал  бедный
мэр, когда из распахнувшейся клетки, скрытой несколькими слоями оберточной
материи, к нему молча  и  быстро  рванулся  коротконогий  белый  монстр  с
глазами Дэн Сяопина. Мы можем только предполагать, что с  экзистенциальной
точки зрения это было одним из самых  сильных  переживаний  его  жизни.  А
причина этого события была той же, что  и  у  всех  остальных  бедствий  в
городе - бультерьера отправляли в спецприемник в  тот  самый  день,  когда
вирус перемешал все  хранящиеся  в  памяти  компьютера  данные,  и  вместо
таинственного собачьего рая остервеневшая Муму, проведя несколько  дней  в
холодном вагоне на сортировочной,  была  доставлена  по  домашнему  адресу
мэра. Трудно поверить, что  это  было  случайным  совпадением,  но  другие
объяснения еще менее вероятны.
     Как ни странно, охрана Ванюкова, найдя хозяина с разорванным в клочья
горлом и выражением непередаваемого  ужаса  на  застывшем  лице,  оставила
собаку в живых. Причиной этому был обыкновенный  человеческий  шовинизм  -
охранники до такой степени ни  во  что  не  ставили  животных,  что  сочли
нелепым мстить собаке за смерть человека. По всей видимости,  с  их  точки
зрения это было бы похоже на расстрел кирпича, упавшего с крыши кому-то на
голову. Муму заперли в сарае, а потом, когда суета, вызванная  похоронами,
кончилась, вернули пришедшему за ней инженеру Герасимову,  который  вскоре
исчез непонятно куда.
     Видели его после  этого  только  два  раза  -  один  раз  в  магазина
"Рыболов", где он покупал коловорот для сверления прорубей, и еще один раз
- на следующее утро, в поле  далеко  за  городом.  На  нем  была  какая-то
нелепая хламида, сшитая из старого  ватного  одеяла,  засаленный  треух  и
висящая на плече холщовая сумка с дискетами;  кривой  деревянный  посох  в
руке делал его похожим на древнего странника. Герасимов был  в  нескольких
местах перебинтован, но вид имел  просветленный,  победный,  и  его  глаза
походили на два туннеля, в конце которых дрожал еще  неясный,  зыбкий,  но
все же несомненно присутствующий свет.

                              Виктор ПЕЛЕВИН

                            ДЕНЬ БУЛЬДОЗЕРИСТА

                                                   Что они делают здесь
                                                   Эти люди?
                                                   С тревогой на лицах
                                                   Тяжелым ломом
                                                   Все бьют и бьют.
                                                          Исикава Такубоку

                                    1

     Иван Померанцев упер локти в холодный сырой бетон подоконника с тремя
или четырьмя изгибающимися линиями склейки  (Валерка,  когда  жену  пугал,
ударил утюгом), сдул со стекла ожиревшую черную муху и выглянул в  залитый
последним осенним солнцем двор. Было  тепло,  и  снизу  поднимался  слабый
запах  масляной  краски,  исходивший   от   жестяной   крыши   пристройки,
покрашенной несколько лет назад  и  начинавшей  вонять,  как  только  чуть
пригревало солнце. Еще пахло мазутом и щами - тоже совсем несильно. Слышно
было, как вдали орут дети и ржут лошади, но казалось, что это не природные
звуки, а прокручиваемая где-то  магнитофонная  запись  -  наверно,  потому
казалось, что ничего одушевленного  вокруг  не  было,  кроме  неподвижного
голубя  на  подоконнике  через  несколько  окон.   Улица   была   какой-то
безжизненной, словно никто тут не селился  и  даже  не  ходил  никогда,  и
единственным оправданием и смыслом ее существования  был  выцветший  стенд
наглядной  агитации,  аллегорически,  в  виде  двух   мускулистых   фигур,
изображавший народ и партию в состоянии единства.
     В коридоре продребезжал звонок. Иван вздрогнул, отложил уже  размятую
пегасину - сигарета была сырой, твердой, и напоминала маленькое сувенирное
полено - и пошел открывать. Идти было долго: он жил в большой  коммуналке,
переделанной из секции общежития, и от кухни до входа было метров двадцать
коридора, устланного резиновыми ковриками и заставленного детскими  кедами
да грубой обувью взрослых. За дверью бухтел тихий мужской голос и время от
времени коротко откликалась женщина.
     - Кто? - спросил Иван бытовым тоном. Он уже понял, кто - но  ведь  не
открывать же сразу.
     - К Ивану Ильичу! - отозвался мужчина.
     Иван открыл. На  лестничной  клетке  стояла  так  называемая  пятерка
профбюро, состоявшая у них в цехе из двух всего человек,  потому  что  эти
двое - Осьмаков и Алтынина  (она  была  сейчас  в  марлевом  костюмчике  и
держала в руках, далеко отнеся от туловища, пахнущий селедкой  сверток)  -
совмещали должности.
     - Иван! Ванька! - заулыбался с порога Осьмаков,  входя  и  протягивая
Ивану две подрагивающие мягкие ладони. - Ну ты как сам-то? Болит? Ноет?
     - Ничего не болит, - смутясь, ответил Иван. - Идем в комнату, что ли.
     От Алтыниной еще сильнее, чем селедкой, пахло духами; Иван, когда шли
по коридору, специально чуть отстал, чтоб не чувствовалось.
     - Вот так, значит, Ванюша, - грустно и мудро сказал Осьмаков,  сев  у
стола, - все выяснили. То, что  произошло,  признано  несчастным  случаем.
Это, дорогой ты мой человек, дефект сварки был. На  носовом  кольце.  И  с
имени твоего теперь снято всякое недоверие.
     Осьмаков вдруг потряс головой и огляделся по сторонам,  словно  чтобы
определить, где он, - определил и тихо вздохнул.
     - У ней ведь корпус из урана, у бомбы, - продолжал он, - а  кольцо-то
стальное. Надо спецэлектродом приваривать. А они, во втором цеху,  простым
приварили. Передовики майские. Вот оно  и  отлетело,  кольцо-то.  Ты  хоть
помнишь, как все было?
     Иван прикрыл глаза. Воспоминание было какое-то тусклое, формальное, -
словно он не вспоминал, а в лицах  представлял  себе  рассказанную  кем-то
историю. Он видел себя со стороны: вот он нажимает тугую  кнопку,  которая
останавливает конвейер, кнопка срабатывает с большой задержкой, и щербатую
черную ленту приходится отгонять назад. Вот он цепляет  крюком  подъемника
за кольцо отбракованную бомбу, с жирной  меловой  галкой  на  боку  (криво
приварен стабилизатор, и вообще какая-то  косая),  включает  подъемник,  и
бомба, тяжело покачнувшись, отрывается от ленты конвейера и ползет  вверх;
цепь до упора  наматывается  на  барабан,  и  срабатывает  концевик.  "Уже
четвертая за сегодня, -  думает  Иван,  -  так,  глядишь,  и  премия  маем
гаркнет". Он нажимает другую кнопку - включается электромотор, и подъемник
начинает медленно ползти вдоль двутавра, приваренного к потолочным балкам.
Вдруг что-то заедает, и бомба застревает на месте.  Так  иногда  бывает  -
вмятина на двутавре, кажется. Иван заходит под бомбу и начинает качать  ее
за стабилизатор -  так  она  набирает  инерцию,  чтобы  колесо  подъемника
перекатилось через вмятину на рельсе, - как вдруг бомба  странным  образом
поддается, а в следующую секунду Иван понимает, что  держит  ее  в  правой
руке над своей головой за заусенчатую жесть стабилизатора. Дальше в памяти
- окно больничной палаты: шест с бельевой веревкой да половина дерева...
     - Вань, - прозвучал осьмаковский голос, - ты чего?
     - Порядок, - помотал Иван головой. - Вспоминал вот.
     - Ну и что? Помнишь?
     - Частично.
     - Самое главное, - сказала Алтынина, - что  вы,  Иван  Ильич,  из-под
бомбы выскочить все-таки успели. Она рядом упала. А...
     - А по почкам тебе баллон с дейтеридом  лития  звезданул,  -  перебил
Осьмаков, - сжатым воздухом выкинуло, когда корпус треснул.  Хорошо  хоть,
баллон не грохнул - там триста атмосфер давление.
     Иван сидел молча,  слушая  то  Осьмакова,  то  большую  черную  муху,
которая через равные промежутки  времени  билась  в  окно.  "Верно,  гости
растревожили, - думал он, - раньше тихо сидела... Чего ж они хотят-то?"
     Скоро  с  Осьмаковым  произошло  обычное  рефлекторное  переключение,
которое вызывал у него простой акт сидения за столом в течение  некоторого
срока: его глаза подобрели, голос  стал  еще  человечней,  а  слова  стали
налезать одно на другое - чем дальше, тем заметней.
     - Ты, Вань, -  говорил  он,  маленькими  кругами  двигая  по  клеенке
невидимый стакан, - и есть самый настоящий  герой  трудового  подвига.  Не
хотел тебе говорить, да скажу:  про  тебя  "Уран-Баторская  Правда"  будет
статью печатать, уже даже  корреспондент  приезжал,  показывал  заготовку.
Там, короче, написано все как было, только завод наш назван Уран-Баторской
консервной  фабрикой,  а  вместо  бомбы  на  тебя  пятилитровая  банка   с
помидорами падает, но зато ты потом еще успеваешь подползти к конвейеру  и
его выключить. Ну и фамилия у  тебя  другая,  понятно...  Мы  советовались
насчет  того,  какая  красивее  будет  -  у  тебя  она  какая-то  мертвая,
реакционная, что ли... Май его знает. И имя неяркое. Придумали: Константин
Победоносцев. Это Васька предложил, из  "Красного  Полураспада"...  Умный,
май твоему урожаю...
     Иван вспомнил - так называлась заводская  многотиражка,  которую  ему
пару раз приходилось видеть. Ее было тяжело читать,  потому  что  все  там
называлось иначе, чем на самом деле: линия  сборки  водородных  бомб,  где
работал Иван, упоминалась как "цех плюшевой игрушки средней мягкости", так
что оставалось только гадать,  что  такое,  например,  "цех  синтетических
елок", или "отдел электрических  кукол";  но  когда  "Красный  полураспад"
писал  об  освоении  выпуска  новой  куклы  "Марина"  с   семью   сменными
платьицами, которой предполагается оснастить детские уголки на прогулочных
теплоходах,  Иван  представлял  себе  черно-желтую  заграницу  с   обложки
"Шакала" и злорадно  думал:  "Что,  вымпелюги  майские,  схавали  в  своих
небоскребах?" Правда, уже полгода "Красный полураспад" распространялся  по
списку, - как было  объяснено  в  редакционной  статье,  "в  связи  с  тем
значением, которое придается производству мягкой игрушки", - и  Иван  даже
не сразу сообразил, что речь идет о заводской многотиражке.
     - В общем, жужло баба, -  тихо  говорил  Осьмаков,  глядя  на  что-то
невидимое в метре от своего лица, - трудяга... Я ей кричу:  какого  же  ты
мая, мать твою, забор разбираешь...
     - Это, Иван Ильич, - перебила Алтынина, - вообще первый случай, когда
про наш завод городская газета напишет. И еще, может быть,  с  телевидения
приедут. Мы уже место нашли, где снять можно. И совком не против.
     - Чем? - не понял Иван.
     - Совком, - отчетливо повторила Алтынина. - Товарищ  Копченов  сейчас
занят - здание детям передает. Но сам лично звонил.
     - Шуму-то сколько, Галина Николаевна.
     - Надо ж на чем-то детей воспитывать. А то от  них  одни  поджоги  со
взрывами. Вчера на Санделя опять  мусорный  бак  взорвали.  По  песочницам
бродят...
     Осьмаков вдруг издал булькающий звук и  повалился  головой  на  стол.
Началась суета - Иван побежал на кухню за  тряпкой,  Алтынина  захлопотала
вокруг Осьмакова, приводя его в чувство и объясняя, как он  сюда  попал  и
где находится. Когда Иван принес тряпку, Осьмаков выглядел уже  совершенно
трезвым и мрачно позволял Алтыниной оттирать ему  лацкан  пиджака  носовым
платком. Гости сразу же стали собираться - встали, Алтынина взяла со стола
пахнущий селедкой сверток (Иван решил почему-то,  что  тот  предназначался
для него) и стала его переупаковывать  -  заворачивать  в  свежую  газету,
потому что бумага уже пропиталась коричневым рассолом  и  грозила  вот-вот
разорваться.  Осьмаков  с  фальшивым  интересом  уставился   в   настенный
календарь  с  изображением  низенькой   голой   женщины   у   заснеженного
"Запорожца". Наконец селедка была упакована и гости попрощались - Иван так
и проводил их до выходной двери с тряпкой в  руке  и  с  этой  же  тряпкой
вернулся в комнату, кинул ее на пол и сел на диванчик.
     Некоторую странноватую вялость своего состояния он объяснял тем,  что
из-за ушиба почек не пил уже целых две недели: одну неделю в  больнице,  а
вторую - дома. Но всерьез смущало его то, что никак не удавалось вспомнить
свою жизнь до несчастного случая.  Хоть  он  более  или  менее  помнил  ее
фактическую сторону, воспоминания не были по-настоящему живыми.  Например,
он помнил, как они с Валеркой пили после смены  "Алабашлы"  и  Валерка  на
отрыжке произнес "слава труду" в тот момент, когда Иван подносил бутылку к
губам, - в результате полный рот портвейна пришлось выплюнуть на кафельный
пол, так было смешно. А  сейчас  Иван  вспоминал  самого  себя  смеющимся,
вспоминал короткую  борьбу  с  мышцами  собственной  гортани  за  отдающий
марсианской нефтью глоток, вспоминал хохочущую рожу Валерки, но совершенно
не мог припомнить самого ощущения радости и даже не понимал,  как  это  он
мог с таким удовольствием пить в пахнущем мочой закутке  за  ржавым  щитом
пятого реактора.
     То же относилось  и  к  комнате.  Вот,  например,  этот  календарь  с
"Запорожцем" - Иван  совершенно  не  мог  представить  себе  состояния,  в
котором могло появиться желание повесить этот глянцевый лист на  стену.  А
он висел. Точно так же непонятно было  происхождение  большого  количества
пустых, зеленого стекла, бутылок, стоявших на полу перед шкафом - то  есть
ясно, сам Иван с Валеркой их и выпили, да еще  не  все  здесь  остались  -
много повылетало в окно. Непонятно было другое - почему весь этот портвейн
оказался выпитым, да еще в  обществе  Валерки.  Словом,  Иван  помнил  все
недавние события, но не помнил себя самого посреди этих событий, и  вместо
гармонической личности коммуниста или  хотя  бы  спасающейся  христианской
души внутри было что-то странное  -  словно  хлопала  под  осенним  ветром
пустая оконная рама.
     - Марат, - убеждал за стеной женский голос, - будешь писать  в  окно,
тебя в санделята не примут. Послушай маму...

                                    2

     С утра весь город узнавал, что дают  в  винном.  Бесполезно  было  бы
пытаться понять как - об этом не сообщали по радио или телевизору, но  все
же каким-то странным образом это  становилось  известно,  и  даже  малыши,
обдумывая планы на вечер, вполне могли думать  что-нибудь  вроде:  "Ага...
сегодня в винном портвейн по два девяносто... папа будет после  восьми.  А
водка уже кончается. Значит - до  одиннадцати..."  Но  они  не  задавались
вопросом, откуда это узнали, - точно  так  же,  как  не  спрашивали  себя,
откуда они знают, что сегодня стоит солнечная погода или, наоборот, хлещет
проливной дождь. Винных магазинов в городе было, конечно,  не  один  и  не
два, но продавали  в  них  всегда  одно  и  то  же;  даже  пиво  кончалось
одновременно и  в  подвале  на  улице  Спинного  Мозга,  и  в  бакалее  на
Сухоточном проезде, на противоположном конце Уран-Батора, так  что  жители
любого района думали обобщенно: "винный", о какой бы конкретной  точке  ни
шла речь.
     Вот и Иван, прикинув, что  сегодня  в  винном  коньяк  по  тринадцать
пятьдесят, а с черного хода - еще и болгарский сушняк  по  рупь  семьдесят
плюс полтинник сверху,  решил,  что  Валерка,  сосед  и  кореш,  наверняка
возьмет сушняка, а потом еще задержится в подсобке поболтать с грузчиками,
- и, подойдя к винному, наткнулся прямо на него. Валерка тоже не удивился,
увидев Ивана, - словно знал, что  тот  возникнет  в  прямоугольнике  света
между рядами темно-синих ящиков, на фоне уже повешенной на заборе напротив
гирлянды тряпичных гвоздик.
     - Пойдем, - сказал Валерка, перекинул позвякивающую  сумку  в  другую
руку, подхватил Ивана под локоть и потащил  его  вниз  по  Спинномозговой,
кивая друзьям и огибая пронзительно пахнущие лужи рвоты.
     Дошли до обычного места - дворика  с  качелями  и  песочницей.  Сели:
Валерка, как всегда, на качели, а Иван - на  дощатый  борт  песочницы.  Из
песка  торчали  несколько  полузанесенных  бутылок,  узкий  язык   газеты,
подрагивавший на ветру, и несколько сухих  веточек.  Эта  песочница  очень
высоко ценилась у бутылочных старушек - она  давала  великолепные  урожаи,
почти такие же, как избушки на детской площадке в парке имени  Мундинделя,
и  старухи  часто  дрались  за  контроль  над  ней,  сшибаясь   прямо   на
Спинномозговой, астматически хрипя и душа друг друга пустыми  сетками;  из
какого-то странного такта  они  всегда  сражались  молча,  и  единственным
звуковым оформлением их побоищ - часто групповых - было торопливое дыхание
и редкий звон медалей.
     - Пить будешь? -  спросил  Валерка,  скусив  пластмассовую  пробку  и
выплюнув ее в пыль.
     - Не могу, - ответил Иван. - Ты же знаешь. Почки у меня.
     - У меня тоже не листья, - ответил Валерка, - а  я  пью.  Ты  на  всю
жизнь, что ли, дураком стал?
     - До праздника потерплю, - ответил Иван.
     - На тебя смотреть уже тошно. Как будто ты... - Валерка  сморщился  в
поисках определения, - как будто ты нить жизни потерял.
     Кисло пахнуло сушняком  -  Валерка  задрал  голову  вверх,  опрокинул
бутылку над разинутым ртом и принял в себя ходящую из  стороны  в  сторону
из-за каких-то гидродинамических эффектов струю.
     - Вот, - сказал он, - птиц сразу слышу. И ветер. Тихие такие звуки.
     - Тебе б стихи писать, - сказал Иван.
     - А я, может, и пишу, - ответил Валерка, - ты  откуда  знаешь,  знамя
отрядное?
     - Может,  пишешь,  -  равнодушно  согласился  Иван.  Он  с  некоторым
удивлением заметил, что дворик,  где  они  сидят,  состоит  не  только  из
песочницы и качелей, а еще и из  небольшой  огороженной  клумбы,  заросшей
крапивой, из длинного желтого дома, пыльного асфальта и  идущего  зигзагом
бетонного забора. Вдали,  там,  где  забор  упирался  в  дом,  на  помойке
копошились дети, иногда подолгу задумчиво  замиравшие  на  одном  месте  и
сливавшиеся с мусором, отчего невозможно было  точно  определить,  сколько
их. "В центре дети воспитанные и уродов мало, - подумал Иван, глядя на  их
возню, - а отъехать к окраине, так и на  качели  залазят,  и  в  песочнице
роются, и ножиком могут... И какие страшные бывают..."
     Дети словно почувствовали давление Ивановой мысли: одна  из  фигурок,
до этого  совершенно  незаметная,  поднялась  на  тонкие  ножки,  походила
немного вокруг мятой желтой бочки, лежавшей чуть в стороне  от  остального
мусора, и нерешительно двинулась по направлению к взрослым.  Это  оказался
мальчик лет десяти, в шортах и курточке с капюшоном.
     - Мужики, - спросил он, подойдя поближе, - как у вас со спичками?
     Валерка, занятый второй бутылкой, в которой отчего-то оказалась тугая
пробка, не заметил, как ребенок приблизился, - а обернувшись на его голос,
очень разозлился.
     - Ты! - сказал он. - Вас в школе не учили,  что  детям  у  качелей  и
песочниц делать нечего?
     Мальчик подумал.
     - Учили, - сказал он.
     - Так чего ж ты? А если б мы, взрослые, стали бы  к  вам  на  помойки
лазить?
     - В сущности, - сказал мальчик, - ничего бы не изменилось.
     - Ты откуда такой борзой? - с недобрым интересом спросил  Валерка.  -
Да ты знаешь, что у меня сын такой же?
     Валерка чуть преувеличивал - его сын, Марат, был  с  тремя  ногами  и
недоразвитый - третья  нога  была  от  радиации,  а  недоразвитость  -  от
отцовского пьянства. И еще он был младше.
     - Да у вас, может, и спичек нет? - спросил мальчик. - А я говорю  тут
с вами.
     - Были бы - не дал, - ответил Валерка.
     - Ну и успехов в труде, -  сказал  мальчик,  повернулся  и  побрел  к
помойке. Оттуда ему махали.
     - Я тебя сейчас догоню, - заорал Валерка, забыв  даже  на  секунду  о
своей бутылке, - и объясню, какие слова можно говорить, а какие  -  нет...
Наглый какой, труд твоей матери...
     - Да плюнь, - сказал Иван, - что, сам, что ли, таким  не  был?  Давай
поговорим лучше... Со мной, знаешь, что-то странное творится. Как будто  с
ума схожу. Вроде все про себя помню, но так, словно не  про  себя,  а  про
кого-то другого... Понимаешь?
     - А чего тут не понять? - спросил Валерка. - Ты сколько уже не пьешь?
     - Две недели, - ответил Иван. - Сегодня как раз.
     - Так чего ж ты хочешь. Это у тебя черная горячка начинается.
     - Нет, - сказал Иван, - не может такого быть.  Мне  главврач  сказал,
что она раньше чем через полгода не бывает.
     - Ты их слушай  больше.  Может,  они  думают,  что  ты  через  неделю
первомай отметишь, и утешают - чтоб не мучился зря.
     - Все равно, - сказал Иван, -  не  в  этом  дело.  Я,  представляешь,
детства не помню. То есть помню, конечно, - могу в  анкете  написать,  где
родился,  кто  родители,  какую  школу  кончил,  но  это  все  как-то   не
по-настоящему, что ли... Понимаешь, для себя ничего вспомнить  не  могу  -
для души. Закрываю глаза - и чернота одна, или груша желтая, если лампочка
отпечатается...
     По двору торопливо пробежали дети с  помойки  и  скрылись  за  углом.
Последним бежал мальчик, искавший спички.
     - Ну ты загнул, брат, - сказал Валерка. (Пока Иван говорил, он  добил
третью бутылку.) - Да кто ж его помнит, детство-то? Я  тоже  только  слова
одни помню. Так что можешь считать, с  тобой  все  в  порядке.  Вот  когда
картинки всякие вспоминать начнешь - это и будет черная горячка. И  потом,
какого мира его помнить-то, детство? Чего в нем хорошего? Как раз и...
     В углу двора, среди металлолома,  багрово  сверкнуло  и  оглушительно
грохнуло  -  словно  по  ушам  хлопнули  чьи-то  огромные  ладоши.  Вверху
провизжали осколки, и кусок желтой  жести  вонзился  в  борт  песочницы  в
нескольких сантиметрах от ноги Ивана.
     - Вот оно, детство твое, - придя  в  себя  от  неожиданности,  сказал
Валерка. - Пошли. Я тут больше пить не смогу - какую вонь подняли...
     Иван встал и пошел за Валеркой.  Все-таки  ему  не  удалось  выразить
того, что он хотел сказать, - все, что он  произносил  вслух,  оказывалось
путаным и полоумным, и Валерка был совершенно прав  в  своем  раздражении.
"Выпить бы", - почесал Иван в  затылке.  Что-то  подсказывало  ему:  стоит
выпить, даже совсем немного, бутылки две сухого - и все  пройдет.  "А  что
пройдет?" -  подумал  Иван.  Действительно,  непонятно  было,  что  должно
пройти. У Ивана, скорей, было чувство, что что-то  уже  прошло,  и  теперь
именно этого, прошедшего, и не хватает. "Ладно. А что  прошло?"  Это  было
совсем неясно, и, как Иван ни старался, единственное, что он  мог  сказать
себе, - что прошло то состояние, в котором  этих  вопросов  не  возникало.
Самое главное, что он даже не помнил, существовало  ли  в  его  памяти  до
несчастного   случая   какое-нибудь   другое,   отличное   от   нынешнего,
воспоминание о прошлом  -  или  и  тогда  все  ограничивалось  бесцветными
анкетными формулами.
     Вышли на Спинномозговую. Валерка оглядел багровые кирпичные  стены  и
развешанные к празднику красные шестерни на фасадах.
     - Ну, куда теперь? - спросил он.
     Иван пожал плечами. Ему было все равно.
     - А пошли к совкому, - сказал Валерка. - Прямо на площади  и  выпьем.
Может, там кто из наших будет...
     До площади Санделя, где находился совком,  идти  надо  было  вниз  по
Спинномозговой. Иван задумался, а  от  задумчивости  незаметно  перешел  к
тихому  внутреннему  оцепенению,  так  что  на  площади  оказался   как-то
незаметно для себя. На фасаде  серого  параллелепипеда  совкома  уже  были
вывешены три профиля - Санделя, Мундинделя и Бабаясина,  а  напротив,  над
приземистой совкомовской баней, развернута кумачовая лента со словами: "Да
здравствует дело Мундинделя и Бабаясина!" Еще видно было несколько  черных
телег с мигалками, и помахивали хвостами пасущиеся на газоне  совкомовские
мерины Истмат и Диамат.
     - Слышь, Валер, - сказал Иван, - а почему тут Мундиндель с  волосами?
Он же лысый был. И про дело Санделя ничего не пишут - что оно,  хуже,  что
ли? Раньше же вроде писали.
     - Откуда я знаю? - отозвался Валерка. - Ты еще спроси,  почему  трава
зеленая.
     Выстланное   рубчатыми   бетонными   плитами,   протяженное    пустое
пространство перед совкомом больше всего напоминало бы  военный  аэродром,
если бы не огромный памятник прямо напротив здания -  трехметровый  усатый
Бабаясин, занесший над головой легендарную саблю,  и  худенькие  крохотные
Сандель и Мундиндель,  словно  подпирающие  его  с  двух  сторон  и  почти
прекрасные в своем романтическом  порыве.  Со  стороны  памятника  светило
солнце, и своим контуром он напоминал воткнутые кем-то  в  бетон  огромные
толстые вилы. В тени памятника на вынесенных из  совкома  белых  табуретах
сидели несколько человек; перед ними, прямо  на  бетоне,  была  расстелена
газета, на которой зелено блестели бутылки и краснели помидоры.
     - Пошли к этим, что ли, - сказал Валерка.
     По гноящимся воспаленным глазам в  сидящих  у  памятника  легко  было
узнать рабочих с "Трикотажницы", пригородной фабрики  химического  оружия.
Двое   из   них   кивнули   Валерке   -   весь   город   знал   его    как
виртуоза-матершинника (даже кличка у него была -  "Валерка-диалектик"),  а
ребята с "Трикотажницы" очень гордились своими традициями краснословия.
     - Пить кто будет, мужики? - спросил Валерка.
     - Не, - после некоторой паузы ответил один из химиков, - мы секретаря
ждем. Уже тяпнули, хватит пока.
     - А... Ну и день, прямо не верится - даже на маяву не пьют...
     Валерка сел на бетон и оперся спиной о низкую  ограду  памятника.  По
поверхности серой плиты покатилось полиэтиленовое  колесико  пробки.  Иван
сел рядом, так же подоткнув под зад край ватника,  и  зажмурил  глаза.  На
душе у него по-прежнему было беспричинно грустно - зато и спокойно, и даже
мелькнуло на секунду в какой-то словно бы щели  воспоминание  -  странного
вида красная кепка, и еще пластмассовая поверхность стола, на которой...
     - Валерка! - тихо позвал кто-то из химиков. - Валерка!
     - Чего? - перестав булькать, спросил Валерка.
     -  Как  там  у  вас,  на  Самоварно-Матрешечном?  Выполнит  план  ваш
коллектив?
     Иван чуть вздрогнул. Это был откровенный  вызов  и  оскорбление.  Но,
сообразив, что химики вовсе не  собираются  затевать  разборку,  а  просто
хотят посостязаться с мастером языка, которому не обидно и  проиграть,  он
успокоился. Валерка тоже понял, в чем дело, - давно привык.
     - Выполняем помаленьку, - лениво ответил он. - А у вас  как  трудовая
вахта? Какие новые почины к майским праздникам?
     - Думаем пока, - ответил химик. - Хотим у вас в  трудовом  коллективе
побывать, с передовиками посоветоваться. Главное ведь -  мирное  небо  над
головой, верно?
     - Верно, - ответил Валерка. - Приходите, посоветуйтесь. Хотя  ведь  у
вас и  своих  ветеранов  немало,  вон  доска  почета-то  какая  -  в  пять
Стахановых твоего обмена опытом в отдельно взятой стране...
     Кто-то тихо крякнул.
     - Точно, есть у нас ветераны, - не сдавался химик, - да  ведь  у  вас
традиция  соревнования  глубже  укоренилась,   вон   вымпелов-то   сколько
насобирали, ударники майские, в Рот-Фронт вам слабое звено и надстройку  в
базис!
     "Хорошо, - отметил Иван, - а то уж больно он от  нервов  по-газетному
начал..."
     - Лучше бы о  материальных  стимулах  думали,  пять  признаков  твоей
матери,  чем  чужие  вымпела  считать,  в  горн  вам  десять  галстуков  и
количеством в качество, - дробной скороговоркой ответил Валерка, - тогда и
хвалились бы встречным планом, чтоб  вам  каждому  по  труду  через  совет
дружины и гипсового Павлика!
     Иван вдруг подумал, что сегодняшняя беседа с мальчиком у качелей  все
же как-то повлияла на Валерку, хоть он ни словом не обмолвился об этом,  -
что-то горькое прорывалось в его речи.
     Химик несколько секунд молчал,  собираясь  с  мыслями,  а  потом  уже
как-то примирительно сказал:
     - Хоть бы ты заткнулся, мать твою в город-сад под телегу.
     - Ну так и отмирись от меня на три  мая  через  Людвига  Фейербаха  и
Клару Цеткин, - равнодушно ответил Валерка. Победа, как  чувствовал  Иван,
не принесла ему особой радости. Это был не его уровень.
     - Дай выпить, а? - пробормотал смущенный химик. Иван открыл  глаза  и
увидел, как тот принимает  протянутую  Валеркой  бутылку.  Химик  оказался
совсем молодым парнем, но, судя по цвету лица и фиолетовым нарывам на шее,
поработал уже и с "Черемухой", и с "Колхозным  ландышем",  а  может,  и  с
"Ветерком". Все молчали - Иван хотел было что-то сказать для  сердечности,
но передумал и  уставился  на  черный  кончик  тени  от  сабли  Бабаясина,
незаметно для глаза ползущий по бетону.
     - А ты ничего маюги травишь, - сказал через некоторое время  Валерка,
- только расслабляться нужно. И не испытывать ненависти.
     Парень просиял от удовольствия.
     - А вы чего тут  маетесь?  -  спросил  кто-то  из  химиков.  -  Ждете
кого-то?
     - Так, - ответил Иван, - нить жизни ищем.
     - Ну и чего, нашли? - раздался сзади звучный голос.
     Иван обернулся  и  увидел  секретаря  совкома  Копченова,  зашедшего,
видно, со стороны памятника, чтобы  послушать  живой  разговор  в  массах.
Копченова Иван видел пару раз  на  заводе  -  это  был  небольшой  плотный
человек, совершенно неопределенного вида, носивший  обычно  дешевый  синий
костюм с большими лацканами, желтую рубашку и фиолетовый  галстук.  Раньше
он работал в каком-то банке, где украл не  то  двадцать,  не  то  тридцать
тысяч рублей, за что его частенько поругивали в печати.
     - Послушал я вас, ребята,  -  сказал  Копченов,  потирая  руки,  -  и
подумал - ну до чего ж у нас народ талантливый...  Как  это  ты,  Валерий,
диалектику с повседневной жизнью увязал - ну, хоть сейчас в газету.  Будем
тебя в следующем году в народные соловьи выдвигать... А вы, ребята, чего?
     - Записались, - ответил кто-то из химиков.
     - Выслушаю, - сказал Копченов, - выслушаю. Ты, Иван, тоже не уходи  -
кое-что тебе вручить должен. Пошли...
     Первое,  что  бросалось  в  глаза  внутри  совкома,  -  это  огромное
количество детей. Они были всюду: ползали по широкой  мраморной  лестнице,
покрытой красной ковровой дорожкой, висели на бархатных шторах, паясничали
перед широким, в полстены, зеркалом, жгли  в  дальнем  углу  холла  что-то
вонючее, убивали под  лестницей  кошку  -  и  непереносимо,  отвратительно
галдели. Пока поднимались по лестнице, Ивану два раза пришлось переступать
через  синюшных,  стянутых  пеленками  младенцев,  которые  передвигались,
извиваясь всем телом, как черви. Пахло внутри совкома  мочой  и  гречневой
кашей.
     - Вот так, - обернувшись, сказал Копченов. -  Отдали  детям.  Дети  -
наиважнейший участок, а бывает порой и самым узким.
     Поднялись на пятый этаж.  В  коридорном  тупике  в  глубоких  креслах
неподвижно  сидели  пять-шесть  ребят  в  круглых  авиационных  шлемах   с
прозрачными запотевшими забралами.
     - Это кто? - полюбопытствовал Валерка.
     - Эти-то? Юные космонавты.  Подсекция  Дворца  пионеров.  У  нас  тут
теперь Дворец пионеров, а внизу - еще детский сад и ясли.
     - А зачем они в шлемах?
     - Чтоб ацетон дольше не испарялся. За каждую бутылку деремся.
     Наконец  дошли  до  кабинета  Копченова.  Кабинет   оказался   совсем
маленьким и скудно обставленным. Почти весь его объем занимал длинный стол
для заседаний, из-под которого Копченов за ухо вытащил и пинком выпроводил
в коридор маленького слюнявого олигофрена. Иван заметил, что штора на окне
как-то подозрительно шевелится - видно, за ней тоже прятались дети,  -  но
решил не вмешиваться.
     - Садитесь, - сказал Копченов и показал на стол. Иван с Валеркой сели
под портретом матери  Санделя,  пронзительно  глядящей  в  комнату  из-под
белого чепца, а остальные присели к столу.
     -  Вот,  значит,  -  сказал  химик,  который  пытался  состязаться  с
Валеркой, - хотим, значит, на хозрасчет переходить. И на  самоокупаемость.
Коллектив прислал.
     - Хозрасчет, - сказал Копченов, - дело  хорошее.  Вы  как,  по  какой
модели собираетесь?
     - А май его знает, - ответил, подумав, химик. - Ты  и  расскажи.  Мы,
думаешь, понимаем? Вот допустим, сколько  фосгена  к  хлорциану  добавлять
надо, чтоб "Колхозный ландыш" получился, это я знаю, а про  модели  эти  -
откуда? Вся жизнь в цеху прошла.
     - Верно, - сказал Копченов. - Ох, верно. И правильно сделали, ребята,
что сюда пришли. Куда ж вам, как не сюда...
     Он встал из-за стола и заходил взад-вперед по  узкому  проходу  вдоль
стола, одной рукой держа себя сзади под  пиджаком  за  брючный  ремень,  а
другой - с  оттопыренным  большим  пальцем  -  тыкая  вперед,  словно  для
незримого рукопожатия, сильно наклоняя  при  этом  туловище  вперед.  Иван
вспомнил виденную когда-то дээспэшную брошюру,  называвшуюся  "Партай-чи",
где был описан целый комплекс движений,  благодаря  которым  человек  даже
самых острых умственных способностей мог настроить  себя  на  безошибочное
проведение линии  партии.  Упражнение,  которое  выполнял  Копченов,  было
оттуда.
     - Да... - сказал он, вдруг остановившись.
     Иван поглядел на него и поразился - глаза Копченова изменились  и  из
прежних хитро прищуренных щелочек превратились  в  два  оловянных  кружка.
Теперь он как-то по-другому дышал, и его голос стал на октаву ниже.
     - Чего сказать-то вам, - медленно произнес  он  и  вдруг  с  каким-то
горьким пониманием затряс головой. - Вижу! Все  ведь  вижу,  что  думаете,
газет почитавши! Верно, долго нам  врали.  Долго.  Но  только  прошло  это
время. Все теперь знаем - и как шашель порошная нам супорос закунявила,  и
как лубяная сутемень нам уд кондыбила. Почему знаем? Да потому что  правду
нам сказали. Теперь так спрошу - должны мы о детях и  внуках  думать?  Вот
ты, Валерий, соловей наш, скажи.
     - Вроде должны, - сказал Валерка. - Конечно.
     - Понятно. Так вот прикинь:  они  подрастут,  дети  наши,  а  к  тому
времени и новая правда поспеет. Так как мы,  хотим,  чтобы  им  эту  новую
правду сказали, как нам нынче?
     - Хотим, чего спрашивать-то, - зашумели за столом. - Ты дело говори!
     - А дело самое простое.  Руководство-то  сейчас  приглядывается:  как
народ работает? Будем плохо работать, так кто ж нам правду скажет? Да уж и
из благодарности простой надо бы. А не икру чужую считать и дачи. Вот  это
и есть настоящий хозрасчет.
     Копченов о чем-то на секунду задумался и подобрел лицом.
     - А вообще, - сказал он, - если сказать, черт возьми,  по-человечески
- до чего же хочется жить!
     Видно, он нажал какую-то кнопку - тотчас после  его  слов  в  кабинет
ввалилась толпа  пионеров  и  плотно-плотно  обступила  Валерку,  Ивана  и
химиков. Пионеры были в отглаженных белых рубашках с  галстуками  и  пахли
леденцами и крахмалом, отчего у Ивана  в  прокуренной  груди  поднялась  и
опала волна ностальгии  по  собственному  детству,  а  точнее  даже  -  по
выветрившейся памяти.
     - В музей их, - сказал Копченов.
     - Пошли, - скомандовал один из пионеров, и красногалстучный  поток  в
две секунды смыл и Ивана  с  Валеркой,  и  химиков  с  пола  копченовского
кабинета.
     Дальнейшее Иван помнил весьма смутно. От музея славы у него  остались
только обрывки воспоминаний - сначала их всех подвели к  совсем  маленькой
стеклянной витрине, за которой хранились первые документы народной  власти
в Уран-Баторе (тогда называвшемся как-то по-другому) - "Декрет  о  земле",
"Декрет о небе" и исторический "Приказ N_1":

                 "С первого числа мая месяца сего года
                 под страхом смертной казни запрещается
                       въезд и выезд из города.
               Комиссары: Сандель, Мундиндель, Бабаясин".

