ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА КОАПП
Сборники Художественной, Технической, Справочной, Английской, Нормативной, Исторической, и др. литературы.



Орсон Скотт Кард.
Рассказы

Соната без сопровождения.
Тысяча смертей.

Орсон Скотт Кард.

                         Соната без сопровождения.

1

      Когда   Кристиану   Харолдсену   было   шесть   месяцев   от   роду,
предварительное  тестирование  обнаружило   у   него   чувство   ритма   и
исключительно тонкий слух. Проводились, разумеется,  разные  тесты,  перед
Кристианом было открыто много других возможностей. Однако главными знаками
его  личного  зодиака  оказались  ритм  и  слух.  Тут  же  последовало  их
подкрепление. Мистера и миссис Харолдсен  снабдили  записями  всевозможных
звуков и велели постоянно их проигрывать,  неважно,  бодрствовал  Кристиан
или спал.
     Когда  Кристиану  исполнилось  два   года,   седьмая   серия   тестов
окончательно определила путь, которым  ему  суждено  было  пойти.  У  него
обнаружились исключительные творческие способности, неуемное любопытство и
столь глубокое понимание музыки,  что  на  всех  листах  тестов  появилась
помета "сверходаренность".
     Именно "сверходаренность" оказалось тем словом,  из-за  которого  его
забрали из родительского дома и поместили в глухом  лиственном  лесу,  где
зима была суровой и долгой, а лето - коротким, отчаянным  взрывом  зелени.
Он рос, за ним присматривали непоющие слуги,  а  слушать  ему  разрешалось
только пенье птиц, завывание ветра и  потрескивание  деревьев  на  морозе;
гром и жалобный плач листьев, срывающихся с деревьев и падающих на  землю;
шум дождя и весеннюю капель, верещание белок и глубокое безмолвие  идущего
безлунной ночью снега.
     Эти звуки были единственной музыкой,  которую  понимал  Кристиан.  Он
рос, и симфонии его  раннего  детства  становились  для  него  всего  лишь
далекими воспоминаниями, которые невозможно вернуть. Так научился  слушать
музыку в совершенно немузыкальных вещах -  ведь  ему  предстояло  находить
музыку там, где найти ее было невозможно.
     Он открыл для себя, что цвета вызывают в его сознании  разные  звуки.
Солнечный свет летом представлялся ему яркими, звонкими аккордами,  лунный
свет зимой - тонким жалобным причитанием, свежая  зелень  весной  -  тихим
бормотанием почти в произвольных ритмах, красная лиса,  мелькнувшая  среди
деревьев, - вздохом невольного изумления.
     И он научился воспроизводить все эти звуки на  своем  Инструменте.  В
мире, как и много веков назад, были скрипки, трубы, кларнеты. Кристиан  же
о них и понятия не имел. Он знал только свой Инструмент, этого было вполне
достаточно.
     В своей комнате Кристиан чаще  всего  находился  один.  У  него  были
постель (не слишком мягкая), стул и  стол,  совершенно  бесшумная  машина,
чистившая его самого и его одежду, электрический свет.
     В другой комнате стоял  только  его  Инструмент.  Это  был  пульт  со
множеством мануалов, клавиш, рычагов и кнопок, и когда  он  касался  любой
его части, возникал звук. Каждый мануал имел свою  собственную  громкость,
каждая клавиша мануала обладала особой высотой звука, каждый рычаг изменял
регистр, а каждая кнопка - тембр звука.
     Впервые появившись в  этом  доме,  Кристиан  (как  принято  у  детей)
игрался с  Инструментом,  производя  странные  и  смешные  громкие  звуки.
Инструмент стал его единственным товарищем по играм: Кристиан  хорошо  его
изучил и мог воспроизвести на нем любые звуки.  Сначала  его  приводили  в
восторг громкие. Потом он научился извлекать радость из пауз и  ритмов,  а
вскоре стал чередовать громкие и тихие звуки, играть по два  звука  сразу,
получая совершенно новый звук, и  снова  воспроизводить  звуки  в  той  же
последовательности, в какой он их уже играл.
     Постепенно в музыке, которую он создавал, зазвучал лес, завыли ветры.
Лето обратилось песней, которую он мог исполнять, когда  только  пожелает.
Зелень с ее разнообразными вариациями оттенков легла в  основу  изысканной
гармонии. Из его Инструмента, будто  сетуя  на  одиночество,  с  неистовой
страстью кричали птицы.
     До профессиональных Слушателей дошла молва:
     "К северу и востоку отсюда появился новый голос: Кристиан  Харолдсен.
Он истерзает ваше сердце своими песнями".
     К нему стали приходить Слушатели:  сначала  те  немногие,  кто  искал
разнообразия, потом, кто более всего стремился к новизне, следуя моде,  и,
наконец, пришли те, кто выше всего ценил красоту  и  страстность  чувства.
Они приходили, оставались в лесу Кристиана и слушали музыку,  доносившуюся
из динамиков безупречного качества, установленных  на  крыше  дома.  Когда
музыка заканчивалась и Кристиан выходил из дома, он видел  Слушателей.  Он
спросил, почему они приходят, и ему объяснили. Кристиан удивился тому, что
музыка, которую, не думая о славе, он создавал на своем Инструменте, может
представлять интерес для других людей.
     Как ни странно,  еще  большее  одиночество,  он  почувствовал,  когда
узнал, что может петь для Слушателей, но никогда не услышит их песни.
     - У них нет песен, - сказала женщина, которая каждый  день  приносила
ему еду. - Они - Слушатели. Ты  -  Творец.  У  тебя  есть  песни,  они  же
слушают.
     - Почему? - в невинном удивлении спросил Кристиан.
     Женщина, казалось, была озадачена.
     - Потому что именно этим им больше всего  и  хочется  заниматься.  Их
подвергли тестированию, и они больше всего  счастливы  как  Слушатели.  Ты
счастлив в качестве Творца. Разве нет?
     - Счастлив, - ответил Кристиан, и он говорил правду.
     Жизнь его была совершенна. Он ничего не хотел в ней менять,  даже  ту
легкую грусть, которая охватывала его, когда Слушатели  по  окончании  его
исполнения поворачивались к нему спиной и уходили.
     Кристиану исполнилось семь лет.

