Виктор ПЕЛЕВИН
МУЗЫКА СО СТОЛБА
"...кого уровня. Так, недавно известным американским физиком Ка...
Ка... (Матвей пропустил длинную фамилию, отметив, однако, еврейский
суффикс) был представлен доклад ("вот суки, - подумал Матвей, вспомнив
жирную куклоподобную жену какого-то академика, мерцавшую вчера золотыми
зубами и серьгами в передаче "От сердца к сердцу", - всюду нашу кровь
пьют, и по телевизору, и где хочешь...") в котором говорилось о
математической возможности существования таких точек пространства,
которые, находясь одновременно в нескольких эволюционных линиях, являются
как бы их пересечением. Однако эти точки, если они и существуют, не могут
быть зафиксированы сторонним наблюдателем: переход через такую точку
приведет к тому, что вместо события "А1" области "А" начнет происходить
событие "Б1" области "Б". Но событие, происходившее в области "А", теперь
будет событием, происходящим в области "Б", и у этого события "Б1",
естественно, будет существовать некая предыстория, целиком относящаяся к
области "Б" и не имеющая ничего общего с предысторией события "А1".
Поясним это на примере. Представим себе пересечение двух железнодорожных
путей и поезд, мчащийся по одному из них к стрелке. Приближаясь к то..."
Дальше был неровный обрыв. Матвей поглядел на другую сторону обрывка
журнальной страницы.
"...первый отдел Минздрава; в чужой стране - свою. Интеллигент..."
Вертикально шла красная полоса, делившая обрывок на две части; справа
от нее был был разрез какого-то самолета. Матвей вытер о бумагу пальцы,
скомкал ее, бросил и откинулся спиной к забору.
Машина со сваркой должна была быть к десяти, а был уже полдень.
Поэтому второй час лежали в траве у магазина, слушая, как гудят мухи и
убедительно говорит радио на толстом сером колу, несколько косо вбитом в
землю. Магазин был закрыт, и это казалось лишним доказательством полной
невозможности существования в одной отдельно взятой стране.
- Может, она сзади сидит? У кладовой?
- Может, - ответил Матвею Петр, - да ведь все равно не откроет. И
денег нет.
Матвей поглядел на бледное лицо Петра с прилипшей ко лбу черной
прядью и подумал, что все мы, в сущности, ничего не знаем о тех людях,
рядом с которыми проходит наша жизнь, даже если это наши самые близкие
друзья.
Петру было лет под сорок. Он был человеком большой внутренней силы,
которую расходовал стихийно и неожиданно, в пьяных разговорах и диких
выходках. Его бесцветное лицо наводило приезжих из города на мысли о
глубокой и особенной душе, а местных - на разговоры об утопленниках и
болотах. По душевной склонности был он гомоантисемит, то есть ненавидел
мужчин-евреев, терпимо относясь к женщинам (даже сам когда-то был женат на
еврейке Тамаре; она уехала в Израиль, а самого Петра туда не пустили из-за
грибка на ногах). Вот, пожалуй, и все, что Матвей и все остальные в
бригаде знали про своего напарника - но то, что в другой среде называлось
бы духовным превосходством, прочно и постоянно подразумевалось за Петром,
несмотря на его немногословие и отказ сформулировать определенное мнение
по многим вопросам жизни.
- Выпить обязательно надо, - сказал Семен, сидевший напротив Петра
спиной к дереву.
- Наши нордические предки не пили вина, - не отрывая взгляда от
дороги, ровным голосом проговорил Петр, - а опьяняли себя грибом
мухомором.
- Ты чё, - сказал Семен, - это ж помереть можно. Он ядовитый,
мухомор. Во всех книгах написано.
Петр грустно усмехнулся.
- А ты посмотри, - сказал он, - кто эти книги пишет. Теперь даже
фамилий не скрывают. Это, браток, нас специально спаивают. Я этим сукам
каждый свой стакан вспомню.
- И я, - сказал Матвей.
Семен молча встал и пошел вдоль забора по направлению к небольшой
рощице за магазином.
- А ты их пробовал когда-нибудь? - спросил Матвей.
Петр не ответил. Такая у него была привычка - не отвечать на
некоторые вопросы. Матвей не стал повторять и замолчал.
- Гляди, что принес, - сказал, подходя, Семен и бросил на траву перед
Матвеем что-то в мятой газете. Когда он развернул ее, Матвей увидел
мухоморы - на первый взгляд, штук около двадцати, самых разных размеров и
формы.