     Дальше почему-то шел стенд "Жизнь народов нашей страны до революции",
где к обтянутой холстом доске были проволокой прикручены  подкова,  желтая
лошадиная челюсть и сморщенный  лапоть.  Рядом,  в  освещенном  стеклянном
шкафу, висели крошечные дамские браунинги Санделя и Мундинделя, а под ними
- зазубренная сабля Бабаясина, показавшаяся не такой уж и  большой.  Всюду
были фотографии каких-то усатых рож, и  все  время  что-то  говорил  голос
пионера-экскурсовода, объяснявший, кажется, какую-то  непонятную  разницу.
Потом голос приобрел глубокие и мягкие бархатные обертона и начал говорить
о смерти - описывал разные ее виды, начиная с утопления.  Неожиданно  Иван
понял...

                                    3

     - Я тебе покажу, щенок, как надо при матери разговаривать! Я тебе дам
"майский жук"!
     Это кричал где-то за стеной Валерка, и еще долетал детский плач.
     - Маратик, потерпи, -  говорил  другой  голос,  женский.  -  Потерпи,
милый, - папа ведь...
     Иван повернулся на спину и уставился на чуть золотящийся под потолком
крендель люстры. Это была Валеркина комната, и он почему-то лежал  на  его
кровати в брюках и пиджаке. Но главным было не это,  а  тот  сон,  который
только что кончил ему сниться.
     В  этом  сне  он  попал  в  какое-то  странное  место  -  в  какую-то
мрачноватую комнату  со  стрельчатыми  окнами,  бывшую  когда-то,  видимо,
церковным помещением, а сейчас полную старых ободранных лыж  с  размокшими
ботинками, от которых шел сырой тюремный дух. В узкой щели окна был  виден
кусочек серого неба и изредка мелькали поднимающиеся вверх клубы пара. Сам
Иван сидел на крохотной скамеечке, а перед ним, на  огромной  куче  старых
ватников, спал старик с широкой бородой на груди -  так  во  сне  выглядел
Копченов. Иван попытался встать - и понял, что  не  может  сделать  этого,
потому что ноги Копченова лежат у него на плечах. И еще  Иван  понял,  что
умирает, и это связано не столько даже  с  ушибленной  почкой,  сколько  с
лежащими у него на плечах ногами. А наступить смерть  должна  была  тогда,
когда Копченов проснется.
     Иван попытался осторожно снять со своих  плеч  копченовские  ноги,  и
Копченов начал просыпаться - зашевелился,  замычал,  даже  чуть  приподнял
руку. Иван в  испуге  притих.  Старик  захрапел  опять,  но  спал  он  уже
неспокойно, вертел во сне головой и мог, как казалось, проснуться в  любую
минуту. Иван очень не хотел умирать - в его жизни было что-то,  ради  чего
имело смысл терпеть и кислую вонь этой комнаты,  и  копченовские  ноги  на
плечах, и даже тяжелую мысль, словно висящую в воздухе  вместе  с  запахом
размокшей кожи, - о том, что ничего, кроме этой  комнаты,  в  мире  просто
нет.
     "Должен  быть  какой-то  способ,  -  подумал   Иван,   -   выбраться.
Обязательно должен быть." И тут он  заметил,  что  на  копченовских  ногах
надеты лыжи - их концы только чуть-чуть не доставали до пола.  Тогда  Иван
вытащил из-под себя скамеечку и стал  осторожно  сгибаться,  прижимаясь  к
полу. Концы лыж уперлись в пол, и Иван  почувствовал,  что  может  вылезти
из-под копченовских ног. И как только он выбрался из-под них и сделал  два
шага в сторону, так сразу же перестала болеть ушибленная  почка.  А  потом
Иван понял, что он вообще никакой не Иван, - но эта мысль  его  совершенно
не опечалила. Главное, он уже твердо  знал,  что  нужно  делать.  В  стене
напротив стрельчатого окна была маленькая дверца. Иван на  цыпочках  дошел
до нее, открыл, протиснулся в тесную черноту и стал на ощупь  продвигаться
вперед.  Его  руки  прошлись   по   каким-то   пыльным   рамам,   стульям,
велосипедному рулю - и нащупали новую дверь впереди. Иван  перевел  дух  и
толкнул ее.
     Снаружи был жаркий солнечный день. Иван стоял в маленьком  дворе,  по
которому расхаживали куры и петухи. Двор был обнесен корявым,  но  прочным
забором, за которым были видны поднимающиеся  вверх  оранжевые  каменистые
склоны с  торчащими  кое-где  синими  домиками.  Иван  подошел  к  забору,
схватился за его край и поднял над ним голову. Совсем недалеко,  метрах  в
трехстах, был берег моря. И там  ослепительно  сверкал  на  солнце  тонкий
белый силуэт... Больше Иван ничего не запомнил.
     - Оклемался? - спросил Валерка, входя в комнату.
     - Вроде, - вставая, ответил Иван. - А что со мной было?
     - Переутомился, маек. Нас в музей этот повели, на четвертый  этаж,  а
потом Копченов спустился, стал говорить, как ты тонущего ребенка от смерти
спас, - и хотел тебе от имени совкома альбом преподнести. Вот тут-то ты  и
грохнулся. Тебя сюда на совкомовской телеге привезли, прямо как короля.  А
альбом вот он.
     Валерка протянул Ивану пудовую книжищу в глянцевой  обложке.  Иван  с
трудом удержал ее в руках. "Моя Албания" - было крупными буквами  написано
на обложке.
     - Что это?
     - Картины, - ответил Валерка. - Да ты погляди, там интересные есть. Я
тоже сначала думал, что одно гээмка, а посмотрел - ничего.
     Иван открыл альбом и попал на большую, в разворот,  репродукцию.  Она
изображала большое полено и лежащего на нем животом вниз  голого  толстого
человека.
     - "В поисках внутреннего Буратино", - прочел Иван название. Непонятно
только, где он Буратино ищет - в бревне или в себе.
     - По-моему, - ответил Валерка, - одномайственно.
     Иван перевернул страницу и вдруг чуть не выронил альбом  из  рук.  Он
увидел - и сразу узнал - огороженный дворик с петухами и курами, забор, за
которым по оранжевым горным склонам взбегали вверх синие домики  с  белыми
андреевскими крестами на ставнях. В центре двора на растрескавшейся  лавке
сидел человек в сером военном френче с закатанными  рукавами  и  играл  на
небольшом аккордеоне, открытый футляр от которого лежал рядом.
     - "Ожидание белой подводной лодки", - прочел Иван, подхватил альбом и
отправился в свою комнату, даже не поглядев на Валерку.
     Ключ лежал не как у всех, под половиком,  а  в  кармане  висящего  на
гвозде ватника. Иван понял, почему он оказался  в  комнате  у  Валерки,  -
видимо, те, кто привез его домой, не смогли отпереть дверь.
     Все в его комнате было по-прежнему: на скатерти - пятно  от  селедки;
громоздился маленький бутылочный кремль у двери  шкафа  и,  изо  всех  сил
стараясь казаться обнаженной, улыбалась фотографу голая баба у "Запорожца"
на календаре. Иван повалился спать.
     С той самой минуты, как он коснулся головой поролоновой подушки,  ему
снова начали сниться сны. Он стоял на какой-то невероятно высокой крыше  и
глядел вниз, на раскинувшийся  далеко  кругом  ночной  город,  похожий  на
нагромождение гигантских кварцевых кристаллов, освещенных изнутри тысячами
оттенков электрического света, и совершенно  не  боялся,  что  сейчас  его
схватят и куда-то поволокут  (в  Уран-Баторе  самым  высоким  зданием  был
пятиэтажный совком, но и мечтать было  нечего  когда-нибудь  поглядеть  на
город с его крыши). Потом он оказался внизу, на широкой и  светлой  улице,
полной веселых и беззаботных людей, и даже не сразу  сообразил,  что  дело
происходит ночью, а светло вокруг от фонарей и витрин. В следующий  момент
он уже несся по висящей на тонких опорах дороге в тихо ревущей  машине,  и
перед ним на приборной доске загорались синие, красные, оранжевые цифры  и
линии, а вокруг в несколько рядов шли  машины,  среди  которых  невозможно
было найти и двух одинаковых. Потом он оказался за столиком в ресторане  -
вокруг сидели несколько человек в военной форме, которых он отлично  знал,
а  на  столе,  между  неправдоподобными  стаканами  и  бутылками,   лежало
несколько пачек "Винстона".
     - А-а-а, - завыл Иван, просыпаясь, - а-а-а-а...
     Странный сон рассыпался и исчез - когда  Иван  открыл  глаза,  вокруг
была знакомая комната, и за черным окном привычно тренькала гитара. У него
осталось неясное воспоминание об испытанном потрясении, а в чем было дело,
он не помнил совершенно. Но оставаться в кровати было страшно. Он встал  и
нервно заходил по крашеным доскам пола. Надо было чем-то себя занять.
     "А не убраться ли в комнате? - подумал он. - Такое  свинство,  просто
страшно делается... свинство... свинство, - повторил он несколько раз  про
себя, чувствуя, как от этого слова внутри что-то начинает  подниматься,  -
свинство..."
     Странное ощущение постепенно прошло.
     Оглядевшись, он решил начать с бутылок. "Чего-то такое странное было,
- вспомнил он, раскрывая окно и  выглядывая  вниз,  в  заваленный  мусором
двор, - насчет аккордеона..."
     Во дворе было пусто - только в  его  дальнем  конце,  там,  где  были
качели и песочница, дрожали сигаретные огоньки. Дети  давно  разошлись  по
домам, и можно было выкидывать мусор прямо  вниз,  на  помойку,  не  боясь
кого-нибудь изувечить. Иван  швырнул  несколько  бутылок  в  окно,  прошла
примерно секунда, и тут снизу долетел немыслимый по своей  пронзительности
кошачий вой, которому немедленно ответило радостное улюлюканье со  стороны
качелей и песочницы.
     - Давай, трудячь, в партком твою Коллонтай! - закричал оттуда  пьяный
голос Валерки - видно, успел спуститься. Захохотали какие-то бабы. -  Всем
котам первомай сделаем в три цэка со свистом!
     - Со свистом, - повторил Иван, - свинство... со свистом... винстон...
     Он вдруг отшатнулся от окна  и  схватился  руками  за  голову  -  ему
показалось, что его плашмя ударили доской по лицу.
     - Господи! - прошептал он. - Господи! Да как я забыть-то мог?
     Он кинулся к шкафу, раскидал оставшиеся бутылки - они  покатились  по
полу, несколько  разбилось  -  и  распахнул  косые  дверцы.  Внутри  стоял
ободранный футляр от аккордеона; Иван вытащил его  из  шкафа,  перенес  на
кровать, щелкнул замками, откинул крышку и положил ладони  на  шероховатую
панель передатчика. Одна его ладонь  поползла  вправо,  перешла  в  другое
отделение и нащупала холодную рукоять  пистолета;  другая  нашла  пакет  с
деньгами и картами.
     - Господи, - еще раз прошептал он, - а ведь все позабыл, все-все.  Не
долбани эта штука по спине, так ведь и сейчас с ними пил бы... И завтра...
     Он встал и еще раз прошелся по комнате, вороша волосы ладонью.  Потом
сел на место, пододвинул к себе раскрытый  футляр  и  включил  передатчик,
который  словно  раскрыл  на  него  два  разноцветных  глаза:  зеленый   и
желтоватый.

                                    4

     На следующее утро Ивана  разбудила  музыка.  Проснувшись,  он  первым
делом ощутил ужас от мысли, что все позабыл. Вскочив на ноги, он  метнулся
было к шкафу - и выдохнул, убедившись, что все  помнит.  Оказалась  лишней
сделанная карандашом на обоях контрольная надпись: С САМОГО УТРА -  ПЕРВЫМ
ДЕЛОМ СЫГРАТь НА АККОРДЕОНЕ.  Стало  даже  чуть  смешно  и  стыдно  своего
вчерашнего страха.
     Иван повернулся на спину,  заложил  руки  за  голову  и  уставился  в
потолок. Со стороны окна долетела  еще  одна  волна  неопределенно-духовой
музыки, похожей на запах еды. К ней примешались  густые  и  жирные  голоса
солистов, добавлявшие в мелодию что-то вроде навара. "Почему музыка-то?" -
подумал  Иван  и   вспомнил:   сегодня   праздник.   День   бульдозериста.
Демонстрация, пирожки с капустой и все такое прочее - может, и легче будет
уходить из города в пьяной суете,  по  дороге  на  вокзал  спев  со  всеми
что-нибудь на прощание у бюста Бабаясина.
     В дверь постучали.
     - Иван! - крикнул Валерка из-за двери. - Встал, что ли?
     Иван что-то громко промычал, постаравшись не вложить в  это  никакого
смысла.
     -  Договорились,  -  отозвался  Валерка  и  пробухал  сапожищами   по
коридору. "На демонстрацию пошел" -  понял  Иван,  повернулся  к  стене  и
задумался, глядя на крохотные пупырчатые выступы на обоях.
     Через некоторое время во  дворе  стихли  веселые,  праздничные  звуки
построения и переклички -  стало  совсем  тихо,  если  не  считать  иногда
залетавших в окно музыкальных волн. Иван поднялся с  кровати,  по  военной
привычке тщательно и быстро ее убрал и стал собираться. Надев  праздничный
ватник с белой нитрокрасочной надписью "Levi's"  и  дерматиновый  колпачок
"Adidas",  он  тщательно  оглядел  себя  в  зеркале.  Все  вроде  бы  было
нормально, но на  всякий  случай  Иван  выпустил  из-под  шапочки-колпачка
длинный льняной чуб и приклеил к подбородку синтетическую семечную  лузгу,
вынутую из аккордеонного футляра. "Теперь - в самый раз",  -  подумал  он,
подхватил  футляр  и  оглядел  на  прощание  комнату.  Шкаф,   женщина   с
"Запорожцем", кровать, стол, пустые бутылки. Прощание оказалось несложным.
     Внизу, у выхода на улицу,  стоял  Валерка.  Прислонясь  к  стене,  он
курил; как и на Иване, на нем был праздничный ватник,  только  "Wrangler".
Иван не ожидал его здесь встретить, даже вздрогнул.
     - Чего, - добродушно спросил Валерка, - проспался?
     - Ну, - ответил Иван. - А ты разве с колонной не ушел?
     - Ты даешь, мир  твоему  миру.  Сам  же  орал  через  дверь,  чтоб  я
подождал. Совсем, что ли, плохой?
     - Ладно, май с ним, - неопределенно сказал  Иван.  -  Куда  пойдем-то
теперь?
     - Куда, куда. К Петру. Посидим с нашими.
     - Это ж через центр мирюжить, - сказал Иван, - мимо совкома.
     - Пойдем, не впервой.
     Иван вслед за Валеркой поплелся по  пустой  и  унылой  улице.  Никого
вокруг видно не  было  -  только  откуда-то  издалека  доносилась  духовая
музыка, к которой теперь добавились острые  и  особенно  неприятные  удары
тарелок, раньше  отфильтровывавшиеся  окном.  Улица  перетекла  в  другую;
другая - в третью; музыка  становилась  все  громче  и  наконец  полностью
вытеснила из ушей Ивана шарканье его и Валеркиных сапог об асфальт.  После
очередного угла стал виден затянутый  красным  помост,  на  котором  стоял
певец с неправдоподобно румяным лицом; он делал руками движения от груди к
толпе и, несмотря на  широко  открытый  рот,  ухитрялся  как-то  удивленно
улыбаться  тому,  что  вот  так  запросто  дарит  свое  искусство  народу.
Одновременно с тем, как он стал виден, долетели слова песни:

                         Стра-на моя! Сво-бод-ная!
                         Как бом-ба во-до-род-ная!

     Тут певца скрыл новый угол, и  музыка  опять  превратилась  в  мутное
месиво из духовых и баритона. Впереди стал виден  хвост  идущей  к  центру
города колонны, и Валерка с Иваном прибавили  шага,  чтобы  догнать  ее  и
пристроиться. Мимо проплыли хмурый Осьмаков с застиранным воротником плаща
и улыбающаяся Алтынина с приколотым бантом. Они стояли в стороне от потока
людей, в боковой улочке, возле лошадей, впряженных в огромный  передвижной
стенд наглядной агитации в виде бульдозера.
     Вскоре вышли на площадь перед совкомом. Памятник Санделю,  Мундинделю
и Бабаясину был украшен тяжелыми от дождя бумажными орхидеями, а на острие
высоко вознесенной над головой  бронзового  Бабаясина  сабли  был  насажен
маленький подшипник с крючками на внешнем кольце;  от  этих  крючков  вниз
тянулись праздничные красные  ленты.  Их  сжимали  в  своих  левых  кистях
человек двадцать членов городского актива -  все  они  были  в  одинаковых
коричневых плащах из клеенки и блестящих от  капель  шляпах  и  ходили  по
кругу, снова и снова огибая памятник, так что  сверху,  будь  оттуда  кому
посмотреть, увиделось бы что-то вроде красно-коричневой зубчатой шестерни,
медленно вращающейся в самом центре  площади.  Остальные  живые  шестерни,
образованные взявшимися за руки людьми, приводились в движение главной,  а
зубчатую передачу символизировало крепкое рукопожатие.
     Иван и Валерка переминались с ноги на ногу, ожидая, когда их  колонна
вытянется в длинную петлю, чтобы  пронестись  мимо  центральной  шестерни.
Ждать пришлось долго - руководство  с  утра  здорово  устало  и  крутилось
теперь значительно медленнее.
     - Валер, - спросил Иван, - а чего в этот раз все как-то по-другому?
     - Радио, что ли, не слушал? Коробку передач усовершенствовали.  Новая
модель бульдозера теперь будет.
     Валерка с опасением  потер  пальцем  белые  буквы  на  ватнике  -  не
расплываются ли. Такие случаи  бывали.  Наконец  народу  впереди  осталось
совсем мало, и Иван с Валеркой, взявшись за руки и сцепившись с  соседями,
прошмыгнули между двух ментов и понеслись к центру площади.
     Рукопожатие прошло как-то незаметно, если не считать того,  что  Иван
не догадался перекинуть футляр из правой руки в левую сразу - из-за  этого
он чуть замешкался перед памятником,  но  все  же  успел.  Руку  он  пожал
редактору "Красного Полураспада" полковнику Кожеурову, а Валерке  достался
мокрый черный протез  совкомовского  завкультурой,  который,  по  примете,
приносил несчастье. От этого Валерка расстроился и, когда площадь  Санделя
осталась позади, и  народ  вокруг  опять  споро  собрался  в  колонну,  он
обернулся назад и погрозил кулаком уплывающему серому фасаду  с  огромными
красными словами МИР, ТРУД, МАЙ.
     Ватник Ивана сильно пропитался водой и отяжелел.  Но  идти  до  Петра
оставалось недолго. Милиции вокруг становилось все меньше,  а  пьяных  все
больше, но  казалось,  что  происходит  просто  внешнее  изменение  некого
присутствия, общее количество которого остается  прежним.  Наконец  вокруг
оказались крытые толем парники проспекта Бабаясина,  и  Иван  с  Валеркой,
доплыв вместе с толпой  до  знакомого  дома,  вышли  из  колонны  и  пошли
наперерез движению, не обращая внимания на свист  и  маюги  распорядителя.
Быстро добрались до знакомого подъезда и поднялись на третий этаж; уже  на
лестничной клетке возле двери в  общежитие,  где  проживал  Петр,  запахло
спиртным,  и  Валерка,  совершенно  забыв  зловещую  встречу  на  площади,
заулыбался и пихнул Ивана в плечо. Иван  как-то  неестественно  улыбнулся.
Общежитие сотрясала музыка.
     Петр открыл дверь и высунул в  проем  свою  небольшую  голову  -  как
всегда, показалось, что он стоит с той стороны дверей на скамеечке.
     - Привет, - без выражения сказал он.
     - Ну и гремит, - заходя в коридор, сказал  Валерка,  -  кто  это  так
трудячит?
     - "Ласковый май", - ответил Петр, уходя по коридору.
     Петрова комната отличалась от Ивановой расположением кровати и шкафа,
количеством бутылок на полу и календарем  на  стене  -  здесь  голая  баба
(другая), улыбаясь, протягивала в комнату стакан мандаринового сока  -  ее
выкрашенные зеленым лаком ногти  показались  Ивану  упавшими  в  стакан  и
потонувшими в нем мухами.
     Иван сел на кровать, взял с тумбочки журнал и открыл наугад - на него
глянул  какой-то  старый  мушкетер  в  берете.  Между  Валеркой  и  Петром
завязался односложный разговор, из которого Иван выцеживал вполуха  только
редкое Валеркино красное словцо.
     "В  коммунизме  есть  здоровое,   верное   и   вполне   согласное   с
христианством понимание жизни каждого человека, - писал  мушкетер,  -  как
служения сверхличной цели, как служения не себе, а великому целому".
     Эти слова как-то  очень  гладко  проскользнули  в  голову,  настолько
гладко, что совершенно неясен остался их смысл. Иван начал  вдумываться  в
них, и вдруг в комнате стало темнее, и сразу стих разговор за столом. Иван
поднял глаза. Мимо окна проплывал огромный  снаряд  наглядной  агитации  -
плоский фанерный бульдозер  алого  цвета,  со  старательно  прорисованными
зубьями открытого мотора. Поражали в нем и величина, и то, что весь он был
выполнен из цельного куска фанеры, специально для  этой  цели  выпущенного
местной фабрикой. Но было и какое-то странное несоответствие, которое Иван
заметил еще на демонстрации, когда проходил мимо стоящего в боковой улочке
снаряда и вглядывался в зеленые магниевые колеса, на которых тот стоял,  -
это, кажется, было шасси тяжелого  бомбардировщика  Ту-720.  Тогда  он  не
понял, в чем дело, а сейчас - видно, из-за того, что  в  окне  была  видна
только верхняя часть агитационной громадины - догадался: кабина бульдозера
была абсолютно пустой. Не было даже нарисованных стекол - вместо них зияли
две пропиленные квадратные дыры, сквозь которые сквозило  разбухшее  серое
небо.
     Бульдозер проплыл мимо, и  Иван,  кивая  головой  набегающим  мыслям,
погрузился в журнал, дожидаясь, когда все напьются до такой  степени,  что
можно будет незаметно уйти. Статья увлекла его.
     - ...Какого молота ты там высерпить хочешь?
     Иван поднял глаза. Валерка и Петр напряженно глядели на него. Тут  он
вдруг понял, что уже минут пять в комнате стоит полная тишина,  и  отложил
журнал.
     - Да тут интересно очень, - сказал он, на всякий случай поднося  руку
к карману, где лежал пистолет. - Философ Бердяев.
     - И чего же? - странно улыбаясь, спросил Петр. - Чего пишет?
     - Есть  у  него  одна  мысль  ничего.  О  том,  что  психический  мир
коммуниста резко делится на царство света и царство тьмы - лагери  Ормузда
и Аримана. Это в общем  манихейский  дуализм,  пользующийся  монистической
до...
     Удара табуреткой в лицо Иван даже не почувствовал  -  догадался,  что
получил  именно  табуреткой,  когда  увидел  с  пола,  как  Петр  с   этим
инструментом в руке делает к  нему  медленный  шаг.  Сзади  Петра  так  же
медленно пытался остановить Валерка -  и  успел.  Иван  потряс  головой  и
вытащил из кармана пистолет. В следующий момент в него  попала  табуретка,
метко пущенная Петром, пистолет отлетел в угол,  тихонько  хлопнул,  и  на
потолке появилась заметная выщербина. На пол посыпалась штукатурка.
     - Под блатного косит, ударник, - сказал растерявшемуся Валерке  Петр,
нагибаясь за пистолетом. - Я полтора года сидел, музыку эту знаю.  Сейчас,
-  повернулся  он  к  Ивану,  -  будет  тебе   эпифеномен   дегуманизации.
Аккордеоном по трудильнику.
     Он потянулся к футляру.

                                    5

     - Смотря на какую зарплату, -  говорил  Иван,  прижимая  к  углу  рта
скомканный носовой платок, - и смотря какую машину. Зря вы думаете, что  у
вас тут царство тьмы, а у нас - царство света. У нас тоже... Негры  всякие
бездомные... СПИД разносят...
     Ничего, кроме каких-то обрывков из  телепередачи  "Камера  смотрит  в
мир", Ивану не вспомнилось, но этого было  достаточно.  Валерка  с  Петром
слушали открыв рты - и Ивану даже не хотелось  вставать  из-за  стола.  Но
было уже пора.
     - Ты им скажи там, - говорил Валерка, пока Иван надевал ватник, - что
мы люди незлые. Тоже хотим, чтоб над  головой  всегда  было  мирное  небо.
Хотим спокойно себе трудиться, растить детей... Ладно?
     - Ладно, - отвечал Иван, пряча пистолет в футляр с рацией и аккуратно
защелкивая никелированные замки, - обязательно скажу.
     - И еще скажи, - говорил Петр, идя с ним по  коридору  с  одинаковыми
резиновыми половиками перед каждой дверью, - что наш главный секрет - не в
бомбах и самолетах, а в нас самих.
     - Скажу, - обещал Иван, - это я понял.
     - Возьми журнал, - сказал Петр в дверях, - в дороге почитаешь.
     Иван взял. Потом обнялся на прощание с Петром и притихшим Валеркой и,
не оборачиваясь, вышел на улицу. За ним щелкнула дверь. Он спустился вниз,
вышел на улицу  и  глубоко  вдохнул  воздух,  пахнущий  мазутом  и  сырыми
досками. В небе ало сверкнуло - Иван шарахнулся было к подъезду ("Неужто?"
- мелькнула мысль), но сообразил, что это салют.
     - Ур-а-а-а! - нестройно закричали на улице. - Ур-а-а-а!
     - Ура-а-а! - закричал Иван.
     В небе разорвалась новая пачка ракет, и все опять осветилось - желтые
заборы, желтые трехэтажки, желтые полосы  не  то  дыма,  не  то  тумана  в
близком косматом небе. Издалека-издалека  долетел  тревожный  и  протяжный
механический  вой  -  словно  напоминало  о   себе   что-то   огромное   и
ржаво-масляное, требуя внимания от людей, а может быть - просто поздравляя
их с праздником. Потом все стало зеленым.
     Иван зашагал к вокзалу.

                              Виктор ПЕЛЕВИН

                                 МАРДОНГИ

                                  Слух обо мне пройдет, как вонь от трупа.
                                                                 Н.Антонов

     Слово  "мардонг"  тибетское  и  обозначает  целый  комплекс  понятий.
Первоначально так назывался культовый объект, который получался вот  каким
образом: если какой-нибудь человек при жизни отличался святостью, чистотой
или, наоборот, представлял собой, образно выражаясь  "цветок  зла"  (связи
Бодлера с Тибетом только сейчас начинают прослеживаться), то после смерти,
которую, кстати, тибетцы всегда считали одной из стадий развития личности,
тело такого человека не зарывалось в землю, а обжаривалось в  растительном
масле (к северу от Лхасы обычно использовался жир яков), затем  обряжалось
в халат и усаживалось на землю, обычно возле дороги.  После  этого  вокруг
трупа и впритык к нему возводилась стена из сцементированных  камней,  так
что в результате получалось каменное образование,  в  котором  можно  было
уловить сходство  с  контуром  сидящей  по-турецки  фигуры.  Затем  объект
обмазывался глиной (в северных районах - навозом пополам с соломой,  после
чего был необходим еще один обжиг), затем штукатуркой и  разрисовывался  -
роспись была портретом замурованного, но, как правило,  изображенные  лица
неотличимы.  Если  умерший  принадлежал  к  секте  Дуг-па  или  Бон,   ему
пририсовывалась  черная  камилавка.  После  этого  мардонг  был  готов   и
становился объектом  либо  исступленного  поклонения,  либо  настолько  же
исступленного осквернения - в зависимости  от  религиозной  принадлежности
участников ритуала. Такова предыстория.
     Второе значение слова "мардонг" широко известно.  Так  называют  себя
последователи  Николая  Антонова,  так  называл  себя  сам  Антонов.   Наш
небольшой очерк не ставит себе целью проследить историю секты - нас больше
интересует ранний срез ее идеологии и мысли самого Антонова; кстати, мы не
согласны с появившейся недавно гипотезой, что Антонов - вымышленное  лицо,
а его труды - компиляция, хотя аргументы  сторонников  этой  точки  зрения
часто остроумны. Надо всегда помнить, что  "несуществование  Антонова",  о
котором многократно заявляли сектанты, есть одна из их мистических догм, а
вовсе не намек неким будущим исследователям. Согласиться с этой  гипотезой
нельзя еще и потому, что все сочинения, известные как  антоновские,  несут
на себе ясный отпечаток личности одного человека. "Пять или шесть страниц,
- пишет Жиль де Шарден, - и начинает казаться,  что  ваша  нога  попала  в
медленные челюсти  некоего  гада,  и  все  сильнее  нажим,  и  все  темнее
вокруг..."   Оставим   излишнюю   эмоциональность   оценки   на    совести
впечатлительного француза; важно то,  что  работы  Антонова  действительно
пронизаны  одним  настроением  и   стилистически   обособлены   от   всего
написанного в те годы -  если  уж  предполагать  компиляцию,  то  автор  у
подделок тоже должен быть один,  и  в  таком  случае  под  именем  Николая
Антонова нами понимается этот человек.