2

     В третий раз невысокий мужчина в очках и с усами, которые  совершенно
ему не шли, ждал в  кустах,  когда  выйдет  Кристиан.  В  третий  раз  его
покорила  красота  только  что  отзвучавшей  песни,   скорбной   симфонии,
заставившей коротышку в очках ощутить тяжесть листьев  над  головой,  хотя
еще стояло лето, и пройдет не один месяц, прежде  чем  они  опадут.  Осень
неотвратима, говорилось в песне Кристиана; всю свою жизнь листья сохраняют
в  себе  способность  умереть,  и  это   накладывает   отпечаток   на   их
существование. Коротышка в очках заплакал, но когда  песня  закончилась  и
другие Слушатели ушли прочь, он спрятался в кустах и стал ждать.
     На сей раз его ожидание было вознаграждено. Кристиан вышел из дома и,
прогуливаясь среди  деревьев,  приблизился  к  тому  месту,  где  поджидал
коротышка в очках. Мужчина любовался легкой  походкой  Кристиана.  С  виду
композитору было лет тридцать, хотя в том, как он совершенно бесцельно шел
и останавливался, чтобы просто потрогать (но  не  сломать)  босыми  ногами
упавшую веточку, было много детского.
     - Кристиан, - позвал коротышка в очках.
     Кристиан, пораженный, обернулся. За все  эти  годы  с  ним  никто  из
Слушателей не заговаривал: это запрещалось. Кристиан знал закон.
     - Это запрещено, - сказал Кристиан.
     - Вот, - сказал коротышка в очках, протягивая ему какой-то  небольшой
черный предмет.
     - Что это?
     Гримаса исказила лицо коротышки.
     - Ты только возьми его. Нажмешь на кнопку, и он заиграет.
     - Заиграет?!
     - Музыку.
     Глаза у Кристиана широко раскрылись.
     - Но это же запрещено: мне не полагается слушать произведения  других
композиторов, это плохо отразится на моем творчестве. Я стану подражателем
и лишусь какой бы то ни было оригинальности.
     - Цитируешь, - возразил мужчина, - ты просто  цитируешь.  Это  музыка
Баха. - В его голосе звучало благоговение.
     - Я не могу, - сказал Кристиан.
     Тогда коротышка покачал головой.
     - Ты не знаешь. Ты даже не знаешь, что ты теряешь. Но я услышал это в
твоих песнях, Кристиан, когда пришел сюда много лет назад. Тебе это нужно.
     - Это запрещено, - возразил Кристиан, ибо его поразило  уже  то,  что
человек знает о противозаконности какого-то поступка и тем не менее  готов
его совершить. Кристиан не  мог  преодолеть  необычность  происходящего  и
уразуметь, что от него ожидают какого-то действия.
     Вдалеке послышались  шаги,  потом  чья-то  речь,  на  лице  коротышки
отразился испуг. Он подбежал к Кристиану, сунул ему в  руки  магнитофон  и
бросился к воротам заповедника.
     Кристиан взял магнитофон и подержал его в луче солнца,  пробивавшемся
сквозь листву. Тот матово поблескивал.
     - Бах, - проговорил Кристиан и тут же добавил: - Кто он, черт побери,
этот Бах?
     Но магнитофон он не выбросил. Не отдал  он  его  и  женщине,  которая
подошла и спросила, с какой целью задержался коротышка в очках.
     - Он оставался здесь не меньше десяти минут.
     - Я видел его всего тридцать секунд, - возразил Кристиан.
     - И что же?
     - Он хотел, чтобы я послушал  какую-то  другую  музыку.  У  него  был
магнитофон.
     - Он дал его тебе?
     - Нет, - сказал Кристиан. - Разве он не у него?
     - Он, наверное, бросил его в лесу.
     - Он сказал, это Бах.
     - Это запрещено. Вот и все, что тебе следует знать. Если  ты  найдешь
магнитофон, Кристиан, ты знаешь, что велит закон.
     - Я отдам его тебе.
     Она внимательно на него посмотрела.
     - А ты знаешь, что произошло бы, если бы ты послушал это?
     Кристиан кивнул.
     - Очень хорошо. Мы его поищем, обязательно. До завтра, Кристиан. А  в
следующий раз, если кто-то заговорит  с  тобой,  постарайся  не  отвечать,
просто вернись в дом и запри дверь.
     - Я так и сделаю, - пообещал Кристиан.
     В ту ночь была летняя гроза, с ветром, дождем и  громом,  и  Кристиан
обнаружил, что не может заснуть. Не из-за музыки  погоды  -  в  его  жизни
бывали тысячи таких гроз,  и  он  прекрасно  спал.  Уснуть  ему  не  давал
магнитофон, который лежал у стены за Инструментом. Кристиан  прожил  почти
тридцать лет в этом красивом диком месте, наедине с музыкой,  которую  сам
же и создавал. И вот теперь...
     Теперь он испытывал жгучее любопытство. Кто он, этот Бах? Кто?  Какая
у него музыка? Чем она отличается от моей? Неужели он открыл что-то такое,
чего я не знаю?
     Какая у него музыка? Какая у него музыка? Какая у него музыка?
     Он все гадал и гадал. До самой зари, когда гроза пошла  на  убыль,  а
ветер утих. Кристиан встал с постели, в которой не спал, а лишь  ворочался
с боку на бок всю ночь, вытащил магнитофон из тайника и включил его.
     Сначала  музыка  зазвучала  как-то  странно,  больше  напоминая  шум:
чуждые, непонятные звуки, не имеющие ничего общего со  звуками  Кристиана.
Но форма произведения была четкой и ясной, и к концу  записи,  которая  не
длилась и получаса, Кристиан уже имел ясное представление, что такое фуга,
а звук клавесина потряс до глубины души.
     Однако он понимал,  если  что-либо  из  услышанного  появится  в  его
музыке, он будет тут же  разоблачен.  Поэтому  Кристиан  даже  не  пытался
создать фугу и подражать звучанию клавесина.
     А каждую ночь он слушал магнитофонную запись, узнавая  все  больше  и
больше, пока, наконец, не появился Блюститель Закона.
     Блюститель Закона был слеп, его водила собака-поводырь. Он подошел  к
двери, и, поскольку он  был  Блюстителем  Закона,  ему  даже  не  пришлось
стучать - дверь для него открылась сама собой.
     - Кристиан Харолдсен, где магнитофон? - спросил Блюститель Закона.
     -  Магнитофон?!  -  переспросил  Кристиан,  но  тут  же  понял,   что
отпираться бесполезно. Поэтому  он  вытащил  аппарат  и  отдал  Блюстителю
Закона.
     - Ах, Кристиан, Кристиан, - сказал Блюститель Закона, и голос у  него
был мягким и грустным. - Ну почему ты не отдал его, не слушая?
     - Я собирался это сделать, - сказал Кристиан. - Но как вы узнали?
     -  Ты  перестал  сочинять  фуги.  Твои  песни  в  один  миг  лишились
единственного,   что   было   в   них   от   Баха.   Потом   ты   перестал
экспериментировать с новыми звуками. Чего же именно ты старался избежать?
     -  Вот  этого,  -  ответил  Кристиан,  сел  и  с  первой  же  попытки
воспроизвел звук клавесина.
     - А до сих пор ты ведь никогда его не воспроизводил, правда же?
     - Я боялся, что вы заметите.
     - Фуги и клавесин - вот две вещи, на которые ты прежде всего  обратил
внимание, и только  они  отсутствуют  в  твоей  музыке.  Все  другие  твои
произведения, созданные за эти последние недели, окрашены  влиянием  Баха.
Не было только фуги, не было клавесина. Ты нарушил  закон.  Тебя  поселили
здесь, потому что  ты  был  гением,  творцом  нового,  использовавшим  для
вдохновения только то, что есть в природе.  Теперь  же,  разумеется,  твое
творчество подражательно и вторично, и подлинно новые творения ты  никогда
не создашь. Тебе придется уйти.
     - Я знаю, - сказал  Кристиан.  Он  был  напуган,  поскольку  даже  не
представлял, какой окажется жизнь за стенами его дома.
     - Мы обучим  тебя  какому-нибудь  делу,  которым  ты  отныне  сможешь
заниматься. Голодать тебе не придется.  И  от  скуки  ты  не  умрешь.  Но,
поскольку ты нарушил закон, одна вещь отныне запрещена для тебя навсегда.
     - Музыка.
     - Не всякая музыка. Есть музыка для обычных людей, для  тех,  которые
не являются  Слушателями.  Музыка,  звучащая  по  радио,  по  телевидению,
записанная на пленку и пластинки. Но настоящая музыка  и  новая  музыка  -
вот, что тебе запрещается. Тебе не разрешается петь. Не разрешается играть
на музыкальных инструментах. Не разрешается отбивать какой-нибудь ритм.
     - Но почему?
     Блюститель Закона покачал головой.
     - В нашем мире царят совершенство, безмятежность, счастье,  и  мы  не
можем позволить неудачнику, нарушившему закон, бродить по  свету  и  сеять
недовольство. А если ты снова будешь создавать музыку, Кристиан, ты будешь
сурово наказан. Очень сурово.
     Кристиан кивнул, и когда Блюститель Закона  велел  ему  следовать  за
ним, он пошел, оставив дом, лес и свой Инструмент. Сначала  он  отнесся  к
этому более или менее спокойно, как к неизбежному наказанию  за  нарушение
закона, но он и представить себе не мог, что за наказание его улет  и  чем
окажется для него отлучение от Инструмента.
     Через пять часов он уже орал и набрасывался на  любого,  кто  к  нему
приближался, потому что его пальцы не могли не касаться мануалов,  клавиш,
рычагов и кнопок на Инструменте, а их у него не было, и только  теперь  он
понял, что никогда еще не был по-настоящему одинок.
     Прошло полгода, прежде чем он оказался готов к  нормальной  жизни.  И
когда  он  оставил  Центр  Переподготовки  (небольшое  здание,   поскольку
использовалось оно очень редко), он казался усталым и постаревшим на много
лет и никому не улыбался.  Он  стал  водителем  автофургона  для  доставки
продуктов, потому как  тестирование  показало,  что  эта  работа  наиболее
соответствует оставшимся в нем  немногим  способностям  и  интересам,  что
именно эта работа поможет ему меньше горевать и вспоминать о своей утрате.
     Он доставлял жареные пирожки в бакалейные магазины.
     А  по  вечерам  он  познавал  тайны  алкоголя;  алкоголя,   пирожков,
автофургона и его сновидений оказалось достаточно, чтобы в некотором  роде
он оставался довольным. Гнева Кристиан не испытывал.  Он  мог  без  горечи
прожить остальную свою жизнь.
     Доставлять свежие пирожки и забирать черствые.

3

     - С таким именем, как Джо, - говаривал Джо, - я просто  вынужден  был
открыть гриль-бар, чтобы повесить вывеску "Гриль-бар Джо".
     Тут он всегда смеялся, потому как в наши дни "Гриль-бар Джо"  было  и
впрямь забавное название.
     Но барменом Джо  был  хорошим,  и  Блюстители  Закона  подобрали  ему
