ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА КОАПП
Сборники Художественной, Технической, Справочной, Английской, Нормативной, Исторической, и др. литературы.



   Стефан Цвейг
   Новеллы

   Изд. "Госполитиздат", М., 1956 г.
   OCR Палек, 1998 г.

   СОДЕРЖАНИЕ

   Гувернантка. Перевод П. Бернштейн
   Жгучая тайна. Перевод П. Бернштейн
   Летняя новелла. Перевод С. Фридлянд
   Страх. Перевод Н. Касаткиной
   Амок. Перевод Д. Горфинкеля
   Фантастическая ночь. Перевод И. Мандельштама
   Письмо незнакомки. Перевод Д. Горфинкеля
   Улица в лутюм свете. Перевод И. Мандельштама
   Двадцать чегыре часа из жизни женщины. Перевод Л. Вольфсон
   Закат одного сердца. Перевод П. Бернштейн
   Незримая коллекция. Перевод Г. Еременко.
   Лепорелла. Перевод В. Топер
   Мендель-букинист. Перевод П. Бернштейн
   Неожиданное знакомство с новой профессией. Перевод И. Татарниковой

   ГУВЕРНАНТКА

   Сестры одни в своей комнате. Свет погашен. Между ними темнота, только
слабо белеют постели. Почти не слышно их дыхания;  можно  подумать,  что
они уснули.
   - Послушай, - раздается голос двенадцатилетней девочки;  тихо,  почти
робко, шлет она призыв во мрак.
   - Что тебе? - отвечает со своей кровати сестра; она всего годом стар-
ше.
   - Ты еще не спишь? Это хорошо. Я... мне хочется что-то рассказать те-
бе.
   Молчание. Слышен лишь шорох с постели. Сестра приподнялась, она выжи-
дающе смотрит: можно различить, как блестят ее глаза.
   - Знаешь... я хотела сказать тебе... Но раньше ты скажи: ты ничего не
заметила в нашей фрейлейн?
   Другая медлит в раздумье.
   - Да, - говорит она, - но я не знаю, что это. Она не  такая  строгая,
как раньше. Недавно я два дня подряд не приготовила урока, и она мне ни-
чего не сказала. И потом она какая-то... не знаю, как это сказать. Я ду-
маю, ей совсем не до нас: она все время сидит в стороне и больше не  иг-
рает с нами.
   - Мне кажется, у нее какое-то горе, но она не хочет этого показать. И
на рояле она совсем не играет.
   Снова молчание. Старшая сестра напоминает:
   - Ты хотела что-то рассказать.
   - Да, но ты никому не скажешь? Ни маме, ни твоей подруге?
   - Да нет, не скажу, - сердится та. - Ну, говори!
   - Так вот... Сейчас, когда мы ложились спать, я вдруг вспомнила,  что
забыла сказать фрейлейн  "спокойной  ночи".  Башмаки  я  уже  сняла,  но
все-таки побежала к ней в комнату тихо-тихо - я хотела пошутить, застать
ее врасплох. Я осторожно открываю дверь. Сперва мне показалось,  что  ее
нет в комнате. Свет горит, а ее не видно. И вдруг - я так  испугалась  -
слышу, кто-то плачет. Смотрю - а она, одетая, лежит на кровати и  уткну-
лась головой в подушку. Как она плакала! Я даже вся затряслась.  Но  она
меня не заметила. И я опять тихонечко притворила дверь. Я  так  дрожала,
что не могла двинуться с места. Потом опять услышала  через  дверь,  как
она плачет, и поскорее сбежала вниз.
   Обе молчат.
   - Бедная фрейлейн, - говорит одна из них. Трепетный  звук  ее  голоса
замирает в темноте.
   - Хотела бы я знать, отчего она плакала, - начинает  младшая.  -  Она
ведь ни с кем не поссорилась, мама тоже, наконец, оставила ее  в  покое,
не придирается, а мы-то уж наверно ей ничего не сделали. Отчего  же  она
так плачет?
   - Я, кажется, понимаю, - говорит старшая.
   - Отчего, скажи мне, отчего?
   Сестра медлит. Наконец, она говорит: - Я думаю, что она влюблена.
   - Влюблена? - Младшая чуть не выскочила из постели. - Влюблена? В ко-
го?
   - Ты ничего не заметила?
   - Неужели в Отто?
   - Конечно. И он в нее влюблен. Ведь он у нас уже три года живет и ни-
когда не гулял с нами, а в последнее время каждый день гуляет. Разве  он
был когда-нибудь ласков со мной или с тобой, пока не  было  фрейлейн?  А
теперь он весь день вертится около нас. Мы всегда встречаем его  случай-
но, куда бы ни пошли вместе с фрейлейн, - в Народный парк,  в  Городской
сад, в Пратер. Ты разве этого не заметила?
   Младшая испуганно шепчет: - Да... да, я это заметила. Только я  дума-
ла, что...
   Голос ей изменяет. Она больше не произносит ни слова.
   - Раньше я тоже так думала. Ведь мы, девчонки,  такие  глупые.  Но  я
вовремя поняла, что мы для него только предлог.
   Теперь обе молчат. Разговор как будто окончен. Обе погружены  в  свои
мысли, или, быть может, их уже сморил сон.
   Но еще раз из мрака слышится растерянный голос младшей: -  Но  отчего
же она плачет? Он ведь любит
   ее. Я всегда думала: как это хорошо - быть влюбленной.
   - Не знаю, - говорит старшая сонным голосом, - я тоже думала, что это
очень хорошо.
   И еще раз, тихо и жалостливо, слетает с  губ  засыпающей  девочки:  -
Бедная фрейлейн!
   В комнате воцаряется тишина. На другое утро они об этом больше не го-
ворят, но обе чувствуют, что мысли их вертятся вокруг одного и того  же.
Они обходят друг друга, прячут глаза, но взгляды их невольно  встречают-
ся, когда они украдкой посматривают на гувернантку. За столом они наблю-
дают за кузеном Отто, который уже давно живет у них в доме, как  за  чу-
жим. Они с ним не разговаривают, но, под опущенными веками, глаза их ис-
коса следят, не подаст ли он знака фрейлейн. Они обе встревожены волную-
щей тайной. После обеда они не играют, как обычно, а хватаются то за од-
но, то за другое, и все валится у них из рук. Только вечером одна холод-
но спрашивает другую, точно это ее мало интересует: - Ты  опять  что-ни-
будь заметила? - Нет, - отвечает сестра, отворачиваясь.  Обе  как  будто
боятся разговора.
   Так проходит несколько дней; девочки молчат, они томятся  безотчетной
тревогой, пытаются разгадать заманчивую тайну. Наконец, младшая во время
обеда замечает, что гувернантка делает Отто знак  глазами.  Он  отвечает
кивком головы. Девочка дрожит от волнения. Под столом она тихонько каса-
ется руки старшей сестры и, когда та оборачивается, бросает ей  сверкаю-
щий взгляд. Та мигом все понимает, волнение сестры передается и ей.
   Едва они встали из-за стола, как гувернантка обращается к девочкам: -
Пойдите к себе и займитесь чемнибудь. У меня болит голова, я хочу отдох-
нуть полчасика.
   Дети опускают глаза. Они тихонько подталкивают друг друга. Как только
гувернантка ушла, младшая говорит сестре:
   - Вот увидишь, сейчас Отто пойдет к ней в комнату.
   - Конечно. Потому-то она нас и услала.
   - Давай подслушивать у двери!
   - А вдруг кто-нибудь придет?
   - Кто может прийти?
   - Мама.
   Девочка пугается: - Да, верно...
   - Знаешь что? Я буду подслушивать, а ты останешься в коридоре  и  по-
дашь мне знак, если кто-нибудь придет. Так нас не поймают.
   Младшая хмурится. - Но ты же мне ничего не расскажешь!
   - Расскажу!
   - Все расскажешь? Все-все?
   - Все расскажу, честное  слово.  А  ты  кашляй,  если  услышишь,  что
кто-нибудь идет.
   Обе ждут в коридоре. У них колотится сердце. Что то будет? Они дрожат
и жмутся друг к другу.
   Шаги. Девочки убегают, прячутся в темный угол. Так и есть: это  Отто.
Он берется за ручку, дверь за ним закрывается. Старшая бросается к  две-
ри, прикладывает ухо, прислушивается, затаив дыхание. Младшая с завистью
смотрит на сестру. Любопытство мучит ее, она покидает свой пост, подкра-
дывается к сестре, но та сердито отталкивает  ее.  Она  возвращается  на
свое место. Проходят две-три минуты, которые кажутся  ей  вечностью.  Ее
гложет нетерпение, она приплясывает, как на горячих угольях, она  готова
расплакаться от волнения и злости, что сестра все слышит, а она  ничего.
Но вот в конце коридора хлопает дверь. Девочка громко кашляет. Обе опро-
метью кидаются в свою комнату. Там они стоят с минуту,  тяжело  дыша,  с
бьющимся сердцем.
   Потом младшая торопит сестру: - Ну, скорей... рассказывай!
   Старшая стоит в раздумье. Наконец, говорит с недоумением, словно  от-
вечая не сестре, а себе самой: - Ничего не понимаю.
   - Что?
   - Это так чудно.
   - Что?.. Что?.. - задыхаясь,  спрашивает  младшая.  Старшая  пытается
объяснить, сестренка крепко прижалась к ней, чтобы не упустить ни одного
слова.
   - Это так чудно... совсем не так, как я думала. Он вошел в комнату и,
должно быть, хотел ее обнять или поцеловать,  потому  что  она  сказала:
"Оставь, мне нужно поговорить с тобой серьезно". Мне ничего не было вид-
но, ключ торчал изнутри, но я все слышала. "В чем дело?" - спросил Отто,
но совсем по-другому, чем всегда. Он ведь всегда говорит  громко  и  на-
хально, а тут вдруг оробел - я сразу поняла, что он  чего-то  боится.  И
она, наверно, заметила, что он притворяется, она сказала тихо-тихо:  "Ты
же знаешь". - "Нет, - говорит он, - я ничего не знаю". - Вот как? - ска-
зала она, а сама чуть не плачет. - Отчего же  ты  вдруг  переменился  ко
мне? Вот уже неделя, как ты не говоришь со мною ни  слова,  убегаешь  от
меня, не ходишь гулять с детьми, не бываешь в  парке.  Неужели  я  сразу
стала тебе чужой? О, ты прекрасно знаешь, почему ты стал  так  холоден".
Он помолчал, а потом говорит: "У меня скоро экзамены, я должен много за-
ниматься, и у меня ни для чего другого нет времени.  Теперь  я  не  могу
иначе". Она заплакала и сказала ему сквозь слезы, но так нежно и  ласко-
во: "Отто, зачем ты лжешь? Скажи правду, неужели я этого не заслужила? Я
ведь ничего от тебя не требую, но все-таки должны же мы хоть  поговорить
об этом. Ты же знаешь, что я хочу тебе сказать, по глазам вижу". -  "Что
же? - пробормотал он совсем, совсем тихо. И тут она сказала...
   Девочка начинает вдруг дрожать от волнения и не может  выговорить  ни
слова. Младшая еще крепче прижимается к ней. - Что же... что?
   - И тут она сказала: "Ведь у меня ребенок от тебя".
   Младшая вся вскидывается: - Ребенок? Ребенок? Этого быть не может!
   - Она так сказала.
   - Тебе послышалось.
   - Нет, нет! Он тоже, вот как ты, крикнул: "Ребенок?" Она все молчала,
а потом говорит: "Что теперь будет?" Ну, и тут...
   - Что?
   - Тут ты кашлянула, и я убежала.
   Младшая растерянно смотрит прямо перед собой: - Ребенок!  Этого  быть
не может. Где же у нее ребенок?
   - Не знаю. Вот этого-то я и не могу понять.
   - Может быть, где-нибудь дома... раньше, чем она поступила к нам. Ма-
ма, конечно, не позволила ей взять его с собой из-за нас. Потому она та-
кая грустная.
   - Чепуха! Ведь тогда она даже не знала Отто.
   Они умолкают, долго думают, но не находят разгадки.  Это  их  мучает.
Первой заговаривает младшая:
   - Ребенок, - этого быть не может! Откуда у нее возьмется ребенок? Она
ведь не замужем, а только у замужних бывают дети, это я знаю наверное.
   - Может быть, она была замужем.
   - Не говори глупостей, не за Отто же!
   - Но откуда же...
   Девочки растерянно глядят друг на друга.
   - Бедная фрейлейн, - печально говорит одна из них. То и дело срывают-
ся с их уст эти слова со вздохом глубокого сострадания. И тут  же  снова
вспыхивает любопытство.
   - Как ты думаешь - девочка или мальчик?
   - Почем я знаю?
   - А если... если бы ее спросить... осторожненько?..
   - Ты с ума сошла!
   - Почему? Она ведь такая добрая.
   - Разве это можно? Нам о таких вещах не говорят. От нас все скрывают.
Когда мы входим в комнату, они обрывают разговор и начинают болтать вся-
кие глупости с нами, как будто мы маленькие дети, а ведь мне уже тринад-
цать лет. Зачем же их спрашивать? Нам все равно скажут неправду.
   - А как хочется узнать!
   - А мне, думаешь, не хочется?
   - Знаешь... что мне совсем непонятно, это - что Отто ничего не  знал.
Всякий знает, что у него есть ребенок, как всякий знает, что у него есть
родители.
   - Он представляется, негодяй, он вечно представляется.
   - Но не в таких же делах. Только... только... когда он хочет нас  на-
дуть...
   Входит фрейлейн. Они сразу умолкают и делают вид, что занимаются.  Но
украдкой они искоса поглядывают на нее. Ее глаза как  будто  покраснели,
голос еще тише, чем обычно, и дрожит. Присмиревшие  девочки  смотрят  на
нее с благоговейным трепетом. Их не покидает мысль: "У нее ребенок,  по-
тому она такая печальная". И малопомалу ее печаль передается им.
   На другой день, за обедом, они узнают неожиданную новость:  Отто  ос-
тавляет их дом. Он заявил своему дяде, что экзамены на носу и он  должен
усиленно готовиться, а тут ему мешают работать. Он наймет  себе  где-ни-
будь комнату на один-два месяца, пока не кончатся экзамены.
   Девочек охватывает неистовое волнение.  Они  угадывают  тайную  связь
этого события со вчерашним разговором, своим обостренным инстинктом чуют
какую-то подлость, трусливое бегство. Когда Отто прощается с  ними,  они
дерзко поворачиваются к нему спиной. Но исподтишка следят за ним,  когда
он подходит к фрейлейн. У фрейлейн дрожат губы, но она спокойно, не  го-
воря ни слова, подает ему руку.
   За последние дни девочек точно подменили. Они не играют, не  смеются,
глаза утратили веселый, беззаботный блеск. Ими  владеют  беспокойство  и
растерянность, угрюмое недоверие ко всем окружающим. Они больше не верят
тому, что им говорят, в каждом слове подозревают ложь или умысел. Целыми
днями они высматривают и наблюдают, следят за  каждым  движением,  ловят
каждый жест, каждую интонацию. Как тени они бродят по комнатам,  подслу-
шивают у дверей, пытаясь что-нибудь узнать; со всей страстью силятся они
стряхнуть с себя темную сеть загадок и тайн или бросить хоть один взгляд
сквозь нее на мир действительности. Детская вера - эта счастливая,  без-
мятежная слепота - покинула их. А кроме того, они предчувствуют, что это
еще не конец, что надо ждать развязки, и боятся упустить ее. С  тех  пор
как дети знают, что они опутаны ложью, они  стали  придирчивы,  подозри-
тельны, сами начали хитрить и притворяться. В присутствии родителей  они
надевают на себя личину детской простоты и проявляют чрезмерную живость.
Они возбуждены, взвинчены, их глаза, прежде светившиеся мягким и  ровным
блеском, теперь горят лихорадочным огнем, взгляд стал глубже,  пытливее.
Они так одиноки в своем постоянном выслеживании и подглядывании, что все
сильнее привязываются друг к другу. Иногда, повинуясь внезапно вспыхнув-
шей потребности в ласке, они порывисто обнимаются или, подавленные  соз-
нанием своего бессилия, вдруг начинают плакать. Без всякой, казалось бы,
причины в их жизни наступил перелом.
   Среди многих обид, к которым они стали  теперь  очень  чувствительны,
одна особенно задевает их. Точно сговорившись, обе стараются  доставлять
своей опечаленной фрейлейн как можно больше радости. Уроки свои они  го-
товят прилежно и тщательно, помогая друг другу; их не слышно, они не по-
дают никакого повода к жалобам,  предупреждают  каждое  ее  желание.  Но
фрейлейн ничего не замечает, и им это очень  больно.  Она  стала  совсем
другой в последнее время. Часто, когда одна из девочек обращается к ней,
она вздрагивает, как будто ее разбудили; взгляд у нее  такой,  точно  он
медленно возвращается откуда-то издалека. Часами она сидит не  двигаясь,
погруженная в раздумье. Девочки ходят на цыпочках вокруг нее,  чтобы  не
мешать ей; они смутно угадывают, что она думает о своем ребенке, который
гдето далеко. И все сильнее, все крепче, подымаясь из глубин  пробуждаю-
щейся женственности, становится их любовь  к  фрейлейн,  которая  теперь
совсем не строгая, а такая милая и ласковая. Ее обычно быстрая и  горде-
ливая походка стала смиреннее, движения осторожнее, и во всем этом  дети
усматривают признаки печали. Слез ее они не  видят,  но  веки  ее  часто
красны. Они замечают, что фрейлейн старается скрыть от них свое горе,  и
они в отчаянии, что не могут ей помочь.
   И вот однажды, когда фрейлейн отвернулась к окну и провела платком по
глазам, младшая, набравшись храбрости, тихонько берет ее за руку и гово-
рит: - Фрейлейн, вы такая грустная последнее время. Это не наша вина, не
правда ли?
   Фрейлейн растроганно смотрит на девочку и проводит рукой по ее мягким
волосам. - Нет, дитя, нет, - говорит она, - конечно, не ваша, - и  нежно
целует ее в лоб.
   Так они выслеживают и наблюдают, не упуская ничего, что попадает в их
поле зрения. И вот одна из них,  войдя  в  столовую,  уловила  несколько
слов. Это была всего одна фраза, - родители тотчас же оборвали разговор,
- но каждое слово вызывает у них теперь тысячу предположений. "Мне  тоже
что-то показалось, - сказала мать, - я учиню ей допрос". Девочка сначала
отнесла это к себе и, полная тревоги, бросилась к сестре  за  советом  и
помощью. Но за обедом они замечают, что родители испытующе  посматривают
на задумчивое лицо фрейлейн, а потом переглядываются между собой.
   После обеда мать, как бы между прочим, обращается к фрейлейн: -  Зай-
дите, пожалуйста, ко мне в комнату. Мне нужно с вами поговорить. - Фрей-
лейн молча наклоняет голову. Девочки дрожат, они чувствуют: сейчас чтото
должно случиться.
   И как только фрейлейн входит в комнату матери,  они  бегут  вслед  за
ней. Приникать к замочной скважине, подслушивать и выслеживать  -  стало
для них обычным делом. Они уже не чувствуют ни неприличия,  ни  дерзости
своего поведения: у них только одна мысль - раскрыть все тайны, которыми
взрослые заслоняют от них жизнь.
   Они подслушивают. Но до их слуха доносится только невнятный шепот. Их
бросает в дрожь. Они боятся, что все ускользнет от них.
   Но вот за дверью раздается громкий голос. Это  голос  их  матери.  Он
звучит сердито и злобно.
   - Что же вы думали? Что все люди слепы и никто этого не заметит? Могу
себе представить, как вы исполняли свои обязанности с такими мыслями и с
такими нравственными правилами. И вам я доверила воспитание своих  доче-
рей, своих девочек! Ведь вы их совсем забросили!..
   Фрейлейн, видимо, что-то возражает. Но она говорит  слишком  тихо,  и
дети ничего не могут разобрать.
   - Отговорки, отговорки! У легкомысленной женщины всегда наготове  от-
говорки. Отдается первому встречному, ни о чем не думая. А там - что бог
даст. И такая хочет быть воспитательницей, берется воспитывать  девочек!
Просто наглость! Надеюсь, вы не рассчитываете, что я вас и дальше - буду
держать в своем доме?
   Дети подслушивают у двери. Они дрожат от страха; они ничего не  пони-
мают, но их приводит в ужас негодующий голос матери; а теперь они слышат
в ответ тихие, безудержные рыдания фрейлейн. По щекам у них текут слезы,
но голос матери становится еще более грозным.
   - Это все, что вы умеете - проливать слезы. Меня вы этим не возьмете.
К таким женщинам у меня нет жалости. Что с вами теперь будет,  меня  со-
вершенно не касается. Вы сами знаете, к кому вам нужно обратиться, я вас
даже не спрашиваю об этом. Я знаю только одно: после того,  как  вы  так
низко пренебрегли своим долгом, вы и дня не останетесь в моем доме.
   В ответ - только рыдания, отчаянные, безутешные рыдания,  от  которых
девочек за дверью трясет как в лихорадке. Никогда они не слышали  такого
плача. И смутно они чувствуют: кто так плачет, не может быть  виноватым.
Мать умолкла и, видимо, ждет. Потом она холодно говорит:
   - Вот все, что я хотела вам сказать.  Уложите  сегодня  свои  вещи  и
завтра утром приходите за жалованьем. Прощайте!
   Дети отскакивают от дверей и спасаются в свою комнату. Что это  было?
Будто молния ударила в двух шагах от них. Они стоят бледные, трепещущие.
Впервые перед ними приоткрылась действительность. И впервые они  осмели-
ваются восстать против родителей.
   - Это подло со стороны мамы так говорить с ней!  -  бросает  старшая,
кусая губы.
   Младшую еще пугает дерзость сестры. - Но мы ведь даже не  знаем,  что
она сделала, - лепечет она жалобно.
   - Наверное, ничего дурного. Фрейлейн не сделает ничего дурного.  Мама
ее не знает!
   - А как она плакала! Мне стало так страшно.
   - Да, это было ужасно. Но как мама на нее кричала!  Это  было  подло,
слышишь, подло!
   Она топает ногой. Слезы застилают ей глаза. Но вот  входит  фрейлейн.
Она выглядит очень усталой.
   - Дети, я занята сегодня после обеда. Вы побудете  одни,  хорошо?  На
вас ведь можно положиться? А вечером я к вам приду.
   Она уходит, не замечая волнения девочек.
   - Ты видела, какие у нее заплаканные глаза? Я не  понимаю,  как  мама
могла с" ней так обойтись.
   - Бедная фрейлейн!
   Опять прозвучали эти слова, полные сострадания н слез. Девочки подав-
лены и растеряны. Входит мать и спрашивает, не хотят ли они покататься с
ней. Они отказываются. Мать внушает им страх. И они  возмущены,  что  им
ничего не говорят об уходе фрейлейн. Они предпочитают остаться одни. Как
две ласточки в тесной клетке, они снуют взад и вперед, задыхаясь в  душ-
ной атмосфере лжи и замалчивания. Они раздумывают,  не  пойти  ли  им  к
фрейлейн - спросить ее, уговорить остаться, сказать ей, что мама не пра-
ва. Но они боятся обидеть ее. И потом им стыдно: все, что они знают, они
ведь подслушали и выследили. Нужно  представляться  глупыми,  такими  же
глупыми, какими они были две-три недели тому назад. Они остаются одни, и
весь нескончаемо долгий день они размышляют, плачут, а в ушах неотступно
звучат два страшных голоса - злобная, бессердечная отповедь матери и от-
чаянные рыдания фрейлейн.
   Вечером фрейлейн мельком заглядывает в детскую и говорит им  "спокой-
ной ночи". Девочки волнуются; им жаль, что она уходит,  хочется  что-ни-
будь еще сказать ей. Но вот, уже подойдя к двери,  фрейлейн  вдруг  сама
оборачивается - как будто остановленная их немым желанием, - на глазах у
нее слезы. Она обнимает девочек, те плачут навзрыд; фрейлейн еще раз це-
лует их и быстро уходит.
   Дети горько рыдают. Они чувствуют, что это было прощание.
   - Мы ее больше не увидим! - говорит одна сквозь слезы. - Вот  посмот-
ришь - когда мы завтра придем из школы, ее уже не будет.
   - Может быть, мы когда-нибудь навестим ее. Тогда она, наверное, пока-
жет нам своего ребенка.
   - Да, она такая добрая.
   - Бедная фрейлейн! -  Горестные  слова  звучат,  как  вздох  о  своей
собственной судьбе.
   - Как же мы теперь будем без нее?
   - Я никогда не полюблю другую фрейлейн.
   - Я тоже.
   - Ни одна не будет так добра к нам. И потом...
   Она не решается договорить. Но с тех пор как они знают про ее  ребен-
ка, безотчетное женское чутье подсказывает им, что их фрейлейн  достойна
особенной любви и уважения. Обе беспрестанно думают об  этом,  и  теперь
уже не с прежним детским любопытством, но с  умилением  и  глубоким  со-
чувствием.
   - Знаешь что, - говорит одна из них, - мы...
   - Что?
   - Знаешь, мне бы хотелось порадовать чем-нибудь фрейлейн.  Пусть  она
знает, что мы ее любим и что мы не такие, как мама. Хочешь?
   - Как ты можешь спрашивать!
   - Я подумала, - она ведь очень любит белую гвоздику. Давай завтра ут-
ром, перед школой, купим цветы и поставим ей в комнату.
   - Когда поставим?
   - В обед.
   - Ее, наверное, уже не будет. Знаешь, я лучше сбегаю рано-рано и при-
несу потихоньку, чтобы никто не видел. И мы поставим их к ней в комнату.
   - Хорошо. И встанем пораньше.
   Они достают копилки и честно высыпают на стол все деньги. Теперь  они
повеселели, их радует мысль, что они еще смогут выразить  фрейлейн  свою
немую, преданную любовь.
   Они встают чуть свет, с душистыми, свежими гвоздиками в дрожащих  ру-
ках они стучатся в дверь к фрейлейн; но ответа нет. Решив, что  фрейлейн
еще спит, они входят на цыпочках. Комната пуста, постель не смята.  Вещи
разбросаны в беспорядке, на темной скатерти белеют письма.
   Дети пугаются. Что случилось?
   - Я пойду к маме, - решительно  заявляет  старшая.  И  без  малейшего
страха, с мрачным выражением глаз, она появляется перед матерью и  спра-
шивает в упор: - Где наша фрейлейн?
   - Она, вероятно, у себя в комнате, - отвечает мать, с удивлением гля-
дя на дочь.
   - В комнате ее нет, постель не смята. Она, должно быть, ушла еще вче-
ра вечером. Почему нам ничего не сказали?
   Мать даже не замечает сердитого, вызывающего тона вопроса.  Она  поб-
леднела, идет к отцу, тот быстро скрывается в комнате фрейлейн.
   Он долго не выходит оттуда. Девочка гневными глазами  следит  за  ма-
терью, которая, по-видимому, сильно взволнована  и  не  решается  встре-
титься с нею взглядом.
   Отец возвращается. Он очень бледен, у него в руках письмо. Он  уводит
мать в комнату фрейлейн, там  они  шепчутся  о  чем-то.  Дети  стоят  за
дверью, но подслушивать не решаются. Они боятся отца: таким они его  еще
никогда не видали.
   Мать выходит из комнаты с заплаканными глазами,  очень  расстроенная.
Дети, испуганные и смятенные, невольно подбегают к ней с  вопросами.  Но
она резко останавливает их:
   - Идите в школу, вы опоздаете.
   И девочки покорно уходят. Как во сне, сидят  они  на  уроках  четыре,
пять часов, но не слышат ни слова. Потом опрометью бегут домой.
   Там все по-старому, только чувствуется, что всех угнетает одна страш-
ная мысль. Никто ничего не говорит, но все, даже прислуга, глядят как-то
странно. Мать идет девочкам навстречу. Она, видимо, приготовилась к раз-
говору с ними.
   - Дети, - начинает она, - ваша фрейлейн больше не вернется, она...
   Слова застревают у нее в горле. Сверкающие глаза девочек  так  грозно
впились ей в лицо, что она не осмеливается солгать. Она отворачивается и
торопливо уходит, спасается бегством в свою комнату.
   После обеда вдруг появляется Отто. Его вызвали,  для  него  оставлено
письмо. Он тоже бледен. Растерянно озирается. Никто с ним не заговарива-
ет. Все избегают его. Он видит забившихся в угол девочек и хочет с  ними
поздороваться.
   - Не подходи ко мне! - говорит одна, содрогаясь от отвращения. Другая
плюет перед ним на пол. Смущенный, оробевший, он слоняется по  комнатам.
Потом исчезает.
   Никто не разговаривает с детьми. Они сами тоже хранят молчание. Блед-
ные, испуганные, они бродят из комнаты в  комнату;  встречаясь,  смотрят
друг на друга заплаканными глазами и не говорят ни слова. Они знают  те-
перь все. Они знают, что им лгали, что все люди  могут  быть  дурными  и
подлыми. Родителей они больше не любят, они потеряли  веру  в  них.  Они
знают, что никому нельзя доверять. Теперь вся чудовищная  тяжесть  жизни
ляжет на их хрупкие плечи. Из веселого уюта детства они как будто  упали
в пропасть. Они еще не могут постигнуть  всего  ужаса  происшедшего,  но
мысли их прикованы к нему и грозят задушить их. На щеках у них выступили
красные пятна, глаза злые, настороженные. Они ежатся, точно  от  холода,
не находя себе места. Никто, даже родители, не решается  к  ним  подсту-
питься, так гневно они смотрят на  всех.  Безостановочное  блуждание  по
комнатам выдает терзающее их волнение, и, хотя они  не  говорят  друг  с
другом, пугающая общность между ними ясна без слов. Это молчание, непро-
ницаемое, ни о чем не спрашивающее молчание, упрямая, замкнувшаяся в се-
бе боль, без криков и без слез, внушает страх и отгораживает их от  всех
остальных. Никто не подходит к ним, доступ к их душам закрыт - быть  мо-
жет, на долгие годы. Все чувствуют в них врагов, врагов беспощадных, ко-
торые больше не умеют прощать. Ибо со вчерашнего дня они уже не дети.
   В один день они стали взрослыми. И только вечером, когда они остались
одни, во мраке своей комнаты, пробуждается в них детский страх-страх пе-
ред одиночеством, перед призраком умершей, и еще другой, вещий  страх  -
перед неизвестным будущим. Среди общего смятения  позабыли  вытопить  их
комнату. Дрожа от холода, они ложатся в одну постель,  тонкими  детскими
руками крепко обнимают друг друга, прижимаются друг к другу  своими  ху-
денькими, еще не расцветшими телами, как бы ища защиты от охватившего их
страха. Они все еще боятся заговорить. Наконец, младшая разражается сле-
зами, и старшая горько рыдает вместе с ней. По их лицам, мешаясь,  текут
горячие слезы - сперва медленно, потом все  быстрее  и  быстрее.  Сжимая
друг друга в объятиях, грудь с грудью, они горько плачут  и  содрогаются
от рыданий. Обе они - одна боль, одно тело, плачущее во мраке. Они опла-
кивают уже не свою фрейлейн, не родителей, которые потеряны для них, ими
владеет ужас - страх перед тем, что их ждет в неведомом мире, в  который
они бросили сегодня первый испуганный взгляд. Их страшит жизнь, в  кото-
рую они вступают, таинственная и грозная, как темный лес, через  который
они должны пройти.
   Мало-помалу чувство страха туманится, сменяется дремотой, утихают ры-
дания. Их ровное дыхание сливается воедино, как сливались только что  их
слезы, и, наконец, они засыпают.

   ЖГУЧАЯ ТАЙНА

   ПАРТНЕР

   Паровоз хрипло засвистел: поезд достиг Земмеринга. Черные  вагоны  на
минуту останавливаются в серебристом высокогорном свете, несколько  пас-
сажиров входят, другие выходят, перекликается  сердитые  голоса,  и  уже
снова свистит впереди осипшая машина, увлекая за собой в пещеру  туннеля
черную громыхающую цепь.  Опять  вокруг  расстилается  чисто  выметенный
влажным ветром ясный, мирный ландшафт.
   Один из прибывших - молодой человек, выгодно отличавшийся  от  других
изяществом одежды и легкой, непринужденной походкой,  обогнав  всех  ос-
тальных, первым нанял фиакр и поехал в гостиницу. Лошади не спеша затру-
сили по крутой горной дороге. В воздухе чувствовалась весна. В небе пор-
хали облака, белые, резвые, какими они бывают только в мае и июне,  ког-
да, беспечные, юные, они мчатся, играя, по синей дороге, то прячутся  за
высокие горы, то обнимаются и убегают, то сжимаются в платочек, то  раз-
рываются на полоски и, наконец, дурачась, нахлобучивают белые  шапки  на
вершины гор. Не отставал от них и ветер: он так буйно раскачивал  тощие,
еще влажные после дождя деревья, что они похрустывали суставами и, слов-
но искры, рассыпали тысячи капель. Порою с вершин доносился свежий запах
снега, и тогда воздух становился одновременно и сладким и  терпким.  Все
на небе и на земле было полно движения и нетерпеливо бродивших сил.  Ло-
шади, пофыркивая, весело бежали теперь под гору, далеко разносился  звон
их бубенцов.
   В гостинице молодой человек первым делом просмотрел список  приезжих,
но тут же отложил его. "Зачем собственно я приехал  сюда?  -  с  досадой
спросил он себя. - Сидеть тут на горе, без общества - это, право,  хуже,
чем в канцелярии. Очевидно, я приехал не то слишком рано, не то  слишком
поздно. Вот всегда так - не везет с отпуском. Ни одной знакомой  фамилии
не нашел. Хоть бы какие-нибудь женщины, на худой конец - маленький,  не-
винный флирт, чтобы не проскучать всю неделю".
   Молодой человек - барон, принадлежавший к не слишком родовитой  семье
австрийской чиновной знати, - служил в правительственном  учреждении;  в
отдыхе он не нуждался, но взял недельный отпуск потому, что все  коллеги
выхлопотали себе весенние каникулы, и он  тоже  пожелал  воспользоваться
этим правом.
   Его нельзя было назвать пустым малым, но без общества он жить не мог;
всеобщий любимец, повсюду принимаемый с распростертыми объятиями, он  не
переносил одиночества и отлично знал это. Не имея ни малейшей склонности
оставаться наедине с самим собою, он по возможности избегал этих встреч,
ибо отнюдь не стремился к более близкому знакомству со своей особой.  Он
знал, что ему нужно соприкосновение с людьми, чтобы  могли  развернуться
все его таланты - его любезность, его темперамент; в одиночестве он  был
холоден и бесполезен, как спичка в коробке.
   Он слонялся по пустому вестибюлю, то рассеянно перелистывал  журналы,
то заходил в гостиную, садился за рояль и наигрывал вальс, - но ритм ему
не давался. Наконец, раздосадованный, он уселся у окна и стал  смотреть,
как медленно спускались сумерки и из-за сосен, клубясь, подымался  седой
туман. Так убил он, злясь и нервничая, целый  час,  потом  отправился  в
столовую.
   Там было занято всего несколько столиков; он быстро окинул их взором.
Тщетно! Ни одного знакомого. Вон там - он небрежно ответил на  поклон  -
берейтор с ипподрома да еще одно знакомое лицо с Рингштрассе - и  больше
никого. Ни одной женщины, никакой надежды хотя бы на мимолетное  приклю-
чение. Это еще больше обозлило его. Он принадлежал к числу  тех  молодых
людей, которые благодаря своей красивой наружности пользуются успехом  и
всегда готовы к новым победам, всегда ищут новых приключений;  их  ничто
не смущает, ибо все заранее рассчитано, ни одна добыча не ускользнет  от
них; уже первый взгляд, который они бросают на женщину, оценивает  ее  с
этой стороны - будь то жена друга или ее горничная. Про таких людей час-
то говорят с презрительной усмешкой, что они охотники за  женщинами,  не
отдавая себе отчета, как метко это сказано, ибо они с неменьшей страстью
и жестокостью, чем охотники за дичью, выслеживают, травят  свою  жертву.
Они всегда начеку, всегда готовы идти по следу, куда бы он их ни  завел.
В них всегда тлеет огонь, но это не жар любящего сердца, а страсть игро-
ка, холодная, расчетливая и опасная. Среди таких людей есть упорные, для
которых не только юность, но вся жизнь до старости - сплошная  цепь  лю-
бовных похождений; их день распадается на сотни мелких чувственных  впе-
чатлений - беглый взгляд, мимолетная улыбка, прикосновение к колену  со-
седки, - а год - опять-таки на сотни таких дней; погоня за  женщинами  -
вот их единственный и постоянный стимул к жизни.
   Здесь не было партнера для игры, барон сразу увидел это. Нет  большей
досады для игрока, в предвкушении выигрыша сидящего за зеленым столом  с
картами в руках, как тщетное ожидание партнера. Барон потребовал газету.
Его хмурый взгляд скользил по строчкам, но мысли дремали и точно  пьяные
спотыкались снова.
   Вдруг он услышал позади себя шелест  платья  и  голос,  проговоривший
укоризненно и жеманно: - Mais tais-toi done, Edgar [1].
   Мимо его стола прошумело шелковое платье и проплыла  высокая,  пышная
фигура; за ней шел маленький, бледный мальчуган в черном бархатном  кос-
тюме, бросивший на барона любопытный взгляд. Они сели против него за ос-
тавленный для них стол. Мальчик явно старался вести себя чинно, но, судя
по беспокойному блеску его черных глаз, это давалось ему нелегко. Дама -
барон смотрел только на нее - была одета хорошо, со вкусом и принадлежа-
ла к тому типу женщин, который особенно нравился барону: несколько  пол-
ная еврейка, в расцвете зрелой красоты, видимо с  огоньком,  но  умеющая
скрывать это под маской возвышенной меланхолии. Ему еще не удалось  заг-
лянуть в ее глаза, и он восхищался пока лишь  красивым  изгибом  бровей,
точеным носом, который хотя и выдавал ее происхождение, но своей  благо-
родной формой сообщал профилю изящество и пикантность. Волосы, как и все
в ее полной фигуре, отличались чрезвычайной пышностью.  Несомненно,  это
была женщина, пресыщенная поклонением, уверенная в себе и в своих чарах.
Тихим голосом она заказывала обед и делала замечания мальчику,  бренчав-
шему вилкой, - все это с видимым безразличием, как будто не замечая  ос-
торожного, подкрадывающегося взгляда барона, хотя именно это неотступное
внимание было причиной ее изысканного поведения за обедом.
   Хмурое лицо барона мигом просияло,  складки  разгладились,  невидимый
ток пробежал по нервам, мускулы напряглись, вся его фигура ожила,  глаза
заблестели. Он сам был немного похож на тех женщин,  которым  необходимо
присутствие мужчины для того, чтобы проявить все свое  обаяние.  Энергия
его пробуждалась только от предвкушения любовной  интриги.  Так  было  и
сейчас - охотник почуял добычу. Он вызывающе искал ее  взгляда,  не  раз
скользнувшего по его лицу, но не дававшего ясного ответа на  его  вызов.
Ему казалось, что губы ее складываются в чуть заметную  улыбку,  но  все
это было неопределенно, и эта неопределенность еще больше разжигала его.
Единственное, что подавало надежду, - это ее взгляд,  упорно  смотревший
мимо него, - он чувствовал в нем противодействие и в то же время  смуще-
ние, - и еще нарочитый, рассчитанный на зрителя тон разговора  с  ребен-
ком. Он чуял за ее слишком подчеркнутым спокойствием легкую тревогу. Сам
он тоже был взволнован: игра началась. Он не торопился с обедом; в тече-
ние получаса он почти не отрывал глаз от этой женщины,  пока  не  изучил
каждую черту ее лица, не проследил взглядом каждую линию ее полной фигу-
ры. За окнами сгущались душные сумерки, лес  судорожно  вздыхал,  словно
объятый страхом, огромные дождевые тучи протягивали к нему свои  свинцо-
вые серые руки, все темнее становилось в комнате, все  сильнее  угнетала
царившая здесь тишина. Разговор матери с сыном звучал все более  принуж-
денно, все более искусственно; было ясно, что он вот-вот оборвется. Тог-
да барон решил сделать опыт. Он первым встал из-за стола, глядя мимо нее
в окно, и медленно направился к дверям. Тут он быстро  повернул  голову,
как будто что-то забыл, - и поймал внимательный взгляд, устремленный  на
него.
   Это его окрылило. Он остался в вестибюле. Вскоре она появилась,  ведя
мальчика за руку, мимоходом перелистала журналы, показала сыну несколько
картинок. Но когда барон подошел к столу,  как  будто  для  того,  чтобы
взять журнал, а на самом деле, чтобы  заглянуть  поглубже  в  ее  влажно
блестевшие глаза, может быть даже завязать разговор, - она  отвернулась,
похлопала мальчика по плечу и, проговорив: "Viens, Edgar! Au  lit"  [2],
спокойно прошла мимо него. Барон не без досады посмотрел  ей  вслед.  Он
собственно рассчитывал познакомиться в этот же вечер, и  ее  решительный
уход разочаровал его. Но в конце концов в этом сопротивлении  была  своя
прелесть, и как раз неуверенность в успехе подзадоривала  его.  Так  или
иначе - он нашел партнера; можно начинать игру.

   ВНЕЗАПНАЯ ДРУЖБА

   На другое утро, войдя в вестибюль, барон увидел сына прекрасной  нез-
накомки в оживленной беседе с двумя мальчиками-лифтерами:  он  показывал
им картинки в книге Карла Мэя. Его матери не было;  вероятно,  она  была
еще занята своим туалетом. Теперь только барон обратил внимание  на  ре-
бенка. Это был застенчивый, физически плохо развитый, нервный  мальчуган
лет двенадцати, с порывистыми движениями и темными, беспокойными  глаза-
ми. Как многие дети в этом возрасте, он казался чем-то напуганным, слов-
но его только что разбудили и привели в чужое место. Он  был  миловиден,
но черты его еще не определились, борьба  между  детством  и  зрелостью,
по-видимому, только начиналась; все было лишь намечено, ни одна линия не
завершена в его болезненно бледном, нервном лице. К тому же, как  всегда
в этом неблагодарном возрасте, когда детям все не в впору,  а  тщеславие
еще не понуждает их следить за своей наружностью, костюм  на  нем  сидел
плохо, рукава и брюки болтались на слишком худых руках и ногах.
   Мальчик, слоняясь по вестибюлю без дела, производил  довольно  жалкое
впечатление. В сущности он всем мешал. То отстранит его портье, к  кото-
рому он приставал со всякими расспросами,  то  оттолкнет  кто-нибудь  от
двери. По-видимому, ему не с кем было поговорить. Детская потребность  в
болтовне побуждала его искать собеседников среди служащих отеля; те  от-
вечали ему, когда у них было время,  и  тотчас  обрывали  разговор,  как
только показывался кто-нибудь из взрослых или  срочная  работа  отзывала
их. Барон, улыбаясь, участливо наблюдал бедного мальчика, который на все
смотрел с таким любопытством и от которого все неприветливо  отворачива-
лись. Один раз он поймал устремленный на него любопытный взгляд, но чер-
ные глаза сейчас же испуганно метнулись в сторону и спрятались  за  опу-
щенными веками. Это показалось барону  забавным;  мальчик  заинтересовал
его, и он подумал, не может ли этот ребенок, пугливость которого  объяс-
няется, вероятно, только застенчивостью, послужить посредником для  ско-
рейшего знакомства. Во  всяком  случае  надо  попытаться.  Он  пошел  за
мальчуганом, который только что выскочил во двор и, обуреваемый желанием
приласкаться, погладил розовые ноздри белой лошадки; но и  здесь  -  ему
положительно не везло - кучер довольно грубо отогнал  его.  Обиженный  и
скучающий, он бродил по двору, и взгляд у  него  был  пустой  и  немного
грустный. Тут-то барой и заговорил с ним.
   - Ну, молодой человек, как тебе здесь нравится? - спросил он,  стара-
ясь произнести эти слова самым простым и веселым тоном.
   Мальчик покраснел до ушей и боязливо посмотрел на барона. Точно в ис-
пуге, он прижал руку к груди и застенчиво переминался с  ноги  на  ногу.
Никогда еще с ним не заговаривал чужой человек.
   - Спасибо, очень нравится, - еле выдавил он из себя.
   - Это меня удивляет, - сказал барон, смеясь, - в сущности  здесь  до-
вольно скучно - особенно для такого молодого человека, как ты. Что же ты
делаешь целый день?
   Мальчуган был еще слишком смущен и не нашелся  сразу,  что  ответить.
Ведь до сих пор его никто знать не хотел, - неужели этот нарядный госпо-
дин вправду хочет с ним поговорить? Эта мысль внушала ему одновременно и
робость и гордость. Наконец, он собрался с духом.
   - Я читаю, и мы много гуляем с мамой. Иногда ездим кататься. Я должен
здесь поправиться, я был болен. Доктор сказал, что я должен много сидеть
на солнце.
   Последние слова он проговорил увереннее. Дети всегда гордятся перене-
сенной болезнью: они знают, что страх за них удваивает внимание к ним  в
семье.
   - Да, солнце полезно для таких юношей, как ты: тебе надо загорать. Но
зачем ты сидишь здесь целый день? В твоем возрасте нужно больше  бегать,
шалить и даже поозорничать немного. Мне кажется, ты слишком благонравен,
ты такой комнатный, с этой толстой книгой подмышкой. Помню, каким я  был
сорванцом в твои годы! Каждый вечер приходил домой в рваных  штанах.  Не
надо быть слишком смирным!
   Мальчик невольно улыбнулся, и страх его пропал. Он хотел ответить, но
это казалось ему слишком смелым, слишком дерзким по  отношению  к  этому
славному незнакомцу, который так ласково разговаривал с ним. Он  никогда
не был бойким, всегда легко конфузился, а сейчас от радости  и  смущения
пришел в полное замешательство. Ему очень хотелось продолжать беседу, но
он ничего не мог придумать. К счастью, явился большой  желтый  сенбернар
отеля, обнюхал их обоих и позволил себя погладить.
   - Ты любишь собак? - спросил барон.
   - Очень! У моей бабушки есть собака. Когда мы живем в Бадене, на  ба-
бушкиной вилле, собака целый день со мной. Но это только летом, когда мы
там гостим.
   - У нас в имении их, наверное, десятка два. Если  ты  будешь  хорошим
мальчиком, я подарю тебе одну из них. Коричневого щенка с белыми  ушами.
Хочешь?
   Мальчик покраснел от радости.
   - Хочу!
   Это вырвалось у него горячо и жадно. Но он тотчас прибавил с  боязли-
вым сомнением:
   - Но мама не позволит. Она говорит, что не потерпит собаку в доме,  с
ней слишком много хлопот.
   Барон улыбнулся. Наконец-то разговор коснулся мамы.
   - Разве твоя мама такая строгая?
   Мальчик подумал, посмотрел на барона, будто спрашивая, можно ли дове-
риться этому чужому человеку. Ответ последовал осторожный:
   - Нет, мама не очень строгая. Теперь, после болезни, она все мне поз-
воляет. Может быть, она даже позволит мне взять собаку.
   - Хочешь, я попрошу ее?
   - Да, пожалуйста, попросите! - обрадовался мальчуган. -  Тогда  мама,
наверное, позволит. А какая ваша собака? У нее белые уши, да? Она  умеет
носить поноску?
   - Да, она все умеет. - Барон улыбнулся, заметив, как от  его  слов  у
мальчугана разгорались глаза. Сразу исчезла застенчивость, и горячность,
до сих пор сдерживаемая страхом, прорвалась наружу. Боязливый,  запуган-
ный ребенок с быстротой молнии преобразился в резвого шалуна. "Если бы у
его матери за сдержанностью скрывалась такая же страстность!" - невольно
подумал барон Но мальчик уже засыпал его вопросами:
   - Как зовут вашу собаку?
   - Каро.
   - Каро! - восторгался мальчик Он смеялся и радовался  каждому  слову,
опьяненный тем, что кто-то неожиданно отнесся к нему  столь  дружелюбно.
Барон сам удивлялся своему быстрому успеху и решил  ковать  железо  пока
горячо. Он предложил мальчику пойти погулять, и бедный ребенок,  изголо-
давшийся за долгие недели по обществу, был в полном восторге. Он беспеч-
но выбалтывал то, на что его наводил новый друг при  помощи  безобидных,
как бы случайных, вопросов. Вскоре барон уже узнал все о его семье:  что
Эдгар - единственный сын венского адвоката,  принадлежащего,  видимо,  к
состоятельной еврейской буржуазии, что мать не в восторге от  пребывания
в Земмеринге и жалуется на отсутствие приятного общества; из уклончивого
ответа Эдгара на вопрос, очень ли мама любит папу, он уловил, что  здесь
дело обстоит не вполне благополучно. Ему было почти стыдно той легкости,
с какой он выпытал у доверчивого мальчика  все  эти  маленькие  семейные
тайны.
   Эдгар, гордясь тем, что кто-то со вниманием слушает его, почти  навя-
зывал новому другу свою откровенность. Барон обнимал его за плечи, и Эд-
гар, от мысли, что все могут видеть его в дружеской беседе со  взрослым,
мало-помалу забыл о разнице в годах и болтал свободно  и  непринужденно,
как со своим сверстником. Эдгар был, судя по всему, очень  умен,  не  по
возрасту развит, как почти все болезненные дети, которые проводят больше
времени со взрослыми, чем с товарищами в школе, и  отличался  необычайно
обостренным чувством любви или ненависти. Ни к чему у него не было  спо-
койного отношения; о каждом человеке, о каждом предмете он говорил  либо
восторженно, либо с таким отвращением, что  лицо  его  перекашивалось  и
становилось злым и некрасивым. В горячности, с какой  он  говорил,  было
что-то необузданное, порывистое; быть может,  в  этом  сказывались  пос-
ледствия недавно перенесенной болезни; казалось, что его угловатость  не
что иное, как с трудом подавляемый страх перед собственной страстностью.
   Барон без всяких усилий приобрел его доверие. Всего полчаса  потребо-
валось на то, чтобы завладеть этим пылким, беспокойно бьющимся  сердцем.
Так бесконечно легко обманывать детей, эти простодушные создания,  любви
которых так редко добиваются. Ему стоило только перенестись в прошлое  -
и он так естественно и непринужденно вошел в тон детской  болтовни,  что
мальчику казалось, будто он разговаривает с равным,  и  уже  через  нес-
колько минут от его робости не осталось и следа. Он  был  счастлив,  что
здесь, в этом пустынном месте, неожиданно нашел друга - и какого  друга!
Забыты венские товарищи с их тоненькими голосами  и  наивной  болтовней,
вычеркнуты из памяти с этого знаменательного часа. Вся его  восторженная
привязанность принадлежала теперь этому новому, взрослому другу.
   Его сердце преисполнилось гордости, когда барон, прощаясь,  предложил
ему завтра утром опять погулять вместе и уже издали еще раз кивнул  ему,
как брату. Это была, может быть, лучшая минута в его жизни.  Ничего  нет
легче, как обманывать детей.
   Барон с улыбкой смотрел вслед убегающему мальчику. Посредник был най-
ден. Он знал, что мальчик замучит теперь свою мать рассказами,  передаст
ей каждое слово, - и он с удовольствием припомнил, как ловко он  вставил
в разговор несколько комплиментов по адресу матери, неизменно называя ее
"твоя красивая мама". Можно не сомневаться, что общительный  мальчик  не
успокоится, пока не познакомит его со своей матерью. Он сам больше палец
о палец не ударит, чтобы сократить расстояние между собой  и  прелестной
незнакомкой; он может спокойно наслаждаться красотами природы и мечтать:
он знает, что горячие детские руки прокладывают для него мост к ее серд-
цу.

   ТРИО

   План барона, как обнаружилось в тот же день, оказался отличным,  пре-
восходным и удался до мельчайших подробностей. Когда барон -  нарочно  с
некоторым опозданием - вошел в столовую. Эдгар вскочил со стула,  покло-
нился со счастливой улыбкой и помахал ему рукой; потом потянул свою мать
за рукав, быстро и взволнованно что-то шепча ей и кивая на барона.  Она,
краснея и смущаясь, пожурила его за слишком шумное  поведение,  но  была
вынуждена, уступая настойчивому желанию мальчика,  взглянуть  в  сторону
барона, который немедленно воспользовался этим  и  отвесил  почтительный
поклон. Итак - знакомство состоялось. Ей пришлось ответить на  его  пок-
лон, но затем она нагнулась над тарелкой и в течение всего обеда  больше
ни разу не посмотрела на него. Иначе держал себя Эдгар, который все вре-
мя поглядывал на барона и раз даже  попытался  заговорить  с  ним  через
стол, но это было уже явное неприличие, и мать  строго  остановила  его.
После обеда, когда она велела ему идти спать, он стал шептаться  с  ней,
видимо горячо упрашивая ее, и, наконец, получил разрешение подойти к со-
седнему столику и проститься со своим другом. Барон сказал ему несколько
ласковых слов, от чего глаза мальчика опять заблестели, и минуты две по-
болтал с ним. Потом барон встал и, повернувшись изящным движением к  со-
седке, поздравил несколько смущенную мать с таким умным, развитым сыном,
упомянул об удовольствии, которое доставила ему утренняя прогулка, - Эд-
гар стоял тут же, весь красный от гордости и счастья, - и  в  заключение
стал расспрашивать об его здоровье так заботливо и подробно, что она  не
могла не отвечать. Незаметно завязалась продолжительная беседа, к  кото-
рой мальчик прислушивался почти благоговейно,  сияя  от  счастья.  Барон
представился, и ему показалось, что его имя и титул польстили ее тщесла-
вию. Во всяком случае она была очень любезна с ним, хотя и сдержанна,  и
даже рано простилась, под предлогом, что мальчику пора спать.
   Эдгар попытался протестовать, горячо уверяя, что он ничуть не устал и
готов просидеть хоть всю ночь, но мать уже протянула  барону  руку;  тот
почтительно приложился к ней.
   Мальчик плохо спал в эту ночь. В его детской душе радость боролась  с
отчаянием. Что-то новое вошло сегодня в его жизнь. Впервые он приобщился
к жизни взрослых. В полусне он забывал свой возраст, и ему казалось, что
он и сам уже не мальчик. Он рос одиноким, болезненным ребенком, друзей у
него было мало. Для утоления  потребности  в  ласке  он  мог  обращаться
только к родителям, которые мало им интересовались, да к прислуге.  Силу
вспыхнувшего чувства нельзя измерять только непосредственным  поводом  к
нему, не принимая во внимание той мрачной полосы  тоски  и  одиночества,
которая предваряет все большие события в жизни сердца. Эдгара давно  то-
мил тяжелый груз нерастраченных чувств, и теперь он очертя  голову  бро-
сился в объятия первому, кто показался ему достойным любви. Он  лежал  в
темноте, взволнованный, счастливый; ему хотелось смеяться,  но  из  глаз
текли слезы, ибо он любил этого человека, как никогда не любил ни друга,
ни отца, ни матери, ни даже бога. Всем своим детским, неискушенным серд-
цем тянулся он к тому, чье имя впервые узнал два часа тому назад.
   Но мальчик он был неглупый,  и  его  не  смущала  неожиданность  этой
странной дружбы. Мучило его другое: сознание своей ничтожности. "Достоин
ли я его, я, двенадцатилетний мальчишка, который должен ходить в  школу,
которого раньше всех посылают спать? - спрашивал он себя. - Чем  я  могу
быть для него, что я могу ему дать?" Именно это чувство неполноценности,
бессилие проявить свою любовь приводило его в отчаяние. Обычно,  полюбив
кого-нибудь из товарищей, он прежде всего  делился  с  ним  сокровищами,
припрятанными в парте: камушками или марками, но все эти детские пустяч-
ки, еще вчера казавшиеся ему бесценными, теперь сразу поблекли,  потуск-
нели и потеряли всякую прелесть в его глазах. Мог ли  он  предложить  их
своему новому другу, к которому он даже не смел обратиться на "ты"? Есть
ли путь, есть ли возможность выразить ему свои чувства? Все сильнее тер-
зался он сознанием своей незрелости, сознанием, что он еще только полче-
ловека, только двенадцатилетний ребенок; никогда еще не проклинал он так
бурно свой детский возраст, никогда не испытывал такой жажды  проснуться
иным, таким, каким видел себя во сне: большим и сильным,  мужчиной,  та-
ким, как все взрослые.
   В эти тревожные мысли вплетались первые радужные мечты о  новом  мире
взрослого мужчины. Эдгар, наконец, заснул, с улыбкой на устах,  но  спал
он беспокойно, даже во сне не забывая о завтрашнем свидании. Боясь опоз-
дать, он вскочил уже в семь часов, поспешно оделся, зашел  поздороваться
в комнату матери, чем очень удивил ее, так как обычно она никак не могла
поднять его с постели, и, не отвечая на ее вопросы, побежал вниз. До де-
вяти часов он слонялся, сгорая от нетерпения, забыв о завтраке,  занятый
одной мыслью - не заставить ждать своего друга.
   В половине десятого барон, наконец, неторопливо,  с  самым  беспечным
видом спустился в вестибюль. Он, конечно, давно забыл о данном обещании,
но когда Эдгар стремительно кинулся к нему, он улыбнулся этому страстно-
му порыву и выразил готовность сдержать свое слово. Он взял мальчика под
руку, прошелся немного со своим юным, сияющим от счастья спутником,  од-
нако отказался - мягко, но решительно - предпринять сейчас же совместную
прогулку. Он как будто чего-то ждал, судя по нетерпеливым взглядам,  ко-
торые он бросал на дверь. Вдруг барон насторожился. Мать Эдгара вошла  в
вестибюль и, приветливо ответив на поклон барона, направилась к ним. Она
одобрительно улыбнулась, услышав о предполагаемой  прогулке,  о  которой
Эдгар не рассказал ей, ревниво храня заветную тайну, и ответила согласи-
ем на приглашение барона принять в ней участие.
   Эдгар сразу насупился, кусая губы. Какая досада, что она вошла именно
в эту минуту! Эта прогулка всецело принадлежала ему: если он и  предста-
вил своего друга маме, то это была лишь любезность с его стороны, а  ус-
тупать его он не намерен. Заметив галантное обращение барона с  матерью,
он уже испытывал нечто вроде ревности.
   Они отправились на прогулку втроем, и слишком явное внимание, которое
оба взрослых спутника уделяли ребенку, укрепляло в нем опасное  сознание
собственной значительности. Эдгар был почти  единственным  предметом  их
беседы: мать с несколько преувеличенной тревогой говорила о  том,  какой
он бледненький и нервный, а барон, со своей стороны, возражал ей, улыба-
ясь, и рассыпался в похвалах своему "другу", как он его называл. Никогда
еще мальчик не был так счастлив. Впервые ему предоставили права, которых
он всегда был лишен. Он принимал участие в разговоре, и никто  не  оста-
навливал его; он даже выражал дерзкие пожелания, и  ему  не  влетало  за
это. Не удивительно, если в нем с каждой минутой усиливалось  обманчивое
чувство, что он уже взрослый. Он тешил себя мыслью, что детство уже  ос-
талось позади, как сброшенное платье, из которого он вырос.
   Во время обеда, по приглашению матери Эдгара, которая становилась все
приветливей, барон сидел за их столом. Визави превратился в соседа, зна-
комый - в друга. Трио было настроено, и три голоса - женский, мужской  и
детский - звучали в полной гармонии.

   АТАКА

   Нетерпеливый охотник решил, что настало время подкрасться к дичи. Се-
мейственный ансамбль наскучил ему. Очень мило сидеть втроем  и  болтать,
но в конце концов не болтовня же была его целью. А он знал, что салонный
тон, требующий маскировки желаний, всегда мешает  достижению  цели,  ибо
лишает слова горячности, а натиск - пыла. Надо  сделать  так,  чтобы  за
светской беседой она не забывала об его истинных намерениях, которые - в
этом он не сомневался - она уже разгадала.
   Было много шансов, что его усилия увенчаются  успехом.  Она  достигла
того критического возраста, когда женщина начинает раскаиваться, что всю
жизнь была верна мужу, которого в сущности никогда не  любила,  и  когда
пышный закат ее красоты еще позволяет сделать выбор: быть только матерью
или еще раз - в последний - быть женщиной. Жизненный путь, который,  ка-
залось, давно уже стал бесспорным, в эту минуту еще раз берется под сом-
нение, в последний раз магнитная стрелка воли колеблется между  надеждой
на страсть и окончательным самоотречением. Она стоит перед решающим  вы-
бором - жить своей личной жизнью или жизнью  своих  детей,  материнскими
или женскими чувствами. И барон, проницательный  в  такого  рода  вещах,
подметил у матери Эдгара признаки таких колебаний. Она никогда не упоми-
нала в разговоре о своем муже и в сущности чрезвычайно мало была  посвя-
щена во внутреннюю жизнь своего ребенка. Выражение скуки,  завуалирован-
ное меланхолией, туманило ее миндалевидные глаза и лишь слегка приглуша-
ло таившийся в них огонь. Барон решил идти к цели стремительно и  вместе
с тем не выказывать поспешности. Напротив, как рыболов, который,  прима-
нивая добычу, отпускает леску, он разыгрывал равнодушие, чтобы заставить
своего партнера домогаться сближения, хотя на самом деле этого домогался
он. Он решил держаться несколько высокомерно, подчеркивая различие в об-
щественном положении; его соблазняла мысль овладеть этой пышной,  зрелой
красотой, надеясь только на свою наружность,  громкое  аристократическое
имя и холодное обращение.
   Игра начинала уже не на шутку волновать его, и  поэтому  он  принудил
себя к осторожности. Почти весь день он провел у себя в комнате, в  при-
ятном сознании, что его ждут и сожалеют об его отсутствии. Но  этот  ма-
невр не произвел особенно сильного впечатления на ту, в кого  метил  ба-
рон, зато бедный мальчик совсем истерзался. Эдгар чувствовал себя  целый
день бесконечно несчастным и потерянным.  С  упорной,  свойственной  его
возрасту верностью он все эти долгие часы неустанно поджидал своего дру-
га. Уйти или заняться чем-нибудь в одиночестве казалось ему изменой.  Он
бродил как неприкаянный по коридорам, и с каждым часом горе его  усугуб-
лялось. Он уже был почти уверен, что с  бароном  случилось  какое-нибудь
несчастье или он, Эдгар, нечаянно обидел его, и мальчик чуть  не  плакал
от нетерпения и страха.
   Когда барон вечером явился к столу, ему был оказан  блестящий  прием.
Эдгар, невзирая на строгий окрик матери и удивленные взгляды  обедающих,
бросился к нему навстречу и бурно обнял его худенькими руками. - Где  вы
были? Куда вы ушли? - порывисто спрашивал он. - Мы всюду искали  вас.  -
Услышав это "мы", мать Эдгара покраснела и сказала почти сердито:  "Sois
sage, Edgar. Assieds toi! [3] (Она всегда говорила с ним  по-французски,
хотя владела этим языком далеко не в совершенстве и при более длительных
разъяснениях частенько садилась на мель).
   Эдгар повиновался, но продолжал приставать к барону.
   - Ты забываешь, что барон волен делать, что ему угодно.  Может  быть,
ему скучно с нами. - На этот раз она сама говорила и от своего имени,  и
барон с радостью почувствовал, что она напрашивается на комплимент.
   Охотничий инстинкт властно заговорил в нем. Он был опьянен,  взволно-
ван - как быстро он напал на след, и дичь уже  на  расстоянии  выстрела.
Глаза у него заблестели, кровь кипела, речь лилась легко и свободно. Как
всякий чувственный мужчина, он становился вдвойне добрым, вдвойне  самим
собой, как только замечал, что нравится женщинам; так многие актеры  иг-
рают с вдохновением лишь тогда, когда чувствуют, что весь зрительный зал
покорен ими. Он всегда слыл превосходным рассказчиком, умеющим  говорить
живо и образно, но сегодня он выпил несколько бокалов шампанского, зака-
занного в честь новой дружбы, - он превзошел самого себя. Он рассказывал
об охоте в Индии, в которой принимал участие, когда гостил у своего дру-
га - знатного англичанина. Он намеренно выбрал  такую  безопасную  тему;
кроме того, он догадывался, что эту женщину должна волновать недоступная
для нее экзотика. Эдгара же он пленил окончательно: глаза мальчика свер-
кали от восторга. Он не ел, не пил и жадно ловил каждое слово рассказчи-
ка. Ему и не снилось, что он когда-нибудь воочию увидит человека, на са-
мом деле пережившего все эти невероятные приключения, о которых он читал
в книжках: охота на тигров, темнокожие индийцы и Джаггернаут -  страшная
священная колесница, давившая тысячи людей. До сих пор он не верил,  что
есть на свете такие люди, как не верил в существование сказочных  стран,
и рассказы барона внезапно открыли перед ним огромный неведомый мир.  Он
не сводил глаз со своего друга; не дыша смотрел  на  его  руки,  убившие
тигра. Он едва осмеливался дрожащим голосом задавать вопросы; живое  во-
ображение рисовало ему яркие картины: вот его друг верхом на слоне, пок-
рытом пурпурным чепраком, справа и слева  темнокожие  люди  в  роскошных
тюрбанах, и вдруг из джунглей выскакивает тигр с  оскаленными  зубами  и
бьет грозной лапой по хоботу слона. Теперь барон рассказывал  еще  более
увлекательные вещи, - к каким хитростям прибегают,  охотясь  на  слонов:
старые ручные животные заманивают в загоны молодых, диких и резвых. Гла-
за мальчика лихорадочно блестели. И вдруг - точно  нож,  сверкнув,  упал
перед ним - его  мама  сказала,  взглянув  на  часы:  "Neuf  heures!  Au
lit!"[4]
   Эдгар побледнел. Для всех детей слова "иди спать" ужасны, потому  что
это самое ощутимое унижение, самое явное клеймо  неполноценности,  самое
наглядное различие  между  взрослыми  и  ребенком.  Но  во  сколько  раз
убийственнее этот позор сейчас, в самый интересный момент, когда это ли-
шает его права дослушать столь волнующий рассказ!
   - Пожалуйста, мама, одну минутку, только еще про слонов.
   Он хотел было начать клянчить, но тут же спохватился, вспомнив о сво-
ем новом достоинстве взрослого мужчины. Он решился лишь на одну попытку.
Но почему-то сегодня мама была необыкновенно строга:
   - Нет, нет, поздно. Ступай наверх. Sois sage, Edgar. Я тебе все  под-
робно расскажу, что будет говорить барон.
   Эдгар медлил. Обычно мать укладывала его спать. Но он  не  настаивал,
не желая унижаться перед своим другом. Детская  гордость  заставила  его
сохранить хотя бы видимость добровольного ухода.
   - Правда, мама? Ты расскажешь мне все, все?
   И про слонов и про все другое?
   - Расскажу, расскажу.
   - И сейчас же! Сегодня же!
   - Да, да, а теперь иди спать. Иди!
   Эдгар и сам не ожидал, что ему удастся так спокойно подать руку баро-
ну и маме, хотя рыдания уже подступали к горлу. Барон дружески взъерошил
ему волосы, и это еще вызвало улыбку на напряженном  лице  мальчика.  Но
потом он стремглав бросился к двери - иначе они увидели бы, как  крупные
слезы текли по его щекам.
   Мать Эдгара и барон посидели еще немного за столом, но они уже не го-
ворили ни о слонах, ни об охоте на тигров. Едва мальчик ушел, между  со-
беседниками возникла какая-то  неловкость,  какое-то  неуловимое  беспо-
койство. В конце концов они перешли в вестибюль и уселись в уголок.  Ба-
рон блистал остроумием, она была слегка  разгорячена  шампанским,  и  их
разговор сразу принял опасный оборот. Барона, собственно говоря,  нельзя
было назвать красивым; но он был молод,  его  смуглое  энергичное  лицо,
мальчишески коротко остриженные волосы, быстрые, почти развязные  движе-
ния пленяли ее своей юношеской непосредственностью. Она  теперь  с  удо-
вольствием смотрела на него вблизи и уже не боялась его взгляда. Но  ма-
ло-помалу его слова становились более вольными, в них проскальзывало ед-
ва прикрытое желание - как будто он прикасался к ее телу, - и тогда  она
смущалась и краснела. Потом он снова смеялся  весело,  непринужденно,  и
это сообщало всем этим маленьким нескромностям видимость детской  шутки.
Ей иногда казалось, что она должна бы его строго остановить, но она была
кокетлива от природы, и эта фривольная игра нравилась ей; в конце концов
она сама увлеклась и даже стала подражать ему. Она бросала на него  мно-
гообещающие взгляды, в словах и жестах  уже  отдавалась  ему,  когда  он
придвигался так близко, что она чувствовала на плече его теплое, трепет-
ное дыхание. Подобно всем игрокам, они не заметили, как пролетело время,
и опомнились только в полночь, когда начали гасить огни.
   Она вскочила и с испугом подумала о том, как далеко она позволила се-
бе зайти. Игра с огнем не была для нее новинкой, но она безотчетно пони-
мала, что на этот раз ей грозит опасность. С ужасом чувствовала она, что
теряет уверенность в себе, что почва ускользает из-под ног, и все предс-
тавляется ей смутным, как в бреду. Голова кружилась от волнения, вина  и
страстных слов, безрассудный, панический страх охватил ее, - как уже  не
раз в такие опасные минуты, - но впервые в жизни он овладел ею  с  такой
властной силой.
   - Покойной ночи, покойной ночи. До завтра,  -  торопливо  проговорила
она, порываясь бежать. Бежать не столько от него, сколько  от  опасности
этой минуты, от новой, странной неуверенности в самой себе. Но барон,  с
мягкой настойчивостью удержав протянутую для  прощания  руку,  поцеловал
ее, и не один раз, как требует вежливость, а несколько раз - от кончиков
тонких пальцев до сгиба кисти, и она с легкой дрожью  ощутила  на  своей
руке щекочущее прикосновение его жестких  усов.  Томительное  сладостное
тепло разлилось по всему телу, кровь бросилась ей в голову, бешено  зас-
тучала в висках, страх, безотчетный страх вспыхнул с новой силой, и  она
быстро отдернула руку.
   - Не уходите, - прошептал барон. Но она уже убегала от него с  нелов-
кой поспешностью, которая изобличала ее страх и растерянность. Он добил-
ся своего: она была в волнении, в тревоге, она уже сама не понимала, что
с ней творится. Ее гнал жестокий, жгучий страх, что он последует за  ней
и схватит ее, и вместе с тем она жалела, что он этого  не  сделал.  Ведь
сейчас могло свершиться то, чего она бессознательно ждала годами, насто-
ящее любовное приключение, о котором она всегда втайне мечтала, но перед
которым до сих пор всегда отступала в последнюю  минуту,  -  приключение
опасное и захватывающее, а не легкий, мимолетный  флирт.  Но  барон  был
слишком горд, чтобы воспользоваться удобным случаем. Уверенный в победе,
он не хотел овладеть этой женщиной в минуту слабости и опьянения; прави-
ла игры требовали честного поединка, - она сама должна признать себя по-
бежденной. Ускользнуть от него она не могла. Он видел,  что  отрава  уже
проникла в кровь.
   На площадке лестницы она остановилась, тяжело  дыша,  прижав  руку  к
бьющемуся сердцу. Нервы были натянуты  до  предела.  Из  груди  вырвался
вздох не то радости, не то сожаления; мысли путались, голова слегка кру-
жилась. С полузакрытыми глазами, точно пьяная, добралась  она  до  своей
комнаты и вздохнула свободно, лишь когда схватилась  за  холодную  ручку
двери. Только теперь она почувствовала себя вне опасности!
   Она тихонько приоткрыла дверь и тут же испуганно отшатнулась.  Что-то
зашевелилось в глубине темной комнаты. Перенапряженные "нервы не  выдер-
жали, она уже открыла рот, чтобы поднять  крик,  когда  раздался  тихий,
сонный голос:
   - Это ты, мама?
   - Господи боже мой, что ты здесь делаешь? - Она бросилась  к  дивану,
где лежал, свернувшись клубочком, Эдгар. Ее первой мыслью было, что  ре-
бенок заболел или с ним случилось несчастье.
   Но Эдгар, еще полусонный, сказал с легким упреком:
   - Я ждал тебя, ждал, а потом заснул.
   - Зачем же ты ждал меня?
   - А слоны?
   - Какие слоны?
   Тут только она поняла. Она ведь обещала ему  еще  сегодня  рассказать
про охоту и все приключения. И мальчик прокрался в ее  комнату,  просто-
душный, глупый мальчик, и доверчиво ждал ее  прихода,  пока  не  заснул.
Этот нелепый поступок возмутил ее. Или, вернее, она сердилась  на  самое
себя, ей хотелось заглушить шевельнувшееся в ней чувство стыда и вины. -
Сию минуту иди спать, негодный мальчишка! - крикнула она. Эдгар  посмот-
рел на нее с изумлением. Почему она так сердится на него, ведь он ничего
дурного не сделал? Но его удивление еще больше разозлило ее. - Иди  сей-
час же к себе в комнату! - закричала она в бешенстве, чувствуя,  что  не
права. Эдгар ушел, не проронив ни слова. Он ужасно устал и только сквозь
давивший его сонный туман смутно чувствовал, что его  мать  не  сдержала
слова и что с ним поступили нехорошо. Но он не спорил. Все в нем отупело
от усталости. Кроме того, он очень досадовал на себя за то, что  заснул,
вместо того чтобы дождаться матери. "Точно маленький ребенок", - с  воз-
мущением подумал он, прежде чем опять заснуть.
   Ибо со вчерашнего дня он ненавидел свое детство.

   ПЕРЕСТРЕЛКА

   Барон плохо спал эту ночь. Всегда опасно ложиться спать  после  прер-
ванного приключения; беспокойный, тяжелый сон очень скоро  заставил  его
пожалеть об упущенном случае. Когда утром, невыспавшийся и  мрачный,  он
спустился вниз, мальчик, выскочив из  засады,  бросился  ему  навстречу,
восторженно обнял его и начал приставать с вопросами. Эдгар  был  счаст-
лив, что может хоть на минуту всецело завладеть своим  взрослым  другом,
не уступая его матери. Пусть он расскажет только ему, а не маме, настой-
чиво просил он, - она не сдержала слова и ничего  ему  не  рассказала  о
всех чудесах. Он засыпал застигнутого врасплох  барона,  не  скрывавшего
своего дурного настроения, сотней назойливых детских вопросов. К ним  он
примешивал бурные изъявления своей любви, не помня себя от счастья, что,
наконец, он опять наедине со своим другом, которого дожидался с  раннего
утра.
   Барон отвечал неприветливо. Это вечное выслеживание, наивные  вопросы
мальчика и его чрезмерная, непрошеная любовь становились ему в  тягость.
Изволь изо дня в день возиться с двенадцатилетним мальчишкой  и  болтать
всякий вздор! Барон хотел только одного: ковать железо пока горячо,  ос-
таться с матерью Эдгара наедине, а это  было  нелегкой  задачей.  Именно
из-за назойливости мальчика. Впервые он подумал с  неудовольствием,  что
поступил неосмотрительно, возбудив столь горячую дружбу, но пока  он  не
видел средства отделаться от чересчур привязчивого мальчика.
   Все же барон решил попытаться. До десяти часов,  когда  он,  согласно
уговору, должен был сопровождать на прогулке мать Эдгара, барон терпели-
во сносил оживленную болтовню мальчика, почти не слушал его, лишь изред-
ка вставляя слово, чтобы не обидеть его, и в то  же  время  перелистывая
газету. Как только часовая стрелка подошла почти вплотную к десяти,  ба-
рон, точно вдруг что-то вспомнив, попросил Эдгара  сходить  в  гостиницу
напротив и узнать, не приехал ли его кузен, граф Грундгейм.
   Ничего не подозревая, мальчик, счастливый, что может, наконец,  услу-
жить своему другу, гордясь важным поручением, сейчас же сорвался с места
и помчался через дорогу так стремительно, что прохожие удивленно смотре-
ли ему вслед. Но ему хотелось показать, как усердно  он  исполняет  свою
обязанность гонца. В гостинице ему сказали, что граф еще  не  приехал  и
даже не предупреждал о своем приезде. С этим известием он  прибежал  об-
ратно с той же бешеной скоростью. Но барона в вестибюле не  было.  Тогда
Эдгар постучал к нему в комнату - тщетно! Встревоженный, он  обегал  все
помещения, заглянул в гостиную, где стоял рояль, в кафе; потом  бросился
в комнату матери, чтобы расспросить ее; но матери тоже не было!  Портье,
к которому он с отчаяния решил обратиться, сказал, к крайнему его  изум-
лению, что несколько минут тому назад они ушли вместе.
   Эдгар терпеливо ждал. В простоте своей он не подозревал ничего дурно-
го. Он был уверен, что они скоро вернутся, - ведь барону нужно  получить
ответ. Но часы проходили - и понемногу им овладевало беспокойство. Вооб-
ще с того дня, как этот чужой, обольстительный человек вторгся в его ма-
ленькую, беззаботную жизнь, мальчик все время нервничал, волновался,  не
знал покоя. В хрупком детском организме любое  слишком  сильное  чувство
оставляет глубокий след, как на мягком воске. Нервное дрожание  век  во-
зобновилось, щеки опять побледнели. Эдгар ждал и ждал - сперва спокойно,
потом в неистовом волнении, под конец едва удерживаясь от  слез.  Но  он
все еще ничего не подозревал. Слепо веря в своего  чудесного  друга,  он
предполагал, что произошло какое-нибудь недоразумение, и его мучил  тай-
ный страх, что он не так понял данное ему поручение.
   Но как странно ему показалось, что, когда  они,  наконец,  вернулись,
его мать и барон продолжали весело болтать и не  выразили  ни  малейшего
удивления. Как будто они совершенно не заметили  его  отсутствия.  -  Мы
пошли тебе навстречу, Эди, и думали увидеть тебя по дороге, - сказал ба-
рон, даже не спрашивая об ответе, а когда мальчик, испугавшись, что  они
напрасно его искали, начал уверять, что он бежал прямым  путем,  и  стал
расспрашивать, по какой дороге они шли, мама оборвала разговор: - Будет,
будет! Детям не полагается так много болтать.
   Эдгар покраснел от досады. Это была уже вторая попытка унизить его  в
глазах друга. Для чего она это делает? Зачем она так старается  предста-
вить его ребенком, когда он твердо знает, что уже большой. Ясно, она за-
видует ему и хочет отнять у него друга. И это, наверное, она нарочно по-
вела его другой дорогой. Но он не позволит, чтобы с ним так  обращались,
- он ей это докажет. Он сумеет постоять за себя. И Эдгар решил ни  слова
не говорить с ней сегодня за столом и обращаться только к другу.
   Но эта уловка не удалась. Случилось то, чего он меньше всего  ожидал:
никто не заметил, что он дуется. Да они и его самого как будто не  заме-
чали, а ведь еще вчера разговор вертелся только вокруг него; теперь  они
разговаривали между собой, шутили, смеялись, точно его и не было,  точно
он свалился под стол. Кровь бросилась ему в лицо, комок подступал к гор-
лу, дышать стало трудно. С горечью думал он о своем бессилии. Значит, он
должен спокойно сидеть и смотреть, как мать  отнимает  у  него  друга  -
единственного человека, которого он любит, - и ничего не  может  сделать
против этого, кроме как молчать. Ему хотелось встать со стула и  ударить
кулаками по столу - хотя бы для того, чтобы напомнить им о себе.  Но  он
сдержался, только положил нож и вилку и не дотронулся до еды.  Однако  и
это долго оставалось незамеченным, и лишь когда подали последнее  блюдо,
мать обратила внимание, что он не ест, и спросила, не болен ли он. "Про-
тивно, - подумал он, - у нее только одна мысль, не болен ли я,  все  ос-
тальное ей безразлично". Он сухо ответил, что ему не хочется есть, и она
этим удовлетворилась. Ничем, решительно ничем не мог он привлечь к  себе
внимание. Барон как будто совсем забыл о нем, по крайней мере он не ска-
зал ему ни слова. Слезы жгли Эдгару глаза, и он даже прибегал к  детской
хитрости - закрывался салфеткой, чтобы никто не увидел, как  эти  унизи-
тельные ребячьи слезы текут по лицу, оставляя на губах соленый вкус. На-
конец, обед кончился, и он вздохнул свободно.
   Во время обеда мать предложила совместную поездку в Мариа-Шутц. Услы-
шав это, Эдгар закусил губу. Ни на минуту она не оставит его  наедине  с
другом. Но как же он возненавидел ее, когда она сказала,  вставая  из-за
стола: - Эдгар, ты забудешь все, что проходили в школе,  ты  бы  посидел
немного дома и позанимался. - Эдгар сжимал маленькие кулаки.  Опять  она
унижает его перед другом, опять напоминает, что он еще ребенок,  что  он
должен ходить в школу и что его только терпят среди взрослых. Но на этот
раз ее намерение было слишком явно, - он даже не ответил и повернулся  к
ней спиной.
   - Ну вот, уж и обиделся, - проговорила она с улыбкой и  обратилась  к
барону: - Неужели так страшно посидеть часок над уроками?
   И тут - сердце мальчика словно застыло и оцепенело -  барон,  который
называл себя его другом, барон, который смеялся над тем, что он  слишком
комнатный, сказал: - Позаниматься часок-другой не помешало бы.
   Что это - уговор? Неужели они  правда  в  союзе  против  него?  Глаза
мальчика вспыхнули от гнева. - Папа запретил мне заниматься. Папа хочет,
чтобы я здесь поправился, - бросил он, со всей гордостью своей болезнью,
в отчаянии цепляясь за авторитет отца. Это прозвучало как угроза. И  вот
что удивительно: его слова в самом деле смутили обоих. Мать  отвернулась
и в волнении забарабанила пальцами по столу. Наступило  неловкое  молча-
ние. - Как хочешь, Эди, - проговорил, наконец, барон, принужденно улыба-
ясь. - Мне экзаменов не сдавать, я давно провалился по всем предметам.
   Но Эдгар не улыбнулся шутке барона, а посмотрел на него таким испыту-
ющим пристальным взглядом, как будто хотел заглянуть ему в  самую  душу.
Что случилось? Что-то изменилось в их отношениях, и мальчик не  мог  по-
нять причины. Он отвел глаза. В его сердце торопливо и дробно стучал мо-
лоточек - первое подозрение.

   ЖГУЧАЯ ТАЙНА

   "Что с ними? - думал мальчик, сидя напротив них в  быстро  катившейся
коляске. - Почему они со мной не такие, как раньше? Почему мама не смот-
рит мне в глаза? Почему он все шутит со мной и ломается? Они не разгова-
ривают со мной, как вчера и позавчера. У них даже лица какие-то  другие.
У мамы такие красные губы - верно, она их накрасила. Этого я еще никогда
не видел. А он все морщит лоб, как будто его обидели.  Я  им  ничего  не
сделал, не сказал ни слова. Почему же они сердятся? Нет, не во мне дело,
они сами не такие друг с другом, как раньше.  Как  будто  они  натворили
что-то и боятся об этом говорить. Они не болтают, как вчера, не смеются,
им будто стыдно, они что-то скрывают. У них есть какая-то тайна, которую
они не хотят мне выдать. Я должен раскрыть эту тайну во  что  бы  то  ни
стало. Я знаю - это, должно быть, то же самое, из-за чего взрослые всег-
да захлопывают двери передо мной, о чем пишут в книгах и поют в  операх,
когда женщины и мужчины протягивают друг к другу руки, обнимаются, а по-
том отталкивают друг друга. Должно быть, это вроде того, что было с моей
француженкой, когда она поссорилась с папой  и  ей  отказали.  Все  это,
по-моему, одно и то же, только я не знаю, почему. Если  бы  узнать,  уз-
нать, наконец, эту тайну, завладеть ключом, который откроет  все  двери,
перестать быть ребенком, от которого все прячут и  скрывают,  не  давать
больше себя обманывать! Теперь или никогда! Я вырву у них эту тайну, эту
страшную тайну!"
   На  лбу  у  него  прорезалась  морщинка.  Худенький  двенадцатилетний
мальчик, застывший в глубоком раздумье, казался почти стариком; ни  разу
не взглянул он на расцвеченный яркими красками пейзаж, на горы, зеленею-
щие свежей хвоей сосновых лесов, на долины в еще робком сиянии  запозда-
лой весны. Он видел только свою мать и барона, сидевших  против  него  в
коляске, он словно пытался своим горячим взором, как  удочкой,  выловить
тайну из поблескивающих глубин их глаз. Ничто так не оттачивает ум,  как
мучительное подозрение, ничто с такой силой не поощряет работу незрелого
разума, как след, теряющийся в потемках. Иногда только  тоненькая  дверь
отделяет детей от мира, который мы называем реальным миром, и  случайный
порыв ветра может распахнуть ее перед ними.
   Эдгар вдруг почувствовал, что он еще никогда так близко не подходил к
неведомому, к великой тайне; она была здесь,  перед  ним,  пока  еще  не
раскрытая, не разгаданная, но совсем, совсем близко от него. Это  волно-
вало его и сообщало ему необычную, торжественную серьезность. Ибо он бе-
зотчетно угадывал, что стоит на рубеже своего детства.
   Мать Эдгара и барон чувствовали это глухое сопротивление, не подозре-
вая, что оно исходит от сидящего против них мальчика. Им  было  тесно  и
неловко втроем в коляске. Темные, горевшие беспокойным огнем глаза Эдга-
ра стесняли их. Они почти не решались  говорить,  не  решались  смотреть
друг на друга. К прежней легкой светской беседе  путь  был  закрыт,  они
слишком втянулись в тон иносказаний, под которым скрывается тайный  тре-
пет нескромных вожделений. Разговор не завязывался; они то и дело  умол-
кали, словно споткнувшись о препятствие, начинали снова и опять  умолка-
ли, подавленные упорным молчанием мальчика.
   Особенно тягостно было его мрачное молчание для матери. Она осторожно
взглянула на него, увидела его плотно сжатые губы и  впервые  с  испугом
заметила, как он похож на своего отца в минуты раздражения  или  досады.
Напоминание о муже было очень неприятно сейчас, когда она увлеклась  лю-
бовной игрой. Бледный темноглазый мальчик с нахмуренным лбом и  насторо-
женным взглядом казался ей зловещим призраком, стражем ее совести, и от-
того что он сидел так близко от нее в тесноте коляски,  его  присутствие
вдвойне угнетало ее. Вдруг Эдгар поднял взгляд, и в то же мгновение и он
и она опустили глаза: впервые в жизни мать и сын почувствовали, что сле-
дят друг за другом. До сих пор они слепо доверяли друг другу, но  теперь
что-то изменилось, что-то встало между ними. Впервые в жизни они  наблю-
дали друг друга со стороны, отделяли свою судьбу от судьбы другого - уже
с затаенной ненавистью, столь новой для них, что они еще не  смели  соз-
наться себе в этом.
   Все трое облегченно вздохнули, когда коляска остановилась перед  гос-
тиницей. Прогулка не удалась. Это чувствовали все, но никто  не  решался
высказать. Эдгар первый выпрыгнул из коляски. Его мать, под -  предлогом
головной боли, поспешно поднялась к себе. Она очень устала, и  ей  хоте-
лось побыть одной. Эдгар и барон остались внизу. Барон расплатился с ку-
чером, посмотрел на часы и направился в вестибюль, не  обращая  внимания
на мальчика. Стройный, изящный, он прошел мимо него своей легкой,  упру-
гой походкой, которая так пленяла Эдгара, что он еще вчера пытался  под-
ражать ей перед зеркалом. Он прошел мимо Эдгара, даже не взглянув на не-
го. Очевидно, он забыл о мальчике, оставил его стоять  возле  коляски  с
лошадьми, как будто ему нет до него никакого дела.
   Когда Эдгар увидел, с каким равнодушием от него уходит тот, кого  он,
несмотря ни на что, все еще боготворил, отчаяние охватило его. Ушел, да-
же не задев его плащом, не сказав ни слова. За что? Он не чувствовал  за
собой никакой вины. Самообладание, стоившее ему такого  труда,  изменило
ему; насильно поддерживаемое бремя собственного достоинства соскользнуло
с его слабых плеч, и он опять стал ребенком - беспомощным, покорным, ка-
ким был еще вчера. Против своей воли, уступая внезапному  непреодолимому
порыву, он догнал барона, загородил ему дорогу к лестнице и, весь дрожа,
сказал сдавленным голосом, едва удерживая слезы:
   - Что я вам сделал, что вы меня и знать не хотите? Почему вы со  мной
обращаетесь, как с чужим? И мама тоже. Почему вы всегда отсылаете  меня?
Разве я вам мешаю или я в чем-нибудь виноват?
   Барон смутился. В голосе мальчика было что-то,  что  его  пристыдило,
тронуло. Ему стало жаль простодушного мальчугана.  -  Эди,  ты  дурачок!
Просто я сегодня не в духе. А ты хороший мальчик, и я тебя очень  люблю.
- Он крепко потрепал Эдгара за вихор, но отвернулся, чтобы не смотреть в
полные слез молящие детские глаза. Комедия, которую он разыгрывал, начи-
нала его тяготить. Ему стало совестно, что он с таким холодным  расчетом
возбудил к себе любовь этого ребенка, и  больно  было  слушать  его  то-
ненький, вздрагивающий от затаенных рыданий голос. - Ступай наверх, Эди,
а вечером мы опять будем дружить, вот  увидишь,  -  сказал  он  примири-
тельно.
   - И вы скажете маме, чтобы она не отсылала меня спать? Правда?
   - Скажу, Эди, скажу, - улыбнулся барон. - А теперь иди, мне нужно пе-
реодеться к обеду.
   Эдгар, успокоенный, поднялся к себе. Но скоро в его сердце опять зас-
тучал молоточек. Со вчерашнего дня он стал старше на несколько лет;  не-
ведомый гость - недоверие - уже прочно поселился в его детском сердце.
   Он ждал. Ведь скоро все должно было решиться. За  обедом  они  сидели
втроем. Время подошло к девяти часам, но мать не посылала его спать. Это
встревожило его. Почему она, вопреки обыкновению, как раз сегодня позво-
ляет ему так долго оставаться внизу? Уж не сказал ли барон об их  угово-
ре? Он уже горько раскаивался в том, что побежал за бароном и так довер-
чиво излил ему душу. В десять часов его мать вдруг поднялась  и  прости-
лась с бароном. И странно: видимо, и он не удивился такому раннему уходу
и не удерживал ее. Все громче стучал молоточек в груди мальчика.
   Наступил решительный момент. Он, как ни в чем не бывало, без возраже-
ний последовал за матерью. Но дойдя до двери, он вдруг поднял глаза. И в
эту секунду он поймал улыбающийся взгляд матери, брошенный через его го-
лову в сторону барона, - взгляд, изобличавший тайный сговор. Итак, барон
предал его. Вот почему мать так рано уходит: они решили сегодня рассеять
его подозрения, чтобы он не мешал им завтра.
   - Негодяй, - пробормотал он.
   - Что ты говоришь? - спросила мать.
   - Ничего, - процедил он сквозь зубы. И у него теперь есть своя тайна.
Имя ей - ненависть, безграничная ненависть к ним обоим.

   МОЛЧАНИЕ

   Волнение Эдгара улеглось. Наконец, все прояснилось и стало на  место.
Итак - ненависть и открытая вражда. Теперь, когда он убедился, что он им
в тягость, быть с ними сделалось для него изощренным, жестоким наслажде-
нием. Он упивался мыслью, что мешает им, что может, наконец, сразиться с
ними во всеоружии своей вражды. Первый вызов он бросил барону. Когда тот
утром спустился вниз и, проходя мимо, ласково проговорил: "Мое почтение,
Эди", Эдгар, не глядя на него и не вставая с кресла, проворчал:  "Доброе
утро", а на вопрос: "Мама уже внизу? ", не отрывая глаз от газеты, отве-
тил: "Не знаю".
   Барон опешил. Что с ним случилось? - С левой ноги встал, да,  Эди?  -
Как всегда, шутка должна была спасти положение. Но Эдгар только  презри-
тельно бросил: "Нет", и опять углубился в газету. - Глупый мальчишка,  -
пробормотал барон, пожал плечами и пошел дальше. Война была объявлена.
   С матерью Эдгар обошелся холодно и очень  вежливо.  Неловкая  попытка
послать его на теннисный корт потерпела неудачу. Горькая улыбка,  припо-
дымавшая уголки плотно сжатого рта, говорила о  том,  что  обмануть  его
больше не удастся. - Лучше я пойду с вами гулять, мама, -  сказал  он  с
притворным дружелюбием и заглянул ей в глаза. Ответ явно  не  понравился
ей. Она медлила и как будто искала чего-то.
   - Подожди меня здесь, - наконец, сказала она и пошла в столовую.
   Эдгар послушно остался ждать, но был настороже. Теперь в каждом слове
своих врагов он усматривал злой умысел.  Быстро  развивавшаяся  подозри-
тельность делала его необыкновенно догадливым. Так, вместо  того,  чтобы
дожидаться в вестибюле, как ему было  сказано,  Эдгар  предпочел  занять
наблюдательный пост на улице, откуда он мог следить не только за главным
подъездом, но и за всеми остальными выходами. Инстинктивно он "чуял  об-
ман. Но он не даст им ускользнуть. Он спрятался за  штабелем  дров  -  в
точности так, как в рассказах об индейцах. Через полчаса - он даже  зас-
меялся от удовольствия - мать его и в самом деле вышла из боковой  двери
с чудесными розами в руках в сопровождении предателя-барона.
   Оба казались очень веселыми. Радуются, что избавились от него и оста-
лись наедине со своей тайной? Болтая и смеясь, они направились к лесу.
   Пора было действовать. Невозмутимо, как будто он попал сюда случайно,
Эдгар вышел из-за дров. Очень спокойно, очень  медленно  подходил  он  к
ним, чтобы вдоволь насладиться их смущением. Увидев Эдгара, его  мать  и
барон обменялись недоуменными взглядами. Не спеша, точно его  участие  в
прогулке разумелось само собой, он подошел к ним, не спуская с них  нас-
мешливого взора. - А вот и ты, Эди, мы тебя искали, - проговорила  мать.
"Врет! Как ей не стыдно", - подумал мальчик. Но губы  его  не  разомкну-
лись. Тайну ненависти он крепко держал за стиснутыми зубами.
   Все трое остановились в нерешительности. Каждый следил за двумя  дру-
гими. - Ну, что ж, идем, - вздохнув, сказала мать Эдгара, с досады обры-
вая лепестки прекрасной розы. Легкое вздрагивание  ноздрей  выдавало  ее
гнев. Эдгар стоял, как будто это его не касалось, смотрел по сторонам, а
когда они двинулись, приготовился идти за ними. Барон  сделал  еще  одну
попытку: - Сегодня теннисный турнир. Ты, наверно, никогда этого  не  ви-
дел? - Эдгар даже не ответил, только с презрением  взглянул  на  него  и
сложил губы, как будто собираясь свистнуть. Пусть знает. Война шла в от-
крытую.
   Невыносимой тяжестью давило обоих непрошенное  присутствие  мальчика.
Так колодники ходят  с  конвойным,  тайком  сжимая  кулаки.  В  сущности
мальчик ничего дурного не делал, и все же с каждой минутой  все  труднее
становилось выносить его подстерегающий взгляд, влажные от невыплаканных
слез глаза, угрюмую раздражительность и упорное молчание. - Иди  вперед!
- вдруг сердито сказала мать, встревоженная его назойливым вниманием.  -
Не болтайся под ногами, это мне действует на нервы. - Эдгар  послушался,
но через каждые несколько шагов он оборачивался,  останавливался,  когда
они отставали, и взгляд его кружил вокруг них, словно Мефистофель в  об-
разе пуделя, опутывая их огненной сетью ненависти, из которой - они  это
чувствовали - им не вырваться.
   Ожесточенное молчание словно кислотой разъедало их  веселость,  недо-
верчивый взгляд замораживал разговор. Барон уже не решался произнести ни
одного льстивого слова, он со злобой чувствовал,  что  эта  женщина  ус-
кользает от него, что с таким трудом разожженная в ней страсть  остывает
из-за страха перед этим надоедливым противным мальчишкой.  Они  снова  и
снова пытались завести разговор - и каждый раз  он  обрывался.  Наконец,
они отчаялись, и все трое молча шагали по дороге, прислушиваясь к шелес-
ту деревьев и к собственным сердитым шагам. Мальчик задушил в них всякое
желание разговаривать.
   Теперь все трое были охвачены раздражением и злобой. Эдгар,  мстя  за
предательство, упивался их бессильным гневом и в то же время с  нетерпе-
нием и ненавистью ждал, когда этот  подавляемый  гнев  вырвется  наружу.
Насмешливо прищуренными глазами окидывал он сердитое лицо барона. Он за-
мечал, что барон бранится сквозь зубы и едва удерживается, чтобы не  об-
рушить на него поток ругательств, и с злорадством наблюдал за все усили-
вающейся яростью матери; оба они явно жаждали  предлога  наброситься  на
него, устранить его или обезвредить. Но он не подавал ни малейшего пово-
да. Его ненависть, взлелеянная долгими часами, научила его расчету, и он
не делал ошибок.
   - Давайте вернемся, - вдруг сказала его мать.  Она  чувствовала,  что
дольше не выдержит, что она должна что-то сделать -  хотя  бы  закричать
под этой пыткой.
   - Как жалко, - спокойно проговорил Эдгар, - здесь так хорошо.
   Оба они понимали, что мальчик издевается над ними. Но они не решились
ничего сказать, так безукоризненно этот маленький тиран за два дня  нау-
чился владеть собой. Ни один мускул на его лице не выдал злой иронии. Не
проронив ни слова за весь длинный путь,  они  повернули  обратно.  Когда
мать с сыном остались одни в ее комнате, она все еще  не  могла  успоко-
иться. По тому, как сердито она бросила зонтик и перчатки,  Эдгар  сразу
заметил, что она до крайности раздражена и только ищет, на  чем  сорвать
гнев; но он добивался взрыва и нарочно не уходил, чтобы еще  больше  ра-
зозлить ее. Она прошлась взад и вперед по  комнате,  села,  побарабанила
пальцами по столу, потом опять вскочила. - Какой ты растрепанный,  гряз-
ный. Постеснялся бы людей! Ведь ты уже не маленький! -  Не  возразив  ни
слова, мальчик подошел к зеркалу и причесался. Это молчание,  это  упря-
мое, холодное молчание с издевательской усмешкой на губах приводило ее в
бешенство. Больше всего ей хотелось высечь его. - Иди в свою комнату!  -
вне себя крикнула она, не в силах больше выносить его присутствие. Эдгар
улыбнулся и вышел.
   Как они оба дрожали теперь перед ним, как они, барон и его мать, боя-
лись остаться с ним втроем, как  страшились  его  цепкого,  беспощадного
взгляда! Чем хуже им приходилось, тем большее удовлетворение светилось в
его глазах, тем откровенней становилась его  радость.  Эдгар  мучил  их,
наслаждаясь их смятением, с почти бессознательной  жестокостью  ребенка.
Барон еще сдерживал свой гнев,  надеясь,  что  ему  удастся  перехитрить
мальчика, и думал только о своей цели. Но мать Эдгара то и  дело  теряла
самообладание. Для нее было облегчением прикрикнуть на него. - Не  играй
вилкой! - шипела она на него за столом. - Ты вести себя не умеешь,  тебя
нельзя сажать со взрослыми. - Эдгар только улыбался, слегка склонив  го-
лову набок. Он знал, что она делает это с отчаяния, и гордился тем,  что
они постоянно выдают себя. Его взгляд был теперь совершенно спокоен, как
взгляд врача. Раньше он, наверное, говорил бы дерзости,  чтобы  досадить
матери, но ненависть быстро научает многому. Теперь  он  только  молчал,
молчал и молчал, - пока она не начинала стонать под гнетом его молчания.
   Она больше не могла сдерживаться. Когда они вышли из-за стола и Эдгар
все с той же упорной навязчивостью собрался следовать за ними, ее  взор-
вало. Она забыла всякую осторожность и бросила ему в лицо всю правду. Не
в силах больше терпеть его неотступное выслеживание, она встала на дыбы,
как измученная мухами лошадь. - Что ты все бегаешь за мной, как трехлет-
ний ребенок? Я не желаю, чтобы ты все время мозолил мне глаза. Детям  не
место среди взрослых. Запомни это! Займись один чем-нибудь хоть на  час.
Читай или делай, что хочешь. Оставь меня в покое! Ты  мне  надоел  своим
приставанием и капризами.
   Наконец-то он вырвал у нее признание! Эдгар улыбнулся, а барон и  его
мать казались смущенными. Она отвернулась и хотела уйти, злясь на  себя,
что не сумела скрыть от сына свою досаду. Но Эдгар невозмутимо  ответил:
- Папа, не хочет, чтобы я оставался один. Папа взял с меня слово, что  я
буду все время с тобой.
   Он напирал на слово "папа", потому что уже раз заметил, что  упомина-
ние об отце действует на них угнетающе. Значит, и отец как-то замешан  в
этой тайне; повидимому, папа имеет над ними какую-то тайную,  непонятную
власть, если они пугаются одного его имени. И на этот раз они опять  ни-
чего не ответили. Они сложили оружие. Мать пошла вперед, барон  рядом  с
ней. Эдгар шел за ними, но не смиренно, как слуга, а  сурово  и  строго,
как неумолимый страж. Он звенел незримой цепью, которую они тщетно пыта-
лись разорвать. Ненависть закалила его детские силы;  не  посвященный  в
тайну, он был сильнее тех, кому она связывала руки.

   ЛЖЕЦЫ

   Но времени оставалось в обрез. Отпуск барона приходил к концу, и надо
было торопиться. Они понимали, что сломить ожесточенное упорство мальчи-
ка невозможно, и решились на последнее, самое постыдное средство,  чтобы
хоть на час, на два избавиться от его деспотического надзора.
   - Сдай эти заказные письма на почту, - сказала мать Эдгару. Они стоя-
ли в вестибюле, барон у подъезда нанимал фиакр.
   Эдгар с недоверием взял письма; незадолго до  того  он  заметил,  что
один из слуг что-то говорил матери. Уж не  затевают  ли  они  что-нибудь
против него?
   Он медлил. - Где ты будешь меня ждать?
   - Здесь.
   - Наверное?
   - Да.
   - Только не уходи! Значит, ты будешь ждать меня здесь,  в  вестибюле,
пока я не вернусь?
   В сознании своего превосходства он  уже  говорил  с  матерью  повели-
тельным тоном. Многое изменилось с позавчерашнего дня.
   Он отправился с письмами на почту. В дверях он столкнулся с бароном и
в первый раз за последние два дня заговорил с ним:
   - Я только сдам эти два письма. Мама будет  ждать  меня.  Пожалуйста,
без меня не уходите.
   Барон быстро прошмыгнул мимо. - Да, да, мы подождем.
   Эдгар бегом побежал на почту. Ему пришлось ждать: какой-то  господин,
стоявший перед ним, задавал десятки скучных вопросов. Наконец, он испол-
нил поручение и, зажав квитанции в руке, помчался обратно. Он поспел как
раз вовремя, чтобы увидеть, как барон и его мать отъезжали от гостиницы.
   Эдгар пришел в бешенство. Он чуть было не схватил камень, чтобы швыр-
нуть им вслед. Улизнули-таки от него! И как подло, как низко они  врали!
Он уже знал со вчерашнего дня, что его мать лжет. Но что она могла с та-
ким бесстыдством нарушить данное ею обещание, убило в нем последние  ос-
татки доверия к ней. Он перестал понимать жизнь с тех пор,  как  увидел,
что слова, за которыми он до сих пор предполагал действительность, лопа-
ются, точно мыльные пузыри. Но что это за страшная тайна, которая  дово-
дит взрослых до того, что они лгут ему, ребенку, и убегают, словно воры?
В книгах, которые он читал, люди  убивали  и  обманывали,  чтобы  добыть
деньги, или могущество, или царство. А тут какая причина? Чего  они  хо-
тят, почему они прячутся от него, что пытаются скрыть непрерывной ложью?
Он ломал голову над этой загадкой, смутно чувствуя, что их тайна -  ключ
к замку его детства; овладеть им - значит стать взрослым,  стать,  нако-
нец, мужчиной. Ах, только бы узнать ее! Но думать он не мог.  Его  душил
гнев, что они ускользнули от него, и мысли путались,  словно  он  был  в
бреду.
   Он побежал к лесу и там, в спасительном сумраке, где его никто не ви-
дел, дал волю слезам. - Лжецы, собаки, обманщики, подлецы! -  Ему  каза-
лось, что не выкрикни он эти слова, они задушат его.  Гнев,  нетерпение,
досада, любопытство, беспомощность и обиды последних  дней,  подавляемые
незрелой волей ребенка, возомнившего себя взрослым, вырвались  наружу  и
излились слезами. Это были последние слезы его детства, в последний  раз
он плакал навзрыд, как плачут женщины, с  наслаждением  и  страстью.  Он
выплакал в этот час неистового гнева и доверчивость, и любовь, и просто-
душное уважениевсе свое детство.
   Мальчик, вернувшийся в гостиницу, был уже не тот,  который  плакал  в
лесу. Он не волновался и действовал обдуманно. Прежде всего он  пошел  к
себе в комнату и тщательно вымыл лицо и глаза,  не  желая  доставить  им
удовольствие видеть следы от слез. Затем он разработал план, как  свести
с ними счеты. Он ждал терпеливо, с полным спокойствием.
   В вестибюле было довольно людно, когда коляска с беглецами  останови-
лась у подъезда. Несколько мужчин играли в шахматы, другие читали  газе-
ты, дамы болтали. Тут же, не шевелясь, сидел бледный мальчик с  вздраги-
вающими веками. Когда его мать и барон вошли и, несколько смущенные тем,
что сразу наткнулись на него, уже собрались пробормотать  приготовленную
отговорку, он спокойно пошел им навстречу и сказал вызывающим  тоном:  -
Господин барон, мне надо кое-что сказать вам.
   Барон явно растерялся. Он чувствовал себя в  чем-то  изобличенным.  -
Хорошо, хорошо... после, подожди.
   Но Эдгар, повысив голос, сказал внятно и отчетливо,  так,  чтобы  все
кругом могли расслышать: - Я хочу поговорить с вами сейчас. Вы поступили
подло. Вы мне солгали. Вы знали, что мама ждет меня, и вы...
   - Эдгар! - крикнула его мать, заметив, что все взоры обращены на нее,
и бросилась к сыну.
   Но мальчик, видя, что мать хочет заглушить его слова,  вдруг  пронзи-
тельно прокричал: - Я повторяю вам еще раз: вы нагло солгали, и это низ-
ко, это подло!
   Барон побледнел. Все смотрели на них, кое-кто засмеялся.
   Мать схватила дрожавшего от волнения мальчика за руку:  -  Сейчас  же
иди к себе, или я поколочу тебя здесь, при всех! - прохрипела она.
   Но Эдгар уже успокоился. Он жалел о своей вспышке и был недоволен со-
бой: он хотел говорить с бароном спокойно, но гнев оказался сильнее  его
воли. Не торопясь, он направился к лестнице.
   - Простите, барон, его дерзкую выходку.  Вы  ведь  знаете,  какой  он
нервный, - пробормотала его мать, смущенная насмешливыми взглядами  при-
сутствующих. Больше всего на свете она боялась скандала и сейчас  думала
только о том, как бы соблюсти приличия. Вместо того, чтобы  сразу  уйти,
она подошла к портье, спросила, нет ли писем и еще о каких-то  пустяках,
и только после этого, шурша платьем, поднялась наверх, как будто  ничего
не случилось. Но за ее спиной слышался шепот и сдержанный смех.
   На лестнице она замедлила шаги. Она всегда терялась в  серьезные  мо-
менты и в глубине души боялась предстоящего объяснения. Вины  своей  она
отрицать не могла, и, кроме того, ее пугал взгляд мальчика - этот новый,
чужой, такой странный взгляд, перед которым она  чувствовала  себя  бес-
сильной. Из страха она решила действовать лаской, ибо знала, что в  слу-
чае борьбы озлобленный мальчик оказался бы победителем.
   Она тихо открыла дверь. Эдгар сидел спокойный и невозмутимый. В  гла-
зах, обращенных на нее, не было страха, не было даже любопытства. Он ка-
зался очень уверенным в себе.
   - Эдгар, - начала она матерински нежно, - что тебе пришло  в  голову?
Мне стыдно за тебя. Как можно быть таким невоспитанным! Ты еще мальчик и
так разговариваешь со взрослыми! Ты должен сейчас  же  извиниться  перед
бароном.
   Эдгар смотрел в окно. Его "нет" было как будто обращено к деревьям.
   Его самоуверенность поразила ее.
   - Эдгар, что с тобой? Отчего ты так переменился? Я  просто  не  узнаю
тебя. Ты был всегда умным, послушным мальчиком, с тобой всегда можно бы-
ло договориться. И вдруг ты ведешь себя так, будто бес в тебя  вселился.
Что ты имеешь против барона? Ты ведь очень любил его. Он был всегда  так
мил с тобой.
   - Да, потому что он хотел познакомиться с тобой.
   Она смутилась. - Вздор! Что ты выдумываешь? Откуда у тебя такие  глу-
пые мысли?
   Мальчик вспыхнул:
   - Он лгун, он фальшивый человек. Во всем, что он делает, только  под-
лый расчет. Он хотел с тобой познакомиться, потому он подружился со мной
и обещал мне собаку. Не знаю, что он обещал тебе и  почему  он  с  тобой
дружит, но и от тебя он чего-то хочет. Верно, верно, мама. А то он бы не
был так вежлив и любезен. Он плохой человек. Он врет. Посмотри  на  него
хорошенько. Какой лживый у него взгляд! Ненавижу его, он лгун, он  него-
дяй...
   - Эдгар, можно ли так говорить! - Она смешалась и не знала, что отве-
тить. Совесть ей подсказывала, что мальчик прав.
   - Да, он негодяй, в этом я уверен. Разве ты сама не видишь? Почему он
боится меня? Почему прячется от меня? Потому что знает, что я  вижу  его
насквозь, что я раскусил его, негодяя!
   - Как можно так говорить, как можно так говорить! - Мысль ее не рабо-
тала, бескровные губы машинально повторяли одни и те же слова. Ей  вдруг
стало нестерпимо страшно, и она не знала, кого она боится -  барона  или
мальчика.
   Эдгар понял, что его предостережение подействовало на мать. И ему за-
хотелось переманить ее на свою сторону, приобрести союзника в этой враж-
де, в этой ненависти к барону. Он подошел к матери, приласкался к ней  и
заговорил дрожащим от волнения голосом:
   - Мама, ты же сама, наверно, заметила, что он задумал что-то  нехоро-
шее. Из-за него ты стала совсем другая. Это ты переменилась, а не я.  Он
хочет быть вдвоем с тобой и сделал так, что ты на  меня  сердишься.  Вот
увидишь, он обманет тебя. Я не знаю, что он тебе обещал. Я знаю  только,
что он не сдержит слова. Остерегайся его! Кто раз обманул,  опять  обма-
нет. Он злой человек, ему нельзя доверять.
   Этот голос, жалобный, почти плачущий, исходил, казалось, из ее  серд-
ца. Со вчерашнего дня она испытывала какое-то тягостное  чувство,  гово-
рившее ей то же самое - все настойчивей и настойчивей. Но ей было стыдно
получить урок от собственного сына,  и,  как  это  часто  бывает,  чтобы
скрыть свое волнение и замешательство, она проявила излишнюю резкость.
   - Ты еще слишком мал, чтобы это понять. Дети не должны вмешиваться  в
такие дела. Ты должен вести себя прилично. Вот и все.
   Лицо Эдгара снова приняло ледяное выражение.
   - Как хочешь, - сказал он сухо, - я предостерег тебя.
   - Значит, ты не извинишься?
   - Нет.
   Они непримиримо стояли друг против друга. Мать поняла,  что  решается
вопрос об ее авторитете.
   - В таком случае ты будешь обедать здесь. Один. И ты не сядешь с нами
за стол, пока не извинишься. Я тебя выучу, как надо вести  себя.  Ты  не
выйдешь из комнаты, пока я не позволю. Понял?
   Эдгар улыбнулся. Эта коварная улыбка как будто уже приросла к его гу-
бам. В душе он сердился на себя. Как глупо, что он опять дал волю  своим
чувствам и захотел предостеречь эту лгунью!
   Мать вышла из комнаты, не оглянувшись на него. Она боялась этих колю-
чих глаз. Ей было тяжело с сыном с тех пор, как она заметила, что взгляд
у него зоркий, и еще потому, что он говорил ей именно то,  чего  она  не
желала слышать, не желала знать. Страшно было видеть, как ее  внутренний
голос, голос совести, отделившись от нее, в образе ребенка, ее собствен-
ного ребенка, не дает ей покоя, предостерегает ее, издевается  над  ней.
До сих пор этот ребенок был придатком к ее жизни, украшением,  игрушкой,
чем то милым и близким, иногда, быть может, обузой, но все же жизнь  его
протекала в одном русле ив лад с ее жизнью. Сегодня впервые  он  восстал
против нее и отказался подчиниться ее воле. Что-то похожее на  ненависть
примешивалось теперь к мысли о ребенке.
   И все же, когда она, слегка утомленная, спускалась с лестницы,  детс-
кий голос настойчиво звучал в ее  душе.  "Остерегайся  его!"  Этих  слов
нельзя было заглушить. Но вот перед ней блеснуло зеркало: она  испытующе
посмотрела в него, потом стала вглядываться - все пристальней, все упор-
ней, - пока в нем не  отразились  чуть  улыбающиеся  губы,  округленные,
словно готовые произнести опасное слово. Внутренний голос не умолкал, но
она передернула плечами, как будто стряхивая с себя незримый груз сомне-
ний, бросила в зеркало довольный взгляд и, подобрав  платье,  спустилась
вниз с решительным видом игрока, со звоном кидающего на  стол  последний
золотой.

   СЛЕДЫ В ЛУННОМ СВЕТЕ

   Кельнер, принесший обед арестованному в своей комнате  Эдгару,  запер
дверь. Замок щелкнул за ним. Мальчик вскочил в бешенстве: это было  сде-
лано, конечно, по распоряжению матери; его заперли в клетке, как  дикого
зверя. Мрачные мысли овладели им.
   "Что они делают, пока я сижу здесь взаперти? О чем они сговариваются?
Вдруг сейчас происходит то таинственное дело, а я упущу его. Что это  за
тайна, которая чудится мне всегда и повсюду, когда я среди взрослых, по-
чему они запираются от меня по ночам, почему  говорят  шепотом,  если  я
случайно вхожу в комнату? Вот уже несколько дней она так близка от меня,
сама дается в руки, а я все-таки не могу схватить ее! Чего только  я  не
делал, чтобы раскрыть эту тайну! Я стащил книги у  папы  из  письменного
стола, я читал про все эти удивительные вещи, но ничего не понял. Должно
быть, есть какая-то печать, которую надо сорвать, чтобы понять все  это,
- может быть, во мне самом, может быть, в других. Я спрашивал горничную,
просил ее объяснить мне эти места в книгах, но она только посмеялась на-
до мной. Как ужасно быть ребенком, полным любопытства, и не сметь никого
спросить, быть смешным в глазах взрослых, казаться глупым и ненужным. Но
я узнаю, я чувствую - скоро я буду знать все. Часть этой тайны уже в мо-
их руках, и я не успокоюсь, пока не буду знать всего".
   Он прислушался, не идет ли кто-нибудь. Легкий ветерок раскачивал вет-
ви деревьев за окном, дробя зеркало лунного света на сотни зыбких оскол-
ков.
   "Ничего хорошего не может быть у них на уме, иначе они  не  стали  бы
так подло лгать, чтобы отделаться от меня. Наверное, они теперь  смеются
надо мной, проклятые, но последним буду смеяться я. Как глупо, что я по-
зволил запереть себя здесь, дал им свободу хоть на секунду, вместо того,
чтобы прилипнуть к ним и следить за каждым их движением! Я знаю,  взрос-
лые вообще очень неосторожны, и они тоже выдадут себя. Они всегда  дума-
ют, что дети еще совсем маленькие и вечером крепко спят.  Они  забывают,
что можно притвориться спящим и подслушивать,  что  можно  представиться
глупым, а быть очень умным. Недавно, когда у тети родился  ребенок,  они
это знали наперед, а при мне прикинулись, что очень удивлены. Но я  тоже
знал, потому что давно слышал их разговор, вечером,  когда  они  думали,
что я сплю. И на этот раз я опять поймаю их, подлецов. Если бы только  я
мог подглядеть за ними в щелку, понаблюдать за  ними  сейчас,  пока  они
чувствуют себя в безопасности! Не позвонить ли  мне?  Придет  горничная,
откроет дверь и спросит, что мне нужно. Или поднять шум, бить  посуду  -
тогда тоже откроют. И в ту же минуту я бы мог выскочить  и  подкараулить
их. Нет, так я не хочу. Пусть никто не видит, как подло они со мной  об-
ращаются. Я слишком горд для этого. Завтра я им отплачу".
   Внизу раздался женский смех. Эдгар вздрогнул: уж не его ли это  мать?
Как же ей не смеяться, не глумиться над ним, беспомощным, маленьким  ре-
бенком, которого запирают на ключ, когда он мешает, кидают в  угол,  как
узел мокрого платья. Он осторожно выглянул в окно. Нет, это  не  она,  -
это чужие веселые девушки поддразнивают парня.
   Тут он заметил, как невысоко от земли его окно. И сейчас же сама  со-
бой явилась мысль: выпрыгнуть, застать их  врасплох,  выследить  их.  Он
весь дрожал от радости. Ему казалось, что великая,  захватывающая  тайна
уже у него в руках. "Скорей, скорей!" Бояться нечего. Никого нет под ок-
ном. Он прыгнул, раздался легкий хруст гравия, которого никто  не  услы-
хал.
   Подкрадываться, подслушивать - за последние два дня  стало  для  него
блаженством. И сейчас он испытывал наслаждение,  смешанное  со  страхом,
когда, крадучись, неслышными шагами, обходил гостиницу кругом, тщательно
избегая полосы света, падающего из окон. Прежде всего, осторожно  прижав
лицо к стеклу, он взглянул в столовую. За их столом не было  никого.  Он
продолжал поиски, переходя от окна к окну. Войти в гостиницу он  не  ре-
шался, из опасения столкнуться с ними в коридоре. Нигде их не было  вид-
но. Он уже начал отчаиваться, как вдруг из дверей протянулись две  тени;
он отскочил и спрятался в темноте: из гостиницы вышла его мать со  своим
неизменным спутником. Значит, он пришел как раз вовремя! О чем они гово-
рят? Он не мог расслышать. Они говорили тихо, и ветер слишком громко ше-
лестел в деревьях. Но вот совершенно отчетливо до него донесся голос ма-
тери. Она смеялась, - такого смеха у нее он не слыхал:  слишком  резкий,
точно от щекотки, нервный, он удивил и напугал его. Но она смеется, зна-
чит нет ничего необыкновенного, ничего страшного  в  том,  что  от  него
скрывают. Эдгар был несколько разочарован.
   Но почему они ушли из гостиницы? Куда они идут теперь, вдвоем,  среди
ночи? Там, вверху, ветры, должно быть, носятся  на  гигантских  крыльях,
потому что небо, только что чистое, залитое луной, потемнело. Черные по-
крывала, наброшенные невидимыми руками, окутывали временами луну, и мрак
становился столь непроницаемым, что не видно было дороги, пока она снова
не озарялась лунным сиянием.  Серебристый  свет  изливался  вокруг.  Та-
инственна была эта игра света и тени и увлекательна, как  игра  женщины,
то открывающей, то прячущей наготу. В ту минуту, когда ландшафт  сбросил
с себя покровы, Эдгар увидел два удаляющихся силуэта, вернее один силуэт
- они так тесно прижимались друг к другу, словно  обоих  охватил  тайный
страх. Но куда же они идут? Сосны стонали, какое-то  смятение  царило  в
лесу, как будто по нему проносилась бешеная охота. "Я пойду за  ними,  -
подумал Эдгар, - они не услышат моих шагов за шумом ветра  и  леса".  И,
пока они шли внизу по широкой, светлой дороге,  он  неслышно  пробирался
над ними в чаще, от дерева к дереву, от тени к тени. Он следовал за ними
упорно и неумолимо, благословляя ветер за то, что он заглушал его  шаги,
и проклиная его за то, что он уносил  слова,  которыми  обменивались  те
двое. Только бы один раз услышать их разговор, и он, конечно,  узнал  бы
тайну.
   А они шли по дороге, ничего не подозревая. Им было  хорошо  вдвоем  в
этом просторе бурной ночи, и они беззаботно отдавались  поглощавшему  их
волнению. Ничто не подсказывало им, что над ними во  мраке  леса  кто-то
следит за каждым их шагом и два глаза прикованы к ним со всей силой  не-
нависти и любопытства.
   Вдруг они остановились. Остановился  и  Эдгар,  плотно  прижавшись  к
стволу. Им овладел панический страх. Что, если они  повернут  обратно  и
раньше него придут в гостиницу, если он не успеет скрыться в свою комна-
ту и мать найдет ее пустой? Тогда все погибло. Они узнают, что он за ни-
ми следил, и уже не останется никакой надежды вырвать у  них  тайну.  Но
они медлили, по-видимому о чем-то споря. К счастью, показалась  луна,  и
ему все было видно. Барон указывал на темную узкую тропинку,  ведущую  в
долину, где лунный свет не разливался, как здесь, на дороге, широким по-
током, а лишь каплями и редкими лучами пробивался  сквозь  чащу.  "Зачем
ему туда? - изумился Эдгар. Его мать, как видно, отказывалась, а он уго-
варивал ее. Эдгар понял по его жестам, что он очень настаивает.  Мальчик
испугался. Чего он хочет от его матери? Зачем этот негодяй заманивает ее
в темный лес? Из книг, которые заменяли ему действительность, ему вспом-
нились картины убийств, похищений, тайных злодеяний. Он, наверное, хочет
ее убить и для этого, избавившись от него, завлек ее сюда одну. Звать на
помощь? Убийца! Крик уже был готов вырваться из горла, но губы  пересох-
ли, и он не мог издать ни звука. Он трясся от  страха,  колени  подгиба-
лись; он судорожно искал опоры, и тут под его руками хрустнула ветка.
   Они вздрогнули и, обернувшись, испуганно уставились в темноту.  Эдгар
стоял молча, не дыша; маленькая фигурка глубоко ушла в тень дерева.  Все
опять застыло в мертвой тишине, но они казались встревоженными. "Вернем-
ся", - услыхал он голос матери, в нем звучал испуг. Барон, очевидно  сам
обеспокоенный, согласился. Они пошли обратно медленным шагом, тесно при-
жавшись друг к другу. Их замешательство спасло Эдгара. Он пополз на чет-
вереньках между деревьями, в кровь обдирая руки. Добравшись до поворота,
он бросился бежать изо всех сил, так что  дух  захватывало;  добежав  до
гостиницы, он в несколько прыжков очутился наверху. Ключ от его комнаты,
к счастью, торчал снаружи, он повернул его, открыл дверь и  бросился  на
постель. Хоть несколько минут он должен был отдохнуть; сердце бешено би-
лось в груди, точно язык раскачиваемого колокола.
   Потом он решился встать и подошел к окну, в ожидании их  возвращения.
Ждать пришлось долго. Они, должно быть, шли очень,  очень  медленно.  Он
осторожно выглянул из затененной рамы окна. Вот они медленно приближают-
ся, их одежда залита лунным светом. В этом зеленоватом свете они кажутся
призраками; мальчика охватывает сладостная жуть: может быть, это в самом
деле убийца, и тогда - какому страшному делу он помешал! Ясно  видны  их
белые, как мел, лица. В лице его матери незнакомое ему выражение востор-
га, барон, напротив, сердитый и злой. Наверно, потому, что его намерение
не удалось.
   Они подошли уже совсем близко. Лишь перед самой гостиницей их  фигуры
разъединились. Взглянут ли они вверх? Нет, никто не  взглянул.  "Вы  обо
мне забыли, - подумал мальчик с горькой обидой и с тайным торжеством,  -
но я о вас не забыл. Вы думаете, что я сплю или что меня нет  на  свете,
но вы убедитесь в своей ошибке. Я буду подстерегать каждый ваш шаг, пока
не вырву у этого негодяя тайну,  ужасную  тайну,  которая  не  дает  мне
спать. Я разорву ваш союз. Я не сплю".
   Медленно вошли они в дверь. И, когда они проходили один за другим, их
силуэты на мгновение снова слились - одна черная тень скользнула в осве-
щенную дверь. Потом площадка перед домом снова забелела в лунном  свете,
как широкий луг, покрытый снегом.

   НАПАДЕНИЕ

   Эдгар, задыхаясь, отошел от окна. Он дрожал как в лихорадке. Ни  разу
в жизни не стоял он так близко к  таинственному  приключению.  Волнующий
мир неожиданных и бурных событий, мир убийств и измен, знакомый  ему  из
книг, всегда оставался для него в царстве сказок, в близком соседстве  с
царством снов, - чем-то несуществующим и недостижимым. Теперь же он, ви-
димо, очутился в этом страшном мире, и эта мысль потрясла его до глубины
души. Кто этот таинственный незнакомец, так  внезапно  вторгшийся  в  их
спокойную жизнь? Настоящий ли убийца? Недаром он все искал  уединения  и
старался заманить его мать в темноту. Страшная опасность грозит им.  Что
же делать?; Завтра он непременно напишет отцу или пошлет телеграмму.  Но
не будет ли поздно? А вдруг это случится сегодня ночью?  Ведь  мамы  еще
нет в комнате; она все еще с этим ненавистным чужим человеком.
   Между внутренней и тонкой наружной дверью был промежуток не шире пла-
тяного шкафа. Втиснувшись в этот темный закуток, мальчик прислушивался к
шагам в коридоре. Он решил ни на минуту не оставлять свою мать одну. Бы-
ла уже полночь, в пустынном коридоре горела одна-единственная лампочка.
   Наконец - минуты тянулись для него бесконечно - он услыхал осторожные
шаги. Он напряженно вслушивался. Это были не быстрые, твердые шаги чело-
века, направляющегося прямо к  себе  в  комнату,  а  медленные,  нереши-
тельные,  словно  кто-то  с  невероятными  усилиями  преодолевал  крутой
подъем. Время от времени шаги останавливались, и слышался  шепот.  Эдгар
дрожал от волнения. Может быть, это они? Неужели она все еще с ним?  Ше-
пот был слишком далеко. Но шаги, хоть и медленно, приближались. И  вдруг
он услышал, как ненавистный голос барона тихо и хрипло что-то  сказал  -
Эдгар не разобрал слов, - и тотчас, словно стон, раздался испуганный го-
лос его матери: - Нет, нет! не сегодня! Нет!
   Эдгар замер: они приближаются, сейчас он  все  услышит.  Каждый  едва
уловимый шаг отзывался болью в его груди. И этот голос -  каким  гнусным
казался он ему, этот жадно домогающийся голос его  врага!  -  Не  будьте
жестоки. Вы были так прекрасны сегодня. - И снова голос матери:  -  Нет,
этого нельзя, я не могу, оставьте меня.
   В ее голосе столько тревоги, что мальчик пугается. Чего он  хочет  от
нее? Чего она боится? Они уже совсем близко, сейчас они подойдут  к  его
двери. Он стоит за ней, дрожащий и невидимый, на  расстоянии  ладони  от
них, скрытый только тонкой доской двери. Шепот их звучит над  самым  его
ухом.
   - Идемте, Матильда, идемте! - И снова стон матери, но уже тише - стон
почти сломленного сопротивления.
   Но что это? Они идут дальше! Его мать прошла мимо своей комнаты! Куда
он ее тащит? Почему она больше ничего не говорит? Не заткнул  ли  он  ей
рот? Может быть, он ее душит?
   Эта мысль сводит его с ума. Дрожащей рукой он приоткрывает дверь.  Он
видит обоих в полутемном коридоре. Барон обнял его мать за талию и  тихо
уводит ее; она, повидимому, уступает ему. Вот он  останавливается  перед
своей комнатой. "Он хочет затащить ее туда, - в страхе думает мальчик, -
сейчас случится самое ужасное".
   Одним толчком он распахивает дверь, выбегает в коридор, бросается  за
ними вслед. Увидев, как что-то мчится на нее из темноты, его мать вскри-
кивает, она едва не падает без чувств, барон подхватывает ее. Но в ту же
секунду барон чувствует, как маленький, слабый кулак бьет его по губам и
какое-то существо, точно разъяренная кошка, вцепляется в него. Он выпус-
кает из своих объятий испуганную женщину, та быстро  убегает,  и  барон,
еще не зная, с кем он дерется, отвечает ударом на удар.
   Мальчик знает, что он слабее противника, но не  уступает.  Наконец-то
настал долгожданный час расплаты за измену, наконец-то он  может  излить
всю накопившуюся ненависть. Стиснув зубы, не помня себя, он в  исступле-
нии бьет кулаками куда попало. Теперь и барон узнал его, и в  нем  кипит
ненависть к этому тайному соглядатаю, который отравил ему последние  дни
и испортил игру; он безжалостно возвращает удары. Эдгар вскрикивает,  но
не сдается и не зовет на помощь. С минуту они дерутся, озлобленно и без-
молвно, в темноте коридора. Наконец, до сознания барона доходит вся  не-
лепость его драки с мальчишкой; он хватает его за плечо,  чтобы  отшвыр-
нуть от себя. Но Эдгар, чувствуя, что его силы на исходе, зная,  что  он
сию минуту будет побежден и избит, в ярости впивается зубами в  крепкую,
твердую руку, которая хочет  схватить  его  за  шиворот.  Враг  невольно
вскрикивает и выпускает мальчика; в то же мгновение  Эдгар  бросается  в
свою комнату и запирает дверь на задвижку.
   Всего минуту длилась эта полуночная битва. Никто в коридоре ничего не
заметил. Все тихо, все погружено в сон. Барон вытирает окровавленную ру-
ку платком и беспокойно глядит в темноту. Нет, никто не  слышал.  Только
сверху - точно издеваясь - мерцает последний неверный огонек.