     Начало движения относится к 1993 году и связано  с  появлением  книги
Антонова "Диалоги с внутренним мертвецом".
     "Смерти нет" - так называется ее  первая  часть.  Идея,  конечно,  не
нова, но аргументация автора необычна. Оказывается, смерти нет потому, что
она уже  произошла,  и  в  каждом  человеке  присутствует  так  называемый
внутренний мертвец, постепенно захватывающий под свою власть  все  большую
часть личности. Жизнь, по Антонову, - не  более  чем  процесс  вынашивания
трупа, развивающегося внутри, как  плод  в  матке.  Физическая  же  смерть
является конечной актуализацией внутреннего мертвеца и представляет собой,
таким образом, роды. Живой человек, будучи зародышем трупа, есть  существо
низкое и неполноценное.  Труп  же  мыслится  как  высшая  возможная  форма
существования, ибо он вечен (не физически, конечно, а категориально).
     Ошибка  обычного  человека  заключается  в  том,  что  он   постоянно
заглушает в себе голос внутреннего мертвеца и боится отдать себе  отчет  в
его существовании. По Антонову, ВМ  (так  обычно  обозначается  внутренний
мертвец в изданиях нынешних антоновцев) - самая ценная часть  личности,  и
вся духовная жизнь должна быть ориентирована на него. Мы  еще  вернемся  к
этой мысли, получившей развитие в последующих  работах  Антонова,  а  пока
перейдем ко второй части "Диалогов".
     Она называется "Духовный  мардонг  Александра  Пушкина".  Уже  здесь,
помимо  введения  термина,   обозначены   основные   практические   методы
прижизненного пробуждения внутреннего мертвеца. Антонов пишет  о  духовных
мардонгах, образующихся после смерти людей,  оставивших  заметный  след  в
групповом  сознании.  В  этом  случае  роль  обжарки  в  масле   выполняют
обстоятельства  смерти  человека  и  их  общественное  осознание  (Антонов
уподобляет Наталью Гончарову сковороде, а Дантеса - повару), роль кирпичей
и цемента  -  утверждающаяся  однозначность  трактовки  мыслей  и  мотивов
скончавшегося. По Антонову, духовный мардонг Пушкина был готов к концу XIX
века, причем роль окончательной раскраски сыграли оперы Чайковского.
     Культурное пространство, по Антонову, является Братской Могилой,  где
покоятся  духовные  мардонги  идеологий,  произведений  и  великих  людей;
присутствие  живого  в  этой  области  оскорбительно  и  недопустимо,  как
недопустимо в некоторых  религиях  присутствие  менструирующей  женщины  в
храме. Братская Могила, разумеется, понятие идеальное (после выхода  книги
в издательство пришло много писем с просьбой указать ее местонахождение).
     Существование духовных трупов в  ноосфере,  говорит  дальше  Антонов,
способствует выработке правильного  духовно-эмоционального  процесса,  где
каждый шаг ведет  к  "утрупнению"  (один  из  ключевых  терминов  работы).
Практические рекомендации, приведенные в "Диалогах", впоследствии получили
развитие, поэтому будет правильно рассмотреть их по второй книге Антонова.
     Книга "Ночь. Улица. Фонарь.  Аптека"  (1995)  представляет  собой  на
первый взгляд бессвязный набор афоризмов и медитационных методик -  однако
адепты утверждают, что в  этих  высказываниях,  а  также  в  принципах  их
взаимного  расположения  зашифрованы  глубочайшие  законы  Вселенной.   За
недостатком места мы не сможем рассмотреть эту  сторону  книги  -  отметим
только, что последние исследования на ЭВМ ЕС-5540  установили  несомненную
структурную связь между повторяемостью в книге слова "гармония" и ритуалом
приготовления  вареной  суки  -  национального  блюда   индейцев   Навахо.
(Легендарный факт съедения Антоновым в  мистических  целях  своей  собаки,
предварительно якобы загримированной под Пушкина, никак не  документирован
и, по-видимому,  является  одним  из  многочисленных  мифов  вокруг  этого
человека; насколько известно, никакой собаки у Антонова не было.)
     Практические техники, ведущие к  "утрупнению",  разнообразны.  Еще  в
первой книге предложен "Разговор о Пушкине". (Утверждают, что в  последние
годы жизни Антонов открывал рот только для того, чтобы  сделать  очередное
заявление о величии Пушкина; антоновцы комментируют это в том смысле,  что
мастер работал одновременно над двумя мардонгами - укреплял  пушкинский  и
достраивал  свой.)   Эта   практика   среди   антоновцев   сейчас   строго
формализована: "Разговор о Пушкине" начинается с  вводного  утверждения  о
том, что поэт не знал периода ученичества, и кончается распеванием  мантры
"Пушкин пушкински велик" - регламентированы  не  только  все  произносимые
слова, но и интонации. Можно допустить, что при жизни Антонова  (антоновец
бы поправил, сказав - при первосмертии) существовали отклонения от  канона
и в современной форме он сложился позднее.
     Другой техникой утрупнения является изучение древнерусской культуры -
разумеется, не ее самой, а ее мардонга.  На  этом  пути  Антонов  высказал
интересную  мысль,  благодаря   которой   к   движению   примкнула   масса
славянофилов. Антонов заявил, что найденный археологами под Киевом  горшок
VIII века является первым в истории мардонгом, а находящаяся в  нем  малая
берцовая кость принадлежала девочке по имени Горухша - это слово  написано
на горшке. После такого патриотического  высказывания  антоновцы  получили
государственную дотацию, и их движение заметно укрепилось.
     Кроме  этих  методик,  Антонов  рекомендует  изучение   какого-нибудь
мертвого языка, например, санскрита, а также лежание в гробу.
     С момента возникновения секты быт ее членов был подвергнут тщательной
ритуализации. Рассказывают, например, что Антонов не терпел, когда при нем
огурцы вынимали из банки  пальцами  -  по  его  мнению,  мертвость  овощей
осквернялась живым прикосновением. Работа "Ежедневное  чудо",  где,  может
быть, рассмотрены эти вопросы, не сохранилась.
     Книга  "Майдан"  (1998)  при  стилистическом  единстве  с  остальными
сочинениями сдержанней и задумчивей и чем-то  напоминает  суры  мединского
периода. В ней нет новых идей, но углублены и развиты ранее высказанные  -
например, появляется мысль о множественности  внутренних  трупов,  которые
как  бы  вложены  один  в  другой,  наподобие  матрешек  (по  Антонову   -
древнерусский символ мардонга), причем каждый последующий  труп  созерцает
предыдущий и испытывает по  нему  ностальгию;  первичный  внутренний  труп
тоскует по окончательному, то есть по актуализированному мертвецу  -  круг
замыкается.
     В этой книге Антонов отрекается от тех своих последователей,  которые
идут на самоубийство, - он  презрительно  называет  их  "недоносками".  (В
системе  Антонова  убийство  рассматривается  как  кесарево   сечение,   а
самоубийство - как преждевременные  роды.  Смерть  в  юности  уподобляется
аборту.)
     В 1999 году Антонов достигает актуализации. Его мардонг устанавливают
на тридцать девятом километре Можайского шоссе, прямо у дороги.
     Он и сейчас на этом месте,  и  в  любое  время  там  можно  встретить
антоновцев - это хмурые  молодые  люди  в  темных  плащах,  крашенные  под
блондинов,  с  перетянутыми  резинкой  -  чтобы  трупно  синели  кисти   -
запястьями.  У  мардонга  читают  стихи  -  обычно  Сологуба  или   Блока,
отобранные по антоновскому принципу  "максимума  шипящих".  Иногда  читают
стихи самого Антонова:

                        ...а когда догорит свеча,
                        и во тьме отзвучат часы,
                        мертвецы ощутят печаль,
                        на полу уснут мертвецы...

     С шоссе открывается удивительный вид.

                              Виктор ПЕЛЕВИН

                             ПАПАХИ НА БАШНЯХ

     Со времен Гомера  хорошо  известен  следующий  литературный  сюжет  -
слепому библиотекарю снятся две группы героев, одна из  которых  обороняет
некую крепость, а другая пытается  взять  ее  штурмом.  Сюжет  чрезвычайно
навязчив - люди  склонны  воспринимать  через  его  призму  даже  события,
которые с фактической точки зрения совершенно не укладываются в эту канву.
За примерами далеко ходить не надо - достаточно  открыть  любую  газету  и
прочитать о "штурме космоса". То, что объектом штурма является  абсолютная
пустота, не должно смущать - это лишний раз подтверждает  известный  тезис
философа Ильина о том, что русская мысль в своем саморазвитии  приходит  к
стихийному буддизму. Или, для простоты, можно взять "битву  за  урожай"  -
тут  роль  крепости  играет   пшеничное   поле   (возможно,   с   этикетки
"Пшеничной"). Кроме этих примеров, можно вспомнить  штурм  полюса,  атома,
глубин океана и так далее.
     Интересно - и показательно - что во всех приведенных случаях  неясно,
кто такие защитники. Возможно, что мы ничего про них не знаем потому,  что
ни один из этих штурмов так и не увенчался полным успехом.
     Но самое интересное, что  стоит  какому-нибудь  реальному  жизненному
событию полностью уложиться в  рамки  гомеровского  сюжета,  как  сознание
напрочь отказывается узнавать его  в  случившемся  и  настойчиво  пытается
увидеть на его месте что-то иное. Кроме того, подлинные защитники крепости
обычно даже не догадываются, что их действия являются защитой крепости,  -
подтверждением чему и служит наша история.
     В тот достопамятный август, когда  Шамиль  Басаев  взял  Кремль,  эта
новость  по   какой-то   странной   причине   долгое   время   не   желала
распространяться за пределы Садового Кольца. Может быть, дело в  том,  что
слово "взял" не очень подходило к ситуации  -  если  не  считать  убийства
офицера ГАИ, сидевшего в своем стакане у въезда в Кремль,  акция  обошлась
без жертв. Да и то, как выяснилось, милиционер был застрелен  потому,  что
украинской  снайперше,  ехавшей  в  одной  из  головных  машин,  показался
подозрительным большой черный телефон, по которому он  с  кем-то  говорил.
Такой молниеносный успех операции объясняется прежде всего тем, что  акция
была тщательно спланирована и были учтены все проблемы, возникшие во время
буденновского рейда.
     На этот раз не было никаких КамАЗов и  никакого  камуфляжа  -  двести
человек из басаевского диверсионно-штурмового батальона  ехали  на  сорока
"Мерседесах-600", конфискованных для этой цели у  жителей  горных  районов
Чечни. Успеху операции способствовало то, что  большая  часть  машин,  как
этого требует горский обычай, была с мигалками. Каждый боец батальона  был
гладко выбрит и одет в ярко-малиновый пиджак (они были  наскоро  сшиты  из
крашенных свекольным соком мешков), а вокруг шеи  имел  толстую  унитазную
цепь, покрашенную золотой краской, - эти цепи, как показало расследование,
были в спешном порядке произведены в одном из грозненских бюро  ритуальных
услуг.
     Дополнительным  результатом  тщательной   подготовки   была   крупная
экономия денег - в этот раз на взятки  ГАИ  ушло  немногим  более  трехсот
долларов,  потому  что  большинство  милиционеров   просто   не   решались
останавливать  такой  представительный  кортеж,  а  те,  которые  все   же
поднимали свой  жезл,  довольствовались  выброшенной  в  окно  стотысячной
купюрой. По всей видимости, среди консультантов Басаева нашелся  психолог,
знавший, что в  силу  врожденного  подобострастия  к  богатству  швейцары,
милиция и проститутки склонны брать значительно меньше с тех, кто поражает
их рассудок роскошью своего выезда или наряда.
     В соответствии с  первоначальным  планом  операции,  сразу  же  после
захвата Кремля все входы и  выходы  из  него  были  забаррикадированы.  Из
подвалов Дворца Съездов было вытащено заранее  заготовленное  там  оружие,
бойцы переоделись в свои традиционные защитные  наряды,  и  между  зубцами
кремлевской стены  засверкали  оптические  прицелы  басаевских  снайперов.
Словом, успех был полный, если не считать того, что Кремль оказался  почти
пустым -  ни  одного  члена  правительства  или  сколько-нибудь  заметного
государственного служащего захватить не удалось. Число заложников,  взятых
группой Басаева, составило около двадцати человек - в  основном  это  были
работники казино из  Дворца  Съездов  и  несколько  монтеров,  проводивших
ремонтные работы, несмотря на воскресный день. Но Басаев совершенно не был
обескуражен небольшим числом захваченных.
     - Завтра сами придут, слюшай, - сказал он растерянному  пакистанскому
инструктору. - Сажать нэкуда будет.
     Чутье и на этот раз не изменило террористу, но об этом мы скажем чуть
позже. Сразу же  после  захвата  территории  Кремля  и  организации  узлов
обороны на трех главных направлениях  возможных  контратак  Шамиль  Басаев
приступил к выполнению второй части своего плана. Эта вторая  часть  имела
прямое отношение к такому, казалось бы, далекому от террора  событию,  как
резкое подорожание каракуля на Московской меховой бирже.
     Сняв телефонную  трубку,  Басаев  набрал  номер,  который  он  помнил
наизусть, и, когда на том конце линии откликнулись, произнес:
     - Тама!
     После чего бросил трубку.
     Здесь не обойтись без некоторых объяснений.
     Всем хорошо известно, что за любой кровью в наше время  стоят  чьи-то
деньги. Деятельность Шамиля Басаева ни в коем случае не  была  исключением
из этого правила. Как сейчас окончательно установлено, главным  московским
спонсором и союзником Басаева был генеральный  директор  "Тута-банка"  Ким
Полканов. Именно он еще за два месяца до описываемых событий развил бурную
деятельность по скупке каракуля,  который  в  результате  подорожал  почти
втрое.
     В этом месте мы хотели бы сделать одно чрезвычайно важное  замечание.
Ни в  коем  случае  не  следует  путать  "Тута-банк"  с  "Тама-банком",  а
некоторое концептуальное сходство их названий мы попытаемся объяснить. Оно
связано с методикой первоначального накопления. В те дни,  когда  Полканов
собирал стартовый капитал для своего бизнеса, его единственным  достоянием
были табличка с  надписью  "Обмен  валюты"  и  молоток.  Обычно  он  вешал
табличку  возле  какой-нибудь  глухой  подворотни,  прятался  там  и  ждал
клиента.  Когда  кто-нибудь  из  них  заходил  в  подворотню  и  спрашивал
Полканова, где здесь банк, Полканов отвечал:
     - Тута!
     После  чего  немедленно   бил   клиента   по   голове.   То   ли   из
сентиментальности, то ли из суеверия предприниматель не пожелал расстаться
со словом, принесшим ему  удачу,  деньги  и  возможность  войти  с  первую
десятку российских финансистов.
     Что  же  касается  Марлена  Хрюслина,  президента  совета  директоров
"Тама-банка", то он, как и все предприниматели в  те  годы  экономического
рабства, тоже  был  вынужден  пользоваться  табличкой  с  надписью  "Обмен
валюты", но его ролью было направить  клиента  в  подворотню,  где  стояло
совсем другое юридическое лицо с удавкой. Когда прохожие, увидев табличку,
спрашивали,  где  здесь  банк,  Хрюслин,  показывая  в  глубь  подворотни,
говорил: "Тама". Такой способ аккумулирования средств - причем  совершенно
легальный и респектабельный во  всем,  что  касалось  деятельности  самого
Хрюслина, - оказался очень эффективным,  потому  что  большинство  граждан
решалось завернуть в подворотню, у входа в  которую  стоял  симпатичный  и
интеллигентный человек. Понятно, что, узнав правду о  деятельности  своего
партнера, Хрюслин разорвал с ним  всякие  деловые  контакты,  но  средств,
собранных за время работы  с  Хрюслиным,  хватило  этому  партнеру,  чтобы
открыть свой бизнес - небезызвестный "Вона-банк".
     Мы несколько отвлеклись от канвы событий,  но  надеемся,  что  теперь
стало ясно, кто, используя вызванный  захватом  Кремля  кризис,  раздувает
нынешний скандал вокруг "Тама-банка". Умный читатель без труда поймет  все
сам,  если  обратит  внимание  на  то,  что  именно   газеты,   скупленные
"Вона-банком", изо всех сил пытаются связать деятельность  "Тама-банка"  с
кремлевскими событиями.
     Так вот, связавшись с Полкановым по телефону,  Шамиль  Басаев  сказал
только одно слово:
     - Тама!
     Это был условный сигнал, выбранный таким  специально,  чтобы  бросить
тень на "Тама-банк", который, повторяем, абсолютно никакого  отношения  ко
всей этой истории не имел, но был  зато  основным  конкурентом  Полканова.
Сразу же после этого с дачи Полканова в  направлении  Кремля  выехали  два
крытых грузовика, которые беспрепятственно  проникли  на  его  территорию.
Ворота за ними немедленно закрылись, и через  несколько  часов  звезды  на
всех кремлевских башнях скрылись под огромными каракулевыми папахами.
     Басаевцы, молниеносно проделавшие эту операцию,  имели  с  собой  все
необходимое  альпинистское  снаряжение,  а   перед   этим   долгое   время
тренировались в  горах.  Приказав  часовым  удвоить  бдительность,  Басаев
совершил намаз и стал ожидать парламентеров.
     Чтобы объяснить, почему  это  ожидание  затянулось,  следует  сказать
несколько слов о ситуации в Москве. Слухи о захвате Кремля, как  уже  было
отмечено, долгое время циркулировали в пределах  Садового  кольца,  причем
разносили их в основном таксисты, отказывавшиеся  везти  пассажиров  через
центр или  требовавшие  за  это  неимоверную  плату.  Первые  известия  об
удавшемся теракте дошли до ФСБ от одного из сотрудников, добиравшегося  до
работы на такси. Сначала там не  поверили  услышанному.  Когда  информация
получила подтверждение, в ФСБ решили  на  всякий  случай  проверить  ее  и
позвонили в московское бюро телекомпании Си-Эн-Эн. Там сказали, что с ними
никто ничего не согласовывал, и в ФСБ был  сделан  вывод,  что  информация
ложная.
     Ситуация осложнялась тем, что верхушка руководства ФСБ  в  это  время
сопровождала президента, наносившего официальный  визит  в  Гренландию,  и
принять быстрые ответственные  решения  было  некому.  Так  что  у  низкой
активности  силовых  структур  в  первые  два  дня  операции  есть  вполне
объективные причины. Что же касается слухов, будто охрана, бывшая в  курсе
возможных событий, просто увезла кормильца подальше, то всерьез мы  их  не
рассматриваем  -  все  эти  солнцевские  и  долгопрудненские  предвыборные
маневры просто омерзительны. Не спорить же всерьез с мнением, будто  такое
далекое место для визита было выбрано потому, что  у  террористов  имелась
атомная боеголовка, по дороге прикупленная на Украине.
     Когда силовые структуры все же убедились в справедливости  информации
о  захвате  Басаевым  Кремля,  аналитическому  отделу  ФСБ  было  поручено
обдумать меры противодействия. Они были разработаны  в  рекордно  короткий
срок. Во-первых, было  решено,  что  нужно  немедленно  объяснить  жителям
столицы причину появления этих  огромных  папах  на  башнях.  (Хотя,  если
признаться честно, это заметили очень немногие.) Для  этого  по  городу  и
нескольким подконтрольным  телеканалам  была  пущена  информация,  что  на
Красной  Площади  готовится  концерт  Махмуда  Эсембаева  в  сопровождении
прибывающего из Пакистана ансамбля суфийской музыки.  Говорили  даже,  что
все спонсирует сам Питер Гэбриэл, а вместе с Эсембаевым будет петь  Нушрат
Фатех Али-Хан. Интересно, что сразу же после этого объявления неизвестными
личностями в Москве было изготовлено и продано огромное количество билетов
без даты - назвать их фальшивыми не поворачивается язык,  потому  что  это
слово предполагает существование настоящих билетов.
     Кремль, разумеется, был оцеплен и закрыт для  посещения,  но  никаких
толков в народе это не вызвало. Народ по обыкновению безмолвствовал, а  по
милицейским частотам велись переговоры с засевшим в  бункере  под  Дворцом
съездов Басаевым,  и  его  условия  (по  конфиденциальной  информации,  он
добивался огромных кредитов на подъем сельского хозяйства Чечни) уже  были
почти приняты. Возможно, факт захвата Кремля  удалось  бы  скрыть  совсем,
если бы несколько басаевцев не открыли торговлю гранатометами и  амуницией
прямо в Александровском саду.  Когда  конкуренты  по  торговле  оружием  с
известной точки на Котельнической набережной узнали об этом  и  навели  на
них свою милицию,  басаевцы  заперлись  в  Кремле.  О  происходящем  стало
известно журналистам, и никакой возможности дальше скрывать  факт  захвата
не осталось.
     Тогда в ФСБ решили  перейти  к  силовым  мерам.  Поскольку  в  группе
"Альфа"  на  предложение  взять   Кремль   осторожным   штурмом   ответили
нецензурной бранью и бросили трубку, было решено надавить  на  террористов
психологически. С этой целью на здании гостиницы "Националь" был  растянут
портрет  президента,  срочно  изготовленный  путем  монтажа:  на  портрете
президент грозно хмурил брови из-под малинового омоновского берета.  Акция
основывалась на идее полковника ГУОП Семичленного,  что  нахмуренное  лицо
президента повергнет врагов в трепет. Сам полковник, предлагая свой  план,
исходил из того, что его повысят в должности, как только о его идее  будет
доложено наверх. Так, разумеется, и произошло.
     Другой мерой воздействия на террористов было избрано отключение воды,
света и канализации. Впрочем,  после  нескольких  гранатометных  выстрелов
из-за стены и ехидного замечания  контролируемой  "Тута-банком"  газеты  о
том,  что  только  нынешняя  российская  власть  способна   обращаться   с
неизвестными  бандитами  так  же,  как  с  законно  избранными  депутатами
парламента, воду и канализацию включили опять.
     Вообще  реакция  средств  массовой  информации  была   неоднозначной.
Леворадикальная    печать    (особенно    подконтрольная     "Тута-банку")
демонстрировала широкий плюрализм мнений,  с  одного  конца  граничащий  с
паранойей,  а  с  другого  -   с   шизофренией.   Газеты,   контролируемые
"Вона-банком"  и  претендующие  на  интеллектуализм,  осторожно   отмечали
сходство папах с презервативами и  писали  о  неизбежной  в  постимперскую
эпоху   демаскулинизации    Кремля,    об    эдиповом    комплексе    юных
национально-государственных образований по отношению к недавней метрополии
и о  многом  другом.  Уровень  осмысления  случившегося  в  таких  статьях
поднимался до невероятных  высот,  и  даже  непонятно  делалось,  как  это
события вроде кремлевского захвата могут происходить в стране,  где  живут
настолько умные люди. Но и на это давался ответ.  "Басаев,  -  писал  один
автор,   -   просто   первым   осознал   довлеющую   над   построссийскими
пространствами  необходимость  как  можно  скорее  уйти   от   доминантных
парадигматических   кодов   фаллического   фетиша    и    этатизированного
воеризма..."
     Словом, если бы несколько опирающихся на "Тама-банк" свободных  газет
не сохранили объективность и трезвость, общественность так и не  составила
бы представления о реальном положении дел.
     Что  касается  радикально-патриотической  прессы,   то   ее   реакция
оказалась  на  редкость  единодушной.  Умозаключения,  стоявшие  за   этим
единодушием, были благородно-просты  и  достойны  древнеримского  учебника
логики: поскольку не подлежит сомнению, что Кремль контролируют  евреи,  а
Басаев захватил Кремль и, следовательно,  контролирует  его,  то  никакого
вопроса о его нацпринадлежности  не  возникает.  Басаев  просто  очередной
агент   международного   сионизма,    выполняющий    директиву    мирового
правительства.  Приводились  интригующие   факты   его   биографии;   было
опубликовано около десяти вариантов его настоящей фамилии от "Басайман" до
"Горгонзоллер"; последняя  фамилия,  по  некоторым  сведениям,  связана  с
некачественной  пиццей,  которой  патриотического  журналиста  угостили  в
чеченской пиццерии на улице Горького. Интересно,  что  все  авторы  такого
рода сходились на том, что настоящее имя Басаева - Шлемиль.
     Тем временем стало сбываться предсказание Басаева насчет добровольных
заложников. Для их пропуска  были  открыты  Боровицкие  ворота  Кремля.  В
первые два  дня  наплыв  желающих  был  так  велик,  что  охранявшие  вход
террористы  вынуждены  были  устроить  у  ворот  что-то  вроде  небольшого
фильтрационного   пункта.   На   территорию   Кремля   пропускали   только
тележурналистов и лиц, пользующихся повышенным общественным  вниманием,  -
различного рода магов, эстрадных артистов, депутатов, телеведущих, то есть
всех, кто мог своим присутствием поднять статус происходящего и  притянуть
к даваемому Басаевым представлению еще больше внимания.
     Конкуренция была жесткой, и доходило до драк -  гитарист  поп-команды
"Бык божий" Андрей Андросов, отвергнутый бородатыми часовыми в силу  своей
малой известности в Чечне,  в  ярости  пытался  избить  гитарой  продюсера
группы "Гы-гы" Ларри  Аналбесова,  но  был  оттащен  охраной.  Некая  Вика
Беспалая, отрекомендовавшаяся  моделью,  пыталась  пустить  в  ход  ногти.
Случаев такого рода было множество. Дело не в них.
     Дело в  том,  что  именно  в  тот  момент,  когда  Боровицкие  ворота
открылись для приема заложников и телевидения, земля  под  ногами  Басаева
дала  первую,  еще  невидимую  трещину.  Это,   как   говорили   советские
историографы времен второй мировой, был еще не конец, но уже начало конца.
Нельзя сказать, что Басаев совершил ошибку, которая  свела  на  нет  успех
операции. Все его действия были логичными, продуманными и вытекали одно из
другого. То, что удача обернулась для него таким горьким поражением, легче
всего объяснить, вспомнив  положение  древнекитайской  натурфилософии,  по
которому именно успех таит в себе семена  поражения.  Удачливость  Басаева
стала  настолько  чрезмерной,   что   не   могла   не   перейти   в   свою
противоположность. Это уже потом генерал-лейтенант  Семичленный,  раздавая
интервью, будет говорить о том, что разгром Басаева стал результатом плана
"Троянский конь", который, в свою очередь, был  закономерным  продолжением
плана "Малиновый берет". Но на самом деле в момент, когда начался массовый
приток заложников в Кремль, ФСБ была полностью парализована  и  просто  не
знала, что делать. Связано это было не в последнюю  очередь  с  теми,  кто
пожелал записаться в заложники.
     Коротко говоря, не хватало только Матвея Ганопольского,  чтобы  можно
было сказать: собрался  весь  бомонд.  Кремль  больше  напоминал  огромную
съемочную площадку. Состав собравшихся был настолько  представителен,  что
прошел даже чудовищно нелепый слух о  том,  что  в  заложники  сдался  сам
Виктор Темнолицев с женой и тремя  борзыми,  но  слуху  верили,  возможно,
из-за этой детали насчет борзых, которых у Темнолицева  никогда  не  было.
Причем верили до такой степени, что несколько десятков патриотов  устроили
на    Манежной    площади     демонстрацию     под     лозунгом     "Банду
Шварцмордухая-Горгонзоллера - к ответу!". Демонстрацию пришлось разогнать,
потому что она мешала телевидению, а заложники все прибывали и  прибывали.
Многие из них брали с собой разный домашний скарб, бутерброды,  термосы  и
щедро угощали проголодавшихся боевиков, так что происходящее на территории
Кремля вскоре стало напоминать огромный трогательный пикник.
     И   тут,   пользуясь   повсеместным    поблескиванием    внимательных
телевизионных  линз,  собравшиеся  в  Кремле  заложники  стали  постепенно
переходить к тому, для чего они, собственно, и собрались.
     Началось все с того, что всеобщее  внимание  к  себе  привлек  широко
известный  певец  Полип  Херборов.  Некоторое  время  покрутившись   перед
камерами в шафранной мантии и зеленой чалме,  он  вдруг  пораженно  указал
пальцем вверх и рухнул в подобие обморока. Когда стоявшие  вокруг  подняли
глаза,  выяснилось,  что  на  головокружительной  высоте   между   башнями
подвешена трапеция, на которой в лучах  прожектора  качается  его  великая
подруга Степанида  Разина,  причем  то  ли  отражательная  способность  ее
камуфлированной зеленым бархатом туники, то ли  спектр  излучения  софитов
подобраны таким образом, что она кажется удивительно худенькой.  Откуда-то
в руках Херборова появился микрофон, и он, играя бровями, запел:
     - Но не верьте, нет, не верьте, что к Кремлю легка дорога!
     При этом он с  мучительной  негой  глядел  на  чертящую  ночное  небо
Степаниду и простирал к ней руку, ясно давая  присутствующим  понять,  что
поет для нее одной.
     Это было как бы сигналом всем присутствующим.  Почти  одновременно  в
другом углу Кремля  зажглись  ослепительные  магниевые  лампы  -  какой-то
неизвестный рыжебородый урод со сдвинутыми  к  носу  крохотными  глазками,
сдавшийся в заложники одним из первых, начал снимать  рекламный  клип  про
кроссовки "Адидас", для участия в  котором  он  за  большие  деньги  нанял
нескольких  чеченцев.  Сюжет  клипа  был  довольно  примитивным  -  ночная
перестрелка, яркие трассы пуль, мелькающие лица в масках,  мягкие  кошачьи
прыжки в темноте. Кто-то спотыкается и больше не  встает,  а  в  последнем
кадре появляются ноги в кроссовках "Адидас", освещенные сиянием сигнальной
ракеты; в кадре  бородатое  лицо  поверженного  врага  и  дымящийся  ствол
автомата. Дальше шел монтаж - три смотанных изолентой автоматных  рожка  -
три полосы на кроссовках - три сигнальных ракеты в небе.  Это  был  первый
ролик под новый слоган для стран СНГ: "Адидас.  Горькая  радость  победы".
(Впоследствии этот слоган был заменен другим - "Адидас. Три  сбоку,  ваших
нет".)
     Одновременно другими людьми  обкатывались  первые  пробные  кадры  по
смене  имиджа  курильщика  необлегченных   сигарет   "Винстон"   -   усача
предлагалось заменить на камуфлированного бородача, а  вынутую  из  костра
ветку - на бутылку бензина с горящей тряпичной пробкой.
     Перечисление всего того, что творилось на территории  Кремля,  заняло
бы много места. Началось все как-то очень быстро; ситуация не  то  что  бы
вышла из-под контроля боевиков Басаева  -  просто  Басаев  и  его  громилы
отошли куда-то на задний план. Когда Шамиль попытался прекратить,  как  он
выразился, разврат и беззаконие и велел закончить все съемки, а заложников
и телевидение запереть в Кремлевском Дворце съездов, произошло  совершенно
непредвиденное.  Его  как-то  оттерли  в  сторону  от   горстки   еще   не
ангажированных боевиков и культурно объяснили, что тут ему не Буденновск и
базар надо фильтровать, а то можно и ответить.
     Пораженный  таким   небывалым   обращением,   Басаев   обратился   за
консультацией к своим пакистанским инструкторам, которые, в свою  очередь,
связались по вертушке со своей московской агентурой. То,  что  выяснилось,
привело Басаева в ужас - оказывается, стоимость  одной  минуты  рекламного
времени в репортажах из Кремля составляла  ровно  двести  пятьдесят  тысяч
долларов. Передача "Папахи на башнях" должна была выходить в  эфир  каждый
вечер, длиться около часа и была  вписана  в  сетку  останкинских  передач
примерно на месяц вперед. Тридцать минут  из  этого  часа  отводилось  под
рекламу.
     Обладая   некоторыми   тактическими   способностями,   Басаев   начал
догадываться,  что  если  его  диверсионно-штурмовой  батальон   и   может
противостоять паре бронетанковых дивизий российской армии, то уж никак  не
таким деньгам. Поскольку террористы  были  в  некотором  роде  фундаментом
всего происходящего, им самим ничего не  угрожало,  но  в  целом  ситуация
выливалась в нечто такое, чего Басаев совсем не ожидал.
     Между тем дисциплина в рядах боевиков падала с чудовищной  скоростью.
Многие бойцы, что называется, "разгазаватились", то  есть  начали  пить  и
общаться с женщинами, которых в Кремле собралось  очень  много  по  случаю
конкурса "Ножки и дым". Опасности подвергся и сам Шамиль. Этой истории был
посвящен целый выпуск программы "Папахи на башнях".  Известная  куртизанка
Марья  Асрамова,  переодевшись  чеченкой,  проникла  в  Кремль   с   целью
соблазнить главаря террористов и заразить его венерической болезнью. Но ее
подсвеченный  юпитерами  патриотический  порыв  оказался  неудачным  -  по
отзывам журналистов, присутствовавших при несостоявшемся  акте  возмездия,
Шамиль Басаев нашел ее некрасивой. Конечно, обдумывая  эти  слова,  мы  не
должны забывать, что, помимо всего  прочего,  Басаев  зарекомендовал  себя
умелым мастером психологического террора.
     Кстати, когда Басаев на следующий день попытался выяснить,  как  всем
этим людям удалось попасть на территорию Кремля, оказалось,  что  контроль
за пропуском новых лиц сквозь Боровицкие ворота постепенным  и  совершенно
неясным образом перешел  от  его  заместителя  по  духовной  работе  ходжи
Ахундова к какому-то непонятному Эдику  Симоняну  и,  помимо  коллективных
заявок, как в случае с конкурсом "Ножки и дым", на территорию Кремля может
проникнуть кто угодно, имеющий пять тысяч долларов наличными и  готовый  с
ними расстаться. Когда Басаев стал интересоваться, как это  Эдик  оказался
на этом месте,  ему  вежливо,  но  однозначно  передали  совет  не  искать
приключений на свою, так сказать, беду, причем  самым  поразительным  было
то, что  не  имелось  никакой  возможности  выяснить,  откуда  этот  совет
исходит.
     Прикинув, что цены за вход высокие и у армии денег на штурм Кремля не
хватит, Басаев несколько успокоился, тем  более  что  у  него  было  много
других  проблем.  Но  на  следующее  утро  к  нему  подошел  один  крупный
телепродюсер и сказал, пугливо косясь на два гранатомета, которые  повесил
на себя находящийся в дурном расположении духа Шамиль.
     - Господин э-э-э... Басаев. Простите, что беспокою,  -  вы,  я  знаю,
человек  занятый.  Но,  понимаете...  Мы  вложили  большие  деньги,  очень
большие, а на территории вертится черт знает  кто.  Нельзя  ли  ужесточить
режим пропуска? У нас здесь весь цвет культуры - только  представьте,  что
сюда возьмут и проникнут какие-нибудь, э-э-э... террористы...
     Здесь  Шамиль  понял,  что  положение  полностью  вышло  из-под   его
контроля. Позже он вспомнит  о  моменте,  когда  волчье  чутье  террориста
подсказало ему, что пора уходить. К счастью, этот момент  был  заснят  для
истории.  Сохранилось  несколько  кадров,  рабочий   материал   культурной
программы  "Москва  вечером",  где  ведущий,   стоя   на   фоне   эффектно
развороченной   гранатометным   выстрелом   Царь-пушки,   с    невыносимой
искренностью говорит:
     - Беда, обрушившаяся на наш дом, Россию, не оставила равнодушными тех
людей, которые каждый вечер приходят в ваш дом с голубого экрана. Все  они
- или почти все, - рискуя жизнью,  собрались  здесь,  добровольно  сдались
выродкам, которые давно потеряли право называться людьми... посмотрите,  у
этих костров сидит наша национальная элита, наши прорабы ду...
     Камера, бравшая  в  этот  момент  панораму  территории  с  мерцающими
огоньками костров, вдруг вырвала из  темноты  сутулую  фигуру  человека  в
панаме, с двумя гранатометами за плечами. И сразу же ведущий заорал:
     - Камера, стоп! Кто этого козла в кадр поставил? Убрать!
     Басаев на самом деле был очень  умный  человек.  Уйдя  из  кадра,  он
задумался о своей ситуации, Ему было  вполне  ясно,  что  уйти  из  Кремля
окажется непросто. Дело было не только  в  передаче  "Папахи  на  башнях".
Стоимость рекламного времени во всех программах новостей поднялась  в  два
раза.  Поэтому,  приняв  решение  уходить,  он  решил  действовать  тайно.
Связавшись с ФСБ, он потребовал два КамАЗа и  пять  миллионов  долларов  -
денег, по его расчетам, должно было хватить на  ГАИ  до  самого  Северного
Кавказа. ФСБ и Басаеву совместно удалось решить проблему с телевидением  -
один чеченец-смертник, внешне похожий на Басаева,  согласился  играть  его
роль перед камерами в течение некоторого времени после ухода основных сил.
     Этих основных сил к тому времени осталось восемь или девять  человек.
Остальные... Как  сказал  в  программе  "С  дулом  у  виска"  один  бывший
террорист, успевший сменить камуфляж на клетчатый пиджак и  ставший  из-за
этого очень похожим на тележурналиста Николая Сванидзе:
     - Понимаешь... Раньше мы боролись за идею, да? А в  Москву  приехали,
так поняли, что идей в этом мире очень много бывает. Любой выбирай, да?
     Словом, одной ночью Басаев с немногими сохранившими верность  бойцами
погрузился  в  два  "Мерседеса"  и  под  видом  проверки  постов   покинул
территорию  Кремля.   Последней   жертвой   террористов   стал   известный
авангардист Шура Бренный, при большом стечении народа  мастурбировавший  с
помощью подствольного  гранатомета  на  пути  боевиков.  Застрелившей  его
украинской снайперше показался подозрительным большой черный  телефон,  на
который Шура собирался кончить по причинам эстетического  характера.  Если
не считать этого небольшого инцидента, эвакуация прошла гладко. Всю дорогу
Басаев молчал, а когда машина остановилась у кольцевой дороги,  где  он  и
его люди должны были пересесть на КамАЗы, он,  по  воспоминаниям  немногих
присутствовавших,  повернулся  лицом  к  Москве,  поднял  кулак  к   небу,
розовеющему от первых утренних лучей, потряс им и закричал:
     - Горе тебе, Вавилон, город крепкий!
     Говорят, что на его глазах выступили слезы. Стоит ли добавлять, что в
последних  словах  Басаева,  очень  скоро  ставших  достоянием  гласности,
патриотическая печать  нашла  последнее,  окончательное  и  неопровержимое
доказательство его еврейского происхождения.
     Если в конце нашего короткого повествования мы  вернемся  к  тому,  с
чего начинали, то есть к мифу о штурме крепости, то вопрос со  штурмующими
представляется совершенно ясным. Сложнее с теми, кто эту крепость защищал.
Ведь не повернется язык сказать, что Москву спасли Поля Херборов с  Машкой
Асрамовой. И тем не менее для непредубежденного наблюдателя  выглядит  это
именно так. Похоже,  что  события,  происходящие  с  Россией,  подчиняются
какой-то логике Лобачевского и их смысл  -  если  он  есть  -  открывается
только с больших временных дистанций.
     А можно сказать иначе: история России есть некое четвертое  измерение
ее хронологии и только при  взгляде  из  этого  четвертого  измерения  все
необъяснимые чудовищные скачки, зигзаги и содрогания ее бытия сливаются  в
ясную, четкую и прямую как стрела линию.

