ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА КОАПП
Сборники Художественной, Технической, Справочной, Английской, Нормативной, Исторической, и др. литературы.



        Рассказы 20-х годов разных авторов

Василий Андреев. ВОЛКИ.
Артем Веселый. МЫ.
М. Стронин. ВАСКА.
Николай Ларионов. ТИШИНА.
Александр ЯКОВЛЕВ ПОВОЛЬНИКИ
БОР. ПИЛЬНЯК МАТЬ СЫРА-ЗЕМЛЯ
Бор. ПИЛЬНЯК ТРЕТЬЯ СТОЛИЦА
Бор. ПИЛЬНЯК ЗАВОЛОЧЬЕ
А. УСПЕНСКИЙ ПЕРЕПОДГОТОВКА
БОРИС ПАСТЕРНАК ДЕТСТВО ЛЮВЕРС.
Н. ЛЯШКО. СТРЕМЕНА.
Вл. ЛИДИН ПОВЕСТЬ О МНОГИХ ДНЯХ
Адриан Пиотровский. ПАДЕНИЕ ЕЛЕНЫ ЛЭЙ.
Борис Лавренев. РАССКАЗ О ПРОСТОЙ ВЕЩИ.
Владимир Ветров. КЕДРОВЫЙ ДУХ.
С. А. СЕМЕНОВ ГОЛОД
Н. Никандров. ПРОКЛЯТЫЕ ЗАЖИГАЛКИ!
Николай Огнев. ЕВРАЗИЯ.
Н. БОГДАНОВ ВРАГ
Константин ФЕДИН БАКУНИН В ДРЕЗДЕНЕ
В. ДОБРОВОЛЬСКИЙ СОБАЧИЙ ЛАЗ
Вяч. Шишков. ВИХРЬ.
Н. ОГНЕВ КРУШЕНИЕ АНТЕННЫ.
Вс. Иванов ВОЗВРАЩЕНИЕ БУДДЫ
Всев. Иванов. БРОНЕПОЕЗД N 14.69.
К. ФЕДИН АННА ТИМОФЕВНА
Ив. Соколов-Микитов. ЧИЖИКОВА ЛАВРА
Н. Каратыгина. ЧЕРЕЗ БОРОЗДЫ.
В. КАВЕРИН ПЯТЫЙ СТРАННИК

   Василий Андреев.
   ВОЛКИ.

   ГЛАВА ПЕРВАЯ.

   Ваньки Глазастого отцу, Костьке-Щенку, не нужно было с женой своей, с
Олимпиадою, венчаться.
   Жили же двенадцать лет невенчанные, а тут, вдруг, фасон показал.
   Граф какой выискался!
   Впрочем, это все Лешка-Прохвост, нищий тоже с Таракановки,  поднатчик
первый, виноват:
   - Слабо, - говорит, - тебе, Костька, свадьбу сыграть!
   Выпить Прохвосту хотелось, ясно.
   Ну, а Щенок "за слабо в Сибирь пойдет", а тут еще на взводе был.
   - Чего - слабо? Возьму, да обвенчаюсь. Вот машинку женкину  продам  и
готово!
   А Прохвост:
   - Надо честь-честью. В церкви, с шаферами. И угощение чтобы.
   Олимпиады дома не было. Забрал Щенок ее машинку швейную ручную, вмес-
те с Прохвостом и загнали на Александровском.
   Пришла Олимпиада, а машинку "Митькою звали"! Затеяла  было  бузу,  да
Костька ей харю расхлестал по всем статьям и объявил о своем твердом на-
мерении венчаться, как и все прочие люди.
   - А нет - так катись, сука, колбасой!
   Смех и горе! Дома ни стола ни стула, на себе барахло, спали на нарах,
в изголовьи - поленья-шестерка, как в песне:

   На осиновых дровах
   Два полена в головах

и вдруг - венчаться!
   Но делать нечего. У мужа - сила, у него, значит, и право. Да и  самой
Олимпиаде выпить смерть захотелось. И машинка все равно уж улыбнулась.
   Купили водки две четверти, пирога лавочного с грибами и луком, колба-
сы собачьей, огурцов. Невеста жениху перед венцом брюки на  заду  белыми
нитками зашила (черных не оказалось) и отправились к Михаилу  архангелу.
А за ними таракановская шпана потопала.
   Во время венчания шафер, Сенька-Чорт, одной  рукою  венец  держал,  а
другой брюки поддерживал - пуговица одна была и та оторвалась.
   Гости на паперти стреляли - милостыню просили.
   А домой как пришли - волынка.
   Из-за Прохвоста, понятно.
   Пока молодые в церкви крутились, Прохвост, оставшийся с  Олимпиадиной
маткою, Глашкой-Жабою, накачались в доску: почти четверть водки вылокали
и все свадебное угощение подшибли. Горбушка пирога осталась, да  огурцов
пара.
   Молодые с гостями - в дверь, а Прохвост навстречу, с пением:

   Где ж тебя черти носили?
   Что же тебя дома не женили?

   А старуха Жаба на полу кувыркается: и плачет и блюет.
   Невеста - в слезы. Жених Прохвосту - в сопатку, тот - его. Шпана - за
жениха, потому он угощает. Избили Прохвоста и послали настрелять на  пи-
рог.
   Два дня пропивали машинку. На третий Олимпиада опилась. В  Обуховской
и умерла. Только-только доставить успели.
   Щенок дом бросил и ушел к царь-бабе, в тринадцатую чайную. А с ним  и
Ванька.

   ---------------

   Тринадцатая чайная всем вертепам вертеп, шалман настоящий: воры  всех
категорий, шмары, коты, бродяги и мелкая шпанка любого пола и возраста.
   Хозяин чайной - Федосеич такой, но управляла всем женка его, царь-ба-
ба Анисья Петровна, из копорок, здоровенная, что заводская кобыла.
   Весь шалман держала в повиновении, а Федосеич перед  нею,  что  перед
богородицей, на задних лапках.
   С утра до вечера, бедняга, крутится, а женка из-за стойки  командует,
да чай с вареньем дует без передышки, - только харя толстая светит,  что
медная сковородка.
   И не над одним только Федосеичем царь-баба властвовала.
   Если у кого из шпаны или из фартовых деньги завелись, лучше пропей на
стороне или затырь так, чтобы не нашла, а то отберет.
   - Пропьешь, - говорит, - все равно. А у меня они целее  будут,  захо-
чешь чего, у меня и заказывай. Хочешь, пей!
   Водку она продавала тайно, копейкою дороже, чем в казенках.
   Ванька-Селезень ширмач, один раз с  большого  фарту  не  хотел  сдать
царь-бабе деньги - насильно отобрала.
   Он даже - в драку, но ничего не вышло. Да и где ж  выйти-то?  Сила  у
него пропита, здоровье тюрьмою убито, а бабища в кожу не вмещается.
   Набила ему харю, только и всего.
   Так царь-баба царствовала.
   Одинокие буйства прекращала силою своих тяжелых кулаков или пускала в
ход кнут, всегда хранящийся под буфетом.
   Если же эти меры не  помогали  -  на  сцену  являлся  повар  Харитон,
сильный, жилистый мужик, трезвый и жестокий, как старовер.
   Вдвоем они как примутся чесать шпану: куда - куски, куда - милостыня!
   Завсегдатаи тринадцатой почти сплошь - рвань немыслимая,  беспаспорт-
ная, беспарточная; на гопе у Макокина и то таких франтов вряд ли  встре-
тишь.
   У иного только стыд прикрыт кое-как.
   Ванька-Глазастый, родившийся и росший со шпаною, не предполагал,  что
еще рванее таракановских нищих бывают люди.
   В тринадцатой - рвань форменная.
   Например - Ванька-Туруру.
   Вместо фуражки - тулейка одна; на ногах зимою - портянки, летом - ни-
чего; ни одной заплатки, все - в клочьях, будто собаки рвали.
   А ведь первый альфонс! Трех баб имел  одновременно:  Груньку-Ошпырка,
Дуньку-Молочную и Шурку-Хабалку. Перед зеркалом причесывается, не иначе.
   Или, вот, "святое семейство": Федор Султанов  с  сыновьями:  Трошкою,
Федькою и Мишкою-Цыганенком.
   Эти так: двое стреляют, а двое в чайной сидят - выйти не  в  чем.  Те
придут, эти уходят. Так, посменно и стреляли. А один раз - обход.  "Свя-
тое семейство" разодралось - кому одеваться?
   Вся шпана задним ходом ухряла, а они дерутся из-за барахла. Рвут друг
у дружки. Всю четверку и замели.
   Или еще, король стрелков, Шурка-Белорожий. В одних подштанниках и бо-
сой стрелял в любое время года. В Рождество и Крещенье даже. "Накаливал"
шикарно.
   Другой вор позавидует его заработку. Еще бы не заработать!  Красивый,
молодой и в таком ужасном виде. Гибнет же человек! В белье одном. Дальше
нижнего белья уж ехать некуда. Не помочь такому - преступление.
   А стрелял как!
   Плачет в голос, дрожит, молит спасти от явной гибели:
   - Царевна! Красавица! Именем Христа-спасителя умоляю: не дайте погиб-
нуть! Фея моя добрая! Только на вас вся надежда!
   Каменное сердце не выдержит, не только женское,  да  если  еще  перед
праздником.
   А ночью к Белорожему идет на поклон шпана.
   Поит всех, как какой-нибудь Ванька-Селезень, первый ширмач с фарту.
   Костька-Щенок Ваньку своего отдал Белорожему на обучение.
   Пришлось мальчугану босиком стрелять, или, как выражался  красноречи-
вый его учитель: "симулировать последнюю марку нищенства".
   - Ты плачь! По-настоящему плачь! - учил Белорожий, - и проси, не отс-
тавай! Ругать будут - все равно проси! Как я! Я у мертвого выпрошу.
   Действительно Белорожий у мертвого не у мертвого, а у переодетого го-
родового (специально переодевались городовые для ловли нищих),  три  ко-
пейки на пирог выпросил.
   Переодетый его заметает, а он ему:
   - Купи, дорогой, пирога и бери меня. Голодный! Не могу итти.
   Тот было заругался, а Белорожий на колени встал и панель поцеловал:
   - Небом и землею клянусь и гробом родимой матери - два дня не ел!
   Переодетый три копейки ему дал и отпустил. Старый был фараон; у само-
го, поди, дети нищие или воры, греха побоялся, отпустил.
   Ванька следовал примерам учителя: клянчил, плакал от стыда и  холода.
Подавали хорошо. Отца содержал и себе на гостинцы отначивал.
   Обитатели тринадцатой почти все и жили в чайной.
   Ночевали в темной, без окон, комнате. На нарах - взрослые, под нарами
- плашкетня и те, кто позже прибыл. Комната -  битком,  все  в  повалку.
Грязь невыразимая. Вошь темная, клопы, тараканы. В сенях кадка с  квасом
и та с тараканами. В нее же, пьяные, ночью, по ошибке, мочились.
   Только "фартовые" - воры, в кухне помещались с поваром.
   Им, известно, привилегия.
   "Четырнадцатый класс" - так их и звали.
   Выдающимися из них были: Ванька-Селезень,  Петька-Кобыла  и  Маркизов
Андрюшка.
   Ванька-Селезень ширмач, совершавший в иной день по двадцати краж. Че-
ловек, не могущий равнодушно пройти мимо чужого кармана. Случалось,  за-
катывался в ширму, забыв предварительно "потрекать", т.-е. ощупать  кар-
маны - так велико было желание украсть.
   - Ширма - жизнь моя! Любую шмару на ширму променяю! -  философствовал
по вечерам Селезень, напаивая, с фарта, шпану: кажется, отруби мне  руки
- ногами "втыкать" стану, ног не будет - зубами задуюсь.
   Селезень - естественный вор.
   Хлебом не корми, а дай украсть.
   "Брал" где угодно, не соображаясь со стремой и шухером.
   На глазах у фигарей и фараонов залезал в карман одинокого прохожего.
   Идет по пятам, слипшись с человеком. Ребенок и тот застремит.
   А где "людка" - толпа - будет втыкать и втыкать пока публика  не  ра-
зойдется или пока за руки не схватят.
   Однажды он "сгорел с делом", запустив одну руку в карман  мужчины,  а
другую в карман женщины. Так с двумя кошельками: со "шмелем" и с "порти-
ком" в руках повели в участок.
   У Знаменья это было, на литургии преждеосвященных даров.
   Петька-Кобыла ширмач тоже, но другого покроя. Осторожен. Зря не вору-
ет - не лезет в густую, как Селезень. Загуливать не любит. С фарта и  то
наровит на чужое пить. Из себя кобел коблом. Волосы  -  под  горшок,  но
костюм немецкий. И с зонтиком всегда. Фуражка фаевая, купеческая.
   Трусоват, смирен. Богомол усердный. С  фарта  свечки  ставил  Николаю
угоднику. В именины не воровал.
   Маркизов Андрюшка - домушник. Хорошие дельцы, в роде Ломтева Кости  и
Миньки-Зуба с Маркизовым охотно на дела идут. Сами приглашают  -  не  он
их.
   Маркизов человек жуткий.
   Не пьет, а компанию пьяную любит; не курит, а папиросы и спички всег-
да при себе. Первое дело его, в юности еще: мать родную обокрал, по-миру
пустил. "Шмар", случалось, брал "на малинку".
   Вор безжалостный, бесстыдный.
   На дело всегда с пером, с финкою, как Колька-Журавль из-за Нарвской.
   "Засыпается" Маркизов с боем. Связанного в участок и в сыскное водят.

   ---------------

   В тринадцатую перебрались новые лица: Ганька-Калуга и Яшка-Младенец.
   Не то нищие, не то воры или разбойники - не понять.
   Слава о них шла, что хамы первой марки и волынщики.
   Перекочевали они из живопырки "Манджурия".
   Калуга "Манджурию" эту почти единолично (при некотором  участии  Мла-
денца) в пух и прах разнес. Остались от "Манджурии" стены,  дверь,  окна
без рам и стул, что под боченком для кипяченой воды у дверей стоял.
   Остальное - каша.
   Матвей Гурьевич, хозяин трактира, избитый, больше месяца  в  больнице
провалялся, а жена его - на сносях она была - от страха до времени  ски-
нула.
   И волынка-то из-за пустяков вышла.
   Выпивала манджурская шпана. Взяли на закуску салаки,  а  хозяин  одну
рыбку не додал.
   Калуга ему:
   - Эй ты, сволочь! Гони еще рыбинку. Чего отначиваешь?
   Тот - в амбицию:
   - А ты чего лаешься? Спроси, как человек. Сожрал, поди,  а  требуешь.
Знаем вашего брата!
   Калуга вообще много не разговаривает.
   Схватил тарелку с рыбою и Гурьевичу в физию.
   Тот заблажил. Калуга его - стулом.
   И пошел крошить.
   Весь закусон смешал, что карты: огурцы с вареньем, салаку с сахаром и
т. д.
   Чайниками - в стены. Чай с лимоном - в граммофон.
   Товарищи его на что ко всему привычные - хрять.
   Один Младенец остался.
   Вдвоем они и перекрошили все на свете.
   Народ как начал сбегаться - выскочили они на улицу; Калуга боченок  с
кипяченой водой сгреб и дворнику на голову - раз!
   Хорошо - крышка открылась и вода чуть тепленькая,  а  то  изуродовать
мог бы человека.
   Калуга видом свирепый: высокий, плечистый, сутулый, рыжий, глаза кро-
вяные, лицо точно опаленное. Говорит - рявкает сипло.  Что  ни  слово  -
мать.
   Про него еще слава: в Екатерингофе или в Волынке где-то вейку зарезал
и ограбил, но по недостаточности улик оправдался по суду.
   И еще: с родной сестренкою жил как с женою. Сбежала сестра от него.
   Калуга силен, жесток и бесстрашен.
   Младенец ему под стать.
   Ростом выше еще Калуги, мясист. Лицо  ребячье:  румяное,  белобровое,
беловолосое.
   Младенец настоящий!
   И по уму дитя.
   Вечно хохочет, озорничает, возится, не разбирая с кем: старух, стари-
ков мнет и щекочет, как девок, искалечить может шутя.
   Убьет и хохотать будет. С мальчишками дуется в пристенок, в орлянку.
   Есть может сколько угодно, пить - тоже.
   Здоровый. В драке хотя Калуге уступает, но скрутить,  смять  может  и
Калугу. По профессии - мясник. Обокрал хозяина, с тех пор и путается.
   Калуга по специальности не то плотник, не то кровельщик,  картонажник
или кучер - неизвестно.
   С первого дня у Калуги столкновение произошло с царь-бабою.
   Калуга заговорил на своем каторжном языке: в трех словах  пять  мате-
рей.
   Анисья Петровна заревела:
   - Чего материшься, франт? Здесь тебе не острог!
   Калуга из-под нависшего лба глянул, будто  обухом  огрел,  -  да  как
рявкнет:
   - Закрой хлебало, сучья отрава! Не то кляп вобью!
   Царь-баба мясами заколыхалась и присмирела.
   Пожаловалась после своему повару.
   Вышел тот, постоял, поглядел и ушел.
   С каждым днем авторитет царь-бабы падал.
   Калуга ей рта не давал раскрыть.
   На угрозы ее позвать полицию свирепо орал:
   - Катись ты со своими фараонами к чертовой матери на легком катере.
   Или грубо балясничал:
   - Чего ты на меня скачешь, сука? Все равно я с тобою спать не буду.
   - Тьфу, чорт! Сатана, прости меня,  господи!  -  визжала  за  стойкою
Анисья Петровна, - чего ты мне гадости разные говоришь? Что я  потаскуха
какая, а?
   - Отвяжись, пока не поздно! - рявкал Калуга, оскаливая широкие щелис-
тые зубы. Говорю: за гривенник не подпущу! На чорта ты мне сдалась, сви-
ная туша? Иди, вот, к мяснику, к Яшке. Ему по привычке с мясом возиться.
Яшка-а! - кричал он Младенцу: бабе мужик требуется. Ейный-то муж не  со-
ответствует. Чево?.. Дурак! Чайнуху заимеешь. На-паях будем с тобой дер-
жать!
   Младенец глуповато ржал и подходил к стойке:
   - Позвольте вам представиться с заплаткой на ...
   Крутил воображаемый ус. Подмигивал белесыми ресницами. Шевелил носком
ухарски выставленной ноги, важно подкашливал:
   - Мадама! Же-ву-при пятиалтынный! Це, зиле, але  журавле.  Не  хотит-
ся-ль вам пройтить-ся, там, где мельница вертится?..
   - Тьфу! - плевалась царь-баба. Погодите, подлецы! Я, ей-богу,  около-
точному заявлю.
   - Пожалуйста, Анись Петровна, - продолжал паясничать Младенец. Только
зачем околоточного? Уж лучше градоначальника. Да-с. Только  мы  эту  усю
полицию благородно помахиваем-с. Да-с. И вас,  драгоценнейшая,  таким-же
образом. Чего-с? Щей? Не желаю. Ах, вы про околоточного? Хорошо! Заявите
на поверке! Или в обчую канцелярию.
   - Я те дам "помахиваю". Какой махальщик нашелся. Вот сейчас же пойду,
заявлю! - горячилась, не выходя, впрочем, из-за стойки, Анисья Петровна.
   А Калуга рявкал, тараща кровяные белки:
   - Иди! Зови полицию! Я на глазах пристава тебя поставлю раком.  Треп-
ло! Заявлю! А чем ты жить будешь, сволочь? Нашим братом, шпаной да вором
только и дышишь, курва!
   - Заведение закрою! Дышишь! - огрызалась хозяйка: - Много я вами  жи-
ву. Этакая голь перекатная, прости господи! Замучилась!
   Калуга свирепел:
   - Замолчь, сучий род! Кровь у тебя из задницы выпили! Заболела тубер-
кулезом.
   Младенец весело вторил:
   - Эй! Дайте стакан мусора! Хозяйке дурно!
   Такие сцены продолжались до тех пор, пока Анисья Петровна не  набрала
в рот воды - не перестала вмешиваться в дела посетителей.
   В тринадцатой стало весело. Шпана распоясалась. Хозяйку не замечали.
   Повар никого уже не усмирял.

   ---------------

   ГЛАВА ВТОРАЯ.