неплохое местечко. Не в большом городе, а в маленьком городке,  в  городке
по  соседству  со  скоростной  автострадой,  поэтому  в   него   частенько
заглядывали водители грузовиков, в городке, отстоявшем не очень далеко  от
большого города, так что интересные события происходили  совсем  рядом,  о
них можно было говорить, волноваться из-за них, ругать их  или  радоваться
им.
     В общем, в "Гриль-бар  Джо"  приятно  было  зайти,  и  туда  заходили
многие. Публика нефешенебельная, но и не забулдыги. Одинокие или  жаждущие
общения люди - как раз в соответствующих пропорциях.
     - Мои  клиенты  -  как  хороший  коктейль.  В  меру  того-другого,  и
получается новый букет,  гораздо  приятнее  на  вкус,  чем  любой  из  его
компонентов.
     О, Джо был поэтом - поэтом алкоголя, и, как многие в наши дни,  любил
повторять:
     - Отец мой был адвокат,  и  в  старину  я  бы,  вероятно,  тоже  стал
адвокатом. Я бы так никогда и не узнал, чего лишаюсь.
     Джо был прав. И бармен из него вышел чертовски хороший, никем  другим
он стать не хотел, так что был вполне счастлив.
     Как-то вечером,  однако,  у  него  в  баре  появился  новый  человек,
водитель фургона для доставки жареных пирожков, на его комбинезоне было их
фирменное название. Джо сразу обратил на него внимание,  потому  что  его,
куда бы он ни приходил, будто запах, обволакивало безмолвие. Люди  ощущали
это безмолвие, и, хотя они почти не смотрели на него, понижали голоса либо
вообще замолкали, становились задумчивыми, сидели, глядя на  стены  или  в
зеркало за стойкой.  Человек,  доставляющий  пирожки,  садился  в  углу  и
заказывал разбавленный коктейль. Это означало,  что  он  не  хочет  быстро
напиваться, а намерен посидеть подольше.
     Джо многое подмечал в людях, и  от  него  не  укрылось,  что  человек
постоянно смотрит в темный угол, где стояло фортепиано.  Это  было  старое
расстроенное чудовище, приобретенное вместе с заведением, и Джо подивился,
с чего бы это вдруг оно так привлекает этого человека.  Правда,  и  прежде
многие клиенты Джо интересовались инструментом, но те обычно  подходили  к
нему и барабанили по клавишам, пытаясь  извлечь  какую-нибудь  мелодию,  а
когда  у  них  так  ничего  и  не  получалось  -  фортепиано  было  вконец
расстроено, - они оставляли свою затею. Этот же человек,  казалось,  почти
боялся инструмента и даже не решался подойти к нему.
     Когда наступало время закрытия,  мужчина  продолжал  сидеть  в  своем
углу.  Однажды,  повинуясь  какой-то  прихоти,  Джо,  вместо  того   чтобы
заставить его  уйти,  включил  передававшуюся  по  радио  музыку,  погасил
большую часть осветительных приборов, подошел к инструменту, поднял крышку
и обнажил серые клавиши.
     Водитель автофургона подошел к  фортепиано.  Крае  значилось  на  его
карточке. Он сел и коснулся одной клавиши. Звук вышел не  очень  красивый.
Но мужчина прошелся поочередно по всем клавишам, после  чего  проиграл  их
вразнобой, и все это время Джо наблюдал за ним, гадая, почему этот человек
испытывает такое напряжение.
     - Крис, - сказал Джо.
     Крис посмотрел на него.
     - Ты знаешь какие-нибудь песни?
     На лице Криса появилось какое-то странное выражение.
     -  Я  имею  в  виду  старинные  песни,  не  модные  песенки,  которые
передаются по радио и под которые публика вертит задом, а настоящие песни.
Например, "В испанском городке" - мне ее  когда-то  пела  мать.  -  И  Джо
принялся напевать: - "В испанском городке, в такую же вот  ночь,  смотрели
звезды вниз в такую же вот ночь".
     Джо продолжал  напевать  слабым  невыразительным  баритоном,  а  Крис
заиграл. Но его игра была не сопровождением - сопровождением Джо ее ни  за
что бы не назвал. Скорее, она  была  противоположностью  его  мелодии,  ее
врагом. Звуки, вырывавшиеся из  фортепиано,  были  какими-то  странными  и
нестройными но, ей-богу же, прекрасными! Джо перестал петь и стал слушать.
Он слушал два часа, а когда игра закончилась, налил ему и себе по стопке и
чокнулся  с  Крисом,  водителем  автофургона  с  жареными  пирожками,  под
пальцами которого ожило и зазвучало старое полуразвалившееся фортепиано.
     Крис вернулся через три дня, он выглядел измученным и испуганным.  Но
на этот раз Джо уже знал,  что  произойдет  (это  непременно  должно  было
произойти), и, не дожидаясь времени закрытия,  выключил  радио  на  десять
минут раньше. Крис с мольбой посмотрел на него. Джо неправильно его  понял
- он прошел к фортепиано, поднял крышку и улыбнулся.  Крис,  будто  против
воли, на деревянных ногах, подошел и сел на вращающийся стул.
     - Эй, Джо, -  крикнул  один  из  пяти  последних  посетителей,  -  не
рановато ли закрываешься?
     Джо не ответил, он просто смотрел, как Крис заиграл. На этот раз  без
всякой подготовки - никаких гамм, никакого блуждания по  клавиатуре.  Была
лишь мощь, и фортепиано зазвучало  так,  как  ему  никогда  не  полагалось
звучать: неверные, расстроенные звуки так сплетались в музыку, что звучали
правильно, а пальцы  Криса,  как  казалось  Джо,  будто  игнорируя  каноны
двенадцатитоновой гаммы, ложились где-то в расщелинах между клавишами.
     Когда полтора часа спустя Крис кончил играть, ни один из  посетителей
еще не ушел. Они все вместе выпили напоследок, а  уж  потом  разошлись  по
домам, потрясенные пережитым.
     На следующий вечер  Крис  появился  снова  -  потом  снова  и  снова.
Очевидно, после первого исполнения он не приходил несколько  дней,  потому
что в душе его шла какая-то  борьба,  и  вот  он  ее  либо  выиграл,  либо
проиграл. Для Джо это было несущественно. Для него важно было  только  то,
что, когда Крис играл на фортепиано, он испытывал  чувства,  каких  в  нем
прежде не пробуждала никакая другая музыка, и он просто жаждал испытать их
снова.
     Посетители, очевидно, хотели того  же.  Перед  закрытием  бара  стали
появляться новые люди - судя по всему, только затем, чтобы послушать,  как
играет Крис. Джо стал переносить начало его выступления  на  все  более  и
более раннее время. Ему пришлось отказаться от  бесплатных  выпивок  после
исполнения: народу набивалось столько, что он мог бы запросто разориться.
     Все это продолжалось  два  долгих  странных  месяца.  Автофургон  для
доставки пирожков подъезжал к бару, и люди расступались, пропуская  Криса.
Никто ничего ему не говорил. Никто вообще ни о чем не говорил, все  ждали,
когда он начнет играть. Пить он не пил. Только  играл.  А  между  номерами
сотни людей в "Гриль-баре Джо" пили и ели.
     Но веселье ушло. Не стало ни смеха, ни беспечных разговоров, ни  духа
товарищества. И вот, какое-то время спустя, Джо устал от  этой  музыки,  и
ему захотелось, чтобы в  его  баре  все  стало,  как  прежде.  Он  не  мог
избавиться от фортепиано - тогда на него разозлятся клиенты. Он подумал, а
не попросить ли Криса не  приходить  больше,  но  не  мог  заставить  себя
заговорить с этим странным, молчаливым человеком.
     И вот, в конце концов, он сделал то, что, он знал, ему  бы  следовало
сделать еще в самом начале. Он позвал Блюстителей Закона.
     Они явились посреди исполнения, слепой Блюститель с собакой-поводырем
на поводке и безухий Блюститель, который ходил пошатываясь  и  придерживая
руками за окружающие предметы, чтобы не потерять равновесия.  Они  явились
посреди исполнения и даже не стали дожидаться, когда песня закончится. Они
подошли к фортепиано, тихонько закрыли  крышку,  а  Крис  убрал  пальцы  и
посмотрел на закрытую крышку.
     - Ах, Кристиан, Кристиан, - сказал человек с собакой-поводырем.
     - Простите, - ответил Кристиан. - Я пытался удержать себя.
     - Ах, Кристиан, Кристиан, где мне взять силы и сделать  с  тобой  то,
что должно быть сделано?
     - Так сделайте это, - сказал Кристиан.
     И тогда человек без ушей вытащил из кармана пиджака  лазерный  нож  и
под самый корень отрезал Кристиану все пальцы обеих  рук.  Во  время  этой
операции лазер сам обезболивал  и  стерилизовал  рану,  но  все  же  кровь
брызнула на униформу Кристиана. Кристиан, руки которого превратились в  ни
на что не годные ладони-культяшки, встал и вышел из "Гриль-бара Джо". Люди
опять расступились, давая  ему  пройти,  они  внимательно  выслушали,  что
сказал слепой Блюститель Закона:
     - Это был человек, который нарушил закон и  которому  запретили  быть
Творцом. Он нарушил закон во второй раз, и закон настаивает на том,  чтобы
воспрепятствовать ему разрушать систему,  благодаря  которой  вы  все  так
счастливы.
     Люди все поняли. Они погоревали, несколько часов они чувствовали себя
не в своей тарелке, но стоило им вернуться в свои положенные для них  дома
и к своей положенной работе, как полнейшее удовлетворение жизнью заглушило
кратковременную жалость к Крису. В конце концов,  Крис  нарушил  закон.  А
именно закон обеспечивал им всем безопасность и счастье.
     Джо тоже вскоре забыл Криса и  его  музыку.  Он  знал,  что  поступил
правильно. Правда, он никак не мог уразуметь, во-первых,  с  чего  бы  это
человеку вроде Криса нарушать закон; во-вторых,  какой  закон  он  мог  бы
нарушить сам? Ведь на всем  белом  свете  не  сыскать  ни  одного  закона,
который бы не ставил во главу угла счастье людей. Поэтому  Джо  и  не  мог
припомнить ни одного закона,  который  бы  ему  захотелось  хоть  немножко
нарушить.
     И все же... Как-то раз Джо подошел  к  фортепиано,  поднял  крышку  и
прошелся по всем клавишам до единой. А потом уронил голову на клавиатуру и
заплакал, потому как до него дошло: ведь то, что Крис лишился  фортепиано,
лишился пальцев, дабы никогда больше не играть, - все равно, как  если  бы
Джо лишился своего бара. Ибо если Джо когда-нибудь  лишится  своего  бара,
ему уже незачем будет жить.
     А что касается Криса... В автофургоне для доставки жареных пирожков к
бару теперь подъезжал другой человек, а Криса в  этой  части  света  никто
никогда больше не видел.