- Где ты их взял?
- Да прямо тут растут, под боком, - Семен махнул рукой в сторону
рощицы, куда несколько минут назад уходил.
- Ну и что с ними делать?
- Как что. Опьяняться, - сказал Семен, - как наши нордические предки.
Раз бабок нет.
- Давай еще постучим, - предложил Матвей, - Лариса в долг одну даст.
- Стучали уже, - ответил Семен.
Матвей с сомнением посмотрел на красно-белую кучу, потом перевел
взгляд на Петра.
- А ты это точно знаешь, Петя? Насчет нордических предков?
Петр презрительно пожал плечами, присел на корточки возле кучи,
вытащил гриб с длинной кривой ножкой и еще не выпрямившейся шляпкой и
принялся его жевать. Семен с Матвеем с интересом следили за процедурой.
Дожевав гриб, Петр принялся за второй - он глядел в сторону и вел себя
так, словно то, что он делает - самая естественная вещь на свете. У Матвея
не было особого желания присоединяться к нему, но Петр вдруг подгреб к
себе несколько грибов посимпатичнее, словно чтобы обезопасить их от
возможных посягательств, и Семен торопливо присел рядом.
"А ведь съедят все" - вдруг подумал Матвей и образовал третью сидящую
по-турецки возле газеты фигуру.
Мухоморы кончились. Матвей не ощущал никакого действия, только во рту
стоял сильный грибной вкус. Видно, на Петра с Семеном грибы тоже не
подействовали. Все переглянулись, словно спрашивая друг друга, нормально
ли, что взрослые серьезные люди только что ни с того ни с сего взяли и
съели целую кучу мухоморов. Потом Семен подтянул к себе газету, скомкал ее
и положил в карман; когда исчезло большое квадратное напоминание о том,
что только что произошло, и на оголенном месте нежно зазеленела трава,
стало как-то легче.
Петр с Семеном встали и, заговорив о чем-то, пошли к дороге; Матвей
откинулся в траву и стал глядеть на редкий синий забор у магазина. Глаза
сами переползли на покачивающуюся шелестящую листву неизвестного дерева, а
потом закрылись. Матвей стал думать о себе, прислушиваясь к ощущению,
производимому облепившей его нос дужкой очков. Размышлять о себе было не
особо приятно - стоял тихий и теплый летний день, все вокруг было
умиротворено и как-то взаимоуравновешено, отчего и думать тоже хотелось о
чем-нибудь хорошем. Матвей перенес внимание на музыку со столба, сменившую
радиорассказ о каких-то трубах.
Музыка была удивительная - древняя и совершенно не соответствующая ни
месту, где находились Матвей с Петром, ни исторической координате момента.
Матвей попытался сообразить, на каком инструменте играют, но не сумел и
стал вместо этого прикладывать музыку к окружающему, глядя сквозь узкую
щелочку между веками, что из этого выйдет. Постепенно окружающие предметы
потеряли свою бесчеловечность, мир как-то разгладился, и вдруг произошла
совершенно неожиданная вещь.
Что-то забитое, изувеченное и загнанное в самый глухой и темный угол
матвеевой души зашевелилось и робко поползло к свету, вздрагивая и каждую
минуту ожидая удара. Матвей дал этому странному непонятно чему полностью
проявиться и теперь глядел на него внутренним взором, силясь понять, что
же это такое. И вдруг заметил, что это непонятно что и есть он сам, и это
оно смотрит на все остальное, только что считавшее себя им, и пытается
разобраться в том, что только что пыталось разобраться в нем самом.
Это так поразило Матвея, что он, увидев рядом подошедшего Петра,
ничего не сказал, а только торжественным движением руки указал на
репродуктор.
Петр недоуменно оглянулся и опять повернулся к Матвею, отчего тот
почувствовал необходимость объясниться словами - но, как оказалось,
сказать что-то осмысленное на тему своих чувств он не может; с его языка
сорвалось только:
- ...а мы... мы так и...
Но Петр неожиданно понял, сощурился и, пристально глядя на Матвея,
наклонил голову набок и стал думать. Потом повернулся, большими и как бы
строевыми шагами подошел к столбу и дернул протянутый по нему провод.
Музыка стихла.