   В  жизни  Глазастого  произошло  крупное  событие:  умер  отец   его,
Костька-Щенок. Объелся.
   Случилось это во время знаменитого загула некоего Антошки Мельникова,
сына лабазника.
   Антошка запойщик, неоднократно гулял со шпаною.
   На этот раз загул был дикий. Все ночлежки: Макокина, "Тру-ля-ля" (дом
трудолюбия), на Дровяной улице гоп - перепоил Мельников так, что однажды
в казенках не хватило вина, в соседний квартал бегали за водкою.
   Мельников наследство после смерти отца получил. Ну и закрутил, конеч-
но.
   Такой уж человек пропащий!
   В тринадцатую он пришел днем, в будни и заказал все.
   Шпана заликовала.
   - Антоша! Друг! Опять к нам?
   - Чего, к вам? - мычал уже пьяный Антошка. Жрите и  молчите.  Хозяин!
Все, что есть - сюда!
   Царь-баба, Федосеич, повар и шпана - все  зашевелились.  Из  фартовых
только Маркизов, вопреки  обыкновению,  не  пожелал  принять  участие  в
гульбе.
   Антошка уплатил вперед за все, сам съел кусок трески и  выпил  стакан
чая.
   Сидел, посапывая, уныло опустив голову.
   - Антоша! Выпить бы? А? - подъезжала шпана.
   - Выпить?.. Да... И... музыкантов! - мычал Антошка.  Баянистов  самых
специяльных.
   Разыскали баянистов. Скоро тринадцатая заходила ходуном.  От  гула  и
говора музыки не слышно.
   Вся шпана - в доску. Там поют, пляшут, здесь -  дерутся,  там  пьяный
веселый Младенец-Яшка задирает подолы старухам, щекочет,  катышком  катя
по полу пьяного семидесятилетнего старика-кусочника Нила. Бесится, пеной
брыжжет старик, а Яшка ему подняться не дает.
   Как сытый большой кот сидит над мышенком.
   - Яшка! Уморишь старика! Чорт! - кричат, хохоча, пьяные.
   Привлеченный необычайным шумом околоточный, только на секунду  смутил
шпану.
   Получив от Мельникова, секретно, пятерку, полицейский, козыряя, ушел.
   На следующий день Мельников чудил. За рубль нанял  одного  из  членов
"святого семейства", Трошку, обладателя  шикарных,  как  у  кота,  усов.
Сбрил ему один ус.
   До вечера водил Трошку по людным улицам, из трактира в трактир и даже
в цирк повел. С одним усом. За рубль.
   Потом поймал где-то интеллигентного алкоголика Коку Львова, сына пол-
ковника.
   Кока, выгнанный из дома за беспутство, окончательно спустившийся, был
предметом насмешек и издевательств всех гулеванов.
   Воры с фарта всегда нанимали его делать  разные  разности:  ходить  в
белье по улице, есть всякую дрянь. Даже богомол Кобыла и тот однажды на-
нял Коку ползать под нарами и петь "Христос воскресе" и "ангел вопияше".
   А домушник Костя Ломтев, человек самостоятельный, деловой, при  часах
постоянно, сигары курил и красавчика-плашкета, жирного,  как  поросенок,
Славушку такого будто шмару содержал - барин настоящий Костя  Ломтев,  а
вот специально за Кокою приходил, нанимал для своего плашкета.
   Славушка капризный, озорник. Издевался над Кокою -  лучше  не  приду-
мать: облеплял липкими бумагами от мух, заставлял есть мыло и сырую кар-
тошку, кофе с уксусом пить и лимонад с прованским маслом,  пятки  чесать
по полтиннику в ночь.
   Здорово чудил плашкет над Кокою!
   Теперь Мельников, встретив Коку, велел ему следовать за собою,  купил
по дороге на рубль мороженого, ввалил все десять порций в Кокину шляпу и
заставил того выкрикивать: "Мороженое!.."
   За странным продавцом бродили кучи народа.
   Мельников натравлял мальчишек на чудака.
   Полицейские, останавливающие Коку, получали, незаметно  для  публики,
от Мельникова на водку и шествие продолжалось.
   В тринадцатой, куда пришел Мельников с Кокою, уже был Ломтев со  Сла-
вушкою. Повидимому, кто-нибудь из плашкетов сообщил им, что  Кока  нанят
Мельниковым.
   В ожидании Коки Ломтев со Славушкою сидели за столом.
   Ломтев высокий, густоусый мужчина с зубочисткою во рту, солидно читал
газету, а Славушка, мальчуган лет пятнадцати, с лицом розовым и  пухлым,
как у маленьких детей после сна, сидел развалясь, с фуражкою, надвинутой
на глаза и сосал шоколад, изредка отламывая от плитки кусочки  и  бросая
на пол.
   Мальчишки, сидящие в отдалении, на полу, кидались за  подачкою,  дра-
лись как собаки из-за кости.
   Славушка тихо посмеивался, нехотя сося надоевший шоколад.
   Когда вошли Мельников с Кокою, Славушка крикнул:
   - Кока! Лети сюда.
   Тот развязно подошел. Сказал, не здороваясь, с некоторой важностью:
   - Сегодня он меня нанял.
   И кивнул на Мельникова.
   - И я нанимаю! Какая разница? - слегка нахмурился мальчуган.
   Протянул розовую со складочками в кисти, руку, с перстнем на безымян-
ном пальце:
   - Целуй за гривенник!
   Кока насмешливо присвистнул.
   - Полтинник еще туда-сюда.
   Мельников кричал:
   - Чего ты с мальчишкою треплешься? Иди!
   Кока двинулся. Славушка сказал сердито:
   - Чорт нищий! Пятки мне чешешь за полтинник всю ночь,  а  с  голодухи
лизать будешь и спасибо скажешь. А  тут  ручку  поцеловать  и  загнулся:
Па-алтинник! Какой кум королю объявился. Ну, ладно, иди получай деньги!
   Кока вернулся, чмокнул Славушкину руку. Мальчуган долго рылся  в  ко-
шельке.
   Мельников уже сердился:
   - Кока! Иди, чорт! Расчет дам!
   А Славушка копался.
   - Славенька, скорее! Слышишь, зовет? - торопил Кока.
   - Ус-пе-ешь! - тянул мальчишка. - С петуха сдачи есть?
   - С пяти рублей? Откуда же? - замигал Кока.
   - Тогда получай двугривенный.
   Но Ломтев уплатил за Славушку. Не хотел марать репутации.
   Кока поспешил к Мельникову.
   Славушка крикнул вслед:
   - Чтоб я тебя, стервеца, не видал больше! Дорого берешь, сволочь!
   Нахмурясь, засвистал. Вытянул плотные ноги в мягких лакированных  са-
пожках.
   Ломтев достал сигару, не торопясь вынул из замшевого чехольчика  нож-
ницы, обрезал кончик сигары.
   Шпана зашушукалась в углах. Ломтева не любили за причуды. Еще  бы!  В
живопырке и вдруг - барин с сигарою, в костюме шикарном, в котелке,  усы
расчесаны, плашкет толстомордый в перстнях, будто в "Буффе" каком!
   Ломтев, щурясь от дыма, наклонился к мальчугану, спросил ласково:
   - Чего дуешься, Славушка?
   - Найми Коку! - угрюмо покосился из-под козырька мальчишка.
   - Чудак! Он нанят. Сейчас он к нам не пойдет! Ты же видишь - тот фра-
ер на деньги рассердился.
   - А я хочу! - капризно выпятил пухлую губу Славушка. А если тебе  де-
нег жалко, значит ты меня не любишь.
   Ломтев забарабанил пальцем по столу. Помолчав, спросил:
   - Что ты хочешь?
   Славушка, продолжая коситься, раздраженно ответил:
   - А тебе чего? Денег жалко, так и спрашивать нечего.
   - Жалко у пчелки. А ты толком  говори:  чего  хочешь?  -  нетерпеливо
хлопнул ладонью по столу Ломтев.
   - Хочу, чтобы мне, значит, плевать Коке в морду, а он, пущай не  ути-
рается. Вот чего!
   Мальчишка закинул ногу на ногу. Прищелкнул языком. Смотрел на Ломтева
вызывающе.
   Ломтев направился к столу, где сидели Мельников с  Кокою,  окруженные
шпаною.
   Повел переговоры.
   Говорил деловито, осторожно отставив руку с сигарою, чтобы не уронить
пепла. Важничал.
   - Мм... вы понимаете. Мальчик всегда с ним играет.
   - А мне что? - таращил пьяные глаза Мельников. - Я нанял и баста!
   - Я вас понимаю, но мальчугашка огорчен. Сделайте удовольствие ребен-
ку. Мм... Он только поплюет и успокоится. И Коке лишняя рублевка не  ме-
шает. Верно, Кока?
   - Я ничего не знаю, - мямлил пьяный Кока: - Антон Иваныч мой господин
сегодня. Пусть он распоряжается. Только имейте в виду,  я  за  рубль  не
согласен. Три рубля. Слышите?
   - Ладно, сговоримся, - отмахнулся Ломтев. - Так уступите на пару  ми-
нуток?
   Мельников подумал, махнул рукою.
   - Ладно! Пускай человек заработает. Этим кормится,  правильно.  Вали,
Кока! Видишь, как я тебе сочувствую!
   Ломтев любезно поблагодарил. Пошел к Славушке. Кока, пошатываясь - за
ним. А сзади шпана, смеясь:
   - Кока! Пофартило тебе! Два заказчика сразу!
   - Деньгу заработаешь!
   - Только смотри, Славка тебя замучает!
   А мальчишка ждал, нетерпеливо постукивая каблуком.
   Кока подошел. Спросил:
   - Стоя будешь?
   - Нет! Ты голову сюды!
   Славушка хлопнул себя по круглому колену.
   - Садись на пол, а башку так вот. Погоди.
   Взял со стола газету, постелил на колени:
   - А то вшам наградишь, ежели без газеты.
   Кока уселся на полу, закинул голову на Славушкины колени, зажмурился.
   - Глаза-то  открой!  Ишь  ты  какой  деловой!  -  сердито  прикрикнул
мальчишка. - Задарма хошь деньги получать.
   Взял из стакана кусочек лимона, пожевал, набрал слюны. Капнула слюна.
Кока дернул головою.
   - Мордой не верти! - сказал Славушка, слегка щелкнув Коку по носу.
   Опять пожевал лимон.
   - Глаза как следует чтобы. Вот так.
   Низко наклонил голову. Плюнул прямо в глаза.
   Кругом захохотали. Смеялся и Славушка.
   - Кока! Здорово? - спрашивала шпана.
   - Чорт, плашкет. Специально.
   - Ладно! - тихо проворчал Кока.
   Ломтев, щурясь от дыма, равнодушно смотрел на эту сцену.
   - Плашкет! Ты хорошенько! - рявкнул откуда-то Калуга.  -  Заплюй  ему
глаза, чтоб он, сволочь, другой раз не нанимался.
   - Эх, мать честная! Денег нет! - потирал руки Яшка-Младенец. -  Я  бы
харкнул по-настоящему.
   Славушка поднял на него румяное, смеющееся лицо:
   - Плюй за мой счет! Позволяю!
   Младенец почесал затылок.
   - Разрешаешь? Вот спасибо-то!
   Кока хотел запротестовать, замямлил что-то, но Славушка прикрикнул:
   - Замест меня, ведь! Тебе что за дело? Кому  хочу,  тому  и  дозволю:
твое дело харю подставлять.
   Младенец шмаргнул носом, откашлялся, с хрипом харкнул.
   - Убьешь, чорт! - загоготала шпана.
   - Ну и глотка!
   Младенец протянул Славушке руку:
   - Спасибо, голубок!
   Кока поднялся. Мигал заплеванными глазами, пошел к Мельникову.
   - Смотри, не утирайсь! Денег не получишь! - предупредил Славушка.
   - Я за ним погляжу, чтобы не обтирался! - предложил свои услуги  Мла-
денец.
   Славушка заказал чаю.
   Ломтев дал царь-бабе рублевку, важно сказав:
   - Это, хозяюшка, вам за беспокойство.
   Царь-баба ласково закивала головою:
   - Помилуйте, господин Ломтев! От вас никакого беспокойства.  Тверезый
вы завсегда и не шумите.
   Ломтев обрезал кончик сигары.
   - Я это касаемо мальчика. Все-таки знаете, неудобно. Он шалун такой.
   - Ничего. Пущай поиграет. Красавчик он  какой  у  вас!  Здоровенький.
Огурчик.
   Царь-баба заколыхалась, поплыла за стойку.
   - Ну, ты, огурчик, доволен? - спросил Ломтев Славушку.
   Мальчуган подошел к нему и поцеловал ему лоб. Ломтев погладил его  по
круглой щеке:
   - Пей чай и пойдем!
   А Мельников в это время уже придумал номер:  предложил  Коке  схлест-
нуться раз-на-раз с Младенцем.
   - Кто устоит на ногах, тому полтора целковых. А кто свалится -  рюмка
водки.
   - А если оба устоят - пополам? - осведомился Кока.
   - Ежели ты устоишь - трешку даже дам! - сказал Мельников.
   Младенец чуть не убил Коку. Так хлестанул - у того кровь из ушей. Ми-
нут десять лежал без движения. Думали - покойник.
   Очухался потом. Дрожа, выпил рюмку водки и ушел окровавленный.
   Славушка радовался.
   - Отработался, Кока? Здорово!
   А по уходе Коки составилось пари: кто съест сотню картошек с маслом.
   Взялись Младенец и Щенок.
   Оба обжоры, только от разных причин: Младенец от здоровья, а Щенок от
вечного недоедания.
   Премия была заманчивая: пять рублей.
   Перед каждым поставили по котелку с картошкою.
   Младенец уписывает да краснеет, а Щенок еле дышит.
   Силы  неравные.  Яшка  настоящий   бегемот   из   зоологического,   а
Костька-Щенок - щенок и есть.
   Яшка все посмеивался:
   - Гони, Антон Иваныч, пятитку. Скоро съем все. А  ему  не  выдержать.
Кишка тонка.
   И все макает в масло. В рот картошку за картошкою.
   Руки красные, толстые в масле.
   И лицо потное, блестящее - масленое тоже. Течет, стекает масло по ру-
кам. Отирает руки о белобрысую голову.
   Весь как масло: жирный, здоровый.
   Противен он Ваньке, невыносимо.
   И жалко отца.
   Отец торопится, ест. А уж видно, тяжело. Глаза -  растерянные,  уста-
лые.
   А тот жирный, масленый, поддразнивает:
   - Смотри, сдохнешь. Отвечать придется.
   Хохочут зрители. Подтрунивают над Щенком:
   - Брось, Костька! Сойди.
   А Мельников резко, пьяно, точно с цепи срываясь:
   - Щенок! не подгадь! Десятку плачу! С роздыхом жри, не торопись.  Оба
сожрете - обем по десятке! Во!..
   Выбрасывает кредитки на стол.
   Костька начинает "с роздыхом". Встает, прохаживается, едва волоча но-
ги и выставив отяжелевший живот.
   - Ладно! Успеем! Над нами не каплет! - кривится в жалкую улыбку лицо.
   Бледное, с синевой под глазами.
   А Младенец ворот расстегнул. Отерся рукавом. И все ест.
   - Садись, Костька! Мне скучно одному! - смеется.
   А сам все в рот картошку за картошкою. Балагурит:
   - Эта пища, что воздух. Сколько не жри - не сыт.
   Хлопает рукою по круглому большому животу:
   - Га-а! Пустяки - барабан.
   Противен Ваньке Младенец. Жирный, большой как животное.
   И тут же в роде его веселый румяный Славушка восторженно хохочет,  на
месте не стоит, переминается от нетерпения, опершись розовыми кулаками в
широкие бока.
   И он тоже противен.
   И жалко отца. Бледный, вздрагивающей рукой шарит в котелке, с  отвра-
щением смотрит на картошку. Вяло жует, едва двигая челюстями.
   - Дрейфишь, а? - спрашивает Младенец насмешливо. Эх ты, герой  с  ды-
рой! Где ж тебе со мною браться, мелочь? Я и тебя проглочу не подавлюсь.
   Глупо смеется. Блестят масленые щеки, вздрагивает от  смеха  мясистый
загривок.
   - Сичас, братцы, щенок сдохнет! Мы из него колбасу сделаем!
   Кругом тихо.
   Только Славушка, упершись в широкие бока, задрав румяное  толстощекое
лицо, звонко смеется, блестя светлыми зубами:
   - Яшка-а! Меня колбасой угостишь, а? Ха-ха! слышь,  Яшка!  Я  колбасу
уважаю! - Захлебывается от смеха.
   И больно и страшно Ваньке от Славушкиного веселья.
   И еще страшнее, что отец так медленно, точно во сне жует.
   Вспоминается умирающая лошадь.
   Тычут ей в рот траву.
   Слабыми губами берет траву. Так на губах и мнется она. Так и остается
около губ трава.
   Вспоминает умирающую лошадь Ванька, - дрожа подходит к отцу.  Дергает
за рукав:
   - Папка! Не надо больше!
   Поднимается Щенок. Оперся о стол руками.
   Наклонился вперед. Будто думает: что сказать?
   - Ух! - устало и жалобно промолвил и тяжело опустился на стул.
   Поднялся, опять постоял.
   - От... правь... те... в больни... цу, - непослушными, резиновыми ка-
кими-то губами пошевелил.
   Тихо стало в чайной.
   Только Младенец чавкает. С полным ртом, говорит:
   - Чаво?.. Жри... знай.
   А Щенок не слышит и не видит, может, ничего.
   Мучительный, ожидающий чего-то, взгляд.
   И вдруг - схватился за бок. Открыл широко рот...
   - А-а-а! - стоном поплыло! А-а-а.
   Мельников вскочил. Схватил Костьку за руку.
   - Ты чего, чего?..
   Растерялся:
   - Братцы! Извозчика найдите!
   Ванька бросился к отцу.
   - Папка-а! Папка! Зачем жрал? Папка-а! - в тоске и страхе бил кулаком
по плечу отца.
   Зачем жрал? Пап-ка-а!
   Папка-жа!
   А отец не слышит и не видит.
   Болью искаженное, темнеющее лицо. Раздвигается непослушный  резиновый
рот:
   - А-а-а! плавно катится умоляющий стон: А-а-а!
   И поднимается суматоха. Мельников, взлохмаченный, растерянный, отрез-
вевший сразу:
   - Извозчика! Братцы! Скорее, ради бога!
   Пьяные, рваные бессмысленно толкутся вокруг упавшего лицом вниз  Щен-
ка.
   Гневно взвизгивает царь-баба:
   - Черти! Обжираются на чужое! Сволочи! Тащите его  вон  отсюдова.  Не
дам здесь подыхать!
   И вдруг в суматошно-гудящую смятенную толпу грозно  ударил  рявкающий
голос:
   - Погулял богатый гость, купец Иголкин. Теперь наш брат нищий погуля-
ет.
   Калуга пьяный, дикий от злобы, расталкивая столпившихся приблизился к
Мельникову, взмахнул костистым в рыжей шерсти кулаком.
   Загремел столом, посудою, опрокинутый жестоким ударом Мельников.
   Загудела, всполошившись, шпана:
   - Яшка! - кричал Калуга, - Яшка! Сюды! Гуляем!
   Схватил первый подвернувшийся под руку стул и ударил им ползущего  на
четвереньках окровавленного Мельникова.
   - Яшка! Гуляем!
   А Яшка опрокидывал столы.
   - Ганька! Бей по граммофону!
   Шпана бросилась к выходу.
   Заковыляли, озираясь, трясущиеся старухи, с визгом утекали плашкеты.
   Не торопясь ушел со Славушкою под руку солидный Ломтев.
   Царь-баба визжала где-то под стойкою:
   - Батюшки! Караул! Батюшки! Уби-и-ли-и!
   И покрывавший и крики и грохот рявкающий голос:
   - Яшка! Гуляй!
   И в ответ ему, дико-веселый:
   - Бей, Ганька! Я отвечаю!
   Трещат стулья, столы. Грузно, как камни, влепляются в стены  с  силою
пущенные пузатые чайники, с веселым звоном разбиваются хрупкие стаканы.
   Бросается из угла в угол, как разгулявшееся пламя рыжий, крававо-гла-
зый, с красным, точно опаленным лицом, Калуга, с бешеною силою, круша  и
ломая все.
   И медведем ломит за ним толстый, веселый от дикой забавы  Яшка-Младе-
нец, добивая, доламывая то, что миновал ослепленный яростью соратник.
   И растут на полу груды обломков.
   И тут же на полу, вниз лицом умирающий или  умерший  Костька-Щенок  и
потерявший сознание, в синяках и кровоподтеках, Мельников.
   А над ним суетится, хороня в рукаве (на всякий случай) финку, трезвый
жуткий Маркизов.
   Толстый мельниковский бумажник с тремя тысячами будет у него.