                              Виктор ПЕЛЕВИН

                                  УХРЯБ

                                    1

     - Ты мне умно не говори, -  сказал  Василий  Маралов,  идеологический
работник на пенсии. - Я сам умный, три книги написал. Проще  надо.  Вот  у
тебя что на руке? Часы, да? Собеседник - друг и в некотором роде ученик  -
утвердительно икнул.
     - Ну вот и поразмысли. Тут - своя диалектика. Носишь ты  их,  носишь,
они у тебя тикают, тикают...
     - А при чем тут научный атеизм, Вася? Мы ж с тобой о научном ате...
     - Ты дослушай. Они  тикают,  тикают,  и  вдруг  -  бац!  Ударились  о
раковину.
     - Почему о раковину?
     - Это со мной случай был, еще до пенсии, в Сестрорецке. Я там...
     - Ладно, неважно... Ну, ударились и что дальше?
     - А дальше у одного маленького колесика зубчик сломался. А все другие
стали недоворачиваться. И часы  тебе  вместо  пятницы  возьмут  и  покажут
какой-нибудь вторник. Вот так и человек... Эй, Петь!
     Собеседник уже спал, прижавшись ухом к бежевой клеенке.
     - Петь, - сказал Маралов и потряс его  за  плечо.  -  Слышь,  Петь...
Пойдем, на диванчик ляжешь.

                                    2

     Маралов проснулся, подвигал ногой, запутавшейся  не  то  в  сбившемся
пододеяльнике, не то в не  до  конца  снятых  штанах,  и  хмуро,  привычно
выглянул из тающего ночного мира в залитую серым светом  комнату.  По  его
пробуждающемуся  мозгу  медленно,  как  дождевые  черви,  поползли  первые
утренние мысли - они касались окружающего  беспорядка.  Тот  действительно
был ужасен: в комнате царил такой хаос, что в нем  даже  угадывалась  своя
гармония - длинная лужа на полу как бы уравновешивалась вдавленным в кусок
колбасы окурком, а сбитый с ног стул вносил в композицию что-то военное.
     Несколько раз быстро шагнув в пустоте и полностью избавясь от  штанов
(ремень все-таки, как змея, цапнул холодной пряжкой за ногу), Маралов, как
обычно, принялся наводить внутренний порядок.
     Что-то похожее на вкус во рту явственно ощущалось и в  душе  и  было,
кажется, связано со вчерашним разговором, хотя его содержание, тема и даже
примерная траектория совершенно не желали вспоминаться. Словно  бы  что-то
застряло в мозгу, обособившись от всего остального, и теперь ощущалось как
плотная  масса  посреди  знакомых  мыслей  -  холодная,   бесформенная   и
угрожающая.
     "Вспомнить надо, - думал Маралов, - о чем-то мы таком... О часах, что
ли? Да нет, о часах - это помню. Это мы с атеизма перешли.  А  вот  потом,
когда он на диванчик лег. Час, наверно, бредил... И вот  тогда  я  чего-то
такое... Нет, не помню".
     Открывая  глаза,  Маралов  видел  вокруг  себя  загаженную   комнату,
закрывая - замечал в себе присутствие глубокой внутренней  ямы,  где  явно
скрывалось что-то опасное. Так продолжалось довольно долго. Маралов не  то
чтоб не мог вспомнить в чем было дело, а  скорее  не  мог  себя  заставить
сделать это, как никогда не мог себя заставить сразу  нырнуть  в  холодную
воду. Получилось все  автоматически  -  в  квартире  наверху  заскрежетали
чем-то по полу, тотчас же Маралов дал  себе  команду  все  вспомнить  -  и
вспомнил.
     - Ухряб, - громко сказал он.
     Вчера успели еще поговорить о Боге. Оказалось, верят в него  оба,  но
каждый по-своему. Петя признался, что на каждое партсобрание берет с собой
высушенное волчье ухо, а в особо серьезных случаях три раза обходит клумбу
во дворе, отчего получает небывалый заряд бодрости и мужества.
     Маралов хотел  было  рассказать  о  том,  что  он  когда-то  видел  в
Сестрорецке; но совершенно неожиданно для себя начал говорить обобщениями:
что никакого единого Бога нет, просто в каждой стране у  людей  существует
какое-то главное чувство по поводу жизни, что  ли,  и  если  выразить  это
чувство в виде сказки или истории,  то  как  раз  и  получится  конкретное
священное писание и каждый конкретный, отдельно взятый Бог.
     - Бог, - умильно сказал Маралов, -  это  как  бы  персонифицированное
обобщение всего непонятного.
     - Чего ж, - помолчав, сказал тогда Петя с диванчика, - у нас  за  эти
семьдесят лет столько непонятного  набралось,  что  тоже  можно  обобщать.
Выходит, и Бог такой есть, который этому соответствует?
     - Конечно, - сказал Маралов, - объективно должен быть.
     - И соответствующая религиозная мистика тоже?
     - А почему нет. Легко.
     На этом разговор сам собой затих. Маралов долго ворочался, вздыхал  и
все  думал  об  этом  интересном  предмете,   пытаясь   представить   себе
соответствующего Бога. Только вдуматься: огромные портреты над городами  и
синие елочки, торжественные заседания и могилы в стенах, бронзовые бюсты и
салют - не просто ведь все это так. Этому, так сказать,  материальному,  -
размышлял Маралов, - неизбежно  должно  соответствовать  что-то  духовное,
сущностное... Это и будет данный конкретный Бог - нечто, неявно  вмещающее
в себя  все  остальное...  Маралов  незаметно  уснул.  Потом  проснулся  и
засуетился Петя - он  уже  опаздывал  на  актив  в  другом  конце  города.
Проводив его до дверей, Маралов пошел обратно, и тут,  в  мутном  утреннем
полусне,  когда  он,  сидя  на  кровати,  стаскивал  брюки,  его  настигло
невероятно ясное понимание - такое, что, испытав  его,  он  даже  не  стал
окончательно  раздеваться,   а   оглушенно   повалился   на   простыни   и
воспользовался пьяной способностью мгновенно  засыпать.  Прошло  несколько
часов тяжелого сна, во время которого это  понимание  не  рассосалось,  а,
наоборот, как пущенный с откоса снежный ком, обросло рыхлым коконом страха
и безнадежности.
     - Ухряб! - вдруг сказал Маралов. Ну, да, все  дело  в  этом  слове  -
именно оно родилось из утренней вспышки ясности, и именно оно было  сейчас
в центре темного внутреннего образования.
     "А  что  значит  -  "ухряб"?  -  подумал  Маралов,  с  гримасой  боли
поворачиваясь к стене. - Ухряб. Ничего не значит".

                                    3

     Порядок  был  наведен,  и  похмелье  прошло.  Маралов  вглядывался  в
зеркало, зачесывая поперек головы длинную пегую прядь  и  думая,  что  так
причесываться, в сущности, крайне нелепо - мало того  что  все  видят  его
плешивость, так все еще видят и то, каким жалким способом он  пытается  ее
скрыть. Шевеление в душе вроде попритихло и  только  иногда  напоминало  о
себе этим бессмысленным словом, выбрасывая его  внезапно  на  поверхность.
Поправив галстук (пиджак и галстук он  надел,  чтобы  защититься  от  этой
непонятной внутренней западни), Маралов пошел на кухню.
     Проходя по коридору, он вдруг схватился  за  грудь  и  прислонился  к
дверце  стенного  шкафа  -  квартира  резко  качнулась,  некоторое   время
продержалась в  наклоненном  состоянии  и  медленно  вернулась  в  обычное
положение.  Маралов  твердо  знал,  что  каким-то   образом   только   что
происшедшее было связано с ухрябом.
     - Что ж это такое, а? - вслух спросил он.
     - Ух-ряб-зз... - Ух-ряб-зз... - пробило на стене.
     Убедившись, что пол больше не качается, Маралов решил  повременить  с
обедом и часик-другой почитать  что-нибудь  художественно-приключенческое.
Он прошел в комнату, наугад взял из шкафа серенькую, с кружком на корешке,
книгу и открыл ее, как это обычно делал, на  странице  своего  возраста  -
шестьдесят восьмой. (Перед этим Маралов посмотрел,  сколько  еще  осталось
жить, и увидел: двести двадцать восемь. Стало спокойно.)
     "...вкручиваясь  в  раскаленный  воздух.  Рябая   гладь..."   Маралов
хмыкнул. Как это так - рябая гладь? Он снова пробежал глазами по строке  -
и вдруг всем своим пытающимся расслабиться  существом  налетел  на  ухряб,
разделенный точкой.
     "К черту, - подумал Маралов. - Надо читать  классиков".  Он  встал  с
дивана, вернулся к шкафу и выбрал другую книгу, с  золотыми  полосками  на
корешке.
     "...вот-с,  умял  двух  рябчиков,  да  еще..."   Маралов   театрально
засмеялся  и  сделал  руками  жест   веселого   недоумения,   тоже   очень
театральный.
     - Привяжется какая-нибудь чушь - громко сказал он книжному  шкафу,  -
так человек и с ума может сойти. Если, конечно, слаб духом.

                                    4

     Не раз еще в тот день Маралов остро ощутил враждебность судьбы.
     Удивительная мерзость произошла в кинотеатре -  казалось,  уж  там-то
вовсе неоткуда было взяться ухрябу - и на тебе; на  стене  -  картина,  на
картине - рябина, а по бокам два подсолнуха. Так  что  справа  ли  налево,
слева ли направо - ухряб сидел в  засаде  и  недобрым  глазом  смотрел  на
Маралова. И как замаскировался! Не будь Маралов начеку...
     Выйдя из кинотеатра  на  улицу,  Маралов  прошел  полсотни  метров  и
оказался у магазина. "Надо было мяса купить,  -  подумал  он,  -  наделать
котлет на праздники". Войдя в мясной отдел,  он  увидел  мужчину  в  белом
колпаке,  который,  коротко  поглядев  ему  в   глаза,   поднял   большой,
спортивного вида, топор.
     - У! - выдохнул он.
     - Хряб! - вонзился топор в доску. И голая, мертвая нога -  быка,  что
ли, - разделилась надвое. Зажав рот, Маралов выскочил на  улицу  и  быстро
пошел к остановке. По дороге он  заметил,  как  на  другой  стороне  улицы
несколько солдат-стройбатовцев в серых ордынских  подшлемниках  крепят  на
стене  дома  большущий  плакат.  На  плакате  была  нарисована  девушка  в
кокошнике, с детскими глазами и  развитой  грудью;  ее  выпяченное  правое
бедро огибала надпись:

             Успеха участникам ХI международного фестиваля
                за Разоружение и Ядерную Безопасность!

     И хоть Маралов и не заметил во всем этом никакого ухряба, все равно у
него осталось четкое чувство, что тот присутствует и на плакате, и в  этих
солдатах, и даже в октябрьском небе над головой.
     Надвинув поглубже шляпу и отворачиваясь от ветра он засеменил домой.

                                    5

     За последние два дня ухряб из маленькой щелочки внутри превратился  в
бездонную и безграничную пропасть над которой Маралов висел,  цепляясь  за
крохи уже не здравого смысла, или, скажем, разума, -  а  просто  некоторой
остаточной неухрябности. То, что ухряб глядел отовсюду, уже не удивляло  -
удивляло скорее то, что внутри еще оставалось что-то другое.
     Маралов пробовал размышлять, почему ухряб не был заметен раньше, -  и
быстро нашел ответ. Все вокруг, без сомнения, было точно так же  пронизано
и наполнено ухрябом - и два дня, и пять лет назад, задолго  до  прозрения.
Но тогда ухряб не мог попасть ему в душу,  а  раз  его  там  не  было,  не
замечался и внешний ухряб, такой безмерный и грандиозный.
     "Ведь заметить, - думал  Маралов,  -  понять  что-то  про  окружающий
конкретный мир или про другого конкретного  человека  можно  только  одним
способом - увидев в нем что-то, что уже есть у тебя внутри..."
     До своего сна, до того, как  это  что-то,  мелькнув  сначала  неясной
точкой где-то на периферии души, вдруг с ужасающей скоростью  понеслось  к
самому центру личности и лопнуло там,  превратившись  в  ухряб  и  осветив
внутренний мир Маралова тусклым красным мерцанием, - до этого сна  Маралов
видел воздух как воздух, асфальт  как  асфальт  и  так  далее,  теперь  же
оказалось что все вокруг - просто форма, в которой временно застыл  ухряб,
- так же, как бронза остается той же бронзой, отливаясь и в солдатика, и в
крестик, и в памятник Кирову. Итак, огромный, безмерный ухряб, а в  центре
- просвеченный ухрябом Маралов, осознающий, что самое главное для  него  -
удержаться от понимания того, что и он, в сущности, тоже ухряб.
     Сколько ж я так протяну-то? - с тоской подумал Маралов  и  ничего  не
смог ответить себе на этот вопрос.  Надо  отвлечься  -  заняться  работой.
Работа, слава Богу, была - отвечать на письма трудящихся в журнал "Вопросы
методологии",  где  Маралов,  чтоб  не  чувствовать   себя   окончательным
пенсионером, сидел на договоре. Стопка нераспечатанных писем как раз ждала
на столе; Маралов наугад взял конверт, исписанный косым детским  почерком,
и вскрыл.
     "Дорогая редакция! - прочитал он. - Я очень люблю ваш  журнал  и  все
время его читаю. Особенно мне понравилась статья М.Столповского о  мертвых
космонавтах. Сейчас я закончил десятый класс и все думаю - зачем я живу на
свете? И не понимаю. Пожалуйста, ответьте мне на этот вопрос.
                                                    Коля М. г.Сестрорецк."
     "Нормально, - прикинул Маралов, -  и  всегда  уместно.  Напутственное
слово канает  в  любой  номер.  Допустим,  одна  колонка  -  это  страницы
полторы... Главное - без официоза, интимно".
     Маралов сел за машинку и вставил в нее чистый лист.
     "Меня, признаться, надолго заставило задуматься твое письмо, Николай.
Ты, судя по  тому,  что  сообщаешь  о  себе,  еще  очень  молод  -  а  уже
чувствуется в твоем тоне  какая-то  усталость,  расхоложенность  -  и  это
пугает. Может быть, это мне показалось - тогда извини. Теперь по  существу
твоего письма. Видно, что ты всерьез размышляешь над жизнью, задавая  себе
вопрос, над которым всегда бились лучшие умы  человечества.  К  сожалению,
здесь вряд ли существует простой и однозначный ответ (хотя его и  пытались
в свое время дать многие религиозные и философские  учения).  Может  быть,
человек отвечает на этот вопрос всей своей жизнью, и  только  в  самом  ее
конце начинает понимать, зачем он жил и какой в этом смысл... Для чего  же
все-таки мы живем? Да для  того,  чтобы  каждое  утро  радоваться  свежему
дыханию утра..."
     "Нет, так не пойдет, - подумал Маралов, - как это так:  "каждое  утро
радоваться дыханию утра..." Некрасиво".
     "...свежему дыханию ветра,  солнцу,  прекрасным  человеческим  лицам;
своему делу, которое обязательно должно приносить радость.  Мы  живем  для
того, чтобы по вечерам смотреть на звезды в темном небе  и  думать  о  той
безмерности, крохотной частичкой которой мы являемся; мы живем  для  того,
чтобы любить и быть любимыми, чтобы  быть  счастливыми  и  дарить  счастье
другим. Мы живем для того, чтобы разгадывать тайны вселенной  и  оставлять
знания нашим детям, для того, чтобы..." - Достучу после "Времени", - решил
Маралов.

                                    6

     ...Обращая внимания на дождик пополам со снегом,  сходятся  к  центру
города. Бодрое,  хорошее  сегодня  у  людей  настроение.  День  добрый!  -
мглистым ноябрьским вечером говорило на кухне радио.
     "Ну  и  дался  же  им  этот  ухряб",  -  с  тоской  подумал  Маралов.
Окончательно он вот как ощущал свое положение: стоит на нижнем  ухрябе,  а
сверху, плитою пресса, медленно спускается другой ухряб; сам  Маралов  жив
до сих пор только потому, что не соглашается признать себя ухрябом, хоть и
понимает, что это нечестно.
     - В таких ситуациях не нужно бояться  взглянуть  правде  в  глаза.  И
конечно, нужно помнить все хорошее, что было. Об этом и поет группа "Дюран
Дюран", - заключило радио.
     - Ухряб! Ухряб! - крикнул Маралов, вскакивая с табуретки и кидаясь  к
репродуктору. - Ухряб! Ухряб!
     Заткнувшись наконец,  репродуктор  повис  на  одном  гвозде.  Маралов
перевел дух. Самым главным для продолжения  существования  было  сохранить
баланс между верхним и нижним ухрябом, или, может быть - между  внешним  и
внутренним. Ухряб, заключенный в словах из радио,  чуть  было  не  нарушил
этого равновесия - но от страха, в момент  балансирования  на  самом  краю
распада, сознание Маралова мгновенно выработало простой и ясный план.
     Дело было в том, что ухряб хоть и поглотил весь видимый мир,  но  еще
не выявил своей подлинной  сущности.  А  у  Маралова  давно  уже  возникло
основанное на некоторых мелких наблюдениях подозрение, что никакого ухряба
никогда и не было, - на самом деле существовало  нечто  другое,  и  в  тот
момент, когда оно ворвалось к нему в душу, оно проделало в  ней  дыру,  из
которой весь Маралов вытек бы,  как  молоко  из  бракованного  пакета,  не
заткни он брешь. Ухряб  -  это  было,  во-первых,  звуковое,  во-вторых  -
буквенное и, в-третьих - смысловое  сочетание,  служившее  для  закрывания
дыры. (Борт "Титаника", пропоротый айсбергом, и всякая  дрянь,  затыкающая
пробоину;  в  машинном  отделении  ухряб  -  это  промасленная  ветошь,  в
пассажирском - постельное белье, смокинги и платья, и так далее.) Ухряб  -
не что иное, как символ,  конкретный,  отдельно  взятый  символ,  -  думал
Маралов, надевая пальто и  закутывая  горло  шарфом  цвета  хозяйственного
мыла. - И вскрыть его надо с помощью самого этого символа, то есть ухряба.
Да и исторический опыт свидетельствует,  что  один  ухряб  уничтожается  с
помощью другого, создаваемого на его месте.
     - Сейчас  узнаем,  -  шептал  Маралов,  запирая  квартирную  дверь  и
спускаясь к лифту, - сейчас узнаем, что там прячется...
     Маралов знал,  что  там  прячется  нечто  нестерпимое,  нечто  такое,
присутствия чего он не мог вынести даже  секунды,  -  и  теперь  собирался
зайти к этой нестерпимости как бы со спины, поглядеть на  нее  хоть  одним
глазом.

                                    7

     Такси остановилось быстро. Маралов сел на переднее сиденье,  поглядел
на шофера и даже вздрогнул от отвращения:  у  того  между  усов  шевелился
нежно-розовый раздвоенный ухряб. Зашевелившись, он растянулся сразу во все
стороны, за ним мелькнуло что-то влажное, и Маралов услышал:
     - Далеко?
     - Ухряб, - тихо ответил Маралов, как и предусматривал его план.
     - Тут рядом, - сказал водитель - понятие растяжимое. Где - тут рядом?
     - Ухряб, - произнес Маралов с чуть другой интонацией.
     - Прямо... - задумался водитель, - до самого конца?
     - Ухряб! - испуганно выпалил Маралов. Слова таксиста его смутили.
     - Угу так угу, - пробормотал водитель. - Вот только кричать не  надо.
- Он явно обиделся.
     Улица понеслась навстречу - улица для  водителя,  а  для  Маралова  -
известно что: имевшее по бокам отдельные вертикальные ухрябы серого цвета,
на которых горели другие - желтые и квадратные.

                                    8

     - Тут? - недружелюбно спросил водитель.
     Маралов  поглядел  вперед.  Перед  ним  был  словно  конец  города  -
асфальтовая дорога, поднимаясь, упиралась в сугроб, за которым,  по  всему
чувствовалось, ее уже не было - там начинался уклон в  другую  сторону,  и
из-за снежного гребня торчали только хилые верхушки деревьев.
     Маралов молча протянул водителю пятерку. Тот, не включая света, начал
монотонно шуршать бумажками -  при  этом  контур  его  головы  сливался  с
подголовником сиденья, а  из  радио  неслись  какие-то  жуткие  завывания.
Маралов испугался - вдруг таксист ограбит? Но тут же почувствовал, что его
испуг совсем не настоящий и не страшный по сравнению с  тем,  как  он  сам
может сейчас напугать таксиста.
     - Да ты не ищи, голубок, бог с ним,  -  вкрадчиво  сказал  он.  -  Ты
послушай-ка лучше, что я тебе расскажу...
     Когда крик таксиста стих где-то за домами, Маралов вылез из машины  и
пошел вперед, прямо по снежным заносам. Деревья, ударив ветвями  по  лицу,
пропустили - Маралов даже не стал нагибаться за сбитой  с  головы  шляпой.
Впереди лежало поле, покрытое заснеженными буграми и ямами, а с ближайшего
бугра на него глядел ухряб в виде небольшой собаки.
     - Иду! - Маралов помахал ей рукой. - Сейчас...
     Каким-то образом он чувствовал, что постепенно приближается к  тайне,
спрятанной за странным словом. Проваливаясь в снег, он шел  вперед  и  эта
уверенность росла. Собака увязалась за  ним,  привлеченная  решительностью
его походки. Увиденное и понятое давней пьяной ночью начинало  закипать  в
душе, как вода в кастрюле, а понятие "ухряб" стало как бы крышкой - подняв
ее, можно было все мгновенно осознать, если, конечно, не бояться возможных
ожогов. Размашисто шагая по рытвинам и не  обращая  никакого  внимания  на
забившийся в ботинки снег, Маралов начал  размышлять  о  возможном  смысле
слова. С такой точки зрения он никогда раньше не рассматривал проблему,  и
сама  новизна  и   легкость,   с   которой   ему   думалось   об   ухрябе,
свидетельствовала о близости разгадки. "Ухряб", - раскладывал  Маралов,  -
"хребет" и "ухаб", наверно так. Или..."
     "Или"  уже  не  понадобилось.  Маралов  увидел  ухряб  сам  по  себе.
Разумеется, все остальное - небо, снег, деревья - тоже  было  ухрябом,  но
как бы скрытым,  принявшим  другую  форму,  -  а  здесь  был  ухряб-сырец,
находящийся в своем изначальном виде - это была длинная заснеженная яма  с
двумя довольно  высокими,  в  половину  мараловского  роста,  обледенелыми
хребтами по краям.
     Уже зная, что делать, Маралов побежал вперед, по  дороге  расстегивая
пальто, стряхивая с ног ботинки и заливистым смехом отвечая на сумасшедший
лай вертящейся под ногами собаки. Расстояние было небольшим, -  и  было  в
этой пробежке что-то от  последних  шагов  олимпийского  факельщика  перед
огромной факельной чашей: чем она ближе,  тем  торжественней  и  медленней
шаг, тем неизбежней самое главное. Маралову пригрезились  все  бесконечные
трамваи, автобусы и электрички, самолеты и прогулочные  катера,  привезшие
его сюда, вся обувь, изношенная на пути к  этому  месту,  все  возникавшие
когда-то мысли по поводу того, как удобней и комфортабельнее достичь  этой
временной и пространственной точки, все те разумные и серьезные объяснения
происходящего, которые нормальный взрослый человек  наклеивает  на  каждый
поворот своей жизни, - словом, вспомнилось очень многое.
     - У-у-у-х-р-я-я-я-я-б! - подняв лицо к небу, закричал Маралов.
     А затем решительно, с размаху, повалился  в  яму  и,  как  сбрасывают
покрывало  с  памятника,  отбросил  ненужное  большое  слово,  приготовясь
увидеть то, что за ним.
     Нашли его через два дня - лыжники, по  торчащему  из  снега  красному
носку.

Виктор Пелевин

Греческий вариант

                                       There ain't no truth on
                                       Earth, man,
                                       there ain't none
                                       higher either.