4

     - Ах, какое прекрасное утро! - пел член дорожной бригады,  который  в
своем родном городке пять раз смотрел фильм "Оклахома!".
     - Укачай мою душу на груди  Авраамовой!  -  пел  дорожный  строитель,
выучившийся петь, когда все члены семьи собирались с гитарами.
     - Нас да ведет твой свет! - пел, веривший в Бога дорожник.
     Лишь рабочий с беспалыми руками, который держал дорожные знаки "Стоп"
и "Тихий ход", только слушал. Он никогда не пел.
     - Почему ты никогда  не  поешь?  -  спросил  член  дорожной  бригады;
вообще-то, ему нравились Роджерс и Хаммерстайн и  всегда  он  расспрашивал
только о них.
     Человек, которого они называли "Сахаром", просто пожимал плечами.
     - Мне не хочется петь, - отвечал он, когда снисходил до ответа.
     - Почему его зовут Сахаром? - спросил как-то один из новеньких. -  Не
сказал бы, что он такой уж сладкий.
     Ему ответил верующий:
     - Его инициалы СН. Как сахар - С и  Н  [инициалы  главного  героя  на
английском языке совпадают с латинскими буквами С  и  Н,  фигурирующими  в
химической формуле сахара С6Н5ОН], знаешь?
     И новенький засмеялся. Глупая шутка, но из тех, что облегчают  работу
на строительстве дорог.
     Нельзя сказать, чтобы жизнь  их  была  тяжелой.  Ведь  и  этих  людей
подвергли тестированию, ведь их и поставили на работу, которая  доставляла
им наибольшее счастье. Они гордились тем, что их кожа болит от загара, что
у них гудят растянутые мышцы, а дорога, длинной и тонкой лентой тянувшаяся
сзади, была для них самым  прекрасным  в  мире.  Потому-то  весь  день  за
работой они пели,  полагая,  вероятно,  что  вряд  ли  когда-нибудь  будут
счастливее.
     Не пел только Сахар.
     Затем у них появился Гильермо.  Невысокий  мексиканец,  говоривший  с
акцентом. Всем, кто у него спрашивал, Гильермо  отвечал:  "Пусть  я  и  из
Соноры, но мое  сердце  в  Милане!"  Если  интересовались,  почему  именно
(правда, чаще всего его об этом никто и не спрашивал), он объяснял:  "Я  -
итальянский тенор в теле мексиканца" и доказывал  это,  беря  любую  ноту,
когда-либо написанную Пуччини  и  Верди.  "Карузо  был  ничто,  -  хвастал
Гильермо. - Послушайте-ка вот это!"
     У Гильермо были  пластинки,  и  он  пел  под  них.  А  на  работе  по
строительству дороги он, бывало, подхватывал любую песню, которую  запевал
кто-нибудь, развивая любую тему, либо же пел облигато тоном  выше,  и  его
тенор воспарял под облака. "Петь я умею", - говорил, бывало,  Гильермо,  и
вскоре его товарищи по работе стали отвечать:  "Точно,  Гильермо!  Спой-ка
еще разок!"
     Но как-то вечером Гильермо честно признался:
     - Ах, друзья мои, ну какой из меня певец!
     - Что ты такое говоришь! - раздался единодушный ответ. - Конечно  же,
ты певец!
     - Вздор! - театрально вскричал Гильермо. - Если я  такой  уж  великий
певец, почему же вы не видите, чтобы я уезжал и записывал песни? А? И  это
- великий певец? Вздор! Великих певцов специально пестуют, они  становятся
известными. Я же всего лишь человек, который любит петь, но у которого нет
таланта. Я человек, которому нравится работать на строительстве  дороги  с
такими, как вы, и орать во все горло, но я  бы  никогда  не  смог  петь  в
опере! Никогда!
     Причем сказал он это без какой-либо грусти, сказал пылко и уверенно.
     - Мое место здесь! Я могу петь для вас  -  для  тех,  кому  нравится,
когда я  пою!  Могу  музицировать  с  вами,  когда  мое  сердце  исполнено
гармонии. Только не думайте, будто Гильермо великий певец, потому что  это
не так!
     Получился вечер честных и откровенных признаний, и  каждый  объяснил,
почему именно он счастлив в дорожной бригаде и почему ему не  хотелось  бы
быть больше нигде. Каждый, разумеется, кроме Сахара.
     - Ну, Сахар. Разве ты здесь не счастлив?
     Сахар улыбнулся.
     - Счастлив. У меня хорошая работа. И я люблю слушать, как вы поете.
     - Тогда почему же ты не поешь с нами?
     Сахар покачал головой.
     - Я не певец.
     Но Гильермо окинул его понимающим взглядом.
     - Не певец, как же! Так я тебе и поверил. Человек  без  рук,  который
отказывается петь, это вовсе не обязательно человек, не умеющий петь. А?
     - Что все это, черт побери, значит? - спросил  человек,  который  пел
народные песни.
     - А то, что человек, которого вы называете Сахаром, обманщик.  Он  не
певец! Да вы посмотрите на его руки. У него нет ни одного  пальца!  А  кто
отрезает людям пальцы?
     Члены дорожной бригады даже не пытались угадать, мало ли как  человек
может лишиться пальцев, не их это дело.
     - Люди лишаются пальцев, потому что нарушают  закон,  а  отрезают  их
Блюстители! Вот как человек лишается пальцев! А что он такое делал  своими
пальцами, от чего Блюстителям захотелось его отвадить? Он  нарушил  закон,
разве нет?
     - Прекрати, - сказал Сахар.
     - Если ты так хочешь, - сказал Гильермо, но другие особого почтения к
тайне Сахара не выказали.
     - Расскажи нам, - попросили они.
     Сахар вышел из комнаты.
     - Расскажи нам.
     И Гильермо им рассказал. О том, что Сахар, скорее всего, был Творцом,
который нарушил закон и которому запретили  создавать  музыку.  При  самой
мысли о том, что Творец - пусть даже и нарушивший закон - работает с  ними
в одной бригаде,  люди  исполнились  благоговейного  страха.  Творцы  были
редки, они были наиболее уважаемые из мужчин и женщин.
     - Но почему ему отрезали пальцы?
     - Потому что, - объяснил Гильермо, - впоследствии он, наверное, снова
пытался создавать музыку. А когда нарушаешь  закон  во  второй  раз,  тебя
лишают способности нарушить его снова.
     Гильермо говорил совершенно серьезно, и для  членов  бригады  история
Сахара звучала величественно и страшно, как опера. Они гурьбой ввалились в
комнату Сахара и обнаружили, что тот сидит, вперившись взглядом в стену.
     - Сахар, это правда? - спросил поклонник Роджерса и Хаммерстайна.
     - Ты был Творцом? - спросил верующий.
     - Да, - признался Сахар.
     - Но, Сахар, - сказал верующий, - Бог вовсе не велит,  чтобы  человек
перестал создавать музыку, даже если тот и нарушил закон.
     Сахар улыбнулся.
     - Бога никто не спрашивал.
     - Сахар, - сказал наконец Гильермо. - Нас девять человек  в  бригаде,
нас всего девять, и мы за много миль  от  других  людей.  Ты  нас  знаешь,
Сахар. Мы, все до единого, клянемся на могилах своих матерей, что  никогда
никому ничего не скажем. Да и зачем нам это? Ты один из нас. Но пой,  черт
тебя подери, пой!
     - Не могу, - ответил Сахар.
     -  Но  ведь  именно  это  предопределено  тебе  Богом,  -  уговаривал
верующий. - Мы все делаем то, что нам больше всего по душе, и вот тебе на:
ты любишь музыку, а не в состоянии пропеть ни одной-единственной ноты. Пой
для нас! Пой вместе с нами! А знать об этом будем Только ты, мы и Бог!
     Они все обещали. Они все умоляли.
     И вот на следующий день,  когда  поклонник  Роджерса  и  Хаммерстайна
запел "Взгляни, любовь моя". Сахар принялся тихонько  мурлыкать  себе  под
нос. Когда  верующий  запел  "Бог  наших  предков".  Сахар  стал  тихонько
подтягивать ему. А когда любитель народных песен затянул "Опустись пониже,
мой милый Возничий",  Сахар  присоединился  к  нему  и  запел  удивительно
высоким голосом. Все засмеялись и  захлопали,  как  бы  приветствуя  голос
Сахара.
     Сахар,  само  собой,  принялся   изобретать.   Сначала,   разумеется,
гармонии, странные, непонятные гармонии, слушая  которые  Гильермо  сперва
хмурился,  а  потом,  немного  погодя,   стал   улыбаться   и   подпевать,
почувствовав, насколько мог, что именно Сахар делает с музыкой.
     А после гармоний Сахар принялся петь собственные мелодии, на свои  же
слова. Они изобиловали повторами, слова были  просты,  а  мелодия  и  того
проще. Однако он облекал их в удивительные формы, создавая из  них  песни,
каких никогда и никто прежде не слышал; они звучали вроде бы  неправильно,
но тем не менее были изумительно красивы. Прошло совсем немного времени, и
вот уже поклонник Роджерса  и  Хаммерстайна,  любитель  народных  песен  и
верующий радостно или скорбно, весело или сердито распевали их, знай  себе
строя дорогу.
     Даже Гильермо выучил эти песни, и они так изменили его тенор, что его
голос,  самый,  (что  говорить!)  заурядный,  стал  каким-то   удивительно
прекрасным. Наконец Гильермо однажды сказал Сахару:
     - Слушай, Сахар, ведь твоя музыка абсолютно  неправильная,  приятель.
Но мне нравится, какое чувство она вызывает у меня в носу! Эй,  ты  можешь
это понять? Мне нравится, какое чувство она вызывает у меня во рту!
     Некоторые песни были религиозными  гимнами.  "Держи  меня  в  голоде,
Господи" пел Сахар, и бригада пела вместе с ним.
     Были у него песни о любви. "Залезь в карман  к  кому-нибудь  другому"
пел Сахар сердито, "Твой голос слышу поутру" пел Сахар нежно, "Неужто  все
еще лето?" пел Сахар грустно, и бригада распевала вместе с ним.
     Проходили месяцы, дорожная бригада менялась: один  человек  уходил  в
среду, а в четверг на его  место  заступал  другой,  поскольку  на  разных
участках требовались разные навыки. Каждый раз, когда появлялся новенький.
Сахар замолкал, пока человек не давал слово и можно было  не  беспокоится,
что тайна будет сохранена.
     В конечном счете погубило Сахара то, что его  песни  невозможно  было
забыть. Люди, уходившие из бригады Сахара, распевали его  песни  в  других
бригадах, в свою очередь члены этих бригад выучивали их и учили им других.
Рабочие дорожных бригад пели эти песни в барах и на  дороге:  песни  людям
нравились, они быстро их  запоминали.  И  вот  однажды  слепой  Блюститель
Закона услышал их песню. Он мгновенно понял, кто спел ее первым. Это  была
музыка Кристиана Харолдсена, поскольку в этих мелодиях, как  они  не  были
просты, по-прежнему слышался свист ветра в северных лесах, по-прежнему над
каждой их нотой ощущалась тяжесть опадающих  листьев,  и...  и  Блюститель
Закона печально вздохнул. Из своего набора  инструментов  он  выбрал  один
особый, сел в аэроплан и долетел до ближайшего большого города, неподалеку
от которого работала дорожная бригада. Слепой  Блюститель  сел  в  нанятую
машину, и нанятый шофер доставил его туда, где дорога еще только  начинала
захватывать полоску пустыни. Там он  вылез  из  машины  и  услышал  пение.
Услышав, как высокий голос поет песню, от которой заплакал даже незрячий.
     - Кристиан, - сказал Блюститель, и песня прекратилась.
     - Это ты, - сказал Кристиан.
     - Кристиан, даже после того как ты лишился пальцев?
     Остальные ничего не понимали - все остальные, кроме Гильермо.
     - Блюститель, - обратился к нему Гильермо,  -  он  не  сделал  ничего
плохого.
     Блюститель Закона криво улыбнулся.
     - Никто и не говорит, что сделал. Но он  нарушил  закон.  Вот  скажем
тебе, Гильермо, понравилось бы работать слугой в доме богача? Или не хотел
бы ты стать кассиром в банке?
     - Не забирайте меня из дорожной бригады, - сказал Гильермо.
     - Именно закон определяет, где  люди  будут  счастливы.  Но  Кристиан
Харолдсен преступил закон. И с тех самых пор бродит по земле, смущая людей
музыкой, которая вовсе не для них.
     Гильермо понимал, что проиграл спор еще до того, как его  затеял,  но
остановится уже не мог.
     - Не делай ему больно, приятель. Мне было суждено слушать его музыку.
Клянусь Богом, она сделала меня счастливее.
     Блюститель грустно покачал головой.
     - Будь честным, Гильермо.  Ты  честный  человек.  Его  музыка  только
сделала тебя несчастным, разве нет? У тебя есть все,  чего  ты  только  ни
пожелаешь в жизни, и однако из-за его музыки ты  испытываешь  грусть.  Все
время испытываешь грусть.
     Гильермо хотел было возразить, но  как  честный  человек  заглянул  в
собственное сердце.  И  он  понял,  что  эта  музыка  полна  печали.  Даже
счастливые песни что-то оплакивали, даже сердитые песни почему-то  рыдали,
даже в любовных песнях, казалось, говорилось о том,  что  все  умирает,  а
удовлетворенность  -  мимолетней  всего  на  свете.  Гильермо  заглянул  в
собственное сердце, и там перед ним предстала  вся  музыка  Сахара,  и  он
заплакал.
     - Пожалуйста, не делай ему больно, - пробормотал Гильермо, плача.
     - Не сделаю, - ответил слепой Блюститель.
     Он подошел к Кристиану, который покорно стоял и ждал, и поднес особый
инструмент к его горлу. У Кристиана перехватило дыхание.
     - Нет! - сказал Кристиан, но слово лишь оформилось у него на языке  и
на губах. Никакого звука не послышалось. Всего  лишь  шипение  воздуха.  -
Нет!
     - Да, - сказал Блюститель.
     Члены дорожной бригады смотрели, как Блюститель увел Кристиана. Много
дней они не пели. Затем, в один прекрасный день, Гильермо  забыл  о  своем
горе и запел арию из "Богемы". С тех пор они снова стали петь. Иногда  они
пели песни Сахара - эти песни невозможно было забыть.
     В большом городе Блюститель Закона дал  Кристиану  блокнот  и  ручку.
Кристиан тут же зажал ручку в складке ладони и написал: "Чем же  я  теперь
буду заниматься?"
     Слепой Блюститель засмеялся.
     - У нас для тебя такая работенка! Ах, Кристиан, Кристиан, у  нас  для
тебя такая работенка!