   ---------------

   ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

   Осиротевшего Глазастого взял к себе Костя Ломтев.
   Из-за Славушки.
   Добрый стих на того нашел, предложил он Косте:
   - Возьмем. Пущай у нас живет.
   Ломтев пареньку ни в чем не отказывал, да и глаза Ванькины ему  приг-
лянулись!
   - Возьмем. Глазята у него превосходные!
   Приодел Ломтев Ваньку в новенькую одежду. Объявил:
   - Ты у меня будешь в роде как курьер. Ежели  слетать  куды  или  что.
Только смотри, не воруй у меня ничего. И стрелять завяжи. Соренка потре-
буется - спроси. Хотя незачем тебе деньги.
   Зажил Ванька хорошо: сыто, праздно.
   Только, вот, Славушки побаивался. Все казалось, что тот примется  над
ним фигурять.
   Особенно тревожился, когда Ломтев закатывался играть в карты на целые
сутки.
   Но Славушка над Ванькою не куражился.
   Так, подать что прикажет, за шоколадом слетать, разуть на ночь.
   Раз только, когда у него зубы разболелись от конфет, велел он,  чтобы
Ванька ему чесал пятки.
   - Первое это мое лекарство, - сказал Славушка, укладываясь в постель!
И опять же, ежели не спится - тоже помогает.
   Отказаться у Ваньки не хватило духа. Больше часа "работал"!
   А Славушка лежал, лениво болтая:
   - Так, Ваня, хорошо. Молодчик!  Только  ты  веселее  работай.  Во-во!
Вверх лезь! Так! А теперь пройдись по всему следу. Ага! Приятно.
   Ваньке хотелось обругаться, плюнуть, убежать. Но сидел, почесывая ши-
рокие лоснящиеся подошвы ног толстяка.
   А тот лениво бормотал:
   - Толстенный я здорово, верно? Жиряк настоящий... Меня Андрияшка  Ку-
лясов все жиряком звал. Знаешь Кулясова Андрияшку? Нет? Это, брат,  пер-
веющий делаш. Прошлый год он на поселение ушел в Сибирь.
   Помолчал. Зевнул. Продолжал мечтательно.
   - У Кулясова хорошо было. Эх, человек же был Андрияшка Кулясов! Золо-
то! Костя куды хуже, Костя - барин. Тот много душевнее. И пил здорово. А
Костя не пьет. Немец будто, с сигарою завсегда. А как  я  над  Кулясовым
кураж держал. На извозчиках - беспременно, пешком - ни за что. Кофеем он
меня в постели поил, Андрияшка-то! А перстенек вот этот - думаешь - Кос-
тя подарил? Кулясов тоже. Евонный суперик. Как уезжал в Сибирь на вокза-
ле мне отдал. Плакал. Любил он меня. Он, меня, Ваня и к пяткам-то  приу-
чил. Он мне чесал, а не я ему, ей-богу! Утром, это, встанет; начнет  мне
ножки целовать, щекотать. А я щекотки не понимаю. Приятность одна и боле
ничего. Так он меня и приучил. Стал я ему приказывать:  "Чеши",  говорю.
Он и чешет. Хороший человек! Первый человек, можно сказать. Любил он ме-
ня за то, что я здоровый, жиряк. Я, бывало, окороками пошевелю: "Смотри,
- говорю, - Андрияша. Вот что тебя сушит". Он прямо, что пьяный сделает-
ся.
   Славушка весело смеется.
   - А с пьяным что я с ним вытворял, господи! - продолжает паренек. Он,
знаешь, что барышня - нежненький. В чем душа. А я - жиряк. Отыму, напри-
мер, вино.
   Осердится. Лезет отымать бутылку. Я от него бегать. Он за мной.  Выр-
вет, кое-как. Я сызнова отыму. Так у нас и идет. А он от тюрьмы  нервен-
ный и грудью слабый. Повозится маленько и задышится. Тут  я  на  него  и
напру, что бык. Сомну, это, сам поверх усядусь и рассуждаю:  "Успокойте,
мол, ваш карахтер. Не волнуйтеся, а то печенка лопнет"... А он  бесится,
матерится на чем свет, а я разыгрываю: "Не стыдно, - говорю:  старый  ты
ротный, первый делаш, можно сказать, а плашкет тебя задницей  придавил".
Натешусь - отпущу. И вино отдаю, понятно. Очень я его не мучил, жалел.
   Славушка замолкает. Потом говорит, потягиваясь:
   - Еще немножечко, Ваня. Зубы никак прошли. Да и надоело мне валяться.
Ты, брат, знаешь, что я тебе скажу? Ты жри больше, ей-богу! Видел, как я
жру? И ты так же. Толстый будешь, красивый. У тощего какая  же  красота?
Мясом, как я, обрастешь - фрайера подцепишь. Будет он тебя кормить,  по-
ить, одевать и обувать. У Кости товарищи, которые на меня что волки  за-
рятся. Завидуют ему, что он такого паренька заимел.
   Письма мне слали, ей-ей. Да...
   Всех я их с ума посводил харей своей да окороками, вот. И то сказать:
такие жирные плашкеты разве из барчуков которые. А нешто  генерал  какой
али граф отдадут ребят своих вору на содержание?  Ха-ха!..  А  из  шпаны
ежели, так таких, как я во всем свете не найтить. Мелочь  одна:  косола-
пые, чахлые, шкилеты. Ты, Ванюшка, еще ничего, много паршивее тебя быва-
ют. А жрать будешь больше - совсем выправишься. Слушай меня! Верно  тебе
говорю: жри и все!

   ---------------

   Костя Ломтев жил богато. Зарабатывал хорошо. Дела брал верные. С  ба-
рахольной какой хазовкою и пачкаться не станет.
   Господские все хазы катил. Или магазины.
   Кроме того, картами зарабатывал. Шуллер первосортный.
   Деньги клал на книжку: на себя и на Славушку.
   Костя Ломтев - деловой!
   Такие люди воруют зря! Служить ему надо,  комиссионером  каким  заде-
латься, торговцем.
   Не по тому пути пошел человек.
   Другие люди живут, а такие, как Костя - играют.
   Странно, но так.
   Все - игра для Кости.
   И квартира роскошная, с мягкою мебелью, с цветами, с письменным  сто-
лом - не игрушка разве?
   Для чего вору, спрашивается, письменный стол?
   И сигары ни к чему. Горько Косте от них - папиросы лучше и дешевле. А
надо фасон держать.
   Барин, так уж барином и быть надо.
   В деревне когда-то, в Псковской губернии, Костя пахал,  косил,  любил
девку Палашку или Феклушку.
   А тут - бездельничал.
   Не работа же - замки взламывать? И, вместо  женщины  -  с  мальчишкою
жил.
   Вычитал в книжке о сербском князе, имевшем  любовником  подростка-ла-
кея, и завел себе Славушку.
   Играл Костя!
   В богатую жизнь играл, в барина, в сербского князя.
   С юности он к книжкам пристрастился.
   И читал все книжки завлекательные: с любовью, с изменами и  убийства-
ми.
   Графы там разные, королевы, богачи, аристократы.
   И потянуло на такую же жизнь. И стал воровать.
   Другой позавидовал бы книжным и настоящим богачам.  Ночи,  может,  не
поспал бы, а на утро все равно на работу бы пошел.
   А Костя деловой был!
   Бросил работу малярную свою. И обворовал квартиру.
   Первое дело - на семьсот рублей.
   Марка хорошая!
   Играл Костя!
   И сигары и шикарные костюмы - и манеры барские,  солидные  -  все  со
страниц роковых для него романов.
   Богачи по журналам одеваются, а Костя, вот, по книгам жил.
   И говорил из книг и думал по-книжному.
   И товарищи его так же.
   Кто как умел, играл в богатство.
   У одних хорошо выходило - другие из тюрем не выходили.
   Но почти все играли.
   Были, правда, другого коленкора воры, в роде того же Селезня из  быв-
шей тринадцатой.
   У тех правило: кража для кражи.
   Но таких мало.
   Таких презирали, дураками считали.
   Солидные, мечтающие о мягких креслах, о сигарах с ножницами,  Ломтевы
- Селезней таких ни в грош не ставили.
   У Ломтева мечта - ресторан или кабарэ открыть.
   Маркизов, ограбивший Мельникова во время разгрома тринадцатой, у себя
на родине, в Ярославле, где-то открыл трактир.
   А Ломтев мечтал о ресторане. Трактир - грязно.
   Ресторан, или еще лучше - кабарэ, с румынами разными, с певичками.
   Вот это - да!
   И еще хотелось изучить французский и немецкий языки.
   У Кости книжка куплена на улице за двугривенный: "Полный новейший са-
моучитель немецкого и французского языка".

   ---------------

   Костя Ломтев водил компанию с делашами первой марки.
   Мелких воришек, пакостников - презирал. Говорил:
   - Воровать, так воровать, чтобы не стыдно  было  судимость  схватить.
Чем судиться за подкоп сортира или за испуг воробья, лучше на завод итти
вала вертеть или стрелять по лавочкам.
   На делах брал исключительно деньги и драгоценности.
   Одежды, белья - гнушался.
   - Что я тряпичник, что ли?  -  искренно  обижался,  когда  компанионы
предлагали захватить одежду.
   Однажды Костя по ошибке взломал квартиру небогатого человека.
   Оставил на столе рубль и записку: "Сеньор! Весьма огорчен,  что  нап-
расно потрудился. Оставляю деньги на починку замка".
   И подписался буквами: "К. Л.".
   Труда ни в каком виде не признавал.
   - Пускай медведь работает, у него голова большая.
   Товарищи ему подражали. Он был авторитетом.
   - Костя Ломтев сказал!
   - Костя Ломтев не признает этого!
   - Спроси у Ломтева у Кости.
   Так в части, в тюрьме говорили. И на воле - тоже.
   Его и тюремное начальство и полиция и в сыскном - на "вы".
   "Тыкать" не позволит. В карцер сядет, а невежливости по  отношению  к
себе не допустит.
   Такой уж он важный, солидный.
   Чистоплотен до отвращения.
   Моется в день по несколько раз. Ногти маникюрит, лицо на ночь березо-
вым кремом мажет, бинтует усы.
   Славушку донимает чистотою:
   - Мылся? Зубы чистил? Причешись.
   Огорчается всегда Славушкиными руками.
   Пальцы некрасивые: круглые, тупые, ногти плоские, вдавленные в мясо.
   - Руки у тебя, Славка, не соответствуют, - морщится Костя.
   - А зато кулак какой, гляди! - смеется  толстый  Славушка,  показывая
увесистый кулак, - тютю дам, сразу три покойника.
   Славушка любит русский костюм: рубаху с поясом, шаровары, мягкие  ла-
кировки. И московку надвигает на нос.
   Косте нравится Славушка в матросском костюме, в коротких штанишках.
   Иногда, по просьбе Кости, наряжается так в праздники;  дуется  тогда,
ворчит:
   - Нешто с моей задницей возможно в таких портках? Сядешь и здрасте. И
без штанов. Или ногу задрать и страшно.
   - А ты не задирай! Подумаешь, какой певец из балета - ноги ему  зади-
рать надо! - говорит Костя, разглядывая с довольным видом своего жирного
красавца, как помещик откормленного поросенка.
   Ванькою не интересовался.
   - Глазята приличные, а телом не вышел, - говорил Ломтев. -  Ты,  Сла-
вушка, в его годы здоровее, поди, был? Тебе, Ваня, сколько?
   - Одиннадцать! - краснел Ванька, радуясь, что Ломтев им не  интересу-
ется.
   - Я в евонные года много был здоровше, - хвастал Славушка. - Я таких,
как он, пятерых под себя возьму и песенки петь буду: "В  дремучих  лесах
Забайкалья", - запевал озорник.
   - Крученый! - усмехался в густые усы Костя.
   Потом добавлял серьезно:
   - Надо тебя, Ванюшка, к другому делу приспособить. Живи пока. А потом
я тебе дам работу.
   "Воровать", - понял Ванька, но не испугался.
   К Ломтеву нередко приходили гости. Чаще  двое:  Минька-Зуб  и  Игнат-
ка-Балаба. А один раз с ними вместе пришел Солодовников  Ларька,  только
что вышедший из Литовского замка, из арестантских рот.
   Солодовников - поэт, автор многих распространенных среди ворья песен.
   "Кресты", "Нам трудно жить на свете стало", "Где волны невские  свин-
цовые целуют сумрачный гранит" - песни эти известны и в Москве, а  может
и дальше.
   Ваньке Солодовников понравился.
   Не было в нем ни ухарской грубости, ни презрительной важности, как  у
прочих делашей.
   Прямой взгляд. Прямые разговоры. Без подначек, без жиганства.
   И веселость. И ласковость.
   И Зуб и Балаба отзывались о Солодовникове хорошо:
   - Душевный человек! Не наш брат - хам. Голова.
   - Ты, Ларион, все пишешь? - полу-ласково,  полу-насмешливо  спрашивал
Ломтев.
   - Пишу. Куда же мне деваться?
   - Куда? В роты опять, куда же денешься? - острил Костя.
   - Все мы будем там! - махал рукою Ларька.
   День выхода Солодовникова из рот праздновали весело.
   Пили, пели песни.
   Даже Костя выпил рюмки три коньяку и опьянел.
   От пьяной веселости он потерял солидность.  Смеялся  мелким  смешком,
подмигивая, беспрерывно разглаживая усы.
   Временами входил в норму. Делался серьезным, значительно подкашливал,
важно мямлил:
   - Мм... Господа, кушайте! Будьте как дома. Ларион Васильич,  вам  бу-
тербродик? Мм... Славушка, ухаживай за гостями. Какой ты, право...
   Славушка толкал Ваньку локтем:
   - Окосел с рюмки.
   Шаловливо добавил:
   - Надо ему коньяку в чай вкатить.
   А Ломтев опять терял равновесие: "господа" заменял "братцами", "Лари-
она Васильевича" - "Ларькою".
   - Братцы! Пейте! Чего вы там делите? Минька, чорт! Не с фарту пришел.
   А Минька с Балабою грызлись:
   - Ты, сука, отколол вчерась! Я же знаю. Э,  брось  крученому  вкручи-
вать. Мне же Дуняшка все на чистоту выложила, - говорил Минька.
   Балаба клялся:
   - Истинный господь - не отколол! Чтоб мне пять пасок из рот не  выхо-
дить. Много Дунька знает, я ее, стерьву, ей-богу, измочалю. Что  она  от
хозяина треплется, что-ли?
   А Солодовников, давно не пивший, был уже на взводе.
   Склонив голову на ладонь, покачивался над столом и пел тонким, захле-
бывающимся голосом песню собственного сочинения:

   Скажи, кикимора лесная,
   Скажи, куда на гоп пойдешь?
   Возьми меня с собой, дрянная,
   А то одна ты пропадешь.
   О, нежное мое созданье,
   Маруха милая моя,
   Скажи, сегодня где гуляла
   И что достала для меня?
   Притихшие Минька с Балабою пьяно подхватили:

   Гуляла я сегодня в "Вязьме",
   Была я также в "Кобозях".
   Была в "Пассаже" с пасачами
   Там пели песню: "Во лузях",
   К нам прилетел швейцар с панели
   Хотел в участок нас забрать
   За то, что песню мы запели,
   Зачем в "Пассаж" пришли гулять.

   Ломтев раскинул руки в сторону, манжеты выскочили.
   Зажмурился и, скривя рот, загудел басом:

   Гуляла Пашка-Сороковка
   И с нею Манька-Бутерброд,
   Мироновские, Катька с Юлькой,
   И весь фартовый наш народ!..

   Потом все четверо и Славушка - пятый:

   Пойдем на гоп, трепло, скорее,
   А то с тобой нас заметут,
   Ведь на Литейном беспременно
   Нас фигаря давно уж ждут.

   А Солодовников закричал сипло:
   - Стой, братцы! Еще придумал. Сейчас вот. Ах! Как? Да!
   Запел на прежний мотив:

   В Сибирь пошли на поселенье
   Василька, Ванька, Лешка-Кот,
   Червинский, Латкин и Кулясов -
   Все наш, все деловой народ.

   Солодовников манерно раскланялся, но тотчас же опустился на  стул  и,
склонив голову на руку, задремал.
   А Ломтев глупо хохотал, разглаживая усы. Потом поднялся,  пошатываясь
(славушкин чай с коньяком подействовал), подошел к Солодовникову:
   - Ларя! Дай я тебя поцелую. Чудесный ты, человек, Ларя! В роде ты как
Лермонтов. Знаешь Лермонтова, писателя? Так и ты. Вот как я о тебе пони-
маю. Слышишь, Ларя? Лермонтова знаешь? Спишь, чо-орт!
   Солодовников поднял на Ломтева бессмысленное лицо;  заикаясь,  промы-
чал:
   - По-о-верка? Есть!
   Вскочил. Вытянул руки по швам.
   - Так точно! Солодовников!.
   - Тюрьмой бредит! - шопотом смеялся Славушка, толкая Ваньку. - Повер-
ка, слышишь? В тюрьме, ведь, поверка-то.
   Солодовников очнулся. Прыгали челюсти.
   - Пей, Ларя! - совал рюмку Ломтев.
   - Не мо... гу... - застучал зубами. - Спа-ать...
   Солодовникова уложили рядом с Ломтевым. Минька с Балабою  пили,  пока
не свалились.
   Заснули на полу, рядом, неистово храпя.
   - Слабые ребятишки. Еще время детское, а уж все свалились!  -  сказал
Славушка.
   Подумал, засмеялся чему-то.
   Уселся в головах у спящих.
   - Ты чего, Славушка? - с беспокойством спросил Ванька.
   - Шш!.. - пригрозил тот.
   Наклонился над Минькою. Прислушался. Тихонько пошарил возле Миньки.
   - Погаси свет! - шепнул Ваньке.
   - Славушка, ты чего?
   - Погаси, говорят! - зашептал Славушка и погрозил кулаком.
   Ванька привернул огонь в лампе.
   На полу кто-то забормотал, зашевелился.
   Славушка бесшумно отполз.
   Опять, на корточках, подсел.
   Потом на цыпочках вышел из комнаты.
   Ванька все сидел с полупогашенной лампой. Ждал, что проснется кто-ни-
будь.
   "Ошманал", - догадался.
   Славушка тихо пришел.
   - Спать давай! Разуй!
   Улеглись оба на кушетке.
   - Ты смотри, не треплись ничего, а то во!
   Славушка поднес к Ванькиному носу кулак.
   - А чего я буду трепаться?
   - То-то, смотри!
   Славушка сердито повернулся спиною.
   - Чеши спину! - приказал угрюмо. - Покудова не засну, будешь чесать.
   Ваньку охватила тоска. Хотелось спать, голова  кружилась  от  пьяного
воздуха. Было душно от широкой горячей славушкиной спины.
   Утром проснувшиеся бузили.
   У Миньки-Зуба пропали деньги.
   Ломтев, сердитый с похмелья, кричал:
   - У меня в доме? Ты с ума сошел? Пропил, подлец! Проиграл.
   Минька что-то тихо говорил.
   Ванька боялся, что будут бить. Почему-то так казалось.
   Но все обошлось благополучно.
   - Плашкеты не возьмут, - сказал Ломтев уверенно. - Моему не  надо,  а
этот еще не кумекает.

   ---------------

   С лишним год прожил Ванька у Ломтева.
   Костя приучил его к работе.
   Брал с собою и оставлял "на стреме".
   Сначала Ванька боялся, а потом привык. Просто: Костя в квартире  "ра-
ботает", а ему только сидеть на лестнице, на окне.  А  если  "стрема"  -
идет кто-нибудь - позвонить три раза.
   Из "заработка" Костя добросовестно откладывал часть на Ванькино имя.
   - Сядешь если - пригодится. Хотя и в колонию  только  угадаешь  -  не
дальше, но и в колонии деньги нужны. Без сучки сидеть - могила.
   Славушка за год еще больше разросся и раздобрел.  Здоровее  стал  Яш-
ки-Младенца. Но подурнел, огрубел очень. Усы стали пробиваться.  На  вид
вполне можно дать двадцать лет.
   Кости не боится, не уважает.
   Ведет себя с ним нагло.
   И со всеми также.
   Силою хвастает. Дразнит всех.
   - Мелочь! - иначе никого не зовет.
   Озорничает больше, несмотря на то, что старше стал.
   Костины гости как перепьются, Славушка  их  разыгрывать  принимается.
Того за шею ухватит, другому руки выкручивает - силу показывает.
   Особенно достается  Балабе-Игнатке.  Больной  тот,  припадочный.  Как
расскипидарится - сейчас с ним припадок.
   Славушка его всегда до припадка доводит.
   Игнашка воды холодной боится.
   Славушка начинает на него водой прыскать.
   Орет, визжит Игнатка, будто его бьют. Рассердится, драться  лезет.  А
Славушка его все - водой.
   Загонит в угол, скрутит беднягу в три погибели и воду - за воротник.
   Тут Игнатка на пол. И забьется.
   А Славушка рад. Удивляется!
   - Вона что выделывает, а? Чисто таракан на плите на горячей.
   Мучитель Славушка!
   Коку Львова на тот свет отправил озорством тоже.
   Кока был с похмелья, с лютого. Встретился на  беду  со  Славушкою,  в
Екатерингофе. И на похмелку попросил.
   А тот и придумал:
   - Вези меня домой на себе.
   Кока стал отнекиваться:
   - Лучше другое что. Не могу. Тяжелый ты очень.
   - Пять пудов, вчерась вешался. Не так, чтобы чижолый, а все  же.  Ну,
не хочешь, не вези.
   И пошел. Догнал его Кока.
   - Валяй, садись! Один чорт!
   Шагов двадцать сделал, что мышь стал мокрый!
   - С похмелья тяжело. Боюсь - умру!
   - Как хочешь тогда. Прощай.
   Повез Кока. И верно - умер. Половины парка Екатерингофского не прота-
щил.
   Славушка пришел домой и рассказывает:
   - Коку "Митькою звали"! Калева задал - подох!
   Не верили сначала. После оказалось верно.
   - Экий ты, Славка, зверь! Не мог чего  другого  придумать!  -  укорял
Ломтев.
   - Иттить не хотелось, а извозчиков нету, - спокойно говорил Славушка.
- Да и не знал я, что он подохнет. Такой уж чахлый.
   - Так ты его и бросил?
   - А что же мне его солить, что ли?
   А спустя несколько времени разошелся Славушка с Костею.
   Прежний его содержатель, Кулясов, с поселения бежал, на куклима  жил.
К нему и ушел Славушка.
   Пришел как-то вечером, объявил:
   - Счастливо оставаться, Константин Мироныч.
   - Куда? - встрепенулся Ломтев.
   - На новую фатеру, - улыбнулся Славушка.
   Фуражку на нос, ногу на ногу, посвистывает.
   Ломтев сигару закуривает. Спичка запрыгала.
   - К Андрияшке? - тихо, сквозь зубы.
   - К ему, - кивнул Славушка.
   - Тэ-эк.
   Ломтев прищурился от дыма.
   - К первому мужу, значит?
   Улыбнулся нехорошо.
   А Славушка ответил спокойно:
   - К человеку к хорошему.
   - А я, стало-быть, плохой? Тэк-с. Кормил, поил, одевал и обувал.
   - И спал - добавь, - перебил Славушка.
   - Спал не задарма, - повысил голос Ломтев. - Чем ты обижен был когда?
Чего хотел - имел. Деньги в  сберегательной  есть.  Андрияшка,  думаешь,
озолотит тебя? Не очень-то. Мяса столько не нагуляешь, не закормит. Вона
отъелся-то у меня!
   - Откормил - это верно, - сказал Славушка. - Чтобы спать самому  мяг-
че, откормил за это.
   Подал руку Ломтеву:
   - Ну, всех благ.
   Ломтев вынул из бумажника сберегательную книжку, выбросил на стол.
   Сказал с раздражением:
   - Триста пятьдесят заработал за год. Получай книжку!
   Славушка повертел книжку в руках. Положил на стол. Нахмурился.
   - Не надо мне твоих денег.
   Ломтев опять швырнул книжку.
   - Чего - не надо? По правилу - твои. Имеешь получить.
   Славушка взял книжку, спрятал в карман.
   - Прощай, - сказал тихо и пошел к двери.
   - Так и пошел? - крикнул вслед Костя грустно и насмешливо.
   Славушка не оглянулся.