                                             Hangperson's Blues

      Вадик Кудрявцев, основатель и президент совета директоров
"Арго-банка",   был   среди   московских    банкиров    вороной
ослепительно-белого  цвета.  Во-первых, он пришел на финансовые
поля  обновленной  России  не  из  комсомола,  как  большинство
нормальных  людей,  а из довольно далекой области - театра, где
успел поработать актером. Во-вторых, он был  просто  неприлично
образован  в  культурном  отношении.  Его  референт Таня любила
говорить грамотным клиентам:
       -  Вы,  может,  знаете - был такой поэт Мандельштам. Так
вот, он писал в одном стихотворении: "Бессонница, Гомер,  тугие
паруса  - я список кораблей прочел до середины..." Это, значит,
из "Илиады",  про  древнегреческий  флот  в  Средиземном  море.
Мандельштам  только  до середины дошел, а Вадим Степанович этот
список читал до самого конца. Вы можете себе представить?
      Особенно сильно эти слова поразили одного готового на все
филолога, искавшего в "Арго-банке" кредитов  (он  хотел  издать
восьмитомник  комиксов  по  мотивам  античной классики, а затем
через флорентийские циклы плавно перейти  к  русским  сказкам).
Дослушав  Танин  рассказ, он немедленно прослезился и вспомнил,
как Брюсов советовал молодому  Мандельштаму  бросить  поэзию  и
заняться    коммерцией,   но   тот   сослался   на   недостаток
способностей. По мнению филолога, эти два сюжета,  поставленные
рядом, убедительно доказывали первенство банковского дела среди
изящных искусств; филолог клялся написать  об  этом  бесплатную
статью, но кредита ему все равно не дали. Даже самая изысканная
лесть не могла заставить  Вадика  Кудрявцева  начать  бизнес  с
недотепой - прежде всего он был прагматиком.
         Прагматизм,    соединенный    со    знанием    системы
Станиславского,  и  помог  ему  выстоять  в  инфернальном  мире
русского бизнеса. С профессиональной точки зрения Кудрявцев был
универсалом.  Он  владел   английским   языком,   понятиями   и
пальцовкой  -  в  этой  области  он  импровизировал,  но всегда
безошибочно.  Он  умел  делать   стеклянные   глаза   человека,
опаленного   знанием   высших   государственных   тайн,  и  был
неутомимым  участником  элитных  бангкокских  групповиков,  где
устанавливаются  самые  важные деловые контакты. Он мог, приняв
на грудь два литра  "абсолюта",  подолгу  париться  в  бане  со
строгими  седыми  мужиками  из алюминиево-космополитических или
газово- славянофильских сфер, после  чего  безупречно  вписывал
свой  розовый  "линкольн"  в  повороты Рублевского шоссе на ста
километрах в час.
        Вместе   с   тем,  Кудрявцев  был  человеком  с  явными
странностями. Он был неравнодушен ко всему античному  -  причем
до   такой   степени,  что  многие  подозревали  его  в  легком
помешательстве (видимо,  поэтому  приблудный  филолог  и  решил
обратиться  к нему за кредитом). Говорили, что надлом произошел
с ним еще при работе в театре, во время проб  на  роль  второго
пассивного  сфинкса в гениальном "Царе Эдипе" Романа Виктюка. В
это трудно поверить - как актер Кудрявцев  был  малоизвестен  и
вряд ли мог заинтересовать мастера. Скорее всего, этот слух был
пущен имиджмейкером, когда на  Кудрявцева  уже  падали  огни  и
искры совсем иной рампы.
      Но все же, видимо, в его прошлом действительно скрывалась
какая- то тайна, какой-то вытесненный ужас, связанный с древним
миром.  Даже название его банка заставляло вспомнить о корабле,
на  котором  предприниматель  из  Фессалии  плавал  не  то   по
шерстяному,  не  то по сигаретному бизнесу. Правда, была другая
версия - по ней слово "арго" в названии банка  употреблялось  в
значении  "феня".  Причиной  было  то, что Кудрявцев, услышав в
Америке про мультикультурализм, активно  занялся  поисками  так
называемой  identity и в результате лично обогатил русский язык
термином  "бандир",  совместившим  значения  слов  "банкир"   и
"бандит".  А  мелкие сотрудники банка уверяли, что причина была
еще  проще  -  свое  дело  Кудрявцев  начинал   на   развалинах
"Агробанка",  и  на  новую  вывеску не было средств. Поэтому он
просто велел поменять местами две буквы, заодно прикрыв  мрачно
черневший в прежнем названии гроб.
       На  рабочем  столе  Кудрявцева  всегда  лежали роскошные
издания Бродского и Калассо со множеством закладок, а  в  углах
кабинета  стояли  настоящие античные статуи, купленные в Питере
за бешеные деньги - Амур и Галатея, семнадцать веков  тянущиеся
друг  к другу, и император Филип Аравитянин с вырезанным на лбу
гуннским ругательством.  Говорили,  что  мраморного  Филипа  за
большие деньги пытались выкупить представители фонда Сороса, но
Кудрявцев отказал.
       Часто  он  превращал  свою  жизнь  во  фрагмент пьесы по
какому-нибудь  из  античных   сюжетов.   Когда   его   дочерний
пенсионный  фонд  "Русская  Аркадия"  самоликвидировался, он не
захлопнул стальные двери своего офиса перед толпой разъяренного
старичья, как это привычно делали остальные. Перечтя у Светония
жизнеописание Калигулы, он вышел к  толпе  в  короткой  военной
тунике,  со  скрещенными  серебряными  молниями  в левой руке и
венке из березовых листьев. Сотрудники отдела  фьючерсов  несли
перед  ним  знаки  консульского  достоинства (это, видимо, было
цитатой из "Катилины" Блока), а в  руках  секретаря-  референта
Тани   сверкал  на  зимнем  солнце  серебряный  орел  какого-то
древнего легиона, только в рамке под ним вместо букв  "S.P.Q.R"
была   лицензия  Центробанка.  Остолбеневшим  пенсионерам  было
роздано по  пять  римских  сестерциев  с  профилем  Кудрявцева,
специально  отчеканенных  на  монетном  дворе, после чего он на
варварской латыни провозгласил с крыльца:
      - Ступайте же, богатые, ступайте же, счастливые!
       Телевидение  широко  освещало  эту  акцию;  комментаторы
отметили широту натуры Кудрявцева и некоторую эклектичность его
представлений о древнем мире.
       Подобные  выходки  Кудрявцев  устраивал постоянно. Когда
сотрудников  "Арго-банка"  будили  среди  ночи  мордовороты  из
службы  безопасности и, не дав толком одеться, везли куда-то на
"джипах", те не слишком пугались, догадываясь,  что  их  просто
соберут  в  каком-нибудь  зале,  где  под  пение флейт и сиринг
председатель  совета  директоров  исполнит  уже  надоевшее   им
подобие вакхического чарльстона.
       Пока  странности  Кудрявцева  не выходили за более-менее
нормальные рамки, он был баловнем телевидения и  газет,  и  все
его   эскапады  сочувственно  освещались  в  колонках  светской
хроники. Но вскоре от  его  поведения  стала  поеживаться  даже
либеральная  Москва  конца  девяностых. Красно-желто-коричневая
пресса  открыто  сравнивала  его  с  Тиберием;   к   несчастью,
Кудрявцев давал для этого все больше и больше оснований. Ходили
невероятные  истории  о  роскоши  его  многодневных   оргий   в
пионерлагере  "Артек"  -  если  даже  десятая часть всех слухов
соответствует истине,  и  это  слишком.  Напомним  только,  что
главной  причиной  отказа  Майкла  Джексона от запланированного
чеченского тура был  не  излишне  бурный  энтузиазм  чеченского
общества, а финансирование этого проекта "Арго-банком".
        Психические  отклонения  у  Кудрявцева  начались  из-за
депрессии, вызванной неудачами  в  бизнесе.  Он  потерял  много
денег  и  стоял  перед лицом еще более серьезных проблем. Ходят
разные версии того, почему это произошло.  По  первой  из  них,
причиной  была  заморозившая  московский  финансовый рынок цепь
неудачных операций одного полевого командира под  Джелалабадом.
По  другой,  менее  правдоподобной, но, как часто бывает, более
распространенной, у  Кудрявцева  возник  конфликт  с  одним  из
членов  правительства,  и  он  попытался  опубликовать  на него
компромат, купленный во время виртуального сэйла на  сервере  в
Беркли.  На  это  согласился только журнал "Вопросы философии",
обещавший напечатать материалы в первом  же  номере.  Кудрявцев
лично  приехал  посмотреть  гранки, но в журнале к тому времени
успели  произойти  большие  перемены.   Встав   при   появлении
Кудрявцева с медитационного коврика, новый редактор открыл сейф
и  вернул  ему  пакет  с  компроматом.   Кудрявцев   потребовал
объяснений.  С  интересом  разглядывая  его  расшитую павлинами
тогу, редактор сказал:
       - Вы, я вижу, человек продвинутый и должны понимать, что
наша жизнь - ни что иное, как  ежедневный  сбор  компромата  на
человеческую природу, на весь этот чудовищный мир и даже на то,
что выше, как намекал поэт Тютчев. Помните  -  "нет  правды  на
земле..."  В  чем  же  смысл  выделения  членов правительства в
какую-то  особую  группу?  И  потом,  разве  может   что-нибудь
скомпрометировать  всех  этих  бедняг?  Да еще в их собственных
глазах?
       Скорее  всего  пакет  с  компроматом,  так  нигде  и  не
вынырнувший, был легендой, но врагов у  Кудрявцева  было  более
чем  достаточно,  и  он  мог  ожидать  удара  с  любой стороны.
Пошатнувшиеся  дела  вынудили  его  резко   пересмотреть   свой
создавшийся  в  обществе  имидж  -  особенно в связи с тем, что
группировка, под контролем которой  он  действовал,  предъявила
ему своего рода ультиматум о моральной чистоплотности.  "На нас
из-за тебя, - сказали  Кудрявцеву  в  Бангкоке,  -  по  базовым
понятиям   наезжают."   По  совету  партнеров  Кудрявцев  решил
жениться,  чтобы  производить  на  клиентов   более   степенное
впечатление.
       Он  не  стал  долго выбирать. Секретарша-референт Таня в
ответ на его  вопрос  испуганно  сказала  "да"  и  выбежала  из
комнаты.  Для  оформления  свадьбы был нанят тот самый филолог,
который хотел кредита на комиксы.
        -  Короче,  поздняя  античность,  -  сказал  Кудрявцев,
объясняя примерное направление  проекта.  -  Напиши  концепцию.
Тогда, может, и на книжки дам.
       Филолог  имел отдаленное представление о древних брачных
обычаях. Но поскольку он действительно был  готов  на  все,  он
провел вечер над пачкой пыльных хрестоматий и на следующий день
изготовил концепт- релиз. Кудрявцев сразу же снял  главный  зал
"Метрополя" и дал два дня на все приготовления.
      Как водится, он дал не только время, но и деньги. Их было
более чем достаточно, чтобы за этот короткий срок оформить зал.
Кудрявцев  выбрал  в  качестве  основы  врубелевские  эскизы из
римской  жизни.  Но  филологу,  разработавшему  проект,   этого
показалось  мало.  В нем, видимо, дремал методист - не в смысле
религии, а в смысле оформления различных праздников. Он  решил,
что  верней  всего  будет  провести  ритуал  так, как описано в
какой-нибудь поэме. Единственное описание он нашел  в  "Илиаде"
и, как мог, приспособил его к требованиям дня.
       -  Было принято собирать лучших из молодежи и устраивать
состязания перед лицом невесты, - сообщил он Кудрявцеву. - Мужа
выбирала  она  сама.  Этот  обычаей восходит к микено-минойским
временам,  а  вообще  здесь   явный   отпечаток   родоплеменной
формации. На самом деле, конечно, жених был известен заранее, а
на состязании главным образом жрали и  пили.  Потом  это  стало
традицией  у  римлян.  Вы ведь знаете, что Рим эпохи упадка был
предельно эллинизирован. И если существовал  греческий  вариант
какого-либо обряда...
       -  Хорошо,  -  перебил  Кудрявцев, понявший, что филолог
может без всякого стыда говорить так несколько часов, -  Соберу
людей. Заодно и перетрем.
       И  вот настал день свадьбы. С раннего утра к "Метрополю"
съехались  женихи  на  тяжелых  черно-синих  "мерседесах".   Им
объяснили,   что   свадьба   будет   несколько   необычной,  но
большинству  идея  понравилась.  Пока  они  сдавали  оружие   и
переодевались   в   короткие   разноцветные  туники,  сшитые  в
мосфильмовских  мастерских,  холл  Метрополя  напоминал  не  то
титанический   предбанник,   не   то   пункт   санобработки  на
пятизвездочной зоне. Возможно, гости Кудрявцева с такой веселой
легкостью  согласились  стать  участниками еще неясной им драмы
именно из-за обманчивого сходства некоторых черт  происходящего
с повседневной рутиной. Но, когда приготовления были закончены,
и женихи вошли в пиршественный зал, у многих  в  груди  повеяло
холодом.
      - Почему темно так? - спросил Кудрявцев. - Халтура.
       На  самом  деле  древнеримский  интерьер был воссоздан с
удивительным  мастерством.  На  стенах,  задрапированных  синим
бархатом  с  изображениями  Луны  и  светил,  висели  доспехи и
оружие; в углах курились треножники,  одолженные  в  Пушкинском
музее,  а  ложа,  где  должны  были  возлежать участники оргии,
упирались в  длинный  стол,  убранство  которого  заставило  бы
любого  ресторанного  критика  ощутить  все  ничтожное бессилие
человеческого языка. Но в этом великолепии чувствовалось  нечто
неизбывно-мрачное.
      Услышав слова Кудрявцева, крутившийся вокруг него филолог
в розовой тунике  отчего-то  заговорил  о  приглушенном  громе,
который  Набоков явственно слышал в русских стихах начала века.
По его мысли, если в  стихах  было  эхо  грома,  то  в  эскизах
Врубеля,  по  которым  был  убран  интерьер, был отсвет молнии,
отсюда и грозное величие, которое...
      Кудрявцев не дослушал. Это, конечно, было полной ерундой.
На самом деле зал больше  всего  напоминал  ночной  Калининский
проспект  с  горящими  огоньками иллюминации, так что опасаться
было нечего.  Справившись  со  своими  чувствами,  он  отпихнул
филолога  ногой и принял из рук мальчика-эфиопа серебряную чашу
с шато-дю-прере.
       -  Веселитесь, ибо нету веселья в царстве Аида, - сказал
он собравшимся и первым припал губами к чаше.
       Таня сидела на троне у стены. Наряд невесты, описанный у
Диогена  Лаэртского,  был  воспроизведен  в  точности.  Как   и
положено,  ее  лицо покрывал толстый слой белой глины, а пеплум
был вымазан петушиной кровью. Но ее головной убор не понравился
Кудрявцеву  с  первого  взгляда.  В  нем  было  что-то  глубоко
совковое - при цезаре Брежневе в такие кокошники одевали баб из
фольклорных  ансамблей.  Подбежавший филолог стал божиться, что
лично сверял выкройки  с  фотографиями  помпейских  фресок,  но
Кудрявцев тихо сказал:
      - О кредите забудь, гнида.
      Под взглядами женихов Таня сидела ни жива, ни мертва. Она
уже десять раз успела  пожалеть  о  своем  согласии,  и  теперь
мечтала  только о том, чтобы происходящее быстрее кончилось. По
ясным причинам она старалась не смотреть на  лица  собравшихся.
Ее  глаза  не  отрывались от огромного бюста Зевса, под которым
было смонтировано что-то вроде вечного огня на таблетках сухого
спирта.
       "Господи,  -  неслышно  шептала  она, - зачем все это? Я
никогда тебе не молилась, но сейчас прошу - сделай  так,  чтобы
всего  этого  не  было.  Как  угодно, куда угодно - забери меня
отсюда..."
       На  Зевса  падал багровый свет факелов, тени на его лице
подрагивали, и Тане казалось, что бог шепчет что-то в  ответ  и
успокаивающе подмигивает.
        Довольно   быстро   собравшиеся   напились.  Кудрявцев,
наглотавшийся  к  тому   же   каких-то   колес,   стал   совсем
маловменяем.
       - Пацаны! Все знают, что я вырос в лагере, - повторял он
слова Калигулы, обводя расширенными зрачками собравшихся.
       Сначала  его  понимали,  хоть  и  не верили. Но когда он
напомнил собравшимся, что его отец - всем  известный  Германик,
люди  в  зале  начали  переглядываться. Один из них тихо сказал
другому:
       -  Не  въеду  никак.  Отец  у нас всех один, а кто такой
Германик?  Это он про Леху Гитлера из Подольска? Он  че,  крышу
хочет менять? Или он хочет сказать, что на германии поднялся?
       Возможно, поговори Кудрявцев в таком духе чуть подольше,
у него возникли бы проблемы со многими из присутствующих. Но на
свое  счастье  он  вовремя  вспомнил,  что нужно состязаться за
невесту.
       До  этого  момента  у  трона,  где  сидела  Таня в своем
метакультурном кокошнике,  по  двое-трое  собирались  женихи  и
говорили  о  делах,  иногда  шутливо  пихая друг друга в грудь.
Назвать это состязанием было трудно, но Кудрявцев был  настроен
серьезнее,  чем  формальные  претенденты. Растолкав женихов, он
поднял руку и дал знак  музыкантам.  Умолкли  флейты;  замолчал
переодетый  жрецом Кибелы шансонье Семен Подмосковный, до этого
певший  по  листу  стихи  Катулла.   И  в  наступившей  тишине,
нарушаемой  только  писком  сотовых телефонов, гулко и страстно
забил тимпан.
       Кудрявцев  пошел  по  кругу,  сначала  медленно, подолгу
застывая на одной ноге, а потом  все  быстрее  и  быстрее.  Его
правая рука со сжатой в кулак ладонью была выставлена вперед, а
левая плотно прижата к туловищу. Сначала в  этом  действительно
ощущалось  нечто античное, но Кудрявцев быстро впал в экстаз, и
его движения  потеряли  всякую  культурную  или  стилистическую
окрашенность.
       Его  танец, длившийся около десяти минут, был неописуемо
страшен.  В конце он упал на колени, откинулся назад и принялся
бешено  работать  пальцами  выброшенных перед собой рук. Туника
задралась  на  его   мокром   животе,   и   отвердевший   член,
раскачиваясь  в  такт  безумным  рывкам  тела,  как  бы  ставил
восклицательные   знаки   в   конце   кодированных    посланий,
отправляемых  в пустоту его пальцами. И во всем этом была такая
непобедимая ярость, что женихи дружно попятились назад. Если  у
кого-то  из  них и были претензии по поводу слов, произнесенных
Кудрявцевым  несколько  минут  назад,  они   исчезли.    Когда,
обессилев,  он  повалился  на  пол, в зале надолго установилась
тишина.
       Но  когда Кудрявцев открыл глаза, он с удивлением понял,
что женихи смотрят не на него, а куда-то  в  сторону.  Повернув
голову, он увидел человека, которого раньше не замечал . На нем
была ярко- красная набедренная повязка и черная майка с крупной
надписью  "God  йу  Sexy". Эта майка, не вполне вписывавшаяся в
стилистику  вечера,   несколько   уравновешивалась   сверкающим
гладиаторским  шлемом, похожим на комбинацию вратарской маски с
железным  сомбреро.  За  спиной  у  человека  был  тростниковый
колчан,   полный   крашенных   охрой   стрел.  А  в  руках  был
неправдоподобно большой лук.
       -  Объявись,  братуха,  -  неуверенно  сказал  кто-то из
женихов. - Ты кто?
       - Я? - переспросил незнакомец глухим голосом. - Как кто.
Одиссей.
       Первым  кинулся  к  дверям  все  понявший филолог. И его
первого поразила тяжелая стрела. Удар был настолько силен,  что
беднягу  сбило с ног, и, конечно, сразу же отпали все связанные
с восьмитомником вопросы.  Пока женихи  осмысляли  случившееся,
еще  трое из них, корчась, упали на пол. Двое отважно бросились
на  стрелка,   но   не   добежали.    Неизвестный   стрелял   с
неправдоподобной  быстротой,  почти не целясь.  Все рванулись к
дверям, и, конечно, возникла давка; женихи отчаянно колотили  в
створки,  умоляя  выпустить  их,  но  без толку. Как выяснилось
впоследствии, за дверью  в  это  время  сразу  несколько  служб
безопасности  держали друг друга на стволах, и никто не решался
отпереть замок.
       В  пять  минут все было кончено. Кудрявцев, пришпиленный
стрелой к стене, что-то шептал в предсмертном бреду, и  из  его
перекошенного  рта  на мрамор пола капала темная кровь. Погибли
все,  кроме  спрятавшегося  за  арфой  Семена  Подмосковного  и
потерявшей сознание Тани.
       Придя в себя, она увидела множество людей в форме и без,
сновавших   между   трупами.   Почти   все,   протыкая   воздух
растопыренными пальцами, говорили по сотовой связи, и на нее не
обратили  никакого  внимания.   Встав  со  своего  трона,   она
сомнамбулически  прошла  между  луж крови, вышла из гостиницы и
побрела  куда-то  по  улице.  В  себя  она  пришла  только   на
набережной.  Люди,  шедшие  мимо,  были заняты своими делами, и
никто не обращал внимания на ее странный наряд. Словно  пытаясь
что- то вспомнить, она огляделась по сторонам и вдруг увидела в
нескольких шагах от себя того самого человека  в  гладиаторском
шлеме.  Завизжав, она попятилась и уперлась спиной в ограждение
набережной.
       -  Не  подходи,  -  крикнула  она,  -  я в реку брошусь!
Помогите!
       Разумеется, на помощь никто не собирался. Человек снял с
головы шлем и бросил его на асфальт. Туда  же  полетели  пустой
колчан  и  лук.  Лицом  незнакомец  немного  походил  на Аслана
Масхадова, только казался  добрее.  Улыбнувшись,  он  шагнул  к
Тане,  и  та,  не  соображая,  что  делает,  перевалилась через
ограждение и врезалась в холодную и твердую поверхность воды.
        Первым,   что   она   ощутила,   когда  вынырнула,  был
отвратительный вкус бензина во рту. Человека в черной майке  на
набережной  видно не было. Таня почувствовала, что совсем рядом
под водой движется большое тело, а потом  совсем  рядом  с  ней
поднялся  фонтан  мутных  брызг,  и  над поверхностью появилась
белая бычья голова с красивыми миндалевидными глазами -  такими
же, как у незнакомца с набережной.
       -  Девушка,  вы случайно не Европа? - игриво спросил бык
знакомым по "Метрополю" глухим голосом.
       - Европа, Европа, - отплевываясь, сказала Таня. - Сам-то
кто?  -.
      - Зевс, - просто ответил белый бык.
      - Кто? - не поняла Таня.
       Бык  покосился  на  сложной формы шестиконечные кресты с
какими-то полумесяцами, плывшие над ограждением  набережной,  и
моргнул.
       -  Ну,  Зевс Серапис, чтоб вам понятней было. Вы же меня
сами позвали.
      Таня почувствовала, что у нее больше нет сил держаться на
поверхности - отяжелевший пеплум тянул ее на дно, и все труднее
было  выгребать  в  мазутной жиже. Она подняла глаза - в чистом
синем небе сияло белое и какое-то очень древнее солнце.  Голова
быка   приблизилась  к  ней,  она  почувствовала  слабый  запах
мускуса, и ее руки сами охватили мощную шею.
      - Вот и славно, - сказал бык. - А теперь полезайте мне на
спину. Понемногу, понемногу... Вот так...

__________________________________________________________

     Перевод эпиграфа:
     "Нет правды на земле,
       но нет ее и выше."
                       Тютчев.

Виктор Пелевин

Оружие возмездия

       Ближе  к  концу  второй мировой войны, когда даже тем из
членов  НСДАП,  кто  контролировал  свои  мысли  со   спокойным
автоматизмом  Марлен  Дитрих,  подправляющей макияж, когда даже
тем из них, кто вообще обходился без мыслей,  полностью  сливая
свое  сознание  с  коллективным  разумом партии,- словом, когда
даже самым тупым  и  безмозглым  партийцам  стали  приходить  в
голову  неприятные  догадки о перспективах дальнейшего развития
событий, германская пропаганда глухо и загадочно  заговорила  о
новом  оружии, разрабатываемом и почти уже созданном инженерами
Рейха.

        Делалось  это  сперва  исподволь.  Например  "Фолькишер
Беобахтер" печатала в  рубрике  "Ты  и  Фатерлянд"  материал  о
каком-то  ученом,  потерявшем  на  Восточном  фронте все, кроме
правой руки, но вставшем на протезы и продолжающем одной  рукой
ковать  победу "где-то у суровых балтийских волн", как поэтично
зашифровывалось местоположение секретной лабoратории, о которой
шла речь; статья кончалась как бы вынужденным умолчанием о том,
что же именно кует однорукий патриот. Или, например, киножурнал
"Дойче   Руденштау"   показывал   коптящие  обломки  английских
бомбардировщиков,  летевших,  как  сообщалось,  "к  одному   из
расположенных   на   побережье   научных   институтов,  занятых
чрезвычайно важной работой"; в конце сюжета, когда уже вступала
бодрая  музыка,  диктор скороговоркой добавлял, что немцы могут
быть  спокойны  -  научный  мозг   нации,   занятый   созданием
небывалого доселе оружия, защищен надежно.

       Через  некоторое  время  появился  сам  термин - "оружие
возмездия". Уже из самого факта употребления слова  "возмездие"
видно,   что   росшая  в  стране  паника  затронула  и  аппарат
пропаганды,  который  начинал  давать  сбои  -  ведь  возмездие
предполагает  в  качестве повода успешные вражеские действия, а
все   военные   операции   союзников   официально   объявлялись
неуспешными,  обеспечившими  новые  позиции  ценой  невероятных
жертв. Но, может быть,  это  было  не  сбоем,  а  тем  кусочком
эмоциональной   правды,   которым  любой  опытный  пропагандист
сдабривает свое вранье, создавая у  слушателя  чувство,  что  к
нему   обращается  человек,  пусть  и  стоящий  на  официальных
позициях, но по-своему честный и совестливый.  Как  бы  там  ни
было,  но  слова  "оружие  возмездия"  одинаково  доходили и до
сердца матери, потерявшей сыновей где-то с Северной  Африке,  и
до   работника  партийного  аппарата,  предчувствующего  скорую
ликвидацию своей должности, и до  паренька  из  "Гитлерюгенда",
ничего не понимающего в развитии событий, но по-детски любящего
оружие и тайны. Поэтому неудивительно, что  это  словосочетание
стало  в  скором  времени так же популярно в летящей на встречу
гибели стране, как, скажем, слова "Новый курс" в послекризисной
Америке.  Без всякого преувеличения можно сказать, что мысль об
этом загадочном оружии захватила умы; даже скептики, иронически
переглядывавшиеся при каждой новой радиосводке с театра военных
действий, даже надежно  замаскированные  евреи,  тихо  качавшие
головами  при  очередном безумном радиопризыве Геббельса,- даже
они, совершенно забыв о своем  подлинном  отношении  к  режиму,
пускались  в  бредовые  разговоры  о природе оружия возмездия и
предполагаемом месте и времени его применения.

       Сначала  прошел слух, что это какая-то особая, небывалой
силы бомба. Эта мысль увлекала в основном малышню и  подростков
-  известно  много  детских  рисунков  того времени, на которых
изображен взрыв, какой обычно рисуют дети,- черно-красный  куст
с волнистой опушкой, только очень-очень большой, и в углу листа
-  маленький  зеленый  самолетик  с   крестами   на   фюзеляже.
(Удивительная  однотипность этих рисунков показывает, что делом
воспитания нового поколения  в  Германии  занимались  настоящие
профессионалы.) Другой распространенной версией была следующая:
оружие  возмездия   представляет   собой   реактивные   снаряды
гигантских  размеров,  способные  самостоятельно  наводиться на
выбранную  цель.  (Некоторые  утверждали,  что  ими   управляют
пилоты,  отобранные  из  подлежащего  уничтожению человеческого
материала, со вживленными  в  мозг  специальными  электродами.)
Говорили,  кроме того, о лучах смерти, о газе, который поражает
всех, кроме преданных партии  и  лично  Адольфу  Гитлеру  (это,
видимо,  было  чьей-то  шуткой),  о  голубях  с  зажигательнымо
бомбами, о смертельных радиоволнах и так далее.

         Интерес    здесь   вызывает   прежде   всего   позиция
правоохранительных органов и министерства пропаганды.  Гестапо,
которое  вполне  могло  стереть  человека  в пыль за невыход на
добровольные сверхурочные работы по случаю дня рождения  фюрера
или его овчарки, которое вполне могло отправить в концлагерь за
найденный в уборной клочок газеты с портером Риббентропа, никак
не  реагировало на доносы по поводу слишком вольных рассуждений
об оружии возмездия. Наоборот, после того как исчезло несколько
десятков  доносчиков,  стало ясно, что такие разговоры негласно
поощряются властями; патриоты сориентировались и стали доносить
на   нежелавших   участвовать   в  обсуждении  этой  темы  -  и
оклеветанный исчезал в течение трех дней.

       Что  касается  официальной  пропаганды, то она вела себя
просто непостижимо.  Oружие возмездия упоминалось  буквально  в
каждой  передовой;  о нем пел берлинский хор мальчиков; защищая
его тайну, слагали льняные  полубоксы  и  польки  киногерои  из
фильмов,  которые Лени Рифтеншталь так и не успела доснять,- но
прямо никак  не  объяснялось,  что  это  за  оружие.  Ведомство
Геббельса  предпочитало  использовать метафоры и аллегории, что
вообще-то было для него характерно всегда, но только в качестве
побочного приема,- а здесь ничего, кроме поэтических сравнений,
не  приводилось  вообще,   и   пережидающий   очередной   налет
обыватель,   развернув  в  бомбоубежище  газету,  узнавал,  что
недалек  тот  день,  когда,  "подобно  копью   Вотана,   оружие
возмездия   поразит   врага   в  самое  сердце";  прочитав  это
сообщение, он, по характерной для  жителей  фашисткой  Германии
привычке  вычитывать все самое главное между строк, решал, что,
должно быть, прав был давешний кондуктор в трамвае,  говоривший
о  снарядах невероятной мощи и дальности действия. Но, когда на
следующий день на совещании ячейки  НСДАП  зачитывалась,  среди
прочего,  информация  о  том, что "меч Зигфрида уже занесен над
потомками азиатских орд", он решал, что оружие  возмездия,  без
всякого  сомнения,  -  бомба. Когда же в вечерней радиопередаче
сообщалось, что "огнеглазые Валькирии Рейха вот-вот обрушат  на
агрессора  свое  священное  безумие",  он  начинал склоняться к
мысли, что это все же лучи или психический газ.

        Когда   немецкие   "Фау-2"   стали  падать  на  Лондон,
выяснилось, что оружие возмездия -  при  том,  что  "Фау"  есть
первая   буква   слова  "Фергельтунгсваффе",  то  есть  "оружие
возмездия",- это все-таки не ракеты,  потому  что  сообщения  о
ракетных   обстрелах   печатались   рядом   с  обычным  набором
поэтических образов, посвященных  последней  надежде  Германии.
Когда с берлинских аэродромов взлетали в небо первые реактивные
"мессершмитты",  стало  ясно,  что  оружие   возмездия   -   не
реактивная  авиация,  потому  что в одной из радиопередач новый
истребитель    был    уподоблен    верному    ворону    фюрера,
высматривающему хищным взглядом место для будущего пира ярости.
На смену отпавшим версиям приходили новые - так, некий районный
фюрер объявил построенному для напутствия батальону фаустников,
что оружие возмездия - это 14,9 миллиона зараженных чумой крыс,
которые   в   специальных   контейнерах  обрушатся  на  Москву,
Нью-Йорк, Лондон и Иерусалим. Учитывая, что все районные фюреры
фашистской Германии были людьми удивительно тупыми, трусливыми,
подлыми и неспособными даже к простейшим умственным комбинациям
-  все  это  и  служило  негласным  условием  их  выдвижения на
должность,- можно предположить, что слухи о характере  действия
оружия  возмездия  распространялись  централизованно; придумать
такое (особенно цифру 14,9) сам районный руководитель  не  смог
бы  ни  за  что,  а  повторять в официальном сообщении болтовню
парикмахера или шофера он никогда не решился бы.

         Централизованность    распространения    этих   слухов
подтверждает еще одна провокация на городском уровне: в  городе
Оснабрюке лектор из Берлина объявил, что оружие возмездия - это
секретный бравурный марш, существующий в англо- и русскоязычных
версиях,  который  предполагается  воспроизводить  через мощную
звукоусилительную систему прямо на  передовой;  услышав  оттуда
хотя  бы один куплет, любой, понимающий эти языки, сойдет с ума
от величия германского духа. (При этом с французами, болгарами,
румынами  и  прочими предполагалось покончить с помощью обычных
частей вермахта.)

      Известно огромное число других версий.

       Между  тем развязка приближалась. Гибли дивизии и армии,
сдавались города, и наступала обычная томительная  предсмертная
неразбериха.   Последнее   официальное   упоминание  об  оружии
возмездия относится к тому дню,  когда  по  радио  был  зачитан
приказ Гиммлера, в соответствии с которым любой немецкий солдат
был обязан убить любого другого немецкого солдата, встретив его
вдали  от  шума битвы. После этого приказа в эфир пошла обычная
программа "Горизонты завтрашнего дня", в которой  были  названы
сроки применения оружия возмездия: "еще до первых знойных дней,
еще до первых майских гроз". Было также повторено - очевидно, в
связи  с  попытками если не заключить перемирие с англичанами и
американцами, то хотя бы задобрить их,-  что  оружие  возмездия
будет  применено  только  против  "азиатских  жидобольшевиков".
Через пять минут после последней  в  истории  Рейха  трансляции
"Лили    Марлен",    в    здание   берлинского   радио   попала
комбинированная  фугасно-агитационная  бомба,  содержавшая  три
тонны тринитротолуола и пятьдесят тысяч листовок.

        После   капитуляции  Германии  разведки  стран-участниц
коалиции немедленно принялись за  поиски  секретных  заводов  и
лабораторий  -  союзникам  была хорошо известна вся официальная
немецкая информация по поводу оружия возмездия, а также большое
количество  слухов, которые в последние годы тщательно собирала
агентура.   Балтийское  побережье,  где,  как   предполагалось,
находились соответствующие исследовательские и производственные
центры,  было   обшарено   буквально   метр   за   метром.   По
предварительным  данным  разведок  особый  интерес  вызвали два
места.   В    зоне    американской    оккупации    обнаружились
циклопические, площадью с большой поселок, железобетонные руины
- назадолго до прихода американцев там что-то  было  уничтожено
таким  количеством  взрывчатки,  что  самыми  ценными находками
оказались немецкий военный  сапог  вместе  с  оторванной  ногой
(обрывок   штанины   был   идентифицирован   как  форма  СС)  и
четырехтональная губная гармошка фирмы "Целло" со следами зубов
и  пробоинами  от  осколков.  Все  остальное представляло собой
месиво из бетонной  крошки,  арматуры  и  мелких  металлических
фрагментов.

       Проведенные  вскоре  опросы  жителей показали, что здесь
проходило  замороженное  в  1942  году   строительство   самого
крупного   в   истории   зоопарка,   где  для  разных  животных
воспроизводилась естественная среда их обитания.  (Один  только
участок   "Иудейские   горы"   обошелся,   как   выяснилось  из
документов, в 80 миллионов рейхсмарок.)

        На  побережье  советской  зоны  были  найдены  неясного
назначения  катакомбы,   куда,   после   оцепления   местности,
опустились семеро агентов СМЕРШа, переодетых, на всякий случай,
тирольскими музыкантами. Ни один из них на вернулся, после чего
катакомбы   были  взяты  штурмом  армейского  подразделения.  В
помещении недалеко от входа обнаружились все семь  трупов;  там
же  был  схвачен  заросший длинной бородой мужчина в лохмотьях,
вооруженный   пожарным   багром;   он   назывался   профессором
берлинского  стоматологического  института Авраамом Шумахером и
утверждал, что скрывается здесь с  1935  года,  питаясь  дарами
моря.  (Способность  человека  провести  десять  лет  в  полной
изоляции  вызвала  естественное  недоверие  проводивших  допрос
офицеров  СМЕРШа,  но,  возможно,  Шумахер  не  лгал,  так  как
впоследствии выяснилось,  что  он  обладал  необычайно  высоким
уровнем приспособляемости к неблагоприятным условиям; он умер в
одном из дальних лагерей в 1957 году, став перед тем  известным
в   уголовной   среде   лидером   ("паханом");  это  тот  самый
Фикса-Живорез,  о  котором  пишет  в  своих  мемуарах  народная
артистка Коми АССР балерина Лубенец-Лупоянова.)

      Остальная часть катакомб, расположенная ниже уровня моря,
оказалась   затопленной.   Шумахер   показал,    что    накаких
строительных  работ  на его памяти здесь не велось. Однако, так
как его искренность и, во всяком случае, психическое  состояние
не  внушали  доверия,  было  решено осмотреть затопленную часть
помещений.  Посланный на обследование водолаз  исчез;  шланг  и
сигнальный  трос  оказались  оборванными  или перекушенными. На
вопрос, чем это могло быть вызвано, Шумахер ответил, что здесь,
вероятно,  набезобразничал  некий  Михель, которого он описал с
помощью междометий и  жестов,  создав  в  итоге  образ  чего-то
огромного  и пугающего.  Говорить об этом в нормальной манере и
подробнее Шумахер отказался,  мотивировав  свою  категоричность
тем,  что  Михель  наверняка  услышит и придет. На сем допрос и
исследование катакомб закончились.

       Таким  образом,  ни в одной из зон Балтийского побережья
Германии не было обнаружено ничего похожего на научный институт
или  завод  по  производству  оружия возмездия. Не нашлось даже
сколько-нибудь   крупных   строек:   огромный   котлован    под
Варнемюнде,   как  выяснилось,  предназначался  для  гигантской
скульптурной группы "Шахтеры империи". (Сами фигуры  так  и  не
были  отлиты,  но  о  предполагавшихся масштбах памятника можно
было судить  по  пяти  двадцатиметровым  отбойным  молоткам  из
бронзы, обнаруженным в ангарах неподалеку от котлована.)

        Подробное   обсуждение   вопроса  об  оружии  возмездия
произошло на Берлинской конференции. Был заслушан трехсторонний
отчет  о  ходе  поисков  секретного  немецкого оружия - к этому
времени  уже  вся  территория  Германии  была  обследована,   и
специалисты    констатировали,    что    никаких   вещественных
доказательств разработки и  производства  подобного  оружия  не
имеется;  не  обнаружено  ни одного документа, описывающего это
оружие с технической  стороны,  как  нет  и  бумаг,  где  такие
документы хотя бы упоминались.

      В обсуждении подобного вопроса Сталин проявил характерные
для него твердость и упорство. Он был  уверен,  что  американцы
уже обнаружили оружие возмездия, но держат это в тайне. Сталин,
как вспоминают очевидцы, был настолько раздражен  даже  простой
возможностью  такого  поворота  событий,  что  впал  в  тяжелую
депрессию и срывал злобу на всех, кто попадался ему под  руку,-
так,   например,   маршала   Конюшенко,  опоздавшего  к  началу
вечернего совещания, вместо обычного в таких случаях  штрафного
стакана  ждало  следующее:  его  одели  в рыцарские доспехи XIV
века,  стоявшие  в  одном   из   коридоров   здания   советской
резиденции,  и  сбросили с крыши в декоративный пруд с карпами,
после чего Сталин из окна произвел по нему несколько  выстрелов
из  двустволки,  а какой-то пьяный тип, державшийся со Сталиным
запанибрата, плюнул  в  маршала  стальной  оперенной  иглой  из
духовой  трубки;  к  счастью, игла отскочила от забрала. (После
госпиталя маршал был награжден орденом  Александра  Невского  и
сослан  на Дальний Восток; обходя этот эпизод молчанием, маршал
в своих воспоминаниях неоднократно возвращался к низким  боевым
качествам  немецких  танков,  что,  на  его взгляд, объяснялось
недостаточной толщиной брони.)

       Атмосфера  на конференции стала критической. Перед одним
из заседаний агент  американской  службы  безопасности  обратил
внимание начальника президентской охраны на торчавшую у Сталина
из голенища наборную рукоять ножа,  отчетливо  выделявшуюся  на
фоне  белой  атласной  штанины.  После  короткого  совещания  с
английским премьером Трумэн, желая дать  мыслям  Сталина  новое
направление,  сказал, что в США создана бомба огромной мощности
со  взрывным  устройством  размером  всего   с   апельсин.   По
воспоминаниям  секретаря  американской  мисии  У.Хогана, Сталин
спокойно заметил, что прятал бомбы в корзинах с апельсинами еще
в  начале  века и что первый дилижанс с гальем раздрючили с его
подмастырки еще  тогда,  когда  Трумэн,  верно,  только  учился
торговать  газетами.  Вернувшись  через  некоторое время к этой
теме, Сталин добавил, что, как считает советская сторона,  если
вместе  прихват  рисовали,  то потом на вздержку брать в натуре
западло, и что, когда он пыхтел на туруханской  конторе,  таких
хавырок  брали  под красный галстук, о что он сам бы их чикнул,
да неохота перо мокрить.