АПЛОДИСМЕНТЫ

     На всем белом свете было всего две  дюжины  Блюстителей  Закона.  Это
были замкнутые люди, которые надзирали за системой, почти  не  требовавшей
надзора, потому как она и впрямь почти всем доставляла счастье.  Это  была
хорошая система, но, как и самая идеальная система, она  то  тут,  то  там
давала сбои. То тут, то там кто-нибудь вел себя как сумасшедший и  наносил
вред себе самому. И чтобы защитить всех и каждого.  Блюстителю  полагалось
обнаружить это сумасшествие, поехать и устранить его.
     В течение многих лет лучшим из Блюстителей был человек без пальцев на
руках,  человек  без  голоса.  Облаченный  в  униформу,   величавшей   его
единственным именем, которое было необходимо, - Власть. Он молча появлялся
там, где требовалось его присутствие  и,  бывало,  находил  самый  добрый,
самый легкий и в то же время самый действенный  способ  решения  проблемы,
исцеления от сумасшествия и сохранения системы. Системы, благодаря которой
мир впервые в истории стал отличным  местом  для  жизни.  Практически  для
всех.
     Правда, по-прежнему находились лица -  один-два  человека  в  год,  -
которые попадали в плен собственных коварных замыслов,  которые  не  могли
приспособиться к системе, но и не могли причинить ей вреда, люди,  которые
продолжали нарушать закон, хотя и понимали, что он их уничтожит.
     В  конце  концов,  легкие  увечья  и  лишения  не  излечивали  их  от
сумасшествия и не возвращали обратно в систему, им давали униформу, и  они
тоже работали, блюдя закон.
     Ключи власти отдавали в руки тех, у кого  было  больше  всего  причин
ненавидеть систему, которую им полагалось блюсти. Сожалели ли они об этом?
     "Я - да", - отвечал Кристиан в те моменты, когда осмеливался задавать
себе этот вопрос.
     В скорби исполнял он свой долг. В скорби он постарел. И вот, наконец,
другие Блюстители, относившиеся к этому немому с почтением (ибо они знали:
когда-то он пел великолепные песни), сказали ему, что он свободен.
     - Ты отслужил свой срок, - сказал безногий Блюститель и улыбнулся.
     Кристиан вскинул брови, будто желая сказать: "И что теперь?"
     - Иди поброди по свету.
     И  Кристиан  отправился  бродить  по  свету.  Униформу  он  снял,  но
поскольку он не испытывал недостатка ни в деньгах, ни  во  времени,  редко
какая дверь оказывалась перед ним закрытой. Он бродил  там,  где  когда-то
жил. Дорога в горах. Городок, где когда-то ему был знаком служебный вход в
каждый ресторан, кофейню, бакалейный магазин...  И  наконец,  то  место  в
лесу,  где  от  времени  или  непогоды   разваливался,   рассыпался   дом,
простоявший пустым сорок лет.
     Кристиан был стар. Гремел гром, а он лишь понимал, что вот-вот пойдет
дождь. Все эти старые песни, он оплакивал их в  душе,  и  не  потому,  что
считал свою жизнь особенно печальной. Нет. Просто он не мог  вспомнить  ни
одной из них.
     Однажды, сидя в кофейне близлежащего городка, укрываясь от дождя,  он
услышал, как четыре подростка, отвратительно бренча на гитарах,  исполняют
знакомую ему песню. Эту песню он придумал, когда жарким летним днем дорога
заливалась асфальтом.  Подростки  были  не  музыканты  и,  безусловно,  не
Творцы. Но они пели эту песню от  всей  души,  и,  хотя  в  ней  пелось  о
счастье, у всех кто ее слушал, на глаза наворачивались слезы.
     Кристиан написал на блокноте, который всегда носил с собой, и показал
свой вопрос мальчишкам: "Откуда эта песня?"
     - Это песня Сахара, - ответил лидер  группы.  -  Эта  песня,  которую
сочинил Сахар.
     Кристиан поднял бровь и пожал плечами.
     - Сахар работал в дорожной бригаде и сочинял песни. Правда,  его  уже
нет в живых, - ответил мальчик.
     Кристиан улыбнулся. Потом написал  (а  ребята  с  нетерпением  ждали,
когда этот немой  старик  уйдет):  "Разве  вы  не  счастливы?  Зачем  петь
грустные песни?"
     Ребята растерялись и не могли  найти  ответ.  Правда,  лидер  все  же
заговорил. Он сказал:
     - Разумеется, я счастлив. У меня хорошая работа, девушка, которая мне
нравится, и знаешь, приятель, большего я не мог бы желать. У меня есть моя
гитара. У меня есть мои песни. И мои друзья.
     А другой мальчик сказал:
     - Эти песни не грустные, мистер. Конечно, слушая их, люди плачут,  но
они не грустные.
     - Да, - поддержал его третий. - Дело в том,  что  они  были  написаны
человеком, который знает.
     Кристиан нацарапал на бумаге: "Знает что?"
     - Ну, он просто знает. Просто знает - и все.
     И тут подростки снова неумело заиграли на гитарах и запели  молодыми,
непоставленными голосами, а Кристиан направился к выходу, поскольку  дождь
прекратился и поскольку  он  прекрасно  знал,  когда  уйти  со  сцены.  Он
повернулся и слегка поклонился в сторону певцов. Они этого не заметили, но
их голоса звучали для него дороже всяких  аплодисментов.  Оставив  их,  он
вышел на улицу, где уже начинали  желтеть  листья.  Скоро  они  с  легким,
неслышным звуком оторвутся от деревьев и упадут на землю.
     На мгновение ему вдруг показалось, будто он слышит, как поет. Но  это
был всего лишь последний порыв ветра, по-сумасшедшему проносившийся  между
уличными проводами. Это была яростная песня, и Кристиану показалось, будто
он узнал собственный голос.

Last-modified: Fri, 14-Aug-98 05:32:23 GMT

Орсон Скотт Кард.

                              Тысяча смертей.

     - Никаких речей, - предупредил прокурор.
     - Я на это и не рассчитывал, - стараясь казаться  уверенным,  ответил
Джерри Кроув.
     Особенной враждебности прокурор не  выказывал  и  скорее  походил  на
школьного режиссера, чем на человека, жаждущего смерти Джерри.
     - Вам не только не позволят это, - но более того,  если  вы  выкинете
какой-нибудь  фортель,  то  вам  же  будет  хуже.  Вы  у  нас   в   руках.
Доказательств у нас более чем достаточно.
     - Вы же ничего не доказали.
     - Мы доказали, что вы знали об этом, - мягко  настаивал  прокурор.  -
Знать о заговоре против правительства и не сообщить о нем - это все  равно
что самому участвовать в заговоре.
     Джерри пожал  плечами  и  отвернулся.  Камера  была  бетонная,  двери
стальные. Вместо койки - гамак, подвешенный  крючьями  к  стене.  Туалетом
служила жестянка со съемным пластиковым сиденьем. Убежать было невозможно.
Фактически ничто в камере не могло заинтересовать интеллигентного человека
более чем на пять минут. За  три  проведенных  там  недели  Джерри  выучил
наизусть каждую трещину в бетоне, каждый болт в двери. Смотреть ему, кроме
прокурора, было не на что, и он неохотно встретился с ним взглядом.
     - Что вы скажете, когда судья спросит, признаете ли вы  предъявленное
вам обвинение?
     - Nolo conterdere [не желаю спорить (лат.)].
     - Очень хорошо. Было бы гораздо лучше, если бы вы сказали  "виновен",
- посоветовал прокурор.
     - Мне не нравится это слово.
     - А вы его на всякий случай запомните. На вас  будут  направлены  три
камеры - планируется прямая передача судебного заседания. Для  Америки  вы
представляете  всех  американцев.  Вы  должны  держаться  с  достоинством,
спокойно принимая факт, что ваше участие в убийстве Питера Андерсона...
     - Андреевича...
     - Андерсона и привело вас к смерти, что теперь все зависит от милости
суда. Я отправляюсь на ленч. Вечером встретимся снова. И помните.  Никаких
речей. Никаких фокусов.
     Джерри кивнул. На препирательства не оставалось времени.
     Вторую половину дня он провел, практикуясь в спряжении  португальских
неправильных глаголов. Было  грустно  от  того,  что  нельзя  вернуться  в
прошлое и  переиграть  тот  момент,  когда  он  согласился  заговорить  со
стариком, который и раскрыл ему план убийства Андреевича. "Теперь я должен
вам верить, - сказал старик. - Temos que confiar no senhor  americano  [мы
должны надеяться на американцев (португ.)]. Вы же любите свободу, нет?"
     Любите свободу?  А  кто  ее  помнит?  Что  такое  свобода?  Когда  ты
свободен, чтобы заработать доллар? Русские прозорливо уловили: дай  только
американцам делать деньги, и им, право же, будет наплевать, на каком языке
говорят члены правительства, а  тут  еще  и  члены  правительства  говорят
по-английски.
     Пропаганда, которой его напичкали, вовсе не так уж  забавна.  Слишком
все хорошо, чтобы быть правдой. Никогда  еще  Соединенные  Штаты  не  были
столь мирными. Со времен  бума,  вызванного  войной  во  Вьетнаме,  такого
процветания  в  стране  не  было.  И  ленивые,  самодовольные   американцы
по-прежнему занимались делом, как  будто  им  всегда  хотелось,  чтобы  на
стенах и рекламных щитах висели портреты Ленина.
     "Я и сам особенно ничем от  них  не  отличался",  -  подумал  Джерри.
Отправил заявление о приеме на работу вместе с заверениями в  преданности.
Покорно согласился, когда меня определили в учителя к высокому  партийному
функционеру. И даже три года учил его чертовых детишек в Рио.
     А мне бы стоило писать пьесы.
     Только какие? Ну  вот,  например,  комедию  "Янки  и  комиссар"  -  о
женщине-комиссаре, которая  выходит  замуж  за  чистокровного  американца,
производителя пишущих, машинок.  Женщин-комиссаров,  разумеется,  нет,  но
надо поддерживать иллюзию об обществе свободных и равных.
     "Брюс, дорогой мой, -  говорит  комиссаре  сильным,  но  сексапильным
русским акцентом, - твоя компания по  производству  машинок  подозрительно
близка к получению прибыли".
     "А если б она работала с убытком, ты бы меня посадила,  дурашечка  ты
моя?" (Русские, сидящие в зале, громко смеются, американцам  не  смешно  -
они бегло говорят по-английски, и им не нужен  бульварный  юмор.  Да,  все
равно, пьеса должна получить одобрение Партии, так что из-за критики можно
не переживать. Были  бы  счастливы  русские,  а  на  американскую  публику
начхать.) Диалог продолжается:
     "Все ради матушки-России".
     "Трахать я хотел матушку-Россию".
     "Трахни меня, - говорит Наташа. - Считай, что я ее олицетворение".
     Да, но ведь русские и впрямь любят секс  на  сцене.  В  России-то  он
запрещен, а с Америки что возьмешь, разложилась вконец.
     С таким же успехом я мог  бы  стать  дизайнером  в  Диснейленде.  Или
написать водевиль. А  то  и  просто  сунуть  голову  в  печь.  Только  она
непременно окажется электрическая - такой уж я везучий.
     Рассуждая таким образом, Джерри задремал. Открыв  глаза,  он  увидел,
что дверь в камеру открыта. Затишье перед бурей кончилось, и вот теперь  -
буря.
     Солдаты не славянского типа. Рабски  покорные,  но  явно  американцы.
Рабы славян. Надо непременно вставить как-нибудь в стихотворение протеста,
решил он. Впрочем, кто их станет читать, стихотворения протеста?
     Молодые американские солдаты ("форма на  них  какая-то  не  такая,  -
подумал Джерри. - Я не настолько стар, чтобы помнить прежнюю форму, но эта
скроена не для американских тел") провели его по коридорам,  поднялись  по
лестнице, вышли в какую-то дверь и оказались на дворе, где его посадили  в
бронированный автофургон.  Неужто  они  и  впрямь  считают,  что  он  член
заговорщицкой организации и что друзья поспешат ему на  выручку?  Будто  у
человека в его положении могут быть друзья?
     Джерри наблюдал это в Иельском университете. Доктор  Суик  был  очень
популярен. Лучший профессор на кафедре. Мог взять самые настоящие  "сопли"
и сделать  из  них  пьесу  или  самых  дрянных  актеров  заставить  играть
по-настоящему. У него даже мертвая, безразличная публика вдруг  оживала  и
проникалась надеждой. Но вот однажды к нему  в  дом  вломилась  полиция  и
увидела, что Суик с четырьмя  актерами  играет  пьесу  для  группы  друзей
человек в двадцать. Что это была за пьеса?.. "Кто боится Вирджинии  Вулф?"
[пьеса американского драматурга Эдуарда Олби (1962)]  -  вспомнил  Джерри.
Грустный текст, безнадежный. И все же удивительно четко показывающий,  что
отчаяние - уродливо, ведет  к  распаду  личности,  а  ложь  -  равносильна
самоубийству.  Текст,   который,   короче   говоря,   заставлял   зрителей
почувствовать, что в их жизни что-то  не  так,  что  мир  -  иллюзия,  что
процветание - обман, что Америку  лишили  честолюбивых  стремлений  и  что
столь многое, чем она прежде гордилась, испохаблено, поругано.
     До Джерри вдруг дошло, что он плачет. Солдаты, сидевшие напротив него
в бронированном автофургоне, отвернулись. Джерри вытер глаза.
     Как только распространилась новость, что Суика арестовали,  он  сразу
же стал безвестным. Все, у кого были от  него  письма,  записки  или  даже
курсовые работы с его подписью, уничтожили их. Его имя исчезло из адресных
книг. В его классах было пусто. В университете  вдруг  пропали  документы,
говорящие о том, что вообще был такой профессор. Дом его продан с молотка,
жена куда-то переехала, никому не сказав "до свиданья". Затем, через год с
лишним, "Си-Би-Эс" (которая  тогда  постоянно  вела  передачи  официальных
судебных процессов) на десять минут показала Суика в новостях, он плакал и
говорил: "Для Америки  никогда  не  было  ничего  лучше  коммунизма.  Мною
руководило незрелое, необдуманное  желание  утвердить  себя,  задирая  нос
перед властями. Это абсолютно ничего не значит. Я ошибался.  Правительство
оказалось гораздо добрее ко мне, чем я того заслуживаю".  И  все  в  таком
духе. Глупые слова. Но когда Джерри сидел и  смотрел  эту  программу,  его
убедили вот в чем: несмотря на всю бессмысленность слов, лицо  Суика  было
искренним.
     Фургон остановился, двери в задней его части открылись, и тут  Джерри
вспомнил, что сжег свой экземпляр учебника Суика по драматургии. Сжег,  но
прежде выписал из него все основные идеи. Знал об этом Суик или нет, но он
все же после себя кое-что оставил. А что после себя оставлю я? - задумался
Джерри.  Двух  русских  ребятишек,  бегло  говоривших  по-английски,  отца
которых разнесло на куски прямо у них на глазах, а его кровь забрызгала им
лица, потому что Джерри не посчитал нужным предупредить его?  Ничего  себе
наследие.
     Он на мгновение испытал чувство стыда. Жизнь есть жизнь, неважно  чья
она, или как прожита.
     Тут ему вспомнился вечер, когда  Питер  Андреевич  (нет  -  Андерсон.
Теперь модно делать вид, что ты американец, хотя любой сразу  скажет,  что
ты  русский),  будучи  пьяным,  послал  за  Джерри  и  потребовал  -   как
работодатель (то  бишь  хозяин),  -  чтобы  он  почитал  стихи  гостям  на
вечеринке. Джерри попытался отшутиться, но Питер оказался не настолько  уж
пьян, он принялся  настаивать;  и  Джерри  поднялся  наверх,  взял  стихи,
спустился вниз, прочитал их непонимающей кучке мужчин и  понимающей  кучке
женщин. Но для тех и других они были  не  более  чем  развлечение.  Крошка
Андре потом сказал: "Хорошие были стихи, Джерри". А Джерри чувствовал себя
так, как чувствует себя  изнасилованная  девственница,  которой  насильник
дает затем два доллара на чай.
     Собственно говоря, Питер даже выдал ему премию. И Джерри ее потратил.
     В здании суда, сразу же за  дверью,  поджидал  Чарли  Ридж,  защитник
Джерри.
     - Джерри, старина, вы вроде бы переносите все довольно легко. Даже не
похудели.
     - Поскольку я сидел на диете из  чистого  крахмала,  мне  приходилось
целыми днями бегать по камере, чтобы не пополнеть.
     Смех. Хи-хи, ха-ха, как нам весело. До чего мы веселые ребята.
     - Послушайте, Джерри, уж вы постарайтесь не подвести,  ладно?  Они  в
состоянии судить насколько вы искренни  по  реакции  публики.  Пожалуйста,
помните об этом.
     - Неужто было  время,  когда  защитники  старались  выгородить  своих
клиентов? - спросил Джерри.
     - Джерри, подобная позиция вас ни к чему не приведет.  Добрые  старые
времена, когда можно было отвертеться благодаря  какой-нибудь  юридической
тонкости, а адвокат имел право откладывать суд сроком до пяти  лет,  давно
прошли.  Вы  страшно  провинились,  поэтому,  если  вы  станете   с   ними
сотрудничать, они вам ничего не сделают. Они просто вас депортируют.
     - Вот это друг, - заметил Джерри. -  Раз  вы  на  моей  стороне,  мне
нечего волноваться.
     Зал судебных заседаний оказался переполнен камерами.  Джерри  слышал,
что в былые дни, когда пресса была свободна, появляться  в  зале  судебных
заседаний с камерами нередко  запрещалось.  Но  ведь  в  те  дни  ответчик
обыкновенно не давал показаний, а адвокаты не работали  оба  по  одному  и
тому же сценарию. Тем не менее, в зале находились представители прессы,  и
вид у них был такой, как будто они и впрямь свободны.
     Добрых полчаса Джерри  нечего  было  делать.  Зал  заполняла  публика
("Интересно, а она платная? - подумал Джерри.  -  В  Америке  -  наверняка
да".), представление началось ровно в восемь. Вошел судья, такой важный  в
своем одеянии, голос сильный, резонирующий, как у  отца  из  телепередачи,
увещевающего  сына-бунтаря,  с  которым   сладу   нет.   Все   выступающие
поворачивались к камере с красным огоньком наверху. И Джерри вдруг  ощутил
страшную усталость.