   ---------------
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

   Люди бывают разные: один что нехорошее сделать подумает и то  мучает-
ся, а другой отца родного пустит гулять нагишом, мать зарежет  и  глазом
не моргнет.
   Человечину есть станет, да подхваливать, будто это антрекот  какой  с
гарниром.
   Люди, с которыми встречался Ванька, были такими.
   Человечины, правда, не ели - не было в этом надобности, - ну, а  жес-
токость первым делом считалась.
   Все хорошее - позор, все бесстыдное - шик.
   Самый умный человек, Ломтев Костя, и тот поучал так:
   - Жизнь, что картежка. Кто кого обманет, тот и живет. А  церемониться
будешь - пропадешь. Стыда никакого не существует - все это  плешь.  Надо
во всем быть шуллером - играть в верную. А на счастье только собаки друг
на дружку скачут. А главное, обеспечь себя, чтобы никому  не  кланяться.
Ежели карман у тебя пустой - всякий тебе в морду плюнуть  может.  И  ут-
решься и словечка не скажешь - потому талия тебе не дозволяет.
   Ванька усваивал Костину науку. До совершеннолетия сидел в колонии для
малолетних преступников четыре раза. Девятнадцати лет схватил первую су-
димость. Одного его задержали - Костя успел ухрять.
   Все дело Ванька принял на себя, несмотря на то, что в сыскном били.
   В части, в Спасской, сиделось до суда хорошо. Знакомых много.
   Ваньку уже знали, "торгашом" считали не последним.
   Свое место на нарах имел.
   Воспитанный Ломтевым, Ванька был гордым, не трепло.
   Перед знаменитыми делашами и то не заискивал.
   И видом брал: выхоленный, глаза что надо, с игрою. Одет  с  иголочки,
белья целый  саквояж,  щеточки  разные,  зеркало,  мыло  пахучее  -  все
честь-честью.
   Сапоги сам не чистил. Старикашка такой, нищий Спирька,  нанимался  за
объедки. И сапоги. И за кипятком слетает, чай заварит и  даже  в  стакан
нальет.
   Каждый делаш холуя имел, без этого нельзя.
   Мода такая. А не следовать моде - не иметь веса в глазах товарищей.
   Модничали до смешного.
   Положим, заведет неизвестно кто моду курить папиросы "Бижу" или  "Ка-
до". Во всей части их курить начинают.
   Волынка, если не тех купят.
   - Ты чего мне барахла принес? Жри сам! - кричит, бывало, деловой над-
зирателю.
   - Да цена, ведь, одна. Чего ты орешь? Что, тебя обманули, что-ли?
   - Ничего не понимаю. Гони "Бижу".
   Или, вот, пюре. Ломтев эту моду ввел. Сидел как-то до  суда  Костя  в
Спасской, стал заказывать картофельное пюре. Повар ему  готовил  за  от-
дельную плату. Костя никогда казенной пищи не ел.
   Пошло и у всех пюре.
   Без всего, без мяса, без сосисок. Просто - пюре.
   Долго эта мода держалась.
   В трактирах, во время обходов из-за этого блюда засыпались.
   Опытный фигарь придет с обходом - первым долгом - в тарелки посетите-
лей.
   - Ага! Пюре!
   И, заметает. И без ошибки - вор!
   Так жили люди. Играли в жизнь, в богатство, в хорошую одежду.
   Дорого платили за эту игру, а играли.
   Годами, другие, не выходили из-под замка, а играли. Собирались  жить.
И надежда не покидала.
   Выйдет, другой, на волю. День-два погуляет и снова на год, на два.
   Опять: сыскное, часть, тюрьма. Сон по свистку, кипяток, обед, "Бижу",
пюре.
   А надежда не гаснет.
   - Год разменяю - пустяки останется! - мечтает вслух какой-нибудь  де-
лаш.
   А пустяки - год с лишним.
   Так играли. Мечтали о жизни.
   А жизнь проходила. Разменивались года.
   "Год разменяю!" - страшные слова.
   А жизнь проходила.
   И чужая чья-то жизнь. Многих, кого ненавидели, боялись кого и  втайне
завидовали кому эти мечтающие о жизни - жизнь проходила тоже.
   Война. Всех под винтовку.
   Кто-то воевал. Миллионы воевали.
   А тут: свисток, поверка, молитва, "Бижу",  пюре  -  модные  папиросы,
модное блюдо.
   Конец войны досиживал Ванька Глазастый в "Крестах". Третья судимость.
Второй год разменял.
   И вдруг, освободили!
   Ни по бумагам, ни через канцелярию, ни с выдачею вещей из цейхгауза.
   А внезапно, как во сне, в сказке. Ночью. Гудом загудела тюрьма, точно
невиданный ураган налетел. Забегали по коридору "менты", гася по камерам
огни.
   И незнакомый, пугающий шум-пение.
   В тюрьме - пение!
   Помнит Ванька эту ночь. Плакал от радости первый раз в жизни.
   И того, кричащего, на пороге  распахнутой  одиночки  запомнил  Ванька
навсегда.
   Тот, солдат с винтовкою, с болтающимися на плечах лентами с патронами
- не тюремный страж, не "мент", а солдат с воли, кричал:
   - Именем восставшего народа, выходи!
   И толпилось в коридоре много. И серые и черные, с оружием и так. Хва-
тали Ваньку за руки, жали руки. И гул стоял  такой  -  стены,  казалось,
упадут.
   И заплакал Ванька от радости. А потом - от стыда. Первый раз  от  ра-
дости и от стыда.
   Отшатнулся к стене, отдернул руку от пожатий и сказал,  потеряв  гор-
дость арестантскую:
   - Братцы. Домушник - я. Скокер!
   Но не слушали.
   Потащили - под руки. Кричали:
   - Сюда! Сюда! Товарищ!.. Ура-а!
   И музыка в глухих коридорах медно застучала.

   ---------------

   Спервоначалу жилось весело. Ни фараонов, ни фигарей.
   И на улицах, как в праздник, в Екатерингофе, бывало:  толпами  так  и
шалаются, подсолнухи грызут.
   В чайнушках битком.
   А потом пост наступил.
   Жрать нечего. За саватейкою, за хлебом, то-есть - в очередь.
   Смешно даже!
   А главное - воровать нельзя. На месте убивали.
   А чем же Ваньке жить, если не воровать?
   Советовался с Ломтевым.
   У того тоже дела плохи. Жил на скудные заработки Верки-Векши, шмары -
плашкетов уже не содержал - сам на содержании.
   Ломтев советовал:
   - Завязывать, конечно, нашему брату не приходится. Надо  работать  по
старой лавочке, только с рассудком.
   А как с рассудком? Попадешься, все равно убьют. Вот тебе и рассудок.
   Умный Ломтев ничего не мог придумать.
   Время такое! По-ломтевски жить не годится.
   Бродил целыми днями Ванька полуголодный. В  чайнушках  просиживал  до
ночи, за стаканом цикория, ел подозрительные лепешки.
   А тут еще ни к чему совсем девчонка припомнилась, Люська такая.
   Давно еще скрутился с нею, до второй судимости  было  дело.  А  потом
сел, полтора года отбрякал и девчонку потерял.
   Справлялся, искал - как в воду.
   И оттого-ли, что скучно складывалась жизнь, оттого-ли, что загнан был
Ванька, лишенный возможности без опасности для жизни  воровать  -  почву
терял под ногами - от всего ли этого вдруг почувствовал ясно, что  нужно
ему во что бы то ни стало Люську разыскать.
   С бабою, известно, легче жить, Костя Ломтев и тот на бабий доход  пе-
решел.
   Но главное не это. Главное, сама Люська понадобилась.
   Стали вспоминаться прежние встречи, на Митрофаньевском кладбище  про-
гулки. Пасхальную заутреню крутились как-то. Всю ночь. И весело же было.
Дурачился Ванька точно не делаш, а плашкет. И Люська веселая,  на  щеках
ямки - ладная девчонка!
   Мучился Ванька, терзался.
   И сама по себе уверенность какая-то явилась: не найдет Люську  -  все
пропадет.
   Раз в жизни любви захотелось, как воздуха.
   С утра, ежедневно, блуждал по улицам, чаще всего заходил  к  Митрофа-
нию.
   Думалось почему-то, что там, где гулял с Люською  когда-то,  встретит
ее опять.
   Но Люська не встречалась. Вместо нее встретил около кладбища  Славуш-
ку.
   Славушка его сразу узнал:
   - Глазастый, чорт! Чего тут  путаешься?  По  покойникам  приударяешь,
что-ли?
   Громадный, черноусый. Московка на нос, старинные, на заказ  лакировки
- нет теперь таких людей.
   Не встречаются.
   Под мухою. Веселый. Силач.  Здороваясь,  так  сжал  Ванькину  руку  -
пальцы онемели.
   - Работаешь? Паршиво стало. Бьют, стервецы! Кулясова знаешь? Убили. И
Кобылу-Петьку. Того уж давно. Теперь, брат, надо иначе. Прямо - за глот-
ку: "Ваших нет". Честное слово. Я дело иду  смотреть,  -  понизил  голос
Славушка. Верное дело. Хочешь в компанию?
   - В центре? - спросил Ванька.
   - Не совсем. На Фонтанке. Баба с дочкою, вдова. Верное дело.
   Ванька слушал.
   Повеселел.
   Дело есть! Что же еще и надо?
   Осведомился деловито. В прежнюю роль делаша входил.
   - Марка большая?
   - Чтобы не соврать - косых на сорок! Честное слово! Я,  знаешь,  тре-
паться не люблю. Шпалер есть?
   - Нет.
   - Чего же ты? Теперь у любого каждого плашкета -  шпалер.  Ну,  да  я
достану. Значит, завтра? Счастливо, брат, встретились. С чужим хуже  ит-
ти. С своими ребятами куды лучше.

   ---------------

   На другой день - опять, на кладбище.
   Славушка, действительно, достал наган и для Ваньки.
   Похвастался по старой привычке:
   - Я, брат, что хошь достану. Людей таких имею.
   Торопливо шел впереди, плотно ступая толстыми ногами в светлых  сапо-
гах, высоко приподняв широкие плечи.
   Ванька глядел сзади на товарища и казалось ему, что ничего не измени-
лось, что идут они на дело, как и раньше, до войны еще ходили, без опас-
ки быть убитыми.
   И дело, конечно, удастся: будет он, Ванька,  пить  вечером  водку,  с
девчонкою какой закрутит. А может и Люська встретится.
   "Приодеться сначала, - оглядывал протиравшийся на локтях пиджак. При-
одеться, да. Пальто стального цвета и лакировки бы заказать".
   Хорошо в новых сапогах!
   Уверенно легко ходится. И костюм когда новый - приятно.
   Стало весело. Засвистал.
   Свернули уже на Фонтанку.
   В это время из-за угла выбежал человек, оборванный, в валенках,  нес-
мотря на весеннюю слякоть.
   В руках он держал шапку и кричал тонким голосом:
   - Хле-е-ба, граждане, хле-е-ба!
   Ванька засмеялся. Очень уж смешной лохматый рваный старик в  валенках
с загнутыми носками.
   Славушка посмотрел вслед нищему:
   - Шел бы на дело, чудик!
   Засмеялся.
   Недалеко от дома, куда нужно было итти,  Славушка  вынул  из  кармана
письмо:
   - Ты грамотный? Прочитай фамилию. Имя я помню: Аксинья  Сергеевна.  А
фамилию все забываю.
   Но Ванька тоже был неграмотный. Когда-то немного читал  по-печатному,
да забыл.
   - Чорт с ней! Без фамилии.  Аксинья  Сергеевна  и  хватит,  -  сказал
Ванька. Хазу же ейную знаешь?
   - Верно! На кой фамилия? - Похряли! - решил Славушка, подняв зачем-то
воротник пиджака и глубже, на самые глаза, надвинул фуражку.
   Недалеко от дома, где жила будущая жертва, начинался рынок-толкучка.
   Ванька, догоняя Славушку в воротах дома, сказал тихо:
   - Людки тут много. Чорт знает!
   А Славушка спокойно ответил:
   - Чего нам людка? Пустяки. Тихо сделаем - не первый раз.

   ---------------

   Долго стучали в черную, обитую клеенкою, дверь.
   Наконец, за дверью женский голос:
   - Кто там?
   - Аксинья Сергевна - здеся живут? - крикнул Славушка веселым голосом.
   - А что надо?
   - Письмецо от Тюрина.
   Дверь отворилась. Высокая, худощавая женщина близоруко прищурилась.
   - От Александра Алексеевича? - спросила, взяв в руки конверт. Пройди-
те! - добавила она, пропуская Славушку и Ваньку.
   Славушка, толкнув локтем Ваньку, двинулся за женщиною:
   - Постой, - сказал странным низким голосом.
   Она обернулась. Ахнула тихо и уронила письмо.
   А Славушка опять зашептал незнакомым голосом:
   - Крикнешь, курва, - убью!
   Ванька сделал несколько неслышных шагов в комнату, оставив Славушку с
женщиною в прихожей.
   Револьвер запутался в кармане брюк. С трудом вытащил.
   И когда вошел в комнату, услышал тихое пение:

   Ах, моя Ривочка,
   Моя ты милочка.

   "Дочка "Ривочку" поет", - подумал Ванька и направился на голос в  со-
седнюю комнату.
   Пение прервалось. Звонкий девичий голос крикнул:
   - Кто там?
   Девушка в зеленом платье показалась на пороге.
   - Кто-о?
   И увидев Ваньку с револьвером, бросилась  назад  в  комнату,  пронзи-
тельно закричав:
   - А-ай! Кара-у-ул!
   Ванька вскрикнул, кинулся за нею. Испугался ее крика и того, что  уз-
нал в девушке Люську.
   - Люська! Не ори! - прокричал придавленным голосом и  схватил  ее  за
руку.
   Но она не понимала, не слышала ничего.
   Дернув зазвеневшую форточку - пронзительно закричала:
   - Спасите! Налетчики! Убивают!
   Ванька не помня, что делает, поднял руку с револьвером.  Мелькнуло  в
голове: "Никогда не стрелял".
   Гулко и коротко ударил выстрел. Оглушило.
   Девушка, пошатнувшись, падала на него.
   Не поддержал ее, отскочил в сторону, не опуская револьвера. Голова ее
глухо стукнулась о пол.
   Пристально вгляделся в лицо убитой и увидев, что это - не  Люська,  -
замер в удивлении и непонятной тревоге.
   А в комнате, которую только что пробежал Ванька, послышался заглушен-
ный женский крик и два выстрела один за другим.
   А Ванька все стоял с револьвером в протянутой руке и тревога не  про-
ходила.
   Но вот послышался голос Славушки:
   - Ванька! Чорт! Хрять надо. Шухер!
   Ванька очнулся. Выбежал из комнаты, столкнулся со Славушкою.
   У того дрожали руки и даже усы:
   - Шухер! Хрять!
   Славушка побежал на цыпочках, задел ногою, нечаянно, лежащую на полу,
свернувшуюся жалким клубком женщину.
   Ванька бросился за ним.
   Слышал, как хлопнула дверь.
   В темном коридоре не сразу нашел выход.
   Забыл расположение квартиры.
   Слышал откуда-то заглушенный шум.
   "Шухер!" - вспомнил Славушкин испуганный шопот.
   Тоскливо заныло под ложечкою и зачесалась голова.
   Тихо открыл дверь на лестницу и сразу гулко ударил в уши  шум  снизу.
Даже слышались отдельные слова:
   - Идем! Чорт! Веди! Где был? В какой квартире?  -  кричал  незнакомый
злой голос.
   И в ответ ясно разобрал Славушкино бормотание.
   "Сгорел", - подумал о Славушке.
   Отступил назад в квартиру и захлопнул дверь.
   Прошел мимо одного трупа к другому.
   Не смотрел на убитую.
   Только зачем-то снял шапку и бросил на подоконник.
   Со двора несся неясный шум. Потом отчетливый голос:
   - В семнадцатом номере... Один еще там...
   Ванька поспешно отошел от окна.
   А в дверь, что с лестницы - стучали.
   В несколько рук, торопливо, беспрерывно.
   И крики, удаленные комнатами и закрытыми дверями,  казались  особенно
грозными.
   - Отворяй, дьявол!
   - Эй, отвори, говорят! Э-эй!
   И вдруг, откуда-то, со двора или с лестницы -  прерывистый  умоляющий
крик:
   - Православ-ные!.. У-у-у!.. А-а-а!.. Право-слав...
   Оборвался...
   И когда затих, оборвался, этот жутким стоном пронесшийся крик, -  по-
нял Ванька, - кричал Славушка.
   Вспомнились вчерашние Славушкины слова: "Убивают на месте".
   Опять ощутил боль под ложечкою. И задрожали колени.
   Вынул из кармана револьвер.
   Положил на пол за дверью.
   Робкая надежда была:
   "Без оружия, может, не убьют".

   ---------------

   ГЛАВА ПЯТАЯ.

   А в дверь все стучали.
   Уже не кулаками - тяжелым чем-то.
   Трещала дверь.
   "Ворвутся - хуже", - тоскливо подумал Ванька.
   Вспомнил, что засыпаясь надо быть спокойным.
   Не грубым, не нахальным, но не надо бояться.
   По крайней мере не доказывать видом, что боишься.
   Ломтев еще учил: "Взял, мол, и веди. Не прошло и не надо".
   Подумав так - успокоился на мгновение.
   Подошел к двери, повернул круглую ручку французского замка.
   В распахнувшуюся дверь ворвались, оттеснив Ваньку, люди.
   Кричали, схватили.
   - Даюсь! Берите! - крикнул Ванька. Не бей, братцы, только!
   - Не бей? А-а-а! Не бей?
   - А вы людей убивать, сволочи?
   - Не бей?
   - Ага!
   - Не бей?
   Глушили голоса. Теребили, крепко впившиеся в плечи, в грудь, руки.
   А потом - тяжелый удар сзади, повыше уха.
   Зашумело в ушах. Крики словно отдалились.
   Вели, после, по лестнице с заложенными за спину руками.
   Толкали. Шли толпою, обступив тесным кольцом.
   Каждое мгновение натыкался то на чью-нибудь спину, то на плечо.
   Ругались...
   Ругань успокаивала. Скорее остынут!
   Когда вывели во двор, запруженный народом,  увидел  Ванька  лежащего,
головою в лужу, с одеждою, задранной на лицо, Славушку.
   Узнал его по могучей фигуре, по толстым ногам в лакированных сапогах.
   Страшно среди черной весенней грязи белел большой оголенный живот.
   И еще страшнее стало от вдруг поднявшегося рева:
   - А-а-а! Тащи-и!.. А-а-а!..
   Шлепали рядом ноги. Брызгала грязь. Раз даже, брызнувшей грязью зале-
пило глаз.
   В воротах теснее было, там столпилось много.
   Опять - ругань. Опять ударил кто-то в висок.
   - Не бей! - сказал Ванька негромко и беззлобно.
   Из ворот повели прямо на набережную.
   И, сразу тихо стало.
   Только мальчишеский голос, звонкий, в толпе, прокричал:
   - Пе-етька, скорей сюды! Вора топить будут!
   От этого крика похолодело в груди.
   Уперся Ванька. Брызнули слезы:
   - Братцы! Товарищи!
   От слез не видел ничего.
   И вспомнил почему-то, как освобождали его, в революцию из тюрьмы.
   Оттого ли вспомнил, что вели под руки так же, как тогда,  оттого  ли,
что крик такой же был несмолкаемый?
   Или оттого, что всего два раза в жизни людям, многим  людям,  понадо-
бился он, Ванька Глазастый?
   Прижатый к холодным липким перилам, с силою  необычайною  оттолкнулся
от них и закричал, плача:
   - Братцы!
   Но крепко схватили за ноги, отдирали ноги от земли.
   - Православные! - крикнул Ванька и почудилось - не он кричит, а  Сла-
вушка.
   А потом перестали сжимать руки.  Разжались.  Воздух  захватил  грудь.
Засвистел в ушах.
   Падая, больно ушибся о скользкое, затрещавшее и не понял  сразу,  что
упал в реку.
   Только когда, проломив слабый весенний лед, погрузился в холодную во-
ду, сжавшую, как тисками бока и грудь - тогда взвыл самому себе непонят-
ным воем.
   Хватался за острые, обламывающиеся со стеклянным звоном, края  льдин,
бил ноющими от холода ногами по воде.
   А по обеим каменным стенам - берегам, толпились, облепив перила,  лю-
ди.
   И лиц не разобрать. И не понять, где мужчины, где женщины.
   Черная лента - петля, а не люди.
   Черная лента - змея, охватившая Ваньку холодным беспощадным кольцом.