   ГРОЗА

   "Что это было - сон? Дурной, страшный сон? - спрашивал себя на другое
утро Эдгар, очнувшись весь в поту от ночных кошмаров. Руки и ноги онеме-
ли. В висках глухо стучало, и, посмотрев на себя, он с  испугом  обнару-
жил, что спал не раздеваясь. Он вскочил, подошел к зеркалу и отшатнулся,
увидев свое бледное, искаженное лицо с кровоподтеком на лбу.  Собравшись
с мыслями, он с ужасом вспомнил ночную битву в коридоре,  вспомнил,  как
весь дрожа вбежал в комнату и бросился одетый на постель. Тут он, должно
быть, заснул - забылся тяжелым, тревожным сном и еще раз пережил все, но
по-иному, еще страшнее, вдыхая влажный запах свежей, струящейся крови.
   Снизу доносился хруст гравия под ногами. Голоса взлетали, словно нез-
римые птицы, солнце протягивало свои лучи в глубь комнаты. Должно  быть,
было уже позднее утро, но, взглянув на часы, он увидел, что стрелка  по-
казывает полночь. Он забыл их завести вчера, и от этой неопределенности,
от ощущения, что он повис где-то во времени, его охватила  тревога,  еще
усугубленная неизвестностью; он плохо понимал, что в сущности случилось.
Он торопливо привел себя в порядок и спустился вниз со смутным  чувством
вины и беспокойства в душе.
   В столовой, на обычном месте, мать его сидела  одна.  Эдгар  вздохнул
свободно, увидев, что его врага нет, что ему не придется смотреть в  это
ненавистное лицо, по которому он вчера ударил кулаком. Все  же  он  нес-
колько неуверенно подошел к столу.
   - С добрым утром, - поздоровался он.
   Мать не ответила. Она даже не посмотрела на него;  ее  взгляд  с  ка-
ким-то странным упорством был устремлен на окно. Она была очень  бледна,
под глазами легли синие тени, ноздри часто вздрагивали, как всегда, ког-
да она нервничала. Эдгар кусал губы. Это  молчание  смущало  его.  Может
быть, он сильно поранил барона? Знает ли она вообще о ночном  столкнове-
нии? Неизвестность мучила его. Но ее лицо было так  неподвижно,  что  он
даже не осмеливался смотреть на нее от страха, что опущенные сейчас гла-
за вдруг вскинутся и вопьются в него. Он сидел очень тихо,  стараясь  не
производить ни малейшего шума. Осторожно подымал чашку и  ставил  ее  на
блюдце, украдкой косясь на пальцы матери, игравшие ложечкой:  их  беспо-
койные движения выдавали сдерживаемый гнев. Так он просидел четверть ча-
са в мучительном ожидании. Мать не проронила ни единого слова. И теперь,
когда она поднялась, все еще не замечая его присутствия, он не знал, что
ему делать-оставаться одному за столом или идти за ней. В  конце  концов
он встал и покорно пошел за матерью, которая по-прежнему не обращала  на
него внимания; чувствуя, что смешно плестись за ней, он замедлил шаги  и
понемногу отстал. Не взглянув на него, она прошла в свою комнату.  Когда
Эдгар поднялся наверх, он очутился перед запертой дверью.
   Что случилось? Он ничего не понимал. Вчерашняя  уверенность  покинула
его. Может быть, он был неправ вчера, когда напал на барона? И  что  они
ему готовят: наказание, новое унижение? Что-то должно случиться - что-то
ужасное, неминуемое. Он чувствовал давящую предгрозовую тяжесть,  напря-
жение двух электрических полюсов, которое должно было, разрядиться  мол-
нией. И это бремя предчувствий он влачил в продолжение четырех  одиноких
часов, до самого обеда, бродя из комнаты  в  комнату,  пока  его  узкие,
детские плечи не согнулись под незримым грузом; за стол сел, уже готовый
покориться.
   - Добрый день, - снова сказал он, чтобы разорвать это молчание - зло-
вещее молчание, нависшее над ним черной тучей.
   Ответа опять не последовало; мать опять смотрела мимо него. И с новым
испугом Эдгар увидел себя лицом к  лицу  с  обдуманной,  сосредоточенной
злобой, какой он еще не знал в своей жизни. До сих пор вспышки  гнева  у
его матери вызывались главным образом нервным раздражением и быстро раз-
решались снисходительной улыбкой. Но на этот раз он, видимо, возбудил  в
ней неистовую ярость, вырвавшуюся из сокровенных глубин ее  существа,  и
он сам испугался этой неосторожно пробужденной силы. Он почти не  дотро-
нулся до еды. Ком стоял у него в горле,  грозя  задушить  его.  Но  мать
словно ничего не замечала. Только вставая из-за  стола,  она  обернулась
как будто случайно и сказала:
   - Приходи наверх, Эдгар, мне надо с тобой поговорить.
   Эти слова не прозвучали угрозой, но в них было столько ледяного холо-
да, что Эдгара пробрала дрожь, словно ему надели на шею  железную  цепь.
Его сопротивление было сломлено. Молча, как побитая собака, пошел он  за
матерью наверх.
   Она продлила его муки, помолчав еще несколько минут.  Он  слышал  бой
часов, смех ребенка во дворе и громкий стук своего сердца. Но и она, ви-
димо, не была уверена в себе: она заговорила, не глядя на  него,  повер-
нувшись к нему спиной.
   - Я не буду говорить о твоем вчерашнем поведении.
   Это было неслыханно, и мне стыдно вспоминать о  нем.  За  последствия
пеняй на себя. Но только знай - в последний раз ты был один среди взрос-
лых. Я только что написала твоему отцу, что тебе нужен  воспитатель  или
придется отдать тебя в пансион, чтобы ты научился прилично вести себя. Я
больше не хочу мучиться с тобой.
   Эдгар стоял, опустив голову. Он чувствовал, что это только  введение,
угроза, и с тревогой ждал самого главного.
   - А сейчас ты извинишься перед бароном.
   Эдгар встрепенулся, но она не дала ему перебить себя.
   - Барон сегодня уехал, и ты напишешь ему письмо, которое я тебе  про-
диктую.
   Эдгар хотел возразить, но мать была непреклонна:
   - Без разговоров. Вот бумага и перо. Садись.
   Эдгар поднял глаза. Ее взгляд выражал непоколебимую решимость.  Такой
он никогда еще не видел свою мать - такой суровой и спокойной. Ему стало
страшно. Он сел, взял перо и низко нагнул голову над столом.
   - Сверху число. Написал? Перед обращением пропусти строку. Так.  Глу-
бокоуважаемый барон! Восклицательный  знак.  Опять  пропусти  строку.  Я
только что с сожалением узнал, - написал? - с сожалением узнал,  что  вы
уже покинули Земмеринг, - Земмеринг с двумя м, - и  я  вынужден  сделать
письменно то, что хотел сделать лично, а именно, - пиши  поскорее,  кал-
лиграфии не требуется! - извиниться перед вами за свое вчерашнее поведе-
ние. Как вы, вероятно, знаете со слов моей мамы, я еще не оправился пос-
ле тяжелой болезни и очень раздражителен. Многое  представляется  мне  в
преувеличенном виде, и я через минуту раскаиваюсь в том, что...
   Согнутая над столом спина выпрямилась. Эдгар обернулся: все  его  уп-
рямство вернулось к нему.
   - Этого я не напишу, это неправда!
   - Эдгар!
   В ее голосе была угроза.
   - Это неправда. Я ничего не сделал, в чем должен раскаиваться.  Я  не
сделал ничего дурного, и мне не за что извиняться. Я  только  побежал  к
тебе, когда ты позвала на помощь.
   Ее губы побелели, ноздри задрожали.
   - Я звала на помощь? Ты с ума сошел!
   Эдгар пришел в ярость. Он порывисто вскочил.
   - Да, ты звала на помощь, там, в коридоре, вчера ночью, когда он тебя
схватил. Ты крикнула: "Оставьте, оставьте меня!" И  так  громко,  что  я
слышал у себя в комнате.
   - Ты лжешь, я не была с бароном здесь, в коридоре.
   Он меня проводил только до лестницы... У  Эдгара  сердце  замерло  от
этой бесстыдной лжи.
   Широко открытыми, остекленевшими глазами смотрел он на мать.
   - Ты... - сказал он срывающимся голосом, - не была... в  коридоре?  И
он... он тебя не схватил? Не держал насильно?
   Она рассмеялась. Сухим, холодным смехом.
   - Тебе приснилось.
   Это было уже слишком. Правда, он знал теперь, что взрослые лгут,  что
они прибегают к мелким, ловким уверткам, к прозрачной лжи и хитрым двус-
мысленностям. Но это наглое, хладнокровное  запирательство  с  глазу  на
глаз приводило его в бешенство.
   - А эта шишка на лбу мне тоже приснилась?
   - Откуда я знаю, с кем ты подрался? Но я не намерена с  тобой  препи-
раться. Ты должен слушаться, и все. Садись и пиши!
   Она была очень бледна и напрягала последние силы, чтобы сохранить са-
мообладание.
   Но в Эдгаре словно что-то оборвалось, погасла последняя искра веры. В
его голове не укладывалось, что можно так просто растоптать ногами прав-
ду, будто горящую спичку. Сердце сдавило точно ледяной  рукой,  и  слова
вырвались колючие, злые, глумливые:
   - Вот как? Все это мне приснилось? Все, что было в  коридоре,  и  эта
шишка? И что вы вчера гуляли вдвоем в лунном свете и что он хотел увести
тебя по темной тропинке - и это тоже приснилось? Ты думаешь, меня  можно
запереть в комнате, как маленького? Нет, я не так глуп, как вы  думаете.
Что знаю, то знаю.
   Он дерзко смотрел ей прямо в глаза; видеть перед собою так близко ли-
цо собственного сына, искаженное ненавистью, оказалось свыше ее сил. Уже
не сдерживаясь, она крикнула:
   - Марш! Пиши сейчас же. Или...
   - Или что?.. - с вызовом спросил он.
   - Или я высеку тебя, как маленького ребенка.
   Эдгар, насмешливо улыбаясь, сделал шаг к ней. И тут  же  почувствовал
ее руку на своем лице. Эдгар вскрикнул. И, как утопающий, который  судо-
рожно бьет руками, ничего не сознавая, кроме глухого шума в ушах и крас-
ных кругов перед глазами, он кинулся на нее с кулаками. Он ощутил что-то
мягкое, вот ее лицо, услыхал крик...
   Этот крик вернул ему сознание. Он пришел в себя и понял всю  чудовищ-
ность своего поступка. Он бил свою мать! Страх овладел  им,  и  стыд,  и
ужас, неудержимое желание убежать, исчезнуть, провалиться сквозь  землю,
только бы не встречаться с ней взглядом. Он бросился к двери,  сбежал  с
лестницы, выскочил на улицу - скорей, скорей, будто за ним гналась целая
свора собак.

   ПЕРВЫЕ УРОКИ

   Добежав до леса, он, наконец, остановился. Он должен  был  ухватиться
за дерево, так сильно дрожали колени от страха и  волнения,  так  хрипло
вырывалось дыхание из перетруженной груди. Ужас перед содеянным,  неотс-
тупно мчавшийся за ним, теперь держал его за горло, сотрясал  все  тело.
Что делать? Куда бежать? Уже здесь, на опушке леса, в каких-нибудь  пят-
надцати минутах от гостиницы, он чувствовал себя покинутым.
   Все казалось иным - неприязненным и враждебным, с тех пор как он  ос-
тался один и без опоры. Деревья, которые  еще  вчера  по-братски  шумели
вокруг него, теперь теснились угрюмо и зловеще. А ведь то, что ему пред-
стоит, будет еще во сто крат страшнее и непонятнее. Голова  кружилась  у
мальчика от мысли, что он один в огромном, неведомом  мире.  Нет,  этого
ему не вынести, не вынести одному. Но к кому бежать? Отца он боялся: тот
был вспыльчив, неприступен и сейчас же отправит его обратно. Но домой он
не пойдет, лучше уж кинуться в чуждый мир, неведомый и опасный;  никогда
он не посмеет взглянуть в лицо матери, по которому ударил кулаком.
   Тогда он вспомнил о бабушке, доброй, милой старушке, которая баловала
его с детства и всегда заступалась за него, когда ему грозило  наказание
или незаслуженная обида. Он укроется у нее в Бадене, пока пройдет первый
шквал гнева, оттуда напишет письмо родителям и попросит прощения. За эти
четверть часа он уже почувствовал себя до того уничтоженным -  от  одной
мысли, что он, беспомощный мальчик, остался один во всем мире, - что  он
проклял свою гордость, глупую гордость, которую  внушил  ему  обманувший
его чужой человек. Он хотел опять стать ребенком, таким, каким был преж-
де, послушным, - терпеливым, без притязаний, всю  нелепость  которых  он
теперь понимал.
   Но как добраться до Бадена? Как преодолеть такое расстояние?  Он  то-
ропливо вытащил маленький кожаный кошелек, который всегда носил с собой.
Слава богу, там еще поблескивает новенький золотой в двадцать крон,  ко-
торый ему подарили ко дню рождения. Он все  не  мог  решиться  истратить
его. Почти каждый день он проверял, лежит ли он на месте, с наслаждением
разглядывал его, чувствуя себя богачом, и с благодарной нежностью,  ста-
рательно тер монету носовым платком, пока она не начинала сверкать,  как
маленькое солнце. Но хватит ли этих денег? - вдруг с испугом спросил  он
себя. Так часто ездил он по железной дороге и ни разу не подумал о  том,
что за это надо платить и сколько это может стоить - одну крону или сто.
Впервые он понял, что в жизни есть вещи, о которых он никогда не задумы-
вался, что все окружающие предметы, которые он держал в руках,  которыми
он играл, имели каждый свою стоимость, свой особый вес. Он, еще час тому
назад мнивший себя всезнающим, оказывается, проходил без  внимания  мимо
тысячи тайн и загадок; и он со стыдом признавался себе, что  его  убогая
мудрость споткнулась уже на  первой  ступени  при  входе  в  жизнь.  Все
сильнее робел он, все короче становились его неуверенные шаги по пути  к
станции. Как часто он мечтал о таком побеге, мечтал окунуться  в  жизнь,
стать императором или королем, солдатом или поэтом - а теперь он нереши-
тельно смотрел на маленькое, светлое здание вокзала и  думал  только  об
одном: хватит ли ему двадцати крон, чтобы добраться до бабушки?  Рельсы,
блестя на солнце, убегали вдаль. Вокзал был пуст. Эдгар робко подошел  к
кассе и шепотом, чтобы никто не слышал, спросил, сколько стоит билет  до
Бадена. Удивленное лицо выглянуло из темного окошечка, два глаза улыбну-
лись из-за очков застенчивому мальчику.
   - Целый билет?
   - Да, - пролепетал Эдгар без капли гордости, замирая от  страха,  что
целый билет стоит слишком дорого.
   - Шесть крон.
   - Пожалуйста!
   Со вздохом облегчения он просунул в окошко свою столь любимую блестя-
щую монету. Получив сдачу, Эдгар опять почувствовал себя баснословно бо-
гатым, в руках коричневый кусок картона - залог свободы, в  кармане  ти-
хонько позвякивает серебро.
   Из расписания он узнал, что поезд должен прибыть через  двадцать  ми-
нут. Эдгар уселся в уголок. На перроне стояло несколько человек,  рассе-
янно поглядывая по сторонам. Но Эдгару казалось, что все смотрят на него
и удивляются, что такой маленький мальчик путешествует один,  как  будто
его преступление и побег были написаны у него на лбу. Он  вздохнул  сво-
бодно, когда, наконец, послышался свисток паровоза  и  поезд  подошел  к
станции, поезд, который должен был увезти его в мир. Лишь садясь  в  ва-
гон, он заметил, что у него билет третьего класса. До сих пор  он  ездил
только в первом, и снова он почувствовал, что здесь  что-то  новое,  что
есть различия, которых он не замечал. И соседи его оказались  не  такие,
как всегда. Против него сидели итальянцы-рабочие, с заступами и лопатами
в жестких руках; они переговаривались хриплыми голосами, и глаза  у  них
были грустные и усталые. Должно быть, они измучились на работе;  некото-
рые, прислонившись к твердой и грязной стенке, крепко спали, несмотря на
грохот колес. Они работали, чтобы получить деньги, думал  Эдгар,  но  он
понятия не имел, сколько они могли заработать,  только  чувствовал,  что
деньги бывают не всегда и что их как-то надо добывать. Впервые он понял,
что принимал благосостояние, к которому привык, как нечто должное, тогда
как справа и слева от его жизни зияли темные пропасти, куда  он  никогда
не заглядывал. Он вдруг осознал, что на свете много различных  профессий
и призваний, что его со всех сторон обступали тайны, а  он  ни  разу  не
потрудился подумать о них. Этот час самостоятельной жизни многому научил
Эдгара, многое он увидел из тесного купе с окнами в открытое поле.  И  в
его душе сквозь смутный страх начало пробиваться если еще не счастье, то
изумление перед многообразием жизни. Он убежал, как трус,  из  страха  -
это сознание не покидало его ни на минуту, - но в первый раз в жизни  он
действовал самостоятельно, узнал частицу реального мира,  мимо  которого
до сих пор проходил без внимания. Впервые в жизни, быть  может,  он  сам
стал для своих родителей такой же тайной, какой для него  была  действи-
тельность. Другими глазами смотрел он теперь в окно. Ему  казалось,  что
он впервые видит подлинную жизнь, точно спало покрывало со всех  явлений
и обнажилась их сокровенная сущность. Дома пролетали мимо, словно уноси-
мые ветром, и он думал о живущих там людях -  богатые  они  или  бедные,
счастливые или несчастные, Так же ли они, как и он, жаждут все узнать  и
есть ли у них дети, которые до сих пор тоже только играли в жизнь, как и
он. Железнодорожники, стоявшие на путях  с  развевающимися  флажками,  в
первый раз не казались ему, как до сих пор, просто куклами, неживыми иг-
рушками, поставленными здесь случайно: он начал понимать, что в этом  их
судьба, их борьба с жизнью. Все быстрее катились колеса, поезд,  извива-
ясь змеей, спускался в долину, все ниже  становились  горы,  все  дальше
уходили назад. Вот и равнина. Эдгар еще раз оглянулся - горы уже  только
призрачно синели, далекие и недостижимые, и ему казалось, что  там,  где
они медленно растворялись в мглистом небе, осталось его детство.

   ТРЕВОЖНЫЙ МРАК

   Но когда поезд остановился в Бадене и Эдгар очутился один на перроне,
где уже горели фонари и мерцали издали зеленые и красные сигнальные  ог-
ни, ему вдруг страшно стало надвигающейся ночи. Днем он  еще  чувствовал
себя уверенно; ведь кругом были люди, можно  было  отдохнуть,  сесть  на
скамейку или постоять перед витриной магазина. Но как это вынести, когда
люди попрячутся по домам, где каждого ждет постель, мирная беседа, а за-
тем спокойная ночь, а он, с сознанием своей вины, должен блуждать в оди-
ночестве, всем чужой? О, только бы иметь крышу  над  головой,  не  оста-
ваться больше ни одной минуты под чужим открытым небом! - это  было  его
единственным отчетливым желанием.
   Он торопливо шагал по хорошо знакомой дороге, не глядя  по  сторонам,
пока не подошел к вилле, где жила его бабушка. Вилла выходила на  краси-
вую широкую улицу, но была скрыта от взоров прохожих  обвитой  хмелем  и
плющом высокой оградой сада; за этой зеленой стеной ярко белел приветли-
вый старинный дом. Эдгар, словно чужой, посмотрел сквозь решетку  ворот.
В доме было тихо, окна закрыты; вероятно, все - и хозяева и гости - ушли
в глубину сада. Он уже взялся за холодное кольцо и вдруг замер на месте;
то, что два часа тому назад представлялось ему таким легким и естествен-
ным, теперь казалось невозможным. Как войти, как поздороваться,  вынести
все вопросы и отвечать на них? Как выдержать их взгляды, когда  он  ска-
жет, что тайком убежал от матери? И как объяснить свой ужасный поступок,
когда он сам теперь не понимает его? В доме хлопнула дверь, и в  безрас-
судном страхе, что кто-нибудь выйдет и увидит его, он  бросился  бежать,
сам не зная куда.
   Перед парком он остановился: там было темно и, вероятно, безлюдно. Он
посидит на скамейке и, наконец, отдохнет,  успокоится  и  обдумает  свою
судьбу. Робко вошел он в парк. У входа горело несколько  фонарей,  в  их
свете еще редкая молодая листва отливала влажным зеленоватым блеском, но
в глубине парка простиралась сплошная, душная, черная чаща,  тонувшая  в
тревожном мраке весенней ночи. Эдгар боязливо скользнул мимо людей, раз-
говаривавших или читавших под фонарями. Ему хотелось побыть одному. Но и
там, в густой тени неосвещенных аллей, он не нашел покоя. Все было насы-
щено таинственным шелестом и шепотом, тихим шумом листьев на ветру,  шо-
рохом далеких шагов, приглушенным говором, каким-то  страстным,  томным,
стонущим воркованием, исходившим не то от людей, не то от  животных,  не
то от самой тревожно спавшей природы. Здесь все дышало опасной тревогой,
притаившейся, скрытой и загадочной, словно в этом лесу, под землей,  шло
невидимое брожение; быть может, причиной тому была всего  только  весна,
но одинокий, беспомощный мальчик испытывал страх.
   Он весь сжался в углу скамейки в этом  бездонном  мраке  и  попытался
придумать, что ему рассказать дома. Но мысли ускользали раньше, чем уда-
валось их поймать; против воли он все прислушивался к приглушенным  зву-
кам, к таинственным голосам ночи. Как ужасна эта тьма,  как  тревожна  и
все же как непостижимо прекрасна! Люди ли, звери или  только  призрачная
рука ветра вплетает в ночь этот вкрадчивый шелест, этот воркующий рокот?
Мальчик напряженно вслушивался. Да, ветер шевелит листву, но здесь и лю-
ди - они приходят из освещенного города, вот они идут парами, обнявшись,
скрываются в темноте аллей. Зачем они пришли? Они не разговаривают - го-
лосов не слышно, - только гравий хрустит под ногами; иногда  в  просвете
между деревьями мелькнут две тени, тесно прижавшиеся друг к другу, как в
тот вечер его мать с бароном. Тайна, великая, сверкающая, роковая  тайна
была и здесь. Вдруг он услышал приближающиеся шаги, потом прозвучал  ти-
хий смех. Эдгар испугался, как бы его не заметили, - он еще глубже  пря-
чется в темноту. Но те двое, выходя из  непроглядного  мрака,  не  видят
его. Вот они поравнялись со скамейкой. Эдгар с облегчением вздыхает,  но
они останавливаются, прильнув лицом друг к другу. Эдгару плохо видно, он
только слышит стон, срывающийся с уст женщины, и  страстный,  бессвязный
шепот мужчины. Какое-то сладостное предчувствие пронизывает  испуганного
мальчика.
   Так они стоят с минуту, потом опять хрустит гравий под их замирающими
в темноте шагами.
   Эдгар вздрогнул, кровь быстрее и жарче побежала по жилам. И вдруг  он
почувствовал себя невыносимо одиноким в этом тревожном мраке; с  непрео-
долимой силой им овладела тоска по дружественному голосу, теплой  ласке,
по светлой комнате, по людям, которых он любит. Ему  казалось,  что  вся
смятенная тьма этой тревожной ночи погрузилась в него  и  разрывала  ему
грудь.
   Он вскочил со скамейки. Домой, домой, только  быть  дома,  в  теплой,
светлой комнате, среди людей! В конце концов что с  ним  сделают?  Пусть
его бьют, бранят - ничто его больше не пугает, после того как он  познал
этот мрак и страх одиночества.
   Он бежал, не помня себя, не чувствуя под собой  ног,  и  вдруг  опять
очутился перед виллой, опять рука его взялась за холодное кольцо. Он ви-
дел сквозь гущу зелени освещенные теперь окна, угадывал за каждым  окон-
ным стеклом знакомую комнату и родных ему людей. Одна эта близость, одна
эта первая успокоительная мысль, что сейчас  он  увидит  людей,  любящих
его, уже была счастьем. И если он еще медлил, то лишь  для  того,  чтобы
продлить это радостное предвкушение.
   Вдруг за его спиной раздался испуганный, пронзительный крик:
   - Эдгар! Да вот же он!
   Бабушкина горничная увидала его, бросилась к нему и схватила за руку.
Дверь в доме распахнулась, собака с лаем прыгнула на него,  в  саду  за-
мелькали фонари. Он слышал испуганные и счастливые голоса, радостную су-
матоху криков и топот ног, видел приближающиеся знакомые фигуры. Впереди
шла бабушка, протягивая к нему руки, а за ней - не сон  ли  это?  -  его
мать. Со слезами на глазах, дрожащий, оробевший, стоял  он  среди  этого
бурного взрыва нежности, не зная, что делать, что сказать, и сам не  по-
нимая, какое чувство владеет им - страх или счастье.

   ПОСЛЕДНИЙ СОН ДЕТСТВА

   Вот как это произошло. Его уже давно разыскивали и ждали. Мать,  нес-
мотря на весь свой гнев,  встревоженная  неистовым  волнением  мальчика,
подняла на ноги весь Земмеринг. Его искали повсюду, и уже росла  уверен-
ность, что случилось непоправимое несчастье, когда кто-то  сообщил,  что
видел мальчика около трех часов у станционной кассы. Там узнали, что Эд-
гар взял билет в Баден, и мать немедленно выехала вслед за ним,  предва-
рительно отправив телеграммы в Баден и мужу в Вену, и уже целых два часа
шла погоня за беглецом.
   Теперь его держали крепко; впрочем, он и не пытался  ускользнуть.  Со
скрытым ликованием его ввели в комнату, но, как ни  странно,  Эдгара  не
огорчал поток обрушившихся на него упреков, ведь в устремленных на  него
глазах светились любовь и радость. К тому же этот  притворный  гнев  был
непродолжителен. Бабушка опять со слезами обнимала его, никто больше  не
заговаривал о его бегстве, его окружили вниманием и заботами.  Горничная
сняла с него костюм и принесла ему курточку потеплее, бабушка  спрашива-
ла, не голоден ли он, не хочет ли чего-нибудь; все  наперебой  ухаживали
за ним, а когда заметили, что это его смущает, оставили в покое. С  нас-
лаждением чувствовал он себя снова ребенком: он  отверг  это  чувство  и
жестоко тосковал по нему, и теперь со стыдом вспоминал о  своем  дерзком
поползновении - променять все привилегии детства на  обманчивую  радость
одиночества.
   В соседней комнате зазвонил телефон. Он слышал  голос  своей  матери,
слышал отрывочные слова: "Эдгар... вернулся... приезжай... последним по-
ездом", и удивлялся, что она не накинулась на него, а  только  обняла  и
как-то странно посмотрела ему в глаза. Чувство раскаяния говорило в  нем
все сильнее, и охотнее всего он сбежал бы от забот бабушки и тети и  по-
дошел к матери попросить у нее прощения; с полным смирением ей одной  он
сказал бы, что хочет опять быть ребенком и будет слушаться. Но  едва  он
поднялся, бабушка в страхе спросила:
   - Куда ты?
   Он остановился, пристыженный. Стоит ему пошевелиться, как они уже пу-
гаются, боятся, что он опять убежит. Откуда им знать, что он горько рас-
каивается в своем бегстве!
   Стол был накрыт, ему принесли наскоро  приготовленный  ужин.  Бабушка
сидела рядом с ним и не спускала с него глаз. Она, тетя и горничная  как
бы заключили его в круг сердечного тепла и тихого уюта, и  он  испытывал
блаженное чувство успокоения. Его смущало только то, что мать не входила
в комнату. Если бы она знала, как искренне он смирился, она  бы,  навер-
ное, пришла!
   С улицы послышался стук колес, у ворот остановилась коляска. Все  так
заволновались, что встревожился и Эдгар. Бабушка вышла, из темного  сада
донеслись громкие голоса, и вдруг он понял, что приехал  отец.  Эдгар  с
испугом заметил, что он опять остался один в комнате; даже минута одино-
чества страшила его. Отец был строг, только его  одного  Эдгар  действи-
тельно боялся. Он прислушался: отец  был  явно  взволнован,  он  говорил
громко и сердито. Ему отвечали успокаивающие голоса бабушки и матери,  -
по-видимому, они старались смягчить его. Но голос отца оставался суровым
и твердым, твердым, как его шаги, которые звучат все ближе  и  ближе,  -
они уже в соседней комнате, вот уже у самой двери; сильный  толчок  -  и
дверь распахивается настежь.
   Отец Эдгара был высокого роста. И невыразимо маленьким показался себе
мальчик, когда в комнату торопливо вошел взволнованный, не на шутку рас-
серженный отец.
   - Что это ты вздумал, скверный мальчишка? Как ты посмел так  напугать
маму?
   Голос его звучал гневно, и руки беспокойно  двигались.  За  ним  тихо
вошла мать Эдгара. Лицо у нее было расстроенное.
   Эдгар не отвечал. Ему хотелось сказать что-нибудь в свое  оправдание;
но как объяснить, что его обманули и побили? Поймет ли отец?
   - Что же ты молчишь? Язык проглотил? В чем дело?  Говори,  не  бойся.
Отчего ты убежал? Должна же быть какая-нибудь причина!  Тебя  кто-нибудь
обидел?
   Эдгар медлил. Нахлынувшие воспоминания снова пробудили в нем гнев, он
уже готов был все рассказать. И тут он увидел - сердце у него замерло, -
что мать за спиной отца делает ему какие-то таинственные  знаки.  Он  их
сразу не понял. Но она посмотрела на него,  и  он  прочел  в  ее  глазах
мольбу. Тихо, тихо она подняла руку и прижала палец к губам.
   И внезапно мальчика охватило огромное, неимоверное  чувство  счастья.
Он понял, что она просит его сохранить тайну и что от слов, которые сор-
вутся с его детских уст, зависит ее судьба. Все существо  его  пронизала
бурная радость, он себя не помнил от гордости: его мать доверилась  ему.
Он принесет себя в жертву, он еще преувеличит свою  вину,  -  тогда  она
увидит, что на него можно положиться, как на взрослого.  Он  собрался  с
силами:
   - Нет, нет... не было никакой причины. Мама была очень добрая, а я не
слушался, я плохо себя вел... и вот... я убежал, я боялся.
   Отец изумленно посмотрел на него. Менее всего он ожидал такого  приз-
нания. Гнев его немного остыл.
   - Это хорошо, что ты сам сожалеешь... Не  будем  сейчас  говорить  об
этом. Я вижу, ты сам понял... Смотри, чтобы этого больше не было.
   Он помолчал, глядя на сына. Голос его смягчился.
   - Какой ты бледный! Но мне кажется, ты еще вырос. Надеюсь, ты  больше
не будешь делать такие глупости. Ты ведь уже не маленький, пора бы стать
умней.
   Эдгар, не отрываясь, смотрел на свою мать. Что-то блеснуло в ее  гла-
зах. Или это просто отблеск лампы? Нет, в  самом  деле  что-то  блестит,
влажное и светлое, а на губах играет благодарная улыбка. Потом его  пос-
лали спать, но это его не огорчило, он даже рад был остаться  один:  ему
есть о чем подумать, - столько новых и  пестрых  впечатлений!  Все  горе
последних дней забылось, он весь был во власти своего  первого  в  жизни
переживания, и сердце сладко замирало от предчувствия грядущих  событий.
За окном во мраке ночи шумели деревья, но он уже  не  испытывал  страха.
Все тревоги его исчезли, с тех пор как он узнал, как богата  жизнь.  Се-
годня он впервые увидел действительность во всей ее наготе, не прикрытую
тысячью обольщений детства, ощутил ее неизъяснимую, влекущую красоту. Он
никогда не думал, что за один день можно испытать так  много  и  горя  и
счастья, столько разных,  быстро  сменяющихся  чувств,  и  его  радовала
мысль, что предстоит еще много таких дней, что впереди целая жизнь,  ко-
торая откроет ему все свои сокровища. Сегодня он впервые смутно предуга-
дал многообразие жизни, впервые, казалось  ему,  он  понял  человеческую
природу, понял, что люди нуждаются друг в друге - даже когда  мнят  себя
врагами, - и что сладостно быть любимым ими. Он ни о чем и ни о  ком  не
мог думать с ненавистью, ни в чем не раскаивался, и даже для барона, для
этого соблазнителя, злейшего своего врага, он нашел в душе новое чувство
признательности: это он распахнул перед ним двери в мир первых пережива-
ний.
   Было радостно лежать в темноте и предаваться таким думам, уже сливаю-
щимися со сновидениями. Еще минута - и он бы заснул. Но вдруг ему  почу-
дилось, что отворилась дверь и кто-то тихо вошел. Сначала он не  поверил
себе и не поднял отяжелевших от дремоты век. Но вот чье-то теплое  дыха-
ние коснулось его лица, и он понял, что это его мать. Она целовала его и
ласково гладила по голове. Он чувствовал ее поцелуи и ее слезы;  отвечая
на ласки, он принимал их как знак примирения и благодарности за его мол-
чание. Только позже, много лет спустя, он понял, что эти немые слезы бы-
ли обетом стареющей женщины принадлежать только ему, своему ребенку, по-
нял, что это был отказ от себялюбивых желаний, прощанье  с  надеждой  на
пылкую страсть. Он не знал, что она ему благодарна и за то, что он  спас
ее от опасного приключения, и что, обнимая его, она завещала ему на  всю
его будущую жизнь горькое и сладостное бремя любви. Всего этого  мальчик
не понял тогда, но он чувствовал, что нет большего блаженства, чем  быть
любимым, и что любовью матери он уже приобщился к великой тайне мира.
   Когда она уже отняла руку и, еще раз поцеловав его,  тихо  вышла,  на
губах у него осталось ощущение ее теплого дыхания. И сердце  его  сладко
заныло от желания еще много раз прижиматься к мягким губам и чувствовать
ласку нежной руки, но это вещее предвидение жгучей тайны было уже  зату-
манено сном. Еще раз промелькнули перед ним  пестрые  картины  последних
часов, еще раз заманчиво раскрылась перед ним книга  его  юности.  Потом
мальчик заснул. Так начался для него более глубокий сон - сон его жизни.

   ЛЕТНЯЯ НОВЕЛЛА

   Август прошлого года я провел в Каденаббии, одном из тех местечек  на
берегу озера Комо, которые так укромно притаились  между  белых  вилл  и
темных деревьев. Даже в самые шумные весенние дни, когда толпы  туристов
из Белладжио и Менаджио наводняют узкую полоску берега, в городке  царят
мир и покой, а теперь, в августовский зной, это была сама тишина, благо-
ухающая и солнечная. Отель был почти пуст -  немногочисленные  обитатели
его с недоумением взирали друг на друга, не понимая, как  можно  избрать
местом летнего отдыха этот заброшенный уголок, - а каждое утро, встреча-
ясь за столом, изумлялись, почему никто до сих пор  не  уехал.  Особенно
удивлял меня один уже немолодой человек, чрезвычайно представительный  и
элегантный, нечто среднее между английским лордом и  парижским  щеголем.
Он не занимался водным спортом и целые дни просиживал  на  одном  месте,
задумчиво провожая глазами струйку дыма своей сигареты или  перелистывая
книгу. Два несносно скучных, дождливых дня и явное дружелюбие этого гос-
подина быстро придали нашему  знакомству  оттенок  сердечности,  которой
почти не мешала разница в годах. Лифляндец по рождению,  воспитывавшийся
во Франции, а затем в Англии, человек без определенных занятий и вот уже
много лет без постоянного места жительства, он - в высоком смысле  -  не
знал родины, как не знают ее все рыцари и пираты красоты, которые носят-
ся по городам мира, алчно вбирая в себя все прекрасное, встретившееся на
пути. По-дилетантски он был сведущ во всех искусствах, но сильнее  любви
к искусству было аристократическое нежелание служить ему; он взял у  ис-
кусства тысячу счастливых часов, не дав  ему  взамен  ни  одной  секунды
творческого огня. Жизнь таких людей кажется ненужной, ибо никакие узы не
привязывают их к обществу и все накопленные ими сокровища, которые  сла-
гаются из тысячи неповторимых и драгоценных  впечатлений,  обращаются  в
ничто с их последним вздохом - никому не завещанные.
   Однажды вечером, когда мы после обеда сидели перед отелем и смотрели,
как медленно темнеет светлое озеро, я заговорил об этом. Он улыбнулся.
   - Быть может, вы не так уж неправы. А впрочем, я не дорожу воспомина-
ниями. Пережитое пережито в ту самую секунду, когда  оно  покидает  нас.
Поэзия? Да разве она тоже не умирает через двадцать, пятьдесят, сто лет?
Но сегодня я расскажу вам кое-что; на мой взгляд это послужило бы недур-
ным сюжетом для новеллы. Давайте пройдемся. О таких  вещах  лучше  всего
говорить на ходу.
   Мы пошли по чудесной дорожке вдоль берега. Вековые кипарисы и  разве-
систые каштаны осеняли ее, а в просветах между ветвями  беспокойно  поб-
лескивало озеро. Вдалеке, словно облако, белело Белладжио,  мягко  отте-
ненное неуловимыми красками уже скрывшегося солнца, а высоко-высоко  над
темным холмом в последних лучах заката алмазным блеском сверкала  кровля
виллы Сербелони. Чуть душноватая теплота не тяготила нас; будто ласковая
женская рука, она нежно касалась тени, наполняя воздух ароматом  невиди-
мых цветов.
   Мой спутник нарушил безмолвие: - Начну с  признания.  До  сих  пор  я
умалчивал о том, что уже был здесь в прошлом году, именно здесь, в Каде-
наббии, в это же время года, в этом же отеле. Это, вероятно, удивит вас,
особенно после того, как я вам рассказывал, что всю жизнь избегал  каких
бы то ни было повторений. Так слушайте. В прошлом году здесь  было,  ко-
нечно, так же пусто, как и сейчас; тот же самый господин из Милана целы-
ми днями ловил рыбу, вечером бросал ее обратно в воду и утром снова  ло-
вил; затем две старые англичанки, тихого и  растительного  существования
которых никто не замечал; потом красивый молодой человек с  очень  милой
бледной девушкой - я до сих пор не верю, что они муж и жена, уж  слишком
они любили друг друга. И, наконец, немецкое  семейство,  явно  с  севера
Германии: пожилая, ширококостная особа с волосами соломенного цвета, не-
красивыми, грубыми движениями, колючими  стальными  глазами  и  узким  -
словно его ножом прорезали - злым ртом. С нею была ее сестра - да, бесс-
порно сестра, - те же черты, но только расплывшиеся, размякшие,  одутло-
ватые. Они проводили вместе весь день, но не разговаривали между  собой,
а молча склонялись над рукодельем, вплетая в узоры всю свою бездумность,
- неумолимые парки душного мира скуки и ограниченности. А  с  ними  была
молоденькая девушка лет шестнадцати, дочь одной из  них,  не  знаю,  чья
именно, потому что угловатая незавершенность ее лица и фигуры уже сменя-
лась мягкой женственностью. В сущности она была некрасива - слишком  ху-
да, слишком незрела и, конечно, безвкусно одета. В ней  угадывалось  ка-
кое-то трогательное, беспомощное томление; большие глаза, полные темного
огня, испуганно прятались от чужого взгляда  и  поблескивали  мерцающими
искорками. Она тоже повсюду носила с собой рукоделье, но руки  ее  часто
медлили, пальцы замирали над работой, и она сидела  тихо-тихо,  устремив
на озеро мечтательный, неподвижный взгляд. Не знаю, почему это так  хва-
тало меня за душу. Быть может, мне просто приходила на ум банальная,  но
неизбежная мысль, которая всегда приходит на ум при виде увядшей  матери
и рядом цветущей дочери - человека и его тени, - мысль о том, что в каж-
дом юном лице уже таятся морщины, в улыбке - усталость, в мечте -  разо-
чарование. А может быть, меня просто привлекало это  неосознанное,  смя-
тенное, бьющее через край томление, та  неповторимая,  чудесная  пора  в
жизни девушки, когда взгляд ее с жадностью устремляется на  все,  ибо  у
нее нет еще того единственного, к чему она прилепится, как  водоросли  к
плавучему бревну. Я мог без устали наблюдать  ее  мечтательный,  влажный
взгляд, бурную порывистость, с которой она ласкала каждое живое  сущест-
во, будь то  кошка  или  собака,  беспокойство,  которое  заставляло  ее
браться сразу за несколько дел и ни одно не доводить до  конца,  лихора-
дочную поспешность, с которой она по вечерам проглатывала жалкие книжон-
ки из библиотеки отеля или перелистывала два растрепанных томика стихов,
Гете и Баумбаха, привезенные с собой... Почему вы улыбаетесь?
   Я извинился и объяснил: - Видите ли, меня рассмешило это  сопоставле-
ние - Гете и Баумбах.
   - Ах, вот что! Конечно, это несколько смешно. А с  другой  стороны  -
ничуть. Поверьте, молодым девушкам в том возрасте совершенно  безразлич-
но, какие стихи они читают - плохие или хорошие, искренние  или  лживые.
Стихи - лишь сосуды, а какое вино - им безразлично, ибо хмель уже в  них
самих, прежде чем они пригубят вино. Так и эта девушка - она была  полна
смутной тоски, это чувствовалось в блеске глаз, в дрожании рук, в поход-
ке ее, робкой, скованной и в то же время словно окрыленной. Видно  было,
что она изнывает  от  желания  поговорить  с  кем-нибудь,  поделиться  с
кем-нибудь чрезмерной полнотой чувств, но вокруг не было никого  -  одно
лишь одиночество, да стрекотание  спиц  слева  и  справа,  да  холодные,
бесстрастные взгляды обеих женщин.  Бесконечное  сострадание  охватывало
меня. И все же я не решался подойти к ней. Во-первых,  что  для  молодой
девушки в подобные минуты такой старик, как я? Во-вторых, мой  непреодо-
лимый ужас перед всякими семейными знакомствами и  особенно  с  пожилыми
мещанками исключал всякую возможность сближения. И тут  мне  пришла  до-
вольно странная мысль - я подумал: вот передо мной  молодая,  неопытная,
неискушенная девушка; наверно, она впервые в Италии,  которая  благодаря
англичанину Шекспиру, никогда не бывавшему здесь, считается  в  Германии
родиной романтической любви, страной  Ромео,  таинственных  приключений,
оброненных вееров, сверкающих кинжалов, масок, дуэний  и  нежных  писем.
Она, конечно, мечтает о любви, а кто знает  девичьи  мечты?  Это  белые,
легкие облака, которые бесцельно плывут в лазури и, как все облака, пос-
тепенно загораются более жаркими красками - сперва розовеют, потом вспы-
хивают ярко-алым огнем. Ничто не покажется ей неправдоподобным  или  не-
возможным. Поэтому я и решил изобрести для нее таинственного  возлюблен-
ного.
   В тот же вечер я написал ей длинное письмо, исполненное самой смирен-
ной и самой почтительной нежности, туманных намеков  и...  без  подписи.
Письмо, ничего не требовавшее и ничего не обещавшее, пылкое и  в  то  же
время сдержанное - словом, настоящее любовное  письмо  из  романтической
поэмы. Зная, что, гонимая смутным волнением, она всегда первой выходит к
завтраку, я засунул письмо в ее салфетку. Настало утро.  Я  наблюдал  за
ней из сада, видел ее недоверчивое удивление,  внезапный  испуг,  видел,
как яркий румянец залил ее бледные щеки, как она  беспомощно  оглянулась
по сторонам, как она поспешно, воровским движением спрятала письмо и си-
дела растерянная, почти не прикасаясь к еде,  а  потом  выскочила  из-за
стола и убежала подальше, куда-нибудь в тенистую, безлюдную аллею, чтобы
прочесть таинственное послание... Вы хотели что-то сказать?
   Очевидно, я сделал невольное движение, которое мне и пришлось  объяс-
нить:
   - А не было ли это слишком рискованно? Неужели вы  не  подумали,  что
она попытается разузнать или, наконец, просто спросит  у  кельнера,  как
попало письмо в салфетку. А может быть, покажет его матери?
   - Ну конечно, я об этом подумал. Но если бы вы  видели  эту  девушку,
это боязливое милое существо, - она со страхом  озиралась  по  сторонам,
стоило ей случайно заговорить чуть громче, - у вас отпали бы все  сомне-
ния. Есть девушки, чья стыдливость настолько велика, что  с  ними  можно
поступать как вам заблагорассудится, - они совершенно беспомощны, потому
что скорее снесут все что угодно, чем доверятся кому-нибудь. Я с улыбкой
наблюдал за ней и радовался тому, что моя игра удалась. Но вот она  вер-
нулась - и у меня даже в висках застучало. Это была другая девушка, дру-
гая походка. Она шла смятенно и взволнованно, жаркий румянец заливал  ее
лицо, очаровательное смущение сковывало шаги. И так весь день. Ее взгляд
устремлялся к каждому окну, словно там ждало разрешение загадки,  прово-
жал каждого, кто проходил мимо, и однажды упал на меня, однако я от него
уклонился, боясь выдать себя даже движением век; но и в  это  кратчайшее
мгновение я почувствовал такой жгучий вопрос, что почти испугался и сно-
ва, как много лет назад, понял, что нет соблазна сильнее, губительней  и
заманчивей, чем зажечь первый огонь в глазах девушки. Потом я видел, как
она сидела между матерью и теткой, видел ее сонные пальцы и как  она  по
временам судорожно прижимала руку к груди - несомненно, там она спрятала
письмо. Игра увлекла меня, вечером я написал ей второе письмо, и так все
последующие дни; мне доставляло своеобразное  удовольствие  описывать  в
своих посланиях чувства влюбленного юноши, изображать  нарастание  выду-
манной страсти; это превратилось для меня в  увлекательный  спорт-то  же
самое, вероятно, испытывают охотники, когда расставляют силки или  зама-
нивают дичь. Успех мой превзошел всякие ожидания и даже напугал меня;  я
уже хотел прекратить игру, но искушение было слишком велико. Походка  ее
стала легкой, порывистой, танцующей, лицо озарилось трепетной,  неповто-
римой красотой, самый сон ее, должно быть, стал лишь беспокойным  ожида-
нием письма, потому что утром черные тени окружали ее  тревожно  горящие
глаза; она даже начала заботиться о своей наружности, вкалывала в волосы
цветы; беспредельная нежность ко всему на свете исходила от  ее  рук,  в
глазах стоял вечный вопрос; по тысяче мелочей, проскальзывавших  в  моих
письмах, она догадывалась, что их автор где-то  поблизости,  -  незримый
Ариэль, который наполняет воздух музыкой, парит рядом с  ней,  знает  ее
самые сокровенные мечты и все же не хочет явиться ей. Она так  оживилась
в последние дни, что это превращение не ускользнуло даже от ее туповатых
спутниц и они не раз, с любопытством посматривая на ее подвижную  фигур-
ку, расцветающие щеки, украдкой переглядывались и обменивались добродуш-
ными усмешками. Голос ее обрел звучность, стал громче, выше,  смелей,  в
горле у нее что-то трепетало, словно  песня  хотела  вырваться  ликующей
трелью, словно... Я вижу, вы опять улыбаетесь.
   - Нет, нет, продолжайте, пожалуйста. Я только подумал, что  вы  прек-
расно рассказываете. Прошу прощенья, но у вас просто талант.  Вы  смогли
бы выразить это не хуже, чем любой из наших писателей.
   - Вы, очевидно, хотите осторожно и деликатно  намекнуть  мне,  что  я
рассказываю, как ваши немецкие новеллисты, - напыщенно,  сентиментально,
растянуто, скучно. Вы правы, постараюсь быть более  кратким.  Марионетка
плясала, а я уверенной рукой дергал за нитки. Чтобы отвести от себя  ма-
лейшее подозрение - ибо иногда я чувствовал, что ее взгляд испытующе ос-
танавливается на мне, - я дал ей  понять,  что  автор  письма  живет  не
здесь, а в одном из соседних курортов и ежедневно приезжает сюда на лод-
ке или пароходом. И после этого, как только раздавался колокол прибываю-
щего парохода, она под любым  предлогом  ускользала  из-под  материнской
опеки, забивалась в какой-нибудь уголок на пристани и,  затаив  дыхание,
следила за приезжающими.
   И вдруг однажды - стоял серый, пасмурный день, и я от  нечего  делать
наблюдал за ней - произошло нечто неожиданное. Среди других пассажиров с
парохода сошел красивый молодой человек, одетый с  той  вызывающей  эле-
гантностью, которая отличает молодых итальянцев; он огляделся вокруг,  и
взгляд его встретился с отчаянным, зовущим взглядом девушки. И тут же ее
робкую улыбку затопила яркая краска стыда. Молодой человек приостановил-
ся, посмотрел на нее внимательнее - что, впрочем, вполне понятно,  когда
тебя встречают таким страстным  взглядом,  полным  тысячи  невысказанных
признаний, - и, улыбнувшись, направился к ней. Уже не сомневаясь в  том,
что он есть тот, кого она так долго ждала, она обратилась в бегство, по-
том пошла медленней, потом снова побежала, то и дело оглядываясь: и  из-
вечный поединок между желанием и боязнью, страстью и стыдом, поединок, в
котором слабое сердце всегда одерживает верх над сильной волей. Он, явно
осмелев, хотя и не без удивления, поспешил за ней, почти догнал ее - и я
уже со страхом предвидел, что сейчас все смешается в  диком  хаосе,  как
вдруг на дороге показались ее мать и тетка. Девушка бросилась к ним, как
испуганная птичка, молодой  человек  предусмотрительно  отстал,  но  она
обернулась и они еще раз обменялись призывными  взглядами.  Это  "проис-
шествие чуть не заставило меня прекратить игру, но  я  не  устоял  перед
соблазном и решил воспользоваться этим так кстати подвернувшимся  случа-
ем; вечером я написал ей особенно длинное письмо,  которое  должно  было
подтвердить ее догадку. Меня забавляла мысль ввести в игру вторую марио-
нетку.
   На другое утро я просто испугался - все ее черты выражали  сильнейшее
смятение. Счастливая взволнованность уступила место непонятной мне  нер-
возности, глаза покраснели от слез, какая-то тайная боль терзала ее. Са-
мо ее молчание казалось подавленным криком, скорбно хмурился лоб,  мрач-
ное, горькое отчаяние застыло во взгляде, а ведь я именно сегодня ожидал
увидеть ясную, тихую радость. Мне стало  страшно.  Впервые  в  мою  игру
вкралось что-то неожиданное, марионетка отказалась повиноваться и пляса-
ла совсем иначе, чем я того хотел. Игра начала пугать меня, я даже решил
уйти на весь день, боясь прочесть упрек в ее глазах. Вернувшись в отель,
я понял все: их столик не был накрыт, они уехали. Ей пришлось уехать, не
сказав ему ни слова, она не могла открыться своим домашним,  вымолить  у
них еще один день, хотя бы один час; ее вырвали из сладких грез и увезли
в какую-нибудь жалкую провинциальную глушь. Об этом я и не  подумал.  До
сих пор тяжким обвинением пронизывает меня  этот  ее  последний  взгляд,
этот взрыв гнева, муки, отчаяния и горчайшей боли, которым я -  и,  быть
может, надолго - потряс ее жизнь.
   Он умолк. Ночь шла за нами, и полускрытый облаками месяц  изливал  на
землю странный  мерцающий  свет.  Казалось,  что  и  звезды,  и  далекие
огоньки, и бледная гладь озера повисли между деревьями. Мы безмолвно шли
дальше. Наконец, мой спутник нарушил молчание: - Вот и все.  Ну  чем  не
новелла?
   - Не знаю, что вам сказать. Во всяком случае это интересная  история,
и я сохраню ее в памяти вместе со многими другими. Я очень вам  благода-
рен за ваш рассказ. Но назвать его  новеллой?  Это  только  превосходное
вступление, которое, пожалуй, можно бы развить. Ведь эти люди - они едва
только успевают соприкоснуться, характеры их не определились, это  пред-
посылки к судьбам человеческим, но еще не сами судьбы. Их надо бы  допи-
сать до конца.
   - Мне понятна ваша мысль. Дальнейшая жизнь молодой девушки, возвраще-
ние в захолустный городок, глубокая трагедия будничного прозябания.
   - Нет, даже и не это. Героиня больше не занимает меня. Девушки в этом
возрасте мало интересны, как бы значительны они ни казались самим  себе,
все их переживания надуманны и потому однообразны. Девица в  свое  время
выйдет замуж за добропорядочного обывателя, а это происшествие останется
самой яркой страницей ее воспоминаний. Нет, она меня больше не занимает.
   - Странно. А я не понимаю, чем вас мог заинтересовать  молодой  чело-
век. Такие мимолетные пламенные взоры выпадают в юности на долю каждого;
большинство этого просто не замечает, другие - скоро забывают. Надо сос-
тариться, чтобы понять, что это, быть может, и есть самое чистое,  самое
прекрасное из всего, что дарит тебе жизнь, что это - самое святое  право
молодости.
   - А меня интересует вовсе не молодой человек.
   - А кто же?
   - Я изменил бы автора писем, пожилого господина, дописал бы этот  об-
раз. Я думаю, что ни в каком возрасте нельзя безнаказанно писать страст-
ные письма и вживаться в воображаемую любовь. Я попытался бы изобразить,
как игра становится действительностью, как он думает, что сам  управляет
игрой, на деле же игра давно уже управляет им. Расцветающая красота  де-
вушки, которую он, как ему кажется, наблюдает со стороны, на самом  деле
глубоко волнует и захватывает его. И в ту минуту, когда все выскальзыва-
ет у него из рук, им овладевает мучительная тоска по прерванной  игре  и
по... игрушке. Меня увлекло бы в этой любви то, что делает страсть пожи-
лого человека столь похожей на страсть мальчика, ибо  оба  не  чувствуют
себя достойными любви; я заставил бы старика томиться и робеть, он у ме-
ня лишился бы покоя, поехал бы следом за ней, чтобы снова увидеть ее,  -
и в последний момент все-таки не осмелился бы показаться ей на глаза;  я
заставил бы его на другой год снова приехать на старое место  в  надежде
встретиться с ней, вымолить у судьбы счастливый случай. Но  судьба,  ко-
нечно, окажется неумолимой. В таком плане я  представляю  себе  новеллу.
Это было бы даже...
   - Надуманно, неверно, невозможно!
   Я вздрогнул от неожиданности. Резко, хрипло, почти с угрозой  перебил
меня его голос. Я еще никогда не видел своего спутника в таком волнении.
И тут меня осенило: я понял, какой раны я нечаянно  коснулся.  Он  круто
остановился, и я с болью увидел, как серебрятся его седые волосы.
   Я хотел как можно скорее переменить тему, но он уже заговорил  снова,
сердечно и мягко, своим спокойным и ровным  голосом,  окрашенным  легкой
грустью.
   - Может быть, вы и правы. Это, пожалуй, было бы  гораздо  интересней.
"L amour coute cher aux viellards" [5] так, кажется,  озаглавил  Бальзак
самые трогательные страницы одного из своих романов, и это заглавие при-
годилось бы еще для многих историй. Но старые люди, которые  лучше  всех
знают, как это верно, предпочитают рассказывать о своих победах, а не  о
своих слабостях. Они не хотят казаться смешными, а ведь это  всего  лишь
колебания маятника извечной судьбы. Неужели вы верите, что "случайно за-
терялись" именно те главы воспоминаний Казановы, где  описана  его  ста-
рость, когда из соблазнителя он превратился в рогоносца, из обманщика  в
обманутого? Может быть, у него просто духу не хватило написать об этом.
   Он протянул  мне  руку.  Голос  его  снова  звучал  ровно,  спокойно,
бесстрастно.
   - Спокойной ночи! Я вижу, молодым людям опасно рассказывать такие ис-
тории, да еще в летние ночи. Это внушает им сумасбродные мысли и  пустые
мечты. Спокойной ночи.
   Он повернулся и ушел в темноту своей упругой походкой, на которую го-
ды все же успели наложить печать. Было уже поздно. Но усталость,  обычно
рано овладевавшая мною в мягкой духоте ночи, не приходила сегодня  из-за
волнения, которое поднимается в крови, когда  столкнешься  с  чем-нибудь
необычным или когда в какое-то мгновение переживаешь чужие чувства,  как
свои.
   Я дошел по тихой и темной дороге до виллы  Карлотта  -  ее  мраморная
лестница спускается к самой воде - и сел на холодные ступени. Ночь  была
чудесная. Огни Белладжио, которые раньше, словно светлячки, мерцали меж-
ду деревьями, теперь казались бесконечно далекими и один за другим  мед-
ленно падали в густой мрак. Молчало озеро, сверкая,  как  черный  алмаз,
оправленный в прибрежные огни. Плещущие волны с легким рокотом  набегали
на ступени - так белые руки легко бегают по  светлым  клавишам.  Бледная
даль неба, усеянная тысячами звезд, казалась бездонной; они сияли в тор-
жественном молчании; лишь изредка одна из них стремительно покидала иск-
рящийся хоровод и низвергалась в  летнюю  ночь,  в  темноту,  в  долины,
ущелья, в дальние глубокие воды, низвергалась, не ведая куда, словно че-
ловеческая жизнь, брошенная слепой силой в неизмеримую  глубину  неизве-
данных судеб.

   СТРАХ

   Когда фрау Ирена вышла из  квартиры  своего  возлюбленного  и  начала
спускаться по лестнице, ее охватил уже знакомый бессмысленный страх. Пе-
ред глазами замелькали черные круги, колени вдруг точно  окоченели,  пе-
рестали сгибаться, и ей пришлось ухватиться за перила, чтобы не  упасть.
Не впервые отваживалась она на это рискованное приключение, и такая вне-
запная дрожь тоже была ей не в новинку, но всякий раз,  возвращаясь  до-
мой, она не могла совладать с беспричинным приступом глупого и  смешного
страха. Идя на свидание, она не испытывала ничего похожего.  Экипаж  она
отпускала за углом, торопливо, не глядя по сторонам, проходила несколько
шагов до подъезда, взбегала по лестнице, и первый прилив страха, к кото-
рому примешивалось и нетерпение,  растворялся  в  жарком  приветственном
объятии. Но когда она собиралась домой, дрожь иного, необъяснимого ужаса
поднималась в ней, лишь смутно сочетаясь с чувством вины и нелепым  опа-
сением, будто каждый прохожий на улице с одного взгляда угадает,  откуда
она идет, и дерзко ухмыльнется при виде ее растерянности. Уже  последние
минуты близости были отравлены нарастающей тревогой; она торопилась  уй-
ти, от спешки у нее тряслись руки, она не вникала в слова возлюбленного,
нетерпеливо пресекала прощальные вспышки страсти, все в ней уже  рвалось
прочь, прочь из его квартиры, из его дома, от этого похождения,  обратно
в свой спокойный, устоявшийся мирок. Не понимая от волнения тех ласковых
слов, которыми возлюбленный старался ее успокоить, она на секунду  зами-
рала за спасительной дверью, прислушиваясь, не идет ли кто-нибудь  вверх
или вниз по лестнице. А снаружи уже караулил страх, чтобы сейчас же  на-
кинуться на нее, властной рукой останавливал биение  ее  сердца,  и  она
спускалась по этой пологой лестнице, едва переводя дух.
   С минуту она простояла, закрыв глаза, жадно вдыхая прохладу  полутем-
ного вестибюля. Где-то  вверху  хлопнула  дверь.  Фрау  Ирена  испуганно
встрепенулась, и сбежала с последних ступенек, а руки ее сами собой  еще
ниже натянули густую вуаль. Теперь оставалось еще самое жестокое испыта-
ние - необходимость выйти из чужого подъезда. Она пригнула  голову,  как
будто готовясь к прыжку с разбега, и решительно устремилась к полуоткры-
той двери.
   И тут она лицом к лицу столкнулась с какой-то женщиной, которая, оче-
видно, шла в этот дом.
   - Простите, - смущенно пробормотала она и собралась обойти  незнаком-
ку. Но та заслонила собой дверь и уставилась на  фрау  Ирену  злобным  и
наглым взглядом.
   - Вот я вас и накрыла! - сразу же заорала она грубым голосом.  -  Ну,
ясно, из порядочных! У нее и муж есть, и деньги, и  всего  вдоволь.  Так
нет, ей еще понадобилось сманить любовника у бедной девушки...
   - Ради бога... что вы?.. Вы ошибаетесь, - лепетала фрау Ирена и  сде-
лала неловкую попытку проскользнуть мимо, но женщина всей своей громозд-
кой фигурой загородила проход и пронзительно заверещала:
   - Как же, ошибаюсь... Нет, я вас знаю. Вы от моего дружка, от Эдуарда
идете. Наконец-то я вас застукала; теперь понятно, почему для меня у не-
го времени нет. Из-за вас, подлянка вы этакая.
   - Ради бога, не кричите так, - еле слышно выдавила из себя фрау Ирена
и невольно отступила назад, в вестибюль. Женщина насмешливо смотрела  на
нее. Этот трепет и ужас, эта явная беспомощность были ей, видимо, прият-
ны, потому что теперь она разглядывала свою жертву с самодовольной, тор-
жествующе презрительной улыбкой. А в голосе от  злобного  удовлетворения
появились даже фамильярно благодушные нотки.
   - Вот они какие, замужние дамочки: гордые да благородные. Под  вуалью
ходят чужих мужчин отбивать. А как же без вуали? Надо же потом  разыгры-
вать порядочную женщину.
   - Ну, что... что вам от меня нужно? Ведь я вас даже не знаю... Пусти-
те...
   - Ага, пустите... Домой, к супругу, в теплую комнату... Чтоб разыгры-
вать важную барыню и помыкать прислугой... А что мы тут с голоду подыха-
ем, до этого благородным дамам дела нет... Они у нас  последнее  норовят
украсть...
   Ирена усилием воли овладела собою, по какому-то наитию схватилась  за
кошелек и вытащила оттуда все бумажные деньги. - Вот...  вот...  берите.
Только пропустите меня... Я больше никогда сюда не приду... даю вам сло-
во...
   Свирепо блеснув глазами, женщина взяла деньги и при этом прошипела: -
Стерва. - Фрау Ирена вся вздрогнула от такого оскорбления,  но,  увидев,
что противница посторонилась, выбежала на улицу, не помня себя и задыха-
ясь, как самоубийца бросается с башни. В глазах у нее темнело, лица про-
хожих казались ей какими-то уродливыми масками.  Но  вот,  наконец,  она
добралась до наемного автомобиля, стоявшего на углу, без  сил  упала  на
сидение, и сразу все в ней застыло, замерло. Когда же  удивленный  шофер
спросил, наконец, странную пассажирку, куда ехать, она несколько мгнове-
ний тупо смотрела на него, пока до ее ошеломленного сознания  дошли  его
слова.
   - На Южный вокзал, - выговорила она, но вдруг у нее мелькнула  мысль,
что та тварь может броситься ей вдогонку. - Скорее, пожалуйста, скорее!
   Только по дороге она поняла,  каким  потрясением  была  для  нее  эта
встреча. Она ощутила холод своих безжизненно повисших рук и вдруг начала
дрожать, как в ознобе. К горлу подступила горечь, и вместе с тошнотой  в
ней поднялась безудержная, слепая ярость, от которой выворачивалось  все
внутри. Ей хотелось кричать, молотить кулаками, избавиться от ужаса это-
го воспоминания, засевшего у нее в мозгу, точно заноза,  забыть  мерзкую
рожу с наглой ухмылкой, противную вульгарность, которой так и разило  от
несвежего дыхания незнакомки, развратный рот, с ненавистью выплевывавший
прямо ей в лицо грубые слова, угрожающе занесенный над ней  красный  ку-
лак. Все сильнее становилась тошнота, все выше подкатывала  к  горлу,  а
вдобавок машину от быстрой езды швыряло во все стороны; Ирена хотела уже
сказать шоферу, чтобы он ехал медленнее, но вовремя спохватилась, что ей
нечем будет заплатить емуведь  она  отдала  вымогательнице  все  крупные
деньги. Она поспешила остановить машину и,  к  вящему  удивлению  шофера
вышла на полдороге. К счастью, денег ей хватило. Зато  она  очутилась  в
совершенно незнакомом районе, среди  деловито  сновавших  людей,  каждое
слово, каждый взгляд которых причиняли ей физическую боль. При этом ноги
у нее были как ватные и не желали двигаться, но она понимала,  что  надо
попасть домой, и, собрав всю свою волю, с неимоверным напряжением  тащи-
лась из улицы в улицу, словно пробиралась по болоту или глубокому снегу.
Наконец, она дошла до дому и устремилась вверх по лестнице с  лихорадоч-
ной поспешностью, но сейчас же сдержала себя, чтобы волнение ее не пока-
залось подозрительным.
   Лишь после того как горничная сняла с нее пальто и  она  услышала  из
соседней комнаты голос сына, игравшего с младшей сестренкой, а успокоен-
ный взгляд ее увидел кругом все свое, родное и надежное, к ней вернулось
внешнее самообладание, между тем как откуда-то из глубины еще накатывали
волны тревоги и болезненно бились в стесненной груди. Она  сняла  вуаль,
заставила себя придать лицу выражение беспечности и  вошла  в  столовую,
где ее муж, сидя за накрытым к ужину столом, читал газету.
   - Поздно, поздно, мой друг, - ласково пожурил он жену, поднялся и по-
целовал ее в щеку, отчего в ней, помимо воли, проснулось щемящее чувство
стыда. Они сели за стол, и муж равнодушным тоном, не отрываясь от  газе-
ты, спросил: - Где ты была так долго?
   - У... у Амелии... ей надо было кое-что купить... и я пошла с ней,  -
проговорила она и тут же рассердилась на себя за то, что  не  подготови-
лась к ответу и так неумело солгала. Обычно она заранее изобретала  тща-
тельно продуманную ложь, способную выдержать любую проверку, но  сегодня
от страха все позабыла и принуждена была прибегнуть к такой  беспомощной
импровизации. А что если муж, как в той пьесе, которую они недавно виде-
ли, вздумает позвонить по телефону и проверить?..
   - Что с тобой? Ты какая-то рассеянная... Отчего ты не снимешь шляпу?
   Уже во второй раз она обнаруживает сегодня свое волнение!  Вздрогнув,
Ирена встала, пошла в спальню снять шляпу и до тех пор смотрела в зерка-
ло, пока беспокойный взгляд ее не стал снова твердым и уверенным, Только
после этого она вернулась в столовую.
   Горничная подала ужин, и вечер прошел, как обычно,  пожалуй  молчали-
вее, менее оживленно, чем обычно, вялый, скудный разговор то и дело пре-
рывался. Мысли Ирены неустанно возвращались к  событиям  этого  дня,  но
всякий раз, дойдя до грозной минуты враждебной встречи,  отшатывались  в
испуге; тогда она поднимала взгляд, чтобы ощутить себя  в  безопасности,
среди дружественных предметов, связанных с дорогими воспоминаниями, неж-
но притрагивалась к ним и понемногу успокаивалась. А стенные  часы,  не-
возмутимо шагая в тишине своим стальным шагом, незаметно сообщали  и  ее
сердцу свой равномерный, беспечно уверенный ритм.
   На следующее утро, когда муж ушел к себе в контору, а  дети  отправи-
лись гулять и она наконец-то осталась наедине с собою, вчерашняя встреча
при ярком утреннем свете стала казаться  ей  менее  устрашающей.  Прежде
всего фрау Ирена рассудила, что вуаль у нее очень густая  и  шантажистка
никак не могла разглядеть ее лицо, а значит, ни в коем случае  в  другой
раз не узнает ее. Спокойно продумала она, как обезопасить  себя  впредь.
Она ни за что больше не пойдет на квартиру к своему возлюбленному -  та-
ким образом, возможность вторичного наскока отпадет сама собой. Остается
угроза случайной встречи, тоже маловероятная, ведь она уехала в  автомо-
биле, и, значит, та не могла выследить ее. Ни ее имя, ни  адрес  вымога-
тельнице не известны, а по общему облику трудно наверняка узнать челове-
ка. Но и на такой крайний случай фрау Ирена была вооружена.  Избавившись
от тисков страха, ничего не стоит, решила она, держать себя спокойно, от
всего отпираться, невозмутимо утверждать, что это ошибка; ведь доказать,
что она была у возлюбленного, немыслимо иначе, как застигнув ее на месте
преступления, - значит, в случае чего можно привлечь эту тварь к  ответу
за шантаж. Недаром фрау Ирена была женой одного из самых известных  сто-
личных адвокатов; из его разговоров с коллегами она усвоила, что  шантаж
должен быть пресечен немедленно и с полным хладнокровием, потому что ма-
лейшее колебание, малейший признак тревоги со стороны жертвы дают в руки
противника лишний козырь.
   Первой мерой предосторожности была короткая записка,  в  которой  она
извещала любовника, что не может прийти в условленный час ни завтра,  ни
в ближайшие дни. Ее гордость была уязвлена тягостным открытием, что  она
заменила в милостях возлюбленного такую низменную, недостойную  соперни-
цу, и теперь, с неприязненным чувством подбирая  слова,  она  испытывала
мстительную радость, что холодный тон записки ставит их свидания в зави-
симость от ее прихоти.
   Этого молодого человека, пианиста с именем, она встретила на вечере у
кого-то из знакомых и очень скоро, сама того не желая и не отдавая  себе
ни в чем отчета, стала его любовницей. Он в сущности почти  не  волновал
ее кровь, у нее не было к нему ни чувственного, ни особого духовного тя-
готения; она отдалась ему не потому, что он был нужен, желанен ей,  -  а
просто из-за недостаточно решительного  сопротивления  его  воле  и  еще
из-за какого-то беспокойного любопытства.  Ничто  -  ни  удовлетворенная
супружеским счастьем кровь, ни столь частое у женщин  чувство  духовного
оскудения - не вызывало у нее потребности в любовнике; она  была  вполне
счастлива, имея состоятельного, умственно превосходящего ее мужа и двоих
детей; она лениво нежилась в своем уютном, обеспеченном, укрытом от бурь
существовании.  Но  бывает  в  воздухе  такое  затишье,  которое   будит
чувственность не меньше, чем духота и грозы, такая равномерная  темпера-
тура счастья, которая взвинчивает  сильнее  всякого  несчастья.  Сытость
раздражает так же, как голод, и от надежной, устоявшейся жизни Ирену по-
тянуло к приключению.
   Вот в такую полосу полного довольства, которому  сама  она  не  умела
придать новые краски, молодой пианист вошел в ее  уравновешенный  мирок,
где обычно мужчины лишь пресными шутками и невинными любезностями почти-
тельно отдавали дань ее красоте, по-настоящему не ощущая в ней  женщины,
и тут впервые с девических времен что-то всколыхнулось в ее душе. В  нем
самом ее привлек, пожалуй, лишь налет печали, подчеркивавший и без  того
нарочитую томность его лица. Ирене, привыкшей видеть кругом  только  до-
вольных жизнью людей, эта печаль говорила об ином, высшем мире, и ее не-
вольно потянуло за пределы повседневных чувств, чтобы заглянуть  в  этот
мир. Похвала, вызванная минутным умилением от его игры, быть  может  че-
ресчур горячая с точки зрения приличий, заставила сидевшего у рояля  му-
зыканта взглянуть на молодую женщину, и уже в этом первом  взгляде  было
что-то зовущее. Она испугалась и вместе с тем ощутила  сладостную  жуть,
сопутствующую всякому страху, а дальнейшая беседа, вся словно  пронизан-
ная и опаленная скрытым пламенем, разожгла ее и без  того  настороженное
любопытство, так что она не уклонилась от новой беседы,  когда  встрети-
лась с ним в концерте. Дальше они стали видеться часто и уже не  случай-
но. Ей льстило, что для него, настоящего артиста, она так  много  значит
как ценительница и советчица, в чем он не раз уверял ее, и  всего  через
несколько недель их знакомства она опрометчиво согласилась на его  пред-
ложение - ей, одной ей сыграть свою новую вещь у  себя  дома;  возможно,
что у него отчасти и были такие благие намерения, но они потонули в  по-
целуях и страстных объятиях. Первым ощущением Ирены после того как  она,
неожиданно для себя, отдалась ему, был испуг перед этим поворотом  в  их
отношениях; таинственное очарование развеялось в один миг, и чувство ви-
ны за измену мужу лишь отчасти умерялось тщеславным сознанием, что  она,
как ей казалось, добровольно, впервые отринула свой респектабельный  ми-
рок.
   В первые дни она ужасалась собственной  порочности,  но  мало-помалу,
повинуясь голосу тщеславия, стала даже гордиться ею.  Впрочем,  все  эти
сложные чувства волновали ее очень недолго. Что-то бессознательно оттал-
кивало ее в этом человеке, главным образом то  новое,  непривычное,  что
собственно и пленило ее. Страстность, которая увлекала ее в его  музыке,
становилась тягостной в минуты близости, его порывистые властные объятия
были ей даже неприятны, она невольно сравнивала его себялюбивую  необуз-
данность с робким, после стольких лет супружества,  благоговейным  пылом
мужа. Но, согрешив однажды, она вновь и вновь возвращалась к  любовнику,
без восторга и без разочарования, из своеобразного чувства долга  и  еще
потому, что ей лень было побороть эту  новую  привычку.  Прошло  немного
времени, и она уже отвела своему возлюбленному определенное  местечко  в
жизни, назначила для него, как для родителей мужа, определенный  день  в
неделе; но эта связь ничуть не изменила  обычного  течения  ее  жизни  и
только что-то добавила к ней. Вскоре возлюбленный вошел в  благоустроен-
ный механизм ее существования, как некий довесок  равномерного  счастья,
как третий ребенок или новый автомобиль, и запретное любовное  приключе-
ние уже ничем не отличалось от дозволенных радостей.
   И вот впервые, когда ей надо было заплатить за это приключение насто-
ящей ценой - опасностью, она принялась мелочно  вычислять  его  истинную
стоимость. Она была так избалована судьбой  и  заласкана  близкими,  так
привыкла благодаря богатству почти не иметь желаний, что первое же  зат-
руднение оказалось ей не под силу. Она не пожелала поступиться хотя бы в
малейшей степени своей душевной безмятежностью и, почти не  задумываясь,
сразу же решила пожертвовать возлюбленным ради своего покоя.
   В тот же день к вечеру посыльный принес в ответ от возлюбленного  ис-
пуганное,  бессвязное  письмо.  Это  письмо,  наполненное   растерянными
мольбами, жалобами и упреками, слегка поколебало ее решимость  покончить
с приключением - очень уж льстила ее тщеславию пылкость любовника и  его
страстное отчаяние. Он настойчиво просил ее хоть о  мимолетной  встрече,
чтобы оправдаться, если он чем-нибудь невольно обидел ее,  и  теперь  ее
уже манила новая игра - подольше сердиться на него, чтобы стать ему  еще
желаннее. Поэтому она велела ему прийти в ту кондитерскую, где,  как  ей
вдруг вспомнилось, у нее в девические годы было свидание с  одним  акте-
ром, свидание настолько почтительное и невинное, что теперь оно казалось
ей ребячеством. Забавно, с улыбкой подумала она, что  романтика,  совсем
заглохшая за время супружеской жизни, вновь распускается пышным  цветом.
И она уже готова была радоваться вчерашнему столкновению, оказавшему  на
нее такое сильное, живительное действие, что нервы ее, обычно легко при-
ходившие в равновесие, тут все еще продолжали вибрировать.
   На этот раз она надела темненькое, незаметное платье и другую  шляпу,
чтобы, на случай новой встречи, сбить с толку вымогательницу. Она собра-
лась было закрыть лицо, но из какого-то внезапно охватившего  ее  задора
отложила вуаль. Неужели ей, достойной, уважаемой женщине, нельзя спокой-
но показаться на улице из страха перед какой-то тварью?
   Только в первую минуту, когда она вышла из дому, ее  пронизало  мимо-
летное чувство страха, нервный озноб, какой бывает, когда пробуешь  воду
кончиками пальцев, прежде чем окунуться в море. Но  эта  холодная  дрожь
через секунду сменилась уверенностью в себе, непривычным для нее самолю-
бованием; ей нравилось, что она такая легкая, гибкая, сильная,  а  такой
упругой, стремительной походки у нее не  было  никогда.  Ей  даже  стало
жаль, что кондитерская так близко - что-то неудержимо влекло ее навстре-
чу неизведанным и заманчивым приключениям. Но время  свидания  приближа-
лось, и фрау Ирене приятно было думать, что возлюбленный уже ждет ее. Он
сидел в углу и, увидев ее, вскочил с неподдельным волнением,  которое  и
льстило ей и тяготило ее. Ей пришлось попросить, чтоб он говорил потише,
таким вихрем вопросов и упреков прорвалась его душевная тревога. Ни сло-
ва не сказав об истинной причине своего отказа от условленного свидания,
она играла намеками, загадочность  которых  лишь  сильнее  раззадоривала
его. Она не сдалась на его просьбы, чувствуя, как  взвинчивает  его  эта
необъяснимая, внезапная неприступность.
   Когда после бурного получасового разговора Ирена  ушла,  не  позволив
молодому человеку ни малейшей нежности и даже ничего не пообещав на  бу-
дущее, она вся трепетала от того особенного возбуждения, какое испытыва-
ла только девушкой. Ей казалось, что где-то там, в глубине, горит  обжи-
гающий огонек и только ждет, чтобы ветер раздул его в пламя, которое ох-
ватит ее всю. Идя по улице, она жадно ловила  каждый  брошенный  на  нее
взгляд, это дружное и откровенно мужское восхищение было для нее  непри-
вычно, и ей вдруг так захотелось посмотреть на себя, что  она  останови-
лась  перед  зеркалом  в  витрине  цветочного  магазина,  чтобы  увидеть
собственную красоту в рамке из красных роз и обрызганных росой фиалок. С
девических времен не чувствовала она себя такой легкой, окрыленной; ни в
первые дни замужества, ни от объятий любовника по телу ее  не  пробегали
такие, как сейчас, электрические искры, и ей стало  нестерпимо  досадно,
что вся эта удивительная легкость, все сладостное  опьянение  будет  зря
растрачено на однообразную повседневность. Вяло  побрела  она  домой.  У
подъезда она замешкалась, чтобы еще раз полной грудью  вдохнуть  знойный
пьянящий воздух запретного приключения, чтобы его последняя,  иссякающая
волна прихлынула к самому сердцу.
   Тут кто-то тронул ее за плечо. Она обернулась. - Это  вы...  вы?  Что
вам опять надо? - в смертельном испуге пролепетала она, увидев перед со-
бой ненавистное лицо, и еще сильнее испугалась своих собственных неосто-
рожных слов. Ведь она же твердо решила не признать эту женщину, если  им
случится встретиться, все отрицать, дать резкий отпор  вымогательнице...
Но теперь уже было поздно.
   - Я битых полчаса дожидаюсь вас тут, фрау Вагнер.
   Ирена вздрогнула, услышав свою фамилию. Значит, этой твари известны и
адрес и имя. Теперь все погибло, теперь она полностью в ее власти.
   - Да, фрау Вагнер, я вас дожидаюсь битых полчаса, - укоризненно и уг-
рожающе повторила женщина.
   - Что... что же вам нужно от меня?
   - Сами знаете, фрау Вагнер. - Ирена снова  вздрогнула,  услышав  свое
имя. - Отлично знаете, зачем я пришла.
   - Я больше ни разу с ним не виделась и никогда больше  не  увижусь...
Только оставьте меня... Никогда больше...
   Женщина невозмутимо подождала, пока у Ирены от волнения пресекся  го-
лос. А затем резко оборвала ее, словно подчиненную:
   - Бросьте врать! Я за вами шла до самой кондитерской,  -  и,  увидев,
что Ирена отшатнулась, насмешливо добавила: - Делать-то мне  нечего.  Со
службы меня уволили. Говорят, тяжелые времена, работы мало. Ну как же не
попользоваться свободным временем. Чем мы хуже благородных дам, нам тоже
хочется погулять.
   Это было сказано с холодной злобой, уязвившей Ирену в  самое  сердце.
Она чувствовала себя безоружной перед такой неприкрытой, вульгарной  ни-
зостью, а в голове мутилось от страха, что эта тварь сейчас опять закри-
чит во весь голос или мимо пройдет муж, и тогда все будет  кончено.  То-
ропливо нащупала она в муфте серебряную сумочку и  выгребла  оттуда  все
деньги, какие ей попались.
   Но нагло протянутая рука не опустилась смиренно, едва ощутив  деньги,
как в тот раз, а застыла в воздухе, словно растопыренная когтистая лапа.
   - Давайте заодно и сумочку, а то как бы мне деньги не потерять,  -  с
утробным смешком выговорили презрительно вскинутые губы.
   Ирена посмотрела шантажистке прямо в глаза, но тотчас отвела  взгляд.
Эта наглая, грубая насмешка была нестерпима.  Отвращение,  точно  жгучая
боль, пронизало ее. Только бы скорее уйти, только бы не видеть этого ли-
ца! Отвернувшись, она торопливо сунула вымогательнице драгоценную сумоч-
ку и, подгоняемая страхом, взбежала по лестнице.
   Мужа еще не было дома; упав на диван, Ирена долго лежала  неподвижно,
словно ее оглушили обухом. Лишь услышав в передней голос мужа, она с ве-
личайшим усилием встала и машинально поплелась в соседнюю комнату.
   Теперь ужас водворился у нее в доме и не отступал ни на шаг.  В  дол-
гие, ничем не занятые часы, когда подробности страшной встречи  одна  за
другой вставали в ее памяти, она совершенно  ясно  поняла  безвыходность
своего положения. Эта тварь, непонятно каким образом, узнала и ее  адрес
и фамилию, и, раз первые попытки шантажа оказались так успешны, она, без
сомнения, ничем не погнушается, лишь бы побольше выжать из  своей  осве-
домленности. Год за годом будет она тяготеть над ее жизнью, как  кошмар,
который не стряхнешь даже самым отчаянным усилием, потому что,  несмотря
на собственные и мужнины средства, фрау Ирена не могла бы без ведома му-
жа собрать достаточно крупную сумму, чтобы раз и навсегда откупиться  от
этой твари. Да и кроме того она знала из случайных рассказов мужа  и  из
тех дел, которые он вел, что любые договоры и соглашения с такими  отпе-
тыми мошенниками ничего не стоят. В лучшем случае ей удастся  на  месяц,
на два отсрочить, беду, а там непрочное здание ее семейного счастья  не-
избежно рухнет, а если она увлечет за собой и свою мучительницу - радос-
ти ей от этого будет мало. С ужасающей ясностью видела она, что беда не-
отвратима, выхода нет. Но как... как именно это произойдет - с  утра  до
ночи решала она роковой  вопрос.  Наступит  день,  когда  мужу  принесут
письмо; она ясно представляла себе, как он войдет, бледный, нахмуренный,
схватит ее за руку, начнет допрашивать... Но потом... что произойдет по-
том? Как он поступит? На этом ее воображение иссякало  -  все  тонуло  в
мрачном сумбуре жестокого страха. Она не могла  додумать  до  конца,  от
беспочвенных догадок у нее голова шла кругом. За эти долгие  часы  мучи-
тельного раздумья она с ужасающей ясностью поняла лишь одно:  что  очень
плохо знает своего мужа и потому не может предугадать, как он  поступит,
что он решит. Она вышла за него по желанию родителей,  но  без  неохоты,
чувствуя к нему расположение, оправдавшее себя с годами; прожила  бок  о
бок с ним восемь благополучных, мирно размеренных лет, все  у  них  было
общее - дети, дом, бессчетные часы близости, и только  сейчас,  стараясь
представить себе, как он поступит, она поняла, каким чуждым и незнакомым
остался он для нее. Лишь теперь она перебирала всю их жизнь, стараясь по
отдельным поступкам разгадать его характер. В страхе своем она судорожно
цеплялась за каждое ничтожное воспоминание, надеясь найти ключ  к  запо-
ведным тайникам его сердца.
   Так как словами он не выдавал своих затаенных  помыслов,  то  теперь,
когда он с книгой сидел в кресле, ярко освещенный электрической  лампой,
она пытливо вглядывалась в него. Как в чужое лицо, старалась она проник-
нуть взглядом в лицо мужа и по этим знакомым чертам, ставшим вдруг чужи-
ми, узнать его характер, который не раскрылся перед  ее  равнодушием  за
восемь лет совместной жизни. Лоб был ясный и благородный, как будто  вы-
лепленный мощным и деятельным умом, зато рот выражал строгую  непреклон-
ность. Все в его мужественных чертах дышало энергией и силой. Неожиданно
для нее самой ей вдруг открылась красота этого волевого лица, с  удивле-
нием созерцала она его вдумчивую  сосредоточенность  и  ясно  выраженную
твердость. Но глаза, в которых таилась главная разгадка, были опущены  в
книгу и недоступны ее наблюдению. Ей оставалось только  испытующе  смот-
реть на профиль мужа, как будто в его смелых очертаниях было запечатлено
слово прощения или проклятия, на этот незнакомый  профиль,  пугавший  ее
своей суровостью и привлекавший своеобразной красотой, которую она впер-
вые почувствовала в его энергичном складе. Внезапно  она  осознала,  что
смотрит на него с удовлетворением и гордостью. Тут он  поднял  глаза,  а
она торопливо отшатнулась в темноту, чтобы не пробудить подозрения своим
страстно вопрошающим взглядом.
   Три дня она не показывалась на улицу и уже стала с беспокойством  за-
мечать, что окружающим бросается в глаза ее домоседство,  -  обычно  она
редкий день безвыходно просиживала у себя.
   Первыми заметили эту перемену дети, особенно  старший  мальчуган,  не
замедливший выразить простодушное удивление, что мама теперь  так  много
бывает дома, меж тем как прислуга только шушукалась  и  делилась  своими
догадками с бонной. Тщетно пыталась она доказать, что ее присутствие не-
обходимо по самым разнообразным, большей частью удачно придуманным  при-
чинам, но во что бы она ни вмешивалась, она только  нарушала  заведенный
порядок, каждая ее попытка помочь вызывала недоумение. При этом  она  не
умела стушеваться, тактично уединиться и сидеть в своей спальне за  кни-
гой или работой; нет, внутренняя тревога, выражавшаяся у нее, как всякое
сильное переживание, в нервном возбуждении, гнала ее из комнаты в комна-
ту. При каждом звонке по  телефону  или  на  парадном  она  вздрагивала,
чувствуя, как от малейшего толчка обрывается и превращается в  ничто  ее
безмятежное существование; она сразу же падала духом, и ей  уже  мерещи-
лась безвозвратно загубленная жизнь. Эти три дня, которые она  просидела
в своих комнатах, как в темнице, показались ей длиннее восьми лет  заму-
жества.
   Но на третий вечер ей пришлось выйти из дому: они с мужем  давно  уже
были приглашены в гости, и отказаться без достаточно  веских  причин  не
представлялось возможным. Да и нужно же, наконец, чтобы не сойти с  ума,
сломать этот незримый частокол ужаса, которым была  теперь  обнесена  ее
жизнь. Ей хотелось видеть людей, на несколько часов отдохнуть  от  себя,
прервать самоубийственное одиночество страха. И кроме  того,  где  может
она чувствовать себя в большей безопасности от  невидимого  неотступного
преследования, чем в чужом доме, среди друзей? Только один миг, тот  ко-
роткий миг, когда она впервые после тягостной встречи ступила на  улицу,
ей стало страшно, что шантажистка караулит где-то тут,  поблизости.  Она
невольно схватила руку мужа, зажмурилась и пробежала несколько шагов  по
тротуару до ожидавшего их автомобиля, но когда, сидя в машине под  защи-
той мужа, она мчалась по обезлюдевшим в этот поздний час улицам, тяжесть
мало-помалу свалилась с ее сердца, и, поднимаясь по лестнице чужого  до-
ма, она уже чувствовала себя вне опасности. На несколько часов она могла
снова стать такой же беззаботной и веселой, какой была много лет до  то-
го, и даже радоваться более глубокой сознательной радостью узника, кото-
рый вырвался из стен тюрьмы на солнечный свет. Здесь она была  ограждена
от преследования, ненависть не могла проникнуть сюда, здесь  вокруг  нее
были люди, любившие и уважавшие ее, восхищавшиеся ею, нарядные беспечные
люди, окруженные искристым розовым ореолом легкомыслия, и  этот  хоровод
наслаждения наконец-то снова сомкнулся вокруг нее. Ибо в первую же мину-
ту взгляды присутствующих сказали ей, что она хороша, и  она  стала  еще
лучше от давно не испытанного чувства уверенности в себе.
   Из соседнего зала неслись призывные звуки музыки  и  проникали  в  ее
разгоряченную кровь. Начались танцы, и не  успела  она  опомниться,  как
очутилась в самой гуще толпы. Так она не танцевала ни разу в жизни. Этот
кружащийся вихрь сделал ее невесомой, ритм проникал в каждую частицу те-
ла, окрыляя его огненным движением. Как только музыка прекращалась, Ире-
на болезненно ощущала тишину, беспокойный огонь пробегал по ее напряжен-
ным мышцам, и как в охлаждающую, успокаивающую, баюкающую  воду,  окуна-
лась она снова в этот круговорот. Обычно  она  танцевала  довольно  пос-
редственно, рассудочная сдержанность делала ее движения угловатыми,  че-
ресчур осторожными, но дурман  вырвавшейся  на  волю  радости  уничтожил
внутреннюю скованность. Порвалась железная узда, в  которой  рассудок  и
стыд держали самые ее буйные страсти, и теперь Ирене казалось,  что  она
тает и растворяется в бездумном блаженстве. Она ощущала объятия  чьих-то
рук, мимолетные касания, слова, точно вздохи,  волнующий  смех,  музыку,
звеневшую в крови? все ее тело трепетало, как натянутая  струна,  платье
жгло ее, ей хотелось сбросить все покровы, чтобы нагой глубже  впитывать
в себя этот дурман.
   - Ирена, что с тобой? - Она обернулась, пошатываясь, блестя  глазами,
вся еще разгоряченная объятиями партнера. И тут ее прямо в сердце  пора-
зил холодный, жесткий взгляд удивленно, в упор смотревшего на нее  мужа.
Она испугалась: может быть, она слишком дала себе волю и  что-то  выдала
своим исступлением?
   - Почему ты спрашиваешь, Фриц? - пролепетала она, растерявшись от его
разящего взгляда, который впивался в нее все глубже и  глубже,  так  что
она ощущала его теперь в самом сердце. Ей хотелось кричать от этого бес-
пощадного инквизиторского взгляда.
   - Очень странно, - после долгого молчания вымолвил он. В  голосе  его
слышалось недоумение. Она не осмелилась спросить, что он хочет этим ска-
зать, но по ее телу прошла дрожь, когда он  отвернулся,  не  добавив  ни
слова, и она увидела его - плечи, широкие крепкие, массивные, а над ними
упрямый, словно выкованный из железа затылок. Такой бывает у убийц,  до-
думала Ирена и тут же отмахнулась от этой нелепой мысли.  Только  сейчас
она как будто впервые увидела собственного мужа и с содроганием  поняла,
как он силея и опасен.
   Снова заиграла музыка. Какой-то господин подошел к Ирене,  она  маши-
нально оперлась на его руку. Но теперь все в ней отяжелело и веселая ме-
лодия не могла вдохнуть жизнь в ее словно налитые свинцом ноги. Гнетущая
тяжесть шла от сердца к ногам, и каждый шаг причинял ей  страдание.  Она
принуждена была просить кавалера, чтобы он извинил  ее.  Возвращаясь  на
свое место, она невольно оглянулась, нет ли поблизости мужа, и вся  зад-
рожала; он стоял вплотную за ней, как будто поджидая ее, и снова его хо-
лодный взгляд скрестился с ее взглядом. Что с ним? Что он уже знает? Она
машинально запахнулась, словно желая защитить от него обнаженную  грудь.
Его молчание было так же упорно, как и взгляд.
   - Может быть, уедем? - робко спросила она.
   - Да. - Голос звучал жестко и неласково. Он пошел вперед. И она опять
увидела массивный, угрожающий  затылок.  На  нее  надели  шубку,  но  ее
по-прежнему пробирал озноб. Молча ехали они бок о бок. Ирена боялась за-
говорить. Смутно чуяла она новую опасность. Теперь ей нигде не было при-
бежища.
   Эту ночь ей привиделся страшный сон. Музыка гремела в высоком и свет-
лом зале. Она вошла, и ее окружила пестрая толпа. Вдруг к ней протиснул-
ся какой-то молодой человек, она как будто знала его, но не могла вспом-
нить, кто он. Он взял ее под руку, и они пошли танцевать. Ей было отрад-
но и сладко, волна музыки подняла ее и понесла над землей. Так они  тан-
цевали через анфиладу зал, где высоко  под  потолком  золоченые  люстры,
точно звезды, сияли огоньками свечей, а стенные зеркала возвращали Ирене
ее собственную улыбку и передавали ее дальше  в  бессчетных  отражениях.
Все стремительней становился танец,  все  зажигательнее  играла  музыка.
Ирена чувствовала, что юноша все теснее прижимается к  ней,  пальцы  его
глубже зарываются в ее обнаженное плечо. Она застонала от сладостной бо-
ли и, встретившись с ним взглядом, вспомнила, кто он. Это был актер, ко-
торого она еще совсем девочкой обожала издалека, и только она  собралась
в упоении произнести его имя, как он заглушил ее возглас жгучим  поцелу-
ем. И так, уста к устам, слившись воедино в жарком объятии, мчались  они
по залам, точно уносимые благодатным ветром. Мимо скользили стены, Ирена
уже не видела над собой потолка, не ощущала ни времени, ни своего  осво-
божденного от пут тела. Вдруг кто-то дотронулся до ее плеча. Она остано-
вилась, и с ней остановилась музыка, погасли огни, черные стены обступи-
ли ее, а спутник исчез. "Отдай мне его, воровка!  -  закричала  страшная
незнакомка так, что отозвались стены, и впилась ледяными пальцами  ей  в
руку. Она рванулась и сама услышала свой крик,  безумный,  пронзительный
крик ужаса; завязалась борьба, незнакомка взяла верх, сорвала с нее жем-
чужное ожерелье, а заодно и половину платья, так что из-под клочьев тка-
ни выглянули обнаженные плечи и грудь. И вдруг откуда-то опять появились
люди, шум нарастал, люди сбегались отовсюду и насмешливо глазели на  нее
и на страшную тварь, а та визжала во весь голос: "Развратница,  потаску-
ха! Отняла его у меня!" Она не знала, куда спрятаться, куда смотреть,  а
осклабленные рожи подступали все ближе, любопытные взгляды ощупывали  ее
наготу, и вот, когда ее помутившийся взгляд,  ища  спасения,  устремился
вдаль, она внезапно увидела в дверях неподвижную фигуру мужа, его правая
рука была спрятана за спиной. Она вскрикнула и бросилась бежать от  него
через всю анфиладу зал, алчная толпа ринулась за ней, а она чувствовала,
что платье сползает с нее все ниже и ниже и скоро упадет  совсем.  Вдруг
перед ней распахнулась дверь, она стремглав сбежала по лестнице, надеясь
спастись, но внизу уже ждала гнусная тварь в своей замызганной шерстяной
юбке и тянулась к ней цепкими когтями. Ирена шарахнулась в сторону и, не
помня себя, кинулась вперед, та за ней, и так они долго бежали в темноте
по длинным, безмолвным улицам, а фонари, скалясь, нагибались к ним.  Она
все время слышала, как топочут за ее спиной деревянные башмаки той  тва-
ри, но стоило ей повернуть за угол,  как  та  же  тварь  выскакивала  ей
навстречу; она караулила за каждым углом, в  каждом  подъезде  справа  и
слева; она была повсюду, она множилась с ужасающей быстротой, ее  нельзя
было обогнать, всякий раз она оказывалась впереди  и  пыталась  схватить
Ирену, у которой уже подгибались колени. Вот наконец-то дом, она  броси-
лась туда, распахнула дверь, но на пороге стоял муж с  ножом  в  руке  и
смотрел на нее все тем же испытующим взглядом. "Где ты была?"  -  сурово
спросил он. "Нигде", - услышала она собственный голос, а за  спиной  уже
зазвучал пронзительный хохот. "Я видела, видела! - визжала та тварь, хо-
хоча, как безумная. Тут муж взмахнул ножом. "Спасите! Спасите!" - закри-
чала Ирена.
   Она открыла глаза, и ее испуганный взгляд встретился со взглядом  му-
жа. Что это... что такое? Она у себя в спальне, под потолком тускло  го-
рит фонарик, она дома, в своей постели, а то был только сон. Но почему у
постели сидит муж и смотрит на нее, как на больную? Кто  зажег  свет,  и
почему это муж сидит так неподвижно, с таким  суровым  видом?  Ей  стало
очень страшно. Невольно взглянула она на его руку: нет, ножа  не  видно.
Медленно рассеивался гнетущий кошмар с зарницами сонных видений. Значит,
все это ей приснилось, она кричала со сна и разбудила мужа. Но почему он
смотрит на нее таким строгим, таким сверлящим, неумолимо строгим  взгля-
дом?
   Она попыталась улыбнуться. - Что ты? Почему ты так смотришь на  меня?
Кажется, мне привиделся страшный сон.
   - Да, ты кричала очень громко. Я услышал из соседней комнаты.
   "Что же я кричала, о чем проговорилась, - с ужасом думала  она,  -  о
чем он догадался?" Она боялась поднять на него глаза. А  он  смотрел  на
нее очень серьезно и при этом удивительно спокойно.
   - Что с тобой творится, Ирена? Ты стала неузнаваема за последние  дни
- дрожишь, как в лихорадке, нервничаешь, чем-то озабочена. А тут еще зо-
вешь на помощь со сна...
   Она опять попыталась улыбнуться. - Нет, ты что-то от меня  скрываешь,
- настаивал он. - Может, у тебя какие-то неприятности или огорчения? Все
в доме уже заметили, как ты переменилась. Не бойся, скажи мне, что  тебя
мучает.
   Он пододвинулся к ней ближе, она чувствовала, как его пальцы  ласкают
и гладят ее обнаженную руку, а глаза светятся каким-то особенным светом.
Ее неудержимо потянуло прильнуть к его  сильному  телу,  прижаться,  все
рассказать и не отпускать его, пока не простит. Ведь он только  что  ви-
дел, как она страдает. Но фонарик бросал свой тусклый свет на ее лицо, и
ей стало стыдно. Она побоялась выговорить страшное слово.
   - Не беспокойся, Фриц, - пыталась она улыбнуться, меж тем как по все-
му ее телу до кончиков пальцев пробегала дрожь ужаса. - Это просто  нер-
вы. Все пройдет.
   Рука, протянувшаяся для объятия, мгновенно отодвинулась.  Ирена  пос-
мотрела на мужа и содрогнулась - он был очень бледен в этом  искусствен-
ном свете, лоб хмурился от мрачных мыслей. Медленно поднялся он с места.
   - А мне все эти дни казалось, что тебе нужно о  чемто  поговорить.  О
чем-то, что касается нас двоих. Мы сейчас одни, Ирена.
   Она лежала не шевелясь, словно  загипнотизированная  этим  серьезным,
загадочным взглядом. Как бы все сразу могло стать хорошо,  думалось  ей,
если бы она сказала одно только слово, одно-единственное словечко "прос-
ти", и он не стал бы спрашивать - за что. Но зачем горит свет,  нескром-
ный, наглый, любопытствующий свет? Она чувствовала, что в темноте  могла
бы заговорить. Но свет парализовал ее волю.
   - Значит, тебе нечего, совсем нечего мне сказать?
   Как велико искушение, как мягок его голос! Никогда он  не  говорил  с
ней так. Ах если бы не свет фонарика, этот желтый, жадный свет!
   Ирена встряхнулась. - Что ты сочиняешь? - рассмеялась она, и сама  же
испугалась своего звенящего голоса. - Оттого что я тревожно сплю, у меня
непременно должны быть тайны? Чего доброго, даже любовные похождения?
   Она с содроганием чувствовала, как наигранно и лживо звучат ее слова,
ей до глубины души стала противна собственная фальшь, и она невольно от-
вела взгляд.
   - Что ж, спи спокойно. - Он произнес это отрывисто и даже резко.  Тон
его голоса совсем изменился и звучал как угроза или как  злая,  жестокая
насмешка.
   Он погасил свет. Она увидела, как удаляется его  бледная  тень,  без-
молвная, полустертая, точно ночной призрак, а когда захлопнулась  дверь,
у нее было такое чувство, будто закрывается крышка гроба. Весь мир,  ка-
залось ей, вымер, и только в ее оцепеневшем теле гулко  и  бурно  билось
сердце и каждый удар болью отдавался в груди.
   На следующий день, когда вся семья сидела за обедом,  -  дети  только
что поссорились, и их едва удалось унять, -  вошла  горничная  и  подала
Ирене письмо. Ждут ответа. Недоумевая, посмотрела  Ирена  на  незнакомый
почерк и торопливо вскрыла конверт. С первой же строчки  она  смертельно
побледнела, вскочила на ноги и еще  сильнее  испугалась,  увидев,  какое
единодушное удивление вызвала ее опрометчивая горячность.
   Письмо было короткое. Всего три строчки:  "Прошу  немедленно  вручить
подателю сего сто крон". Ни подписи, ни числа под этими нарочитыми кара-
кулями, только ужасающе наглый приказ.  Ирена  побежала  за  деньгами  в
спальню, но она куда-то запрятала ключ от шкатулки и теперь  лихорадочно
выдвигала ящик за ящиком, пока не нашла его.  Дрожащими  руками  вложила
она бумажки в конверт и сама отдала письмо дожидавшемуся на парадном по-
сыльному. Все это она проделала бессознательно, в  каком-то  трансе,  не
позволив себе ни секунды колебания. Затем она вернулась в столовую -  ее
отсутствие длилось не больше двух минут.
   Все молчали. Она смущенно села на свое место и собралась наспех сочи-
нить какое-то объяснение, как вдруг рука ее так задрожала, что ей  приш-
лось спешно поставить поднятый стакан, - в страшном испуге она заметила,
что от волнения оставила распечатанное письмо около своего прибора.  Она
украдкой скомкала листок, но, засовывая его в карман,  подняла  глаза  и
встретилась с пристальным взглядом мужа, пронизывающим, суровым и  стра-
дальческим взглядом, какого никогда не видала у него. Именно в эти  пос-
ледние дни его взгляд так внезапно загорался недоверием, что все обрыва-
лось у нее внутри, но дать отпор она была неспособна. От такого  взгляда
у нее тогда на балу оцепенели ноги, и такой же взгляд вчера  ночью,  как
кинжал, сверкнул над ней в полусне. И пока она  тщетно  силилась  что-то
сказать, у нее в памяти внезапно всплыло давно  забытое  воспоминание  -
муж как-то рассказал ей, что ему в  качестве  адвоката  пришлось  столк-
нуться с одним следователем, у которого был свой особый прием: во  время
допроса он по большей части сидел уткнувшись в бумаги  и,  только  задав
решающий вопрос, мгновенно вскидывал глаза, точно нож  вонзал  взгляд  в
растерявшегося преступника, а тот, ослепленный этой яркой вспышкой  про-
ницательности, терял самообладание и, почувствовав свое бессилие, перес-
тавал отпираться. А вдруг он сам теперь решил поупражняться в этом опас-
ном искусстве и избрал ее жертвой? Ей стало страшно, тем более  что  она
знала, какую  страстность  психолога,  далеко  превосходящую  требования
юриспруденции, вкладывал он в свою профессию. Выследить, раскрыть  прес-
тупление, вынудить признание - все это увлекало его так же,  как  других
игра в карты или в любовь, и в те дни, когда он бывал занят такой психо-
логической слежкой, он весь внутренне горел. Жгучее  беспокойство,  зас-
тавлявшее его ночи напролет рыться в старых  давно  забытых  делах,  для
постороннего взгляда было скрыто за железной непроницаемостью.  Он  мало
ел и пил, только курил непрерывно и почти не говорил,  словно  все  свое
красноречие берег к выступлению на суде. Ирена только раз присутствовала
при его защите и ни за что не пошла бы вторично, так ее напугала мрачная
страстность, почти что яростный пыл его речи и что-то угрюмое,  жестокое
в выражении лица, что, казалось ей, она видела теперь в его  пристальном
взгляде из-под грозно насупленных бровей.
   Все эти далекие воспоминания разом нахлынули на нее в  этот  короткий
миг и не давали ей вымолвить хотя бы слово. Она  молчала  и  чем  дольше
молчала, тем сильнее волновалась, понимая, как опасно  это  молчание.  К
счастью, обед скоро кончился, дети выскочили из-за стола  и  побежали  в
соседнюю комнату с громким, веселым щебетом, а  бонна  тщетно  старалась
утихомирить их. Муж тоже поднялся и, не  оглядываясь,  тяжелой  поступью
пошел к себе в кабинет.
   Едва оставшись одна, Ирена достала роковое письмо,  еще  раз  прочла:
"Прошу немедленно вручить подателю сего сто крон", а затем  яростно  ра-
зорвала его на мелкие клочки и собралась было выбросить в  корзинку  для
бумаг, но одумалась, нагнулась к печке и бросила бумажки в огонь.  Когда
белое пламя жадно пожрало эту угрозу, Ирене стало покойнее на душе.
   В это мгновение она услышала шаги мужа - он был уже  на  пороге.  Она
вскочила, вся красная от жара печки и от того, что ее застигли врасплох.
Печная дверца была еще предательски открыта, и  Ирена  неловко  пыталась
заслонить ее собой. Муж подошел к столу, зажег спичку, намериваясь заку-
рить сигару, и, когда он поднес огонек К лицу, Ирене показалось,  что  у
него дрожат ноздри, - признак гнева. Затем он спокойно взглянул на нее.
   - Я хочу только подчеркнуть, что ты вовсе не обязана  показывать  мне
свои письма. Если тебе угодно иметь от меня тайны - воля твоя.
   Она молчала, не смея поднять на него глаза. Он подождал минуту, потом
с силой выдохнул сигарный дым и, грузно ступая, вышел из комнаты.
   Она решила жить, ни о чем не думая, забыться, отвлечь  себя  пустыми,
ничкемными занятиями. Дома ей стало нестерпимо,  ее  потянуло  снова  на
улицу, в толпу, а иначе, казалось ей, она сойдет с ума  от  страха.  Она
надеялась, что этой сотней крон хоть на несколько дней откупилась от вы-
могательницы, и потому отважилась совершить небольшую прогулку, тем  бо-
лее, что надо было кое-что купить, а главное, она видела,  как  удивляет
домашних ее непривычное поведение.
   Она выработала себе особые приемы бегства из дому. С самого  подъезда
она, как с трамплина, закрыв глаза, бросалась в людскую гущу. Почувство-
вав под ногами плиты тротуара, а кругом теплый людской поток,  она  уст-
ремлялась куда-то наугад с такой лихорадочной поспешностью, какая только
допустима для дамы, если она не хочет обратить на  себя  внимание;  глаз
она не поднимала, вполне естественно боясь встретить знакомый угрожающий
взгляд. Если за ней следят, так лучше хоть не знать об этом. И  все-таки
ни о чем другом она думать не  могла  и  болезненно  вздрагивала,  когда
кто-нибудь случайно задевал ее. Каждый нерв ее дрожал от малейшего возг-
ласа, от звука шагов за спиной, от мелькнувшей мимо тени; только в  эки-
паже или в чужом доме могла она вздохнуть свободно.
   Какой-то господин поклонился ей. Подняв  глаза,  она  узнала  давнего
друга своей семьи, приветливого, болтливого старичка,  от  которого  она
всегда старалась улизнуть, потому что он имел обыкновение часами расска-
зывать о своих мелких, может быть даже воображаемых, недугах. Но  теперь
она пожалела, что ограничилась ответным поклоном; лучше бы он пошел про-
вожать ее - ведь такой спутник был надежной защитой от неожиданного  по-
сягательства шантажистки. Она хотела уже вернуться и окликнуть его,  как
вдруг ей почудились сзади чьи-то торопливые шаги, и она инстинктивно ри-
нулась вперед. Но обостренным от ужаса чутьем она уловила, что  шаги  за
спиной тоже ускоряются, и шла все быстрее и быстрее,  хоть  и  понимала,
что все равно не уйдет от преследования. Ее плечи вздрагивали, уже  ощу-
щая руку, которая сейчас, сию минуту, - шаги слышались все ближе, - дот-
ронется до них, и чем скорее старалась она бежать, тем меньше  повинова-
лись ей ноги. Преследователь был уже совсем близко.  -  Ирена!  -  тихо,
настойчиво окликнул ее сзади чей-то голос; она не сразу поняла чей, зна-
ла только, что не тот, которого она боялась, не голос страшной  вестницы
несчастья. Со вздохом облегчения она обернулась: это  был  ее  любовник;
она остановилась так резко, что он чуть не налетел на нее. Лицо его было
бледно и выражало явное смятение, а под ее безумным взглядом он  оконча-
тельно смутился. Нерешительно протянул он руку и снова  опустил,  потому
что она не подала ему руки. Она только смотрела на него секунду, две,  -
его она никак не ожидала увидеть. Именно о нем она позабыла в эти  мучи-
тельные дни. Но сейчас, когда перед ней очутилось его бледное,  недоуме-
вающее лицо с пустыми глазами, признаком внутренней неуверенности, волна
бешеной злобы неожиданно затопила ее. Дрожащие губы силились что-то  вы-
говорить, а лицо было искажено таким волнением, что он в испуге пролепе-
тал: - Ирена, что с тобой? - И, увидев ее гневный жест, добавил уже сов-
сем смиренно: - Что я тебе сделал?
   Она смотрела на него с нескрываемой злобой. - Что? Ничего! Ровно  ни-
чего! - насмешливо захохотала она. - Одно только хорошее! Самое  что  ни
на есть приятное!
   Он уставился на нее растерянным взглядом и даже рот раскрыл от  удив-
ления, отчего лицо у него стало до смешного бессмысленным, - Что ты, что
ты, Ирена!
   - Не поднимайте шума, - резко оборвала она, - и не прикидывайтесь ду-
рачком. Ваша миленькая подружка, наверно, уж подглядывает из-за  угла  и
только ждет, чтобы на меня накинуться...
   - Кто? О ком вы?
   Ей неудержимо хотелось размахнуться и ударить по этому  застывшему  в
глупой гримасе лицу. Рука ее невольно стиснула зонтик. Никогда еще никто
не был ей так противен и ненавистен.
   - Что ты, что ты, Ирена, - все растеряннее лепетал он. - Что  я  тебе
сделал?.. Ты вдруг перестала приходить... Я жду тебя дни и  ночи...  Се-
годня я целый день простоял у твоего подъезда, чтобы хоть минуту погово-
рить с тобой.
   - Ах, ждешь! Ты тоже! - Она чувствовала, что от злобы у нее ум мутит-
ся. Вот ударить бы его по лицу - какое это было бы  облегчение!  Но  она
сдержалась еще раз с жгучей ненавистью посмотрела на него, чуть не  под-
далась соблазну излить всю накопившуюся ярость в оскорбительных  словах,
а вместо этого вдруг повернулась и не оглядываясь, вновь нырнула в людс-
кой поток. А он так и застыл на месте, растерянный, испуганный, с умоля-
юще протянутой рукой, пока уличная сутолока не подхватила и  не  понесла
его, как несет река опавший лист, а он противится,  трепеща  и  кружась,
пока безвольно не покорится течению.
   Но Ирене, видимо, не суждено было предаваться утешительным  надеждам.
На следующий же день новая записка, как новый удар бича, подхлестнула ее
ослабевший было страх. На сей раз у нее требовали двести крон, иона без-
ропотно отдала эти деньги. Ее ужасало это стремительное нарастание  тре-
бований, она понимала, что скоро не в силах будет удовлетворить их,  ибо
хоть она и принадлежала к состоятельной семье,  но  не  могла  незаметно
урывать такие значительные суммы. Да и к чему это приведет? Она не  сом-
невалась, что завтра с нее потребуют четыреста крон,  а  немного  погодя
целую тысячу, и чем больше она даст, тем больше у  нее  будут  вымогать,
когда же ее средства иссякнут, все это кончится анонимным  письмом,  ка-
тастрофой. Она оплачивала только время, только передышку,  два-три  дня,
самое большее - неделю отсрочки. Но при этом сколько ничем не  окупаемых
часов мучительного ожидания!.. Она была не в силах ни читать, ни чем-ли-
бо заниматься, страх, точно злой демон, не давал ей покоя. Она  чувство-
вала себя по-настоящему больной. Временами у нее начиналось такое  серд-
цебиение, что она не могла держаться на ногах, тревога точно расплавлен-
ным свинцом наливала ее тело, но,  несмотря  на  мучительную  усталость,
спать она тоже не могла. И хотя каждый нерв ее дрожал, ей надо было улы-
баться, притворяться беспечной, никто даже представить себе не мог,  ка-
кого несказанного напряжения стоила эта мнимая веселость,  сколько  под-
линного героизма было в этом повседневном и бесцельном насилии  над  со-
бой.
   Из всех ее окружающих только один человек, казалось ей, смутно  дога-
дывался о том, каково у нее на душе, догадывался лишь потому, что следил
за ней. Она чувствовала, что он непрерывно занят ею; как она - им, и эта
уверенность заставляла ее быть постоянно настороже. Так они день и  ночь
выслеживали и подкарауливали друг друга, и каждый старался выведать тай-
ну другого и понадежнее скрыть свою. Муж  тоже  изменился  за  последнее
время. Грозная следовательская суровость первых дней уступила место  лю-
бовному вниманию, невольно напоминавшему Ирине ту пору, когда он был же-
нихом. Он обращался с - ней словно с больной, смущая ее  своей  заботли-
востью. У нее сердце замирало, когда она видела, как он чуть не  подска-
зывает ей спасительное слово, как старается сделать признание  заманчиво
легким; она понимала его намерение, была ему благодарна и радовалась его
доброте. Но вместе с теплым чувством росло и чувство стыда, которое ско-
вывало ей уста сильнее, чем прежнее недоверие.
   В один из этих дней он заговорил открыто, глядя ей прямо в глаза. Она
вернулась домой и уже из передней услышала громкий разговор; резкий, ре-
шительный голос мужа и  ворчливая  скороговорка  бонны  перемежались  со
всхлипываниями. Сначала она испугалась. Стоило ей услышать дома громкий,
взволнованный разговор, как она вся съеживалась.  На  все  выходящее  за
пределы обыденности она теперь отзывалась страхом, щемящим страхом,  что
письмо уже пришло и тайна разоблачена. Открыв дверь,  она  прежде  всего
бросала на лица домашних торопливый взгляд, жадно вопрошающий, не случи-
лось ли чего в ее отсутствие не разразилась ли уже  катастрофа.  Но  тут
она почти сразу же успокоилась, поняв, что это просто  детская  ссора  и
нечто вроде импровизированного судебного разбирательства. Как-то на днях
одна из теток подарила мальчику пеструю игрушечную лошадку, что  вызвало
зависть у младшей сестренки, получившей  подарки  похуже.  Она  пыталась
предъявить свои права на лошадку, да так настойчиво, что  брат  запретил
ей вообще трогать игрушку; тогда она сперва раскричалась, а потом затаи-
лась в злобном, упрямом молчании. Но наутро лошадки вдруг не ехало;  как
ни искал ее мальчуган, она бесследно исчезла, пока пропажу  случайно  не
обнаружили в печке: деревянные части ее были разломаны,  пестрая  шкурка
содрана, а внутренности выпотрошены. Подозрение естественным образом па-
ло на девочку - мальчуган с ревом бросился к отцу жаловаться на  обидчи-
цу, и только что начался допрос.
   Суд длился недолго. Девчурка сперва запиралась, правда  с  конфузливо
опущенными глазками  и  предательской  дрожью  в  голосе;  бонна  свиде-
тельствовала против нее, она слышала, как девочка в пылу  досады  грози-
лась выбросить лошадку за окно, что малютка  тщетно  пыталась  отрицать,
потом произошла маленькая сценка со слезами  ребячьего  отчаяния.  Ирена
неотступно смотрела на мужа; у нее было такое чувство, что он правит суд
не над дочкой, а решает собственную ее судьбу, ведь завтра уже она сама,
быть может, будет стоять перед ним с таким же трепетом и отвечать  таким
же срывающимся голосом. Муж держался строго, пока девочка лгала и  отри-
цала свою вину, но постепенно, шаг за шагом он сломил  ее  упорство,  ни
разу не выказав раздражения. Когда же на смену лжи пришло упрямое молча-
ние, он стал ласково уговаривать ее, доказывать чуть  не  естественность
такого дурного побуждения и до некоторой степени извинял ее гадкий  пос-
тупок тем, что в порыве злости она не подумала, как  огорчит  брата.  Он
так тепло и убедительно объяснил девочке ее выходку как нечто вполне по-
нятное и все же достойное порицания, что малютка постепенно размякла  и,
наконец, заревела навзрыд. И тут же сквозь слезы призналась во всем.
   Ирена бросилась обнимать плачущую дочку,  но  та  сердито  оттолкнула
мать. Муж в свою очередь упрекнул ее за неуместную жалость, - он не  со-
бирался оставлять проступок безнаказанным и назначил ничтожную,  но  для
ребенка чувствительную кару: девочке было запрещено идти завтра на детс-
кий праздник, которому она радовалась уже давно. С ревом  выслушала  ма-
лютка приговор, а мальчуган шумно выразил  свое  торжество,  оказавшееся
преждевременным: за такое злорадство ему  тоже  не  позволили  пойти  на
завтрашний праздник. Опечаленные дети в конце концов  удалились,  только
общность наказания немного утешила их, а Ирена осталась наедине с мужем.
   Вот подходящий случай, почувствовала она,  отбросить  всякие  намеки,
связанные с виной и признанием ребенка, и прямо заговорить о собственной
вине. Если муж благосклонно примет ее заступничество за дочку, это будет
ей знаком, что она может отважиться заговорить о себе.
   - Скажи, Фриц, - начала она, - неужели же ты действительно не пустишь
детей на праздник? Это будет для них ужасное огорчение  -  особенно  для
малютки. К чему такая строгая кара? Ведь ничего особенно  страшного  она
не сделала. И тебе не жаль ее?
   Он посмотрел на жену.
   - Ты спрашиваешь: неужели мне ее не жаль? Сегодня уже нет. После того
как ее наказали, ей стало гораздо легче, хоть  она  сейчас  и  огорчена.
По-настоящему несчастна она была вчера, когда злополучная лошадка лежала
в печке. Весь дом разыскивал ее, а малютка непрерывно дрожала от страха,
что пропажу вот-вот обнаружат. Страх хуже наказания.  В  наказании  есть
нечто определенное. Велико ли оно, или мало, все лучше, чем неопределен-
ность, чем нескончаемый ужас ожидания, Едва только она  узнала,  как  ее
накажут, ей стало легко. Пусть тебя не смущают слезы - сейчас они только
вырвались наружу, раньше они скоплялись внутри. А таить их  внутри  куда
больнее.
   Ирена посмотрела на мужа. Ей казалось, что каждое слово метит прямо в
нее. Но он как будто и не думал о ней.
   - Верь мне, это именно так. Я это  наблюдал  и  в  суде  и  во  время
следствия. Больше всего обвиняемые страдают от утаивания правды, от  уг-
розы ее раскрытия. Как мучительна необходимость защищать  ложь  от  мно-
жества скрытых нападок! Страшно смотреть, как извивается и корчится  об-
виняемый, когда из него клещами приходится  вырывать  признание.  Иногда
оно уже совсем на языке, непреодолимая сила подняла его из самых  сокро-
венных тайников, оно душит преступников, оно уже готово  претвориться  в
слова - и вдруг какая-то злая воля овладевает  им,  непостижимая  помесь
упрямства и страха, он  подавляет  признание,  загоняет  его  внутрь.  И
борьба начинается сызнова. Судьи иногда страдают от  этого  больше,  чем
жертвы. А обвиняемые видят в судьях врагов, хотя на самом деле  судьи  -
их помощники. А мне, как их адвокату, как защитнику, следовало  бы  пре-
достерегать моих подопечных от признаний,  поддерживать  и  поощрять  их
ложь, но у меня часто все внутри противится этому - слишком уж они стра-
дают от необходимости запираться, гораздо больше,  чем  от  признания  и
последующей кары. Мне собственно до сих пор непонятно, как можно  совер-
шить проступок, сознавая всю связанную с ним опасность, а потом не иметь
мужества признаться в нем. Малодушный страх перед решительным словом, на
мой взгляд, постыднее всякого преступления,
   - Ты думаешь... по-твоему... только страх  удерживает  людей?  А  мо-
жет... не страх... а стыд мешает человеку раскрыться... разоблачить  се-
бя... перед посторонними?
   Муж удивленно взглянул на нее. Он не привык слышать от  нее  возраже-
ния. Но высказанная ею мысль поразила его.
   - Ты говоришь - стыд, да ведь это... как бы сказать... это тоже свое-
го рода страх... только высшего порядка... страх  не  перед  наказанием,
а... ну да, я понимаю...
   Он вскочил, явно взволнованный, и  зашагал  по  комнате.  Эта  мысль,
по-видимому, задела в нем самые чувствительные струны, сильно  растрево-
жила его. Вдруг он остановился.
   - Допускаю... можно стыдиться посторонних... толпы, которая выуживает
из газет чужую беду, смакует ее и  облизывается...  Но  ведь  близким-то
можно признаться...
   - А что, если... - она отвернулась; он смотрел  на  нее  очень  прис-
тально, и она чувствовала, что у нее срывается голос. - Что, если... са-
мым близким особенно стыдно признаться...
   Он остановился перед ней, явно пораженный.
   - Так по-твоему... по-твоему... - голос его сразу стал  другим,  мяг-
ким, глубоким... - по-твоему, Ленхен легче было бы  рассказать  о  своем
проступке кому-нибудь другому... например... бонне, а то ей...
   - Я в этом уверена... Она так долго отпиралась перед тобой именно по-
этому... ну, потому, что твое мнение ей важнее всего, что тебя она любит
больше всех...
   Он задумался на миг.
   - Пожалуй, ты права, да, наверняка права. Как странно... мне  это  не
приходило в голову. Но, конечно, ты права, и я не хочу, чтобы ты думала,
что я не могу простить... Нет, именно ты не должна так думать, Ирена...
   Он смотрел на нее, и она чувствовала, что краснеет под его  взглядом.
Умышленно он так говорит, или это случайность, коварная, опасная случай-
ность? Все та же мучительная нерешимость тяготела над ней.
   - Приговор кассирован. - Он заметно повеселел. - Ленхен  свободна,  я
сам сейчас ей об этом объявлю. Ну, ты довольна мною? Или  тебе  еще  че-
го-нибудь хочется... Видишь... я сегодня  настроен  благодушно...  может
быть, от радости, что вовремя спохватился, понял, что был  несправедлив.
Это большое облегчение, Ирена, очень большое...
   Она, казалось ей, поняла, что именно он хочет  подчеркнуть.  Инстинк-
тивно она потянулась к нему, слово уже готово было сорваться с ее губ. И
он тоже приблизился к ней, как будто хотел поскорее снять с нее то,  что
ее угнетало. Но тут она встретила его взгляд, горящий алчным  нетерпени-
ем, жаждой услышать ее признание, проникнуть в ее тайну, и в ней  словно
что-то оборвалось. Она уронила протянутую руку и отвернулась.  Все  нап-
расно, думала она, никогда не хватит у нее сил произнести то  единствен-
ное спасительное слово, которое жжет ее, лишает покоя. Как раскаты близ-
кой грозы прозвучало предупреждение, но Ирена знала, что ей все равно не
спастись, и в тайниках души уже хотела того, чего до сих  пор  так  боя-
лась: чтобы скорее сверкнула очистительная молния, чтобы все  стало  из-
вестно.
   Ее желанию, видимо, суждено было исполниться скорее, чем она  предпо-
лагала. Борьба длилась уже две недели, Ирена дошла до полного  изнеможе-
ния. Последние четыре дня шантажистка не подавала  признаков  жизни,  но
страх прочно въелся в плоть и кровь Ирены, - при каждом звонке на парад-
ном она вскакивала, чтобы перехватить новые  вымогательские  требования.
Она ждала их нетерпеливо, чуть не страстно, - ведь удовлетворив эти тре-
бования, она покупала себе целый вечер покоя, несколько мирных  часов  в
обществе детей, прогулку.
   И на этот раз, услышав звонок, она бросилась к парадной двери, откры-
ла и в первую минуту удивилась при виде пышно разодетой дамы, но тут  же
испуганно шарахнулась, узнав под новомодной шляпкой ненавистную физионо-
мию вымогательницы.
   - А вы дома, фрау Вагнер. Мне повезло. У меня к вам важное дело. - Не
дожидаясь ответа растерянной Ирены, которая Дрожащей рукой ухватилась за
дверь, вымогательница вошла и прежде  всего  положила  зонтик,  кричащий
красный зонтик, очевидно первый плод ее грабительских набегов. Двигалась
она с необычайной уверенностью, точно в своей собственной квартире; оки-
нув изящное убранство одобрительным и явно удовлетворенным взглядом, она
без приглашения проследовала к полуотверенной двери в гостиную. -  Сюда,
не правда ли? - спросила она с затаенной насмешкой, и когда онемевшая от
потрясения Ирена жестом попыталась остановить ее, успокоительно  добави-
ла: - Если вам неприятно, я не задержусь, дело минутное.
   Ирена беспрекословно пошла за ней. Вторжение шантажистки  в  ее  дом,
своей наглостью превзошедшее все  самые  страшные  ожидания,  совершенно
ошеломило ее. Ей казалось, будто это сон.
   - Н-да, ничего не скажешь,  богато  живете,  -  с  нескрываемым  удо-
вольствием заметила шантажистка, усаживаясь в кресло. - Мягко-то как.  А
сколько картин! Тут только и понимаешь наше убожество. Богато вы живете,
фрау Вагнер, очень богато.
   При виде преступницы, удобно расположившейся у нее в  комнатах,  нес-
частная женщина не выдержала и дала волю возмущению.
   - Что вам от меня надо, подлая вы шантажистка! Как вы смели прийти ко
мне домой! Не думайте, я не позволю так измываться надо мной. Я вас...
   - Говорите потише, - прервала та с оскорбительной  фамильярностью.  -
Дверь открыта, прислуга услышит. Мне-то что! Я ведь не скрываюсь. Госпо-
ди боже мой! Не все ли мне равно - в тюрьме ли сидеть,  или  бедствовать
на воле - А вам бы следовало быть поосторожнее, фрау Вагнер.  Давайте  я
прежде всего закрою дверь, на случай если бы вы вздумали  опять  погоря-
читься. Только знайте заранее, бранью меня не проймешь.
   На короткое мгновение гнев придал Ирене силы, но теперь она снова по-
чувствовала себя беспомощной перед  невозмутимой  наглостью  противницы.
Как ребенок, ожидающий, какой ему зададут урок, стояла она  испуганно  и
почти смиренно.
   - Ну вот, значит незачем нам волынку разводить. Живется мне не  слад-
ко, я ведь вам говорила. Я уж давно задолжала за квартиру.  Да  и  кроме
того мне кое-что нужно. Хочется когда-нибудь вздохнуть свободно. Вот я к
вам и пришла за помощью. Дайте мне... ну, скажем, четыреста крон.
   - Я не могу, - пролепетала Ирена, испугавшись размеров суммы, которой
у нее и в самом деле не было в наличности, - у меня нет таких денег.  За
этот месяц я уже дала вам триста крон.
   - Ну, как-нибудь наскребите, подумайте хорошенько. Как такой  богачке
не найти денег? Стоит только захотеть. Подумайте хорошенько, авось  най-
дете.
   - Да нет у меня таких денег. Я бы охотно дала вам, но у меня нет. Вот
сто крон я бы могла...
   - А мне нужно четыреста, - отрезала та, как будто  даже  оскорбленная
таким предложением.
   - Поймите, у меня их нет! - в отчаянии воскликнула  Ирена.  "А  вдруг
сейчас придет муж, - думала она, - он каждую минуту может прийти". - Даю
вам слово, нет...
   - Ну, так достаньте где-нибудь...
   - Не могу.
   Шантажистка оглядела Ирену с головы до ног, словно прикидывая ее воз-
можности.
   - Ну, вот, например, кольцо... Если его  заложить,  оно  все  окупит.
Правда, я не больно-то разбираюсь в драгоценностях... у меня их сроду не
бывало... но четыреста крон, по-моему, за него дадут...
   - Как! Кольцо? - вскрикнула Ирена. Это кольцо муж подарил ей  в  день
помолвки, и она носила его не снимая; кольцо было очень дорогое, с круп-
ным ценным камнем.
   - А почему бы и нет? Я пришлю вам ломбардную  квитанцию,  можете  его
выкупить, когда захотите. Я ведь не насовсем его  беру,  на  что  бедной
женщине такое богатое кольцо.
   - За что вы меня преследуете и мучаете? Я не могу... Поймите  же,  не
могу... Я делала все, что могла. Поймите это! Пожалейте меня!
   - А меня никто не пожалел. Пусть, мол, подыхает с голоду.  Отчего  же
это я должна жалеть такую богачку?
   Ирена хотела ответить резкостью, но тут она  услышала,  как  хлопнула
входная дверь, и кровь застыла у нее в жилах. Должно быть, это муж  вер-
нулся из конторы. Не помня себя она сорвала с пальца кольцо и сунула вы-
могательнице, а та не замедлила его припрятать.
   - Не бойтесь, я сейчас смоюсь, - успокоительно заметила посетительни-
ца, увидев, какой невыразимый ужас написан на лице Ирены и как напряжен-
но она прислушивается к мужским шагам, явственно доносившимся из  перед-
ней. Отворив дверь, шантажистка поклонилась мужу Ирены,  который  бросил
на нее рассеянный взгляд, и удалилась.
   - Эта дама приходила кое о чем узнать, - собрав последние силы, пояс-
нила Ирена, как только за той захлопнулась дверь. Самое страшное минова-
ло. Муж ничего не ответил и невозмутимо прошел в столовую, где уже  было
накрыто к обеду.
   Ирене казалось, будто у - нее горит то место на пальце, которое обыч-
но холодил золотой обручик кольца, и  будто  каждый  непременно  обратит
внимание на это оголенное место, как на позорное клеймо. За  обедом  она
все время старалась прятать руку, но при этом какое-то  небывало  обост-
ренное чутье нашептывало ей, что муж не спускает глаз с ее руки,  следит
за каждым ее движением. Она пыталась отвлечь его и непрерывными вопроса-
ми поддерживала беседу. Она обращалась к мужу, к детям, к  бонне,  всеми
силами оживляла еле тлеющий разговор, но силы ей изменяли и разговор  то
и дело иссякал. Она старалась казаться веселой и развеселить  остальных,
поддразнивала детей, натравливала их друг на дружку, но они не ссорились
и не смеялись: она и сама сознавала, что в  веселости  ее  чувствовалось
притворство, коробившее всех. Как она ни изощрялась, все ее усилия  были
напрасны. Наконец, она утомилась и замолчала.  Остальные  тоже  молчали;
она слышала только позвякивание посуды да нарастающий  внутренний  голос
страха.
   - А куда ты дела кольцо? - спросил вдруг муж.
   Она вздрогнула. Внутренний голос внятно произнес: кончено! Но  что-то
в ней еще не желало сдаваться. Надо взять себя в руки,  найти  силы  для
одной только фразы, одного слова. Придумать одну только последнюю ложь.
   - Я... я отдала его почистить.
   И ободренная собственной выдумкой, она решительно добавила: -  После-
завтра оно будет готово.
   Послезавтра. Теперь она связала себя. Если ей ничего не удастся  сде-
лать, ложь будет разоблачена, и тогда всему конец.  Она  сама  назначила
себе срок, и сквозь хаос страха вдруг пробилось новое  чувство,  чувство
радости, что развязка так близка. Послезавтра: срок указан,  и  из  этой
непреложности родилось необычайное спокойствие, заглушившее  страх.  Из-
нутри подымалось что-то новое, новая сила, сила жить и сила умереть.
   Твердая уверенность в близкой развязке неожиданным образом  прояснила
все в ее душе. Смятение как по волшебству сменилось четкостью  мышления,
страх уступил место непривычному ей прозрачному покою, сквозь призму ко-
торого она вдруг ясно увидела истинную цену того, что составляло ее  су-
ществование. Она поняла, что жизнь не окончательно утратила для нее зна-
чение, и если ей дано сохранить эту жизнь и сделать еще  значительнее  в
том новом высоком смысле, который открылся ей за  эти  дни  мучительного
страха, и если можно начать жизнь сызнова без  грязи,  без  боязни,  без
лжи, - она к этому готова. Но жить разведенной женой, опозоренной прелю-
бодейкой - для этого у нее нет сил, как и нет сил продолжать опасную иг-
ру, покупая себе спокойствия на определенный срок. Сопротивление  беспо-
лезно - это она понимала, развязка близка, погибель грозит ей и от мужа,
и от детей, и от нее самой. Бегство немыслимо,  когда  враг  оказывается
вездесущим. А самый верный выходпризнание - для нее недоступен,  в  этом
она убедилась. Значит, ей открыт лишь один-единственный путь,  путь  без
возврата.
   Утром она сожгла свою переписку, привела в порядок разные мелкие  де-
ла, но при этом избегала смотреть на, детей и вообще на все то, что было
ей дорого. Она боялась, как бы жизнь не поманила ее  вновь  радостями  и
соблазнами и как бы бесцельные колебания не затруднили  ей  и  без  того
тяжкое решение. Затем она еще раз вышла на улицу, чтобы напоследок испы-
тать судьбу и встретить вымогательницу. Не останавливаясь, шагала она из
улицы в улицу, но без  прежней  лихорадочной  настороженности.  Она  уже
внутренне устала от борьбы и чувствовала, что дальше бороться не  может.
Точно по обязанности проходила она целых два часа, но нигде не встретила
своего недруга и даже не огорчалась этим. Она настолько обессилела,  что
почти не желала встречи. Она вглядывалась в лица прохожих, и  они  каза-
лись ей чуждыми, ненужными и неживыми. Все это уже отошло куда-то,  было
для нее безвозвратно потеряно.
   Только один раз она опять испугалась. Ей почудился  в  толпе  на  той
стороне улицы устремленный на нее взгляд мужа,  тот  странный,  суровый,
колючий взгляд, который появился у него с недавних пор. Она стала  судо-
рожно всматриваться, но знакомая фигура тут же  исчезла  за  проезжавшим
экипажем, и Ирена успокоила себя тем, что в это время муж всегда  бывает
в суде. От нервного напряжения она утратила чувство времени и опоздала к
обеду. Но и муж изменил своей обычной пунктуальности и пришел спустя две
минуты; ей показалось, что он чемто взволнован.
   Она стала считать часы, оставшиеся до вечера, и ей сделалось страшно,
что их осталось так много, а для прощания надо так мало  времени  и  так
мало все имеет цены, когда знаешь, что с собой ничего  не  возьмешь.  Ею
овладела какая-то сонливость. Машинально спустилась она опять на улицу и
пошла наугад, не оглядываясь, ни о чем не думая.  На  перекрестке  кучер
едва успел сдержать лошадей, иначе дышло непременно сбило бы ее  с  ног.
Кучер грубо выругался, а Ирена даже не обернулась - это могло быть  спа-
сением или отсрочкой. Случай избавил бы ее  от  необходимости  решиться.
Медленно побрела она дальше - хорошо  было  идти  без  мыслей,  с  одним
только смутным ощущением конца, который точно легким туманом,  незаметно
сгущаясь, обволакивал все.
   Случайно подняв взгляд, чтобы прочесть название улицы, она вся задро-
жала: в своем бесцельном блуждании она незаметно добрела почти до самого
дома своего бывшего любовника. А что, если это перст  судьбы?  Вдруг  он
чем-нибудь может помочь ей, ведь он, надо полагать, знает адрес той тва-
ри. Ее охватило радостное возбуждение. Как она не подумала об этом? Сра-
зу же шаги стали стремительнее; подстегнутые надеждой, закружились в го-
лове бессвязные мысли. Она заставит его пойти вместе с ней к той  негод-
ной твари и навсегда положить этому конец. Пусть пригрозит ей судом, ес-
ли она не прекратит шантажа, а может, достаточно  будет  сунуть  ей  ка-
кие-то деньги и удалить ее из города. Ирене стало вдруг  жаль,  что  она
при встрече так неласково обошлась с беднягой, но все равно,  он  обяза-
тельно поможет ей. Как странно, что спасение является  сейчас,  в  самую
последнюю минуту.
   Стремительно взбежала она наверх и позвонила. Никто  не  открыл.  Она
прислушалась: ей померещились за дверью осторожные шаги.  Она  позвонила
еще раз. Снова ни звука. И снова какой-то шорох за  дверью.  Тогда  она,
потеряв терпение, стала звонить и звонить без перерыва -  ведь  для  нее
это был вопрос жизни.
   Наконец, внутри кто-то закопошился, щелкнул замок, и дверь приотвори-
лась. - Это я, - торопливо шепнула Ирена.
   Он открыл дверь в явном замешательстве... - Ах, это ты... вы, судары-
ня, - растерянно лепетал он. - Простите... я никак не  ожидал...  вашего
прихода... простите мой вид, он был без пиджака и без галстука, с  расс-
тегнутым воротом рубашки.
   - Мне необходимо с вами поговорить, вы должны мне помочь, - произнес-
ла она раздраженным тоном, потому что он все еще держал  ее  на  пороге,
как попрошайку. - Впустите меня, я задержу вас на одну минуту.
   - Пожалуйста, - смущенно пробормотал он, оглядываясь с  опаской...  -
только я сейчас... мне не очень удобно.
   - Вы обязаны меня выслушать. Все это по вашей вине. Ваш долг мне  по-
мочь... Вы обязаны, слышите, обязаны добыть мое кольцо. В крайнем случае
скажите мне адрес... Она все время не дает мне покоя, а теперь  она  ку-
да-то исчезла. Вы обязаны, да, да, обязаны.
   Он недоумевающе уставился на нее. Только теперь она  сообразила,  что
из ее отрывистых выкриков ничего нельзя понять.
   - Ах, вы не знаете... Так вот, ваша любовница... ну, словом...  преж-
няя ваша пассия, выследила меня, когда я уходила от вас. С тех  пор  эта
женщина преследует меня, шантажирует... мучает до полусмерти... А теперь
она взяла у меня кольцо, во я без него не могу, мне надо его вернуть  не
позже, чем сегодня вечером, я так и сказала... не позже чем сегодня  ве-
чером... Ну вот, так помогите мне.
   - Но я... я...
   - Вы отказываетесь?
   - Но я не знаю никакой женщины. Мне непонятно, о чем вы  говорите,  Я
никогда не имел дела с шантажистками. - Он говорил почти грубо.
   - Ах так... не знаете... Она все это сочинила! Откуда же она знает  и
ваше имя и мой адрес? По-вашему, она и  не  думает  меня  шантажировать?
По-вашему, мне это все пригрезилось?
   Она пронзительно захохотала. Ему сделалось жутко.  У  него  мелькнула
мысль, что она помешалась, так лихорадочно горели ее глаза, так  странно
она себя вела и при этом плела какой-то вздор. Он испуганно поглядел  по
сторонам.
   - Ради бога, успокойтесь... сударыня. Уверяю  вас,  вы  ошибаетесь...
Должно быть... да нет, это невозможно... я ничего не понимаю.  С  такими
женщинами я не встречаюсь. Ведь вы знаете, я здесь совсем недавно, и  те
две связи, которые у меня были, исключают... Не буду называть имена,  но
даже смешно подумать... уверяю вас, это какая-то ошибка...
   - Значит, вы отказываетесь мне помочь?
   - Нет, что вы, если я только могу...
   - Тогда идемте. Мы вместе пойдем к ней.
   - Но к кому же... к кому? - Когда она схватила его за рукав, он опять
с испугом подумал, что она не в своем уме.
   - Да к ней же... Пойдете вы или нет?
   - Конечно... Конечно, пойду, -  ее  лихорадочная  настойчивость  явно
подтверждала зародившееся у него подозрение, - конечно... конечно...
   - Так пойдемте же... это для меня вопрос жизни!
   Он еле сдержал улыбку. Потом сразу же перешел на официальный тон.
   - Прошу меня извинить, сударыня, но в данный момент я занят... У меня
урок музыки... Я не могу его прервать.
   - Так! Так - она презрительно засмеялась ему в лицо. - Вы даете уроки
без пиджака... Лгун вы, вот кто! - И вдруг ее осенила догадка. Она рину-
лась в комнаты, как он ни пытался ее удержать. - Значит,  она  здесь,  у
вас, эта шантажистка! Чего доброго, вы с ней заодно. Может, вы  делитесь
тем, что вымогаете у меня. Но я с ней расправлюсь. Теперь мне ничего  не
страшно. - Она кричала во весь голос, Он держал ее, но  она  боролась  с
ним, вырвалась и распахнула дверь в спальню.
   Кто-то, должно быть слушавший под дверью, отскочил в  глубь  комнаты.
Ирена в йодной растерянности посмотрела на полуодетую  незнакомую  даму,
которая поспешила отвернуть лицо. Молодой  музыкант  бросился  вслед  за
Иреной, считая ее сумасшедшей и боясь, как бы она не натворила  бед,  но
она тут же вышла из спальни.
   - Извините меня, - с трудом выдавала она. В голове у нее все  перепу-
талось. Она ничего уже не понимала, ей было только противно,  бесконечно
противно, ужасная усталость овладела ею. - Извините  меня,  -  повторила
она. - Завтра... да, завтра вам все станет ясно, впрочем, я... я и  сама
ничего не понимаю. - Она говорила с ним, как с чужим, ничто не напомина-
ло ей о том, что она когда-то принадлежала этому человеку, да она и сама
себя не помнила.  Все  теперь  запуталось  окончательно,  ей  было  ясно
только, что где-то здесь кроется ложь. Но она слишком устала, чтобы  ду-
мать, слишком устала, чтобы рассуждать. Закрыв глаза, шла она по лестни-
це, как осужденный идет на эшафот.
   Когда она вышла на улицу, уже совсем стемнело. А вдруг,  мелькнула  у
нее мысль, та тварь караулит напротив, вдруг в последнюю  минуту  явится
спасение. Ей захотелось молитвенно сложить руки и  воззвать  к  забытому
богу. Ах, только бы вымолить себе отсрочку на несколько месяцев, до  ле-
та, а потом спокойно пожить среди полей и лугов, где шантажистка не нас-
тигнет ее, пожить спокойно всего одно лето.  Жадно  вглядывалась  она  в
темноту улицы. Ей почудилось, будто у дома напротив стоит какая-то фигу-
ра, но когда она подошла поближе, фигура скрылась  в  подъезде.  На  миг
Ирена как будто уловила в ней сходство с мужем. Второй раз за этот  день
пугалась она его внезапно мелькнувшего на улице силуэта и  взгляда.  Она
остановилась выжидая. Но фигура бесследно исчезла в темноте.  Тогда  она
пошла дальше, с тягостным ощущением чего-то обжигающего взгляда  у  себя
за спиной. Один раз она обернулась, но никого не увидела.
   Аптека была недалеко. С легким содроганием вошла туда Ирена. Провизор
стал готовить то, что было указано в рецепте. За это короткое  мгновение
Ирена отчетливо увидела все  -  и  никелированные  весы,  и  миниатюрные
гирьки, и этикетки, а наверху на полках ряды склянок с какими-то жидкос-
тями, незнакомые латинские названия, которые  она  машинально  принялась
читать. Она услышала тиканье часов, ощутила особый аптечный запах,  мас-
лянисто приторный запах лекарств и вдруг вспомнила, что в детстве всегда
вызывалась исполнять поручение матери в аптеке, потому что  ей  нравился
этот запах, нравилось смотреть на таинственные блестящие тигельки. И тут
же она с ужасом подумала, что позабыла проститься с матерью, и ей  стало
мучительно жаль бедную старушку. Как она испугается, в  смятении  думала
Ирена... но провизор уже отсчитывал прозрачный капли в  темную  склянку.
Не отрываясь смотрела она, как смерть переливается из пузатой бутылки  в
маленькую бутылочку, откуда она скоро заструится по ее жилам, и ее обда-
ло холодом. Тупо, словно завороженная, смотрела она на пальцы  аптекаря:
вот он затыкает пробкой полный пузырек, вот обклеивает горлышко бумагой.
Все чувства Ирены были скованы, подавлены страшной мыслью.
   - С вас две кроны, - сказал аптекарь. Она встрепенулась и  растерянно
огляделась по сторонам. Потом автоматическим движением  достала  деньги.
Еще не вполне очнувшись, разглядывала она монеты и долго не могла отсчи-
тать то, что нужно.
   В этот миг она почувствовала, что ее руку резко отстранили, и услыша-
ла, как звякнули деньги о стеклянную подставку. Чья-то  протянутая  рука
перехватила у нее пузырек.
   Она невольно обернулась и замерла на месте: рядом стоял ее муж.  Лицо
у него было мертвенно бледно, губы стиснуты, на лбу  выступили  капельки
пота.
   Она почувствовала, что сейчас потеряет сознание, и схватилась за при-
лавок. Сразу же ей стало ясно, что именно его она видела днем на  улице,
именно он караулил ее в подъезде; внутреннее чутье уже тогда подсказыва-
ло ей, что это он, а теперь все вместе всплыло в ее смятенном мозгу.
   - Идем, - сказал он глухим, сдавленным голосом.
   Она бессмысленно посмотрела на него и где-то в самых глубоких  тайни-
ках своего сознания удивилась, что повинуется  ему.  Но  все-таки  маши-
нально пошла за ним.
   Бок о бок, не глядя друг на друга, шагали они по улице.  Он  все  еще
держал в руках пузырек. Один раз он остановился и отер влажный лоб. Сама
того не сознавая и не желая, она тоже замедлила шаги.  Но  взглянуть  на
него не смела. Никто не говорил ни слова, уличный шум заполнял молчание.
   На лестнице он пропустил ее вперед. И как только  она  почувствовала,
что его нет рядом, ноги ее ослабели, она остановилась, держась за  пери-
ла. Тогда он взял ее под руку. Она вздрогнула от его прикосновения и то-
ропливо взбежала наверх.
   Она вошла в спальню, он последовал за ней.  Стены  тускло  мерцали  в
темноте, едва виднелись очертания мебели. Оба все еще не  произнесли  ни
слова. Муж сорвал бумагу с пузырька, вынул пробку, вылил  содержимое,  а
пузырек резким движением швырнул в угол. Ирена вздрогнула, услышав  звон
разбитого стекла.
   Оба молчали. Ирена, не глядя, чувствовала, что он старается  овладеть
собой. Наконец, он сделал шаг по направлению к ней. Шаг и еще шаг,  пока
не очутился совсем рядом. Она слышала его тяжелое дыхание и  своим  зас-
тывшим, затуманенным взглядом видела, как сверкают в темноте его  глаза.
Вот сейчас разразится его гнев, вот сейчас  рука  его  железной  хваткой
вопьется в ее дрожащую руку. Сердце у нее замерло и только нервы  трепе-
тали, как туго натянутые струны. Все своим существом ждала  она  кары  и
почти желала, чтобы он скорее дал волю гневу. Но он по-прежнему  молчал,
а когда заговорил, она с невыразимым изумлением услышала в его голосе не
гнев, а нежность.
   - Ирена, - начал он удивительно мягко, - до каких пор мы будем мучить
друг друга?
   И тут внезапно, судорожно, с  сокрушительной  силой,  как  протяжный,
бессмысленный, звериный вопль, прорвались долго сдерживаемые,  подавляе-
мые рыдания. Точно злобная рука рванула ее изнутри и стало яростно тряс-
ти - она зашаталась, как пьяная, и упала бы, если б муж не поддержал ее.
   - Ирена, - пытался он успокоить ее, - Ирена, Ирена, - все  тише,  все
ласковее шептал он ее имя, словно думая  нежным  звучанием  этого  слова
расправить конвульсивно сведенные нервы, но только рыдания, только  буй-
ные порывы отчаяния, сотрясавшие все тело, были ему ответом. Он  подхва-
тил, понес ее и бережно уложил на диван. Однако  рыдания  не  унимались.
Руки и ноги судорожно дергались, как будто от электрического тока,  тре-
пещущее истерзанное тело, по-видимому, бросало то в  жар,  то  в  холод.
Напряженные до предела нервы не выдержали, и накопившаяся за все эти не-
дели боль безудержно бушевала в обессиленном теле.
   Не помня себя от волнения, он старался унять эту дрожь, сжимал  ледя-
ные руки жены, сперва бережно, а  потом  все  пламеннее,  со  страхом  и
страстью целовал ее платье, ее шею, но  Ирена  по-прежнему  вздрагивала,
сжавшись в комок, а из груди все накатывали рыдания, наконец-то прорвав-
шиеся наружу. Муж коснулся ее лица, оно было холодно и влажно  от  слез,
жилки на висках набухли и трепетали. Невыразимый страх  овладел  им.  Он
опустился на колени "и заговорил у самого ее  лица,  все  время  пытаясь
удержать, успокоить ее.
   - Не плачь, Ирена... Ведь все... все прошло. Не убивайся так...  Тебе
уже нечего бояться. Она не придет больше никогда, слышишь - никогда.
   Ирена снова рванулась в судорожном рыдании, хотя муж держал ее обеими
руками. При виде отчаяния, сотрясавшего измученную  женщину,  ему  стало
страшно, как будто он - ее убийца. Он целовал ее, несвязными словами мо-
лил о прощении.
   - Да, больше не придет... клянусь тебе... Я не ожидал, что ты так ис-
пугаешься... Я хотел только вернуть тебя... напомнить о  твоем  долге...
чтобы ты ушла от него" навсегда... и вернулась к нам... Когда я об  этом
узнал случайно, я ничего другого не мог придумать... не мог же  я  прямо
сказать тебе... Я все надеялся... все надеялся, что ты вернешься, и  по-
тому подослал эту бедную женщину. Думал, она подтолкнет тебя. Она -  не-
задачливая актриса, без ангажемента. Она отказывалась, а я  настаивал...
теперь я вижу, - это было нехорошо... Но я хотел тебя  вернуть.  Неужели
ты не видела, что я готов, что я рад простить? Как ты не понимала?..  Но
до этого я не думал тебя довести... Мне самому еще тяжелее было все  это
видеть... следить за каждым твоим шагом. Ради детей, пойми, только  ради
детей я должен был заставить тебя... Но теперь все это прошло... Все бу-
дет хорошо...
   Голос звучал совсем близко, но слова долетали до нее откуда-то  изда-
лека, и она не понимала их. Все заглушал шум волн,  набегавших  изнутри,
сознание было помрачено полным смятением чувств.  Она  ощущала  ласковые
прикосновения, поцелуи и свои собственные слезы, но внутри, звеня и  гу-
дя, проталкивалась по венам кровь, и в ушах стоял неистовый  гул,  точно
перезвон колоколов. Потом все исчезло в тумане. Очнувшись  от  обморока,
она смутно почувствовала, что ее раздевают,  как  сквозь  густую  пелену
увидела ласковое и озабоченное лицо мужа. И сразу же погрузилась в  чер-
ную пучину глубокого благодетельного сна без сновидений.
   Когда она на другое утро открыла глаза, в комнате было уже светло.  И
в ней самой тоже просветлело, пронесшаяся буря словно очистила и освежи-
ла кровь. Она пыталась вспомнить, что с ней произошло, но  все  казалось
еще сном. Она ощущала такую неправдоподобную легкость и свободу, с какой
паришь по воздуху во сне, и, чтобы увериться, что то смутное ощущение  -
явь, она дотронулась одной рукой до другой.
   Вдруг она вздрогнула: на пальце блестело кольцо. И сразу же  сна  как
не бывало. Те бессвязные слова, которые она и слышала и  не  слышала  на
грани сознания, и те прежние неясные догадки, которые она не смела прет-
ворить в мысль и подозрение, теперь вдруг слились в стройное целое.  Все
сразу стало ей понятно, - и вопросы мужа и недоумение  любовника;  петля
за петлей развернулись перед ней страшные сети, которыми она была опута-
на. Гнев и стыд овладели ею нервы вновь болезненно  затрепетали,  и  она
уже готова была пожалеть, что пробудилась от этого сна без  грез  и  без
страхов.
   Но тут в соседней комнате послышался смех. Дети встали и как проснув-
шиеся птенцы гомонили навстречу новому дню. Ирена ясно  различала  голос
сына и впервые с удивлением заметила, как он похож на  отцовский  голос.
Улыбка неприметно тронула ее губы и задержалась на них. Ирена  лежала  с
закрытыми глазами, чтобы лучше насладиться тем, что было  ее  жизнью,  а
отныне и ее счастьем. Внутри еще тихонько щемило  что-то,  но  это  была
благотворная боль - так горят раны, прежде чем зарубцеваться навсегда.