     Он не колебался в своей решимости  попытаться  обратить  этот  суд  к
собственной выгоде, но он всерьез сомневался, будет ли от этого прок. Да и
в его ли это интересах?  Наверняка  они  накажут  его  еще  более  сурово.
Безусловно, они разозлятся и отключат его. А он  написал  свои  речи,  как
будто это  бесстрастная  кульминационная  сцена  в  пьесе  ("Кроув  против
коммунистов", или может "Последний крик свободы"), где он - герой, готовый
пожертвовать жизнью ради того, чтобы заронить семя патриотизма (да  нет  -
интеллекта, кому, к чертям собачьим, нужен патриотизм!) в умах  и  сердцах
миллионов американцев, которые будут смотреть эту передачу.
     - Джеральд Натан Кроув, вы  выслушали  предъявленное  вам  обвинение.
Пройдите, пожалуйста, вперед и сделайте официальное заявление.
     Джерри  встал  и,  как  ему  казалось,  с   достоинством   прошел   к
приклеенному на полу "X" - прокурор настаивал, чтобы он стоял именно  там.
Джерри поискал глазами  камеру  с  горевшим  наверху  красным  огоньком  и
напряженно уставился на нее, гадая, а не проще ли, в конце концов,  просто
сказать nolo conterdere или даже "виновен", да и дело с концом.
     - Мистер Кроув, - поигрывая голосом, сказал судья, - на  вас  смотрит
Америка. Что вы скажете суду?
     Америка и впрямь смотрела на него. Джерри открыл рот и заговорил,  но
не на латинском, а на английском.  Он  сказал  слова,  которые  так  часто
повторял про себя:
     - Есть время для смелости и время для трусости, время, когда  человек
может уступить тем, кто обещает ему терпимость, и время, когда  он  просто
обязан воспротивиться им ради более высокой  цели.  Некогда  Америка  была
свободной. Но пока нам платят жалованье, для нас, похоже, в  радость  быть
рабами!  Я  не  признаю  себя  виновным,  поскольку  акт,   способствующий
послаблению господства русских в мире, совершается во имя всего того,  что
делает жизнь прожитой не зря. Я хочу сказать "нет" тем, для кого власть  -
единственный бог, достойный поклонения!
     А-а. Красноречие. Во время репетиций он и думать не думал, что дойдет
так далеко.  Однако  непохоже,  чтобы  они  собирались  прервать  его.  Он
отвернулся от камеры и посмотрел на прокурора, который что-то записывал  в
желтом блокноте. Потом на Чарли -  тот  покорно  кивал  головой  и  убирал
бумаги в портфель.  Казалось,  никого  особенно  не  волнует,  что  Джерри
говорит такое прямо в эфир. А ведь трансляция прямая - его  предупреждали,
чтобы он был  поосторожнее  и  подал  все  как  следует  с  первого  раза,
поскольку передача сразу идет в эфир...
     Они, разумеется,  солгали,  Джерри  помолчал  и  сунул  было  руки  в
карманы, но  обнаружил,  что  в  надетом  на  него  костюме  карманов  нет
("Экономьте деньги, избегая излишеств",  -  гласил  лозунг),  и  его  руки
беспомощно скользнули вниз.
     Судья прочистил голос, и прокурор в удивлении поднял глаза.
     - О, прошу прощения, -  сказал  он.  -  Речи  обычно  длятся  гораздо
дольше. Поздравляю вас, мистер Кроув, с краткостью.
     Джерри кивнул с насмешливой признательностью, хотя  ему  было  не  до
смеха.
     - У нас всегда бывает пробная запись, - объяснил прокурор, - чтобы не
вышло промашки с такими, как вы.
     - И все это знали?
     - Ну да, кроме вас, разумеется, мистер Кроув. Что  ж,  все  свободны,
можете идти домой.
     Публика встала и, шаркая ногами, спокойно вышла из зала.
     Прокурор и Чарли тоже встали и подошли к столу  судьи.  Судья  сидел,
положив подбородок на руки, вид у него теперь  был  уже  не  отцовский,  а
просто немного скучный.
     - Сколько вы хотите? - спросил судья.
     - Без ограничения, - ответил прокурор.
     - Он что, так уж важен? - они разговаривали,  как  будто  Джерри  там
нет. - В конце концов, в Бразилии это не редкость.
     - Мистер Кроув -  американец,  -  объяснил  прокурор,  -  допустивший
убийство русского посла.
     - Хорошо, хорошо, - согласился судья, и Джерри  подивился,  что  этот
человек говорит совершенно  без  акцента.  -  Джеральд  Натан  Кроув,  суд
находит вас виновным  в  убийстве  и  государственной  измене  Соединенным
Штатам Америки, а также  их  союзнику.  Союзу  Советских  Социалистических
Республик. Имеете ли вы  что-нибудь  сказать,  прежде  чем  будет  оглашен
приговор?
     - Меня только удивляет, - сказал Джерри, -  почему  вы  все  говорите
по-английски?
     - Потому что, - холодно ответил прокурор, - мы находимся в Америке.
     - А почему вы вообще утруждаете себя какими-то там судами?
     - Чтобы отвадить других глупцов от попыток сделать  то,  что  сделали
вы. Поспорить ему, видишь ли, захотелось.
     Судья стукнул молотком.
     - Суд приговаривает Джеральда Натана Кроува к смерти всеми доступными
способами до тех пор, пока он не извинится перед американским народом и не
убедит его в своей искренности. В судебном заседании объявляется  перерыв.
Боже милостивый, до чего же у меня болит голова!