   ---------------

   Рев возрастал.
   Гудело дикое, радостное:
   - Го-го-го!.. О-о-о!..
   - А-а-а! Го-го-го... о-о!..
   И нависало что-то на ноги, тянуло вниз, в режущий холод.
   С трудом, едва двигая цепенеющими ногами барахтался в полынье Ванька.
   И в короткое это мгновение вспомнил, как шутя топили его в Тараканов-
ке мальчишки. В детстве, давно. Не умел еще плавать. Визжал. Барахтался.
А на берегу выли от восторга ребятишки.
   А когда вытащили, сидел когда на берегу, в пыльных лопухах, - радост-
но было, что спасли, что под ногами твердая, не страшная земля.
   И сейчас мучительно захотелось земли, твердости.
   Собрав последние силы, вынырнул, схватился за льдину, поплыл вместе с
нею.
   А вверху, с берега, опять детский звонкий голос:
   - Э-эй! Вора то-пю-ют!
   Впереди, близко, деревянные сваи высокого пешеходного моста.
   Отпихнулся от льдины, налезавшей с легким шорохом, на грудь, поплыл к
сваям.
   А с моста, на сваю, спускался человек.
   - Товарищ!.. Спаси-и! - крикнул Ванька.
   И непомерная радость захватила грудь.
   - Милый, спаси!
   Заплакал от радости.
   А человек, казалось, ждал, когда Ванька подплывет ближе.
   Вот - протянул руку.
   Крик замер на губах Ваньки. Только слезы еще текли...
   В руке у человека - наган.
   Треснуло что-то. Прожужжало у самого уха. Шлепнулось сзади, как каму-
шек. Булькнула вода.
   Снова треснуло. Зажужжало. Шлепнуло. Булькнуло.
   И еще: треск, жужжание.

   Артем Веселый.
   МЫ.

   Действующие и участвующие:

   К р е с т ь я н е:

   П р о ш к а - "Над нами кверх ногами" :
   Т р и ф о н П а л е н ы й, член Совета : Бедняки.
   С а в е л, член Совета :
   К о с т ы ч и х а : Солдатки.
   А г р а ф е н а :
   М а р ь я, жена Прошки.
   К и р с а н Д о б р о с о в е с т н ы й, член Совета :
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч, член Совета :
   В ы г о д а, член Совета : Середняки.
   Я к о в К о л ь ц о в, член Совета :
   С е м е н Ч а с о в н я :
   А г а ф о н - Бычьи губы, предс. Совета :
   Б е г о м Б о г а т ы й, член Совета : Кулаки.
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч :
   П о п.
   Д ь я к о н.
   П с а л о м щ и к.
   К р у т о я р о в - помещик.
   Д е с я т н и к.

   Р а б о ч и е и м а с т е р о в ы е:

   И л ю ш к а К а п у с т и н : Молотобойцы.
   Ф е д о р В и х р о в :
   П л а т о н ы ч :
   К р а с и в ы й : Рабочие.
   К у з ь м и ч :
   С т е п а н Е р о ф е и ч : Мастера.
   И в а н О л о в я н о й :

   Р а б о т н и ц ы:

   О л ь г а.
   С т а р у х а.
   М а ш к а Б е л у г а, жена Оловяного.

   П о д р о с т к и:

   П а ш к а Р я б о й - сапожный подмастерье.
   К у р у н : Ученики.
   А н д р ю ш к а Г о р б ы л ь :
   Р а н е н ы й.
   С л о б о д с к и е о б ы в а т е л и:

   Д о м о в л а д е л е ц.
   З а д у й - З а п л ю й, инвалид труда.
   А д я - Б а д я, нищий.
   П р о ш к а, дезертир.
   А к с и н ь я.
   Д а р ь я, жена Красивого.

   Деревенские мужики, бабы и ребятишки. Рабочие и работницы.  Красноар-
мейцы разных национальностей. Офицеры и  солдаты  неприятельской  армии.
Санитары. Граждане.

   ---------------

   КАРТИНА ПЕРВАЯ.

   (Сельская улица концом упирается в речку. Справа - лицо новой большой
избы с крыльцом, вывеска "Лопуховский сельский Совет". Под окнами рыдван
без колес, большие запакованные ящики, бревна.
   Гуторят с десяток мужиков.)

   С е м е н. Вот и машины. А то машины, машины...
   Т р и ф о н. Балабонили, как за язык повешены.
   А г а ф о н (из окна десятскому). Лупан, бей другорядь. Ровно задави-
ло чертей.

   (Десятский бьет в чугунную доску. Не торопясь, по  одному  и  кучками
сходятся мужики, здоровкаются.)

   С е м е н. За деньги иль как?..
   С а в е л. Купил ба село, да денег-то голо.
   А г р а ф е н а. Болезна... Все мается Марфутка-то?
   К о с т ы ч и х а. Какое - схоронила вчера.
   В ы г о д а. Не велик убыток. От парнишки какая ни  на  есть  выгода,
девка што...
   С е м е н. Лишний рот - всего в ей и мозгу...
   К о с т ы ч и х а. Все одно жалко...  Каждо  дите  -  нашего  бабьего
сердца кусок... Вам, мужикам, того не понять.
   А г р а ф е н а. Попробуйте породите - узнаете...
   С е м е н. Кто-кто, а Костычиха тужить не будет, еще народит -  моло-
дая...
   К о с т ы ч и х а. Нет уж. Родила, родила, да и чадило выбросила чор-
ту на кадило. Будя.
   Г о л о с а: Скоро, што ли?..
   Начинать пора...
   Коего лешего!..
   А г а ф о н (из окна). Счас, счас - за писарем услал...
   К о с т ы ч и х а. За отпеванье поп не берет деньгами. "Хлеба, слышь,
давай". Отнесла останный коровай...
   В ы г о д а. Как хочешь, так и клохчешь...
   К о с т ы ч и х а. А работник попов Митрошка увидал  утрось  меня  на
речке да и говорит: "Хлеб-от твой поп поросенку выкинул"...
   А г р а ф е н а. А-а, пес! Зажрался...
   С а в е л. Хотела угодить Богу, да угодила краюшкой-то поповскому по-
росенку в корыто...

   (Из Совета на крыльцо выходит Агафон.)

   А г а ф о н. Ну, граждане, крестьяне, товарищи, приступим...
   Г о л о с а: Вали, вали!..
   Выкладывай!..
   Послушам!..
   А г а ф о н. Из волости стало быть отношение, тоись нащет  хлебной  и
мясной разверстки...
   Г о л о с а: Эх-хе-хе!..
   Опять за то же!..
   Припасли, наработали!..
   Сукины дети, дармоеды!..
   С мужика дери три шкуры - обрастет!..
   А г а ф о н. С тридцатки по шешнадцать пудов, а  со  всего  общества,
стало быть, восемь тыщ...
   Г о л о с а: По шешнадцать!.. Не мыслино...
   Мужики, хлеб - от чего ноне был...
   От колосу до колосу не слыхать голосу...
   В долах сопрел, на огорках выгорел...
   У меня сам-сам дай Бог...
   Опять и обмолот неправильный...
   Разбой!..
   Не дадим, да и все тут!..
   Согласу нашего нет...
   Так и писать приговор от общества...
   Нет нашего на то согласу и - шабаш...
   А г а ф о н. Разобраться надо как и што...
   Г о л о с а: И разбираться нечего...
   Слыхали. Нам дают чего?
   Соли, дегтю, гвоздей!..
   Согласу нашего нет...
   С а в е л. Жметесь, жалко... А раньше господ кормили - не считали...
   Г о л о с а: Голова, последнее выгребают!..
   Нече сухое сено ворошить...
   Вы по себе, мы по себе...
   Брали-брали!..
   Хлеб-от он раз в год родится...
   К о с т ы ч и х а. А самогонку пошто глохтите?..
   Я к о в. Это ты оставь - самим животы подвело...
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. В амбарах мыши с голоду дохнут...
   В ы г о д а. Всех кормить - никакой выгоды нет.
   Я к о в. Много их тут поднаберется жрать-то... Пусть передохнут  кои,
на всех и земля родить не поспеет.
   А г р а ф е н а. Вон, Климентий жеребца мукой кормит...
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Шкура, на чужой стог вилами не пока-
зывай. Свое наживи...
   Т р и ф о н. Наживать нам было неколи... Мы за  вас  страдали,  кровь
лили.
   К о с т ы ч и х а. У меня самого семой год нет, сгиб.
   С о л д а т к и: Что им рыланам!..
   У нас почесть ни у кого мужиков в дому нет!..
   Куда не повернись - одна...
   В мызг уездились...
   Без разгибу, без отверту...
   Ай в них душа, а в нас ветер...
   А г а ф о н. Бабы, прекратите прения - заткните глотки!..
   П р о ш к а. Д-да... Пришей кобыле хвост!
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч (солдаткам). Вам хошь  масло  лей  на
голову, все будете говорить деготь... Свиньи некультурные!
   С а в е л. Вы же сами понимаете, на кого идет ваш хлеб.
   Г о л о с а: Обувай собаку в лапти!..
   Погодьте, отрыгнется вам мужичий хлеб!..
   Нет нашего согласу.
   Выходит дело борона...
   А г а ф о н. Как-жин, граждане, в хлебе отказываем, что  ль?..  Стало
быть, резолюция нужна...
   Г о л о с а: Никакой ризалюции не надо.
   Ни дадим и - шабаш!
   За нее, за лизарюцию-то... н-да...
   Сено есть так козы...
   А ежели отряд?
   В колья возьмем...
   Такое дело: иль сена клок, иль в бок.
   Никого не боимся, пока козел ногой не топнет.
   С о л д а т к и: Когда-нибудь нахапаетесь...
   Врете, отдадите да и с нами поделитесь...
   Повытрясут из вас пыль-то...
   Подпорят шкуры...
   А г а ф о н. Бабы, без преньев!
   П р о ш к а (Климентию). Ты сколько огреб!  Пятнадцать  тридцаток.  И
помалкивай в тряпочку.
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. В своем гашнике блох считай. Пятнад-
цать... Что ж такого, один не съем.
   К о с т ы ч и х а. Съесть-не съешь, да за свой хлеб норовишь всю  де-
ревню купить.
   С о л д а т к и: Почем ноне хлеб-от?
   Какие наши добытки...
   Ты хлеб ешь, а он тебя...
   Ишь и рыло в сторону воротит...
   Ему и речь твоя противна, как нищему гривна...
   П р о ш к а. Им революция, нет - ништо.
   Б е г о м Б о г а т ы й. Какой ты, Прошка, человек!.. Ни кола у тебя,
ни двора, а туда же: ле-во-рю-ция! Э-э, дурья башка, и совсем  это  тебе
не к лицу...
   Т р и ф о н. Прошу слова.
   Г о л о с а. Будя, слыхали.
   Не на дураков напал.
   Уши прожужжали... Дегтю бы нам, да одежи.
   С а в е л. Поносите Советскую власть: то нехорошо, другое  негоже,  а
кто нас образил, людьми сделал. Кто дал землю, права?!
   А г а ф о н. Не об этом. Об хлебе надо говорить.
   Г о л о с а: Ишь, анахема, куды гнет!
   Земля... Что земля!..
   Слабода, га!
   Земля, земля!
   Треплет языком, что овца хвостом!
   А г а ф о н. Угодно ли собранию, стало быть выслушивать оратора?
   Г о л о с а: Долой!..
   Наслушались, блевать тянет!..
   Об деле надо!..
   С а в е л. Скотина, хлеб - все наживное.
   Г о л о с а: Как жа, свет в окошки.
   Вилами по воде.
   Ежли разобраться...
   Наше дело потрафлять.
   Не дошагнешь - плохо, перешагнешь - плохо.
   Т р и ф о н. Добром не  хотите,  бить  вас  будут,  а  хлеб  все-таки
возьмут.
   П р о ш к а. Чихать смешаетесь.
   С а в е л. Граждане!..
   Г о л о с а: Бить!..
   Уж не вы ли кой грех?
   За то, что кормим вас...
   Не бить нас надо дураков, а убивать...
   Т р и ф о н. Надо будет, так и мы побьем, по-свойски, по-родновски.
   П р о ш к а. Спуску не дадим.
   С а в е л. Граждане!..
   Г о л о с а. Ах, так!..

   (Скачут на двух телегах Кирсан Добросовестный и Кирилл Трофимыч.)

   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. Беда, мужики!
   Г о л о с а: А што?..
   Аль не ладно?..
   Какие такие дела?..
   К и р с а н. Ды к што ж... Ездили мы, значит, в город...
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. Верно, ездили...
   К и р с а н. Все увозят оттель,  комиссары  бегут...  Выковыриваются,
значит...
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. Через Суходол, слышь, белы прут, с союз-
никами, с машинами с эдакими...
   Г о л о с а: О-о-о, брат!
   Ага!
   Помоги им царица небесная!
   Я к о в. Опять мобилизации пойдут.
   С е м е н. Красны с белыми дерутся - серого по шее бьют...
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. Машины, гыт, никакая  сила,  ни  што  не
держит: ни леса, ни горы. Наскрозь так и идут, так и косют.
   А г а ф о н. Похоже сюда гнут, денька через два, гляди, нагрянут.
   Г о л о с а: А можа и раньше.
   Знамо раньше.
   С машинами-то само собой раньше.
   Оно упять-таки ежли рассудить...
   Чижельше не будет.
   Т р о ф и м. Рано закаркали... Отряд надо сбирать.
   С а в е л. Товарищи!..
   Г о л о с а: Опоздали, други милые!..
   Будя, поизмывались!
   Камуния!!.
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. Мужики, счас в горсть плачем, не  запла-
кать бы нам в пригоршню?!.

   (Гвалт.)

   З а н а в е с.
   КАРТИНА ВТОРАЯ.

   За занавесом радостный и торжественный колокольный звон. Хор  сильных
голосов горланит:

   Тебе, Бога, хвалим,
   Тебе, Господа, исповедуем,
   Тебе, предвечного Отца, вся земля величает,
   Тебе вси ангели,
   Тебе небеса и вся силы,
   Тебе херувими и серафими непристанными гласы взывают,
   Свят! свят! свят Господь Бог Саваоф,
   Полны суть небеса и земля величества славы твоея!..

   З а н а в е с п о д н и м а е т с я.

   Та же сельская улица. Во главе шествия двигается кучка празднично ра-
зодетых кулаков и кулачишек с блаженно-умиленными сияющими рожами. Несут
хоругви, хлеб-соль и царский портрет. За ними по пятам поп с  дьячком  и
псаломщиком "в полной упряжке". Толпа. Полковник со свитой и офицер вер-
хами во главе казачьей сотни.

   Тебе преславный апостольский лик,
   Тебе пророческое хвалебное число,
   Тебе хвалит пресветлое мученическое воинство,
   Тебе по всей вселенной исповедует святая церковь...

   (Подъехав, полковник слезает с коня и подходит под благословление.)

   П о п. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
   О ф и ц е р. Сотня, стой! Вольно!
   П о п. Велика премудрость Божия... Послал наказание за великие  грехи
наши, а теперь, видя смирение, шлет избавление.
   П о л к о в н и к. Н-да...
   П о п (идет по рядам казаков и кропит "святой" водой). Да будет  бла-
годать Божья на вас, дети мои!
   К и р с а н. Айда-ка, сват, - без нас обойдется.
   К и р и л л Т р о ф и м ы ч. И то правда.

   (Оба уходят.)

   А г а ф о н (подносит хлеб-соль). Ваш сиясь, как мы и как стало  быть
вся анперия.
   П о л к о в н и к. Ага. (Казаку.) Возьми.
   К а з а к. Рад ста ва-ва-ва-сто.
   П о л к о в н и к. Коммунисты есть?
   А г а ф о н. Дозвольте ва-ваше доложить...
   П о л к о в н и к. Ты кто?
   А г а ф о н. Приседатель Со-совета.
   П о л к о в н и к (свите). Полсотни горячих!
   К а з а к и ч е р к е с. Рады ста ва-ва-ва.
   А г а ф о н. Дозвольте слово.
   Ч е р к е с. Малчэ, сабака!

   (Агафона уводят.)
   П о п. Согрешишь с ними истинно... А насчет коммунистов  не  извольте
беспокоиться.
   П о л к о в н и к. Д-да.
   П о п. Были у нас тут три разбойника. Один убежал, а двоих...
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. В холодной сидят.
   П о л к о в н и к. Привести.
   В ы г о д а. Э-э-э, х-харашо-с, приставим.

   (Убегает.)

   П о л к о в н и к (офицеру). На Торбино и Репьевку выслать  разведку.
Выставить караулы. Много не пить. Поняли?
   О ф и ц е р. Слушаю-с.
   П о л к о в н и к. Ступайте. Н-да.
   О ф и ц е р. Сотня, смирно! Лев плеч, вперед, кругом арш!

   (Удаляются.)

   П о л к о в н и к. Ф-фу, жарко. Квасу!
   Г о л о с а: Сее минуту.
   Со всей нашей радостью.

   (Несколько человек шарахаются в стороны, потом возвращаются. За  ква-
сом бежит Яков Кольцов.)

   П о п. Может, ко мне чайку откушать зайдете?
   П о л к о в н и к. После.
   П о п. Как угодно-с... Молебен прикажете?
   П о л к о в н и к. После.
   П о п. Ваша воля.

   (Поп, дьякон и псаломщик уходят. Хоругви и  царский  портрет  уносят.
Возвращаются казак и черкес.)

   Н е г р о м к и е г о л о с а: Строгий...
   И хвост трубой...
   За то ждали...
   Шутить не любит...
   Одно слово: енерал...
   П о л к о в н и к. Жарко... Подать стол и стул!
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Микешка! Серега!

   (Трое скрываются в Совет. Нерешительно пододвигаются бабы, скачут ре-
бятишки. Из Совета выносят стол, скамейку, стулья. Ставят в холодке, под
окнами.)

   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч (картузом  угодливо  трет  скамейку).
Присядьте, высковоблагородие.
   А г р а ф е н а (бросается полковнику  в  ноги).  Кормилец!  Батюшка!
Шестеро мал меньша. Муж на войне сгинул.
   Г о л о с а: Гляи, гляи...
   Безбоязна...
   Ох-ох-ох-о...
   П о л к о в н и к. Тебе чего, баба?
   А г р а ф е н а. Хлебца. Ребятишек пожалей.
   П о л к о в н и к. Не торгую. Ха-ха. Проваливай.
   А г р а ф е н а. Мал меньша... Крупельны...
   К а з а к (стегает плетью). Слушай приказу!
   Г о л о с а: Ай, родимые!
   У-у, аспид, креста на те нет...
   Распустил чуб-от...
   К а з а к и ч е р к е с. Бабы, проваливай, без рассужденьев!  Убирай-
ся!

   (Бабы и ребятишки отступают. Яков Кольцов  приносит  квас  в  большом
блюде.)

   П о л к о в н и к. Почему мутный?
   Я к о в. Не сумлевайтесь, блюдо из-под святой воды.
   Г о л о с а: Вот тык вот!..
   Медалей-то скока...
   Сумей и ты заслужи...
   Пуговицы-то как сверькают...
   А усы-то, усы-то, девоньки...
   П о л к о в н и к. Как живете, мужички?
   Г о л о с а: Живем - онучки жуем...
   Не жись, маята одна...
   Ох, не молвить...
   Поддосок нет, дегтю, соли...
   Коммунисты сказать...
   Мы, гыт, голодны...
   Ни тебе рта разинуть, ни тебе шага шагнуть...
   Как можно...
   С нашими народами...
   Иконы в училище...
   Ежли впрямь...
   Озорство одно...
   П о л к о в н и к. Жидовский гвалт. Ежли что -  молчать!  Без  крику.
Подавайте заявления. По форме. Да.
   Г о л о с а: Тащут...
   Га, га, га!..
   Милачки!..

   (По улице ведут избитых и связанных Прошку и Савела. За ними  ревущая
Марья с грудным ребенком, за юбку цепляются плачущие детишки.  Возвраща-
ется поп, одетый по-домашнему.)