        Поняв   из  перевода,  что  подписание  запланированных
соглашений  оказалось  под  угрозой,  Трумэн  провел  несколько
напряженных  часов  со  своими  консультантами, в числе которых
были и опытные специалисты по русской  уголовной  традиции.  На
следующее   утро  перед  началом  переговоров  президент  отвел
Сталина в сторону и дал ему зуб,  что  американцы  не  скрывают
абсолютно  ничего, касающегося оружия возмездия. То же сделал и
английский премьер, после чего переговоры  вошли  в  нормальное
русло.

        Вскоре   участникам   конференции   были  предоставлены
показания  высших  чиновников  Рейха,   захваченных   в   плен.
Оказалось, что они большей частью слабо знакомы с вопросом, так
как  никогда  не  читали   немацких   газет,   предпочитая   им
американскую   бульварную  прессу,  но  думают,  что  ведомство
Геббельса называло так снаряды "Фау-2".

        Тема   оружия   возмездия   поднималась  на  Берлинской
конференции еще раз, когда рассматривался вопрос о  лаборатории
реактивного  оружия  на Пенемюнде; был сделан предположительный
вывод, что немцы называли оружием возмездия  ракеты  "Фау-1"  и
"Фау-2",  возлагая  на них большие надежды; когда же эти ракеты
были применены, но не оказали ожидаемого воздействия,  Геббельс
продолжал эксплуатировать воодушевлявшую людей идею.

      Последовавшее вскоре применение атомного оружия, начавшее
новую эпоху в жизни человечества, окончательно отбросило вопрос
об   оружии   возмездия  в  область  малопонятных  исторических
загадок. С тех  пор  в  большинстве  исторических  пособий  под
оружием  возмездия понимаются те несовершенные и небезопасные в
обращении ракеты, которые вермахт время от времени пускал через
Ла-Манш;  самое  удивительное,  что охотнее других такую версию
приняли сами немцы. Это, возможно, объясняется  ее  трезвостью,
простотой,  и  если  так  можно  выразиться,  антимистичностью,
чрезвычайно целительной для  нации  основательных  прагматиков,
потрясенной  двенадцатилетним  мистическим  кошмаром,  и вполне
устраивающей социумы, так безоглядно погруженные в  собственные
мистические  видения, что само существование мистики является в
них  государственной  тайной   и   отрицается.   Но   отрицание
пронизывающего  жизнь  и  историю  мистицизма само по себе есть
очень тонкая и опасная  форма  мистики  -  тонкая  потому,  что
становится    невидимым   краеугольный   камень   общественного
устройства,  отчего  государственные  институты   и   идеологии
приобретают космическое величие реально существующих феноменов,
а  опасная  потому,  что  даже  крохотная  угроза,  объявленная
несуществующей, может оказаться роковой.

       Здесь  уместно будет привести цитату из малоинтересной в
целом работы некоего П.Стецюка "Память огненных лет".

      "...Молодой белобрысый немец с МГ-34 на плече считал себя
не только культуртрегером, но и единственным защитником древней
европейской  цивилизации,  оказавшейся  на  краю гибели. Ржание
большевистской конницы и звон еврейского золота, сливающиеся  в
одну  траурную  мелодию, были бы для воспитанников Бальдура фон
Шираха самыми реальными звуками на свете,  хоть  и  раздавались
только  в  тех  местах,  куда попадали уже наученные слышать их
постоянно  адепты...  Для  обученного  необходимой  методологии
человека  ничего  не  стоит  придать  реальность как еврейскому
заговору, так и, например, троцкистско-зиновьевскому  блоку,  и
хоть  эта  реальность  будет  временной,  но  на  период своего
существования она будет непоколебимой и вечной. Ведь  все  наши
понятия - продукт общественного соглашения, не более... Поэтому
в    1937    году    в    СССР    действительно     существовал
троцкистско-зиновьевский   блок,  чего  не  отрицали  даже  его
участники; этот заговор  был  настолько  же  реален,  насколько
реальны  были  Магнитка  и  Соловки, и таковым его делала общая
убежденность в его существовании. В конце концов кому,  как  не
руководству   мирового   коммунистического   движения,  решать,
является ли та или иная группа  людей  троцкистско-зиновьевским
блоком   или   нет?  Большего  авторитета  в  этой  области  не
существует, да и сама терминология не принята в других  кругах.
Преположим,  что  изобретатель языка эсперанто ввел специальное
слово  для  обозначния  какой-то  группы  людей.   Эсперантисты
будущего  могут  не  употреблять  этого  слова,  но  кто из них
скажет, что доктор Заменхоф лгал  или  ошибался?..   Реальность
словам придают люди. Когда умрет последний христианин, уйдет из
мира и Христос; когда умрет последний  марксист,  исчезнет  вся
объективная   реальность,   и   ничто   не   скопируется  и  не
сфотографируется ничьими чувствами, и ничто не дастся никому  в
ощущение,  существуя  независимо, как не происходило этого ни в
Древнем Египте, ни в Византийской империи.  Сколько  осиротелых
демонов  носятся  уже  над  ночной  землей! Мир создает вера, с
предметы создает уверенность в их  существовании,  и  наоборот:
мир   создает   веру   в  себя,  а  предметы  уеждают  в  своей
подлинности; без одного нет другого..."

       Конечно,  развязный  тон  и  неумные обобщения П.Стецюка
возмутительны, чтобы не сказать - отвратительны,  но  некоторые
из его мыслей заслуживают внимания. В частности, он почти точно
ракрыл принцип действия  оружия  возмездия  -  не  этих  жалких
пороховых  болванок,  падавших  время  от времени на лондонские
кинотеатры, а  настящего,  грозного  оружия,  заслужившего  все
процитированные реминисценции из "Кольца Нибелунгов".

       Когда множество людей верят в реальность некоего объекта
(или  процесса),  он  начинает  себя  проявлять:  в   монастыре
происходят религиозные чудеса, в обществе разгорается классовая
борьба,  в  африканских  дервнях  в  назначенный  срок  умирают
проклятые  колдуном  бедняги  и так далее - примеров бесконечно
много, потому что это основной механизм жизни.  Если  поместить
перед  зеркалом  свечу, то в зеркале возникнет ее отражение. Но
если каким-то неизвестным способом навести в зеркале  отражение
свечи  -  то  для  того, чтобы не нарушились физические законы,
свеча обязана  будет  возникнуть  перед  зеркалом  из  пустоты.
Другое дело, что нет способа создать отражение без свечи.

       Принцип  равновесия,  верный для зеркала и свечи, так же
верен для события и человеческой реакции на него, но реакцию на
событие  в  масштабах целой страны, особенно страны, охваченной
идеологической  ревностью,  довольно  просто   организовать   с
помощью  подчиненных одной воле газет и радио, даже если самого
этого события нет. Применительно к нашему  случаю  это  значит,
что  с появлением и распространенеим слухов об оружии возмездия
оно возникает само - никому, даже его  создателям,  неизвестно,
где  и  как;  чем  больше будет мнений о его природе, тем более
странным и неожиданным окажется  конечный  результат.  И  когда
будет   объявлено,  что  оружие  приводится  в  действие,  сила
ожидания миллионов людей неизбежно изменит что-то в истории.

       Осталось сказать несколько слов о результатах применения
оружия возмездия против СССР. Впрочем,  можно  обойтись  и  без
слов, тем более, что они горьки и не новы. Пусть любопытный сам
поставит небольшой опыт. Например, такой: пусть он встанет рано
утром,  подойдет  на цыпочках к окну и, осторожно отведя штору,
выглянет наружу...

     Виктор Пелевин.
     Водонапорная башня

     Водонапорная башня  вполне  может  оказаться  тем первым,  с чего
начнется все остальное,  потому что предметы появляются  тогда,  когда
становятся  известны  их  названия,  и  происходящее  за  окном  сразу
приобретает смысл  -  солдаты  заканчивают  работу,  выкладывая  белым
кирпичом  число "1928" на толстой верхней части каменного цилиндра,  и
даже не догадываются,  что кто-то следит за тем, что они делают, думая
об этом почти без помощи слов, но очень серьезно: любая башня или даже
труба сначала строится таким образом, будто должна подняться до самого
неба,   чем   обязательно  завершилось  бы  простое  добавление  новых
кирпичных колец изо дня в день,  если бы не решение  строителей  уйти,
приводящее   к   тому,  что  какой-то  кирпич  обязательно  становится
последним,  а я - единственным свидетелем остановки работ,  потому что
во всем доме напротив только я понимаю,  что означают пустые леса,  от
вида которых возникает такое странное чувство,  что взгляд  сам  собой
переходит  вправо,  туда,  где  кончается деревянная коробка с землей,
утыканной  яблочными  семечками,  и  обои  чуть  отстают   от   стены,
приоткрывая   другой   слой   обоев   и   желтый   край   газеты,  еще
дореволюционной,  оставшейся с тех времен,  когда бородатые господа  в
шляпах удивительной формы и с цепочками на жилетах,  предчувствуя свой
конец,  пили шампанское среди раздетых женщин и измученных рабочих,  а
Ленин  со  Сталиным  стояли  у  окна  и  читали первый номер "Правды",
предвидя все на свете и, может быть, даже то, как когда-нибудь на свет
появлюсь  я  и  бесконечно длинным летним днем буду наклеивать полоски
сиреневой папиросной бумаги на узкие фанерные крылья, сидя на теткиной
кровати,  глядя  за  окно  и  почти  не обращая внимания на ее путаные
рассказы о том,  как в село вошли белые,  потом красные,  потом  опять
белые,   а   потом   какие-то  непонятные  "наши",  которых  почему-то
представляешь себе мужиками в малиновых  рубашках  каждый  раз,  когда
видишь  справа от пыльного крыла ее фотографию и пытаешься сообразить,
что это на самом деле значит - взять и умереть,  как умерла она и  как
можем  умереть  мы все,  если не останемся вечно жить в своих делах по
способу Антонины Порфирьевны,  даже протирающей после этих  слов  свои
очки,  отчего возникает короткая пауза в ее многолетнем рассказе о так
называемых материках, возвышающихся над серыми пространствами океанов,
где даже самый большой в мире линкор покажется крохотным,  как спичка,
если вдруг поглядеть на него из неба,  заполненного летящими в  Канаду
журавлями,  боевой авиацией и черными пятнами, возникающими от долгого
наблюдения за солнцем,  медленно меняющим свой цвет при приближении  к
воображаемой  точке,  где  оно,  уже  красное и огромное,  оказывается
только в июне,  чтобы на несколько минут коснуться шкафа, осветить его
верхнюю  половину  и  превратить  его во что тебе хочется,  начиная от
бастиона Великой Стены и кончая скалою где-то в Америке - смотря  куда
ты переносишь свою жизнь из этих мест,  хрюкающих на тебя всеми своими
свиньями,  когда  ты  идешь  по  грязной  улице  со  своей  коллекцией
спичечных  коробков  и размазываешь по лицу сопли пополам с кровью,  а
тебе вслед орут все те,  кто уверенно чувствует себя среди этих  косых
заборов, обещая вломить тебе завтра еще разок так же безнаказанно, как
сегодня, потому что жаловаться все равно некому и для любого взрослого
нет разницы между избивающими и избиваемыми детьми,  раз те и другие в
галстуках,  с барабанами и горнами,  оставив  отцов  допивать  вонючее
пиво,  уходят в будущее даже тогда,  когда просто стоят шеренгой перед
пионерлагерными бараками и щурятся от бьющего в глаза света, глядя кто
на  ползущий  вверх  по  шесту флаг,  кто на кота,  крадущегося по уже
горячим жестяным листам на крыше столовой,  чтобы спрыгнуть  в  кусты,
где   вечером   делят  собранные  за  день  окурки,  курят,  спорят  о
конструкции женских внутренностей и заедают синий дым зубным порошком,
вкус  которого остается во рту еще долго после отбоя,  запоминаясь как
приложение к истории о синем  ногте  в  котлете  и  чекистах,  которые
приехали  слишком  поздно только потому,  что спустила шина,  и пока в
темном дворе меняют колесо,  они сильно стучат в дверь, а потом уходят
в  такой спешке,  что соседу приходится одеваться в коридоре,  как раз
напротив  твоей  замочной  скважины,  в  которую  он  вполне  мог   бы
напоследок  ткнуть  карандашом,  раз  до этого подсыпал битое стекло в
сливочное масло и отравлял колодцы,  чтобы ты пил из них тифозную воду
и полгода лежал в кровати, глядя в окно и угадывая за пушистой завесой
падающего   снега   очертания   водонапорной   башни,    похожей    на
приставленного к городу часового, стерегущего твой покой и заодно тебя
самого,  чтобы  ты  случайно  не  скрылся   в   собственном   будущем,
воспользовавшись   теплой   весенней   ночью,   в  которую  появляется
возможность,  почти не касаясь земли,  углубляться  в  черные  заросли
неизвестно откуда взявшегося леса и уже почти узнать то, к чему бежишь
со всех ног,  перед тем как  проснуться  и,  поглядев  на  приоткрытую
дверь,  за  которой  слышны  бодрые  утренние  голоса и свист примуса,
подумать,  что  каждое  утро  к  ней,  как  трап,  придвигают  забитый
сундуками   и   комодами  коридор,  выход  из  которого  ведет  в  тот
единственный дневной мир,  который тебе известен, и чем лучше ты с ним
знаком, тем реже дверь твоей комнаты будет раскрываться куда-то еще, в
места,  названия которых ты не знаешь и не узнаешь никогда, потому что
уже  давно  похож  на  человека,  стоящего  на подножке разгоняющегося
трамвая и думающего,  что чем быстрее  тот  едет,  тем  труднее  будет
спрыгнуть  и  пойти  своей  дорогой,  пока  слова  "своя  дорога"  еще
сохраняют некоторый смысл,  а  точнее  -  отблеск  понятного  когда-то
смысла,  иногда мелькающий в глазах стоящих рядом, но раз они все-таки
едут дальше,  то,  наверно,  на что-то надеются,  а они думают  то  же
самое,  глядя на тебя,  пока один разливает по чашкам водку,  а другой
пытается играть на гитаре, под которую так надежно затвердевает вокруг
тот  мир,  который  ты выбрал,  не успев ни с чем его сравнить и поняв
только,  что все в нем случается крайне  быстро,  а  время  суровое  и
величественное,  и  хоть Утесов поет,  что тот,  кто с песней по жизни
шагает,  тот никогда  и  нигде  не  пропадет,  люди  пропадают  целыми
оркестрами,  так  и  не дошагав туда,  куда они шли,  и все-таки попав
именно туда,  в чем нет ничего удивительного,  раз страна движется  от
одного крутого перелома к другому,  еще более крутому,  и все по линии
партии, отточенной и прямой, как угол твоей комнаты, где стоит патефон
с  десятком  пластинок,  позволяющих  тебе время от времени нелегально
обнять утомленное солнце, вырезанное кем-то из последней на всю страну
оранжевой  картонки,  и догадаться,  что если уж ты простился с чем-то
навсегда,  то оно тоже простилось с тобой,  и, обернувшись, ты увидишь
на  столе  воблу  на мятой "Правде",  бутылочку пивка и больше ничего,
потому что другого  не  положено  на  стол,  и  именно  это,  по  всей
видимости,  и придется защищать, если завтра война, потому что никакая
твоя защита не нужна ни качающейся за окном  сирени,  ни  узкому  лучу
света,  падающему  на  расщепляющее  его  стекло,  за  которым застыло
красно-сине-желтое лицо Горького, большого приятеля нашей державы, так
и  не  успевшего  описать  в  своих книгах,  как ты и такие как ты,  в
спортивных рубашках и белых кепках, с миллионов порогов улыбнутся ей и
таким  как  она,  в простых платьях из ситца в цветочках,  и все сразу
прояснится,  потому что все  печальное  и  непонятное  имеет  свойство
проходить,  а жизнь содержит именно тот смысл,  который ты придаешь ей
сам, с ясной целью впереди сидя за всенародными брошюрами, недосыпая и
рискуя навсегда опоздать на работу и сесть в тюрьму, к глупым блатным,
еще не понявшим, что в стране, где на деньгах нарисован вглядывающийся
в  тревожное небо летчик,  быть богатым просто невозможно,  потому что
даже целая  армия  этих  летчиков  в  кармане  не  заставят  замолчать
раскрытый клюв репродуктора, который так страшно слышать даже не из-за
смысла долетающих слов,  а из-за  неожиданной  догадки,  что  с  тобой
сейчас говорит диктор,  фокусник, зарабатывающий себе на жизнь умением
заставить тебя на несколько секунд поверить,  будто к тебе  обращается
что-то огромное и могущественное,  готовое позаботиться о тебе,  когда
на самом  деле  ты  и  такие  как  ты  нужны  этому  огромному,  чтобы
заботиться о нем и защищать,  закрывая это неживое и непонятное,  даже
не  догадывающееся  о  собственном  существовании,  той   единственной
попыткой,  которой  на  самом  деле является и твоя жизнь,  и жизнь за
стриженым затылком,  в который ты глядишь,  стоя в длинной толпе перед
призывным  пунктом  и  теряя  мелькнувшую  на  секунду мысль,  узнав в
человеке  впереди  бывшего  одноклассника,  опять  оказавшегося  твоим
товарищем, которого надо хотя бы оттащить в сторону, чтобы он не лежал
у перевернутого грузовика ногами на дороге,  а головой в еще довоенном
подорожнике  и  муравьи  не  ползли по его лицу,  которое вспоминается
тебе,  когда над головами гудят невидимые самолеты или когда  мимо  по
платформе  ведут  очень  похожего  на него окруженца в мирных калошах,
полезшего сдуру искать начальство, а потом сдуру побежавшего от конвоя
и  свалившегося  в  трех  метрах от последнего вагона,  уносящего тебя
навстречу  зиме,   лыжам   ленинградской   фабрики   и   карнавальному
маскхалату,  в  котором ты встречаешь Новый год,  глядя из сугробов на
две красные ракеты,  блестящие в прозрачном ночном небе,  как  елочные
шары, пока ты думаешь о том, что оставленный на минуту в покое человек
может вдруг оказаться так далеко от оставивших его  в  покое,  что  те
найдут  на  его  месте  кого-то  другого,  уже совершенно не желающего
углублять окоп,  а пытающегося вместо  этого  повернуться  к  стене  и
заснуть,  позабыв,  что никакой стены возле его койки нет,  а есть два
узких прохода,  как раз подходящих  для  того,  чтобы  заново  учиться
сгибать  и  разгибать  ноги,  а  потом  стоять,  ходить  и  бегать  за
притормаживающими  грузовиками,  катящими  навстречу  летнему  солнцу,
погонам  на плечах и походящему на веник с врезанной консервной банкой
автомату,  из которого ты ни разу не выстрелил за два года, потому что
видел  перед  собой большей частью заваленную списками живых и мертвых
поверхность то школьной парты,  за  которой  когда-то  сидел  писавший
фиолетовыми  чернилами  Чугунков  Коля:  "седьмой  класс - дурак",  то
переделанного бильярда,  сукно которого с  такой  скоростью  впитывает
вылившийся из опрокинутой гильзы бензин,  что успеваешь поверить,  что
ты не опытный вредитель,  как намекает взглядом  товарищ  Кожеуров,  в
просто сраный разгильдяй, твою мать, только тогда, когда уже неделю то
на  голодных  детей,  по-прежнему   считающих   его   материалом   для
строительства  снеговиков и крепостей,  то на военкора,  смотрящего на
незнакомый город  из-под  черного  эмалированного  полукруга  с  таким
видом,  будто  перед  ним  не  несколько  случайных  трупов  на мокрой
обочине,  а и впрямь заря победы с пограничными столбами,  прочитав  о
которых во фронтовой газете,  ты поймешь,  что есть люди,  старательно
оформляющие местность,  по  которой  ты  в  последний  раз  бежишь  на
пулемет,  из-за чего им,  наверно,  приходится говорить между собой на
особом языке,  совсем как офицерам железнодорожных войск,  обсуждающим
какие-то кубометры и максимальное число вагонов теплым майским вечером
на игрушечной железнодорожной станции,  каких у нас просто не  бывает,
потому что по эту сторону границы все наоборот: что-то железнодорожное
есть в детских игрушках,  и люди делают свои  дома  чуть  похожими  на
тюрьмы, чтобы не было особого смысла отправлять их в настоящую тюрьму,
зато уж внутри этих самых домов они всей  толпой  беззаветно  штурмуют
верхние  нары,  и  нет ничего удивительного,  что женщина,  которой ты
четыре года отправлял письма,  каждый раз стараясь целиком поместиться
в  бумажном  треугольничке,  недоумевает,  как  это ты не привез ей из
Германии вагон барахла,  а раздобыл там только часы в стальном корпусе
и старый фотоаппарат, который ты вешаешь на стену комнаты, где родился
и вырос,  пробивая гвоздем новые обои с такими  же  розовыми  узорами,
какими скоро покроется все вокруг,  хотя пока они появляются только на
сетчатке левого глаза после третьего стакана водки,  от запаха которой
она  морщится,  потому  что  не  понимает,  что  человек  должен уметь
забывать прошлое,  если  хочет  и  дальше  идти  по  жизни,  где  надо
улыбаться наглой женщине из отдела кадров,  надевать медали на экзамен
и приносить  домой  несколько  веток  сирени,  напоминающей  не  то  о
довоенных  чернилах,  не  то  о  вечном  салюте всем живым,  если они,
конечно, еще есть в этом городе, лучше приспособленном для грузовиков,
чем для людей,  особенно крошечных, которые дико орут всю ночь, лежа в
своих кроватках и глядя то на ползущие по потолку квадраты  света,  то
на  лицо матери,  разрисованное помадой и тушью,  купленной у каких-то
сволочей перед вокзалом, прямо на площади, где скользят небывалые, как
из  сна,  голубые "Победы" и весело горят огни на домах,  подтверждая,
что уже никогда не повторится то,  что было раньше,  или, если сказать
то же самое по-другому, все оказалось позади и от тебя осталось только
то,  на что ты надеваешь пиджак и брюки,  когда  идешь  на  работу,  и
переодеваешь  в  китайский  лыжный костюм,  приходя домой и плюхаясь в
кровать рядом с крупнозадым человеком другого пола,  настолько  частым
опытом  многих,  что  даже  есть специальное слово "жена" для описания
того,  что чувствуешь,  видя завитые короткие волосы  и  вдыхая  запах
духов "Колхозница", пропитавший все до такой степени, что комната, где
едят и дышат четверо человек,  становится похожей на парикмахерскую  в
день   погребения   Сталина,   отчаянного  человека,  оставившего  вся
государственные и партийные  посты  ради  самой  обыкновенной  смерти,
после  которой  вдруг выяснилось,  что в любую гранитную задницу можно
без труда вбить кукурузный початок,  а  это,  кстати,  можно  было  бы
понять еще очень давно,  если бы было время задуматься,  но только его
нет даже у детей,  похожих со своими ранцами на маленьких космонавтов,
высадившихся  на  этой безобразной планете в самое спокойное за всю ее
историю время и уже создавших вокруг себя какой-то непонятный  мир,  о
котором   ты  никогда  ничего  не  узнаешь,  так  что  умнее  было  бы
повернуться к тем радостям,  которые еще может дать  жизнь,  и  пореже
смотреть вниз из окна, потому что добровольная смерть - удел слабых, а
удел сильных - недобровольная,  а  сейчас  как  раз  приходит  возраст
расцвета,  когда  внизу  тебя  ждет  кремовая машина со взлетающим над
капотом оленем,  здоровье в полном  порядке  и  со  спины  иногда  еще
долетают  слова  "молодой человек",  потому что на затылке сохранились
волосы,  а кроме всего этого,  ты очень нужен тем,  ко дергает тебя за
пальцы,  называет папой и просит принести что-нибудь смешное с работы,
где самое смешное - на бланках с грифом  "секретно",  а  по  коридорам
ходят  такие псы в костюмах,  что надо все время самому рычать,  чтобы
тебя не съели по ошибке,  или от чувства полноты жизни,  которое  надо
все время показывать самому,  чтобы тебе все время демонстрировали его
в ответ,  то  есть  надо  улыбаться,  отпускать  усы,  махать  в  жэке
справками  и  так  далее,  и тогда,  может быть,  найдутся два или три
идиота,  которые придут к тебе в гости и скажут,  что  ты  живешь  как
король,  после чего ты сможешь представить себе, что чувствует король,
десятый год бегая трусцой по обсаженной сиренью аллее  и  видя  людей,
которые будут жить после того,  как он последует за недавно оставившей
этот мир королевой,  а чтобы он ни с чем не перепутал это  чувство,  у
него  есть  дети,  уже  прикидывающие,  как  они  разменяют  квартиру,
собранную по частям  из  освобождающихся  комнат,  как  из  кубиков  с
фрагментами  рисунка,  в надежде,  что сойдется,  а когда все сошлось,
страшно даже  посмотреть  на  это,  потому  что  догадываешься,  какой
рисунок  вышел,  и  тебе  приходится  отсекать уже гниющие части мира,
чтобы в узком коридоре смысла глядеть в телевизор и гадать,  чувствуют
ли  они  то  же  самое,  и  если да,  то зачем они тогда так тщательно
растягивают вдоль своих лысин последние оставшиеся пряди и обнажают  в
улыбках пластмассовые зубы,  которые им, как и тебе, придется положить
на ночь в специальный раствор,  пахнущий сиренью,  и долго стоять  над
плексигласовым  стаканом,  силясь вспомнить,  о чем же напоминает этот
запах,  но вместо этого вдруг наткнуться на мысль,  что  догадываешься
сейчас  о  существовании  жизни  так  же,  как  когда-то догадывался о
существовании смерти,  отчего становится до того страшно,  что делаешь
одновременно  три  вещи:  закуриваешь сигарету,  включаешь телевизор и
открываешь недавно купленную книгу, где сказано, что прошел о Нем слух
по всей Сирии,  и приводили к Нему всех немощных, одержимых различными
болезнями и припадками,  и бесноватых, и лунатиков, и расслабленных, и
Он  исцелял  их,  и  следовало  за Ним множество народа из Галилеи,  и
Десятиградия,  и Иерусалима,  и Иудеи,  и из-за  Иордана,  откуда  все
громче   доносится   гневный   голос   арабского   народа,   обещающий
кратковременные дожди и восемнадцать-двадцать градусов тепла - как раз
то,  что нужно для ритуального посещения дачи,  где тебя встречают как
неизбежное зло и из окна которой ты  видишь  выросший  прямо  у  стены
гриб,  похожий  не  то  на человечка,  не то на крохотную водонапорную
башню,  что,  в сущности,  одно и то же, если вспомнить, что человек -
это  почти  что  двухметровый  столб  воды,  способный  самостоятельно
перемещаться по поверхности земного шара,  двигаясь к  железнодорожной
станции  сквозь  сгущающиеся  сумерки  и  прислушиваясь  к  долетающей
откуда-то музыке,  совершенно не подходящей для того, чтобы разместить
в  ней  хоть одно свое чувство,  и поэтому чужой и оскорбительной,  но
все-таки прекрасной,  раз вокруг  полно  тех,  кому  это  удается  без
всякого усилия с их стороны в те же дни,  когда ты тайком,  как другие
пьют портвейн,  крестишься в подъездах  и  лифтах,  носишь  откровенно
предсмертное черное пальто и всерьез ищешь чего-то в приобретенной для
смеху и интеллигентности книге,  когда  пытаешься  дозвониться  бывшим
детям,  чтобы  услышать  в трубке свой уверенный бодрый голос и лишний
раз понять,  что ты не нужен никому и  ничему  в  мире,  сужающемся  с
движением  твоего  взгляда  по  обоям  навстречу  просвету  окна перед
шторой,  за которую ты держишься,  надеясь,  что на этот раз отпустит,
если  тебе  удастся не поворачивать взгляд дальше вправо,  потому что,
когда  человек  начинает  принимать  треугольное  слуховое   окно   на
маленькой  зеленой  крыше за глаз,  который глядел на него с рожденья,
уже не имеет никакого значения ни то,  как именно он упадет на пол, ни
то,   что   последним   увиденным   им  на  свете  предметом  окажется
водонапорная башня.

     Виктор Пелевин.
     Краткая история пэйнтбола в Москве

 Playboy. 1997. # 12. - c. 126-139.

                        Один Жан-Поль Сартра имеет в кармане,
                        И этим сознанием горд,
                        Другой же играет порой на баяне...
                                                        Б.Г.