   АМОК

   В марте 1912 года, в Неаполе, при разгрузке в порту большого  океанс-
кого парохода, произошел своеобразный несчастный случай, по поводу кото-
рого в газетах появились подробные, но весьма фантастические  сообщения.
Хотя я сам был пассажиром "Океании", но, так же как  и  другие,  не  мог
быть свидетелем этого необыкновенного происшествия; оно случилось в ноч-
ное время, при погрузке угля и выгрузке товаров, и мы, спасаясь от шума,
съехали все на берег, чтобы провести время в кафе или театре. Все  же  я
лично думаю, что некоторые догадки, которых я тогда публично не высказы-
вал, содержат в себе истинное объяснение той трагической сцены,  а  дав-
ность события позволяет мне использовать доверие, оказанное мне во время
одного разговора, непосредственно предшествовавшего странному эпизоду.
   Когда я хотел заказать в пароходном агентстве в Калькутте  место  для
возвращения в Европу на борту "Океании", клерк только с сожалением пожал
плечами: он не знает, можно ли еще обеспечить мне каюту, так как теперь,
перед самым наступлением дождливого времени, все места бывают распроданы
уже в Австралии, и он должен сначала дождаться телеграммы из Сингапура.
   Но на следующий день он сообщил мне приятную новость, что  еще  может
занять для меня одну каюту, правда не особенно комфортабельную, под  па-
лубой и в средней части парохода. Я с нетерпением стремился домой,  поэ-
тому, не долго думая, попросил закрепить за мной место.
   Клерк правильно осведомил меня. Пароход был переполнен, а каюта  пло-
хая - тесный четырехугольный закуток недалеко  от  машинного  отделения,
освещенный только тусклым глазом иллюминатора.  В  душном,  застоявшемся
воздухе пахло маслом и плесенью; ни на миг нельзя было уйти от  электри-
ческого вентилятора, который, как  обезумевшая  стальная  летучая  мышь,
вертелся и визжал над самой головой. Внизу машина  кряхтела  и  стонала,
точно грузчик, без конца взбирающийся с кулем угля по  одной  и  той  же
лестнице; наверху непрерывно шаркали шаги гуляющих по  палубе.  Поэтому,
сунув чемодан в этот затхлый гроб меж серых шпангоутов,  я  поспешил  на
палубу и, поднимаясь по трапу, вдохнул, как  амбру,  мягкий,  сладостный
воздух, доносимый к нам береговым ветром.
   Но и наверху царили сутолока и теснота: тут было полно людей, которые
с нервозностью, порожденной вынужденным бездействием, без умолку болтая,
расхаживали по палубе. Щебетание  и  трескотня  женщин,  безостановочное
кружение по тесным закоулкам  палубы,  назойливая  болтовня  пассажиров,
скоплявшихся перед креслами, - все это почему-то причиняло мне  боль.  Я
только что увидел новый для меня мир, передо  мной  пронеслись  пестрые,
мелькающие с бешеной быстротой картины. Теперь я хотел подумать, привес-
ти в порядок свои впечатления, воссоздать воображением то, что воспринял
глаз, но здесь, на этой шумной, похожей на бульвар палубе,  не  было  ни
минуты покоя. Строчки в книге расплывались от мелькания теней  проходив-
ших мимо пассажиров. Невозможно было остаться наедине с  собой  на  этой
залитой солнцем и полной движения пароходной улице.
   Три дня я крепился - смотрел на людей, на море, но море  было  всегда
одинаковое, пустынное и синее, и только на закате вдруг загоралось всеми
цветами радуги; а людей я уже через трое суток знал наперечет. Все  лица
были мне знакомы до тошноты; резкий смех женщин больше не раздражал  ме-
ня, и не сердили вечные споры двух голландских офицеров,  моих  соседей.
Мне оставалось только бегство; но в каюте было жарко и душно, а в салоне
английские мисс беспрерывно барабанили на рояле, выбирая для этого самые
затасканные вальсы. Кончилось тем, что я решительно изменил порядок  дня
и нырял в каюту сразу после обеда, предварительно  оглушив  себя  стака-
ном-другим пива; это давало мне возможность  проспать  ужин  и  вечерние
танцы.
   Как-то раз я проснулся, когда в моем маленьком гробу было уже  совсем
темно и тихо. Вентилятор я выключил, и воздух полз по вискам,  липкий  и
влажный. Чувства были притуплены, и мне потребовалось  несколько  минут,
чтобы сообразить, где я и который может быть час. Очевидно, было уже  за
полночь, потому что я не слышал ни музыки, ни неустанного шарканья  ног.
Только машина - упрямое сердце левиафана, пыхтя, толкала  поскрипывающее
тело корабля вперед, в необозримую даль.
   Ощупью выбрался я на палубу - Она была пуста. И когда я  поднял  взор
над дымящейся башней трубы и призрачно мерцающим  рангоутом,  мне  вдруг
ударил в глаза яркий свет. Небо сияло. Оно казалось темным рядом  с  бе-
лизной пронизывавших его звезд, но все-таки оно сияло, словно  бархатный
полог застлал какую-то ярко светящуюся поверхность, а искрящиеся  звезды
- только отверстия и прорези, сквозь которые просвечивает этот неописуе-
мый блеск. Никогда не видел я неба таким, как в ту ночь, таким  сияющим,
холодным как сталь и в то же время переливчато-пенистым, залитым светом,
излучаемым луной и звездами, и будто пламенеющим в какойто  таинственной
глубине. Белым лаком блестели в лунном свете очертания  парохода,  резко
выделяясь на темном бархате неба; канаты, реи, все контуры  растворялись
в этом струящемся блеске. Словно в пустоте, висели огни на мачтах, а над
ними круглый глаз на марсе - земные желтые звезды среди  сверкающих  не-
бесных.
   Над самой головой стояло таинственное созвездие Южного Креста, мерца-
ющими алмазными гвоздями прибитое к небу; казалось, оно колышется, тогда
как движение создавал только ход корабля, пловца-гиганта, который, слег-
ка дрожа и дыша полной грудью, то поднимаясь, то  опускаясь,  подвигался
вперед, рассекая темные волны. Я стоял и смотрел вверх. Я чувствовал се-
бя как под душем, где сверху падает теплая вода; только  это  был  свет,
белый и теплый, изливавшийся мне на руки, на  плечи,  нежно  струившийся
вокруг головы и, казалось, проникавший внутрь, потому что все смутное  в
моей душе вдруг прояснилось. Я дышал свободно, легко и с восторгом  ощу-
щал на губах, как прозрачный напиток, мягкий, словно  шипучий,  пьянящий
воздух, напоенный дыханием плодов и ароматом  дальних  островов.  Только
теперь, впервые с тех пор как я ступил на сходни,  я  испытал  священную
радость мечтания и другую, более чувственную: предаться, словно женщина,
окружающей меня неге. Мне хотелось лечь и устремить взоры вверх, на  бе-
лые иероглифы. Но кресла были все убраны, и нигде на всей пустынной  па-
лубе я не видел удобного местечка, где можно было бы отдохнуть и  помеч-
тать.
   Я начал ощупью пробираться вперед, подвигаясь к носовой части парохо-
да, совершенно ослепленный светом, все сильнее изливавшимся на  меня  со
всех сторон. Мне было почти больно от этого резкого звездного света, мне
хотелось  укрыться  куда-нибудь  в  тень,  растянуться  на  циновке,  не
чувствовать блеска на себе, а только над собой и на залитых  им  предме-
тах, - так смотрят на пейзаж из затемненной комнаты. Спотыкаясь о канаты
и обходя железные лебедки, я добрался, наконец, до бака и стал смотреть,
как форштевень рассекает мрак и расплавленный лунный свет вскипает пеной
по обе стороны лезвия. Неустанно поднимался плуг и вновь опускался, вре-
заясь в струящуюся черную почву, и я ощущал всю муку побежденной стихии,
всю радость земной мощи в этой искрометной игре. И в созерцании я  утра-
тил чувство времени. Не знаю, час ли я так простоял, или  несколько  ми-
нут; качание огромной колыбели корабля унесло меня за пределы земного. Я
чувствовал лишь, что мной овладевает блаженная усталость.  Мне  хотелось
спать, грезить, но жаль было уходить от этих чар, спускаться в мой гроб.
Бессознательно я нащупал ногой бухту каната. Я сел, закрыл глаза,  но  в
них все-таки проникал струившийся отовсюду серебристый блеск. Под  собой
я чувствовал тихое журчание воды, вверху - неслышный звон белого  потока
вселенной. И мало-помалу это журчание наполнило все  мое  существо  -  я
больше не сознавал самого себя, не отличал, мое ли это дыхание, или бие-
ние далекого сердца корабля, я словно растворился в этом неумолчном жур-
чании полуночного мира.
   Тихий сухой кашель послышался возле меня. Я вздрогнул и сразу очнулся
от своего опьянения. Глаза, ослепленные белым блеском, проникавшим  даже
сквозь закрытые веки, с трудом открылись: как раз против  меня,  в  тени
борта, сверкало что-то похожее на  отблеск  от  очков;  потом  вспыхнула
большая круглая искра, несомненно огонек трубки. Очевидно, любуясь пеной
у носа корабля и Южным Крестом вверху, я не заметил этого соседа, непод-
вижно сидевшего здесь все время. Невольно, не придя еще в себя, я сказал
по-немецки: - Простите! - О, пожалуйста... - по-немецки же ответил голос
из темноты.
   Не могу передать, как странно и жутко было сидеть безмолвно во  мраке
возле человека, которого я не видел. Я чувствовал, что он смотрит на ме-
ня так же напряженно, как и я на него; струящийся и мерцающий белый свет
над нами был так ярок, что каждый из нас видел в тени только контур дру-
гого. Но мне казалось, что я слышу, как дышит этот человек и как он  по-
сасывает свою трубку.
   Молчание стало невыносимым. Охотнее всего я ушел бы, но это  было  бы
уж слишком резко и неучтиво. В смущении  я  достал  папиросу.  Вспыхнула
спичка, и трепетный огонек на секунду осветил наш тесный угол. За  стек-
лами очков я увидел чужое лицо, которого ни разу не замечал на  борту  -
ни за обедом, ни на палубе, - и не знаю, резнула ли мне глаза  внезапная
вспышка, или то была  галлюцинация,  но  лицо  показалось  мне  мрачным,
страшно искаженным, нечеловеческим. Однако, прежде чем я  мог  отчетливо
разглядеть его, темнота опять поглотила осветившиеся на миг черты; я ви-
дел лишь контур фигуры, темной на темном фоне, и время от времени  круг-
лое огненное кольцо трубки. Мы оба молчали, и это молчание угнетало, как
душный тропический воздух.
   Наконец, я не выдержал. Вскочив на ноги, я вежливо сказал: -  Спокой-
ной ночи!
   - Спокойной ночи, - ответил из мрака хриплый, жесткий, словно заржав-
ленный, голос.
   Я побрел, спотыкаясь о стойки и такелаж. Вдруг позади раздались шаги,
торопливые и нетвердые. Это был все тот же незнакомец. Я невольно  оста-
новился. Он не подошел вплотную ко мне, и я сквозь мрак ощутил  какую-то
робость и удрученность в его походке.
   - Простите, - поспешно заговорил он,  -  что  я  обращаюсь  к  вам  с
просьбой. Я... я, - он запнулся и от смущения не сразу мог продолжать, -
я... у меня есть личные... чисто личные причины искать уединения...  тя-
желая утрата... я избегаю общества пассажиров... Вас я не имею в виду...
нет, нет... Я хотел только попросить вас... вы меня очень обяжете,  если
никому на борту не сообщите о том,  что  видели  меня  здесь...  На  это
есть... так сказать, личные причины, мешающие мне быть в настоящее время
на людях... Да... так вот... мне было бы чрезвычайно неприятно, если  бы
вы упомянули о том, что кто-то здесь ночью... что я...
   Слова опять застряли у него в горле. Я поспешил вывести его из  заме-
шательства, тотчас же обещав ему исполнить его просьбу. Мы  пожали  друг
другу руки. Потом я вернулся в свою каюту  и  уснул  тяжелым,  тревожным
сном, полным причудливых видений.
   Я сдержал слово и никому не рассказал о странной встрече, хотя  иску-
шение было велико. Во время морского путешествия всякая мелочь  -  собы-
тие, будь то парус на горизонте, взметнувшийся над водой дельфин,  завя-
завшийся новый флирт или случайная шутка. Кроме того, меня мучило  жела-
ние узнать что-нибудь об этом необыкновенном пассажире. Я просмотрел су-
довые списки в поисках подходящего имени, присматривался к людям, стара-
ясь отгадать, не имеют ли они к нему отношения;  целый  день  я  был  во
власти лихорадочного нетерпения и ждал вечера, в  надежде  снова  встре-
титься с незнакомцем. Психологические загадки неодолимо притягивают  ме-
ня; они волнуют меня до безумия, и я не успокаиваюсь до  тех  пор,  пока
мне не удается проникнуть в их тайну: люди со странностями  одним  своим
присутствием могут зажечь во мне такую жажду заглянуть им в душу,  кото-
рая немногим отличается от страстного влечения к женщине. День показался
мне бесконечно долгим. Я рано лег в постель, я знал, что в полночь прос-
нусь, что какая-то сила разбудит меня.
   И действительно, я проснулся в тот же час, что и вчера. На светящемся
циферблате часов стрелки, перекрывая одна другую, слились в  единую  по-
лоску света. Я поспешно поднялся из душной  каюты  в  еще  более  душную
ночь.
   Звезды сверкали, как вчера, и обливали дрожавший  пароход  рассеянным
светом; в вышине горел Южный Крест. Все было, как вчера,  -  в  тропиках
дни и ночи более похожи на близнецов, чем в наших широтах, -  только  во
мне не было вчерашнего  нежного,  баюкающего,  мечтательного  опьянения.
Что-то влекло меня, тревожило, и я знал, куда меня влечет: туда, к  чер-
ной путанице снастей на носу - узнать, не сидит ли он там, неподвижный и
таинственный. Сверху раздался удар корабельного  колокола.  Меня  словно
что-то толкнуло. Шаг за шагом я подвигался вперед,  нехотя  уступая  ка-
кой-то притягательной силе. Не успел я еще добраться до места, как  впе-
реди что-то вспыхнуло, точно красный глаз, - его трубка. Значит, он там.
   Я невольно вздрогнул и остановился. Еще миг, и я повернул бы обратно,
но что-то зашевелилось в темноте, кто-то встал, сделал два шага, и вдруг
я услышал его голос.
   - Простите, - вежливо и как-то виновато сказал он,  -  вы,  очевидно,
хотите пройти на ваше место, но мне показалось, что вы раздумали,  когда
увидели меня. Прошу вас, садитесь, я сейчас уйду.
   Я, со своей стороны, поспешил ответить, что прошу его остаться и  что
я отошел, чтобы не помешать ему.
   - Мне вы не мешаете, - не без горечи возразил он, - напротив,  я  рад
поговорить с кем-нибудь. Уже десять дней, как я не произнес ни  слова...
собственно даже несколько лет... и мне тяжело - я задыхаюсь, верно отто-
го, что должен нести свое бремя молча... Я больше не могу сидеть в  каю-
те, в этом... в этом гробу... я больше не могу... и людей я тоже не  пе-
реношу, потому что они целый день смеются... Я не  могу  этого  выносить
теперь... я слышу это даже в каюте и затыкаю уши... правда,  никто  ведь
не знает, что... они ничего не знают, а потом, какое дело до  этого  чу-
жим...
   Он снова запнулся и вдруг неожиданно и поспешно сказал: - Но я не хо-
чу стеснять вас... простите мою болтливость.
   Он поклонился и хотел уйти. Но я стал настойчиво удерживать его. - Вы
нисколько не стесняете меня. Я тоже рад побеседовать здесь, в тиши... Не
хотите ли?
   Я протянул ему портсигар, и он взял папиросу. Я зажег спичку. Снова в
колеблющемся свете появилось его лицо, оторвавшееся от черного фона;  на
этот раз оно было прямо обращено ко мне. Глаза из-за очков впились в мое
лицо жадно и с какой-то безумной силой. Мне стало жутко.  Я  чувствовал,
что этот человек хочет говорить, что он должен говорить. И я  знал,  что
мне нужно молчать, чтобы облегчить ему это.
   Мы снова сели. В его углу стояло второе кресло, которое он и  предло-
жил мне. Мы курили, и по тому, как беспокойно прыгало в темноте световое
колечко от его папиросы, я видел, что его рука дрожит. Но я молчал, мол-
чал и он. Потом вдруг его голос тихо спросил:
   - Вы очень устали?
   - Нет, нисколько.
   Голос во мраке снова на минуту замер.
   - Мне хотелось бы спросить вас кое о чем... то есть я  хотел  бы  вам
кое-что рассказать. Я знаю, я прекрасно знаю, как  нелепо  обращаться  к
первому встречному, однако... я... я нахожусь в тяжелом психическом сос-
тоянии... Я дошел до предела, когда мне во что бы то ни  стало  нужно  с
кем-нибудь поговорить... не то я погибну... Вы поймете меня" когда  я...
да, когда я вам расскажу... Я, знаю, что вы не можете помочь мне... но я
прямо болен от этого молчания... а больной всегда смешон в  глазах  дру-
гих...
   Я прервал его и просил не терзаться напрасно. Пусть он, не стесняясь,
расскажет мне все... Конечно, я не могу ему ничего обещать, но на всяком
человеке лежит долг предложить свою помощь. Когда мы  видим  ближнего  в
беде, то, естественно, наш долг помочь ему.
   - Долг... предложить свою помощь... долг сделать попытку... Так и вы,
значит, думаете, что на нас лежит долг... долг предложить свою помощь?
   Трижды повторил он эти слова. Мне  стало  страшно  от  этого  тупого,
упорного повторения. Не сумасшедший
   ли этот человек? Не пьян ли он?
   Но, совершенно точно угадав мою мысль, как будто я произнес ее вслух,
он вдруг сказал совсем другим голосом:
   - Вы, может быть, принимаете меня за безумного или за  пьяного?  Нет,
этого нет, пока еще нет. Только сказанное вами странно поразило  меня...
поразило потому, что это как раз то, что меня сейчас мучит - лежит ли на
нас долг... долг...
   Он снова начал запинаться. Потом умолк и немного погодя опять загово-
рил:
   - Дело в том, что я врач. В нашей практике часто бывают такие случаи,
такие роковые... Ну, скажем, неясные случаи, когда не знаешь,  лежит  ли
на тебе долг... долг ведь не один - есть долг перед  ближним,  есть  еще
долг перед самим собой, и перед государством, и  перед  наукой...  Нужно
помогать, конечно, для этого мы и существуем... но такие правила  хороши
только в теории... До каких пределов нужно помогать?.. Вот вы чужой  че-
ловек, и я для вас чужой, и я прошу вас молчать о том, что вы меня виде-
ли... Хорошо, вы молчите, исполняете этот долг... Я прошу вас поговорить
со мной, потому что я прямо подыхаю от своего молчания... Вы готовы выс-
лушать меня. Хорошо... Но это ведь легко... А что, если  бы  я  попросил
вас взять меня в охапку и бросить за борт?..  Тут  уж  кончается  любез-
ность, готовность помочь. Где-то она должна кончаться... там,  где  дело
касается нашей жизни, нашей личной ответственности... где-то это  должно
кончаться... где-то должен прекращаться этот долг...  или,  может  быть,
как раз у врача он не должен кончаться? Неужели  врач  должен  быть  та-
ким-то спасителем, каким-то всесветным помощником только потому,  что  у
него есть диплом с латинскими словами; неужели он  действительно  должен
исковеркать свою жизнь и подлить себе  воды  в  кровь,  когда  какая-ни-
будь... когда какой-нибудь пациент является и  требует  от  него  благо-
родства,  готовности  помочь,  добронравия?  Да,  где-нибудь   кончается
долг... там, где предел нашим силам, именно там...
   Он снова приостановился и затем продолжал:
   - Простите, я говорю с таким возбуждением, но я не пьян...  пока  еще
не пьян... впрочем, не скрою от вас, что и это со мной теперь часто  бы-
вает в этом дьявольском одиночестве... Подумайте -  я  семь  лет  прожил
почти исключительно среди туземцев и животных... тут можно отучиться  от
связной речи. А как начнешь говорить, так сразу и хлынет  через  край...
Но подождите... да, я уже вспомнил... я хотел вас спросить, хотел  расс-
казать вам один случай... лежит ли на нас долг  помочь...  с  ангельской
чистотой, бескорыстно помочь... Впрочем, я боюсь, что это будет  слишком
длинная история. Вы в самом деле не устали?
   - Да нет же, нисколько.
   - Я... я очень признателен вам... Не угодно ли?
   Он пошарил где-то за собой в темноте. Звякнули  одна  о  другую  две,
три, а то и больше бутылок, которые он, видимо, поставил возле себя.  Он
предложил мне виски; я только пригубил свой стакан, но он разом  опроки-
нул свой. На миг между нами воцарилось молчание. Громко ударил  колокол:
половина первого.
   - Итак... я хочу рассказать вам один случай. Предположите, что врач в
одном... маленьком городке... или, вернее, в деревне... врач, который...
врач, который...
   Он снова запнулся. Потом вдруг, вместе с креслом, рванулся ко мне.
   - Так ничего не выйдет. Я должен рассказать вам все напрямик, с само-
го начала, а то вы не поймете... Это нельзя изложить в виде  примера,  в
виде отвлеченного случая... я должен рассказать вам свою историю. Тут не
должно быть ни стыда, ни игры в прятки... передо  мной  ведь  тоже  люди
раздеваются донага и показывают мне свои язвы... Если хочешь, чтобы тебе
помогли, то нечего вилять и утаивать... Итак, я  не  стану  рассказывать
про случай с неким воображаемым врачом... я раздеваюсь перед вами догола
и говорю: "я"... Стыдиться я разучился в этом  собачьем  одиночестве,  в
этой проклятой стране, которая выедает душу и высасывает мозг из костей.
   Вероятно, я сделал какое-то движение, так как он вдруг остановился.
   - Ах, вы протестуете... понимаю. Вы в восторге от тропиков, от храмов
и пальм, от всей романтики двухмесячной поездки. Да, тропики полны  оча-
рования, если видеть их только из вагона железной дороги, из автомобиля,
из колясочки рикши: я сам это испытал, когда семь лет назад впервые при-
ехал сюда. О чем я только не мечтал - я хотел овладеть языками и  читать
священные книги в подлинниках, хотел изучать местные  болезни,  работать
для науки, изучать психику туземцев, как говорят на европейском жаргоне,
- стать миссионером человечности и цивилизации. Всем, кто сюда  приезжа-
ет, грезится тот же сон. Но за невидимыми стеклами этой оранжереи  чело-
век теряет силы, лихорадка - от нее ведь не уйти, сколько ни глотать хи-
нина - подтачивает нервы, становишься вялым и ленивым, рыхлым, как меду-
за. Европеец невольно теряет свой моральный  облик,  когда  попадает  из
больших городов в этакую проклятую  болотистую  дыру.  Рано  или  поздно
пристукнет всякого: одни пьянствуют, другие курят опиум, третьи  звереют
и свирепствуют - так или иначе, но дуреют все. Тоскуешь по Европе,  меч-
таешь о том, чтобы когда-нибудь опять пройти по городской  улице,  поси-
деть в светлой комнате каменного дома, среди белых людей; год  за  годом
мечтаешь об этом, а наступит срок, когда можно бы получить отпуск, - уже
лень двинуться с места. Знаешь, что всеми забыт, что ты чужой, как морс-
кая ракушка, на которую всякий наступает ногой. И остаешься, завязнув  в
своем болоте, и погибаешь в этих жарких, влажных лесах. Будь проклят тот
день, когда я продал себя в эту вонючую дыру...
   Впрочем, сделал я это не так уж добровольно.  Я  учился  в  Германии,
стал врачом, даже хорошим врачом, и работал при лейпцигской  клинике.  В
медицинских журналах того времени много писали о новом впрыскивании, ко-
торое я первый ввел в практику. Тут я влюбился в одну женщину, с которой
познакомился в больнице; она довела своего любовника до  исступления,  и
он выстрелил в нее из револьвера; вскоре и я безумствовал не  хуже  его.
Она обращалась со мной высокомерно и холодно, это и сводило меня с ума -
властные и дерзкие женщины всегда умели прибрать меня к рукам, а эта так
скрутила меня, что я совсем потерял голову. Я делал все, что она хотела,
я... да что там, отчего мне не  сказать  всего,  ведь  прошло  уже  семь
лет... я растратил из-за нее больничные деньги, и когда это выплыло  на-
ружу, разыгрался скандал. Правда, мой дядя внес  недостающую  сумму,  но
моя карьера погибла. В это время я узнал, что голландское  правительство
вербует врачей для колоний и предлагает подъемные. Я сразу подумал,  что
это, верно, не сахар, если предлагают деньги вперед!  Я  знал,  что  мо-
гильные кресты на этих рассадниках малярии растут втрое быстрее,  чем  у
нас; но когда человек молод, ему всегда кажется, что  болезнь  и  смерть
грозят кому угодно, но только не ему. Ну, что же, выбора у меня не было,
я поехал в Роттердам, подписал контракт на десять лет и  получил  внуши-
тельную пачку банкнот. Половину я отослал домой, дяде, а другую  выудила
у меня в портовом квартале одна особа, которая сумела обобрать меня  до-
чиста только потому, что была удивительно похожа на ту проклятую  кошку.
Без денег, без часов, без иллюзий покидал я Европу и не испытывал особой
грусти, когда наш пароход выбирался из гавани. А потом я сидел на  палу-
бе, как сидите вы, как сидят все, и видел Южный Крест и  пальмы.  Сердце
таяло у меня в груди.
   Ах, леса, одиночество, тишина! мечтал я. Ну, одиночества-то я получил
довольно. Меня назначили не в Батавию или Сурабайю, в  город,  где  есть
люди, и клубы, и гольф, и книги, и газеты, - а впрочем, название не  иг-
рает никакой роли - на один из глухих постов в восьми часах езды от бли-
жайшего города. Два-три скучных, иссохших чиновника, несколько полуевро-
пейцев из туземных жителей - это было все мое  общество,  а  кроме  него
вширь и вдаль только лес, плантации, заросли и болота.
   Вначале еще было сносно. Я много занимался научными наблюдениями. Од-
нажды, когда опрокинулась машина, в которой вице-президент совершал инс-
пекционную поездку, и он сломал себе ногу, я один, без  всяких  помощни-
ков, сделал ему операцию - об этом много тогда говорили. Я собирал яды и
оружие туземцев, занимался множеством мелочей, лишь бы не опуститься. Но
все это оказалось возможным только до тех пор, пока во мне  жила  приве-
зенная из Европы сила; потом я завял. Европейцы наскучили мне, я прервал
общение с ними, пил, и отдавался думам. Мне оставалось  ведь  всего  три
года, потом я мог выйти на пенсию, вернуться в  Европу,  сызнова  начать
жить. Собственно говоря, я уже ровно ничего не делал и только ждал,  ле-
жал в своей берлоге и ждал. И так я торчал бы там и по сей день, если бы
не она... если бы не случилось все это...
   Голос во мраке умолк. И трубка больше не тлела. Стало так тихо, что я
опять услышал плеск воды, пенившейся под носом  парохода,  и  отдаленный
глухой стук машины. Мне хотелось курить, но я боялся зажечь спичку,  бо-
ялся резкой вспышки огня и отсвета на его лице.  Он  все  молчал.  Я  не
знал, кончил ли он, дремлет ли, или спит, таким мертвым казалось мне его
молчание.
   Вдруг прозвучал отрывистый, сильный удар колокола: час.  Он  встрепе-
нулся, и я снова услышал звон стакана. Очевидно, его рука ощупью  искала
виски. Стало слышно, как он глотает, затем вдруг его голос раздался сно-
ва, но на этот раз он заговорил более напряженно и страстно.
   - Да, так вот... постойте... да, вот как это было. Сижу я там, в сво-
ей проклятой дыре, сижу неподвижно, как паук в паутине, уже целые  меся-
цы. Это было как раз после ливней. Неделю за неделей дождь барабанил  по
крыше, ни одна душа не заглядывала ко мне, ни один европеец; изо  дня  в
день сидел я дома со своими желтолицыми женщинами  и  своим  шотландским
виски. Я тогда очень хандрил, я был просто болен Европой: когда я  читал
в каком-нибудь романе про светлые улицы и белых женщин, у меня  начинали
дрожать пальцы. Я не могу в точности описать вам это состояние, это осо-
бого рода тропическая болезнь: яростная, лихорадочная и в  то  же  время
бессильная тоска по родине.
   Так я сидел тогда, кажется, с географическим атласом в руках, и  меч-
тал о путешествиях. Вдруг раздается тревожный стук в дверь, и  я  увидел
своего боя и одну из женщин. Лица обоих выражают крайнее изумление.  Они
докладывают, перебивая друг друга и вытаращив глаза: меня спрашивает ка-
кая-то дама, леди, белая женщина.
   Я вскакиваю. Я не слышал шума экипажа или автомобиля.  Белая  женщина
здесь, в этой глуши? Я готов уже сбежать с лестницы, но делаю над  собой
усилие и останавливаюсь. Смотрю мельком в зеркало, наскоро привожу  себя
немного в порядок. Я нервничаю, чувствую беспокойство, меня мучит дурное
предчувствие, так как я не знаю никого на свете, кто по дружбе пришел бы
ко мне. Наконец, я спускаюсь вниз.
   В передней ждет дама. Увидев  меня,  она  поспешно  направляется  мне
навстречу. Густая дорожная вуаль закрывает ее лицо. Я хочу поздороваться
с ней, но она сама начинает говорить.
   - Добрый день, доктор, - начинает она по-английски. (Ее речь  кажется
мне слишком плавной и как бы наперед заученной.) - Простите, что я  вры-
ваюсь к вам. Но мы были как  раз  на  станции,  наш  автомобиль  остался
там... - "Почему она не подъехала к дому? - молнией промелькнуло у  меня
в голове. - И вот я вспомнила, что вы живете здесь. Я так много  слышала
о вас, с вице-президентом вы проделали прямо чудо, его нога отлично  за-
жила, он опять уже играет в гольф. Да, да, у нас все говорят об этом,  и
мы охотно отдали бы нашего ворчливого  военного  врача  и  обоих  других
впридачу, если бы вы переехали к нам. Вообще, почему вас никогда не вид-
но? Вы живете, точно йог...
   И так она тараторит без конца, торопится и не дает  мне  вставить  ни
слова. Что-то нервное и неспокойное чувствуется в этой пустой  болтовне,
и я сам заражаюсь беспокойством своей гостьи. Почему она так много гово-
рит, задаю я себе вопрос, почему не называет себя? Почему не снимает ву-
али? Лихорадка у нее, что ли? Больна она?  Сумасшедшая?  Я  все  сильнее
волнуюсь, чувствую себя в смешном положении, стоя так перед ней под  не-
иссякаемым потоком ее болтовни. Наконец, она на миг останавливается, и я
прошу ее наверх. Она делает своему бою знак остаться и первая поднимает-
ся по лестнице.
   - Как у вас мило, - говорит она, осматривая мою комнату. -  О,  какая
прелесть, книги! Я хотела бы их все прочесть! - Она подходит к  полке  и
рассматривает названия книг. В первый раз с тех пор как я вышел  к  ней,
она на минуту умолкает.
   - Разрешите предложить вам чаю? - спрашиваю я.
   Она, не оборачиваясь, продолжает рассматривать корешки книг.
   - Нет, спасибо, доктор... нам нужно сейчас же ехать дальше... у  меня
мало времени... это была ведь просто прогулка... Ах, у вас есть  и  Фло-
бер, я его так  люблю...  чудесная,  удивительная  вещь  его  "Education
sentimentale"... [6] Я вижу, вы читаете и по-французски. Чего только  вы
не знаете!.. Да, немцы... их всему учат в школе... Право, удивительно  -
знать столько языков!.. Вице-президент бредит вами и всегда говорит, что
вы единственный хирург, к кому он лег бы под нож...  Наш  старый  доктор
годится только для игры в бридж... Кстати, знаете ли (она все еще  гово-
рит, не оборачиваясь), сегодня мне самой пришло в голову, что хорошо бы-
ло бы посоветоваться с вами... а мы как раз проезжали мимо, я и  подума-
ла... Ну, вы сегодня, может быть, заняты... я лучше заеду в другой раз.
   "Наконец-то ты раскрыла карты!" - сейчас же подумал я. Но я и виду не
подал и заверил ее, что сочту за честь быть полезным ей теперь или когда
ей угодно.
   - У меня ничего серьезного, - сказала она, полуобернувшись ко мне и в
то же время перелистывая книгу, снятую с  полки,  -  ничего  серьезного,
пустяки... женские неполадки, головокружение, обмороки.  Сегодня  утром,
во время езды, на повороте мне вдруг стало дурно, я упала без  чувств...
бой должен был поднять меня и принести воды...  Ну,  может  быть,  шофер
слишком быстро ехал... как вы думаете, доктор?
   - Так трудно сказать. У вас часто подобные обмороки?
   - Нет... то есть да... в последнее время... именно в самое  последнее
время... да... обмороки и тошнота.
   Она уже опять повернулась к книжному шкафу, ставит  книгу  на  место,
вынимает другую и начинает перелистывать. Удивительно,  почему  это  она
все перелистывает... так нервно, почему не подымает глаз из-под вуали? Я
намеренно ничего не говорю. Мне хочется заставить ее ждать. Наконец, она
снова начинает тоном легкой болтовни:
   - Не правда ли, доктор, в этом нет  ничего  серьезного?  Это  не  ка-
кая-нибудь опасная тропическая болезнь?
   - Я должен сначала посмотреть, нет  ли  у  вас  жара.  Позвольте  ваш
пульс...
   Я направляюсь к ней, но она слегка отстраняется.
   - Нет, нет, у меня нет жара... безусловно, безусловно нет... я  изме-
ряю температуру каждый день, с тех пор... с тех пор,  как  начались  эти
обмороки. Жара нет, всегда тридцать шесть и четыре. И желудок в порядке.
   Я медлю. Во мне все растет подозрение: я чувствую,  что  эта  женщина
чего-то от меня хочет, в такую глушь ведь не приезжают, чтобы поговорить
о Флобере. Я заставляю ее ждать минуту-другую. - Простите,  -  говорю  я
затем, - разрешите мне задать вам несколько вопросов?
   - Конечно, вы ведь врач! - отвечает она, но тут же опять  поворачива-
ется ко мне спиной и начинает перебирать книги.
   - У вас есть дети?
   - Да, сын.
   - А было ли у вас... было ли у вас раньше... я хочу  сказать  -  тог-
да... были ли у вас подобные явления?
   - Да.
   Ее голос стал теперь совсем другим, отчетливым, без всякого жеманства
и нервности.
   - А возможно ли, чтобы вы... простите за вопрос... возможно ли, чтобы
сейчас была та же причина?
   - Да.
   Резко, словно острым ножом, отрезала она это. Ничто не дрогнуло в  ее
лице, которое я видел в профиль.
   - Лучше всего, сударыня, если я осмотрю вас... вы разрешите попросить
вас... перейти в другую комнату?
   Тут она вдруг оборачивается. Сквозь вуаль я чувствую ее холодный, ре-
шительный взгляд, устремленный на меня.
   - Нет... в этом нет надобности... я вполне уверена  в  причине  моего
недомогания.
   Голос на мгновение умолк. В темноте снова блеснул наполненный стакан.
   - Итак, слушайте... но сначала постарайтесь вдуматься во все  это:  к
человеку, погибающему от одиночества,  вторгается  женщина,  впервые  за
много лет белая женщина переступает  порог  его  комнаты...  И  вдруг  я
чувствую присутствие в комнате чего-то зловещего, какой-то опасности.  Я
весь похолодел: мной овладел страх перед железной решимостью этой женщи-
ны, начавшей с беспечной болтовни, а потом вдруг обнажившей свое  требо-
вание, словно сверкнувший клинок. Я знал ведь, чего она от меня  хотела,
угадал это сразу - не в первый раз женщина обращалась  ко  мне  с  такой
просьбой, но они приходили не так, приходили пристыженные  и  умоляющие,
плакали и заклинали спасти их. Но тут была... тут была  железная,  чисто
мужская решимость... с первой секунды почувствовал я,  что  эта  женщина
сильнее меня... что она может подчинить меня своей воле... Однако... од-
нако... во мне поднималась какая-то злоба...  гордость  мужчины,  обида,
потому что... я сказал уже, что с первой секунды, даже раньше чем я уви-
дел эту женщину, я почувствовал в ней врага.
   Сначала я молчал. Молчал упорно и ожесточенно. Я чувствовал, что  она
смотрит на меня из-под вуали, смотрит прямо, требовательно и хочет  зас-
тавить меня говорить. Но я не уступал. Я заговорил,  но...  уклончиво...
невольно переняв ее болтливый, равнодушный тон. Я  притворялся,  что  не
понял ее, потому что - не знаю, можете ли вы понять это - я хотел заста-
вить ее высказаться яснее, я не  хотел  предлагать,  наоборот...  хотел,
чтобы она попросила... именно она, явившаяся с таким  повелительным  ви-
дом... И, кроме того, я знал, какую власть надо мной имеют такие высоко-
мерные, холодные женщины.
   Я ходил вокруг да около, говорил, что ей нечего опасаться, что  такие
обмороки в порядке вещей, более того, они  даже  являются  залогом  нор-
мального развития беременности. Я приводил случаи из медицинских  журна-
лов... Я говорил, говорил спокойно и легко, рассматривая ее  недомогание
как нечто весьма обычное, и... все ждал, что она меня остановит. Я знал,
что она не выдержит.
   И действительно, она резким движением прервала меня,  словно  отметая
все эти успокоительные разговоры.
   - Меня, доктор, не это тревожит. В тот раз, когда  я  носила  первого
ребенка, мое здоровье было в лучшем состоянии... но теперь я уж не та...
у меня бывают сердечные припадки...
   - Вот как, сердечные припадки? - повторил я, изображая на лице беспо-
койство. - Сейчас послушаем! - Я сделал вид, что  встаю,  чтобы  достать
трубку. Но она мгновенно остановила меня. Голос ее звучал теперь резко и
повелительно, как команда.
   - У меня бывают припадки, доктор, и я попрошу вас верить моим словам.
Я не хотела бы терять время на исследования -  вы  могли  бы,  думается,
оказать мне немного больше доверия. Я, со своей стороны, достаточно  до-
казала свое доверие к вам.
   Теперь это была уже борьба, открыто брошенный вызов. И я принял его.
   - Доверие требует откровенности, полной откровенности. Говорите ясно,
я ведь врач. И первым делом снимите вуаль, садитесь сюда, оставьте книги
и все эти уловки. К врачу не приходят под вуалью.
   Гордо выпрямившись, она окинула меня взглядом. Минуту помедлила.  По-
том села и подняла вуаль. Я увидел лицо - такое, какое  боялся  увидеть:
непроницаемое, свидетельствующее о твердом, решительном характере, отме-
ченное не зависящей от возраста красотою, с серыми глазами, какие  часто
бывают у англичанок, - очень спокойные, но скрывающие  затаенный  огонь.
Эти тонкие сжатые губы умели хранить тайну. Она смотрела на меня повели-
тельно и испытующе, с такой холодной жестокостью, что я  не  выдержал  и
невольно отвел взгляд.
   Она слегка постукивала пальцами по столу. Значит, и  она  нервничала.
Затем она вдруг сказала: - Знаете вы, доктор, чего я от вас хочу, или не
знаете?
   - Кажется, знаю. Но лучше поговорим начистоту.
   Вы хотите освободиться от вашего состояния... хотите, чтобы я избавил
вас от обмороков и тошноты, устранив... устранив причину. В этом все де-
ло?
   - Да.
   Как нож гильотины, упало это слово.
   - А вы знаете, что подобные эксперименты опасны... для обеих сторон?
   - Да.
   - Что закон запрещает их?
   - Бывают случаи, когда это не только не запрещено, но, напротив,  ре-
комендуется.
   - Но это требует заключения врача.
   - Так вы дайте это заключение. Вы - врач.
   Ясно, твердо, не мигая, смотрели на меня ее глаза. Это был приказ,  и
я, малодушный человек, дрожал, пораженный демонической силой ее воли. Но
я еще корчился, не хотел показать, что уже раздавлен.  "Только  не  спе-
шить! Всячески оттягивать! Принудить ее просить", - нашептывало мне  ка-
кое-то смутное вожделение.
   - Это не всегда во власти врача. Но я готов... посоветоваться с  кол-
легой в больнице...
   - Не надо мне вашего коллеги... я пришла к вам.
   - Позвольте узнать, почему именно ко мне?
   Она холодно взглянула на меня.
   - Не вижу причины скрывать это от вас. Вы живете в стороне,  вы  меня
не знаете, вы хороший врач" и вы... - она в первый раз запнулась, -  ве-
роятно, недолго пробудете в этих местах, особенно если... если вы сможе-
те увезти домой значительную сумму.
   Меня так и обдало холодом. Эта сухая,  чисто  коммерческая  расчетли-
вость ошеломила меня. До сих пор губы ее еще не раскрылись для  просьбы,
но она давно уже все вычислила и сначала выследила меня, как дичь, а по-
том начала травлю. Я чувствовал, как проникает в  меня  ее  демоническая
воля, но сопротивлялся с ожесточением. Еще раз заставил я  себя  принять
деловитый, почти иронический тон.
   - И эту значительную сумму вы... вы предоставили бы в мое  распоряже-
ние?
   - За вашу помощь и немедленный отъезд...
   - Вы знаете, что я, таким образом, теряю право на пенсию?
   - Я возмещу вам ее.
   - Вы говорите очень ясно... Но я хотел бы еще большей ясности.  Какую
сумму имели вы в виду в качестве гонорара?
   - Двенадцать тысяч гульденов, с выплатой по чеку в Амстердаме.
   Я задрожал... задрожал от гнева и... от восхищения. Все она рассчита-
ла - и сумму, и способ платежа, принуждавший меня к  отъезду;  она  меня
оценила и купила, не зная меня, распорядилась мной,  уверенная  в  своей
власти. Мне хотелось ударить ее по лицу... Но когда я поднялся (она тоже
встала) и посмотрел ей прямо в глаза, взглянул  на  этот  плотно  сжатый
рот, не желавший просить, на этот надменный лоб, не желавший склониться,
мной вдруг овладела... овладела... какая-то жажда мести, насилия. Должно
быть, и она это почувствовала, потому что высоко подняла брови, как  де-
лают, когда хотят осадить навязчивого человека; ни  она,  ни  я  уже  не
скрывали своей ненависти. Я знал, что она  ненавидит  меня,  потому  что
нуждается во мне, а я ее ненавидел за то... за то,  что  она  не  хотела
просить. В эту секунду, в эту единственную секунду молчания мы в  первый
раз заговорили вполне откровенно. Потом, словно липкий  гад,  впилась  в
меня мысль, и я сказал... сказал ей...
   Но постойте, так вам не понять, что я  сделал...  что  сказал...  мне
нужно сначала объяснить вам, как... как зародилась во мне  эта  безумная
мысль...
   Опять тихонько звякнул во  тьме  стакан.  И  голос  продолжал  с  еще
большим волнением:
   - Не думайте, что я хочу умалять свою  вину,  оправдываться,  обелять
себя... Но вы без этого не поймете... Не знаю, был ли я когда-нибудь хо-
рошим человеком... но, кажется, помогал я всегда охотно... А там в  моей
собачьей жизни это была ведь единственная радость: пользуясь  горсточкой
знаний,  вколоченных  в  мозг,  сохранить  жизнь  живому  существу...  Я
чувствовал себя тогда господом богом... Право, это были мои лучшие мину-
ты, когда приходил этакий желтый парнишка, посиневший от страха, с змеи-
ным укусом на вспухшей ноге, слезно умоляя, чтобы ему не отрезали  ногу,
и я умудрялся спасти его. Я ездил в самые отдаленные места, чтобы помочь
лежавшей в лихорадке женщине; случалось мне оказывать  и  такую  помощь,
какой ждала от меня сегодняшняя посетительница, - еще в Европе, в клини-
ке. Но тогда я чувствовал, что я кому-то нужен, тогда я знал, что спасаю
кого-то от смерти или от отчаяния, а это и нужно самому  помогающему,  -
сознание, что ты нужен другому.
   Но эта женщина - не знаю, сумею ли я объяснить вам, - она  волновала,
раздражала меня с той минуты, как вошла, словно мимоходом,  в  мой  дом.
Своим высокомерием она вызывала меня на  сопротивление,  будила  во  мне
все... как бы это сказать... будила все подавленное,  все  скрытое,  все
злое. Меня сводило с ума, что она разыгрывает передо мной леди и  с  хо-
лодным равнодушием предлагает мне сделку, когда  речь  идет  о  жизни  и
смерти.
   И потом... потом... в конце концов от игры в гольф не родятся дети...
я знал... то есть я вдруг с ужасающей ясностью подумал, - это и была  та
мысль, - с ужасающей ясностью подумал о том, что эта спокойная, эта неп-
риступная, эта холодная женщина, презрительно поднявшая брони над своими
стальными глазами, когда прочла в моем взгляде отказ... почти  негодова-
ние, - что она два-три месяца назад лежала в постели с мужчиной и, может
быть, стонала от наслаждения, и тела их впивались друг в друга, как уста
в поцелуе... Вот это, вот это и была пронзившая меня  мысль,  когда  она
посмотрела на меня с таким высокомерием, с такой надменной  холодностью,
словно английский офицер... И тогда, тогда у меня помутилось в голове...
я обезумел от желания унизить ее... С этого  мгновения  я  видел  сквозь
платье ее голое тело... с этого мгновения я только и жил мыслью овладеть
ею, вырвать стон из ее жестоких губ, видеть  эту  холодную,  эту  гордую
женщину в угаре страсти, как тот, другой, которого я не знал. Это... это
я и хотел вам объяснить... Как я ни опустился, я никогда еще не злоупот-
реблял своим положением врача... но здесь не было влечения, не было  ни-
чего сексуального, поверьте мне...  я  ведь  не  стал  бы  отпираться...
только страстное желание победить ее гордость... победить как мужчина...
Я, кажется, уже говорил вам, что высокомерные, по виду холодные  женщины
всегда имели надо мной особую власть... но теперь, теперь к  этому  при-
бавлялось еще то, что я уже семь лет не знал белой  женщины,  что  я  не
встречал сопротивления... Здешние женщины, эти щебечущие милые создания,
с благоговейным трепетом отдаются белому  человеку,  "господину"...  Они
смиренны и покорны, всегда доступны, всегда готовы угождать вам с  тихим
гортанным смехом... Но именно из-за этой покорности, из-за этой  рабской
угодливости чувствуешь себя свиньей... Понимаете ли вы теперь, понимаете
ли вы, как ошеломляюще подействовало на меня  внезапное  появление  этой
женщины, полной презрения и ненависти, наглухо замкнутой и в то же время
дразнящей своей тайной и напоминанием о недавней  страсти...  когда  она
дерзко вошла в клетку такого мужчины, как я, такого  одинокого,  изголо-
давшегося, отрезанного от всего мира полузверя. Это... вот это  я  хотел
вам сказать, чтобы вы поняли все остальное... поняли то,  что  произошло
потом. Итак... полный какого-то злого желания, отравленный мыслью о ней,
обнаженной, чувственной, отдающейся, я внутренне весь подобрался  и  ра-
зыграл равнодушие. Я холодно произнес:
   - Двенадцать тысяч гульденов?.. Нет, на это я не согласен.
   Она взглянула на меня, немного побледнев. Вероятно, она уже догадыва-
лась, что мой отказ вызван не алчностью. Все же она спросила:
   - Сколько же вы хотите?
   Но я не желал продолжать разговор в притворно равнодушном тоне.
   - Будем играть в открытую. Я не делец... не бедный аптекарь из "Ромео
и Джульетты", продающий яд за corrupted gold [7]; может быть,  я  меньше
всего делец... этим путем вы своего не добьетесь.
   - Так вы не желаете?
   - За деньги - нет.
   На миг между нами воцарилось молчание. Было так тихо, что я в  первый
раз услышал ее дыхание.
   - Чего же вы еще можете хотеть?
   Тут меня прорвало:
   - Прежде всего я хочу, чтобы вы... чтобы вы не обращались ко мне, как
к торгашу, а как к человеку... Чтобы вы, если вам  нужна  помощь,  не...
совали сразу же ваши гнусные деньги... а  попросили...  попросили  меня,
как человека, помочь вам, как человеку... Я не только врач,  у  меня  не
только приемные часы... у меня бывают и другие часы...  может  быть,  вы
пришли в такой час...
   Она минуту молчит. Потом ее губы слегка кривятся, дрожат, и она быст-
ро произносит:
   - Значит, если бы я вас попросила... тогда вы бы это сделали?
   - Вот вы уже опять торгуетесь! Вы согласны  попросить  только  в  том
случае, если я сначала обещаю! Сначала вы должны меня попросить, тогда я
вам отвечу.
   Она вскидывает голову, как норовистый конь. С гневом смотрит на меня.
   - Нет, я не стану вас просить. Лучше погибнуть!
   Тут мною овладевает гнев, неистовый, безумный гнев.
   - Тогда требую я, раз вы не хотите просить. Я думаю, мне не нужно вы-
ражаться яснее - вы знаете чего я от вас хочу. Тогда... тогда я вам  по-
могу.
   Она с изумлением посмотрела на меня. Потом - о, я не  могу,  не  могу
передать, как ужасно это было, - на миг ее лицо словно окаменело, а  по-
том... потом она вдруг расхохоталась... с неописуемым презрением  расхо-
хоталась мне прямо в лицо... с презрением, которое уничтожило меня...  и
в то же время еще больше опьянило... Это было похоже на  взрыв,  внезап-
ный, раскатистый, мощный... Такая огромная  сила  чувствовалась  в  этом
презрительном смехе, что я... да, я готов был пасть перед ней ниц и  це-
ловать ее ноги. Это продолжалось одно мгновение... словно  молния  огнем
опалила меня... Вдруг она повернулась и быстро пошла к двери.
   Я невольно бросился за ней... хотел объяснить ей... умолять ее о про-
щении... моя сила была ведь окончательно сломлена... но она еще раз  ог-
лянулась и проговорила...
   - Посмейте только идти за мной или выслеживать меня... Пожалеете!
   В тот же миг за ней захлопнулась дверь.  Снова  пауза.  Снова  молча-
ние... Снова неумолчный шелест, словно от струящегося лунного света.  И,
наконец, опять его голос:
   - Хлопнула дверь... но я стоял, не двигаясь с места... Я  был  словно
загипнотизирован ее приказом... я слышал, как она спускалась по  лестни-
це, как закрылась входная дверь... я слышал все и всем существом  рвался
к ней... чтобы ее... я не знаю, что... чтобы вернуть  ее,  или  ударить,
или задушить... но только бежать за ней... за ней... Но  я  не  мог  это
сделать, не мог шевельнуться, словно меня парализовало электрическим то-
ком... я был поражен, поражен в самое  сердце  убийственной  молнией  ее
взора... Я знаю, что этого не объяснить и не рассказать... Это может по-
казаться смешным, но я все стоял и стоял... Прошло несколько минут,  мо-
жет быть пять, может быть десять, прежде чем я мог оторвать ногу от зем-
ли...
   Но как только я сделал шаг, я уже весь горел и  готов  был  бежать...
Вмиг слетел я с лестницы... Она ведь могла пойти только к  станции...  Я
бросаюсь в сарай за велосипедом, вижу, что  забыл  ключ,  срываю  засов,
бамбук трещит и разлетается в щепы, и вот я уже на велосипеде  и  несусь
ей вдогонку... я должен... должен догнать ее, прежде чем она сядет в ав-
томобиль... я должен поговорить с ней...
   Я мчусь по пыльной улице... теперь только я вижу, как долго я просто-
ял в оцепенении... Но вот... на повороте к лесу, перед самой станцией, я
вижу ее, она идет торопливым твердым шагом в сопровождении боя...  Но  и
она, очевидно, заметила меня, потому что говорит что-то бою, и тот оста-
навливается, а она идет дальше одна... Что она  задумала?  Почему  хочет
быть одна? Может быть, она хочет поговорить со мной наедине, чтобы он не
слышал?.. Яростно нажимаю на педали... Вдруг что-то кидается мне напере-
рез на дорогу... ее бой... я едва успеваю рвануть велосипед в сторону  и
лечу на землю...
   Поднимаюсь с бранью... невольно заношу кулак, чтобы дать болвану  ту-
мака, но он увертывается... Встряхиваю велосипед, собираясь снова  вско-
чить на него... Но подлец опять тут как тут, хватается  за  велосипед  и
говорит на ломаном английском языке: "You remain here" [8].
   Вы не жили в тропиках... Вы не знаете, какая это дерзость, когда  ту-
земец хватается за велосипед белого "господина" и ему, "господину", при-
казывает оставаться на месте. В ответ на это я бью его по лицу... он ша-
тается, но все-таки не выпускает велосипеда... Его  узкие  глаза  широко
раскрыты и полны страха... но он  держит  руль,  держит  его  дьявольски
крепко... "You remain here", - бормочет он еще раз.
   К счастью, при мне не было револьвера, а то я  непременно  пристрелил
бы наглеца.
   - Прочь, каналья! - прорычал я.
   Он глядит на меня, весь съежившись, но не отпускает руль. Я снова бью
его по голове, он все еще не отпускает. Тогда я прихожу  в  ярость...  я
вижу, что ее уже нет, может быть она уже уехала... Я закатываю ему  нас-
тоящий боксерский удар под подбородок, сшибающий его с ног... Теперь ве-
лосипед опять в моем распоряжении... Вскакиваю в  седло,  но  машина  не
идет... во время борьбы погнулась спица... Дрожащими  руками  я  пытаюсь
выпрямить ее... ничего не выходит... Тогда я швыряю велосипед на  дорогу
рядом с негодяем, тот встает весь в крови и отходит в сторону... И тогда
- нет, вы не можете понять, какой это позор там, если европеец...  но  я
уже не понимал, что делаю... у меня была только одна мысль: за ней, дог-
нать ее... и я побежал, побежал, как сумасшедший, по деревенской  улице,
мимо лачуг, где туземцы в изумлении теснились у  дверей,  чтобы  посмот-
реть, как бежит белый человек, как бежит доктор.
   Обливаясь потом, примчался я к станции... Мой первый  вопрос  был:  -
Где автомобиль?.. - Только что уехал... - С удивлением смотрели на  меня
люди - я должен был показаться им сумасшедшим, когда прибежал весь в по-
ту и грязи, еще издали выкрикивая свой вопрос... На дороге за станцией я
вижу клубящийся вдали белый дымок  автомобиля...  Ей  удалось  уехать...
удалось, как должны удаваться все ее твердые, жестокие намерения...
   Но бегство ей не помогло... В тропиках нет тайн между  европейцами...
все знают друг друга, всякая мелочь вырастает в событие...  Не  напрасно
простоял ее шофер целый час перед правительственным бунгало... через не-
сколько минут я уже знаю все... Знаю, кто она... что живет она в...  ну,
в главном городе района, в восьми часах езды отсюда  по  железной  доро-
ге... что она... ну, скажем, жена крупного коммерсанта, страшно  богата,
из хорошей семьи, англичанка... Знаю, что ее муж пробыл пять  месяцев  в
Америке и в ближайшие дни... должен приехать, чтобы увезти  ее  в  Евро-
пу...
   А она - и эта мысль, как яд, жжет меня, -  она  беременна  не  больше
двух или трех месяцев...
   - До сих пор я еще мог все объяснить вам... может быть, только  пото-
му, что до этой минуты сам еще понимал себя... сам, как врач, ставил ди-
агноз своего состояния. Но тут мной словно овладела лихорадка... я поте-
рял способность управлять своими поступками... то есть я ясно  сознавал,
как бессмысленно все, что я делаю, но я уже не имел власти над  собой...
я уже не понимал самого себя... я, как одержимый, бежал вперед, видя пе-
ред собой только одну цель... Впрочем, подождите... я все же  постараюсь
объяснить вам... Знаете вы, что такое "амок"?
   - Амок?.. Что-то припоминаю... Это род опьянения... у малайцев.
   - Это больше чем опьянение... это бешенство, напоминающее  собачье...
припадок бессмысленной, кровожадной мономании, которую  нельзя  сравнить
ни с каким другим видом алкогольного отравления... Во время своего  пре-
бывания там я сам наблюдал несколько случаев - когда речь идет о других,
мы всегда ведь очень рассудительны и деловиты! - но мне так и не удалось
выяснить причину этой ужасной и  загадочной  болезни...  Это,  вероятно,
как-то связано с климатом, с это" душной, насыщенной  атмосферой,  кото-
рая, как гроза, давит на нервную систему, пока, наконец, она не  взрыва-
ется... О чем я говорил? Об амоке?.. Да, амок - вот как это бывает:  ка-
кой-нибудь малаец, человек простой и добродушный,  сидит  и  тянет  свою
настойку... сидит, отупевший, равнодушный, вялый... как я сидел у себя в
комнате... и вдруг вскакивает, хватает нож, бросается на улицу... и  бе-
жит все вперед и вперед... сам не зная куда... Кто бы ни попался ему  на
дороге, человек или животное, он убивает его своим "крисом", и вид крови
еще больше разжигает его.
   Пена выступает у него на губах, он воет, как дикий зверь... и  бежит,
бежит, бежит, не смотрит ни вправо, ни влево, бежит с истошными воплями,
с окровавленным ножом в руке, по своему  ужасному,  неуклонному  пути...
Люди в деревнях знают, что нет силы, которая могла бы остановить гонимо-
го амоком... они  кричат,  предупреждая  других,  при  его  приближении:
"Амок! Амок!", и все обращается в бегство... а он мчится, не  слыша,  не
видя, убивая встречных... пока его не пристрелят,  как  бешеную  собаку,
или он сам не рухнет на землю...
   Я видел это раз из окна своего дома... это было  страшное  зрелище...
но только потому, что я это видел, я понимаю самого  себя  в  те  дни...
Точно так же, с тем ужасным, неподвижным взором, с тем  же  исступлением
ринулся я... вслед за этой женщиной... Я не помню, как я все это  проде-
лал, с такой чудовищной, безумной быстротой это произошло...  Через  де-
сять минут, нет, что я говорю, через пять, через две... после того как я
все узнал об этой женщине, ее имя, адрес, историю ее жизни, я уже мчался
на одолженном мне велосипеде домой, швырнул в чемодан  костюм,  захватил
денег и помчался на железнодорожную станцию... уехал, не предупредив ок-
ружного чиновника... не назначив себе заместителя, бросив дом и вещи  на
произвол судьбы... Вокруг меня столпились слуги,  изумленные  женщины  о
чем-то спрашивали меня, но я не отвечал, даже не  обернулся...  помчался
на железную дорогу и первым поездом уехал в город...  Прошло  не  больше
часа с того мгновения, как эта женщина вошла в мою комнату, а я уже пос-
тавил на карту всю свою будущность и мчался, гонимый амоком, сам не зная
зачем...
   Я мчался вперед очертя голову... В шесть часов вечера я приехал...  в
десять минут седьмого я был у нее в доме и велел доложить о себе...  Это
было... вы понимаете... самое бессмысленное, самое  глупое,  что  я  мог
сделать... но у гонимого амоком незрячие глаза, он не  видит,  куда  бе-
жит... Через несколько минут слуга вернулся... сказал вежливо  и  холод-
но... госпожа плохо себя чувствует и не может меня принять...
   Я вышел, шатаясь... Целый час я бродил вокруг дома, в безумной надеж-
де, что она  пошлет  за  мной...  лишь  после  этого  я  занял  номер  в
Странд-отеле и потребовал себе в комнату две бутылки  виски...  Виски  и
двойная доза веронала помогли мне... я, наконец, уснул... и навалившийся
на меня тяжелый, мутный сон был единственной передышкой  в  этой  скачке
между жизнью и смертью.
   Прозвучал колокол - два твердых, полновесных удара, долго вибрировав-
ших в мягком, почти неподвижном воздухе и постепенно угасших в тихом не-
умолчном журчании воды, которое  неотступно  сопровождало  взволнованный
рассказ человека, сидевшего во мраке против меня; мне показалось, что он
вздрогнул, речь его оборвалась. Я опять услышал, как рука нащупывает бу-
тылку, услышал тихое бульканье. Потом, видимо, успокоившись, он  загово-
рил более ровным голосом:
   - То, что последовало за этим, я едва ли сумею вам описать. Теперь  я
думаю, что у меня была лихорадка, во всяком случае  я  был  в  состоянии
крайнего возбуждения, граничившего с безумием, - человек,  гонимый  амо-
ком. Но не забудьте, что я приехал во вторник вечером, а в субботу,  как
я успел узнать, должен был прибыть пароходом из Иокогамы ее муж;  следо-
вательно, оставалось только три дня, три коротких дня, чтобы спасти  ее.
Поймите: я знал, что должен оказать ей немедленную помощь, и не мог  го-
ворить с ней. Именно эта потребность просить прощения  за  мое  смешное,
необузданное поведение и разжигала меня. Я знал, как  драгоценно  каждое
мгновение, знал, что для нее это вопрос жизни и смерти,  и  все-таки  не
имел возможности шепнуть ей словечко, подать ей какой-нибудь знак, пото-
му что именно мое неистовое и нелепое преследование испугало ее. Это бы-
ло... да, постойте... как бывает, когда один бежит предостеречь другого,
что его хотят убить, а тот принимает его самого за убийцу и  бежит  впе-
ред, навстречу своей гибели... Она видела во мне только безумного, кото-
рый преследует ее, чтобы унизить, а я... в этом и была вся ужасная бесс-
мыслица... я больше и не думал об этом... я был вконец уничтожен, я  хо-
тел только помочь  ей,  услужить...  Я  пошел  бы  на  преступление,  на
убийство, чтобы помочь ей... Но она, она этого не понимала.  Утром,  как
только я проснулся, я сейчас же побежал к ее дому; у дверей  стоял  бой,
тот самый бой, которого я ударил по лицу, и заметив меня  -  несомненно,
он меня поджидал, - проворно юркнул в дверь. Быть может, он  это  сделал
только для того, чтобы предупредить о моем приходе... ах, эта  неизвест-
ность, как мучит она меня теперь!.. быть может, тогда все было уже  под-
готовлено для моего приема... но в тот миг, когда я его увидел и  вспом-
нил о своем позоре, у меня не хватило духу  сделать  попытку...  У  меня
дрожали колени. Перед самым порогом я повернулся и ушел... ушел в ту ми-
нуту, когда она, может быть, ждала меня и мучилась не меньше моего.
   Теперь я уже совсем не знал, что делать в этом чужом городе, где ули-
цы, казалось, жгли мне подошвы... Вдруг у меня блеснула мысль; в тот  же
миг я окликнул экипаж, поехал к тому самому вице-президенту, которому  я
оказал помощь, и велел доложить о себе... В моей внешности было, вероят-
но, что-то странное, потому что он посмотрел на меня как-то испуганно, и
в его вежливости сквозило беспокойство... может быть, он тогда уже  уга-
дал во мне человека, гонимого амоком... Я  решительно  заявил  ему,  что
прошу перевести меня в город, так как не могу больше выдержать  на  моем
посту... я должен переехать немедленно... Он взглянул на меня... не могу
вам передать, как он на меня взглянул... ну, примерно так,  как  смотрит
врач на больного...
   - У вас не выдержали нервы, милый доктор, - сказал он, - я это  прек-
расно понимаю. Ну, это можно будет как-нибудь устроить, подождите только
немного... Скажем, недели четыре... мне нужно сначала подыскать вам  за-
местителя.
   - Не могу ждать ни единого дня, - ответил я.
   Он опять окинул меня странным взглядом. - Нужно потерпеть, доктор,  -
серьезно сказал он, - мы не можем оставить пост  без  врача.  Но  обещаю
вам, что сегодня же займусь этим.
   Я стоял перед ним, стиснув зубы, в первый раз ясно ощущая, что я про-
давшийся человек, раб. Во мне уже закипало негодование, но он, со светс-
кой любезностью, опередил меня:
   - Вы отвыкли от людей, доктор, а это тоже своего рода болезнь. Мы тут
все удивлялись, почему вы никогда не приезжаете, никогда не  берете  от-
пуска. Вы нуждаетесь в обществе, в развлечениях.  Приходите  по  крайней
мере сегодня вечером, - сегодня прием у губернатора, там будет вся  наша
колония. Многие давно уже хотят познакомиться с вами, спрашивают о вас и
высказывают пожелание, чтобы вы перебрались сюда.
   Последние его слова поразили меня. Спрашивают обо мне? Не она  ли?  Я
сразу словно переродился и, поблагодарив вице-президента самым  вежливым
образом за приглашение, обещал быть точным. И я был точен, даже  слишком
точен. Нужно ли говорить, что, гонимый нетерпением, я  первый  явился  в
огромный зал правительственного здания; безмолвные желтокожие слуги сно-
вали взад и вперед, мягко ступая босыми ногами, и, как мерещилось  моему
помраченному сознанию, посмеивались за моей спиной. В  течение  четверти
часа я был единственным европейцем среди этой  бесшумной  толпы  и  нас-
только одинок, что слышал тиканье часов в своем жилетном кармане.  Нако-
нец, пришли два-три чиновника со своими семьями, а затем появился и  сам
губернатор, вступивший со мною в продолжительную беседу;  я  внимательно
слушал его и, как мне казалось, удачно отвечал, пока  мной  не  овладело
вдруг какое-то необъяснимое нервное беспокойство. Я потерял  самооблада-
ние и стал отвечать невпопад. Я стоял спиной к входной  двери  зала,  но
сразу почувствовал, что вошла она, что она уже здесь. Я не мог бы объяс-
нить вам, как возникла во мне эта смутившая меня уверенность, но, говоря
с губернатором и прислушиваясь к его словам, я  в  то  же  время  ощущал
где-то за собой ее присутствие. К  счастью,  губернатор  вскоре  окончил
разговор - мне кажется, если бы он не отпустил меня, я все  равно,  пре-
небрегая вежливостью, обернулся бы, так сильно было это странное  напря-
жение моих нервов, так мучительна была эта потребность. И действительно,
не успел я обернуться, как увидел ее на том самом  месте,  где  мысленно
представил себе ее. На ней было желтое бальное платье с низким  вырезом,
матово поблескивали, как слоновая кость, ее прекрасные узкие плечи;  она
разговаривала, окруженная группой гостей. Она улыбалась, но я  уловил  в
ее лице какую-то напряженность. Я подошел ближе - она не видела  или  не
хотела меня видеть - и вгляделся в эту улыбку, любезную и холодно-вежли-
вую, игравшую на тонких губах. И эта улыбка снова опьянила меня,  потому
что она... потому что я знал, что это ложь, лицемерие, виртуозное уменье
притворяться. Сегодня среда, мелькнуло у меня в голове, в субботу прихо-
дит пароход, на котором едет ее муж...  Как  может  она  так  улыбаться,
так... так уверенно, так беззаботно улыбаться и небрежно играть  веером,
вместо того чтобы комкать его от волнения? Я... я, чужой...  я  уже  два
дня дрожу в ожидании того часа... я, чужой, мучительно переживаю за  нее
ее страхи, ее отчаяние... а она явилась на бал и улыбается, улыбается...
   Где-то позади заиграла музыка. Начались танцы. Пожилой офицер пригла-
сил ее; она, извинившись перед своими собеседниками, прошла под  руку  с
ним мимо меня в другой зал. Когда она заметила меня, внезапная  судорога
пробежала по ее лицу - но только на секунду, потом она  вежливо  кивнула
мне как случайному знакомому, сказала: "Добрый вечер, доктор!" - и скры-
лась, прежде чем я успел решить, поклониться ей или нет.
   Никто не мог бы разгадать, что таилось во взгляде  этих  серо-зеленых
глаз, и я, я сам этого не знал. Почему она поклонилась...  почему  вдруг
узнала меня?.. Было ли это самозащитой,  или  шагом  к  примирению,  или
просто замешательством? Не могу вам выразить, в каком я был волнении, во
мне все всколыхнулось и готово было вырваться наружу. Я смотрел на  нее,
спокойно вальсирующую в объятиях офицера, с невозмутимым и беспечным вы-
ражением лица, а я ведь знал, что она... что она, так же, как и я, дума-
ет только об одном... что только нам двоим в этой толпе известна ужасная
тайна... а она танцевала... В эти минуты  мои  муки,  страстное  желание
спасти ее и восхищение достигли апогея" Не знаю, наблюдал ли  кто-нибудь
за мной, но, несомненно, я своим поведением мог выдать то, что  так  ис-
кусно скрывала она, - я не мог заставить себя смотреть в другую сторону,
я должен был... да, должен был смотреть на нее, я  пожирал  ее  глазами,
издали впивался в ее невозмутимое лицо - не спадет ли маска хотя  бы  на
миг. Она, должно быть, чувствовала на себе этот упорный взгляд и он  тя-
готил ее. Возвращаясь под руку со своим кавалером, она сверкнула на меня
глазами повелительно, словно приказывая уйти. Уже знакомая  мне  складка
высокомерного гнева снова прорезала ее лоб...
   Не... но... я ведь уже говорил вам... меня гнал амок, я не смотрел ни
вправо, ни влево. Я мгновенно понял ее - этот взгляд говорил: "Не  прив-
лекай внимание! Возьми себя в руки!" - Я знал, что она... как бы это вы-
разить?.. что она требует от меня сдержанности здесь, в большом  зале...
я понимал, что, уйди я теперь домой, я  мог  бы  завтра  с  уверенностью
рассчитывать быть принятым ею... Она хотела только  избавиться  от  моей
назойливости здесь... я знал, что она - и с полным основанием  -  боится
какой-нибудь моей неловкой выходки... Вы видите... я знал все,  я  понял
этот повелительный взгляд, но... но это было свыше моих  сил,  я  должен
был говорить с нею. Итак, я поплелся к группе гостей, среди которых  она
стояла, разговаривая, и присоединился к ним, хотя знал лишь немногих  из
них... Я хотел слышать, как она говорит, но каждый раз съеживался, точно
побитая собака, под ее взглядом, изредка так холодно скользившим по мне,
словно я был холщовой портьерой, к которой я прислонился, или  воздухом,
который слегка эту портьеру колыхал. Но я стоял в ожидании слова от нее,
какого-нибудь знака примирения, стоял столбом, не сводя с нее глаз, сре-
ди общего разговора. Безусловно, на это уже обратили внимание...  безус-
ловно... потому что никто не сказал мне ни слова; и она, наверно,  стра-
дала от моего нелепого поведения.
   Сколько бы я так простоял, не знаю... может быть, целую вечность... я
не мог разбить чары, сковывавшие мою волю... Я  был  словно  парализован
яростным своим упорством... Но она не выдержала...  Со  свойственной  ей
восхитительной непринужденностью она внезапно сказала, обращаясь к окру-
жавшим ее мужчинам:
   - Я немного утомлена... хочу сегодня пораньше лечь... Спокойной ночи!
   И вот она уже прошла мимо меня, небрежно и холодно кивнув головой.  Я
успел еще заметить складку на ее лбу, а потом видел  уже  только  спину,
белую, гордую, обнаженную спину. Прошла минута, прежде чем я понял,  что
она уходит... что я больше не увижу ее, не смогу говорить с ней  в  этот
вечер, в этот последний вечер, когда еще возможно спасение...  и  так  я
простоял целую минуту, окаменев на месте, пока не понял этого... а  тог-
да... тогда...
   Однако погодите... погодите... Так вы не поймете всей  бессмысленнос-
ти, всей глупости моего поступка... сначала я должен описать  вам  место
действия... Это было в большом зале правительственного здания, в  огром-
ном зале, залитом светом и почти пустом... пары ушли танцевать,  мужчины
- играть в карты... только по углам беседовали небольшие кучки гостей...
Итак, зал был пуст, малейшее движение бросалось в глаза под ярким светом
люстр... и она неторопливой легкой походкой шла по этому просторному за-
лу, изредка отвечая на поклоны... шла с тем великолепным,  высокомерным,
невозмутимым спокойствием, которое так восхищало меня в ней... Я - я ос-
тавался на месте, как я вам уже говорил. Я был словно парализован,  пока
не понял, что она уходит... а когда я это понял, она была уже на  другом
конце зала у самого выхода. Тут... о, до сих пор мне  стыдно  вспоминать
об этом!.. тут что-то вдруг толкнуло меня, и я побежал - вы  слышите:  я
побежал... я не пошел, а побежал за ней, и стук моих каблуков громко от-
давался от стен зала... Я слышал свои шаги,  видел  удивленные  взгляды,
обращенные на меня... я сгорал со стыда... я уже во время бега  сознавал
свое безумие... но я не мог... не мог остановиться... Я догнал ее у две-
рей... Она обернулась... ее глаза серой сталью вонзились в меня,  ноздри
задрожали от гнева... Я только открыл было рот... как она... вдруг гром-
ко рассмеялась... звонким, беззаботным, искренним  смехом  и  сказала...
громко, чтобы все слышали:
   - Ах, доктор, только теперь вы вспомнили о рецепте для моего  мальчи-
ка... уж эти ученые!..
   Стоявшие вблизи добродушно засмеялись... Я понял, я был поражен - как
мастерски спасла она положение!.. Порывшись в бумажнике, я второпях выр-
вал из блокнота чистый листок... она спокойно  взяла  его  и...  ушла...
поблагодарив меня холодной улыбкой... В первую секунду я  обрадовался...
я видел, что она искусно загладила неловкость моего поступка, спасла по-
ложение... но тут же я понял, что для меня все потеряно, что эта женщина
ненавидит меня за мою нелепую горячность... ненавидит  больше  смерти...
понял, что могу сотни раз подходить к ее дверям, и  она  будет  отгонять
меня, как собаку.
   Шатаясь, шел я по залу и чувствовал, что на меня  смотрят...  у  меня
был, вероятно, очень странный вид... Я пошел в буфет, выпил подряд  две,
три... четыре рюмки коньяку... Это  спасло  меня  от  обморока...  нервы
больше не выдерживали, они словно оборвались... Потом я  выбрался  через
боковой выход, тайком, как злоумышленник... Ни за какие блага в мире  не
прошел бы я опять по тому залу, где стены еще хранили отзвук ее смеха...
Я пошел... точно не знаю, куда я пошел... в какие-то кабаки... и  напил-
ся, напился, как человек, который хочет все забыть... но...  но  мне  не
удалось одурманить себя... ее смех отдавался во мне, резкий и злобный...
этого проклятого смеха я никак не мог заглушить... Потом я бродил по га-
вани?.. револьвер я оставил в отеле, а то непременно бы  застрелился.  Я
больше ни о чем и не думал и с одной этой мыслью пошел домой... с мыслью
о левом ящике комода, где лежал мой револьвер... с одной этой мыслью.
   Если я тогда не застрелился... клянусь вам, это была  не  трусость...
для меня было бы избавлением спустить уже взведенный  холодный  курок...
Но, как бы объяснить это вам... я  чувствовал,  что  на  мне  еще  лежит
долг... да, тот самый долг помощи, тот проклятый долг... Меня сводила  с
ума мысль, что я могу еще быть ей полезен, что я нужен ей. Было ведь уже
утро четверга, а в субботу... я ведь говорил вам... в субботу должен был
прийти пароход, и я знал, что эта женщина, эта надменная гордая  женщина
не переживет своего унижения перед мужем и перед светом. О,  как  мучили
меня мысли о безрассудно потерянном драгоценном времени, о моей безумной
опрометчивости, сделавшей невозможной  своевременную  помощь...  Часами,
клянусь вам, часами ходил я взад и вперед по  комнате  и  ломал  голову,
стараясь найти способ приблизиться к ней, исправить свою ошибку,  помочь
ей... Что она больше не допустит меня к себе, было для  меня  совершенно
ясно... я всеми своими нервами ощущал еще ее смех и гневное вздрагивание
ноздрей... Часами, часами метался я по своей тесной комнате...  был  уже
день, время приближалось к полудню...
   И вдруг меня толкнуло к столу... я выхватил пачку почтовой  бумаги  и
начал писать ей... я все написал... я скулил, как побитый пес, я  просил
у нее прощения, называл себя сумасшедшим, преступником... умолял ее  до-
вериться мне... Я обещал исчезнуть в тот же час из города,  из  колонии,
умереть, если бы она пожелала... лишь бы она простила мне, и поверила, и
позволила помочь ей в этот последний роковой час... Я  исписал  двадцать
страниц... Вероятно, это было безумное, немыслимое  письмо,  похожее  на
горячечный бред. Когда я поднялся из-за стола, я был весь в поту... ком-
ната плыла перед глазами, я должен был выпить стакан воды... Я попытался
перечитать письмо, но мне стало страшно первых же слов... дрожащими  ру-
ками сложил я его и собирался уже сунуть в конверт... и вдруг меня  осе-
нило. Я нашел истинное, решающее слово. Еще раз схватил я перо и  припи-
сал на последнем листке: "Жду здесь, в  Странд-отеле,  вашего  прощения.
Если до семи часов не получу ответа, я застрелюсь!"
   После этого я позвонил бою и велел ему отнести письмо. Наконец-то бы-
ло сказано все!
   Возле нас что-то зазвенело и покатилось, - неосторожным движением  юн
опрокинул бутылку. Я слышал, как его рука шарила по палубе  и,  наконец,
схватила пустую бутылку; сильно размахнувшись, он бросил ее в море. Нес-
колько минут он молчал, потом заговорил еще более лихорадочно, еще более
возбужденно и торопливо.
   - Я больше не верую ни во что... для меня нет ни неба,  ни  ада...  а
если и есть ад, то я его не боюсь - он не может быть ужаснее часов,  ко-
торые я пережил в то утро, в тот  день.  Вообразите  маленькую  комнату,
нагретую солнцем, все более накаляемую полуденным зноем... комнату,  где
только стол, стул и кровать... На этом столе - ничего, кроме часов и ре-
вольвера, а у стола - человек... не сводящий глаз с секундной стрелки...
человек, который не ест, не пьет, не курит, не  двигается,  который  все
время... слышите, все время, три часа подряд смотрит на белый  круг  ци-
ферблата и на маленькую стрелку, с тиканьем бегущую  по  этому  кругу...
Так... так провел я этот день, только ждал, ждал... но так, как  гонимый
амоком делает  все  -  бессмысленно,  тупо,  с  безумным,  прямолинейным
упорством.
   Не стану описывать вам эти часы... это не поддается описанию...  я  и
сам ведь не понимаю теперь, как можно было это пережить, не...  сойдя  с
ума... И... в двадцать две минуты четвертого... я знаю точно, потому что
смотрел ведь на часы... раздался внезапный стук в дверь. Я  вскакиваю...
вскакиваю, как тигр, бросающийся на добычу, одним  прыжком  я  у  двери,
распахиваю ее... в коридоре маленький китайчонок робко  протягивает  мне
записку. Я выхватываю сложенную бумажку у него из рук, и  он  сейчас  же
исчезает.
   Разворачиваю записку, хочу прочесть... и  не  могу...  перед  глазами
красные круги... Подумайте об этой муке... наконец, наконец,  я  получил
от нее ответ... а тут буквы прыгают и пляшут... Я окунаю  голову  в  во-
ду... становится лучше... Снова берусь за записку и читаю:
   "Поздно! Но ждите дома. Может быть, я вас еще позову".
   Подписи нет. Бумажка измятая,  оторванная  от  какого-нибудь  старого
проспекта... слова нацарапаны карандашом, торопливо, кое-как, не обычным
почерком... Я сам не знаю, почему эта записка так потрясла  меня...  Ка-
който ужас, какая-то тайна была в этих  строках,  написанных  словно  во
время бегства, где-нибудь на подоконнике или в экипаже... Каким-то  нео-
писуемым страхом и холодом повеяло на меня от этой тайной  записки...  и
всетаки я был счастлив... она написала мне, я не должен был еще умирать,
она позволяла мне помочь ей... может быть... я мог бы... о, я сразу  ис-
полнился самых несбыточных надежд и мечтаний... Сотни, тысячи раз  пере-
читывал я клочок бумаги, целовал его... рассматривал,  в  поисках  како-
го-нибудь забытого, незамеченного слова... Все смелее, все  фантастичнее
становились мои грезы, это был какой-то лихорадочный сон наяву... оцепе-
нение, тупое и в то же время напряженное, между дремотой и бодрствовани-
ем, длившееся не то четверть часа, не то целые часы..!
   Вдруг я встрепенулся... Как будто постучали? Я затаил дыхание...  ми-
нута, две минуты мертвой тишины...
   А потом опять тихий, словно  мышиный  шорох,  тихий,  но  настойчивый
стук... Я вскочил - голова у меня кружилась, - рванул дверь, за ней сто-
ял бой, ее бой, тот самый, которого я тогда побил...  Его  смуглое  лицо
было пепельного цвета, тревожный взгляд говорил о несчастье. Мной  овла-
дел ужас...
   - Что... что случилось? - с трудом выговорил я.
   - Come quickly [9] - ответил он... и больше ничего...
   Я бросился вниз по лестнице, он за мной... Внизу стояла  "садо",  ма-
ленькая коляска, мы сели...
   - Что случилось? - еще раз спросил я.
   Он молча взглянул на меня, весь дрожа,  стиснув  зубы...  Я  повторил
свой вопрос, но он все молчал и молчал... Я охотно  еще  раз  ударил  бы
его, но... меня трогала его собачья преданность ей... и я не стал больше
спрашивать... Колясочка так быстро мчалась  по  оживленным  улицам,  что
прохожие с бранью отскакивали в сторону.
   Мы оставили за собой европейский квартал, берегом проехали  в  нижний
город и врезались в шумливую сутолоку китайского квартала... Наконец, мы
свернули в узкую уличку, где-то на отлете... остановились  перед  низкой
лачугой... Домишко был грязный, вросший в землю, со стороны улицы - лав-
чонка, освещенная сальной свечой... одна из тех  лавчонок,  за  которыми
прячутся курильни опиума и публичные дома, воровские  притоны  и  склады
краденых вещей... Бой поспешно постучался... Дверь приотворилась, из ще-
ли послышался сиплый голос... он спрашивал и спрашивал... Я не выдержал,
выскочил  из  экипажа,  толкнул  дверь...  Старуха  китаянка,  испуганно
вскрикнув, убежала... Бой вошел вслед за мной, провел меня узким коридо-
ром... открыл другую дверь... в темную комнату, где стоял запах водки  и
свернувшейся крови... Оттуда слышались стоны...  Я  ощупью  стал  проби-
раться вперед...
   Снова голос пресекся. Потом заговорил - но это была уже  не  речь,  а
почти рыдание.
   - Я... я нащупывал дорогу... и там... там, на грязной циновке... кор-
чась от боли... лежало человеческое существо... лежала она...
   Я не видел ее лица... Мои глаза еще не привыкли к темноте... ощупью я
нашел ее руку... горячую... как огонь. У нее был жар, сильный жар... и я
содрогнулся... я сразу понял все... Она бежала сюда от меня... дала  ис-
калечить себя... первой попавшейся грязной старухе... только потому, что
боялась огласки... дала какой-то ведьме убить себя,  лишь  бы  не  дове-
риться мне... Только потому, что я, безумец... не пощадил  ее  гордости,
не помог ей сразу, потому что смерти она боялась меньше, чем меня...
   Я крикнул, чтобы дали свет... Бой вскочил, старуха  дрожащими  руками
внесла коптившую керосиновую лампу. Я едва удержался, чтобы не  схватить
старую каргу за горло... Она поставила лампу на стол... желтый свет упал
на истерзанное тело... И вдруг... вдруг с меня точно рукой сняло всю мою
одурь и злобу, всю эту нечистую накипь страстей... теперь я  был  только
врач, помогающий, исследующий, вооруженный знаниями человек... Я забыл о
себе... мое сознание прояснилось, и я вступил в борьбу  с  надвигающимся
ужасом... Нагое тело, о котором я грезил с такою страстью, я ощущал  те-
перь только как... ну, как бы это  сказать...  как  материю,  как  орга-
низм... я не чувствовал, что это она, я видел только жизнь, борющуюся со
смертью, человека, корчившегося в убийственных муках... Ее кровь, ее го-
рячая священная кровь текла по моим рукам, но я не испытывал  ни  волне-
ния, ни ужаса... я был только врач... я видел  только  страдание  и  ви-
дел... и видел, что все погибло, что только чудо может спасти ее...  Она
была изувечена неумелой, преступной рукой, и истекала кровью... а у меня
в этом гнусном вертепе не было ничего, чтобы остановить кровь... не было
даже чистой воды... Все, до чего я дотрагивался, было покрыто грязью...
   - Нужно сейчас же в больницу, - сказал я. Но не успел я это произнес-
ти, как больная судорожным усилием приподнялась.
   - Нет... нет... лучше смерть... чтобы никто не узнал... никто не  уз-
нал... Домой... домой!..
   Я понял... только за свою тайну, за свою честь боролась она... не  за
жизнь... И я повиновался. Бой принес носилки... мы уложили ее... обесси-
ленную, в лихорадке... и словно труп понесли сквозь ночную  тьму  домой.
Отстранили недоумевающих, испуганных слуг... как воры проникли в ее ком-
нату... заперли двери. А потом... потом началась борьба,  долгая  борьба
со смертью...
   Внезапно в мое в плечо судорожно впилась рука, и я чуть не  вскрикнул
от испуга и боли. Его лицо вдруг приблизилось к моему, и я увидел  белые
оскаленные зубы и стекла очков, мерцавшие в отблеске лунного света, точ-
но два огромных кошачьих глаза. И он уже не говорил - он кричал в парок-
сизме гнева:
   - Знаете ли вы, вы, чужой человек, спокойно сидящий здесь  в  удобном
кресле, совершающий прогулку по свету, знаете ли  вы,  что  это  значит,
когда умирает человек? Бывали вы когда-нибудь при этом, видели  вы,  как
корчится тело, как посиневшие ногти впиваются в пустоту, как хрипит гор-
тань, как каждый член борется, каждый палец упирается в борьбе с  неумо-
лимым призраком, как глаза вылезают из орбит от ужаса, которого не пере-
дать словами? Случалось вам переживать это, вам, праздному человеку, ту-
ристу, вам, рассуждающему о долге оказывать помощь? Я  часто  видел  все
это, наблюдал как врач... Это были для меня  клинические  случаи,  некая
данность... я, так сказать, изучал это - но пережил только один раз... Я
вместе с умирающей переживал это и умирал вместе с нею в ту ночь... в ту
ужасную ночь, когда я сидел у ее постели и  терзал  свой  мозг,  пытаясь
найти что-нибудь, придумать, изобрести против крови, которая все  лилась
и лилась, против лихорадки, сжигавшей эту женщину на моих глазах... про-
тив смерти, которая подходила все ближе и которую я не мог отогнать. По-
нимаете ли вы, что это значит - быть врачом, знать все обо  всех  болез-
нях, чувствовать на себе долг помочь, как вы столь основательно  замети-
ли, и все-таки сидеть без всякой пользы возле умирающей,  знать  и  быть
бессильным... знать только  одно,  только  ужасную  истину,  что  помочь
нельзя... нельзя, хотя бы даже вскрыв себе все вены... Видеть беспомощно
истекающее кровью любимое тело, терзаемое болью, считать пульс,  учащен-
ный и прерывистый... затухающий у тебя под пальцами... быть врачом и  не
знать ничего, ничего... только сидеть и то бормотать молитву, как  дрях-
лая старушонка, то грозить кулаком жалкому богу, о котором ведь  знаешь,
что его нет. Понимаете вы это? Понимаете?.. Я... я только...  одного  не
понимаю, как... как можно не умереть в такие минуты... как  можно,  пос-
пав, проснуться на другое утро и чистить зубы, завязывать галстук... как
можно жить после того, что я пережил... чувствуя, что это живое дыхание,
что этот первый и единственный человек, за которого я так боролся, кото-
рого хотел удержать всеми силами моей души, ускользает от меня куда-то в
неведомое, ускользает все быстрее с каждой минутой и я ничего не  нахожу
в своем воспаленном мозгу, что могло бы удержать этого человека...
   И к тому же еще, чтобы удвоить мои муки, еще вот это... Когда я сидел
у ее постели - я дал ей морфий, чтобы успокоить боли, и смотрел, как она
лежит с пылающими щеками, горячая и истомленная, - да... когда я так си-
дел, я все время чувствовал за собой глаза, устремленные на меня с неис-
товым напряжением... Это бой сидел там на корточках, на полу,  и  шептал
какие-то молитвы... Когда наши взгляды встречались, я читал в  его  гла-
зах... нет, я не могу вам описать... читал такую мольбу, такую благодар-
ность, и в эти минуты он протягивал ко мне руки,  словно  заклинал  меня
спасти ее... вы понимаете - ко мне, ко мне простирал руки, как к богу...
ко мне... а я знал, что я бессилен, знал, что все потеряно и что я здесь
гак же нужен, как ползающий на полу муравей... Ах, этот взгляд,  как  он
меня мучил... эта фанатическая, слепая вера в мое искусство... Мне хоте-
лось крикнуть на него, ударить его ногой, такую боль причинял он  мне...
и все же, я чувствовал, что мы оба связаны нашей любовью к ней... и тай-
ной... Как притаившийся зверь, сидел он, сжавшись клубком, за моей  спи-
ной... Стоило мне сказать слово, как он вскакивал и, бесшумно ступая бо-
сыми ногами, приносил требуемое и, дрожа, исполненный ожидания,  подавал
мне просимую вещь, словно в этом была помощь... спасение... Я  знаю,  он
вскрыл бы себе вены, чтобы ей помочь... такова была эта  женщина,  такую
власть имела она над людьми, а я... у меня не было власти  спасти  каплю
ее крови... О, эта ночь, эта ужасная, бесконечная ночь  между  жизнью  и
смертью!
   К утру она еще раз очнулась... открыла глаза... теперь в них не  было
ни высокомерия, ни холодности... они горели влажным, лихорадочным  блес-
ком, и она с недоумением оглядывала комнату. Потом она посмотрела на ме-
ня; казалось, она задумалась, стараясь вспомнить что-то,  вглядываясь  в
мое лицо... и вдруг... я увидел... она вспомнила... Какой-то испуг,  не-
годование, что-то... что-то... враждебное, гневное исказило ее  черты...
она начала двигать руками, словно хотела бежать... прочь, прочь  от  ме-
ня... Я видел, что она думает о том... о том часе, когда я... Но потом к
ней вернулось сознание... она спокойно взглянула на меня, но дышала  тя-
жело... Я чувствовал, что она хочет говорить, что-то сказать... опять ее
руки пришли в движение... она хотела приподняться, но была слишком  сла-
ба... Я стал ее успокаивать, наклонился над ней... тут она посмотрела на
меня долгим, полным страдания взглядом... ее губы  тихо  шевельнулись...
это был последний угасающий звук... Она сказала:
   - Никто не узнает?.. Никто?
   - Никто, - сказал я со всей силой убеждения, - обещаю вам.
   Но в глазах ее все еще было беспокойство... Невнятно, с  усилием  она
пролепетала:
   - Поклянитесь мне... никто не узнает... поклянитесь!
   Я поднял руку, как для присяги. Она  смотрела  на  меня  неизъяснимым
взглядом... нежным, теплым, благодарным... да, поистине, поистине благо-
дарным... она хотела еще что-то сказать, но ей  было  слишком  трудно...
Долго лежала она,  обессиленная,  с  закрытыми  глазами.  Потом  начался
ужас... ужас... еще долгий, мучительный час боролась она. Только к  утру
настал конец...
   Он долго молчал. Я заметил это только тогда, когда в тишине  раздался
колокол - один, два, три сильных удара - три часа. Лунный  свет  потуск-
нел, но в воздухе уже дрожала какая-то новая желтизна, и изредка налетал
легкий ветерок. Еще полчаса, час, и настанет день, и  весь  этот  кошмар
исчезнет в его ярком свете. Теперь я яснее видел черты рассказчика,  так
как тени были уже не так густы и черны в нашем углу. Он снял шапочку,  и
я увидел его голый череп и измученное лицо, показавшееся мне  еще  более
страшным. Но вот сверкающие стекла его очков опять уставились  на  меня,
он выпрямился, и в его голосе зазвучали резкие, язвительные потки.
   - Для нее настал конец - но не для меня. Я был  наедине  с  трупом  -
один в чужом доме, один в городе, не терпевшем тайн, а я... я должен был
оберегать тайну... Да, вообразите себе мое положение: женщина из высшего
общества колонии, совершенно здоровая, танцевавшая накануне  на  балу  у
губернатора, лежит мертвая в своей постели... При  ней  находится  чужой
врач, которого будто бы позвал ее слуга... никто в доме не видел,  когда
и откуда он пришел... Ночью внесли ее на носилках и потом заперли дверь,
а утром она уже мертва... Тогда лишь зовут слуг, и весь дом вдруг  огла-
шается воплями... В тот же миг об этом узнают соседи,  весь  город...  и
только один человек может все это объяснить...  это  я,  чужой  человек,
врач с отдаленного поста... Приятное положение, не правда ли?
   Я знал, что мне предстояло. К счастью, подле меня был  бой,  надежный
слуга, который читал малейшее желание в моих глазах; даже  этот  полуди-
карь понимал, что борьба здесь еще не кончена. Мне достаточно было  ска-
зать ему: "Госпожа желает, чтобы никто не узнал, что произошло". Он пос-
мотрел мне в глаза влажным, преданным, но  в  то  же  время  решительным
взглядом: "Yes, sir" [10]. Больше он ничего не сказал. Но он вытер с по-
ла следы крови, привел все в полный порядок - и эта решительность, с ка-
кой он действовал, вернула самообладание и мне. Никогда в жизни не  про-
являл я подобной энергии и уж, конечно, никогда больше не проявлю. Когда
человек потерял все, то за последнее он борется с остервенением - и этим
последним было ее завещание, ее тайна. Я с полным спокойствием  принимал
людей, рассказывал им всем одну и ту же басню о том,  как  посланный  за
врачом бой случайно встретил меня по дороге. Но в то время как я с прит-
ворным спокойствием рассказывал все то, я ждал... ждал решительной мину-
ты... ждал освидетельствования тела, без чего нельзя  было  заключить  в
гроб ее - и вместе с ней ее тайну... Не забудьте, был уже четверг,  а  в
субботу должен был приехать ее муж...
   В девять часов мне, наконец, доложили о приходе городского  врача.  Я
посылал за ним - он был мой начальник и в то же время  соперник,  -  тот
самый врач, о котором она так презрительно отзывалась и  которому,  оче-
видно, была уже известна моя просьба о переводе. Я почувствовал это, как
только он взглянул на меня, - он был моим врагом. Но именно это и прида-
ло мне силы.
   Уже в передней он спросил: - Когда умерла госпожа?.. - он  назвал  ее
имя.
   - В шесть часов утра.
   - Когда она послала за вами?
   - В одиннадцать вечера.
   - Вы знали, что я ее врач?..
   - Да, но медлить было нельзя... и потом... покойная  пожелала,  чтобы
пришел именно я. Она запретила звать другого врача.
   Он уставился на меня; краска появилась на его бледном, несколько  оп-
лывшем лице, - я чувствовал, что его самолюбие уязвлено. Но  мне  только
это и нужно было - я всеми силами стремился к  быстрой  развязке,  зная,
что долго мои нервы не выдержат. Он хотел ответить  какой-то  колкостью,
но раздумал и с небрежным видом сказал: - Ну что же, если  вы  считаете,
что можете обойтись без меня... но все-таки мой служебный долг удостове-
рить смерть и... от чего она наступила.
   Я ничего не ответил и пропустил его вперед. Затем вернулся  к  двери,
запер ее и положил ключ на стол.
   Он удивленно поднял брови: - Что это значит? Я спокойно  стал  против
него.
   - Речь идет не о том, чтобы установить причину смерти, а о том, чтобы
скрыть ее. Эта женщина обратилась ко мне после... после неудачного  вме-
шательства... Я уже не мог ее спасти, но обещал ей спасти ее честь и ис-
полню это. И я прошу вас помочь мне.
   Он широко раскрыл глаза от изумления. - Вы предлагаете мне, -  прого-
ворил он с запинкой, - мне, должностному лицу, покрыть преступление?
   - Да, предлагаю, я должен это сделать.
   - Чтобы я за ваше преступление...
   - Я уже сказал вам, что я и не прикасался к этой женщине, а  то...  а
то я не стоял перед вами и давно бы уже покончил с собой.  Она  искупила
свое прегрешение - если угодно, назовем это так, - и мир ничего не  дол-
жен об этом знать. И я не потерплю, чтобы честь этой женщины была запят-
нана.
   Мой решительный тон вызвал в нем еще большее раздражение. - Вы не по-
терпите! Так... Ну, вы ведь мой начальник... или по крайней мере собира-
етесь стать им... Попробуйте только приказать мне!..  Я  сразу  подумал,
что тут какая-то грязная история, раз вас вызывают из вашего угла... Не-
дурной практикой вы тут занялись... недурной образец  для  начала...  Но
теперь я приступлю к осмотру, я сам, и вы можете быть уверены, что  сви-
детельство, под которым я поставлю свое имя, будет соответствовать исти-
не. Я не подпишусь под ложью.
   Я спокойно ответил ему: - На этот раз вам придется все-таки это  сде-
лать. Иначе вы не выйдете из этой комнаты.
   При этом я сунул руку в карман - револьвера при мне не  было.  Но  он
вздрогнул. Я на шаг приблизился к нему и в упор посмотрел на него.
   - Послушайте, что я вам скажу... чтобы избежать крайностей. Моя жизнь
не имеет для меня никакой цены... чужая - тоже... я дошел уже до  такого
предела... Единственное, чего я хочу, это выполнить свое обещание и сох-
ранить в тайне причину этой смерти... Слушайте: даю вам честное слово  -
если вы подпишете свидетельство, что смерть вызвана... какой-нибудь слу-
чайностью, то я через несколько дней покину город, страну... и, если  вы
этого потребуете, застрелюсь, как только гроб будет опущен в землю  и  я
буду уверен в том, что никто... вы понимаете - никто не сможет расследо-
вать дело. Это, я надеюсь, вас удовлетворит.
   В моем голосе было, вероятно, что-то угрожающее, какая-то  опасность,
потому что, когда я невольно сделал шаг к нему, он отскочил с тем же вы-
ражением ужаса, с каким... ну, с каким люди спасаются от  гонимого  амо-
ком, когда он мчится, размахивая крисом... И он сразу стал другим... ка-
ким-то пришибленным и робким, от его уверенного тона не осталось и  сле-
да. В виде слабого протеста он пробормотал еще:
   - Не было случая  в  моей  жизни,  чтобы  я  подписал  ложное  свиде-
тельство... но так или иначе что-нибудь придумаем... мало ли  что  быва-
ет... Однако не мог же я так, сразу...
   - Конечно, не могли, - поспешил я поддакнуть  ему.  -  ("Только  ско-
рее!.. только скорее!.. - стучало у меня в висках). - Но  теперь,  когда
вы знаете, что вы только причинили бы боль живому и жестоко поступили бы
с умершей, вы, конечно, не станете колебаться.
   Он кивнул. Мы подошли к столу. Через  несколько  минут  удостоверение
было готово (оно было опубликовано затем в газетах и вполне правдоподоб-
но описывало картину паралича сердца). После этого он встал и  посмотрел
на меня:
   - Вы уедете на этой же неделе, не правда ли?
   - Даю вам честное слово.
   Он снова посмотрел на меня. Я заметил, что он хочет казаться  строгим
и деловитым.
   - Я сейчас же закажу гроб, - сказал он, чтобы скрыть  свое  смущение.
Но что-то, видимо, было во мне, какое-то безмерное страдание, - он вдруг
протянул мне руку и с неожиданной сердечностью потряс мою. -  Желаю  вам
справиться с этим, - сказал он.
   Я не понял, что он имеет в виду. Был ли я болен? Или... сошел с  ума?
Я проводил его до двери, отпер и, сделав над собой последнее усилие, за-
пер за ним. Потом опять у меня застучало в висках, все закачалось и  за-
вертелось передо мной, и у самой ее постели я рухнул  на  пол...  как...
как падает в изнеможении гонимый амоком в конце своего безумного бега.
   Он опять умолк. Меня знобило - оттого ли, что первый порыв  утреннего
ветра легкой волной пробегал по кораблю? Но на измученном лице,  которое
я уже ясно различал во мгле рассвета, снова отразилось усилие воли, и он
заговорил опять:
   - Не знаю, долго ли пролежал я так на циновке.  Вдруг  кто-то  тронул
меня за плечо. Я вздрогнул. Это был бой, с робким" и почтительным  видом
стоявший передо мной и тревожно заглядывавший мне в глаза.
   - Сюда хотят войти... хотят видеть ее...
   - Не впускать никого!
   - Да... но...
   В его глазах был испуг. Он хотел что-то сказать и не решался. Его яв-
но что-то мучило.
   - Кто это?
   Он, дрожа, посмотрел на меня, словно ожидая удара. Потом сказал он не
назвал имени...  откуда  берется  вдруг  в  таком  первобытном  существе
столько понимания? Почему в иные мгновения необыкновенную чуткость  про-
являют совсем темные люди?.. Бой сказал... тихо и боязливо: - Это он.
   Я вскочил... я сразу понял, и меня охватило жгучее, нетерпеливое  же-
лание увидеть этого незнакомца. Дело в том, видите ли, что, как  это  ни
странно... но среди всей этой муки, среди  этих  лихорадочных  волнений,
страхов и сумятицы я совершенно забыл о нем... Забыл, что здесь  замешан
еще один человек - тот, которого любила эта женщина,  кому  она  в  пылу
страсти отдала то, в чем отказала  мне...  Двенадцатью  часами,  сутками
раньше я ненавидел бы этого человека, мог бы разорвать его  на  куски...
Но теперь... Я не могу, не могу  передать  вам,  как  я  жаждал  увидеть
его... полюбить за то, что она его любила.
   Одним прыжком я очутился у двери. Передо мной стоял юный, совсем юный
офицер, светловолосый, очень смущенный, очень бледный. Он казался  почти
ребенком, так... так трогательно молод он был, и невыразимо потрясло ме-
ня, как он старался быть мужчиной, показать выдержку... скрыть свое вол-
нение. Я сразу заметил, что у него дрожит рука, когда он поднес ее к фу-
ражке... Мне хотелось обнять его... потому что он был именно таким,  ка-
ким я хотел видеть человека, обладавшего этой женщиной...  не  соблазни-
тель, не гордец... Нет, полуребенку, чистому, нежному созданию  подарила
она себя.
   В крайнем смущении стоял передо мною молодой человек. Мой жадный взор
и порывистые движения еще более смутили его. Усики над его губой  преда-
тельски вздрагивали... этот юный офицер, этот мальчик едва  удерживался,
чтобы не расплакаться.
   - Простите, - сказал он, наконец, - я хотел бы еще раз...  увидеть...
госпожу...
   Невольно, сам того не замечая, я обнял его, чужого человека, за плечи
и повел, как ведут больного. Он посмотрел на меня изумленным и бесконеч-
но благодарным взглядом... уже в этот миг между нами вспыхнуло  сознание
какой-то общности. Я подвел его к мертвой... Она лежала, белая на  белых
простынях... Я почувствовал, что мое присутствие все еще  стесняет  его,
поэтому я отошел в сторону, чтобы оставить его наедине с ней. Он медлен-
но приблизился к постели неверными шагами, волоча ноги... по  тому,  как
дергались его плечи, я видел, какая  боль  разрывает  ему  сердце...  он
шел... как человек, идущий навстречу чудовищной буре... И вдруг упал  на
колени перед постелью... так же, как раньше упал я.
   Я подскочил к нему, поднял его и усадил в кресло. Он больше  не  сты-
дился и заплакал навзрыд. Я не мог произнести ни слова и только  бессоз-
нательно проводил рукой по его светлым, мягким, как у ребенка,  волосам.
Он схватил меня за руку... с каким-то страхом... и вдруг я  почувствовал
на себе его пристальный взгляд.
   - Скажите мне правду, доктор, - проговорил он, - она наложила на себя
руки?
   - Мет, - ответил я.
   - А... кто-нибудь... кто-нибудь... виноват в ее смерти.
   - Нет, - повторил я, хотя у меня уже готов был вырваться крик: "Я! Я!
Я!.. И ты! Мы оба! И ее упрямство, ее злосчастное упрямство!" Но я удер-
жался и повторил еще раз:
   - Нет... никто не виноват... Судьба!
   - Просто не верится, - простонал он, - не верится.  Позавчера  только
она была на балу, улыбалась, кивнула мне. Как это мыслимо, как это могло
случиться?
   Я начал плести длинную историю. Даже ему не выдал я  тайны  покойной.
Все эти дни мы были как два  брата,  словно  озаренные  связывавшим  нас
чувством... Мы не поверяли его друг другу, но оба знали,  что  вся  наша
жизнь принадлежала этой женщине... Иногда запретное  слово  готово  было
сорваться с моих уст, но я стискивал зубы, - и он не узнал, что она  но-
сила под сердцем ребенка от него... что она хотела, чтобы я  убил  этого
ребенка, его ребенка... и что она увлекла его с собой в пропасть. И  все
же мы говорили только о ней в эти дни, пока я скрывался у него... потому
что - я забыл вам сказать - меня разыскивали... Ее  муж  приехал,  когда
гроб был уже закрыт... он не хотел верить официальной  версии...  ходили
темные слухи... и он искал меня... Но я не мог  решиться  на  встречу  с
ним... увидеть его, человека, заставлявшего, как я знал, ее  страдать...
Я прятался... четыре дня не выходил из дому, четыре дня мы оба не  поки-
дали квартиры... Ее возлюбленный купил для меня под чужим  именем  место
на пароходе, чтобы я мог бежать... Словно вор, прокрался я ночью на  па-
лубу, чтобы никто меня не узнал...
   Я бросил там все, что имел... свой дом и работу, на которую  потратил
семь лет жизни. Все мое добро брошено на произвол судьбы, а  начальство,
вероятно, уже уволило меня со службы, так как я без  разрешения  оставил
свой пост... Но я больше не мог жить в этом доме в этом городе... в этом
мире, где все напоминало мне о ней... Как вор,  бежал  я  ночью,  только
чтобы уйти от нее... забыть...
   Но... когда я взошел на борт... ночью... в полночь... мой друг был со
мной... тогда... тогда... как раз поднимали что-то краном... что-то про-
долговатое, черное... это был ее гроб...  вы  слышите:  ее  гроб!..  Она
преследовала меня, как раньше я преследовал ее... и я должен был  стоять
тут же, с безучастным видом, потому что он, ее муж, тоже был  тут...  он
везет тело в Англию... может быть, он хочет произвести  там  вскрытие...
Он овладел ею... теперь она опять принадлежит ему... уже не  нам...  нам
обоим... Но я еще здесь... Я пойду за ней до конца... он не  узнает,  он
не должен  узнать...  я  сумею  защитить  ее  тайну  от  любого  посяга-
тельства... от этого негодяя, из-за которого она пошла на смерть...  Ни-
чего, ничего ему не узнать... ее тайна принадлежит мне, только мне одно-
му...
   Понимаете вы теперь... понимаете... почему я не могу видеть  людей...
не выношу их смеха... когда они флиртуют и  жаждут  сближения?..  Потому
что там, внизу... внизу, в трюме, между тюками с чаем и кокосовыми  оре-
хами, стоит ее гроб... Я не могу пробраться туда, там  заперто...  но  я
сознаю, ощущаю это всем своим существом, ощущаю каждую секунду... и тог-
да, когда здесь играют вальсы или танго... Это ведь глупо, на  дне  моря
лежат миллионы мертвецов; под любой пядью земли, на которую  мы  ступаем
ногой, гниет труп, и все-таки я не могу, не могу вынести, когда  устраи-
вают здесь маскарады и так плотоядно смеются. Я чувствую, что она здесь,
и знаю, чего она от меня хочет... я знаю, на мне еще лежит  долг...  еще
не конец... ее тайна еще не погребена... Покойная еще не  отпустила  ме-
ня...
   На средней палубе зашаркали шаги, зашлепали мокрые швабры  -  матросы
начинали уборку. Он вздрогнул, как человек, застигнутый на  месте  прес-
тупления; на его бескровном лице отразился испуг. Он встал  и  пробормо-
тал:
   - Пойду... пойду уж.
   Тяжело было смотреть на него - страшен был пустой взгляд его  опухших
глаз, красных от виски или от слез. Его стесняло мое участие;  я  ощущал
во всей его сгорбленной фигуре стыд, мучительный стыд  за  откровенность
со мной в эту долгую ночь. Невольно я сказал:
   - Вы позволите мне зайти днем к вам в каюту?
   Он посмотрел на меня, - жесткая усмешка искривила  его  губы,  с  ка-
кой-то злобой выдавливал он из себя каждое слово.
   - А-а... ваш пресловутый долг... помогать... этим самым словцом вы  и
подбили меня на болтовню. Ну нет, сударь, спасибо! Пожалуйста, не  вооб-
ражайте, что мне теперь легче, после того как я перед вами вывернул  на-
ружу все свои внутренности, вплоть до кишок. Жизнь свою я исковеркал,  и
никто мне ее не починит. Вышло так, что я даром потрудился для почтенно-
го голландского правительства... Пенсия - тю-тю, бездомным псом  возвра-
щаюсь я в Европу... псом, с воем плетущимся за гробом... Безнаказанно не
бегут в бреду амока: рано или поздно меня подкосит, и я надеюсь, что ко-
нец уж близок... Нет, спасибо, сударь, за любезное  желание  меня  посе-
тить... Я уже завел себе приятелей в своей каюте... две-три бутылки доб-
рого старого виски... они меня иногда утешают, а затем -  мой  старинный
друг, к которому я, к сожалению, своевременно не обратился, - мой  слав-
ный браунинг... он-то уж поможет лучше всякой болтовни... Прошу вас,  не
утруждайте себя... у человека всегда остается его единственное  право  -
околеть, как ему вздумается... и без непрошеной помощи.
   Он еще раз  насмешливо,  даже  вызывающе  посмотрел  на  меня,  но  я
чувствовал - в нем говорил только стыд, бесконечный стыд. Потом он  втя-
нул голову в плечи, повернулся и, не прощаясь, пошел кривой и  шаркающей
походкой по уже светлой палубе к каютам. Больше я его не видал. Напрасно
искал я его в ближайшие две ночи на обычном месте. Он исчез, и я мог  бы
предположить, что все это был сон или галлюцинация, если бы мое внимание
не было привлечено одним пассажиром с траурной повязкой на  рукаве.  Это
был крупный голландский коммерсант, и мне рассказали, что он только  что
потерял жену, скончавшуюся от какой-то тропической болезни. Я видел, как
он шагал взад и вперед по палубе в стороне от других,  видел  замкнутое,
скорбное выражение его лица, и мысль о том, что я знаю  его  сокровенные
думы, смущала меня; я всегда сворачивал с  дороги,  когда  встречался  с
ним, боясь даже взглядом выдать, что знаю о его судьбе  больше,  чем  он
сам.
   В порту Неаполя произошел потом  тот  загадочный  несчастный  случай,
объяснение которому нужно, мне кажется, искать  в  рассказе  незнакомца.
Большинство пассажиров вечером съехало на берег -  я  сам  отправился  в
оперу, а оттуда в кафе на Виа Рома. Когда мы в  шлюпке  возвращались  на
пароход, мне бросилось в глаза, что несколько лодок с факелами и  ацети-
леновыми фонарями кружили и искали что-то вокруг корабля,  а  наверху  в
темноте расхаживали по палубе карабинеры и жандармы. Я спросил у  одного
из матросов, что случилось. Он уклонился от ответа, и было ясно, что ко-
манде приказано молчать. На следующий день, когда пароход  мирно  и  без
всяких происшествий шел дальше, в Геную,  на  борту  по-прежнему  ничего
нельзя было узнать, и лишь в итальянских газетах я потом прочел романти-
чески разукрашенное сообщение о том, что случилось в Неаполе. В ту ночь,
писали газеты, в поздний час, чтобы не  обеспокоить  печальным  зрелищем
пассажиров, с борта парохода спускали в лодку гроб с  останками  знатной
дамы из голландских колоний. Матросы, в присутствии мужа, сходили по ве-
ревочной лестнице, а муж покойной помогал им. В этот миг что-то  тяжелое
рухнуло с верхней палубы и увлекло за собой в воду и  гроб,  и  мужа,  и
матросов. Одна из газет утверждала, что это  был  какой-то  сумасшедший,
бросившийся сверху на веревочную лестницу. По  другой  версии,  лестница
оборвалась сама от чрезмерной тяжести. Как бы  то  ни  было,  пароходная
компания приняла, очевидно, все меры, чтобы  скрыть  истину.  С  большим
трудом спасли матросов и мужа покойной, но свинцовый гроб тотчас же  по-
шел ко дну, и его не удалось найти.  Появившаяся  одновременно  короткая
заметка о том, что в порту прибило к берегу труп неизвестного сорокалет-
него мужчины, не привлекла к себе внимания публики, так как,  по-видимо-
му, вовсе не стояла в связи с романтически описанным  происшествием;  но
передо мною, как только я прочел эти беглые строки,  еще  раз  призрачно
выступило из-за газетного листа иссиня-бледное лицо со сверкающими стек-
лами очков.