Петр еще не успел обернуться, как Матвей, испытав одновременно
ненависть к нему и стыд за свой плаксивый порыв, надавил чем-то тяжелым и
продолговатым, имевшимся в его душе, на это выползшее навстречу стихшей
уже радиомузыке нечто; по всему внутреннему миру Матвея прошел хруст, а
потом появились тишина и однозначное удовлетворение кого-то, кем сам
Матвей через секунду и стал. Петр погрозил пальцем и исчез; тогда Матвей
ударился в тихие слезы и повалился в траву.
- Эй, - проговорил голос Петра, - спишь, что ли?
Матвей, похоже, задремал. Открыв глаза, он увидел над собой Петра и
Семена, двумя сужающимися колоннами уходящих в бесцветное августовское
небо. Матвей потряс головой и сел, упираясь руками в траву. Только что ему
снилось то же самое - как он лежит, закрыв глаза, в траве, и сверху
раздается голос Петра, говорящий: "Эй, спишь, что ли?" А дальше он вроде
бы просыпался, садился, выставив руки назад, и понимал, что только что ему
снилось это же. Наконец в одно из пробуждений Петр схватил Матвея за плечо
и проорал ему в ухо:
- Вставай, дура! Лариска дверь открыла.
Матвей покрутил головой, чтобы разогнать остатки сна, и встал на
ноги. Петр с Семеном, чуть покачиваясь, проплыли за угол. Матвей вдруг
дико испугался одиночества, и хоть этого одиночества оставалось только три
метра до угла, пройти их оказалось настоящим подвигом, потому что вокруг
не было никого, и не было никакой гарантии, что все это - забор, магазин,
да и сам страх - на самом деле. Но, наконец, мягко нырнул в прошлое угол
забора, и Матвей закачался вслед за двумя родными спинами, приближаясь к
черной дыре входа в магазинную подсобку. Там на крыльце уже стояла
Лариска.
Это была продавщица местного магазина - невысокая и тучная. Несмотря
на тучность, она была подвижной и мускулистой, и могла сильно дать в ухо.
Сейчас она не отрываясь смотрела на Матвея, и ему вдруг захотелось
пожаловаться на Петра и рассказать, как тот взял и оборвал провод, по
которому передавали музыку. Он вытянул вперед палец, показал им Петру в
спину и горько покачал головой.
Лариска в ответ нахмурилась, и из-за ее спины вдруг долетел шипящий
от ненависти мужской голос:
- Об этом вы скажете фюреру!
"Какому фюреру, - покачнулся Матвей, - кто это там у нее?"
Но Семен с Петром уже исчезли в черной дыре подсобки, и Матвею ничего
не оставалось, кроме как шагнуть следом.
Говорил, как оказалось, небольшой телевизор, установленный на вросшем
в земляной пол спиле бревна, похожем на плаху. С экрана глянуло родное
лицо Штирлица, и Матвей ощутил в груди теплую волну приязни.
Какой русский не любит быстрой езды Штирлица на мерседесе в
Швейцарских Альпах?
Коммунист узнает в коттедже Штирлица партийную дачу; в четвертом
управлении РСХА - первый отдел Минздрава; в чужой стране - свою.
Интеллигент учится у Штирлица пить коньяк в тоталитарном государстве
и без вреда для души дружить с людьми, носящими оловянный череп на
фуражке.
Матвей же чувствовал к этому симпатичному эсэсовцу средних лет то
самое, заветное, что полуграмотная колхозница-сестра питает к старшему
брату, ставшему важным свиномордым профессором в городе; и сложно было
сказать, что сильней поддерживало эти чувства - зависть к чужой сытой и
красивой жизни или отвращение к собственной. Но даже не это было тем
главным, за что Матвей любил Штирлица.
Штирлиц до странности напоминал кого-то знакомого - не то соседа по
лестничной клетке, не то мужика из соседнего цеха, не то двоюродного брата
жены. И отрадно было видеть среди богатой и счастливой вражеской жизни
своего - братка, кореша, который носил галстук и белую рубашку под черным
кителем, умно говорил со всеми на их языке, и был даже настолько хитрее и
толковее всех вокруг, что ухитрялся за ними шпионить и выведывать их
главные секреты. Но все же и это было не самым главным.