     У  искусства нет задачи благороднее и выше, чем пробуждать
милосердие и снисходительную мягкость  к  другим.  А  они,  как
каждый  из  нас  знает,  заслуживают  этого  далеко  не всегда.
Недаром Жан-Поль Сартр сказал: "Ад - это другие". Это  поистине
удивительные  слова  -  редко  бывает,  чтобы  такое количество
истины  удавалось  втиснуть  в  одно-единственное  предложение.
Однако,   несмотря   на   всю   свою   глубину,  эта  сентенция
недостаточно  развернута.  Чтобы   она   обрела   окончательную
полноту, надо добавить, что Жан-Поль Сартр - это тоже ад.
     Я  говорю  об  этом  вовсе  не  для того, чтобы лишний раз
отыметь французского философа-левака в пыльном  кармане  своего
интеллекта.  Мне  и  без  того есть, чем гордиться. Просто надо
ведь каким-то образом плавно перейти к людям,  которые  "играют
на  баяне", или, если перевести это выражение с представленного
в милицейских словарях уголовного жаргона  времен  Транссиба  и
Магнитки, стреляют друг в друга из огнестрельного оружия.
     Ну  вот  мы  и  перешли  -  надеюсь, что занятый мыслями о
Сартре читатель не почувствовал при этом никаких неудобств.
     Яков Кабарзин по кличке "Кобзарь", лидер Каменномостовской
преступной группировки и крутой идейный Сосковец  криминального
мира,   несомненно,   имел  право  относить  себя  к  категории
"стрелков". Правда, он уже давно не брал в руки оружия сам - но
именно  его воля, прошедшая через нервы и мускулы разнообразных
быков, пацанов и прочих простейших  механизмов,  была  причиной
множества  сенсационных  смертей,  детально описанных на первых
страницах московских таблоидов. Ни одно из этих убийств не было
вызвано  его  жестокостью  или  злопамятством - к крайним мерам
Кобзаря побуждали только неумолимые законы рыночной  экономики.
По  характеру он был снисходительно-мягок, в меру сентиментален
и склонен прощать своих врагов. Это чувствовалось  даже  в  его
кличке,  несколько  необычной для блатной культуры, которая при
выборе  тотема  предпочитает  неодушевленные  твердые  предметы
вроде утюга, гвоздя или глобуса.
     Назвали  его  так  еще  в школе. Дело в том, что Кобзарь с
детства сочинял стихи и, подобно многим известным  историческим
фигурам,  считал  главным  в  своей  жизни  именно поэзию, а не
административную   деятельность,   за   которую   его    ценили
современники. Больше того, как поэт он пользовался определенным
признанием -  его  стихотворения  и  поэмы,  полные  умеренного
патриотизма,  некрасовского  социального  пафоса  (с  не вполне
ясным    адресатом    и     отправителем)     и     любви     к
неприхотливо-неброской северной природе еще в советские времена
появлялись во  всяких  альманахах  и  сборниках.  "Литературная
газета"  пару  раз  печатала  в  разделе "Поздравляем юбиляров"
заметки о Кобзаре, украшенные похожей на  фоторобот  паспортной
фотографией  (из-за  особенностей своей работы Кобзарь не очень
любил  сниматься).  Словом,  в  ряду  угрюмых  паханов   кануна
третьего  тысячелетия  Кобзарь  занимал  примерно  такое место,
которое   принадлежало   Денису   Давыдову    среди    партизан
двенадцатого года.
     Поэтому   неудивительно,  что  именно  у  такого  человека
появилось желание заменить кровавые огнестрельные разборки, при
которых  в  одной  только  Москве  кормилось  не  меньше тысячи
журналистов и фотографов, на какую-нибудь более  цивилизованную
форму снятия взаимных претензий.
     Эта  мысль  пришла  Кобзарю в голову в только что открытом
казино "Yeah,  Бунин!",  когда  он,  слушая  вполуха  известный
шлягер "Братва, не стреляйте друг в друга", размышлял о русской
истории и прикидывал, на красное или  черное  делать  следующую
ставку.
     Так  случилось,  что  в  этот  самый момент по телевизору,
укрепленному для отвлечения игроков прямо над  игорным  столом,
показывали  какую-то  американскую  картину,  в  которой герои,
отдыхая на природе, стреляли друг в друга разноцветной  краской
из  ружей  для пэйнтбола. Неожиданно программа переключилась, и
на экране  замелькали  знаменитые  кадры  ограбления  банка  из
фильма "Heat".
     Кобзарь  с  грустью  подумал,  что  жанр "экшн", который в
цивилизованном   мире   разгружает   замусоренное   подсознание
миллионов  жирных  старух,  поедающих у телеэкрана свою пиццу в
ожидании  смерти,  в  доверчивой  России  почему-то  становится
прямым руководством к действию для цвета юношества, и никто, ну
абсолютно никто не понимает, что  крупнокалиберные  винтовки  в
руках  у пожилых киногероев - просто климактериально-седативная
метафора. В этот момент проходивший мимо официант споткнулся, и
из  опрокинувшегося стакана на белый пиджак Кобзаря выплеснулся
желтый поток яичного ликера.
     Официант  побледнел.  В  глазах  у Кобзаря полыхнуло белым
огнем. Он внимательно осмотрел желтое  пятно  на  своей  груди,
поднял глаза на экран телевизора, потом опустил их на официанта
и сунул руку в карман.  Официант  уронил  поднос  и  попятился.
Кобзарь  вынул руку - в ней был мятый ком стодолларовых купюр и
несколько крупных фишек. Впихнув все  это  в  нагрудный  карман
официантского  пиджака, он развернулся и быстро пошел к выходу,
на ходу набирая номер на своей крошечной "Мотороле".
     На  следующий  день  по  одному  из  подмосковных  шоссе с
большими  интервалами  пронеслось  семь  черных   лимузинов   с
затемненными  стеклами  и  золотого  цвета "Роллс-Ройс" с двумя
мигалками на крыше. Вслед за каждой  из  машин  ехали  джипы  с
охраной. Стоявшая в оцеплении милиция сохраняла надменно-важное
молчание; ходили дикие слухи, что где-то под  Москвой  проходит
секретный   саммит   большой   восьмерки,  или,  как  изысканно
выразилась  одна  критически  мыслящая   газета,   "семерки   с
половиной".  Но  знающие  люди  все  поняли,  узнав  в  золотом
"Роллс-Ройсе" машину Кобзаря.
     Пользуясь своим авторитетом духовного Сосковца, Кобзарь за
один  вечер  обзвонил  лидеров   семи   крупнейших   преступных
группировок  и  назначил  общую  стрелку  в известном подобными
стрелками загородном ресторане "Русская Идея".
     -  Братья, - промолвил он, обводя горящими глазами пророка
рассевшихся за круглым столом авторитетов. -  Я  уже  не  очень
молодой  человек. А если честно, так и совсем не молодой. И мне
уже ничего не надо для себя. Хотя бы потому, что у  меня  давно
все есть. Если кто-то хочет сказать, что это неправда, пусть он
не тянет резину и скажет  сейчас.  Вот  ты,  Варяг.  Может,  ты
думаешь, что у меня еще нет чего-то, что я хочу?
     - Нет, Кобзарь, - ответил калининградский вор Костя Варяг,
звавшийся  так  не  из-за  своей  нордической  внешности,   как
ошибочно   думали  многие,  а  потому,  что  украинская  братва
несколько раз приглашала его смотрящим  в  Киев,  как  когда-то
Рюрика.  - У тебя в натуре есть все. А если чего нет, так я про
такие предметы не имею понятий.
     -  Скажи  ты,  Аврора, - обратился Кобзарь к авторитету из
Питера.
     -  Чего же тебе еще хотеть, Кобзарь? - задумчиво отозвался
Славик Аврора, который прославился в блатных кругах легендарным
выстрелом  из  орудия  по даче несговорчивого Собчака. - У тебя
нет разве что своей космической станции. И то потому,  что  она
тебе  не  нужна. А если бы тебе была нужна космическая станция,
Кобзарь, я уверен, что она бы у тебя  появилась.  У  тебя  есть
золотой   "Ройс"  с  двумя  мигалками  на  крыше,  но  меня  не
впечатляют эти мигалки. Такие же  может  поставить  себе  любой
мусор.  Меня впечатляет другое - ты единственный в мире, у кого
на номере ваще все цифры нули. Так не может быть, но так  есть.
Значит, ты понял про жизнь что-то такое, чего не знаем мы. И мы
уважаем тебя за это как старшего брата. Так что не тяни  резину
сам  -  твои  соседи по камере этой жизни тоже хотят уважения к
себе.
     Славик    Аврора    любил   выражаться   метафорически   и
многослойно. За это его боялись.
     -  Хорошо,- -сказал Кобзарь, поняв, что величальный ритуал
можно считать завершенным. - Все верят, что у  меня  все  есть.
Главное,  я  сам  в это верю. Поэтому вы не станете думать, что
мне надо сделать какой-то гешефт лично для себя.  Я  думаю  обо
всей  нашей большой семье, и на это время вы можете считать мой
ум со  всеми  его  мыслями  нашим  общаком.  Сделайте  ушки  на
макушке. Фишка вот в чем...
     И  Кобзарь  изложил  свою  идею.  Она была до примитивного
проста. Кобзарь напомнил, что братва  уже  много  раз  пыталась
окончательно  разделить сферы влияния, и каждый раз новая война
доказывала, что это невозможно.
     -  А  невозможно это, - сказал он, - по той самой причине,
по которой нельзя построить коммунизм. Этого не хочет наш самый
главный  папа,  который добавил в глину, из которой нас слепил,
много-много человеческого фактора...
     И он выразительно кивнул вверх.
     Соратники  одобрительно  загудели  -  слова  Кобзаря  всем
понравились. Ведь за столом  сидели  люди,  которым  был  очень
обиден  этот  глупый  стеб про гимнаста, которого якобы кому-то
хотелось убрать с креста.  На  самом  деле  гимнаст  никому  не
мешал.
     Но,   продолжил   Кобзарь,   каждый   раз,  когда  хоронят
кого-нибудь из пацанов, всем идущим за гробом -  и  друзьям,  и
вчерашним  врагам  - становится не по себе от горькой нелепости
такой смерти.
     Он  обвел собравшихся выразительным взглядом. Все согласно
кивали.
     -   Жизнь   не  остановить,  -  сказал  Кобзарь,  выдержав
театральную паузу. - Что бы мы  ни  решили  сейчас,  все  равно
завтра  мы будем заново делить этот мир. Чтобы в жилы поступала
свежая кровь, надо, чтобы  из  них  вытекала  несвежая.  Вопрос
заключается  в  другом  - зачем нам при этом взаправду умирать?
Зачем нам помогать мусорам выполнять их тухлый план по борьбе с
нами же самими?
     На   это  никто  не  смог  дать  внятного  ответа.  Только
казахстанский авторитет Вася  Чуйская  Шупа  глубоко  затянулся
папиросой и спросил:
     - А ты как предлагаешь умирать? Понарошку?
     Вместо ответа Кобзарь вытащил из-под стола коробку, открыл
ее и  показал  напрягшейся  братве  какой-то  странный  прибор.
Внешне  он  бьл  похож на модный чешский автомат "Скорпион", но
был грубее и производил впечатление игрушки. Над стволом у него
была  трубка  вроде  оптического прицела, только толще. Кобзарь
навел это странное оружие на  стену  и  нажал  спуск.  Раздался
тихий  стрекот  ("как  плетка с глушаком", - пробормотал Славик
Аврора), и на стене появились красные пятна - словно за  обоями
прятался стукач-дистрофик, которого наконец настигло возмездие.
В руках  у  Кобзаря  был  пистолет  для  пэйнтбола,  стреляющий
желатиновыми шариками с краской.
     Его  идея была гениальна и проста. Чтобы "решать вопросы",
вовсе не обязательно было убивать друг  друга  на  самом  деле.
Можно  было  заменить  стрельбу  боевыми  патронами на стрельбу
шариками для пэйнтбола  -  в  том  случае,  если  все  стрелки,
стремящиеся  к  переделу  мира, добровольно согласятся взять на
себя обязательство в случае  своей  условной  гибели  выйти  из
бизнеса,  в  течение  сорока  восьми часов покинуть Россию и не
предпринимать никаких ответных действий.  Словом,  делать  вид,
что они действительно померли.
     -  Я  думаю, братаны, нам всем есть куда уехать, - говорил
Кобзарь, глядя в мечтательно сощурившиеся глаза соратников. - У
тебя,  Славик,  свое  шато  в Пиренеях. У тебя, Костик, столько
островов в Мальдивском архипелаге, что даже  непонятно,  почему
эти  люди до сих пор называют его Мальдивским. Кое-что есть и у
меня...
     - Мы знаем, Кобзарь, что у тебя есть.
     - Так давайте выпьем за нашу спокойную старость. И давайте
докажем этим лохам, что мы не банда щипачей с Курского вокзала,
а  действительно организованная преступность. В том смысле, что
если мы организованно приступим к чему-нибудь, то сделаем,  как
захотим.
     Через  несколько  часов  соглашение  было  заключено.  Его
участников сильно волновал вопрос о контроле - и они сошлись на
том, что любой из них, кто попытается его нарушить, будет иметь
дело со всеми остальными.
     Первым   результатом   соглашения   было   то,  что  резко
подскочила стоимость оборудования для пэйнтбола. Владельцы двух
магазинчиков, где продавались ружья и краска, сделали состояние
за две недели.  Их  одуревшие  от  счастья  рожи  показали  все
телеканалы, а газета "Известия" в этой связи сделала осторожный
прогноз о начале  долгожданного  экономического  бума.  Правда,
коммерсанты  вскоре  разорились,  потому  что на все вырученные
деньги закупили огромное количество используемого  в  пэйнтболе
снаряжения - масок, комбинезонов и щитков, на которые совсем не
возникло спроса. Но об этом газеты не писали.
     С  некоторым  напряжением  в блатных кругах Москвы гадали,
кто станет первой жертвой новой методики решения  вопросов.  Ею
оказался   представитель   чеченской   бригады   Сулейман.  Его
расстреляли из трех машинок для пэйнтбола прямо у клуба "Каро",
когда он шел от дверей к своему "Джипу" за новой порцией кокса.
Поскольку это было первым расстрелом  по  новым  правилам,  вся
Москва  ждала  этого события, и происходящее снимали камерами с
четырех или пяти точек. Пленку потом несколько  раз  показывали
по  телевидению.  Выглядело  это  так.  Сулейман,  держа в руке
сотовый телефон, подошел к  машине.  За  его  спиной  непонятно
откуда возникли три черные фигуры. Сулейман обернулся, и тут же
по его зеленому  бархатному  пиджаку  забарабанили  желатиновые
шарики.
     Сразу  стало  ясно,  что  ребята  облажались - все машинки
стреляли зеленой краской и не оставляли никаких видимых  следов
на  бархате  того  же цвета. Сулейман посмотрел на свой пиджак,
потом  на  киллеров  и,  жестикулируя,   принялся   что-то   им
объяснять.  Ответом  был  новый  шквал зеленой краски. Сулейман
отвернулся, склонился над дверью и попытался открыть ее (у него
начинался  отходняк,  и  он немного нервничал, поэтому никак не
мог попасть в скважину  ключом).  Промедление  и  сгубило  его.
Телефон,  который  он  держал  в руке, вдруг зазвонил. Закрывая
лицо свободной ладонью, он поднес его к уху,  несколько  секунд
слушал,  попытался  было  спорить,  но  потом,  видимо, услышал
что-то очень убедительное. Неохотно  кивнув,  он  выбрал  место
почище и опустился на асфальт. Сделать это было самое время - у
нападавших подходили к концу заряды.
     Последовал   контрольный   выстрел,   сделавший  Сулеймана
похожим на Рональда Макдональда с зеленым ртом. Бросив ружья на
асфальт  возле  условного  трупа,  стрелки  поспешно удалились.
Оставлять  машинки  для  пэйнтбола  на  месте  экзекуции  стало
впоследствии  своего  рода шиком и считалось очень стильным, но
делали так не всегда - оборудование стоило кучу денег.
     Знающие люди говорили, что Сулейману позвонили крутые люди
из Грозного, где процедуру экзекуции наблюдали через спутник  в
прямом  эфире (понятно, что чеченская группировка участвовала в
конвенции - без этого  любое  соглашение  потеряло  бы  смысл).
Некомпетентность    московской    мафии    повергла   чеченских
телезрителей в шок. Такого по грозненскому телевидению  еще  не
показывали.  "О  какой  совместной судьбе с таким народом может
идти речь?" - спрашивали на другой день чеченские газеты.
     Сулеймана  погрузили  в подъехавшую "скорую", а через день
он уже лузгал семечки на Лазурном берегу. После  этого  первого
блина,  который  чуть  было не вышел комом, быстро выработались
правила        пэйнтбол-экзекуции,        ставшие        частью
уголовно-корпоративного  кодекса  чести.  Оружие стали заряжать
шариками с краской в последовательности  красный-синий-зеленый,
чтобы  результат был гарантирован при любом цвете одежды. Прямо
на один из стволов (из-за невысокой дальности стрельбы киллеров
обычно   бывало  несколько)  крепили  маленькую  камеру,  чтобы
процесс расстрела был задокументирован.
     Не  все  так  сразу  соглашались  считать себя мертвецами.
Никто,  конечно,  не   смел   возбухать   против   авторитетов,
утвердивших  новый  ритуал, но многие утверждали, что, будь это
настоящие пули, их только ранило бы, а через неделю-две они  бы
выздоровели   и   сами   "завалили   гадов".  Поэтому  возникла
необходимость в третейских судьях, на роль которых естественным
образом попали главные авторитеты.
     Рассматривая   пиджаки   и  плащи,  порой  привезенные  на
правилку за тысячу километров, они решали, кого грохнули, а кто
еще  будет  жить  и  сможет  через  какой-то  срок вернуться на
столичную сцену. К  этой  работе  они  подходили  ответственно:
консультировались с целым синклитом хирургов и, как правило, не
лукавили,  потому  что  знали  -  за  базар  придется  ответить
вискозой, фланелью и шелком на собственной груди.
     Но  все  равно  авторитетам  верили  не  всегда.  С  тупой
настойчивостью московская братва много раз пыталась  пригласить
в  качестве  главного  эксперта  Чака  Норриса  -  как крупного
специалиста по  вышибанию  мозгов  и  соседа  по  бизнесу.  Тот
вежливо  отказывался,  ссылаясь на большую занятость процессом,
который  в  факсах   обозначался   как   "shooting".   И   хоть
по-английски  это  означало  просто  "съемки",  братки,  больше
знакомые  с  первым  значением  термина,   уважительно   кивали
небольшими  головами  - видимо, реальность не вполне делилась в
их сознании на кинематографическую и повседневную.  Неизвестно,
действительно  ли  Норрис  был  так занят, или, по американским
понятиям, ему западло было считать пятна  на  пропахших  бычьим
потом  пиджаках  от  Кензо  и  Кардена,  хоть  это и сулило его
московскому бизнесу ошеломляющие перспективы.
     Параллельно  со  всем  этим  происходили заметные сдвиги в
культурной парадигме. Шуфутинский наконец оказался  на  помойке
духа  -  не  помог  даже  спешно изготовленный шлягер "Краски с
Малой Спасской". В Москве и Петербурге  в  большую  моду  вошли
ностальгический  хит "Painter Man" группы "Вопеу-М" и песня про
художника, который рисует  дождь  -  она  поражала  воображение
своей  многозначительной  и страшной неопределенностью. Эстеты,
как и десять лет назад,  предпочитали  "Red  is  a  Mean,  Mean
Colour"  Стива  Харли  и  "Ruby  Tuesday"  в  исполнении Мариан
Фэисфул.
     "О пути, проделанном за эти годы Россией, - удовлетворенно
писал критик одной из московских газет, - можно судить хотя  бы
по  тому,  что  уже  никто не станет искать (и находить! а ведь
находили же!) в этих песнях политические аллюзии."
     Вообще  любое  упоминание  красящих  веществ в сочетании с
немудреной мелодией вызывало в любом  кабаке  потоки  покаянных
слез  и  щедрые  чаевые музыкантам, на чем самым пошлым образом
паразитировала попса.
     Новая  мода  приводила  порой и к неприятным последствиям.
Мику Джаггеру на концерте в зале "Россия" чуть не выбили  глаз,
когда  во  время  исполнения  "Paint  it  Black"  он совершенно
случайно приложил к  плечу  деку  гитары,  как  приклад  -  под
восторженный  рев  публики  на  сцену  килограммами  обрушились
снятые с шей золотые цепи, одна из которых оцарапала ему  щеку.
     Не  обошлось,  конечно,  и  без  уродливых  недоразумений.
Эротический  еженедельник  "МК-сутра"  описал  в   редакционной
статье  нечто,  названное "популярной молодежной разновидностью
виртуально-колофонического эксгибитрансвестизма" под  названием
"Painted   Balls".   Из-за  этого  чуть  не  возник  скандал  с
патриархией, где "МК-сутру"  читали,  чтобы  знать,  чем  живет
современное  юношество.  В  последний  момент  удалось  убедить
иерархов, что в виду имеются  совсем  не  те  крашеные  яйца  и
расцвету духовности в стране ничто не угрожает.
     Но  высшей  точкой  влияния  пэйнтбола на культурную жизнь
обеих  столиц  следует  все  же  признать  открытие  нескольких
психоаналитических  консультаций, где оставляемые краской пятна
интерпретировались  как  кляксы  Роршаха,  на  основании   чего
условно    выжившие   жертвы   получали   научно   обоснованное
разъяснение подсознательных мотивов  убийцы  и  даже  заказчика
акции.  Впрочем,  консультации  просуществовали  недолго. В них
увидела  конкурента  частная   силовая   структура   "Кольчуга"
(впоследствии   "Палитра"),   та   самая,  которой  принадлежал
гениальный рекламный слоган "Чужую беду на пальцах разведу".
     Восемь  лидеров,  которые  когда-то  собрались  в "Русской
Идее" для заключения конвенции, сами один за другим становились
жертвами  тлеющего передела мира. В этом смысле их судьба ничем
не отличалась от судеб остальных авторитетов.
     Славик  Аврора был вынужден уехать в свое пиренейское шато
после того, как у  него  в  руках  лопнуло  наполненное  сжатой
краской  яйцо  (якобы  от Фаберже), которое подарил ему на день
рождения Костя Варяг. Самого Костю Варяга вскоре после этого со
средневековым    садизмом    разрисовали   кисточками-нулевками
чеченские отморозки, мстившие за Сулеймана, и вся первая неделя
на Мальдивах ушла у него на то, чтобы оттереть пемзой покрывшие
все его тело зигзаги несмываемого красного акрила.  А  уход  из
бизнеса самого Кобзаря был полон трагического символизма.
     Причиной оказалось его увлечение литературой, о котором мы
уже говорили в начале нашего рассказа. Кобзарь не только  писал
стихи,  но  печатал их, а потом внимательно следил за реакцией,
которой, если честно, как правило, просто не было. И  вдруг  на
него  обрушилась  статья "Кабыздох", написанная неким Бисинским
из газеты "Литературный Базар".
     Несмотря  на  то,  что Бисинский трудился в органе с таким
обязывающим названием, он не то что не мог подняться до  Базара
с большой буквы, а вообще не умел этот самый базар фильтровать.
Он ничего не понимал в поэзии и был специалистом в основном  по
молдавскому  портвейну  и  русскому  гештальту. Больше того, он
даже не имел никакого понятия о том, кто такой Яков Кабарзин  -
стихи, напечатанные в альманахе "День Поэзии", были первым, что
подвернулось под его дрожащую с похмелья руку.
     Есть   во  всем  этом  какая-то  грустная  ирония.  Напиши
Бисинский хороший отзыв о стихах Кобзаря, он, возможно, стал бы
частым  посетителем  "Русской  Идеи" и получил бы хоть какое-то
представление о действительной, а  не  высосанной  у  Шпенглера
природе  русского гештальта, которого он так и не смог постичь.
Но он накатал один из своих обычных борзо-зловонных  доносов  в
несуществующую  инстанцию, из-за которых, говорят, завернутые в
"Базар" продукты портились в  два  раза  быстрее,  чем  обычно.
Особенно  Кобзаря возмутил следующий оборот: "а если этот козел
и пидор обидится на мою ворчливую статью..."
     - Кто козел? Кто пидор? - вскипел Кобзарь, схватил телефон
и назначил стрелку - понятно, не Бисинскому, а владельцу банка,
к  которому по межбанковскому соглашению о разделе газет отошли
все издания на буквы от "И"  до  "У".  Было  до  такой  степени
непонятно,  где искать и за что прихватывать самого Бисинского,
что он был как бы неуловим и невидим.
     -  У вас там есть один обозреватель, - хрипло сказал он на
стрелке  бледному  банкиру,  -  который  не   обозреватель,   а
оборзеватель.  И он оборзел так, что мне кто-то за это ответит.
     Выяснилось,  что  банкир  просто  не знает о существовании
"Литературного Базара", но готов  выдать  всю  редакцию,  чтобы
только успокоить Кобзаря.
     -  Я  же не хотел брать букву "Л", - пожаловался он, - это
Борька сбросил к "М" в нагрузку. А его  разве  переспоришь?  Я,
если  хочешь  знать, слово "литература" вообще терпеть не могу.
Это такая же естественная монополия. Его,  по  уму  если,  надо
написать  через  "д",  потом  приватизировать  и разбить на два
новых "литера" и "дура". Не, воздуху я им не дам, не бойся.  Ты
сам  подумай  -  есть  у  них фоторубрика "Диалоги, диалоги." В
каждом номере, тридцать лет подряд.  Всякие  там  Междуляжкисы,
Лупояновы  какие-то...  Кто  такие,  никто  не  слышал. И все -
диалоги,  диалоги...  Спрашивается  -   о   чем   столько   лет
пиздили-то? А они до сих пор пиздят - диалоги, диалоги...
     Кобзарь  мрачно  слушал,  засунув  руки в карманы тяжелого
пальто и морщась от обильного банкирского мата. До него  начало
доходить, что несчастный обозреватель вряд ли мог оскорбить его
лично, потому что не был с ним знаком и имел дело только с  его
стихами - так что и "козел", и "пидор" были, видимо, обращены к
тем мелким служебным демонам, которых, по словам Блока, уйма  в
распоряжении каждого художника.
     -   Ну   что   ж,   -   буркнул   Кобзарь  неожиданно  для
оправдывающегося банкира, - пусть демоны и разбираются.
     Банкир  опешил,  а  Кобзарь  повернулся  и в сопровождении
свиты пошел к своему  золотому  "Ройсу".  Никаких  распоряжений
относительно обозревателя сделано не было, но осторожный банкир
лично проследил за тем, чтобы обозревателя как следует избили и
выгнали  с  работы.  Убить  его  он побоялся, потому что не мог
предсказать, как изменится настроение Кобзаря.
     Прошло два года. Однажды утром машина Кобзаря остановилась
на Никольской у заведения под  названием  "Салон-имиджмахерская
"Лада-Benz",  где  работала его юная подруга. Кобзарь шагнул из
машины на тротуар, и вдруг к нему кинулся ободранный  маленький
бомжик  с  велосипедным  насосом  в руках. Прежде, чем кто-либо
успел что-то сообразить, он нажал на поршень, и Кобзаря  с  ног
до  головы  обрызгало  густым  раствором  желтой  гуаши. Бомжик
оказался  тем  самым  обозревателем,  решившим   отомстить   за
погубленную карьеру.
     Кобзарь  благородно покачнулся, стер ладонью краску с лица
(ее цвет напомнил ему о стакане яичного ликера, с которого  все
началось)  и  посмотрел на здание "Славянского Базара". Впервые
он ощутил, до какой степени его утомило это грохочущее ничто, в
которое  он  шагал  каждое  утро  вместе  с  прожорливой  ордой
комсомольцев, воров, стрелков и экономистов.  И  тут  произошло
чудо  -  перед  его  мысленным взором вдруг открылся на секунду
огромный, каких не бывает на земле, белый с золотом  спортивный
зал  со  свисающими  с  потолка  золотыми  кольцами  - и там, в
пустоте между ними, было  какое-то  невидимое  присутствие,  по
сравнению  с  которым все славянские и не очень базары не имели
ни ценности, ни цели, ни смысла. И, хотя охрана,  пиная  ногами
безвольное  тело  обозревателя,  кричала  "Не считается!" и "Не
катит!", он закрыл глаза и с силой, с наслаждением рухнул.
     На  похороны  Кобзаря  собралась  вся Москва. Его открытый
гроб целые сутки стоял на заваленной  цветами  сцене  Колонного
зала - только один раз, в перерыве, он на несколько минут вылез
из него, чтобы перекусить и выпить  стакан  чаю.  Люди  в  зале
аплодировали  стоя,  и  Кобзарь еле заметно улыбался в ответ из
своего гроба, вспоминая о том, что пережил вчера на Никольской.
Потом  мимо  по  одному  пошли  люди,  с которыми он вел дела -
останавливаясь, они говорили ему несколько простых слов  и  шли
дальше.  По  условиям  конвенции  Кобзарь  не  мог отвечать, но
иногда он все же опускал на секунду ресницы, и проходивший мимо
соратник  понимал,  что  понят  и  услышан.  Несколько  раз  от
особенно теплых слов глаза Кобзаря начинали мокро  блестеть,  и
все  телекамеры  поворачивались  к  его  гробу.  А  когда  мэр,
надевший   в   тот   вечер    простую    рубаху    в    крупный
сине-красно-зеленый  горошек,  наизусть прочел собравшимся одно
из лучших стихотворений покойного, по щеке Кобзаря  впервые  за
много лет пробежала быстрая капля слезы. Они обменялись с мэром
невидимой другим тихой улыбкой, и Кобзарь вдруг понял, что мэр,
несомненно,   тоже   видел   Гимнаста.   И   слезы,  больше  не
останавливаясь, потекли по его щекам прямо на белый глазет.
     Словом,  это  было запомнившееся всем торжество - омрачило
его только известие о том, что обозреватель  Бисинский  утоплен
неизвестными  в  бочке  с  коричневой  нитрокраской. Кобзарь не
хотел этого и был искренне расстроен.
     Утро  следующего дня застало его в аэропорту "Внуково". Он
улетал  прочь  налегке,  через   Украину.   В   последний   раз
остановившись  у  входа,  он оглядел машины, голубей, мусоров и
таксистов, и шагнул внутрь здания  аэропорта.  В  конце  общего
зала  его  слегка  толкнул  невысокий молодой человек, на кисти
которого был вытатуирован обвитый змеей якорь и слово "acid". В
руке  он держал большую черную сумку, в которой от столкновения
звякнуло  какое-то   тяжелое   железо.   Вместо   того,   чтобы
извиниться, молодой человек поднял глаза на Кобзаря и спросил:
     - Шо, деловой, шо ли?
     В  кармане  Кобзаря  теперь  лежал  настоящий  "Глок-27" с
пулями "холлоу поинт", который мог поставить  (а  если  точнее,
так   сразу  положить)  нахала  на  довольно  далекое  место  -
куда-нибудь к противоположной стене зала. Но за последние сутки
что-то  в  душе Кобзаря изменилось. Он смерил молодого человека
взглядом, улыбнулся и вздохнул.
     - Деловой? - переспросил он. - Типа того.
     И    толкнул   ладонью   прозрачную   дверь   с   надписью
"Бизнес-класс".
     То,  что  происходило  в Москве весь остаток лета, осень и
первую половину зимы, лучше всего  выражалось  названием  одной
статьи  о  юбилее художника Сарьяна - "буйство красок". К концу
декабря это буйство  стало  стихать,  и  постепенно  наметились
контуры     будущего    перемирия.    Правила    пэйнт-разбора,
установленные при Кобзаре, чтили свято, и многим ярким  фигурам
российской  жизни  пришлось  уехать  на  тихие райские острова,
далеко от мокрых и мрачных московских  проспектов,  высоко  над
которыми крутятся видимые только третьему глазу банкира зеленые
воронки финансовых мега-смерчей.
     Окончательная  стрелка  по новому разделу всего и вся была
назначена в том  же  ресторане  "Русская  Идея",  где  когда-то
произошла  историческая встреча большой восьмерки с Кобзарем во
главе.
     Встреча  совпала с Новым годом, и в зале ресторана гремела
музыка. Над головами собравшихся летали  рулоны  серпантина,  с
потолка сыпалось конфетти, и говорить приходилось громко, чтобы
перекричать  оркестр.  Но  встреча,  в  сущности,  была   чисто
формальной,  и  все пятеро главных авторитетов чувствовали себя
спокойно. На  роль  идейного  Сосковца  всего  уголовного  мира
претендовал   только   один  человек  -  крутой  законник  Паша
Мерседес, которого звали  так,  понятное  дело,  не  из-за  его
машины - он ездил только на сделанной по индивидуальному заказу
"Феррари". Его полное имя  по  паспорту  было  Павел  Гарсиевич
Мерседес   -   он  был  сыном  бежавшей  от  Франко  беременной
коммунистки, при рождении получил  имя  в  честь  Корчагина,  а
вырос   в   одесском  детдоме,  из-за  чего  повадками  немного
напоминал героев Бабеля.
     -  Кобзаря  больше нет среди нас, - сказал он собравшимся,
косясь  на  Деда-Мороза,  ходившего  по  залу  и  предлагавшего
сидящим за столами подарки из большого красного мешка.
     -  Но  я  обещаю  вам, что та падла, которая его заказала,
утонет в море краски. Вы знаете, что я могу это сделать.
     -  Да,  Паша, ты многое можешь, - уважительно откликнулись
за столом.
     -  Вы  знаете,  -  продолжал  Паша,  окидывая  собравшихся
холодным взглядом, - что у Кобзаря был золотой  "Ройс",  какого
не  было ни у кого. Так я вам скажу, что мне это не завидно. Вы
слышали про станцию "Мир"? Так она висит на  этом  небе  только
потому,  что я отдаю в эту черную дыру половину всего, что имею
с Москворецкого рынка.
     -  Да, Паша. У нас есть яхты и вертолеты, у некоторых даже
самолеты, но такого понта,  как  у  тебя,  нет  ни  у  кого,  -
высказал  общую мысль Леня Аравийский, который вел большие дела
с самим Саддамом и был в Москве проездом.
     -  А  на  те  бабки,  которые  мне  идут  с Котельнической
набережной, - продолжал Паша, - я держу  три  толстых  журнала,
которых  кинул  Жора Сорос, когда он понял, что для них главный
не он, а пара местных достоевских. Я не имею с этого  ни  одной
копейки,  но  зато  с  этих  ребят мы каждый день становимся во
много раз духовно круче.
     -  Есть  такая  буква,  -  согласился  сухумский авторитет
Бабуин.
     -  Но  это  не  все.  Все  знают,  что  когда  один лох из
министерства обороны взял себе за привычку называться в газетах
моим  кликаном, мы с Асланом сделали так, что этого лоха убрали
с должности. А это было нелегко, потому что его любил сам  папа
Боря, за которого он отвечал на стрелках...
     -  Мы  уважаем  тебя, Паша... Базара нет, - пронеслось над
столом.
     -  И  поэтому  я  говорю вам - за Кобзаря теперь буду я. А
если кто хочет сказать, что он не согласен, пусть он скажет это
сейчас.
     Выхватив  из-под пиджака два маленьких распылителя с синей
и красной краской, Паша угрожающе сжал их в мокрых от  нервного
пота руках и впился глазами в лица партнеров.
     Кто-нибудь  имеет слова против? - повторил он свой вопрос.
     -  Никто не имеет слов против, - сказал Бабуин. - Зачем ты
вынул это фуфло? Убери и не пугай нас. Мы не дети.
     - Так значит, никто не хочет что-то сказать? - переспросил
Паша Мерседес, опуская баллоны с краской.
     - Я хочу шо-то сказать, - неожиданно раздался голос у него
за спиной.
     Все повернули головы.
     У  стола  стоял Дед-Мороз в съехавшей на бок шапке. Он уже
сорвал с лица ненужную больше бороду, и все  заметили,  что  он
очень  молод,  возбужден и, кажется, не до конца уверен в себе,
но в руках у него пляшет вынутый из мешка дедовский  ППШ,  явно
пролежавший   последние   полвека  в  какой-то  землянке  среди
брянских болот. На одной из его кистей была странная татуировка
-  якорь,  обвитый  змеей,  под которым синело слово "acid". Но
самым главным были, конечно, его глаза.
     Мерцавшая  в  них  мыслеформа  точнее  всего могла бы быть
выражена визуально-лингвистическими средствами так:

                ___                              ___
             /=======\                        /=======\
           /=         =\                    /=         =\
           |  ОТДАЙТЕ  |                    |   ДЕНЕГ   |
           \=         =/                    \=         =/
             \=======/                        \=======/
                ~~~                              ~~~

     И   еще  в  его  глазах  было  такое  сумасшедшее  желание
пробиться в мир, где жизнь легка  и  беззаботна,  небо  и  море
сини,  воздух  прозрачен,  песок чист и горяч, машины надежны и
быстры, совесть послушна, а женщины сговорчивы и прекрасны, что
собравшиеся  за  столом  чуть  было  сами не поверили в то, что
такой мир действительно где-то существует. Но продолжалось  это
только секунду.
     -  Я  хочу шо-то сказать, - застенчиво повторил он, поднял
ствол автомата и передернул затвор.
     Здесь,  читатель,  мы и оставим наших героев. Я думаю, что
самое  время  так  поступить,  потому  что  положение   у   них
серьезное,  проблемы  глубокие,  и  я не очень въезжаю, кто они
такие, чтобы наше сознание шло вслед за этими черными буковками
на их последний развод. Ты хочешь идти, читатель? Я так нет. По
мне, это как на войну - воздуха ноль, а стреляют по-настоящему.
     Так что ну их на фиг.
     Будем  пить,  веселиться  - с Новым Годом, друзья! С Новым
Годом, который,  я  абсолютно  уверен,  будет  ярким,  веселым,
счастливым,  и  -  чего  мы  особенно  желаем  всем  стрелкам -
чрезвычайно красочным.