   ФАНТАСТИЧЕСКАЯ НОЧЬ

   Нижеследующие заметки были найдены в запечатанном конверте в письмен-
ном столе барона Фридриха Микаэля фон Р... после того как он,  обер-лей-
тенант запаса одного из драгунских полков, пал в сражении при Рава-Русс-
кой осенью 1914 года. Родные покойного,  по  заглавию  и  после  беглого
просмотра этих листков, решили, что это всего  лишь  литературный  опыт;
они предложили мне ознакомиться с ними и, если я сочту нужным, опублико-
вать. Я же, со своей стороны, отнюдь не считаю это вымышленной повестью,
а до мельчайших подробностей правдивой, исповедью усопшего и, скрыв  его
имя, предаю ее гласности без всяких изменений и добавлений.
   Сегодня утром мне вдруг пришло в голову, что хорошо бы для меня само-
го записать события той фантастической ночи, в  их  реальной  последова-
тельности, чтобы, наконец, разобраться в них. И с этой минуты меня  неу-
держимо тянет изложить письменно мое приключение, хотя я сильно сомнева-
юсь, удастся ли мне даже приблизительно описать все то необычайное,  что
произошло со мной. Я совершенно лишен  так  называемого  художественного
дара, нимало не искушен в литературе и, если не считать  нескольких  шу-
точных школьных опусов, никогда не пробовал писать. Я, например, не знаю
даже, существует ли особая техника, которой  можно  выучиться,  техника,
позволяющая правильно сочетать изложение  внешних  событий  с  описанием
чувств и мыслей, вызываемых ими; я задаюсь также вопросом,  сумею  ли  я
наделить слово надлежащим смыслом, смысл - надлежащим словом, добьюсь ли
того равновесия, которое всегда безотчетно  ощущаю  при  чтении  хороших
книг. Но я ведь пишу эти строки только для себя, и они вовсе не предназ-
начены объяснять другим нечто такое, что я с  трудом  понимаю  сам.  Это
всего лишь попытка наконец-то в какой-то мере отделаться от одного  про-
исшествия, которое непрестанно занимает мои мысли, волнует и терзает ме-
ня, а для этого я должен закрепить его на  бумаге,  вникнуть  в  него  и
рассмотреть со всех сторон.
   Я не рассказал об этом ни одному из своих  приятелей  именно  потому,
что не сумел бы объяснить им самое существенное, да и как-то стыдно было
сознаться, что столь случайное происшествие так меня потрясло и перевер-
нуло. Ведь речь-то, в конце концов, идет о пустяке. Но вот я написал это
слово и уже замечаю, как трудно без подготовки выбирать слова надлежаще-
го веса и как двусмысленно, маловразумительно может оказаться любое, са-
мое простое обозначение. Ибо если я называю свое приключение "пустяком",
то понимаю это, разумеется, только в относительном  смысле,  противопос-
тавляя его великим историческим драмам, в которых решаются судьбы  целых
народов; кроме того, я имею в виду малую протяженность во времени -  все
произошло за каких-нибудь шесть часов. На меня же этот "пустяк" -  этот,
с общей точки зрения, мелкий, маловажный и незначительный случай -  ока-
зал столь огромное влияние, что еще и теперь, спустя четыре месяца после
той фантастической ночи, я им горю и должен  напрягать  все  свои  силы,
чтобы сохранить его в тайне. Ежедневно, ежечасно перебираю  я  в  памяти
все подробности, ибо он стал как бы точкой опоры всей моей  жизни.  Все,
что я делаю, что говорю, помимо моей воли определяется им, мысли мои за-
няты только тем, что снова и снова воспроизводят его и тем самым утверж-
дают меня во владении им. И теперь я вдруг понял, чего не  сознавал  де-
сять минут тому назад, когда взялся за перо: что я для  того  лишь  пишу
черным по белому об этом происшествии, чтобы иметь его перед собой,  так
сказать, в ощутимом, вещественном виде, чтобы еще раз все пережить серд-
цем и в то же время охватить умом. Я только что сказал, что хочу от него
отделаться - это неверно,  это  ложь:  напротив,  я  хочу  вдохнуть  еще
большие жизни в слишком быстро пережитое, наделить его  теплым  и  живым
дыханием, чтобы я мог постоянно к нему возвращаться. О, я не  боюсь  за-
быть хотя бы одно мгновение того знойного дня, той фантастической  ночи;
мне не надобно ни примет, ни вех, чтобы шаг за шагом снова пройти в вос-
поминаниях путь этих часов: в любое время, среди  дня,  среди  ночи,  я,
словно лунатик, безошибочно нахожу этот путь и вижу каждую подробность с
той зоркостью, какую знает только сердце, а не зыбкая память. Я мог бы и
сейчас уверенно нанести на бумагу очертания каждого листка в  зеленеющем
весеннем ландшафте, я еще теперь, осенью, ощущаю нежный, пыльный  аромат
каштанов в цвету; и если я все же описываю эти часы, то не из боязни  их
утратить, а потому, что мне радостно снова обрести их. И теперь, излагая
в точной последовательности перипетии той ночи, я  принужден  буду  ради
стройности рассказа держать себя в узде, ибо стоит мне вспомнить о  ней,
как мною овладевает какой-то экстаз, своего  рода  дурман,  и  отдельные
картины, встающие в памяти, грозят смешаться в едином пестром хаосе. Я и
сейчас еще так же пылко переживаю пережитое - тот день 8 июня 1913 года,
когда я в полдень сел в фиакр...
   Но я уже чувствую, что мне нужно опять  остановиться,  потому  что  я
вновь с испугом замечаю, как обоюдоостро, как  многозначаще  может  быть
любое слово. Только теперь, когда мне впервые предстоит изложить нечто в
связном виде, я вижу, как трудно заключить в сжатую форму  то  зыбкое  и
ускользающее, что составляет путь всего живого.  Только  что  я  написал
слово: "я", сообщил, что 8 июня 1913 года, в полдень, я сел в фиакр.  Но
уже одно это слово ведет к неясности, потому что тем "я", каким я был  8
июня, я уже давно перестал быть, хотя прошло только четыре месяца,  хотя
я продолжаю жить в квартире своего бывшего "я" и пишу за его столом, его
пером и его собственной рукой. От этого человека, и как раз под влиянием
той ночи, я отрешился совершенно, я гляжу на  него  теперь  со  стороны,
бесстрастно и трезво, я могу его описать, как товарища, сверстника, дру-
га, о котором знаю много существенного, но которым сам я отнюдь  уже  не
являюсь. Я мог бы о нем говорить, порицать его, строго  осуждать  и  при
этом вообще не чувствовать, что когда-то он был мною.
   Человек, каким я был в ту пору, внешне и внутренне мало отличался  от
большинства людей того социального слоя, который принято, в частности  у
нас, в Вене, без особой гордости, но с полным убеждением, называть  "хо-
рошим обществом". Мне шел тридцать шестой год, родители мои умерли  рано
и оставили мне, незадолго до моего совершеннолетия, состояние, оказавше-
еся достаточно значительным, чтобы навсегда избавить меня от забот о за-
работке и карьере. Таким образом, я неожиданно освободился от  необходи-
мости принять какое-либо решение, что меня в то время очень  беспокоило.
Я только что окончил университет и стоял перед выбором дальнейшего  поп-
рища; в силу наших семейных связей и моей рано обнаружившейся склонности
к спокойной жизни мне, вероятно, предстояла  государственная  служба.  И
тут, получив, как единственный наследник, все состояние родителей, я не-
ожиданно обрел возможность вести независимое и  праздное  существование,
не отказывая себе даже в дорогостоящих прихотях. Честолюбием  я  никогда
не страдал, поэтому решил сначала, в течение нескольких лет, понаблюдать
жизнь, пока сам не почувствую потребности найти себе  какое-нибудь  поле
деятельности. Но я так и остался, наблюдателем жизни, ибо  не  стремился
ни к чему такому, что выходило бы за узкий круг  моих  легко  исполнимых
желаний; ни один город в мире так не располагает к  неге  и  праздности,
как Вена, где искусство гулять без цели, созерцать в  бездействии,  быть
образцом изящества доведено до поистине художественного  совершенства  и
для многих составляет весь смысл существования. Отложив всякое попечение
о сколько-нибудь серьезной деятельности, я предавался всем развлечениям,
доступным знатному, богатому, приятной внешности молодому человеку,  ли-
шенному вдобавок честолюбия; умеренно увлекался азартными  играми,  охо-
той, участвовал в пикниках, путешествовал и вскоре начал все более обду-
манно и усердно всячески украшать свою бездеятельную  жизнь.  Я  собирал
редкое стекло, не столько из пристрастия, сколько ради удовольствия  без
особого труда приобрести знания в небольшой ограниченной области; я  по-
весил в своей квартире гравюры итальянского барокко и пейзажи  в  манере
Каналетто; разыскивать все это у антикваров или на  аукционах  было  для
меня приятным развлечением, без примеси опасного  азарта;  я  предавался
самым разнообразным занятиям, соответственно своим склонностям и вкусам,
редко пропускал концерты и выставки картин. У женщин я имел  успех  и  в
этой области тоже проявил тайную страсть коллекционера, которая до неко-
торой степени всегда указывает на вялость духовной жизни; много памятных
и драгоценных мгновений выпало мне на долю, и постепенно я из обыкновен-
ного сластолюбца превратился в знатока и ценителя. Итак, я заполнял свои
дни приятными пустяками, в твердой уверенности, что живу  богатой,  мно-
гогранной жизнью, и эта мягкая, тепличная атмосфера, в которой протекала
моя отнюдь не скучная, но и  не  бурная  молодость,  нравилась  мне  все
сильнее; каких-либо новых желаний я почти уже не знал, - в  этом  непод-
вижном воздухе любая безделица превращалась в радостное событие.  Удачно
выбранный галстук мог явиться причиной прекрасного настроения,  прогулка
на автомобиле, хорошая книга или свидание с  женщиной  -  дать  ощущение
полного счастья. Особенно был мне приятен такой образ жизни тем, что  он
ни с какой стороны - совсем как  безупречно  сшитый  костюм  английского
покроя - никому не бросался в глаза. Думается мне, что в обществе на ме-
ня смотрели как на симпатичного молодого человека, меня любили и  охотно
принимали, и большинство знакомых называло меня счастливцем.
   Теперь уже мне  трудно  сказать,  действительно  ли  чувствовал  себя
счастливым тот прежний человек, которого я  стараюсь  представить  себе;
ибо ныне, когда я, под влиянием пережитого, требую  от  каждого  чувства
несравненно более полного и глубокого содержания, мне кажется почти  не-
возможным судить о тогдашнем моем самочувствии. Но я могу с уверенностью
утверждать, что во всяком случае не  чувствовал  себя  несчастным:  ведь
почти все мои желания, все мои требования к жизни удовлетворялись. Одна-
ко как раз то обстоятельство, что я привык получать от судьбы все,  чего
хотел, и вне этого никаких притязаний к ней не иметь, мало-помалу  поро-
дило некоторое притупление интереса, какую-то мертвенность в самой  жиз-
ни. В иные минуты я испытывал безотчетную тоску; не то чтобы я  чего-ни-
будь желал - это было желание желаний, потребность хотеть сильнее,  нео-
бузданнее, упорней, жить горячей, может быть даже узнать страдание.
   Я устранил из своего существования,  посредством  чрезмерно  разумной
тактики, всякое противодействие, и это отсутствие сопротивления расслаб-
ляло мою жизнеспособность. Я замечал, что желаю все меньше, все  слабее,
что какое-то оцепенение овладевает моими чувствами, что я - пожалуй, бу-
дет правильнее всего так выразиться - страдаю духовным бессилием, неспо-
собностью к страстному обладанию жизнью. Сначала я стал догадываться  об
этом по мелким признакам. Я обратил внимание на то, что все реже бываю в
театре, в обществе, что, покупая книги, которые мне хвалили, я  оставляю
их в течение целых недель неразрезанными на столе, что хоть и  продолжаю
по привычке собирать старинное стекло и другие древности, но уже не рас-
полагаю их в определенном порядке и не радуюсь, как  бывало  неожиданной
находке, после долгих поисков, какой-нибудь редкой вещи.
   Осознал же я вполне это медленное и постепенное угасание своей духов-
ной энергии только благодаря одному мучаю,  отчетливо  сохранившемуся  в
моей памяти. Я остался на лето в Вене - также под влиянием этой странной
вялости, не поддававшейся никаким приманкам новизны, и вдруг получил  из
одного курорта письмо от женщины, с которой я уже три года  находился  в
связи и в любви к которой был даже искренне уверен. Она взволнованно пи-
сала мне на четырнадцати страницах, что познакомилась там с одним  чело-
веком и он стал для нее всем в жизни, осенью она выйдет за него замуж  и
наши отношения должны прекратиться. Она без раскаянья, больше того  -  с
радостью вспоминает прожитое со мною время; вступая в новый брак, хранит
память обо мне, как о самом дорогом ее сердцу в ее прежней жизни, и  на-
деется, что я прощу ей это неожиданное решение. Вслед  за  этим  деловым
сообщением следовали трогательные заклинания, чтобы я не очень  сердился
на нее и не слишком страдал от этого внезапного разрыва; чтобы я не  пы-
тался насильно удержать ее или сделать что-нибудь над собой. Все стреми-
тельнее и пламенней становились строки письма: она  умоляла  меня  найти
утешение у более достойной женщины и сейчас же ей написать,  потому  что
она с трепетом думает о  том,  как  я  приму  это  известие.  И  в  виде
постскриптума, карандашом, было еще приписано: "Не делай ничего  безрас-
судного, пойми меня, прости меня".
   Читая это письмо, я сначала опешил от неожиданности, а потом, когда я
его перелистал и начал читать вторично, то ощутил стыд,  который  быстро
превратился в тайный страх, как только я понял, почему мне  стыдно.  Ибо
ни одно из тех сильных и вполне понятных чувств,  которые,  естественно,
предвидела моя любовница, даже в слабой мере не шевельнулось во мне.  Ее
сообщение не причинило мне боли, не вызвало во мне гнева, и уж во всяком
случае ни на мгновенье не пришло мне на ум какое-либо  насилие  над  нею
или над собою; и этот мой душевный холод был уж слишком  странен,  чтобы
не испугать меня самого. Ведь от меня  уходила  женщина,  несколько  лет
бывшая спутницей моей жизни, женщина, чье теплое, гибкое  тело  прижима-
лось к моему, чье дыхание в долгие ночи сливалось с моим, - и  ничто  во
мне не шевельнулось, я не возмутился, не пытался завоевать ее снова; ни-
чего не произошло в моей душе из того, чего чистосердечно ожидала от ме-
ня эта женщина, как от любого живого человека. В эту  минуту  я  впервые
по-настоящему понял, как далеко во мне подвинулся процесс окостенения: я
скользил по жизни, словно по быстро текущей зеркальной  воде,  нигде  не
задерживаясь, не пуская корней, и очень хорошо знал, что в  этом  холоде
есть что-то от мертвеца, от трупа - пусть  еще  без  гнилостного  запаха
тления, но это душевное окоченение, эта жуткая, ледяная бесчувственность
уже словно предваряли подлинную зримую смерть.
   С тех пор я начал внимательно наблюдать себя и это странное притупле-
ние чувств во мне - так больной следит за своей болезнью.  Вскоре  после
этого умер мой друг, и когда я шел за его гробом, то напряженно  прислу-
шивался к самому себе: не пробудится ли во мне скорбь,  не  причинит  ли
мне боль грустная мысль о том, что я навеки утратил близкого мне с детс-
ких лет человека? Но ничто не шевельнулось во мне, я  сам  себе  казался
каким-то стеклянным колпаком, сквозь который все  просвечивает,  никогда
не проникая внутрь, и как я ни силился на похоронах друга, да и при мно-
гих подобных обстоятельствах, что-нибудь почувствовать или хоть доводами
рассудка возбудить в себе чувство, я не слышал  отклика  в  своей  душе.
Друзья покидали меня, женщины приходили и уходили - я ощущал  это  почти
так же, как человек, сидящий в комнате, ощущает дождь, который барабанит
в окно. Между мной и окружающим миром была какая-то стеклянная преграда,
а разбить ее усилием воли у меня не хватало мужества.
   Я вполне отдавал себе отчет в своем состоянии, однако это открытие не
вызвало во мне подлинной тревоги, ибо, как я уже говорил,  я  равнодушно
относился даже к тому, что касалось меня самого. Я уже  потерял  способ-
ность испытывать огорчения. Я довольствовался  тем,  что  этот  духовный
изъян так же не заметен для посторонних,  как  неполноценность  мужчины,
которая обнаруживается только в интимные мгновения; и часто, на людях, я
нарочно разыгрывал  восторженность,  повышенную  восприимчивость,  чтобы
скрыть, до какой степени  я  внутренне  безучастен  и  мертв.  Внешне  я
по-прежнему жил в свое удовольствие, не зная ни забот,  ни  препятствий,
не сходя с однажды избранного пути; недели, месяцы неприметно  скользили
мимо, медленно превращаясь в годы. Однажды утром я увидел в зеркале  се-
дую прядь у себя на виске и понял, что моя молодость уже готовится отой-
ти в прошлое. Но то, что другие называют молодостью, для меня давно  ми-
новало. Поэтому прощаться с нею было не очень больно; я ведь и собствен-
ную молодость любил недостаточно. Даже по отношению ко  мне  самому  мое
строптивое сердце молчало.
   Из-за этой внутренней неподвижности дни мои становились все более од-
нообразными, несмотря на пестроту занятий и мелких происшествий;  одина-
ково тусклые, они следовали друг за другом,  появлялись  и  блекли,  как
листья на дереве. И так же обыденно, ничем  не  выделяясь,  без  всякого
предзнаменования, начался и тот единственный день, который я хочу самому
себе описать.
   В тот день, 8 июня 1913 года, я встал немного позднее  обычного,  бе-
зотчетно повинуясь сохранившемуся со школьных лет  ощущению  воскресного
утра; принял ванну, прочел газету, полистал книги; затем  пошел  гулять,
прельстившись теплым летним солнцем, участливо заглядывавшим в мою  ком-
нату; как всегда, прошелся по Грабену, где  царило  обычное  праздничное
оживление; любовался потоком экипажей, обменивался поклонами с приятеля-
ми и знакомыми, перекидывался кое с кем из них несколькими словами.  По-
том отправился обедать к своим друзьям. Я ни с  кем  не  уславливался  о
дальнейшем времяпрепровождении, потому что именно по воскресеньям я  лю-
бил полностью располагать самим собою, отдаваясь на волю случая или  ка-
кой-нибудь внезапной прихоти. Возвращаясь после обеда по Рингштрассе,  я
любовался красотой залитого солнцем города, его ярким летним убранством.
Все люди казались веселыми и словно влюбленными в  праздничную  пестроту
улицы, многое радовало глаз, и прежде всего - пышный зеленый  наряд  де-
ревьев, росших прямо посреди асфальта. Хотя я здесь проходил почти ежед-
невно, эта воскресная сутолока вдруг восхитила меня, мне захотелось  зе-
лени, ярких, сочных красок. Я невольно вспомнил о Пратере, где в эту по-
ру, когда весна переходит в лето, густолистые деревья,  как  исполинские
слуги в зеленых ливреях, стоят по обе стороны главной аллеи, по  которой
тянется вереница экипажей, и  протягивают  свои  белые  цветы  нарядной,
праздничной толпе. Привыкнув тотчас же уступать каждому, даже самому ми-
молетному, желанию, я остановил первый встретившийся мне фиакр  и  велел
кучеру ехать в Пратер. - На скачки, господин барон? - почтительно сказал
он, как нечто само собой разумеющееся. Тут только  я  вспомнил,  что  на
этот день назначены традиционные скачки, предшествующие розыгрышу дерби,
на которых бывает все фешенебельное венское общество. "Странно, -  поду-
мал я, садясь в фиакр, - еще несколько лет тому назад было бы просто не-
мыслимо, чтобы я пропустил такой день, а тем более забыл о нем". По этой
забывчивости я снова, точно раненый, неосторожным движением  разбередив-
ший свою рану, ощутил всю глубину овладевшего мной равнодушия.
   Главная аллея была уже довольно пустынна, когда мы  выехали  на  нее;
скачки, должно быть, уже давно начались, потому что обычного потока пыш-
ных выездов не было видно, только единичные фиакры, под громкий стук ко-
пыт, мчались мимо нас, точно в погоне за невидимой целью. Кучер обернул-
ся ко мне и спросил, не подогнать ли и ему коней, но я сказал, чтобы  он
не торопился, - мне было совершенно  безразлично,  опоздаю  я  или  нет.
Слишком часто бывал я на скачках и наблюдал публику на ипподроме,  чтобы
бояться опоздать, и в моем ленивом настроении мне больше нравилось мягко
покачиваться в коляске, ощущать нежный шелест голубеющего воздуха, слов-
но рокот моря на палубе корабля, и мирно созерцать каштаны в цвету, бро-
савшие вкрадчиво-теплому ветру свои лепестки, которые он, играя, подхва-
тывал и, покружив немного, снежинками ронял на землю. Приятно было пока-
чиваться, как в люльке, вдыхать весну с закрытыми глазами,  чувствовать,
что без малейших усилий с твоей стороны тебя уносит куда-то; в  сущности
я был недоволен, когда фиакр подъехал к воротам в  Фройденау.  Я  охотно
повернул бы обратно, чтобы еще насладиться ясным,  теплым  днем  раннего
лета. Но уже было поздно - фиакр остановился перед ипподромом.
   Глухой гул несся мне навстречу. Словно море бушевало за  ступенчатыми
трибунами, где шумела, скрытая от моих глаз, возбужденная толпа,  и  мне
невольно припомнилось, как в Остенде, когда узкими  проулками  идешь  из
города на пляж, тебя уже обдает резким соленым ветром и слышится  глухой
рев еще прежде, чем взору открывается пенистый серый простор, по которо-
му ходят гремящие валы. Очередной заезд, видимо, начался, но между  мною
и кругом, по которому скакали теперь лошади, теснилась пестрая, гудящая,
словно потрясаемая бурей, толпа игроков и зрителей; сам я не  видел  до-
рожки, но все перипетии скачки отражались на поведении окружающих,  и  я
мог свободно следить за ней. Лошади, очевидно, давно были пущены  и  уже
вытянулись в ряд, две-три вырвались вперед и боролись за лидирующее мес-
то, потому что из толпы, остро переживавшей незримое для  меня  состяза-
ние, уже неслись крики и ободряющие возгласы. Все взгляды были устремле-
ны в одну точку, и я понял, что скачка достигла поворота;  толпа  словно
обратилась в однуединственную вытянутую шею, и тысячи отдельных  звуков,
вырываясь, казалось, из одной-единственной гортани, сливались в ревущий,
клокочущий прибой. И этот прибой вздымался выше и выше, он уже  заполнил
все пространство, вплоть до безмятежного синего неба. Я вгляделся в нес-
колько ближайших лиц. Они были искажены как бы внутренней судорогой, го-
рящие глаза выпучены, губы прикушены, подбородок алчно выставлен вперед,
ноздри раздуты, точно у лошади. И смешно и  жутко  было  мне,  трезвому,
смотреть на этих не владеющих собой, пьяных от азарта  людей.  Рядом  со
мною стоял на стуле мужчина, щегольски одетый и, вероятно, приятной  на-
ружности; теперь же, одержимый  незримым  дьяволом,  он  неистовствовал,
размахивал тростью, словно кого-то подхлестывая, и  безотчетно  подражал
движениям жокея, подгоняющего скачущую лошадь, что для стороннего наблю-
дателя было невыразимо комично; точно упираясь в стремена, он непрестан-
но переступал с каблука на носок, правой рукой беспрерывно рассекал воз-
дух, работая тростью, словно хлыстом, левой судорожно сжимал афишу.  Та-
ких белых афиш кругом мелькало множество. Как брызги пены  взлетали  они
над этим яростно бурлящим человеческим морем. Теперь, по-видимому,  нес-
колько лошадей шли на кривой почти голова в  голову,  потому  что  сразу
многоголосый рев раздробился на два, три, четыре имени, которые, как бо-
евой клич, выкрикивали отдельные группы, и исступленные  вопли  служили,
казалось, отдушинами для их горячечного бреда.
   Я стоял среди этих бесноватых невозмутимый, как скала среди волн оке-
ана, и отчетливо помню, что испытывал в ту минуту. Меня смешили  нелепые
телодвижения, перекошенные лица, и я с презрительной иронией  поглядывал
на столь плебейскую несдержанность, но вместе с тем - и  я  лишь  нехотя
признавался себе в этом - я слегка завидовал такому  возбуждению,  такой
одержимости, жизненной силе, таившейся в этом бешеном азарте. Что  могло
бы случиться, чтоб до такой степени взволновать меня, думал я,  привести
в такое исступление, чтобы я весь горел, как в огне, а из  горла  против
воли вырывались дикие крики? Я не представлял себе такой денежной суммы,
которой бы я так пламенно жаждал обладать, или женщины, к которой я  так
страстно воспылал бы. Не было ничего, ничего, что могло бы разжечь меня!
Перед дулом внезапно направленного на меня пистолета сердце мое, за  миг
до смерти, не колотилось бы так  бешено,  как  колотились  вокруг  меня,
из-за горсточки золота, сердца десятка тысяч людей.
   Но, видимо, одна из лошадей уже подходила к финишу,  потому  что  над
толпой вдруг взвилось одно имя,  повторяемое  тысячью  голосов,  и  этот
слитный пронзительный крик становился все громче, пока сразу не оборвал-
ся - словно лопнула слишком сильно натянутая  струна.  Заиграл  оркестр,
толпа поредела. Заезд был окончен, исход борьбы решился, волнение  улег-
лось, оставив после себя легкую зыбь. Толпа, только что  являвшая  собой
единый плотно сбитый ком страстей, раскололась  на  множество  гуляющих,
смеющихся, беседующих людей. Из-за масок безумия снова  показались  спо-
койные лица; сплошная расплавленная масса, в которую на несколько  мгно-
вений превратил всех этих людей игорный азарт, уже опять начала расслаи-
ваться; люди расходились или собирались группами  соответственно  своему
общественному положению; были здесь знакомые между собой, которые  обме-
нивались поклонами, были и чужие, с холодной  учтивостью  посматривающие
друг на друга. Женщины ревниво оглядывали наряды своих соперниц, мужчины
бросали на них нежные взоры; то праздное любопытство, которое составляет
по существу главное занятие светских людей, было пущено в ход;  разыски-
вали друзей, приятелей, проверяли, все ли в сборе, кто  как  одет.  Едва
очнувшись от опьянения, все эти люди уже и  сами  не  знали,  зачем  они
пришли - ради скачек или ради перерывов между скачками.
   Я лениво расхаживал в этой праздной толпе, раскланивался, отвечал  на
поклоны, с удовольствием вдыхал столь привычный  запах  духов  и  аромат
изящества, которым веяло от этого пестрого людского калейдоскопа; но еще
приятнее был легкий ветерок долетавший с согретых летним солнцем  лужаек
и рощ, ласково игравший белой кисеей женских платьев. Несколько раз зна-
комые пытались заговорить со мною, Диана, известная своей красотой  акт-
риса, приветливо кивнула мне, приглашая в свою ложу, но я ни к  кому  не
подходил. Мне не хотелось разговаривать с этими людьми, мне было  скучно
видеть в них, точно в зеркале, самого себя; только зрелище прельщало ме-
ня, только возбуждение, царившее в толпе (ибо чужое возбуждение для рав-
нодушного человека самое увлекательное зрелище). Когда  мне  встречались
красивые женщины, я дерзко, но очень хладнокровно смотрел  на  их  бюст,
полуприкрытый прозрачным газом, и про себя забавлялся  их  смущением,  в
котором было столько же стыдливости, сколько удовлетворенного тщеславия.
Я не испытывал никакого волнения, мне просто нравилась эта игра,  нрави-
лось вызывать у них нескромные мысли, раздевать их взглядом и  подмечать
в их глазах ответный огонек; я, как всякий равнодушный  человек,  черпал
подлинное наслаждение не в собственной страсти, а в смятении чувств, вы-
званном мною. Только теплое дуновение, которым обдает нашу чувственность
присутствие женщины, любил я ощущать, а не подлинный жар; мне нужен  был
не пламень, а созерцание его. Так я прогуливался и сейчас, ловил женские
взгляды, легко отражая их, словно мячики, ласкал, не прикасаясь, упивал-
ся, не ощущая, лишь слегка разгоряченный привычной игрой.
   Но и это мне скоро наскучило. Все те же люди попадались навстречу,  я
знал уже наизусть их лица  и  движения.  Поблизости  оказался  свободный
стул. Я уселся. Вокруг меня опять началась сутолока, люди толпились, бе-
жали, натыкались друг на друга; очевидно, предстоял новый  заезд.  Я  не
двинулся с места и, откинувшись на спинку, задумчиво следил за  струйкой
дыма, белыми завитками поднимавшейся к небу от моей папиросы и  таявшей,
как крохотное облачко в весенней лазури.
   И тут началось то необычайное и неповторимое, что и теперь направляет
мою жизнь. Я могу совершенно точно указать время, потому что случайно  в
ту минуту посмотрел на часы. Было три минуты четвертого, а день - 8 июня
1913 года. Итак, с папиросой в руке я смотрел на белый циферблат, совер-
шенно уйдя в это ребячливое и бессмысленное созерцание, как вдруг  услы-
шал за спиной женский смех; женщина смеялась громко,  тем  возбужденным,
резким смехом, который мне нравится у женщин, тем смехом,  который  вне-
запно вырывается у них в угаре любовной страсти. Я уже хотел было повер-
нуть голову, чтобы взглянуть на женщину, так дерзко и вызывающе вторгшу-
юся в мои беспечные мечтания, словно ослепительно белый камень,  брошен-
ный в заросший тиной пруд, но удержался. Остановило меня нередко уже ов-
ладевавшее мною странное желание позабавиться безобидной игрой -  проде-
лать маленький психологический опыт. Мне захотелось дать волю своему во-
ображению и, не глядя на нее, представить себе эту женщину  -  ее  лицо,
рот, шею, затылок, грудь, - словом, воплотить ее смех в живой, реальный,
законченный образ.
   Она, очевидно, стояла теперь вплотную за моей спиной.  Смех  сменился
болтовней. Я напряженно прислушивался. Она говорила с легким  венгерским
акцентом, очень быстро и живо, растягивая гласные, точно пела. Я  забав-
лялся тем, что присочинял к ее говору весь облик, и старался  вообразить
себе как можно больше подробностей. Я придал ей  темные  волосы,  темные
глаза, большой чувственный рот, белоснежные крепкие зубы, тонкий  нос  с
подвижными широкими ноздрями. К левой щеке я приклеил мушку, в руку вло-
жил стек, которым она, смеясь, похлопывала себя по ноге. А она все гово-
рила. И каждое слово прибавляло новую черту к молниеносно  возникшему  в
моей фантазии образу: узкие девические плечи, темно-зеленое платье с на-
искосок приколотой бриллиантовой пряжкой, светлая шляпа с  белым  эспри.
Все яснее становилась картина, и мне уже казалось, что эта чужая  женщи-
на, стоявшая позади меня, отражается в моих зрачках, как  на  фотографи-
ческой пластинке. Но я не обернулся, мне хотелось продолжить  игру,  ка-
кое-то запретное очарование таилось для меня в этом смелом полете фанта-
зии; я закрыл глаза, ничуть не сомневаясь, что, когда я открою их и, на-
конец, обернусь, воображаемый образ в точности совпадет с реальным.
   Тут она вышла вперед. Я невольно открыл глаза - и рассердился. Я ров-
но ничего не угадал: все было иначе; мало того  -  словно  нарочно,  она
оказалась полной противоположностью тому, что я насочинял. Она была не в
зеленом, а в белом платье, не стройная, а полная, с пышными бедрами,  на
пухлой щеке не видно было мушки, на рыжеватых, а не  на  черных  волосах
сидел шлемообразный ток. Ни одна из моих примет  не  соответствовала  ее
облику, но женщина была красива, вызывающе красива, хотя я, уязвленный в
своем тщеславии психолога, не желал этого  признавать.  Почти  враждебно
взглянул я на нее; но даже в самом сопротивлении  я  ощущал  чувственное
обаяние, исходившее от этой женщины, призывную животную  страстность  ее
упругого полного тела. Она уже снова громко  смеялась,  показывая  белые
ровные зубы, и несомненно этот откровенно дразнящий смех вполне гармони-
ровал с ее пышной красотой; все в ней было ярко и  вызывающе  -  высокая
грудь, выставленный  вперед  подбородок,  когда  она  смеялась,  острый,
взгляд, нос с горбинкой, рука, крепко опирающаяся на зонтик. Здесь  было
женское начало, первобытная сила,  искусное,  настойчивое  прельщение  -
воплощенный соблазн.
   Рядом с ней стоял изящный, немного потасканный офицер и что-то с  ув-
лечением говорил ей. Она слушала, улыбалась, смеялась, отвечала, но  все
это только мимоходом, потому что ноздри ее беспокойно вздрагивали и гла-
за зорко поглядывали по сторонам; она вбирала  в  себя  знаки  внимания,
улыбки, взоры всех и каждого из проходивших мимо мужчин. Взгляд  ее  все
время блуждал - то по трибунам, где она вдруг обнаруживала знакомое лицо
и радостно отвечала на поклон, то влево, то вправо, между  тем  как  она
по-прежнему с тщеславной улыбкой слушала офицера. Только я,  заслоненный
ее спутником, оставался вне поля ее зрения. Это злило меня. Я поднялся -
она меня не видела. Я подошел поближе - она опять смотрела  на  трибуны.
Тогда я решительно стал перед нею, поклонился ее спутнику и предложил ей
стул. Она удивленно взглянула на  меня,  глаза  задорно  блеснули,  губы
изогнулись в приветливой улыбке. Однако поблагодарила она меня сдержанно
и хоть и взяла стул, но не села. Она мягко оперлась  полной,  обнаженной
до локтя рукой на спинку, приняв позу, выгодно подчеркивающую ее  пышные
формы.
   Досада, вызванная моим неудачным психологическим опытом,  рассеялась,
меня занимала только игра с этой женщиной. Я немного  отступил  к  стене
трибуны, откуда мог свободно и все же незаметно для других  смотреть  на
нее, оперся на свою трость и стал искать ее взгляда. Она  это  заметила,
слегка повернулась в сторону моего наблюдательного поста, но все же так,
что это движение казалось совершенно случайным, не избегала моего взгля-
да, даже иногда отвечала на него, не подавая, однако, надежд.  Глаза  ее
по-прежнему блуждали, ни на чем не задерживаясь. Только ли при встрече с
моими в них вспыхивала улыбка, или она дарила ее каждому - этого я никак
не мог решить, и именно эта неопределенность злила  меня.  Когда  взгляд
ее, словно луч светового сигнала, падал на меня, он казался полным  обе-
щания, но тем же холодным блеском он без разбора отражал все  устремлен-
ные на нее взоры; этой игрой она явно только  тешила  свое  тщеславие  и
притом ни на минуту не прерывала кокетливой болтовни с офицером, притво-
ряясь чрезвычайно заинтересованной. Что-то неслыханно дерзкое было в  ее
поведении - виртуозность кокетства или бьющая через край  чувственность.
Невольно я приблизился на шаг: ее  невозмутимая  наглость  передалась  и
мне. Я уже не глядел ей в глаза, а со знанием дела рассматривал ее с го-
ловы до ног, взглядом срывал с нее одежду и мысленно видел  ее  обнажен-
ной. Она следила за моим взглядом, нисколько не оскорбленная,  улыбалась
углами рта своему собеседнику, но в этой  понимающей  усмешке  я  прочел
одобрение. А когда я стал смотреть на ее маленькую изящную ступню,  выг-
лядывавшую из-под белого  платья,  она  скользнула  взглядом  по  своему
платью и, немного помедлив, как бы случайно поставила ногу на нижнюю пе-
рекладину стула, так что я сквозь ажурную юбку видел чулки до колен, и в
то же время на ее улыбающемся лице, обращенном к спутнику, появилось вы-
ражение насмешливого лукавства. Очевидно, она заигрывала со мной так  же
бесстрастно, как я с ней, и я со злобой должен был признать, что  она  в
совершенстве владеет техникой этой рискованной игры; ибо, как бы невзна-
чай разжигая мое любопытство, она в то же время внимательно слушала  на-
шептывание своего спутника, но делала и то и другое с полным  равнодуши-
ем. Меня это возмущало, потому что это холодное, злостно-расчетливое ко-
кетство было мне ненавистно в других, так как  я  чувствовал  его  столь
кровосмесительно-близкое родство с моею  собственной  бесчувственностью.
Но все же я загорелся, быть может в большей мере от  ненависти,  чем  от
влечения к этой женщине. Я подошел к ней и нагло посмотрел  ей  прямо  в
глаза. "Я хочу тебя, красивое животное", -  недвусмысленно  говорил  мой
взгляд, и, вероятно, губы мои  невольно  шевельнулись,  потому  что  она
улыбнулась чуть презрительной улыбкой и, отвернувшись, оправила  платье.
И тут же ее черные глаза опять оживленно забегали по сторонам. Было  со-
вершенно ясно, что она так же холодна, как и я, что она  достойный  меня
партнер и что каждый из нас играет пылом  другого,  который  тоже  всего
лишь бутафорский огонь, однако радует глаз и помогает убить время.
   Но вдруг оживление исчезло с ее лица, блеск в глазах погас,  досадли-
вая складка легла около только что улыбавшегося рта. Я проследил  за  ее
взглядом: невысокого роста толстый господин, в мешковатом  костюме,  то-
ропливо шел к ней, вытирая на ходу вспотевшее лицо. Из-под шляпы, второ-
пях надетой набекрень, видна была сбоку большая плешь (я невольно  поду-
мал, что под шляпой его лысина, должно быть, усеяна крупными каплями по-
та, и почувствовал отвращение к этому человеку). Его унизанные перстнями
пальцы сжимали целую пачку билетов, и, отдуваясь от волнения, он  тотчас
же, не взглянув на жену, громко заговорил  по-венгерски  с  офицером.  Я
сразу угадал в нем страстного любителя конного спорта; вероятно, это был
какой-нибудь крупный барышник, для которого весь смысл жизни  заключался
в тотализаторе. Его жена, видимо, сделала ему замечание (его присутствие
явно стесняло ее, и она утратила свою дерзкую самоуверенность),  ибо  он
поправил шляпу, потом добродушно рассмеялся и покровительственно  похло-
пал ее по плечу. Она гневно вздернула брови, негодуя на такую  супружес-
кую бесцеремонность, коробившую ее в присутствии офицера, а быть  может,
еще больше в моем. Он как будто  извинился,  сказал  опять  по-венгерски
несколько слов офицеру, на что тот ответил, любезно осклабясь,  а  потом
нежно и несколько робко взял жену под руку. Я понимал, что она  стыдится
своего мужа, и наслаждался ее унижением со смешанным чувством насмешки и
брезгливости. Но она уже опять овладела собой и, мягко опершись  на  его
руку, бросила иронический взгляд в мою сторону, как бы говоря:  "Видишь,
вот кому я принадлежу, а не тебе". Мне было и досадно и противно. Больше
всего мне хотелось повернуться к ней спиной и уйти, чтобы  показать  ей,
что супруга столь вульгарного толстяка не может  меня  интересовать.  Но
соблазн был слишком велик. Я остался.
   В эту минуту послышался пронзительный сигнал старта, и сразу вся бол-
тающая, лениво прогуливающаяся разрозненная толпа всколыхнулась и  опять
в едином порыве хлынула к барьеру. Она чуть было не увлекла меня за  со-
бой, но я непременно хотел как раз в общей суматохе оказаться поближе  к
этой женщине, в надежде, что представится случай для решающего  взгляда,
жеста, какой-нибудь смелой выходки, какой именно - я еще и сам не  знал,
и поэтому я упорно проталкивался к ней. Ее супруг  тоже  с  ожесточением
протискивался вперед, видимо стремясь  захватить  место  получше,  подле
трибуны, и мы вдруг, под напором толпы, так сильно  столкнулись  друг  с
другом, что у него упала шляпа и засунутые за ее ленту  билеты  разлете-
лись во все стороны, словно красные, синие, желтые и белые мотыльки.  Он
сердито посмотрел на меня. Я уже хотел извиниться, но какое-то злое  по-
буждение зажало мне рот; мало того, я глядел на  него  холодно,  даже  с
дерзким, оскорбительным вызовом. Взгляд его на секунду вспыхнул от  едва
подавляемой ярости, но тут же малодушно погас перед моим. С безответной,
почти трогательной робостью он поглядел мне в  лицо,  потом  отвернулся,
вспомнил про свои билеты, поднял шляпу и начал собирать их.
   Его жена, выпустив руку мужа, с нескрываемой злобой, вся  красная  от
волнения, сверкнула на меня глазами, а я внутренне ликовал, видя, что ей
страстно хочется побить меня. Но я продолжал безучастно стоять на том же
месте и с небрежной улыбкой наблюдал, как толстяк, кряхтя и задыхаясь, у
самых моих ног подбирал с земли билеты.  Когда  он  нагибался,  воротник
отставал от шеи, как перья у нахохлившейся курицы, толстая складка  жира
вздувалась на красном затылке. Невольно я представил  себе  эту  тушу  в
супружеских объятьях, мне стало противно и смешно, и я, уже не таясь,  с
ухмылкой посмотрел в ее искаженное гневом лицо. Теперь  она  была  очень
бледна и едва владела собою, - наконец-то я вырвал у нее искреннее, под-
линное чувство: ненависть, необузданный гнев! Я с удовольствием  продлил
бы эту нелепую сцену до бесконечности, с холодным злорадством  следя  за
тем, как мучается толстяк, подбирая билеты один за другим. Какой-то про-
казливый бесенок сидел у меня в горле, все время хихикавший и едва удер-
живавшийся от смеха, - мне очень хотелось громко расхохотаться или поты-
кать тростью ползающего у моих ног толстенького  человечка;  я  даже  не
припомню, чтобы мною когданибудь владела такая неудержимая злоба, как  в
ту минуту полного торжества над этой дерзкой, самоуверенной женщиной.
   Но вот бедняга собрал, наконец, все свои билеты, кроме одного,  сине-
го, который отлетел подальше и лежал у самой моей ноги.  Он,  отдуваясь,
поворачивался во все стороны, ища его своими близорукими глазами, пенсне
съехало на самый кончик покрытого капельками пота носа, и я коварно вос-
пользовался этой секундой, чтобы продлить его смешившие меня  поиски:  с
озорством расшалившегося школьника я быстро выставил ногу и прикрыл  си-
нюю карточку: теперь, вопреки всем усилиям, он не нашел бы ее, и  я  мог
заставить его искать, сколько мне заблагорассудится. И он  искал,  искал
неутомимо, посапывая, пересчитывая вновь и вновь разноцветные  карточки;
ясно было, что одной - моей - не хватает, и когда среди все  сгущавшейся
толпы он хотел опять приняться за поиски, его жена, которая, кусая губы,
упорно отворачивалась от моих насмешливых взглядов, не выдержала и  дала
волю своему гневу. - Лайош! - властно крикнула она, и  он  встрепенулся,
как лошадь при звуке трубы, еще раз поискал глазами на земле - мне  даже
стало щекотно от спрятанного под подошвой билета и я  с  трудом  подавил
смех, - потом смиренно повернулся к жене, и та, с  подчеркнутой  поспеш-
ностью, повлекла его прочь от меня в самую гущу людского водоворота.
   Я остался на месте, не испытывая ни малейшей охоты следовать за ними.
Эпизод был для меня закончен, комическая развязка  заглушила  мимолетное
желание, от увлечения игрой не осталось ровно  ничего,  кроме  приятного
ощущения сытости: я утолил свою внезапно прорвавшуюся злобу и чрезвычай-
но гордился тем, что моя проделка удалась. Впереди уже была давка,  воз-
бужденная толпа, словно мутный вспененный вал, хлынула к барьеру,  но  я
даже не смотрел в ту сторону; мне уже становилось скучно, и я раздумывал
над тем, прогуляться ли по соседнему парку, или поехать домой.  Но  едва
лишь я сделал шаг, как заметил синий билет, валявшийся на земле. Я  под-
нял его и небрежно вертел в руках, не зная,  куда  его  девать.  У  меня
мелькнула было мысль возвратить его Лайошу, что послужило бы  превосход-
ным предлогом для знакомства с его женой; но она нисколько уже  меня  не
занимала, а интерес, который возбудило во мне это маленькое приключение,
давно сменился моим обычным равнодушием. Большего, чем такой немой  пое-
динок, обмен откровенными взглядами, я не требовал от супруги Лайоша,  -
я потешился этой игрой, и теперь  осталось  только  легкое  любопытство,
приятное отдохновение.
   Стул, который я уступил ей, стоял все там же, покинутый и одинокий. Я
уселся поудобней и закурил. Передо мной опять бушевали страсти, но я да-
же не прислушивался: повторения меня не увлекали.  Я  лениво  следил  за
дымком моей папиросы и думал о водопаде в Мерано, который  я  видел  два
месяца тому назад. Это было совсем как здесь: бурный, стремительный  по-
ток, от которого никому ни тепло, ни холодно,  бессмысленное  громыхание
среди тихого голубого пейзажа. Но вот возбуждение толпы достигло апогея,
снова над мутным людским  прибоем  заметались  зонтики,  шляпы,  носовые
платки, и снова все слилось в едином вопле, и снова из гигантской  пасти
толпы вырвалось одно тысячекратно повторенное имя. Его выкрикивали с ли-
кованием, с восторгом, с торжеством, с отчаянием: "Кресси! Кресси! Крес-
си!" И снова, точно натянутая струна, крик  оборвался  (как  однообразны
даже страсти, когда они повторяются). Заиграла  музыка,  толпа  расходи-
лась. Подняли щиты с номерами победителей. Я безотчетно взглянул на них.
На первом месте стояла семерка. Машинально посмотрел я на  синий  билет,
забытый в руке. На нем была семерка.
   Я невольно рассмеялся. Билет выиграл, милейший  Лайош  угадал  верно.
Итак, помимо всего прочего, я еще и обобрал толстого супруга; сразу вер-
нулось ко мне проказливое настроение, теперь меня разбирало  любопытство
- во сколько же обошлось ему мое ревнивое вмешательство?  В  первый  раз
присмотрелся я к синей карточке: билет был в двадцать крон, и Лайош ста-
вил в ординаре. Это сулило приличную сумму. Не долго  думая,  из  одного
только любопытства, я присоединился к толпе, ринувшейся по направлению к
кассам. Я втиснулся в одну из очередей,  предъявил  билет,  и  костлявые
проворные руки человека, чье лицо мне даже не было видно,  отсчитали  на
мраморную доску девять кредиток по двадцать крон.
   В ту минуту,  когда  мне  выложили  выигрыш  -  настоящими  наличными
деньгами, - смех замер у меня в горле. Мне сразу стало не по  себе.  Не-
вольно я отдернул руку, чтобы не притронуться к чужим  деньгам.  Охотнее
всего я оставил бы эти кредитки на доске, но за мною уже теснились люди,
нетерпеливо ждавшие выигрыша. Итак, мне пришлось взять эти деньги;  я  с
отвращением поднял банкноты, они жгли мне пальцы, словно язычки пламени,
и я даже руку отставил подальше от себя, как будто и она принадлежала не
мне. Я тотчас понял всю безвыходность моего положения. Против моей  воли
шутка  приняла  оборот,   не   приличествующий   порядочному   человеку,
джентльмену, и я самому себе не решился назвать свой поступок надлежащим
именем. Ибо это были не сокрытые,  а  хитростью  выманенные,  украденные
деньги.
   Вокруг меня жужжали голоса, люди, толкаясь, продирались к кассам  или
отходили от них. Я все еще стоял столбом, далеко отведя  от  себя  руку.
Что же мне делать? Прежде всего я подумал о самом простом  и  естествен-
ном: разыскать владельца билета, извиниться и отдать ему деньги. Но  это
было невозможно, особенно в присутствии того офицера. Я ведь был  лейте-
нант запаса и за такое признание немедленно поплатился  бы  чином;  ибо,
пусть бы даже я случайно нашел билет, получение денег было бы  недостой-
ным поступком. Я подумал также о том, не уступить ли мне  инстинктивному
желанию - скомкать бумажки и бросить их, однако и это могло  кому-нибудь
показаться подозрительным. Но я ни за что, ни на одну  минуту  не  хотел
оставлять у себя чужие деньги, тем более прятать их в бумажник, хотя  бы
и с мыслью подарить их кому-нибудь: привитое с детства, вместе с привыч-
кой к чистому белью, чувство опрятности восставало против  прикосновения
к этим кредиткам. Отделаться, только бы отделаться от этих денег, стуча-
ло у меня в висках, любым способом, только  бы  отделаться!  Невольно  я
стал растерянно озираться по сторонам, высматривая, нет ли какого-нибудь
укромного уголка, где я мог бы выбросить деньги, и вдруг я заметил,  что
люди уже опять проталкиваются к кассам, но теперь уже с деньгами  в  ру-
ках. Тут меня осенило: вернуть деньги коварному случаю, который мне под-
кинул их, сунуть их обратно в прожорливую пасть, которая жадно поглощала
на моих глазах новые ставки - серебро и банкноты. Да, это выход, это по-
истине избавление!
   Я рванулся с места, подбежал к кассам, вклинился  в  очередь.  Только
два человека стояли передо мной, первый уже подошел к  окошку,  когда  я
вдруг сообразил, что даже не знаю, какую лошадь назвать. Я  стал  напря-
женно прислушиваться к разговорам вокруг. - На Равахоля ставите? - спра-
шивал один. - Разумеется, на Равахоля, - отвечал другой. - Вы думаете, у
Тедди нет шансов? - У Тедди? Ни малейших. Он в гандикапе совсем  сплохо-
вал. Тедди просто блеф.
   Как умирающий от жажды глотает воду, так я  упивался  этими  словами.
Итак, Тедди безнадежен, Тедди не может победить. Тотчас же я решил  пос-
тавить на него. Я сунул деньги в окошко, назвал только что впервые услы-
шанное имя Тедди, прибавив "в ординаре"; чья-то рука бросила мне билеты.
Я сделался обладателем девяти карточек вместо одной. Это тоже было  неп-
риятно, но все же не так мерзко и унизительно, как держать в  руках  ше-
лестящие кредитки.
   У меня опять стало легко и спокойно на душе; от  денег  я  отделался,
покончил с неприятной стороной приключения, и оно опять приняло характер
безобидной шутки. Усевшись на тот же стул, я невозмутимо курил сигарету,
пуская кольца дыма. Но мне не сиделось на месте; я вставал, ходил взад и
вперед, опять опускался на стул.  Удивительное  дело:  блаженный  мечта-
тельный покой исчез без  следа.  Какая-то  непонятная  тревога  овладела
мной. Сначала я думал, что это неприятное чувство вызвано опасением уви-
деть Лайоша и его жену среди проходивших мимо людей; но как могли бы они
догадаться, что эти новые белые с красным билеты принадлежат им? Не  ме-
шала мне и суетливая, взволнованная  публика;  напротив,  я  внимательно
следил, не начинает ли она уже опять тесниться к барьеру, и даже  поймал
себя на том, что поминутно встаю со стула и ищу глазами флажок,  который
поднимают перед началом заезда. Так вот оно что  -  просто  лихорадочное
нетерпение, охватившее меня в ожидании старта, потому что мне  хотелось,
чтобы эта нелепая история поскорее кончилась.
   Мимо пробегал мальчишка с афишами. Я окликнул его, купил афишу и при-
нялся разбирать непонятный, написанный на спортивном языке  текст,  пока
не набрел, наконец, на Тедди; я узнал фамилию жокея, владельца конюшни и
цвета - красный и белый. Но зачем мне это? Я со злостью скомкал листок и
отшвырнул его, встал со стула, опять сел. Меня вдруг  бросило  в  жар  -
пришлось вытереть платком влажный лоб, воротник стал  тесен.  Заезд  все
еще не начинался.
   Наконец, раздался звонок, толпа ринулась вперед, и в  этот  миг  я  с
ужасом почувствовал, что этот звон, точно будильник, вырвал меня из дре-
мотного оцепенения. Я так порывисто вскочил,  что  стул  опрокинулся,  и
поспешил - нет, побежал сломя голову, крепко сжимая в кулаке  билеты,  и
врезался в толпу, словно я  страшно  боялся  опоздать,  упустить  что-то
чрезвычайно важное. Грубо работая локтями, я протолкался к барьеру и на-
хально рванул к себе стул, на который собиралась сесть  одна  дама.  Все
неприличие моего поведения я сразу понял по ее изумленному взгляду - это
была моя хорошая знакомая, графиня Р., и она с гневом смотрела на  меня,
высоко подняв брови; но из стыда и  упрямства  я  холодно  отвернулся  и
вскочил на стул, чтобы лучше видеть дорожку.
   Где-то далеко на зеленом поле сгрудилась  у  старта  небольшая  кучка
рвавшихся вперед лошадей, которых с трудом сдерживали  маленькие,  пест-
рые, похожие на паяцев, жокеи. Я пытался разглядеть среди них моего,  но
глаз у меня был ненаметанный; какой-то мерцающий туман мешал мне, и я не
мог различить среди многоцветных пятен красный и  белый  цвет.  Раздался
второй звонок, и, как семь пестрых стрел, пущенных с одной тетивы, лоша-
ди вылетели на дорожку. Для спокойного наблюдателя это  было,  вероятно,
необыкновенно красивое зрелище.
   Стройные животные бешеным галопом неслись по зеленой траве, едва  ка-
саясь копытами земли, но я ничего не замечал, я только  делал  отчаянные
попытки узнать мою лошадь, моего жокея и проклинал себя за  то,  что  не
захватил бинокля. Как я ни изгибался, как ни вытягивался, я только видел
не то четыре, не то пять пестрых козявок, слившихся в один летящий  клу-
бок; но вот, на повороте, сплошной клубок начал  растягиваться,  образуя
клин, острый конец выдвинулся вперед, а позади уже отделилось  несколько
отставших лошадей. Борьба шла ожесточенная: три или четыре лошади, расп-
ластавшись в галопе, шли голова в голову, и казалось, что это разноцвет-
ные бумажные полоски, наклеенные рядом; лишь иногда то одна, то  другая,
сделав бросок, чуть вырывалась вперед. И я вытягивался всем телом, судо-
рожно напрягая мышцы, как будто это могло  помочь  лошадям  скакать  еще
быстрее, еще стремительней.
   Вокруг меня росло возбуждение. Некоторые более опытные зрители, веро-
ятно, уже на кривой различили цвета жокеев, потому что над невнятным гу-
лом, словно ракеты, взлетали имена. Подле меня стоял  человек,  неистово
махавший руками, и когда одна лошадиная морда вдруг выставилась  вперед,
он затопал ногами и дико заорал омерзительно торжествующим голосом: "Ра-
вахоль!
   Равахоль!" Я увидел, что действительно на жокее  этой  лошади  что-то
синеет, и я пришел в ярость оттого, что не моя лошадь побеждает. Все не-
выносимее становился пронзительный вопль моего противного соседа: "Рава-
холь! Равахоль!" Во мне клокотало холодное бешенство, я едва  удерживал-
ся, чтобы не ударить кулаком по его широко раскрытому черному рту.  Меня
била лихорадка, я весь
   дрожал и чувствовал, что рассудок изменяет мне. Но вот другая  лошадь
почти поравнялась с первой. Может быть, это  Тедди,  может  быть,  может
быть - и эта надежда снова окрылила меня.  И  вправду,  мне  показалось,
будто над седлом мелькнул красный рукав, когда жокей хлестнул лошадь  по
крупу; это мог быть Тедди, это должен, непременно должен быть Тедди!  Но
почему он его не гонит, негодяй? Хлыстом его! Еще, еще! Вот, вот,  дого-
няет! Полголовы осталось! Почему Равахоль? Равахоль? Нет,  не  Равахоль!
Не Равахоль! Тедди, Тедди! Ну, ну, Тедди! Тедди!
   Вдруг я откинулся назад. Что, что это было? Кто тут  бесновался?  Кто
кричал "Тедди! Тедди!" истошным голосом? Да ведь это я  сам  кричал.  И,
вопреки охватившему меня безумию, я испугался самого себя. Я хотел сдер-
жаться, овладеть собой, меня мучил стыд. Но я не мог  оторвать  глаз  от
обеих лошадей, точно сросшихся друг с другом, и,  видимо,  действительно
Тедди боролся за первое место с гнусным Равахолем, которого я  ненавидел
лютой ненавистью, потому что вокруг меня поднялся многоголосый,  пронзи-
тельный визг: "Тедди! Тедди!" - и я, опомнившийся лишь на краткое  мгно-
вение, снова обезумел. Тедди должен, обязан победить! И  в  самом  деле,
вот, вот из-за скачущей впереди лошади выдвинулась голова другой, сперва
только на четверть, а вот и наполовину, а вот уже и шея видна -  в  этот
миг звонко задребезжал звонок и над толпой грянул взрыв: все голоса сли-
лись в едином вопле торжества, отчаяния, гнева. На одну секунду желанное
имя заполнило весь синий небосвод. Потом крик оборвался, и где-то загре-
мела музыка.
   Разгоряченный, весь в поту, с сильно бьющимся сердцем соскочил  я  со
стула. Мне пришлось на минутку присесть - у меня кружилась голова. Лико-
вание, какого я никогда еще не испытывал, охватило меня - неистовая  ра-
дость от сознания, что случай так рабски подчинился моему вызову; тщетно
пытался я убедить себя, что лошадь выиграла вопреки моей воле, что я хо-
тел проиграть эти деньги. Я сам этому не верил и уже чувствовал  зуд  во
всем теле; что-то толкало меня, и я отлично знал, куда: я хотел  ощутить
победу, видеть ее, осязать, держать в руках деньги, много денег, переби-
рать дрожащими пальцами пачку кредиток. Какое-то еще не изведанное ожес-
точенное вожделение овладело мной, и никакой стыд  уже  не  останавливал
меня. Едва поднявшись со стула, я побежал  к  кассе,  грубо  расталкивая
очередь, протиснулся к окошку, чтобы только поскорей,  поскорей  увидеть
деньги, живые деньги. - Невежа! - проворчал кто-то за моей спиной, но  я
и не подумал оскорбиться, я весь дрожал от  непостижимого  лихорадочного
нетерпения. Наконец, очередь дошла до меня, я жадно схватил пачку креди-
ток. Я пересчитал их с трепетом и восторгом. В пачке было шестьсот сорок
крон.
   Я крепко сжимал в руках деньги. Моей первой мыслью было: опять поста-
вить, выиграть еще больше, гораздо больше. Куда девалась моя афиша?  Ах,
я выбросил ее от волнения! Я озирался по сторонам: где бы раздобыть дру-
гую? Но тут я к своему ужасу увидел, что толпа вокруг меня редеет,  рас-
текается по направлению к выходам, кассы  закрываются,  флаг  опустился.
Скачки кончились. Это был последний заезд. На мгновение я оторопел.  По-
том во мне вспыхнул гнев, словно я стал жертвой несправедливости.  Я  не
мог примириться с тем, что теперь, когда мои нервы напряжены до предела,
когда впервые за долгие годы кровь так горячо бежит по жилам, что именно
теперь наступил конец. Но напрасно я обольщал  себя  надеждой,  что  это
всего лишь ошибка: все быстрее рассасывалась пестрая  людская  толпа,  и
примятая трава уже зеленела между одиночными  замешкавшимися  зрителями.
Наконец, я опомнился и понял, что смешно, глупо торчать здесь, а поэтому
я взял шляпу-трость я, по-видимому, где-то забыл от волнения - и пошел к
выходу. Один из служителей подскочил ко мне, угодливо приподняв фуражку,
я назвал ему номер моего фиакра, он крикнул его, сложив рупором руки,  и
экипаж подкатил к воротам. Я велел кучеру медленно ехать по главной  ал-
лее. Ибо как раз теперь,  когда  мое  возбуждение  немного  улеглось,  я
предвкушал удовольствие восстановить в памяти все события этого дня.
   К воротам подкатил еще один экипаж; я невольно взглянул в ту  сторону
- и тотчас же отвернулся: в экипаж садилась та самая  женщина  со  своим
дородным супругом. Меня они не заметили. Но мне сразу стало гадко,  душ-
но, я чувствовал себя пойманным с поличным. Я едва  не  крикнул  кучеру,
чтобы он подхлестнул лошадей, только бы поскорее скрыться.
   Фиакр мягко скользил на резиновых шинах в веренице  других  экипажей,
которые, словно убранные цветами лодки, плыли, покачиваясь, между  зеле-
ных берегов каштановой аллеи, унося свой пестрый груз - разряженных жен-
щин. Воздух был теплый, мягкий, уже чувствовалось первое легкое  дунове-
ние вечерней прохлады. Но прежнее блаженно-мечтательное  настроение  уже
не возвращалось: встреча с жертвой моего обмана привела меня  в  замеша-
тельство. Как будто струя ледяного воздуха проникла сквозь щель и  сразу
охладила мой пыл. Я сызнова и совершенно трезво обдумал все,  что  прои-
зошло, и просто дивился на самого себя: я, джентльмен, принятый в лучшем
обществе, офицер запаса,  пользующийся  всеобщим  уважением,  без  нужды
присвоил найденные деньги, спрятал их в бумажник и вдобавок сделал это с
такой алчной радостью, с таким наслаждением, что оправдать мой  поступок
было невозможно. Я, еще час тому назад безупречный, незапятнанный  чело-
век, совершил кражу. Я стал вором. И как бы для того, чтобы напугать са-
мого себя, я вполголоса, безотчетно подделываясь под лад цокающих копыт,
произносил свой приговор: "Вор! Вор! Вор! Вор!"
   Но странно... Как мне описать то, что произошло со мной? Ведь это так
необъяснимо, так необычайно, и все же я знаю, что ничего  не  придумываю
задним числом. Каждая подробность моего душевного состояния, каждый  по-
ворот моей мысли запечатлелись у меня в памяти с такой  сверхъестествен-
ной ясностью, как ни одно событие моей тридцатишестилетней жизни; и  все
же я с трудом решаюсь изложить на бумаге эту  странную  смену  ощущений,
эти ошеломляющие изгибы мысли, да и сомневаюсь, нашелся ли бы такой  пи-
сатель или психолог, который сумел бы изложить их в логической  последо-
вательности. Я могу только описать все,  что  я  перечувствовал,  строго
придерживаясь того порядка, в каком это происходило.
   Итак, я говорил себе: "Вор, вор, вор". Затем настала какая-то  удиви-
тельная, точно пустая минута, минута, когда  не  было  ничего,  когда  я
только - ах, как это трудно выразить! - когда я только слушал, прислуши-
вался к себе. Я вызвал самого себя на допрос, предъявил  обвинение;  те-
перь подсудимый должен был держать ответ перед судом. И вот я  прислуши-
вался - и ничего не услышал. Слово "вор",  которое  точно  удар  хлыстом
должно было, как я ожидал, меня разбудить, а затем  ввергнуть  в  бездну
стыда и покаяния, - слово это не вызвало во мне ровно ничего. Я терпели-
во ждал несколько минут, я, так сказать, еще ниже пригнулся к самому се-
бе, - потому что слишком ясно чувствовал, что под этим упрямым молчанием
что-то таится, - и с волнением ждал отклика, ждал, что у  меня  вырвется
крик омерзения, негодования, отчаяния. Но опять-таки не произошло  ниче-
го. Никакого отзвука. Еще раз повторил я слово "вор, вор" -  теперь  уже
громко, чтобы, наконец, пробудить свою словно оглохшую, оцепеневшую  со-
весть. Но ответа опять не последовало. И вдруг яркий свет молнией озарил
сознание, как если бы спичка внезапно вспыхнула над темной ямой, -  и  я
понял, что только хотел почувствовать стыд, но не стыдился, мало того, -
что я в самом падении моем по какойто таинственной причине горд  и  даже
счастлив своей нелепой выходкой.
   Как это возможно? Теперь, уже не на шутку испуганный таким  неожидан-
ным открытием, я изо всех сил стал противиться этому чувству, но слишком
бурно, слишком необузданно поднималось оно во мне.  То,  что  так  жарко
бродило в крови, был не стыд, не гнев, не гадливость к  самому  себе,  -
радость, буйная радость разгоралась ярким  огнем,  взвивалась  дерзкими,
озорными языками пламени, ибо я сознавал,  что  сейчас,  в  эти  минуты,
впервые после долгих лет, я опять живу, что мои чувства были только при-
туплены, но не умерли, что, стало быть, где-то, под наносами моего  рав-
нодушия, все еще текут горячие ключи, и вот  когда  к  ним  прикоснулась
волшебная палочка случая, они забили высоко, до самого сердца. Значит, и
во мне, и во мне, в этой частице живого космоса, еще тлеет  таинственное
вулканическое ядро всего земного, которое иногда прорывается в вихре не-
удержимых желаний, - значит, и я живу, и я человек, с пылкими, злыми
   страстями. Какая-то дверь распахнулась от порыва ветра, какая-то про-
пасть разверзлась, и я с вожделением вглядывался  в  то  неведомое,  что
открылось во мне, что и пугало меня и дарило блаженство.  И  медленно  -
между тем как экипаж неторопливо уносил меня сквозь привычный мир светс-
ких буржуа - я сходил, ступень за ступенью, в тайники своей души,  невы-
разимо одинокий в этом безмолвном нисхождении, озаренный только поднятым
надо мной ярким факелом внезапно возгоревшегося сознания. И в то
   время как вокруг меня бурлила тысячная толпа смеющихся, болтающих лю-
дей, я искал самого себя, свое потерянное "я",  волшебной  силой  памяти
воскрешая минувшие годы. Давно забытые происшествия внезапно глянули  на
меня из запыленных и потускневших зеркал моей жизни, я вспомнил, что уже
однажды, еще в школе, украл перочинный ножик у товарища  и  с  таким  же
злорадством смотрел, как он его повсюду ищет, всех спрашивает и не может
успокоиться; я понял вдруг смутную, как бы предгрозовую тревогу иных ча-
сов, проведенных с женщинами, понял, что мои чувства были только излома-
ны, раздавлены погоней за химерой, за идеалом светского джентльмена,  но
что и во мне, как во всех людях, только глубоко, очень глубоко,  на  дне
засыпанных колодцев, таится родник жизни.  О,  я  ведь  жил  всегда,  но
только не осмеливался жить, я замуровался и спрятался  от  самого  себя;
теперь же долго подавляемая сила вырвалась на волю,  и  жизнь,  богатая,
неотразимо могучая жизнь одолела меня. И теперь я знал, что  еще  дорожу
ею; изумленный и счастливый, словно женщина, которая  впервые  чувствует
движение ребенка, ощутил я в себе зародыш подлинной - не знаю, как  наз-
вать иначе, - истинной, правдивой жизни; я уже считал себя мертвецом,  и
вот - мне даже совестно этих слов - я вдруг снова расцвел, кровь тревож-
но и жарко струится по жилам, в благодатном тепле распускаются чувства и
зреет неведомый плод, наливаясь сладостью или горечью.  Чудо  Тангейзера
произошло со мною среди бела дня, между двумя заездами, под  тысячеголо-
сый гул праздной толпы: душа моя встрепенулась, омертвелый посох зазеле-
нел и покрылся почками.
   Из проезжавшей мимо коляски кто-то окликнул меня, приподняв шляпу,  -
вероятно, я не заметил первого поклона. Я сердито оглянулся, разозленный
тем, что мне помешали предаваться своим самоощущениям, разбудили от  не-
изведанного доселе сладостного глубочайшего сна. Но  взглянув  на  того,
кто мне поклонился, я весь похолодел. Это был мой друг Альфонс, когда-то
милый школьный товарищ, а теперь прокурор. Меня  сразу  пронзила  мысль;
этот человек, дружески тебя приветствующий, впервые имеет власть над то-
бой, стоит ему проведать о твоем поступке - и ты в его руках.  Знай  он,
кто ты и что ты сделал - и он вытащит тебя из этого  фиакра,  вырвет  из
добропорядочного, благополучного существования и столкнет  на  несколько
лет в мрачный мир за решетчатыми окнами, к отбросам жизни, к другим  во-
рам, которых только бич нужды загнал в душные, грязные камеры. Но  леде-
нящий страх лишь на один миг схватил меня за дрожащую руку, лишь на  миг
остановил биение сердца, потом и эта мысль, вспыхнув огнем, разожгла  во
мне необузданную дерзновенную гордость, с высоты которой я  самоуверенно
и почти насмешливо мерил взглядом окружающих меня людей. Как застыла  бы
у вас на губах улыбка, думал я, ваша ласковая, дружественная улыбка, ко-
торой вы приветствуете во мне человека своей среды, если бы  вы  догада-
лись, кто я такой! Словно комок грязи смахнули бы вы мой поклон брезгли-
вым движением руки. Но прежде чем вы меня отвергли, я  уже  вас  отверг:
сегодня я выбросился из вашего окостенелого мира, где был бесшумно  вер-
тевшимся колесиком огромной машины,  которая  равнодушно  стучит  своими
поршнями и суетно вращается вокруг своей оси, - я прыгнул в пропасть, не
ведая ее глубины, но в этот один-единственный час я лучше  узнал  жизнь,
чем за все годы, прожитые под стеклянным колпаком. Я уже не  ваш,  не  с
вами, я где-то вне вас, на вершине или на дне пропасти, но только не  на
плоском побережье вашего мещанского благополучия. Я впервые испытал все,
чем человеку дано наслаждаться и в добре и во зле, но никогда вы не  уз-
наете, где я был, никогда меня не постигнете: люди, что знаете вы о моей
тайне?
   Как передать чувства, владевшие мной, когда  я,  по  виду  вылощенный
светский щеголь, любезно раскланиваясь и отвечая на поклоны, катил в по-
токе экипажей. Ведь между тем как я, под личиной моего прежнего внешнего
обличья, по привычке еще замечал знакомые лица, в душе моей гремела  та-
кая неистовая музыка, что я с трудом удерживал готовые вырваться  ликую-
щие звуки. Мое сердце было так переполнено, что я физически  страдал  от
этого и, задыхаясь, прижимал руку к груди, чтобы унять мучительную боль.
Но будь то боль, радость, страх - я ничего не ощущал обособленно, в раз-
рыве, все было сплавлено воедино, я  знал  только  одно:  что  я  живой,
чувствующий человек, и это простейшее изначальное знание, которого я был
лишен многие годы, пьянило меня. Ни разу, ни на минуту, за все  тридцать
шесть лет моей жизни, не упивался я так полнотой своего бытия, как в тот
час.
   Слабый толчок-экипаж остановился; кучер, натянув вожжи, повернулся на
козлах и спросил, ехать ли домой. Я очнулся, взглянул на аллею - и  опе-
шил, увидев, как долго я грезил, как много  времени  пробыл  в  забытьи.
Стемнело; верхушки каштанов тихо шевелились, вечерняя прохлада была  на-
поена их ароматом. За ними уже серебрился туманный лик луны. Пора,  пора
кончать - но только не ехать домой, не возвращаться в мой привычный мир!
Я расплатился с кучером. Когда я достал бумажник и взял в руку кредитные
билеты, то словно слабый электрический ток пробежал у меня  от  запястья
до кончиков пальцев; стало быть, что-то еще оставалось во мне от прежне-
го человека, который стыдился этих денег. Еще дрогнула умирающая совесть
джентльмена, но рука моя уже спокойно отсчитывала краденые бумажки, и я,
на радостях, не поскупился. Кучер так горячо благодарил меня, что я  не-
вольно усмехнулся: если бы ты знал! Лошади  тронули,  фиакр  отъехал.  Я
смотрел ему вслед, как с палубы корабля бросаешь прощальный взор на  бе-
рег, где ты был счастлив.
   Я стоял в нерешительности среди говорливой, веселой, заливаемой  зву-
ками музыки толпы; было, вероятно, около  семи  часов,  и  я  машинально
свернул к Захеру, где обычно после прогулок по Пратеру ужинал в  большой
компании; очевидно, именно поэтому кучер ссадил меня здесь. Я подошел  к
решетчатым воротам фешенебельного летнего ресторана и уже взялся было за
кольцо, но что-то остановило меня: нет, я не хотел возвращаться  в  свой
мир, не хотел растрачивать в пустых разговорах то  новое,  неизведанное,
что бродило во мне, не хотел рассеивать чары, во власти которых находил-
ся уже несколько часов.
   Откуда-то приглушенно доносились нестройные звуки  музыки,  и  я  не-
вольно пошел в ту сторону, потому что все манило меня сегодня; я с  нас-
лаждением отдавался на волю случая, и в  этом  бесцельном  блуждании  по
многолюдным аллеям парка была для меня какая-то  неизъяснимая  прелесть.
Кровь быстрее бежала по жилам в этом густом, кипящем человеческом  меси-
ве, все чувства были обострены, и я с волнением вдыхал едкий чадный  за-
пах человеческого дыхания, пыли, пота и табака. Ибо все то, что  прежде,
еще вчера, отталкивало меня, что представлялось мне вульгарным,  пошлым,
плебейским, что я всю жизнь презирал с высокомерием выхоленного джентль-
мена, - все это теперь манило меня, я как бы впервые ощутил свое кровное
родство с толпой, близость к их грубым, первобытным  инстинктам.  Здесь,
среди городских подонков, среди солдат, горничных, бродяг,  по  какой-то
необъяснимой причине я чувствовал себя необыкновенно хорошо;  я  с  жад-
ностью вдыхал все запахи, толкотня и давка были мне приятны, и я  с  не-
терпеливым любопытством ждал, куда меня,  безвольного,  занесет  случай.
Все ближе подходил я к месту народного гуляния, все  громче  раздавались
звуки барабанов и труб, шарманки с фанатичным упорством наяривали польки
и вальсы, из балаганов доносился шум и треск, взрывы хохота, пьяные вык-
рики, а между деревьями уже мелькали яркие огни с детства знакомой кару-
сели. Я остановился посреди площадки, предоставляя этому  столпотворению
заливать меня, наполнять мне уши и глаза: эти каскады шума,  эта  адская
свистопляска успокаивала меня, потому что в этом хаосе было нечто,  заг-
лушавшее мою внутреннюю бурю. Я смотрел, как служанки,  в  раздувающихся
платьях, визжа от восторга, взлетали на качелях под самое небо; как при-
казчики мясных лавок с хохотом опускали тяжелые молоты на силомеры;  как
зазывали с обезьяньими ужимками покрывали хриплыми криками рев шарманок,
и как все это в едином вихре сливалось с  тысячеголосой  кипучей  жизнью
толпы, опьяненной громом духового оркестра, мельканием огней, своим соб-
ственным праздничным весельем. Теперь, когда я сам проснулся,  я  ощущал
чужую жизнь, ощущал возбуждение этой накипи большого столичного  города,
этой толпы, которая, взвинченная собственным многолюдством, на несколько
коротких воскресных часов давала волю своим низменным, грубым и  все  же
здоровым и животворным инстинктам. Возбужденные, разгоряченные люди  на-
пирали на меня со всех сторон, и мало-помалу я сам  заражался  их  безу-
держным весельем; острые, пряные запахи, нестройный гул голосов, режущая
слух музыка - все это, как всегда при слишком сильных ощущениях, раздра-
жало нервы и одурманивало сознание. Впервые за много лет, быть может  за
всю жизнь, ощутил я человеческую массу, ощутил людей как  силу,  которая
сообщала жизнеспособность и моему собственному  обособленному  "я".  Ка-
кая-то плотина была прорвана, живые струи забили между мной и окружающим
миром, и меня охватило страстное желание разрушить  последнюю  преграду,
отделявшую меня от него, слиться воедино  с  этим  неведомым,  бурлившим
вокруг меня человеческим морем. С вожделением мужчины влекся  я  к  лону
этого гигантского тела, с вожделением женщины томился в ожидании ЕЙ  лю-
бой ласки, любого зова, любых объятий. Я знал теперь - во мне  была  лю-
бовь и потребность в любви, какую я испытывал только в далекие  отрочес-
кие годы. О, только бы ринуться туда, в живую плоть толпы, приобщиться к
ее бьющей через край жизненной силе, только бы влить  свою  кровь  в  ее
кровь; стать совсем ничтожным, совсем безыменным в этой  сутолоке,  быть
всего лишь инфузорией в омуте мира, трепещущей светящейся  тварью  среди
мириад подобных мне существ - но только раствориться в этом  многолюдье,
закружиться в водовороте, сорваться, как стрела с  натянутой  тетивы,  в
неведомое, в некий рай человеческой общности.
   Теперь мне ясно: я был тогда пьян. Все горячило кровь  -  звон  коло-
кольчиков на карусели, пронзительное взвизгивание женщин, когда их  хва-
тали мужские руки, какофония оркестра и шарманок, шуршание платьев. Каж-
дый звук вонзался в меня и потом еще раз вспыхивал в висках красной  об-
жигающей искрой, я ощущал всеми  своими  нервами  каждое  прикосновение,
каждый взгляд в отдельности (как при морской болезни) и вместе с  тем  в
каком-то упоительном единстве. Я не в силах выразить словами мое тогдаш-
нее состояние, - может быть, лучше всего это сделать при помощи примера:
я был переполнен шумом, ощущениями, словно машина, бешено работающая ко-
лесами, чтобы избежать чудовищного давления, от которого вот-вот  разор-
вется ее котел. В кончиках пальцев вздрагивала, в висках стучала,  горло
давила кипевшая кровь, - после многолетней спячки я без перехода очутил-
ся во власти лихорадочного возбуждения. Я чувствовал,  что  должен  выр-
ваться из замкнутого круга какимнибудь словом, взглядом,  должен  приоб-
щиться, отдаться, стать таким, как все, раствориться в этой теплой, зыб-
кой, живой стихии, взломать преграду молчания, которая отделяла меня  от
людей. Много часов я ни с кем не говорил, не сжимал ничьей  руки,  ни  с
кем дружески не встречался глазами, и теперь, потрясенный  всем  случив-
шимся со мной, я больше не мог выносить молчания.  Никогда,  никогда  не
испытывал я такой потребности в общении, в общении с человеком, как  те-
перь, когда меня несли волны многотысячной толпы, когда я ощущал ее теп-
ло, слышал ее говор и все же не жил с ней одной жизнью. Я был словно че-
ловек, умирающий в море от жажды. И при этом я видел, - и это усугубляло
мою муку, - как справа и слева от меня непрерывно завязывались узы,  как
чужие люди мгновенно и весело объединялись,  словно  сливающиеся  шарики
ртути. С завистью смотрел я на молодых парней, которые мимоходом загова-
ривали с незнакомыми девушками и тут же брали их под руку; все  тянулись
друг к другу: достаточно было обменяться  на  ходу  взглядами  или  при-
ветствиями перед каруселью, и чужие люди вступали между собой  в  разго-
вор, быть может для того, чтобы через несколько минут разойтись, но  все
же это было связью, соединением, сопричастием, было тем, к чему я рвался
всем своим существом. Искушенный в светской болтовне, всеми любимый  со-
беседник, уверенный в себе завсегдатай гостиных, я дрожал от  страха,  я
не решался заговорить с одной из этих широкобедрых служанок, боясь,  что
она высмеет меня, мало того - я опускал глаза, когда кто-нибудь случайно
смотрел на меня, а душа изнывала от тоски по единому слову. Я и сам тол-
ком не знал, чего хочу от людей, мне только стало невыносимо мое  одино-
чество, невыносима сжигающая меня лихорадка. Но все взоры скользили  ми-
мо, ни один не задерживался на мне, точно меня и не было.  Внимание  мое
привлек мальчуган, оборвыш лет двенадцати; глаза его ярко горели отраже-
нием огней, с таким восторгом смотрел он на кружившихся деревянных лоша-
док. Маленький рот его был полуоткрыт, словно от жажды; очевидно, у него
кончились деньги, сам он уже не мог кататься и теперь наслаждался  чужим
смехом и визгом. Я протолкался к нему и спросил - но почему у  меня  при
этом так дрожал и срывался голос? - Не хотите прокатиться еще  разок?  -
Он испуганно вскинул на меня глаза, - почему,  почему  он  испугался?  -
покраснел как рак и убежал, не сказав ни слова. Даже босоногий ребенок -
и тот не захотел быть мне обязанным радостью. Значит, думал я,  есть  во
мне что-то ужасающе чуждое, если я никак не могу с ними слиться и одино-
ко плыву в густой толпе, точно капля масла на поверхности воды.
   Но я не сдавался; я больше не мог  быть  один.  Лакированные  ботинки
жгли ноги, в горле першило от пыли и
   ада. Я оглянулся по сторонам: справа и слева, среди людского  потока,
виднелись зеленые островки-трактиры под открытым небом, с красными  ска-
тертями и некрашеными деревянными скамьями, где за кружкой пива, покури-
вая воскресную сигару, сидел мелкий городской люд. Эта картина прельсти-
ла меня: здесь собрались незнакомые друг с другом люди, они непринужден-
но беседовали между собой. Здесь можно было немного отдохнуть от  дикого
шума. Я вошел, осмотрелся и выбрал  стол,  который  занимало  целое  се-
мейство - плотный, коренастый ремесленник, жена, две улыбающиеся девочки
и маленький мальчик. Они раскачивались в  такт  музыке,  перебрасывались
шутками, и от их довольных, жизнерадостных лиц на меня пахнуло уютом.  Я
вежливо поклонился, тронул спинку свободного стула и спросил, можно ли к
ним подсесть. Смех сразу оборвался, на миг все приумолкли (словно каждый
ждал, чтобы другой изъявил согласие), потом женщина  несколько  смущенно
сказала: - Пожалуйста!
   Я сел и сразу же почувствовал, что нарушил своим присутствием их неп-
ринужденное веселье, потому что за столом тотчас же воцарилось  неловкое
молчание. Я не решался поднять глаза от красной клетчатой  скатерти,  на
которой были рассыпаны соль и перец: я чувствовал, что все они с удивле-
нием рассматривают меня, и тут я понял - увы, слишком поздно,  -  что  я
чересчур хорошо одет для этого простонародного трактира: элегантный кос-
тюм, парижский цилиндр и жемчужная булавка в голубовато-сером  галстуке;
я понял, что мой наряд, весь мой  облик,  свидетельствующий  о  праздной
роскоши, и здесь создал вокруг меня атмосферу враждебности  и  смятения.
Безмолвие всего семейства пригибало меня все ниже к столу; я с ожесточе-
нием все снова и снова пересчитывал красные клетки скатерти, пригвожден-
ный к месту мучительным сознанием, что неловко вдруг встать  и  уйти,  и
вместе с тем не имея мужества поднять на соседей глаза. Я вздохнул с об-
легчением, когда, наконец, появился кельнер и поставил передо мною  мас-
сивную кружку с пивом. Теперь я мог по крайней мере шевельнуть рукой  и,
прихлебывая пиво, искоса взглянуть на них поверх края кружки. И в  самом
деле, все пятеро наблюдали за мною, правда без ненависти, но  все  же  с
немым изумлением. Они признали во мне чужака, вторгшегося в их  скромный
мир, почувствовали своим здоровым классовым инстинктом, что я ищу  здесь
чего-то чуждого моему миру, что не любовь, не склонность, не  простодуш-
ное желание послушать музыку, выпить пиво, приятно  провести  воскресный
день заманило меня сюда, а какое-то стремление, которого они не понимали
и которого опасались, - так же, как мальчик у карусели  испугался  моего
подарка, как тысячи безыменных созданий, толпившихся на гуляний,  с  бе-
зотчетным недоверием сторонились меня. И все же я знал: если бы  у  меня
нашлось для них простое, безобидное,  сердечное,  поистине  человеческое
слово, то отец и мать мне ответили бы, дочери приветливо  улыбнулись,  я
мог бы пойти с мальчиком в соседний тир, пострелять там, поребячиться  с
ним. В какие-нибудь пять, десять минут я избавился бы  от  самого  себя,
вступил бы в бесхитростную, непринужденную беседу, завоевал бы их  дове-
рие, может быть они были бы даже слегка польщены; но я не находил  этого
простого слова, этого повода для вступления в разговор; ложный, бессмыс-
ленный, но непреодолимый стыд сжимал мне горло, и я сидел, опустив  гла-
за, словно преступник, за столом этих простых  людей,  терзаясь  мыслью,
что своим угрюмым молчанием испортил им последний час воскресного  отды-
ха. Это было возмездие за все те годы, когда я с равнодушным высокомери-
ем проходил мимо тысяч таких столов, мимо миллионов своих ближних, заня-
тый только погоней за благоволением и успехом в  узком  светском  кругу;
теперь, чувствуя себя отверженным, я нуждался в людях, но между  ними  и
мною была стена, она отрезала к ним путь, и я знал, что это - моя вина.
   Так я сидел, дотоле свободный человек, терзаясь и томясь, все  наново
пересчитывая красные квадраты на скатерти, пока, наконец, опять не  при-
шел кельнер. Я подозвал его, расплатился и, оставив кружку почти полной,
встал и вежливо поклонился. На мой поклон мне ответили вежливо, с  удив-
лением; я знал, не оглядываясь, что теперь,  чуть  только  я  повернулся
спиной, к ним возвратятся жизнерадостность и  веселье,  круг  задушевной
беседы опять замкнется, исторгнув чужеродное тело.
   Я снова кинулся, но с еще большею жадностью, горячностью и отчаянием,
в людской водоворот. Под деревьями, которые черными  силуэтами  поднима-
лись в небо, уже редела толпа, вокруг ярко освещенной  карусели  уже  не
было такой давки и толкотни; люди расходились  с  площадки.  Непрерывный
многоголосый гул дробился теперь на множество отдельных звуков,  которые
мгновенно тонули в оглушительном громе оркестра всякий раз,  как  с  ка-
кой-нибудь стороны опять начинала греметь музыка, словно  пытаясь  удер-
жать бегущих. Изменился и облик толпы: подростки с воздушными  шарами  и
пакетиками конфетти уже ушли домой, исчезли и почтенные семьи со стайка-
ми детей. Теперь слышались пьяные выкрики, из боковых аллей развинченной
и все же крадущейся походкий выходили оборванцы; за тот час, что я  про-
сидел, пригвожденный к чужому столу, этот своеобразный мир стал  грубее,
низменней. Но именно эта двусмысленная  атмосфера,  вызывавшая  ощущение
подстерегающей опасности, была мне больше по душе, чем  прежняя,  празд-
нично-мещанская: я чуял в ней то же нервное напряжение, ту же жажду нео-
бычайного, которой томился и я. В, этих слоняющихся подозрительных фигу-
рах, в этих выброшенных из общества отверженных я видел отражение самого
себя: ведь и они с тревожным любопытством  ожидали  яркого  приключения,
острого переживания, и даже им, этим проходимцам,  завидовал  я,  глядя,
как свободно, уверенно они двигаются; ибо я стоял, прислонившись к стол-
бу карусели, тщетно пытаясь сбросить гнет молчания, вырваться из  своего
одиночества, - не в силах шевельнуться, исторгнуть из себя хоть слово. Я
только стоял и смотрел на площадку, освещенную мелькающими огнями  кару-
сели, стоял, вглядываясь в окружающий мрак со своего островка  света,  в
бессмысленной надежде ловя взгляды проходивших мимо  людей,  когда  они,
привлеченные яркими фонарями, поворачивались в мою сторону. Но никто  не
замечал меня, никто не нуждался во мне, не хотел избавить от тоски.
   Я знаю, безумием было бы думать, будто можно рассказать, -  а  объяс-
нить и подавно, - как это случилось, что я, светский человек, с изыскан-
ным вкусом, богатый, независимый, имеющий связи в лучшем обществе столи-
цы, битый час простоял, в тот вечер у столба неустанно вертевшейся кару-
сели, пропуская мимо себя двадцать, сорок, сто раз одни и те же дурацкие
лошадиные морды из крашеного дерева, под визгливые фальшивые звуки одних
и тех же спотыкающихся полек и ползучих вальсов, и не трогался  с  места
из ожесточенного упрямства, из сумасбродного  желания  подчинить  судьбу
своей воле. Я знаю, что поступал нелепо, но в этом нелепом сумасбродстве
был такой напор чувств, такое судорожное напряжение  всех  мышц,  какое,
вероятно, испытывают люди только при падении в пропасть  за  секунду  до
смерти; вся моя впустую промчавшаяся жизнь вдруг хлынула обратно и зали-
вала меня до самого горла. И чем мучительнее была моя упорная  неподвиж-
ность, безрассудная  надежда,  что  чье-то  слово  освободит  меня,  тем
большее наслаждение находил я в своих муках. Этим стоянием  у  столба  я
искупал не столько совершенную мной кражу, сколько равнодушие,  вялость,
пустоту своей прежней жизни; и я поклялся себе, что не уйду отсюда, пока
не увижу знамения, не получу весть о том, что судьба отпустила  меня  на
волю.
   Тем временем надвигалась ночь. Гасли огни то в одном, то в другом ба-
лагане, и всякий раз словно разливающаяся река слизывала пятно света  на
траве; все пустыннее становился освещенный островок, на котором я стоял,
и я с трепетом взглянул на часы. Еще четверть часа - и размалеванные де-
ревянные кони перестанут кружиться, красные и  зеленые  лампочки  на  их
глупых лбах потухнут, умолкнет музыка. Тогда я останусь совсем  один  во
мраке, один в тихо шелестящей ночи, всеми отверженный, всеми  покинутый.
Все тревожнее поглядывал я на темнеющую площадку, по которой теперь лишь
изредка торопливо проходила запоздалая парочка или,  пошатываясь,  брели
подвыпившие парни; но за площадкой, наискосок  от  меня,  еще  трепетала
жизнь, таинственная и волнующая. Время от времени проходивших мимо оста-
навливал негромкий свист или прищелкивание языком. Тогда они сворачивали
в темноту, оттуда слышался шепот, приглушенные  женские  голоса,  иногда
ветер доносил взрывы резкого смеха. То там, то сям по краям тускло осве-
щенной площадки выступали какие-то фигуры,  которые  тотчас  скрывались,
чуть только в свете фонаря мелькнет остроконечная каска полицейского. Но
едва лишь он удалялся, как призрачные тени появлялись снова, и я уже от-
четливо видел их силуэты, так близко подходили они к свету; это были са-
мые подонки этого ночного мира, грязь, оставленная  пронесшимся  людским
потоком: проститутки из числа самых убогих и жалких, у которых даже  нет
своего угла и которые днем спят где-нибудь на полу, а по ночам, понужда-
емые голодом или каким-нибудь проходимцем,  неустанно  бродят  здесь,  в
темноте, за мелкую серебряную монету отдавая  любому  свое  истасканное,
поруганное, изможденное тело, в вечном страхе перед полицией, -  затрав-
ленная дичь, сама в свою очередь подстерегающая добычу. Как голодные со-
баки, выползали они постепенно на свет в поисках запоздалого  прохожего,
чтобы выманить у него одну или две кроны, выпить на эти деньги в  кабаке
глинтвейна и поддержать тускло мерцающий огарок жизни, который все равно
уже скоро догорит в больнице или тюрьме.
   С невыразимым ужасом смотрел я на этот мутный осадок, на  эту  грязь,
осевшую на дно, после того как схлынула праздничная толпа. Но и  в  этом
ужасе была какая-то услада, потому что даже из этого грязнейшего зеркала
глянуло на меня давно пережитое и забытое.  Через  эту  глубокую  вязкую
трясину я некогда прошел, много лет тому назад, и теперь она  опять  за-
искрилась в моем сознании фосфоресцирующим светом.  Странно,  как  много
открывала мне эта фантастическая ночь! Она снимала с меня  все  покровы,
обнажая самые темные стороны моего прошлого, самые сокровенные мои поры-
вы. Смутные воспоминания вставали из давно минувших отроческих лет, ког-
да взгляд с жадным, любопытством трусливо и робко останавливался на  та-
ких созданиях; припомнилось, как я впервые поднялся  по  скрипучей  про-
мозглой лестнице и вдруг, как будто молния разверзла ночное небо, я  от-
четливо увидел каждую подробность - большую олеографию над кроватью, ла-
донку, которую она носила на шее, и снова всеми фибрами души  почувство-
вал, как тогда, смутную тревогу, отвращение и первую  мальчишескую  гор-
дость. Я снова всем своим существом пережил тот далекий час. И, -  точно
пелена упала с моих глаз, - как передать эту беспредельную ясность  соз-
нания? - я внезапно понял, что эти существа вызывают во мне такую жгучую
жалость, такое острое чувство близости именно потому,  что  они  отбросы
жизни,  и  я,  только  что  совершивший  преступление,  чутьем  угадывал
сходство между их голодным блужданием во мраке и моими бесцельными поис-
ками в эту фантастическую ночь, угадывал преступную  готовность  отклик-
нуться на любой призыв, на любое случайное желание. Меня неодолимо потя-
нуло туда, бумажник с украденными деньгами жег  мне  грудь,  ибо  я  по-
чувствовал, наконец, присутствие живых людей, человеческих существ,  ко-
торые двигались, говорили, ждали чего-то от себе подобных, быть может  и
от меня, жаждущего отдаться, снедаемого неистовой тоской по людям. Понял
я и то, что лишь в редких случаях мужчину толкает к таким созданиям одно
только плотское кипение крови, чаще всего его гонит страх  перед  одино-
чеством, перед глухой, разъединяющей людей, стеной, которую я ощутил се-
годня своими обостренными чувствами. Я вспомнил, когда в  последний  раз
безотчетно испытал подобное ощущение: это было в Англии, в Манчестере, в
одном из тех шумных городов из железа и  стали,  что  громко  гудят  под
тусклым небом, точно подземная железная дорога, и в то же  время  обдают
человека холодом одиночества, от которого кровь стынет в жилах. Три  не-
дели прожил я там у родственников, по вечерам одиноко бродил по барам  и
клубам, заходил в сверкающий огнями мюзик-холл,  только,  чтобы  ощутить
хоть немного человеческого тепла. И вот однажды  мне  встретилось  такое
создание: я едва понимал ее лондонскую простонародную речь, но  вдруг  я
очутился в чьей-то комнате, видел чужое смеющееся лицо, подле меня  было
теплое тело, по-земному близкое и живое. Холодный черный город  внезапно
растаял, исчезла мрачная, кишащая людьми пустыня;  случайно  встреченное
человеческое существо, которого я не знал, которое  стояло  на  улице  и
поджидало любого прохожего, согрело меня, растопило лед; снова  дышалось
легко, жизнь излучала мягкий свет посреди стальной тюрьмы. Какое счастье
для одиноких, для замкнувшихся в себе, чувствовать, знать, что есть при-
бежище от страха, есть опора, за которую можно  удержаться,  пусть  даже
она захватана многими руками, изъедена ржавчиной. И это,  именно  это  я
забыл в своем убийственном одиночестве, которым томился в ту  ночь,  за-
был, что где-то, на последнем перекрестке, всегда еще ждут эти последние
из последних, готовые принять любой порыв, дать отдых любой тоске,  уто-
лить любую страсть - за жалкую плату, слишком ничтожную по  сравнению  с
тем, что они дарят, с великим благом своего человеческого присутствия.
   Подле меня опять грянула музыка. В последний  раз  завертелась  кару-
сель, заключительным хороводом огней врезаясь в темноту, возвещая  конец
воскресенья и начало будней. Но уже не было желающих, лошади без седоков
бешено мчались по кругу, усталая кассирша уке сгребала  и  пересчитывала
дневную выручку, и служитель подошел с крюком, дожидаясь последнего  ту-
ра, чтобы с грохотом опустить железные ставни, только я, один я все  еще
стоял, прислонившись к столбу, и  смотрел  на  пустынную  площадь,  где,
словно летучие мыши, мелькали какие-то тени, ищущие, как я, поджидающие,
как я, и все же отделенные от меня непроницаемой стеной. Но вот одна  из
них, по-видимому, заметила меня, потому что она медленно подошла  побли-
же; я хорошо разглядел ее из-под полуопущенных век: маленькая,  кривобо-
кая, золотушная, без шляпы, в безвкусном нарядном платье, из-под которо-
го выглядывали стоптанные бальные туфли; все это было, вероятно,  приоб-
ретено постепенно у старьевщика и уже вылиняло, смялось от дождя или при
каком-нибудь грязном похождении под открытым небом. Она подкралась  сов-
сем близко, остановилась передо мной, бросая на меня острый, как  крючок
рыболова, взгляд и в зазывающей улыбке приоткрыв гнилые зубы. У меня пе-
рехватило дыхание. Я не мог ни шевельнуться, ни смотреть на нее, ни  уй-
ти; я знал, что вокруг меня бродит человек, который чего-то ждет от  ме-
ня, которому я нужен, что наконец-то я могу единым словом, единым движе-
нием сбросить с себя мучительное одиночество, невыносимое  сознание  от-
верженности. Но я, словно под гипнозом, оставался недвижим, как деревян-
ный столб, к которому я прислонялся, и в каком-то сладостном полузабытье
чувствовал только - между тем, как утомленно  замирали  последние  звуки
музыки - это близкое присутствие, эту волю, домогавшуюся меня;  и  я  на
мгновение закрыл глаза, чтобы во всей полноте ощутить,  как  из  глубины
темного мира меня, словно магнитом, притягивает к себе человеческое  су-
щество.
   Карусель остановилась, мелодия вальса оборвалась на последнем, стону-
щем звуке. Я открыл глаза и успел еще заметить,  как  женщина,  стоявшая
подле меня, отвернулась. Ей, по-видимому, надоело чего-то ждать от дере-
вянного истукана. Я испугался. Мне стало вдруг очень холодно.  Отчего  я
дал ей уйти, единственному человеку в этой фантастической ночи,  который
не чурался меня? За моей спиной  погасли  огни,  с  грохотом  опустились
ставни. Конец.
   И вдруг - но как описать это даже самому себе? - словно  артерия  ра-
зорвалась в груди и горячая алая кровь хлынула вспененной струей,  вдруг
из меня, надменного, высокомерного, замкнувшегося в холодном спокойствии
светского человека, вырвалось, как немая молитва, как судорога, как крик
отчаяния, ребячливое и все же столь страстное желание, чтобы эта жалкая,
грязная, золотушная проститутка еще хоть раз оглянулась и дала мне повод
заговорить с нею. Ибо пойти за ней мешали мне - не гордость,  нет,  гор-
дость моя была раздавлена, растоптана, смыта совсем новыми чувствами,  -
но малодушие и растерянность. И так я стоял трепещущий и смятенный, один
у позорного столба темноты и ждал, как не ждал с отроческих лет, когда я
однажды вечером стоял у окна и чужая женщина начала не спеша раздеваться
и все медлила, не зная, что на нее смотрят; я взывал к богу каким-то мне
самому незнакомым голосом о чуде, о том, чтобы эта полукалека, эта  жал-
чайшая из человеческих тварей еще раз повторила свою  попытку,  еще  раз
обратила взгляд в мою сторону.
   И - она обернулась. Еще один раз, совершенно  машинально,  оглянулась
она на меня. Но в моем напряженном взгляде она, по-видимому, прочла при-
зыв, потому что остановилась, выжидая. Она  стала  вполоборота  ко  мне,
посмотрела на меня и кивком головы указала  на  тень  под  деревьями.  И
тут-то, наконец, я очнулся от мертвящего  оцепенения,  способность  дви-
гаться вернулась ко мне, и я утвердительно кивнул головой.
   Безмолвный договор был заключен. Она пошла вперед по полутемной  пло-
щадке, время от времени оглядываясь, иду ли я за ней. И я  шел  за  ней:
ноги уже не были налиты свинцом, я мог  переступать  ими.  Непреодолимая
сила толкала меня вперед. Я шел не по своей воле, а словно плыл  за  нею
следом, как будто она влекла меня на незримом канате.  Во  мраке  аллеи,
между балаганами, она замедлила шаги. Я поравнялся с ней.
   Несколько секунд она приглядывалась ко мне испытующе  и  недоверчиво:
что-то смущало ее. Очевидно, мое странное поведение,  мой  наряд,  столь
неуместный в ночном Пратере, казались ей подозрительными. Она неуверенно
озиралась по сторонам, явно колеблясь. Потом  сказала,  указывая  вглубь
аллеи, где было черно, как в угольной шахте: - Пойдем  туда.  За  цирком
совсем темно.
   Я не мог отвечать ей. Убийственная грубость  этой  встречи  ошеломила
меня. Мне хотелось убежать под  каким-нибудь  предлогом,  откупиться  от
нее, сунув ей монету, но моя воля уже не имела надо мной власти. У  меня
было такое чувство, какое испытываешь, когда мчишься на салазках по кру-
тому снежному скату: сердце замирает от  страха,  и  все  же  упиваешься
стремительным движением и,  вместо  того  чтобы  тормозить,  с  каким-то
пьяным, но сознательным восторгом безвольно летишь в пропасть. Я уже  не
мог повернуть обратно и, быть может, вовсе и не хотел повернуть, и когда
она вплотную подошла ко мне, я взял ее под руку. Рука была худая, словно
и не женская, а как у недоразвитого болезненного ребенка, и едва лишь  я
ощутил ее сквозь тонкий рукав, меня пронизала  размягченная,  участливая
жалость к этому убогому, раздавленному комочку жизни, который  выбросила
мне эта ночь. И невольно пальцы мои погладили эти слабые,  хрупкие  кос-
точки так целомудренно, так почтительно, как я еще никогда не прикасался
к женщине.
   Мы пересекли тускло освещенную аллею и вошли  в  рощу,  где  верхушки
густолистых деревьев, тесно смыкаясь, задерживали душную, дурно пахнущую
тьму. Я заметил, хотя уже с трудом, различал  что-либо  в  темноте,  что
она, держась за мою руку, очень осторожно оглянулась, а через  несколько
шагов - еще раз. И странно: между тем как я в каком-то дурмане, не  соп-
ротивляясь, шел навстречу сомнительному приключению, в моем сознании бы-
ла полная ясность. С зоркостью, от которой ничто не могло укрыться,  ко-
торая угадывала малейшее движение, я заметил, что позади, у самого  края
аллеи, какие-то тени скользят за нами следом, и мне даже послышались ти-
хие, крадущиеся шаги. И внезапно, - так молния  белой  вспышкой  озаряет
местность, - я почуял, я понял все: что меня заманивают в  западню,  что
сутенеры этой женщины крадутся за нами и что она ведет меня, в  темноте,
в какое-то условленное место, где я стану их добычей.  Со  сверхъестест-
венной ясностью, какая бывает только в мгновения между жизнью и смертью,
я видел все, взвешивал все возможности. Еще было время спастись - с ули-
цы, которая, видимо, пролегала неподалеку, доносился шум  трамвая,  -  я
мог крикнуть или свистнуть, сбежались бы люди: отчетливо вставали передо
мной картины моего бегства, моего спасения.
   Но странно - эта осознанная угроза не образумила,  а,  напротив,  еще
больше воспламенила меня. Ныне, в трезвую минуту, при ясном свете  осен-
него дня, я и сам не вполне понимаю, почему я действовал столь нелепо: я
знал, знал наверно, что бессмысленно подвергаю себя опасности, но в этом
предвкушений таилось для меня какое-то соблазнительное безрассудство.  Я
предвидел нечто мерзкое, быть может, грозящее смертью, я дрожал от  гад-
ливости при мысли, что меня ждет какое-то злодейство,  какое-то  подлое,
грязное приключение, но в моем новом, неизведанном и неожиданном опьяне-
нии жизнью сама смерть - и та вызывала во  мне  какое-то  мрачное  любо-
пытство. То ли стыд, боязнь обнаружить трусость, то ли расслабление  во-
ли, но что-то не давало мне уйти. Меня тянуло окунуться в эту  последнюю
клоаку жизни, за один-единственный день пустить по ветру, промотать  все
свое прошлое; какое-то дерзание духа примешивалось к  моему  низменному,
пошлейшему приключению. И хотя я всеми своими  нервами  чуял  опасность,
предугадывая ее всеми своими чувствами, своим рассудком, я все же углуб-
лялся в рощу, держа под руку уличную девку, которая не только не привле-
кала меня, но почти отталкивала, и зная, что она ведет меня к своим  со-
общникам. Но я уже не мог повернуть обратно.  После  кражи,  совершенной
мною на скачках, сила тяготения ко всему преступному неудержимо увлекала
меня все ниже и ниже. И я уже не ощущал ничего, кроме стреми -  тельного
падения в какие-то новые бездны и, быть может, в последнюю  -  в  бездну
смерти.
   Пройдя еще несколько шагов, она остановилась.  Опять  бросила  вокруг
неуверенный взгляд. Потом выжидательно посмотрела на меня:
   - А сколько ты мне подаришь?
   Ах, вот что! Об этом я и забыл. Но ее вопрос не отрезвил меня. Напро-
тив. Я ведь только одного желал - дарить, отдавать, растрачивать себя. Я
торопливо сунул руку в карман и выложил на подставленную ею  ладонь  все
серебро и несколько смятых кредиток. И тут случилось нечто до того пора-
зительное, что еще и теперь у меня теплее становится на сердце, когда  я
вспоминаю об этом: было ли это жалкое создание озадачено размером платы,
- обычно она получала за свои услуги только гроши, - или ее удивила  не-
понятная порывистая радость, с какой я отдал ей деньги,  но  только  она
подалась назад, и сквозь густую, дурно пахнущую тьму я почувствовал, что
ее изумленный взгляд ищет моего взгляда. И я испытал, наконец, то,  чего
тщетно жаждал весь вечер: кто-то думал обо мне,  ждал  от  меня  ответа,
впервые во мне видели живого человека. И  что  именно  это  отверженное,
несчастное существо, предлагавшее, точно товар, свое жалкое, истасканное
тело, даже не взглянув на покупателя, что именно  она  подняла  на  меня
глаза, ища во мне человека, - только усилило мое странное  опьянение,  в
котором ясность сознания сочеталась с бредом, четкая работа мысли с уга-
ром чувств. И вот это чужое мне создание уже прижалось ко мне, но не ра-
ди исполнения оплаченной обязанности; мне почудилась в этом движении ка-
кая-то безотчетная признательность, женственное желание близости. Я  бе-
режно взял ее за острый локоть, обнял слабое, худое тело - и вдруг  уви-
дел всю ее жизнь: чужой грязный угол на окраине города, где она  с  утра
до полудня спит среди кишащих вокруг нее хозяйских детей, увидел сутене-
ра, который бьет ее, пьяных, которых в темноте бросаются на нее, отделе-
ние больницы, куда ее приводят, аудиторию клиники, где  ее  изможденное,
больное тело показывают как учебное пособие нахальным молодым студентам,
а потом - конец в какой-нибудь деревенской общине на ее родине,  где  ее
поселят и оставят околевать, как собаку. Бесконечное сострадание к  ней,
ко всем ей подобным овладело мной, горячая, чистая нежность. Я все  гла-
дил и гладил ее худенькую детскую руку. Потом наклонился и поцеловал ее.
   В этот же миг за моей спиной раздался шорох. Хрустнула ветка. Я  отп-
рянул. И вот уже послышался грубый мужской смех: - Так и есть! Так  я  и
думал!
   Даже и не видя их, я знал, кто такие эти люди. Несмотря на  все  свое
опьянение, я ни на секунду не забывал, что меня выслеживают, мало того -
я с острым любопытством поджидал их. Из  кустов  вынырнула  человеческая
фигура, за нею - вторая: молодые парни, оборванные, с наглыми повадками.
Опять послышался грубый смех: - Экая гадость, заниматься тут  свинством!
Ну, конечно, благородный господин! Но теперь он попался!
   Я не двигался. Кровь стучала в  висках.  Страха  я  не  испытывал.  Я
только ждал - что будет? Наконец-то я очутился на дне, на самом дне  ни-
зости. Теперь должна наступить катастрофа, взрыв, конец, которому я  по-
лусознательно шел навстречу.
   Когда парни появились, женщина отскочила от меня. Но не  к  ним.  Она
стояла между нами: по-видимому, подстроенное нападение было ей все же не
совсем приятно. А парни злились, что я стою и  молчу.  Они  переглядыва-
лись, очевидно ожидая с моей стороны протеста, просьбы, выражения  испу-
га.
   - Вот как, он молчит! - угрожающе крикнул, наконец, один  из  них.  А
другой подошел ко мне и сказал повелительно:
   - Идем в отделение!
   Я все еще ничего не отвечал. Тогда первый положил мне руку на плечо и
легонько толкнул вперед. - Марш! - сказал он.
   Я пошел. Я не сопротивлялся, потому что не хотел сопротивляться;  не-
вероятная грубость, пошлость этого опасного приключения захватила  меня.
Мозг работал отчетливо: я знал, что парни эти должны больше меня бояться
полиции, что я могу откупиться несколькими кронами, - но я хотел  испить
до дна чашу мерзости, я наслаждался унизительностью своего  положения  в
каком-то сознательном беспамятстве. Не спеша, словно автомат, пошел я  в
ту сторону, куда меня толкнули.
   Но как раз то, что я так безропотно, так покорно пошел из темноты  на
свет, по-видимому, смутило  парней,  они  стали  перешептываться.  Потом
опять нарочито громко заговорили между собой.
   - Шут с ним, отпусти его, - сказал один (невысокого роста с  изъеден-
ным оспой лицом).
   Но другой ответил с напускной строгостью:
   - Нет, брат, шалишь! Пусть-ка это сделает бедняк вроде нас,  которому
жрать нечего, его сейчас засадят под замок. Так нечего давать  спуску  и
благородному господину.
   В каждом их слове я слышал неуклюжую просьбу о том, чтобы  я  загово-
рил, начал торговаться с ними; преступник во мне понимал этих преступни-
ков, понимал, что они хотят помучить меня страхом и что я мучаю их своей
уступчивостью. Между нами шла немая борьба, - о,  как  богата  была  эта
ночь! - перед лицом смертельной опасности, здесь, в смрадной глуши  Пра-
тера, в обществе проходимцев и проститутки, я вторично за двенадцать ча-
сов испытал неистовый азарт игры, но только теперь на карту было постав-
лено все мое добропорядочное существование, сама жизнь моя. И я, в упое-
нии искушая судьбу, предался этой чудовищной игре, трепеща всеми до  от-
каза натянутыми нервами.
   - Ага, вот и полицейский, - послышался голос за  моей  спиной,  -  не
поздоровится благородному господину, придется недельку отсидеть.
   Это должно было прозвучать злобно и грозно, но я слышал  запинающуюся
неуверенность тона. Я спокойно шел на свет фонаря, где в самом деле поб-
лескивала каска полицейского. Шагов двадцать оставалось до  него.  Парни
за моей спиной умолкли; я заметил, что они идут медленней. Еще минута  я
это точно знал, - и они трусливо нырнут обратно в темноту, в  свой  мир,
ожесточенные неудачей, и выместят ее, быть может, на несчастной женщине.
Игра кончилась: опять, во второй раз сегодня, я выиграл, опять  украл  у
чужого, незнакомого человека его выигрыш.  Впереди  уже  мерцал  бледный
свет фонаря, я обернулся и только теперь разглядел лица обоих:  злобу  и
угрюмый стыд прочел я в их бегающих глазах. Они остановились,  разочаро-
ванные, подавленные, готовые скрыться во мраке, ибо  власть  их  окончи-
лась; теперь не я их - они меня боялись.
   И в эту минуту - точно в груди у меня  вдруг  сорвало  все  скрепы  и
чувства горячей волной вырвались наружу - мной овладела бесконечная, по-
истине братская жалость к этим людям. Чего они  домогались,  несчастные,
полуголодные, оборванные парни, от  меня,  пресыщенного  паразита?  Нес-
кольких крон, нескольких жалких крон. Они могли бы взять меня за  горло,
там, в темноте, ограбить, убить - и не сделали этого, а  только  попыта-
лись, неуклюже, неумело, запугать меня  ради  мелких  серебряных  монет,
болтающихся у меня в кармане. Как же я  смел,  я,  вор  из  прихоти,  из
озорства совершивший преступление, чтобы потешить себя, как смел  я  еще
мучить этих бедняг? Я уже не только бесконечно жалел их, мне было беско-
нечно стыдно, что ради своего удовольствия я еще забавлялся их  страхом,
их нетерпением. Я взял себя в руки: теперь, как раз теперь, на  освещен-
ной улице, где мне уже ничто не грозило, теперь я  должен  уступить  им,
смягчить горечь разочарования в их злых, голодных взглядах.
   Круто повернувшись, я подошел к одному из них. - Зачем  вам  доносить
на меня? - сказал я и постарался сообщить голосу интонацию  подавляемого
страха, - какая вам от этого польза? Может быть, меня арестуют, а  может
быть, и нет. Но вам ведь это ни к чему. Зачем вам портить мне жизнь?
   Оба в смущении таращили на меня глаза. Они ожидали  всего  -  окрика,
угрозы, от которой бы попятились, недовольно ворча, как обиженные  соба-
ки, только не такой сговорчивости. Наконец, один сказал,  но  совсем  не
угрожающе, а как бы оправдываясь: - Нужно соблюдать закон. Мы только ис-
полняем свой долг.
   Это была, по-видимому, заученная для подобных случаев фраза. И все же
она прозвучала как-то фальшиво. Ни тот, ни другой не решались  взглянуть
на меня. Они ждали. И я знал, чего они ждут: что я попрошу пощады и  что
предложу им денег.
   Я еще помню каждое из этих мгновений. Помню каждый  напрягавшийся  во
мне нерв, каждую мысль, мелькавшую в уме. И я помню, чего сперва  хотела
моя злая воля: заставить их ждать, еще помучить  их,  упиться  сознанием
своей власти над ними. Но я тотчас поборол себя, я стал  униженно  клян-
чить, потому что знал, что должен, наконец, избавить  их  от  страха.  Я
принялся разыгрывать комедию, просил их сжалиться надо  мной,  не  доно-
сить, не делать меня несчастным. Они молчали, но я видел,  в  какое  они
пришли смущение, эти неумелые горе-вымогатели. И  тогда  я,  наконец-то,
произнес слова, которых они жаждали так долго: - Я... я дам  вам...  сто
крон.
   Все трое вздрогнули и растерянно переглянулись. Такой суммы  они  уже
не ждали теперь, когда все было для них потеряно. Наконец, один из них -
рябой с беспокойным взглядом - пришел в себя. Два раза начинал он  гово-
рить, слова застревали у него в горле. Потом он сказал - и я чувствовал,
как ему стыдно: - Двести крон.
   - Да перестаньте вы! - вмешалась вдруг женщина.  -  Скажите  спасибо,
что он вообще вам что-нибудь дает". Он ведь ничего не сделал, почти и не
притронулся ко мне. Это уж просто свинство!
   С подлинным гневом крикнула она эти слова. И у меня взыграло  сердце.
Кто-то пожалел меня, кто-то выступил в мою защиту, - из низости, из  вы-
могательства выглянула доброта, темное стремление к справедливости.  Ка-
кое это было счастье, как вторило тому, что  поднималось  во  мне!  Нет,
нельзя больше играть с этими людьми, нельзя их  дольше  мучить  страхом,
стыдом: довольно! довольно!
   - Хорошо, пусть будет двести крон.
   Они молчали, все трое. Я достал бумажник. Очень медленно, не прячась,
широко раскрыл его. В один миг они могли вырвать его у  меня  из  рук  и
скрыться в темноте. Но они застенчиво отвели глаза. Между ними  и  мною,
вместо борьбы и игры, возникла тайная общность, взаимное доверие,  приз-
нание чужих прав, словом - вполне человеческие отношения. Я  извлек  два
кредитных билета из пачки украденных денег и протянул их одному из них.
   - Покорно благодарю, - сказал он нечаянно и тут же  отвернулся.  Оче-
видно, он сам почувствовал, что смешно благодарить  за  добытые  вымога-
тельством деньги. Ему было стыдно и его стыд - о, я ведь все постигал  в
ту ночь, каждое движение открывалось мне! - удручал меня.  Я  не  хотел,
чтобы этот человек стыдился передо мной, потому что я был ничуть не луч-
ше его, такой же вор, как он, трусливый и безвольный, как он. Его униже-
ние мучило меня, я хотел вернуть ему уверенность. Поэтому я отклонил его
благодарность.
   - Это я должен благодарить вас, -  сказал  я  и  сам  удивился  тому,
сколько подлинной задушевности прозвучало в моем голосе. -  Если  бы  вы
донесли на меня, я бы погиб. Мне пришлось бы застрелиться, а вам бы  это
пользы не принесло. Так лучше. Я пойду теперь направо, а вы  сверните  в
другую сторону. Спокойной ночи!
   Они ничего не ответили. Немного погодя один сказал; "Спокойной ночи",
за ним второй и, наконец, - проститутка, которая все время  пряталась  в
тени. Как тепло, как сердечно она это произнесла, словно искреннее поже-
лание! По их голосам я чувствовал, что где-то глубоко, в тайниках  души,
они любили меня и что этой странной встречи они никогда  не  забудут.  В
тюрьме или в больнице она, быть может, припомнится им:  что-то  от  меня
останется в них, что-то свое я им отдал. И радость этого дарения  напол-
няла меня, как еще ни одно чувство в жизни.
   Я пошел один в полумраке к выходу из Пратера. Все, что угнетало меня,
исчезло; я чувствовал с неведомой доселе полнотой, как я,  словно  долго
пропадавший без вести, опять вливаюсь в беспредельность мира. Все, каза-
лось мне, живет только для меня, но и моя жизнь  отдана  всему.  Черными
тенями обступали меня деревья, встречая меня дружеским шелестом, и я лю-
бил их. Звезды сияли мне с неба, и я вдыхал их белый  привет.  Откуда-то
доносилось пение, и мне чудилось, что это поют для меня. Все теперь при-
надлежало мне, с тех пор как я разбил коросту, покрывавшую мою грудь,  и
все влекло меня, потому что я узнал, что нет большей  радости,  чем  да-
вать, расточать себя. О, как легко, чувствовал я,  доставить  радость  и
самому возрадоваться этой радости: нужно только открыться, и уже струит-
ся от человека к человеку живой поток, низвергается от высокого к низко-
му и, пенясь, вновь поднимается из глубины в бесконечность.
   У выхода из Пратера, подле стоянки фиакров, я увидел торговку, устало
склонившуюся над своей корзиной. В корзине лежали  запыленные  хлебцы  и
гнилые яблоки. Должно быть, с самого утра сидела  она  тут,  сгорбившись
над своими жалкими грошами. Отчего бы и тебе не радоваться,  подумал  я,
если радуюсь я? Я взял небольшой хлебец и положил  в  корзину  кредитный
билет. Она торопливо стала собирать сдачу, но я  пошел  дальше  и  успел
только заметить, как она испуганно вздрогнула от  изумления  и  счастья,
как она вдруг выпрямилась и заплетающимся языком посылала мне вслед сло-
ва благодарности. С хлебцем в руке я подошел к лошади, понурившей  уста-
лую голову между оглоблями: она повернула  ко  мне  морду  и  приветливо
фыркнула. В ее тусклом взгляде я тоже читал  благодарность  за  то,  что
погладил ее розовые ноздри и дал ей хлебец. И едва лишь  я  сделал  это,
мне захотелось большего: доставлять еще больше радости, еще сильнее  по-
чувствовать, как можно при помощи серебряных кружочков, нескольких пест-
рых бумажек уничтожить страх, убить заботу, зажечь веселье. Почему здесь
нет нищих? Почему нет детей, мечтающих о воздушных  шарах,  которые  вон
там несет домой хромой старик, хмурясь от огорчения, что так мало  выру-
чил за весь долгий жаркий день. Я подошел к нему.
   - Дайте мне шары.
   - Десять хеллеров штука, - сказал он недоверчиво: на что этому  щего-
леватому бездельнику могли понадобиться среди ночи пестрые шары?
   - Дайте все, - сказал я и протянул ему десять крон. Он  встрепенулся,
моргая посмотрел на меня, потом дрожащей рукой подал мне веревку, на ко-
торой держались все шары. Шары натягивали веревку, они хотели вырваться,
полетать на свободе, подняться в самое небо. Так  ступайте  же,  летите,
куда вас влечет, будьте свободны! Я отвязал веревку,  выпустил  шары,  и
они взвились вверх, как множество разноцветных лун. Со всех сторон  сбе-
гались смеющиеся люди, из мрака выходили влюбленные парочки, кучера  фи-
акров щелкали бичами и, окликая друга друга, показывали пальцами на  ша-
ры, которые уносились над верхушками деревьев в сторону городских  крыш.
Все весело переглядывались, забавляясь моей безрассудной затеей.
   Почему я никогда этого не знал, не знал, как легко и как хорошо - да-
рить радость! Кредитки вдруг опять начали обжигать мне пальцы, они  рва-
лись из моих рук, как только что воздушные шары: они тоже хотели  упорх-
нуть от меня в неведомое. Я сгреб их, - украденные у Лайоша и свои,  ибо
нисколько уже не различал их и не чувствовал за собой никакой вины, -  и
держал в кулаке, готовый бросить их всякому, кто захочет  взять.  Увидев
метельщика, сердито подметавшего пустынную мостовую, я  остановился.  Он
подумал, что я хочу спросить его, как пройти на  какую-нибудь  улицу,  и
угрюмо поднял на меня глаза; я улыбнулся ему и протянул кредитку в двад-
цать крон. Он с недоумением посмотрел на нее, потом взял  и  молча  стал
ждать, чего я от него потребую. Но я засмеялся и  сказал:  -  Купи  себе
что-нибудь на эти деньги, - и пошел дальше. Все время смотрел я по  сто-
ронам, - не попросит ли кто-нибудь денег, и так как никто  не  подходил,
то сам предлагал их: одну бумажку подарил проститутке,  заговорившей  со
мною, две - фонарщику, одну бросил в открытое окно пекарни, находившейся
в подвале; и так я шел все дальше и дальше, оставляя  за  собой  как  бы
кильватер изумления, благодарности и радости. Наконед, я принялся  разб-
расывать кредитки, смяв их в комочек, по тротуару, по церковной  паперти
- и радовался при мысли о том, что завтра какая-нибудь старушка,  идя  к
заутрене, найдет эти сто крон и возблагодарит господа,  что  удивится  и
обрадуется какой-нибудь бедный студент, мастерица, рабочий - как  сам  я
удивился и обрадовался в эту ночь, найдя самого себя.
   Я уже не помню теперь, куда и как я разбросал все бумажные, а потом и
серебряные свои деньги. Я был как в чаду, голова  у  меня  кружилась,  и
когда последние бумажки упорхнули, мне стало так легко,  словно  у  меня
выросли крылья, и я ощутил свободу, какой никогда не знал. Улица,  небо,
дома - все раскрывалось мне в каком-то новом единстве, все, все вызывало
новое чувство обладания и сопричастия; никогда даже в самые пылкие мгно-
вения, не ощущал я так остро, что все это действительно существует,  жи-
вет, и что я живу, и что жизнь окружающего мира и моя жизнь  тождествен-
ны, что это одна и та же великая могучая жизнь,  которой  я  никогда  не
умел радоваться как надлежало и которую постигает только любовь,  объем-
лет только тот, кто отдается.
   Я пережил еще одну, последнюю, тяжелую минуту, когда я, дойдя в упое-
нии счастья до своей двери, вставил ключ в  замочную  скважину  и  предо
мной открылся темный провал моей квартиры. Тут вдруг меня охватил страх,
не вернусь ли я сейчас в свою старую, прежнюю жизнь, если войду в жилище
того, кем я был до сих пор, если лягу в его постель, если  снова  сопри-
коснусь со всем, от чего меня эта ночь так чудесно освободила. Нет, нет,
только не стать снова тем человеком, которым я был, этим вчерашним преж-
ним джентльменом, корректным, бесчувственным,  чуждым  всему  на  свете!
Лучше ринуться во все пучины преступления и зла, но только - в настоящую
жизнь! Я устал, бесконечно устал и все же боялся, что сон поглотил  меня
и своей черной тиной смоет все то горячее, пылкое, живое, что зажгла  во
мне эта ночь. Боялся, что все пережитое окажется мимолетным  и  преходя-
щим, как фантастический сон.
   Но наутро я проснулся бодрый, свежий, с тем же чувством благодарности
и счастья. С тех пор прошло четыре месяца, и былое оцепенение не возвра-
щалось ко мне, я все еще согрет живым теплом. Сладостный угар того  дня,
когда почва моего мира вдруг ушла из-под ног и я низвергся  в  неведомое
и, в стремительном падении, вместе с глубинами собственной  души  постиг
глубину всей жизни, - этот пламень, правда, угас, но я и теперь с каждым
дыханием ощущаю горячее биение своего сердца и радостно встречаю  каждый
новый день. Я знаю, что стал другим человеком, с другими чувствами, дру-
гим восприятием и более ясным сознанием.
   Разумеется, я не смею утверждать,  что  стал  лучше,  чем  был;  знаю
только, что стал счастливее, ибо обрел какой-то смысл в своей опустошен-
ной жизни, смысл, для которого не нахожу другого слова, кроме слова: са-
мое жизнь.
   С тех пор я ни в чем не знаю запрета, так как в моих глазах законы  и
правила моей среды не имеют цены, я не стыжусь ни других, ни самого  се-
бя. Такие слова, как честь, преступление, порок, теперь звучат для  меня
фальшиво и мертво, я не могу без содрогания даже произнести их.
   Я живу, повинуясь той волшебной силе, которую впервые  тогда  ощутил.
Куда она толкает меня, я не спрашиваю: быть может, к новой бездне, к то-
му, что другие называют пороком, или к чему-нибудь величественно  возвы-
шенному. Я этого не знаю и знать не хочу. Ибо я верю, что подлинно живет
лишь тот, кто живет тайной своей судьбы...
   Но никогда - ив этом я убежден - не любил я жизнь столь пылко, и  те-
перь я знаю, что каждый совершает  преступление  (единственное  мыслимое
преступление!), кто равнодушно проходит мимо хоть единого из ее обличий.
С тех пор как я начал понимать самого себя, я понимаю бесконечно  многое
другое: жадный взгляд прохожего, остановившегося перед витриной,  потря-
сает меня, веселые прыжки собаки приводят в восторг. Я стал вдруг на все
обращать внимание, ничто мне не безразлично. Ежедневно, читая газету  (в
которой прежде просматривал только репертуар  театров  и  объявления  об
аукционах), я нахожу множество причин для  волнения;  книги,  казавшиеся
мне скучными, теперь увлекают меня. И что удивительнее  всего:  я  вдруг
научился говорить с людьми не только во время  так  называемой  светской
беседы. Слуга, живущий у меня семь лет, интересует меня, я часто  с  ним
разговариваю; швейцар, мимо которого я обычно проходил  безучастно,  как
мимо подвижного столба, недавно рассказал мне про смерть своей  дочурки,
и это потрясло меня сильнее трагедий Шекспира. И это преображение -  хо-
тя, чтобы не выдать себя, я внешне продолжаю жить в мире добропорядочной
скуки, - кажется, понемногу становится явным. Кое-кто вдруг начал  выка-
зывать по отношению ко мне сердечность, уже трижды на этой неделе ко мне
приставали чужие собаки. И друзья радостно говорят мне, -  как  будто  я
перенес тяжелую болезнь, - что находят меня помолодевшим.
   Помолодевшим? Никто ведь, кроме меня, не знает, что только  теперь  я
действительно начинаю жить. Впрочем, таково ведь общее для всех  заблуж-
дение, каждый думает, что прошлое было только ошибкой и подготовкой, и я
отлично понимаю, что с моей стороны это большая дерзость, взяв  холодное
перо в теплую, живую руку, вывести на бесстрастной  бумаге:  я  подлинно
живу. Но пусть это самообман, - только он осчастливил меня,  согрел  мою
кровь и открыл мне глаза. И если я описываю здесь чудо своего  пробужде-
ния, то ведь я делаю это только для себя, знающего больше, чем могут мне
сказать мои собственные слова. Я не говорил об этом ни с одним  из  моих
друзей; они не догадывались, что я уже был мертвецом, и они  никогда  не
догадаются, что теперь я воскрес. И пусть волею судьбы смерть вторгнется
в мою ожившую жизнь и эти страницы попадут в чужие руки  -  такая  мысль
ничуть меня не страшит и не мучит. Ибо тот, кто  не  изведал  волшебства
таких мгновений, не поймет, - как не понял бы я сам еще полгода тому на-
зад, - что несколько мимолетных, на первый  взгляд  почти  не  связанных
между собой происшествий одного вечера могли каким-то чудом разжечь  уже
угасшую жизнь.
   Перед таким читателем я не стыжусь, потому что он не понимает меня. А
тот, кто постиг всеобъемлющую связь явлений, тот не  судит,  и  гордость
чужда ему. Перед ним я не стыжусь, потому что он понимает меня. Кто  од-
нажды обрел самого себя, тот уже ничего на этом свете утратить не может.
И кто однажды понял человека в себе, тот понимает всех людей.