   Г о л о с а: А-а!..
   Всю деревню задавили...
   Всем орудывали...
   Грабители!..
   Со свету сживали...
   Б а б ы: Болезные... Как их издудыркали...
   Примут горя гореваньица...
   Не бай, девка...
   Мужики-то как остервенели...
   Марья-то, Марья-то...
   Г о л о с а: Убить их и - концы в воду...
   Короткий разговор...
   Давно пора...
   П о л к о в н и к. Это и есть коммунисты?
   Г о л о с а: Они самые...
   Убить их...
   П о п. Истинные дьяволы во образе человеков.
   П о л к о в н и к (Прохору). Имя, фамилье!..
   П р о ш к а. Ваша милость, простите.
   П о л к о в н и к. Имя, фамилье!..
   П р о ш к а. Прохор Копейкин.
   М а р ь я. Яви божеску милость... Сдуру он. Заставь Бога молить.
   П о л к о в н и к. Какими делами занимаешься?
   П р о ш к а. Крестьянством.
   Г о л о с а: Грабежом, а не крестьянством.
   Кровопивцы - голоштанники.
   М а р ь я. Будь отцом родным, прости... По дурости он, не со зла.
   П о л к о в н и к (Марье). Сопли не распускать. Уходи.
   М а р ь я. Люди его самустили... О-о-о!
   К а з а к. Слушай приказу. Провались, пока цела.
   П о л к о в н и к (на Прошку). Как и что и по какой причине... Докла-
дывайте.
   Г о л о с а: Я... У меня...
   Мать перемать...
   Годи: пусть Климентий скажет...
   Ну-ну...
   Начисто надо...
   Писаря бы скликать на час...
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Был у меня хлеб, пудов дваста...
   Г о л о с а: Был, был - всякий скажет...
   Мою корову-то схряпали, расскажи...
   За Антипку слово замолай...
   Как-жин так, а я-то...
   Стой, Тишка, глотку не дери...
   Дай сказать человеку...
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Нагрянули, они, выгребли до скретин-
ки, да на меня же контрибуцию, да меня же в прорубь макать.
   Г о л о с а: Разя закон...
   А моя корова!
   Чего с него возьмешь - горсть волос...
   П р о ш к а. Винюсь, ваше благородие... Спустите на первой...
   М а р ь я. Пискуны-то, отец, что я с ними буду делать?
   П р о ш к а. Семья с голоду.
   Г о л о с а: Свой хлеб-от продавали, а наш жрали...
   А теперь чего гнет...
   Попал волк в собачий полк - лаять не лай, а хвостом виляй...
   П о л к о в н и к. Выпороть и повесить!
   К а з а к и ч е р к е с. Рады стараться, ва-ва-ва.
   М а р ь я. Ваше благо-о-о-о-оооо...
   П р о ш к а. Старики, прошу прощения... Призрите семью.

   (Прошку уводят. Марья с ребятишками за ним. В  толпе  баб  всхлипыва-
ния.)

   П о л к о в н и к (Савелу). Ну?
   Г о л о с а: Тоже собака...
   З одного коленкору...
   Давно об нем веревка плачет...
   С а в е л. Вольно брехать - ваша сила.
   П о л к о в н и к. К-ха. Мерзавец, подбери брюхо.
   С а в е л. Нече мудровать, убивайте скорее.
   П о л к о в н и к. Как стоишь, скотина! Р-раскорячился!
   Г о л о с а: Это, ваше благородие, главарь по всей округе.
   За матку ходил...
   Коновод...
   П о л к о в н и к. В чем виноват, суконное рыло?
   С а в е л. Вся моя вина в том, что  бедняк  я  и  за  бедноту  всегда
грудью стою.
   П о л к о в н и к. Пад-лец!
   П о п. Скотина безрогая... Ему хоть плюй в  глаза,  ваше  степенство,
утрется - "Божья роса".
   П о л к о в н и к. Народ грабил по своей воле или по приказу?
   С а в е л. По приказу пустого брюха.
   Г о л о с а: Он свое гнет.
   Черного кобеля не вымоешь до-бела.
   Жулики, сукины дети...
   П о п (Савелу). Вы бедняки зеваете: "Мало да мало"... А того не разу-
меете, что кто праведен да Богу угоден, тот съест хлебца кусочек, выпьет
водицы глоточек и сыт бывает и не ропщет...
   Г о л о с а: Вот как по-писаному...
   Бога забыли...
   Погрязли, можно сказать...
   Э-хе-хе...
   П о п. Кто жаден да завистлив, тот бочку воды выпивает,  за-раз  быка
съедает, а сыт не бывает... Почему такое?
   С а в е л. Брось, батек, в лапоть звонить - на то колокола есть.

   (Возвращаются казак и черкес.)

   К а з а к. Так что готово, ва-ва-ство.
   П о л к о в н и к (бормочет). Дегенерат. Полная атрофия  религиозного
и нравственного чувства. Явные признаки вырождения.
   Г о л о с а: Вишь, богохульник...
   Лубочны зенки...
   Ни страха в нем, ни стыда...
   П о л к о в н и к. Выпороть и повесить!
   С а в е л. У-у-у, гады!

   (Савела уводят.)

   П о л к о в н и к. Еще кто?
   Г о л о с а: Окромя, кажись, не объявлялось.
   Ды-к обнакновенно у нас...
   П о л к о в н и к. Не два же человека всю деревню оседлали...
   Г о л о с а: Ежли разобраться...
   Быть знамо были...
   Гришка Осьмушкин...
   Антон Рыжий...
   Антон што, вот Алешка, тот пес.
   Кум?! Ни-ни, воды не замутит...
   П о л к о в н и к. Всех сюда. Для допросу. Буду справедлив. Пусть  не
боятся.
   Г о л о с а: Они, вашество, не коммунисты.
   В Совет выбирало общество.
   Люди ничего.
   П о л к о в н и к. Разберу. Живо!

   (Часть мужиков уходит. Другие попятились,  совещаются.  Поп  с  ними.
Полковник один.)

   П о л к о в н и к. Подлецы! Холуи! Мерзавцы! Свиньи!  Мужланы!  Прох-
восты! Канальи! Вахлаки! Хамы! Остолопы!..

   (Возвращается казак.)

   К а з а к. Готово, ваше ва-ва-ва.
   П о л к о в н и к. Повесили?
   К а з а к. Так точно, ваше ва-ва-ва. Выпороли, повесили  и  выбросили
на навозные кучи.
   П о л к о в н и к. Молодцы!
   К а з а к. Рады стараться, ва-а-а-ааа!
   П о л к о в н и к. Хм! Успел выпить?
   К а з а к. Для храбрости, ваше ва-ва-ва...
   П о л к о в н и к (тихо). Э-эм... На ночь приведи ко мне девку.
   К а з а к. Слушаюсь.
   П о л к о в н и к. Талья и формы... Чтобы все на своем месте. Понима-
ешь?
   К а з а к. Так точно, ваш-во, очень даже понимаю: живой я человек.
   П о л к о в н и к (подходит к мужикам). Помещики у вас были?
   Г о л о с а: Как не быть...
   Нестер Палыч Крутояров...
   На колокол пожертвовал...
   Пекся об нас, благодетель...
   П о л к о в н и к. Н-ну!
   В ы г о д а (указывает за деревню). Вон в энтом лесочке ихняя усадьба
стояла.
   П о л к о в н и к. Где же ваш Крутояров?
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Раскуделили... Известно - темный на-
род.
   П о п. Своей пользы не разумели.
   С е м е н. Сам убежал. Семью перебили, а управляющего повесили в  том
самом лесочке.
   В ы г о д а. Усадьбу сожгли. Добро растащили, нитки не оставили.
   Б е г о м Б о г а т ы й. Шутка сказать: восемь деревень громить ходи-
ли, скопом.
   П о л к о в н и к. Вы тоже громили?
   К л и м е н т и й Н а з а р ы ч. Что вы, ваше степенство.
   Я к о в. От нашего общества почесть и не ходил никто.
   Б е г о м Б о г а т ы й. Оно из голытьбы-то и шлялись которые, да  мы
за них не ответчики.
   С е м е н. Лежебоки, штоб их громом расшибло!
   П о л к о в н и к. Ну, а вы? А?
   Г о л о с а: Што вы, ваше величество...
   Слава те Господи... свово добра за глаза...
   Нас, вашество, самих обграбили...
   В раззор разорили...
   К о с т ы ч и х а (полковнику). Горланы-то те, родимый, очки втирают.
   П о л к о в н и к. А? Как?
   Г о л о с а: Поклепы возводишь...
   За такое и под суд можно...
   Втемяшилось, окстись...
   Известно баба... Нече е слухать...
   П о л к о в н и к. Мол-чать! (Костычихе). Что?
   К о с т ы ч и х а. Все хапали, а эти  храпоидолы  многолошадники  так
больше всех.
   Г о л о с а: Заткни хайло!
   Она у нас, ваше блао-родие, из таковских...
   С дурцой...
   П о л к о в н и к. Да!..
   К о с т ы ч и х а. И скотину и все добро господское по жребию делили.
   Б е г о м Б о г а т ы й. Митяй, дай ей, суке, по загривку.
   К о с т ы ч и х а. У дяди Клементия меренок-то гнедой  чей?  Помещика
Крутоярова... (Выгоде.) У тебя бычок-от чей? Тоже Крутоярова. (Бегом Бо-
гатому.) А тебя, старый чорт, сноха в чьем паплиновом платье форсит...

   (По улице на тройке катит Крутояров. С ним вооруженная стража.)

   Г о л о с а: Сам...
   От на грех нелегкая несет...
   Эх, держись православные...

   (Некоторые сперва сдергивают шапки, потом разбегаются.)

   П о л к о в н и к. Смирно, грабители. Куда... Тревогу!..
   К р у т о я р о в. Честь имею представиться - Нестер Павлович Крутоя-
ров, местный помещик и дворянин.
   П о л к о в н и к. Очень, очень приятно.

   (Трубач играет тревогу. Вылетают казаки.)

   З а н а в е с.

   КАРТИНА ТРЕТЬЯ.

   Кузнечный цех. Работа в разгаре. Пышут горны, ляпают стопудовые моло-
ты. Дюкают кувалды. Перекликаются ручники. Из-под крыши свешиваются  хо-
боты кранов. Бойкая и веселая суета.
   У ближнего горна шестеро: Илюшка Вихров, Платоныч,  Красивый,  Степан
Ерофеич и Иван.

   И л ю ш к а. Ге! Дуй! Грей! Давай углей!
   П л а т о н ы ч (подает). Бей, не робей!

   (Илюшка со Степаном Ерофеичем куют. Платоныч держит нагрев.  Красивый
подправляет. Иван и Вихров покуривают в стороне: смена.  Остывший  кусок
Платоныч сует в горн.)

   С т е п а н Е р о ф е и ч. Раскатился что-то наш Илюха. Не к добру...
   П л а т о н ы ч. Чадо.
   И в а н. Гвоздь малый.
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Женить нам его надо, - вишь ржет, как  же-
ребец стоялый.
   И л ю ш к а. Гляди, старик, железо не перегревай, губы не развешивай,
вари-давай. Ударю для смеху!
   П л а т о н ы ч (подает). Ори! Ай к спеху?

   (Куют.)

   И в а н. Поешь ты, парень, складно. Да годи - белые ужо  придут,  они
вас всех прихватят...
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Ладно! Хватит!

   (Доковали. Иван и Вихров сменяют Степана Ерофеича и Илюшку.)

   П л а т о н ы ч. Вчера, чу, заняли Свешной.
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Один конец... Нам все равно.
   К р а с и в ы й. А Советская власть? А профсоюзы?
   И в а н. Болтай языком по пустому пузу... Революция надоела всем дав-
но.
   П л а т о н ы ч. У них, слышь, иропланы да танки.
   И в а н. Мать ее так! А это что за жизня - хуже жестянки.
   И л ю ш к а. Бросьте гавкать, сучьи ваши рты. Все уши прожужжали.
   П л а т о н ы ч. Что те взорвало? Попала под хвост возжа ли, али  оса
ужалила?
   И в а н. Тоже: равенство... Воля...
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Нам бы хлеба поболе.
   К р а с и в ы й. Знач, продаете свободу за кашу да за щи?
   В и х р о в. Чего там... Хамкай, не хамкай, и придут,  так  не  будет
слаще. Вот поглядь...
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Чаще! Жамкни! Погладь.

   (Ольга и старуха вносят железную полосу и бросают у стены.)

   И в а н. Тетенька, пролила. Миленька, просыпала!

   (Старуха оглядывается под ноги. Кузнецы гогочут.)

   С т а р у х а. У-у, дьяволы... Углей, что ль, обожрались?
   П л а т о н ы ч. Всяко бывает, и у девки муж умират, а  у  вдовы  жив
остается.
   И л ю ш к а. Ну, Ольгунька, ходи поживее, гляди веселее, нос  кверху,
грудь вперед!
   С т а р у х а. Айда, чего с ними!
   И л ю ш к а. Приходи в обед - дело есть.
   О л ь г а. Ладно.

   (Старуха и Ольга уходят.)

   П л а т о н ы ч (сует Вихрову кулак в бок). Белые  придут,  так  тебя
первого повесят.
   В и х р о в. Уйди к чорту! Дам вот в рыло.
   И в а н. Бей без отверту, пока не остыло.
   К р а с и в ы й (Платонычу). А тебе разя праздник?..
   П л а т о н ы ч. Она, слабода-то, кому мед, а кому - горька редька.

   (Доковали.)

   В и х р о в. Х-хух... В глазах  темно...  Чортова  наша  работа...  В
глотке спеклось, ссохлось... Ну, ни вздохнуть тебе, ни охнуть.
   И в а н. Бойся - руки отсохнут, брось, не работай, припала забота.  С
работы-то лошади дохнут.
   В и х р о в. То ли у нас в деревне. Как вспомню да подумаю  -  теперь
сенокос, я чай, а тут знай кувалдой...
   К р а с и в ы й. Балда.
   В и х р о в. Знай кувалдой маши...
   И л ю ш к а. Машины надо выдумывать: полегчает.
   И в а н. Наше ли дело думать: на то есть ученые.
   К р а с и в ы й. А у нас головы из олова, что ль, то ль карчаги  гли-
няные?..
   И л ю ш к а. Кому и выдумывать, как не нам? Об своем-то  деле  почище
всякого ученого имеем понятие.

   (Гудок.)
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Шабаш. Кто за обедом?
   П л а т о н ы ч. Федькин черед.

   (Вихров, схватив бак, убегает. Остальные умываются и рассаживаются.)

   И л ю ш к а (выводит углем на стене: "Каша", "Соха"). Гляди!
   П л а т о н ы ч. Чо?
   С т е п а н Е р о ф е и ч (читает). Каша. Соха.
   И л ю ш к а. А-ха-ха-ха...

   (Входит Ольга.)

   С т е п а н Е р о ф е и ч. Чорт, да ты никак писать выучился?
   И л ю ш к а. Просвещаемся. (На Ольгу.) Вместе в школу грамотности хо-
дим.
   П л а т о н ы ч. Куда годишься?
   О л ь г а (Илюшке). Я и Анку смутила, тоже записалась.
   И л ю ш к а. Скоро всех силком учить станут.
   К р а с и в ы й. Это не плохо.
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Чох-мох.
   И в а н. Никогда такого тесненья не было на нашего брата, на  рабоче-
го. Ну, там на щет хлеба ли и на щет всего иного прочего.
   К р а с и в ы й. Мы-ста, да мы рабочие. А давно ли ты  рабочим  стал?
До войны трактир держал, и прикусил бы язык покороче.
   И в а н. И совсем не твое это дело.
   О л ь г а (Илюшке). Вчера брательника  на  фронт  угнали...  О-хо-хо.
Что-то теперь будет!
   И л ю ш к а. Ничего не будет. Белых сюда не допустят.
   К р а с и в ы й (Платонычу). Погоди, старик, и тебя в  училищу  пота-
щут. Кольцо в губу, на цепь и джа-джа дживала... Ха-ха-ха.
   П л а т о н ы ч. И без ученья век-от прожил, да слава тебе,  Господи,
сыт был.
   К р а с и в ы й. А таких упрямых в салотопенных котлах будут  вывари-
вать.
   О л ь г а (Илюшке). У Сашки Атаманьчика вечерка нынче. Пойдешь?
   И л ю ш к а. А ну их. Опять пляска будет, драка. Надоело. Поедем луч-
ше на лодке покатаемся иль в биескоп сходим.
   С т е п а н Е р о ф е и ч (подходит к ним). О аз, о буки, о престраш-
ные веди... (Читает.) Собака лает. Корова мычит.
   П л а т о н ы ч. Не ученье это, а баловство одно. Всякий дурак знает,
что собака не мычит, а корова не лает.

   (Вихров приносит обед. Садятся.)

   И л ю ш к а. Садись с нами.
   О л ь г а. Спасибо, побегу, заждались, должно.
   П л а т о н ы ч. Ну, выученики, когда же меня,  старика,  на  свадьбу
позовете! Уж, чай, поди съетажились.
   О л ь г а. Ха-ха... Что ты, дедушка? Ни сном, ни духом.
   П л а т о н ы ч. А-а-а, сорока, сорока... Ни сном, ни духом.
   И л ю ш к а. Да уж погуляем... Куда кривая не чупрыснет.

   (Ольга со смехом убегает.)

   И л ю ш к а (за ней). Погоди.
   П л а т о н ы ч. Пятки мнет... Огонь парень, хоть и с дурью.
   И в а н. Опять вода с водой... С чего тут силе быть?
   В и х р о в. Хворыздай знай.
   П л а т о н ы ч (Илюшке). Садись, алхимандрит, все выхлебали.
   И л ю ш к а. Не будь Советской власти, кто бы  нас,  чертей  чумазых,
учить стал?
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Учут в обруч прыгать, да  по  три  дня  не
жрамши быть.
   И л ю ш к а. Где же взять? Разруха.
   К р а с и в ы й. Только бы проложить дорожку: все  исправится  понем-
ножку.
   И в а н. Исправится из кулька в рогожку.
   И л ю ш к а. Чего разгалделись, как галки? Али соскучились об хозяйс-
кой палке?
   В и х р о в. Нече в ступе воду толчи. Нашел - молчи и потерял -  мол-
чи.
   И л ю ш к а. Теперь тому  подперло  под  само  некуды,  кто,  скажем,
раньше жил богато, кто владел и серебром и златом, кто наши  крохи  греб
лопатой. А мы всегда дышали в однодышку, как рыба на кукане, всегда  бы-
вало пыль одна в кармане, а все добытки шли купцу в кубышку.
   К р а с и в ы й. Брось, Илька, их не просветишь!..
   С т е п а н Е р о ф е и ч. Слов нет, до хорошего дожили.
   И в а н. Хлеб-то: опилки с пылью.

   (Подходит Кузьмич.)

   К у з ь м и ч. Вы все ругаетесь, ровно наследство делите.
   К р а с и в ы й. Да вон у трактирщика с  нашего  пролетарского  хлеба
брюхо лупится.
   К у з ь м и ч. Он эдакий-то спорее: укусишь на копейку - разжуешь  на
рубь.
   И л ю ш к а. Нам голодать не привыкать стать...  Перетерпим,  переды-
шим...

   (Вбегают вооруженные матрос, красноармеец и Кустодеев - рабочий этого
завода.)

   М а т р о с. Товарищи, в город ворвались белые.
   К р а с н о а р м е е ц. Мы отступили, сила не берет.

   (Весь цех сбегается.)

   Г о л о с а: Не под масть...
   Домой надо бежать...
   Чего тут?..
   Того гляди...
   М а т р о с. Как же, братишки, стоять надо. Они... в бога, в боженят,
в кровь, в сердце, в святых угодников...
   К у с т о д е е в. Иха власть несет нам штык, нагайку и виселицу...
   Г о л о с а: Чего глядеть?..
   Хорошего не жди...
   Бородку притачивают...
   К р а с н о а р м е е ц. Баряжки  криками  радости  встречали  белых,
цветами засыпали... А в лужи нашей крови плевали  и  приговаривали  "Со-
бачья кровь"...
   К у с т о д е е в (Илюшке). Мы побежим по цехам. Действуй тут.

   (Кустодеев, матрос, красноармеец убегают. Вбегают рабочие, работницы,
среди которых Ольга и Машка Белуга.)
   М а ш к а Б е л у г а (мужу). Айда домой... чорт их тут разберет!
   И л ю ш к а (сбрасывая фартук). Идем, ребята, схлестнемся...
   Г о л о с а: Прыток больно...
   Молодечество выказывает...
   Всю обедню испортили...
   Хуже не будет...
   Мать...
   То-то...
   Не хуже мы людей...
   Стыд, страм...
   Вишь моду взяли...
   Пьянствуют да воруют...
   За них голову подставляй...
   К р а с и в ы й. Не за них. Сами за себя, за рабочую революцию.
   О л ь г а. Илюша, береги себя.
   И л ю ш к а. О-о. Меня не возьмет ни дробь, ни пуля.
   О л ь г а. И я с тобой.
   И л ю ш к а. Ну-у! Молодчина!
   Г о л о с а: Мы голодны, раздеты, разуты...
   Ежли вам надо - идите...
   Да на шею толще наверните...
   На кой здались...
   Дураков поищите...
   Хватайте, в чекушку тащите...
   Под ноги мните. Рвите...
   Давите. Топчите...
   Убей - не пойдем ни за что на свете...
   С голоду мрут наши дети...
   Поиздевались - будет...
   Мы тоже люди...
   Мы совсем обессилили...
   Будь, что будет...
   Не обуть, не одеть...
   А дети, дети...
   Эти хитрости да мотки навязли в зубах.
   Ни штанов, ни рубах...
   Руки коротки...
   Ребя, чего же мы ждем?..
   Идем. Идем...
   Не хлынет с неба счастье дождем.
   Идем, айда, идем...
   И л ю ш к а. Они заняли город. Они идут сюда...
   Г о л о с а. Они идут сюда...
   И л ю ш к а. Чтобы нашей рабочей кровью залить улицы, чтобы вновь за-
кабалить нас и детей наших.
   Г о л о с а: Да, да...
   Расписывай по собаке картинку...
   Сыты были...
   Сыты ли?
   И свиньи сыты, да!