     Времени даром они не тратили. Уснув в пять утра, Джерри  тут  же  был
разбужен грубым электрошоком через металлический пол. Вошли два  охранника
- на этот раз русские, - раздев, потащили его в камеру  для  казни,  хотя,
позволь они ему, он бы и сам пошел.
     Там его ждал прокурор.
     - Меня определили на ваше дело, - сказал он, - потому что вы  крепкий
орешек. У вас весьма интересный психологический профиль, мистер Кроув.  Вы
жаждете быть героем.
     - Я этого не осознавал.
     -  Вы  продемонстрировали  это  в  зале  суда,  мистер  Кроув.   Вам,
несомненно, известны - на это указывает ваше среднее имя - последние слова
агента-шпиона времен Американской революционной  войны  Натана  Хейла.  "Я
сожалею, - заявил он, - что у меня всего одна жизнь, и только  ее  я  могу
отдать за родину". Он ошибался и вы  это  скоро  поймете.  Ему  стоило  бы
радоваться, что у него всего одна жизнь.
     С тех пор как несколько недель назад вас арестовали в Рио-де-Жанейро,
мы  вырастили  для  вас  несколько  клонов.  Их  развитие  было   довольно
ускоренным, но вплоть до сего  дня  их  содержали  в  нулевом  чувственном
окружении. Их разумы совершенно пусты.
     Вы ведь наверняка слышали о самеке, правда же, мистер Кроув?
     Джеральд кивнул. Усыпляющее средство,  используемое  при  космических
полетах.
     -  В  данном  случае  оно  нам,  разумеется,  не  нужно.  Но  техника
записывания мыслей, которой мы пользуемся при межзвездных полетах,  -  она
весьма кстати. Когда мы казним вас,  мистер  Кроув,  мы  непрерывно  будем
записывать показания вашего мозга. Все  ваши  воспоминания  загрузят,  что
называется, в голову первого клона, который  тут  же  превратится  в  вас.
Однако он будет четко помнить всю вашу жизнь до самой  смерти,  включая  и
собственно момент смерти.
     В прошлом было легко стать героем, мистер Кроув. Тогда ведь не  знали
наверняка, какова смерть. Ее сравнивали со сном, с  сильной  эмоциональной
болью, с быстрым отлетом души от тела. Но ни  одно  из  этих  описаний  не
отличалось особенной точностью.

     Джерри перепугался. Он, разумеется, и прежде  слышал  о  многократной
смерти - ходили слухи, что она как бы выполняет роль фактора  сдерживания.
"Вас воскрешают и убивают снова", - говорилось в этой  истории  ужасов.  И
вот теперь он понял, что это правда, или им  хочется,  чтобы  он  поверил,
будто это правда.
     Что  напугало  Джерри,  так  это  способ,  которым  они  намеревались
умертвить его. На крюке в потолке была  подвешена  петля.  Ее  можно  было
поднимать и опускать, но рассчитывать  на  то,  что  он  быстро  упадет  и
сломает себе шею, не приходилось. Однажды Джерри чуть не умер, подавившись
костью лосося. Мысль о том, что он не сможет дышать, приводила его в ужас.
     - Как же мне выбраться из этого положения? - спросил Джерри. Ладони у
него вспотели.
     - От первой казни вам вообще не отвертеться, - сказал прокурор. - Так
что, наберитесь смелости, вспомните  о  своем  героизме.  А  уж  потом  мы
проверим  показания  вашего  мозга  и  посмотрим,  насколько   убедительно
раскаяние. Мы поступаем по справедливости и стараемся без нужды никого  не
подвергать этому испытанию. Пожалуйста, сядьте.
     Джерри сел. Мужчина в  халате  работника  лаборатории  надел  ему  на
голову металлический шлем. Несколько иголок вонзились Джерри в скальп.
     - Ну вот, - сказал прокурор, - все ваши воспоминания  уже  у  первого
клона. В настоящий момент он  переживает  всю  вашу  панику  -  или,  если
хотите,   ваши   потуги   на   смелость.    Пожалуйста,    сосредоточьтесь
повнимательнее на том, что сейчас с вами произойдет, Джерри.  Постарайтесь
запомнить каждую деталь.
     - Умоляю, - сказал Джерри.
     - Наберитесь мужества, - с усмешкой сказал прокурор. - В зале суда вы
были замечательны. Продемонстрируйте-ка это благородство и сейчас.
     Охранники подвели его к петле и накинули ее ему на шею,  стараясь  не
потревожить шлем. Петлю крепко затянули, затем связали ему руки за спиной.
Веревка грубо сдавила  ему  шею.  В  ожидании,  когда  его  поднимут,  он,
понимая, что усилие бесполезно, напряг мышцы зачесавшейся шеи. Он  ждал  и
ждал, у него подкашивались ноги.
     Комната была голая, смотреть было не на что, а прокурор ушел.  Однако
на стене, сбоку, висело зеркало. Не поворачивая всего тела,  он  едва  мог
посмотреться  в  него.  Наверняка  это  окно  для  наблюдения.   За   ним,
разумеется, будут наблюдать.
     Джерри страшно хотелось в туалет.
     Помни, сказал он себе, ты не  умрешь.  Через  какое-то  мгновение  ты
вновь пробудишься в соседней комнате.
     Тело, однако, было не убедить. То, что какой-то  новый  Джерри  Кроув
встанет и уйдет, когда все это закончится, не имело ни малейшего значения.
Этот Джерри Кроув умрет.
     - Чего вы ждете? - спросил он, и, точно  это  послужило  им  условным
знаком, солдаты потянули за веревку и подняли его в воздух.
     Все с самого начала оказалось гораздо хуже,  чем  он  думал.  Веревка
мучительно сжимала шею: о том, чтобы сопротивляться, не могло быть и речи.
Сперва удушье показалось сущим пустяком - как будто  задерживаешь  дыхание
под водой. Зато сама веревка причиняла страшную  боль  шее,  ему  хотелось
кричать, но это было невозможно.
     Только не в самом начале.
     Последовала какая-то возня с веревкой, она запрыгала вверх и  вниз  -
это охранники привязывали ее к крюку на стене. Один раз ноги  Джерри  даже
коснулись пола.
     К тому  времени,  однако,  когда  веревка  замерла,  заявило  о  себе
удушение, и боль была забыта.  В  голове  у  Джерри  стучала  кровь.  Язык
распух. Глаза  не  закрывались.  Вот  когда  ему  захотелось  дышать.  Ему
непременно надо было  подышать.  Этого  требовало  его  тело.  Разумом  он
понимал, что никак не доберется до пола, но тело  не  подчинялось  разуму,
ноги дергались, стремясь добраться до пола, руки за спиной  изо  всех  сил
пытались разорвать веревку. От этих усилий у него только  глаза  лезли  из
орбит: давила кровь, которой веревка не  давала  прорваться  к  остальному
телу, жутко хотелось подышать.
     Помочь ему никто не мог, но он  попробовал  закричать  и  позвать  на
помощь. На этот раз звук-таки вырвался у него  из  глотки  -  но  за  счет
воздуха. Он почувствовал себя так, как будто язык заталкивают ему  в  нос.
Нот задергались в бешеном ритме, заколотили по  воздуху,  каждое  движение
усиливало агонию. Он завращался на веревке и на мгновение  увидел  себя  в
зеркале. Лицо у него уже побагровело.
     Сколько все это будет продолжаться? Наверняка не так уж и долго.
     Но оказалось гораздо дольше.
     Окажись он под водой и сдерживай дыхание, он бы уже сдался и утонул.
     Будь у него пистолет и свободная рука,  он  бы  убил  себя,  лишь  бы
покончить с агонией, с физическим ужасом из-за  невозможности  дышать.  Но
пистолета нет. Кровь стучала в голове, застилала глаза. Наконец он  совсем
перестал видеть.
     Сознание по-сумасшедшему пыталось предпринять что-нибудь  такое,  что
положило бы конец этой пытке. Ему мерещилось, что он  в  ручье  за  домом,
куда упал ребенком: кто-то бросает ему веревку, а  он  все  не  может,  ну
никак не может поймать ее, а потом вдруг она оказалась у  него  на  шее  и
потащила его вниз.
     Тело раздулось, и тут же взорвалось: кишки, мочевой  пузырь,  желудок
извергли все свое содержимое,  только  блевотина  застряла  за  глоткой  и
страшно жгла.
     Содрогания тела сменились резкими рывками и  спазмами,  на  мгновение
Джерри показалось, что он близок к желанному состоянию  бессознательности.
Вот когда до него дошло, что смерть не столь уж и милосердна.
     Какой там, к черту, мирный отход во сне,  какая  там  мгновенная  или
милостивая смерть, положившая конец мукам!
     Смерть вытащила его из бессознательного состояния, - вероятно,  всего
лишь на десятую долю секунды. Но эта десятая доля оказалась  на  удивление
долгой: он успел ощутить бесконечную агонию надвигающегося небытия. Это не
жизнь промелькнула вспышкой у него перед глазами - отсутствие жизни, и его
разум испытал такую боль, такой страх,  по  сравнению  с  которым  обычное
повешение показалось сущим пустяком.
     Потом он умер.
     Какое-то мгновение он висел в забвении, ничего не чувствуя  и  ничего
не видя. Затем вдруг мягкая пена откатилась от  кожи,  по  глазам  резанул
свет, и Джерри увидел прокурора. Тот стоял, глядя,  как  Джерри  судорожно
глотает воздух и хватается рукой  за  горло,  испытывая  позывы  к  рвоте.
Казалось невероятным, что он может дышать. Испытай он только удушение,  он
бы вздохнул с облегчением и сказал: "Один раз я уже прошел  через  это,  и
теперь смерть мне не страшна". Но удушение было сущим пустяком. Удушение -
это всего лишь прелюдия. А он боялся смерти.
     Его заставили войти в камеру, в которой он умер. Он увидел  свисающее
с потолка свое тело, лицо черное, язык высунут, на голове по-прежнему этот
шлем.
     - Перережьте  веревку,  -  сказал  прокурор,  и  Джерри  ждал,  когда
охранники исполнят приказ. Однако один из охранников протянул Джерри нож.
     Все  еще  туговато  соображая,  Джерри  развернулся  и  бросился   на
прокурора, но один из охранников крепко схватил его за запястье, а  другой
направил ему в голову пистолет.
     - Неужто вам так быстро хочется умереть снова? - спросил прокурор.
     Джерри захныкал, взял нож и потянулся вверх освободить себя из петли.
Но чтобы дотянуться до веревки, Джерри пришлось так близко стоять к трупу,
что не касаться его он просто не мог. Вонища  была  жуткой,  усомниться  в
факте смерти невозможно.  Джерри  так  задрожал,  что  нож  его  почти  не
слушался, но веревка, наконец, лопнула, и труп кулем  упал  на  пол,  сбив
Джерри с ног. Поперек  ног  Джерри  легла  рука.  Рядом,  глаза  в  глаза,
оказалось лицо.

     - Вы видите камеру?
     Джерри отупело кивнул.
     - Смотрите в камеру  и  покайтесь  за  все,  что  вы  сделали  против
правительства, которое принесло мир на землю.
     Джерри снова кивнул, и прокурор сказал:
     - Начинайте.
     - Сограждане американцы, -  заговорил  Джерри,  -  простите  меня.  Я
совершил ужасную ошибку. Я был неправ. Русские хорошие. Я допустил,  чтобы
убили невинного человека. Простите меня. Правительство оказалось добрее ко
мне, чем я того заслуживаю.
     И так далее и тому подобное. Джерри лепетал с час, пытаясь  доказать,
что он трус, что он ничтожество,  что  он  виноват,  что  правительство  в
респектабельности соперничает с Богом.
     А когда закончил, прокурор снова вошел в комнату, качая головой.
     - Мистер Кроув, вы в  состоянии  выступить  гораздо  лучше.  Ни  один
человек из публики не поверил ни единому вашему слову. Ни один человек  из
отобранных для слушания не поверил, что вы  хоть  чуть-чуть  искренни.  Вы
по-прежнему считаете, что правительство надо свергнуть. Так что нам  снова
придется прибегнуть к лечению.
     - Позвольте мне исповедаться еще раз.
     - Проба есть проба, мистер Кроув. Прежде чем мы  разрешим  вам  иметь
хоть какое-то отношение к жизни, придется еще раз умереть.
     Теперь Джерри с самого начала орал благим матом. О достоинстве думать
не приходилось: его  подвесили  под  мышки  над  продолговатым  цилиндром,
наполненным кипящим маслом. Погружали очень  медленно.  Смерть  наступила,
когда масло дошло ему до груди, -  ноги  к  тому  времени  уже  совершенно
сварились, и большие куски мяса отставали от костей.
     Его ввели и в эту камеру. А когда масло остыло настолько, что к  нему
можно было прикасаться, заставили выудить куски своего собственного трупа.