В конце - этого в фильме не было, но подразумевалось всем его
жизнеутверждающим пафосом - в конце Штирлиц вернется, наденет демисезонное
пальто фабрики им. Степана Халтурина и ботинки "Скороход", и встанет в
одну из очередей за пивом, что светлыми воскресными днями вьются по многим
из наших улиц, и тогда Матвей окажется рядом, тоже в этой очереди, и
уважительно заговорит со Штирлицем о житье-бытье, и Штирлиц расскажет о
зяте, о резине для колес, а потом, когда уже выпито будет по два-три пива,
в ответ на вопрос Матвея он солидно кивнет, и Матвей выставит на стол
бутылку белой. А потом свою поставит Штирлиц...
- А-а-а... - сморщась, выдохнул Семен, когда Штирлиц с силой опустил
коньячную бутылку на голову Холтоффа. - Козел, сходил бы на двор за
кирпичом.
- Тихо, - зашипел Петр, - сам козел. Вот так наших и ловят.
- Или еще, - вступил в разговор Матвей, - когда они пепел стряхивают
ногтем...
Матвей говорил и опять думал: "Зачем же он провод оборвал? Чем ему
музыка-то помешала?" И в его душе постепенно выкристаллизовывалось чувство
несправедливой обиды, даже не личной обиды, а некой универсальной жалобы
на общую инфернальности бытия.
Лариска открыла бутылку водки и положила на стол несколько крепких
зеленых яблок.
...Штирлиц из-за руля вглядывался в мокрое шоссе впереди, а за его
спиной над задним сиденьем безвольно моталась голова с черной повязкой на
глазу - пьяного друга Штирлиц в беде не бросал...
- Мужики, - долетел Ларискин голос (Матвей только сейчас заметил, что
у нее фиолетовые волосы), - ваш грузовик?
Матвей сидел ближе всех к двери - он привстал и выглянул.
- Пошли, - сказал он.
На дороге, метрах в тридцати от магазина, стоял грузовик, из
ободранного кузова которого алтарем поднимался сварочный трансформатор.
- Пошли, - повторил за Матвеем Петр - повторил по-другому, сурово и с
каким-то внутренним правом сказать всем остальным "пошли", и тогда
действительно пошли.
В кузове сильно трясло, и сварочный трансформатор иногда начинал
угрожающе наползать на Матвея - тогда он вытягивал ноги и упирался в него
сапогами. Семен не то от тряски, не то от грибов и водки начал блевать,
загадил весь перед своего ватника и теперь делал такое лицо, словно в
облеванном ватнике сидел не он, а все остальные.
Проехав по шоссе километров пять, шофер затормозил в безлюдном месте.
Матвей посмотрел направо и увидел просвет между деревьями, куда вела уже
еле заметная, заросшая травой грунтовка, ответвлявшаяся от шоссе. Никаких
знаков вокруг не было. Шофер высунулся из своей кабины:
- Чего, срежем может?
Привстав, Петр сделал рукой жест безразличия и скуки. Шофер хлопнул
дверцей кабины, машина медленно съехала с откоса и углубилась в лес.
Матвей сидел спиной к борту и думал то об одном, то о другом. Ему
вспомнился приятель детских лет, который иногда приезжал на лето в их
деревню. Потом он увидел справа между берез поблекший фанерный щит со
стандартным набором профилей; когда эта тройка пронеслась мимо, Матвей
отчего-то вспомнил Гоголя.
Через минуту он заметил, что, думая о Гоголе, думает на самом деле о
петухе, и быстро понял причину - откуда-то выползло немецкое слово
"гекел", которое он, оказывается, знал. Потом он глянул на небо, опять на
секунду вспомнил приятеля и поправил на носу очки. Их тонкая золотая дужка
отражала солнце, и на борту подрагивала узкая изогнутая змейка, послушно
перемещавшаяся вслед за движениями головы. Потом солнце ушло за тучу, и
стало совсем нечего делать - хоть в кармане кителя и лежал томик Гете,
вытаскивать его сейчас было бы опрометчиво, потому что фюрер, сидевший на
откидной лавке напротив, терпеть не мог, когда кто-нибудь из окружающих
отвлекался на какое-нибудь мелкое личное дело.