   (Тревожно и беспрерывно ревут гудки, заводские и пароходные.)

   К р а с и в ы й. Трусость никого не спасет... Нас может спасти только
победа.
   Г о л о с а: Ежли да всем, да грянуть дружно...
   Подвертывай туже...
   Больно нам нужно...
   Где мы возьмем оружье?
   К оружью!
   Товарищи, к оружью!
   И л ю ш к а. Должны свое сказать мы "да" - "нет" ли.
   Г о л о с а: Знамо нече путать петли.
   Да...
   Нет...
   Созвать бы нам заводский комитет...
   Семья, детишки, вот кабы...
   К у з ь м и ч. Мы больше не рабы - вот наш ответ.

   (Рев гудков постепенно усиливается.)

   И л ю ш к а. Ребята! Кто духовой! Удалой! Боевой! Вы-хо-ди-и! (В сто-
рону саботирующих и колеблющихся). Их не слушай! На них, на... не гляди!
Выходи! Там на баррикадах мы решим: чей мир...
   К у з ь м и ч. Смелость города берет.
   И л ю ш к а (потрясая красным стягом). Клянемся святым красным знаме-
нем, ни шагу назад! Только вперед!

   (Большинство рабочих в энтузиазме что-то кричат, жестикулируют. Гудки
заглушают все голоса. Кидаются к выходу.)

   З а н а в е с.

   КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ.

   Слободка. Перекресток двух улиц.
   Судачат обыватели.

   Д о м о в л а д е л е ц (бежит). Слава те, Царица Небесная... Матушка
Заступница... Идут.
   Г о л о с а: Ай пра?
   Отколь ты как нахлыстанный?
   Говори путем...
   Сподобились, голуби мои, дождались...
   Сон мне надысь, куманька... Быдто летит это змей огленный!
   Д о м о в л а д е л е ц. В городе-то, на Дворянской-то, и-и-и...
   Г о л о с а: А што?
   Митрь Митрич, как те Бог спас?
   Ну-ну...
   Д о м о в л а д е л е ц (убегая). И-и, Царица  Небесная,  Заступница,
Богородица, Троеручица...
   А д я - Б а д я. За гриву лошадь не удержали - за хвост не удержат.
   З а д у й - З а п л ю й. Наше дело телячье - поели и в хлев.
   А к с и н ь я. Вокзал, грят, сгорел, званья ня сталось.
   Д а р ь я. Батюшки. А у меня деверь в депе!..
   А д я - Б а д я. Архирейский дом, сказывают, провалился. Быть беде.
   А к с и н ь я. Утрысь все в собор анафемы пуляли.
   П р о ш к а. Да уж скорее бы, как ни-как...
   Д а р ь я. Ты все в дезертирах состоишь. Моли  Бога,  кадеты  придут,
какое ни на то, а облегченье будет.
   З а д у й - З а п л ю й. Можа казенки откроют?
   А к с и н ь я. Кто про што, а шелудивый про баню.
   П р о ш к а. Жди от кошек лепешек, от собак пирогов.
   А д я - Б а д я. Все по ветру пустят, быть беде.
   Г о л о с а: Резать будут.
   Воды бы запасти.
   Горький час пришел.
   Наказанье Господне.
   На душе-то и боязно, и радостно.
   З а д у й - З а п л ю й. Хлеб-от почем ноне стал, и все, чего ни кос-
нись...

   (По улице несутся Пашка Рябой, Курук и Андрюшка Горбыль.)

   П а ш к а. Хлещиха в погребе задохнулась.
   Г о л о с а: Угораздило...
   Чорт с ней...
   У меня на ней капусты полведра...
   П р о ш к а. Откроет хозяин магазин - опять прикащиком буду.
   З а д у й - З а п л ю й. Самый  клей...  прикащик  гривну  хозяину  в
ящик, полтинник за голянищу. Это дело не в пример лучше войны.
   П а ш к а (Куруну). Ну пойдешь, говори?..
   К у р у н. Я-я...
   А н д р ю ш к а. Я-я... лежачей корове на хвост наступил...
   К у р у н. Там стреляют, боюсь...
   П а ш к а. Эх, баба.
   А н д р ю ш к а. Белого пришьем, шпаллер и сармак себе.
   П а ш к а. Оденемся. А сапожки достанем со скрипом, мягки - во:  хоть
за щеку клади.
   К у р у н. А звенеть они будут?
   П а ш к а. Оглушат: тень-дзень, тень-дзень. А девки за тобой табуном.
   К у р у н. Ладно. Идемте.
   П а ш к а. Уговор дороже денег, чур...
   А к с и н ь я. Идут, батюшки!

   (Все шарахаются. К перекрестку подходит  вооруженный  рабочий  отряд.
Обыватели возвращаются.)

   Г о л о с а: Свои...
   Мотри с заводу...
   О, Господи, вот дураки...
   П а ш к а. Дяденька, возьмите нас.
   О т р я д н и к и: Вояки: нечего сказать.
   Кто вам будет сопли вытирать - у нас нянек нет...
   Подростите малость.
   Да это никак Ваньки Оловяного сын.
   А н д р ю ш к а. Я сильный, одной рукой пуд поднимаю.

   (Из толпы мать берет Андрюшку за руку и, награждая шлепками, уводит.)

   А д я - Б а д я. Быть беде - собаки воют.
   З а д у й - З а п л ю й. Сбесились. Куда  идут?  Зачем  идут?  Сбеси-
лись...
   Г о л о с а: Далеко ли, товарищи?
   Аль жить надоело?
   О т р я д н и к и: В лес за ягодками собрались: за грибами за  поган-
ками. Ха-ха-ха...
   А к с и н ь я. Дарьюшка, твой-то идет!
   Д а р ь я. Где?.. Ах, пес, ошалел, Митрошка...
   К р а с и в ы й. Эк грохнулась, как над покойником.
   Д а р ь я. Митроша!..
   К р а с и в ы й. Ни на век ухожу... Ну, подерусь денек-другой -  вер-
нусь.
   Д а р ь я. Митроша, убьют тебя... Чует мое сердечушко, Митроша!
   К р а с и в ы й. Э-эх, бабья ваша нация...
   Д а р ь я (хватает за ноги). Пожалей ты меня да дите малое... Не  хо-
ди, Митроша!
   О т р я д н и к. Не плачь, баба, затевай пироги, к утру вернемся.
   К р а с и в ы й. Пусти, пусти... Эх, назола...

   (Прибегает Андрюшка, - после короткого совещания с Пашкой  и  Куруном
все трое бросаются в догонку за отрядом. Уже за сценой отряд  затягивает
"Дружно, товарищи, в ногу". При первых словах песни опускается занавес.)

   З а н а в е с.

   КАРТИНА ПЯТАЯ.

   Бой на площади города. Белые отходят. Слышится далекое "ура".  Насту-
пает редкая цепь красных.

   И л ю ш к а. По золотопогонникам!.. Пли!
   Р а н е н ы й п о д р о с т о к (падая). О-о-о... Красные-е, вперед!

   (Перекатывается недалекое ура.)

   И л ю ш к а. Вперед, товарищи! Ура-а!

   (Цепь бросается в штыки.)

   Б о й ц ы: Ура-а-а!..
   Даешь город!..
   Рви кадетню!..
   Ура-а-а!..

   (Вслед за отступающими белыми, как  вихрь  проносится  наша  конница.
Надвигаются сумерки.)

   Н а б л  ю  д  а  т  е  л  ь  (с  крыши).  О-го-го-го-оо...  Пошло-о,
по-шло-о-о-о...

   (Ведут пленных.)

   Б о й ц ы: Гляди, пленных ведут...
   Хреновские вы вояки...
   Не терпите...
   Раскуделили...
   В расход их пустить и шабаш...
   Не стоит рук марать...
   Вишь, они и так ровно помоями облиты...

   (За конницей громыхают запряжки легковой артиллерии. Выстрелы замира-
ют в отдалении. Быстрым маршированным шагом движутся колонны пехоты. Ор-
кестр исполняет Интернационал. Дружно гремит боевой гимн.
   Улицу быстро заполняет толпа городской бедноты, ремесленников и  мел-
ких служащих. Подхватывают гимн.)

   Р а б о ч и й и з т о л п ы. Да здравствует Рабоче-Крестьянская Крас-
ная армия!

   (Перекатывается могучее ура. Из толпы кидаются, обнимаются  и  целуют
красноармейцев.
   Ночь. Выделяясь на зареве пожарища войска все идут, идут...)

   З а н а в е с.

   М. Стронин.
   ВАСКА.

   I.

   Про Савку Кляву и про галку. Тут и про Васку и про парнишек разных.

   Не такой, как вы, читатель, был Савка Клява, и говорить  про  него  я
буду по-другому.
   Ну так буду говорить, как рассказывал комсомолец Митька Пирожок.
   Братва с "Ящичной" сразу же признала Кляву, как его прислали с биржи.
Да и Клява парнишка был что надо. Мог держаться против любого, да и "бо-
бика", говорил, не боится.
   - Меня замел милюк один с самогоном в живопырке. Ну и "дуру"  в  нос,
чтоб за ним хрял. А я ему: "Скинь, говорю, дуру, а то не пойду, вези  на
извозце тогда".
   Ну, известно, братве и крыть нечем. А чтобы не поверить ему - и в го-
лове не было. Потому, кто как горловит: шпана, револьвер в пример, шпал-
лером зовет, а милицейского  -  милифраном.  А  Савка  -  "милюком",  да
"мильтоном" его, а револьвер - "бобиком", да "дурой". Значит из  грачей,
из настоящих...
   Признавала Савку и комсома после того, как он частушки на попа  сочи-
нил.
   - Кляву бы в работу взять, парнишка полезный.
   Это организаторша комсомола, Васка Гривина говорила.
   А он тут как тут, за куревом в коллектив прихрял.
   - Даешь, братва, дыму, - частушку настучу.
   Ну, дали. А он и начал. Вначале все честь-честью  выходило.  А  потом
такого начал лепить горбатого, да все матом, что только на его боках  бы
и отыграться, кабы дисциплина комсомольская позволяла бы.
   - Хулиган! - не устояла все же Васка, да как хлестанет его по басам -
только щелкнуло, и вся щека как из кумача стала. И выгнали его.
   Само собой комсома не знала, что Клява впервые  частушки  свои  вслух
читал. А как же, по его выходило: горловить что-либо вслух  и  не  крыть
матом? Думать и то никак нельзя без мата... Да и девчонки его слушали.
   А девчонок он презирал хуже чего нет на свете. У него и  язык  бы  не
повернулся назвать какую-нибудь девчонку по имени. Шкица или шмара - са-
мое настоящее их имя.
   А назови его кто-нибудь Савой, в пример, - сдохнет со стыда от такого
уничтожения. Хулиган, братишка, жиган - вот самые истинные слова.
   Но тут от Васкиного "хулигана" впервые Савка скривил рожу.
   Само это слово, говорю, привычное, и никакой в нем обиды. Но то-то  и
оно, как оно было сказано. По-настоящему было сказано, всурьез, без вся-
кой похвалы выходило, а с самой что ни на есть обидой. Положим,  бабы  и
всегда норовят без похвалы и с обидой говорят, только ничего не  получа-
ется у них, а тут получилось. Потому Васка не какая-нибудь мокроносая, а
самый делаш, которую хоть в налет бери, кабы не комсомолка...
   И стало в Савке что-то крутить с той поры. Присмирел будто.  Так  что
братва и решила:
   - Сошел Клява. Барахлил только... А бухтел, что его матка  шмарой  на
Лиговке, а батьку китайцы на мыло сварили. Вот барахло.

   ---------------

   Треск был в "ящичной" такой, что в ушах зудилось. Круглая пила с  гу-
дящим шипением резала доски, словно они не деревянные были, а из  подат-
ливого сливочного масла. Только брызги душистых опилок выдавали  дерево.
Но больше всего стуку и треску было в углу мастерской, где сколачивались
ящики.
   Кипы фанеры, пахнущие кисловатым столярным клеем, не успевали еще от-
лежаться и просохнуть, как уже складывались в огромные короба и накрепко
сколачивались.
   Братва в парусиновой прозодежде прямо кипела. Каждому скорее хотелось
выработать норму. Вескоголовые стальные молотки прямо горели в  руках  и
меткими клевками аппетитно загоняли упругие гвозди в дерево. Ящики  гро-
хали и гудели как барабаны.
   Хлеще же всех работал Савка. Его ящики вертелись, словно сами;  горки
гвоздей перед ним таяли через каждую минуту. Ну и работа же была чистая.
Не успевал еще гвоздь почувствовать своим кончиком доску, как  с  одного
удара молотка до самой шляпки пропадал в дереве. Чистая была работа.
   И Савка скакал стуканцем по ящику, словно его лихорадка била. И ника-
кого внимания к Васке, которая пришла из коллектива газеты раздавать.
   - Налетчиков, налетчиков ведут! - заверещал шкет Филька и выскочил от
работы на улицу.
   Вся "ящичная" за ним высыпала. Кругом народ.
   И верно:  ведут  милюки  двух  делашей,  а  третий,  говорят,  совсем
мальчишка, затырился в четвертом этаже и не выходит, "бобиком" грозится.
   Людей насыпало - и не обобрать. И хоть открыто все  стояли,  а  будто
жались друг к другу: "гляди еще застрелит".
   Вдруг Савка бухтит всякому:
   - Даешь, кто хочет, пачку дыму, - достану жигана, а так не буду.
   Известно, покосились только. А Петька  Волгарь  и  подкусывать  Савку
стал.
   Только подкатывается к Савке како-то фрайер и стучит, доставая осману
горсть:
   - Держи. А достанешь - добавлю.
   Клява дым в зубы, стуканец из-за пояса переслал в шкировой  карман  и
скок на водосточную трубу. Да по ней  и  пошел  наматывать  в  четвертый
этаж.
   Дивятся, охают. А на третьем этаже, глядят - ух, труба!
   - Ох! - зажмурился народ.
   Ан нет, видят, схватился Клява рукой за ухват, который трубу  поддер-
живал, и дальше. Да и все равно, назад-то уж нельзя было.
   Добрался. Труба в аккурат рядом с окном была, а окно  открыто.  Ну  и
скок в квартиру. Там и пропал.
   Вот минута - нет, две - нет. Кто-то уже пожарных хотел вызвать.  Гля-
дят, смотрит Савка из окна и горловит, что значит готово.
   Оказывается и верно: подкрался он к жигану, который в другой  комнате
затырился, да как кокнет его стуканцем по кумполу, - тот и с катушек до-
лой.
   Ну вернулся к братве как ничего не было, только  сплевывается  стрел-
кой, да стуканец свой обтирает будто от крови. А братва за ним, тоже без
внимания к народу. - Наши-де и не такие вещи могут. И  тоже  сплевывают,
да османа клянчат у него. - Свои-де все.
   Только подошла тут к Савке Васка и показывает ему лимаш.
   - Дам весь - поцелуй кобыле копыто.
   Заозирались парнишки, сгорбили этак щетинисто свои плечи, потому ясно
было, хошь и баба она, а возьмет ее Клява в резку, тут и думать  нечего.
Отполощет шкицу, чтоб не барахлила вкрутую.
   Но не то вышло.
   Правда, счиркнул Савка стрелку сквозь зубы, потом даже папироску  пе-
ребросил языком с правого угла рта в левый и... похрял в "ящичную".
   - Пачкаться со шкицей не хочет, - решила братва.
   И также счиркивая стрелки, да перебрасывая во рту папироски,  покати-
лась за ним. На Васку они даже не посмотрели.
   Только Митька Пирожок, задумчивый парнишка, хоть и  дрался  в  кровь,
сказал про Савку себе с совестью:
   - Застыдился.

   ---------------

   После шабаша братва гамазом валила из "ящичной" и прямо  в  сад.  Это
потому, что жиган Петька хвастался наворотить Кляве ежели  один-на-один.
Ну и решили перехлеснуться "пока кровь", - кто кого.
   Петька все время ежил плечи, да клеш подтягивал и кепку  приминал.  А
Савку и не разберешь. Хоть и счиркивал он стрелки, но будто от  привычки
только, а не для страху. Так и думалось, что  "спутал"  Савка.  Ведь  не
знали парнишки, что замутилось что-то в нем после Васкиных обид.
   Вдруг:
   - Лови, лови! Держи! - загорловил шкет Филька и повинтил к дереву.
   - Птенец! лови! - Сорвались и остальные за выпавшим из гнезда галчон-
ком.
   Тут воронье как увидело, что за галчонком бегут, повисло всей  оравой
над братвой и закаркало, как ошалевшее. Даже клеваться лезли  другие.  А
парнишки еще пуще в задор от того. И пошла травля.
   Но галчонок уже летал чуть и никак не давался. Филька уже было и нак-
рыл его, да из рук почти вырвался. Ну, никак не давался.
   Тут Петьку словно торкнуло что, и как сорвет он с Клявы  кепку  и  на
галчонка с ней.
   У братвы даже дух захватило. Ну, сейчас подлетит Савка и всего искро-
шит жигана за такое дело. Тут хоть шабаром пощупай - так и надо.  Больно
уж жиган Петька сволочь был. Филька и тот бы не сдержался за такое  дело
- шапки сдирать.
   Петька же, как ничего не было, загнал галчонка в  кусты  и  хлоп  его
кепкой.
   - Готов! - полез он под кепку и вдруг отскочил, как на  гвоздь  напо-
ролся. - Ох, сука! - засосал Петька кровь на пальце и зашарил кругом ка-
мень или палку.
   Галчонок же выскакнул из-за куста и изо всех сил полез по воздуху  на
сук. Еле взлез, до чего заморился.
   Вот тут-то Савка и подскочил, да только не туда, не на Петьку.  Подх-
ватил он с земли свою кепку и ну пугать ею галчонка с сука вверх. Галчо-
нок и прыг было, но вместо верха в траву  сковырнулся  и  барахтается  в
ней, да рот открывает с измору.
   Галки же! - будто они совсем очертели, орут, как режут их.
   Вот в это время и подоспела та галка, которая  как  раз  была  маткой
этого галчонка.
   Как увидела она, что происходит с ее птенцом, ухнула камнем на  Кляву
и ну его долбить куда попало. Она даже не каркала, она шипела, как змея,
и все норовила глаза ему выклевать.
   Как раз тут Петька нашел здоровенную палку и уже замахнулся  ею  удо-
хать птенца.
   В секунд Савка хвать галчонка из-под Петьки, за пазуху и на дерево  с
ним.
   Петька палкой на Савку.
   Галка, потеряв из виду птенца, но видя Петьку с палкой, разлетелась и
что есть силы долбанула его в щеку. Кровь брызгами.
   Петька за щеку, да вместо Клявы как шибанет галку. И так ловко  приш-
лось, по самой голове. Не пикнула, сковырнулась в траву,  потрепыхалась,
помигала глазами, посучила лапами и околела. Ловко пришлось.
   А Савка лез на дерево, да лез. Да и долез до гнезда.
   - У, ты, шкет, - вытащил он из-за пазухи  галчонка  и  пустил  его  в
гнездо.
   Мигом, даже чудно как-то стало, все воронье смолкло  и  расселось  по
сукам. Все, значит, на своем месте, и нечего, значит, зря горло драть. А
что недочет подруги, то она вон там лежит и не двигается, значит не  бо-
ится, да и ее никто не трогает, чтобы опять же драть горло.
   И верно, что галку никто не трогал. Парнишки даже  дальше  отошли  от
нее и во все рты зекали за Савкой.
   Но дальше что произошло - и не выдумаешь.
   Как только спрыгнул Савка с дерева, видит,  откуда  взялась  Васка  и
кроет, почем может, Петьку, да милюком ему грозится. А тот - вот уж сво-
лочь был - осатанел жиган, и с палкой на нее.  Видят  парнишки,  что  не
удержать его теперь, до чего зверем стал. Проломит он ей голову, измесит
всю ногами, как он сестренку свою раз бил за что-то. Филька даже убег со
страху.
   - Живодер! Живодер! Тебя бы так! -  отсыпала  ему  напоследок  Васка,
и... смешные эти бабы - шмыг от Петьки хорониться за Савку. А ведь и вся
братва не смогла бы его сдержать теперь.
   Только Клява всю братву покрыл.
   Ощерился он, как собака, сгорбился весь.
   - Даешь! - крикнул и пошел молотить.
   Вдрызг разделал жигана. Палку его в кусты, кепку под ноги и всю ряшку
так разрисовал, хоть в "Безбожник" посылай.
   - Довольно уж, - запросил Петька и, не встряхнув даже свою кепку, на-
вернул ее на голову и похрял вон.
   У парнишек же прямо сердце мрет от геройства за Кляву.
   - Разъе... - замахнулся было матом один, да одернули из-за Васки.
   А Васка, глядят, с дохлой галкой возится.
   Ну парнишки стали, не всерьез, а для смеху в роде, помогать ей могилу
рыть для галки. Васка говорит: "На своем посту геройски погибла", а Сав-
ка даже серп и стуканец на могиле потом начертил.
   Вот какие вещи происходили.