     Джерри во всем признался и покаялся снова, но публику, отобранную для
теста, убедить не удалось.
     - Этот человек насквозь фальшивый, - заявили слушатели. - Он и сам не
верит ни единому своему слову.
     - Судя по всему, - заметил прокурор. - После своей  смерти  вы  очень
хотите сотрудничать с нами. Но  ваши  слова  идут  не  от  сердца,  у  вас
остаются оговорки. Придется помочь вам снова.
     Джерри  пронзительно  закричал  и  замахнулся  на  прокурора.   Когда
охранники  оттащили  его,  а  прокурор  поглаживал  разбитый  нос,  Джерри
закричал:
     - Разумеется, я лгу!  Сколько  бы  меня  ни  убивали,  факт  остается
фактом: наше  правительство  -  из  дураков,  избранное  злобными  лживыми
ублюдками!
     - Напротив, - возразил прокурор, стараясь сохранить хорошие манеры  и
бодрость духа, несмотря на то, что из носа у него текла кровь, -  если  мы
убьем  вас  достаточное   количество   раз,   ваш   менталитет   полностью
переменится.
     - Вы не в состоянии изменить правды!
     - Изменили же мы ее для всех других, кто уже прошел через это.  И  вы
далеко не первый, кому пришлось пойти в третий клон. Только на  этот  раз,
мистер Кроув, постарайтесь, пожалуйста, быть героем.
     С него  сняли  кожу  живьем,  сначала  с  рук  и  с  ног,  затем  его
кастрировали, сорвали кожу с живота и груди. Он умер молча, - хотя нет, не
молча, всего лишь безголосо, - вырезали гортань. Он обнаружил,  что,  даже
лишенный голоса, оказался в состоянии вышептать крик, от которого все  еще
звенело в ушах. Когда он пробудился, то его опять вынудили войти в  камеру
и отнести свой окровавленный труп в  комнату  для  захоронений.  Он  снова
исповедался, и снова публика не поверила ему.
     Его медленно раздробили на кусочки. После пробуждения пришлось самому
отчищать и отмывать окровавленные остатки с  дробильни.  Но  публика  лишь
заметила:
     - Интересно, кого этот подонок думает обмануть.
     Его выпотрошили и сожгли внутренности у него на глазах. Его  заразили
бешенством и растянули агонию  смерти  на  две  недели.  Потом  распяли  и
оставили на солнце умирать от жажды. Потом сбросили с десяток раз с  крыши
одноэтажного дома, пока он не умер в очередной раз.
     Однако публика понимала, что Джерри Кроув не раскаялся.
     - Боже мой, Кроув, сколько же, по-вашему, я могу этим  заниматься?  -
спросил прокурор. Вид у него был не очень бодрый. Джерри даже подумал, что
он близок к отчаянию.
     - Крутовато для вас? - сказал Джерри, благодарный за  этот  разговор,
который обеспечивал ему передышку на несколько минут между смертями.
     - За какого человека вы меня принимаете?  Все  равно  мы  оживим  его
через минуту, говорю я себе, но ведь я занялся этим  делом  вовсе  не  для
того, чтобы находить новые, все более ужасные способы умерщвлять людей.
     - Вам не нравится?! А ведь у вас прямо-таки талант по этой части.
     Прокурор резко посмотрел на Кроува.
     - Иронизируете? И вы еще в состоянии шутить? Неужто  смерть  для  вас
ничего не значит?
     Джерри не ответил, а лишь попытался смахнуть слезы, которые теперь то
и дело непрошенно набегали на глаза.
     - Кроув, это недешево. Мы потратили на вас миллиарды рублей. Даже  со
скидкой на инфляцию - это большие деньги.
     - В бесклассовом обществе деньги не нужны.
     - Что это вы себе позволяете, черт побери? Даже теперь  вы  пытаетесь
бунтовать? Корчите из себя героя?
     - Нет.
     - Неудивительно, что нам пришлось убивать вас восемь раз.
     - Мне очень жаль. Видит небо, мне очень жаль.
     - Я просил, чтобы меня перевели с  этой  работы.  Очевидно,  я  не  в
состоянии сломать вас.
     - Сломать меня! Можно подумать, мне не хочется, чтобы меня сломали!
     - Вы нам слишком дорого обходитесь. Раскаяния  преступников  в  своих
заблуждениях приносят определенную выгоду. Но вы  обходитесь  нам  слишком
дорого. Сейчас соотношение "затраты-выгода" просто смехотворно. Всему есть
предел, и сумма, которую мы можем потратить на вас, тоже небезгранична.
     - У меня есть один способ, сэкономить вам деньги.
     - У меня тоже. Убедите эту чертову публику!
     - Когда будете убивать меня в очередной раз, не надевайте мне шлем.
     Прокурор, казалось, вконец шокирован.
     - Это был бы конец. Смертная казнь. У нас гуманное правительство.  Мы
никогда никого не убиваем навсегда.
     Ему выстрелили в живот, он истек кровью и умер. Его сбросили с  утеса
в море, и его съела акула. Его повесили вверх ногами, чтобы голова как раз
погружалась в воду, и, когда он устал поднимать голову, он утонул.
     Однако на протяжении всех этих испытаний Джерри все больше  и  больше
приучал организм к боли. Разум его, наконец, усвоил, что ни одна  из  этих
смертей не является постоянной. И теперь, когда  наступал  момент  смерти,
по-прежнему ужасный, Джерри переносил его лучше. Он уже не так  голосил  и
умирал с большим спокойствием. Он  даже  научился  ускорять  сам  процесс:
намеренно вбивая  в  легкие  побольше  воды,  намеренно  извиваясь,  чтобы
привлечь акулу. Когда охранники приказали забить его до смерти ногами,  он
до последнего вопил: "Сильней!"
     Наконец, когда провели его пробу, он с пылом  и  страстностью  заявил
аудитории, что русское правительство - это самая ужасная империя,  которую
когда-либо знал мир. На этот раз русские  сумели  удержать  власть  -  нет
внешнего мира, откуда могут прийти  варвары.  Прибегнув  к  соблазну,  они
заставили самый свободный народ в мире  полюбить  рабство.  Слова  шли  от
сердца - он презирал русских и дорожил воспоминаниями о том, что  некогда,
пусть очень давно, в Америке были свобода, закон и даже какая-никакая,  но
справедливость.
     Прокурор вернулся в комнату с мертвенно-бледным лицом.
     - Ублюдок, - выдохнул он.
     - О-о. Вы хотите сказать, на этот раз попалась честная публика.
     - Сто верноподданнически настроенных граждан. И  вы  разложили  всех,
кроме трех.
     - Разложил?!
     - Убедили их.
     Наступило молчание. Прокурор уткнулся лицом в ладони.
     - Вы потеряли работу? - спросил Джерри.
     - Разумеется.
     - Мне жаль. Вы хорошо ее выполняли.
     Прокурор посмотрел на него с отвращением.
     - На этой работе еще никто не срывался. А мне никогда не  приходилось
умерщвлять дважды. Вы же умерли  с  десяток  раз,  Кроув.  Вы  привыкли  к
смерти.
     - Я этого не хотел.
     - Как вам это удалось?
     - Не знаю.
     - И что  вы  за  животное,  Кроув?  Неужто  вы  не  можете  придумать
какую-нибудь ложь и поверить в нее?
     Кроув усмехнулся.  В  былые  дни  в  данной  ситуации  он  бы  громко
рассмеялся. Неважно, привык он к смерти или нет, но у него остались шрамы,
и ему уже никогда громко не рассмеяться.
     - Такая уж у меня была  работа.  Как  драматурга.  Волевое  временное
прекращение неверия.
     Дверь отворилась, вошел весьма важный с виду человек в военной форме,
увешанный медалями. За ним четыре солдата. Прокурор вздохнул и встал.
     - До свиданья, Кроув.
     - До свиданья, - попрощался Джерри.
     - Вы очень сильный человек.
     - Вы тоже, - сказал Джерри.
     И прокурор ушел.
     На этот раз солдаты увезли Джерри из тюрьмы в совершенно иное  место.
Во Флориду, на мыс Канаверал, где размещался большой комплекс  зданий.  До
Джерри дошло, что его отправляют в изгнание.
     - Каково оно? - спросил он технического  работника,  который  готовил
его к полету.
     - Кто знает? - вопросом ответил техник. - Никто ведь  оттуда  еще  не
возвращался...
     - После того как  самек  перестанет  действовать,  будут  ли  у  меня
проблемы с пробуждением?
     - Здесь на земле, в лаборатории - нет. А там, в  космосе  -  кто  его
знает?
     - Но, вы полагаете, мы будем жить?
     - Мы отправляем вас на планеты, которые  по  всем  параметрам  должны
быть обитаемы. Если нет - весьма сожалею. Тут вы рискуете. Худшее,  что  с
вами может случиться, это смерть.
     - И это... все? - пробормотал Джерри.
     - Ну ложитесь и дайте мне записать ваши мысли.
     Джерри лег, и шлем - в который уже раз  -  записал  его  мысли.  Тут,
разумеется, ничего нельзя было поделать: когда осознаешь, что  твои  мысли
записываются, обнаружил Джерри, просто невозможно  не  пытаться  думать  о
чем-то важном. Как будто играешь на сцене.  Только  на  этот  раз  публика
будет представлена одним-единственным человеком - самим  собой,  когда  ты
проснешься.
     Но он подумал вот о чем: и этот и другие  звездолеты,  которые  будут
или уже отправлены колонизировать миры-тюрьмы, не так уж и  безопасно  для
русских. Правда, заключенные, отправленные на этих  гулаг-кораблях,  будут
находиться вдали от земли много веков,  прежде  чем  совершат  посадку,  а
многие из них наверняка не выживут. И все же...
     Я выживу, подумал Джерри, когда шлем подхватил импульсы его  мозга  и
стал заносить  их  на  пленку.  Там,  в  космосе,  русские  создают  своих
собственных варваров. Я стану  Аттиллой,  царем  гуннов.  Мой  сын  станет
Магометом. Мой внук станет Чингис-Ханом.
     Один из нас когда-нибудь разграбит Рим.
     Тут ему ввели самек, и тот разлился по телу Джерри, забирая  с  собой
его сознание, и Джерри с ужасом  узнавания,  понял,  что  это  смерть,  но
смерть, которую можно только приветствовать, и он не возражал против  нее.
На этот раз, когда проснется, он будет свободным.
     Он напевал себе под нос, пока не забыл, как напевать. Его тело вместе
с сотнями других тел положили на звездолет и вытолкнули в космос.


?????? ???????????