Гиммлер улыбнулся, вздохнул и поглядел на часы - до Берлина
оставалось совсем чуть-чуть, можно было и потерпеть. Улыбнулся он потому,
что, поднимая глаза на часы, мельком увидел неподвижные застывшие рожи
генштабистов - Гиммлер был уверен, что на их телах сейчас можно
демонстрировать феномен гипнотической каталепсии, или, попросту сказать,
одеревенения. Толком он и сам не понимал, чем объясняется странный и,
несомненно, реальный, что бы не врали враги, гипнотизм фюрера, с
проявлениями которого ему доводилось сталкиваться каждый день. Все было бы
просто, действуй личность Гитлера только на высших чиновников Рейха -
тогда объяснением был бы страх за свое с трудом достигнутое положение. Но
ведь Гитлер ошеломлял и простых людей, которым, казалось, незачем было
имитировать завороженность.
Взять хотя бы сегодняшний случай с водителем бронетранспортера,
который вдруг по непонятной причине остановил машину. Фюрер встал с лавки
и высунулся за бронированный борт; Гиммлер встал рядом с ним, и шофер,
вылезший из кабины, очевидно, чтобы сказать что-то важное, вдруг потерял
дар речи и уставился на фюрера, как заяц на удава. Несуразность этой сцены
усугублялась тем, что пока шофер, выпучив глаза, глядел на Гитлера, его
сзади хлопали ладонями по бокам и ногам незаметно выскочившие из
сопровождающей машины агенты службы безопасности. Фюрер тоже не понял, в
чем дело, но на всякий случай сделал величественный жест рукой. Чтобы
свести все это к шутке, Гиммлер засмеялся; шофер попятился в кабину, а
охрана исчезла; фюрер пожал плечами и продолжил прерванный остановкой
разговор с генералом Зиверсом - говорили они о танковом деле и новых видах
оружия. Эта тема вообще сильно занимала склонного последнее время к
меланхолии фюрера - он оживлялся, начинал шутить и подолгу готов был
беседовать о достоинствах зенитного пулемета или противотанковой пушки.
Сегодняшняя поездка тоже была связана с этим: узнав, что на вооружение
принимается новый бронетранспортер, фюрер за какие-нибудь полчаса обзвонил
всех высших чинов генштаба и предложил (а попробуй откажись)
увеселительную прогулку в одну из загородных пивных - разумеется, на этом
бронетранспортере.
Гиммлеру не оставалось ничего другого, кроме как в спешке расставить
своих людей вдоль дороги и заполнить пивную переодетыми чинами СС; фюрер,
вероятно, разозлился бы, узнав, что после чая (сам он не пил пива)
танцевал танго не с безымянной девушкой из народа, а с штурмфюрером СС,
отличницей боевой и политической подготовки. А может, решил бы, что такой
и должна быть безымянная девушка из народа.
Когда Гиммлер заметил, что фюрер проявляет нервозность, вокруг уже
был Берлин. Собственно, ничего особого не происходило - просто Гитлер
начал закручивать кончики своих усов. Жесткая и короткая щетина сразу же
выпрямлялась, но Гитлер продолжал, морщась, подкручивать ее вверх. Давно
изучивший привычки фюрера Гиммлер догадался, что сейчас произойдет, и
точно - не прошло и пары минут, как Гитлер постучал сапогом в перегородку,
за которой сидел водитель, и громко крикнул:
- Приехали! Стоп!
Бронетранспортер немедленно остановился, и сразу же сзади загудели,
потому что стала образовываться пробка: вокруг был уже почти самый центр.
Гиммлер вздохнул, снял с носа очки и протер их маленьким черным
платочком с вышитым в углу черепом. Он знал, что означает остановка: на
фюрера накатило, и ему совершенно необходимо было сказать речь - выделение
речей у Гитлера было чисто физиологическим, и долго сдерживаться он не
мог. Гиммлер покосился на генералов. Они оцепенело покачивались и походили
на загипнотизированных удавом жертв; они знали, что у фюрера с собой
пистолет - по дороге он пояснял на нем некоторые из своих соображений о
преимуществах автоматического взвода перед револьвером - и теперь
готовились к тому, что мог выкинуть распаленный собственной речью Гитлер.
Одного из генералов, старого аристократа, который совершенно не привык к
пиву, мутило от выпитого, и теперь одна сторона его зеленого мундира была
блестящей и черной от блевоты, отчего мундир показался Гиммлеру похожим на
эсэсовский.
Гитлер поднялся на кубическое возвышение для пулеметчика, алтарем
торчавшее в центре кузова, пожал собственную ладонь и огляделся по
сторонам.