   ПИСЬМО НЕЗНАКОМКИ

   Когда известный беллетрист Р., после трехдневной поездки для отдыха в
горы, возвратился ранним утром в Вену и, купив на вокзале газету, взгля-
нул на число, он вдруг вспомнил, что сегодня день  его  рождения.  Сорок
первый, - быстро сообразил он, и этот факт не  обрадовал  и  не  огорчил
его. Бегло перелистал он шелестящие страницы газеты, взял такси и поехал
к себе на квартиру. Слуга доложил ему о  приходивших  в  его  отсутствие
двух посетителях, о нескольких вызовах по телефону и принес  на  подносе
накопившуюся почту. Писатель лениво просмотрел  корреспонденцию,  вскрыл
несколько конвертов, заинтересовавшись фамилией отправителя; письмо, на-
писанное незнакомым почерком и показавшееся ему слишком  объемистым,  он
отложил в сторону. Слуга подал чай. Удобно усевшись в кресло, он еще раз
пробежал газету, заглянул в присланные каталоги, потом закурил сигару  и
взялся за отложенное письмо.
   В нем оказалось около тридцати страниц, и написано оно было  незнако-
мым женским почерком, торопливым и  неровным,  -  скорее  рукопись,  чем
письмо. Р. невольно еще раз ощупал конверт, не осталось ли там  сопрово-
дительной записки. Но конверт был пуст, и на нем, так же как и на  самом
письме не было ни имени, ни адреса отправителя. Странно, подумал  он,  и
снова взял в руки письмо. "Тебе, никогда не знавшему меня", - с  удивле-
нием прочел он не то обращение, не то заголовок... К  кому  это  относи-
лось? К нему или к вымышленному герою? Внезапно в нем  проснулось  любо-
пытство. И он начал читать.
   Мой ребенок вчера умер - три дня и три ночи боролась я со смертью  за
маленькую, хрупкую жизнь; сорок часов, пока его  бедное  горячее  тельце
металось в жару, я не отходила от его постели. Я клала лед на его пылаю-
щий лобик, днем и ночью держала в своих руках беспокойные маленькие руч-
ки. На третий день к вечеру силы изменили мне. Глаза закрывались  помимо
моей воли. Три или четыре часа я проспала, сидя на жестком стуле,  а  за
это время смерть унесла его. Теперь он лежит, милый, бедный  мальчик,  в
своей узкой детской кроватке, такой же, каким я увидела его, когда прос-
нулась; только глаза ему закрыли, его умные, темные глазки, сложили руч-
ки на белой рубашке, и четыре свечи горят высоко по четырем  углам  кро-
ватки. Я боюсь взглянуть туда, боюсь тронуться с места, потому что пламя
свечей колеблется и тени пробегают по его личику,  по  сжатым  губам,  и
тогда кажется, что его черты оживают, и я готова  поверить,  что  он  не
умер, что он сейчас проснется и своим звонким голосом скажет мне что-ни-
будь детское, ласковое. Но я знаю, он умер, я не хочу смотреть на  него,
чтобы не испытать сладость надежды и горечь разочарования. Я знаю, знаю,
мой ребенок вчера умер, - теперь у меня на свете только ты, беспечно иг-
рающий жизнью, не подозревающий о моем существовании. Только ты, никогда
не знавший меня и которого я всегда любила.
   Я зажгла пятую, свечу и поставила ее на стол, за которым я тебе пишу.
Я не могу остаться одна с моим умершим ребенком и не кричать о своем го-
ре, а с кем же мне говорить в эту страшную минуту, если не с тобой, ведь
ты и теперь, как всегда, для меня все! Я, может быть, не сумею ясно  го-
ворить с тобой, может быть, ты не поймешь меня - мысли у меня  путаются,
в висках стучит и все тело ломит. Кажется, у меня жар; может быть, я то-
же заболела гриппам, который теперь крадется от дома к дому, и это  было
бы хорошо, потому что тогда я пошла бы за своим ребенком и все сделалось
бы само собой. Иногда у меня темнеет в глазах, я, может быть, не  допишу
даже до конца это письмо, но я соберу все свои  силы,  чтобы  хоть  раз,
только этот единственный раз, поговорить с тобой, мой  любимый,  никогда
не узнававший меня.
   С тобой одним хочу я говорить, впервые сказать тебе все;  ты  узнаешь
всю мою жизнь, принадлежавшую тебе, хотя ты никогда о ней не знал. Но ты
узнаешь мою тайну, только если я умру, - чтобы тебе не пришлось отвечать
мне, - только если лихорадка, которая сейчас бросает меня то в жар, то в
холод, действительно начало конца. Если же мне суждено жить,  я  разорву
это письмо и буду опять молчать, как всегда молчала. Но если ты  держишь
его в руках, то знай, что в нем умершая рассказывает  тебе  свою  жизнь,
свою жизнь, которая была твоей от ее первого  до  ее  последнего  созна-
тельного часа: Не бойся моих слов, - мертвая  не  потребует  ничего,  ни
любви, ни сострадания, ни утешения. Только одного хочу я от  тебя  чтобы
ты поверил всему, что скажет тебе моя рвущаяся к тебе боль. Поверь  все-
му, только об этом одном прошу я тебя: никто не станет лгать в час смер-
ти своего единственного ребенка.
   Я поведаю тебе всю мою жизнь, которая поистине началась  лишь  в  тот
день, когда я тебя узнала. До того дня было что-то  тусклое  и  смутное,
куда моя память никогда уже не заглядывала, какой-то пропыленный,  затя-
нутый паутиной погреб, где жили люди, которых я давно выбросила из серд-
ца. Когда ты появился, мне было тринадцать лет, и я жила в том же  доме,
где ты теперь живешь, в том самом доме,  где  ты  держишь  в  руках  это
письмо - это последнее дыхание моей жизни; я жила на  той  же  лестнице,
как раз напротив дверей твоей квартиры. Ты,  наверное,  уже  не  помнишь
нас, скромную вдову чиновника (она всегда ходила в трауре) и  худенького
подростка, - мы ведь всегда держались в тени, замкнувшись в своем  скуд-
ном мещанском существовании. Ты, может быть, никогда и не слыхал  нашего
имени, потому что на нашей двери не было дощечки и никто никогда не при-
ходил к нам и не спрашивал нас. Да и так  давно  это  было,  пятнадцать,
шестнаддцать лет тому назад, нет, ты, конечно, не помнишь  этого,  люби-
мый; но я - о, я жадно вспоминаю каждую мелочь, я помню, словно это было
сегодня, тот день, тот час, когда я впервые услышала о  тебе,  в  первый
раз увидела тебя, и как мне не помнить, если  тогда  для  меня  открылся
мир! Позволь, любимый, рассказать тебе все, с самого начала, подари  мне
четверть часа и выслушай терпеливо ту, что с  таким  долготерпением  всю
жизнь любила тебя.
   Прежде чем ты переехал в наш  дом,  за  твоей  дверью  жили  отврати-
тельные, злые, сварливые люди. Хотя они сами были бедны, они  ненавидели
бедность своих соседей, ненавидели нас, потому что мы  не  хотели  иметь
ничего общего с ними. Глава семьи был пьяница и колотил  свою  жену;  мы
часто просыпались среди ночи от грохота падающих стульев и разбитых  та-
релок; раз она выбежала, вся в крови, простоволосая, на лестницу; пьяный
с криком преследовал ее, но из других квартир выскочили жильцы и пригро-
зили ему полицией. Мать с самого начала избегала всякого общения с  этой
четой и запретила мне разговаривать с их детьми, а они мстили мне за это
при каждом удобном случае. На улице они кричали мне вслед всякие  гадос-
ти, а однажды так закидали меня снежками, что у меня  кровь  потекла  по
лицу. Весь дом единодушно ненавидел этих людей, и,  когда  вдруг  что-то
случилось, - кажется, муж попал в тюрьму за кражу и они со своим скарбом
должны были выехать, - мы все облегченно вздохнули. Два-три дня на воро-
тах висело объявление о сдаче в наем, потом его сняли, и через домоупра-
вителя быстро разнеслась весть, что  квартиру  снял  какой-то  писатель,
одинокий, солидный господин. Тогда я в первый раз услыхала твое имя.
   Еще через два-три дня пришли маляры, штукатуры, плотники, обойщики  и
принялись очищать квартиру от грязи, оставленной ее прежними  обитателя-
ми. Они стучали молотками, мыли, выметали, скребли, но мать только радо-
валась и говорила, что наконец-то кончились безобразия у  соседей.  Тебя
самого мне во время переезда еще не пришлось увидеть, за всеми  работами
присматривал твой слуга, этот невысокий, степенный, седовласый  камерди-
нер, смотревший на всех сверху вниз и распоряжавшийся деловито и без шу-
ма. Он сильно импонировал нам всем, во-первых, потому, что камердинер  у
нас, на окраине, был редкостным явлением, и еще потому, что он  держался
со всеми необычайно вежливо, не становясь в то же время на равную ногу с
простыми слугами и не вступая с ними в дружеские разговоры. Моей  матери
он с первого же дня стал кланяться почтительно, как  даме,  и  даже  кот
мне, девчонке, относился приветливо и серьезно. Твое имя  он  произносил
всегда с каким-то особенным уважением, почти благоговейно, и сразу  было
видно, что это не просто обычная преданность слуги своему  господину.  И
как я потом любила за это славного старого Иоганна,  хотя  и  завидовала
ему, что он всегда может быть подле тебя и служить тебе!
   Я потому рассказываю тебе все это, любимый, все эти до смешного  мел-
кие пустяки, чтобы ты понял, каким образом ты мог с самого начала приоб-
рести такую власть над робким, запутанным ребенком, каким  была  я.  Еще
раньше чем ты вошел в мою жизнь, вокруг тебя уже создался какой-то нимб,
ореол богатства, необычайности и тайны; все мы, в нашем маленьком домике
на окраине, нетерпеливо ждали твоего приезда. Ты ведь знаешь, как  любо-
пытны люди, живущие в маленьком, тесном мирке. И как разгорелось мое лю-
бопытство к тебе, когда однажды, возвращаясь из школы, я  увидела  перед
домом фургон с мебелью! Большую часть тяжелых вещей носильщики уже  под-
няли наверх и теперь переносили отдельные, более мелкие предметы; я  ос-
тановилась у двери, чтобы все это видеть, потому что все твои вещи чрез-
вычайно изумляли меня - я таких никогда не видала:  тут  были  индийские
божки, итальянские статуи, огромные, удивительно яркие картины, и, нако-
нец, появились книги в таком количестве и такие красивые, что  я  глазам
своим не верила. Их складывали столбиками у двери, там слуга принимал их
и каждую заботливо обмахивал метелкой. Сгорая от любопытства, бродила  я
вокруг все растущей груды; слуга не отгонял меня, но и не поощрял,  поэ-
тому я не посмела прикоснуться ни к одной книге, хотя мне очень хотелось
потрогать мягкую кожу на переплетах. Я только робко рассматривала  сбоку
заголовки - тут были французские, английские книги, а некоторые  на  со-
вершенно непонятных языках. Я часами могла бы любоваться  ими,  но  мать
позвала меня в дом.
   И вот, еще не зная тебя, я весь вечер думала о тебе. У меня самой был
только десяток дешевых книжек в истрепанных бумажных переплетах, которые
я все очень любила  и  постоянно  перечитывала.  Меня  страшно  занимала
мысль, каким же должен быть человек, который прочел  столько  прекрасных
книг, знает столько языков, который так богат и в то же время так  обра-
зован. Мне казалось, что таким  ученым  может  быть  только  какоенибудь
сверхъестественное существо. Я пыталась мысленно нарисовать  твой  порт-
рет; я воображала тебя стариком, в очках и с длинной белой бородой,  по-
хожим на нашего учителя географии, только  гораздо  добрее,  красивее  и
мягче. Не знаю почему, но даже когда ты еще представлялся мне  стариком,
я уже была уверена, что ты должен быть красив. Тогда, в ту ночь, еще  не
зная тебя, я в первый раз видела тебя во сне.
   На следующий день ты переехал, но сколько я ни подглядывала,  мне  не
удалось посмотреть на тебя, и это еще больше возбудило мое  любопытство.
Наконец, на третий день, я увидела тебя, и как же я была поражена, когда
ты оказался совсем другим, ничуть не похожим на образ  "боженьки",  соз-
данный моим детским воображением. Я грезила о добродушном старце  в  оч-
ках, и вот явился ты - ты, точно такой, как сегодня, ты, не  меняющийся,
на ком годы не оставляют следов! На тебе был восхитительный светлокорич-
невый спортивный костюм, и ты своей удивительно легкой, юношеской поход-
кой, прыгая через две ступеньки, поднимался по лестнице. Шляпу ты держал
в руке" и я с неописуемым изумлением увидела твое юное оживленное лицо и
светлые волосы. Уверяю тебя - я прямо испугалась, до того меня потрясло,
что ты такой молодой, красивый, такой стройный и  изящный.  И  разве  не
странно: в этот первый миг я сразу ясно ощутила то, что и  меня  и  всех
других всегда поражало в тебе, - твою двойственность: ты - пылкий,  лег-
комысленный, увлекающийся игрой и приключениями юноша и в то же время  в
своем творчестве неумолимо строгий, верный долгу, бесконечно  начитанный
и образованный человек. Я безотчетно поняла, как понимали  все,  что  ты
живешь двойной жизнью: своей яркой,  пестрой  стороной  она  обращена  к
внешнему миру, а другую, темную, знаешь только ты один; это  глубочайшее
раздвоение, эту тайну твоего бытия я, тринадцатилетняя девочка,  заворо-
женная тобой, ощутила с первого взгляда.
   Понимаешь ли ты теперь любимый, каким чудом, какой заманчивой  загад-
кой стал для меня, полуребенка! Человек, перед которым преклонялись, по-
тому что он писал книги, потому что он был знаменит в чуждом мне большом
мире, вдруг оказался молодым, юношески веселым двадцатипятилетним  щего-
лем! Нужно ли говорить о том, что с этого дня в нашем доме, во всем моем
скудном детском мирке меня ничто больше не занимало, кроме тебя,  что  я
со всей настойчивостью, со всем цепким упорством тринадцатилетней девоч-
ки думала только о тебе, о твоей жизни. Я  изучала  тебя,  изучала  твои
привычки, приходивших к тебе людей, и все это не только не утоляло моего
любопытства, но еще усиливало его, потому что двойственность твоя отчет-
ливо отражалась в разнородности твоих посетителей. Приходили молодые лю-
ди, твои приятели, с которыми ты смеялся и шутил;  приходили  оборванные
студенты; а то подъезжали на автомобилях дамы; однажды  явился  директор
оперного театра, знаменитый дирижер, которого я только издали  видела  с
дирижерской палочкой в руках; бывали молоденькие девушки, еще ходившие в
коммерческую школу, которые  смущались  и  спешили  поскорее  юркнуть  в
дверь, - вообще много, очень много женщин. Я особенно над этим не  заду-
мывалась, даже после того, как однажды утром, отправляясь в школу,  уви-
дела уходившую от тебя даму под густой вуалью. Мне ведь было только три-
надцать лет, и я не знала, что страстное любопытство, с которым я подка-
рауливала и подстерегала тебя, уже означало любовь.
   Но я знаю, любимый, совершенно точно день и час, когда я всей душой и
навек отдалась тебе. Возвратившись с прогулки и  моя  школьная  подруга,
болтая, стояли у подъезда, В это время подъехал автомобиль, и  не  успел
он остановиться, как ты, со свойственной тебе быстротой и гибкостью дви-
жений, которые и сейчас еще пленяют меня, соскочил с подножки.  Невольно
я бросилась к двери чтобы открыть ее для тебя, и мы чуть не столкнулись.
Ты взглянул на меня теплым мягким,  обволакивающим  взглядом  и  ласково
улыбнулся мне - да, именно ласково улыбнулся мне и негромко сказал  дру-
жеским тоном: "Большое спасибо, фрейлейн".
   Вот и все, любимый; но с той самой минуты, как я почувствовала на се-
бе твой мягкий, ласковый взгляд, я была твоя. Позже, и даже очень скоро,
я узнала, что ты даришь этот обнимающий, зовущий, обволакивающий и в  то
же время раздевающий взгляд, взгляд прирожденного  соблазнителя,  каждой
женщине, которая проходит мимо тебя, каждой продавщице в  лавке,  каждой
горничной, которая открывает тебе дверь, - узнала, что  этот  взгляд  не
зависит от твоей воли и не выражает никаких чувств, а лишь неизменно сам
собой становится теплым и ласковым, когда ты обращаешь его на женщин. Но
я, тринадцатилетний ребенок, этого не подозревала, -  меня  точно  огнем
опалило. Я думала, что эта ласка только для меня, для меня  одной,  и  в
этот миг во мне, подростке, проснулась женщина, и она навек стала твоей.
   - Кто это? - спросила меня подруга. Я не могла ей сразу  ответить.  Я
не могла заставить себя произнести твое имя: в этот миг  оно  уже  стало
для меня священным, стало моей тайной. - Просто один из  жильцов  нашего
дома, - неловко пробормотала я. - Почему же ты так покраснела? - с детс-
кой жестокостью злорадно засмеялась подруга. И потому что она, издеваясь
надо мной, коснулась моей тайны, кровь еще горячее прилила к моим щекам.
От смущения я ответила грубостью и крикнула: - Дура набитая! - Я  готова
была ее задушить, но она захохотала еще громче и  насмешливее;  наконец,
слезы бессильного гнева выступили у меня на глазах. Я повернулась к  ней
спиной и убежала наверх.
   С этого мгновения я полюбила тебя. Я знаю, женщины часто говорили те-
бе, своему баловню, эти слова. Но поверь мне, никто не любил тебя с  та-
кой рабской преданностью, с таким самоотвержением, как то существо,  ко-
торым я была и которым навсегда осталась для тебя, потому что  ничто  на
свете не может сравниться с потаенной любовью ребенка, такой  непритяза-
тельной, беззаветной, такой покорной, настороженной и пылкой, какой  ни-
когда не бывает требовательная и - пусть бессознательно  -  домогающаяся
взаимности любовь взрослой женщины. Только одинокие дети  могут  всецело
затаить в себе свою страсть, другие выбалтывают свое  чувство  подругам,
притупляют его признаниями, - они часто слышали и читали о любви и  зна-
ют, что она неизбежный удел всех людей. Они тешатся  ею,  как  игрушкой,
хвастают ею, как мальчишки своей первой выкуренной папиросой. Но я  -  у
меня не было никого, кому бы я могла довериться, никто не наставлял и не
предостерегал меня, я была неопытна и наивна; я ринулась в свою  судьбу,
как в пропасть. Все, что во мне бродило,  все,  что  зрело,  я  поверяла
только тебе, только образу моих грез; отец мой давно умер, от матери,  с
ее постоянной озабоченностью бедной вдовы, живущей на пенсию, я была да-
лека, легкомысленные школьные подруги отталкивали меня, потому  что  они
беспечно играли тем, что было для меня высшей страстью, - и все то,  что
обычно дробится и расщепляется в душе, все свои подавляемые, но нетерпе-
ливо пробивающиеся чувства устремились к тебе. Ты был  для  меня  -  как
объяснить тебе? - любое сравнение, взятое в отдельности, слишком узко  -
ты был именно всем для меня, всей моей жизнью. Все существовало лишь по-
стольку, поскольку имело отношение к тебе, все в моей жизни лишь  в  том
случае приобретало смысл, если было связано с тобой. Ты изменил всю  мою
жизнь. До тех пор равнодушная и  посредственная  ученица,  я  неожиданно
стала первой в классе; я читала сотни книг, читала до глубокой ночи, по-
тому что знала, что ты любишь книги; к удивлению матери, я вдруг  начала
с неистовым усердием упражняться в игре на рояле, так как  предполагала,
что ты любишь музыку. Я чистила и чинила свои платья, чтобы не попасться
тебе на глаза неряшливо одетой, и я ужасно страдала  от  четырехугольной
заплатки на моем школьном переднике, перешитом из старого платья матери.
Я боялась, что ты заметишь эту заплатку и станешь меня презирать, поэто-
му, взбегая по лестнице, я всегда прижимала к левому боку сумку с книга-
ми и тряслась от страха, как бы ты все-таки не увидел этого  изъяна.  Но
как смешон был мой страх - ведь ты никогда, почти  никогда  на  меня  не
смотрел!
   И все же: я весь день только и делала, что ждала  тебя,  подглядывала
за тобою. В нашей двери был круглый, в медной оправе, глазок, сквозь ко-
торый можно было видеть твою дверь. Это отверстие - нет, не смейся,  лю-
бимый, даже теперь, даже теперь я не стыжусь проведенных возле него  ча-
сов! - было моим окном в мир; там, в ледяной прихожей, боясь, как бы  не
догадалась мать, я просиживала в засаде, с книгой в руках, целые вечера.
Я была словно натянутая струна, начинавшая дрожать при  твоем  приближе-
нии. Я никогда не оставляла тебя; неотступно,  с  напряженным  вниманием
следила за тобой, но для тебя это было так же незаметно, как  напряжение
пружины часов, которые ты носишь в кармане и которые во мраке  терпеливо
отсчитывают и отмеряют твои дни и сопровождают тебя на твоих путях  нес-
лышным биением сердца, а мы лишь в одну из миллионов  отстукиваемых  ими
секунд бросаешь на них беглый взгляд. Я знала о тебе все, знала все твои
привычки, все твои галстуки, все костюмы; я знала и скоро научилась раз-
личать всех твоих знакомых, я делила их на тех, кто мне нравился,  и  на
тех, кого ненавидела; с тринадцати до шестнадцати лет я жила только  то-
бой. Ах, сколько я делала глупостей! Я целовала ручку двери,  к  которой
прикасалась твоя рука, я подобрала окурок  сигары,  который  ты  бросил,
прежде чем войти к себе, и он был для меня священен, потому что  к  нему
прикасались твои губы. По вечерам я сотни раз под каким-нибудь предлогом
выбегала на улицу, чтобы посмотреть, в какой комнате горит у тебя  свет,
и сильнее ощутить твое незримое присутствие. А во время твоих отлучек, -
у меня сердце сжималось от страха каждый раз, когда  я  видела  славного
Иоганна спускающимся вниз с твоим желтым чемоданом, - моя жизнь на  дол-
гие недели замирала и теряла всякий  смысл.  Угрюмая,  скучающая,  злая,
слонялась я по дому, в вечном страхе, как бы мать  по  моим  заплаканным
глазам не заметила моего отчаяния.
   Я знаю: все, что я тебе рассказываю, -  смешные  ребячливые  выходки.
Мне следовало бы стыдиться их, но я не стыжусь, потому что  никогда  моя
любовь к тебе не была чище и пламеннее, чем в то далекое  время  детских
восторгов. Целыми часами, целыми днями могла бы я рассказывать тебе, как
я тогда жила тобой, почти не знавшим моего лица, потому что при встречах
на лестнице я, страшась твоего обжигающего взгляда,  опускала  голову  и
мчалась мимо, словно человек, бросающийся в воду, чтобы спастись от  ог-
ня. Целыми часами, целыми днями могла бы я рассказывать тебе о тех давно
забытых тобой годах, могла бы развернуть перед  тобой  полный  календарь
твоей жизни; но я не хочу докучать тебе, не хочу тебя мучить.  Я  только
еще расскажу тебе о самом радостном событии моего детства, и, прошу  те-
бя, не смейся надо мной, потому что как оно ни ничтожно - для меня,  ре-
бенка, это было бесконечным счастьем. Случилось это, вероятное  один  из
воскресных дней; ты был в отъезде, и твой слуга втаскивал через открытую
дверь квартиры только что выколоченные им тяжелые  ковры.  Старику  было
трудно, и я, внезапно расхрабрившись, подошла к нему и спросила, не могу
ли я ему помочь? Он удивился, но не отверг мою помощь, и таким образом я
увидела - если бы только я могла выразить, с каким  почтением,  с  каким
благоговейным трепетом! - увидела внутренность твоей квартиры, твой мир,
твой письменный стол, за которым ты работал, на нем цветы в синей  хрус-
тальной вазе, твои шкафы, картины, книги. Я успела лишь бросить украдкой
беглый взгляд на твою жизнь, потому что верный Иоганн, конечно, не  поз-
волил бы мне присмотреться ближе, но этим одним-единственным взглядом  я
впитала в себя всю атмосферу твоей квартиры, и это  дало  обильную  пищу
моим бесконечным грезам о тебе во сне и наяву.
   Это событие, этот краткий миг был счастливейшим в моем детстве. Я хо-
тела рассказать тебе о нем для того, чтобы ты, не знающий меня,  наконец
почувствовал, как человеческая жизнь горела и  сгорала  подле  тебя.  Об
этом событии я хотела рассказать тебе и еще о другом, ужаснейшем,  кото-
рое, увы, последовало очень скоро за первым. Как я тебе уже говорила,  я
ради тебя забыла обо всем, не замечала матери и ни на кого и ни  на  что
не обращала внимания. Я проглядела, что один пожилой господин, купец  из
Инсбрука, дальний свойственник матери, начал часто бывать и засиживаться
у нас; я даже радовалась этому, потому что он иногда водил маму в  театр
и я, оставшись одна, могла без помехи думать о тебе, подстерегать  тебя,
а это было моим высшим, моим единственным счастьем. И вот однажды мать с
некоторой торжественностью позвала меня в свою комнату и сказала, что ей
нужно серьезно поговорить со мной. Я побледнела, у меня сильно  забилось
сердце, - уже не возникло ли у нее подозрение, не догадалась  ли  она  о
чем-нибудь? Моя первая мысль была о тебе, о тайне,  связывавшей  меня  с
миром. Но мать сама казалась смущенной; она нежно поцеловала меня  (чего
никогда не делала) раз и другой, посадила меня рядом с собой на диван  и
начала, запинаясь и краснея,  рассказывать,  что  ее  родственник-вдовец
сделал ей предложение и что она, главным образом ради меня,  решила  его
принять. Еще горячей забилось у меня сердце, - только одной мыслью  отк-
ликнулась я на слова матери, мыслью о  тебе.  -  Но  мы  ведь  останемся
здесь? - с трудом промолвила я. - Нет, мы переедем в Инсбрук, там у Фер-
динанда прекрасная вилла. - Больше я ничего не слыхала. У меня потемнело
в глазах. Потом я узнала, что была в обмороке. Я слышала, как мать впол-
голоса рассказывала ожидавшему за дверью отчиму, что я вдруг отшатнулась
и, вскинув руки, рухнула на пол. Не могу тебе описать, что происходило в
ближайшие дни, как я, беспомощный ребенок,  боролась  против  всесильной
воли взрослых. Даже сейчас, когда я пишу об этом, у меня дрожит рука.  Я
не могла выдать свою тайну, поэтому мое  сопротивление  казалось  просто
строптивостью, злобным упрямством. Никто больше со мной не  заговаривал,
все делалось за моей спиной. Для подготовки к переезду пользовались теми
часами, когда я была в школе; каждый день, вернувшись домой,  я  видела,
что еще одна вещь продана или увезена. На моих глазах  разрушалась  наша
квартира, а с нею и моя жизнь, и однажды, придя из школы, я узнала,  что
у нас побывали упаковщики мебели и все вынесли. В пустых комнатах стояли
приготовленные к отправке сундуки и две складные койки -  для  матери  и
для меня: здесь мы должны были провести еще одну ночь, последнюю, а  ут-
ром - уехать в Инсбрук.
   В этот последний день я с полной ясностью поняла, что  не  могу  жить
вдали от тебя. В тебе одном я видела свое спасение. Что я тогда думала и
могла ли вообще в эти часы отчаяния разумно рассуждать, этого я  никогда
не узнаю, но вдруг - мать куда-то отлучилась - я вскочила и как была,  в
школьном платьице, пошла к тебе. Нет, я не шла, какая-то неодолимая сила
толкала меня к твоей двери; я вся дрожала и с трудом передвигала  одере-
веневшие ноги. Я была готова - я и сама не знала точно, чего я хотела  -
упасть к твоим ногам, молить тебя оставить меня у себя как служанку, как
рабыню! Боюсь, что ты посмеешься над одержимостью  пятнадцатилетней  де-
вочки; но, любимый, ты не стал бы смеяться, если бы знал, как  я  стояла
тогда на холодной площадке, скованная страхом, и все же, подчиняясь  ка-
кой-то неведомой силе, заставила мою дрожащую руку, словно отрывая ее от
тела, подняться и после короткой жестокой борьбы,  продолжавшейся  целую
вечность, нажать, пальцем кнопку звонка. Я по  сей  день  слышу  резкий,
пронзительный звон и сменившую его тишину, когда вся кровь во мне засты-
ла, когда сердце мое перестало биться и только прислушивалась, не  идешь
ли ты.
   Но ты не вышел. Не вышел никто. Очевидно, тебя не было дома, а Иоганн
тоже ушел за какими-нибудь покупками. И вот  я  побрела,  унося  в  ушах
мертвый отзвук звонка, назад в нашу разоренную, опустошенную квартиру  и
в изнеможении упала на какой-то тюк. От пройденных мною четырех шагов  я
устала больше, чем если бы несколько часов ходила  по  глубокому  снегу.
Но, невзирая ни на что, во мне ярче и ярче разгоралась решимость увидеть
тебя, поговорить с тобой, прежде чем меня увезут. Клянусь  тебе,  ничего
другого у меня и в мыслях не было, я еще ни о чем не знала именно  пото-
му, что ни о чем, кроме тебя, не думала; я хотела только  увидеть  тебя,
еще раз увидеть, почувствовать твою близость. Всю ночь, всю эту  долгую,
ужасную ночь я прождала тебя, любимый. Как только мать легла в постель и
заснула, я проскользнула в прихожую и стала прислушиваться, не идешь  ли
ты. Я прождала всю ночь, всю ледяную январскую ночь. Я устала, все  тело
ломило, и не было даже стула, чтобы присесть; тогда я легла прямо на хо-
лодный пол, где сильно дуло из-под двери. В одном лишь тоненьком  платье
лежала я на жестком голом полу - я даже не завернулась в одеяло, я  боя-
лась, что, согревшись, усну и не услышу твоих шагов. Мне было больно,  я
судорожно поджимала ноги, руки тряслись; приходилось то я дело вставать,
чтобы хоть немного согреться, там холодно было в этом ужасном темном уг-
лу. Но я все ждала, ждала тебя, как свою судьбу.
   Наконец, - вероятно, было уже около двух или трех часов, - я  услыша-
ла, как хлопнула внизу входная дверь, и затем на лестнице раздались  ша-
ги. В - тот же миг я перестала ощущать холод, меня обдало жаром,  я  ти-
хонько отворила дверь, готовая броситься к тебе навстречу, упасть к тво-
им ногам... Ах, я даже не знаю, что бы я, глупое  дитя,  сделала  тогда.
Шаги приблизились, показался огонек свечи. Дрожа, держалась я  за  ручку
двери. Ты это или кто-нибудь другой?
   Да, это был ты, любимый, но ты был не один. Я услышала нервный  приг-
лушенный смех, шуршанье шелкового платья и твой тихий голос - ты возвра-
щался домой с какой-то женщиной...
   Как я пережила ту ночь, не знаю. Утром, в восемь часов, меня увезли в
Инсбрук; у меня больше не было сил сопротивляться.
   Мой ребенок вчера ночью умер - теперь я буду  опять  одна,  если  мне
суждено еще жить. Завтра придут чужие, одетые в черное, развязные  люди,
принесут с собой гроб, положат в него моего  ребенка,  мое  бедное,  мое
единственное дитя. Может быть, придут друзья и принесут  венки,  но  что
значит цветы возле гроба? Меня станут  утешать,  говорить  мне  какие-то
слова, слова, слова; но чем это мне поможет? Я знаю, что все равно оста-
нусь опять одна. А ведь нет ничего более ужасного, чем одиночество среди
людей. Я узнала это тогда, в те  бесконечные  два  года,  проведенные  в
Инсбруке, от шестнадцати до восемнадцати лет, когда я, словно  пленница,
словно отверженная жила в своей семье. Отчим, человек  очень  спокойный,
скупой на слова, хорошо относился ко мне; мать, словно  стараясь  загла-
дить какую-то нечаянную вину передо мной, исполняла все мои желания; мо-
лодые люди домогались моего расположения, но я отталкивала  всех  с  ка-
ким-то страстным упорством. Я не хотела быть счастливой, не хотела  быть
довольной - вдали от тебя. Я нарочно замыкалась в мрачном мире самоистя-
зания и одиночества. Новых платьев, которые мне покупали, я не надевала;
я отказывалась посещать концерты и театры, принимать участие в пикниках.
Я почти не выходила из дому - поверишь ли ты, любимый, что я  едва  знаю
десяток улиц этого маленького городка, где прожила целых два года? Я го-
ревала и хотела горевать, я опьяняла себя каждой каплей горечи,  которой
могла усугубить мое неутешное горе - не видеть тебя. И кроме того, я  не
хотела, чтобы меня отвлекали от моей страсти, хотела жить только  тобой.
Я сидела дома одна, целыми днями ничего не делала и только думала о тебе
снова и снова перебирая тысячу мелких воспоминаний о тебе, каждую встре-
чу, каждое ожидание; я как на сцене разыгрывала в своем воображении  все
эти мелкие малозначащие случаи. И оттого, что я без конца повторяла  ми-
нувшие мгновения, все мое детство с такой яркостью запечатлелось в  моей
памяти и все испытанное мной в те далекие годы я ощущаю так ясно и горя-
чо, как если бы это только вчера волновало мне кровь.
   Только тобой жила я в то время. Я покупала все твои книги; когда твое
имя упоминалось в газете, это было для меня праздником. Поверишь ли  ты,
я знаю наизусть все твои книги, так часто я их перечитывала. Если бы ме-
ня разбудили ночью и прочли мне наугад выхваченную строку,  я  могла  бы
еще теперь, через тринадцать лет, продолжить ее без запинки; каждое твое
слово было для меня как евангелие, как  молитва.  Весь  мир  существовал
только в его связи с тобой; я читала в венских газетах  о  концертах,  о
премьерах с одной лишь мыслью, какие из них могут привлечь тебя, а когда
наступал вечер, я издали сопровождала тебя: вот ты входишь  в  зал,  вот
садишься на свое место. Тысячи раз представляла я себе это,  потому  что
один-единственный раз видела тебя в концерте.
   Но к чему рассказывать обо всем  этом,  об  исступленном,  трагически
бесцельном самоистязании одинокого ребенка, зачем это рассказывать тому,
кто никогда ни о чем не подозревал, никогда ни  о  чем  не  догадывался?
Впрочем, была ли я тогда еще ребенком? Мне исполнилось  семнадцать,  во-
семнадцать лет, - на меня начали оглядываться на улице молодые люди,  но
это только сердило меня. Любовь, или только игра в любовь к  комунибудь,
кроме тебя, была для меня немыслима, невозможна, одно  уж  поползновение
на это я сочла бы за измену. Моя страсть к тебе  оставалась  неизменной,
но с окончанием детства, с пробуждением чувств она стала  более  пламен-
ной, более женственной и земной. И то, чего не понимала  девочка,  кото-
рая, повинуясь безотчетному порыву, позвонила у твоей двери,  стало  те-
перь моей единственной мыслью: подарить себя, отдаться тебе.
   Окружающие считали меня робкой, называли дикаркой, ибо я, стиснув зу-
бы, хранила свою тайну. Но во мне зрела железная решимость. Все мои мыс-
ли и стремления были направлены на одно: назад в Вену, назад к тебе. И я
добилась своего, каким бессмысленным и непонятным ни казалось  всем  мое
поведение. Отчим был состоятельный человек и смотрел на меня как на свою
дочь. Но я с ожесточением настаивала на том, что хочу сама  зарабатывать
на жизнь, и, наконец мне удалось уехать в  Вену  и  поступить  к  одному
родственнику в его магазин готового платья.
   Нужно ли говорить тебе, куда лежал мой первый путь, когда в  туманный
осенний вечер - наконец-то, наконец! - я очутилась в Вене? Оставив чемо-
дан на вокзале, я вскочила в трамвай, - мне  казалось,  что  он  ползет,
каждая остановка выводила меня из себя, - и бросилась к  нашему  старому
дому. В твоих окнах был свет, сердце пело у меня в  груди.  Лишь  теперь
ожил для меня город, встретивший меня так холодно и оглушивший  бессмыс-
ленным шумом, лишь теперь ожила я сама, ощущая твою близость, тебя,  мою
немеркнущую мечту. Я ведь не сознавала, что равно чужда тебе  вдали,  за
горами, долами и реками, и теперь, когда только тонкое освещенное стекло
в твоем окне отделяло тебя от моего сияющего взгляда.  Я  все  стояла  и
смотрела вверх; там был свет, родной дом, ты, весь мой мир. Два  года  я
мечтала об этом часе, и вот он был мне дарован. Я простояла  под  твоими
окнами весь долгий, теплый, мглистый вечер, пока не  погас  свет.  Тогда
лишь отправилась я искать свое новое жилье.
   Каждый вечер простаивала я так под твоими окнами. До шести я была за-
нята в магазине, занята тяжелой, изнурительной работой; но я  радовалась
этой беспокойной суете, потому что она отвлекала  меня  от  мучительного
беспокойства во мне самой. И как только железные ставни с грохотом опус-
кались за мной, я бежала к твоему дому. Увидеть тебя, встретиться с  то-
бой было моим единственным желанием;  еще  хоть  раз,  издали,  охватить
взглядом твое лицо! Прошло около недели, и, наконец, я  встретила  тебя,
встретила нечаянно, когда никак этого не ожидала. Я стояла перед домом и
смотрела на твои окна, и в эту минуту ты пересек улицу. И вдруг я  опять
стала тринадцатилетним ребенком - я почувствовала, как кровь  прихлынула
к моим щекам, и невольно, вопреки страстному  желанию  ощутить  на  себе
твой взгляд, я опустила голову и стрелой промчалась мимо тебя.  Потом  я
устыдилась этого малодушного бегства, - я ведь была уже не  школьница  и
хорошо понимала, чего хочу: я искала встречи с тобой, я  хотела,  чтобы,
после долгих сумеречных лет тоски по тебе, ты меня узнал, хотела,  чтобы
ты заметил меня, полюбил.
   Но ты долго не замечал меня, хотя я каждый вечер, невзирая на  метель
и резкий, пронизывающий венский ветер, простаивала на твоей улице. Иног-
да я целыми часами ждала напрасно, иногда ты выходил, наконец, из дому в
сопровождении приятелей, и два раза я видела тебя с женщинами; и  тут  я
почувствовала, что я уже не девочка, угадала какую-то новизну,  перемену
в моей любви к тебе по внезапной острой боли,  разрывающей  мне  сердце,
стоило мне увидеть чужую женщину, так уверенно идущей рука об руку с то-
бой. Это не было неожиданностью для меня: я ведь с малых лет знала,  что
у тебя постоянно бывают женщины, но теперь это причиняло мне  физическую
боль, и я с завистливой неприязнью смотрела  на  эту  очевидную,  тесную
близость с другой. Однажды, - по-детски упрямая и гордая, какой  я  была
и, может быть, осталась до сих пор, - я возмутилась и не пошла к  твоему
дому; но каким ужасно пустым показался мне этот вечер! На другой день  я
опять смиренно стояла перед твоими окнами, стояла и ждала, как я просто-
яла весь свой век перед твоей закрытой для меня жизнью.
   И, наконец, настал вечер, когда ты заметил меня. Я  уже  издали  тебя
увидела и напрягла всю свою волю, чтобы не уклониться от встречи  с  то-
бой. Случайно на улице как раз разгружали какую-то подводу, и тебе приш-
лось пройти вплотную мимо меня. Ты рассеянно взглянул на меня, но в  тот
же миг, как только ты почувствовал пристальность моего взгляда, в  твоих
глазах появилось уже знакомое мне выражение - о, как  страшно  мне  было
вспомнить об этом! - тот предназначенный женщинам взгляд, нежный,  обво-
лакивающий и в то же время раздевающий, тот объемлющий  и  уже  властный
взгляд, который когда-то превратил меня, ребенка, в любящую женщину. Се-
кунду-другую этот взгляд приковывал меня - я не могла и не хотела отвес-
ти глаза, - и вот ты прошел уже мимо. У меня неистово билось сердце; не-
вольно я замедлила шаги и, уступая непреодолимому  любопытству,  огляну-
лась; ты остановился и смотрел мне вслед. И по вниманию  и  интересу,  с
каким ты меня разглядывал, я сразу поняла, что ты меня не узнал.
   Ты не узнал меня ни тогда, ни после; ты никогда не узнавал меня.  Как
передать тебе, любимый, все разочарование той минуты? Ведь тогда в  пер-
вый раз я испытала то, на что обрекла меня судьба, - быть неузнанной то-
бой всю жизнь, до самой смерти. Как передать тебе мое разочарование! Ви-
дишь ли, в те два года жизни в Инсбруке, когда я неустанно думала о тебе
и только и делала что мечтала о нашей будущей встрече в Вене, я,  смотря
по настроению, рисовала себе самые печальные  картины  наряду  с  самыми
упоительными. Все было пережито в воображении; в мрачные минуты я  пред-
видела, что ты оттолкнешь меня, с презрением отвернешься от меня, потому
что я слишком ничтожна, некрасива, навязчива. Я мысленно  вытерпела  все
муки, причиненные твоей неприязнью, холодностью, равнодушием, но даже  в
минуты отчаяния, когда я особенно остро сознавала себя недостойной твоей
любви, я и мысли не допускала о самом страшном, убийственном: что ты во-
обще не заметил моего существования. Теперь-то я понимаю, - о, ты научил
меня понимать! - как изменчиво для мужчины лицо  девушки,  женщины,  ибо
чаще всего оно лишь зеркало, отражающее то страсть, то детскую  прихоть,
то душевное утомление, и расплывается, исчезает из памяти так же  легко,
как отражение в зеркале; поэтому мужчине трудно узнать женщину, если го-
ды изменили на ее лице игру света и тени, если одежда  создала  для  нее
новую рамку. Поистине мудр только тот, кто покорился своей судьбе. Но  я
была еще очень молода, и твоя забывчивость  казалась  мне  непостижимой,
тем более что, непрестанно думая о тебе, я обольщала себя мыслью, что  и
ты часто вспоминаешь обо мне и ждешь меня; как могла бы  я  жить,  зная,
что я для тебя ничто, что даже мимолетное воспоминание обо  мне  никогда
не тревожит тебя! И это пробуждение к действительности под твоим  взгля-
дом, показавшим мне, что ничто не напомнило тебе обо мне, что ни единая,
даже тончайшая, нить воспоминания не протянута от твоей жизни к моей,  -
было первым жестоким ударом, первым предчувствием моей судьбы.
   Ты не узнал меня в тот раз. И когда через два дня при  новой  встрече
ты взглянул на меня почти как на знакомую, ты опять узнал во мне не  ту,
которая любила тебя, а только  хорошенькую  восемнадцатилетнюю  девушку,
встретившуюся тебе на том же месте два дня назад. Ты посмотрел  на  меня
удивленно и приветливо, и легкая улыбка играла на твоих губах. Ты  опять
прошел мимо меня и, как в тот раз, тотчас же замедлил шаг, - я  дрожала,
я блаженствовала, я молилась о том, чтобы ты заговорил со мной. Я  поня-
ла, что впервые я для тебя живое существо; я тоже пошла тише, я не бежа-
ла от тебя. И вдруг я почувствовала, что ты идешь за мной: не  оглядыва-
ясь, я уже знала, что сейчас услышу твой любимый голос и ты впервые  об-
ратишься ко мне. Я вся оцепенела от ожидания, и сердце  так  колотилось,
что мне чуть не пришлось остановиться, но ты уже догнал меня. Ты загово-
рил со мной с твоей обычной легкостью и веселостью, словно мы были  ста-
рые знакомые, - ах, ты ведь ничего не знал, ты никогда не  знал  о  моей
жизни! - с такой чарующей непринужденностью заговорил ты со мной, что  я
даже нашла в себе силы отвечать тебе. Мы дошли до угла. Потом  ты  спро-
сил, не поужинаем ли мы вместе; я сказала "да". В чем я посмела бы отка-
зать тебе?
   Мы поужинали вдвоем в небольшом ресторане - помнишь ли  ты,  где  это
было? Ах нет, ты, наверное, не можешь отличить этот вечер от других  та-
ких же вечеров, ибо кем я была для тебя? Одной из сотен, случайным прик-
лючением, звеном в бесконечной цепи. Да и что могло  бы  напомнить  тебе
обо мне? Я почти не говорила, это было слишком большое счастье -  сидеть
подле тебя, слушать твой голос. Я боялась задать вопрос, сказать  лишнее
слово, чтобы не потерять ни одного драгоценного мгновения.  Я  всегда  с
благодарностью вспоминаю, с какой полнотой ты оправдал мои благоговейные
ожидания, как чуток ты был, как прост и естественен, - без всякой навяз-
чивости, без любезничания; с первой же минуты ты  говорил  со  мной  так
непринужденно и дружественно, что одним этим ты покорил бы меня, если бы
я уже давно всеми своими помыслами, всем своим существом не была  твоей.
Ах, ты ведь не знаешь, какую великую мечту ты для  меня  осуществил,  не
обманув моего пятилетнего ожидания!
   Было уже поздно, когда мы встали из-за стола. У выхода  из  ресторана
ты спросил меня, спешу ли я, или располагаю еще  временем.  Могла  ли  я
скрыть от тебя мою готовность идти за тобой! Я сказала, что у  меня  еще
есть время. Тогда ты, на секунду замявшись, спросил, не зайду ли я к те-
бе поболтать. - Охотно! - повинуясь непосредственному чувству, сказала я
и тут же заметила, что поспешность моего ответа не то покоробила, не  то
обрадовала тебя, но явно поразила. Теперь я понимаю  твое  удивление:  я
знаю, что женщины обычно скрывают готовность отдаться, даже если  втайне
горят желанием, разыгрывают испуг или возмущение и уступают только после
настойчивых просьб, заверений, клятв и ложных в обещаний. Я  знаю,  что,
может быть, только те, для кого любовь ремесло, только проститутки отве-
чают немедленным полным согласием на подобное приглашение или  же  очень
юные, совсем неопытные девушки. Но в моем ответе - как мог  ты  об  этом
подозревать? - была лишь претворенная в слово упорная  воля,  неудержимо
прорвавшаяся тоска тысячи томительных дней. Так или иначе, ты был  изум-
лен, я заинтересовала тебя. Я заметила, что ты украдкой,  с  удивлением,
посматриваешь на меня. Твое безошибочное чутье, твое вещее знание  всего
человеческого сразу подсказало тебе, что какая-то загадка,  что-то  нео-
бычное таится в этой миловидной, доверчивой девушке. В  тебе  проснулось
любопытство, и по твоим осторожным, выпытывающим вопросам я поняла,  что
ты стараешься разгадать эту загадку. Но я уклонилась от прямых  ответов:
я предпочитала показаться тебе глупой, чем выдать свою тайну.
   Мы поднялись к тебе. Прости, любимый, если я скажу тебе,  что  ты  не
можешь понять смятение, с каким я вошла в подъезд, поднялась  по  ступе-
ням, какое это было пьянящее, исступленное, мучительное, почти смертель-
ное, счастье. Мне и теперь трудно без слез вспоминать об этом, а ведь  у
меня больше нет слез. Но ты вдумайся в то, что ведь все там было как  бы
пронизано моей страстной любовью, все было символом моего детства,  моей
тоски: подъезд, перед которым я тысячу раз ждала тебя, лестница,  где  я
прислушивалась к твоим шагам и где впервые увидела тебя, глазок,  откуда
я следила за тобой, когда всей душой рвалась к тебе; коврик перед  твоей
дверью, где я однажды стояла  на  коленях,  щелканье  ключа  в  замке  -
сколько раз я вскакивала,  услышав  этот  звук!  Все  детство,  вся  моя
страсть запечатлелись на этом тесном пространстве; здесь приютилась  вся
моя жизнь, и теперь она бурей обрушилась на меня: ведь все, все сбылось,
и я шла с тобой - с тобой! - по твоему, по нашему дому.  Подумай  -  это
звучит банально, но я не умею иначе  сказать,  -  вся  жизнь  для  меня,
вплоть до твоей двери, была действительность, тупая повседневность, а за
ней начиналось волшебное царство ребенка, царство Аладина; подумай,  что
я тысячу раз горящими глазами смотрела на эту дверь,  в  которую  теперь
вошла, и ты почувствуешь, - только почувствуешь, но никогда  не  поймешь
до конца, любимый! - чем был в моей жизни этот неповторимый миг.
   Я оставалась у тебя всю ночь. Ты и не подозревал, что до тебя ни одни
мужчина не прикоснулся ко мне и не видел моего тела. Да и как ты мог за-
подозрить это, любимый, - я не  противилась  тебе,  я  подавила  в  себе
чувство стыда, лишь бы ты не разгадал тайну моей любви к тебе, ведь она,
наверное, испугала бы тебя, потому что ты любишь только все легкое,  не-
весомое, мимолетное, ты боишься вмешаться в чью-нибудь судьбу. Ты расто-
чаешь себя, отдаешь себя всему миру и не хочешь жертв. Если я теперь го-
ворю тебе, любимый, что я отдалась тебе первому, то умоляю тебя: не пой-
ми меня превратно! Я ведь не виню тебя, ты не заманивал меня,  не  лгал,
не соблазнял - я, я сама пришла к тебе, бросилась в твои объятия, броси-
лась навстречу своей судьбе. Никогда, никогда не стану я обвинять  тебя,
нет, я всегда буду благодарна тебе, потому что как богата,  как  озарена
счастьем, как напоена блаженством была для меня эта ночь! Когда я в тем-
ноте открывала глаза и чувствовала тебя рядом с собой, я удивлялась, что
надо мной не звездное небо. Нет, я никогда ни о чем не жалела,  любимый,
этот час искупил все.  И  я  помню,  что,  слыша  твое  сонное  дыхание,
чувствуя тебя так близко подле себя, я плакала в темноте от счастья.
   Утром я заторопилась уходить. Мне нужно было вовремя поспеть в  мага-
зин, и, кроме того, я решила уйти раньше, чем придет твой слуга, - я  не
хотела, чтобы он меня видел. Когда я, уже одетая, стояла пред тобой,  ты
обнял меня и долго смотрел мне в лицо; мелькнуло ли у тебя воспоминание,
далекое и смутное, или просто я показалась тебе красивой оттого, что вся
дышала счастьем? Потом ты поцеловал меня в губы. Я  тихонько  отстранила
тебя и повернулась к двери. Ты спросил меня: - Хочешь взять с собой цве-
ты? - Я сказала: - Да. - Ты вынул четыре белые розы из синей хрустальной
вазы на письменном столе (о, я знала эту вазу еще с того времени,  когда
ребенком заглянула в твою квартиру). Ты дал мне эти розы, и я еще  много
дней целовала их.
   Мы условились встретиться еще раз. Я пришла, и опять все было  чудес-
но. Еще одну, третью ночь подарил ты мне. Потом ты сказал, что тебе нуж-
но уехать - как я с самого детства ненавидела эти путешествия! - и  обе-
щал сейчас же известить меня, когда вернешься домой.  Я  дала  тебе  ад-
рес-до востребования; своего имени я не хотела тебе назвать. Я оберегала
свою тайну. Ты опять на прощанье дал мне розы - на прощанье!
   Каждый день, два месяца подряд, я справлялась... нет, не надо, к чему
описывать все эти муки ожидания и отчаяния? Я не виню тебя, я люблю тебя
таким, каков ты есть, пылким и забывчивым, увлекающимся  и  неверным,  я
люблю тебя таким, только таким, каким ты был всегда, каким остался и по-
ныне. Ты давно уже вернулся, я видела это по твоим освещенным окнам,  но
ты мне не написал. У меня нет ни строчки от тебя в  этот  мой  последний
час, ни строчки от тебя, кому я отдала всю свою жизнь. Я ждала, ждала  с
долготерпением отчаяния. Но ты не позвал меня, не написал ни  строчки...
ни строчки...
   Мой ребенок вчера умер - это был и твой ребенок. Это был и твой ребе-
нок, любимый, - дитя одной из тех трех ночей; я клянусь тебе в  этом,  и
ты знаешь, что перед лицом смерти не лгут. Это было наше  дитя,  клянусь
тебе, потому что ни один мужчина не прикоснулся ко мне с того часа,  как
я отдалась тебе, до другого часа, когда мое дитя исторгли из  меня.  Мое
тело казалось мне священным с тех пор, как его касался ты. Как могла  бы
я делить себя между тобой, который был для меня всем,  и  другими,  лишь
мимолетно появлявшимися в моей жизни? Это было наше дитя, любимый,  дитя
моей глубокой любви и твоей беззаботной, расточительной, почти бессозна-
тельной ласки, наш ребенок, наш сын, наше единственное дитя. Но ты спро-
сишь меня - быть может с испугом, быть может,  только  удивленно,  -  ты
спросишь меня, любимый, почему все долгие годы я молчала о нашем ребенке
и говорю о нем только сегодня, когда он лежит здесь в темноте, уснув на-
веки, когда он скоро уйдет и уже никогда, никогда не вернется. Но как  я
могла сказать тебе? Ты ни за что не поверил бы мне, незнакомой  женщине,
случайной подруге трех ночей, без сопротивления, по первому твоему слову
отдавшейся тебе, ты не поверил бы мне, безыменной  участнице  мимолетной
встречи, что я осталась тебе верна, тебе, неверному, и лишь с  сомнением
признал бы ты этого ребенка своим! Никогда, даже если бы слова мои пока-
зались тебе правдоподобными, не мог бы ты освободиться от тайной  мысли,
что я пытаюсь навязать тебе, состоятельному человеку, заботу о чужом ре-
бенке. Ты отнесся бы ко мне с подозрением,  и  между  нами  осталась  бы
тень, смутная, неуловимая тень недоверия. Этого я не хотела. И  потом  я
ведь знала тебя; я знала тебя так, как ты сам едва ли знаешь себя,  и  я
понимала, что тебе, любящему только все беззаботное, легкое,  ищущему  в
любви только игру, было бы тягостно вдруг оказаться  отцом,  вдруг  ока-
заться ответственным за чью-то судьбу. Ты, привыкший к полнейшей  свобо-
де, почувствовал бы себя как-то связанным со мной. И ты - я знаю, это не
зависело бы от твоей воли, - возненавидел бы меня за то, что  я  связала
тебя. Может быть, на час, может быть, всего на несколько минут  я  стала
бы тебе в тягость, стала бы тебе ненавистна, - я же в своей гордости хо-
тела, чтобы ты всю жизнь думал обо мне без забот и тревоги. Я  предпочи-
тала взять все на себя,  чем  стать  для  тебя  обузой,  я  хотела  быть
единственной среди любивших тебя женщин, о ком ты всегда думал бы с  лю-
бовью и благодарностью. Но, увы, ты никогда обо мне не думал,  ты  забыл
меня.
   Я не виню тебя, любимый, нет, я не виню тебя! Прости мне, если  порою
капля горечи просачивается в эти строки, - мое  дитя,  наше  дитя  лежит
ведь мертвое возле меня под мерцающими свечами; я грозила кулаком богу и
называла его убийцей, мысли у меня мешаются. Прости мне  жалобу,  прости
ее мне! Я ведь знаю, ты добр и отзывчив в глубине души, ты помогаешь лю-
бому, помогаешь незнакомым людям, всем, кто бы ни обратился к  тебе.  Но
твоя доброта особого свойства, она открыта для всякого, и  всякий  волен
черпать из нее столько, сколько могут захватить его  руки:  она  велика,
безгранична, но, прости  меня,  -  она  ленива,  она  ждет  напоминания,
просьбы. Ты помогаешь, когда тебя зовут, когда тебя просят, помогаешь из
стыда, из слабости, но не из радостной готовности помочь. Ты  -  позволь
тебе это сказать откровенно - человека в нужде и горе любишь не  больше,
чем баловня счастья, каков ты сам. А людей, подобных  тебе,  даже  самых
добрых среди них, тяжело просить. Один раз, когда я еще была ребенком, я
видела через глазок, как ты подал милостыню нищему, который  позвонил  у
твоей двери. Ты дал ему денег, прежде чем он успел попросить, и дал мно-
го, но ты сделал это как-то испуганно и поспешно, с явным желанием, что-
бы он поскорее ушел; я казалось, что ты боишься смотреть ему в глаза.  Я
навсегда запомнила, как торопливо и смущенно, уклоняясь от  благодарнос-
ти, ты оказал помощь этому нашему. Вот почему я никогда и не  обращалась
к тебе. Конечно, я знаю, что ты помог бы мне тогда и не имея  увереннос-
ти, что это твой ребенок, ты утешал бы меня, дал бы мне денег, много де-
нег, но все это с тайным желанием поскорее  покончить  с  этой  неприят-
ностью; я даже думаю, ты стал бы уговаривать меня предотвратить  появле-
ние ребенка. А этого я боялась больше всего - потому что чего  бы  я  не
сделала, если бы ты этого пожелал, как могла бы я в чем-нибудь  отказать
тебе! Но это дитя было для меня всем; оно ведь было от тебя,  повторение
тебя самого, но все же не ты, счастливый,  беззаботный,  которого  я  не
могла удержать, а ты, дарованный мне навсегда, - так  я  думала,  -  ты,
заключенный в моем теле, неотделимый от моей жизни. Теперь  я,  наконец,
обрела тебя, я могла ощущать всем сущеетвом своим, как зреет во мне твоя
жизнь, могла кормить, поить, ласкать, целовать тебя, когда жаждой  ласки
горела душа. Вот почему, любимый, я была так счастлива, зная,  что  ношу
твоего ребенка... Вот почему я скрыла это от тебя, - теперь  ты  уже  не
мог от меня ускользнуть.
   Любимый, я пережила не только месяцы счастья, рисовавшиеся мне в меч-
тах; на мою долю выпали и месяцы ужаса и муки, полные  отвращения  перед
людской низостью. Мне пришлось нелегко. В магазин я в  последние  месяцы
ходить не могла, так как родственники заметили бы мое положение и  сооб-
щили бы об этом домой. Просить денег у матери я не хотела  и  жила  тем,
что продавала кое-какие сохранившиеся у меня ценные вещи. За  неделю  до
родов прачка украла у меня из шкафа  последние  несколько  крон,  и  мне
пришлось лечь в родильный приют. Там, куда  от  горькой  нужды  приходят
только самые бедные, самые отверженные и забытые, там, в  омуте  нищеты,
родилось твое дитя. В приюте было ужасно: все казалось бесконечно чужим,
и мы, одиноко лежавшие там, были друг другу чужие и ненавидели друг дру-
га; только общее несчастье, общая мука загнала нас всех  в  эту  душную,
пропитанную хлороформом и кровью, полную криков  и  стонов  палату.  Все
унижения, какие приходится претерпевать обездоленным, стыд, нравственный
и физический, испытала я там наравне с проститутками и больными, страдая
от вынужденной близости к ним, от цинизма молодых врачей, которые, усме-
хаясь, откидывали одеяла и с фальшиво ученым видом  трогали  беззащитных
женщин, от алчности сиделок; о, там человеческую  стыдливость  распинают
взглядами и бичуют словами. Табличка с именем - вот все, что остается от
тебя, а то, что лежит на койке,  -  просто  кусок  содрогающегося  мяса,
предмет, выставленный напоказ для изучения; да, женщины, которые в своем
доме дарят ребенка любящему, заботливому мужу, - они не знают, что  зна-
чит рожать одинокой, беззащитной, чуть ли не на  лабораторном  столе!  И
даже теперь, когда мне встречается в книге слово "ад", я невольно  вспо-
минаю о битком набитой смрадной палате, полной стонов, истошного крика и
грубого смеха, об этой клоаке позора.
   Прости, прости мне, что я об этом говорю. Но я делаю это в первый и в
последний раз; никогда, никогда уже не заговорю я  об  этом.  Я  молчала
одиннадцать лет и скоро умолкну навеки; но хоть один раз я  должна  дать
себе волю, должна крикнуть о том, какой дорогой ценой достался мне ребе-
нок, который был счастьем моей жизни и теперь лежит в кроватке бездыхан-
ный. Я давно уже все это забыла, забыла в улыбке ребенка, в его смехе, в
своей радости; но теперь, когда он умер, мука вновь оживает, и я не могу
не кричать, я должна облегчить душу хоть один-единственный раз. Но я об-
виняю не тебя, а только бога, сделавшего бессмысленной перенесенную мной
муку. Клянусь тебе, я не тебя обвиняю, и никогда я в гневе не восставала
против тебя. Даже в тот час, когда тело мое корчилось в  родовых  муках,
даже в мгновения, когда боль разрывала мне душу, я не обвиняла тебя  пе-
ред богом; никогда не жалела я о тех ночах, никогда не  проклинала  свою
любовь к тебе; я всегда любила тебя, всегда благословляла нашу  встречу.
И если бы повторились те страшные часы в приюте и я  знала  бы  наперед,
что меня ожидает, я пошла бы на это еще раз, любимый мой, еще раз и  ты-
сячу раз!
   Наш ребенок вчера умер - ты никогда не знал его. Никогда, даже в  ми-
молетной случайной встрече твой взгляд не скользнул по маленькому цвету-
щему созданию, рожденному тобой. Я долго  скрывалась  от  тебя;  теперь,
когда у меня был ребенок, я, кажется, даже любила тебя  более  спокойной
любовью, по крайней мере она уже не причиняла мне нестерпимых страданий.
Я не хотела делить себя между тобой и сыном, и я отдала  себя  не  тебе,
баловню счастья, чья жизнь проходила мимо меня, а  ребенку,  которому  я
была нужна, которого я должна была кормить, которого я могла целовать  и
прижимать к груди. Я словно освободилась от власти рока, осудившего меня
на страсть к тебе, с тех пор как появился на свет другой "ты",  поистине
принадлежавший мне; лишь редко, очень редко я  смиренно  приближалась  к
твоему дому. Но ко дню твоего рождения, из года в год, я  посылала  тебе
белые розы, точно такие, какие ты подарил мне тогда, после  первой  ночи
нашей любви. Спросил ли ты себя хоть раз за эти десять, за эти  одиннад-
цать лет, кто их тебе посылает? Быть может, ты вспомнил о  той,  которой
ты однажды подарил такие розы? Я не знаю и никогда не узнаю твоего отве-
та. Только раз в году протянуть их тебе из мрака,  воскресить  память  о
той встрече - большего я не требовала.
   Ты не знал нашего бедного ребенка, - сегодня я раскаиваюсь, что скры-
ла его от тебя, потому что ты любил бы его. Ты не  знал  нашего  бедного
мальчика, ты никогда не видел, как он улыбался и широко  раскрывал  свои
темные, вдумчивые глаза - твои глаза! - озаряя  их  лучистым,  радостным
светом меня и весь мир. Ах, он был такой веселый,  такой  милый.  В  нем
по-детски повторилась вся твоя живость, твое стремительное, пылкое вооб-
ражение. Он мог часами самозабвенно играть с чемнибудь, как ты играешь с
жизнью, а потом подолгу просиживать,  сосредоточенно  хмуря  брови,  над
своими книжками. Он все  больше  становился  тобой.  В  нем  начала  уже
явственно проступать присущая тебе двойственность, смесь  серьезности  и
легкомыслия, и чем больше он становился похож на тебя, тем сильнее я лю-
била его. Он хорошо учился, болтал по-французски, как сорока,  его  тет-
радки были самые опрятные во всем классе, и как он  был  хорош  в  своем
черном бархатном костюме или в белой матросской курточке! Он всегда ока-
зывался самым изящным, где бы ни появлялся; когда я гуляла с ним по пля-
жу в Градо, женщины останавливались и гладили его длинные светлые  воло-
сы; когда он в Заммеринге катался на санках, люди с восхищением  огляды-
вались на него. Он был такой миловидный, такой нежный и ласковый. В  ми-
нувшем году он поступил в интернат Терезианума и носил свою форму и  ма-
ленькую шпагу, точно паж восемнадцатого века, - теперь на нем только ру-
башечка, и он лежит, бедный, с посиневшими губами,  и  руки  сложены  на
груди.
   Но ты, может быть, спросишь, как я могла воспитывать ребенка в  такой
роскоши, как сумела я доставить ему все радости легкой, беззаботной жиз-
ни высшего общества. Любимый мой, я говорю с тобой из мрака, я  не  сты-
жусь, я скажу тебе, но только не пугайся, любимый, - я продавала себя. Я
не стала тем, что называют уличной феей, проституткой,  но  я  продавала
себя. У меня были богатые друзья, богатые любовники;  сначала  я  искала
их, потом они искали меня, потому что я была - замечал ли  ты  это  ког-
да-нибудь? - очень хороша собой. Все, кому я отдавалась, были благодарны
мне, привязывались ко мне, все любили меня, - только ты не полюбил меня,
только ты, мой любимый!
   Презираешь ли ты меня теперь, после этого признания? Нет, я знаю,  ты
не презираешь меня; я знаю, ты все понимаешь, поймешь и то, что я посту-
пала так ради тебя, ради твоего второго "я", ради твоего ребенка. Однаж-
ды, в палате родильного приюта, я прикоснулась к ужасам нищеты, я знала,
что бедного всегда топчут, унижают, что в этом мире он всегда жертва,  и
я ни за что на свете не хотела, чтобы твое дитя,  твое  светлое,  чудное
дитя выросло на дне, среди голытьбы, среди дикости и пошлости  улицы,  в
зачумленном воздухе задворок. Я не хотела, чтобы его нежные губы  произ-
носили грубые слова, чтобы его белого тельца касалось жесткое, заскоруз-
лое белье бедноты, - у твоего ребенка должно  было  быть  все,  все  бо-
гатства, все блага земные, он должен был подняться  до  тебя,  до  твоей
жизненной сферы.
   Поэтому, только поэтому, любимый, продавала я себя. Для меня  в  этом
не было жертвы, ибо то, что принято называть честью или позором, в  моих
глазах не имело значения; ты не любил меня, ты,  единственный,  кому  по
праву принадлежало мое тело, а все остальное было мне безразлично. Ласки
мужчин и даже их искренние чувства не вызывали во мне отклика, хотя иных
я очень уважала и, памятуя о своей собственной неразделенной  любви,  от
души жалела. Все те, кого я знала, были добры ко мне, все баловали меня,
все уважали. Один граф, пожилой вдовец, любил меня, как родную дочь, это
он обивал пороги, чтобы выхлопотать безродному ребенку, твоему  ребенку,
прием в Терезианум. Три, четыре раза просил он моей руки, - я  могла  бы
быть теперь графиней, владелицей сказочного замка  в  Тироле,  могла  бы
отбросить все заботы, так как ребенок имел бы нежного, обожающего  отца,
а я - спокойного, благородного, доброго мужа. Я не согласилась, несмотря
на то, что причиняла ему боль своим отказом. Быть может, я поступила оп-
рометчиво, и я жила бы теперь где-нибудь в тиши, и мое ненаглядное  дитя
было бы со мной, но - почему не признаться тебе? - я не хотела себя свя-
зывать, хотела в любой час быть свободной для тебя. Гдето, в сокровенной
глубине души, все еще таилась давняя детская мечта, что ты еще  позовешь
меня, хотя бы только на один час. И ради этого одного возможного часа  я
оттолкнула от себя все, лишь бы быть свободной и явиться по первому тво-
ему зову. Чем была вся моя жизнь с самого пробуждения от детства, как не
ожиданием, ожиданием твоей прихоти!
   И этот час действительно настал. Но ты не знаешь его, не подозреваешь
о нем, мой любимый! Ты не узнал меня и в этот раз - никогда, никогда  ты
не узнавал меня! Я ведь и раньше часто встречала тебя в театре, на  кон-
цертах, в Пратере, на улице - каждый раз у меня замирало сердце,  но  ты
не смотрел на меня: я ведь внешне сильно изменилась, из робкого подрост-
ка превратилась в женщину; говорили, что я хороша; я всегда была  богато
одета и окружена поклонниками. Как мог ты признать во мне робкую  девуш-
ку, которую видел в полумраке своей спальни! Иногда с тобой раскланивал-
ся кто-нибудь из сопровождавших меня мужчин; ты отвечал на поклон и бро-
сал взгляд на меня, но этот холодный взгляд был просто данью вежливости,
знаком минутного интереса; это был не знающий меня, чужой, страшно чужой
взгляд. Помню, однажды это неузнавание, к которому я уже почти привыкла,
причинило мне жгучую боль: это было в театре, я сидела в ложе  со  своим
другом, а ты - в соседней ложе.  Началась  увертюра,  свет  погас,  и  я
больше не могла видеть твое лицо, но я слышала рядом с собой твое  дыха-
ние, как тогда, в ту ночь, а на бархатном барьере, разделявшем наши  ло-
жи, покоилась твоя рука, твоя тонкая, нежная рука. И мной овладело  нео-
долимое желание наклониться и смиренно поцеловать эту чужую, столь люби-
мую руку, когда-то ласкавшую меня. Взволнованная звуками музыки, я  едва
удерживалась, чтобы не прижаться к ней губами, не уступить безумному по-
рыву. После первого акта я попросила моего друга увести меня.  Я  больше
не могла сидеть рядом с тобой в темноте - так близко и... так бесконечно
далеко.
   Но час настал, он настал еще раз, последний раз  в  моей  разрушенной
жизни. Это произошло почти год тому назад, на другой день после дня тво-
его рождения. И странно: я весь день думала о тебе, потому что день тво-
его рождения я всегда справляла, как праздник. Рано, рано утром я  вышла
из дому, купила белые розы и, как всегда, послала их тебе,  в  память  о
забытом тобой часе. Днем я поехала с мальчиком  кататься,  потом  повела
его в кондитерскую Демеля, а вечером в театр, - я хотела, чтобы и он, ни
о чем не подозревая, с ранних лет запомнил  этот  день,  как  некий  та-
инственный праздник. Назавтра, вечером, я была на концерте с  моим  тог-
дашним другом, молодым фабрикантом из Брюнна, с которым жила уже два го-
да; он обожал меня, окружал заботами, хотел, так же, как и  другие,  же-
ниться на мне и встречал с моей стороны такой же, казалось, беспричинный
отказ, хотя засыпал меня и ребенка подарками; сам он был человек достой-
ный, и его несколько тупая, но беззаветная преданность заслуживали иного
ответа. На концерте мы встретили знакомых и все вместе поехали ужинать в
ресторан на Рингштрассе, и вот среди смеха и шуток я  предложила  загля-
нуть еще в танцевальный зал - в Табарен. Обычно, когда меня звали в  та-
кие места, я отказывалась, потому что слишком  шумное,  пьяное  веселье,
неизменно царившее там, было мне противно; но на этот раз  какая-то  не-
объяснимая, магическая сила заставила меня высказать пожелание, с бурным
одобрением подхваченное всей компанией. Я и сама не  знала,  почему,  но
меня неудержимо тянуло туда, словно  что-то  необычайное  и  неожиданное
предстояло мне там. Мои спутники, привыкшие во всем угождать мне, тотчас
встали, и мы отправились в Табарен, пили там шампанское, и на меня нашла
такая неистовая, почти мучительная веселость, какой я никогда не испыты-
вала. Я пила и пила, подхватывала гривуазные песенки - еще немного, и  я
пошла бы танцевать или начала хохотать на весь зал. Но вдруг словно  ле-
дяным холодом или огненным жаром обдало мое сердце - я увидела тебя:  ты
сидел за соседним столиком с приятелями и смотрел на меня восхищенным  и
полным желания взглядом, тем взглядом, который всегда проникал  в  самые
недра моего существа. Впервые за десять лет ты вновь смотрел на меня  со
всей присущей тебе силой безотчетной страстности. Я вся задрожала и чуть
не выронила из рук поднятый бокал. К счастью, никто из сидевших за нашим
столиком не заметил моего смятения, оно затерялось в  раскатах  смеха  и
музыки.
   Твой взгляд становился все упорней, все пламеннее, он  жег  меня  как
огнем. Я силилась понять, узнал ли ты меня,  наконец,  или  я  для  тебя
опять новая, другая, незнакомая женщина? Кровь прихлынула к моим  щекам,
я рассеянно отвечала на вопросы моих друзей. Ты не мог не заметить,  как
взволновал меня твой взгляд. Едва уловимым кивком головы ты  сделал  мне
знак, чтобы я на минуту вышла в вестибюль. Затем ты нарочито громко пот-
ребовал счет, простился с приятелями и вышел, еще раз  дав  мне  понять,
что будешь ждать меня. Я Дрожала, как в ознобе, меня била  лихорадка,  я
не могла выдавить из себя ни слова, не  могла  смирить  охватившее  меня
волнение. Как раз в эту минуту негритянская пара, дробно стуча каблуками
и пронзительно вскрикивая, начала исполнять модный  замысловатый  танец;
все взоры обратились на них, и, пользуясь этим, я встала, сказала  моему
другу, что сейчас вернусь, и вышла вслед за тобой.
   Ты стоял в вестибюле у вешалок и ждал меня;  когда  я  подошла,  лицо
твое просияло. Улыбаясь, поспешил ты мне навстречу; я сразу увидела, что
ты не узнал меня, не узнал во мне ни подростка, ни девушки давно  минув-
ших лет; опять тебя влекло ко мне, как к чему-то новому, неизвестному. -
Найдется у вас как-нибудь и для меня часок? - спросил ты,  и  по  твоему
уверенному, непринужденному тону я поняла, что ты принимаешь меня за од-
ну из тех женщин, которых можно купить на вечер. - Да, - произнесла я то
же трепетное, но само собой разумеющееся "да",  которое  однажды,  более
десяти лет назад, сказала тебе робкая девушка  на  сумеречной  улице.  -
Когда мы могли бы увидеться? - спросил ты. - Когда хотите, - ответила я:
перед тобой у меня не было стыда. Ты удивленно взглянул на меня, с таким
же недоверчивым любопытством и недоумением, как в  тот  вечер,  когда  я
точно так же поразила тебя поспешностью, с какой я дала согласие. - Мож-
но и сейчас? - несколько нерешительно спросил ты. - Да, - ответила я,  -
идем, - и уже направилась к вешалке, чтобы взять свое манто.
   Тут я вспомнила, что номерок от нашего платья остался у моего  друга.
Вернуться и попросить номерок было невозможно без длительных объяснений;
но и пожертвовать часом, который я могла провести с тобой, часом, о  ко-
тором я мечтала столько лет, я не хотела. Не колеблясь ни минуты, я наб-
росила на вечернее платье шаль и вышла в сырую туманную ночь,  не  забо-
тясь о своем манто, не думая о добром, любящем  меня  человеке,  на  чьи
средства я жила уже несколько лет и которого я поставила в самое нелепое
и унизительное положение: у всех на глазах его  любовница,  прожившая  с
ним два года, убегает по знаку первого встречного. О, я глубоко сознава-
ла всю низость и неблагодарность, все бесстыдство  своего  поведения;  я
понимала, что поступаю нелепо и наношу хорошему человеку и верному другу
смертельную обиду, понимала, что порываю с налаженным существованием,  -
но что значила для меня дружба, сама жизнь по сравнению  с  нетерпеливым
желанием вновь ощутить твои губы, услыхать нежную ласку твоих слов?  Так
я любила тебя: теперь я могу сказать тебе это, когда все прошло, все ми-
новало. Мне кажется, если бы ты позвал меня с моего  смертного  одра,  у
меня явились бы силы встать и пойти за тобой. У подъезда стоял экипаж, и
мы поехали к тебе.
   Я снова слышала твой голос, чувствовала твою близость и была  так  же
опьянена, так же по-детски счастлива, как при нашей  первой  встрече.  Я
опять поднималась по лестнице впервые после более чем десятилетнего про-
межутка. Нет, нет, я не могу тебе рассказать, как в эти мгновения я ощу-
тила все вдвойне, в прошлом и настоящем, и во всем опять-таки только од-
ного тебя. В твоей комнате мало что изменилось: прибавилось только  нес-
колько картин, книг, немного новой мебели, и все было так знакомо мне! А
на письменном столе стояла ваза с розами - с моими розами, которые я на-
кануне, ко дню рождения, послала тебе в память о той, кого  ты  все-таки
не вспомнил, все-таки не узнал даже теперь, когда она опять  была  подле
тебя и ты соединял с ней уста и руки. Но все же мне отрадно было видеть,
что ты хранишь мои цветы, что вокруг тебя витает частица моего "я",  ды-
хание моей любви.
   Ты обнял меня. Снова я осталась у тебя на всю долгую ночь. Но  и  тут
ты не узнал меня. Счастливая, принимала я твои ласки и видела, что  твоя
страсть не знает разницу между любимой и купленной женщиной, что ты пре-
даешься своим желаниям со всей беспечной расточительностью твоей натуры.
Ты был так нежен и чуток со мной, женщиной, приведенной из ночного  рес-
торана, так дружески сердечен и рыцарски почтителен и в то же время  так
страстен в наслаждении, что я, пьянея от счастья, как десять лет  назад,
опять со всей силой почувствовала твою неповторимую двойственность - вы-
сокую одухотворенность в любовной страсти, когда-то покорившую меня, по-
луребенка. Я не встречала человека, который так пламенно отдавался бы во
власть минуты, с такой щедростью  раскрывал  бы  другому  сокровеннейшие
глубины своей души, - чтобы затем, увы, все померкло в какой-то  безгра-
ничной, почти противоестественной забывчивости. Но и я  забыла  о  себе.
Кто была я, здесь, в темноте, подле тебя? Страстно  влюбленная  девочка,
или мать твоего ребенка, или чужая женщина из ресторана?  Ах,  все  было
так знакомо, уже пережито и вместе с тем так упоительно ново в  ту  бла-
женную ночь! И я молилась, чтобы ей не было конца.
   Но утро настало; мы встали поздно, и ты пригласил меня позавтракать с
тобой. Мы пили чай, приготовленный в столовой невидимой  услужливой  ру-
кой, и непринужденно, болтали. Ты опять говорил со мной просто и сердеч-
но, без нескромных вопросов, без малейшего любопытства. Ты не спрашивал,
ни кто я такая, ни где живу; я была для тебя только случайным  приключе-
нием, безыменной минутной прихотью, бесследно исчезающей из памяти,  как
дымок рассеивается в воздухе.  Ты  рассказал  мне,  что  тебе  предстоит
большое путешествие в Северную Африку, которое продлится два или три ме-
сяца; я задрожала от страха, радость сменилась отчаянием, ибо в  ушах  у
меня уже звучало: "Конец, все прошло и позабыто!" Мне хотелось броситься
к твоим ногам и закричать: "Возьми меня с собой, тогда ты узнаешь  меня,
наконец, наконец-то после стольких лет!" Но я была так робка, малодушна,
так рабски покорна тебе! Я только сказала: - Как жаль! -  Ты,  улыбаясь,
взглянул на меня: - Тебе правда жаль?
   Тут я не выдержала, поддалась внезапному порыву. Я встала  и  долгим,
пристальным взглядом посмотрела тебе в лицо. Потом сказала: - Тот,  кого
я любила, тоже всегда уезжал. - Я смотрела на  тебя,  смотрела  прямо  в
глаза. "Сейчас, сейчас он узнает меня!" Я ждала, трепеща от страха и на-
дежды. Но ты улыбнулся мне и сказал в утешение: -  Из  путешествий  ведь
возвращаются. - Да, - ответила я, - возвращаются, но успев забыть.
   Должно быть, в тоне, каким я это сказала, прозвучало  что-то  необыч-
ное, слишком страстное, потому что теперь и ты встал и посмотрел на меня
с удивлением и теплой лаской. Ты взял меня за плечи. - Хорошее не  забы-
вается, тебя я не забуду, - сказал ты и погрузил взгляд в самую  глубину
моих глаз, словно ты хотел запечатлеть в памяти мой образ.  И  чувствуя,
как проникает в меня этот ищущий взгляд, впитывающий в себя все мое  су-
щество, я подумала, что, наконец, наконец пелена упадет  с  твоих  глаз.
"Он узнает меня, узнает меня!" Душа моя ликовала от этой мысли.
   Но ты не узнал меня. Нет, ты не узнал меня, и никогда я не была столь
чужда тебе, ибо... ибо иначе как мог бы ты сделать то, что сделал  через
несколько минут? Ты поцеловал меня, еще раз страстно поцеловал, так  что
мне пришлось снова поправить растрепавшиеся волосы. И  вот,  стоя  перед
зеркалом, я вдруг увидела - я чуть не упала от ужаса и стыда, - я увиде-
ла, как ты украдкой сунул в мою муфту две крупных бумажки. Как я  только
удержалась, чтобы не вскрикнуть, не ударить тебя по лицу, - ты платил за
эту ночь мне, любившей тебя с детства, матери твоего ребенка! Я была для
тебя только проституткой из Табарена, не больше, ты заплатил мне, запла-
тил! Мало того, что я была забыта тобой, я должна была еще снести от те-
бя унижение.
   Я начала торопливо хватать свои вещи. Только бы уйти, поскорей  уйти,
- мне было слишком больно. Я взяла шляпу - она лежала на письменном сто-
ле возле вазы с белыми розами, моими розами. Тут мной овладело властное,
неудержимое желание: я решила сделать еще одну попытку: - Не дашь ли  ты
мне одну из твоих белых роз? - С удовольствием, - ответил  ты  и  тотчас
вынул из вазы цветок. - Но, может быть, тебе подарила их женщина,  кото-
рая тебя любит? - Может быть, - сказал ты, - не знаю. Они присланы  мне,
и я не знаю кем. За это я их и люблю. - Я взглянула  на  тебя.  -  Может
быть, они тоже от женщины, забытой тобой!
   Ты изумленно взглянул на меня. Я твердо смотрела тебе прямо в  глаза.
"Узнай меня, узнай же меня, наконец!"  -  кричал  мой  взгляд.  Но  твой
взгляд светился лаской и неведением. Ты еще раз поцеловал  меня.  Но  ты
меня не узнал.
   Я поспешно направилась к дверям, потому что слезы готовы  были  брыз-
нуть у меня из глаз, а этого ты не должен был видеть. Я так бежала,  что
в прихожей чуть не столкнулась с твоим слугой. Он  проворно  отскочил  в
сторону, услужливо распахнул передо мной дверь, и в этот миг -  ты  слы-
шишь? - в этот краткий миг, когда я сквозь слезы взглянула на старика, в
его глазах вспыхнул какой-то свет. В этот миг - ты  слышишь?  -  в  этот
единый миг Иоганн узнал меня,  хотя  ни  разу  не  видел  меня  с  моего
детства. Мне хотелось стать перед ним на колени и целовать ему  руки  за
то, что он узнал меня. Но  я  только  выхватила  из  муфты  эти  ужасные
деньги, которыми ты пригвоздил меня к позорному столбу, и сунула их ста-
рику. Он задрожал, испуганно посмотрел на меня - в эту секунду он,  быть
может, больше отгадал обо мне, чем ты за всю свою жизнь. Все,  все  люди
любили меня, все были ко мне добры, только ты, только ты один не  помнил
меня, только ты один ни разу не узнал меня!
   Мой ребенок умер, наш ребенок, теперь мне некого любить на всем  све-
те, кроме тебя. Но кто ты для меня, ты, никогда, никогда не узнающий ме-
ня, проходящий мимо меня, как мимо прозрачной воды, наступающий на меня,
как на камень, ты, неизменно обрекающий меня на разлуку и вечное  ожида-
ние? Один раз мне казалось, что я удержала тебя, неуловимого, в ребенке.
Но это был твой ребенок: он жестоко покинул меня и  отправился  в  путе-
шествие, он забыл меня и больше не вернется. Я опять  одинока,  одинока,
как никогда, у меня ничего нет, ничего нет от тебя: ни ребенка, ни  сло-
ва, ни строчки, никакого знака памяти, и если бы ты услышал мое имя, оно
ничего не сказало бы тебе. Почему мне не желать смерти, когда  я  мертва
для тебя, почему не уйти, раз ты ушел от меня? Нет, любимый, я не  упре-
каю тебя, я не хочу вселить свое горе в твой озаренный радостью дом.  Не
бойся, я не стану больше докучать тебе; прости мне, я должна была излить
душу в час смерти своего ребенка. Только раз я должна была все высказать
тебе, - потом я опять скроюсь во мраке и буду молчать, как всегда молча-
ла перед тобой. Но ты не услышишь моего стона пока я жива, - только ког-
да я умру, получишь ты это завещание, завещание женщины,  любившей  тебя
больше, чем все другие, и которой ты никогда не узнавал, всю жизнь  ожи-
давшей тебя и не дождавшейся твоего зова. Быть может, быть может, ты по-
зовешь меня тогда, и я в первый раз нарушу верность тебе:  я  не  услышу
тебя из могилы. Я не оставлю тебе ни портрета, ни знака памяти, как и ты
мне ничего не оставил; никогда ты не узнаешь меня, никогда. Такова  была
моя судьба в жизни, пусть будет так и в моей смерти. Я не позову тебя  в
мой последний час, я ухожу, и ты не знаешь ни моего имени, ни моего  ли-
ца. Я умираю легко, потому что ты не чувствуешь этого издалека. Если  бы
тебе было больно, что я умираю, я не могла бы умереть.
   Я больше не могу писать... такая тяжесть в голове... все тело  ломит,
у меня жар... кажется, мне сейчас придется лечь. Может быть,  скоро  все
кончится, может быть, хоть раз судьба сжалится надо мной, и я не  увижу,
как унесут мое дитя... Я больше не могу писать... Прощай, любимый,  про-
щай, благодарю тебя. Все, что было, было хорошо, вопреки всему... я буду
благодарна тебе до последнего вздоха. Мне хорошо - я сказала  тебе  все,
ты теперь знаешь, нет, ты только догадываешься, как сильно я тебя  люби-
ла, и в то же время моя любовь не ложится бременем на тебя. Тебе не  бу-
дет недоставать меня - это меня утешает.  Ничто  не  изменится  в  твоей
прекрасной, светлой жизни... я не омрачу ее своей смертью... это утешает
меня, любимый.
   Но кто... кто будет посылать тебе белые розы ко дню твоего  рождения?
Ах, ваза опустеет, легкое дуновение моей жизни, раз в год овевавшее  те-
бя, - развеется и оно! Любимый, послушай, я прошу тебя... это моя первая
и последняя просьба к тебе... исполни ее ради меня: каждый год,  в  день
твоего рождения - ведь это день, когда думают о себе, - покупай  розы  и
ставь их в синюю вазу. Делай это, любимый, делай это так, как другие раз
в году заказывают панихиду по дорогой им усопшей. Но я больше не верю  в
бога и не хочу панихид, я верю только в тебя, я люблю только тебя и жить
хочу только в тебе... ах, только один раз в году, незаметно и  неслышно,
как я жила подле тебя... Прошу тебя, исполни  это,  любимый...  это  моя
первая просьба к тебе и последняя -  ...благодарю  тебя...  люблю  тебя,
люблю... прощай...
   Он дрожащей рукой отложил  письмо.  Потом  долго  сидел  задумавшись.
Смутные воспоминания вставали в нем - о соседском ребенке, о девушке,  о
женщине в ночном ресторане, но воспоминания неясные, расплывчатые, точно
контуры камня, мерцающего под водой. Тени набегали и расходились, но об-
раз не возникал. Память о чемто жила в нем, но о чем - он  вспомнить  не
мог. Ему казалось, что он часто видел все это во сне, в глубоком сне, но
только во сне.
   Вдруг взгляд его упал на синюю вазу, стоявшую перед ним на письменном
столе. Она была пуста, впервые за много лет пуста в день  его  рождения.
Он вздрогнул; ему почудилось, что внезапно распахнулась невидимая  дверь
и холодный ветер из другого мира ворвался в его тихую комнату. Он ощутил
дыхание смерти и дыхание бессмертной любви; что-то раскрылось в его  ду-
ше, и он подумал об ушедшей жизни, как о бесплотном видении, как о дале-
кой страстной музыке.

   УЛИЦА В ЛУННОМ СВЕТЕ

   Пароход, задержанный бурей, только поздно вечером бросил якорь в  ма-
ленькой французской гавани; ночной поезд в Германию уже ушел.  Предстоя-
ло, таким образом, провести лишний день в незнакомом месте, а  вечер  не
сулил никаких развлечений, кроме унылой музыки дамского оркестра  в  ка-
ком-нибудь увеселительном заведении или скучной беседы с совершенно слу-
чайными спутниками. Невыносимым показался мне чадный, сизый от дыма воз-
дух в маленьком ресторане гостиницы, тем более что на губах у  меня  еще
соленым холодком отдавалось чистое дыхание моря. Я пошел поэтому  науда-
чу, по широкой светлой улице, в сторону площади, где играл оркестр граж-
данской гвардии, а оттуда - еще дальше, среди неторопливого  потока  гу-
ляющих. Сначала мне было приятно так  безвольно  покачиваться  в  волнах
равнодушной, по-провинциальному разодетой толпы, но все  же  мне  вскоре
стала несносна эта близость чужих людей, их отрывистый смех, глаза,  ко-
торые останавливались на мне с удивлением, отчужденностью или  усмешкой,
прикосновения, незаметно толкавшие меня вперед, свет, льющийся из  тысяч
источников, и непрерывное шарканье шагов. Морскому плаванию сопутствова-
ло непрерывное движение, и в крови у меня еще бродило сладостное чувство
дурмана; все еще под ногами ощущались качка и зыбь, земля словно  дышала
и приподнималась, а улица как бы уходила в небо.  Голова  у  меня  вдруг
закружилась, и, чтобы укрыться от шума, я свернул в переулок, не  погля-
дев, как он называется, оттуда - в другой, поуже,  где  постепенно  стал
замирать нестройный гомон, и пустился затем бесцельно блуждать по  лаби-
ринту разветвленных, точно жилы, уличек, все более темных по  мере  того
как я удалялся от главной площади.  Большие  дуговые  фонари,  эти  луны
центральных улиц, здесь не горели, и благодаря скудному освещению я, на-
конец, снова увидел звезды и черное облачное небо.
   Я находился, по-видимому, недалеко от гавани, в матросском  квартале,
- это чувствовалось по острому запаху рыбы, по  тому  сладковатому  гни-
лостному запаху, какой сохраняют водоросли, даже выброшенные прибоем  на
берег, по тому присущему затхлым помещениям чаду, которым пропитаны  та-
кие закоулки, пока сильная буря не опахнет их своим дыханием.  Мне  были
по душе полумрак и неожиданное одиночество, я замедлил шаги,  осматривая
одну улицу за другой, - и ни одна из них не была похожа на свою соседку;
одни были миролюбивы, другие - разгульны, но все  погружены  во  тьму  и
полны глухим шумом голосов и музыки,  так  таинственно  льющихся  из-под
темных сводов, что почти нельзя было угадать его скрытого источника; ибо
все дома были заперты и только мигали красным или желтым огоньком.
   Я люблю эти улицы в чужих городах, этот грязный рынок всех  страстей,
тайное нагромождение всех соблазнов для моряков, которые, после одиноких
ночей в чужих и опасных морях, заходят сюда на одну ночь, чтобы в  тече-
ние часа осуществить свои долгие томительные сны. Они  должны  прятаться
где-нибудь в нижней части большого города, эти  узенькие  переулки,  ибо
они нагло и назойливо говорят о том, что за сотнями личин скрывают свет-
лые дома с зеркальными окнами  и  добропорядочными  обитателями.  Музыка
призывно звучит здесь в тесных зальцах, кинематографы  своими  кричащими
афишами обещают неслыханное великолепие, четырехгранные фонарики,  прию-
тившись под воротами, подмигивают приветливо  и  недвусмысленно,  сквозь
приоткрытые двери мелькает обнаженное тело под позолоченной мишурой.  Из
кабаков доносятся пьяные голоса и крики ссорящихся игроков. Матросы  ух-
мыляются, когда встречают друг друга, их глаза  горят  от  предвкушения,
ибо здесь есть все: вино и женщины, зрелища и азарт, самые низкие и  са-
мые возвышенные приключения. Но все это робко и все же предательски явно
притаилось за лицемерно опущенными ставнями, все скрыто от взоров, и эта
кажущаяся замкнутость волнует двойным  соблазном  тайны  и  доступности.
Улицы эти - одни и те же и в Гамбурге, и в Коломбо, и в Гаванне, они по-
хожи друг на друга, как схожи между собой  роскошные  проспекты  больших
городов, потому что верхи и низы жизни повсюду имеют то же внешнее обли-
чие. Последние причудливые остатки  хаотически  чувственного  мира,  где
инстинкты еще действуют грубо и необуздано, темные дебри страстей, киша-
щие похотливым зверьем, - таковы эти отверженные улицы,  волнующие  тем,
что в них мерещится, и прельщающие тем, что в них скрыто.  О  них  можно
грезить.
   Такою была и эта улица, у которой я вдруг очутился в  плену.  Наудачу
пошел я следом за двумя кирасирами, чьи сабли бряцали по неровной мосто-
вой. Из одного кабачка их окликнули какие-то женщины; они рассмеялись  и
ответили грубыми шутками, один из них постучал в окно, потом где-то раз-
далась брань, они пошли дальше; смех звучал все глуше и, наконец,  замер
совсем. Опять улица стала безмолвной, несколько окон тускло поблескивали
в неярком свете луны. Я стоял и глубоко вдыхал  эту  тишину,  казавшуюся
мне поразительной, ибо за ней мне чудилось  что-то  тайное,  нечистое  и
опасное. Явственно ощущал я, что эта тишина - обман и что в мглистом ча-
ду этой улицы тлеет нечто от гнили нашего мира. Но я стоял не двигаясь и
прислушивался к пустоте. Я уже не чувствовал ни  города,  ни  улицы,  ни
названия ее, ни своего имени; я сознавал только, что я здесь чужой,  что
я растворился в неведомом, что нет у меня ни цели, ни дела, ни  связи  в
этой темной жизнью, и все же я ощущаю ее с такой же полнотой, как  кровь
в своих жилах. Только одно чувство владело мной: ничто здесь не происхо-
дит ради меня, и тем не  менее  все  принадлежит  мне,  -  то  блаженное
чувство глубочайшего и подлиннейшего  переживания,  которое  достигается
внутренним неучастием и которым, как живой водой, питается мое  существо
при каждом соприкосновении с неведомым. И вдруг, в то время как я, прис-
лушиваясь, стоял среди пустынной улицы, как бы в ожидании  чего-то,  что
должно произойти, чего-то, что выведет меня из этой лунатической  насто-
роженности в пустоте, до моего слуха донеслась немецкая песня, она  зву-
чала приглушенно, не то из-за стены, не  то  откуда-то  очень  издалека;
женский голос пел бесхитростную мелодию из "Вольного стрелка":  "Дивный,
девственный венок", пел очень плохо, но все же то была немецкая  мелодия
- здесь, в чужом закоулке мира, и потому как-то особенно  родная.  Песня
доносилась неведомо откуда, но для меня  она  звучала  приветом,  первым
после долгой разлуки приветом родины. Кто говорит здесь на  моем  языке,
спрашивал я себя, в этом глухом закоулке, из чьей груди ожившее воспоми-
нание исторгло этот простенький напев? Я пошел на  голос  вдоль  темных,
точно дремлющих домов с закрытыми  ставнями,  за  которыми  предательски
мелькали огни, а иногда и манящая рука. Кое-где висели крикливые  надпи-
си, яркие афиши, и притаившийся кабачок сулил виски, пиво, эль,  но  все
было заперто, неприступно и вместе с тем зазывало прохожих. Иногда  вда-
леке раздавались шаги, но голос звучал  непрерывно,  все  громче  выводя
припев и все приближаясь; наконец, вот и нужный мне дом. Немного поколе-
бавшись, я подошел к внутренней двери, плотно занавешенной белыми штора-
ми. Но в этот миг что-то шевельнулось в потемках, какая-то фигура, кото-
рая притаилась там, прижавшись к стеклу, испуганно отскочила, и я увидел
лицо, залитое красным светом фонаря и все же бледное от  ужаса;  мужчина
растерянно посмотрел на меня, пробормотал что-то вроде извинения и исчез
в полумраке улицы. Странным он мне показался. Я посмотрел ему вслед. Ус-
кользавший силуэт его был еще смутно виден. Изнутри по-прежнему  доноси-
лось пение все громче, все призывнее. Я отворил дверь и быстро вошел.
   Песня оборвалась, точно отрезанная ножом, и я с испугом  почувствовал
перед собой пустоту, враждебное молчание, как будто я  что-то  вдребезги
разбил. Лишь постепенно взгляд мой освоился с обстановкой  почти  пустой
комнаты. Она состояла из буфетной стойки и стола. Все это  служило,  не-
сомненно, только преддверием к Другим комнатам, назначение которых легко
было угадать по приспущенному свету ламп и приготовленным постелям, вид-
невшимся сквозь приоткрытые двери. Перед стойкой, облокотившись на  нее,
стояла накрашенная женщина с утомленным лицом,  за  стойкой  -  хозяйка,
тучная, какаято грязновато-серая, и еще одна, довольно миловидная девуш-
ка. Мои слова приветствия упали камнем в пространство,  и  только  после
паузы послышался вялый ответ. Мне стало не по себе от этого принужденно-
го тоскливого молчания, и я охотно повернул бы обратно,  но  не  находил
для этого предлога, а потому покорно уселся за стол. Женщина  у  стойки,
вспомнив о своих обязанностях, спросила, что мне подать, и по ее выгово-
ру я сразу угадал в ней немку. Я заказал пива. Она пошла и принесла  пи-
во, и в ее походке еще яснее выражалось равнодушие, чем в  тусклых  гла-
зах, едва мерцавших изпод век, словно угасающие свечи. Совершенно  маши-
нально, по обычаю подобных заведений, поставила она рядом с моим  стака-
ном второй для себя. Взгляд ее, когда  она  чокнулась  со  мной,  лениво
скользнул мимо меня: я мог без помехи рассмотреть ее. Лицо у нее было  в
сущности еще красивое, с правильными чертами, но,  словно  от  душевного
измождения, огрубело и застыло, как маска; все в нем было дрябло; веки -
припухшие, волосы - обвисшие; одутловатые щеки, в пятнах дешевых  румян,
уже спускались широкими складками ко рту. Платье тоже было накинуто неб-
режно, голос - сиплый от табачного дыма и пива. Все говорило о том,  что
передо мною человек смертельно усталый, продолжающий жить только по при-
вычке, ничего не чувствуя. Мне стало жутко, и, чтобы нарушить  молчание,
я задал ей какой-то вопрос. Она ответила, не глядя на меня, равнодушно и
тупо, еле шевеля губами. Я чувствовал себя лишним. Хозяйка зевала,  дру-
гая девушка сидела в углу, поглядывая на меня, как будто ждала, что я ее
позову. Я рад был бы уйти, но не мог сдвинуться с места и  тупо,  словно
захмелевший матрос, сидел в затхлой, душной комнате прикованный к  стулу
любопытством, - было что-то пугающее и непонятное в царившем здесь  рав-
нодушии.
   И вдруг я вздрогнул, услышав резкий хохот сидевшей подле меня  женщи-
ны. В ту же минуту лампа замигала: по сквозняку я  понял,  что  за  моей
спиной приоткрылась дверь. - Опять пришел? - насмешливо и злобно крикну-
ла она по-немецки. - Опять уже бродишь вокруг дома, ты, сквалыга? Ну, да
уж входи, я тебе ничего не сделаю.
   Я круто повернулся сначала к ней,  так  пронзительно  крикнувшей  эти
слова, точно пламя вырвалось из нее, а потом к входной двери. И  еще  не
успела она открыться, как я узнал пошатывающуюся фигуру, узнал смиренный
взгляд того самого человека, что стоял в подъезде,  словно  прилипнув  к
дверям. Он робко, как нищий, держал шляпу в  руке  и  дрожал  от  резких
слов, от смеха, который сотрясал грузную фигуру женщины и на который хо-
зяйка за стойкой отозвалась торопливым шепотом.
   - Туда садись, к Франсуазе, - приказала женщина  бедняге,  когда  он,
крадучись, опасливо ступил шаг вперед. - Видишь, у меня гость.
   Она крикнула это по-немецки. Хозяйка и  девушка  громко  рассмеялись,
хотя понять ничего не могли, но посетитель был им, по-видимому, знаком.
   - Дай ему шампанского, Франсуаза! Принеси бутылку того, что подороже!
- со смехом крикнула она и опять обратилась к нему: - Если для тебя  до-
рого, оставайся на улице, скряга несчастный. Хотелось бы  тебе,  небось,
бесплатно глазеть на меня, я знаю, все тебе хочется иметь бесплатно.
   Длинная фигура посетителя съежилась от этого злого смеха, спина  сог-
нулась, лицо отворачивалось, словно хотело спрятаться, и  рука,  которая
взялась за бутылку, так сильно дрожала, что вино пролилось на  стол.  Он
силился поднять на женщину глаза, но не мог оторвать их от пола,  и  они
бесцельно блуждали по кафельным плиткам. Теперь только, при свете лампы,
я разглядел это истощенное, бледное, помятое лицо, влажные, жидкие воло-
сы на костистом черепе, дряблые и точно надломленные запястья - убожест-
во, лишенное силы, но все же  не  чуждое  какой-то  злости.  Искривлено,
сдвинуто было в нем все и придавлено, и взгляд, который он вдруг  метнул
и тотчас же опять отвел в испуге, вспыхнул злым огоньком.
   - Не обращайте на него внимания, - сказала мне женщина  по-французски
и взяла меня за локоть, точно хотела силой повернуть к себе. - У меня  с
ним старые счеты, не со вчерашнего дня. - И опять крикнула ему,  оскалив
зубы, точно для укуса: - Подслушивай, подслушивай старая ехидина! Хочешь
знать, что я говорю? Говорю, что скорее в море кинусь, чем к тебе пойду.
   Снова рассмеялись хозяйка и другая девушка, тупо  осклабившись;  оче-
видно, это была для них обычная забава, повседневное развлечение. Но мне
стало жутко, когда я увидел, как Франсуаза подсела к нему и с  напускной
нежностью начала приставать с любезностями, от которых он  содрогался  в
ужасе, не решаясь их отвергнуть; страх охватывал меня  каждый  раз,  как
его блуждающий взгляд униженно и подобострастно останавливался на мне. И
ужас вселяла в меня женщина, сидевшая рядом со мной, очнувшаяся вдруг от
спячки и искрившаяся такой злобой, что у  нее  дрожали  руки.  Я  бросил
деньги на стол и хотел уйти, но она их не взяла.
   - Если он мешает тебе, я его выгоню вон, собаку. Он должен слушаться.
Выпей-ка еще стакан со мною. Иди сюда.
   Она прижалась ко мне в неожиданном страстном порыве, разумеется наиг-
ранном, только чтобы помучить того. Она все косилась в  его  сторону,  и
мне противно было видеть, как он вздрагивал, точно от прикосновения рас-
каленного железа. Не обращая на нее внимания, я следил только за ним и с
трепетом видел, как в нем росло что-то вроде ярости,  гнева,  желания  и
зависти, и как он сразу весь съеживался, чуть только она поворачивала  к
нему голову. Она все крепче прижималась ко мне, я  чувствовал,  как  она
дрожит, наслаждаясь жестокой игрой, и меня жуть брала от ее  накрашенно-
го, пахнувшего дешевой пудрой лица, от запаха ее  дряблого  тела.  Чтобы
отодвинуться от нее, я достал сигару, и  не  успел  я  поискать  глазами
спички, как она уже властно крикнула ему: - Дай закурить!
   Я испугался еще больше, чем он, столь гнусного требования его услуг и
порывисто схватился за карман в поисках  спичек;  но,  подхлестнутый  ее
словами, как бичом, он уже подошел ко мне своею кривой, шаткой  поступью
и быстро, словно боясь обжечься, если дотронется до  стола,  положил  на
него свою зажигалку. На мгновение наши взгляды скрестились:  бесконечный
стыд прочел я в его глазах и яростное ожесточение. И  этот  порабощенный
взгляд поразил во мне мужчину, брата. Я почувствовал, до какого унижения
довела его женщина, и устыдился вместе с ним.
   - Очень вам благодарен, - сказал я по-немецки (она встрепенулась),  -
напрасно побеспокоились. - И я подал ему руку. Долгое колебание, потом я
ощутил влажные, костлявые пальцы и вдруг - судорожное, признательное по-
жатие. На секунду его глаза блеснули, встретив мой взгляд,  потом  опять
скрылись под опущенными веками. Назло женщине я хотел попросить его при-
сесть к нам, и, должно быть, рука моя уже  поднялась  для  приглашающего
жеста, потому что она торопливо прикрикнула на него:  -  Ступай  в  свой
угол и не мешай нам!
   Тут меня вдруг охватило отвращение к ее хриплому, язвительному  голо-
су, к этому мерзкому мучительству. На что мне этот  закопченный  вертеп,
эта противная проститутка, этот слабоумный мужчина, этот  чад  от  пива,
дыма и дешевых духов? Меня потянуло на воздух. Я сунул ей деньги,  встал
и энергично высвободился из ее объятий, когда  она  попыталась  удержать
меня. Мне претило участвовать в этом  унижении  человека,  и  мой  реши-
тельный отпор ясно ей показал, как мало меня прельщают ее ласки. Тогда в
ней вспыхнула злоба, она открыла было рот, но все же не решилась  разра-
зиться бранью и вдруг, в порыве непритворной  ненависти,  повернулась  к
нему. Он же, чуя недоброе, торопливо и словно подстегиваемый ее угрожаю-
щим видом, выхватил из кармана дрожащими пальцами кошелек. Он явно боял-
ся остаться теперь с ней наедине и впопыхах не мог  распутать  узел  ко-
шелька, - это был вязаный кошелек вышитый бисером, какие носят крестьяне
и мелкий люд. Легко было заметить,  что  он  не  привык  быстро  тратить
деньги, не в пример матросам, которые достают их пригоршнями из  кармана
и швыряют на стол; он, видимо, знал счет деньгам  и,  прежде  чем  расс-
таться с монетой, любил подержать ее в руке. - Как он дрожит за свои ми-
лые денежки! Не идет дело? Погодика! - глумилась она и  приблизилась  на
шаг. Он отшатнулся, а она, при виде его испуга, сказала, пожав плечами и
с неописуемым омерзением во взгляде: - Я у тебя ничего не  возьму,  пле-
вать мне на твои деньги. Знаю, все они у тебя  на  счету,  твои  славные
деньжата, ни одного гроша лишнего не выпустишь. Но только, - она  неожи-
данно похлопала его по груди, - как бы кто не украл у тебя бумажки,  за-
шитые тут.
   И вправду, как сердечный  больной  внезапно  судорожно  хватается  за
сердце, так он прижал бледную и дрожащую руку к груди, невольно ощупывая
пальцами потайное местечко, и, успокоившись, опустил  ее.  -  Скряга,  -
выплюнула она. Но тут лицо мученика побагровело, он с размаху бросил ко-
шелек Франсуазе, - та сначала вскрикнула от испуга, а  затем  расхохота-
лась, - и ринулся мимо нее к двери, точно спасаясь от пожара.
   Женщина мгновение стояла выпрямившись, вся пылая злой яростью.  Потом
опять вяло опустились веки, устало ссутулились плечи. Старой, утомленной
сделалась она в одну  минуту.  Какая-то  растерянность  мелькнула  в  ее
взгляде, остановившемся на мне. Как пьяная, со  смутным  чувством  стыда
очнувшаяся от дурмана, стояла она передо мною. - На улице он будет  хны-
кать, оплакивая свои деньги, еще побежит чего доброго в полицию, скажет,
что мы его обобрали. А завтра опять явится. Но я ему все-таки не  доста-
нусь. Всем, только не ему.
   Она подошла к стойке, бросила на нее несколько монет и залпом  выпила
рюмку водки. Злой огонь опять загорелся в ее глазах,  но  тускло,  точно
сквозь слезы ярости и стыда. Отвращение к ней пересилило во мне жалость.
- До свиданья! - сказал я. Ответила только хозяйка. Женщина  не  огляну-
лась и лишь засмеялась хрипло и насмешливо.
   Улица, когда я вышел, была сплошною ночью и  небом,  сплошной  душной
мглой в затуманенном, бесконечно далеком лунном свете. Жадно  вдохнул  я
теплый, но все же бодрящий воздух; страх и омерзение растворились в  ве-
ликом изумлении перед тем, как многообразны судьбы людские,  и  снова  я
ощутил, - это чувство способно радовать меня до слез, -  что  за  каждым
окном неминуемо притаилась чья-нибудь судьба, каждая дверь вводит в  ка-
кую-нибудь драму; жизнь вездесуща и многогранна, и даже грязнейший  уго-
лок ее так и кишит, словно блестящими навозными жуками, готовыми образа-
ми.
   Забылось все гнусное в виденном мною, нервное  напряжение  перешло  в
сладостную истому, и меня уже тянуло преобразить  пережитое  в  приятных
сновидениях. Я невольно огляделся по сторонам, стараясь найти дорогу до-
мой в этом запутанном клубке переулков. Но тут -  по-видимому,  бесшумно
подкравшись ко мне, - какая-то тень выросла передо мною.
   - Простите, - я сразу узнал этот смиренный голос, - но  вы,  кажется,
заблудились. Не разрешите ли... Не разрешите ли показать вам дорогу?  Вы
где изволите жить?..
   Я назвал свою гостиницу.
   - Я провожу вас... если позволите, - тотчас же прибавил он  униженным
тоном.
   Мне опять стало жутко. Эти крадущиеся, призрачные шаги, почти неслыш-
ные и все же неотступные, во мраке  портового  квартала,  вытеснили  ма-
ло-помалу воспоминание о пережитом,  заменив  его  каким-то  безотчетным
смятением. Я чувствовал смиренное выражение его глаз, не видя их,  заме-
чал подергивание губ; я знал, что он хочет со мной говорить, но не поощ-
рял и не останавливал его, подчиняясь овладевшему мной дурману, в  кото-
ром любопытство сочеталось с физической скованностью. Он  несколько  раз
кашлянул, я угадывал его подавляемые  попытки  заговорить,  но  какая-то
жестокость, таинственным образом передавшаяся мне от той женщины,  теши-
лась происходившей в нем борьбой между стыдом и душевным порывом:  я  не
приходил ему на помощь, предоставляя молчанию черной тучей тяготеть  над
ними. И вразброд звучали наши шаги, его - скользящие, старческие, мои  -
нарочито гулкие и энергичные, в стремлении уйти от этого грязного  мира.
Все сильнее чувствовал я напряжение, возникшее между нами: истошным  не-
мым криком было это молчание до отказа натянутой струны; но  вот,  нако-
нец, он нарушил его - с какой отчаянной робостью! - и заговорил:
   - Вы были там... вы были... сударь... свидетелем очень странной  сце-
ны... Простите... простите, что я к ней возвращаюсь, но она должна  была
показаться вам очень странной... а я - очень смешным...  Эта  женщина...
она, видите ли...
   Он опять запнулся. Что-то комом стояло у него в горле. Потом голос  у
него упал до шепота, и он торопливо пролепетал: - Эта женщина... она моя
жена.
   Я, вероятно, вздрогнул от удивления, потому что он
   поспешил добавить, словно оправдываясь: - То есть...  она  была  моей
женой... Лет пять тому назад... В Гессене, в Герацгейме,  я  оттуда  ро-
дом... Я не хотел бы, сударь, чтобы вы были о ней дурного мнения... Это,
может быть, моя вина, что она такая... Она такой не всегда была...  Я...
я мучил ее. Я взял ее, хотя она была очень бедна, даже белья  у  нее  не
было, ничего, решительно ничего... а я богат... то  есть  состоятелен...
не богат... или во всяком случае в ту пору у меня водились  деньги...  и
знаете ли, сударь, я, может быть, и вправду был -  она  права  -  береж-
лив... но это все раньше, до несчастья, и я себя за это проклинаю...  Но
и отец мой был бережлив, и мать, все... И мне каждый грош  доставался  с
большим трудом... а она была легкомысленна, любила  красивые  вещи...  и
при этом была бедна, и я постоянно попрекал ее этим... Мне не  следовало
так поступать, теперь я это знаю, сударь, потому что  она  горда,  очень
горда... Вы не думайте, что она такая, какой притворяется... Это неправ-
да, и она сама себя этим мучает... только... только для того, чтобы меня
мучить... и... потому что... потому что ей стыдно... Может быть,  она  и
вправду стала дурной женщиной, но я... я этому не  верю...  потому  что,
сударь, она была хорошая, очень хорошая.
   Он вытер глаза и остановился, превозмогая волнение. Невольно я взгля-
нул на него, и вдруг он перестал казаться мне смешным, и даже это стран-
ное, угодливое обращение "сударь", которым пользуются в Германии  только
низшие сословия, не коробило меня больше. Лицо его говорило о том, каких
усилий ему стоит каждое слово, и когда он, пошатываясь,  тяжело  ступая,
пошел дальше, глаза его были устремлены на камни мостовой, как будто  он
читал на них в неверном свете луны то, что так мучительно вырывалось  из
его сдавленной гортани.
   - Да, сударь, - сказал он, глубоко переводя дыхание и совсем  другим,
низким голосом, исходившим как бы из сокровенных глубин его души, -  она
была хорошая, добрая, добрая и ко мне, была очень благодарна за то,  что
я избавил ее от нищеты... и я знал, что она благодарна... но... я  хотел
это слышать... вновь и вновь... мне, было радостно слушать слова  благо-
дарности, сударь, так бесконечно радостно воображать, что я лучше  ее...
а ведь я знал, знал, что я хуже... Я отдал бы все  свои  деньги  за  то,
чтобы это постоянно слышать... А она была очень горда и не хотела повто-
рять, когда заметила, что я требую ее благодарности... Поэтому... только
поэтому, сударь, заставлял я ее всегда просить... никогда не давал  доб-
ровольно... Мне приятно было, что из-за  каждого  платья,  из-за  каждой
ленты ей приходилось попрошайничать...  Три  года  я  ее  мучил,  и  все
сильнее... Но я это делал, сударь, только потому, что  любил  ее...  Мне
нравилось, что она горда, и все же в моем безумии я всегда хотел сломить
ее гордость... и когда она что-нибудь просила, я сердился... Но это  бы-
ло, сударь, притворством... для меня была блаженством каждая возможность
ее унизить, потому что... потому что я и сам не знал, как люблю ее...
   Он опять умолк. Шел он, сильно пошатываясь. Обо мне он,  по-видимому,
совсем забыл. Говорил бессознательно, как во сне, и голос его становился
все громче.
   - Это... это я понял тогда лишь... в тот злосчастный день... когда  я
отказал ей в деньгах для ее матери, в совсем ничтожной сумме... то  есть
я уже приготовил их, но хотел, чтобы она пришла еще раз... еще раз  поп-
росила... Так что я говорил?.. да, тогда я это понял, когда вернулся до-
мой, а ее не было, только записка на столе... "Оставайся при своих прок-
лятых деньгах, мне больше ничего не надо от тебя"... вот что было  напи-
сано, больше ничего... Сударь, я три дня и три ночи безумствовал.  Велел
обыскать лес и реку, переплатил уйму денег полиции... бегал по всем  со-
седям, но они только смеялись и глумились... Никаких следов  не  удалось
найти, никаких... Наконец, мне сказали, в соседней деревне,  что  видели
ее... в поезде с каким-то солдатом... она уехала в Берлин...  В  тот  же
день и я туда поехал... бросил свое дело... потерял много тысяч...  меня
обокрали мои работники, мой управляющий, все, все...  Но,  клянусь  вам,
сударь, мне было все равно... Я прожил неделю в Берлине, прежде чем  ра-
зыскал ее в этом людском водовороте... и пошел к ней... - Он замолчал  и
тяжело перевел дыхание.
   - Сударь, клянусь вам... ни слова упрека не сказал ей... я  плакал...
стоял на коленях... предлагал ей деньги...  все  свое  состояние,  пусть
распоряжается им, потому что тогда я уже знал... знал, что не могу  жить
без нее... Я люблю каждый волосок ее... ее рот, ее тело, все,  все...  и
ведь это я, один я столкнул ее... Она побледнела как смерть, когда я не-
ожиданно вошел... я подкупил ее хозяйку, сводню, гадкую,  низкую  женщи-
ну... Она была как мел бледна... Выслушала меня.  Сударь,  мне  кажется,
она... да, она почти обрадовалась, увидев меня... Но когда я заговорил о
деньгах... а ведь сделал я это только для того, чтобы показать  ей,  что
больше не думаю о них... то она плюнула... а потом... так как я все  еще
не хотел уходить... позвала своего  любовника,  они  надо  мной  издева-
лись... Но я, сударь, все равно ходил туда каждый день. Жильцы того дома
рассказали мне все, я узнал, что этот негодяй ее бросил, что она в  нуж-
де, и тогда я пошел еще раз к ней... еще раз, сударь, но она  накинулась
на меня и разорвала деньги, которые я украдкой положил на стол, а  когда
я все-таки опять пришел, ее уже не было... Чего только не делал  я,  су-
дарь, чтобы разыскать ее снова! Целый год, клянусь  вам,  я  не  жил,  я
только выслеживал ее, нанимал агентов, пока не узнал, наконец,  что  она
за морем, в Аргентине... в одном... в одном дурном доме...  -  Он  умолк
задыхаясь. Последние слова он едва  прохрипел.  Потом  опять  заговорил,
глухо, с трудом.
   - Я очень испугался... сперва...  но  потом  подумал,  что  по  моей,
только по моей вине она до этого дошла... И я знал,  как  сильно  должна
она, бедная, страдать... потому что она горда, прежде всего  горда...  Я
пошел к своему поверенному, тот написал в консульство и послал деньги...
не указав от кого... лишь бы только она вернулась. Мне  телеграфировали,
что все удалось... я знал, на каком пароходе... и поджидал его в Амстер-
даме... Приехал за три дня, так я горел нетерпением... Наконец, он  при-
был... какое это было счастье, когда дым показался на горизонте,  я  ду-
мал, у меня не хватит сил дождаться... так медленно, медленно он  прича-
ливал, и потом пассажиры начали спускаться по сходням, и, наконец,  она,
она... Я ее не сразу узнал... Она была другая...  накрашенная...  и  уже
такая... такая, какою вы ее видели... И когда она меня заметила, она вся
помертвела... два матроса подхватили ее, иначе она упала  бы  в  воду...
Чуть только она ступила на берег, я подошел к ней... Я не говорил  ниче-
го... спазма сдавила горло... Она тоже ничего не говорила... и не  смот-
рела на меня... Носильщик пошел вперед с вещами, мы шли и  шли...  Вдруг
она остановилась и сказала... сударь, как она это сказала...  так  мучи-
тельно больно мне сделалось, так печально это прозвучало... "Ты все  еще
согласен, чтобы я была твоей женой? Еще и теперь?.." Я взял  ее  за  ру-
ку... Она вздрогнула, но не сказала ничего. Но я чувствовал, что  теперь
все опять хорошо... Сударь, как счастлив я был! Я плясал вокруг нее, как
ребенок, когда мы вошли в комнату, я упал к ее ногам... Говорил  глупос-
ти, должно быть... потому что она улыбалась сквозь слезы и  ласкала  ме-
ня... очень робко, разумеется... но, сударь... Я бегал по лестнице вниз,
вверх, заказал обед в ресторане при гостинице... наш  свадебный  обед...
помог ей одеться... и мы сошли вниз, ели, пили, веселились. Она была ве-
села, как ребенок, такая сердечная, добрая, и говорила о нашем доме... и
как мы теперь опять заживем... но тут... - Голос его вдруг  сорвался,  и
он сделал рукою движение, словно хотел кого-то сокрушить. - Там был один
официант... скверный, низкий человек... он подумал, что я  пьян,  потому
что я безумствовал и плясал... и валился со стула от смеха... а  ведь  я
только был счастлив... так счастлив!.. И вот... когда я заплатил, он дал
мне на двадцать франков меньше сдачи... Я на него накричал и  потребовал
остальное... Он смутился и положил золотую монету на  стол...  И  тут...
она вдруг громко расхохоталась...
   Я смотрел на нее, но это было другое лицо... оно сразу стало  насмеш-
ливым и злым...  "Какой  ты  все  еще  дотошный...  даже  в  день  нашей
свадьбы!" - сказала она так холодно, резко... с жалостью... Я испугался,
проклинал свою мелочность... старался опять развеселиться... Но  ее  ве-
селье исчезло... умерло... Она потребовала отдельную комнату... чего  бы
я не сделал для нее... и я лежал ночью один и все думал, что бы  ей  ку-
пить на другое утро... как бы ее  задарить...  показать  ей,  что  я  не
скуп... что для нее мне ничего не жалко... И рано утром пошел и купил ей
браслет, и когда я вернулся... комната была пуста... совсем, как  в  тот
раз. И я знал, на столе должна быть записка... Я убежал, я молился богу,
чтобы это было не так... но... но... записка все-таки лежала на столе...
И я прочел...
   Он замялся. Я невольно остановился и посмотрел на  него.  Он  понурил
голову. Потом хрипло прошептал: - Я прочел: "Оставь меня в покое. Ты мне
противен..."
   Мы уже подошли к гавани, и вдруг в тишину  ворвалось  шумное  дыхание
надвигавшегося прибоя. С горящими глазами, точно большие  черные  звери,
стояли там корабли, одни вблизи, другие подальше;  откуда-то  доносилась
песня. Все было неразличимо, и все же многое чувствовалось - тяжелый сон
и тревожные грезы приморского города. Рядом с собою я видел  тень  моего
спутника, она дергалась у меня под ногами, то растекаясь, то сжимаясь  в
неверном тусклом свете фонарей. У меня не было слов ни  в  утешение,  ни
для вопроса, но молчание его липло ко мне, давило своей тяжестью.  Вдруг
он схватил меня за руку.
   - Но я не уеду отсюда без нее... Много месяцев я ее разыскивал... Она
меня терзает, но я не отступлюсь... Умоляю  вас,  сударь,  поговорите  с
ней... Она должна быть моею, скажите ей это... меня она не слушает...  Я
больше не могу так жить... Я не могу больше видеть, как мужчины ходят  к
ней... и ждать перед домом, когда они выйдут... пьяные... Вся улица  уже
знает меня... надо мной смеются, потому что я стою  и  жду...  это  меня
сводит с ума, и всетаки я каждый вечер опять прихожу...  Сударь,  умоляю
вас... поговорите с ней... Я вас не знаю, но сделайте это  ради  господа
бога... поговорите с ней...
   Я невольно сделал движение, пытаясь вырвать руку. Мне  было  страшно.
Но когда он почувствовал, что я отстраняюсь от его горя, он  вдруг  упал
посреди улицы на колени и обхватил мои ноги.
   - Заклинаю вас, сударь... Вы должны  с  ней  поговорить...  Должны...
иначе... иначе случится несчастье... Я истратил все свои деньги,  разыс-
кивая ее, и здесь я ее не оставлю... живой не оставлю...  Я  купил  себе
нож... У меня, сударь, есть нож... Я ее не оставлю тут... живой... Я  не
вынесу этого... Поговорите с ней, сударь...
   Он в исступлении корчился передо мной. В конце улицы показались  двое
полицейских. Я силой заставил его встать. С минуту он оторопело  смотрел
на меня, потом сказал совсем чужим голосом, сухо и деловито:
   - Сверните по этой улице налево. Там ваша гостиница. - Еще раз  уста-
вился он на меня глазами, в которых зрачки  словно  расплавились  в  ка-
кой-то ужасающей белой пустоте. Потом он исчез.
   Я плотнее закутался в плащ. Меня знобило. Только усталость чувствовал
я, дурман, непроницаемый и черный, точно я спал на ходу.  Я  хотел  соб-
раться с мыслями и все обдумать, но всякий раз во мне поднималась и уно-
сила меня эта черная волна утомления. Я добрел до гостиницы, свалился на
кровать и заснул, тупо, как животное.
   Наутро я уж не знал, что в этом происшествии было явью, что  сном,  и
безотчетно противился тому, чтобы в этом разобраться. Проснулся я  позд-
но, чужой в чужом городе, и пошел осматривать церковь, которая, как  мне
сказали, славилась древней мозаикой. Но глаза мои не воспринимали  того,
что видели, все явственнее вставала в памяти встреча  минувшей  ночи,  и
меня непреодолимо потянуло в тот переулок, к тому дому. Но  эти  своеоб-
разные улицы живут только по ночам, днем на них  серые  холодные  маски,
под которыми узнать их может только посвященный. Я не нашел этого  пере-
улка. Усталый и раздосадованный, вернулся я домой, преследуемый видения-
ми не то бреда, не то действительности.
   Поезд мой уходил в девять часов вечера. С сожалением покидал я город.
Носильщик взвалил на плечи мой багаж и, шагая впереди меня, понес его  к
вокзалу. И вдруг на одном перекрестке что-то словно кольнуло меня,  и  я
круто остановился: я узнал поперечную улицу, ведшую к тому  дому,  велел
подождать носильщику, который сначала не понял, но тут же ухмыльнулся  с
наглой фамильярностью, и пошел взглянуть на место происшествия.
   Было темно, темно, как накануне, и в тусклом свете луны  поблескивала
застекленная дверь того дома. Я хотел подойти ближе, но вдруг что-то за-
шевелилось во мраке. С испугом узнал я того, вчерашнего; он сидел на по-
роге и знаками подзывал меня. Мне стало страшно, я повернулся  и  быстро
зашагал прочь, из малодушной боязни, как бы не ввязаться в  какую-нибудь
историю и не опоздать на поезд.
   Но дойдя до перекрестка, прежде чем свернуть за угол, я еще раз огля-
нулся. И увидел, как человек, сидевший на пороге,  вскочил,  бросился  к
двери и порывисто распахнул ее; что-то блестящее было зажато в его руке:
я издали не мог разглядеть, золото  или  лезвие  ножа  так  предательски
блеснуло в лунном свете...

   ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ ЧАСА ИЗ ЖИЗНИ ЖЕНЩИНЫ

   За десять лет до войны я отдыхал на Ривьере, в маленьком пансионе,  и
вот однажды за столом вспыхнул жаркий спор, грозивший кончиться  настоя-
щей ссорой со злобными выпадами и даже оскорблениями. Большинство  людей
не отличается богатым воображением. То, что происходит где-то далеко, не
задевает их чувств, едва их трогает; но стоит даже ничтожному происшест-
вию произойти у них на глазах, ощутимо близко, как разгораются  страсти.
В таких случаях люди как бы возмещают обычное свое равнодушие необуздан-
ной и излишней горячностью.
   Так было и в нашей добропорядочной компании: за обедом мы вели  Small
talk [11], мирно перекидывались легкими шутками и,  встав  из-за  стола,
тотчас расходились в разные стороны: немецкая чета отправлялась с  фото-
аппаратом на прогулку, добродушный датчанин - к своим  скучным  удочкам,
английская леди - к своим книгам, супруги-итальянцы спешили в Монте-Кар-
ло, а я бездельничал, развалившись в плетеном кресле, или садился за ра-
боту. Но на этот раз мы сцепились в бурной перепалке, и если  кто-нибудь
внезапно вскакивал, то не для того, чтобы вежливо откланяться, а в  пылу
спора, который, как я уже сказал, принял под  конец  самый  ожесточенный
характер.
   Событие, так взбудоражившее наш маленький застольный кружок, действи-
тельно было из ряда вон выходящим. Пансион, где жили мы семеро, произво-
дил впечатление частной виллы, и какой чудесный вид открывался из  наших
окон на прибрежные скалы! На самом же деле он был только частью  большой
гостиницы "Палас-отель" и соединялся с ней садом, так что мы, хотя и жи-
ли особняком, находились в постоянном общении с обитателями  отеля.  Так
вот в этом отеле накануне разыгрался крупный скандал. С дневным  поездом
в двенадцать двадцать (необходимо точно указать время, ибо оно важно для
происшествия и играло роль в нашем жарком споре) прибыл молодой  француз
и занял комнату с видом на море; уже одно это - говорило о том,  что  он
человек со средствами. Он обратил на себя внимание не только своей  эле-
гантностью, но прежде всего необычайно привлекательной внешностью: удли-
ненное женственное лицо, шелковистые светлые усы над чувственными  губа-
ми, мягкие, волнистые каштановые волосы с кудрявой прядью,  падавшей  на
белый лоб, бархатные глаза - все в  нем  было  красиво  какой-то  мягкой
вкрадчивой красотой. Держался он предупредительно и любезно, но без вся-
кой нарочитости и жеманства. Если он и напоминал  на  первый  взгляд  те
раскрашенные восковые манекены, которые, с щегольской  тростью  в  руке,
гордо красуются в витринах модных магазинов как воплощенный идеал  мужс-
кой красоты, то вблизи впечатление фатоватости рассеивалось, потому  что
его неизменно приветливая любезность (редчайший случай!) была естествен-
ной и казалась врожденной. Скромно и вместе с тем сердечно приветствовал
он каждого, и было приятно смотреть, как на каждом шагу просто и  непри-
нужденно проявлялись его изящество и благовоспитанность. Он  спешил  по-
дать пальто даме, направляющейся в гардероб, для каждого  ребенка  нахо-
дился у него ласковый взгляд или шутка, был он обходителен, но  без  ма-
лейшей развязности; короче говоря, это был, видимо, один из  тех  счаст-
ливцев, которым уверенность, что всех пленяет их ясное лицо и  юношеское
обаяние, придает еще большую привлекательность. На людей пожилых  и  бо-
лезненных, а их здесь было большинство, его присутствие  влияло  благот-
ворно. Своей свежестью, жизнерадостностью, победной улыбкой юности,  ко-
торая свойственна неотразимо обаятельным людям,  он  сразу  же  завоевал
всеобщую симпатию.
   Через два часа после своего приезда он уже играл в теннис с  дочерьми
толстенького благодушного фабриканта из Лиона - двенадцатилетней Аннет и
тринадцатилетней Бланш, а их мать, хрупкая,  изящная,  сдержанная  мадам
Анриэт, с легкой улыбкой наблюдала, как ее неоперившиеся  птенчики  бес-
сознательно кокетничают с молодым незнакомцем.  Вечером  он  около  часа
смотрел, как мы играем в шахматы, рассказал несколько  забавных  анекдо-
тов, долго прогуливался по набережной с мадам  Анриэт,  -  муж  ее,  как
всегда, играл в домино со своим приятелем, фабрикантом из  Намюра,  -  а
поздно вечером я застал его в полутемной конторе отеля за интимной бесе-
дой с секретаршей. На следующее утро он сопровождал датчанина на  рыбную
ловлю, обнаружив при этом поразительные познания, затем долго  беседовал
с лионским фабрикантом о политике и, видимо, также показал себя интерес-
ным собеседником, ибо сквозь шум прибоя слышался раскатистый хохот толс-
тяка фабриканта. После обеда (я намеренно, для ясности, так подробно со-
общаю о его времяпрепровождении) он опять просидел около  часа  с  мадам
Анриэт в саду, за черным кофе, потом играл в теннис с ее дочерьми, бесе-
довал в вестибюле отеля с немецкой четой. В шесть, часов я пошел на вок-
зал отправить письмо и вдруг увидел его. Он поспешил  мне  навстречу  и,
как бы извиняясь, сказал, что его неожиданно вызвали, но через  два  дня
он вернется. За ужином он действительно отсутствовал, но только физичес-
ки, так как за всеми столиками только и говорили что о нем, и  все  пре-
возносили его приятный, веселый нрав.
   Вечером, часов около одиннадцати, - я сидел у себя в комнате, дочиты-
вая книгу, - вдруг в открытое окно, выходившее в сад,  донеслись  крики,
взволнованные возгласы, и в отеле поднялась  какая-то  суматоха.  Скорее
обеспокоенный, чем подстрекаемый любопытством, я тотчас же  спустился  в
сад и прошел пятьдесят шагов, отделявших нашу виллу от отеля; там я зас-
тал гостей и прислугу в необычайном волнении. Мадам Анриэт не  вернулась
с прогулки на берегу, которую она совершала каждый вечер, пока  ее  суп-
руг, по заведенному порядку, играл в домино со своим  приятелем.  Опаса-
лись несчастного случая. Словно буйвол, метался по  берегу  этот  обычно
медлительный, грузный человек, и когда он кричал во тьму: "Анриэт! Анри-
эт!" - в его срывающемся от волнения голосе было  что-то  первобытное  и
страшное, напоминающее рев раненного насмерть огромного зверя.  Кельнеры
и мальчики-бои носились вверх и вниз по лестнице; разбудили всех живущих
в отеле, позвонили в полицию. А толстый человек  в  расстегнутом  жилете
кидался во все стороны и бессмысленно выкрикивал в темноту: "Анриэт! Ан-
риэт!" Проснулись девочки и, стоя у окна в ночных рубашках, звали  мать.
Отец поспешил наверх, чтобы их успокоить.
   И тут произошло нечто ужасное, что почти не поддается описанию, ибо в
минуты чрезмерного душевного напряжения во всем облике человека  столько
трагизма, что не передать ни пером, ни кистью. Толстяк спустился по сто-
нущим под его тяжестью ступеням с  изменившимся,  бесконечно  усталым  и
вместе с тем гневным выражением лица. В руке он держал письмо. - Верните
всех, - сказал он управляющему еле слышным голосом. - Верните людей, ни-
чего не нужно. Жена ушла от меня.
   У этого смертельно раненного человека хватило выдержки,  нечеловечес-
кой выдержки, не показать своего горя перед столпившимися вокруг людьми,
которые с любопытством на него глазели, а потом, испуганные,  смущенные,
пристыженные, от него отвернулись. Собрав последние силы, он прошел,  ни
на кого не глядя, в читальню и потушил там свет; потом мы услышали,  как
его тучное, грузное тело с глухим стуком опустилось в кресло, и  до  нас
донеслись громкие, отчаянные рыдания, - так мог плакать только  человек,
никогда в жизни не плакавший. И это стихийное горе  потрясло  нас  всех,
даже самого ничтожного из нас. Ни один кельнер,  никто  из  привлеченных
любопытством гостей не осмелился улыбнуться или проронить слово соболез-
нования. Безмолвно, один за другим, словно  пристыженные  этим  сокруши-
тельным взрывом чувства, прокрались мы в свои комнаты, а там,  в  темной
читальне, наедине с самим собой, всхлипывал этот убитый  горем  человек,
пока один за другим гасли огни в доме, полном шепотов, шорохов  и  вздо-
хов.
   Естественно, что такое происшествие, разразившееся как удар  грома  у
нас на глазах, сильно взволновало людей,  привыкших  к  однообразному  и
беззаботному времяпрепровождению. Но хотя причиной тех ожесточенных сты-
чек, которые возникли за нашим столом и чуть не привели к  взаимным  ос-
корблениям действием, и явился этот удивительный случай, суть спора была
в глубоких разногласиях,  в  столкновении  противоположных  взглядов  на
жизнь. Благодаря нескромности  горничной,  прочитавшей  письмо,  которое
супруг, не помня себя, в бессильном гневе скомкал и швырнул на пол, ста-
ло известно, что мадам Анриэт уехала не одна, а сговорившись  с  молодым
французом (симпатии к которому у большинства теперь быстро убывали).
   На первый взгляд не было ничего удивительного в том, что  эта  вторая
мадам Бовари бросила своего толстого провинциала мужа  ради  элегантного
молодого красавца. Но все в доме были сбиты с толку и возмущены извести-
ем, что ни фабрикант, ни его дочери, ни даже сама мадам  Анриэт  никогда
раньше не видели этого ловеласа, и, следовательно, достаточно было двух-
часовой вечерней прогулки по набережной и одного часа за черным  кофе  в
саду, чтобы побудить тридцатитрехлетнюю порядочную женщину на другой  же
день бросить мужа и двоих детей и последовать очертя голову за совершен-
но незнакомым человеком. Этот, казалось, бы, очевидный факт был  единог-
ласно отвергнут нашим застольным  кружком;  все  усмотрели  здесь  веро-
ломство и хитрый маневр любовников: само собой разумеется, мадам  Анриэт
уже давно находилась в тайной связи с молодым человеком, и этот сердцеед
явился сюда лишь для того, чтобы окончательно условиться о  побеге.  Со-
вершенно невозможно, утверждали все, чтобы честная женщина после трехча-
сового знакомства вдруг сбежала по первому зову. Развлечения ради я  на-
чал спорить и энергично защищал возможность и  даже  вероятность  такого
внезапного решения у женщины, которая, томясь в долголетнем скучном суп-
ружестве, в душе готова уступить первому смелому натиску, Мои  неожидан-
ные возражения подлили масла в огонь, и спор сразу стал  всеобщим;  осо-
бенно разгорелись страсти, когда обе супружеские пары, как немецкая, так
и итальянская, с прямо-таки оскорбительным презрением принялись отрицать
coup de foudre [12] как нелепость и пошлую романтическую выдумку.
   Нет нужды излагать все подробности словесного боя, длившегося от супа
до пудинга. За табльдотом остроумны только заправские остряки, а доводы,
к которым прибегают в пылу случайного застольного спора, большей  частью
банальны и приводятся наспех, наобум. Трудно также объяснить, почему наш
спор так быстро принял столь язвительный оборот, - думается, тут сыграло
роль невольное желание обоих супругов исключить возможность такого  лег-
комыслия и подобной опасности для своих жен. К сожалению, они не  приду-
мали ничего более удачного, чем возразить мне, что  так  может  говорить
только тот, кто судит о женщинах лишь по случайным, дешевым победам  хо-
лостяка; это уже разозлило меня, а когда вдобавок немка  начала  автори-
тетным тоном поучать меня, что бывают  настоящие  женщины,  а  бывают  и
"проститутки по натуре", к которым, по ее мнению,  принадлежит  и  мадам
Анриэт, терпение мое лопнуло, и я в свою очередь перешел в наступление.
   Я заявил, что лишь страх перед собственными желаниями, перед  демони-
ческим началом в нас заставляет отрицать тот очевидный факт, что в  иные
часы своей жизни женщина, находясь во власти  таинственных  сил,  теряет
свободу воли и благоразумие, и добавил, что некоторым людям,  по-видимо-
му, нравится считать себя более сильными, порядочными и чистыми, чем те,
кто легко поддается соблазну, и что, по-моему, гораздо более честно пос-
тупает женщина, которая свободно и  страстно  отдается  своему  желанию,
вместо того чтобы с закрытыми глазами обманывать мужа в его же объятиях,
как это обычно принято. Вот примерно то, что я говорил, и  чем  яростней
нападали другие на бедную мадам Анриэт, тем с большей горячностью  я  ее
защищал (что, по правде сказать, не вполне  отвечало  моему  внутреннему
убеждению). Мои слова, точно уколы рапирой, задели за живое  обе  супру-
жеские пары, и они нестройным квартетом так ожесточенно  напустились  на
меня, что старый добродушный датчанин, наблюдавший за нами, словно судья
с секундомером в руке на футбольном матче, был вынужден время от времени
предостерегающе постукивать по столу: "Gentlemen please" [13] Но это по-
могало лишь на минуту. Один из супругов, красный как рак, уже  раза  три
вскакивал из-за стола, и только уговоры жены едва  сдерживали  его  пыл;
еще немного - и дискуссия окончилась бы потасовкой, если  бы  миссис  К.
внезапно не пролила масло на бурные волны нашего спора.
   Миссис К., представительная, пожилая англичанка с белоснежными  воло-
сами, по молчаливому уговору была почетной председательницей нашего сто-
ла. Она держалась очень прямо, была одинаково приветлива со всеми, гово-
рила мало, но с интересом прислушивалась к  разговорам  окружающих:  уже
одна ее наружность оказывала благотворное действие. От  нее  веяло  спо-
койствием и аристократической сдержанностью. Она ни с кем близко не схо-
дилась и в то же время выказывала каждому знаки внимания; большей частью
она сидела с книгою в саду, иногда играла на рояле и лишь изредка присо-
единялась к обществу или вела оживленный разговор. Ее  присутствие  было
едва ощутимо, и, однако, мы все невольно подчинялись ей. И  сейчас,  как
только она заговорила, нам стало очень стыдно, что мы так шумно  и  нео-
бузданно вели себя.
   Миссис К. воспользовалась паузой, наступившей после того,  как  немец
резко вскочил и тут же, по слову жены, покорно уселся на свое место. Она
вдруг подняла свои ясные, серые глаза, как-то нерешительно посмотрела на
меня и потом деловито и четко по-своему уточнила предмет нашего спора:
   - Итак, если я верно поняла вас, вы считаете, что мадам Анриэт... что
женщина может быть вовлечена в неожиданную авантюру, что она  может  со-
вершать поступки, которые за час до того ей самой показались бы немысли-
мыми и в которых ее нельзя винить?
   - Я в этом убежден, сударыня, - ответил я.
   - В таком случае вы отрицаете всякое мерило нравственности,  и  любое
нарушение морали может быть оправдано. Если вы  действительно  считаете,
что crime passionnel [14], как говорят французы, не преступление, то вы-
ходит, что государственное правосудие вообще излишне. Тогда без  особого
труда - а вы трудитесь на совесть, - добавила она с улыбкой, - можно об-
наружить страсть в любом преступлении и оправдать его этой страстью.
   Она говорила спокойно, почти весело, и это так понравилось  мне,  что
я, невольно подражая ее деловитому тону, ответил полушутя-полусерьезно:
   - Государственное правосудие решает такие вопросы, несомненно,  стро-
же, чем я: его долг - охранять общественную нравственность и  благоприс-
тойность, и это вынуждает его осуждать, вместо того чтобы оправдывать. Я
же, как частное лицо, не считаю нужным брать на себя роль  прокурора:  я
предпочитаю профессию защитника. Мне лично приятнее понимать людей,  чем
судить их.
   Ясные серые глаза миссис К. с минуту в упор  смотрели  на  меня;  она
медлила с ответом. Я подумал, что она не все  поняла,  и  уже  собирался
повторить ей сказанное поанглийски, но она вновь стала задавать мне воп-
росы с удивительной серьезностью, словно экзаменуя меня.
   - Разве, по-вашему, не позорно, не отвратительно, что женщина бросает
своего мужа и двоих детей, чтобы последовать  за  первым  встречным,  не
зная даже, достоин ли он ее любви? Неужели вы действительно  можете  оп-
равдать такое легкомысленное и беспечное поведение уже не очень  молодой
женщины, которой хотя бы ради детей следовало вести себя более достойно.
   - Повторяю, сударыня, - ответил я, - что  я  отказываюсь  судить  или
осуждать. Вам я могу чистосердечно признаться, что я немного пересолил -
бедная мадам Анриэт, конечно, не героиня, даже не  искательница  сильных
ощущений, и менее всего смелая, страстная натура. Насколько я  ее  знаю,
она лишь заурядная, слабая женщина, к которой я питаю некоторое уважение
за то, что она нашла в себе мужество отдаться  своему  желанию,  но  еще
больше она внушает мне жалость, потому что не сегодня-завтра  она  будет
очень несчастна. То, что она сделала, было, может "быть, глупо и, несом-
ненно, опрометчиво, но ни в коем случае нельзя назвать ее поступок  низ-
ким и подлым. Вот почему я настаиваю на том, что никто  не  имеет  права
презирать эту бедную, несчастную женщину.
   - А вы сами? Вы все так же уважаете ее? Вы не проводите никакой грани
между порядочной женщиной, с которой вы говорили позавчера, и той,  дру-
гой, которая вчера бежала с первым встречным?
   - Никакой. Решительно никакой, ни малейшей.
   - Is that so? [15] - невольно произнесла она по-английски; по-видимо-
му, разговор необычайно ее занимал. После минутного раздумья  она  снова
вопросительно посмотрела на меня своими ясными глазами.
   - А если бы завтра вы встретили мадам Анриэт, скажем в Ницце, под ру-
ку с этим молодым человеком, поклонились бы вы ей?
   - Конечно.
   - И заговорили бы с ней?
   - Конечно.
   - А если... если бы вы были женаты, вы познакомили бы  такую  женщину
со своей женой, как будто ничего не произошло?
   - Конечно.
   - Would you really? [16] - снова спросила она по-английски,  и  в  ее
голосе прозвучало недоверие и изумление.
   - Surely I would [17], - ответил я ей тоже по-английски.
   Миссис К. молчала. Казалось, она напряженно думала. Внезапно и как бы
удивляясь собственному мужеству, она сказала, взглянув на меня:
   - I don t know, if I would. Perhaps I might do it also [18].
   И с той удивительной непринужденностью, с какой одни англичане  умеют
учтиво, но решительно оборвать разговор, она встала и дружески протянула
мне руку. Ее вмешательство водворило спокойствие, и в глубине  души  все
мы, недавние враги, были признательны ей за то, что угрожающе сгустивша-
яся атмосфера разрядилась; перекинувшись безобидными шутками, мы вежливо
откланялись и разошлись.
   Хотя наш спор и закончился по-джентльменски,  но  после  той  вспышки
между мною и моими противниками появилась известная  отчужденность.  Не-
мецкая чета держалась холодно, а итальянцы забавлялись тем, что ежеднев-
но язвительно осведомлялись у меня, не слыхал ли я чего-нибудь  о  "cara
signora Henrietta". [19] Несмотря на внешнюю вежливость,  сердечность  и
непринужденность, прежде царившие за нашим столом, безвозвратно исчезли.
   Ироническая холодность моих противников была для меня особенно ощути-
ма благодаря исключительному вниманию, какое  оказывала  мне  миссис  К.
Обычно на редкость сдержанная, не склонная к разговорам с сотрапезниками
во внеобеденное время, теперь она нередко заговаривала со мной в саду  и
- я бы даже сказал - отличала меня, ибо хотя бы короткая  беседа  с  ней
была знаком особой милости. Откровенно говоря, она даже искала моего об-
щества и пользовалась всяким поводом, чтобы заговорить со мной; это было
так очевидно, что мне могли бы прийти в, голову глупые, тщеславные  мыс-
ли, не будь она убеленной сединами старухой. Но о чем бы мы ни говорили,
наш разговор неизбежно возвращался все к тому же, к мадам Анриэт;  каза-
лось, моей собеседнице доставляло какое-то непонятное удовольствие обви-
нять в непостоянстве и легкомыслии забывшую свой долг женщину. Но  в  то
же время ее, видимо, радовало, что симпатии мои неизменно оставались  на
стороне хрупкой, изящной мадам Анриэт и что меня нельзя  было  заставить
отказаться от этих симпатий. Она неуклонно возвращалась к этой теме, и я
уже не знал, что  и  думать  об  этом  странном,  почти  ипохондрическом
упорстве.
   Так продолжалось пять или шесть дней, и она все еще ни единым  словом
не выдала мне, почему эти разговоры так занимают ее. А в  том,  что  это
именно так, я окончательно убедился, когда однажды на прогулке упомянул,
что мое пребывание здесь приходит к концу и что я думаю послезавтра  уе-
хать. На ее обычно невозмутимом лице отразилось волнение, и серые  глаза
омрачились.
   - Как жаль, мне еще о многом хотелось поговорить с вами.
   И с этой минуты, по овладевшей ею рассеянности и беспокойству, я  по-
нял, что она всецело поглощена какойто мыслью. Под конец она сама, каза-
лось, это заметила и, прервав беседу, пожала мне руку и сказала:
   - Я сейчас не в силах ясно выразить то, что хотела бы сказать.  Лучше
я напишу вам.
   И, против своего обыкновения, быстрыми шагами направилась к дому.
   Действительно, вечером, перед самым обедом, я нашел у себя в  комнате
письмо, написанное ее энергичным, решительным почерком. К  сожалению,  в
молодые годы я легкомысленно обходился с  письменными  документами,  так
что не могу передать ее письмо дословно; попытаюсь приблизительно  изло-
жить его содержание. Она писала, что вполне сознает всю странность свое-
го поведения, но спрашивает меня, может ли она рассказать мне один  слу-
чай из своей жизни. Это было очень давно и уже почти не  имеет  значения
для ее теперешней жизни, а так как я послезавтра  уезжаю,  то  ей  будет
легче говорить о том, что больше двадцати лет волнует и мучает ее.  Поэ-
тому, если я не сочту это с ее стороны назойливостью, она просит уделить
ей час времени.
   Письмо, содержание которого я передаю лишь вкратце, чрезвычайно  меня
заинтересовало: уже одно то, что оно было написано по-английски,  прида-
вало ему какую-то особую ясность и решительность. И все же  ответ  дался
мне нелегко, и я изорвал три черновика, прежде чем написал следующее:
   "Я очень польщен вашим доверием и обещаю ответить вам честно, если вы
этого потребуете. Конечно, я не смею просить вас сказать мне больше, чем
вы сами захотите. Но в рассказе своем будьте вполне искренни передо мной
и перед самой собой. Повторяю, ваше доверие я считаю  большой  для  себя
честью".
   Вечером записка была в ее комнате, и на следующее утро я получил  от-
вет:
   "Я с вами согласна - хороша только полная правда.  Полуправда  ничего
не стоит. Я приложу все силы, чтобы не умолчать ни о чем ни перед  самой
собой, ни перед вами. Приходите после обеда ко мне в  комнату...  в  мои
шестьдесят семь лет я могу не опасаться кривотолков. Я не хочу  говорить
об этом в саду или на людях. Поверьте, мне и так было  нелегко  "на  это
решиться".
   Днем мы виделись за столом и чинно беседовали о безразличных  предме-
тах. Но в саду, когда я случайно ее встретил, она посторонилась с  явным
замешательством, и трогательно было видеть, как эта старая, седая женщи-
на девически робко и смущенно свернула в боковую аллею.
   Вечером, в назначенный час, я постучался к ней. Мне тотчас же  откры-
ли. Комната тонула в мягком  полумраке,  горела  только  маленькая  нас-
тольная лампа, отбрасывая желтый круг  света.  Миссис  К.  непринужденно
встала мне навстречу, предложила мне кресло и сама села против  меня;  я
чувствовал, что каждое движение было заранее продумано и  рассчитано;  и
все же, очевидно, вопреки ее желанию, наступила пауза, которая  станови-
лась все тягостнее; но я не осмеливался заговорить, так как  чувствовал,
что в душе моей собеседницы происходит борьба сильной воли  с  не  менее
сильным противодействием. Снизу, из гостиной, доносились отрывочные зву-
ки вальса: я усердно вслушивался, стремясь  уменьшить  гнетущую  тяжесть
молчания. Видимо, она тоже почувствовала томительно неестественную  нап-
ряженность затянувшейся паузы, потому что вдруг вся подобралась, как для
прыжка, и заговорила:
   - Трудно только начать. Уже два дня, как я приняла  решение  быть  до
конца искренней и правдивой; надеюсь, мне это удастся. Может  быть,  вам
сейчас еще непонятно, почему я рассказываю все это вам, совершенно чужо-
му человеку. Но не проходит дня и даже часа, чтобы я  не  думала  о  том
происшествии; я старая женщина, и вы можете мне поверить, что прямо  не-
выносимо весь свой век быть прикованной к  одному-единственному  моменту
своей жизни, одному-единственному дню. Ибо все, что я хочу  вам  расска-
зать, произошло на протяжении двадцати четырех часов, а ведь я  живу  на
свете уже шестьдесят семь лет; до одури я повторяю себе: какое это имеет
значение, если бы даже один-единственный раз в жизни я поступила безрас-
судно? Но не так-то легко отделаться от того, что  мы  довольно  туманно
называем совестью, и когда я услышала, как  спокойно  вы  рассуждаете  о
случае с мадам Анриэт, я подумала: быть может, если я решусь  откровенно
поговорить с кем-нибудь об этом дне моей жизни, придет конец моим  бесс-
мысленным думам о прошлом и непрестанному самобичеванию. Будь я не  анг-
ликанского вероисповедания, а католичкой, я давно бы  нашла  облегчение,
рассказав все на исповеди, но такого утешения нам не дано,  и  потому  я
сегодня делаю довольно странную попытку - оправдать  себя,  поведав  вам
эту историю. Знаю, все это очень необычно, но вы приняли мое предложение
без колебаний, и я благодарна вам за это.
   Как я уже говорила, я хочу описать один-единственний день моей жизни,
- все остальное кажется мне сейчас  незначительным  и,  вероятно,  будет
скучно для других. То, как я жила до сорока двух лет, можно рассказать в
двух словах. Мои  родители  были  богатые  лэндлорды,  нам  принадлежали
большие фабрики и имения в Шотландии, и, как все  тамошние  старые  дво-
рянские семьи, мы большую часть года проводили в своих поместьях, а зим-
ний сезон - в Лондоне. Восемнадцати лет я познакомилась с  моим  будущим
мужем, который был младшим сыном в родовитом семействе Р. и  десять  лет
прослужил офицером в Индии. Вскоре мы обвенчались и стали  вести  безза-
ботную жизнь людей нашего круга: три месяца в Лондоне, три месяца в  по-
местьях, остальное время - в путешествиях по Италии, Испании и  Франции.
Ни малейшее облачко не омрачало нашей семейной жизни. Оба мои сына давно
уже взрослые люди. Когда мне минуло сорок лет, мой муж внезапно скончал-
ся. Он нажил себе в тропиках болезнь печени, от которой и  погиб  в  ка-
кие-нибудь две недели. Мой старший сын уже служил тогда во флоте,  млад-
ший был в колледже, и вот за одну ночь я сразу осиротела, и  это  одино-
чество после стольких лет совместной жизни с близким человеком было  для
меня нестерпимой мукой. Оставаться еще хоть день в опустевшем доме,  где
все напоминало о недавней смерти любимого мужа, было невмоготу, и я  ре-
шила провести ближайшие годы, пока сыновья не женятся, в путешествиях.
   С этого момента жизнь стала для меня бессмысленной и ненужной. Муж, с
которым в течение двадцати двух лет я делилась всеми своими помыслами  и
чувствами, умер, дети не нуждались во мне. Я боялась омрачить их  юность
своей тоской и печалью. У меня не было ни надежд, ни стремлений. Я  пое-
хала сначала в Париж, ходила там от скуки по магазинам и музеям, но  го-
род и вещи ничего не говорили мне, людей я избегала, - я была в трауре и
не выносила их почтительно соболезнующих взглядов. Я не могла бы расска-
зать, как прошли эти месяцы бесцельных  скитаний;  я  как-то  отупела  и
словно ослепла, помню только, что у меня все время было страстное  жела-
ние умереть, но не хватало сил приблизить вожделенный конец.
   На второй год моего вдовства и на сорок втором году жизни,  не  зная,
как убить время, и спасаясь от гнетущего одиночества, я очутилась в мар-
те месяце в МонтеКарло. Сказать по правде, я поехала туда от скуки,  го-
нимая томительной, подкатывающей к сердцу, как тошнота, душевной  пусто-
той, которая требует хотя бы незначительных внешних впечатлений.
   Чем сильнее было мое душевное оцепенение, тем больше тянуло меня  ту-
да, где быстрее вращалось колесо жизни; на тех, у кого нет своих пережи-
ваний, чужие страсти действуют так же возбуждающе, как театр или музыка.
   Поэтому я нередко заглядывала в казино. Мне  доставляло  удовольствие
видеть радость или разочарование игроков; их волнение, тревога хоть  от-
части разгоняли мою мучительную тоску. К тому же, не будучи легкомыслен-
ным, мой муж все же охотно посещал игорный зал, а я с каким-то бессозна-
тельным пиететом подражала всем его былым привычкам; так и  начались  те
двадцать четыре часа, которые были увлекательнее любой игры и на  долгие
годы омрачили мою жизнь.
   В тот день я обедала с герцогиней М., моей родственницей; после  ужи-
на, чувствуя себя еще недостаточно усталой, чтобы лечь спать, я пошла  в
казино. Сама я не играла, а бродила между столами,  наблюдая  за  людьми
особым способом. Я говорю: особым способом, ибо этому научил меня покой-
ный муж, когда однажды, соскучившись, я пожаловалась,  что  мне  надоело
наблюдать все время одни и те же лица: сморщенных старух, которые часами
сидят здесь, прежде чем рискнут сделать ставку, прожженных  профессиона-
лов и неизменных кокоток - всю эту сомнительную, разношерстную  публику,
гораздо менее живописную и романтичную, чем в скверных романах, где  она
изображается как fleur d elegance [20] и европейская аристократия.  При-
том не надо забывать, что двадцать лет назад, когда здесь сверкало  нас-
тоящее золото, шуршали банкноты, звенели наполеондоры, стучали пятифран-
ковые монеты, казино являло собой куда  более  привлекательное  зрелище,
чем новомодный помпезный игорный дом, где в наши дни  пошлейшие  туристы
вяло спускают свои обезличенные жетоны. Впрочем, и тогда уже  меня  мало
занимали бесстрастные лица игроков. Но вот мой  муж,  который  увлекался
хиромантией, показал мне свой способ наблюдать, и он в самом  деле  ока-
зался куда интереснее и увлекательнее, чем просто следить за игрой: сов-
сем не смотреть на лица, а только на четырехугольник стола, и то лишь на
руки игроков, приглядываться к их поведению.
   Не знаю, случалось ли вам смотреть только на зеленый стол, в середине
которого, как пьяный, мечется шарик рулетки, и на квадратики полей,  ко-
торые, словно густыми всходами, покрываются бумажками, золотыми и сереб-
ряными монетами, и видеть, как крупье одним взмахом своей лопатки  сгре-
бает весь урожай или часть его пододвигает счастливому игроку. Под таким
углом зрения единственно живое за зеленым столом - это  руки,  множество
рук, светлых, подвижных, настороженных рук, словно из нор, выглядывающих
из рукавов; каждая - точно хищник, готовый к прыжку, каждая иной формы и
окраски: одни - голые, другие - взнузданные кольцами и позвякивающие це-
почками, некоторые косматые, как дикие звери, иные влажные и  вертлявые,
как угри, но все напряженные и трепещущие от чудовищного нетерпения. Мне
всякий раз невольно приходило в голову сравнение  с  ипподромом,  где  у
старта с трудом сдерживают разгоряченных лошадей, чтобы они не  ринулись
раньше срока; они так же дрожат, рвутся вперед, становятся на дыбы.
   Все можно узнать по этим рукам, по тому, как они ждут, как они хвата-
ют, медлят: корыстолюбца - по скрюченным пальцам, расточителя - по  неб-
режному жесту, расчетливого - по спокойным движениям кисти, отчаявшегося
- по дрожащим пальцам; сотни характеров молниеносно выдают себя манерой,
с какой берут в руки деньги: комкают их, нервно теребят или в  изнеможе-
нии, устало разжав пальцы, оставляют на столе, пропуская  игру.  Человек
выдает себя в игре - это прописная истина, я знаю. Но еще больше  выдает
его собственная рука. Потому что все или почти все игроки  умеют  управ-
лять своим лицом, - над белым воротничком виднеется только холодная мас-
ка impassibilite [21], они разглаживают складки у рта, стискивают  зубы,
глаза их скрывают тревогу; они укрощают дергающиеся мускулы лица и  при-
дают ему притворное выражение равнодушия. Но именно потому, что они  изо
всех сил стараются управлять своим лицом, которое прежде всего бросается
в глаза, они забывают о руках, забывают о том, что есть  люди,  которые,
наблюдая за их руками, угадывают по ним все то, что хотят  скрыть  наиг-
ранная улыбка и напускное спокойствие. А между тем руки бесстыдно выдают
самое сокровенное, ибо неизбежно наступает момент, когда с трудом  усми-
ренные, словно дремлющие, пальцы теряют власть над собой: в тот  краткий
миг, когда шарик рулетки падает в ячейку  и  крупье  выкрикивает  номер,
каждая из сотни или даже сотен рук невольно делает свое особое, одной ей
присущее инстинктивное движение. И если научиться наблюдать это зрелище,
как довелось мне благодаря пристрастию моего мужа, то такое  многообраз-
ное проявление самых различных темпераментов  захватывает  сильнее,  чем
театр или музыка: я даже не могу вам описать, какие разные бывают руки у
игроков: дикие звери с волосатыми скрюченными пальцами, по-паучьи загре-
бающими золото, и нервные, дрожащие, с бледными ногтями, едва осмеливаю-
щиеся дотронуться до денег, благородные и низкие, грубые и робкие,  хит-
рые и вместе с тем нерешительные - но каждая в своем роде,  каждая  пара
живет своей жизнью, кроме четырех-пяти пар  рук,  принадлежащих  крупье.
Эти - настоящие автоматы, они действуют как стальные  щелкающие  затворы
счетчика, они одни безучастны и деловиты; но даже эти трезвые руки  про-
изводят удивительное впечатление именно по  контрасту  с  их  алчными  и
азартными собратьями; я бы сказала, что они, как полицейские,  затянутые
в мундир, стоят среди шумной, возбужденной толпы.
   Особенное удовольствие доставляло мне  узнавать  привычки  и  повадки
этих рук; через два-три дня у меня уже оказывались среди них знакомые, и
я делила их, как людей, на симпатичных и неприятных: некоторые были  мне
так противны своей суетливостью и жадностью, что я отводила взгляд,  как
от чего-то непристойного. Всякая новая рука на столе означала  для  меня
новое интересное  переживание;  иной  раз,  наблюдая  за  предательскими
пальцами, я даже забывала взглянуть на лицо, которое  холодной  светской
маской маячило над крахмальной грудью смокинга или сверкающим  бриллиан-
тами бюстом.
   В тот вечер я вошла в зал, миновала два переполненных стола,  подошла
к третьему и, вынимая из портмоне золотые, вдруг услышала среди  гулкой,
страшно напряженной тишины, какая наступает всякий раз, когда шарик, сам
уже смертельно усталый, мечется между двумя цифрами, - услышала какой-то
странный треск и хруст, как от ломающихся суставов. Невольно  я  подняла
глаза и прямо напротив увидела - мне даже страшно стало - две руки,  ка-
ких мне еще никогда не приходилось видеть: они вцепились друг  в  друга,
точно разъяренные звери, и в неистовой схватке тискали  и  сжимали  друг
друга, так что пальцы издавали сухой треск, как при раскалывании  ореха.
Это были руки редкой, изысканной красоты, и вместе  с  тем  мускулистые,
необычайно длинные, необычайно узкие, очень белые - с бледными кончиками
ногтей и изящными, отливающими перламутром лунками. Я  смотрела  на  эти
руки весь вечер, они поражали меня своей неповторимостью;  но  в  то  же
время меня пугала их взволнованность, их  безумно  страстное  выражение,
это судорожное сцепление и единоборство. Я сразу почувствовала, что  че-
ловек, преисполненный страсти, загнал эту  страсть  в  кончики  пальцев,
чтобы самому не быть взорванным ею. И вот, в ту секунду, когда  шарик  с
сухим коротким стуком упал в ячейку и крупье выкрикнул номер, руки  вне-
запно распались, как два зверя, сраженные одной пулей.  Они  упали,  как
мертвые, а не просто утомленные, поникли с таким выражением безнадежнос-
ти, отчаяния, разочарования, что я не могу передать это словами. Ибо ни-
когда, ни до, ни после, я не видела таких говорящих рук, где каждый мус-
кул кричал и страсть почти явственно выступала из  всех  пор.  Мгновение
они лежали на зеленом сукне вяло и неподвижно, как  медузы,  выброшенные
волной на взморье. Затем одна, правая, стала медленно оживать, начиная с
кончиков пальцев: она задрожала, отпрянула назад, несколько секунд мета-
лась по столу, потом, нервно схватив жетон, покатала его между большим и
указательным пальцами, как колесико. Внезапно она изогнулась, как панте-
ра, и бросила, словно выплюнула, стофранковый жетон на середину  черного
поля. И тотчас же, как по сигналу, встрепенулась и скованная сном  левая
рука: она приподнялась, подкралась, подползла к дрожащей, как бы усталой
от броска, сестре, и обе лежали теперь рядом, вздрагивая и слегка посту-
кивая запястьями по столу, как зубы стучат в ознобе; нет, никогда в жиз-
ни не видела я рук, которые с таким потрясающим красноречием выражали бы
лихорадочное возбуждение. Все в этом нарядном зале - глухой гул голосов,
выкрики крупье, снующие взад и вперед люди и шарик, который, брошенный с
высоты, прыгал теперь как одержимый в своей круглой, полированной  клет-
ке, - весь этот пестрый,  мелькающий  поток  впечатлений  показался  мне
вдруг мертвым и застывшим по сравнению с этими руками, дрожащими,  зады-
хающимися, выжидающими, вздрагивающими, удивительными руками, на которые
я смотрела как зачарованная.
   Но больше я не в силах была сдерживаться: я должна была увидеть  лицо
человека, которому принадлежали эти магические руки, и  боязливо  -  да,
именно боязливо, потому что я испытывала страх перед этими руками, - мой
взгляд стал нащупывать рукава и пробираться к узким плечам.  И  снова  я
содрогнулась, потому что это лицо говорило на том же безудержном, немыс-
лимо напряженном языке, что и руки; столь же нежное и почти женстственно
красивое, оно выражало ту же потрясающую игру страстей. Никогда я не ви-
дела такого потерянного, отсутствующего лица, и у меня была полная  воз-
можность созерцать его как маску или безглазую  скульптуру,  потому  что
глаза на этом лице ничего не  видели,  ничего  не  замечали.  Неподвижно
смотрел черный остекленелый зрачок, словно отражение в волшебном зеркале
того темнокрасного шарика, который задорно, игриво вертелся, приплясывая
в своей круглой тюрьме. Повторяю, никогда не видела  я  такого  страстно
напряженного, такого выразительного лица. Узкое, нежное, слегка удлинен-
ное, оно принадлежало молодому человеку лет двадцати пяти. Как  и  руки,
оно не производило впечатления мужественности, а казалось  скорее  лицом
одержимого игорным азартом юноши; но все это я заметила лишь после,  ибо
в тот миг оно было все страсть и неистовство. Небольшой  рот  с  тонкими
губами был приоткрыт, и даже на расстоянии десяти шагов можно  было  ви-
деть, как лихорадочно стучат зубы. Ко лбу прилипла светлая прядь  волос,
и вокруг крыльев носа что-то непрерывно трепетало, словно под кожей  пе-
рекатывались мелкие волны. Его склоненная голова невольно подавалась все
вперед и вперед, казалось, вот-вот она будет вовлечена в круговорот  ру-
летки; и только тут я поняла, почему так судорожно сжаты его руки:  лишь
это противодействие, эта спазма удерживала в равновесии  готовое  упасть
тело.
   Никогда, никогда в жизни не встречала я лица, на котором так открыто,
обнаженно и бесстыдно отражалась бы страсть, и я не сводила с него глаз,
прикованная, зачарованная его безумием, как он сам - прыжками и кружени-
ем шарика. С этой минуты я ничего больше не замечала вокруг;  все  каза-
лось мне бледным, смутным, расплывчатым, серым по сравнению  с  пылающим
огнем этого лица, и, забыв о существовании других людей,  я  добрый  час
наблюдала за этим человеком, за каждым его  жестом.  Вот  в  глазах  его
вспыхнул яркий свет, сжатые узлом руки разлетелись,  как  от  взрыва,  и
дрожащие пальцы жадно вытянулись - крупье пододвинул к нему двадцать зо-
лотых монет. В эту секунду лицо его внезапно просияло и сразу  помолоде-
ло, складки разгладились, глаза  заблестели,  сведенное  судорогой  тело
легко и радостно выпрямилось; свободно, как всадник в седле,  сидел  он,
торжествуя победу, пальцы шаловливо и любовно перебирали круглые  звеня-
щие монеты, сталкивали их друг с другом, заставляли танцевать, мелодично
позванивать. Потом он снова беспокойно повернул голову,  окинул  зеленый
стол взглядом молодой охотничьей собаки, которая ищет след, и вдруг рыв-
ком швырнул всю кучку золотых монет на один из квадратиков. И опять  эта
настороженность, это напряженное выжидание. Снова поползли от губ к носу
мелкие дрожащие волны, судорожно сжались руки, лицо юноши исчезло, скры-
лось за выражением алчного нетерпения, которое тут же сменилось  разоча-
рованием: юношески возбужденное лицо увяло, поблекло,  стало  бледным  и
старым, взгляд потускнел и погас, - и все это в одноединственное мгнове-
ние, когда шарик упал не на то число. Он проиграл; несколько  секунд  он
смотрел перед собой тупо, как бы не понимая, но вот, словно  подхлестну-
тые выкриком крупье, пальцы снова схватили несколько золотых монет.  Од-
нако уверенности уже не было, он бросил монеты сперва на одно поле,  по-
том, передумав, - на другое, и когда шарик уже был в  движении,  быстро,
повинуясь внезапному наитию, дрожащей рукой швырнул еще две  смятые  бу-
мажки на тот же квадрат.
   Эта захватывающая смена удач  и  неудач  продолжалась  безостановочно
около часа, и в течение этого часа, затаив дыхание, я ни на миг не отво-
дила зачарованного взгляда от этого беспрерывно меняющегося лица, на ко-
тором, отливая и приливая, кипели все страсти; я  не  отрывала  глаз  от
этих магических рук, каждый мускул которых пластически передавал всю по-
дымающуюся и ниспадающую кривую переживаний. Никогда в театре не  всмат-
ривалась я так напряженно в лицо актера, как в это  лицо,  по  которому,
словно свет и тени на ландшафте, пробегала беспрестанно меняющаяся гамма
всех цветов и ощущений. Никогда не была я так увлечена игрой,  как  этим
отраженным чужим волнением; если бы кто-нибудь наблюдал за мной  в  этот
момент, он приписал бы мой пристальный, неподвижный, напряженный  взгляд
действию гипноза; и правда, мое состояние  было  близко  к  совершенному
оцепенению; я не могла оторваться от этого лица, и все в  зале  -  огни,
смех, людей - ощущала лишь смутно, как желтую дымку, среди которой  пла-
менело это лицо-огонь среди  огней.  Я  ничего  не  слыхала,  ничего  не
чувствовала, не замечала, как теснились вокруг  люди,  как  другие  руки
внезапно протягивались, словно щупальца, бросали  деньги  или  загребали
их; я не замечала шарика, не слышала голоса крупье и в то же время виде-
ла, словно во сне, все происходящее по этим рукам и по этому лицу совер-
шенно отчетливо, увеличенное, как в вогнутом зеркале, благодаря  страст-
ному волнению этого человека; падал ли шарик на черное или красное, кру-
тился он или останавливался, мне незачем было смотреть на рулетку: все -
проигрыш и выигрыш, надежда и разочарование -  отражалось  с  невиданной
силой в его мимике и жестах.
   Но вот наступила ужасная минута: то, чего в глубине души я все  время
смутно опасалась, что томило меня,  как  надвигающаяся  гроза,  внезапно
ударило по моим натянутым нервам. Снова  шарик  с  коротким  дребезжащим
стуком ткнулся в углубление, снова наступила секундная  пауза,  -  сотня
людей затаила дыхание, голос крупье возвестил "ноль",  и  его  проворная
лопатка уже сгребала звякающие монеты и шуршащие бумажки. И в эту минуту
крепко сжатые руки сделали невыразимо  страшное  движение;  они  как  бы
вскочили, чтобы схватить что-то, чего не было, и в  изнеможении  опусти-
лись на стол. Потом они внезапно ожили, сбежали со стола,  стали  караб-
каться, как дикие кошки, по всему туловищу, вверх, вниз, вправо,  влево,
лихорадочно рыская по карманам - не завалялась ли где-нибудь забытая мо-
нета. Неизменно возвращались они пустыми, все яростней возобновляя  свои
бессмысленные, бесполезные поиски, а рулетка уже снова вертелась и  игра
продолжалась. Звенели монеты, двигались стулья, и тысячи негромких  раз-
нообразных шумов наполняли зал. Я дрожала, потрясенная ужасом: я пережи-
вала все это так отчетливо, словно то были мои пальцы, отчаянно рывшиеся
в карманах и складках смятого платья в поисках хотя бы одной  монеты.  И
вдруг сидевший против меня порывисто вскочил, как человек, которому тош-
нота подступила к горлу, стул с грохотом полетел на пол. Но, не  замечая
этого, не видя людей, испуганно и удивленно уступавших ему  дорогу,  он,
шатаясь, побрел прочь.
   Увидев это, я словно окаменела. Я тотчас же поняла,  куда  идет  этот
человек: на смерть. Кто так встает, не пойдет в гостиницу, в ресторан, к
женщине, на станцию железной дороги, к чему-нибудь живому, а прямо  бро-
сится в пропасть. Даже самые зачерствелые в этом  аду  должны  были  по-
чувствовать, что у него больше ничего нет - ни дома, ни в  банке,  ни  у
родных, что он рискнул последним достоянием, что ставкой была его  жизнь
и теперь он побрел куда-то, откуда уже не вернется.
   Все время я боялась этого, с первого же взгляда  чутьем  поняла,  что
здесь дело идет о чем-то более  важном,  чем  выигрыш  или  проигрыш.  Я
чувствовала, что эта всепоглощающая страсть должна разрушить самое себя.
И все же словно черная молния ослепила меня, когда я увидела, как  жизнь
внезапно ушла из его глаз и смерть серою  пеленой  застлала  только  что
столь живое лицо. И так велика была сила воздействия  его  выразительных
жестов, что, когда он сорвался с места и, пошатываясь, побрел  прочь,  я
невольно ухватилась за стол; я ощутила всем своим существом  нетвердость
его походки, так же как до того всеми нервами, всеми фибрами души ощуща-
ла его игорный азарт. И что-то толкнуло меня; я должна была идти за ним,
ноги сами пошли, я даже не сознавала, что делаю. Не обращая ни  на  кого
внимания, не помня себя, я шла, я бежала по коридору к выходу.
   Он стоял у вешалки, служитель подавал ему пальто. Но руки не  повино-
вались ему и служитель бережно, как больному, помогал ему попасть в  ру-
кава. Я видела, как он машинально полез в жилетный карман, чтобы дать на
чай, но там было пусто. Тут он, казалось, вдруг вспомнил, все,  смущенно
пробормотал несколько слов, снова, как в зале, рванулся вперед и тяжело,
словно, пьяный, начал спускаться по лестнице казино, провожаемый понача-
лу презрительной, а потом понимающей усмешкой служителя.
   Все это было так страшно, что мне стало как-то стыдно следить за ним.
Я отвернулась, смущенная тем, что, как в театре, наблюдаю чужое  страда-
ние, но тут же безотчетный страх снова подтолкнул меня. Я быстро накину-
ла манто и уже без всякой мысли, непроизвольно, как автомат, побежала  в
темноту за этим чужим человеком.
   Миссис К. на мгновение остановилась. Она неподвижно сидела против ме-
ня и говорила почти без пауз, со свойственным ей спокойствием и  обстоя-
тельностью, видимо, подготовившись и тщательно  припомнив  ход  событий.
Теперь она впервые запнулась и прервала свой рассказ.
   - Я обещала вам и самой себе, - начала она не без волнения, - расска-
зать все с полной откровенностью. И теперь я прошу вас отнестись ко  мне
с полным доверием и не искать в моих поступках скрытых побуждений, кото-
рых я ныне, быть может, и не стыдилась бы, но которых тогда и  в  помине
не было. Итак, повторяю, когда я выбежала на улицу за  этим  отчаявшимся
игроком, я отнюдь не была влюблена в него и даже не думала о нем  как  о
мужчине; ведь мне уже было за сорок, и после смерти мужа я  ни  разу  не
взглянула ни на одного мужчину. С этим было покончено навсегда; я должна
вам это сказать, иначе вы не почувствуете весь ужас того, что потом про-
изошло. Правда, мне трудно было бы определить чувство, которое  с  такой
силой влекло меня тогда за этим несчастным; тут было и  любопытство,  но
прежде всего страх перед чем-то ужасным, что я с первой же минуты ощути-
ла. Страх перед невидимой тучей, нависшей над этим юношей. Но такие ощу-
щения нельзя расчленять и анализировать уже потому, что они слишком вне-
запно, слишком властно овладевают вами. Вероятно, мой порыв  был  просто
инстинктивным желанием помочь, - так оттаскивают в сторону ребенка,  бе-
гущего навстречу автомобилю. Разве объяснишь, почему  люди,  не  умеющие
плавать, бросаются с моста за утопающим? Они движимы  неодолимой  силой,
эта сила толкает их в воду, не давая времени  опомниться  и  сообразить,
как это бессмысленно и опасно. И точно так же, не думая, не отдавая себе
отчета, последовала я тогда за ним из игорного зала в  вестибюль,  а  из
вестибюля на площадку перед казино.
   Я уверена, что и вы, да и всякий чуткий человек невольно поддался  бы
этому тревожному любопытству, потому что нельзя себе  представить  более
ужасного зрелища, чем этот молодой человек, не старше двадцати пяти лет,
который, шатаясь, точно пьяный, медленно, постариковски волоча непослуш-
ные ноги, тащился по лестнице. Спустившись вниз, он, как мешок, упал  на
скамью. И снова я содрогнулась, ибо ясно видела - это конченый  человек.
Так падает лишь мертвый или тот, в ком ничто уже не цепляется за  жизнь.
Голова как-то боком откинулась на спинку, руки безжизненно повисли вдоль
туловища, и в тусклом свете фонарей его можно было принять за  человека,
пустившего себе пулю в лоб. И вот - не могу объяснить, как возникло  это
видение, но внезапно оно предстало передо мной во всей  своей  страшной,
почти осязаемой реальности: я увидела его застрелившимся; я была  твердо
уверена, что в кармане у него револьвер и что завтра его найдут на  этой
или на другой скамье мертвым и залитым кровью. Он упал, как  падает  ка-
мень в пропасть, не останавливаясь, пока не достигнет дна; я никогда  не
думала, что одним телодвижением можно выразить всю полноту изнеможения и
отчаяния.
   Теперь представьте себе мое состояние: я остановилась в двадцати  или
тридцати шагах от скамейки, где был  неподвижно  распростерт  несчастный
юноша, не зная, что предпринять, побуждаемая, с одной стороны,  желанием
помочь, с другой - удерживаемая унаследованной  и  привитой  воспитанием
боязнью заговорить на улице с незнакомым человеком. Газовые фонари туск-
ло мерцали под затянутым тучами небом; изредка мелькала фигура  прохоже-
го; приближалась полночь, и я была почти наедине с этой  мрачной  тенью.
Пять, десять раз порывалась я подойти к нему, но всякий раз  меня  оста-
навливал стыд или, быть может, тайный страх: ведь падающий нередко увле-
кает за собой спасителя, и все время я сознавала нелепость и  комичность
своего положения; но я не могла ни заговорить, ни что-либо  предпринять,
ни покинуть его. И, надеюсь, вы поверите мне,  что,  быть  может,  целый
час, бесконечный час, пока тысячи и тысячи всплесков невидимого моря от-
меривали время, я в нерешительности топталась на  месте,  потрясенная  и
загипнотизированная зрелищем полного изничтожения человека.
   Но у меня не хватало мужества что-нибудь сказать  или  сделать,  и  я
простояла бы так полночи или, повинуясь голосу  благоразумия,  пошла  бы
домой - помнится, я даже почти решилась бросить на произвол судьбы  зло-
получного игрока, - как вдруг вмешательство стихийных сил положило конец
моим колебаниям: начался дождь. Весь вечер нагоняло ветром с моря  тяже-
лые весенние тучи, воздух был душный, чувствовалось,  что  небо  нависло
совсем низко, - и вот внезапно упала капля, а за ней хлынул  подхлестну-
тый ветром тяжелый, сплошной ливень. Спасаясь от него, я  бросилась  под
навес киоска, но, несмотря на раскрытый зонтик, неистовый вихрь,  прыгая
и крутясь, обдавал брызгами мое платье. Капли яростно ударялись о землю,
и холодная водяная пыль попадала мне на лицо и руки.
   Но - и это было так ужасно, что еще сейчас, спустя двадцать пять лет,
как вспомню, сердце сжимается, - несчастный продолжал неподвижно  сидеть
на скамье под проливным дождем. Из всех сточных  труб,  булькая,  бежала
вода, из города доносился грохот экипажей, справа и слева мелькали  тем-
ные фигуры с поднятым воротником: все живое  пряталось,  бежало,  спаса-
лось, искало убежища, и в людях и в животных  чувствовался  страх  перед
разбушевавшейся стихией -  только  этот  черный  человеческий  комок  на
скамье не двинулся, не шелохнулся. Я уже говорила, что этот человек  об-
ладал магическим свойством выражать каждое свое  чувство  движением  или
жестом, и ничто, ничто на свете не могло с такой потрясающей силой пере-
дать отчаяние, полный отказ от самого себя, как бы  смерть  заживо,  как
эта неподвижность, это безжизненное, бесчувственное невнимание к  ливню,
это неимение сил подняться и пройти  несколько  шагов  до  укрытия,  это
мертвое равнодушие к собственному бытию. Ни один скульптор, ни один  по-
эт, ни Микеланджело, ни Данте не заставили меня с такой силой почувство-
вать предельное отчаяние, предельную земную муку, как этот живой человек
под бушующей стихией, слишком усталый, чтобы  сделать  малейшую  попытку
оградиться от нее. Я не могла этого вынести; я рванулась к  нему  сквозь
холодный хлещущий дождь и встряхнула его: "Идемте!" Что-то  мелькнуло  в
его мутном взгляде, он сделал слабое движение рукой, но не  понял  меня.
"Идемте", - я дернула его за мокрый рукав уже с силой и  почти  сердито.
Тогда он медленно, как-то безвольно поднялся со скамьи. "Что вам  надо?"
- спросил он, и у меня не было ответа, потому что я и сама не знала, ку-
да его увести, только бы прочь отсюда, от этого холодного ливня, от этой
бессмысленной, самоубийственной позы глубочайшего отчаяния! Я не  выпус-
кала его руки и тащила безвольное тело все дальше, к киоску,  где  узкий
выступ крыши хоть немного защитит нас от яростного натиска дождя и  вет-
ра. Больше я ни о чем не думала, ничего не  хотела.  Только  бы  втащить
этого человека под крышу, на сухое место, - Других мыслей у меня не  бы-
ло.
   И вот мы очутились рядом на этом узком сухом местечке;  за  спиною  у
нас были закрытые ставни киоска, над головой - слишком маленький  навес,
и неутихающий ливень обдавал холодными брызгами нашу одежду и лица.  По-
ложение становилось невыносимым. Я просто не могла больше стоять рядом с
этим насквозь промокшим чужим человеком. Но, притащив  его  сюда,  я  не
могла и покинуть его без единого слова. Что-то должно было произойти,  и
я заставила себя здраво взглянуть на дело. Лучше всего, подумала я,  от-
везти его в экипаже к нему домой, а потом вернуться в свой отель; завтра
он уже сам найдет выход. И я спросила человека, неподвижно стоявшего ря-
дом со мной и пристально смотревшего в темноту:
   - Где вы живете?
   - У меня нет квартиры... Я только вечером приехал из Ниццы... ко  мне
нельзя.
   Последние слова я поняла не сразу. Только потом мне стало  ясно,  что
он принимал меня за... кокотку, за одну из тех женщин,  которые  толпами
бродят по ночам около казино, в надежде выудить деньги у счастливого иг-
рока или у пьяного. Да и что мог он еще подумать - ведь  только  теперь,
когда я все это вам рассказываю, чувствую я всю невероятность и  фантас-
тичность моего положения; поистине, бесцеремонность, с какой  я  сорвала
его со скамьи и потащила за собой, отнюдь не  соответствовала  поведению
порядочной женщины. Но об этом я тогда не подумала: лишь позже и слишком
поздно догадалась я о его чудовищном заблуждении относительно меня.  Ибо
иначе я никогда бы не произнесла тех слов, которые могли  только  усугу-
бить недоразумение. Я сказала:
   - Тогда надо взять комнату в отеле. Здесь вам нельзя оставаться.  Вам
надо где-нибудь укрыться.
   Тут только я поняла его страшную ошибку, потому что он даже не повер-
нулся ко мне, а насмешливо ответил:
   - Нет, мне не надо комнаты, мне вообще ничего не надо. Не трудись, из
меня ничего не выжмешь. Ты обратилась не по адресу, у меня нет денег.
   Это было сказано с таким ужасающим равнодушием, этот промокший,  вко-
нец опустошенный человек стоял так безжизненно, бессильно  прислонившись
к стене, что я не успела даже мелочно, глупо обидеться, настолько я была
потрясена. Мною владело чувство, возникшее в первую  минуту,  когда  он,
шатаясь, вышел из зала, и не покидавшее меня в течение  последнего  фан-
тастически нелепого часа: живое существо,  юное,  дышащее,  обречено  на
смерть, и я должна спасти его. Я подошла ближе.
   - Не беспокойтесь о деньгах, идемте. Здесь вам нельзя  оставаться,  я
как-нибудь устрою вас. Не беспокойтесь ни о чем. Только идемте скорей.
   Он повернул голову, - дождь глухо барабанил вокруг, и из  водосточной
трубы к нашим ногам сбегала вода, - и я поняла, что он впервые  пытается
разглядеть мое лицо в темноте. Он пошевелился, видимо медленно  просыпа-
ясь от своей летаргии.
   - Ну, как хочешь, - сказал он сдаваясь. - Мне все равно, Ладно. Идем.
   Я раскрыла зонтик, он подошел ко мне и взял меня под руку.  Эта  вне-
запная фамильярность была мне неприятна, она даже ужаснула меня,  сердце
сжалось от страха. Но я побоялась одернуть его, ведь если  бы  я  теперь
оттолкнула его, он бы погиб и все мои усилия пропали бы даром.
   Мы прошли несколько шагов, отделявших нас от казино. Тут только я по-
думала: как же мне быть с ним дальше? Лучше всего, быстро решила я,  от-
везти его в какойнибудь отель и сунуть в руку деньги, чтобы он мог пере-
ночевать и завтра уехать домой; что будет дальше - об этом я даже не ду-
мала. К казино то и дело подъезжали экипажи, я подозвала один из них,  и
мы сели. Когда кучер спросил, куда ехать, я сперва не знала,  что  отве-
тить. Я понимала, что моего промокшего до нитки спутника не примут в до-
рогом отеле, и была так неопытна в такого рода делах, что, не подумав  о
двусмысленности положения, крикнула кучеру: - В  какую-нибудь  гостиницу
попроще.
   Кучер равнодушно погнал лошадей. Мой сосед не  произносил  ни  слова;
колеса громыхали, и дождь яростно барабанил в стекло;  запертая  в  этом
тесном, похожем на гроб ящике, я испытывала такое чувство, словно я вез-
ла мертвое тело. Я старалась собраться с мыслями, найти какие-то  слова,
чтобы прервать гнетущее молчание, но мне ничего не приходило  в  голову.
Через несколько минут экипаж остановился; я вышла  первая,  и  пока  мой
спутник машинально, словно спросонья, захлопывал дверцу, я  расплатилась
с кучером. Мы  очутились  у  подъезда  маленькой  незнакомой  гостиницы;
узенький стеклянный навес защищал  нас  от  дождя,  который  с  яростным
упорством рвал и кромсал непроглядную тьму.
   Мой спутник, словно изнемогая под тяжестью собственного тела, присло-
нился к стене; вода капала с его мокрой шляпы и измятой  одежды.  Словно
его только что вытащили из реки и еще не привели  в  чувство,  стоял  он
там, и у его ног образовался ручеек стекающей воды. Он даже  не  пытался
отряхнуться, скинуть шляпу, с которой капли одна за другой падали на ли-
цо. Ему было все равно. Я даже описать вам не могу,  как  поразила  меня
эта надломленность.
   Но надо было действовать. Я опустила руку в сумочку.
   - Вот вам сто франков, - сказала я, - возьмите себе комнату, а  утром
уезжайте обратно в Ниццу.
   Он удивленно взглянул на меня.
   - Я наблюдала за вами в игорном зале, - продолжала я, заметив, что он
колеблется. - Я знаю, что вы все проиграли, и боюсь, что вы  собираетесь
сделать глупость. Нет ничего стыдного в том, чтобы принять помощь.  Вот,
возьмите!
   Но он отвел мою руку с неожиданной силой.
   - Ты молодчина, - сказал он, - но не бросай деньги на ветер. Мне  уже
ничем не поможешь. Буду я спать этой ночью или нет - совершенно  безраз-
лично. Завтра все равно конец. Мне уже не поможешь.
   - Нет, вы должны взять, - настаивала я. -  Завтра  вы  будете  думать
иначе. А покамест поднимитесь наверх и хорошенько  выспитесь.  Днем  вам
все покажется в Другом свете.
   Но когда я протянула ему деньги, он почти злобно оттолкнул мою руку.
   - Оставь, - повторил он глухо, - нет смысла. Лучше я  сделаю  это  на
улице, чем кровью пачкать людям комнату. Сотня франков меня  не  спасет,
да и тысяча тоже. Я все равно завтра опять пошел бы в казино и играл  бы
до тех пор, пока не спустил бы всего. К чему начинать  снова?  Хватит  с
меня.
   Вы не можете себе представить, как глубоко проникал мне в  душу  этот
глухой голос. Подумайте только: рядом, с вами стоит, дышит, живет краси-
вый молодой человек, и вы знаете, что, если не  напрячь  все  силы,  эта
мыслящая, говорящая, дышащая юность через два часа будет трупом.  И  тут
меня охватило яростное, неистовое  желание  победить  это  бессмысленное
сопротивление. Я схватила его за руку:
   - Довольно! Вы сейчас же подниметесь наверх  и  возьмете  комнату,  а
завтра утром я отвезу вас на вокзал. Вы должны уехать отсюда, вы  должны
завтра же уехать домой, и я не успокоюсь до тех пор, пока не увижу вас в
поезде с билетом в руках. В ваши годы не швыряются жизнью из-за проигры-
ша в несколько сот или тысяч франков. Это трусость, истерия, бессмыслен-
ная злоба и раздражение. Завтра вы сами признаете, что я права.
   - Завтра! - повторил он с мрачной иронией. - Завтра. Если бы ты  зна-
ла, где я буду завтра! Если бы сам я это знал,  -  это  даже  любопытно.
Нет, ступай домой, милая, не трудись и не бросай деньги на ветер.
   Но я не уступала. Во мне была какая-то  одержимость,  какое-то  неис-
товство. Я крепко схватила его руку и сунула в нее банкноты.
   - Вы возьмете деньги и сейчас же пойдете наверх. - С этими словами  я
решительно подошла к звонку. - Так, теперь я  позвонила,  сейчас  выйдет
портье, вы подниметесь и ляжете спать. Завтра утром, ровно в  девять,  я
жду вас здесь и отвожу на вокзал. Не заботьтесь больше ни о чем,  я  все
устрою, чтобы вам добраться до дому. А теперь ложитесь,  вам  надо  выс-
паться, не думайте больше ни о чем!
   В ту же минуту щелкнул замок, и дверь отворилась.
   - Идем, - вдруг решительно произнес мой спутник жестким,  озлобленным
тоном, и я почувствовала, как его пальцы словно железным обручем сдавили
мне руку. Я испугалась. Я так страшно испугалась, что меня словно  оглу-
шило, в уме помутилось... Я хотела сопротивляться, вырваться... но  воля
моя была парализована... и я... вы меня поймете... я... не  могла  же  я
бороться с этим чужим мне человеком - мне было стыдно перед портье,  ко-
торый стоял в дверях, дожидаясь, когда мы войдем. И вот... я очутилась в
гостинице. Я хотела что-то сказать, объяснить, но не могла произнести ни
звука; на моей руке тяжело и властно лежала его рука... я смутно  созна-
вала, что он ведет меня по лестнице... звякнул ключ...
   И я оказалась наедине с этим чужим человеком, в чужой комнате, в  ка-
кой-то гостинице, названия которой я не знаю и по сей день.
   Миссис К. снова умолкла и вдруг встала с кресла. Видимо, голос  изме-
нил ей. Она подошла к окну, несколько минут  молча  смотрела  на  улицу,
или, может быть, просто стояла, прижавшись лбом к холодному стеклу. Я не
смел взглянуть на нее, мне было тяжело видеть  старую  женщину  в  таком
волнении, и я сидел не шевелясь, не задавая вопросов,  не  произнося  ни
слова, и ждал. Наконец, она вернулась к креслу и  спокойно  села  против
меня.
   - Ну вот - самое трудное сказано. И, надеюсь, вы поверите мне, если я
повторю вам и поклянусь всем  святым  для  меня  -  моей  честью,  моими
детьми, - что до той минуты мне и в голову не  приходила  мысль  о...  о
близости с этим чужим человеком, что не только по своей воле, но  совер-
шенно бессознательно я очутилась в этом положении, как в западне,  расс-
тавленной на моем ровном жизненном пути... Я  поклялась  быть  искренней
перед вами и перед самой собой и повторяю: я была вовлечена в эту траги-
ческую авантюру только из-за какого-то исступленного желания помочь;  ни
о каких личных чувствах или побуждениях и речи быть не могло.
   Вы избавите меня от рассказа о том, что произошло в той  комнате  эту
ночь; я все помню и ничего не хочу забывать. В ту ночь я боролась с  че-
ловеком за его жизнь; повторяю - дело шло о жизни и смерти. Слишком ясно
я чувствовала, что этот чужой, уже  почти  обреченный  человек  жадно  и
страстно хватается за меня, как утопающий хватается  за  соломинку.  Уже
падая в пропасть, он цеплялся за меня со всем неистовством  отчаяния.  Я
же всеми силами, всем, что мне было дано, боролась за его спасенье.  Та-
кие часы выпадают на долю человека только раз в жизни, и  то  одному  из
миллионов; не будь этого ужасного случая, и я никогда бы не узнала,  как
пылко, с какой исступленной и необузданной жадностью потерянный,  пропа-
щий человек упивается последней каплей живой, горячей жизни; никогда  бы
я, жившая до тех пор в полном неведении темных сил бытия, никогда  бы  я
не постигла, как мощно и причудливо природа в едином дыхании переплетает
жар и холод, жизнь и смерть, восторг и отчаяние. Эта ночь была так насы-
щена борьбой и словами, страстью, гневом и ненавистью, слезами мольбы  и
опьянения, что она показалась мне тысячелетием. И мы, в  слитном  порыве
бросаясь в пропасть, один - неистово, другой - безотчетно, вышли из это-
го смертельного поединка преображенные, с  новыми  помыслами,  с  новыми
чувствами.
   Но я не хочу говорить об этом. Я не могу и не стану ничего описывать.
Скажу только о первой минуте своего пробуждения. Я очнулась от свинцово-
го сна, сбросила с себя оковы такой бездонной ночи, какой никогда раньше
не знала. Я долго не могла открыть глаза, и первое, что увидела, был чу-
жой потолок у меня над головой, потом очертания чужой, незнакомой,  отв-
ратительной комнаты, в которой я неведомо как очутилась. Сначала я убеж-
дала себя, что это сон, только более легкий, более прозрачный, в который
я погрузилась после того удушливого, сумбурного кошмара;  но  за  окнами
был яркий, режущий солнечный свет, снизу доносился уличный шум, стук ко-
лес, трамвайные звонки и людские голоса. И тут я поняла,  что  не  сплю,
что это явь. Невольно я приподнялась, силясь припомнить, где я, и  вдруг
я увидела - мне никогда не передать вам охватившего меня ужаса -  чужого
человека, спавшего рядом со мной на широкой кровати...  чужого,  чужого,
совсем чужого, полуголого, незнакомого человека...
   Нет, этот ужас не поддается описанию; он сразил меня,  и  я  без  сил
опустилась на подушки. Но то был не спасительный обморок, не потеря соз-
нания, напротив - я мгновенно вспомнила все страшное, непостижимое,  что
случилось со мной; у меня было одно желание - умереть от стыда и  отвра-
щения. Как могла я очутиться в какой-то подозрительной трущобе, в  чужой
кровати, с незнакомым человеком! Я отчетливо помню, как у меня перестало
биться сердце; я задерживала дыхание, словно этим могла прекратить жизнь
и погасить сознание, это ясное, до жути ясное сознание, которое все  по-
нимало, но ничего не могло осмыслить.
   Я никогда не узнаю, долго ли я так пролежала в  оцепенении  -  должно
быть, так лежат мертвецы в гробу; знаю только, что  я  закрыла  глаза  и
взывала к богу, к небесным силам, молила, чтобы это оказалось неправдой,
вымыслом. Но мои обостренные чувства уже не допускали обмана, я  слышала
в соседней комнате людские голоса и плеск воды, в коридоре шаркали шаги,
и эти звуки говорили, что все это правда, жестокая, неумолимая правда.
   Трудно сказать, сколько времени продолжалось это мучительное  состоя-
ние: такие мгновения обладают иной длительностью, чем спокойные  отрезки
времени. Но внезапно меня охватил другого рода страх, пронизывающий, ле-
денящий страх: а вдруг этот человек, имени которого я не знала, проснет-
ся и заговорит со мной! И я тотчас же поняла, что мне остается лишь  од-
но: одеться и бежать, пока он не проснулся, больше никогда не попадаться
ему на глаза, не говорить с ним, спастись бегством, пока не поздно. Ско-
рее прочь отсюда, в свою жизненную колею, в свой отель, и с первым поез-
дом прочь из этого проклятого места, из этой страны! Больше  никогда  не
встречаться с ним, не смотреть ему в глаза, не иметь свидетеля,  обвини-
теля и соучастника! Эта мысль придала мне  силы:  осторожно,  крадучись,
воровскими движениями, дюйм за дюймом (лишь бы не шуметь!) пробиралась я
от кровати к своему платью. Со всей осторожностью я оделась, дрожа  всем
телом, каждую секунду ожидая, что он проснется, - и вот удалось,  я  уже
готова. Только шляпа моя лежала с другой стороны,  в  ногах  кровати,  и
когда я подходила на цыпочках, чтобы взять ее, тут... я просто не  могла
поступить иначе: я должна была еще раз взглянуть на  лицо  этого  чужого
человека, который свалился в мою жизнь, точно  камень  с  карниза;  лишь
один раз хотела я взглянуть на него; и что самое удивительное: этот  мо-
лодой человек, погруженный в сон, был действительно чужой  для  меня;  в
первый момент я даже не узнала его лица. Словно сметены  были  вчерашние
искаженные страстью, сведенные судорогой черты, -  у  этого  юноши  было
совсем другое, совсем детское, мальчишеское  лицо,  сиявшее  ясностью  и
чистотой. Губы, вчера закушенные и стиснутые,  были  мягко,  мечтательно
раскрыты и почти улыбались; волнистые белокурые пряди  мягко  падали  на
разгладившийся лоб, и ровное дыхание легкими волнами вздымало грудь.
   Помните, я говорила вам, что никогда еще не видела  выражения  такого
неистового азарта, как на лице этого незнакомца за  игорным  столом.  Но
никогда, даже у невинных младенцев, которые иногда во сне  кажутся  оза-
ренными сиянием ангельской чистоты, не наблюдала я выражения такого  лу-
чезарного, такого поистине блаженного покоя.  В  этом  лице,  отражавшем
тончайшие оттенки чувств, сейчас была райская отрешенность от  всяческих
забот и треволнений. При этом неожиданном зрелище с меня, словно тяжелый
черный плащ, соскользнули все страхи и все опасения - мне больше не было
стыдно, я почти радовалась.  Все  страшное,  непостижимое  вдруг  обрело
смысл, я испытывала радость, гордость при мысли, что, если бы я не  при-
несла себя в жертву, этот молодой, хрупкий, красивый  человек,  лежавший
здесь безмятежно и тихо, словно цветок, был бы найден где-нибудь на  ус-
тупе скалы окровавленный, бездыханный, с изуродованным лицом, с дико вы-
таращенными глазами; он был спасен, и спасла его я. И я  смотрела  мате-
ринским взглядом (иначе не могу назвать) на спящего, которого я  вернула
к жизни, как бы снова родив, с еще большими муками, чем собственных  де-
тей. Быть может, это звучит смешно, но в этой замызганной, омерзительной
комнате, в мерзкой, грязной гостинице меня охватило такое чувство, слов-
но я в церкви, блаженное ощущение чуда и святости. Из ужаснейшей  минуты
моей жизни возникла другая, самая изумительная, самая просветленная.
   Задела я что-нибудь или у меня вырвалось какое-то слово - не знаю. Но
спящий вдруг открыл глаза. Я вздрогнула от испуга. Он стал удивленно ос-
матриваться, видимо, так же как я, с трудом стряхивая  с  себя  тяжелый,
глубокий сон. Его взгляд недоуменно блуждал по чужой, незнакомой  комна-
те, потом с удивлением остановился на мне. Но он еще  не  успел  открыть
рта, как я уже овладела собой: только не дать ему сказать ни  слова,  не
допустить ни вопроса, ни фамильярного обращения, ничего не объяснять, не
говорить о том, что произошло вчера и этой ночью!
   - Мне надо уходить, - торопливо сказала я. - А вы одевайтесь. В  две-
надцать часов мы встретимся  у  входа  в  казино,  там  я  позабочусь  о
дальнейшем.
   И, не дожидаясь его ответа, я убежала, чтобы только  не  видеть  этой
комнаты; я бежала без оглядки из гостиницы, названия которой  не  знала,
как не знала имени человека, с которым провела ночь.
   Миссис К. на минуту прервала свой рассказ. Когда она вновь  заговори-
ла, в ее голосе уже не слышалось мучительного волнения. Как  повозка,  с
трудом взобравшаяся на вершину, легко и быстро  катится  под  гору,  так
непринужденно и свободно лилась теперь ее речь.
   - Я бежала в свой отель по улицам, залитым  утренним  солнцем;  после
вчерашнего ливня воздух был чистый и легкий - и так же было  у  меня  на
душе. Вспомните, что я говорила вам: после смерти мужа я  отказалась  от
жизни; дети больше не нуждались во мне, сама я была себе  в  тягость,  а
всякое существование без определенной цели - бессмысленно. Теперь  впер-
вые мне выпала задача: спасая человека, я огромным усилием воли  вырвала
его из небытия. Оставалось одолеть еще кое-какие препятствия, и моя цель
была бы достигнута. Итак, я прибежала к своему  отелю;  портье  встретил
меня удивленным взглядом: ведь я вернулась домой только в  девять  утра;
но мне и горя было мало, ни стыд, ни досада не  угнетала  меня.  Желание
жить, радостное сознание, что я кому-то нужна, горячо волновало кровь.
   У себя в комнате я быстро переоделась, бессознательно (я заметила это
только после) сняла траурное платье, заменив его более светлым, пошла  в
банк за деньгами, потом поспешила на вокзал справиться об отходе поезда;
с необычайной энергией я сделала, кроме того, еще несколько дел. Остава-
лось только осуществить отъезд и окончательное спасение подкинутого  мне
судьбой человека.
   Правда, нелегко было встретиться с ним, ибо все  вчерашнее  произошло
во тьме, в каком-то вихре, как будто  внезапно  столкнулись  два  камня,
низвергнутые водопадом; мы едва знали друг друга в лицо, я даже не  была
уверена, что незнакомец  меня  узнает.  Вчера  эго  был  слепой  случай,
опьянение, безумие двух смятенных людей, а сегодня мне  предстояло  отк-
рыть ему больше о себе, чем вчера, ибо теперь, в ярком, беспощадном све-
те дня, я должна была предстать перед ним такою,  какой  была,  -  живою
женщиной.
   Но это оказалось проще, чем я думала. Не успела я в  условленный  час
подойти к казино, как молодой человек вскочил со скамьи и  поспешил  мне
навстречу. Сколько радостного удивления, детской непосредственности было
в его как всегда красноречивых движениях! Он бросился ко мне,  в  глазах
его сияла радостная и вместе с тем почтительная благодарность,  и  глаза
эти смиренно потупились, уловив мое смущение. Так редко встречаешь в лю-
дях благодарность, и как раз наиболее признательные не находят  для  нее
слов; они неловко молчат, стыдятся своего чувства и нередко говорят нев-
попад, пытаясь скрыть его. Но этот человек, которого бог, как некий  та-
инственный ваятель, наделил даром предельно рельефно, осязаемо и красиво
выражать все движения души, всем своим существом излучал страстную,  го-
рячую благодарность. Он нагнулся над моей рукой и, благоговейно  склонив
мальчишескую голову, на  мгновение  застыл,  едва  касаясь  губами  моих
пальцев, затем отступил и справился о моем здоровье: в его словах, в его
взгляде было столько скромной учтивости, что уже через  несколько  минут
все мои опасения развеялись. И, словно отражая это просветление  чувств,
все кругом праздновало избавление от злых чар: море, такое грозное  вче-
ра, было теперь тихим и ясным, и каждый камешек под легкой зыбью сверкал
белизной; казино, этот  ад  кромешный,  подымало  к  чистым,  отливающим
сталью небесам свои мавританские фронтоны, а киоск, под  навес  которого
загнал нас вчера хлещущий дождь, преобразился в цветочную лавку,  где  в
живописном беспорядке среди зелени лежали груды белых,  красных,  желтых
цветов и бутонов, которые продавала молодая девушка в ярко-пестрой блуз-
ке.
   Я пригласила его пообедать со мной в маленьком ресторане, и там  этот
незнакомый юноша рассказал мне свою трагическую историю.  Она  полностью
подтвердила все то, о чем я догадывалась, когда впервые увидела его дро-
жащие, нервно вздрагивающие руки на зеленом столе. Он происходил из ста-
рого аристократического рода галицийских поляков. Родители готовили  его
в дипломаты. Он учился в Вене и месяц назад  успешно  сдал  свой  первый
"экзамен. Чтобы отпраздновать этот день, дядя, у которого он жил, офицер
генерального штаба, повез его в Пратер, и они вместе пошли на бега. Дяде
посчастливилось, он угадал три раза подряд; с толстой пачкой  выигранных
денег они отправились ужинать в дорогой ресторан. На следующий  день,  в
награду за успешно сданный экзамен, будущий дипломат получил  от  своего
отца денежную сумму в размере месячного содержания; за два дня  до  того
эта сумма показалась бы ему огромной, но теперь, после легкого выигрыша,
он отнесся к ней равнодушно и пренебрежительно. Сразу же после обеда  он
снова поехал на  бега,  ставил  необдуманно  и  азартно,  и  по  прихоти
счастья, или, вернее, несчастья, он после последнего заезда покинул Пра-
тер, утроив полученную от отца сумму. И вот его охватила страсть к игре;
он играл на ипподроме, в кафе, в клубах, и эта страсть пожирала его вре-
мя, силы, нервы и прежде всего деньги. Он не мог больше ни о чем думать,
потерял сон, а главное, уже не владел собой: один раз, ночью, вернувшись
домой из клуба, где он все проиграл, он, раздеваясь, нашел в кармане еще
одну забытую скомканную бумажку. Не устояв  перед  соблазном,  он  снова
оделся и блуждал по улицам, пока не нашел в каком-то кафе двух-трех  иг-
роков в домино, с которыми и просидел до рассвета. Однажды его  выручила
замужняя сестра,  уплатив  долги  ростовщикам,  которые  охотно  ссужали
деньгами наследника известной аристократической семьи. После  этого  ему
сначала везло, но затем счастье неумолимо отвернулось  от  него,  и  чем
больше он проигрывал, тем необходимей был решительный выигрыш, дабы пок-
рыть просроченные обязательства и расплатиться с долгами чести. Он давно
заложил свои часы, костюмы, и, наконец, случилось самое страшное: он ук-
рал из шкафа у старой тетки жемчужные серьги, которые она редко  носила.
Одну он заложил за крупную сумму, и в  тот  же  вечер  выиграл  вчетверо
больше. Но вместо того чтобы выкупить серьгу, он рискнул всем  и  проиг-
рал. Кража еще не была обнаружена; тогда он заложил вторую и по  внезап-
ному наитию уехал поездом в Монте-Карло, чтобы добыть  себе  вожделенное
богатство. Он уже продал свой чемодан, одежду, зонтик; у него не остава-
лось ничего, кроме револьвера с четырьмя патронами и маленького крестика
с драгоценными камнями, подаренного крестной матерью, княгиней Х., с ко-
торым он долго не хотел расставаться: но и этот крестик он спустил нака-
нуне за пятьдесят франков только для того, чтобы вечером в последний раз
испытать острое наслаждение игрой не на жизнь, а на смерть.
   Все это он рассказывал мне с чарующей живостью и  одушевлением.  И  я
слушала его, увлеченная, захваченная, взволнованная; я и не думала  воз-
мущаться тем, что человек, сидящий против меня, в сущности говоря,  вор.
Если бы накануне мне, женщине с безупречным прошлым, требовавшей в своем
кругу строжайшего соблюдения светских  условностей,  кто-нибудь  сказал,
что я буду Дружески беседовать с незнакомцем, который годится мне в  сы-
новья и вдобавок украл жемчужные серьги, - я сочла бы того  сумасшедшим.
Но во время рассказа юноши я не чувствовала ничего похожего на  ужас,  -
он говорил так естественно и убедительно, словно описывал болезнь, горя-
чечный бред, а не преступление. И потом для того, кто, подобно мне,  ис-
пытал прошлой ночью нечто столь потрясающе неожиданное, слово "невозмож-
но" потеряло всякий смысл. За эти десять часов я неизмеримо больше узна-
ла о жизни, чем за сорок мирно прожитых лет.
   Но нечто другое испугало меня во время  этой  исповеди:  лихорадочный
блеск его глаз, когда он рассказывал о своей  игорной  страсти,  причем,
словно от электрического тока, содрогались все мускулы лица. Одно воспо-
минание о пережитом уже волновало его, и его выразительное лицо с ужаса-
ющей четкостью отражало все перипетии игры. Невольно его руки,  прекрас-
ные, с тонкими пальцами, нервные руки, начали снова, как за зеленым сто-
лом, метаться по скатерти, точно затравленные зверьки; и когда он  гово-
рил, я видела, как они внезапно стали  дрожать,  корчиться  и  судорожно
сжиматься, затем снова вскидывались и опять впивались друг  в  друга.  А
когда он признавался в краже драгоценностей, я  невольно  вздрогнула,  -
молниеносно подпрыгнув, они сделали быстрое хватающее движение. Я  виде-
ла, видела воочию, как пальцы кинулись на драгоценности и ладонь  словно
проглотила ее. И с невыразимым ужасом я поняла, что этот человек до моз-
га костей отравлен своей страстью.
   Только это и ужаснуло меня в его рассказе - рабское подчинение пагуб-
ной страсти молодого, чистого сердцем, от природы беспечного человека. И
я сочла своим долгом на правах друга уговорить  посланного  мне  судьбой
питомца сейчас же уехать из Монте-Карло, где  искушение  так  велико,  и
вернуться в свою семью, пока не замечена пропажа и еще можно спасти  его
карьеру. Я обещала дать ему денег на дорогу и на  выкуп  драгоценностей,
но с условием, что он сегодня же уедет и  поклянется  мне  своей  честью
больше никогда не дотрагиваться до карт и вообще не  играть  в  азартные
игры.
   Никогда не забуду, с какой сперва смиренной, потом все просветляющей-
ся, страстной благодарностью внимал мне этот  чужой,  пропащий  человек,
как он словно пил мои слова, когда я обещала ему помощь; внезапно протя-
нув руки над столом, он схватил мои руки незабываемым благоговейным жес-
том, как бы давая священный обет. В его светлых, обычно чуть мутных гла-
зах стояли слезы, он дрожал всем "телом от волнения и  счастья.  Сколько
раз я уже пыталась описать вам его необычайно выразительные жесты и  ми-
мику, - его взгляда в ту минуту я не могу передать: в нем был такой упо-
енный, такой неземной экстаз, какой редко можно увидеть на  человеческом
лице; он сравним лишь с той белой тенью, что иной раз мелькает при  про-
буждении, - словно видишь перед собой исчезающий лик ангела.
   К чему скрывать: я не  устояла  перед  этим  взглядом.  Благодарность
всегда радует, а ведь ее не часто видишь столь  ясно,  чуткость  трогает
сердце, и для меня, человека сдержанного и  трезвого,  такая  экспансив-
ность была чемто благотворным, блаженно новым. И  еще,  не  только  этот
несчастный юноша вернулся к жизни - после вчерашнего ливня ожила  и  вся
природа. Когда мы вышли из ресторана, ослепительно сверкало  уже  совсем
спокойное море, синева его сливалась с небесной лазурью, где парили  бе-
лые чайки. Вы ведь знаете пейзаж Ривьеры. Он всегда красив, но он  бана-
лен, как открытка с видом: он безмятежно предстает перед вами со  своими
неизменно яркими красками; это - сонная, ленивая красота, которая равно-
душно открывает себя постороннему взгляду, как пышная красавица  гарема.
Но выпадают дни, правда очень редко, когда эта красота просыпается, про-
рывается наружу, словно громко окликает вас неистово сверкающими краска-
ми, победно швыряет вам в лицо пестрое изобилие своих цветов, горит, пы-
лает чувственностью. И такой ликующий день родился  из  бушующего  хаоса
грозовой ночи; омытые дождем, поблескивали  улицы,  бирюзой  отсвечивало
небо, там и сям вспыхивали цветущие кусты -  разноцветные  факелы  среди
сочной, напоенной влагой зелени. Так прозрачен был  пронизанный  солнцем
воздух, что горы словно посветлели и приблизились, - казалось, они с лю-
бопытством толпились вокруг  отполированного,  блистающего  городка;  во
всем ощущался бодрящий, настойчивый зов природы, и сердце невольно поко-
рялось ему.
   - Возьмем экипаж, - сказала я, - и покатаемся по набережной.
   Он радостно кивнул головой, - вероятно  впервые  после  приезда  этот
юноша видел и замечал природу. До сих пор он не знал ничего, кроме  душ-
ного зала казино, пропитанного тяжелым запахом  пота,  скопища  людей  с
обезображенными азартом лицами и неприветливого, серого, шумливого моря.
А теперь перед нами грандиозным раскрытым веером лежало залитое  солнцем
взморье, и восхищенный взор блуждал по ясным далям. Мы медленно ехали  в
коляске (автомобилей тогда еще не было) по чудесной дороге, мимо бесчис-
ленных вилл, - виды сменялись видами, и сотни раз,  у  каждого  дома,  у
каждой виллы, притаившейся в зелени  пиний,  возникало  тайное  желание:
здесь можно бы жить тихо, спокойно, вдали от мира...
   Была ли я когда-нибудь в жизни счастливей, чем в этот час?  Не  знаю.
Рядом со мной сидел молодой человек, вчера  еще  задыхавшийся  в  тисках
смерти и рока, а теперь зачарованный искристым потоком солнца; он, каза-
лось, помолодел на много лет. Он стал совсем мальчиком, красивым, резвым
ребенком, с веселым и в то же время почтительным взглядом, и больше все-
го восхищала меня его чуткость: если подъем был слишком крут  и  лошадям
приходилось трудно, он проворно соскакивал,  чтобы  подтолкнуть  экипаж.
Стоило мне указать на растущий близ дороги цветок, как он спешил сорвать
его. Маленькую жабу, которая, соблазненная  вчерашним  дождем,  медленно
ползла по дороге, он поднял и бережно отнес в траву, чтобы ее не  разда-
вил проезжающий экипаж; и все время  он,  смеясь,  рассказывал  премилые
смешные истории, и в этом смехе было для него спасение,  ведь  иначе  он
должен был  бы  петь,  прыгать  или  безумствовать,  такое  восторженное
опьянение владело им.
   Когда мы медленно проезжали по крохотной горной деревушке,  он  вдруг
почтительно снял шляпу. Я удивилась: кого приветствовал он здесь,  чужой
среди чужих? В ответ на мой вопрос он, слегка покраснев и словно  оправ-
дываясь, объяснил, что мы проехали мимо церкви, а у них в Польше, как во
всех строго католических странах, с детства приучают снимать шляпу перед
каждой церковью и каждой часовней. Это почтительное уважение  к  религии
тронуло меня; вспомнив про крестик, о котором он упоминал,  я  спросила,
верующий ли он, и когда он, несколько смущенный,  скромно  ответил,  что
надеется удостоиться благодати, мне неожиданно пришла в голову мысль.
   - Стойте! - крикнула я кучеру и поспешно вышла из экипажа. Он в изум-
лении последовал за мной.
   - Куда вы? - спросил он.
   Я ответила только:
   - Идите за мной.
   Пройдя несколько шагов назад по дороге, мы приблизились  к  церкви  -
небольшой, сложенной из кирпича часовенке. Дверь  была  открыта.  Смутно
серели оштукатуренные голые стены, желтый клин света врезался  в  полум-
рак. Тускло мерцали две свечи, освещая маленький алтарь; пахло  ладаном.
Мой спутник снял шляпу, опустил руку в чашу со святой  водой,  перекрес-
тился и преклонил колени. Как только он встал, я схватила его за руку.
   - Подойдите, - сказала я, - к алтарю или священному для вас образу  и
дайте обет, который я вам подскажу.
   Он посмотрел на меня удивленно, почти испуганно. Но тут же понял  ме-
ня, подошел к одной из ниш, осенил себя крестом и послушно опустился  на
колени.
   - Повторяйте за мной, - сказала я, дрожа от волнения, - повторяйте за
мной: "Клянусь..."
   - Клянусь, - повторил он.
   Я продолжала:
   ...что никогда больше не приму участия в игре на  деньги,  какова  бы
она ни была, что никогда больше не стану рисковать своей жизнью и честью
ради этой страсти".
   С трепетом повторил он мои слова; отчетливо, громко прозвучали они  в
пустой церкви. Потом на мгновение стало тихо, так тихо, что снаружи  до-
несся шелест листвы, по которой пробегал ветер. И тут он с внезапным по-
рывом, словно кающийся грешник, в молитвенном экстазе, какого мне еще не
приходилось видеть, начал быстро, неистовой  скороговоркой,  произносить
непонятные мне слова на польском языке. То была пламенная  молитва,  мо-
литва благодарственная и покаянная, ибо вновь и вновь в этой бурной  ис-
поведи его голова смиренно клонилась долу, все  с  большей  страстностью
лилась незнакомая речь, и все жарче, все более истово повторял он одно и
то же слово. Ни до, ни после, ни в одной церкви мира не слыхала я  такой
молитвы. Его руки судорожно вцепились в спинку деревянной скамеечки, все
тело сотрясалось от внутренней бури.  Он  ничего  не  видел,  ничего  не
чувствовал; казалось, он пребывал в другом мире, в некоем  очистительном
огне преображения, или вознесся в иные, горние пределы. Наконец, он мед-
ленно встал, перекрестился и устало повернулся ко  мне.  Колени  у  него
дрожали, лицо было бледно, как у  смертельно  утомленного  человека.  Но
когда он взглянул на меня, его глаза просияли, чистая,  поистине  благо-
честивая улыбка озарила его изможденное лицо; он подошел  ближе,  покло-
нился русским земным поклоном, взял мои руки в свои и благоговейно  под-
нес их к губам.
   - Вы посланы мне богом, я возблагодарил его.
   Я не нашлась, что ответить. Но я от души пожелала, чтобы под  низкими
сводами вдруг зазвучал орган, ибо я чувствовала,  что  добилась  своего:
этот человек спасен мною навсегда.
   Мы вышли из церкви на сияющий, льющийся потоком свет  этого  поистине
майского дня; никогда мир не казался мне таким прекрасным. Еще два  часа
мы медленно катались по живописной дороге, извивавшейся среди холмов,  и
за каждым поворотом открывались все новые прелестные виды. Но мы  молча-
ли. После такого взрыва чувств все слова казались пошлыми. И  когда  мой
взгляд случайно встречался с его взглядом,  я  смущенно  отворачивалась,
так сильно волновало меня зрелище сотворенного мной чуда.
   Около пяти часов вечера мы вернулись в Монте-Карло. Мне предстоял ви-
зит к родственникам, от которого невозможно было уклониться.  Откровенно
говоря, в глубине души я жаждала покоя после пережитых волнений -  слиш-
ком много было счастья. Я чувствовала, что мне нужно отдохнуть от  этого
состояния восторженного экстаза, впервые в жизни испытанного мной.  Поэ-
тому я попросила своего питомца только на минутку зайти ко мне в  отель;
там, в своей комнате, я передала ему деньги на дорогу и выкуп  драгоцен-
ностей. Мы условились, что за время моего отсутствия он возьмет билет, а
в семь часов встретимся в вестибюле вокзала за полчаса до прихода  поез-
да, который через Геную увезет его домой. Когда  я  протянула  ему  пять
банкнот, у него побелели губы.
   - Нет... не надо денег... прошу вас, не надо денег... - глухо прошеп-
тал он, отдергивая дрожащие пальцы. - Не надо денег... не надо  денег...
я не могу их видеть, - повторил он, словно испытывая физическое отвраще-
ние или страх.
   Но я успокаивала его, говорила, что даю ему в долг, - если он стесня-
ется брать, может дать мне расписку.
   - Да... да... расписку, - пробормотал он, отводя глаза,  скомкал  бу-
мажки, как что-то липкое, приставшее к пальцам, сунул их,  не  глядя,  в
карман и быстро, размашисто набросал на листке несколько слов. Когда  он
поднял голову, лоб у него был влажный от пота - казалось, его била лихо-
радка; протягивая мне листок, он вздрогнул, словно ток пробежал  по  его
телу, и вдруг - я невольно отшатнулась - он упал на колени  и  поцеловал
край моего платья. В этом движении было столько чувств, что я  задрожала
всем телом; странное смятение охватило меня, я могла только прошептать:
   - Благодарю вас за то, что вы так благодарны. Но, пожалуйста,  уйдите
теперь. В семь часов в вестибюле вокзала мы простимся.
   Он взглянул на меня; слезы умиления застилали ему глаза; одно мгнове-
ние мне казалось, что он хочет что-то сказать, одно мгновение мне  чуди-
лось, что он сейчас устремится ко мне. Но вот он опять низко-низко  пок-
лонился и вышел из комнаты.
   Миссис К. опять прервала свой рассказ. Она встала, подошла к окну  и,
не двигаясь, долго смотрела на улицу; плечи ее слегка дрожали. Вдруг она
решительно обернулась: ее руки, доселе спокойные и безучастные  внезапно
сделали резкое, порывистое движение, словно что-то разрывая.  Затем  она
твердо, почти с вызовом взглянула на меня и продолжала:
   - Я обещала, что буду говорить вполне откровенно. Сейчас я вижу,  как
необходимо было это обещание. Лишь теперь, когда я впервые заставляю се-
бя описывать одно за другим все события этого дня и  стараюсь  облечь  в
ясные слова запутанный клубок смутных ощущений, лишь теперь я вижу  мно-
гое, чего тогда не понимала или, быть может, не хотела понимать. И пото-
му я хочу твердо и решительно сказать правду и себе и вам: тогда,  в  ту
минуту, когда он вышел из комнаты и я  осталась  одна,  я  почувствовала
убийственный удар в сердце, от  которого  у  меня  потемнело  в  глазах;
что-то причинило мне жестокую боль, но я не знала или отказывалась знать
- почему трогательная почтительность моего питомца так  глубоко  уязвила
меня.
   Но теперь, когда я заставляю  себя  беспощадно  извлекать  из  памяти
прошлое, глядя на него как бы со стороны, когда, призвав вас в  свидете-
ли, я не вправе ничего скрывать, трусливо утаивать  чувства,  в  которых
стыдно сознаваться, теперь у меня нет сомнений: то, что мне тогда причи-
нило такую боль, было разочарование... этот юноша  так  покорно  ушел...
без всякой попытки удержать меня, остаться со мной... он так  безропотно
и почтительно покорился моей просьбе уехать, вместо того чтобы сжать ме-
ня в объятиях... он почитал меня только как святую, которая явилась  ему
на его пути, и не... не видел во мне женщины.
   Это было разочарование... разочарование, в котором я не  признавалась
себе ни тогда, ни позже, но женщина все постигает сердцем, без слов. По-
тому что... теперь я себя больше не обманываю - если бы этот человек об-
нял меня в ту минуту, позвал меня, я пошла бы за ним на  край  света,  я
опозорила бы свое имя, имя своих детей... презрев людскую молву и  голос
рассудка, я бежала бы с ним, как мадам Анриэт с молодым французом, кото-
рого она накануне еще не знала... я не спросила бы, куда и  надолго  ли,
даже не бросила бы прощального взгляда на свою прошлую  жизнь...  я  по-
жертвовала бы для этого человека своим добрым именем, своим  состоянием,
своей честью... я пошла бы просить милостыню, и, наверно, нет такой  ни-
зости, к которой он не мог бы меня склонить. Все, что люди называют сты-
дом и осторожностью, я отбросила бы прочь, если бы он  сказал  мне  хоть
слово, сделал бы хоть один шаг ко мне, если бы он попытался удержать ме-
ня; в этот миг я вся была в его власти.
   Но... я уже говорила вам... этот одержимый человек больше не видел во
мне женщины, а с какой силой, с какой преданностью рвалась я к  нему,  я
ощутила лишь, когда осталась одна, когда  страсть,  которая  только  что
промелькнула на его ясном, поистине неземном  лице,  сдавила  мне  грудь
всей тяжестью неразделенного чувства.
   Я с трудом овладела собой, с отвращением думая о предстоящем визите к
родным. Мне казалось, что на голове у меня железный шлем, который стяги-
вает лоб и пригибает меня к земле; когда я, наконец, пошла в отель  нап-
ротив, где жили мои родственники, мысли у меня путались, а ноги заплета-
лись. Я тупо сидела среди весело болтавших людей и всякий раз  пугалась,
когда, случайно подняв глаза, видела их  неподвижные  лица,  которые,  в
сравнении с тем, оживленным словно игрой светотени, лицом, казались  мне
застывшими масками. Я точно окружена была мертвецами, до того безжизнен-
но было это общество; и в то время как я клала сахар в чашку и рассеянно
поддерживала разговор, передо мной с  каждым  биением  сердца  возникало
другое лицо, наблюдать за которым стало для меня счастьем и которое я  -
страшно подумать! - через два часа должна была увидеть в последний  раз.
Я, должно быть, невольно вздохнула или застонала, потому что кузина мое-
го мужа наклонилась ко мне: что со мной, здорова ли я, я такая  бледная,
как будто чем-то удручена. Я тотчас воспользовалась ее вопросом,  сказа-
ла, что у меня жестокая мигрень, и попросила разрешения  незаметно  уда-
литься.
   Теперь я опять принадлежала себе; я поспешила в свой отель. И едва  я
очутилась одна, как меня снова охватило чувство пустоты и покинутости  и
проснулась тоска по этому юноше, которого я сегодня должна была покинуть
навсегда. Я металась по комнате, без нужды выдвигала  ящики,  переменила
платье, ленту; потом я стояла перед зеркалом и испытующим  взором  расс-
матривала себя: быть может, в таком наряде я все же могу  приковать  его
внимание. И вдруг я осознала, чего я хочу: пойти на все, только  не  от-
пускать его! В течение одной роковой секунды это желание стало решением.
Я сбежала вниз к портье и сообщила ему, что уезжаю с  вечерним  поездом.
Надо было торопиться: я позвонила горничной, чтобы она помогла мне  уло-
жить вещи - времени оставалось в обрез; и пока мы с ней поспешно,  напе-
регонки укладывали в чемоданы платье и всякую мелочь, я мечтала  о  том,
как буду провожать его, и в последний, самый последний момент, когда  он
уже протянет мне руку для прощанья, вдруг, к его изумлению, войду вместе
с ним в купе, чтобы провести  с  ним  эту  ночь,  следующую  -  столько,
сколько он захочет. Я была в каком-то чаду упоения; бросая платья в сун-
дук, я, к удивлению горничной, громко смеялась. Я смутно сознавала,  что
потеряла самое себя. Когда слуга пришел за моим багажом, я с недоумением
взглянула на него: трудно было думать о таких обыденных вещах,  когда  я
себя не помнила от волнения.
   Я очень боялась опоздать: вероятно, было уже около семи часов, до от-
хода поезда оставалось в лучшем случае двадцать минут; правда, утешала я
себя, я иду не для того, чтобы попрощаться, раз я решилась  сопровождать
его, сопровождать до тех пор, пока он пожелает. Слуга вынес мои  чемода-
ны, а я побежала к кассе отеля уплатить по счету. Управляющий уже протя-
гивал мне сдачу, я уже собиралась уходить, как вдруг чья-то рука ласково
дотронулась до моего плеча. Я вздрогнула. Это была моя кузина; обеспоко-
енная недомоганием, которое я перед ней разыграла, она пришла  навестить
меня. У меня потемнело в глазах. Я не могла принять ее:  каждая  секунда
промедления могла оказаться роковой; но вежливость обязывала  меня  уде-
лить ей хоть немного внимания.
   - Ты должна лечь в постель, - настаивала она, - я уверена, что у тебя
жар.
   Наверно, так оно и было, потому что в висках у  меня  стучало,  перед
глазами мелькали синие круги - я была  близка  к  обмороку.  Отказавшись
лечь, я благодарила ее за участие, хотя каждое слово  жгло  меня  и  мне
очень хотелось вытолкать ее вон вместе с  ее  назойливыми  заботами.  Но
непрошеная гостья не уходила, нет, не уходила; она предложила мне одеко-
лону, не поленилась сама натереть мне виски, а я считала минуты,  думала
о нем, ломала голову, как бы мне избавиться от этого мучительного  учас-
тия. И чем больше я волновалась, тем сильнее становилась ее  тревога  за
меня; наконец, она попыталась чуть не силой заставить меня  подняться  в
номер и лечь. Но вдруг - среди ее уговоров - я бросила взгляд на  висев-
шие в вестибюле часы: двадцать восемь минут восьмого, а в семь  тридцать
пять отходит поезд! И резко, порывисто, грубым  равнодушием  отчаяния  я
сунула кузине руку: "Прощай, мне надо уходить", и, не  обращая  внимания
на ее недоуменный взгляд, опрометью пробежала  мимо  удивленных  лакеев,
выскочила на улицу, бросилась к вокзалу. Уже по взволнованной жестикуля-
ции слуги, который ждал меня с багажом на перроне, я поняла, что опазды-
ваю. Я ринулась к барьеру, но меня остановил контролер: я  забыла  взять
билет. И пока я отчаянно уговаривала его пропустить меня, поезд  тронул-
ся; дрожа всем телом, я напряженно вглядывалась, надеясь поймать в одном
из окон хотя бы взгляд, поклон, привет. Но в торопливом  беге  поезда  я
уже не могла различить его лица. Все быстрее катились  вагоны,  и  через
минуту не осталось ничего, кроме черного, дымного облака.
   Долго я простояла так, словно каменная, потому  что  слуга,  наверно,
несколько раз пытался заговорить со мной, прежде чем решился тронуть ме-
ня за руку. Тут я очнулась. Отнести вещи обратно в отель? Прошло  минуты
две, пока я собралась с мыслями; нет,  это  невозможно!  Вернуться  туда
после своего нелепого, сумасбродного отъезда - нет, ни за что на  свете!
Мне не терпелось поскорее остаться одной, и я велела сдать вещи на  хра-
нение. И только теперь, среди вокзальной суеты, в круговороте сменяющих-
ся лиц, я попыталась обдумать, трезво обдумать, как мне  превозмочь  ду-
шившее меня чувство гнева, тоски и отчаяния, ибо -  должна  сознаться  -
мысль о том, что я по своей вине упустила последнюю встречу, жгла  меня,
точно раскаленным железом. Боль становилась все нестерпимее,  и  я  едва
удерживалась, чтобы не вскрикнуть. Вероятно, только в неповторимые мину-
ты их жизни у людей бывают такие внезапные,  как  обвал,  стремительные,
как буря, взрывы страсти, когда все прожитые годы, все  бремя  нерастра-
ченных сил сразу обрушиваются на человека. Никогда, ни до, ни после,  не
испытывала я такого крушения надежд, такой бессильной ярости, как  в  ту
секунду, когда, решившись на самый отчаянный шаг, решившись одним ударом
опрокинуть всю мою сбереженную, накопленную, устроенную жизнь, я внезап-
но очутилась перед неодолимой, бессмысленной стеной, о которую беспомощ-
но билась моя страсть.
   Что было потом? Конечно, я поступила так же  бессмысленно;  это  было
нелепо, глупо, мне даже стыдно об этом рассказывать, но я обещала  себе,
обещала вам ни о чем не умалчивать: я... я хотела вернуть его себе... то
есть вернуть те мгновенья, которые  провела  с  ним...  меня  неудержимо
влекло туда, где накануне мы были вместе, - к скамье, с  которой  я  его
подняла, в игорный зал, где я его впервые увидала, и даже в тот  притон,
лишь бы снова, еще раз все пережить. А на  другой  день  я  намеревалась
взять экипаж и поехать по набережной, по той  же  дороге,  чтобы  каждое
слово, каждый жест снова ожили во мне, - да, так велико,  так  ребячливо
было мое смятение! Но подумайте, как молниеносно обрушились на меня  все
эти события, - я ощущала их как один ошеломляющий удар.  И  теперь,  так
грубо пробужденная от своего опьянения, я хотела еще раз, капля за  кап-
лей, упиться мимолетно пережитым с помощью того магического  самообмана,
который мы называем воспоминанием; такое желание не всякий поймет;  быть
может, нужно пламенное сердце, чтобы это понять.
   Итак, я прежде всего пошла в казино, чтобы разыскать стол, за которым
он сидел, и там среди других рук представить себе его руки.  Я  вошла  в
зал. Я помнила, где он сидел, когда я впервые увидела его: за столом на-
лево, во второй комнате. Мне так ярко рисовалось  каждое  его  движение,
что я с закрытыми глазами, ощупью нашла бы его место. Я направилась  ту-
да. И вот... когда, стоя в дверях, я бросила взгляд на  толпу,  со  мной
произошло нечто странное... там, на том же месте, где я его себе  предс-
тавляла, там сидел... что это -  лихорадочный  бред,  галлюцинация?..  -
он... он, точно такой, каким только что рисовало его мое  воображение...
такой же, как вчера, с впившимися в шарик глазами, мертвенно  бледный...
он... да, он...
   Я так испугалась, что едва не вскрикнула. Но видение было так нелепо,
так немыслимо, что я тут же овладела собой - я закрыла глаза. "Ты с  ума
сошла... ты бредишь... у тебя жар... - говорила я себе. - Ведь  это  не-
возможно, тебе померещилось... Полчаса назад  он  уехал".  Только  после
этого я снова открыла глаза. Но, к моему ужасу, видение не исчезло:  ни-
каких сомнений - он попрежнему сидел там... среди миллионов рук я узнала
бы эти руки... нет, я не грезила, то был действительно он. Он не  уехал,
как поклялся мне, безумец сидел здесь, он принес сюда, на зеленый с гол,
деньги, которые я дала ему на дорогу, и, в полном самозабвении отдавшись
своей страсти, играл, - пока я в отчаянии рвалась к нему всем сердцем.
   Неистовый гнев овладел мною; все поплыло у меня перед  глазами,  и  я
едва не бросилась к нему, чтобы схватить за горло клятвопреступника, ко-
торый так бесстыдно обманул мое доверие, надругался над моими чувствами,
над моей преданностью! Но я вовремя справилась с собой. С нарочитой мед-
лительностью (чего это мне стоило!) подошла я к столу и  стала  как  раз
против него; какой-то господин любезно уступил мне место. Два метра  зе-
леного сукна разделяли нас, и я могла, как из театральной ложи,  глядеть
на него, видеть то самое лицо, которое два часа назад было озарено приз-
нательностью, сияло божественной благодатью, а теперь снова было искаже-
но адскими муками игорной страсти. Руки, те самые руки, которые  сегодня
днем в экстазе священнейшего обета сжимали  спинку  молитвенной  скамьи,
теперь,  скрюченные,  жадно,  как  сладострастные  вампиры,   перебирали
деньги. Он выиграл, должно быть, много, очень много выиграл:  перед  ним
выросла беспорядочная груда жетонов, луидоров и банковых билетов - целое
богатство, в котором, блаженно потягиваясь,  купались  его  пальцы,  его
дрожащие нервные пальцы. Я видела, как они любовно разглаживали и  скла-
дывали бумажки, катали и вертели золотые  монеты,  потом  вдруг  швыряли
пригоршню на один из квадратов. И тотчас же крылья носа начинали  вздра-
гивать, окрик крупье отрывал его алчно сверкающие  глаза  от  денег,  он
пристально следил за прыгавшим и дробно стучавшим шариком, весь  уйдя  в
это созерцание, и только локти, казалось, были  пригвождены  к  зеленому
столу. Еще страшнее, еще ужаснее, чем в прошлый вечер,  проявлялась  его
одержимость, ибо каждое его движение убивало во мне тот, другой,  словно
на золотом поле сияющий образ, который я легковерно запечатлела в  своем
сердце.
   Мы были на расстоянии двух метров друг от друга, я в упор смотрела на
него, но он не замечал меня. Он не  видел  меня,  он  никого  не  видел:
взгляд его, оторвавшись от сложенных перед ним банкнот и монет,  лихора-
дочно следил за шариком, когда тот начинал вертеться, потом  снова  уст-
ремлялся на деньги; в этом замкнутом кругу вращались  все  его  мысли  и
чувства; весь мир, все человечество свелись для этого  маньяка  к  куску
разделенного на квадраты зеленого сукна. И  я  знала,  что  могу  стоять
здесь часами - он даже не заметит моего присутствия.
   Но я не могла больше выдержать. Внезапно решившись, я  обошла  вокруг
стола, и, подойдя к нему сзади, крепко схватила его за плечо.  Он  обер-
нулся и с недоумением посмотрел на меня остекленевшими  глазами,  совсем
как пьяный, которого только что растолкали и который  смотрит  спросонья
мутным, невидящим взглядом. Потом он, казалось, узнал меня, его дрожащие
губы раскрылись, он радостно взглянул на меня и прошептал таинственно  и
доверительно:
   - Все хорошо... Я так и знал, когда вошел и увидел, что он здесь... Я
так и знал...
   Я не поняла его. Я видела только, что он опьянен игрой, что этот  бе-
зумец все забыл - свой обет, наш уговор, меня и весь мир. Но даже  перед
его безумием я не могла устоять и, невольно подчиняясь ему, с удивлением
спросила, о ком он говорит.
   - Вот тот старик, русский генерал без руки, - шепнул он,  придвигаясь
ко мне вплотную, чтобы никто не подслушал волшебной тайны. - Видите, - с
седыми бакенбардами, а за стулом стоит слуга. Он  всегда  выигрывает,  я
еще вчера наблюдал за ним, у него, наверно, своя система, и я всякий раз
ставлю туда же, куда и он... Он и вчера все время выигрывал... Я  только
сделал ошибку - продолжал играть после того как он ушел... Это была  моя
ошибка... Он выиграл вчера тысяч двадцать франков... и сегодня он каждый
раз выигрывает. Я ставлю все время за ним... Теперь...
   Вдруг он оборвал  на  полуслове  -  раздался  резкий  выкрик  крупье:
"Faites votre meu! "[22] и взгляд его жадно устремился туда, где важно и
спокойно сидел седобородый русский; генерал не спеша поставил на четвер-
тый номер сперва одну золотую монету, а затем, помедлив, вторую.  Тотчас
же столь знакомые мне дрожащие пальцы ринулись к кучке денег, и он швыр-
нул горсть золотых монет на тот же квадрат. И когда через минуту  крупье
провозгласил "ноль" и одним взмахом лопатки очистил весь стол, он  изум-
ленным взглядом проводил свои утекающие деньги. Но вы думаете, он  обер-
нулся ко мне? Нет, он совершенно обо мне забыл, я выпала, исчезла,  ушла
из его жизни; всем своим существом он был прикован к русскому  генералу,
который хладнокровно подкидывал на ладони две золотые  монеты,  раздумы-
вая, на какое бы число поставить.
   Я не могу передать вам свой гнев, свое отчаяние. Но  вообразите  себе
мою душевную боль: ради этого человека я пожертвовала всей своей жизнью,
а для него я была только мухой, от которой лениво отмахиваются. Снова во
мне поднялась волна ярости. Изо всех сил я схватила его  за  руку,  так,
что он вздрогнул.
   - Вы сейчас же встанете! - тихо,  но  повелительно  прошептала  я.  -
Вспомните, какую клятву вы дали мне сегодня в  церкви,  жалкий  человек,
клятвопреступник!
   Он взглянул на меня с удивлением и вдруг побледнел. В глазах  у  него
появилось - виноватое выражение, как у побитой собаки,  губы  задрожали:
казалось, он сразу все вспомнил и ужаснулся.
   - Да... да... - пробормотал он. -  Боже  мой,  боже  мой!..  Да...  я
иду... Простите...
   И его рука начала уже сгребать деньги, сначала быстро, порывисто-рез-
кими движениями, но постепенно все медленнее, словно что-то ее удержива-
ло. Его взгляд снова упал на русского генерала, который  как  раз  делал
ставку.
   - Одну минуточку... - Он бросил пять золотых на тот же квадрат, что и
генерал. - Только одну эту игру...
   Клянусь вам, я сейчас уйду... Только эту игру... последнюю...
   Он умолк. Шарик завертелся и увлек его за собой. Снова этот одержимый
ускользнул от меня, от самого себя, захлестнутый кружением полированного
колеса, где бесновался крохотный шарик. Опять возглас крупье, опять  ло-
патка смахнула его пять золотых: он проиграл. Но он не обернулся. Он за-
был обо мне, как забыл свою клятву, слово, которое дал мне минуту назад.
Снова его рука жадно потянулась к подтаявшей кучке денег, и его опьянен-
ный взор был прикован, точно к магниту, к приносящему счастье визави.
   Терпение мое истощилось. Я снова тряхнула его, но теперь уже с силой.
   - Вставайте! Сейчас же... Вы сказали, только эту игру...
   Но в ответ на мои слова он вдруг круто повернулся; на его лице, обра-
щенном ко мне, уже не было ни тени смирения и стыда: то было лицо  дове-
денного до исступления человека, глаза его пылали гневом, губы  тряслись
от ярости.
   - Оставьте меня в покое! - прошипел он. - Уйдите!  Вы  приносите  мне
несчастье. Когда вы здесь, я всегда проигрываю. Вчера так было и сегодня
опять. Уходите!
   На мгновение я окаменела. Но его ярость разожгла и мой гнев.
   - Я приношу вам несчастье? - сказала я. - Вы лгун, вы вор, вы  покля-
лись мне...
   Тут я остановилась, потому что он вскочил со стула и оттолкнул  меня,
даже не замечая, что вокруг нас поднялся шум.
   - Оставьте меня! - громко крикнул он, забывшись. - Не нужна мне  ваша
опека... Вот... вот... вот вам ваши деньги! - И он швырнул мне несколько
стофранковых билетов. - А теперь оставьте меня в покое!
   Он прокричал это не помня себя, во весь голос, не обращая внимания на
сотни людей вокруг. Все смотрели на нас, шушукались, указывали  на  нас,
смеялись, даже из соседнего зала заглядывали любопытные.  Мне  казалось,
что с меня сорвали одежду и я стою обнаженная перед этой глазеющей  тол-
пой. "Silence, madame, s il vous platt! "[23] громко и повелительно ска-
зал крупье и постучал лопаткой по столу. Ко мне, ко мне относился  окрик
этого гнусного наглеца. Уничтоженная, сгорая со стыда,  стояла  я  перед
насмешливо шепчущейся толпой любопытных,  как  девка,  которой  швырнули
деньги в лицо. Двести, триста наглых глаз уставились на меня,  и  вот...
когда, раздавленная унижением и позором, я отвела взгляд, я увидела гла-
за, в которых застыл ужас, - то была  моя  кузина,  смотревшая  на  меня
раскрыв рот и, словно в испуге, заслоняясь рукой.
   Это сразило меня: не успела она пошевельнуться, прийти в себя, как  я
бросилась вон из зала; у меня хватило сил добежать до скамьи, той  самой
скамьи, на которую рухнул вчера этот безумец. И так же, как он, я  упала
на жесткое сидение без сил, без воли, без мыслей.
   С тех пор прошло двадцать пять лет, и все же,  когда  я  вспоминаю  о
том, как я стояла там, униженная, втоптанная в грязь  его  оскорблением,
перед толпой чужих людей, кровь стынет у меня в жилах. И я снова думаю о
том, до какой степени слабо, жалко и ничтожно то, что мы  так  выспренно
именуем душой, духом, чувством, что мы называем страданием, если все это
не может разрушить страждущую плоть, измученное тело, если  можно  пере-
жить такие часы и еще дышать, вместо того, чтобы умереть,  рухнуть,  как
дерево, пораженное молнией. Ведь боль, пронзившая меня до мозга  костей,
могла лишь на краткий миг повергнуть меня на скамью, где  я  замерла  не
дыша, ничего не сознавая, кроме предчувствия вожделенной  смерти.  Но  я
уже сказала - всякая боль труслива, она отступает  перед  могучим  зовом
жизни, чья власть над нашей плотью сильнее, чем над духом - все обольще-
ния смерти.
   Мне самой было непонятно, как я могла встать после такого потрясения:
но все же я встала, правда не зная, что же мне теперь  делать.  Вдруг  я
вспомнила, что мои чемоданы уже на вокзале, и тотчас же вспыхнула мысль:
прочь, прочь, скорее прочь отсюда, из этого проклятого места!  Не  глядя
по сторонам, я побежала к вокзалу, спросила, когда отходит ближайший по-
езд в Париж; в десять часов, сказал мне швейцар, и  я  тотчас  же  сдала
свои вещи в багаж. Десять часов - значит, пройдет ровно двадцать  четыре
часа после той роковой встречи, двадцать четыре часа,  столь  насыщенных
бурными противоречивыми чувствами, что мой  внутренний  мир  был  навеки
разрушен. Но вначале я ничего не сознавала, кроме одного слова,  которое
неумолчно стучало в висках, впивалось в  мозг,  словно  вбиваемый  клин:
прочь! прочь! Прочь из этого города, прочь от самой себя, домой  к  моим
близким, к моей прежней, моей жизни! Утром я приехала в Париж, там  -  с
одного вокзала на другой - и прямо в Булонь, из Булони - в Дувр, из Дув-
ра - в Лондон, из Лондона - к моему сыну, прямым путем,  без  остановок,
не рассуждая, не думая; сорок восемь часов без сна, без слов,  без  еды,
сорок восемь часов, в течение которых колеса выстукивали все то же  сло-
во: прочь! прочь! прочь!
   Когда я, наконец, нежданно-негаданно вошла в загородный дом моего сы-
на, все испугались: должно быть, во всем моем облике, в моем взгляде бы-
ло что-то выдававшее меня. Сын хотел обнять и поцеловать меня. Я  отшат-
нулась: мысль, что он прикоснется к губам, которые я считала  осквернен-
ными, была мне невыносима. Я уклонилась  от  расспросов,  велела  только
приготовить ванну, потому что испытывала потребность вместе  с  дорожной
пылью смыть со своего тела последние воспоминания о страсти этого  одер-
жимого, недостойного человека. Потом я поднялась в свою комнату и  прос-
пала двенадцатьчетырнадцать часов глухим, каменным сном, каким никогда в
жизни не спала, таким сном, после которого я поняла, что значит  мертвой
лежать в гробу. Родные ухаживали за мной, как за больной,  но  их  ласка
причиняла мне боль; я стыдилась их почтительности, их  уважения,  и  мне
приходилось постоянно сдерживаться, чтобы не выкрикнуть им в лицо, как я
их всех предала, забыла, чуть не покинула ради безумной, бешеной  страс-
ти.
   Потом я поехала в захолустный французский городок, где никого не зна-
ла, ибо меня преследовала навязчивая идея, что всякий с первого  взгляда
может увидеть мой позор, перемену во мне, до такой степени чувствовала я
себя опозоренной и поруганной. Порой, когда я просыпалась утром в  своей
постели, меня охватывал леденящий страх, я боялась открыть глаза.  Снова
овладевало мной воспоминание о той ночи, когда  я  внезапно  пробудилась
рядом с чужим, полуобнаженным человеком, и всякий раз, как в ту  минуту,
у меня было одно желание - умереть.
   Но время  обладает  великой  силой,  а  старость  умеряет  жар  души.
Чувствуется близость смерти, ее черная тень падает на дорогу, все кажет-
ся менее ярким и уже не задевает так глубоко и  меньше  опасностей  тебя
подстерегает. Мало-помалу я оправилась от потрясения, и когда много  лет
спустя мне представили молодого поляка, атташе австрийского  посольства,
и в ответ на мой вопрос о той семье он рассказал, что сын его  родствен-
ника десять лет тому назад  застрелился  в  Монте-Карло,  -  я  даже  не
вздрогнула. Мне почти не было больно: быть может, - к чему скрывать свой
эгоизм? - я была даже рада, потому что теперь мне нечего  было  бояться,
что я когданибудь с ним встречусь, никто уже  не  мог  свидетельствовать
против меня, кроме собственной памяти. С тех пор я стала спокойнее. Сос-
тариться - это ведь и значит перестать страшиться прошлого.
   И теперь вы поймете, почему я решила заговорить с  вами  о  себе,  об
этом случае в моей жизни. Когда вы так горячо защищали  мадам  Анриэт  и
утверждали, что двадцать четыре часа  могут  полностью  изменить  судьбу
женщины, мне показалось, что речь идет обо мне; я была  вам  благодарна,
потому что впервые почувствовала себя как бы оправданной. И я  подумала:
хоть раз излить душу, - быть может, тогда снимется проклятие с моих вос-
поминаний и я смогу завтра же пойти туда и переступить порог того самого
зала, где меня подстерегала судьба, не питая ненависти ни к нему,  ни  к
себе. Тогда камень свалится с моей души, ляжет всей  своей  тяжестью  на
прошлое, и оно уже никогда не воскреснет. Хорошо, что я смогла  все  это
вам рассказать, теперь мне легко и почти радостно...  Благодарю  вас  за
это.
   Миссис К. встала, и я почувствовал, что  рассказ  окончен.  Несколько
смущенный, я искал и не находил слов. Должно  быть,  она  поняла  это  и
быстро проговорила:
   - Нет, прошу вас, не надо... я не хотела бы, чтобы  вы  отвечали  мне
или сказали что-нибудь... Благодарю вас за то, что вы меня выслушали,  и
желаю вам счастливого пути.
   И она, прощаясь, протянула мне руку. Невольно я поднял глаза, и  тро-
гательно прекрасным показалось мне лицо  этой  старой  женщины,  которая
приветливо и слегка смущенно глядела на меня.  То  ли  отблеск  минувшей
страсти, то ли замешательство залило румянцем ее лицо  до  самых  корней
седых волос, - совсем как юная девушка стояла она передо мной,  взволно-
ванная воспоминаниями и стыдясь своего признания. Я был тронут, мне  хо-
телось выразить ей свое уважение, но что-то сдавило мне горло.  Тогда  я
низко склонился и почтительно поцеловал ее поблекшую,  слегка  дрожащую,
как осенний лист, руку.