        Виктор Пелевин.
        Тарзанка

     1

    Широкий бульвар  и  стоящие  по  сторонам   от   него   дома
напоминали  нижнюю  челюсть  старого  большевика,  пришедшего на
склоне лет к демократическим взглядам.
    Самые старые   здания  были  еще  сталинских  времен  -  они
возвышались  подобно  покрытым  многолетней  махорочной  копотью
зубам  мудрости.  При  всей  своей монументальности они казались
мертвыми и хрупкими,  словно нервы у них внутри были давно убиты
мышьячными   пломбами.  Там,  где  постройки  прошлых  лет  были
разрушены,  теперь торчали  грубо  сработанные  протезы  блочных
восьмиэтажек. Словом, было мрачно.
    Единственным веселым пятном на этом  безрадостном  фоне  был
построенный  турками  бизнес-центр,  похожий своей пирамидальной
формой и алым  неоновым  блеском  на  огромный  золотой  клык  в
капельках свежей крови. И, словно яркая стоматологическая лампа,
поднятая специальной штангой так, чтобы весь ее свет падал в рот
пациенту, в небе над городом горела полная луна.
    - Кому  верить,  чему  верить?  -  сказал   Петр   Петрович,
обращаясь  к  своему  молчаливому  собеседнику.  - Сам я простой
человек,  может быть,  даже дурак.  Доверчивый, наивный. Знаете,
иной раз в газету смотрю и верю.
    - Газету?  -  глуховатым  голосом  переспросил   собеседник,
поправляя закрывающий его голову темный капюшон.
    - Да,  газету,  - сказал Петр Петрович.  - Любую,  не важно.
Едешь  в метро,  а сбоку сидит кто-нибудь и читает - наклонишься
чуть-чуть, залезешь глазами и уже веришь.
    - Веришь?
    - Да,  веришь.  Во что угодно.  Может,  кроме Бога.  В  Бога
верить  уже  поздно.  Если сейчас вдруг поверю,  как-то нечестно
будет. Всю жизнь не верил, а под пятый десяток взял и поверил. А
зачем  тогда  жил?  Вот  и  веришь  вместо этого в гербалайф или
разделение властей.
    - А зачем? - спросил собеседник.
    "Хмурый какой тип,  - подумал Петр Петрович. - Не говорит, а
каркает.  Чего  это  я  с ним откровенничаю?  Ведь и не знаю его
толком".
    Некоторое время они шли вперед молча,  один за другим, легко
переставляя ноги и чуть касаясь стены руками.
    - Ну как зачем,  - сказал наконец Петр Петрович. - Это как в
автобусе за что-нибудь держаться.  Даже и не важно за что,  лишь
бы  не упасть.  Как это поэт сказал - "и мчаться дальше в ночь и
неизвестность,  с надеждой глядя в черный лаз окна..."  Вот  вы,
наверно,  идете,  смотрите  на  меня и думаете - экий ты,  брат,
романтик в душе, хоть и не похож внешне... Ведь думаете, а?
    Собеседник повернул за угол и исчез из виду.
    Петр Петрович  почувствовал  себя  прерванным  на   середине
важной  фразы  и  поспешил  вслед  за  ним.  Когда впереди опять
появилась сутулая темная спина,  он испытал облегчение и подумал
ни  с  того  ни  с  сего,  что из-за остроконечного капюшона его
спутник похож на сгоревшую церковь.
    - Экий ты, брат, романтик, - тихо пробормотала спина.
    - Да никакой я не романтик, - горячо возразил Петр Петрович.
-   Я,  можно  сказать,  полная  противоположность.  Чрезвычайно
практичный человек.  Все дела.  Даже и не вспоминаешь почти, для
чего живешь-то.  Ведь не для этих дел,  будь они все прокляты...
Да... Не для них, а для...
    - А для?..
    - А для того,  может, чтобы вот так вечерком выйти на воздух
и  вдохнуть полной грудью,  почувствовать,  что и ты сам - часть
этого мироздания,  былиночка,  так сказать,  на бетоне...  Жалко
только,   что  редко  меня  как  сейчас  пробирает,  до  сердца.
Наверное, из-за этого вот...
    Он поднял руку и указал на огромную луну,  горящую в небе, а
потом  сообразил,  что  его  собеседник  идет  впереди  и  не  в
состоянии увидеть его жеста.  Но у того,  видимо, имелось что-то
вроде глаза на затылке,  потому что он почти синхронно  повторил
движение Петра Петровича, так же вытянув руку вверх.
    - В такие минуты мне интересно делается:  чем же я занят все
остальное время своей жизни? - спросил Петр Петрович. - Почему я
так редко вижу все таким, как сейчас? Почему я постоянно выбираю
одно и то же - сидеть в своей камере и глядеть в ее самый темный
угол?
    Последние произнесенные  слова  своей  неожиданной точностью
доставили Петру Петровичу какое-то горькое удовольствие,  но тут
он  споткнулся,  замахал  руками,  и  тема  разговора  мгновенно
вылетела у него из головы. Обезьяньим движением туловища удержав
равновесие,  он схватился рукой за стену, причем его другая рука
чуть не пробила стекло оказавшегося рядом окна.
    За этим окном была небольшая комната, освещенная красноватым
ночником.  Видимо,  это была коммуналка  -  среди  мебели  стоял
холодильник,  а  кровать была наполовину загорожена шкафом,  так
что видны были только голые и худые ноги спящего.  Взгляд  Петра
Петровича  упал  на  стену  над  ночником,  увешанную множеством
фотографий.  Там были семейные снимки,  были  фотографии  детей,
взрослых,   стариков,  старух  и  собак;  в  самом  центре  этой
экспозиции находился снимок институтского выпуска, где лица были
помещены  в  белые овалы,  отчего все вместе походило на коробку
разрезанных пополам яиц - за  ту  секунду,  пока  Петр  Петрович
глядел   в  комнату,  из  каждого  овала  ему  успел  улыбнуться
пожелтевший от времени  человек.  Все  эти  фотографии  казались
очень  старыми,  и  от  всех них веяло так основательно прожитой
жизнью,  что  Петр  Петрович  на  миг  ощутил  тошноту,   быстро
отвернулся и пошел вперед.
    - Да,  - сказал он через несколько шагов, - да. Знаю, что вы
сейчас  скажете,  так что лучше молчите.  Вот именно.  Жизненный
опыт.  Мы просто теряем  способность  видеть  вокруг  что-нибудь
другое,   кроме   пыльных  фотографий  прошлого,  развешанных  в
пространстве.  И вот мы глядим на них,  глядим, а потом думаем -
почему  это мир вокруг нас стал такой помойкой?  А потом,  когда
луна выйдет,  вдруг понимаешь,  что мир тут совсем ни при чем, а
просто сам ты стал таким и даже не понял, когда и зачем...
    Наступила тишина.  Увиденное  в  комнате  -   особенно   эти
лица-желтки   -  произвело  на  Петра  Петровича  очень  тяжелое
действие.  Пользуясь тем,  что в темноте его никто не видит,  он
растянул  рот,  высунул  язык и выпучил глаза,  так что его лицо
превратилось в подобие африканской маски -  физическое  ощущение
от   гримасы  на  несколько  секунд  отвлекло  его  внимание  от
овладевшей им тоски.  Говорить сразу расхотелось - больше  того,
вся  многочасовая  беседа вдруг словно озарилась тусклым красным
светом коммунального ночника,  показавшись  глупой  и  ненужной.
Петр Петрович поглядел на собеседника и подумал,  что тот совсем
не умен и слишком молод.
    - Даже  не  понимаю,  о чем это мы с вами сейчас говорим,  -
сказал он преувеличенно вежливым тоном.
    Собеседник не отозвался.
    - Может, помолчим немного? - предложил Петр Петрович.
    - Помолчим, - пробормотал собеседник.

     2

    Чем дальше уходили Петр Петрович и его спутник, тем красивее
и таинственнее становился мир вокруг.  Говорить,  действительно,
не  возникало  особой необходимости.  Под ногами сверкала лунным
серебром узкая дорога;  все время меняющая цвет стена пачкала то
правое,  то  левое  плечо,  а  проплывающие мимо окна были темны
совсем как в стихотворении,  которое процитировал Петр Петрович.
Иногда   приходилось   подниматься   вверх,   иногда,  наоборот,
спускаться вниз,  а иногда они по какому-то молчаливому  уговору
вдруг   останавливались   и  надолго  замирали,  вглядываясь  во
что-нибудь прекрасное.
    Особенно красивы   были  далекие  огни.  Несколько  раз  они
останавливались поглядеть на них и каждый раз смотрели  долго  -
минут  десять  или  больше.  Петр Петрович думал что-то смутное,
почти не выразимое в словах.  Огни,  казалось,  не имели особого
отношения к людям и были частью природы - то ли особой стадией в
развитии гнилых пеньков,  то ли  ушедшими  на  пенсию  звездами.
Кроме  того,  ночь была действительно темна,  и красные и желтые
точки на горизонте как бы обозначали габариты окружающего мира -
если  бы  не  они,  было  бы  непонятно,  где происходит жизнь и
происходит ли она вообще.
    Каждый раз из задумчивости его выводили тихие шаги спутника.
Когда тот трогался в путь,  Петр Петрович тоже приходил в себя и
спешил  следом.  Вскоре  фотографии  из  оставшегося позади окна
окончательно забылись, на душе вновь стало легко и празднично, а
молчание начало тяготить.
    "И между прочим,  - подумал Петр Петрович,  - я ведь даже не
знаю, как его зовут. Спросить надо".
    Он выждал несколько секунд и очень вежливо сказал:
    - Хе-хе, а я что подумал. Мы вот с вами идем, идем, говорим,
говорим, а даже и не познакомились вроде?
    Собеседник промолчал.
    - А вообще,  - примирительно  сказал  Петр  Петрович,  когда
прошло достаточно времени и стало ясно,  что ответа не будет,  -
это,  наверно,  и правильно. Что в имени тебе моем, хе-хе... Оно
лишь  звук  пустой...  Ведь  если знаешь человека и если он тебя
знает,  то ни о чем с  ним  толком  не  поговоришь.  Все  будешь
размышлять:  а  что он о тебе подумает?  А что он потом про тебя
скажет?  А так,  когда не знаешь,  с кем  разговариваешь,  то  и
сказать можешь все что хочешь, потому что тормозов нет. Мы вот с
вами сколько уже беседуем - часа два?  Да?  Видите,  и почти все
время  я  говорю.  Обычно-то  я  человек  молчаливый,  а  сейчас
прорвало будто. Вам я, может, кажусь не очень умным и все такое,
зато  вот  сам  себя  слушаю  все это время - особенно там,  где
статуи эти были,  помните? Когда я о любви говорил... Да, слушаю
себя  и  удивляюсь.  Неужели  это  я  сам  столько всего о жизни
понимаю и думаю?
    Петр Петрович  поднял лицо к звездам и глубоко вздохнул;  на
его лице подобно тени от невидимого крыла промелькнула  неземная
улыбка.  Вдруг  он  заметил слева от себя еле уловимое движение,
вздрогнул и остановился.
    - Эй!  - перейдя на шепот, позвал он собеседника.- Стойте! И
тихо! Спугнете. Кажется, кошка... Точно. Вон она где. Видите?
    Капюшон повернулся влево, но Петр Петрович, как ни старался,
опять не  увидел  лица  своего  спутника.  Кажется,  тот  глядел
куда-то не туда.
    - Да вон же!  - отчаянно зашептал Петр Петрович.  -  Видите,
бутылка лежит?  Левее, в полуметре. Еще хвостом шевелит. Ну что,
по счету три? Вы справа, я слева. Как в прошлый раз.
    Собеседник холодно пожал плечами, а потом неохотно кивнул.
    - Раз,  два,  три! - отсчитал Петр Петрович и перекинул ногу
через   невысокий  жестяной  перекат,  слабо  светящийся  лунным
светом.
    Его спутник  мгновенно  последовал  за ним,  и они рванулись
вперед.
    Бог знает  в  какой  раз  за  эту  ночь Петр Петрович ощутил
счастье.  Он бежал под ночным небом, и его ничего не мучило; все
проблемы,  которые  делали  его  жизнь  невыносимой день или два
назад,  вдруг исчезли, и при всем желании он не мог вспомнить ни
одной из них. По черной поверхности под его ногами неслись сразу
три тени - одну,  густую и короткую, рождала луна, а две другие,
несимметричные и жидкие, возникали от каких-то других источников
света - вероятно, окон.
    Забирая влево,  Петр Петрович видел, как его спутник под тем
же углом забирает вправо, а когда кошка оказалась примерно между
ними,  он  повернул  к ней и прибавил скорость.  Тотчас такой же
маневр выполнила и фигура в темном капюшоне -  она  сделала  это
настолько  синхронно,  что  Петра  Петровича  кольнуло  какое-то
смутное подозрение.
    Но пока было не до этого. Кошка по-прежнему сидела на месте,
и это было странно,  потому что обычно они не подпускали к  себе
так близко. Прошлая, например - та, за которой они гнались минут
сорок назад,  сразу после статуй, - не подпустила их и на десять
метров.  Почувствовав  какой-то  подвох,  Петр  Петрович  с бега
перешел на шаг,  а потом и вовсе остановился,  не дойдя  до  нее
несколько  шагов.  Его  спутник  повторил  все  его  движения  и
затормозил одновременно  с  ним,  остановившись  метрах  в  трех
напротив.
    То, что Петр Петрович издалека принял за кошку, оказалось на
самом деле серым полиэтиленовым пакетом,  одна из ручек которого
была порвана и качалась на ветру - именно она и  показалась  ему
хвостом.
    Собеседник стоял лицом к Петру Петровичу,  но  самого  этого
лица  видно  по-прежнему  не  было  -  луна  била в глаза,  и он
оставался  все  тем  же  темным  остроконечным  силуэтом.   Петр
Петрович  наклонился  (спутник нагнулся одновременно с ним,  так
что они чуть не стукнулись головами) и  потянул  пакет  за  угол
(спутник  потянул  его  за другой).  Пакет развернулся,  из него
вывалилось что-то мягкое и  шлепнулось  на  рубероид.  Это  была
мертвая полуразложившаяся кошка.
    - Фу,  дрянь,  - сказал Петр Петрович и отвернулся.  - Можно
было бы и догадаться.
    - Можно было, - эхом отозвался собеседник.
    - Пошли  отсюда,  - сказал Петр Петрович и побрел к жестяной
кайме на краю рубероидного поля.

     3

    Уже несколько минут они шли молча. По-прежнему впереди Петра
Петровича  покачивалась темная спина,  но теперь он вовсе не был
уверен, что это на самом деле спина, а не грудь. Чтобы собраться
с  мыслями,  он полуприкрыл глаза и опустил взгляд вниз.  Теперь
видна была  только  серебряная  дорожка  под  ногами  -  ее  вид
успокаивал   и  даже  немного  гипнотизировал,  и  постепенно  в
сознании разлилась какая-то не совсем трезвая ясность,  а  мысли
понеслись  одна  за  другой  безо всякого усилия с его стороны -
или,  скорее,  это была та же мысль о  шедшем  впереди,  которая
постоянно приходила в голову на смену самой себе.
    "Почему он все время повторяет  мои  движения?  -  размышлял
Петр Петрович.  - И во всем, что он мне говорит, всегда слышится
эхо моей прошлой фразы.  Он, надо сказать, ведет себя совсем как
отражение.  А ведь вокруг столько окон!  Может быть,  это просто
оптический эффект,  а я немного не в себе  от  волнения,  и  мне
кажется,  что  нас  двое?  Ведь  сколько всего,  во что когда-то
верили люди, объясняется оптическими эффектами! Да почти все!"
    Эта мысль   неожиданно  придала  Петру  Петровичу  уверенной
бодрости.  "Действительно,  -  подумал  он,  -   лунные   блики,
отражение  одного  окна в другом и возбуждающий запах цветов - а
нельзя забывать,  что сейчас  июль,  -  способны  создать  такой
эффект.  А  то,  что он говорит,  - это просто эхо,  тихое-тихое
эхо...  Ну конечно!  Ведь он всегда повторяет слова,  которые  я
только что сказал!"
    Петр Петрович вскинул глаза на мерно покачивающуюся  впереди
спину. "Кроме того, я ведь много раз читал, - подумал он, - что,
если кто-то ставит тебя в тупик или чем-нибудь  смущает,  всегда
есть  вероятность,  что  это  не  другой человек,  а собственное
отражение  или  тень.  Дело  в  том,   что,   когда   сохраняешь
неподвижность    или    выполняешь   какие-нибудь   однообразные
монотонные действия,  лишенные особого смысла, - например, идешь
или  думаешь,  -  отражение  может  притвориться самостоятельным
существом.  Оно может начать двигаться немного не в такт  -  все
равно будет незаметно.  Оно может начать делать то,  чего ты сам
не делаешь, - если, конечно, это что-то несущественное. Наконец,
оно может сильно обнаглеть, поверить в то, что оно действительно
существует, а после этого обратиться против тебя...  Насколько я
помню, есть только один способ проверить, отражение это или нет,
-  нужно  сделать  какое-нибудь  резкое  и   очень   однозначное
движение,  такое,  чтобы  отражению пришлось явственно повторить
его.  Потому что  оно  все-таки  остается  отражением  и  должно
подчиняться законам природы,  во всяком случае некоторым...  Вот
что,  надо попробовать увлечь его разговором,  а потом  выкинуть
что-нибудь  неожиданное,  резкое,  и  посмотреть,  что будет.  А
говорить можно о чем угодно, главное - не задумываться".
    Откашлявшись, он сказал:
    - А это и хорошо, что вы такой немногословный. Это ведь тоже
искусство - слушать. Заставить другого раскрыться, заговорить...
А еще вот говорят, что молчуны - самые надежные друзья на свете.
Знаете, о чем я сейчас думаю?
    Петр Петрович подождал вопроса, но не дождался и продолжил:
    - А  о том,  почему я летнюю ночь так люблю.  Ну,  понятно -
темно,  тихо.  Красиво.  Но главное все же не в этом. Иногда мне
кажется,  что  есть часть души,  которая все время спит и только
летней ночью на несколько секунд  просыпается,  чтобы  выглянуть
наружу  и  что-то  такое  вспомнить,  как  оно было - давно и не
здесь... Синева... Звезды... Тайна...

     4

    Вскоре идти стало заметно труднее.
    Причина была  в  том,  что после очередного поворота за угол
они оказались на темной стороне,  где луну закрывала крыша  дома
напротив.  Сразу  после этого Петром Петровичем овладели тоска и
неуверенность. Он продолжал говорить, хоть произносить слова ему
стало мучительно и противно.  Видимо, что-то похожее происходило
и с собеседником,  потому что он перестал поддерживать  разговор
даже  короткими  ответами  -  иногда  только что-то неразборчиво
бормотал.
    Их шаги  стали мельче и осторожнее.  Время от времени шедший
впереди собеседник даже  останавливался,  чтобы  наметить,  куда
двигаться   дальше,  -  решение  всегда  принимал  он,  и  Петру
Петровичу не оставалось ничего, кроме как идти следом.
    Впереди на  стене  появился  прямоугольник  густого  лунного
света,  падающий из просвета между домами напротив.  В очередной
раз подняв взгляд от потускневшей серебряной дорожки под ногами,
Петр  Петрович  увидел  в  этом  прямоугольнике  толстую   кишку
электрического  кабеля,  свисающую вдоль стены.  Мгновенно в его
голове  созрел   план,   который   показался   ему   чрезвычайно
естественным и даже не лишенным остроумия.
    "Ага, - подумал он, - можно сделать так. Можно схватиться за
эту штуку и как следует оттолкнуться ногами от стены.  И если он
действительно отражение или тень, то ему придется проявиться. То
есть ему придется сделать то же самое, только без этой штуки и в
другую сторону...  А еще лучше -  точно!  как  я  это  сразу  не
догадался!  -  еще  лучше взять и врезаться в него с размаху.  И
если он - отражение или еще какая-нибудь сволочь, то..."
    Петр Петрович  не  сформулировал,  что тогда произойдет,  но
стало совершенно  ясно,  что  таким  способом  можно  будет  или
подтвердить,  или  развеять  мучающее  его подозрение.  "Главное
только - неожиданно, - думал он, - врасплох застать!"
    - Впрочем,  - сказал он,  плавно меняя тему ушедшего куда-то
далеко  разговора,  -  водные  лыжи  водными  лыжами,  но  самое
удивительное,   что   даже   в   городе   можно  стать  ближе  к
первозданному миру,  надо только чуть-чуть отойти от суеты.  Мы,
конечно,  вряд  ли это сумеем - слишком уж окостенели.  Но дети,
уверяю вас, делают это каждый день.
    Петр Петрович   сделал   паузу,   чтобы   дать   собеседнику
возможность что-нибудь сказать,  но тот опять промолчал,  и Петр
Петрович продолжил:
    - Я говорю об их играх.  Конечно,  часто  они  безобразны  и
жестоки;  иногда может даже создаться ощущение, что они возникли
из-за той грязной нищеты,  в которой нынешним  детям  приходится
расти.  Но  мне почему-то кажется,  что дело тут совершенно не в
нищете.  Не в том,  что они не  могут  купить  себе  всяких  там
мотоциклов или скейтов.  Вот,  например, есть у них в ходу такая
штука - тарзанка. Доводилось слышать?
    - Доводилось, - буркнул собеседник.
    - Это канат,  который привязывают к дереву,  к  какой-нибудь
толстой ветке,  чем выше,  тем лучше, - продолжал Петр Петрович,
вглядываясь в прямоугольник лунного света и прикидывая, что идти
до  него  осталось не больше минуты.- Особенно если дерево стоит
где-нибудь у обрыва. Главное - чтобы обрыв был крутой. Еще лучше
- у  воды,  тогда нырять можно.  А тарзанкой он называется из-за
Тарзана,  это фильм такой был,  где этот  Тарзан  все  время  на
лианах качался.  Пользоваться этой штукой очень просто: берешься
за канат, толкаешься ногами и описываешь длинную-длинную кривую,
а если хочешь, разжимаешь руки и летишь со всего размаха в воду.
Я,  честно вам сказать, на тарзанке такой никогда не катался, но
очень   хорошо   представляю   себе  эту  секунду,  когда  после
ошеломляющего  удара  о  поверхность  медленно  погружаешься   в
мерцающую  тишину,  в  прохладный  покой...  Ах,  если бы только
знать, куда эти мальчишки улетают на своих лианах...
    Собеседник вступил  в  залитое луной пространство.  Вслед за
ним границу лунного света переступил и Петр Петрович.
    - А знаете,  почему представляю?  - продолжал он, озабоченно
измеряя взглядом расстояние до кабеля. - Очень просто. Помнится,
как-то в детстве я с вышки в бассейн прыгнул.  Ушибся,  конечно,
животом о воду,  но что-то такое важное в этот  момент  понял  -
такое,  что потом,  когда вынырнул,  все твердил: "Не забыть, не
забыть".  А как на берег вылез,  так только это  "не  забыть"  и
помнил...
    В эту  секунду   Петр   Петрович   поравнялся   с   кабелем.
Остановившись,  он  подергал  за него рукой и убедился,  что тот
держится прочно.
    - Да и сейчас иногда,  - сказал он, изготавливаясь к прыжку,
причем его голос стал задушевным и  тихим,  -  хочется  взять  и
оторвать  ноги  от земли.  Глупо,  конечно,  инфантильно,  а все
кажется,  что опять что-то такое поймешь  или  вспомнишь...  Эх,
была не была, с вашего позволения...
    С этими  словами  Петр  Петрович  сделал  несколько  быстрых
шагов, сильно оттолкнулся ногами и взмыл в теплый ночной воздух.
    Его полет (если это можно было назвать полетом)  продолжался
совсем  недолго.  Метра  на  два отдалившись от стены и совершив
поворот вокруг своей оси, он по дуге понесся вперед и врезался в
стену прямо перед своим спутником.  Тот испуганно отшатнулся,  а
Петр Петрович потерял равновесие и вынужден был схватить его  за
плечо, после чего, конечно, стало ясно, что перед ним никакое не
отражение и  не  тень.  Все  это  получилось  очень  неловко,  с
пыхтением.  От  неожиданности  собеседник  повел  себя  довольно
нервно:  стряхнув со  своего  плеча  руку  Петра  Петровича,  он
отпрыгнул назад, сдернул с головы капюшон и резко выкрикнул:
    - Чего это вы тут устраиваете?
    - Извините ради Бога,  - сказал Петр Петрович, чувствуя, что
становится пунцовым,  и радуясь, что вокруг так темно, - честное
слово, не хотел. Я...
    - Вы мне что говорили? - перебил собеседник. - Что все 6удет
тихо,  что  вы  не  буйный,  что вам просто поговорить не с кем.
Говорили?
    - Да,  -  пролепетал Петр Петрович и схватился за голову,  -
говорил.  Действительно,  как я забыл-то...  А мне такие  глупые
мысли в голову полезли - что вы вроде как и не вы,  а просто мое
отражение в стеклах или тень. Смешно, да?
    - По-моему,  не смешно,  - сказал собеседник. - Теперь-то вы
хоть вспомнили, кто я?
    - Да,  -  сказал  Петр  Петрович  и сделал какое-то странное
движение головой - не то поклонился, не то втянул ее в плечи.
    - Слава Богу.  И что же вы,  решили на меня прыгнуть,  чтобы
проверить,  отражение я или нет?  А про тарзанку болтали,  чтобы
голову мне заморочить?
    - Что вы, нет! - воскликнул Петр Петрович, оторвав одну руку
от  электрического  шланга  и  приложив  ее  к груди.  - То есть
сначала я,  может,  действительно хотел вас отвлечь,  но  только
сначала.  А  как заговорил,  так сразу стал о том,  что меня всю
жизнь мучило. Как на духу...
    - Странные какие-то вещи вы говорите, - сказал собеседник. -
Я начинаю даже опасаться за ваш рассудок.  Подумайте - идти  два
часа  рядом,  разговаривать  и  при  этом  всерьез  думать,  что
напротив вас - ваше отражение.  Ну разве может такое происходить
с нормальным человеком?
    Петр Петрович задумался.
    - Н-нет,  - сказал он, - не может. Действительно, со стороны
это дико выглядит.  Говорящее отражение,  которое к тебе  спиной
идет...  Тарзанка какая-то...  Но,  знаете, изнутри все это было
так логично, что, если бы я вам пересказы ход своих размышлений,
вы бы не удивлялись.
    Он поднял глаза.  Луна над крышей напротив ушла  за  длинную
тучу  с  рваными  краями.  Отчего-то это показалось ему недобрым
знаком.
    - Да,   -   заговорил  он  опять,  -  если  проанализировать
подсознательную мотивацию моих действий,  то я,  видимо,  просто
хотел на секунду восторжество...
    - Насчет отражения,  - перебил собеседник,  повысив голос, -
это  я  бы  еще мог принять,  ладно.  Но куда более странным мне
кажется то, что вы наплели про тарзанку. Насчет того, чтобы ноги
оторвать от земли и что-то такое понять.  А чего вы, собственно,
понять-то хотите?
    Петр Петрович  поднял  взгляд,  глянул в глаза собеседнику и
сразу же перевел взгляд на его бритую голову.
    - Ну  как  что,  -  сказал  он.  - Даже неудобно банальности
говорить. Истину.
    - Какую истину?  - спросил тот,  опять накидывая капюшон.  -
Про себя, про других, про мир? Истин полно.
    Петр Петрович задумался.
    - Видимо, про себя, - сказал он. - Или лучше так: про жизнь.
Про себя и про жизнь. Конечно.
    - Так вам что, сказать? - спросил собеседник.
    - Ну  скажите,  если  знаете,  -  с  внезапной враждебностью
ответил Петр Петрович.
    - А  вы не боитесь,  что эта истина окажется для вас котом в
мешке?  - спросил собеседник таким же враждебным тоном и  кивнул
головой куда-то назад.
    "Намекает, - подумал Петр Петрович, - издевается. На психику
давит.  Только не на такого напал. Да и что это за садизм такой?
Ну дернул его за плечо, так ведь извинился потом".
    - Нет, - сказал он, распрямляя плечи и вперивая взгляд прямо
в глаза собеседнику, - не боюсь. Валяйте.
    - Ну хорошо. Вам что-нибудь говорит слово "лунатик"?
    - Лунатик?  Это что,  который ночью не спит,  а по  карнизам
разгуливает? Ну знаю... О Господи!

     5

    Неожиданное пробуждение  было  больше  всего  похоже  на тот
самый прыжок в холодную воду,  о котором Петр  Петрович  пытался
рассказать своему безжалостному спутнику,  - и не только потому,
что стало заметно,  как вокруг холодно.  Петр Петрович посмотрел
себе  под ноги и увидел,  что тонкая дорожка серебристого цвета,
по которой он так долго  шагал,  была  на  самом  деле  довольно
тонким  жестяным карнизом,  изрядно выгнувшимся под тяжестью его
тела.
    Под карнизом  была  пустота,  а  за этой пустотой,  метрах в
тридцати внизу,  горели удвоенные лужами фонари,  подрагивали от
ветра  черные кроны деревьев,  серел асфальт,  и все это,  как с
ужасом осознал Петр  Петрович,  было  абсолютно  и  окончательно
реальным  - то есть не оставалось никакой возможности как-нибудь
проигнорировать или обойти тот факт,  что он в  нижнем  белье  и
босиком  стоит  на  огромной  высоте  над ночным городом,  чудом
удерживаясь от падения  вниз.  А  удерживался  он  действительно
чудом  - его ладоням было совершенно не за что ухватиться,  если
не считать крошечных неровностей бетонной стены,  и  стоило  ему
чуть-чуть  отклониться  от ее сырой и холодной поверхности,  как
неумолимая сила тяжести увлекла бы его вниз.  Недалеко от  него,
правда, висел электрический кабель, но чтобы дотянуться до него,
надо было сделать несколько шагов по карнизу,  а об этом  нечего
было   и   думать.   Скосив   глаза,  он  увидел  внизу  далекую
автостоянку,  сигаретные пачки машин и крошечный пятачок пустого
асфальта, словно специально оставленный кем-то для него.
    Главным же свидетельством того,  что открывшийся ему  кошмар
окончателен,  был  запах  догорающей где-то неподалеку помойки -
запах, который сразу снимал все вопросы и как бы содержал в себе
самодостаточное  доказательство  окончательной  реальности  того
мира, где такие запахи возможны.
    Шквал страха  затопил душу Петра Петровича,  за долю секунды
вымыв оттуда все остальное.  Пустота за спиной засасывала,  и он
распластался   по   стене   совсем   как  предвыборная  листовка
малоизвестной партии,  не имеющей абсолютно  никаких  шансов  на
победу.
    - Ну как? - спросил собеседник.
    Петр Петрович  осторожно  -  чтобы  второй  раз  не  увидеть
пропасть под ногами - глянул на него.
    - Прекратите,  -  тихо,  но очень настойчиво попросил он,  -
пожалуйста, прекратите! Я ведь упаду!
    Собеседник хмыкнул.
    - Как же  я  могу  это  прекратить?  Это  ведь  не  со  мной
происходит, а с вами.
    Петр Петрович понял,  что собеседник прав,  но  в  следующую
секунду  он  понял еще одну вещь,  и это мгновенно наполнило его
негодованием.
    - Да  ведь это подло,  - волнуясь,  закричал он,  - это ведь
каждому человеку можно такую гадость объяснить, что он лунатик и
над  пустотой  стоит,  просто  ее не видит!  На карнизе...  Ведь
только что... А тут вот...
    - Верно,   -   кивнул   собеседник.   -   Даже   и  сами  не
представляете, до чего вы это верно подметили.
    - Так зачем вы со мной такое сделали?
    - Слушайте, вас не поймешь. То у вас одно на уме, то другое.
Сами   ведь  только  что  размышляли,  куда  можно  залететь  на
тарзанке.  Даже растрогали меня, честное слово. Опять же, истину
хотели услышать. Это, кстати, еще и не самая последняя.
    - Так что же мне теперь делать?
    - Вам?  А ничего не надо, - сказал собеседник, и вдруг стало
заметно,  что он особенно ни за что не  держится  и  даже  стоит
как-то немного под углом. - Все образуется.
    - Вы что, издеваетесь? - прошипел Петр Петрович.
    - Да нет.
    - Вы подлец,  - бессильно сказал Петр Петрович. - Убийца. Вы
меня убили. Я упаду сейчас.
    - Ну вот,  началось,  - сказал  собеседник,  -  оскорбления,
ненависть. Еще, того гляди, опять на меня прыгнете или плеваться
начнете, как некоторые делают. Пойду я.
    Он повернулся и неспешно побрел вперед.
    - Эй! - крикнул Петр Петрович. - Эй! Подождите! Пожалуйста!
    Но собеседник  не  остановился - только слабенько помахал на
прощание бледной ладонью,  торчащей из рукава не то рясы,  не то
темного  длинного  плаща.  Через  несколько шагов он завернул за
угол и исчез  из  виду.  Петр  Петрович  опять  закрыл  глаза  и
прислонился влажным лбом к стене.

     6

    "Ну вот, - подумал он, - все. Теперь-то уж точно все. Теперь
конец. Всю жизнь думал - как это будет? А, оказывается, вот так.
Покачнусь   сейчас,   замахаю   руками   и...   Спокойно,  Петя,
спокойно...  Интересно,  кричать буду?.. Петя, Петя, спокойно...
Не  думай  об  этом.  О  чем  угодно другом,  только не об этом.
Пожалуйста.  Главное - покой сохранять,  любой ценой.  Паника  -
смерть.  Вспомни что-нибудь приятное... А что тут вспомнишь? Вот
сегодня,  например,  что было приятного?  Ну разве разговор этот
возле  статуй,  когда  я  этому  бритому  про любовь объяснял...
Господи,  опять про него вспомнил.  Какой же я идиот.  Мало было
просто идти себе,  глядеть по сторонам и жизни радоваться.  Нет,
заинтересовался,  кто это - тень или отражение. Вот и получил. А
потому,  что  читать  надо  меньше всякой чуши.  Так,  а кто он,
собственно, такой? Вот черт, ведь только что помнил. Или нет, не
помнил, а он сам сказал... Откуда же он взялся?"
    Петр Петрович на секунду приоткрыл глаза и увидел, что стена
рядом  с  его  лицом  осветилась  и пожелтела - луна снова вышла
из-за туч. Почему-то от этого на душе стало чуть легче.
    "Так, - стал он думать дальше,  - где я его встретил-то?  До
статуй,  это точно.  Когда статуи появились, он уже рядом был. И
за  первой кошкой мы тоже еще до статуй бежали.  Да,  точно - он
еще сначала не соглашался никак.  А потом меня  пробрало  -  про
природу ему стал говорить,  про красоту...  Ведь чувствовал, что
не надо говорить, что при себе надо все держать, если не хочешь,
чтобы  в  душу  тебе плюнули...  Как это в Евангелии - не мечите
бисера вашего перед свиньями,  ибо потопчут,  что ли?  Вот  ведь
жизнь  какая.  Даже  если  тебе  пустяк какой понравился - вроде
того,  как луна статуи освещает,  - и то молчать надо. Все время
молчать  надо,  потому  что  откроешь рот - пожалеешь...  И ведь
интересно:  давно  уже  это  понял,  а  до  сих  пор  от   своей
доверчивости страдаю.  Каждый раз жду,  пока в душу плюнут...  А
это тип - хам, хам, хам! Редкий. Еще и говорит - обойдется, мол.
Покровительственно так...  Да ну его к черту,  в самом деле, уже
битый час о нем думаю, а тут луна зайдет. Чести много".
    Петр Петрович  отвернулся  от  стены,  поднял  глаза вверх и
слабо улыбнулся.  Луна светила из круглой пушистой дыры в облаке
и   казалась   из-за   этого   своим  собственным  отражением  в
несуществующей проруби.  Город внизу был тих и покоен,  а воздух
полон еле уловимых запахов цветения Бог весть каких трав.
    Где-то в далеком окне пиратским басом запел Стинг - пожалуй,
слишком громко для ночного времени.  Это была "Moon over Bourbon
street" - песня,  которую Петр Петрович помнил и любил со времен
своей  молодости.  Забыв  обо всем,  он стал слушать,  а в одном
месте даже быстро заморгал, вспомнив что-то давно позабытое.
    Постепенно обида  и  боль отпустили.  Размолвка со случайным
спутником с каждой секундой казалась  все  несущественней,  пока
наконец  не  сделалось  даже  непонятно,  из-за  чего это он так
расстроился несколько  минут  назад.  Когда  голос  Стинга  стал
слабеть,  Петр  Петрович  оторвал  руку  от  стены  и напоследок
несколько раз  щелкнул  пальцами  в  такт  отчаянным  английским
словам:

            And you'll never see my face
            Or hear the sound of my feet
            While there's a moon over Bourbon street.

    Наконец песня  кончилась.  Вздохнув,  Петр  Петрович помотал
головой, чтобы собраться с мыслями. Пора было идти домой.
    Он повернул  назад,  шагнул за угол и легко соскочил на пару
метров вниз,  туда,  где идти было удобнее. Ночь была все так же
загадочна  и  нежна,  и  прощаться  с ней очень не хотелось,  но
завтра утром ждало много дел,  и надо было хоть немного поспать.
Он  последний  раз  посмотрел  по сторонам,  потом кротко глянул
вверх,  улыбнулся и медленно  побрел  по  мерцающей  серебристой
полосе,  целуясь с ночным ветром и думая,  что,  в сущности,  он
совершенно счастливый человек.


?????? ???????????