Гудки сзади сразу же прекратились; справа за броней громко
проскрипели тормоза. Гиммлер поднялся с лавки и выглянул на улицу. Машины
вокруг стояли, а на тротуарах с обеих сторон быстро, как в кино, росла
толпа, передние ряды которой были уже вытеснены на проезжую часть.
Гиммлер догадывался, что в толпе были его люди, и немало - но все
равно чувствовал себя неспокойно. Он сел обратно на лавку, снял с головы
фуражку и вытер пот.
Гитлер, между тем, уже начал говорить.
- Я не терплю предисловий, послесловий и комментариев, - сказал он, -
и прочей жидовской брехни. Мне, как любому немцу, отвратителен психоанализ
и любое толкование сновидений. Но все же сейчас я хочу рассказать о сне,
который я видел.
Последовала обычная для начала речи минутная пауза, во время которой
Гитлер, делая вид, что смотрит вглубь себя, действительно заглядывал
вглубь себя.
- Мне снилось, что я иду по какому-то полю на восточных территориях,
иду с простыми людьми, рабочими-землекопами. По бокам - бескрайняя,
огромная равнина с ветхими постройками, курганами; изредка попадаются
деревушки, где поселяне трудятся у своих домов. Мы - я и мои спутники -
проходим по одной из деревень и останавливаемся отдохнуть на лавке в тени
от старых лип, напротив каких-то надписей.
Гитлер замахал руками, как человек, который разворачивает газету,
проглядывает ее, с отвращением комкает и отбрасывает прочь.
- И тут, - продолжил он, - за спиной включается радио, и раздается
грустная старинная музыка - клавесин или гитара, точней я не помню. Тогда
ко мне поворачивается Генрих...
Гитлер сделал рукой приглашающий жест, и над маскировочными разводами
борта бронетранспортера появилась поблескивающая золотыми очками голова
рейхсфюрера СС.
- ...а во сне он был одним из моих товарищей-землекопов, и говорит:
"Не правда ли, старинная музыка удивительно подходит к русскому проселку?
Точнее, не подходит, а удивительным образом меняет все вокруг? Испания, а?
Быть может, это лучшее в жизни, - сказал мне он, - давай запомним эту
минуту."
Гиммлер смущенно улыбнулся.
- И я, - продолжал Гитлер, - сперва согласился с ним. Да, Испания!
Да, водонапорная башня - это кастильский замок! Да, шиповник походит на
розу мавров! Да, за холмами мерещится море! Но...
Тут голос Гитлера приобрел необычайно мощный тембр и вместе с тем
стал проникновенным и тихим, а руки, прижатые до этого к груди, двинулись
- одна вниз, к паху, а другая - вверх, где приняла такую позицию, словно
держала за хвост большую извивающуюся крысу.
- ...но когда мелодия, сделав еще несколько простых и благородных
поворотов, стихла, я понял, как был неправ бедный Генрих...
Ладонь Гитлера описала полукруг и шлепнулась на фуражку рейхсфюрера,
посеревшее лицо которого медленно ушло за край брони.
- Да, он был неправ, и я скажу, почему. Когда радио замолчало, мы
оказались на просиженной лавке, среди кур и лопухов. Тарахтел трактор,
нависали заборы, и хоть в обе стороны тянулась дорога, совершенно некуда
было идти, потому что эта дорога вела к таким же лопухам и курам, к таким
же заколоченным магазинам, стендам с пожелтелыми газетами, и ясно было,
что куда бы мы не пошли, везде точно так же будет стрекотать трактор,
наматывая на свой барабан нити наших жизней.
Гитлер обнял правой рукой левое плечо, а левую заложил за затылок.
- И тогда я задал себе вопрос: зачем? Зачем гудели за спиной эти
струны, превращая унылый восточный полдень в нечто большее любого полдня в
любой точке мира?
Гитлер, казалось, задумался.
- Если бы я был моложе - ну, как тогда, в четырнадцатом - я бы,
наверно, сказал себе: "Адольф, в эти минуты ты видел мир таким, каким он
может стать, если... За этим "если" я бы поставил, полагаю, какую-нибудь
удобную фразу, одну из существующих специально для заполнения подобных
романтических дыр в голове. Но сейчас я уже не стану этого делать, потому
что слишком долго занимался подобными вещами. И я знаю - то, что приходило
к нам, не было подлинным, раз оно бросило нас на заросшем травой полу этой
огромной захолустной фабрики страдания, среди всей этой бессмыслицы,
нагроможденной вокруг. А все настоящее должно само позаботиться о тех, к
кому оно приходит; не нужно ничего охранять в себе - то, что мы пытаемся
охранять, должно на самом деле охранять нас... Нет, я не куплюсь так
легко, как мой бедный Генрих...