   ЗАКАТ ОДНОГО СЕРДЦА

   Для того чтобы нанести сердцу сокрушительный удар, судьба  не  всегда
бьет сильно и наотмашь; вывести гибель из ничтожных причин - вот к  чему
тяготеет ее неукротимое творческое своеволие. На нашем невнятном челове-
ческом языке мы называем это первое легкое  прикосновение  поводом  и  в
изумлении сравниваем его невесомость с  могучим  действием,  которое  он
оказывает впоследствии; но подобно тому, как болезнь  возникает  задолго
до того, как она обнаруживается, так и судьба человека начинается  не  в
ту минуту, когда она становится явной и неоспоримой. Она долго таится  в
глубинах нашего существа, в нашей крови, прежде чем коснется нас  извне.
Самопознание уже равносильно сопротивлению, и почти всегда оно тщетно.
   Старик Соломонсон - у себя на родине он имел право  именоваться  ком-
мерции советником Соломонсоном - проснулся однажды ночью в номере гости-
ницы на озере Гарда, где  он  проводил  пасхальные  праздники  со  своей
семьей, - проснулся от жестокой боли: будто  тисками  сдавливало  живот,
дыхание с трудом вырывалось из напряженной груди. Старик  испугался:  он
страдал болезнью печени, и у него часто бывали колики, а между тем, воп-
реки совету врачей, он не поехал лечиться в Карлсбад а предпочел  сопро-
вождать свою семью на юг. Опасаясь серьезного приступа, он в страхе ощу-
пал свой большой живот и, несмотря на мучительную боль, несколько  успо-
коился: давило только под ложечкой, очевидно из-за непривычной кухни,  а
может быть, это легкое отравление - нередкий  случай  среди  туристов  в
Италии. Со вздохом облегчения он отвел дрожащую руку, но боль не  прохо-
дила и не давала дышать. Тогда он, кряхтя и стеная,  тяжело  поднялся  с
постели, надеясь движением разогнать боль. И  в  самом  деле,  когда  он
встал на ноги и особенно когда сделал несколько шагов, ему  сразу  стало
легче. Но в темной комнате было тесно, и, кроме того, он  боялся  разбу-
дить жену, которая спала рядом, на второй кровати, и совершенно напрасно
встревожилась бы. Поэтому он накинул халат, надел ночные туфли  на  босу
ногу и осторожно пробрался в коридор, решив немного походить там.
   В ту минуту, когда он отворял дверь в коридор, через настежь  раскры-
тые окна с церковной башни донесся бой часов, четыре полнозвучных удара,
замирающие мягким трепетным звоном за озером: четыре часа утра.
   В коридоре было темно, но старик отчетливо помнил, что он очень длин-
ный и прямой. Старик шагал из конца в конец, не  нуждаясь  в  освещении,
глубоко дыша и радуясь тому, что боль понемногу проходит; он  уже  хотел
вернуться в комнату, как вдруг его остановил неясный шум. Где-то  совсем
близко что-то скрипнуло, послышался шорох, тихий шепот, и узкая  полоска
света из приоткрытой двери на мгновение прорезала темноту. Что это?  Не-
вольно старик прижался в угол, - конечно, не из любопытства, а из вполне
понятного опасения, что кто-нибудь увидит, как он, словно лунатик, среди
ночи разгуливает по коридору. Но в то мгновение, когда блеснул свет,  он
увидел - или ему померещилось, - что из приоткрывшейся двери выскользну-
ла женская фигура в белом и скрылась в противоположном конце коридора. И
верно - у одной из последних дверей тихо щелкнула ручка. И опять все за-
мерло во мраке.
   Старик вдруг зашатался, словно его ударили прямо в сердце. Там, в са-
мом конце коридора, где предательски щелкнула  ручка,  там  были...  там
ведь были только его собственные комнаты, трехкомнатный  номер,  который
он снял для своей семьи. Жена - он оставил ее всего несколько минут тому
назад - крепко спала; значит, эта женщина - нет, ошибки быть не могло, -
крадучись выходившая из чужой комнаты, была его дочь Эрна, которой  едва
исполнилось девятнадцать лет.
   Похолодев от ужаса, старик затрясся всем телом. Его  дочь  Эрна,  его
дитя, резвое, шаловливое дитя - нет, этого быть не может,  он,  конечно,
ошибся! Зачем она пошла в чужую комнату, если не... Как  бешеного  зверя
оттолкнул он эту мысль, но призрак  скрывшейся  женской  фигуры  властно
впился в его мозг - не вырвать его, не избавиться от него; он должен уз-
нать наверное, ошибся он или нет. Задыхаясь, держась за стену,  добрался
он до двери ее комнаты, смежной с его спальней, и  с  отчаянием  увидел,
что только здесь, только у этой единственной двери в  щелку  пробивалась
тоненькая нить света и предательски белела замочная скважина:  в  четыре
часа утра в ее комнате горел свет! И вот еще одно доказательство:  щелк-
нул выключатель, белую нить света поглотил мрак - нет, нет, незачем себя
обманывать - Эрна, его дочь, вышла из чужой комнаты среди ночи и  тайком
вернулась в свою.
   Старик дрожал, как в лихорадке, его знобило, холодный пот выступил на
всем теле. Выломать дверь, наброситься на нее с кулаками,  избить  бесс-
тыдницу - было его первым побуждением. Но у него подкашивались ноги.  Он
едва дотащился до своей комнаты и как смертельно раненое животное, почти
теряя сознание, упал на постель.
   Старик лежал неподвижно и широко открытыми глазами смотрел в темноту.
Рядом слышалось ровное сонное дыхание жены. Первой его мыслью было  рас-
толкать ее, сказать ей о страшном открытии, накричать, дать волю  своему
гневу. Но как вымолвить, как выразить словами этот ужас? Никогда, никог-
да ему не выговорить их. Но что делать? Что делать?
   Он силился собраться с мыслями. Но они, как летучие мыши, вслепую ме-
тались в мозгу. Ведь это просто чудовищно: Эрна, это  нежное,  заботливо
взлелеянное дитя с ласковыми глазами... давно ли, давно  ли  она  сидела
над букварем и розовым пальчиком водила по трудным,  непонятным  буквам;
давно ли он заходил за ней в школу, и она  выбегала  к  нему  в  голубом
платьице, а по дороге домой кормил ее пирожными в кондитерской - он  еще
чувствовал поцелуй детских губ, сладких от сахара... Разве не вчера  это
было?.. Нет, годы прошли с тех пор... но ведь вчера - в самом деле вчера
- она так по-детски упрашивала его купить ей пестрый голубой  с  золотом
свитер, выставленный в витрине. "Папочка, ну пожалуйста", - умильно сло-
жив руки и смеясь тем радостным, самоуверенным смехом,  против  которого
он никогда не мог устоять... А теперь, в двух шагах от  его  двери,  она
пробиралась в комнату чужого мужчины, в его постель...
   "Боже мой, боже мой... - невольно застонал старик. - Какой позор, ка-
кой позор!.. Мое дитя, мое нежное, любимое дитя с каким-то мужчиной... С
кем? Кто бы это мог быть? Всего только три дня как мы сюда  приехали,  и
раньше она не знала никого из  этих  вылощенных  кретинов  -  ни  графа,
Убальди с крохотной головой, ни итальянского офицера, ни  этого  меклен-
бургского барона... только на второй день после приезда  они  познакоми-
лись во время танцев, и уже с одним из них... Нет, он не мог  быть  пер-
вым, нет... это, наверное, началось еще раньше... дома...  и  я,  дурак,
ничего не знал, ни о чем не догадывался, старый, обманутый  дурак...  Но
что я вообще о них
   знаю?.. Целый день я работаю на них, сижу  по  четырнадцать  часов  в
конторе, точно так же, как прежде сидел в поезде с чемоданом, полным об-
разцов товара... ради денег, все ради денег... чтобы они могли  покупать
нарядные платья, чтобы они были богаты... а вечером, когда я прихожу до-
мой, усталый, разбитый, их нет: они в театре, на балу, в гостях... Что я
знаю о них, о том, как они проводят день? Вот и знаю  только  одно:  что
моя дочь по ночам отдает мужчинам свое юное, чистое тело, точно  уличная
девка... Боже мой, какой позор!"
   Старик тяжело стонал. Каждая новая мысль бередила его рану; ему каза-
лось, будто его мозг лежит открытый и в кровавой массе копошатся красные
черви.
   "Но почему же я все это терпел?.. Почему я лежу здесь  и  мучаюсь,  а
она, распутница, спокойно спит? Почему я сразу не ворвался к ней в  ком-
нату и не сказал, что знаю об ее позоре?.. Почему я не переломал ей  все
кости? Потому что я слаб... Потому что я трус... Я  всегда  был  слишком
слаб с ними... но всем им уступал... я ведь так гордился тем,  что  могу
дать им легкую жизнь, пусть я сам жил как каторжный... Ногтями я выцара-
пывал для них пфенниг за пфеннигом... я готов был содрать кожу со  своих
рук, лишь бы они были довольны... Но как только я  создал  для  них  бо-
гатство, они стали стыдиться меня... и неизящен-то я... и необразован...
А откуда у меня могло быть образование? Двенадцати лет меня уже взяли из
школы, и я должен был  зарабатывать...  зарабатывать...  зарабатывать...
скитался с образцами сначала из деревни в деревню, потом из города в го-
род, пока не открыл свое дело... и едва они разбогатели и стали  жить  в
собственном доме, как мое честное, доброе имя стало им не к лицу... Зас-
тавили меня купить звание тайного коммерции советника... для того, чтобы
ее больше не называли фрау Соломонсон, чтобы корчить из себя  аристокра-
ток... Аристократки!.. Они смеялись надо мной, когда я спорил против  их
претензий, против их "хорошего общества", когда я  рассказывал  им,  как
моя покойница мать вела дом, - тихо, скромно, жила только для отца и для
нас... называли меня отсталым, старомодным...  "Ты  слишком  старомоден,
папочка", - посмеивалась она... Да, я старомоден... а она ложится в  чу-
жую постель с чужими мужчинами... мое дитя, мое единственное дитя... Ох,
какой позор, какой позор!"
   Он стонал так горестно, так мучительно, что его жена, наконец,  прос-
нулась. - Что с тобой? - спросила она  сонным  голосом.  Старик  не  ше-
вельнулся и затаил дыхание. Так он лежал неподвижно  до  утра  в  черном
гробу своей тоски, словно червями снедаемый мыслями.
   К утреннему завтраку он пришел первым. С глубоким вздохом  он  уселся
за стол, но кусок не шел ему в горло.
   "Снова один, - подумал он, - всегда один!.. Когда  я  утром  ухожу  в
контору, они еще отсыпаются, устав от театров и балов, а когда я возвра-
щаюсь домой, они уже веселятся где-нибудь в своем обществе, куда они ме-
ня не берут с собой... Ох, деньги, проклятые деньги!.. они  их  испорти-
ли... из-за денег мы стали чужие друг другу... А я, старый  дурак,  ста-
рался наскрести побольше - и что же?.. самого себя я ограбил,  я  сделал
себя нищим, а их испортил... Пятьдесят лет я работал, как вол, не  знал,
что такое отдых... а теперь - один..."
   Жена и дочь все не приходили, и он начал сердиться.  "Почему  она  не
идет?.. Я должен поговорить с ней... я скажу ей... мы должны уехать  от-
сюда... сегодня же... Почему она не идет?.. Верно, она еще не отдохнула,
спит себе со спокойной совестью,  а  у  меня  сердце  разрывается...  Ее
мать... часами наряжается, принимает ванну, наводит лоск... маникюр, па-
рикмахер... раньше одиннадцати она не выберется... Чему же удивляться...
что может выйти из девочки?.. Ох, эти деньги, проклятые деньги!"
   За его спиной послышались легкие шаги. - Доброе утро, папочка, как ты
спал? - Женская головка наклонилась через его плечо, и нежные губы  кос-
нулись его горячего виска. Невольно он отдернул голову: ему был противен
слащавый запах духов Коти. И потом...
   - Что с тобой, папочка?.. опять не в духе?.. Дайте кофе и  яичницу  с
ветчиной... Плохо спал или получил неприятные известия?
   Старик подавил свой гнев. Он опустил голову, не решаясь взглянуть  на
дочь, и ничего не ответил. Он видел только кисти ее рук на столе, милые,
холеные, лениво играющие на белом поле скатерти, будто избалованные  по-
родистые борзые. Весь дрожа, он робко скользнул взглядом по ее  девичьим
рукам, еще полудетским... давно ли эти руки каждый вечер  обнимали  его,
когда она прощалась с ним перед сном... Он видел округлость ее  девичьей
груди, ровно дышавшей под новым свитером.  "Раздетая  валялась  с  чужим
мужчиной, - терзался старик. - Он трогал ее, ласкал, наслаждался...  моя
плоть и кровь... мое дитя... о, негодяй! - Он громко застонал, сам  того
не замечая. - Что с тобой папочка? - спросила она ласково и с  тревогой.
"Что со мной? - закипали в нем гневные слова. - У меня дочь проститутка,
и у меня не хватает мужества сказать ей это".
   Но он только невнятно пробормотал: - Ничего, ничего!  -  и,  поспешно
схватив газету, развернул  ее,  чтобы  отгородиться  от  вопросительного
взгляда дочери - он не мог смотреть ей в глаза. Руки его дрожали.  "Сей-
час, сейчас надо сказать ей, пока мы одни", - мучился он.  Но  слова  не
шли с языка; даже взглянуть на нее у него не хватало сил.
   И вдруг он резко отодвинул стул,  тяжело  поднялся  и,  повернувшись,
ушел в сад; он почувствовал, что против воли крупная  слеза  потекла  по
его щеке. Этого она не должна была видеть.
   Приземистый коротконогий старик долго  шагал  по  саду  и  пристально
смотрел на озеро. Его глаза, затуманенные  едва  сдерживаемыми  слезами,
все же не могли не видеть прелести ландшафта: за серебристой дымкой  ле-
жали мягкие зеленые волны холмов, словно заштрихованные тонкими  черными
линиями кипарисов, а за ними круто поднимались горы, строго, но без  вы-
сокомерия взирая на красоту озера, как суровые люди наблюдают игры горя-
чо любимых детей. Так ласково  и  радушно  цветущая  природа  раскрывала
объятия, призывая каждого быть добрым и счастливым, так божественно сия-
ла вечная улыбка благословенного юга!
   "Счастливым!.. - Старик горестно покачал отяжелевшей головой.  -  Да,
здесь можно быть счастливым. Один только раз я позволил  себе  эту  рос-
кошь, один только раз захотел испытать, как хороша жизнь для тех, кто не
знает забот... и первый раз после пятидесяти лет, ушедших  на  подсчеты,
вычисления, сделки, мелочный торг, захотел насладиться несколькими свет-
лыми днями... одинединственный раз, прежде чем меня закопают... Бог мой,
шестьдесят пять лет... в такие годы смерть не за горами, и тут не  помо-
гут ни деньги, ни врачи... Я хотел только вздохнуть свободно, хоть раз в
жизни подумать о себе... Но недаром покойный отец всегда говорил:  "Удо-
вольствия не про нас, тащи ношу на горбу до самой могилы..." Только вче-
ра еще я думал, что могу позволить себе отдых... вчера еще я  был  почти
счастлив... любовался своей красивой, веселой дочкой, радовался  ее  ра-
дости... и вот уже бог покарал меня, уже он все отнял у меня... теперь -
конец... я больше не могу говорить с родной дочерью... не могу  смотреть
ей в глаза, так мне стыдно за нее... Всегда и везде  будет  преследовать
меня эта мысль - и дома, и в конторе, и ночью в постели: где она сейчас,
где она была, что она делала? Никогда уже я не приду  домой  спокойно...
Бывало, она бежит мне навстречу, и сердце радуется оттого, что  она  так
молода, так хороша собой... А теперь, когда она поцелует  меня,  я  буду
думать, кому принадлежали эти губы вчера... Быть в вечной тревоге, когда
ее нет, и не сметь взглянуть ей в глаза, когда она со мной...  Нет,  так
жить нельзя... так жить нельзя..."
   Старик ходил взад и вперед, пошатываясь и бормоча себе под  нос,  как
пьяный. Взгляд его снова и снова обращался  к  озеру,  слезы  непрерывно
текли в бороду. Он снял пенсне и остановился  на  узкой  тропинке,  щуря
мокрые, близорукие глаза; вид у него был такой потерянный и жалкий,  что
проходивший мимо мальчишка-садовник в изумлении застыл на  месте,  потом
громко прыснул и насмешливо крикнул  что-то  по-итальянски.  Это  вывело
старика из оцепенения, он торопливо надел пенсне и побрел в глубь  сада,
чтобы где-нибудь на уединенной скамье укрыться от людей.
   Но не успел он выбрать подходящее место, как его вспугнул  донесшийся
откуда-то слева смех... знакомый смех, который теперь разрывал ему серд-
це. Музыкой звучал он ему целых девятнадцать лет, этот звонкий, шаловли-
вый смех... ради него он провел столько ночей в вагоне третьего класса -
тащился в Познань, в Венгрию только для того, чтобы привезти что-нибудь,
высыпать перед ними горсточку желтого навоза, на котором расцветало  это
беззаботное веселье... только ради этого смеха он жил, ради  него  довел
себя до болезни печени... лишь бы он постоянно звенел из любимых уст.  А
теперь он вонзался в его тело,  как  раскаленная  пила,  этот  проклятый
смех.
   И все же старик не устоял перед искушением и подошел поближе. Он уви-
дел свою дочь на теннисной площадке; она вертела  ракетку  в  обнаженной
руке, свободным движением подбрасывала и ловила ее, и вместе с  ракеткой
к синему небу взлетал ее шаловливый  смех.  Трое  мужчин  с  восхищением
смотрели на нее - граф Убальди, в свободной спортивной рубашке,  офицер,
в плотно облегающей военной тужурке, и мекленбургский барон,  в  безуко-
ризненных бриджах - три резко очерченные мужские фигуры, будто  изваяния
вокруг порхающего мотылька. Старик и сам не мог оторваться от этой  кар-
тины. Боже, как она была хороша в белом коротком  платье,  как  золотило
солнце ее светлые волосы! И с каким  блаженством  испытывало  в  беге  и
прыжках свою легкость и проворство это юное тело, опьяненное и  пьянящее
свободным ритмом своих движений! Вот она  подбрасывает  в  воздух  белый
мяч, следом за ним второй и третий, как грациозно изгибается ее стройный
девичий стан; вот она подпрыгнула, чтобы поймать последний мяч. Такой он
никогда ее не видел, полная задорного огня, она была словно реющее белое
пламя, окутанное серебристым дымком смеха, девственная богиня, родившая-
ся из плюща южного сада, из мягкой лазури зеркального озера; никогда это
гибкое стройное тело так вольно, так безудержно не отдавалось  пляшущему
ритму движений. Нет, никогда не видел он ее такой в душном городе, в его
каменных стенах, никогда, ни дома, ни на улице, так не звенел ее  голос,
будто освобожденный от всего земного, - так жаворонок поет свою  веселую
песню... Нет, нет, никогда не бывала она так хороша! Старик не сводил  с
нее восторженного взгляда Он все забыл и только смотрел на это белое ре-
ющее пламя Он мог бы без конца стоять так, с восхищением вбирая  в  себя
ее облик, - но вот, высоко подпрыгнув, она ловко  поймала  последний  из
подброшенных мячей и, разгоряченная, тяжело дыша, с победоносной улыбкой
прижала его к груди. - Браво, браво! - захлопали с увлечением  следившие
за ее игрой мужчины, будто прослушав оперную арию. Их  гортанные  голоса
вывели старика из оцепенения. Со злобой он посмотрел на них.
   "Вот они, негодяи! - стучало его сердце. - Вот они... Но  кто  же  из
них? Кто из этих трех франтов обладал ею?.. Как они разодеты,  надушены,
выбриты... бездельники... Мы в их возрасте сидели в заплатанных штанах в
конторе, стаптывали башмаки, обивая пороги клиентов...  их  отцы,  может
быть, еще и сейчас мучаются, кровью и потом добывая для них деньги...  а
они катаются по белу свету, лодырничают... вон они  какие  -  загорелые,
глаза веселые, нахальные... Отчего им не быть  красивыми  и  веселыми...
стоит такому полюбезничать с тщеславной девчонкой, и она уже  готова  на
все... Но кто же из них, кто? Ведь один из них и сейчас мысленно  разде-
вает ее и самодовольно прищелкивает языком... Он знает ее всю и думает -
сегодня ночью опять... и делает ей знаки глазами... Мерзавец!.. Убить бы
его, как собаку!"
   С площадки заметили старика. Дочка, улыбаясь, замахала ракеткой, муж-
чины поклонились. Он не ответил на приветствия и только в  упор  смотрел
опухшими, налитыми кровью глазами на ее горделивую  улыбку:  "И  ты  еще
смеешь улыбаться, бесстыдница!.. Но и тот, может быть, посмеивается  про
себя и думает - вот он стоит, старый, глупый еврей... всю ночь  напролет
он храпит в своей кровати... если бы он только знал, старый дурак!.. Да,
да, я знаю, вы смеетесь, вы брезгливо обходите меня,  как  плевок...  но
дочь - смазливая девчонка и готова к услугам... а мать, правда,  немного
толстовата, накрашена и все такое, но еще ничего, пожалуй, и она не  от-
кажется... Верно, кобели, верно: вы правы - ведь они сами бегают за  ва-
ми... Какое вам дело до того, что у кого-то сердце обливается  кровью...
лишь бы вам позабавиться, лишь бы их позабавить, потаскух!..  Застрелить
бы вас из револьвера, отхлестать плетью!.. Но вы правы, ведь никто этого
не делает... ведь только глотаешь обиду и гнев, как собака свою блевоти-
ну... трусишь... не хватаешь бесстыдницу за рукав, не оттаскиваешь ее от
вас... стоишь тут, молчишь и давишься своей  желчью...  трус...  трус...
трус..."
   Старик схватился за сетку, он дрожал от бессильного гнева. И вдруг он
плюнул себе под ноги и, шатаясь, вышел из сада.
   Старик бродил по улицам городка; вдруг он остановился перед  витриной
магазина; за стеклом высились пестрые пирамиды и ступенчатые башни,  ис-
кусно сложенные из всевозможных товаров, - все, что  может  понадобиться
туристам: сорочки и рыболовная снасть, блузки и удочки, галстуки, книги,
даже печенье; но старик смотрел только на один предмет, небрежно брошен-
ный среди дорогих нарядных вещей, - на толстую узловатую палку с  желез-
ным наконечником; такой палкой, если крепко взять ее в  руку  и  размах-
нуться...
   "Убить... убить собаку! - как в чаду, почти с наслаждением думал ста-
рик; он вошел в лавку и за ничтожную цену приобрел  суковатую  увесистую
дубину. И как только он сжал ее в кулаке, он ощутил прилив сил: ведь лю-
бое оружие всегда придает физически слабому человеку  известную  уверен-
ность. Старик крепко сжимал палку и чувствовал,  как  напрягаются  мышцы
руки. "Убить... убить собаку! - бормотал он про себя, и невольно его тя-
желый, спотыкающийся шаг становился тверже,  ровнее;  он  проворно  шел,
нет, он бегал взад и вперед по набережной,  задыхаясь,  весь  в  поту  -
больше от прорвавшейся, наконец, ярости, чем от быстрой ходьбы.  А  рука
его судорожно стискивала массивный набалдашник палки.
   Так он вошел в голубоватую тень прохладной террасы, ища глазами неиз-
вестного ему врага. И он не ошибся: в углу, развалясь в удобных плетеных
креслах, потягивая через соломинки виски с содовой, весело болтая, сиде-
ли его жена, дочь и неизбежная троица. "Который из них, который? - думал
он, крепко сжимая палку в кулаке. - Кому из них проломить голову...  ко-
му?.. кому?.." Но Эрна, неверно истолковав его ищущий взгляд, уже  вско-
чила и бежала ему навстречу. - Где ты был, папочка?  Мы  повсюду  искали
тебя. Знаешь, господин фон Медвиц приглашает нас покататься в его  авто-
мобиле, мы поедем берегом до самого Дезенцано, вокруг всего озера. - Она
ласково подталкивала его к столику, видимо ожидая, что  он  поблагодарит
за приглашение.
   Мужчины вежливо поднялись со своих мест, чтобы поздороваться  с  ним.
Старик задрожал. Но он чувствовал близость дочери, ее  теплую  ласку,  и
это лишало его решимости. Воля его была сломлена, и  он  пожал  одну  за
другой протянутые руки, молча сел, достал сигару и с ожесточением впился
зубами в мягкую табачную массу. Прерванный было разговор на  французском
языке, сопровождаемый взрывами смеха, возобновился.
   Старик сидел, съежившись, молча, и с такой силой грыз сигару, что ко-
ричневый сок окрасил его зубы. "Они правы... тысячу раз правы... - думал
он. - Он может плюнуть мне в лицо... ведь я пожал ему руку?.. Я же знаю,
что один из них и есть тот негодяй... а я спокойно сижу с ним  за  одним
столом... Я его не убил, даже не ударил... нет, я вежливо подал ему  ру-
ку... Они правы, совершенно правы, если смеются надо  мной.  И  как  они
разговаривают в моем присутствии, будто меня вовсе нет...  будто  я  уже
лежу в земле!.. И ведь обе они - и Эрна и ее мать - прекрасно знают, что
я не понимаю ни слова по-французски... обе это знают... обе, и  ни  одна
из них не обратится ко мне хотя бы только для виду,  чтобы  мне  не  ка-
заться таким смешным, таким ужасно смешным... Они стараются не  замечать
меня... я для них только неприятный придаток,  что-то  лишнее,  мешающее
им... они стыдятся меня и терпят только потому, что я  даю  деньги...  О
эти деньги, эти грязные, гнусные деньги, которыми я их  испортил...  эти
деньги, над которыми тяготеет божье проклятье... Хоть бы  слово  сказали
мне моя жена, родная дочь, хоть бы слово... Только на этих зевак  глядят
они, на этих разряженных, вылощенных кретинов... и как они хохочут, чуть
не визжат, слушая их... А я... все то я терплю... сижу, слушаю, как  они
смеются, ничего не понимаю и все-таки сижу, вместо того  чтобы  стукнуть
кулаком... поколотить бы их этой палкой, разогнать, раньше чем они  нач-
нут безобразничать на моих глазах... Все это я позволяю, сижу  и  молчу,
как дурак... трус... трус... трус!"
   - Разрешите, - сказал на ломаном немецком языке итальянский офицер  и
потянулся к зажигалке.
   Старик, пробужденный от глубокого раздумья, вздрогнул и бросил ярост-
ный взгляд на ничего не подозревавшего офицера. На  мгновенье  неистовый
гнев овладел им, и он судорожно сжал в кулаке палку. Но тотчас губы  его
скривились и расплылись в бессмысленной усмешке: - О, я разрешаю, - пов-
торил он резким срывающимся голосом. - Конечно, я разрешаю, хе-хе... все
разрешаю... все, что только хотите... хе-хе... все... все,  что  у  меня
есть, к вашим услугам... со мной можно себе все позволить...
   Офицер удивленно посмотрел на него. Плохо зная язык, он не все понял.
Но кривая, бессмысленная усмешка старика  смутила  его.  Немец  невольно
вскочил, обе женщины побледнели как полотно -  на  мгновение  воцарилась
удушливая тишина, точно в короткий промежуток между молнией  и  раскатом
грома.
   Но быстро исчезла с лица старика злобная усмешка, палка  выскользнула
из рук, он съежился, как побитая собака, и смущенно кашлянул, испуганный
собственной смелостью. Эрна поспешно заговорила, чтобы нарушить  тягост-
ное молчание, немецкий барон ответил с нарочитым  оживлением,  и  спустя
несколько минут уже вновь беспечно журчал  на  миг  задержавшийся  поток
слов.
   Старик безучастно сидел среди весело болтающих людей, всецело уйдя  в
себя, - можно было подумать, что он спит. Увесистая палка,  выскользнув-
шая из его рук, болталась между ног. Все ниже опускалась его  склоненная
на руку голова. Но теперь уже никто не обращал на него внимания: над его
унылым молчанием звучно плескались словесные  волны,  время  от  времени
вскипая пеной смеха от игриво брошенной шутки, а он неподвижно лежал  на
дне, в бескрайнем мраке стыда и горя.
   Мужчины встали, Эрна поспешно последовала их примеру, несколько  мед-
леннее поднялась мать. Они гурьбой отправились в  гостиную  и  не  сочли
нужным обратиться с особым  приглашением  к  задремавшему  старику.  По-
чувствовав внезапно образовавшуюся вокруг него пустоту, он очнулся - так
просыпается спящий среди ночи, когда с него соскользнет одеяло и  холод-
ный воздух коснется обнаженного тела. Он невольно обвел  взглядом  опус-
тевшие кресла, но из гостиной, где стоял рояль, уже неслись громкие  за-
бористые звуки джаза, смех и одобрительные  возгласы.  Танцевать  пошли!
Да, танцевать, без устали танцевать - это они умеют. Снова и снова горя-
чить кровь, бесстыдно прижиматься друг к другу - и цель достигнута. Тан-
цуют, лентяи, лоботрясы, вечером, ночью и средь бела дня -  этим  они  и
завлекают женщин.
   Он опять со злобой схватил свою палку и поплелся за ними. В дверях он
остановился. Барон сидел у рояля вполоборота,  чтобы  видеть  танцующих,
бренча наизусть и наугад американскую модную песенку. Эрна  танцевала  с
офицером, а длинноногий граф Убальди не без труда вел свою тяжеловесную,
полную даму. Но старик смотрел только на Эрну и ее кавалера. Как легко и
вкрадчиво этот бездельник положил руки на ее хрупкие плечи - словно  она
всецело принадлежала ему! Как она подавалась к нему всем телом! Как  они
льнули друг к другу у  него  на  глазах,  едва  сдерживая  сжигающую  их
страсть. Да, это он, он: каждое движение выдавало уже проникшую в  кровь
близость Да, это он - он, и никто другой: он читал это в ее полузакрытых
глазах, в которых сияло воспоминание о более полном наслаждении; да, вот
он - вор, который ночью пламенно касался всего,  что  сейчас  полускрыто
легким развевающимся платьем! Вот вор, похитивший у него дитя... его ди-
тя! Старик невольно сделал шаг к ней, чтобы вырвать ее из  его  рук.  Но
она не взглянула на него. Всем существом  отдавалась  она  ритму  танца,
подчиняясь едва уловимому движению ведущей руки: откинув  голову,  полу-
открыв рот, она самозабвенно уносилась в увлекавшем ее потоке музыки, не
ощущая ни пространства, ни времени, не замечая старика, который,  дрожа,
как в лихорадке, и задыхаясь, не сводил с нее  воспаленного  негодующего
взгляда. Она ощущала только себя, свое собственное юное  тело,  послушно
следовавшее бешено скачущему ритму. Она ощущала только себя да еще  бли-
зость горячего мужского дыхания, сильную руку, обнимающую ее, и боролась
против искушения ринуться навстречу этому желанию, отдаться его властной
силе. И все это мучительно обостренным чутьем  угадывал  старик;  каждый
раз, когда она уносилась от него в круговороте танца, ему казалось,  что
она пропадает навеки.
   Внезапно, словно лопнувшая струна, музыка оборвалась  посреди  такта.
Барон вскочил и, смеясь, сказал пофранцузски:
   - Довольно я для вас играл. Сам хочу танцевать. - Все весело  засмея-
лись в ответ, танцующие пары разошлись, и маленькое общество  рассеялось
по комнате.
   Старик опомнился: надо что-то сделать, что-то сказать! Только не сто-
ять таким чурбаном, не быть таким невыносимо лишним! Его жена  проходила
мимо, слегка задыхаясь, но, видимо, очень довольная. Гнев помог  старику
принять решение. Он вдруг преградил ей дорогу. - Идем,  -  резко  сказал
он, - мне надо поговорить с тобой.
   Она удивленно взглянула на него: капли пота выступили на его  бледном
лице, глаза блуждали. Что ему нужно? Зачем ему  понадобилось  беспокоить
ее именно сейчас? Она уже открыла рот для уклончивого ответа, но  в  его
поведении было что-то странное, пугающее, и она, вспомнив  его  недавнюю
вспышку гнева, нехотя пошла за ним.
   - Excusez, messieurs, un instant [24], - обратилась она с  извинением
к мужчинам. "У них она просит прощения, - с горечью подумал старик, -  а
предо мной они не извинились, когда встали из-за стола. Я для них  соба-
ка, половая тряпка, которую можно топтать ногами. Но они  правы,  правы,
раз я это терплю!"
   Она ждала, строго подняв брови: как ученик перед учителем,  стоял  он
перед ней, не смея заговорить.
   - В чем дело? - наконец, спросила она.
   - Я не хочу... я не хочу... - забормотал он дрожащим голосом, - я  не
хочу, чтобы вы... чтобы вы знались с этими людьми...
   - С какими людьми? - переспросила она, разыгрывая непонимание и  оки-
дывая его возмущенным взглядом, как будто он нанес ей  личное  оскорбле-
ние.
   - С теми, там... - Он злобно кивнул головой в сторону гостиной. - Мне
это не нравится... я не хочу...
   - Почему?
   "Вечно этот инквизиторский тон, - с озлоблением думал старик,  -  как
будто я ее слуга". И продолжал, запинаясь от волнения:  -  У  меня  есть
причины... очень серьезные причины... Мне не нравится... Я не хочу, что-
бы Эрна разговаривала с этими людьми... Я не обязан все объяснять.
   - В таком случае я очень сожалею, - ответила она высокомерно. - Я на-
хожу, что все трое прекрасно воспитанные и  достойные  молодые  люди,  и
предпочитаю их общество тому, в котором мы вращаемся дома.
   - Достойные молодые люди!.. Эти бездельники... эти... эти... - Ярость
душила его. Вдруг он топнул ногой. - Я этого не  хочу...  я  запрещаю...
поняла?
   - Нет, - ответила она невозмутимо. - Я ничего не понимаю. Не понимаю,
почему я должна портить девочке удовольствие...
   - Удовольствие!.. Удовольствие! - Он пошатнулся, как от удара, густая
краска залила лицо, холодный пот выступил на  лбу,  рука  потянулась  за
палкой, чтобы опереться на нее или нанести удар. Но палку он забыл.  Это
сразу отрезвило его. Он овладел собой - на сердце у него вдруг  потепле-
ло. Он подошел к жене и сделал движение, как будто хотел взять ее за ру-
ку. Голос у него стал мягким, почти умоляющим.
   - Послушай... ты меня не понимаешь... я ведь ничего не требую для се-
бя... я вас прошу только... это моя первая просьба за долгие годы: уедем
отсюда... уедем во Флоренцию, в Рим, куда хотите, я на  все  согласен...
решайте сами, куда... куда вам угодно... только уедем отсюда... я  прошу
тебя... уедем... сегодня же... я больше не могу этого вынести... не  мо-
гу.
   - Сегодня? - Она с удивлением посмотрела на него и нахмурилась. - Уе-
хать сегодня? Что за странная фантазия?.. И только потому, что эти  люди
тебе не симпатичны! В конце концов никто тебя не заставляет  встречаться
с ними.
   Но он не уходил, он стоял перед ней, умоляюще сложив руки: - Я не вы-
несу этого... ты же слышишь... не вынесу... я не могу. Не спрашивай меня
почему... прошу тебя... но поверь, я не вынесу этого... хоть раз в жизни
сделайте что-нибудь для меня, один-единственный раз...
   В соседней комнате опять забарабанили на рояле. Она посмотрела на му-
жа, словно тронутая его отчаянием; но  как  он  был  смешон,  маленький,
толстый человечек, с побагровевшим лицом, с воспаленными глазами, с тор-
чащими из слишком коротких рукавов трясущимися руками. Тягостно было ви-
деть его таким жалким. Но, вопреки шевельнувшемуся  в  ней  состраданию,
она ответила холодно:
   - Это невозможно. Сегодня мы обещали поехать с ними кататься... а уе-
хать завтра, когда мы сняли комнаты на три недели... над нами будут сме-
яться... Я не вижу ни малейшего повода для отъезда... я остаюсь здесь, и
Эрна тоже...
   - А я могу уехать, да?.. я здесь только порчу...  порчу  вам...  удо-
вольствие! - хрипло выкрикнул старик. Он резко выпрямился, руки  сжались
в кулаки, на лбу угрожающе вздулись жилы.  Он,  видимо,  силился  что-то
сказать или сделать. Но вдруг круто повернулся, быстро, тяжело перевали-
ваясь, засеменил к лестнице и торопливо, все ускоряя шаг, как будто спа-
саясь от погони, поднялся по ступенькам.
   Старик, задыхаясь, бежал вверх по лестнице: только  бы  добраться  до
своей комнаты, побыть одному, овладеть собой,  перестать  безумствовать!
Вот он уже достиг верхнего этажа, и вдруг - будто острые когти впились в
его внутренности; он побледнел как полотно и прислонился к стене. О  эта
яростная, жгучая боль! Он стиснул зубы, чтобы не закричать, и,  подавляя
стоны, корчился от мучительных колик.
   Он сразу понял, что с ним: это был приступ болезни  печени,  один  из
тех страшных приступов, которые нередко терзали его в  последнее  время;
но никогда он не испытывал таких ужасных мук, как в этот раз. "Избегайте
волнений, - вспомнилось ему предписание врача, и, несмотря на  боль,  он
злобно издевался над собой: - Легко сказать, избегайте волнений... пусть
господин профессор сам покажет, как это не волноваться,  когда...  ой...
ой..."
   Старик громко стонал - так жгуче вонзались невидимые когти  в  истер-
занное тело. С трудом он дотащился до двери своего номера, открыл ее  и,
упав на диван, впился зубами  в  подушку.  Боль  несколько  утихла,  как
только он лег; раскаленное острие уже не так глубоко проникало  в  изра-
ненные внутренности. "Надо бы компресс положить, - вспомнил он,  -  при-
нять капли - сразу станет легче". Но никого не было, кто бы  помог  ему,
никого. А у самого не хватало сил добраться до соседней комнаты или хотя
бы до звонка.
   "Никого нет, - с горечью думал он, - вот так и подохну  когда-нибудь,
как собака... Я ведь знаю, это не печень болит... это смерть подбирается
ко мне... я знаю, что все кончено, никакие профессора, никакие лекарства
мне не помогут... в шестьдесят пять лет  не  выздоравливают...  Я  знаю,
боль, которая все нутро мне переворачивает, - это смерть, и два-три  го-
да, которые мне осталось прожить, это уже не  жизнь,  а  умирание,  одно
умирание... Но когда... когда же я жил?.. когда я жил для себя?..  Разве
это была жизнь? Вечная погоня  за  деньгами,  только  за  деньгами...  и
только для других, а теперь чем мне это поможет? У  меня  была  жена:  я
взял ее девушкой, любил ее, она родила мне ребенка; год за годом мы спа-
ли в одной постели, дышали одним дыханием... а теперь что стало с ней? Я
не узнаю ее лица, ее голоса... как чужая говорит она со мною, ей нет де-
ла до моей жизни, до моих чувств, мыслей, страданий... она  давным-давно
стала для меня чужая... Куда все исчезло, куда ушло? И дочь была  у  ме-
ня... нянчил ее, растил, думал - начинаешь жить сызнова, лучше, счастли-
вее, чем выпало тебе на долю, и не умрешь весь, будешь жить в  ней...  и
вот она ночью уходит от тебя, отдается мужчинам... Только для себя я ум-
ру, для себя... для других я уже умер... Боже, боже, никогда  еще  я  не
был так одинок!"
   Жестокая боль время от времени еще впивалась в его тело, потом отпус-
кала, но другая боль все сильнее сдавливала виски; мысли,  словно  твер-
дые, острые, раскаленные кремни, нещадно жгли лоб.  Только  бы  забыться
теперь, ни о чем не думать! Старик расстегнул сюртук и жилет;  неуклюже,
бесформенно выпячивался большой живот под вздувшейся сорочкой. Он  осто-
рожно нажал рукой на больное место. "Только это - я,  -  подумал  он,  -
только то, что болит там внутри, под горячей кожей;  и  только  это  еще
принадлежит мне; это моя болезнь, моя смерть... только это  -  я...  нет
уже ни коммерции советника, ни жены, ни дочери, ни денег,  ни  дома,  ни
конторы... осталось только то, что я сейчас осязаю пальцами - мой  живот
и жгучая боль внутри... Все остальное вздор, не  имеег  больше  никакого
смысла... а эта боль - только моя боль, и эта забота - только моя  забо-
та... Они уже не понимают меня, и я не понимаю их... я совсем один, нае-
дине с самим собой - никогда я этого не сознавал так  ясно.  Но  теперь,
когда смерть уже гнездится в моем теле, теперь,  я  чувствую...  слишком
поздно, на шестьдесят пятом году, когда я скоро подохну, а они,  бессты-
жие, танцуют, гуляют, шляются... теперь я знаю, что всю свою жизнь я от-
дал им, неблагодарным, и ни одного часа не жил для себя... Но какое  мне
дело, какое мне до них дело?.. зачем думать о тех,  кто  не  думает  обо
мне? Лучше околеть, чем принять их жалость... какое мне до них дело?.."
   Мало-помалу, шаг за шагом, оставляла его боль: уже не так  цепко,  не
так жгуче впивались в него свирепые когти. Но  что-то  чувствовалось,  -
уже почти не боль, а что-то чуждое, инородное давило и теснило, проникая
вглубь. Старик лежал с закрытыми глазами и  напряженно  прислушивался  к
тому, что происходило в нем: ему казалось, что какая-то чужая, неведомая
сила сперва острым, а теперь тупым орудием  что-то  выгребала  из  него,
нить за нитью обрывала что-то в его теле. Не было уже боли. Не было  му-
чительных тисков. Но что-то тихо истлевало и разлагалось внутри,  что-то
начало отмирать в нем. Все, чем он жил, все, что любил, сгорало на  этом
медленном огне, обугливалось, покрывалось пеплом и падало в вязкую  тину
равнодушия. Он смутно ощущал: что-то свершалось, что-то свершалось в  то
время, как он лежал здесь, на диване, и с горечью думал о  своей  жизни.
Что-то кончалось. Что? Он слушал и слушал.
   Так начался закат его сердца. Старик лежал с закрытыми глазами в  по-
лутемной комнате; мало-помалу он задремал, и его затуманенному  сознанию
представилось - не то сон, не то явь, - что откуда-то, из какой-то неви-
димой раны (которая не болит и о которой он  не  знает)  сочится  что-то
влажное, горячее и вливается в его жилы, как будто он  истекает  кровью,
но она течет не наружу, а внутрь. Ему не было больно, это происходило не
быстро, очень спокойно. Медленно просачивались  капли  и,  точно  тихие,
теплые слезы, падали в самое сердце. Но сердце не отозвалось  ни  единым
звуком; безмолвно вбирало в себя чуждую влагу, всасывало ее, как  губка,
становилось все тяжелее, и вот оно уже набухло, ему уже тесно в  грудной
клетке. Собственная тяжесть тянет его вниз, раздвигает  связки,  дергает
напряженные мышцы. Все нестерпимее давит  и  жмет  истерзанное  огромное
сердце. И вдруг - ах, как это больно! Его безмерно тяжелое сердце трога-
ется с места и начинает медленно опускаться.  Не  сразу,  не  рывком,  а
плавно, постепенно отделилось оно от мышечной ткани и двинулось вниз; не
так, как падает брошенный с высоты камень или созревший плод;  нет,  как
губка, насыщенная влагой, опускалось оно - глубже, все  глубже  уходя  в
пустоту, в небытие, куда-то за  пределы  его  существа,  в  непроглядную
безбрежную ночь. И внезапно воцарилась зловещая тишина - воцарилась там,
где только что билось теплое, переполненное сердце: там стало пусто, хо-
лодно и жутко. Не слышно было стука, не просачивались капли: все утихло,
умерло. И будто в черном гробу лежало это непостижимо немое ничто в сод-
рогающейся груди.
   Так ярко было это испытанное во сне чувство,  так  глубоко  смятение,
охватившее старика, что он, проснувшись,  невольно  схватился  за  левую
сторону груди, чтобы проверить, есть ли у него сердце. Но, слава богу! -
чтото билось, глухо, размеренно под его пальцами, и все же казалось, что
эти глухие удары раздаются в пустом пространстве, а сердца нет.  У  него
было странное ощущение - как будто его собственное  тело  отделилось  от
него. Боль не тревожила, ничто уже не дергало  истерзанных  нервов;  все
безмолвствовало, все застыло, окаменело в нем. "Как же это так? -  поду-
мал он. - Ведь только сейчас я невыносимо  страдал,  что-то  жгло  меня,
теснило, каждый нерв вздрагивал. Что же случилось со мною?" Он прислуши-
вался к пустоте внутри своего тела: не шевельнется ли там что-нибудь? Но
все ушло - не струилась кровь, не стучало  сердце,  он  слушал,  слушал:
нет, ничего, угасли, замерли все звуки. Ничто уже не теснило, не  сжима-
ло, ничто не мучило: там, должно быть, было пусто и черно, как в сердце-
вине сгоревшего дерева. Вдруг ему почудилось, что он уже умер или что-то
умерло в нем - так медленно, так неслышно обращалась кровь в его  жилах.
Холодным, как труп, ощущал он собственное тело, и ему было страшно  при-
коснуться к нему теплой рукой.
   Старик напряженно вслушивался в себя: он не слышал боя  часов,  доно-
сившегося с озера, не замечал, что сгущаются  сумерки.  Близилась  ночь,
вечерний мрак постепенно вычеркивал предметы из темнеющей  комнаты;  по-
гас, наконец, и кусок неба, еще слабо светившийся в прямоугольнике окна.
Старик не замечал окружавшей его темноты: он вглядывался только во  мрак
в нем самом, вслушивался  только  во  внутреннюю  пустоту,  как  в  свою
смерть.
   Вдруг в соседнюю комнату ворвался задорный смех,  луч  света  брызнул
сквозь щель приоткрытой двери. Старик испуганно привскочил: жена,  дочь!
Сейчас они увидят, что он лежит на диване, начнут расспрашивать. Он  то-
ропливо застегнул жилет и сюртук; зачем им знать об его припадке,  какое
им до этого дело?
   Но мать и дочь не искали его. Они явно торопились: нетерпеливые удары
гонга в третий раз уже приглашали к обеду. По-видимому,  они  переодева-
лись, через дверь до него доносилось каждое движение. Вот они  выдвинули
ящики комода, вот звякнули кольца  на  мраморном  умывальнике,  стукнули
брошенные ботинки; и, не умолкая ни на минуту, звучали их голоса: каждое
слово, каждый слог с убийственной отчетливостью доносился до насторожен-
ного слуха старика. Сначала они говорили о своих кавалерах,  посмеиваясь
над ними, о забавном происшествии во время прогулки, перебрасывались от-
рывочными замечаниями, поспешно умываясь, причесываясь,  прихорашиваясь.
Но вдруг разговор перешел на него.
   - Где же папа? - спросила Эрна, видимо сама удивляясь, что так поздно
вспомнила о нем.
   - Откуда я знаю? - ответил голос матери, раздраженной уже одним  упо-
минанием о нем. - Вероятно, ждет внизу и в сотый раз перечитывает бирже-
вой бюллетень во франкфуртской газете - больше ведь он ничем не  интере-
суется. Ты думаешь, он хоть раз взглянул на озеро? Он сказал мне  сегод-
ня, что ему здесь не нравится. Он хотел, чтобы мы сегодня же уехали.
   - Сегодня?.. Но почему же? - прозвучал голос Эрны.
   - Не знаю. Кто его разберет? Здешнее общество его не устраивает, наши
знакомства ему не подходят - вероятно, сам чувствует, что он не на месте
среди них. Просто стыдно смотреть на него - всегда в измятом костюме,  с
расстегнутым воротничком... Ты бы сказала ему,  чтобы  он  хоть  вечером
одевался приличнее - он тебя слушает. А сегодня утром... как он накинул-
ся на лейтенанта, - я готова была сквозь землю провалиться.
   - Да, да... что это было?.. Я все хотела  тебя  спросить...  что  это
нашло на папу?.. Таким я его никогда не видала... я просто испугалась.
   - Пустяки, просто был не в духе... наверное, цены на  бирже  упали...
или оттого, что мы говорили по-французски... Он не выносит, когда другие
веселятся... Ты не заметила: когда мы танцевали, он стоял у двери, точно
убийца, спрятавшийся за деревом... Уехать! Сию минуту уехать! - и только
потому, что ему так захотелось!.. Если ему здесь не нравится  -  это  не
причина мешать нам веселиться... Но я не обращаю внимания на его  капри-
зы, пусть говорит и делает что ему угодно.
   Разговор оборвался. По-видимому, они закончили свой вечерний  туалет,
потому что дверь в коридор стукнула, послышались шаги, щелкнул  выключа-
тель, погас свет.
   Старик неподвижно сидел на диване. Он слышал каждое слово. Но  удиви-
тельно: он больше не чувствовал боли, ни малейшей боли. Неугомонный  ча-
совой механизм, который еще недавно так невыносимо стучал и неистовство-
вал в груди, затих и успокоился - должно быть,  он  сломался.  Ничто  не
дрогнуло в нем от этого грубого прикосновения. Не было ни гнева, ни  не-
нависти... ничего... ничего... Старик не спеша оправил костюм, осторожно
спустился с лестницы и подсел к жене и дочери, точно к чужим людям.
   Он не разговаривал с ними за обедом, а они не  обратили  внимания  на
это ожесточенное, стиснутое, словно кулак,  молчание.  Не  прощаясь,  он
поднялся в свою комнату, лег и потушил свет. Много позже пришла его жена
после приятно проведенного вечера; предполагая, что он спит, она  разде-
лась в темноте. Скоро он услыхал ее тяжелое дыхание.
   Старик, наедине с самим собой, широко  открытыми  глазами  смотрел  в
пустоту ночи. Рядом с ним что-то лежало и глубоко дышало в  темноте;  он
силился вспомнить, что эту женщину, которая дышит одним воздухом с  ним,
он когда-то знал молодой и страстной, что она родила ему ребенка и  была
связана с ним глубочайшим таинством крови; он  настойчиво  внушал  себе,
что это теплое и мягкое тело, лежащее так близко, что он  мог  коснуться
его рукой, когда-то было жизнью в его жизни. Но странно: мысли о прошлом
не вызывали в нем никаких чувств, и он слушал дыхание жены точно так же,
как доносящийся в открытое окно плеск  волн,  набегающих  на  прибрежную
гальку. Все это ушло, давно миновало, осталось только случайное и чуждое
соседство: кончено, все кончено навеки.
   Еще один-единственный раз он вздрогнул  -  тихо,  как  бы  крадучись,
скрипнула дверь в комнате дочери. "Итак, сегодня опять", - подумал он  и
почувствовал легкий укол в уже омертвевшем, казалось, сердце.  С  минуту
что-то дергалось в нем, словно умирающий нерв. Но и это  прошло:  "Пусть
делает, что хочет! Что мне до нее!"
   И старик опять откинулся на подушку. Мягче обволакивал  мрак  горячий
лоб, благотворная прохлада проникла в кровь. И вскоре неглубокий сон за-
туманил обессиленное сознание.
   Проснувшись на другое утро, жена увидела, что он уже  в  пальто  и  в
шляпе. - Куда это ты? - спросила она сонным голосом.
   Старик не обернулся; он невозмутимо засовывал ночную рубашку в  чемо-
дан. - Ты ведь знаешь, я еду домой. Я беру с собой только самое  необхо-
димое, остальное можете выслать.
   Жена испугалась. Что это? Такого голоса она никогда у него не  слыха-
ла: холодно, жестко прорывались слова сквозь стиснутые зубы. Она вскочи-
ла с постели. - Неужели ты хочешь уехать?.. Подожди... мы тоже  едем,  я
уже сказала Эрне...
   Но он только нетерпеливо помотал головой. -  Нет...  нет...  оставай-
тесь... не надо... - и, не оглядываясь, зашагал к  двери.  Ему  пришлось
поставить чемодан на пол, чтобы нажать ручку.
   И в этот краткий миг он вспомнил: тысячу раз он ставил чемодан с  об-
разцами перед чужой дверью, прежде чем уйти, почтительно откланявшись  и
предложив свои услуги для дальнейших поручений. Но здесь его дела кончи-
лись, поэтому он не счел нужным прощаться. Без единого слова,  без  про-
щального взгляда он поднял чемодан и захлопнул дверь между собой и своей
прежней жизнью.
   Ни мать, ни дочь не поняли, что произошло. Но этот внезапный и  реши-
тельный отъезд обеспокоил их. Тотчас же они послали ему вслед, в  родной
город на юге Германии, письма с подробными объяснениями по поводу проис-
шедшего недоразумения, почти нежные, заботливые письма; они  спрашивали,
благополучно ли он доехал, как его здоровье, и даже изъявляли готовность
немедленно прервать свое пребывание за границей. Он не ответил. Они  пи-
сали, отправляли телеграммы: ответа не было. Только из конторы была  по-
лучена сумма, упомянутая в одном из писем, - почтовый перевод со штемпе-
лем фирмы, без письма, без привета.
   Столь необъяснимое, тягостное положение вещей  побудило  их  ускорить
отъезд. Хотя они известили заранее о дне своего  возвращения,  никто  не
встретил их на вокзале и дома тоже ничего не было приготовлено: прислуга
уверяла, что старик рассеянно бросил телеграмму на стол и ушел, не  сде-
лав никаких распоряжений. Вечером, когда они уже сидели за обедом, нако-
нец хлопнула входная дверь; они вскочили и побежали  ему  навстречу;  он
посмотрел на них с изумлением, - по-видимому, он забыл о  телеграмме,  -
но никаких чувств не выразил, равнодушно дал дочери обнять себя,  прошел
с ними в столовую и с тем же безразличием слушал их рассказы.  Он  ни  о
чем не спрашивал, молча сосал сигару, на вопросы отвечал односложно,  но
чаще пропускал их мимо ушей; казалось, он спит с открытыми глазами.  По-
том он грузно поднялся и ушел в свою комнату.
   Так продолжалось и в последующие дни. Тщетно встревоженная жена пыта-
лась поговорить с ним: чем настойчивее она  добивалась  объяснения,  тем
упрямее он уклонялся от него. Что-то в нем замкнулось,  стало  недоступ-
ным, отгородилось от домашних. Он еще обедал с ними за одним столом, вы-
ходил в гостиную, когда бывали гости, но сидел молча, погруженный в свои
мысли. Он оставался ко всему безучастен, и тому, кому случалось во время
разговора увидеть его глаза, становилось не по себе, ибо мертвый  взгляд
их, устремленный в пространство, не замечал ничего вокруг.
   Странности старика вскоре стали обращать на себя  всеобщее  внимание.
Знакомые, встречая его на улице, украдкой подталкивали друг  друга  лок-
тем: почтенный старик, один из самых  богатых  людей  в  городе,  жался,
словно нищий, к стене, в измятой, криво надетой шляпе, в сюртуке,  обсы-
панном пеплом, как-то странно шатаясь на  каждом  шагу  и  почти  всегда
что-то бормоча себе под нос. Если с  ним  раскланивались,  он  испуганно
вскидывал глаза, если заговаривали,  он  смотрел  на  говорящего  пустым
взглядом и забывал подать ему руку. Сначала многие  думали,  что  старик
оглох, и громче повторяли сказанное. Но это была не глухота: ему  требо-
валось время, чтобы очнуться от сна наяву, и посреди разговора он  снова
впадал в странное забытье; глаза меркли, он обрывал разговор на полусло-
ве и спешил дальше, не замечая удивления собеседника. Видно было, что он
лишь с усилием отрывается от сонных грез, что он погружен в самого  себя
и что люди для него уже не существуют. Он  ни  о  ком  не  спрашивал,  в
собственном доме не замечал немого отчаяния жены, растерянного  недоуме-
ния дочери. Он не читал газет, не прислушивался  к  разговору;  не  было
слова, вопроса, который мог бы хоть на мгновение  пробить  непроницаемую
стену его равнодушия. Даже дело, которому он отдал столько лет жизни,  -
и оно стало ему чуждо. Изредка он еще заглядывал в  контору,  но,  когда
секретарь входил в кабинет, он заставал старика все в той же позе:  сидя
в кресле у стола, он смотрел невидящим взглядом на непрочитанные письма.
Наконец, он сам понял, что он здесь лишний, и перестал приходить.
   Но вот чему больше всего дивился весь город: старик, никогда не  при-
надлежавший к числу верующих членов общины, вдруг стал религиозен.  Рав-
нодушный ко всему и прежде не приходивший во время ни к обеду, ни на де-
ловые свидания, он не забывал в надлежащий час прийти в синагогу; там он
стоял, в черной шелковой ермолке, накинув на плечи белый талес, всегда в
одном и том же месте - где некогда стоял его отец,  -  и,  раскачиваясь,
нараспев читал молитвы. В полупустом храме, где вокруг него слова гудели
чуждо и глухо, он больше, чем где-либо, чувствовал себя наедине с  самим
собой; мир и покой заглушали его смятение, меньше давил мрак в собствен-
ной груди; когда же читали заупокойные молитвы и он видел родных, детей,
друзей умершего, истово и скорбно совершающих обряд и вновь и вновь при-
зывающих милосердие божие на усопшего, глаза его увлажнялись:  он  знал,
что он последыш. Никто за него не помолится. И он набожно  бормотал  мо-
литвы и думал о себе как о покойнике.
   Однажды, поздно вечером, когда он возвращался из  своих  скитаний  по
городу, его застиг дождь. Старик, по обыкновению, забыл  захватить  зон-
тик; извозчики предлагали свои услуги за  небольшую  плату,  подъезды  и
стеклянные навесы гостеприимно приглашали укрыться от внезапно разразив-
шейся грозы, но чудак невозмутимо шел и шел под ливнем. В помятой  шляпе
образовалась лужа, с рукавов стекали ручьи ему под ноги; он  не  обращал
на это внимания и шагал дальше - почти единственный на опустевшей улице.
Промокший до нитки, похожий скорее на бродягу, чем на владельца нарядно-
го особняка, он подошел к своему дому. В ту же минуту у подъезда остано-
вился автомобиль с зажженными фарами, обдав его  жидкой  грязью.  Дверцы
распахнулись, из ярко освещенной машины вышла его жена  в  сопровождении
какого-то важного гостя, услужливо державшего над ней зонт, и еще одного
господина; у самых дверей они столкнулись. Жена узнала его и ужаснулась,
увидев мужа в таком состоянии: насквозь мокрый,  измятый,  он  напоминал
вытащенный из воды узел; она невольно отвела глаза. Старик сразу  понял:
ей было стыдно за него перед гостями. И без горечи, без гнева,  -  чтобы
избавить ее от тягостной необходимости знакомить его, -  он  сделал  еще
несколько шагов и смиренно вошел через черный ход.
   С этого дня старик пользовался в собственном доме только черной лест-
ницей: здесь он был уверен, что никого не встретит. Здесь он  никому  не
мешал, и ему не мешали. Он перестал выходить к столу -  старая  служанка
приносила ему еду в комнату; если жена или дочь  пытались  проникнуть  к
нему, он быстро выпроваживал их, несколько смущенный, но с непоколебимой
решимостью. В конце концов они оставили его в покое, отвыкли справляться
о нем, и он тоже ни о чем не спрашивал. Часто к нему  доносились  сквозь
стены смех и музыка из других, теперь уже чуждых ему комнат; он до позд-
ней ночи слышал шум подъезжавших и отъезжавших экипажей. Но так  безраз-
лично ему было все это, что он даже не выглядывал из окна, -  какое  ему
до них дело? Только собака приходила иногда и  ложилась  перед  кроватью
всеми забытого хозяина.
   Он уже не испытывал боли в омертвелом сердце, но черный крот  продол-
жал свою работу и вгрызался в кровоточащие внутренности. Приступы учаща-
лись с каждой неделей, и, наконец, измученный старик  уступил  настоянию
врача и подвергся тщательному  осмотру.  Профессор  хмурился.  Осторожно
подготовляя больного, он сказал, что необходима операция. Но  старик  не
испугался, он только грустно улыбнулся: слава богу, скоро  конец!  Конец
умиранию, приближается благостная смерть. Он запретил врачу сообщать  об
этом семье, велел назначить день и приготовился. В последний раз он  по-
шел к себе в контору (где никто уже не ждал его и все смотрели на  него,
как на чужого), сел еще раз в черное кожаное кресло,  в  котором  он  за
тридцать лет, за всю свою жизнь, просидел тысячи и тысячи часов,  потре-
бовал чековую книжку и заполнил один из листков; чек он передал  ошелом-
ленному размером вклада старшине общины. Эта сумма  предназначалась  для
благотворительных целей и для ухода за его могилой; уклоняясь от выраже-
ний благодарности, он торопливо ушел; при этом он потерял шляпу, но даже
не захотел нагнуться, чтобы поднять ее. И так, с непокрытой  головой,  с
мутными глазами на желтом, морщинистом лице, он побрел  (прохожие  изум-
ленно смотрели ему вслед) на кладбище, к могиле родителей. Там  тоже  на
него с удивлением глядели любопытные. Он долго говорил с замшелыми  кам-
нями, как говорят с живыми людьми. Извещал ли  он  о  своем  предстоящем
приходе, или просил благословения? Никто не слыхал его слов, только губы
шевелились, шепча молитвы, и все ниже опускалась голова.  У  выхода  его
обступили нищие. Он стал поспешно вытаскивать из карманов монеты  и  бу-
мажки; когда он все уже роздал, притащилась древняя старуха, вся в  мор-
щинах, и протянула руку. Он растерянно пошарил в карманах  и  ничего  не
нашел. Только на пальце еще давило что-то тяжелое и ненужное  -  золотое
обручальное кольцо. Какое-то смутное воспоминание шевельнулось в нем,  -
он поспешно снял кольцо и отдал его изумленной старухе.
   И так, нищим, исчерпанным до дна и одиноким, старик лег под  нож  хи-
рурга.
   Когда старик пришел в себя после наркоза, врачи, ввиду тяжелого  сос-
тояния больного, вызвали жену и дочь, уже осведомленных об  операции.  С
трудом поднялись синеватые веки. "Где я?" - спрашивал взгляд, устремлен-
ный на белые стены чужой комнаты.
   Ласково наклонилась дочь над бледным, осунувшимся лицом. И вдруг что"
то вспыхнуло в потухших зрачках. Искорка света зажглась в  них:  вот  же
она, любимая дочь, вот она, Эрна,  нежное,  прекрасное  дитя!  Медленно,
медленно шевельнулись горько сжатые губы - улыбка, едва заметная,  давно
забытая улыбка тронула углы рта. И, потрясенная этим слабым, беспомощным
выражением радости, она наклонилась, чтобы поцеловать обескровленную ще-
ку отца.
   Но вдруг - был ли то приторный запах духов, пробудивший смутные  вос-
поминания, или в дремлющем мозгу ожили давние мысли,  -  лицо  больного,
только что сиявшее счастьем, страшно исказилось; синие губы гневно сомк-
нулись, рука под одеялом судорожно дергалась, пытаясь подняться,  словно
хотела оттолкнуть что-то отвратительное, все истерзанное тело дрожало от
волнения. - Прочь!.. Прочь!.. - едва слышно, но все же  внятно  лепетали
помертвевшие губы. И такое непреодолимое отвращение и мучительное созна-
ние невозможности бегства отразилось в чертах умирающего, что врач  оза-
боченно отстранил женщин. - Он бредит, - шепнул он, - лучше оставить его
одного.
   Как только жена и дочь ушли, на лице больного появилось прежнее выра-
жение усталости и покоя. Он еще дышал - хриплое дыхание выше и выше при-
поднимало грудь, вбиравшую в себя воздух, которым дышит  все  живое.  Но
скоро она пресытилась этой горькой пищей, и когда врач  приложил  ухо  к
сердцу старика, оно уже перестало причинять ему боль.

   НЕЗРИМАЯ КОЛЛЕКЦИЯ
   (Эпизод из времен инфляции в Германии)

   На второй остановке после Дрездена в наше купе вошел  пожилой  госпо-
дин. Вежливо поздоровавшись со всеми, он пристально взглянул на  меня  и
еще раз кивнул мне особо, как доброму знакомому. В первый  момент  я  не
узнал его, но едва он с легкой улыбкой произнес свое имя,  я  тотчас  же
вспомнил: то был один из крупнейших антикваров Берлина, у которого  я  в
мирное время частенько рассматривал и покупал старые книги и  автографы.
Мы поболтали немного о том, о сем. И вдруг совершенно неожиданно он вос-
кликнул:
   - Я положительно должен рассказать вам, откуда  я  еду.  За  всю  мою
тридцатисемилетнюю деятельность мне, старому торговцу произведениями ис-
кусства, ни разу не привелось пережить ничего подобного. Вы знаете,  ко-
нечно, что творится сейчас в антикварном деле; с тех  пор  как,  подобно
легким газам, стала улетучиваться ценность денег, новоиспеченные  богачи
воспылали страстно к готическим мадоннам, старинным изданиям, к картинам
и гравюрам старых мастеров; удовлетворить их  нет  никакой  возможности,
того и гляди растащат весь домашний скарб. Дай им волю - они вынут у вас
запонки из манжет и унесут лампу с письменного стола. Так  что  раздобы-
вать товар становится все труднее и труднее. Простите, что я назвал  то-
варом столь священное для нас с вами сокровище искусства,  но  ведь  это
злое племя до того довело, что гравюры древних венецианских мастеров на-
чинаешь рассматривать как эквивалент  стольких-то  долларов,  а  рисунок
Гверчино как некое воплощение нескольких сотен тысяч  франков.  От  этих
одержимых манией приобретательства людей нег никакого спасения. Итак,  в
одно прекрасное утро я увидел, что моя лавка  сноса  опустошена,  и  мне
впору было закрыть на окнах ставни, так стыдно и горько  было  видеть  в
старой лавке, доставшейся моему отцу в наследство от деда, жалкие остат-
ки какого-то хлама, который в прежние времена даже старьевщик не положил
бы на свою тележку.
   Среди этих грустных размышлений мне пришло в голову просмотреть  ста-
рые торговые книги в надежде отыскать кого-нибудь из прежних наших поку-
пателей, у которых, быть может, удастся выманить парочку-другую дублика-
тов. Но списки старых клиентов представляют собой обычно, а  особенно  в
наше время, что-то вроде  кладбища,  так  что  почерпнул  я  из  них  не
очень-то много: большинство прежних покупателей умерли или вынуждены бы-
ли пустить свое имущество с молотка, у тех же немногих, которые устояли,
нельзя было и надеяться что-либо  вытянуть.  Вдруг  мне  попалась  целая
связка писем одного из старейших наших клиентов. Я совсем позабыл о нем,
потому что с 1914 года, то есть с самого начала мировой войны, он ни ра-
зу не обратился к нам с заказом или запросом. Переписка его с нашей фир-
мой началась - я не преувеличиваю - лет шестьдесят тому назад! Он  поку-
пал еще у моего отца и деда; но с тех пор как я начал работать самостоя-
тельно, он ни разу не побывал в нашей лавке. Все говорило о том, что это
в высшей степени своеобразный, старомодный человек, один из тех,  увеко-
веченных кистью Мен" целя и Шпицвега типов, редкие экземпляры которых  и
по сие время можно встретить в маленьких провинциальных городках  Герма-
нии. Письма его были написаны каллиграфическим почерком и очень аккурат-
но, суммы подчеркнуты по линейки красными чернилами и во избежание каких
бы то ни было недоразумений повторены дважды, причем он использовал  для
своих писем вывернутые наизнанку старые конверты и писал их на оставших-
ся от чужих писем чистых листах. Все это вместе взятое свидетельствовало
о крайней мелочности и прямо-таки фантастической  скупости  безнадежного
провинциала. Подпись на этих своеобразных  документах  содержала,  кроме
имени, полный его титул: "Советник лесного и экономического ведомства  в
отставке, лейтенант в отставке, кавалер ордена Железного  креста  первой
степени". Отсюда можно было заключить, что если он еще жив, то ему,  как
ветерану франко-прусской войны, теперь по меньшей мере лет  восемьдесят.
Но этот до нелепости странный скряга проявлял подлинно  незаурядный  ум,
превосходное знание предмета и тончайший вкус, когда дело касалось  кол-
лекционирования. Подсчитав одну за  другой  все  его  покупки  почти  за
шестьдесят лет, причем  первая  из  них  была  оплачена  еще  старинными
зильбергрошами, я убедился, что этот маленький  провинциал  во  времена,
когда за талер можно было купить целую кипу гравюр лучших немецких  мас-
теров, потихоньку составил себе собрание эстампов, которое заняло бы по-
четное место в ряду нашумевших коллекций наших  новоиспеченных  богачей.
Ибо даже то, что он успел за полвека приобрести по дешевке только у нас,
представляло ныне огромную ценность, а ведь надо полагать, он не упускал
случая поживиться и у других антикваров и на аукционах. Правда,  с  1914
года мы не получили от него ни одного заказа, но я слишком хорошо  знаю,
что происходит в нашем деле, чтобы от меня могла ускользнуть продажа та-
кой крупной коллекции. Итак, либо этот странный человек  еще  жив,  либо
коллекция находится в руках его наследников, решил я.
   Дело это настолько меня заинтересовало, что на  другой  же  день,  то
есть вчера вечером, я не долго думай отправился в один  из  несноснейших
провиницальных городов Саксонни, и, когда я плелся с  маленькой  станции
по главной улице, мне казалось просто невероятным, чтобы  где-то  здесь,
среди этих пошлых домишек с их мещанской рухлядью, мог жить человек, об-
ладающий безупречно полной коллекцией прекраснейших офортов  Рембрандта,
гравюр Дюрера и Мантеньи.
   На почте, куда я зашел сегодня утром узнать, проживает ли в этом  го-
роде советник в отставке такой-то, я, к  удивлению  своему,  узнал,  что
старик еще жив, и тут же, если говорить  откровенно,  немного  волнуясь,
отправился к нему. Я легко нашел его квартиру; она помещалась на  втором
этаже одного из тех немудреных провинциальных домов, какие в  шестидеся-
тых годах наспех  лепили  архитекторы-спекулянты.  Первый  этаж  занимал
портной, на втором же, на двери слева, блестела металлическая дощечка  с
именем почтмейстера, а справа - фарфоровая с именем советника лесного  и
экономического ведомства. На мой робкий звонок дверь тотчас  же  открыла
очень старая седая женщина в опрятном черном чепце. Я подал ей свою  ви-
зитную карточку и просил, можно ли видеть господина советника.  Удивлен-
но, с явным недоверием взглянула она сначала на меня, потом на карточку;
в этом захолустье, в этом старомодном провинциальном доме приход  посто-
роннего человека был, как видно, целым событием. Тем не  менее  старушка
любезно попросила меня подождать и пошла с карточкой в комнату;  сначала
до меня донесся оттуда ее шепот, и  вдруг  раздался  могучий  грохочущий
бас: "А-а! Господин Р. из Берлина!..  Из  большой  антикварной  фирмы...
Очень рад... прошу!" И тотчас же старушка засеменила в прихожую и  приг-
ласила меня войти.
   Я снял пальто и вошел. Посреди скромно  обставленной  комнаты  стоял,
выпрямившись во весь рост, старый, но  еще  довольно  крепкого  сложения
мужчина с густыми щетинистыми усами, в отделанной шнуром домашней куртке
полувоенного образца, и радостно протягивал мне обе руки. Но этому широ-
кому жесту самого искреннего  радушия  противоречила  какая-то  странная
оцепенелость его позы. Он не сделал ни шагу мне навстречу, и, чтобы  по-
жать его протянутую руку, я, несколько смущенный таким приемом, вынужден
был подойти к нему вплотную. И вот, когда я уже собирался коснуться  его
руки, я вдруг заметил, что она неподвижно застыла в воздухе  и  не  ищет
моей, а лишь выжидает. И мне сразу все стало ясно: человек этот слеп.
   Я с детства не могу отделаться от странного чувства неловкости, когда
оказываюсь лицом к лицу со слепым; я испытываю стыд и смущение при  мыс-
ли, что вот передо мной живой человек, который воспринимает меня  как-то
совсем иначе, нежели я его. Так и теперь, глядя на устремленные в пусто-
ту безжизненные зрачки под седыми косматыми бровями, я вынужден был сде-
лать усилие, чтобы подавить охвативший было меня страх. Впрочем,  слепой
не дал мне времени предаваться этому чувству; едва  моя  рука  коснулась
его руки, он с силой потряс ее и  возобновил  свои  громогласные  бурные
приветствия.
   - Вот уже поистине редкий гость, - улыбаясь во весь рот, грохотал он,
- в самом деле, разве не чудо, что в нашу берлогу  забрел  такой  важный
господин из Берлина... Однако если кто-нибудь из господ антикваров  пус-
кается в путь, надо держать ухо востро. У нас говорят: "Пришли цыгане  -
запирай ворота..." Догадываюсь, зачем вы пожаловали... В нашей  несчаст-
ной, нищей Германии совсем не стало покупателей, вот господа антиквары и
вспомнили о своих старых клиентах и отправились на поиски заблудших ове-
чек. Боюсь только, что у меня вам не посчастливится. Мы, бедные  старики
пенсионеры, рады теперь уж и тому, если имеем кусок  хлеба.  Нам  не  по
карману нынешние безумные цены... Нет, наша песенка спета!..
   Я поспешил заверить старика, что он неправильно понял цель моего  по-
сещения и что я приехал вовсе не за тем, чтобы предлагать ему  свой  то-
вар, а просто-напросто оказался в этих местах и не хотел упустить случай
засвидетельствовать свое почтение старому клиенту нашей фирмы  и  одному
из крупнейших немецких коллекционеров.
   Едва произнес я слова: "одному из  крупнейших  немецких  коллекционе-
ров", - как лицо старика чудесно преобразилось. Он все так же стоял вып-
рямившись посреди комнаты, но весь как-то просветлел, и черты  его  лица
выражали величайшую гордость; он обернулся в ту  сторону,  где,  как  он
предполагал, стояла его жена, будто желая сказать ей: "Вот видишь! ",  и
мягко, почти с нежностью, голосом, в котором не осталось и следа от гру-
бости старого вояки, только что звучавшей в нем, а слышалась лишь чистая
радость, обратился ко мне:
   - Право же, это очень, очень мило с вашей стороны... но вы не пожале-
ете, что зашли ко мне... Я покажу вам несколько таких  вещиц,  какие  не
каждый-то день случается видеть даже в вашем спесивом  Берлине...  прек-
раснее нет ни в музее "Альбертине", ни в этом  проклятом  Париже...  Да,
сударь мой, если целых шестьдесят лет заниматься коллекционированием, уж
непременно откопаешь такое, что не валяется под  ногами.  Луиза,  дай-ка
мне ключ от шкафа!
   Но тут произошло нечто неожиданное: старушка, до сих пор молча стояв-
шая возле мужа, с дружелюбной улыбкой прислушиваясь к нашему  разговору,
вдруг умоляюще протянула ко мне руки и  отрицательно  затрясла  головой;
сперва я не понял, что бы это значило. Потом она подошла к мужу и,  лас-
ково взяв его за плечи, сказала: - Герварт, ты даже  не  спросил  гостя,
есть ли у него сейчас время осматривать коллекцию, ведь уже  скоро  пол-
день! А после обеда тебе надо  часок  отдохнуть,  доктор  настаивает  на
этом. Не лучше ли будет, если ты покажешь свои гравюры  после  обеда?  А
потом мы вместе выпьем кофе. Да и Анна-Мари придет к тому времени, а она
гораздо лучше меня сумеет помочь тебе.
   И снова, через голову ничего не подозревающего старика, она повторила
свой настойчиво-просительный жест. Теперь я понял: старушка хотела, что-
бы я уклонился от немедленного осмотра, и я тут  же  изобрел  отговорку,
сказав, что весьма польщен и буду рад осмотреть коллекцию, но меня  ждут
к обеду и я вряд ли освобожусь до трех часов.
   Старик сердито отвернулся, как обиженный ребенок, у  которого  отняли
любимую игрушку. - Разумеется, - проворчал он, - господам берлинцам веч-
но некогда! Но как бы там ни было, а сегодня вам придется запастись тер-
пением, речь-то ведь идет не о каких-нибудь трех или  пяти,  а  о  целых
двадцати семи папках, и все полнехоньки. Итак, в три часа;  да  смотрите
не опаздывайте, иначе не успеем.
   Снова его рука вытянулась в пустоту в ожидании моей. - И вот увидите,
- добавил он, - вам будет чему порадоваться; а может быть, и  позлиться;
и чем больше вы будете злиться, тем больше буду радоваться я. Ничего  не
поделаешь, таковы уж мы, коллекционеры: все для себя - и ничего для дру-
гих! - И он еще раз сильно тряхнул мою руку.
   Старушка пошла проводить меня до двери; я уже раньше заметил, что  ей
не по себе; лицо ее выражало страх и смущение. И вот, уже у самой двери,
она подавленно и чуть слышно пролепетала:
   - Может быть... может быть, вы позволите, чтобы  за  вами  зашла  моя
дочь, Анна-Мари?.. Так было бы лучше, потому  что...  по  многим  причи-
нам... Ведь вы, наверное, обедаете в гостинице?
   - Пожалуйста, буду очень рад... - ответил я.
   И действительно, час спустя, только я  кончил  обедать,  в  маленький
ресторан при гостинице на Рыночной площади вошла, озираясь по  сторонам,
немолодая, просто одетая девушка. Я подошел к ней, представился  и  ска-
зал, что готов идти осматривать коллекцию. Она вдруг покраснела и, точно
так же смутившись, как ее мать, попросила меня  сначала  выслушать  нес-
колько слов. Сразу было видно, что ей очень тяжело. Когда, стараясь  пе-
ресилить смущение, она делала попытку заговорить, краска еще ярче разли-
валась по ее лицу, а пальцы нервно теребили пуговицу на платье. Но  вот,
наконец, она все-таки начала, запинаясь на каждом слове и все  больше  и
больше смущаясь:
   - Меня послала к вам мать... Она мне все рассказала, и мы... мы...  у
нас к вам большая просьба... мы хотим вас предупредить, раньше,  чем  вы
пойдете к отцу... Отец, конечно, будет показывать вам свою коллекцию,  а
она... видите ли... она уже не совсем полна. Некоторых гравюр уже нет...
и, к сожалению, очень многих...
   Девушка перевела дух и вдруг, взглянув мне прямо в глаза, быстро про-
говорила:
   - Я буду с вами вполне откровенна. Вы же знаете, какие сейчас  време-
на, - вы поймете. Когда началась война, отец ослеп. У него и  прежде  не
раз бывало плохо с глазами, и от тревог он совсем лишился зрения. Дело в
том, что, несмотря на свои семьдесят шесть лет, он во что бы то ни стало
желал участвовать в походе на Францию, а потом, когда оказалось, что ар-
мия движется далеко не так быстро, как в 1870 году, он  просто  из  себя
выходил и уже ослеп совсем... Он еще очень бодр и недавно мог целыми ча-
сами гулять и даже ходил на охоту. Но теперь он навсегда  лишился  этого
удовольствия и коллекция - единственная оставшаяся у него  в  жизни  ра-
дость. Он ежедневно просматривает ее... то есть он ее не видит, конечно,
- он уже ничего не видит, - но каждый день после обеда достает все папки
и один за другим ощупывает эстампы в одном и том же неизменном  порядке,
который он помнит наизусть... Ничто другое не интересует его; он застав-
ляет меня читать ему вслух все газетные сообщения об  аукционах,  и  чем
выше указанные там цены, тем больше он радуется... потому что...  видите
ли... и в этом весь ужас... отец не понимает, какое сейчас время  и  что
творится с деньгами. Он не знает, что мы всего лишились и что на его ме-
сячную пенсию не проживешь теперь и двух дней... а тут еще у моей сестры
погиб на фронте муж и она осталась с четырьмя малышами... Он ничего, ни-
чего не знает о наших материальных затруднениях. Сначала мы экономили на
чем только можно, экономили еще больше, чем прежде, но это  не  помогло.
Потом стали продавать вещи. Его коллекцию мы, разумеется, не  трогали...
Продавали свои драгоценности; но, боже мой, это  были  такие  пустяки...
ведь целых шестьдесят лет отец каждый сбереженный грош тратил только  на
гравюры. И вот настал день, когда нам  уже  нечего  было  продать...  мы
просто не знали, что делать... и тогда... тогда мы с матерью... мы реши-
ли продать одну гравюру. Сам он, разумеется, ни за что не  позволил  бы,
но ведь он не знает, как тяжело жить, и он и понятия не имеет, как труд-
но сейчас достать из-под полы хоть немного провизии; не знает он и того,
что мы проиграли войну и отдали французам Эльзас и Лотарингию; мы не чи-
таем ему об этом, чтобы он не волновался.
   Вещь, которую мы продали, оказалась очень ценной: то была гравюра  на
меди Рембрандта. Нам дали за нее много тысяч марок; мы думали, что  этих
денег нам хватит на несколько лет. Но вы  же  знаете,  как  тают  теперь
деньги... Мы положили их в банк, а через два месяца от них уже ничего не
осталось. Пришлось продать еще одну гравюру, а потом, и еще одну, и каж-
дый раз торговец высылал нам деньги лишь тогда, когда  они  теряли  свою
ценность. Попробовали мы продавать с аукциона, но  и  тут,  несмотря  на
миллионные цены, нас умудрялись провести... За время; пока эти  миллионы
доходили до нас, они превращались в ничего не стоящие бумажки. Так  пос-
тепенно ушли за бесценок все лучшие гравюры,  осталось  всего  несколько
штук. И все ради того, чтобы не умереть с голоду; а  отец  ничего  и  не
знает.
   Потому-то мать сегодня так испугалась, когда вы были у нас...  Стоило
отцу показать вам папки - все тут же обнаружилось бы... В старые паспар-
ту - он все их узнает на ощупь - мы вложили вместо проданных гравюр  ко-
пии или похожие на них по форме листы бумаги, так что, трогая  их,  отец
ни о чем не догадывается. Это ощупывание  и  пересчитывание  гравюр  (он
помнит их все подряд) доставляет ему такую же радость, как бывало, когда
он их видел зрячими глазами. К тому же в нашем городишке нет  ни  одного
человека, которого отец считал бы достойным видеть его  сокровища...  Он
так страстно любит каждую гравюру, что у него, наверное, сердце разорва-
лось бы от горя, если бы он узнал, что все они  давным-давно  уплыли  из
его рук. С тех пор как умер заведующий отделом гравюр на меди  Дрезденс-
кой галереи, вы - первый, кому он пожелал показать свою коллекцию.  И  я
прошу вас...
   Она вдруг протянула ко мне руки, и глаза ее наполнились слезами:
   - Мы очень...  вас  просим!..  очень!..  пожалейте  его...  пожалейте
нас... не разрушайте последнюю его иллюзию...  помогите  нам  поддержать
его веру в то, что все гравюры, которые он вам будет описывать,  сущест-
вуют... одно подозрение, что их нет, убило бы его. Может быть, мы  дурно
с ним поступили, но ничего другого нам не осталось. Надо же было  как-то
жить... и разве человеческие жизни, разве четверо сирот не дороже карти-
нок... К тому же до сих пор мы ничем не омрачили его счастья.  Ежедневно
после обеда он целых три часа блаженствует,  перебирая  свои  гравюры  и
разговаривая с ними, как с людьми. А сегодня... этот день мог  бы  стать
счастливейшим в его жизни, ведь он так много лет  ждет  случая  показать
свои сокровища человеку, способному их оценить! Прошу  вас...  умоляю...
не лишайте его этой радости!
   Я просто не могу передать вам, с какой скорбью это было сказано. Гос-
поди, да сколько уже раз приходилось мне в  качестве  антиквара  сталки-
ваться с самым бессовестным обманом, когда, подло пользуясь инфляцией, у
несчастных буквально за кусок хлеба отбирались редчайшие фамильные  цен-
ности, - но здесь судьба сыграла особенно злую шутку,  которая  особенно
сильно потрясла меня. Разумеется, я обещал молчать и сделать все от меня
зависящее, чтобы скрыть истину.
   Мы пошли; по дороге я с горечью слушал ее рассказ о том,  при  помощи
каких уловок были одурачены несчастные женщины, и это еще более укрепило
меня в намерении сдержать свое обещание. Не успели мы взойти по лестнице
и взяться за ручку двери, как из комнаты послышался радостно  грохочущий
голос старика: - Входите, входите! - Должно быть, со свойственной слепым
остротой слуха он уловил звук шагов, когда мы еще подымались  по  ступе-
ням.
   - Герварт даже не вздремнул сегодня, так ему не терпится показать вам
свои сокровища,  -  с  улыбкой  сказала  старушка.  Одного-единственного
взгляда дочери оказалось достаточно, чтобы успокоить ее относительно мо-
его поведения. На столе уже были разложены  груды  папок,  и,  едва  по-
чувствовав прикосновение моей руки, слепой без лишних церемоний  схватил
меня за локоть и усадил в кресло.
   - Вот так. И начнем не мешкая - просмотреть надо очень много, а  ведь
господам берлинцам вечно некогда. В этой папке у  меня  Дюрер,  довольно
полный, как вы сейчас убедитесь, и одна гравюра лучше другой. А впрочем,
сами увидите; смотрите! - И он раскрыл первую папку: - Вот его  "Большая
лошадь".
   Осторожно, едва касаясь кончиками пальцев,  как  берут  обычно  очень
хрупкие предметы, он вынул из папки паспарту,  в  которое  был  вставлен
пустой, пожелтевший от времени лист бумаги, и держал его перед глазами в
вытянутой руке. С минуту он восторженно и молча глядел на него;  разуме-
ется, он ничего не видел, но, словно по волшебству, лицо старика приняло
выражение зрячего. А глаза его, еще только что совершенно  безжизненные,
с неподвижными зрачками, вдруг просветлели, в них вспыхнула  мысль.  Был
ли то просто отблеск бумаги, или свет шел изнутри?
   - Ну, как? - с гордостью спросил он. - Случалось вам видеть  что-либо
прекраснее этого оттиска? Смотрите, как тонко и четко выделяется  каждый
штрих! Я сравнивал свой экземпляр с дрезденским, и тот показался мне ка-
ким-то расплывчатым, тусклым. А какова родословная! Вот! - Он перевернул
лист и ногтем указательного пальца так уверенно стал  водить  по  пустой
бумаге, отмечая места, где должны были находиться  пометки,  что  я  не-
вольно взглянул, уж нет ли их там на самом деле. - Это печать коллекцио-
нера Наглера, а здесь Реми и Эсдайля; ну, могли ли мои знаменитые  пред-
шественники предполагать, что их достояние когданибудь попадет  в  такую
комнатушку!
   Мороз пробегал у меня по коже, когда этот не ведающий о своей  утрате
старик изливался в пылких похвалах над совершенно пустым листом  бумаги;
невыразимо жутко было глядеть, как он со скрупулезной точностью кончиком
пальца водил по невидимым, существующим лишь в  его  воображении  знакам
прежних владельцев гравюры. От волнения у меня перехватило горло, и я не
мог произнести ни слова в ответ; но, взглянув случайно на женщин и  уви-
дев трепетно протянутые ко мне руки дрожащей от страха старушки, я  соб-
рался с силами и начал играть свою роль. - Замечательно!  -  пробормотал
я. - Чудесный оттиск.
   И тотчас же лицо старика просияло от гордости. - Это еще что! - лико-
вал он. - А вы посмотрите на его "Меланхолию", или "Страсти" в красках -
второго такого экземпляра на свете нет. Да вы  поглядите  только,  какая
свежесть, какие мягкие, сочные тона! - и снова его палец любовно забегал
по воображаемому рисунку. - Весь Берлин, со всеми своими искусствоведами
и антикварами перевернулся бы вверх тормашками от зависти, если  бы  они
увидели эту гравюру!
   Бурные торжествующие потоки его слов изливались целых два часа.  Нет!
Я не берусь описать тот поистине мистический ужас,  который  я  пережил,
пока просмотрел вместе с ним сотню или две пустых бумажек и жалких  реп-
родукций. Незримая, давным-давно разлетевшаяся  на  все  четыре  стороны
коллекция продолжала с такой поразительной реальностью жить в  воображе-
нии старика, что он, ни  секунды  не  колеблясь,  в  строгой  последова-
тельности и в мельчайших подробностях описывал и восхвалял одну за  дру-
гой все гравюры; для этого слепого, обманутого и такого трогательного  в
своем неведении человека она оставалась неизменной, и страстная сила его
видения была так велика, что даже я начал невольно поддаваться этой  ил-
люзии. Один только раз страшная опасность пробуждения нарушила сомнамбу-
лический покой его вдохновенного созерцания. Превознося рельефность  от-
тиска рембрандтовской "Антиопы"  (речь  шла  о  действительно  бесценном
пробном оттиске) и любовно водя своим нервным,  ясновидящим  пальцем  по
воображаемым линиям, он не обнаружил на гладком листе бумаги столь  зна-
комых ему углублений. Лицо старика внезапно омрачилось, голос стал  глу-
хим и неуверенным. - Да "Антиопа" ли это? - пробормотал он  смущенно.  Я
тотчас же взялся за дело и, выхватив у него из  рук  паспарту  с  пустым
листом, принялся с жаром и возможно подробнее описывать мнимую  гравюру,
которую и сам отлично помнил. Черты слепого снова разгладились,  смягчи-
лись. И по мере того как я говорил, лицо этого грубоватого старого вояки
все ярче и ярче озарялось простодушной, искренней радостью.
   - Наконец-то встретился мне понимающий человек! - торжествующе  обер-
нувшись в сторону женщин, ликовал он. - И наконец-то, наконец-то вы  мо-
жете убедиться, как ценны мои гравюры. Вы не верили,  ворчали  на  меня,
что я ухлопывал на свою коллекцию все деньги: правда, шестьдесят  лет  я
не знал ни вина, ни пива, ни табака, ни театра, ни путешествий, ни книг,
а только все копил и копил на покупку этих гравюр. Но погодите, еще  бу-
дете богаты; когда меня не станет,  вы  будете  так  богаты,  как  самые
большие богачи в Дрездене, богаче всех в нашем городе, и тогда-то вы по-
мянете добрым словом мое чудачество. Но пока я жив, ни одна  гравюра  не
выйдет из этого дома: сначала вынесут меня, а уж потом мою коллекцию.
   И он нежно, словно живое существо, погладил опустошенные  папки;  мне
было жутко глядеть на него, но вместе с тем и отрадно, потому что за все
годы войны я ни разу не видел на лице  немца  выражения  столь  полного,
столь чистого блаженства. Возле него стояли жена  и  дочь,  и  было  та-
инственное сходство между ними и фигурами женщин на гравюре великого не-
мецкого мастера, которые, придя ко гробу спасителя и увидев, что  камень
отвален и гроб опустел, замерли у входа в радостном экстазе перед совер-
шившимся чудом с выражением благочестивого ужаса на лицах. И подобно то-
му как на гравюре последовательницы Христа улыбаются сквозь слезы, пора-
женные предчувствием явления спасителя, так же и эта несчастная, раздав-
ленная жизнью старуха и ее стареющая дочь улыбались,  озаренные  светлой
детской радостью слепого старца, - то была потрясающая картина, подобной
мне не привелось видеть за всю мою жизнь!
   Старый коллекционер упивался моими похвалами, он  с  жадностью  ловил
каждое слово, вновь и вновь открывая и закрывая папки, так что я  с  об-
легчением вздохнул, когда, наконец, ему все же  пришлось  очистить  стол
для кофе и лжеколлекция была убрана. Но как ничтожен был  мой  виноватый
вздох облегчения по сравнению с бьющей через край радостью и веселым за-
дором этого словно на тридцать лет помолодевшего  старика!  Он  захмелел
будто от вина: сыпал анекдотами о своих покупках и  удачных  находках  и
поминутно выскакивал изза стола и плелся на ощупь, отказываясь от  помо-
щи, к своим папкам, чтобы еще и еще раз вынуть оттуда какую-нибудь  гра-
вюру. А когда я сказал, что мне пора уходить, он  прямо-таки  испугался;
надувшись и топнув, как упрямый ребенок, ногой, он заявил,  что  это  не
дело, что я не просмотрел и половины всех гравюр. Немалого труда  стоило
женщинам убедить его не задерживать меня, говоря, что я могу опоздать на
поезд.
   Но когда, после отчаянных пререканий, старик вынужден был согласиться
и, наступили минуты прощания, он совсем растрогался. Взяв меня за  руки,
он нежно, со всем красноречием, на какое способны пальцы слепого, провел
ими до самого запястья, как бы пытаясь  таким  образом  узнать  обо  мне
больше и выразить мне свою любовь сильнее, чем могли  бы  сделать  любые
слова.
   - Вы доставили мне своим приходом огромную радость, огромную! -  ска-
зал он с глубоким, вырвавшимся из самых недр его существа волнением, ко-
торое тронуло меня до глубины души. - Ведь это для меня  настоящее  бла-
женство, что наконец-то, после такого долгого, долгого ожидания, я снова
смог просмотреть со знатоком мои любимые гравюры. Но знайте, что не  зря
навестили слепого старика. Даю вам слово, жена в том свидетельница,  что
добавлю к своему завещанию еще один пункт, согласно  которому  право  на
распродажу моей коллекции будет принадлежать вашей почтенной  фирме.  На
вашу долю выпадет честь быть хранителем этого никому не ведомого  сокро-
вища, - старик любовно погладил свои опустошенные папки, - до  тех  пор,
пока оно не рассеется по белу свету. Обещайте мне только  составить  для
этой коллекции хороший каталог: пусть он будет моим надгробным  памятни-
ком - лучшего мне не надо.
   Я взглянул на женщин: они стояли, тесно прижавшись друг к другу, и по
временам нервно вздрагивали, причем дрожь передавалась от одной  к  дру-
гой, словно обе они были единым, потрясаемым одними и теми же чувствами,
существом. Да и у меня самого было как-то необычайно торжественно на ду-
ше, когда этот трогательный в своем неведении человек вручал моему попе-
чению, как огромную ценность, свою незримую и давным-давно уже  рассеяв-
шуюся коллекцию. Я взволнованно обещал ему то, что выполнить  был  не  в
силах, и снова в мертвых зрачках его блеснула жизнь, и  я  почувствовал,
как страстно желает он зримо представить себе мой облик: почувствовал по
нежному, почти любовному пожатию его пальцев, когда  рука  его  стиснула
мою в знак прощания и признательности.
   Обе женщины проводили меня до двери. Опасаясь чуткого слуха  слепого,
они не решились произнести ни слова; но  зато  какой  горячей  благодар-
ностью сияли их полные слез глаза! Как во сне спустился я вниз по  лест-
нице. По правде говоря, мне было стыдно. Я оказался вдруг  чем-то  вроде
ангела из сказки и, войдя в убогое жилище бедняков, вернул на час зрение
слепому, вернул только тем, что, способствуя спасительному  обману,  все
это время беззастенчиво лгал, тогда как на самом деле я, жалкий  торгаш,
пришел в этот дом, чтобы выманить несколько ценных гравюр. Но  я  уносил
оттуда нечто гораздо более ценное: в наше смутное, безотрадное время мне
вновь блеснула живая искра чистого вдохновения, того светлого  духовного
экстаза навеки преданной искусству души,  к  которому  современники  мои
давно уже утратили способность. Я испытывал благоговение - иначе не  на-
зовешь это чувство, - и в то же время  мне  было  чего-то  стыдно,  чего
именно, я и сам не знал.
   Когда я был уже на улице, наверху скрипнуло окно  и  кто-то  окликнул
меня по имени: то был старик; своим невидящим взором  он  смотрел  туда,
где, как ему казалось, я должен был находиться. Так  далеко  высунувшись
из окна, что женщинам пришлось заботливо подхватить его с обеих  сторон,
он помахал мне платком  и  бодрым,  юношески  звонким  голосом  крикнул:
"Счастливого пути!"
   Никогда не забыть мне этой картины: там, высоко в окне, радостное ли-
цо седовласого старца, словно парящее над угрюмыми, вечно суетящимися  и
озабоченными пешеходами; лицо человека, вознесшегося на  светлом  облаке
своей прекрасной иллюзии над нашей печальной  действительностью.  И  мне
припомнилось мудрое старое изречение, - кажется, это сказал Гете: "Соби-
ратели - счастливейшие из людей".

   ЛЕПОРЕЛЛА

   Имя ее было Кресченца Анна Алоиза Финкенгубер, возраст - тридцать де-
вять лет, рождена вне брака в горной деревушке Циллерталя. В графе "осо-
бые приметы" ее книжки домашней прислуги стояла  черта,  означающая  "не
имеется"; но если бы чиновникам вменялось в обязанность указывать харак-
терные особенности внешнего облика, им достаточно было бы одного  взгля-
да, чтобы записать: сильное сходство с ширококостой, худой загнанной ло-
шадью. Ибо несомненно было что-то лошадиное в этом смуглом, удлиненном и
в то же время скуластом лице с отвислой нижней губой, в тусклых  глазах,
почти лишенных ресниц, и прежде всего в жестких, точно войлок,  волосах,
жирными прядями прилипших ко лбу. И походкой она  напоминала  выносливых
упрямых лошадей, которые зиму и лето угрюмо волокут  деревянные  повозки
вверх и вниз по тряским горным дорогам. Отдыхая после работы,  Кресченца
дремала, слегка отставив локти и сложив на коленях узловатые руки, безу-
частная ко всему, словно усталая кляча, которую только что  распрягли  и
отвели в конюшню. Все в ней было жестко,  топорно,  тяжеловесно.  Думала
она медленно, понимала туго; все новое лишь с трудом, как сквозь  густое
сито, просачивалось в ее сознание. Но если какое-нибудь новое  впечатле-
ние, наконец, проникало в ее мозг, она держалась за него цепко и  жадно.
Она никогда не читала - ни газет, ни молитвенника, - едва умела  писать,
и неуклюжие каракули в тетради расходов по кухне  чем-то  напоминали  ее
неповоротливую, угловатую фигуру, лишенную даже намека на женскую округ-
лость форм. Таким же жестким, как лоб, бедра, руки, весь костяк,  был  и
голос; невзирая на сочный тирольский говор, он скрипел, точно ржавое же-
лезо, что, впрочем, казалось вполне естественным, - так редко Кресченца,
никогда не произносившая лишнего слова, пользовалась им. И никто никогда
не слышал ее смеха; это тоже сближало ее с животными, ибо неразумным бо-
жьим тварям, вместе с даром речи, безжалостно отказано в величайшем бла-
ге - в способности выражать свои чувства вольным и неудержимым смехом.
   Как незаконнорожденный ребенок, она была воспитана на средства  общи-
ны, с двенадцати лет жила в людях, работала  судомойкой  на  извозчичьем
заезжем дворе, где вызывала всеобщее удивление своим  поистине  яростным
усердием, и, наконец, возвысилась до ранга поварихи в солидной гостинице
для туристов. Изо дня в день Кресченца подымалась в пять утра и до позд-
ней ночи скребла, чистила, мела, вытрясала, выколачивала, топила,  стря-
пала, месила, катала, гладила, перемывала и гремела кастрюлями.  Никогда
не уходила со двора, нигде не бывала, кроме как в церкви; солнце заменял
ей огненный круг конфорки, а лес - тысячи и тысячи  поленьев,  наколотых
ею за долгие годы.
   Потому ли, что четверть века ожесточенного тяжелого  труда  вытравили
из нее все женственное, потому ли, что она сама круто и односложно  пре-
секала все поползновения, мужчины не докучали ей.  Единственной  ее  ра-
достью были деньги, наличные деньги,  которые  она  копила  с  упорством
крестьянки и фанатизмом отверженной, не желавшей под старость снова  да-
виться горьким хлебом общественного призрения в какой-нибудь богадельне.
Только ради денег это темное существо в тридцать семь лет решилось впер-
вые покинуть тирольские горы. Профессиональная посредница по найму прис-
луги, проводившая свой летний отдых в тех краях и видевшая как Кресченца
с утра до вечера надрывается на работе, сманила ее в Вену, посулив двой-
ное жалование. Всю дорогу Кресченца ничего не ела  и  не  произнесла  ни
слова; тяжелую корзину со своим добром она держала на  коленях  и,  хотя
ноги сильно ныли, отклоняла все предложения соседей по  купе  пристроить
корзину в багажную сетку, ибо воровство и обман были единственными поня-
тиями, которые в ее неповоротливом уме связывались с мыслью о  столичном
городе. В Вене, в первые дни, ее приходилось провожать на рынок,  потому
что она боялась экипажей, как корова боится  автомобиля.  Но  когда  она
привыкла к четырем улицам, по которым пролегал путь к рынку,  она  стала
отлично обходиться без посторонней помощи; упорно глядя в землю, трусила
со своей хозяйственной сумкой туда и обратно и опять убирала, мыла,  то-
пила, возилась у новой плиты, не ощущая никакой перемены. В девять часов
вечера, по деревенской привычке, она ложилась спать, крепко спала до ут-
ра, ровно дыша открытым ртом, и просыпалась только от звона  будильника.
Никто не знал, довольна ли Кресченца своим новым местом, а  может  быть,
она и сама этого не знала; она ни к кому не ходила, в ответ на  распоря-
жения хозяйки только бурчала "ладно, ладно" или,  в  случае  несогласия,
норовисто вскидывала плечи. Соседей и других служанок в доме она  просто
не замечала; насмешливые взгляды ее более легкомысленных товарок  скаты-
вались с нее, словно вода с дубленой кожи. Только однажды, когда горнич-
ная стала передразнивать ее тирольский говор и, несмотря на упорное мол-
чание Кресченцы, долго не отставала, та вдруг выхватила из топки горящую
головешку и кинулась на завизжавшую от страха девушку. С тех пор все ос-
терегались ее гнева и никто уже не осмеливался насмехаться над нею.
   Каждое воскресенье Кресченца надевала широкую, в сборках, колом  тор-
чащую юбку, плоский  деревенский  чепец  и  отправлялась  в  церковь.  И
один-единственный раз, в свой первый свободный день в Вене, она соверши-
ла прогулку. Но в трамвай она не села,  а  шла  пешком  сквозь  сутолоку
оживленных улиц; не видя вокруг себя ничего, кроме  каменных  стен,  она
добралась до Дунайского канала; тут она постояла немного, поглядела, как
на нечто давно знакомое, на стремительное течение, потом  повернулась  и
зашагала обратно, держась поближе к домам и опасливо минуя мостовые. Эта
первая и единственная прогулка, видимо, разочаровала ее, ибо с  тех  пор
она проводила воскресные дни дома; сидя у окна,  она  либо  шила,  либо,
сложив руки, просто смотрела на улицу. И так она привычно тянула  лямку,
и переезд в столицу не принес ей никаких перемен; давно заведенное коле-
со ее жизни вращалось по-прежнему, с той только разницей, что  теперь  к
концу месяца вместо двух бумажек в ее красных, огрубелых, потрескавшихся
руках оказывалось четыре. Бережно развернув кредитки, она долго и  недо-
верчиво разглядывала их, потом почти с нежностью разглаживала  и,  нако-
нец, убирала в желтую резную шкатулку, привезенную из деревни. Этот  де-
ревянный немудреный ящичек был ее самой сокровенной тайной, смыслом всей
ее жизни. Ключ от шкатулки она клала на ночь под подушку; куда она  пря-
тала его днем - ни одна душа в доме не знала.
   Таково было это странное человеческое существо (назовем ее так,  хотя
именно человеческие черты лишь смутно и приглушенно проступали в ее  по-
ведении), но, вероятно, только оградив себя шорами  и  плотно  закупорив
все пять чувств, и можно было вынести пребывание в не менее странном до-
ме барона фон Ф. Обычно прислуга выдерживала царившую там накаленную ат-
мосферу ровно столько, сколько полагалось  по  закону,  и  уходила,  как
только истекал установленный испытательный срок. Раздраженный, взвинчен-
ный до истерики тон задавала хозяйка. Эта перезрелая дочь  богатого  эс-
сенского фабриканта, познакомившись на курорте с красивым молодым  баро-
ном (не слишком высокого рода и без гроша за душой),  спешно  женила  на
себе годившегося ей в сыновья обаятельного лощеного шалопая. Но едва ми-
новал медовый месяц, как новобрачной, увы, пришлось сознаться, что правы
были ее родители, которые предпочли бы более солидного и дельного зятя и
потому энергично возражали против этого скоропалительного брака. Ибо, не
говоря уже о многочисленных утаенных долгах, очень  скоро  обнаружилось,
что быстро охладевший супруг уделяет несравненно больше  внимания  своим
холостяцким развлечениям, чем супружеским обязанностям. Отнюдь не  злой,
даже добродушный, подобно всем легкомысленным людям, барон,  однако,  не
обременял себя правилами морали, а всякое благоразумное помещение  капи-
тала этот полуаристократ презирал как свидетельство плебейской узости  и
скопидомства. Он искал легкой, веселой жизни, жена - прочного  домашнего
уюта, добропорядочного мещанского благополучия. Это коробило  барона,  а
когда выяснилось, что любую сколько-нибудь крупную сумму нужно выклянчи-
вать и в довершение всего бережливая супруга  отказалась  исполнить  его
самое страстное желание - завести скаковую конюшню, он уже не видел  ни-
каких оснований считать себя мужем этой нескладной, костлявой  провинци-
алки с севера Германии, чей громкий, повелительный голос неприятно резал
слух. Не долго думая, он, как говорится, дал ей отставку и без грубости,
но очень решительно оттолкнул уязвленную женщину. Когда она начинала жа-
ловаться, он вежливо и, казалось, даже сочувственно  выслушивал  ее,  но
стоило ей умолкнуть, как он отмахивался от ее горьких упреков, точно  от
дыма своей сигареты, и продолжал делать что ему вздумается. Никакое отк-
рытое сопротивление не могло бы так ожесточить отвергнутую жену, как эта
безукоризненная, почти официальная учтивость. Против его неизменно  пре-
дупредительной, прямо-таки изысканной любезности она  была  бессильна  и
поэтому срывала накопившийся гнев на других; всю свою - впрочем,  вполне
понятную - ярость она обрушивала на ни в чем не повинную прислугу.  Пос-
ледствия не замедлили сказаться: за два года у нее сменилось шестнадцать
служанок, причем уходу одной из них предшествовало оскорбление  действи-
ем, и только с помощью весьма значительной компенсации  удалось  уладить
это неприятное дело.
   Среди всех домашних бурь только одна Кресченца, точно извозчичья  ло-
шадь под проливным дождем, сохраняла несокрушимое спокойствие.  Она  ни-
когда не становилась на чью-нибудь сторону, ни во что не вмешивалась  и,
видимо, не замечала, что у девушек, с которыми она  делила  комнату  для
прислуги, то и дело менялись имена, цвет волос, запах  и  повадки.  Сама
она ни с кем не заговаривала и не обращала ни малейшего внимания на сер-
дитое хлопанье дверью, прерванные трапезы, истерические припадки и обмо-
роки. Она деловито и бесстрастно совершала путь из кухни на  рынок  и  с
рынка обратно на кухню; то, что происходило вне этого прочно огороженно-
го круга, не занимало ее. Точно мерные взмахи неутомимого цепа, один  за
другим нескончаемой чередой проходили ее дни; так прожила она два  года,
и ничто не изменилось в ее узком внутреннем мирке, только пачка  банкнот
в деревянной шкатулке стала толще на целый дюйм,  и  когда  Кресченца  к
концу года, помусолив палец, пересчитывала бумажки, она убеждалась,  что
уже недалеко до заветной суммы в тысячу крон.
   Но случай работает алмазным буравом, а судьба знает  сотни  уловок  и
нередко с самой неожиданной стороны открывает себе доступ к твердокамен-
ным, казалось бы, натурам и потрясает их до основания.  Внешним  поводом
для этого в жизни Кресченцы послужило обстоятельство, почти столь же ма-
ло примечательное, как она сама после  десятилетнего  промежутка  прави-
тельство рассудило, что пора произвести перепись населения,  и  по  всем
домам и квартирам были разосланы чрезвычайно длинные и  сложные  анкеты.
Не надеясь на разборчивость почерка и знание грамматических правил своей
прислуги, барон предпочел самолично заполнить все рубрики и с этой целью
велел позвать в свой кабинет и Кресченцу. И вот когда  она,  отвечая  на
вопросы барона, сообщила свое имя, возраст и место рождения,  оказалось,
что он, страстный охотник и друг тамошнего крупного помещика, часто  бил
косуль в этом глухом альпийском уголке и однажды с ним охотился -  целых
две недели - проводник из ее родной деревни И так как  вдобавок  выясни-
лось, что этот самый проводник приходится Кресченце дядей, а барон был в
благодушном настроении, то между ними, слово за слово, завязалась  бесе-
да, в ходе которой они сделали еще одно поразительное открытие, а именно
в той самой гостинице, где Кресченца служила кухаркой, барону как-то по-
дали необыкновенно вкусную оленину, все это, конечно, были пустяки,  ме-
лочи, но Кресченце, впервые увидевшей в городе человека, который  что-то
знал о ее родине, эти случайные совпадения показались просто чудом.  Она
стояла перед бароном вся красная, взволнованная, жеманно и неуклюже  от-
ворачивалась, когда он шутил с ней - подражал тирольскому говору,  спра-
шивал, умеет ли она петь, как поют у нее на родине, и тому подобное. На-
конец, развеселившись от собственных дурачеств, он, следуя  деревенскому
обычаю, хлопнул ее по жесткому заду и, смеясь, сказал на прощанье: - Ну,
ступай, Кресченца, и вот тебе две кроны за то, что ты из Циллерталя.
   Разумеется, это происшествие само по себе  не  было  романтичным,  ни
сколько-нибудь знаменательным. Но  на  Кресченцу,  на  ее  притупленные,
словно дремлющие на дне души, чувства пятиминутный  разговор  с  бароном
действовал точно камень, брошенный в болото: лишь постепенно, лениво об-
разовывались круги на поверхности, медленно,  очень  медленно  и  тяжело
расходились тени, пока не коснулись края сознания. Впервые  после  почти
трехлетнего молчания Кресченца разговорилась о себе, да еще с кем? С че-
ловеком, который, живя здесь, в каменном хаосе, знает горы ее  родины  и
даже однажды отведал зажаренной ею оленины! Она видела в этом чуть ли не
волю провидения. К тому же - развязное хлопанье по заду,  которое,  сог-
ласно правилам сельской галантности, означает молчаливый призыв и  выра-
жение нежных чувств. И хотя дерзкая мысль о том, что этот нарядный,  вы-
холенный господин в самом деле имел на нее виды, и не  приходила  ей  на
ум, все же вольность его жеста разбудила в ней какие-то  смутные  мечта-
ния.
   И вот пустой, ничтожный случай явился толчком  к  тому,  что  в  душе
Кресченцы, в недрах ее существа, началось движение, которое мало-помалу,
пласт за пластом, захватило ее всю и, наконец,  породило  совсем  новое,
неизведанное чувство; так бездомный пес, по внезапному наитию,  из  всех
двуногих созданий, мелькающих вокруг него, выбирает одно и признает  его
своим господином; отныне он неотступно бежит за тем, кого над ним поста-
вила судьба, встречает его громким лаем, радостно виляя хвостом,  добро-
вольно подчиняется ему и послушно следует по пятам. То же произошло и  с
Кресченцей: в ее внутренний мир, ограниченный до этого дня  пятью  прос-
тейшими понятиями - деньги, рынок, кухонная плита, церковь и сон, - вне-
запно вторглось нечто новое, что властно потребовало своего места, а все
старое отодвинуло в сторону. И как все крестьяне, никогда не расстающие-
ся с добром, однажды попавшим в их жесткие руки, так и  Кресченца  жадно
ухватилась за пробудившееся в ней чувство и глубоко схоронила его на дне
своего дремлющего сознания. Впрочем, это  превращение  далеко  не  сразу
стало явным, да и первые признаки его были весьма обыденными;  например,
она чистила  платье  и  обувь  барона  с  каким-то  неистовым  усердием,
по-прежнему предоставляя платье и  обувь  баронессы  заботам  горничной.
Часто заглядывала в коридор и в господские комнаты, а  услышав  щелканье
замка у входной двери, бежала в прихожую - принять  у  барона  пальто  и
трость; с удвоенным старанием стряпала обед и даже с превеликим  трудом,
расспрашивая прохожих, добралась до главного рынка, чтобы  раздобыть  на
жаркое кусок оленины. Кроме того, она стала более тщательно  следить  за
своей наружностью.
   Прошло недели две, прежде чем показались эти первые  ростки,  которые
пустило в ее внутреннем мире новое чувство. И потребовалось много недель
на то, чтобы наряду с ним выросло еще одно чувство, вскоре, однако, при-
нявшее вполне определенную форму и окраску. Этим вторым  чувством,  слу-
жившим как бы дополнением к первому, была сначала  безотчетная,  неосоз-
нанная, а затем неприкрытая, жгучая ненависть к жене барона, к  женщине,
которая имела право жить в его доме, спать с ним, разговаривать и все же
не платила за это такой благоговейной преданностью, какую питала к  нему
сама Кресченца. Потому ли, что она невольно стала приглядываться к своим
хозяевам и оказалась свидетельницей семейной сцены, во время которой  ее
кумир подвергся самым унизительным обидам со стороны своей супруги,  по-
тому ли, что высокомерно-холодное обращение с прислугой  чопорной  севе-
рянки было вдвойне несносно Кресченце по сравнению с шутливой  фамильяр-
ностью барона, - так или иначе, но ничего не подозревавшая хозяйка  пос-
тоянно натыкалась на упрямое противодействие своей кухарки, на ее  плохо
скрытую враждебность. Это проявлялось в тысяче мелочей;  так,  например,
баронессе приходилось по меньшей мер дважды звонить, прежде чем Кресчен-
ца с нарочитой медлительностью и явной неохотой выходила на зов,  причем
ее воинственно приподнятые плечи недвусмысленно  выражали  готовность  к
решительному отпору. Распоряжения хозяйки она выслушивала в угрюмом мол-
чании, так что баронесса никогда не знала, поняла ли ее Кресченца;  если
же она, для верности, обращалась к Кресченце  с  вопросом,  та  в  ответ
только сердито кивала головой или презрительно бросала: "Да уж слышала!"
Или во время сборов в театр, когда баронесса в лихорадочной  спешке  за-
канчивала туалет, вдруг оказывалось, что пропал  совершенно  необходимый
ключ, а через полчаса его неожиданно находили в каком-нибудь углу.  Если
баронессе просили что-нибудь передать или звонили по телефону, Кресченца
никогда об этом не сообщала; на упреки хозяйки она, не выражая ни малей-
шего сожаления, отвечала с досадой: "А я забыла!" В глаза хозяйке  Крес-
ченца не смотрела - быть может, боялась выдать свою ненависть.
   Между тем семейные ссоры не прекращались и между супругами разыгрыва-
лись все более тягостные сцены; очень вероятно, что непонятное  озлобле-
ние Кресченцы отчасти было причиной раздражительности баронессы,  усили-
вавшейся день ото дня. Слишком долгое девичество, расшатавшее ее  нервы,
холодность к ней барона и вызывающе враждебное поведение прислуги -  все
это привело к тому, что изнервничавшаяся женщина потеряла всякую  власть
над собой. Тщетно пичкали ее бромом и вероналом; искусственно сдерживае-
мое возбуждение с удвоенной силой прорывалось во время  стычек,  и  дело
кончалось истерическим припадком или обмороком, причем никто не проявлял
ни малейшего участия и даже не пытался показать, будто искренне хочет ей
помочь. Когда же врач, к которому все-таки обратились за советом,  поре-
комендовал двухмесячное пребывание в санатории, обычно  весьма  невнима-
тельный супруг столь рьяно одобрил это предложение, что  баронесса,  чуя
недоброе, сперва наотрез отказалась ехать. Однако в конце концов она да-
ла согласие; решено было, что горничная будет сопровождать свою  хозяйку
в санаторий, а Кресченца останется одна на всю большую квартиру обслужи-
вать барона.
   Весть о том, что благополучие хозяина будет вверено всецело ее  забо-
там, подействовала на неповоротливый ум Кресченцы как сильно  возбуждаю-
щее средство. Словно все жизненные соки этой женщины  были  заключены  в
волшебный сосуд и теперь, когда его сильно встряхнули, со  дна  его,  из
самых недр ее существа поднялась скопившаяся затаенная страстность и со-
вершенно преобразила ее. Казалось, ледяной покров, сковывавший  Кресчен-
цу, внезапно растаял; от прежней неуклюжей медлительности не осталось  и
следа; движения, походка стали легкими, гибкими.  Наэлектризованная  ра-
достной вестью, она носилась по комнатам, бегала вверх и вниз по лестни-
це; не дожидаясь распоряжений, помогала готовиться к отъезду,  собствен-
норучно уложила все чемоданы и сама отнесла их в карету. А вечером, ког-
да барон вернулся с вокзала и, отдавая подбежавшей  Кресченце  трость  и
пальто, со вздохом облегчения сказал: "Благополучно выпроводил!" - прои-
зошло нечто небывалое: вокруг плотно сжатого рта Кресченцы, никогда  до-
селе не смеявшейся, началось какое-то странное подергивание, губы  скри-
вились, растянулись - и вдруг на ее лице появилась такая беззастенчивая,
радостная ухмылка, что барона покоробило, и он молча, стыдясь своей неу-
местной откровенности, ушел к себе в комнату.
   Но эта мимолетная неловкость быстро исчезла, и уже  в  ближайшие  дни
оба они, господин и служанка, с полным  единодушием  наслаждались  упои-
тельным ощущением неограниченной свободы. Отъезд баронессы разогнал  на-
висшие над всем домом грозовые тучи; счастливый супруг,  избавленный  от
тяжелой обязанности давать отчет в своих поступках, в  первый  же  вечер
пришел домой очень поздно, и молчаливая услужливость  Кресченцы  явилась
благодатным отдыхом после слишком многоречивого приема,  который  обычно
оказывала ему жена. Кресченца в свою Очередь с неистовым рвением  хлопо-
тала по хозяйству: вставала на рассвете, до блеска  начищала  дверные  и
оконные ручки, как одержимая, скребла и мыла,  изобретала  необыкновенно
лакомые блюда, и уже в первый день, за обедом, барон с  удивлением  уви-
дел, что для него одного выложено самое массивное столовое серебро,  ко-
торое вынималось из буфета только в особенно торжественных случаях.  Во-
обще говоря, барон не отличался внимательным отношением к окружающим, но
и он не мог не заметить  заботливой,  почти  чуткой  предупредительности
этого странного создания; и так как по натуре он был  человек  добродуш-
ный, то и не скупился на похвалы. Он  с  видимым  удовольствием  отдавал
должное ее искусной стряпне, время от времени обращался к ней с  привет-
ливым словом, а когда однажды утром, в день именин барона, на столе поя-
вился торт с его инициалами и обсахаренным гербом, он весело засмеялся и
сказал: - Да ты меня совсем избалуешь, Ченци! А что же  со  мной  будет,
если, упаси бог, прикатит моя жена?
   Однако барон все же выдерживал характер и не сразу  дал  себе  полную
волю. Но затем, угадав по многим признакам, что Кресченца его не выдаст,
он завел в своем доме прежние холостяцкие  порядки.  На  четвертый  день
своего соломенного вдовства он позвал к  себе  Кресченцу  и  без  долгих
объяснений невозмутимым тоном распорядился, чтобы она вечером подала хо-
лодный ужин, поставила два прибора, а сама ложилась спать,  -  остальное
он все сделает без нее. Кресченца выслушала его молча, не  моргнув  гла-
зом; ничто не указывало на то, что она поняла истинный смысл  его  слов.
Но очень скоро барон убедился, что Кресченца отлично знала, что  имел  в
виду ее хозяин, ибо, когда он поздно вечером вернулся из  театра  в  об-
ществе молоденькой ученицы оперной студии, не только стол был  изысканно
сервирован и украшен цветами, но и в спальне обе кровати оказались  при-
готовленными на ночь, и юную посетительницу ждали домашние туфли и  шел-
ковый халат баронессы. Вырвавшийся на свободу супруг  невольно  расхохо-
тался, увидев столь ревностное усердие своей кухарки;  всякое  стеснение
перед этой преданной соучастницей отпало само собой, и уже на другое ут-
ро он вызвал ее звонком, чтобы она помогла одеться даме его сердца,  чем
окончательно скрепил их молчаливое соглашение.
   Тогда же Кресченца получила новое имя. Веселая подруга барона,  кото-
рая как раз в те дни разучивала партию донны Эльвиры и в шутку  величала
возлюбленного Дон Жуаном, однажды сказала ему: - Позови-ка свою Лепорел-
лу! - Это рассмешило барона, - испанское имя никак не подходило к  сухо-
парой тирольке, - и отныне он иначе не называл ее, как Лепорелла.  Крес-
ченца, впервые услышав непривычное имя, с недоумением подняла глаза, но,
пленившись его благозвучием, приняла прозвище, которым  ее  наделили,  с
гордостью, словно ей пожаловали почетное звание: каждый раз, когда барон
весело кричал ей: "Лепорелла!" - ее узкие  губы  раздвигались,  открывая
ряд желтых лошадиных зубов, и она подобострастно, словно виляющая  хвос-
том собака, подходила к своему повелителю, чтобы выслушать его волю.
   Имя было дано в шутку; но будущая примадонна и  не  подозревала,  как
безошибочно метко она окрестила служанку барона и как поразительно точно
имя "Лепорелла" определяло это странное создание, ибо не знавшая  любви,
высохшая старая дева, подобно наперснику Дон  Жуана,  находила  какую-то
непонятную прелесть в похождениях своего господина.  Радовалась  ли  она
тому, что каждое утро видела постель ненавистной хозяйки опозоренной  то
одной, то другой случайной гостьей, или в ней самой  просыпались  тайные
желания, но эта набожная, неприступная девственница с какой-то  неистово
пламенной готовностью помогала барону в его любовных проказах. Сама она,
измотанная десятилетиями тяжелого труда, давно стала существом  бесполым
и теперь грелась у чужого огня, с вожделением сводни  провожая  взглядом
до дверей спальни часто сменявшихся посетительниц: точно едкая  протрава
действовала на ее дремлющее сознание эта пряная атмосфера, это  приобще-
ние к любовным интригам барона. Кресченца поистине превратилась в  Лепо-
реллу и стала такой же расторопной, бойкой и сметливой, как ее  жизнера-
достный тезка; в ней появились совсем новые, неожиданные черты -  словно
они взросли в жаркой теплице ревностного соучастия, - какая-то хитрость,
лукавство, находчивость, что-то пронырливое, настороженное  и  бесшабаш-
ное. Она подслушивала у дверей, подглядывала в замочную скважину, шныря-
ла по комнатам, шарила в кроватях; почуяв новую  дичь,  вихрем  носилась
вверх и вниз по лестнице, и мало-помалу острое  любопытство,  неусыпное,
жадное внимание преобразили бесчувственный истукан, каким она  казалась,
в подобие живого человека. К величайшему  удивлению  соседей,  Кресченца
вдруг стала общительной; она болтала с горничными, неуклюже заигрывала с
почтальоном, на рынке вступала в разговор с торговками, и однажды  вече-
ром, когда во дворе уже погасли фонари, прислуга в доме напротив услыша-
ла странное мурлыканье, доносившееся из обычно безмолвного окна;  неуме-
ло, скрипучим голосом Кресченца напевала одну из  тех  песенок,  которые
вечерами поют тирольки на альпийских пастбищах; нестройно, тяжело, точно
спотыкаясь, вырывалась бесхитростная мелодия из непривычных уст,  и  все
же в ней чувствовалось что-то далекое и трогательное. Впервые со времени
своего детства Кресченца пыталась петь, и эти корявые  звуки,  с  трудом
пробивавшиеся к свету из мрака загубленных лет, невольно хватали за  ду-
шу.
   Барон - нечаянный виновник этого чудесного превращения - меньше  всех
замечал перемену в Кресченце, ибо кто же оглядывается на свою тень? Зна-
ешь, что она неизменно и бесшумно идет за тобой по пятам, иногда забега-
ет вперед, будто твое еще не осознанное желание, но как редко присматри-
ваешься к ней, пытаясь узнать самого себя в этом нелепо  искаженном  об-
личье! Барон ничего не видел в Кресченце, кроме того, что она всегда го-
това услужить, немногословна, исполнительна, и предана ему до самозабве-
ния. Он особенно ценил невозмутимую, молчаливую почтительность,  которую
она выказывала в самых рискованных  положениях;  иногда  снисходительно,
словно гладил собаку, ронял приветливое слово, иногда милостиво шутил  с
нею, даже игриво дергал за ухо; а то дарил кредитку или билет в театр  -
для него сущие пустяки, которые он небрежным движением вытаскивал из жи-
летного кармана, а для нее - набожно хранимые священные реликвии.
   Постепенно он привык думать вслух при Кресченце, давал ей  все  более
сложные поручения, и чем больше доверия он ей оказывал, тем  усерднее  и
подобострастнее она служила ему. В ней все сильнее  развивался  какой-то
странный инстинкт, что-то похожее на чутье гончей: она без устали  выню-
хивала, выслеживала малейшие желания барона и не только тут же исполняла
их, но даже предупреждала; вся ее жизнь, собственные ее помыслы и надеж-
ды словно переселились в барона; она смотрела его глазами,  слышала  его
ушами, делила его приключения и победы в каком-то почти извращенном упо-
ении. Она вся сияла, когда барон приводил еще одну новую женщину и с яв-
ным разочарованием, почти с обидой встречала его,  если  он  возвращался
домой без спутницы; ее некогда сонная мысль работала теперь так же  про-
ворно и стремительно, как прежде работали только руки, а в тусклых  гла-
зах зажегся живой, пытливый огонек. В загнанной, измотанной тяжелым тру-
дом кляче пробудился человек, но человек  темный,  замкнутый,  хитрый  и
опасный, полный коварных замыслов и готовый на любые козни.
   Однажды барон, вернувшись домой раньше обычного, с удивлением остано-
вился посреди прихожей: не ослышался ли он? Из кухни, где неизменно  ца-
рила мертвая тишина, доносились голоса и смех. И вот в дверях уже появи-
лась Лепорелла, смущенно и вместе с тем как-то вызывающе  теребя  перед-
ник. - Простите, сударь, - сказала она, глядя в пол, - у меня тут  сидит
девушка - хозяйская дочка из пекарни напротив, красивенькая... уж так ей
охота с вами познакомиться. - Барон с недоумением посмотрел на  Кресчен-
цу, не зная, выругать ли ее за такое назойливое сводничество, или посме-
яться над чрезмерным усердием своей Лепореллы.  Но  мужское  любопытство
взяло верх, и он сказал - Ну что ж, дайка я погляжу на нее.
   Девушка - свеженькая шестнадцатилетняя блондинка,  которую  Кресченца
давно уже приманивала льстивыми словами и уговорами, - в самом деле час-
то заглядывалась с полудетским восхищением на изящного щеголя; вся крас-
ная от смущения, подталкиваемая сзади Кресченцей, она вышла  в  прихожую
и, глупо хихикая, вертясь во все стороны,  остановилась  перед  бароном.
Тот нашел ее прехорошенькой и предложил вместе выпить чаю в его  комнате
Девушка, не решаясь сразу принять приглашение, оглянулась на  Кресченцу,
но та уже успела скрыться на кухню, и птичка попалась в силки:  взволно-
ванная, сгорая от любопытства, она последовала за  гостеприимным  хозяи-
ном.
   Но природа не делает скачков: хотя под влиянием  нелепо  извращенного
чувства в этом закостенелом, отупевшем создании и пробудилось нечто  по-
хожее на духовную жизнь, все же не приученная к работе  мысль  не  умела
заглядывать в будущее и,  подобно  недальновидному  инстинкту  животных,
откликалась только на непосредственные раздражители. Замурованная в сво-
ей страсти, одержимая одним желанием - всячески угождать обожаемому гос-
подину, Кресченца и думать забыла о баронессе. Тем ужаснее было  пробуж-
дение как гром среди ясного неба прозвучали слова барона, когда  однажды
утром, хмурый и злой, держа в руках письмо, он мрачно объявил ей,  чтобы
она прибрала квартиру, потому что завтра его жена приезжает  из  санато-
рия. Кресченца побледнела и застыла на месте с открытым  ртом,  страшное
известие как ножом резануло ее по сердцу. Она не могла вымолвить ни сло-
ва и только бессмысленно таращила глаза, словно не поняла барона. И  та-
кой смертельный испуг, такое безмерное отчаяние было написано на ее  ли-
це, что барон счел нужным приободрить ее. - Ты, я вижу, тоже не очень-то
рада, Ченци, - дружески сказал он. - Но тут уже ничем не поможешь.
   Окаменевшие черты Кресченцы ожили.  Мертвенно  бледные  щеки  багрово
покраснели. Что-то поднималось из самых глубин ее существа, с  неимовер-
ным усилием пробивалось наружу,  медленно,  словно  выталкиваемое  мучи-
тельным сжатием сердца, подступало к  горлу;  наконец,  кадык  судорожно
задвигался, и сквозь стиснутые зубы глухо вырвалось:  -  А  можно  бы...
можно бы... и помочь...
   Точно смертоносный выстрел отдались эти слова в ушах барона. И  такой
злобой, такой угрюмой решимостью дышало искаженное лицо  Кресченцы,  что
он вздрогнул и невольно отступил на шаг. Но она уже повернулась  к  нему
спиной и начала столь яростно начищать медную ступку, словно хотела  пе-
реломать себе все пальцы.
   С приездом баронессы в доме опять поднялась буря - хлопали двери,  по
комнатам словно гулял свирепый  ветер,  изгоняя  царивший  здесь  в  от-
сутствие хозяйки дух мирного уюта и любовных утех. Быть может, обманутая
супруга узнала от соседей или из анонимных писем,  как  бесстыдно  барон
злоупотребил своим правом хозяина дома, или  ее  оскорбила  нескрываемая
досада и раздражительность, к какой он ее встретил, - так или иначе,  но
двухмесячное лечение в санатории, видимо, мало ей помогло, ибо  по-преж-
нему истерические припадки сменялись угрозами  и  безобразными  сценами.
День ото дня отношения между супругами ухудшались.  С  месяц  барон  еще
стойко выдерживал ожесточенный натиск упреков,  отражая  его  испытанным
оружием как только жена начинала грозить разводом  или  сулила  написать
обо всем своим родителям, он становился изысканно вежлив и давал  туман-
ные, уклончивые обещания. Но  его  бездушное,  невозмутимое  спокойствие
только усугубляло болезненную нервозность  одинокой  женщины,  постоянно
чувствовавшей враждебность домашних.
   Кресченца опять замкнулась в каменном молчании. Но теперь это  молча-
ние было заносчивым и дерзким. В день приезда баронессы  она  упрямо  не
выходила из кухни, а когда та сама вызвала ее, Кресченца даже не  поздо-
ровалась со своей хозяйкой. Втянув голову в приподнятые плечи, она угрю-
мо выслушала вопросы и так сердито отвечала на них, что баронесса, нако-
нец, потеряла терпение и отвернулась; она не видела, как Кресченца  мет-
нула ей в спину бешеный взгляд, горящий  лютой  ненавистью.  Возвращение
хозяйки лишило ее всех приобретенных прав, она чувствовала себя  обворо-
ванной, несправедливо униженной; после радостного, пылкого служения сво-
ему господину ее опять столкнули в кухню, к плите, отняли  дружественное
прозвище "Лепорелла". Барон предусмотрительно остерегался выказывать при
жене свое доброжелательное отношение к Кресченце. Но иногда,  утомленный
очередной семейной сценой, испытывая потребность отвести душу, он в  по-
исках участия украдкой пробирался к ней на кухню, садился на  деревянный
табурет и со стоном говорил: - Я больше не могу.
   Эти мгновения, когда боготворимый ею хозяин искал у нее прибежища  от
своих бед, были наивысшим счастьем для Лепореллы. Она не решалась произ-
нести ни слова в ответ или в утешение; молча, вся уйдя в себя, она сиде-
ла против него, только время от времени поднимала глаза и устремляла го-
рестный, жалостливый взгляд на своего порабощенного бога,  и  это  немое
сочувствие утешало барона. Но стоило ему уйти  из  кухни,  как  лицо  ее
опять искажалось от гнева и тяжелые руки с остервенением колотили по мя-
су или терли кастрюли и серебро.
   Атмосфера в доме становилась все удушливее, и,  наконец,  разразилась
гроза: барон, долго и терпеливо, с притворным  смирением  провинившегося
школьника слушавший горькие упреки жены, вдруг взорвался и выбежал  вон,
изо всей мочи хлопнув дверью. - Хватит с меня! - крикнул он таким громо-
вым голосом, что в доме зазвенели все стекла. Побагровев  от  бешенства,
не владея собой, он влетел на кухню и приказал трепетавшей, как  натяну-
тая тетива, Кресченце: - Сейчас же уложи мой чемодан и достань ружье!  Я
уезжаю на охоту. Вернусь через неделю. В этом аду сам черт не  выдержит!
Пора положить этому конец.
   Кресченца с восторгом смотрела на него: теперь опять он хозяин! Хрип-
лый смешок вырвался из ее гортани: - Верно, сударь, пора положить конец.
- И с лихорадочным рвением, носясь как угорелая по комнатам, она  вытас-
кивала из шкафа, снимала со столов нужные вещи, вся дрожа от  неистового
волнения. Потом она сама снесла вниз чемодан и  ружье.  Барон  хотел  на
прощанье поблагодарить ее за усердие, но, взглянув ей в лицо,  испуганно
отвел глаза: на ее узких губах опять играла та самая  коварная  ухмылка,
которая так ужаснула его при отъезде баронессы. Невольно ему представил-
ся хищный зверь, подобравшийся для прыжка. Но лицо Кресченцы  уже  опять
было бесстрастно, и она только шепнула ему с необычной,  почти  оскорби-
тельной фамильярностью: - Езжайте, сударь, с богом, а я уж все сделаю.
   Три дня спустя барона срочной телеграммой вызвали домой.  На  вокзале
его встретил двоюродный брат и с первого взгляда на взволнованное,  рас-
терянное лицо своего родственника встревоженный барон понял, что  стряс-
лась беда. После нескольких осторожных подготовительных слов  тот  сооб-
щил, что жену барона нашли утром мертвой в постели, а вся  комната  была
пропитана запахом газа. К сожалению, продолжал двоюродный брат,  возмож-
ность несчастного случая исключается, ибо сейчас, в мае, газовой  печкой
незачем пользоваться; факт самоубийства подтверждает еще  и  то  обстоя-
тельство, что бедная женщина приняла на ночь веронал. К тому же Кресчен-
ца, кухарка, которая одна была дома в тот вечер, показала, что она  слы-
шала, как хозяйка ночью выходила в прихожую, видимо, для того, чтобы от-
крыть тщательно завернутый газовый кран. Основываясь на этом  показании,
врач полицейского управления исключил возможность несчастного случая,  и
в протоколе так и записано, что причина смерти - самоубийство.
   Барона бросило в дрожь. Когда двоюродный  брат  сообщил  о  показании
Кресченцы, у него похолодели руки: тягостное, мерзкое  ощущение,  словно
тошнота, подступило к горлу. Но он усилием воли подавил мучительную  до-
гадку и вместе с двоюродным братом поехал домой. Тело уже было  увезено,
в гостиной с мрачными, враждебными лицами сидели родственники; их  собо-
лезнования были холодны, как лезвие ножа. Они сочли своим  долгом  тоном
осуждения указать ему на то, что "скандала", как это ни прискорбно,  за-
мять не удалось, потому что горничная утром выбежала на лестницу  с  ис-
тошным криком: "Убила себя! Хозяйка моя убила себя!" Похороны будут  са-
мые тихие, - опять блеснуло холодное лезвие ножа, -  ибо,  к  сожалению,
всевозможные слухи уже раньше успели возбудить в обществе  нежелательное
любопытство.
   Угрюмый, молчаливый барон рассеянно слушал, не подымая  глаз:  только
один раз он невольно посмотрел на закрытую дверь в  спальню,  но  тотчас
трусливо отвел взгляд. Ему хотелось додумать до конца какую-то неотступ-
но терзавшую его мысль, но пустые и злобные речи родных не давали сосре-
доточиться. Еще с полчаса он видел вокруг  себя  черные  фигуры,  слышал
бессмысленные слова; потом родственники друг за другом попрощались и уш-
ли. Он остался один в опустевшей полутемной  комнате,  точно  оглушенный
ударом, чувствуя глухую боль в висках и слабость во всем теле.
   В дверь постучали. Он испуганно вздрогнул и крикнул -  "Войдите  "  И
вот за его спиной послышались нерешительные  шаги,  тяжелые,  шаркающие,
хорошо знакомые шаги Барону вдруг стало жутко; шею точно зажали тиски, а
по коже, от лица до колен, поползли мурашки,  он  хотел  обернуться,  но
мышцы не повиновались ему. Так он и остался стоять посреди комнаты, дро-
жа как в ознобе, опустив негнущиеся, словно окаменевшие руки, не в силах
произнести ни слова и в то же время отчетливо понимая, какое явное приз-
нание вины в этой малодушной неподвижности.
   Но тщетно пытался он встряхнуться - он и пальцем пошевелить не мог. И
тут он услышал  голос,  который  произнес  самым  ровным,  самым  сухим,
бесстрастным и деловитым тоном: - Я только спросить -  дома  будете  или
пойдете куда? - Барона все сильнее била  дрожь,  от  внутреннего  холода
спирало дыхание; трижды открывал он рот, чтобы ответить, и, наконец, ед-
ва выдавил из себя: - Нет, обеда не нужно. - Шаги, шаркая, удалились; он
так и не обернулся.
   Внезапно оцепенение покинуло его; он дернулся всем телом,  словно  по
нему прошла судорога, кинулся к двери и дрожащей  рукой  повернул  ключ:
лишь бы только эти шаги, эти ненавистные, зловещие шаги больше не  приб-
лижались к нем! Потом он упал  в  кресло,  безуспешно  пытаясь  подавить
мысль, которую не хотел додумать и которая, вопреки всем усилиям, холод-
ная и липкая, как улитка, снова и снова вползала в сознание. И  эта  на-
зойливая мысль, внушавшая ему  отвращение,  противная,  скользкая,  пол-
ностью завладела им и не оставляла его всю долгую, бессонную ночь и пос-
ледовавшие за ней дневные часы, - даже во время похорон, когда он,  весь
в черном, стоял в головах гроба.
   На другой день после похорон барон спешно уехал  из  города:  слишком
невыносимы были ему лица  знакомых,  на  которых  среди  изъявлений  со-
чувствия он ловил (или ему это только  мерещилось?)  какое-то  странное,
испытующе-подозрительное выражение.  И  даже  мертвые  предметы  глядели
гневно и укоризненно; каждая вещь в квартире, и особенно в спальне,  где
все еще не выдохся сладковатый запах газа, казалось,  гнала  его  прочь,
едва он открывал дверь. Но самым мучительным кошмаром, во сне  и  наяву,
было для него холодное, невозмутимое бесстрастие его бывшей  доверенной,
которая ходила по опустевшему дому, как будто решительно ничего не прои-
зошло. С того мгновения, когда двоюродный брат на  вокзале  упомянул  ее
имя, барон страшился встречи с ней. Стоило ему услышать ее шаги, как его
охватывало смятение; он не выносил ее вялой, шаркающей походки,  ее  хо-
лодного, немого спокойствия. Его мутило от одной мысли о ней, о ее скри-
пучем голосе, жирных волосах, о ее тупом, скотском бесчувствии; и,  зло-
бясь на нее, он злился и на самого себя за то, что у него не хватает сил
разорвать эти узы, сбросить душившую его петлю. Он видел только один вы-
ход: бегство. Тайком, не сказав Кресченце ни слова, он собрался в  доро-
гу, а ей оставил наспех нацарапанную записку с сообщением о том, что  он
уехал к друзьям в Каринтию.
   Барон пробыл в отлучке все лето. Только один раз  ему  пришлось  вер-
нуться на несколько дней в Вену, куда его вызвали по  делам  наследства;
но он предпочел остановиться в гостинице и даже не уведомил о своем при-
езде ожидавшую его Кресченцу. Она так и не узнала, что он в городе,  по-
тому что ни с кем не разговаривала. Ничем не занятая, угрюмая, она,  как
сыч, целыми днями неподвижно сидела на кухне, ходила в церковь не только
в воскресенье, но и в будни, получала через поверенного барона  распоря-
жения и деньги; о нем самом не было ни слуху ни духу. Он  не  писал  ей,
ничего не просил ей передать. И она молча ждала; лицо у  нее  осунулось,
черты заострились, движения опять стали угловатыми; и так  она  ждала  и
ждала, неделями, в каком-то странном окостенении.
   Осенью накопившиеся неотложные дела заставили  барона  прервать  свой
отпуск - пришлось вернуться к себе. На пороге дома барон  остановился  в
нерешительности. За два месяца, проведенных в кругу близких друзей, мно-
гое почти забылось; но сейчас, когда ему предстояло снова соприкоснуться
со своим кошмаром, быть может со своей сообщницей, он опять испытывал то
же тошнотворное, судорожное стеснение в груди. Медленно подымался он  по
ступеням лестницы, и с каждым шагом ледяная рука ближе и ближе  подбира-
лась к горлу. А когда он дошел до своей двери, ему понадобилась вся  его
воля, чтобы заставить онемевшие пальцы повернуть ключ в замке.
   Кресченца услышала щелканье замка и выбежала из кухни. Увидев барона,
она побледнела и замерла на месте, но в ту же минуту, словно хотела пос-
корее спрятать лицо, нагнулась за чемоданом, который барон, войдя,  пос-
тавил на пол. Поздороваться с ним она забыла. Он  тоже  не  произнес  ни
слова. Молча внесла она чемодан в его комнату, молча  последовал  он  за
ней. Молча ждал, глядя в окно. Как только она вышла, он запер  дверь  на
ключ.
   Так они встретились после двухмесячной отлучки барона.
   Кресченца ждала. Ждал и барон - пройдет ли ощущение леденящего  кровь
ужаса, которое охватывало его при ее появлении. Но оно не проходило. Еще
не видя ее, только заслышав ее шаги, он уже чувствовал приступ  тошноты.
Утром, не дотронувшись до завтрака, не сказав ей ни слова,  он  поспешно
убегал из дому и возвращался поздно вечером - лишь бы не видеть ее.  Са-
мые необходимые поручения, с которыми волей-неволей  приходилось  к  ней
обращаться, он давал отвернувшись, не глядя на нее. Он не мог дышать од-
ним воздухом с этим зловещим призраком.
   Кресченца молча сидела весь день на кухне, не сходя с деревянного та-
бурета. Для себя она больше не стряпала. Есть она не могла, людей сторо-
нилась. Она только сидела и покорно ждала, как побитая  собака,  которая
знает, что провинилась, и ждет, когда хозяин  опять  свистнет,  подзывая
ее. Она плохо понимала, что произошло; терзалась она только убийственным
сознанием, что ее господин, ее бог отвернулся от нее, прогнал от себя.
   На третий день после возвращения барона у дверей позвонили. На пороге
стоял седой благообразный мужчина, гладко выбритый, с чемоданом в  руке.
Кресченца хотела выпроводить его. Но незнакомец  настойчиво  потребовал,
чтобы она доложила о нем, объяснив, что он новый слуга и господин  барон
велел ему прийти к десяти часам. Кресченца побелела как мел и так и  за-
мерла на месте, подняв руку с растопыренными  пальцами.  Потом  рука  ее
упала, словно подстреленная птица. - Идите сами, - буркнула она изумлен-
ному камердинеру и ушла на кухню, с треском захлопнув за собой дверь.
   Новый слуга остался. Отныне барон мог не говорить Кресченце ни слова,
все распоряжения отдавались ей через солидного, пожилого камердинера.  О
том, что делалось в доме, она не знала, все катилось поверх нее, как хо-
лодная волна, заливающая камень.
   Так продолжалось две недели. За это время Кресченца зачахла,  как  от
тяжелой болезни; щеки ввалились, волосы  на  висках  сразу  поседели.  И
раньше медлительная, она теперь словно окаменела. Часами сидела она  как
истукан на своем табурете, уставясь пустым взглядом в пустое окно; когда
же бралась за работу, то делала все с таким ожесточением, точно вымещала
на ком-то свою злобу.
   Но вот однажды утром камердинер вошел в комнату  барона,  и  тот,  по
скромно выжидательной позе своего слуги, сразу понял, что он имеет сооб-
щить нечто важное. Камердинер уже и раньше жаловался на неуживчивый нрав
"тирольской деревенщины", как он презрительно называл Кресченцу, и пред-
лагал дать ей расчет. Тогда эти слова почему-то неприятно задели барона,
он пропустил их мимо ушей, и камердинер с поклоном удалился. Но  в  этот
раз он упрямо настаивал на своем и, наконец, покраснев от смущения и за-
пинаясь, признался: пусть господин барон не сочтет его дураком... но  он
не знает, как иначе сказать... только он боится ее.  Эта  злющая  ведьма
просто невыносима, и господин барон даже не подозревает, какого опасного
человека держит в своем доме.
   Барон невольно вздрогнул. На вопрос - что он хочет  этим  сказать?  -
камердинер ответил уклончиво: ничего определенного он сообщить не может,
однако убежден, что это бешеный зверь, от которого  всего  можно  ждать.
Вот, к примеру... вчера, уже отдав распоряжение, он случайно обернулся и
тут перехватил такой взгляд... конечно, про взгляд многого  не  скажешь,
но ему показалось, что она сейчас вцепится ему в горло. И теперь он  бо-
ится ее, боится дотронуться до еды, которую она готовит. -  Вы,  сударь,
не знаете, какой это страшный человек, - заключил он.  -  Она  молчит  и
молчит, ни гу-гу, но, верно вам говорю, такая убить может.
   Барон, похолодев, испуганно посмотрел на обличителя.  Что  он  знает?
Кто внушил ему подозрение? У него задрожали руки, и он торопливо отложил
сигару, чтобы трепещущая струйка дыма не выдала его волнения. Но на лице
старого слуги он не прочел никакой задней мысли, - нет,  ему  ничего  не
известно. Барон медлил с ответом. Наконец, собравшись с духом и  уступая
собственному тайному желанию, он сказал: - Подождем еще немного. Но если
она опять будет злиться на тебя, ты просто откажи ей от моего имени.
   Камердинер, поклонившись, вышел из комнаты, и барон со вздохом облег-
чения откинулся на спинку кресла. Всякое напоминание об этом  загадочном
существе портило ему весь день. Лучше всего, соображал он, отделаться от
нее, когда его не будет дома, может быть во время рождественских  празд-
ников; одна мысль о желанном избавлении доставляла ему истинную радость.
"Да, да, лучше всего на рождество, когда меня не будет",  -  говорил  он
себе.
   Но уже на другой день, как только он встал из-за стола и  вернулся  в
свою комнату, в дверь постучали. Рассеянно подняв глаза  от  газеты,  он
пробурчал: "Войдите!" И вот послышались тяжелые, шаркающие  шаги,  нена-
вистные шаги, которые постоянно мерещились ему во сне. Когда  Кресченца,
худая, как скелет, вся в черном, вошла в комнату,  барон  ужаснулся:  на
него глянуло обтянутое кожей бледное лицо,  похожее  на  гипсовую  маску
мертвеца. Увидев, что она смиренно остановилась у края ковра, барон  по-
чувствовал что-то вроде жалости к этому внутренне  растоптанному  созда-
нию. И чтобы скрыть невольное замешательство, он  прикинулся  ничего  не
знающим. - Ну, что тебе, Кресченца? - спросил он. Но, вопреки его  наме-
рению, ободряющего, сердечного тона не получилось, вопрос прозвучал  хо-
лодно и зло.
   Кресченца стояла, не шевелясь, упорно глядя в пол. Наконец, она  про-
говорила отрывисто, словно с силой отталкивая что-то от  себя:  -  Антон
мне отказал. Он говорит, что вы велели дать мне расчет.
   Барон, нахмурившись, встал с кресла. Он не ожидал, что это произойдет
так скоро. Не зная, что ответить, он начал,  заикаясь,  говорить  наугад
первое, что ему пришло на ум: что Антон, вероятно, просто погорячился, а
ей следует получше ладить с другими слугами и тому подобные пустяки.
   Но Кресченца неподвижно стояла перед ним, не отрывая глаз от ковра. С
ожесточенным упорством, приподняв плечи и низко опустив  голову,  словно
выставивший рога бык, она, будто не слыша примирительных  речей  барона,
ждала одного-единственного слова - но этого слова не было. И  когда  он,
утомившись, умолк, досадуя на то, что ему приходится разыгрывать неприг-
лядную роль обманщика перед своей кухаркой, Кресченца продолжала  строп-
тиво молчать. Наконец, она выговорила с усилием: - Я только хочу  знать:
господин барон сам велел Антону рассчитать меня?
   Вопрос  прозвучал  жестко,  настойчиво,  колюче.  Барон,  и  так  уже
расстроенный неприятным разговором, отшатнулся, словно  его  толкнули  в
грудь. Что это - угроза? Она бросает ему вызов? И сразу все его  малоду-
шие, всю жалость как рукой сняло. Долго  копившаяся  гадливая  ненависть
прорвалась в жгучем желании раз и навсегда положить конец. Круто переме-
нив тон, с той деловитой холодностью, к которой его  приучила  служба  в
министерстве, он сухо подтвердил: да, да, совершенно верно, он  действи-
тельно предоставил камердинеру самостоятельно решать  все  хозяйственные
дела. Он лично, разумеется, желает ей добра и даже постарается  отменить
увольнение. Но если она упорствует и не хочет жить в мире с Антоном,  то
он, да, он вынужден отказаться от ее услуг.
   Барон умолк и, собрав всю свою волю, с твердым намерением не дать се-
бя запугать каким-нибудь скрытым намеком или слишком фамильярным словом,
вперил в Кресченцу строгий, решительный взгляд.
   Но в глазах Кресченцы, которые она робко подняла на барона, не было и
тени угрозы: так смотрит смертельно раненый зверь, когда на  него  из-за
кустов кидается свора гончих. - Спасибо... - проговорила она чуть  слыш-
но. - Уйду уж... не буду больше докучать господину барону...
   И медленно, ссутулившись, не оглядываясь и тяжело  волоча  негнущиеся
ноги, она вышла из комнаты.
   Вечером, вернувшись из театра, барон  подошел  к  письменному  столу,
чтобы взять полученную почту, и вдруг заметил какой-то незнакомый  четы-
рехугольный предмет. Он зажег настольную лампу и при свете ее  разглядел
деревянную резную шкатулку, какие делают сельские мастера. Она  не  была
заперта на ключ, и барон открыл ее: там, в безукоризненном порядке,  ле-
жали скудные дары, которые Кресченца получила от него за все время: нес-
колько открыток, присланных с охоты, два театральных билета,  серебряное
колечко, аккуратно перевязанная пачка банкнот и моментальная фотография,
снятая в Тироле двадцать лет тому  назад;  Кресченцу,  видимо,  испугала
вспышка магния, и на снимке взгляд у нее был такой же затравленный и го-
рестный, как при сегодняшнем прощанье.
   Несколько озадаченный, барон отодвинул шкатулку и, выйдя  в  коридор,
спросил Антона, с какой стати вещи Кресченцы очутились у него на  столе.
Камердинер с готовностью отправился за своим врагом, чтобы призвать  его
к ответу. Но Кресченцы не оказалось ни на кухне, ни в комнатах. И только
назавтра, когда в отделе происшествий утренней газеты появилось  сообще-
ние о том, что женщина лет сорока покончила с собой, бросившись в воду с
моста через Дунайский канал, они оба поняли, что незачем спрашивать, ку-
да скрылась Лепорелла.