Гитлер опустил яростно горящий взгляд внутрь бронетранспортера.
- И если теперь меня спросят - в чем был смысл этих трех минут, когда
работало радио и мир был чем-то другим, я отвечу - а ни в чем. Нет его,
смысла. Но что же это было такое? - опять спросят меня. А что было? Где
это? - скажу я, - и было ли это вообще?
Ветер подхватил гитлеровский чуб, свил его и на секунду превратил в
подобие указателя, направленного вниз и вправо.
- ...почему мы так боимся что-то потерять, не зная даже, что мы
теряем? Нет, пусть уж лопухи будут просто лопухами, заборы - просто
заборами, и тогда у дорог снова появятся начало и конец, а у движения по
ним - смысл. Поэтому давайте, наконец, примем такой взгляд на вещи,
который вернет миру его простоту, а нам даст возможность жить в нем, не
боясь ждущей нас за каждым завтрашним углом ностальгии... И что тогда
сможет нам сделать включенный за спиной приемник!
Гитлер опустил голову, покивал чему-то, потом медленно поднял глаза
на толпу и выкинул правую руку вверх.
- Зиг хайль!
И, не обращая внимания на ответный рев толпы, повалился на лавку.
- Поехали, - сказал Гиммлер в решеточку, за которой было место
водителя.
Остаток дороги Гиммлер глядел в бортовую стрелковую щель,
притворяясь, что поглощен происходящим на улицах - так было меньше
вероятности, что с ним заговорят. Как это всегда бывало при плохом
настроении, очки казались ему большим насекомым с прозрачными крыльями,
впившимся прямо в переносицу.
"Интересно, - думал он, - как может этот человек столько рассуждать о
чувствах и совершенно не задумываться о людях? Что он, не понимает, как
просто оскорбить даже самую преданную душу?"
Сняв очки, Гиммлер сунул их в карман; теперь окружающее виделось
расплывчато, зато мысли в голове прояснились, и обида отпустила.
"Чего это он сегодня так разговорился о подлинности чувств? Прошлая
речь была о литературе, позапрошлая - о французских винах, а теперь вот
взялся за душу... Но что он называет подлинным? И почему он считает, что
прекрасная сторона мира должна защищать его от дурного пищеварения или
узких ботинок? И наоборот - разве прекрасное нуждается в какой-то защите?
А эти уральские лопухи... сравнения у него, по правде сказать, пошлы:
кастильский замок, севильская роза... Или не севильская? Море какое-то за
холмами придумал... Да лучше пошел бы за холмы и поискал бы это самое
море, чем орать во всю глотку, что его нет. Может, моря не нашел бы, а
увидел бы что-то другое. Да и разве этому нас учат Ницше и Вагнер? Не
может шагнуть, а говорит, что идти некуда. И как говорит - за других
решает, думает, что круче его никого нету. А сам в Ежовске возле винного
на прошлой неделе по харе получил. И сейчас надо было дать, в натуре
так... А то провода обрывает, когда люди музыку слушают, а потом еще всю
дорогу жизни учит..."
Матвей сердито сплюнул в угол и уже совсем собрался начать думать о
другом, когда грузовик вдруг затормозил и встал - они были на месте.
Матвей быстро выпрыгнул из кузова, отошел, будто по нужде, за
какой-то недостроенный кирпичный угол и заглянул в себя, пытаясь увидеть
там хоть слабый след того, что увидел несколько часов назад, слушая радио.
Но там было пусто и жутко, как зимой в пионерлагере, разрушенном
гитлеровскими полчищами: скрипели на петлях ненужные двери, и болтался на
ветру обрывок транспаранта с единственным уцелевшим словом "надо".
- А Петра я убью, - тихо сказал Матвей, вышел из-за угла и вернулся к
своей обычной внутренней реальности.
Потом, уже работая, он несколько раз поднимал глаза и подолгу глядел
на Петра, ненавидя по очереди то его подвернутые сапоги, то круглый
затылок, то совковую во многих смыслах лопату.