   МЕНДЕЛЬ-БУКИНИСТ

   Я снова жил в Вене, и однажды вечером, возвращаясь  домой  с  окраины
города, неожиданно попал под проливной дождь, своим мокрым бичом провор-
но загнавший людей в подъезды и под навесы; я и сам бросился  отыскивать
спасительный кров. К счастью, в Вене на каждом углу вас поджидает  кафе,
и я в промокшей шляпе и насквозь мокром платье вбежал в одно из  ближай-
ших. Это оказалось самым  обыкновенным,  шаблонным  кафе  старовенского,
патриархального типа, без оркестра и прочих  заимствованных  в  Германии
модных приманок, которыми щеголяли кафе на главных  улицах;  посетителей
было много - мелкий люд, поглощавший больше газет, чем пирожных. Несмот-
ря на табачный дым, который сизыми спиралями пронизывал и без того удуш-
ливый воздух, в кафе было уютно и чисто благодаря новой плюшевой  обивке
на сидениях и блестящей алюминиевой кассе; второпях я даже не потрудился
взглянуть на вывеску - да и к чему? Я сел за столик и, быстро согревшись
в теплой комнате, стал нетерпеливо поглядывать на окна, затянутые  голу-
бой сеткой дождя, - скоро ли заблагорассудится несносному ливню  продви-
нуться на несколько километров дальше.
   Итак, я сидел в полной праздности, и  мало-помалу  мной  овладела  та
расслабляющая лень, которую, подобно наркозу,  незримо  источает  каждое
истинно венское кафе. Рассеянно разглядывал я лица посетителей, казавши-
еся землистыми в искусственном свете наполненного табачным дымом помеще-
ния, наблюдал за кассиршей, словно автомат, отпускавшей кельнерам  сахар
и ложечку к каждой чашке  кофе,  бессознательно,  в  полудремоте,  читал
скучнейшие плакаты на стенах и  почти  наслаждался  этим  отупением.  Но
вдруг, по какой-то непонятной причине, я  очнулся;  какое-то  внутреннее
беспокойство заставило меня насторожиться, словно  глухая  зубная  боль,
когда еще не можешь определить, какой зуб ноет - вверху или внизу, слева
или справа; я только ощущал смутное волнение, род душевной тревоги.  Ибо
- сам не зная почему - я внезапно проникся уверенностью, что не в первый
раз очутился в этом кафе: я был здесь много лет тому назад и связан  ка-
кими-то воспоминаниями с этими стенами, стульями, столами, с этим чуждым
мне, прокуренным помещением.
   Однако чем больше старался я овладеть этим воспоминанием, тем  ковар-
нее оно от меня ускользало; словно морская звезда, мелькал его  неверный
свет в самых глубинах сознания - не выудить и не схватить.  Тщетно  впи-
вался я взглядом в каждый предмет обстановки; многое,  разумеется,  было
мне незнакомо, например, касса с дребезжащим  автоматическим  счетчиком,
коричневая, под красное дерево, панель вдоль стен - все  это  появилось,
вероятно, позже. И все-таки, все-таки я был здесь лет двадцать тому  на-
зад, а то и  больше;  здесь  незримо  присутствовала,  притаившись,  как
гвоздь, вколоченный в дерево, частица моего собственного, давно изжитого
"я". Напряженно вглядывался я в то, что было вокруг меня, и  в  то,  что
было во мне, но, черт возьми, я не мог уловить этого забытого,  потонув-
шего во мне самом воспоминания.
   Я злился, как злишься каждый раз, когда какая-нибудь неудача  обнару-
живает несостоятельность и несовершенство наших духовных сил.  Однако  я
не терял надежды овладеть все же в конце концов  этим  воспоминанием.  Я
знал, что достаточно ничтожной зацепки, ибо память моя обладает странным
свойством, одновременно и хорошим и дурным: она упряма  и  своенравна  и
вместе с тем необычайно надежна. Она увлекает на дно важнейшие события и
лица, прочитанное и пережитое, и ничего не возвращает из этой темной пу-
чины без принуждения, по одному лишь требованию воли. Но стоит  мне  на-
толкнуться на самый ничтожный намек, на открытку с видом,  знакомый  по-
черк на конверте или пожелтевшую газету, и тотчас же забытое вынырнет из
сумрачных глубин живо и отчетливо, словно рыба, пойманная на  удочку.  Я
припоминаю малейшие подробности, вижу рот знакомого мне  человека,  нех-
ватку зуба с левой стороны, что особенно заметно, когда он смеется, слы-
шу его отрывистый смех - при этом вздрагивают кончики усов и сквозь смех
проступает другое, новое лицо; в ушах моих внятно звучит  каждое  слово,
произнесенное им много лет назад. Но для того, чтобы с  полной  ясностью
увидеть и ощутить прошлое, мне необходим внешний толчок, необходима  не-
которая, хотя бы ничтожная, помощь из реального мира.  Я  закрыл  глаза,
стараясь сосредоточиться и сделать  осязаемой  эту  неуловимую  зацепку,
чтобы ухватиться за нее. Но тщетно! Ничего, решительно ничего не подска-
зывала мне память. Я так рассердился на  скверный  своевольный  аппарат,
заключенный в моей черепной коробке, что готов был колотить себя кулака-
ми по лбу, как встряхивают испорченный автомат, когда он упрямо не  выб-
расывает требуемого. Нет, я не мог больше спокойно сидеть на месте; меня
так возмущала эта осечка памяти, что я встал и вышел из-за  столика.  Но
странно - не успел я сделать и двух шагов, как внезапно  какой-то  свет,
еще слабый и мерцающий, забрезжил в  моем  сознании.  Справа  от  кассы,
вспомнилось мне, должен быть вход в помещение без окон, освещаемое  лишь
искусственным светом. И в самом деле, так и оказалось. Вот она, эта ком-
ната; правда, обои другие, но в остальном все та же - почти  квадратная,
с чуть перекошенными углами. Радостно возбужденный  (я  уже  чувствовал:
сейчас вспомню все), я оглядел помещение: два бильярда томились без  де-
ла, словно зеленые, заросшие тиной пруды;  по  углам  торчали  ломберные
столы, за одним из них два не то надворных советника, не  то  профессора
играли в шахматы. А вон там, около железной печки, у  самого  прохода  к
телефонной будке, стоял небольшой четырехугольный стол. И тут меня  осе-
нило - точно молния, в один-единственный, блаженно-радостный миг  вспых-
нуло воспоминание: боже мой, да ведь это столик Менделя, Якоба  Менделя,
Менделя-букиниста, и я через двадцать лет снова очутился в  его  главной
квартире, в кафе Глюк, на Альзерштрассе. Как я  мог  забыть  его,  Якоба
Менделя, как мог так долго, так непростительно долго  не  вспоминать  об
этом удивительном человеке, этой живой легенде, чуде из чудес,  прослав-
ленном в университете и в узком кругу почитателей,  как  мог  я  предать
забвению этого мага и маклера книжного дела, который изо дня в день  не-
сокрушимо сидел здесь с утра до вечера, - символ  человеческого  знания,
краса и гордость кафе Глюк!
   Мне нужно было только на одно мгновение закрыть глаза,  чтобы  передо
мной возник его подлинный, живой, неповторимый образ. Я вновь увидел его
за этим четырехугольным столом с серовато-грязной мраморной доской,  за-
валенной книгами и бумагами. Увидел, как он сидит, упорно и  невозмутимо
устремив сквозь очки пристальный, словно завороженный, взор в книгу, си-
дит и читает, что-то бормоча и мурлыча себе под нос, раскачиваясь взад и
вперед туловищем и головой, украшенной  тусклой,  пятнистой  лысиной,  -
привычка, приобретенная в хедере, в еврейской начальной школе на  Восто-
ке. Здесь, за этим столом, и только за ним, читал он  каталоги  и  книги
так, как учили его читать талмуд, - нараспев и раскачиваясь, словно чер-
ная колыбель. Ибо подобно тому как дитя погружается в сон и уже не  ощу-
щает мира, убаюканное плавным, усыпляющим ритмом, так, по мнению  благо-
честивых людей, и дух благодаря мерному движению  праздного  тела  легче
погружается в блаженную отрешенность от мира. И в самом деле, Якоб  Мен-
дель не видел и не слышал, что бы ни происходило вокруг. Рядом с ним шу-
мели и ссорились игроки на бильярде, сновали взад и вперед маркеры, тре-
щал телефон, мыли полы, топили печку - он ничего не замечал. Однажды  из
топки выпал раскаленный уголек; в двух шагах от него уже тлел и  дымился
паркет. Тогда кто-то из посетителей, почуяв адскую вонь, вбежал в комна-
ту и предотвратил беду, он же, Якоб Мендель,  сидя  на  расстоянии  двух
дюймов от начавшегося пожара и уже окуренный едким дымом, ничего не  за-
метил. Ибо он читал так, как другие молятся, как играют азартные игроки,
как пьяные безотчетно глядят в пространство; он читал так трогательно  и
самозабвенно, что с тех пор всякое отношение к чтению казалось мне  про-
фанацией. В лице Якоба Менделя, этого маленького галицийского букиниста,
я впервые столкнулся с великой тайной  безраздельной  сосредоточенности,
создающей художника и ученого, истинного мудреца и подлинного безумца, -
с трагедией и счастьем одержимых.
   Привел меня к нему старший товарищ по университету. Я в ту пору инте-
ресовался еще и ныне мало известным последователем Парацельса, врачом  и
магнетизером Месмером, но без особого успеха; основные труды,  посвящен-
ные его деятельности, оказались недостаточными, а библиотекарь, к  кото-
рому я по неопытности обратился, сердито пробормотал, что указывать  ли-
тературу надлежит мне, а не ему. Тогда-то мой товарищ в первый раз  упо-
мянул имя букиниста. - Я сведу тебя к Менделю, - пообещал он. - Этот че-
ловек все знает и все достанет, он раздобудет тебе  редчайшую  книгу  из
любой антикварной лавчонки в Германии. Это самый толковый человек в Вене
и к тому же большой оригинал, допотопный книжный червь вымирающей  поро-
ды.
   Мы вместе отправились в кафе Глюк, и вот - там он сидел,  Мендель-бу-
кинист, в очках, с всклокоченной бородой, весь в  черном,  раскачиваясь,
точно темный куст на ветру. Мы подошли к нему - он нас  не  заметил.  Он
сидел и читал, раскачиваясь над столом верхней  частью  туловища,  точно
поклонник Будды; за его спиной болталось  на  крючке  поношенное  черное
пальтишко, из всех карманов которого торчали журналы  и  записки.  Чтобы
привлечь его внимание, мой приятель громко кашлянул. Но Мендель  продол-
жал читать, уткнувшись носом в книгу; он нас упорно не замечал. Наконец,
мой товарищ постучал о мраморную доску стола, громко и сильно, как  сту-
чат обычно в дверь; тогда лишь Мендель поднял голову, машинально сдвинул
на лоб громоздкие  очки  в  стальной  оправе,  из-под  взъерошенных  пе-
пельно-серых бровей уставилась на нас  пара  удивительных  глаз,  -  ма-
ленькие, черные, живые глазки, острые и верткие, как змеиное  жало.  Мой
приятель представил меня, и я изложил свою просьбу, причем - к этой хит-
рости я прибегнул по настоятельному совету приятеля - прежде всего излил
свой гнев на библиотекаря, не пожелавшего мне помочь. Мендель  откинулся
на спинку стула и не спеша сплюнул. Потом отрывисто засмеялся и  загово-
рил с сильным акцентом: - Не пожелал? Нет, не сумел!  Это  же  паршивец,
это же несчастный старый осел. Я знаю его вот уже двадцать лет. Вы дума-
ете, он чему-нибудь научился? Жалованье класть в карман - только это они
и умеют! Им бы кирпичи таскать, господам ученым, а не  над  книгами  си-
деть.
   После того как Мендель таким образом отвел душу, лед был сломан, и он
приветливым жестом пригласил меня к своему испещренному  заметками  мра-
морному столу, к этому еще неведомому мне алтарю библиофильских открове-
ний. Я коротко изложил свои пожелания:  труды  современников  Месмера  о
магнетизме, а также более поздние книги и работы за и против месмеризма;
когда я кончил, Мендель прищурил на мгновенье  левый  глаз,  в  точности
так, как стрелок перед выстрелом. Но только на одно-единственное мгнове-
ние; и тотчас же, словно  читая  незримый  каталог,  Мендель  перечислил
два-три десятка книг, называя издателя, год  издания  и  приблизительную
цену. Я оторопел. Хоть я и был предупрежден, ничего подобного я не  ожи-
дал. Мое изумление, видимо, обрадовало его, ибо он продолжал разыгрывать
на клавиатуре своей памяти самые удивительные библиографические вариации
на ту же тему. Не угодно ли мне кое-что узнать и о сомнамбулистах и пер-
вых опытах гипноза, о Гаснере, о заклинании беса, о Христианской науке и
о Блаватской? Снова посыпались имена, названия, сведения; теперь  только
я понял, на какое небывалое чудо памяти я наткнулся в лице Якоба  Менде-
ля; это был подлинный ходячий универсальный каталог. Потрясенный,  смот-
рел я на этот библиографический феномен, втиснутый  в  невзрачную,  даже
неопрятную оболочку галицийского букиниста. С  легкостью  выпалив  около
восьмидесяти названий, он с наигранным равнодушием,  но  явно  довольный
тем, что так хорошо удалось козырнуть, стал протирать очки носовым плат-
ком, который, вероятно, когда-то был белый.  Чтобы  хоть  немного  опра-
виться от изумления, я робко спросил, какие из этих книг он берется  мне
достать. - Посмотрим, посмотрим, - пробормотал он. -  Приходите  завтра,
Мендель к тому времени уже кое-что достанет вам; чего нет в одном месте,
найдется в другом; у кого голова на плечах, тому и счастье. - Я  вежливо
поблагодарил и от избытка вежливости совершил грубейшую ошибку,  предло-
жив записать названия нужных мне книг на клочке бумаги. В ту  же  минуту
мой приятель предостерегающе толкнул меня локтем. Но, увы, слишком позд-
но! Мендель окинул меня взглядом - и каким взглядом! То был  взгляд  од-
новременно торжествующий и  оскорбленный,  насмешливый  и  высокомерный,
по-шекспировски царственный, взгляд, которым Макбет окинул Макдуфа, ког-
да тот предложил непобедимому герою сдаться без боя. Он снова  отрывисто
рассмеялся, и большой выступающий кадык задвигался - очевидно, он с тру-
дом проглотил крепкое словцо. Да я и заслужил любую, самую грубую  брань
из уст доброго, честного Менделя-букиниста; ведь только  чужой  человек,
невежда ("амхорец", как он выражался) мог сделать оскорбительное предло-
жение - записать названия книг, и кому? Якобу Менделю! Словно он мальчик
из книжного магазина или служитель  в  букинистической  библиотеке;  как
будто этот несравненный ум когда-либо нуждался в столь грубом  вспомога-
тельном средстве. Лишь много позже я понял, как сильно должна  была  моя
предупредительность уязвить его; ибо этот маленький, невзрачный, утонув-
ший в своей бороде и вдобавок горбатый галицийский  еврей  Якоб  Мендель
был титаном памяти. За  этим  грязновато-бледным  лбом,  обросшим  серым
мхом, запечатлены были незримыми письменами, словно  отлитые  из  стали,
титульные листы всех когда-либо вышедших книг. Он мгновенно,  не  колеб-
лясь, называл место выхода любого сочинения, появилось ли оно вчера, или
двести лет тому назад, его автора, первоначальную цену  и  букинистичес-
кую; помнил отчетливо и ясно и переплет,  и  иллюстрации,  и  факсимиле;
каждую книгу, побывавшую у него в руках или только высмотренную в витри-
не или в библиотеке, он мысленно видел с  той  же  фотографической  точ-
ностью, с какой художник внутренним оком видит еще скрытые от мира  соз-
даваемые им образы. Если в каталоге какого-нибудь регенсбургского  буки-
ниста книга была оценена в шесть марок, он тотчас  припоминал,  что  два
года тому назад другой экземпляр этой книги на распродаже в  Вене  пошел
за четыре кроны и кем она была куплена. Нет, Якоб Мендель не забывал  ни
одного названия, ни одной цифры, он знал каждое растение, каждую инфузо-
рию, каждую звезду в изменчивом зыбком космосе книжного мира. По  каждой
специальности он знал больше, чем специалисты,  знал  библиотеки  лучше,
чем библиотекари, наличность книг большинства фирм он знал лучше, чем их
владельцы, вопреки всем спискам и картотекам,  опираясь  единственно  на
свой магический дар, на свою несравненную память, всю силу которой можно
показать, только приведя сотни примеров. Правда, эта память могла  полу-
чить такое поистине сверхъестественное развитие только благодаря  вечной
тайне всякого совершенства: тайне сосредоточенности.  Этот  удивительный
человек не знал в мире ничего, кроме книг, ибо все явления бытия обрета-
ли для него реальность лишь претворенные в буквы, собранные  в  книгу  и
как бы выхолощенные. Но и книги он читал не ради их содержания, не  ради
заключенных в них мыслей или фактов; только название, цена, формат,  ти-
тульный лист увлекали его. Всего лишь необъятным перечнем имен и  назва-
ний, запечатленным не на страницах каталога, а на мягкой коре млекопита-
ющего, - перечнем, в конечном счете бесполезным, не оживленным  творчес-
кой мыслью, - вот чем  была  специфически-букинистическая  память  Якоба
Менделя; но в своем неповторимом совершенстве она оказалась не менее фе-
номенальной, чем память Наполеона на лица, Меццофанти - на языки, Ласке-
ра - на шахматные дебюты, Бузони - на музыкальные опусы.  Использованный
в учебном или другом общественном учреждении, этот мозг мог бы удивить и
наставить тысячи, сотни тысяч студентов и ученых; он был бы  плодотворен
для науки, явился бы бесценным приобретением для тех общедоступных  сок-
ровищниц, которые мы называем библиотеками. Но этот мир был навеки  зак-
рыт для необразованного  галицийского  маклера,  который  знал  немногим
больше того, чему научился в хедере;  и  эти  поразительные  способности
могли проявляться лишь в тайных откровениях  за  мраморным  столом  кафе
Глюк. Но если когда-нибудь появится великий психолог (наш  духовный  мир
все еще ждет его трудов) и, подобно Бюффону, упорно и терпеливо  класси-
фицировавшему породы животных, опишет  все  разновидности,  особенности,
первобытные формы и отклонения от них той  волшебной  силы,  которую  мы
именуем памятью, - ему следовало бы вспомнить о Якобе Менделе,  об  этом
гении библиографии, об этом безвестном корифее букинистической науки.
   По профессии и для непосвященных Якоб Мендель был лишь  мелким  пере-
купщиком книг. Каждое воскресенье в газетах "Нейе фрейе прессе" и в "Не-
йер винер тагеблат" появлялись одни и  те  же  стереотипные  объявления:
"Покупаю старые книги, даю хорошую еду, прихожу на дом по первому  вызо-
ву, Мендель. Альзерштрассе", и затем номер телефона - телефона,  разуме-
ется, кафе Глюк. Он рылся в книжных складах, еженедельно с помощью  ста-
рика посыльного, носившего бороду, как у австрийского императора,  пере-
таскивал добычу в свою главную квартиру и опять уносил оттуда, ибо  над-
лежащего разрешения на книжную торговлю у него не было. Приходилось  до-
вольствоваться мелким, грошовым промыслом.  Студенты  сбывали  ему  свои
учебники, через его руки они совершали путь от старшего курса к  младше-
му, кроме того, он отыскивал книги по заказам и продавал их  с  незначи-
тельной надбавкой: советы свои он ценил дешево. Деньги не играли роли  в
его мире; всегда его видели в одном и том же  потертом  сюртуке;  утром,
днем и вечером он выпивал стакан молока с двумя булочками, скудный  обед
ему приносили из ближайшего ресторана. Он не курил, не играл, можно ска-
зать даже не жил - жили лишь глаза за толстыми стеклами очков, без уста-
ли питавшие этот своеобразный мозг словами, заглавиями, именами. И  мяг-
кое, плодородное вещество этого мозга жадно  впитывало  поток  сведений,
как впитывает луг тысячи и тысячи капель дождя. Люди его не  интересова-
ли, и из всех человеческих страстей он, быть может, знал только  одну  -
правда, самую человечную - тщеславие. Если к нему приходил  за  справкой
человек, уставший от бесплодных поисков в сотне разных  мест  и  Мендель
мог сразу же ответить на вопрос, то это одно давало ему удовлетворение и
радость, да еще, быть может, сознание, что в Вене и за ее пределами  жи-
вут несколько десятков человек, которые уважают его знания и нуждаются в
них. В каждом из многолюдных хаотических конгломератов, которые мы  име-
нуем столицами, кое-где вкраплены  мельчайшие  грани,  которые  отражают
один и тот же мир на крошечной плоскости; они скрыты для  большинства  и
дороги только знатоку, только собрату по страсти. И все  без  исключения
любители книг знали Якоба Менделя. Так же как  за  советом  относительно
какого-нибудь музыкального произведения отправлялись к Еузебиусу  Манди-
шевскому, в Общество друзей музыки, где он сидел в серой ермолке, с при-
ветливой улыбкой на устах, среди папок и нот и с первого же взгляда лег-
ко разрешал труднейшие загадки, так же как и по сей день каждый, кто хо-
чет получить сведения о театральной жизни старой Вены,  о  ее  культуре,
неизбежно обратится к всеведущему старику Глосси, так и немногие  право-
верные венские библиофилы, когда им попадался особенно  твердый  орешек,
не задумываясь, совершали паломничество в кафе Глюк,  к  Якобу  Менделю.
Наблюдать за Менделем во время такой консультации доставляло мне,  моло-
дому, любопытному человеку, величайшее наслаждение.  Обычно,  когда  ему
приносили заурядную книгу, он презрительно захлопывал ее и цедил  сквозь
зубы: "Две кроны"; но, увидев редкий экземпляр  или  уникум,  он  почти-
тельно отодвигался, подкладывал лист бумаги, и видно было, что  он  сты-
дится своих грязных, измазанных чернилами пальцев с черными ногтями. По-
том с нежностью благоговейно перелистывал страницы одну за другой. Никто
не мог помешать ему в эти минуты, как нельзя  помешать  молитве  истинно
верующего, и в самом деле, это  разглядыванье,  перелистыванье,  обнюхи-
ванье - в отдельности и в совокупности напоминали строгий ритуал религи-
озного обряда. Горбатая спина двигалась из стороны в сторону, он ворчал,
кряхтел, почесывал голову, произносил непонятные звуки, протяжные "а..."
или "о", выражавшие трепет восторга, за  которыми  следовали  испуганные
"ой" или "ой вей", если он наталкивался на вырванную или источенную жуч-
ком страницу. В заключение он почтительно взвешивал в руке древнюю,  пе-
реплетенную в кожу книгу и, полузакрыв глаза,  вдыхал  запах  увесистого
квадратного тома, словно чувствительная барышня -  аромат  туберозы.  На
время этой довольно длительной процедуры владелец книги должен был,  ко-
нечно, вооружиться терпением. Но, закончив осмотр, Мендель охотно, можно
сказать, вдохновенно, давал всевозможные справки,  к  которым  неминуемо
присоединялись пространные рассказы о забавных,  а  то  и  драматических
случаях купли-продажи аналогичных экземпляров. В такие мгновения он ста-
новился как будто бодрее, моложе, живее, и только одно могло его страшно
разгневать - предложение денег за оценку, на которое иногда решался  ка-
кой-нибудь новичок. Тогда он  обиженно  отстранялся,  подобно  директору
картинной галереи, которому путешественник-американец хочет сунуть в ру-
ку чаевые за объяснения; ибо подержать в руках драгоценную книгу значило
для Менделя то же, что для другого - свидание с женщиной. Эти  мгновения
были для него платоническими ночами любви. Только книга имела власть над
ним, а не деньги. Поэтому крупные коллекционеры, между ними и основатель
Принстаунского университета, тщетно пытались привлечь его в свои библио-
теки в качестве советчика и скупщика -  Якоб  Мендель  отказывался;  его
нельзя было представить себе иначе, как только в кафе Глюк. Тридцать три
года тому назад, с еще мягкой черной бородкой и кудрявыми  пейсами,  он,
невзрачный еврейский паренек, прибыл с востока в  Вену,  чтобы  подгото-
виться к должности раввина, но вскоре покинул единого сурового бога  Ие-
гову и отдался сверкающему и тысячеликому многобожию книг. В те  времена
он впервые набрел на кафе Глюк, и постепенно оно стало  его  мастерской,
его главной квартирой, его почтовым отделением, его миром. Как астроном,
который еженощно в своей обсерватории одиноко наблюдает сквозь крохотное
круглое отверстие телескопа мириады звезд, их таинственное движение,  их
перекрещивающиеся пути, их  угасание  и  возгорание,  так  Якоб  Мендель
сквозь свои очки, сидя за четырехугольным столом в кафе Глюк,  глядел  в
другой мир - мир книг, тоже вечно движущийся и перевоплощающийся, в этот
мир над нашим миром.
   Его, конечно, очень высоко ценили в кафе Глюк, слава которого для нас
больше связывалась с этой безвестной кафедрой, чем с именем патрона  ка-
фе, великого музыканта, творца "Альцесты" и "Ифигении", - Кристофа  Вил-
либальда Глюка. Мендель был там такой же частью  инвентаря,  как  старая
касса из вишневого дерева, два латаных и перелатанных бильярда и  медный
кофейник; его стол охранялся как святыня, ибо персонал кафе  всегда  ра-
душно приглашал его многочисленных клиентов заказать что-нибудь, и таким
образом львиная доля прибыли от его знаний попадала  в  широкую  кожаную
сумку, болтавшуюся на бедре обер-кельнера Дейблера. За это Мендель-буки-
нист пользовался различными привилегиями: он свободно распоряжался теле-
фоном, здесь сохраняли его  корреспонденцию,  выполняли  его  поручения;
старая сердобольная уборщица чистила ему пальто,  пришивала  пуговицы  и
относила еженедельно маленький сверток белья  в  прачечную.  Ему  одному
разрешалось брать обеды в соседнем ресторане,  л  каждое  утро  господин
Штандгартнер, владелец кафе, подходил к столу Менделя и  самолично  при-
ветствовал его (правда, большей частью Якоб Мендель, углубленный в  свои
книги, не замечал этого). Ровно в половине восьмого утра он входил в ка-
фе, и только когда тушили свет, оставлял помещение. Он никогда не разго-
варивал с посетителями, не читал газет, не замечал  никаких  перемен,  и
когда господин Штандгартнер однажды вежливо спросил, не лучше ли  читать
при электрическом свете, чем раньше, при мигающих газовых  горелках,  он
удивленно посмотрел на грушевидные лампочки: он решительно ничего не за-
метил, хотя шум, стукотня и беспорядок, вызванные проводкой, длились не-
мало дней. Только сквозь круглые отверстия очков, сквозь эти два блестя-
щих, всасывающих стекла, проникали в его мозг миллиарды  черных  инфузо-
рий-букв; все остальное проносилось мимо потоком  бессмысленных  звуков.
Больше тридцати лет - другими словами, всю свою сознательную жизнь -  он
провел за этим четырехугольным столом,  читая,  сравнивая,  вычисляя,  и
только ночь прерывала на несколько часов этот нескончаемый сон наяву.
   Поэтому меня неприятно поразило, когда я увидел этот  оракулоподобный
мраморный стол опустелым, как могильная плита. Только  теперь,  в  более
зрелые годы, я понял, как много исчезает с уходом каждого такого челове-
ка, - прежде всего потому, что все неповторимое день ото дня  становится
все драгоценнее в нашем обреченном на однообразие  мире.  К  тому  же  я
очень полюбил Якоба Менделя - хотя, по молодости лет и недостатку опыта,
и безотчетно. В его лице я впервые приблизился к великой тайне - что все
исключительное и мощное в нашем бытии создается лишь внутренней сосредо-
точенностью, лишь благородной мономанией, священной одержимостью  безум-
цев. Он показал мне, что непорочная жизнь в духе, самозабвенное служение
одной идее, столь же страстное, как у индийских йогов или  средневековых
монахов, возможно и в наши дни и притом в освещенном электричеством  ка-
фе, рядом с телефонной будкой; в лице безвестного, ничтожного  букиниста
я нашел пример такого служения гораздо более яркий, чем у  наших  совре-
менных поэтов. И все же я умудрился забыть его;  правда,  то  были  годы
войны, а я, подобно ему, с головой ушел в свою работу. Но сейчас, увидев
опустевший стол, я почувствовал стыд и вместе с тем любопытство.
   Куда он исчез, что с ним случилось? Я позвал кельнера и спросил у не-
го. Нет, к сожалению, он такого не знает. Среди завсегдатаев кафе  ника-
кого господина Менделя нет. Но, может быть,  обер-кельнер  знает.  Обер-
кельнер лениво подошел, выставив вперед солидное брюшко, с минуту  поду-
мал - нет, он тоже не припоминает господина Менделя. Но, может  быть,  я
имею в виду господина Манделя, владельца галантерейного магазина на ули-
це Флорианц? Я ощутил горький привкус на губах, привкус тлена: для  чего
мы живем, если ветер, чуть ступила наша нога, тут же заметает  ее  след?
Тридцать, быть может, даже сорок лет здесь, на пространстве в  несколько
квадратных метров, говорил, дышал, работал, думал человек; прошло  всего
три-четыре года, воцарился новый фараон, и уже никто не помнит о Иосифе,
- никто в кафе Глюк не помнит о Якобе Менделе, Менделе-букинисте.  Почти
с гневом спросил я оберкельнера, не могу ли я  видеть  господина  Штанд-
гартнера и не остался ли кто-нибудь из старого персонала.  Штандгартнер?
Бог  ты  мой,  он  давным-давно  продал  кафе  и  уже  умер,  а   старый
обер-кельнер живет в своем именьице под Кремсом. Нет,  никого  не  оста-
лось... впрочем... постойте! Ну, конечно, фрау Споршиль,  уборщица,  еще
здесь. Но вряд ли она помнит отдельных посетителей. Однако я решил,  что
человека, подобного Якобу Менделю, не так-то легко  забыть,  и  попросил
вызвать эту женщину.
   Она пришла, фрау Споршиль, из своих укромных покоев,  седая,  растре-
панная, тяжело ступая отекшими ногами; на  ходу  она  поспешно  вытирала
платком красные руки: должно быть, она только что подметала пол или про-
тирала окна. Я сразу заметил, что этот неожиданный вызов был ей  неприя-
тен. В нарядном зале, под ярким электрическим светом она чувствовала се-
бя неловко; к тому же простые люди в Вене всегда  опасаются  подосланных
полицией сыщиков, когда к ним обращаются с расспросами. Сперва она  бро-
сила на меня взгляд исподлобья, недоверчиво и настороженно. Зачем ее по-
звали? К добру ли это? Но как только я  спросил  о  Якобе  Менделе,  она
встрепенулась и посмотрела на меня открыто, с  радостным  изумлением.  -
Боже мой, бедный господин Мендель, неужели еще кто-нибудь помнит о  нем?
Ах, бедный господин Мендель! - Она была растрогана до слез, как все ста-
рые люди, когда им напоминают об их юности, о давних забытых друзьях.  Я
спросил ее, жив ли он. - Ах, боже мой, вот уже пять или шесть лет,  нет,
пожалуй, все семь прошло с тех пор, как умер  бедный  господин  Мендель.
Такой славный, хороший человек, и как подумаю, сколько лет я его  знала,
- больше двадцати пяти, ведь он уже был тут, когда я  поступила.  А  что
ему дали так умереть - это просто стыд и срам. - Она совсем  разволнова-
лась и спросила меня, не прихожусь ли я ему  родственником?  Ведь  никто
никогда не заботился о нем, никто о нем не справлялся - и неужели  я  не
знаю, что с ним приключилось?
   Нет, мне ничего не известно, заверил я, и прошу рассказать мне, расс-
казать все подробно. Но старушка робко и смущенно поглядывала на меня  и
все вытирала свои мокрые руки. Я понял: ей, уборщице, неловко было  сто-
ять посреди кафе с растрепанными седыми волосами, в грязном переднике; к
тому же она боязливо озиралась по сторонам, не подслушивает  ли  кто  из
кельнеров. Поэтому я предложил ей пройти в бильярдную, на  старое  место
Менделя, и там рассказать мне все, что она знала о нем.  Она  дружелюбно
кивнула головой, словно благодаря меня за то, что я понял  ее,  и  пошла
вперед неуверенным, старушечьим шагом, я - за ней. Оба кельнера изумлен-
но посмотрели нам вслед, они угадывали какоето сообщество между нами; да
и кое-кто из посетителей не без удивления проводил глазами столь  непод-
ходящую пару. И там, за его столом (некоторые подробности я узнал  впос-
ледствии из другого источника), она рассказала мне о  Якобе  Менделе,  о
гибели Менделя-букиниста.
   Так вот. Мендель, когда началась война, по-прежнему  приходил  каждый
день в половине восьмого и сидел здесь, как всегда. И все так же с  утра
до вечера занимался; все в кафе считали и даже часто между собой говори-
ли, что ему и невдомек, что идет война. Конечно, он ведь никогда не заг-
лядывал в газеты, ни с кем не говорил, а когда газетчики подымали крик и
все хватали экстренные выпуски, он никогда не вставал с места и не обра-
щал на них внимания. Он и не заметил, что нет кельнера Франца (его убили
под Горлицей) и что сын господина Штандгартнера попал в плен в  Перемыш-
ле; он никогда не жаловался на то, что хлеб становится все  хуже  и  что
вместо молока он получает бурду из фигового кофе. Только раз  как-то  он
сказал, что удивительно мало приходит студентов - и  все.  Бог  ты  мой,
бедняга ни о чем никогда не думал, одна радость у него была - книги.
   Но вот пришел день, когда случилось несчастье.  В  одиннадцать  часов
утра явился жандарм, а с ним агент тайной полиции; он показал значок под
отворотом пиджака и спросил, бывает ли здесь Якоб Мендель. И  они  сразу
подошли к столу Менделя, а тот, в простоте своей, сначала  подумал,  что
они хотят продать ему книги или о чем-то справиться. Но они сразу сказа-
ли, чтобы он шел за ними, и увели его. Для кафе это был просто  скандал,
- все посетители окружили бедного господина Менделя, а  он  стоял  между
теми двумя, сдвинув очки на лоб, и смотрел то на одного, то на другого и
не понимал, чего они собственно от него хотят. Она же сразу сказала жан-
дарму, что это ошибка, такой человек, как господин Мендель,  и  мухи  не
обидит, но агент полиции накричал на нее, чтобы она не смела вмешиваться
в его служебные обязанности. Потом его увели, и он  долго  не  приходил,
целых два года. Еще и по сегодняшний день она точно не знает,  чего  они
от него хотели. - Но я присягнуть готова, - взволнованно сказала старуш-
ка, - господин Мендель не мог сделать ничего дурного. Они ошиблись,  го-
ловой ручаюсь. Так поступить с бедным, ни в чем не  повинным  человеком,
это просто преступление!
   И она была права, добрая, отзывчивая фрау  Споршиль.  Наш  друг  Якоб
Мендель ничего дурного не совершил (я позже узнал все  подробности),  он
только совершил умопомрачительную, трогательную, даже в то безумное вре-
мя баснословную глупость, понятную только тому, кто  знал  этого  удиви-
тельного человека. Случилось следующее: военная цензура, обязанная  про-
верять переписку, направляемую за границу, обнаружила открытку, написан-
ную и подписанную неким Якобом Менделем; все правила  были  соблюдены  и
марка - надлежащей стоимости; но - случай совершенно невероятный  -  она
была адресована во вражескую страну; она была адресована Жану Лабурдену,
владельцу книжного магазина на набережной Гренель в Париже;  некий  Якоб
Мендель жаловался, что не получил последних восьми номеров  ежемесячника
"Bulletin bibliographique de la France" [25], несмотря на то, что за не-
го уплачено за год вперед. Чиновник военного ведомства, бывший  препода-
ватель гимназии, по внутренней склонности беллетрист, на которого  напя-
лили синий мундир ополченца, пришел в изумление, когда в его руки  попал
этот документ. Глупая шутка, подумал он. Среди двух тысяч писем, которые
он еженедельно перлюстрировал,  прочитывал,  выискивая  в  них  подозри-
тельные обороты и шпионские сведения, он еще ни разу не наталкивался  на
такую нелепость: чтобы человек преспокойно написал письмо из Австрии  во
Францию и просто-напросто опустил в почтовый ящик открытку, адресованную
во вражескую страну, точно с 1914 года границы не обнесены колючей  про-
волокой и Франция, Германия, Австрия и Россия каждый божий день не  сок-
ращают численность своего мужского населения на несколько тысяч человек.
Поэтому он сперва положил открытку как курьез в ящик  стола,  не  считая
нужным докладывать о такой чепухе. Но несколько недель спустя пришла еще
одна открытка, адресованная в книжный  магазин  Джона  Олриджа,  Лондон,
Холборнсквер,  с  запросом,  нельзя   ли   получить   последние   номера
"Antiquarian" [26] и опять на ней стояла подпись того же  чудака,  Якоба
Менделя, который с трогательным простодушием сообщал свой полный  адрес.
Тут уж преподаватель гимназии вспомнил, что на нем военный мундир.  Быть
может, за этой дурацкой шуткой кроется какойнибудь зашифрованный  смысл?
Чиновник встал, вытянулся в струнку и положил обе открытки на стол майо-
ру. Тот пожал плечами: странный случай! Прежде всего он дал знать в  по-
лицию и велел удостовериться, существует  ли  в  действительности  такой
Якоб Мендель, и через час Якоб Мендель был арестован и, еще не  опомнив-
шимся от неожиданности, приведен  к  майору.  Майор  предъявил  ему  та-
инственные открытки и спросил, признает ли он, что является их  отправи-
телем. Рассерженный строгим тоном допроса и особенно тем, что его  отор-
вали от чтения нужного каталога, Мендель почти грубо заявил, что, конеч-
но, эти открытки он написал. Надо полагать, что человек имеет право тре-
бовать номера журнала, за которые уплачены деньги.  Майор  повернулся  к
лейтенанту, сидевшему за соседним столом. Они переглянулись - оба  поду-
мали одно и то же: набитый дурак! Потом майор стал раздумывать  -  прог-
нать ли простофилю, предварительно выругав, или отнестись к делу серьез-
но. При наличии таких колебаний любое ведомство прежде всего прибегает к
протоколу. Протокол - это всегда хорошо. Если он и не  принесет  пользы,
то и повредить не может, и к миллионам  бессмысленно  исписанных  листов
бумаги прибавится еще один.
   В этом случае, однако, он повредил бедному, ничего не  подозревающему
человеку, ибо уже  при  третьем  вопросе  обнаружилось  роковое  обстоя-
тельство. Прежде всего спросили его имя: Якоб, правильнее  Янкель,  Мен-
дель. Профессия: торговец вразнос (так было  сказано  в  его  документе,
разрешения на торговлю книгами он не имел). Третий вопрос повлек за  со-
бой катастрофу: место рождения. Якоб Мендель назвал местечко около  Пет-
рякова. Майор поднял брови. Петриков? Разве это  не  в  русской  Польше,
близ границы? Подозрительно! Очень подозрительно! И  уже  более  строгим
тоном майор спросил, когда Мендель принял австрийское  подданство.  Очки
Менделя с недоумением уставились на майора: он не понимал, чего от  него
хотят. Где, черт возьми, его бумаги, документы? У него нет никаких доку-
ментов, кроме удостоверения, что он торговец вразнос. Брови майора  под-
нялись еще выше. Пусть он, наконец,  объяснит  толком,  какого  он  под-
данства? Отец его - австриец или русский? Мендель, не сморгнув, ответил:
конечно, русский. А он? О, он уже тридцать три года тому назад перебрал-
ся через границу, чтобы не отбывать воинскую повинность, и с тех пор жи-
вет в Вене. Майор еще больше насторожился. А когда он  стал  австрийским
подданным? Зачем? - спросил Мендель. Он никогда не интересовался  такими
вещами. Значит, он и сейчас еще русский подданный? И  Мендель,  которому
эти пустые расспросы уже давно надоели, равнодушно ответил: - Собственно
говоря, да.
   Майор с испугу так резко откинулся на спинку кресла, что оно затреща-
ло. И это возможно? В Вене, в столице Австрии, в разгар войны,  в  конце
1915 года, после Тарнова и большого наступления, как ни в чем не  бывало
разгуливает русский, пишет письма во Францию и Англию, а полиции и  дела
нет. И после этого газеты выражают удивление, что Конрад фон  Гетцендорф
не добрался сразу до Варшавы, а в генеральном штабе изумляются, что каж-
дое передвижение войск становится  известно  в  России.  Лейтенант  тоже
встал и подошел к столу; разговор быстро превратился в допрос. Почему он
сразу не заявил о себе как об иностранце? Мендель, все еще ничего не по-
дозревая, ответил нараспев с еврейским акцентом: "И зачем мне было вдруг
заявлять о себе?" В этом ответе вопросом на вопрос майор усмотрел  вызов
и угрожающе спросил, читал ли он предписания об этом. Нет!  Может  быть,
он и газет не читает? Нет!
   Оба чиновника уставились  на  слегка  встревоженного  Якоба  Менделя,
словно луна свалилась с неба прямо в их канцелярию. И вот затрещал теле-
фон, застучали пишущие машинки, забегали ординарцы, и Якоб  Мендель  был
передан в гарнизонную тюрьму, с тем чтобы со  следующей  партией  отпра-
виться в концентрационный лагерь. Когда ему приказали следовать за двумя
солдатами, он растерянно оглянулся. Он не понимал, чего от него требуют,
но особенно не беспокоился. Что дурного мог замыслить против  него  этот
человек в шитом золотом воротнике, с грубым голосом? В его высшем  мире,
мире книг, не было войны, не было недоразумений, лишь вечное познание  и
стремление ко все большему и большему познанию чисел и слов, имен и заг-
лавий. И он безропотно поплелся, между двумя солдатами, вниз по  лестни-
це. Только когда в полицейском участке вытащили все  книги  из  карманов
его пальто и потребовали бумажник, набитый сотней нужных записок и адре-
сами клиентов, он начал яростно обороняться. Пришлось его усмирить.  Но,
увы! при этом упали на пол очки, и магический телескоп, открывавший  ему
духовный мир, разбился вдребезги. Два дня спустя его отправили в  легком
летнем пальтишке в концентрационный лагерь для русских  гражданских  лиц
близ Коморна.
   Какие нравственные мытарства претерпел за эти два года, проведенные в
концентрационном лагере, Якоб Мендель, лишенный своих возлюбленных книг,
среди равнодушной, грубой, большей частью неграмотной толпы, в этом  ог-
ромном человеческом загоне, какие страдания он вынес, вырванный из  выс-
шего и единственного  для  него  мира  книг,  как  орел  с  подрезанными
крыльями из своей стихии, - об этом нет никаких  свидетельств.  Но  мир,
отрезвившись от безумия, постепенно начинает понимать, что из всех  жес-
токостей и преступлений этой войны самым бессмысленным, ненужным и пото-
му морально ничем не оправданным было содержание за  колючей  проволокой
ни в чем не повинных людей, давно вышедших из призывного возраста,  жив-
ших много лет в чужой стране и слепо веривших в священный закон  гостеп-
риимства, соблюдаемый даже тунгусами и арауканами, и потому своевременно
не бежавших; это преступление против цивилизации  с  равной  бессмыслен-
ностью совершалось во Франции, Германии и Англии - на каждом клочке зем-
ли потерявшей рассудок Европы. И, может быть, Якоб Мендель в числе  мно-
гих сотен невинных жертв сошел бы с ума, погиб от дизентерии, упадка сил
или душевных потрясений, если бы в последнюю минуту чистая  случайность,
весьма характерная для Австрии, не вернула Менделя в  его  мир.  Дело  в
том, что после его исчезновения приходили  адресованные  ему  письма  от
знатных клиентов: граф Шенберг, бывший наместник Штейермарка,  страстный
коллекционер геральдической литературы, бывший декан  богословского  фа-
культета Зигенфельд, трудившийся над комментариями к Августину,  восьми-
десятилетний адмирал в отставке Эдлер фон Пизек, все еще  дорабатывающий
свои мемуары, - все они, его верные клиенты, писали к нему в кафе  Глюк;
некоторые из этих писем были пересланы исчезнувшему букинисту в концент-
рационный лагерь. Там они попали в руки полковника, случайно пребывавше-
го в хорошем настроении; он удивился знакомству столь  знатных  людей  с
этим маленьким полуслепым, грязным евреем, который, с тех пор как лишил-
ся очков (у него не было денег на покупку новых), словно крот, молча си-
дел в своем углу. Тот, у кого такие связи, вероятно, не  совсем  обыкно-
венный человек! Полковник разрешил Менделю ответить на  письма  и  обра-
титься к своим покровителям за помощью. Они не замедлили оказать  ее.  С
обычной для коллекционеров горячей солидарностью их превосходительства и
декан использовали свои связи и совместной порукой  добились  того,  что
Мендель-букинист в 1917 году, после  двухлетнего  с  лишним  заключения,
вернулся в Вену, правда, под условием ежедневной явки в полицию. Но  все
же он был на свободе, в своей прежней тесной, ветхой мансарде, мог любо-
ваться выставленными в витринах книгами и, главное, мог вернуться в кафе
Глюк.
   О возвращении Менделя из преисподней в кафе фрау Споршиль  рассказала
мне по собственным воспоминаниям. - В один прекрасный день  -  Иисус-Ма-
рия, я глазам своим не поверила - отворяется дверь, только на щелочку, -
лишь бы просунуться, он ведь всегда так делал, -  и  входит  наш  бедный
господин Мендель. На нем была солдатская шинель, вся в  заплатах,  а  на
голове и не поймешь что, может когда-то это была шляпа, да  валялась  на
помойке. Без воротничка, сам точно мертвец, лицо серое, весь седой и та-
кой худющий - глядеть жалко. Но он входит, будто ничего не случилось, ни
о чем не спрашивает, ничего не говорит,  идет  прямо  к  столу,  снимает
пальто, но уже не так легко и проворно, как раньше, а трудно этак дышит.
И ни одной книги он не принес с собой, как бывало прежде, а  просто  са-
дится и сидит, ни слова не говоря, только  смотрит  перед  собой  совсем
пустыми, потухшими глазами. Уж потом, когда мы ему принесли целый  ворох
бумаг, пришедших для него из Германии, он стал опять читать. Но  он  был
уже не тот, не прежний.
   Нет, он был не прежний, не был тем Miraculum mundi,  волшебным  всес-
ветным механизмом, регистрирующим книги: все видевшие его в то  время  с
грустью это подтвердили. Казалось, что-то навеки изменилось в его обычно
тихом, словно дремлющем взоре, устремленном в книгу; что-то было  разру-
шено: видимо, страшная кровавая комета в своем бешеном беге не  пощадила
и скромного мирного светила его книжной вселенной.  Глаза,  десятки  лет
взиравшие на нежные, безмолвные, похожие  на  лапки  насекомых  печатные
буквы, увидели, должно быть, много ужасного в обнесенном колючей  прово-
локой человеческом загоне, ибо веки тяжело нависли над ними; некогда на-
смешливые, а теперь тусклые, воспаленные, они прятались за плохо связан-
ными тонким шпагатом очками. И что хуже всего: в совершенном здании  его
памяти рухнул, очевидно, один из контрфорсов, и  все  строение  пошатну-
лось; ибо наш мозг, этот созданный из нежнейшего вещества механизм, этот
тончайший точный прибор нашего познания, так  хрупок,  так  сложен,  что
достаточно задетого сосудика, одного потревоженного нерва,  переутомлен-
ной клетки, малейшего изменения какой-нибудь  молекулы,  чтобы  нарушить
высшую всеобъемлющую гармонию человеческого ума. И в памяти  Менделя,  в
этой единственной в своем роде  клавиатуре  знаний,  теперь,  после  его
возвращения, западали клавиши. Если время от времени кто-нибудь приходил
за справкой, он усталым взором всматривался в посетителя и не сразу  по-
нимал; он плохо слушал, забывал, о чем его спрашивают.  Мендель  уже  не
был прежним Менделем, как мир - прежним миром. Исчезла былая  сосредото-
ченность; он больше не раскачивался читая,  а  сидел  неподвижно,  маши-
нально уткнувшись в книгу очками. Голова его,  рассказывала  фрау  Спор-
шиль, тяжело опускалась на книгу, и он засыпал среди  бела  дня;  иногда
часами глядел на непривычный свет вонючей  ацетиленовой  лампы,  которую
ставили ему на стол, - из-за нехватки угля электростанция  не  работала.
Нет, Мендель не был уже прежним Менделем, чудом из чудес, а  всего  лишь
никому не нужным комом бороды и платья,  застрявшим  на  столе,  некогда
бывшем треножником пифии. Он уже был не красой и гордостью кафе Глюк,  а
его позором, грязным пятном, обузой, дурно пахнущим, всем мешающим  нах-
лебником.
   Таким считал его и новый владелец кафе,  Флориан  Гуртнер  из  Ретца,
разбогатевший в голодный 1919 год на спекуляциях мукой и маслом и угово-
ривший добродушного Штандгартнера продать ему кафе Глюк  за  восемьдесят
тысяч быстро обесценивающихся бумажных крон. Он взялся за дело  крепкими
руками крестьянина, поспешно переделал старинное почтенное кафе на более
модный лад, в удачно выбранный момент приобрел за  обесцененные  бумажки
новые кресла, отделал мрамором вход и начал переговоры о найме соседнего
помещения, чтобы соорудить эстраду для оркестра. При этом спешном  пере-
устройстве ему, конечно, сильно мешал выходец из Галиции, один  занимав-
ший с раннего утра до позднего вечера целый стол и за все время выпивав-
ший только две чашки кофе с пятью булочками. Штандгартнер, правда, обра-
тил особое внимание нового владельца на этого завсегдатая кафе и пытался
объяснить, какой замечательный человек Якоб Мендель, - он  его  передал,
так сказать, вместе с инвентарем, как некое  обязательство,  лежащее  на
заведении. Однако Флориан Гуртнер заодно с  новой  мебелью  и  блестящей
алюминиевой кассой обзавелся и крепкой совестью времен легкой наживы; он
ждал только предлога, чтобы вымести  этот  последний  остаток  провинци-
ального убожества из своего столичного кафе.  Подходящий  случай  вскоре
подвернулся, ибо Якобу Менделю жилось плохо.  Его  последние  сбережения
перемолола бумажная мельница инфляции, своих клиентов он растерял.  Тас-
каться по лестницам, скупать и перепродавать книги было уже не по  силам
старому Менделю. Туго ему приходилось, об этом говорила сотня признаков.
Лишь изредка посылал он за обедом в ресторан и даже небольшую  сумму  за
кофе и хлеб оставался должен, - однажды он задержал плату на три недели.
Уже тогда обер-кельнер собирался его  выставить,  но  сердобольная  фрау
Споршиль пожалела Менделя и поручилась за него.
   А в следующем месяце разразилась катастрофа. Уже несколько раз  новый
обер-кельнер замечал, что при подсчете булок цифры не  сходятся.  Каждый
раз булок оказывалось меньше, чем было заказано и оплачено.  Разумеется,
подозрение пало на Менделя, ибо уже не раз приходил старик  посыльный  и
жаловался, что Мендель должен ему деньги за полгода и не платит ни одно-
го хеллера. Оберкельнер стал зорко следить за ним, и спустя два дня  ему
удалось, спрятавшись за каминный экран,  подглядеть,  как  Якоб  Мендель
встал со своего места, крадучись перешел в первую комнату, быстро выхва-
тил из корзины две булочки и начал жадно поглощать их. Расплачиваясь  за
кофе, он уверял, что булок не ел. Все было ясно. Кельнер сейчас же доло-
жил о происшествии господину Гуртнеру, и тот, обрадовавшись случаю, нак-
ричал на Менделя в присутствии всех посетителей, обвинил его в  краже  и
еще хвалился тем, что не посылает за полицией. Но он велел Менделю  сей-
час же убираться к черту и больше не появляться здесь. Якоб Мендель выс-
лушал это молча, дрожа всем телом, поднялся со своего места и ушел.
   - Просто страх! - говорила фрау Споршиль, описывая  его  изгнание.  -
Никогда не забуду, как он встал, сдвинул очки на лоб, а сам бледный  как
полотно. И пальто даже не надел, а на дворе январь, - вы помните небось,
какие холода стояли. И книгу свою он забыл на столе с  перепугу.  Я  как
увидела, хотела бежать за ним, но он уже вышел. Пойти за ним на улицу  я
не посмела, потому что в дверях стоял господин Гуртнер  и  так  ругался,
что люди останавливались. Стыд и срам! Я прямо сгорела со стыда! Никогда
бы того не было при старом хозяине; господин Штандгартнер ни за  что  бы
не выгнал человека из-за каких-то булок, у него  Мендель  мог  бы  даром
кормиться до самой смерти. Но у нынешних людей нет сердца. Прогнать бед-
нягу с места, где он просидел тридцать с лишком лет изо дня  в  день,  -
это уж такой срам, такой грех! Не хотела бы я за это отвечать перед гос-
подом богом, нет, не хотела бы.
   Добрая старушка разгорячилась и со свойственным старости многословием
все твердила о том, какой это грех и что никогда бы господин  Штандгарт-
нер так не сделал. В конце концов я прервал ее вопросом, что же  сталось
с нашим Менделем и довелось ли ей еще увидеть его. Тут она встрепенулась
и продолжала свой рассказ.
   - Верите ли, как иду мимо его стола, так меня словно по сердцу полос-
нет. Все думаю, где же он теперь, бедный господин Мендель, и если  бы  я
только знала, где он живет, я бы снесла ему поесть чего-нибудь горячего;
откуда было ему взять денег на топку и на еду?  Родных  у  него,  должно
быть, никого не было. Ну, время-то идет, а о нем ни слуху ни духу,  я  и
стала думать, что, видно, его нет уже в живых и не увижу я его больше. И
даже подумываю, не надо ли отслужить панихиду по нему; ведь такой он был
хороший человек, и знала я его больше двадцати пяти лет.
   Но вот как-то в феврале месяце, в половине восьмого  утра,  я  только
взялась чистить медные затворы на окнах - вдруг (я думала,  меня  хватит
удар) открывается дверь и входит Мендель. Вы ведь знаете, он всегда  бо-
ком протискивался в дверь, робко этак, но уж тут - и не поймешь  как.  Я
замечаю, что-то с ним неладно, глаза у него горят, а сам-то, господи бо-
же мой, - одни кости да борода! Гляжу я на него, вижу, что он вроде не в
себе, и вдруг поняла: да он ничего не чует, бродит среди бела дня как во
сне, он все забыл - и про булки, и про господина Гуртнера, и как его вы-
гоняли, - он себя не помнит. Господина Гуртнера, слава богу, еще не  бы-
ло, а оберкельнер пил кофе. Я подбежала к  Менделю,  хочу  ему  сказать,
чтобы он не оставался здесь, не то этот грубиян опять выгонит  его  (тут
она, опасливо оглянувшись, поправилась), я  хотела  сказать  -  господин
Гуртнер. "Господин Мендель!" - окликнула я его. Он взглянул  на  меня  и
тут, - боже мой, если б вы видели, - тут он, должно быть, сразу все при-
помнил; он вздрогнул и затрясся; не только руки дрожали, он трясся весь,
всем телом; повернулся и пошел прочь, а у дверей и свалился. Мы  вызвали
по телефону скорую помощь, и его увезли. Он был в лихорадке,  а  вечером
кончился: доктор сказал, от воспаления легких, и еще он сказал, что, мо-
жет, он уже был в беспамятстве, когда приходил к нам. Он пришел и сам не
зная как, словно во сне. Не шутка тридцать шесть лет изо дня в день  си-
деть за одним и тем же столом: этот стол и был ему домом.
   Мы долго еще говорили о нем, мы, последние из знавших этого странного
человека; несмотря на свое микроскопически мелкое существование, он  дал
мне, неопытному юнцу, первое понятие о жизни, всецело замкнувшейся в ду-
хе, а для нее, бедной, задавленной тяжелым трудом уборщицы, не прочитав-
шей на своем веку ни одной книги, он был только товарищем по  несчастью,
таким же, как она, бедняком, которому  она  двадцать  пять  лет  чистила
пальто и пришивала пуговицы. И все же мы  отлично  понимали  друг  друга
здесь, за его старым покинутым столом, сообща вызывая в нашей памяти его
облик; ибо воспоминания всегда объединяют,  и  вдвойне  -  воспоминания,
проникнутые любовью. Но вдруг старушка спохватилась: - Господи,  что  же
это я! Книга-то, что он тогда оставил на столе, ведь она и сейчас у  ме-
ня. Я же не знала, куда ему отнести ее. А после, как  за  ней  никто  не
приходил, я и подумала, - оставлю я ее себе на память.  Дурного  в  этом
нет, правда? - Она торопливо вышла и принесла мне книгу. Я с трудом  по-
давил улыбку; как охотно вечно игривая, нередко  насмешливая  судьба  не
без злости примешивает к жизненным драмам  комический  элемент.  То  был
второй том "Bibliotheca germanorum erotica et curiosa" [27] Гайна, хоро-
шо известный каждому библиофилу справочник по галантной литературе.  Как
раз этот скабрезный перечень - habent sua fata libelli [28]  -  оказался
занимательной литературой, последним заветом, переданным покойным  магом
и волшебником в натруженные, красные, неискушенные руки, никогда,  веро-
ятно, не державшие ни одной книги, кроме молитвенника. Я  плотно  сжимал
губы, силясь подавить невольную улыбку, и мое минутное молчание  смутило
честную женщину. Может быть, это что-нибудь очень дорогое, или  все-таки
можно оставить себе?
   Я крепко пожал ей руку. - Оставьте ее себе, наш старый  друг  Мендель
порадовался бы, если бы узнал, что среди тысяч людей, обязанных ему нуж-
ной книгой, есть хоть один, сохранивший о нем память.
   Я ушел из кафе, и мне было стыдно перед этой доброй старой  женщиной,
которая в простоте души, но с истинной человечностью сохранила  верность
покойному. Ибо она, неграмотная, хоть сберегла книгу, чтобы чаще вспоми-
нать о нем, я же годами не помнил о Менделе-букинисте, я, который должен
бы знать, что книги пишутся только ради того, чтобы и за пределами своей
жизни оставаться близким людям и тем оградить себя от неумолимого  врага
всего живущего - тлена и забвения.

   НЕОЖИДАННОЕ ЗНАКОМСТВО С НОВОЙ ПРОФЕССИЕЙ

   Даже самый воздух, сырой, но уже снова пронизанный солнцем, был вели-
колепен в то чудесное апрельское утро 1931 года. Он таял во рту, как ка-
рамелька, сладкий, прохладный, влажный и сияющий,  квинтэссенция  весны,
чистейший озон. Поразительно - в центре города, на Страсбургском бульва-
ре, дышалось ароматом вспаханных полей и моря. Это  очаровательное  чудо
сделал ливень, озорной апрельский дождь, которым капризница весна неред-
ко возвещает о своем приходе. Еще дорогой наш поезд догонял темную тучу,
черной полосой обрезавшую на горизонте поля; но только около  Мо,  когда
уже видны были разбросанные на окраине  города  игрушечные  дома-кубики,
когда уже поднимались над потускневшей зеленью крикливые рекламы,  когда
уже складывала свои дорожные принадлежности -  бесчисленные  флакончики,
футляры, коробочки - сидевшая напротив меня пожилая  англичанка,  только
около Мо прорвалась, наконец, набухшая, набрякшая водой, злобная свинцо-
вая туча, от самого Эперне бежавшая наперегонки с паровозом. Сигнал  был
подан бледной вспышкой молнии, и тотчас же туча с воинственным  грохотом
обрушила на землю водные потоки и стала поливать поезд мокрым пулеметным
огнем. Окна плакали под метким обстрелом больно бьющего  града,  паровоз
сдался на милость победителя и опустил свое дымное знамя. Ничего не было
видно, ничего не было слышно - только капли, перебивая друг  друга,  то-
ропливо барабанили по стеклу и металлу, и поезд, спасаясь от ливня,  бе-
жал по блестящим рельсам, словно преследуемый зверь. И что же - не успе-
ли мы благополучно прибыть на Восточный вокзал и в ожидании  носильщиков
остановиться на крытой платформе, а за серой, ровно  обрезанной  кромкой
дождя уже ярко блестел бульвар; острый луч солнца пронзил своим  трезуб-
цем убегающие тучи, и фасады домов загорелись, как  начищенная  медь,  и
небо засверкало океанской синевой. Словно Афроднта Анадиомена, в  сиянии
наготы встающая из волн морских, божественно прекрасен вставал город  из
сброшенной пелены дождя. И сразу, точно отпустили тетиву, слева и  спра-
ва, из сотен укромных уголков, из сотен прибежищ высыпали на улицу люди;
они отряхивались, смеялись и бежали своей дорогой; возобновилось  приос-
тановленное движение, покатились,  загрохотали,  затарахтели  в  уличной
толчее сотни колес, все дышало и радовалось  возвращенному  сиянию  дня.
Даже чахоточные деревца на бульваре, крепко зажатые в твердую рамку  ас-
фальта, еще все омытые и обрызганные дождем, потянулись  своими  острыми
пальчиками-бутонами к обновленному, насыщенному синевой небу  и  сделали
робкую попытку заблагоухать. И как это ни удивительно - попытка их увен-
чалась успехом. Свершилось чудо: несколько мгновений в сердце Парижа, на
Страсбургском бульваре, явственно ощущалось нежное, робкое дыхание  цве-
тущих каштанов.
   Великолепно в этот благословенный апрельский день было еще и то, что,
приехав рано утром в Париж, я до самого вечера был свободен. Ни одна ду-
ша из четырех с половиной миллионов парижских жителей еще не знала,  что
я здесь, никто не ждал меня; итак, я ощущал божественную свободу, я  мог
делать что хочу. Я мог, если мне заблагорассудится, без цели шататься по
городу или читать газету, мог позавтракать или просто посидеть  в  кафе,
или пойти в музей, мог глазеть на витрины  магазинов  или  рассматривать
книги в ларьках букинистов на набережной; я мог  позвонить  друзьям  или
просто глядеть в ласковое, светлое небо. Но, к счастью, мне помог  всез-
нающий инстинкт, и я сделал самое благоразумное, что можно было сделать,
а именно - не сделал ничего, Я не составил никакого плана,  я  дал  себе
полную свободу, отрешился от всяких намерений и целуй и предоставил слу-
чаю выбрать мой путь, то есть я отдался во власть уличному потоку,  мед-
ленно проносившему меня мимо сверкающих магазинами берегов и быстрее че-
рез речные пороги - переходы с одного тротуара на другой. В конце концов
волны выкинули меня на бульвары. Чувствуя приятную усталость,  высадился
я на террасе кафе на углу бульвара Хаусман и улицы Друо.
   Ну, вот я опять здесь, думал я, закуривая сигару и удобно  располага-
ясь в податливом плетеном кресле, и вот ты, Париж! Целых два года мы  не
видались с тобой, старый приятель, так давай же посмотрим друг  другу  в
глаза. Ну, Париж, начинай, выкладывай, покажи, чему ты за это время нау-
чился, начинай, покажи мне твой непревзойденный звуковой фильм  "Парижс-
кие бульвары", шедевр света, красок и движения, фильм, в котором  участ-
вуют тысячи неоплаченных и неподсчитанных статистов под звуки неподража-
емой музыки твоих улиц, звенящей, грохочущей, шумной. Не скупись, скорее
покажи себя, покажи, на что ты способен, заведи свою исполинскую шарман-
ку, дай послушать шумы и звуки твоих улиц, пусть катятся  машины,  вопят
газетчики, кричат рекламы, ревут гудки, сверкают магазины, спешат люди -
вот я сижу и жду, готовый воспринять тебя, у меня есть и досуг  и  охота
смотреть и слушать до тех пор, пока не зарябит  в  глазах  и  не  замрет
сердце. Ну, начинай, не скупись, не утаивай ничего, больше,  больше  да-
вай, громче, громче, давай все новые и новые крики и возгласы,  гудки  и
дребезжащие звуки, меня это не утомит, я весь  превратился  в  зрение  и
слух, ну, скорей отдайся мне целиком, ведь я тоже отдаюсь тебе,  отдайся
мне, вечно новый, вечно пленительный город!
   И - третье очарование этого необычайного утра - я уже  чувствовал  по
знакомому трепету в крови, что сегодня у меня опять  один  из  тех  моих
приступов любопытства, которые чаще всего приходят ко  мне  после  путе-
шествия или бессонной ночи. В такие дни я чувствую  себя  раздвоенным  и
даже размноженным. Мне уже мало тогда моей собственной, ограниченной оп-
ределенными рамками жизни; что-то напирает, теснит меня изнутри,  словно
выталкивая из моей оболочки, как бабочку из ее куколки. Все поры раскры-
ты, все нервы напряжены, это уже не нервы, а тончайшие, горячие  крючоч-
ки; у меня появляется какое-то сверхслышание, сверхвидение, мысль  рабо-
тает
   с почти пугающей ясностью, слух и зрение необычайно обостряются. Все,
чего коснется мой взгляд, завораживает меня своей тайной. Я могу  часами
наблюдать за дорожником, как он  вздыбливает  асфальт  электробуром,  и,
глядя на него, я так остро ощущаю его работу, что  каждое  движение  его
вздрагивающих плеч невольно передается и мне. Я могу  без  конца  стоять
перед чужим окном и выдумывать жизнь незнакомого человека, который здесь
живет или мог бы здесь жить, я могу следить за прохожим или часами  идти
за ним по пятам, притянутый, как магнитом,  бессмысленным  любопытством,
ясно сознавая при этом, что поведение мое покажется непонятным и  глупым
всякому, кто случайно обратит на меня внимание, и все же эта игра  увле-
кает меня сильнее, чем любое театральное зрелище или приключение, о  ко-
тором рассказано в книге. Быть  может,  такая  сверхвозбудимость,  такое
обостренное ясновидение самым естественным образом связано  с  внезапной
переменой места и является  простым  следствием  изменения  атмосферного
давления и вызванного им изменения состава крови, - я никогда не пытался
объяснить себе это странное нервное возбуждение. Но  каждый  раз,  когда
оно у меня появляется, моя обычная жизнь кажется мне бледной  и  буднич-
ной, а все ее события ничтожными и пустыми. Только в такие минуты  я  во
всей полноте ощущаю себя самого и фантастическое многообразие жизни.
   Вот и в тот благословенный апрельский день я сидел в кресле на берегу
человеческого потока в таком состоянии саморасширенности  и  напряженно,
всем своим существом ждал, сам не зная чего. Но  ждал  с  тем  трепетным
ощущением холодка, с которым рыболов ждет,  чтоб  дернулся  поплавок.  Я
инстинктивно знал, что сегодня  мне  непременно  встретится  что-то  или
кто-то, ибо сегодня меня томило желание перевоплотиться, дать пищу  игре
воображения, утолить любопытство. Но улица ничего мне не подбрасывала, и
через полчаса я устал глядеть на людской поток, я уже переставал  разли-
чать лица в выплеснутой на бульвар пестрой толпе.  В  глазах  рябило  от
желтых, коричневых, черных, серых шляп, капюшонов и кепи,  ненакрашенных
и грубо накрашенных лиц - все слилось в скучные помылки,  в  грязноватые
помои, и чем больше уставали мои глаза, тем бесцветнее, мутнее  казалась
мне катившаяся передо мной человеческая волна. Я был утомлен, как от ми-
гающей и нечеткой копии фильма, и уже хотел встать и уйти.  И  тут...  и
тут я, наконец, увидел его.
   Сначала я обратил на него внимание просто потому, что он все снова  и
снова попадал в поле моего зрения. Все остальные сотни и  тысячи  людей,
поток которых прокатился за эти полчаса мимо меня, исчезали, словно кто-
то дергал их за невидимые веревочки;  быстро  мелькали  то  профиль,  то
тень, то силуэт, и течение уносило их навсегда. И только этот один чело-
век всплывал все снова и все на том же месте; поэтому я и  заметил  его.
Так прибой иногда с непонятным упорством выплескивает на берег все ту же
грязную водоросль, слизывает ее мокрым своим языком, и тут же снова выб-
расывает, и снова тащит обратно; вот и этот человек: только он один  все
снова всплывал в людском водовороте, и почти каждый раз через определен-
ные, почти равные промежутки времени, и всегда на том же месте, и всегда
у него был тот же затаенный, странно погашенный взгляд. Больше в нем  не
было ничего достопримечательного; на щуплом, исхудалом теле висело  лет-
нее пальтишко канареечного цвета, явно с чужого плеча, - из рукавов тор-
чали только самые кончики пальцев;  старомодное  канареечное  пальтишко,
непомерно широкое, не по росту длинное,  и  острая  мышиная  мордочка  с
бледными, будто полинялыми губами, над которыми как-то боязливо топорщи-
лись белобрысые редкие усики, - сочетание получалось  довольно  комичес-
кое. Было в этом жалком субъекте что-то нескладное, разболтанное -  одно
плечо ниже другого, ноги тонкие,  как  у  паяца,  лицо  озабоченное;  он
всплывал то справа, то слева в людской волне, останавливался, по-видимо-
му, в нерешительности, пугливо озирался, как  зайчонок  в  овсе,  что-то
высматривал, нырял в толпу и исчезал. Сверх всего прочего - и  это  тоже
привлекло мое внимание - этот обтрепанный субъект,  чем-то  напоминавший
мне гоголевского чиновника, был, по-видимому, очень близорук или порази-
тельно неловок: я видел, и не один, а несколько раз, как  этого  ротозея
толкали и чуть не сталкивали с тротуара торопливо  и  уверенно  шагающие
прохожие. Но его это, по-видимому, не трогало;  он  покорно  сторонился,
нырял в толпу, а затем опять появлялся, и снова он был тут, снова и сно-
ва я видел его, вероятно уже в десятый или двенадцатый раз за полчаса. -
Это заинтересовало меня, вернее сначала рассердило: я злился на себя  за
то, что при всем моем сегодняшнем любопытстве не мог сразу угадать,  что
этому человеку здесь нужно. И  чем  напрасное  были  мои  старания,  тем
сильнее разгоралось мое любопытство. Черт  возьми,  что  же  тебе  здесь
собственно нужно? Чего или кого ты дожидаешься? Нет, ты не нищий,  нищий
не дурак, чтоб стоять в самой толкотне, где ни у кого нет времени сунуть
руку в карман. И не рабочий, рабочий не станет в одиннадцать часов  утра
зря болтаться на улице. А что ты поджидаешь девицу - этому  я  никак  не
поверю, даже старуха и та не позарится на такого заморыша. Ну, так гово-
ри, что тебе здесь надобно, и дело с концом! Может быть, ты из  тех  по-
дозрительных гидов, что, тронув  за  локоть  приезжего,  показывают  ему
из-под полы порнографические фотографии и за известную мзду обещают  все
наслаждения Содома и Гоморры? Нет, не то, ведь ты же ни с кем не загова-
риваешь, наоборот, ты робко уступаешь дорогу, опускаешь странно прячущи-
еся глаза. Черт тебя возьми, тихоня, да кто же ты, наконец? Что ты дела-
ешь в моих владениях? Теперь я уже не спускал с него глаз;  прошло  пять
минут, и у меня появился спортивный азарт, я  должен  был  знать,  зачем
этот канареечно-желтый субъект толчется на бульваре. И вдруг я  догадал-
ся: он сыщик.
   Сыщик, переодетый полицейский! Я понял это  совершенно  инстинктивно,
по пустячной черточке - по тому быстрому взгляду исподтишка, которым  он
окидывал каждого прохожего, по тому наметанному,  примечающему  взгляду,
который нельзя не узнать, ведь полицейский должен наметать глаз в первый
же год обучения своему ремеслу. Это не так-то  просто:  во-первых,  надо
быстро, как бритвой по шву, скользнуть взглядом по всему телу до  самого
лица и как при мгновенной вспышке магния запомнить все черты и  мысленно
сравнить их с приметами известных преступников, разыскиваемых  полицией.
Во-вторых - и, пожалуй, это еще труднее - такой испытующий  взгляд  надо
бросить совсем незаметно: нельзя, чтобы тот, кого ты  ищешь,  признал  в
тебе сыщика. Человек, за которым я следил, прекрасно усвоил свое  ремес-
ло, С рассеянным видом, погруженный в свои думы,  пробирался  он  сквозь
толпу; его толкали, пихали; казалось, он ничего не замечает, и вдруг,  с
молниеносной быстротой - словно щелкнул затвор фотоаппарата - он вскиды-
вал вялые веки и вонзался острым, как гарпун, взглядом в прохожего.  Ви-
димо, никто, кроме меня, не обратил внимания на сыщика, вышедшего на ра-
боту, и я бы тоже ничего не заметил, если бы мне не повезло: если  бы  в
этот благословенный апрельский день на меня не напал приступ любопытства
и если бы я не подкарауливал так давно и так упорно долгожданный случай.
   Переодетый полицейский был, вероятно, во всех отношениях большим зна-
током своего дела, - он до тонкости  изучил  искусство  мистификации  и,
выйдя на охоту за дичью, преобразился в настоящего уличного зеваку,  пе-
ренял манеры, походку, костюм, или, вернее, лохмотья, оборванца.  Обычно
переодетых полицейских можно безошибочно узнать издалека, ибо эти госпо-
да никак не могут отказаться от вольной выправки. Сколько бы они ни  пе-
реодевались, им никого не провести, ибо никогда не постигнут они  в  со-
вершенстве робкие, приниженные манеры, вполне  естественные  для  людей,
которых с детства гнетет нужда. Он же разительно правдоподобно - я прос-
то преклонялся перед ним - перевоплотился в опустившегося  человека,  до
последней мелочи проработал грим бродяги. Как психологически тонко  были
задуманы хотя бы это канареечно-желтое пальто и чуть сдвинутая набекрень
коричневая шляпа - последняя попытка сохранить какую-то элегантность,  -
а бахрома на брюках и сильно потертый воротник свидетельствовали о самой
неприкрытой нужде: опытный охотник за людьми, он,  несомненно,  заметил,
что бедность, подобно прожорливой крысе, обгрызает одежду  прежде  всего
по краям. Совершенно под стать его жалкому гардеробу была изголодавшаяся
физиономия - жиденькие усики (по всей вероятности, накладные),  небритые
щеки, умело растрепанные космы волос, - всякий неискушенный  наблюдатель
поклялся бы, что это бездомный нищий, проведший ночь где-нибудь на  ска-
мейке бульвара или на нарах в полицейском участке. Вдобавок он  еще  бо-
лезненно покашливал, прикрывая рот рукой, зябко ежился  в  своем  летнем
пальтишке и шел медленно, волоча словно налитые свинцом  ноги.  Ей-богу,
создавалась полная иллюзия больного в последней стадии чахотки.
   Признаюсь, нисколько не стыдясь, что я был в полном восторге. Ведь на
мою долю выпала редкая удача: в качестве агента-любителя следить за  по-
лицейским агентомпрофессионалом. Но где-то, в каком-то  уголке  души,  я
чувствовал всю гнусность того, что в такой благословенный,  сияющий  ла-
зурью день, под ласковыми лучами  апрельского  солнца  переодетый  госу-
дарственный чиновник, рассчитывающий на пенсию в старости,  ловит  како-
го-нибудь беднягу, что он схватит его и потащит в  каталажку,  прочь  от
пронизанного солнцем весеннего дня. Как бы там ни было, слежка захватила
меня, все с большим волнением наблюдал я за каждым его шагом и радовался
каждой новой открытой мной черточке. Но вдруг радость открытия растаяла,
как мороженое на солнце: в чем-то мой диагноз был неправилен,  что-то  в
нем было не то. Меня опять охватило беспокойство. Да сыщик  ли  это,  не
ошибаюсь ли я? Чем внимательнее я следил за этим странным фланером,  тем
сильней становились мои сомнения - ведь эта его нарочитая бедность,  по-
жалуй, не так уж нарочита, пожалуй, есть в ней что-то слишком подлинное,
слишком правдивое для простой полицейской ловушки. Первое,  что  вызвало
мое подозрение, - это воротничок сорочки. Нет, такой  заношенной  тряпки
не вытащишь из мусорного ящика и не наденешь по доброй воле себе на шею;
такую тряпку носят только вконец опустившиеся люди. Затем - второе несо-
ответствие - башмаки, если вообще можно  назвать  такие  жалкие,  совсем
развалившиеся обувки башмаками. Правый башмак вместо черного шнурка  был
завязан простой веревочкой, а на левом отстала подошва, и при каждом ша-
ге он разевал рот, как лягушка. Нет, таких башмаков нарочно не  придума-
ешь и не наденешь ради маскарада. Совершенно ясно, и  сомнения  быть  не
может - это растрепанное, шныряющее взад и вперед воронье пугало не  по-
лицейский агент, мой диагноз был ошибочен. Но если это  не  полицейский,
то кто же тогда? Чего ради он толчется здесь, чего ради  бросает  испод-
тишка быстрые, высматривающие, выискивающие взгляды? Я  злился,  что  не
могу разгадать этого человека, мне хотелось схватить его за  плечо:  что
тебе надо? Чего ты здесь трешься?
   И вдруг меня как огнем обожгло, я вздрогнул: уверенность, словно  пу-
ля, вонзилась мне в сердце, теперь я знал все, окончательно  и  беспово-
ротно. Нет, это не сыщик - и как только мог он так меня провести? - это,
если можно так выразиться, антипод полицейского: это карманный  воришка,
настоящий и неподдельный,  обученный  своему  ремеслу  квалифицированный
профессионал, подлинный карманник, нахально охотящийся здесь на бульваре
за бумажниками, часами, за дамскими сумочками и прочей добычей.  Первое,
почему я догадался о его профессии, - это то, что он всегда лез в  самую
гущу. Теперь я понял, что он умышленно изображал ротозея,  умышленно  на
всех натыкался, путался под ногами. Картина становилась все  яснее,  все
понятнее. То, что он выбрал именно это место - перед кафе и недалеко  от
угла, - тоже имело свой резон. Некий изобретательный  владелец  магазина
придумал особый аттракцион для своей витрины. Товар у него в  лавке  был
не очень ходкий и не привлекал покупателей: кокосовые  орехи,  восточные
сладости и леденцы в пестрых бумажках.  Но  лавочнику  пришла  блестящая
мысль - мало того, что он украсил витрину искусственными пальмами и тро-
пическими видами, он еще пустил в этот роскошный  южный  пейзаж  -  надо
прямо сказать: выдумка была гениальная! - трех живых обезьянок; они про-
делывали за стеклом преуморительные антраша, скалили зубы, искали друг у
друга блох, корчили гримасы, кривлялись и, как и  полагается  обезьянам,
вели себя бесцеремонно и непристойно. Умный  торговец  рассчитал  верно:
витрина была облеплена любопытными, особенно  веселились  женщины,  если
судить по их восторженным крикам и возгласам. И вот каждый  раз,  как  у
магазина собиралась пустая толпа зевак, мой приятель оказывался тут  как
тут. Осторожно, с подчеркнутой деликатностью проталкивался  он  в  самую
толчею. Даже при моих скудных сведениях о до сих пор еще мало  изученном
и, насколько мне известно, не достаточно хорошо описанном искусстве кар-
манников я знал, что уличному жулику для удачной операции теснота так же
необходима, как сельдям для нереста - ибо в толчее, в давке  трудно  по-
чувствовать прикосновение воровской руки, нащупывающей бумажник или часы
в твоем кармане. Но кроме того - это  я  понял  тогда  впервые  -  чтобы
действовать наверняка, надо чем-то отвлечь внимание, на какое-то мгнове-
ние усыпить бессознательную бдительность, с которой каждый охраняет свое
имущество. В данном случае таким превосходным отвлекающим средством слу-
жили три обезьянки с их на самом деле  уморительно  забавными  ужимками.
Собственно говоря, эти  гримасничающие,  прыгающие  мартышки  были  дея-
тельными сообщниками и пособниками моего нового  приятеля  -  карманного
вора.
   Мое открытие (да простится мне это!) просто окрылило меня.  Ведь  еще
никогда не видел я карманника. Нет, не хочу грешить против истины - один
раз видел, еще студентом, когда учился в Лондоне;  чтобы  усовершенство-
ваться в английском языке, я часто ходил тогда в суд слушать  английскую
речь и однажды пришел в тот момент, когда  два  полисмена  ввели  рыжего
прыщавого парня. На столе перед судьей лежал кошелек  -  corpus  delicti
[29], несколько свидетелей под присягой дали показания, затем судья про-
бурчал какую-то английскую невнятицу, и рыжий парень исчез, если я верно
понял, на шесть месяцев. Это был первый виденный мной уличный жулик,  но
- ив этом вся разница - мне абсолютно ни из чего не было  ясно,  что  он
действительно уличный жулик. Ведь его виновность устанавливалась  свиде-
тельскими  показаниями,  я  присутствовал  только  при  юридической  ре-
конструкции преступления, не при самом преступлении. Я видел только  об-
виняемого, осужденного, но не вора. Ведь вор действительно вор только  в
тот момент, когда ворует, а не два месяца спустя, когда судится за  свое
преступление, точно так же, как поэт по существу поэт только в  тот  мо-
мент, когда творит, а не два года спустя когда выступает перед  микрофо-
ном со своими стихами; человек - автор своего действия только  в  момент
его совершения. И вот теперь мне представился такой редчайший случай - я
мог наблюдать карманного вора в самый характерный для него момент, в са-
мой подлинной внутренней правде его существа, в тот краткий миг, который
так же трудно подсмотреть, как зачатие или рождение. Даже самая мысль  о
такой возможности волновала меня.
   Конечно, я твердо решил не прозевать такой замечательный  случай,  не
упустить ни одной мелочи, проследить и подготовку и самый акт воровства.
Я сейчас же расстался со своим креслом в кафе - здесь  мое  поле  зрения
было слишком ограничено. Теперь мне нужна была позиция с широким  круго-
зором, так сказать передвижная, откуда я мог бы беспрепятственно за  ним
подсматривать, и, перепробовав несколько мест, я в конце концов  остано-
вил свой выбор на столбе, со всех сторон обклеенном пестрыми афишами па-
рижских театров. Там я мог стоять, не обращая на себя  внимания,  словно
поглощенный чтением афиш, и наблюдать оттуда за каждым движением карман-
ника. И вот я следил с самому мне теперь непонятным  упорством  за  тем,
как этот субъект занимался своим трудным и опасным ремеслом, и  не  при-
помню, чтобы когда-либо в театре или в кино я следил с таким же  интере-
сом за игрой актеров. Ибо драматическое мгновение  в  жизни  захватывает
гораздо сильнее, чем драматическое мгновение в любом искусстве. Vive  la
realite! [30]
   И этот час на парижском бульваре - с одиннадцати до двенадцати дня  -
действительно промелькнул для меня как одно мгновение, хотя он был насы-
щен (или, вернее, именно потому, что был насыщен) неослабевающим  напря-
жением, бесчисленными волнующими колебаниями и мелкими случайностями;  я
мог бы без конца рассказывать об этом часе, так  был  он  наэлектризован
энергией, так возбуждал своей опасной игрой. До этого дня я даже не  по-
дозревал, что воровство на улице среди бела  дня  необыкновенно  трудное
ремесло, которому почти невозможно обучить, нет, не ремесло, а  страшное
и требующее огромного напряжения искусство. До тех пор слово "карманник"
вызывало у меня довольно неопределенное представление о ловкости  рук  и
большой дерзости, я действительно считал, что для карманника, так же как
для жонглера или фокусника, достаточно набить себе руку. Диккенс изобра-
зил в "Оливере Твисте" профессионального вора, обучающего подростков ис-
кусству незаметно вытащить платок из кармана сюртука. К сюртуку привешен
колокольчик, и если колокольчик зазвенит, значит новичок не сумел  выта-
щить платок, значит он работает не чисто. Но Диккенс, теперь я  это  по-
нял, обратил внимание только на грубо техническую сторону  дела,  только
на сноровку пальцев; вероятно, он никогда не наблюдал на  живом  объекте
кражу платка - вероятно, у него не было случая заметить  (вот  так,  как
сейчас посчастливилось мне), что карманнику, работающему среди бела дня,
мало проворства рук, он должен быть всегда начеку, всегда владеть собой,
натренировать свою психику: сохранять спокойствие и в то же время  обла-
дать молниеносной реакцией, а главное - он должен быть невероятно, прос-
то до безумия смелым. Ведь карманный вор (это стало мне ясно  уже  после
шестидесятиминутного обучения) должен действовать так же быстро и  реши-
тельно, как хирург, который оперирует на сердце, - промедление на секун-
ду может быть смертельно; но ведь операцию делают под хлороформом, паци-
ент лежит на столе, он не может двигаться, он беззащитен, здесь же быст-
рая и легкая рука касается тела, ощущения  которого  не  притуплены  ис-
кусственно, а у людей обычно особенно чувствительно как  раз  то  место,
где у них кошелек. В то время как карманник уже начинает орудовать, в то
время как его рука с молниеносной быстротой делает свое дело, в ту  нап-
ряженную, волнующую минуту, когда он уже залез в чужой карман,  он  дол-
жен, сверх всего прочего, еще вполне владеть всеми мускулами  и  нервами
своего лица, он должен прикидываться равнодушным,  даже  скучающим.  Ему
нельзя выдать свое волнение, он не грабитель и не убийца, которым не на-
до, вонзая нож в жертву, гасить злой огонь своих глаз; карманник,  толк-
нув свою жертву,  должен  учтиво  пробормотать  самым  обычным  голосом:
"Pardon, monsieur" [31] и посмотреть ясным и приветливым взором. Но  это
не все: мало быть хитрым, настороженным и ловким в самый момент кражи, -
еще до того надо проявить много проницательности и знания людей, с точки
зрения психолога и физиолога решить, пригодна ли для твоих  целей  наме-
ченная жертва. Из всей толпы надо отобрать рассеянных, доверчивых людей,
а среди них опять же только тех, у кого не застегнуто  на  все  пуговицы
пальто, кто идет не слишком быстро, а значит, к кому можно  подобраться,
не обратив на себя внимания; на сто, на пятьсот прохожих один  или  два,
вряд ли больше, попадают в поле его обстрела, - за тот час я это  прове-
рил. Разумный жулик очень осторожно выбирает объекты для  своей  работы,
да и то еще нередко терпит неудачу из-за разных случайностей  и  большей
частью в последнюю минуту.
   Для ремесла карманника (это я могу засвидетельствовать) нужен  огром-
ный житейский опыт, бесконечная осторожность и выдержка; ведь  жулик  во
время работы не только напрягает все свои внешние чувства,  чтобы  наме-
тить и застать врасплох свою жертву, - одновременно он  каким-то  сверх-
чувством своих и без того уже перенапряженных чувств должен ощутить,  не
следят ли за ним, не подсматривает ли из-за угла полицейский, или  ищей-
ка, или один из тех назойливых любопытных, которых всегда так  много  на
улице. Ничего нельзя пропустить. Зазеваешься - и уже пропал: не заметил,
что твоя рука отражается в зеркальной витрине, что из  магазина  или  из
окна кто-то за тобой наблюдает. Едва ли разумна такая  огромная  затрата
энергии, если принять во внимание, как легко провалиться; малейшая  неу-
дача или промах - и прощайте  на  три-четыре  года  парижские  бульвары;
дрожь в пальцах или слишком поспешное нервное движение руки -  и  прощай
свобода. Воровство среди бела дня на людном бульваре  свидетельствует  о
высокой отваге и мужестве, теперь мне это ясно, и с того памятного дня я
всегда воспринимаю как известную несправедливость, когда газеты  отводят
этой категории жуликов, считая ее, вероятно, самой неважной, всего  нес-
колько строчек. Ведь из всех профессий, дозволенных и  недозволенных,  в
нашем мире это одна из самых трудных и опасных: я бы сказал, что некото-
рые ее высшие достижения позволяют ей считать себя искусством. Я  вправе
так говорить, я могу это засвидетельствовать, ибо  в  тот  памятный  ап-
рельский день я все это видел и пережил.
   Да, пережил! Я не преувеличиваю, потому что только вначале, только  в
первые минуты я мог чисто по-деловому,  спокойно  наблюдать  за  работой
этого профессионала; но когда следишь за чем-нибудь с  интересом,  неиз-
бежно отдаешься чувству, а чувство в свою очередь объединяет; итак,  сам
того не сознавая и не желая, я уже отождествлял себя с этим воришкой,  в
какой-то мере я уже влез в его кожу, вселился в его руки, из  стороннего
зрителя стал в душе его сообщником. Процесс переключения начался с того,
что после пятнадцатиминутной слежки я,  к  собственному  удивлению,  уже
рассматривал всех прохожих с  одной  точки  зрения:  какой  интерес  они
представляют для жулика. Застегнуто или расстегнуто у них пальто, рассе-
янный или внимательный взгляд, можно ли предположить, что бумажник  туго
набит, короче говоря - стоит ли моему новому приятелю тратить на них си-
лы. Вскоре я почувствовал, что уже давно не нейтрален в предстоящем бою,
что я всем сердцем желаю вору удачи, больше того, я с трудом удерживался
от соблазна помочь ему в его работе. У картежного болельщика так  и  че-
шутся руки подтолкнуть игрока, который пошел не с той карты; вот и  меня
так и тянуло мигнуть моему приятелю, когда он пропускал удобный  случай:
вот того не упусти! Вон того, толстого, с большим букетом под мышкой!  В
другой раз, когда мой приятель опять мелькнул в толпе, а из-за угла поя-
вился полицейский, мне просто показалось, что я обязан его предостеречь;
у меня так задрожали от страха колени, словно схватят сейчас меня, я уже
ощущал тяжелую лапу полицейского на его, на моем плече. Но - я  вздохнул
с облегчением! - мой замухрышка уже выбрался из толпы и  с  неподражаемо
скромным и невинным видом прошмыгнул мимо блюстителя порядка.  Я  следил
за ним с замиранием сердца. Игра шла захватывающая. Но  мне  было  этого
мало, ибо чем больше я вживался в того человека, чем лучше,  после  того
как стал свидетелем уже не меньше двадцати  неудачных  попыток,  начинал
постигать его роботу, тем с большим нетерпением я ждал, когда же,  нако-
нец, он бросит примеряться и приглядываться и начнет  действовать.  Меня
попросту злили его  вечные  колебания  и  нелепая  медлительность.  Черт
возьми, долго ты еще будешь выжидать, трус? Ну, смелей!  Вон  того,  вон
того облюбуй! Да ну, начинай!
   К счастью, мой приятель не знал и не подозревал о моем непрошеном со-
чувствии, и мое нетерпение нисколько на него не влияло. Между подлинным,
испытанным мастером и новичком, дилетантом, любителем есть разница: мас-
тер из долгого опыта знает, что каждой настоящей удаче  неизбежно  пред-
шествуют многие поражения, он привык не спешить и терпеливо  ждать  пос-
ледней, решающей возможности. Совершенно так же как писатель  равнодушно
проходит мимо тысячи как будто заманчивых и богатых сюжетов (только  ди-
летант необдуманно хватает все, что ни попадет под руку)  и  копит  силы
для последней ставки, так и этот жалкий субъект прошел мимо  сотни  воз-
можностей, а мне, дилетанту, не профессионалу, казалось, что  тут  успех
обеспечен. Он проверял, и высматривал, и нащупывал, он подбирался к про-
хожим, и, конечно, уже сто раз его рука скользила по  чужим  сумочкам  и
пальто. Но он все еще не решался рискнуть, так  же  нарочито  незаметно,
по-прежнему терпеливо шагал он к витрине и обратно и при этом то и  дело
украдкой поглядывал кругом наметанным глазом, учитывая все шансы и взве-
шивая все опасности, которых я, новичок, даже не замечал. В этой спокой-
ной, невероятной выдержке было что-то, что при всем моем нетерпении вос-
хищало меня и внушало уверенность, что в конце концов он добьется удачи,
ибо его упорная энергия служила ручательством того, что без добычи он не
отступит. И я тоже твердо решил не уходить, пока не  увижу  его  победы,
хотя бы мне пришлось ждать до полуночи.
   Наступил полдень, час прилива, когда вдруг из всех уличек и переулоч-
ков, со всех лестниц и дворов в широкое русло бульваров вливаются шумли-
вые и быстрые людские ручьи. Из мастерских, с фабрик, из  контор,  школ,
канцелярий вырываются на волю рабочие, портнихи, приказчики, запертые  в
бесчисленных мастерских на вторых,  третьих,  четвертых  этажах.  Словно
темные клубы пара, растекается по улицам толпа - рабочие в белых блузах,
в халатах, щебечущие мидинетки с приколотыми к платью букетиками фиалок,
по две, по три вместе, мелкие чиновники в залоснившихся сюртуках с  обя-
зательным портфелем под мышкой, носильщики, солдаты в серо-голубых  мун-
дирах, бесчисленные люди, профессию которых не всегда определишь,  неза-
метный, невидимый трудовой люд столицы. Они засиделись в  душных  комна-
тах, сейчас им хочется размять ноги, двигаться, шуметь,  вдыхать  свежий
воздух, выдыхать в этот воздух сигарный дым, толкаться, в  течение  часа
веселая толпа оживляет улицы. В течение одного только часа, а там  опять
наверх за закрытые окна, работать на токарном станке, шить,  стучать  на
пишущих машинках, складывать колонки цифр, печатать, портняжить,  тачать
сапоги. Тело всеми своими мускулами, всеми нервами знает это - вот поче-
му так весело, так сильно напрягаются каждый мускул, каждый нерв, и душа
тоже знает - вот почему так радостно, так полно наслаждается она в обрез
отпущенным часом; с жадностью ищет и ловит весь этот трудовой люд свет и
веселье, радуется любому предлогу, чтоб посмеяться и пошутить мимоходом.
Чего же удивляться, что витрина с обезьянками особенно привлекла любите-
лей даровых развлечений. Народ толпился перед многообещающим окном,  ми-
динетки впереди всех, - в воздухе стояло громкое чириканье,  словно  пе-
рессорились птицы в клетке, - а сзади, отпуская крепкие шутки, давая во-
лю рукам, напирали рабочие и уличные зеваки, и чем гуще и плотнее стано-
вилась толпа любопытных, сбившаяся в крепкий  ком,  тем  чаще  мелькала,
проворно и быстро всплывая и опять ныряя в толпу, моя  золотая  рыбка  в
канареечно-желтом пальтишке. Я уже больше не мог просто следить  за  ним
со своего наблюдательного поста, я должен был отчетливо видеть его паль-
цы, чтобы уловить, так сказать, самую сущность профессионального приема.
Однако это оказалось совсем не легко: у этой натренированной борзой  вы-
работалась особая сноровка - он вдруг  делался  гладким,  как  угорь,  и
проскальзывал всюду, где хоть на волосок расступалась толпа. Вот и  сей-
час: только что он спокойно стоял тут,  рядом,  и  вдруг,  как  по  вол-
шебству, исчез и мгновенно очутился впереди, у самой витрины. Он,  види-
мо, сразу протиснулся сквозь три-четыре ряда.
   Я, разумеется, стал продираться за ним, так как боялся,  что,  раньше
чем я доберусь до витрины, он со свойственным ему умением куда-то нырнет
и опять исчезнет. Но я ошибся, он притаился  и  ждал,  совсем  спокойно"
странно спокойно. Внимание! Это неспроста, тут же подумал я и стал прис-
матриваться к его соседям. Рядом с ним стояла очень толстая женщина,  по
всей видимости бедная. Правой рукой она заботливо держала за ручку блед-
ненькую девочку лет одиннадцати, а в левой - открытую  дерматиновую  хо-
зяйственную сумку, из которой беззаботно выглядывали два длинных батона;
в сумке, верно, лежал обед для мужа. Выходки обезьянок приводили в  нео-
писуемый восторг эту женщину, явно из  простонародья,  -  она  была  без
шляпки, в ярком платке, в дешевом клетчатом ситцевом платье, видимо сши-
том своими руками, все ее грузное, рыхлое тело  тряслось  от  смеха  так
сильно, что подпрыгивали батоны в сумке,  она  хохотала  во  все  горло,
всхлипывала, захлебывалась и потешала публику не меньше, чем  обезьянки.
Она наслаждалась редким зрелищем с наивной радостью примитивных натур, с
трогательной благодарностью тех, кого не балует жизнь. Ах, только бедные
могут быть так искренне благодарны, только они, ведь для них дороже все-
го даровое развлечение, как бы подаренное им господом богом. Добродушная
толстуха то и дело наклонялась к девочке, спрашивала, хорошо ли ей  вид-
но,  обращала  ее  внимание  на  выходки   обезьянок.   "Regarde   done,
Marguerite" [32], - все время повторяла она с южным акцентом бледненькой
девочке, стеснявшейся громко смеяться при чужих людях. Эта женщина,  эта
мать была великолепна, - истая дочь Геи, прародительницы всего сущего на
земле, здоровая, цветущая дочь французского народа; хотелось ее расцело-
вать, расцеловать эту чудесную женщину за то, что она умеет так  громко,
весело, так беззаветно радоваться. Но вдруг мне стало как-то не по себе.
Я заметил, что канареечно-желтый рукав все ближе подбирается к  беспечно
открытой хозяйственной сумке - только бедные бывают беспечны.
   Ради бога! Неужели, ты хочешь вытащить из хозяйственной  сумки  тощий
кошелек этой бесконечно добродушной и веселой женщины? Вдруг  что-то  во
мне возмутилось. До того я наблюдал за жуликом со спортивным  интересом,
мысленно вселившись в него, в его тело, в его душу, я жил его чувствами,
я надеялся и желал, чтобы такая огромная затрата сил, смелости  и  риска
не пропала даром. Но теперь, когда я увидел не только покушение  на  во-
ровство, но и того живого человека, которому  предстояло  пострадать  от
воровства, когда я увидел эту  трогательно  простодушную,  эту  блаженно
беспечную женщину, которая, верно, за несколько су часами трет и скребет
полы и лестницы, - я почувствовал злобу. "Эй ты, катись отсюда! -  хоте-
лось мне крикнуть вору. - Поищи себе кого другого, оставь  в  покое  эту
бедную женщину!" И я протиснулся между ним и толстухой, чтоб уберечь хо-
зяйственную сумку от угрожающей ей опасности. Но как раз в  то  короткое
мгновение, когда я протискивался вперед, он  обернулся  и,  задев  меня,
прошмыгнул мимо. "Pardon, monsieur", - пискнул слабый  и  очень  кроткий
голосок (я услышал его впервые), и желтое пальтишко уже выскользнуло  из
толпы. И сейчас же, сам не знаю почему, я почувствовал: кончено! Я опоз-
дал! Только бы не упустить его теперь! Я бесцеремонно проложил себе  до-
рогу сквозь толпу; какой-то господин выругался мне вслед - я больно нас-
тупил ему на ногу. Слава богу, я поспел как раз вовремя: канареечно-жел-
тое пальто свернуло с бульвара и уже мелькало в переулке. Скорей вдогон-
ку, вдогонку за ним! Не отставать ни на шаг! Но  это  оказалось  не  так
легко, потому что я глазам своим не поверил - этот  жалкий  субъект,  за
которым я наблюдал в течение часа вдруг преобразился. Куда девались неу-
веренная, как у пьяного, походка, нерешительное топтание на  месте?  Те-
перь он решительно и быстро шел по тротуару характерной походкой  служа-
щего, пропустившего омнибус и боящегося опоздать в канцелярию. Последние
сомнения исчезли: такой походкой спешат как можно  скорей  и  незаметней
уйти подальше от места преступления; это воровская  походка  номер  два,
походка после совершения кражи. Нет, сомнений быть не могло: подлец  вы-
тащил кошелек из сумки у бедной толстухи.
   В первый момент я так разъярился, что чуть не  закричал  "Au  voleur!
"[33] Но потом у меня не хватило духа. Ведь самого факта кражи я не  ви-
дел, как же обвинять так поспешно? А потом - надо обладать известным му-
жеством, чтобы схватить человека и взять на себя роль карающего  господа
бога. Обвинить человека и отдать его в руки правосудия - нет, на  это  у
меня никогда не хватит мужества, ибо я отлично знаю, как неустойчивы все
критерии в нашем сумбурном мире и какое высокомерие по  одному  недоска-
занному случаю заключать о виновности и решать, что добро и что зло.  Но
пока я, гонясь за ним по пятам, обдумывал, что мне делать, мне готовился
новый сюрприз - не успели мы пройти и двух кварталов, как  этот  порази-
тельный человек усвоил третью походку. Он внезапно замедлил шаг, он  уже
не спешил, не бежал рысью, он вдруг пошел совсем медленно, не  торопясь,
он спокойно прогуливался. Очевидно, он знал, что опасная зона  пройдена,
никто его не преследует, значит, сейчас никто уже не может его  уличить.
Я понял: после невероятного напряжения ему хотелось свободно  вздохнуть,
теперь он был в известном смысле карманником не у дел, рантье, стригущим
купоны со своей профессии, одним из тех многочисленных парижан, которые,
попыхивая сигаретой, медленно и неторопливо фланируют по улицам;  с  не-
винным видом брел этот тощий заморыш по Шоссе д'Антен праздным,  флегма-
тичным, ленивым шагом. Мне показалось, что сейчас он даже присматривает-
ся к встречным женщинам и девушкам с точки зрения их красоты или доступ-
ности.
   Ну, куда же теперь, человек с вечными сюрпризами? Вот как? В  скверик
перед церковью св. Троицы, обсаженный молодыми зелеными  кустиками?  За-
чем? А, догадался! Тебе хочется минут пять отдохнуть, посидеть  на  ска-
мейке? Оно и понятно. Все время на ногах, все время в движении - как тут
не замучиться! Нет, оказывается, я ошибся, человек с непрестанными сюрп-
ризами не сел на скамейку, он решительно направился - прошу  меня  изви-
нить! - к предназначенному для интимных надобностей общественному домику
и, войдя туда, тщательно запер за собой широкую дверь.
   В первую минуту я просто расхохотался: в  каком  общежитейском  месте
нашло свое завершение столь высокое мастерство!  Или  со  страху  с  ним
приключилась медвежья болезнь? Однако я снова убедился,  что  проказница
жизнь вечно находит самые забавные повороты, потому что она смелее  вся-
кого выдумщика-писателя. Она безбоязненно ставит рядом выдающееся и нич-
тожное и не без ехидства соединяет обыденное с исключительным.  Пока  я,
сидя на скамейке, дожидался - что еще оставалось мне делать? - его возв-
ращения из серого домика, мне стало ясно, что и в данном случае, замыка-
ясь в четырех стенах, чтобы сосчитать свою выручку, этот опытный и иску-
шенный мастер своего дела действует совершенно логично; ведь  профессио-
нальный вор (раньше это не приходило мне в голову) должен заблаговремен-
но подумать еще об одной трудности, которую мы, невежды,  не  учитываем:
как без соглядатаев уничтожить улики.  А  в  таком  недреманном  городе,
смотрящем миллионами глаз, всего труднее найти четыре спасительные  сте-
ны, за которыми можно чувствовать себя в полной безопасности; даже того,
кто редко читает судебную хронику, всегда удивляет, как  много  свидете-
лей, вооруженных поразительной памятью, оказывается на месте любого, са-
мого ничтожного происшествия. Попробуйте разорвать  на  улице  письмо  и
бросить его в канаву. Можете быть уверены, что десятки  глаз  исподтишка
следили за вами, и очень возможно, что пять  минут  спустя  какой-нибудь
досужий паренек от нечего делать постарается сложить кусочки.  Проверьте
где-нибудь в подъезде содержимое вашего бумажника, и завтра же, если бу-
дет заявлено о пропаже какого-то бумажника,  найдется  женщина,  которая
побежит в полицию и опишет вас до мельчайшей черточки не хуже  Бальзака,
а вы этой женщины даже не заметили. Зайдите в гостиницу, и лакей, на ко-
торого вы не обратили никакого внимания, уже приметил ваши ботинки, кос-
тюм, шляпу, цвет ваших волос и форму ногтей. Из каждого окна, из  каждой
витрины из-за каждой шторы, из-за каждого цветочного  горшка  следит  за
вами пара глаз, и если вы, в блаженном неведении, гуляя один  по  улице,
полагаете, что никто за вами не подсматривает, вы ошибаетесь -  всюду  и
везде найдутся непрошеные свидетели, вся  наша  жизнь  оплетена  густой,
ежедневно обновляемой сетью любопытства. Да, ты знаток своего дела, тебе
пришла превосходная мысль - за пять су ты купил на несколько минут четы-
ре стены, сквозь которые ничего не видно. Никто не  подсмотрит,  как  ты
вытащишь содержимое из прикарманенного кошелька, а вещественное  доказа-
тельство выбросишь, и даже я, твой двойник и спутник, которого ты и нас-
мешил и разочаровал, даже я не могу подсчитать, сколько ты выручил.
   Так по крайней мере думал я, но опять вышло иначе. Не  успел  он  еще
своими паучьими пальцами повернуть ручку, двери, а я уже знал,  что  его
постигла неудача, словно я вместе с ним сосчитал деньги в портмоне: нич-
тожно жалкая пожива! По тому, как шел этот разочарованный, вконец  вымо-
танный человек, как вяло передвигал ноги, как безучастно глядели  из-под
устало опущенных век его глаза, я сейчас же это понял. Ах ты, неудачник,
напрасно ты потел все утро! В кошельке, что ты стащил, заведомо не  было
ничего стоящего (я мог бы тебе это наперед сказать), в лучшем случае две
или три скомканные десятифранковые бумажки - немного, очень немного, ес-
ли принять во внимание затраченный труд и огромный риск, - много только,
к сожалению, для бедной поденщицы, которая, верно, уже  в  сотый  раз  с
плачем рассказывает в Бельвиле сбежавшимся соседкам о своей беде, клянет
паразитов карманников и в отчаянии дрожащими руками предъявляет  всем  и
каждому злополучную сумку. Но и вор, тоже нищий, был не менее огорчен (я
заметил это с первого же взгляда): он вытянул пустой билет, и уже  через
несколько минут мое предположение подтвердилось. Это  жалкое  убожество,
этот пришибленный человек, уставший и душою и телом,  остановился  перед
обувной лавкой и с вожделением долго разглядывал самую дешевую обувь  на
выставке. Ему действительно были нужны башмаки, новые башмаки вместо тех
дырявых обносков, что были у него на ногах,  нужнее,  чем  сотням  тысяч
других парижан, которые гуляли сегодня по улицам в башмаках  на  крепких
кожаных подошвах или на мягких резиновых, - как раз для  его  невеселого
ремесла и нужна была ему целая обувь. Но его голодный и в  то  же  время
безнадежный взгляд явно говорил: на пару башмаков, как вон те на  витри-
не, начищенные до блеска, с проставленной ценой - 54 франка, - не хватит
украденных денег. Устало сгорбившись, отошел он от окна и побрел дальше.
   Куда же теперь? Опять на свою опасную охоту? Опять рисковать свободой
ради такой жалкой, скудной поживы? Не стоит, отдохни хоть немного,  бед-
няга. И действительно, точно мое желание передалось ему,  он  свернул  в
переулок и остановился, наконец, у дешевой  закусочной.  Я,  разумеется,
последовал за ним, ибо мне хотелось все узнать о человеке, жизнью  кото-
рого я уже два часа жил, жил в неослабном напряжении, всеми фибрами мое-
го существа. Я поторопился купить  газету,  из  предосторожности,  чтобы
спрятаться за ней, а затем, надвинув на лоб шляпу, вошел в закусочную  и
сел за столик позади него. Но все мои  меры  предосторожности  оказались
излишними - он, бедный, так измучился, что ничем уже  не  интересовался.
Пустым, усталым взглядом тупо уставился он на накрытый столик, и  только
когда официант принес хлеб, его худые, костлявые руки  ожили  и  с  жад-
ностью схватили кусок. Я был потрясен торопливостью, с которой он  начал
жевать, и понял все: бедняга был голоден,  простонапросто  по-настоящему
голоден - он не ел с самого утра, а то и со вчерашнего  дня.  Мне  стало
жаль его. Когда же официант принес заказанное питье - бутылку молока,  -
мне стало жаль его до слез. Вор - и вдруг пьет молоко! Ведь  всегда  ка-
кие-то отдельные черточки, словно вспыхнувшая спичка, вдруг освещают все
тайники души, и в то мгновение, когда я увидел, что он, карманник,  пьет
самый невинный, младенческий напиток, обыкновенное белое молоко, он сра-
зу перестал быть для меня вором. Он превратился в одного из тех  бедных,
гонимых, больных, несчастных, которыми так богат наш нескладно скроенный
мир, и я вдруг почувствовал, что меня связывает с ним  не  только  любо-
пытство, а нечто более глубокое. При всех проявлениях  общечеловеческой,
житейской потребности в одежде, тепле, сне, отдыхе, при всех нуждах  не-
мощной плоти рушится то, что разъединяет людей, стираются  искусственные
грани, разделяющие человечество на праведных и неправедных, достойных  и
недостойных, остается только извечно страждущий зверь, земная тварь, то-
мимая голодом, жаждой, усталостью, так же, как ты, как я и все на свете.
Я следил за ним как завороженный, а он осторожными, маленькими и все  же
жадными глотками пил густое молоко, а потом подобрал еще и все крошки; и
в то же время мне было стыдно, что я так смотрю, стыдно, что вот уже два
часа из праздного любопытства, как за скаковой лошадью, слежу за ним, за
этим несчастным загнанным человеком, идущим своим нехорошим путем, и да-
же не пытаюсь удержать его или помочь. Меня охватило непреодолимое жела-
ние подойти, заговорить с ним, что-то ему предложить. Но как? Что я  ему
скажу? Я подбирал, я мучительно искал нужные слова, какой-нибудь предлог
и не находил. Ничего не поделаешь, такие уж мы! Деликатны  до  малодушия
там, где надо действовать решительно, смелы в своих намерениях и все  же
боимся прорвать тонкий слой воздуха, отделяющий от  нас  человека,  даже
если знаем, что он в беде. Нет ничего труднее, всякий это знает, чем по-
мочь человеку, если он не просит о помощи, ибо пока он не просит, он еще
сохраняет последнее, что у него есть: гордость, которую  страшно  оскор-
бить своей навязчивостью. Только нищие облегчают нам задачу, и мы должны
быть нм благодарны за то, что они не закрывают доступ к  себе.  Этот  же
человек принадлежал к тем упрямцам, которые предпочитают рисковать своей
свободой, но не просить, красть, но не протягивать  руку.  А  вдруг  его
смертельно испугает, если я под тем или другим предлогом, возможно,  не-
достаточно ловко заговорю с ним? А потом он сидел такой бесконечно уста-
лый, что потревожить его было  бы  просто  жестоко.  Он  придвинул  стул
вплотную к стене и, всем телом прислонясь к спинке, а головой опершись о
стену, на мгновение сомкнул свинцовые веки. Я понимал, я чувствовал: ему
бы сейчас поспать хоть десять, хоть пять минут. Я просто физически  ощу-
щал его усталость, его изнеможение. Разве бледность его лица - не отсвет
выбеленных стен тюремной камеры? А дыра на рукаве, светящаяся при каждом
движении, разве не говорит о том, что ему не знакома  нежная  забота?  Я
попытался представить себе его жизнь: где-то на пятом этаже, в  нетопле-
ной мансарде с грязной железной койкой, таз с отбитым  краем,  все  иму-
щество - небольшой сундучок; но и тут, в этой тесной каморке,  тоже  нет
покоя, он вечно настороже - не заскрипят ли ступени  под  тяжелым  шагом
полицейского. Все увидел я в те две-три минуты,  что  он  сидел,  устало
прислонив тщедушное, костлявое тело и чуть седеющую голову к  стене.  Но
официант уже громко стучал грязными ножами и вилками, убирая  со  столи-
ков: он не любил таких поздних, засиживающихся посетителей.  Я  заплатил
первый и быстро вышел, чтоб не привлекать его внимания; когда  несколько
минут спустя он тоже очутился на улице, я последовал за ним; я решил  ни
в коем случае не покидать этого жалкого человека на произвол судьбы.
   Теперь меня удерживало около него уже не праздное и  щекочущее  нервы
любопытство, как утром, не желание постигнуть  незнакомую  профессию,  -
теперь я чувствовал, как у меня сжимается горло от  смутного,  гнетущего
страха. Но, когда я заметил, что он опять  направляется  к  бульвару,  я
просто задохнулся от страха. Господи боже мой, да неужели  же  ты  опять
туда, к витрине с обезьянками? Не делай глупостей!  Подумай  хорошенько,
та женщина, конечно, уже давно заявила в полицию, тебя, верно, уже  под-
жидают и сразу схватят за рукав твоего канареечного пальтишка. Да и  во-
обще - на сегодня хватит! Не делай новых попыток,  ты  не  в  форме.  Ты
обессилел, скис, ты устал, а усталость в искусстве никогда не приводит к
добру. Пойди лучше отдохни, выспись! Сегодня не надо, пожалуйста, не на-
до! Я не мог объяснить, почему вселился в меня этот страх, почему  я  до
галлюцинации ясно видел, как его хватают при первой же  попытке  что-ни-
будь стащить. Мой страх возрастал по мере приближения  к  бульвару;  уже
был слышен несмолкаемый рев его волн.
   Нет, ради бога, не надо к той витрине, не будь дураком.  Не  смей!  Я
уже догнал его, уже протянул руку, чтоб схватить и  оттащить  прочь.  Но
он, словно опять поняв мой мысленный приказ, неожиданно свернул в сторо-
ну. За один квартал до бульвара он пересек улицу Друо и вдруг  уверенно,
будто к себе домой, направился к зданию, которое я сейчас же узнал:  это
был Отель Друо, известный парижский аукционный зал.
   И опять я был озадачен, уже который раз, этим  поразительным  челове-
ком. Ведь пока я старался разгадать его жизнь, какая-то внутренняя  сила
словно толкала его навстречу моим тайным желаниям. Среди сотен тысяч па-
рижских домов я наметил сегодня утром как раз этот,  потому  что  всегда
проводил там чрезвычайно волнующие, поучительные и в то же время занима-
тельные часы. Там больше жизни, чем в музеях, а сокровищ бывает в  неко-
торые дни не меньше, там все постоянно меняется, и я люблю этот  с  виду
неприглядный Отель Друо, вечно иной, вечно тот же, люблю как прекрасней-
ший экспонат, потому что в нем представлен в миниатюре весь  вещный  мир
Парижа. То, что обычно в замкнутой стенами квартире сливается в  органи-
ческое целое, здесь раздроблено и разложено на множество  вещей,  словно
разрубленная на куски огромная туша в мясной лавке. Предметы друг  другу
совершенно чуждые, неподходящие, предметы священные и обиходные  объеди-
нены здесь самым обыденным: все, что тут выставлено, подлежит  превраще-
нию в деньги. Кровать и распятие, шляпа и ковер, часы и умывальник, мра-
морные статуи Гудона и томпаковые столовые приборы, персидские миниатюры
и посеребренные портсигары, подержанные велосипеды бок о бок  с  первыми
изданиями Поля Валери, граммофоны бок о  бок  с  готическими  мадоннами,
картины Ван Дейка на одной стене с  плохими  олеографиями,  бетховенские
сонаты рядом с поломанными печками, насущно необходимое и явно излишнее,
откровенная халтура и ценнейшие произведения искусства, большое и малое,
подлинное и поддельное, старое и новое, - все, что  может  быть  создано
руками и гением человека, высокое и пошлое, все вливается в реторту аук-
циона, которая с равнодушной жестокостью втягивает, а затем изрыгает все
ценности этого огромного города. Здесь, на этой  перегрузочной  станции,
где все ценности безжалостно переплавляются  в  монету,  превращаются  в
цифры, здесь на этом толкучем рынке человеческой суетности и  человечес-
кой нужды, в этом фантастическом хаосе ярче, чем гделибо, ощущается  все
сумбурное многообразие нашего  материального  мира.  Все  могут  продать
здесь неимущие, все могут купить имущие. Но здесь не только приобретают-
ся вещи, здесь постигаешь и познаешь. Прислушиваясь и приглядываясь, лю-
бознательный человек может получить сведения из всех областей, научиться
лучше понимать историю искусств, археологию, книговедение,  филателию  и
нумизматику, а также, и прежде всего, психологию человека. Ибо столь  же
многообразны, как вещи, которые из этих зал переходят  в  новые  руки  и
лишь недолго отдыхают здесь от  подневольного  существования,  столь  же
многообразны здесь люди, обступившие стол аукциониста,  любопытствующие,
одержимые лихорадкой стяжательства,  с  беспокойными  глазами,  горящими
жаждой наживы или таинственной страстью к  коллекционированию.  Рядом  с
солидными антикварами в добротных пальто и лоснящихся котелках сидят за-
мызганные продавцы случайных вещей, старьевщики с Левого берега, пришед-
шие сюда за дешевым товаром для своих лавчонок, и тут же галдят и  стре-
кочут мелкие спекулянты и посредники, комиссионеры, наддатчики, "маклаки
- неизбежные гиены, без которых не обходится ни одно поле битвы; они  не
упустят проходящую дешево вещь, вовремя перемигнутся и  вздуют  цену  на
стоящий предмет, если заметят, что его облюбовал какой-нибудь коллекцио-
нер. Тут и очкастые библиотекари, сами высохшие, как пергамент, медленно
блуждают в толпе, словно сонные тапиры, а вот впорхнули райские птицы  в
ярком оперении - элегантные дамы в жемчугах и брильянтах,  заранее  пос-
лавшие своих лакеев занять им места впереди, у самого стола аукциониста.
В стороне от других, спокойно и сдержанно стоят, неподвижные, как журав-
ли, подлинные знатоки, так сказать масонский орден коллекционеров. А по-
зади всех этих людей, которых привели  сюда  либо  надежда  на  выгодное
дельце, либо любопытство, либо действительная страсть к искусству, колы-
шется всегда случайная толпа зевак, привлеченных  желанием  погреться  у
дарового огня, воспламенить свое воображение  огромными  цифрами,  ярким
фонтаном взлетающими вверх. Но у всякого, кто бы сюда  ни  пришел,  есть
своя цель -  коллекционирование,  азарт,  заработок,  стяжательство  или
просто желание погреться, воспламениться чужим пылом, и весь этот  людс-
кой хаос можно систематизировать, разложить  на  бесконечное  количество
типов. Одну только категорию людей я никогда еще здесь не встречал и  не
предполагал, что могу встретить, - сословие карманников. Но когда я уви-
дел, с каким безошибочным инстинктом шагнул сюда мой приятель, я  сейчас
же понял, что аукционный зал идеальное, пожалуй,  даже  самое  идеальное
место в Париже, где он может применить  свое  высокое  мастерство.  Ведь
здесь, как по заказу, собраны все нужные компоненты: ужасающая,  невыно-
симая давка, необходимое для удачи ослабление внимания, отвлеченного лю-
бопытством, нетерпением, ажиотажем. И в-третьих: в  наши  дни,  пожалуй,
только в аукционном зале и на скачках за все платят чистоганом,  поэтому
можно предполагать, что у каждого из присутствующих карман распух от ту-
го набитого бумажника. Где же, как не здесь, можно рассчитывать на успех
при известной ловкости рук, и утром, теперь я это понял,  мой  приятель,
вероятно, просто репетировал, так сказать разминал пальцы. Только  здесь
его талант проявится во всем блеске.
   И все же, когда он медленно поднимался по лестнице  в  бельэтаж,  мне
хотелось схватить его за рукав и потянуть назад. Господи  боже  мой,  да
неужели же ты не видишь вот того объявления на трех языках:  "Beware  of
pickpockets!",   "Attention   aux   pickpockets!   ",    "Achtung    vor
Taschendieben!" [34] He видишь? Ну и дурак! О таких, как ты,  здесь  от-
лично осведомлены, уж конечно в толпе шныряют десятки агентов.  Еще  раз
повторяю: ты сегодня не в форме, поверь мне! Но этот видавший виды чело-
век равнодушно скользнул взглядом по  объявлению,  вероятно  хорошо  ему
знакомому, и спокойно продолжал подниматься по лестнице -  действие  бе-
зусловно разумное, которое само по себе можно было только одобрить,  ибо
в нижних залах продаются предметы  домашнего  обихода,  простая  мебель,
ящики, шкафы, там толкается и суетится толпа  старьевщиков,  от  которых
мало проку и мало радости; они еще чего доброго носят  свой  кошель,  по
старой крестьянской привычке, на животе, крепко обвязав его  вокруг  та-
лии, и навряд ли целесообразно и выгодно подбираться к ним. Зато в залах
бельэтажа, где идут с молотка предметы роскоши - картины, книги,  автог-
рафы, драгоценности, - там, конечно, и карманы набиты туже и  покупатели
не так предусмотрительны.
   Я с трудом поспевал за своим приятелем, потому что он прямо от  глав-
ного входа начал соваться то в одну, то в другую  залу,  взвешивая,  где
больше шансов на успех; и всюду он изучал объявления на стенах, терпели-
во и не спеша, как гастроном, смакующий изысканное меню. Наконец, он ос-
тановился на зале N 7, где распродавалась знаменитая коллекция китайско-
го и японского фарфора графини Ив де Ж... По всему было видно, что  про-
ходящий здесь сегодня дорогой товар вызвал особый ажиотаж.  Люди  стояли
плечом к плечу, за шляпами и пальто не  было  видно  стола  аукциониста.
Сплошная стена в двадцать-тридцать рядов закрывала длинный зеленый стол,
и с нашего места у входа можно было  поймать  только  забавные  движения
аукциониста, который, не выпуская из рук белого молотка, как  заправский
капельмейстер, дирижировал со своего возвышения торгами  и  после  томи-
тельно длинных пауз неизменно переходил на prestissimo [35]. Как и  про-
чие мелкие служащие, он, верно, проживал на окраине,  Менильмонтане  или
еще в другом каком-нибудь пригороде, - двухкомнатная квартирка,  газовая
плита, граммофон как предел мечтаний и горшок пеларгонии  на  окне  -  а
здесь, тщательно причесанный и напомаженный, облаченный в модную  визит-
ку, он явно наслаждался тем, что ежедневно в течение трех часов  в  при-
сутствии изысканной публики ударами своего молотка превращает  в  деньги
самые большие парижские ценности. С  заученно-любезной  улыбкой,  ловко,
словно жонглер разноцветные мячики, подхватывал он на лету  предлагаемые
цены - слева, справа,  спереди  у  стола,  в  конце  зала,  у  дверей  -
"шестьсот, шестьсот пять, шестьсот десять" - и возвращал обратно  в  зал
те же цифры каждый раз с предложенной надбавкой. А когда более или менее
долго никто не набавлял цену и каскад цифр останавливался, он  изображал
из себя заигрывающую девицу и с манящей улыбкой  взывал:  "Никто  больше
справа? Никто больше слева? ", или же грозил, драматически сдвинув брови
и подняв в правой руке молоток слоновой кости: "Окончательно!", или лас-
ково уговаривал: "Это же совсем недорого, господа!" В  то  же  время  он
раскланивался с завсегдатаями, хитро подмигивал в знак поощрения некото-
рым покупателям, и его тенор, при объявлении о продаже нового предмета -
"тридцать третий номер", - звучавший сухо, по-деловому,  становился  все
театральнее, по мере того как возрастала цена. Он явно наслаждался  тем,
что в течение трех часов человек триста, а то и четыреста, затаив  дыха-
ние, впиваются глазами в его губы или в обладающий магической силой  мо-
лоток в его руке. Хотя он был только рупором, передающим случайные пред-
ложения покупателей, он обольщался сознанием собственной значительности,
его пьянила иллюзия, что ему принадлежит решающее слово; как павлин рас-
пускает хвост, так и он распускал свой словесный веер, но это  нисколько
не помешало мне подумать, что его наигранные манеры в сущности оказывают
моему приятелю ту же услугу, что и утренние обезьянки.
   Пока что мой добрый приятель еще не мог воспользоваться помощью свое-
го невольного сообщника, потому что мы стояли в последнем ряду и  всякая
попытка вклиниться в эту плотную, теплую и вязкую людскую массу  и  про-
биться к столу аукциониста представлялась мне совершенно безнадежной. Но
я опять убедился, что я жалкий дилетант в этой увлекательной  профессии.
Моему товарищу, опытному мастеру и практику своего дела, давно было  из-
вестно, что в ту минуту, когда молоток стукнет в третий раз, - "семь ты-
сяч двести шестьдесят франков!" только что ликующе  возгласил  тенор,  -
что в это короткое мгновение разрядки стена расступится. Задранные голо-
вы опустились, торговцы вносили цены в каталоги, кое-кто отошел в сторо-
ну, на какое-то мгновение в густой  толпе  появились  просветы.  И  этим
мгновением он воспользовался с гениальной быстротой  и,  нагнув  голову,
как торпеда, проскочил вперед, сразу пробившись через пять-шесть  рядов.
И я вдруг очутился один, а ведь я поклялся ни  на  минуту  не  оставлять
этого неосторожного человека. Теперь я, правда, тоже поднажал, но аукци-
он уже продолжался, стена уже снова сомкнулась, и я застрял в самой  гу-
ще, как телега в болоте. Меня сжимали противные,  жаркие,  липкие  тиски
сзади, спереди, слева, справа, куда ни посмотришь -  чужие  тела,  чужое
платье, кашляющие в шею соседи. К тому же было просто нечем дышать, пах-
ло пылью, затхлым, кислым, а главное потом, как всюду, где дело касается
денег. Совсем упарившись, я попробовал расстегнуть пиджак и достать  но-
совой платок. Напрасные старания! Я был плотно зажат. Но  все  же  я  не
сдавался, медленно и упорно, ряд за рядом  продвигаясь  вперед.  Увы,  я
опоздал! Канареечное пальтишко исчезло. Оно скрылось, застряло где-то  в
толпе, и никто, кроме меня, не подозревал о его опасном соседстве,  а  у
меня дрожал каждый нерв от какого-то мистического страха, что сегодня  с
ним неминуемо случится что-то ужасное. Каждую минуту я ждал, что кто-ни-
будь крикнет: "Держи вора! ", что начнется сутолока, шум и беднягу выво-
локут из толпы за рукава его желтого пальтишка - я  не  могу  объяснить,
почему я проникся страшной уверенностью, что сегодня, именно сегодня его
постигнет неудача.
   Но ничего не случилось. Ни криков, ни переполоха;  наоборот,  шелест,
шарканье, шум внезапно как оборвались.  Сразу  стало  удивительно  тихо,
словно все стоящие здесь двести-триста человек, будто по уговору, затаи-
ли дыхание, все с удвоенным напряжением впились глазами  в  аукциониста,
отступившего на шаг под лампу, при свете которой его лоб блестел особен-
но торжественно. Дело в том, что на сцену выступил главный аттракцион  -
огромная ваза, личный подарок китайского императора французскому королю,
присланная триста лет назад и, как и многие другие вещи, во время  рево-
люции таинственным образом отлучившаяся из Версаля. Четыре  служителя  в
ливреях с особой и подчеркнутой осторожностью подняли на стол  драгоцен-
ный предмет - сияющую белизной округлость в синих прожилках, - и, внуши-
тельно откашлявшись, аукционист объявил предложенную цену - сто тридцать
тысяч франков! Сто тридцать тысяч - эта освященная четырьмя нулями цифра
была встречена благоговейным молчанием. Никто не решался предложить свою
цену, никто не решался проронить слово или переступить с ноги  на  ногу;
толпа распаренных, плотно прижатых друг к другу людей замерла  в  почти-
тельном восторге. Наконец, какой-то седенький  старичок  у  левого  края
стола поднял голову и быстро, негромко и как-то  робко  прошептал:  "Сто
тридцать пять тысяч", после чего аукционист решительно  возгласил:  "Сто
сорок тысяч!"
   И тут началась азартнейшая игра: представитель крупного американского
аукционного зала ограничивался тем, что подымал палец, и каждый раз циф-
ра, как на электрических часах, подскакивала еще на пять тысяч. На  дру-
гом конце стола личный секретарь известного коллекционера (в публике ше-
потом называли его фамилию) каждый раз удваивал ставки; постепенно  аук-
цион превратился в диалог между этими двумя покупателями, сидевшими  на-
искосок друг от друга и упорно не желавшими встречаться глазами: оба об-
ращались только к аукционисту, которому этот торг  явно  доставлял  удо-
вольствие. Наконец, когда дело дошло до двухсот шестидесяти тысяч,  аме-
риканец в первый раз не поднял пальца; названная цифра,  словно  застыв,
повисла в воздухе. Возбуждение еще возросло, четыре раза аукционист пов-
торил: "Двести шестьдесят тысяч... двести шестьдесят тысяч..." Как соко-
ла на добычу бросал он в зал эту цифру. Потом  сделал  паузу,  выжидающе
посмотрел направо, налево, (ах, он так охотно продолжил бы игру!):  "Кто
больше?" Молчание... молчание. "Кто больше?" - в голосе его звучало поч-
ти отчаяние. Молчание дрогнуло, но струна не издала звука. Медленно под-
нялся молоток. Триста сердец перестали биться... "Двести шестьдесят  ты-
сяч франков раз... двести шестьдесят тысяч два... двести шестьдесят  ты-
сяч..."
   Огромной глыбой стояло в онемевшем зале  молчание,  никто  не  дышал.
Торжественно, точно совершая религиозный обряд, поднял аукционист  моло-
ток слоновой кости над онемевшей толпой. Еще раз  предостерег:  "Оконча-
тельно!" Ни звука! Ни отклика! "Двести шестьдесят тысяч... три!" Молоток
опустился, резко и сухо прозвучал его удар. Все! Двести шестьдесят тысяч
франков! Людская стена качнулась и распалась  от  этого  резкого  сухого
удара на отдельные живые лица, задвигалась, вздохнула, заохала,  загово-
рила, откашлялась. Как  единое  тело  шевелилась,  потягивалась  плотная
людская толпа, взмытая бурной волной, прокатившейся от передних рядов  к
задним.
   Я тоже почувствовал ее, - кто-то ткнул меня локтем в грудь. И  сейчас
же чей-то голос рядом со мной пробормотал: "Pardon, monsieur!" Я вздрог-
нул. Его голос! Вот так чудо, ведь это он, он, о котором я так тосковал,
которого страстно разыскивал; набежавшая волна - какое счастливое совпа-
дение! - выбросила его прямо на меня. Теперь он, слава богу, опять  тут,
совсем рядом, теперь, наконец, я могу охранить, уберечь его. Из  предос-
торожности я, разумеется, не посмотрел ему прямо в лицо; только краешком
глаза взглянул на него сбоку, и не на лицо, а на руки,  на  его  рабочий
инструмент, но - поразительно - они исчезли: вскоре я  заметил,  что  он
крепко прижал руки к телу, а кисти, словно у него озябли пальцы,  втянул
в рукава, чтобы их не было видно. Так намеченная им  жертва  почувствует
только будто случайное, ничем не грозящее  прикосновение  мягкой  ткани,
опасная воровская рука спряталась в обшлаг, как когти  в  бархатную  ко-
шачью лапку. Я был восхищен - отлично придумано! На кого же нацелился он
теперь? Я осторожно покосился на его соседей: справа от него  стоял  ху-
дой, застегнутый на все пуговицы господин, а перед ним второй, с широкой
неприступной спиной. Мне было неясно, как сможет он удачно подобраться к
одному из них. Но тут я почувствовал легкое прикосновение к собственному
колену, и сразу же мелькнула догадка - меня даже в холодный пот бросило:
неужели все эти приготовления делаются ради меня? Дурак ты, дурак,  кого
ты собираешься обворовать? Единственного человека в этом  зале,  который
знает, кто ты! И, значит, мне предстоит последний и совершенно потрясаю-
щий урок - на собственной шкуре познакомиться с твоим ремеслом. В  самом
деле, он как будто облюбовал меня, именно меня; этот злополучный неудач-
ник наметил именно меня, друга, читающего его мысли, единственною  чело-
века, который проник в тайны его ремесла!
   Да, несомненно, приготовления относились ко мне, я не ошибся,  я  уже
чувствовал, как осторожно прижался к моему боку локоть соседа,  как  ти-
хонько, чуть заметно подбирался ко мне рукав со спрятанной в нем  рукой,
верно уже нацелившейся быстро скользнуть во внутренний карман моего пид-
жака, едва только начнутся движение и давка. Правда, я  мог  бы  принять
некоторые контрмеры и тогда был бы  в  полной  безопасности;  достаточно
чуть повернуться или застегнуть пиджак, но, странно, у меня  не  хватало
на это сил, - все тело было как загипнотизировано возбужденным  ожидани-
ем. Все мышцы, все нервы словно оцепенели, и пока я ждал в тупом  напря-
жении, я мысленно сосчитал деньги в своем бумажнике. Все то  время,  что
мысли мои были заняты бумажником, я ощущал у себя на груди его теплое  и
спокойное прикосновение (ведь мы начинаем ощущать каждую частицу  нашего
тела, каждый зуб, каждый палец, каждый нерв, как только о них подумаем).
Значит, пока бумажник был еще на месте и я мог спокойно ждать  предстоя-
щее посягательство. Но, удивительное дело, я сам не знал, желаю я  этого
посягательства или нет. Я запутался в своих чувствах и как бы  раздвоил-
ся. С одной стороны, мне хотелось, чтобы этот дурак, ради своего же бла-
га, оставил меня в покое; с другой стороны, я с тем же томительным  нап-
ряжением, как у зубного врача, когда бормашина приближается  к  больному
зубу, ожидал, чтобы он проявил свое мастерство, ожидал последнего решаю-
щего действия. А он, словно желая наказать меня за мое  любопытство,  ни
капли не торопился. Он все еще выжидал, но от меня не  отходил.  Он  все
время пододвигался ближе, еще ближе, и хотя все мои чувства были парали-
зованы этим настойчивым прикосновением,  одновременно  каким-то  другим,
шестым чувством я совершенно  ясно  слышал,  как  аукционист  выкрикивал
предлагаемые цены: "Три тысячи семьсот пятьдесят... Кто больше? Три  ты-
сячи семьсот шестьдесят... семьсот семьдесят...  семьсот  восемьдесят...
кто больше? Кто больше?" Затем молоток опустился. И опять после его уда-
ра по толпе пробежала легкая волна, и в тот же миг я  почувствовал,  что
она докатилась и до меня. Прикосновения я не ощутил, но мне  почудилось,
будто по мне скользнула змея,  пробежало  чье-то  чужое  дыхание,  такое
быстрое и неуловимое, что я бы его ни за что не заметил, если  бы  любо-
пытство не держало меня все время начеку. Только пола моего пальто  чуть
колыхнулась, как от легкого ветерка, я  почувствовал  нежное  дуновение,
словно мимо пролетела птица и...
   И вдруг случилось то, чего я никак не ожидал:  моя  собственная  рука
дернулась кверху и схватила чужую руку у меня под пальто. Я и  не  думал
прибегать к такой грубой самозащите. Это было для меня самого  неожидан-
ное, рефлекторное движение мускулов.  Рука  автоматически  дернулась  из
чисто физического инстинкта самозащиты. И вот - какое безумие! - к моему
собственному удивлению и ужасу, мои пальцы крепко сжали запястье  чужой,
холодной, дрожащей руки. Нет, этого я не хотел!
   Эту секунду я не могу описать. Я оцепенел от страха, вдруг почувство-
вав, что насильно сжимаю живое человеческое тело, холодную чужую руку. И
совершенно так же оцепенел от страха и он. Как у меня не хватало сил, не
хватало духа отпустить его руку, так и у него не хватало  решимости,  не
хватало духа вырвать ее. "Четыреста пятьдесят... четыреста шестьдесят...
четыреста семьдесят..." - патетически гремел с возвышения голос  аукцио-
ниста, а я все еще держал чужую, холодную и  дрожащую  руку.  "Четыреста
восемьдесят... четыреста девяносто". Никто не  замечал,  что  происходит
между нами, никто не подозревал, что здесь  между  двумя  людьми  встала
судьба; только между нами двумя, только между нашими до предела  натяну-
тыми нервами разыгрывалась  небывалая  битва.  "Пятьсот...  пятьсот  де-
сять... пятьсот двадцать..." - все быстрее мелькали цифры. Наконец - на-
верно, прошло секунд десять, не больше - я пришел в себя. Я отпустил чу-
жую руку. Она сейчас же скользнула прочь  и  исчезла  в  рукаве  желтого
пальтишка.
   "Пятьсот шестьдесят... пятьсот  семьдесят...  пятьсот  восемьдесят...
шестьсот... шестьсот десять..." - продолжало греметь с возвышения, а мы,
два сообщника, связанные  общей  тайной,  стояли  рядом,  парализованные
только что пережитым. Я все еще ощущал тепло его тела, крепко  прижатого
к моему, и теперь, когда нервы сдали и у меня начали дрожать колени, мне
почудилось, будто эта легкая дрожь передалась  и  ему.  "Шестьсот  двад-
цать... тридцать... сорок...  пятьдесят...  шестьдесят...  семьдесят..."
Все выше подскакивали цифры, а мы по-прежнему  стояли  рядом,  скованные
друг с другом железным кольцом страха. Наконец, я обрел силу хоть немно-
го повернуть голову и взглянуть на него. И в тот же миг он  взглянул  на
меня. Глаза наши встретились. "Пожалей, пожалей, не выдавай меня!" - ка-
залось, молили его выцветшие маленькие глаза; страх его затравленной ду-
ши, извечный страх всякой земной твари глядел из расширенных зрачков,  и
усики жалобно вздрагивали. Я увидел ясно только его широко открытые гла-
за, лицо заслонил такой безмерный страх, какого я ни до того,  ни  после
не видал ни на одном лице. Мне  стало  невыразимо  стыдно,  что  человек
смотрит мне в глаза таким рабьим,  таким  собачьим  взглядом,  словно  я
властен над жизнью и смертью, и его страх я воспринял  как  унижение;  я
смущенно отвел глаза.
   Он понял. Он знал теперь, что я ни за что не выдам его, и это  созна-
ние вернуло ему силы. Легким движением он чуть-чуть отклонился от  меня,
я почувствовал, что он хочет совсем уйти.  Сначала  слегка  отодвинулось
плотно прижатое колено, потом стало ослабевать ощущение чужого  тепла  у
локтя, и вдруг - у меня было такое чувство, словно уходит часть меня са-
мого, - место рядом со мной оказалось пустым. Мой  собрат  по  несчастью
юркнул в толпу и исчез. Сначала я вздохнул с облегчением,  почувствовав,
что уже не так тесно. Но в следующее мгновение я испугался: что он, бед-
няга, будет теперь делать? Ему нужны деньги, а я, я его должник, я  обя-
зан ему за столь занимательно проведенный день, я,  его  невольный  соу-
частник, должен ему помочь! Я бросился за ним вдогонку. Но какая насмеш-
ка судьбы! Этот неудачник не понял моего доброго  намерения,  и,  издали
увидев меня, испугался. Прежде чем я успел ободряюще кивнуть ему,  кана-
реечное пальтишко, мигом слетев с лестницы и выскочив на улицу, скрылось
в недосягаемом людском потоке, и мое обучение новой профессии окончилось
так же неожиданно, как и началось.
   Помещенные в настоящем издании произведения Стефана Цвейга расположе-
ны в хронологическом порядке. Переводы осуществлены с подготовленных ав-
тором книжных изданий, вышедших в свет как при его жизни, так и посмерт-
но

   ПРИМЕЧАНИЯ

   1. Помолчи, Эдгар (франц.).
   2. Идем, Эдгар! Спать пора (франц.).
   3. Веди себя прилично, Эдгар. Сядь на место! (франц.).
   4. Девять часов! Спать пора! (франц.).
   5. Любовь дорого обходится старикам (франц.).
   6. "Воспитание чувств" (франц.)
   7. Презренное золото (англ.).
   8. Вы останетесь здесь (англ.).
   9. Идите скорее (англ.).
   10. Да, сэр (англ.).
   11. Непринужденная беседа (англ.).
   12. Любовь с первого взгляда; буквально - удар молнии (франц.).
   13. Господа, прошу вас (англ.).
   14. Преступление, вызванное страстью (франц.).
   15. Так ли? (англ.).
   16. В самом деле? (англ.)
   17. Конечно, да (англ.).
   18. Не знаю, как бы я поступила. Может быть так же (англ.).
   19. Дорогой синьоре Энриэтте (итал.).
   20. Верх изящества (франц.).
   21. Бесстрастия (франц.).
   22. Делайте ставку! (франц.).
   23. Потише, мадам, прошу вас! (франц.).
   24. Простите, господа, одну минуту (франц.).
   25. "Библиографический бюллетень Франции" (франц.).
   26. "Антиквар" (англ.).
   27. "Библиотека немецкой эротической литературы" (лат.).
   28. Книги имеют свою судьбу (лат.).
   29. Вещественное доказательство (лат.).
   30. Да здравствует действительность! (франц.).
   31. Извините, сударь (франц.).
   32. Смотри-ка, смотри, Маргарита (франц).
   33. Держи вора! (франц.).
   34. Остерегайтесь воров! (англ., франц., нем.).
   35. Самая большая скорость (итал.).

   ЖГУЧАЯ ТАЙНА

   Земмеринг - зимний курорт в Штирийских Альпах.
   Мей Карл (1842-1912) - немецкий писатель, автор приключенческих  книг
из жизни индейцев.

   ЛЕТНЯЯ НОВЕЛЛА

   Баумбах Рудольф (1840-1905)-второстепенный немецкий поэт,  произведе-
ния которого отличались слащавой сентиментальностью.
   Ариэль - добрый дух.

   АМОК

   ...вы живете, точно йог. - Йоги - приверженцы одного из индийских фи-
лософских учений, согласно которым человек может путем самосозерцания  и
аскетического образа жизни познать бога.

   ФАНТАСТИЧЕСКАЯ НОЧЬ

   Чудо Тангейзера. - Тангейзер - немецкий миннезингер XIII века. В  од-
ной из легенд рассказывается, что Тангейзер был завлечен богиней Венерой
в ее грот, где пробыл семь лет. Получив свободу, он, во имя спасения ду-
ши, совершил паломничество в Рим. Папа отказал ему в  отпущении  грехов,
заявив, что скорее его папский посох даст побеги, нежели Тангейзер полу-
чит прощение. Опечаленный миннезингер вернулся к Венере. Между тем посох
папы дал побеги, и папа, узрев в этом знамение свыше, велел вернуть Тан-
гейзера. Однако все поиски были тщетны, миннезингер остался в гроте  Ве-
неры до Страшного суда.

   ПИСЬМО НЕЗНАКОМКИ

   Градо - курорт на Адриатическом море.
   Терезианум - учебное заведение для  детей  австрийской  аристократии,
основанное императрицей Марией Терезой в 1746 г.

   УЛИЦА В ЛУННОМ СВЕТЕ

   ...мелодию из "Вольного стрелка" -  "Вольный  стрелок"  -  популярная
опера выдающегося немецкого композитора Карла Мариа Вебера  (1786-1826),
написанная им в 1820 г. Выразительные, легко запоминающиеся мелодии опе-
ры получили широкое распространение и стали народными песнями.

   НЕЗРИМАЯ КОЛЛЕКЦИЯ

   Гверчино (Франческо Барбьери), (1591-1666) -  итальянский  живописец,
график и гравер.
   Менцель Адольф (1815-1905) - выдающийся немецкий живописец и график.
   Шпицвег Карл (1808-1885)) - немецкий художник; замечательны его  пол-
ные юмора картины, изображающие жизнь и быт немецкого бюргерства.
   ...зильбергрош - старинная прусская серебряная монета. Мантенья  Анд-
реа (1431-1506) - выдающийся итальянский живописец и гравер  эпохи  Воз-
рождения.
   ...музей "Альбертина" - известное венское частное собрание,  основан-
ное в начале XIX в. герцогом Альбертом и содержащее более двухсот  тысяч
редких рисунков и гравюр на меди

   МЕНДЕЛЬ. БУКИНИСТ

   Парацельс Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм (1493-1541) - немецкий врач,
естествоиспытатель и философ, один из  видных  предшественников  научной
медицины.
   Месмер Франц Антон (1734-1815)-австрийский врач, основоположник  уче-
ния о так называемом "животном магнетизме" и его применении  в  лечебных
целях ("месмеризм").
   Гаснер Иоганн Йозеф (1727-1779) - швейцарский гипнотизер и  "заклина-
тель бесов".
   Блаватская Елена Петровна, урожд. Ган (1831-1891) - путешественница и
писательница. Основала и возглавила ряд теософских обществ в  Нью-Йорке,
Лондоне и других городах.
   Мецофанти Джузеппе (1774-1849)-итальянский  лингвист,  первый  кустос
(хранитель)) Ватиканской библиотеки,  впоследствии  -  кардинал.  Владел
пятьюдесятью семью иностранными языками.
   Бузони Ферруччо Бенвенуто (1866-1924) - итальянский пианист и  компо-
зитор, в 1890-1891 гг. -  профессор  Московской  консерватории.  Обладал
исключительной музыкальной памятью.
   Бюффон Жорж Луи Леклерк (1707-1788)]  -  французский  естествоиспыта-
тель, автор многотомного труда "Естественная история".
   Тарное - город в Южной Польше,  входивший  в  состав  Австро-Венгрии.
Место битвы в 1915 г.
   Конрад фон Гетцендорф Франц (1852-1925) - австрийский фельдмаршал. Во
время  первой  мировой  войны   был   начальником   генерального   штаба
австро-венгерской армии.

   НЕОЖИДАННОЕ ЗНАКОМСТВО С НОВОЙ ПРОФЕССИЕЙ

   Афродита - богиня любви и красоты у древних греков: по преданию,  ро-
дилась из морской пены у острова Киферы (Анадиомена -  поднимающаяся  из
воды").
   дочь Гей. - Гея, в древнегреческой мифологии, - богиня земли  и  под-
земного мира, олицетворявшая мощь и плодородие природы.
   Гудон Жан Антуан (1741-1828)-выдающийся французский скульптор,  прос-
лавившийся скульптурными портретами современных ему ученых и  обществен-
ных деятелей.
   Валери Поль (1871-1945) - французский поэт, публицист и критик.


?????? ???????????