   ---------------

   Теперь Клява через Васку в комсомольцы записался. Ясно,  что  братва,
кроме Фильки и Гнуча, за ним. Филька да Гнуч - шкеты еще  очень.  Только
Петьку Волгаря не пустили. Васка говорит, проверить  еще  его  надо.  Я,
грит, всякого наскрозь вижу.
   И верно.

   II.

   Про Штаны-Трубочку, про Гнуча и про Васку. Тут и про  Фильку  есть  и
про всякую шпану.

   Никто не знал Гнуча, даже матка его. А что Гнуч знал про себя,  он  и
себе бы не сказал. Ну как можно сказать даже себе, что вот  хотелось  бы
как и комсомольцы эти представления представлять в клубе, или на музыке,
которая с зубами, играть. Умереть можно с совести от такой мечты.  Ну  и
позабыл бы Гнуч про это в себе, позабыл бы... Да Васка одна, комсомолка,
узнала Гнуча... И все стало хорошо.

   ---------------

   Братва и раньше горловила, что Гнуч "брал дела", только мало  ли  ба-
рахлят... А тут так вышло, что и горловить не о чем. Ясно. А началось  с
клеша.
   Хряли раз Гнуч с Филькой на брахолку одров проверять. У  Фильки  клеш
на зекс был; не клеш, а две юбки. А у Гнуча - трубочка. Ну, Филька,  из-
вестно шкет, развести Гнуча вздумал и стучит:
   - Сенька Дворняжка тоже клеш справил. Жиганство!
   А это самый яд для Гнуча, что не клеш у него, а трубочка. Озлился ра-
зом.
   - Трубочка! У Сеньки трубочка, говорю! Понял, говорю?
   И тут же сказал себе, что врежет  Фильке  барахлу,  если  еще  он.  А
Филька, вот шкет, не отстанет, пока не навернешь, и дальше  бухтит...  Я
бы сказал, как он начал, то-есть словами какими, только для кого  этакие
слова и ничего не составляют, просто для разгону и веселости они, а  для
других и не скажи... воротятся... и матом этакие слова зовут. Ну  вот  и
повернул Филька к тому, что у Дворняжки все же клеш, а не трубочка.
   Разогнался на его Гнуч, - что какая-то  задрыга  голенастая  воробьем
так и порскнула в ворота и сказал:
   - Трубочка у Сеньки, у Дворняжки! Говорю трубочка, а то налью  барах-
лу, пласкухе! - да раз, два ему и начал шалабушек отмерять.
   Да бросил. Скусу не было. Потому, как взглянул  на  свою  трубочку  с
волдырями на коленках, аж душник сперло. Ну какой  он  делаш,  коли  без
клеша. Матку удохаю, а чтоб клеш был, вот и делаш тогда.
   - Маньку Балалайку возьму в собаку, шмару мою. Даст. Она на  брахолке
политань для мяготи лица молочницам всучивает, а ночью, от матки  по-ти-
хой на фронте ходит. Значит только сунуть в нюх своего - и  все  отдаст.
Может и на кожанку.
   Только Филька, лярва, и тут подкусил.
   - Петька Волгарь с Манькой вчера с фронта на золотой бережок слиняли.
Сама зазвала.
   Ну, Гнучу и крыть нечем. Волгарь - делаш. Два магазина со лба закуро-
чил. Лучше не трошь его...
   Ых, и взъерошило же это Гнуча! Что, что рубаха до  пупа  расстегнута?
Что, что шмар бил своих? (он не вспоминал, как Дунька  Саповка  ему  зуб
раз выпустила), но без клеша - шпана. Будь клеш, забузил бы, весь  гамаз
бы развел! Ых.. - вот что бы он сделал!

   ---------------

   Вот Гнуч с Филькой и сплантовали раз. Филька сразу пошел в долю, хошь
и сказал себе, что чуть что - смоется, али плакать начнет. А Гнуч у мат-
ки кочергу заначил и шабар наточил.
   Темно было и дождиком сыпалось. Уж дядя Саша на свою пивнуху  наложил
висячку и ухилил на хазу. Мильтон Васька с 45-го отделения Верке дырявой
у ворот вкручивал. Две шмары на фронт ходульками защелкали,  а  за  ними
какой-то немыслимый фрайер с собачьей радостью под зобом погнался. Потом
мильтон слинял с Дырявой - куда лучше - и стало тихо. Только с труб пле-
валось.
   - Зекс... Гляди милюка... Иду.
   Это Гнуч на ухо Фильке застучал. А сам пригнулся, шабар рукой сжал  и
глазами закосил. Страшно так вышло...
   - Со лба брать будешь! - Это Филька ему, что значит прямо с улицы за-
курочишь.
   - Зекс. Может и по-мокрому... Не бухти...
   И опять закосился и шабар со скулового в  верховой  переслал:  "ну  в
карман другой". И Филька тоже косится, бровь червяком крючит и в кармане
брошенный ключ для силы жмет. А кругом хошь бы стукнул кто... Самый  мо-
мент.
   - Ну, греми... Шарики! - это Филька, - али не будем?..
   Кольнул Гнуч глазами по улице, зажался:
   - Не бухти, говорю... Знаю чего...
   И... ух к пивнухе. Разом загнал кочергу в висячку:  треннь,  хрусь  -
подалось... Но, вдруг - цок-зинь...
   Тут... хошь и не слыхал никто, как кочерга  на  стекло  сорвалась,  а
будто тыщи мильтонов со всех окон высунулись и все разом:
   - Ага-а-а-а!.. Вот они!.. Держи, держи, держи!
   И ничего не видел больше Гнуч, как себе нарезывал.
   А Фильке матка клеш потом застирывала.

   ---------------

   Сегодня, скажем, весь гамаз со шмарами в клуб один на танцульку прих-
рял. Да и как же иначе. Гнуч брался Савке  Кляве  сплантовать.  А  Савку
трогать нельзя было - всякий знал. Фартач, хоть и комсомолец парнишка.
   Даже Волгарь только тем и отыгрывался, что у клеша  все  пуговицы  на
прорехе отрезал, да мимо Васки, Клявиной шмары, так и ходил. А в  откры-
тую и с шабаром не пошел бы, хошь и не скажи ему этого другие.
   А тут вот Гнуч брался навернуть Савке верхушек. И парнишки горловили,
что так и будет. Потому Гнуч на-один со лба пивнуху закурочил, а  кто  в
такую играет - перебора не будет. А то, что у Гнуча все же трубочка  ос-
талась, да и на танцульку его вместе с Филькой лохом протиснули - в рас-
чет не принималось.
   - Матка, - грит Гнуч, - лопатошник и четыре черваша захомутала.  Она,
- грит, - сволочь завсегда так, когда после дела я. Хошь не спи, - грит.
   И вот, значит, сразу, как прихряли - гамаз бузить начал. Перво-напер-
во сказано было, чтоб на представлении все ходили взад-назад и  кашляли.
Это для Клявы, он попа представлял. Потом, значит, для  писку,  шмар  за
жемчужину щипать. Потом, значит, чтоб танцовать по-новому, хошь и не ве-
лено было. А Гнуч взялся и соловья пустить на Кляву.
   Так и было. Только Гнуч не свистнул. Позабыл он. Уж больно у Клявы  с
Ваской лучше всех выходило. "Вот бы я так!" - сказал себе Гнуч,  и  даже
зазнобило его будто, до чего хорошо было бы. Только и Фильке  не  сказал
про это:
   - Векша, - грит, - за мной,  вышибала  здешняя,  завклуб,  следил  за
мной, потому и не свистнул.
   И закосился было, да загорбился для страху, как и делаш должен. Но  и
не знамо почему не получилось это у него... Не по-настоящему получилось,
а как точно неохота было.

   ---------------

   - Клява! И с Ваской! Савка Клява! Где Гнуч?.. Гнуча даешь!
   Это гамаз забухтил, когда Савка со своей шмарой в  залу  вкатился.  И
зараз будто тихо стало. Парнишки - по углам которые. Горбатятся, косятся
- страшно. Другие танцовать не стали, шмары сами с  собой  начали  и  не
особо по-новому, а со скукой.
   Клява же как глянул по нашим - ему и говорить не надо - бузит братва.
Тут, который другой был, в отделение бы он позвонил, али сам слинял  бы,
потому ясно - в резку брать будут, а Клява, говорю, делаш. Только сказал
скосо Васке про чего-то и сел с ней, как ничего нету, - у выключателя.
   Потому знал Клява, что гамаз, что собака; струсишь -  обязательно  за
штаны хватит, али облает, а не трусь - и не тронет. Да и  сознательность
эта, от дисциплины была в нем.
   - Милюки не дело. Только ожгут ребят. Тут подход нужен, и  милюки  не
крайность.
   - А я попробую, нет ли кого в работу взять.
   - Опять одиночку.
   - А ты зазови всех. Кабы каждая комсомолка брала на себя одного  эта-
кого - все бы они вывелись.
   - И почему ты, Васка, за парнишек берешься?
   - А потому, что за девчонок ихних вам  надо  браться.  Понял?  Только
меньше любовь крутить...
   Тут Клява даже рот растопырил, до чего огорошила  его  Васка  словами
этими. Уж больно в самый цвет было сказано. Уж так  сказано,  что  ежеля
думать очень, то и чепуха будто, а сразу принять -  то  самая  правда  и
есть. Только не время было разбираться. Дворняжка в открытую к  выключа-
телю подбирался. Волгарь же так и заходил.
   - Ну, - сказал он про Гнуча, - ежели барахлил только - измутохаю!
   И вот обсели, значит, Кляву всем гамазом; Гнуч с Волгарем наперед,  а
Фильке сказали, чтоб Васку подколоть:
   - Намажь Дырявой али другой шмаре по басам. Стукни которой ни есть.
   А Васка комсомолка ведь и значит за баб -  на  "дуру"  полезет  ежели
тронешь.  Да,  Клява,  говорю,  стерва  парнишка:  такого  не  сделовишь
на-плешь. И только что Филька навернул Дырявой, Васка  -  скок  было  на
Фильку, а Савка - хвать Васку, назад ее и бухтит, чтобы все слыхали:
   - Постой, Васка. Кабы по-настоящему тронули девчонку, она бы соплей и
всех-то их разом пришибла бы. А тут просто братва с аршина треплется.
   До чего тут взъело шпану! Которые  вскочили,  гляди  схлеснутся...  А
никто ничего. Только жиганье  опять  своих  шмар  захомутало,  и  начали
по-новому танцовать с дрыганьем, да со свистом.
   А Гнуча и неразбери - поймешь чего он: зекает на Васку,  рубаху  зас-
тегнул и кепку в карман затырил. А парнишкам говорит:
   - Чичас Васку на вальц позову... А там уж знаю чего.
   И опять весь на Васку. А тут и Васка взглянула как раз на  Гнуча,  да
этак, что и не расскажешь как, заулыбалась ему  и  хошь  верь-не-верь  -
чуть-чуть язык ему высунула.
   Так и полыхнуло жаром на Гнуча. Позови вот тыщи задрыг наших и у всех
клеши ему - не надо сказал бы, ежели Васка еще так ему.  Да...  эх-ха...
не случится уж больше этого... эх-ха...
   А Клява опять, как ничего нету, бухтит Васке:
   - Гляди, гляди! - ну и жиганство! Примерно говоря,  ежели  кто  чужой
сюда бы прихрял... ну который отродясь не видывал бы этакого  жиганства?
подох бы с хохоту! "Чего они тут делают такое?" - подумал бы он.  "Сидят
в углу какие-то дяди и в трубы дудят. А посередь залы другие дяди;  одни
в одной юбке да две ноги, а другие на обе ноги по юбке  натянули  и  вот
скачут, да ловят друг дружку. Вот пымались, значит, склещились и ну  ля-
гаться, и ну торкаться, и ну ногами брыкаться. А рожи! - умрешь, до чего
глупые. Но вот расцепились, отскочили друг от друга и ну ковырять пол, и
ну дрыгаться, и ну спотыкаться.  Поковырялись,  подрыгались  и  опять  -
хвать друг за дружку и ну мяться и ну опять все сначала. А в углу наяри-
вают. Рожи! - Не иначе человека сожрать хотят от свирепости.
   - Ха-ха-ха! - закатилась Васка. И Гнуча будто позвала глазом.
   - Ха-ха-ха! - и Гнуч за ней загорловил с совестью, до чего смешно вы-
ходило у Савки.
   - А ты на этих-то посмотри, на этих-то! - это Васка опять стала.
   - На шпану? - подкусил Клява.
   - На ребят-то этих! Клеши-то распустили! А рубахи-то  гляди!  А  этот
дураковатый и прореху... (это на Волгаря, а он тут). - Ну  и  петухи!  А
ведь думают, - фасон, фартачи, бояться всех их  должны,  ха,  ха,  ха...
Атаманы! Даже пивную, говорят, один взломал, - вот до чего  молодец  он.
Ну и грозные! Все девчонки глядят, да влюбляются, до чего  они  грозные.
Тьфу!
   Тут Гнуча точно в глаз ткнуло, до чего взаправду  Васка  сказала.  Ну
точь-в-точь весь гамаз так и знает про себя. А особенно когда про пивну-
ху... Застыдился тут Гнуч - хоть и не жить бы сейчас. Озлился на шпану -
так бы и врезал всем, до чего они показались сразу другие задрыгистые.

   ---------------
   Только вскокнул тут  Волгарь,  поддернул  штаны  и  бухтит  Гнучу  со
срезью, да со скрипом в горле:
   - А ты видал оторву одну такую? Жиган один с фронта подобрал?  Лярва!
Шкварки так и валятся. Так вот она тут, гляни, да не  подавись  блевоти-
ной. Я бы эту оторву и за черваш не...
   И вот тут случилось такое, что и в мечте ни у кого не было.
   Сорвался Гнуч, развернулся:
   - Сойди! - и... хррясь Волгарю в зуб - что треснуло.
   Хватился Волгарь за лицо, весь как змей стал:
   - Ты так?.. - и на Гнуча, а гамаз на Васку с Клявой.
   Да только - скок Гнуч к Васке: - "Сойди!" - аж зазвенело и  блесь  на
всех шабаром. - Удохает!
   Волгарь взад, гамаз - вкруг, горловят. Сенька Дворняжка: "Даешь!" - и
к выключателю. Клява его - с катушек, и тоже как чорт ждет любого, шмары
в писк и для взаправды парнишек оттягают. Все забегали, музыка  переста-
ла.
   А Гнуч - пружиной весь, дрожит, Васку загородил; вот, скокнет с шаба-
ром на всякого, ежели станут.
   Братва и делать не знает чего. Волгаря в угол: "Сойди, сойди" -  бух-
тят, притихла, да на Гнуча говорят, чтоб с шабаром сошел - ничего теперь
не будет. Все хорошо, говорят, будет.
   А Гнуч ни в какую. "Первого, грит, враз  сниму!  Меня  не  сделовишь,
грит! Не трошь, грит, луччи!"
   Подошла тогда Васка к нему и хоть бы чего сказала,  отняла  шабар,  в
карман его и смотрит на Гнуча. Видит, что с Гнучем делается что-то; сло-
ва не сможет  сказать,  губы  вспрыгивают,  скрипит  зубами,  -  вот-вот
что-нибудь произойдет с ним.
   - Перестань! Идем! Пойдем! Ну, перестань! - и в  другую  комнату  его
повела. А Гнуч ей-еле может.
   - Лепили они... Не брал пивнухи... Трехнулись, стрались ведь...  Клеш
тут...
   - Н-ну-ну! И перестань! И наплевать  на  все!  Знаю,  что  не  будешь
больше, - вкручивала ему Васка. - Мы лучше танцовать будем. Я давно  хо-
тела, да клеши у всех, а я не люблю. А у тебя трубочка, и значит пойдем,
если возьмешь... Возьмешь?
   - Возьму... Ну, давай...
   - Давай.
   И начали танцовать они, потому музыка опять заиграла, Клява велел.  А
парнишки! - и диво! Точно чего вышло с ними. Глядят на Гнуча как рады, а
на Васку с понятием будто. Кляву обступили, хохочут  про  все,  девчонок
разводят, которые со вздрыгиваньем танцуют - те и перестали уж.
   А Васка смигнулась с Савкой и опять за Гнуча взялась:
   - Как тебя зовут?
   - Гнучем.
   - Нет, а матка как зовет?
   - По-разному... Гадиной, али дармоедом больше.
   - Так... А ты, ведь, хорошо танцуешь. А петь ты умеешь?
   - Умею. "Чум-чура", "Валеша-ша". Только забыл "валешу", а  "чум-чура"
- знаю. Начинается: "баба сеяла муку".
   - Знаю, знаю, не надо! А играть можешь?
   - Могу... только не выходит. Вот представлять бы, как  Клява,  я  мог
бы. Только не примут меня комсомольцы... Я уж знаю...
   - Примут. Только не трусь... Я... - и вдруг Васка что было силы хвать
Гнуча в бок. Крякнул Гнуч балдой,  видит:  рвет  Савка  Волгаря,  кругом
крик, писк, не разбери чего. Вот утащили Волгаря куда-то, Васка же  руку
платком зажала, а сквозь платок кровь капает. Тут Савка прыжком  к  ней,
весь белый, глаза страшные. Ни пикни ему теперь.
   - Идем? Перевязать надо.
   - Пустяк... ничего... ничего... Гнуча возьми...
   Савка без слова Гнуча под руку:
   - Хряй!
   И все трое пошли в аптеку.

   ---------------

   Оказывается, что Васка хоть и танцовала с Гнучем, а все время  она  и
Савка за Волгарем глядели. И как Волгарь подскочил на Гнуча  с  шабаром,
чтоб удохать его, Васка хвать Гнуча в бок, отскочил Гнуч, а шабар - резь
Васку в руку. Вот и поранил.
   Ну, а дальше и говорить зря. У Васки зажило. А Гнуч теперь в Клявином
клубе не хуже Клявы разделывает и даже сам представление  сочинил  одно.
Оказывается Гнуча-то Пашкой зовут. А матка так и еще чище зовет его  те-
перь:
   - "Паша".
   - Как бабу. Хы...

   III.

   Много тут чего будет и все правда.

   Черная, густая от дождя, ночь была круто взлохмачена ветром.
   На улице ни одного человека. Дождик мелкий и липкий весело рассыпался
золотым песком по панели и рябил в лужах огненные гримасы фонарей.
   Самый большой и радостный лоскут ветра долго носился по улице, то за-
биваясь в какой-нибудь двор, то неожиданно, с распростертыми крыльями, и
как бы с криком: "ага-а, попались!" выскакивал  обратно,  звонкими  при-
горшнями дождя бросаясь в окна, то,  распластавшись  по  панели,  краями
крыльев жестоко морщил лужи.
   Но это озорство, видно, ему надоело. Он заворчал что-то добродушное и
ковырнулся под мост, но вдруг, словно вспомнив что-то, или заметив инте-
ресное, снова выметнулся столбом на улицу.
   Действительно, он увидел нечто не совсем обыкновенное.
   По самой середине улицы шел парнишка. Парнишка был в кожаной, блестя-
щей от дождя, тужурке, в кожаной же фуражке и при клеше. Шел он странно,
совсем не торопясь, покачивая этак молодцевато плечами, держа руки  нег-
лубоко в карманах. Иногда он запахивал через карманы тужурку, иногда  же
настежь раскрывал ее, подставляя грудь навстречу  упругому  дождю.  Лицо
его блестело, а мокрый насквозь клеш прилипал к коленкам.
   Обиделся ли большой лоскут ветра на парнишку, или были другие сообра-
жения, но он зачерпнул в оба крыла огромную охапку дождя и всю ее  обру-
шил на парнишку, точно желая прогнать его с улицы. Но парнишка  даже  не
заметил этого и так же, не торопясь, шел дальше.
   Один во всей улице.
   Не замечал же он ничего вокруг, потому что весь он ушел сейчас обрат-
но, в свой клуб, на сцену.
   ... Эстрада в клубе была уже знакомая и потому не пугала, хотя и вну-
шала уважение. Но что было за ней - не хотелось и думать. За ней -  жду-
щая тьма. Эту тьму доверху наполнил беспощадный,  подстерегающий,  тыся-
чеглазый взгляд. И хотя парнишка утешался, что взгляд "свой",  состоящий
из тысячи снисходительных глаз своих же товарищей по заводу, все же  ка-
залось, что тьма только этим и живет, что надеется на его смешные прома-
хи. Подстерегала же она его потому, что он в первый раз выступает в  та-
ком серьезном деле.
   - Савелий Клява! Сто шестьдесят фунтов! "Вырывание", - сиповато  ска-
зал спорт-инструктор притаившейся тьме.
   Что-то косое нелепо метнулось в мозгу у Клявы и забилось в груди.  Но
тут же в ответ что-то надтреснуло в нем, и... он овладел тьмой.  Овладел
настолько, что как будто бы забыл про нее. Овладел настолько, что  отыс-
кал в этой тьме маленькую, острую точку и запомнил, где она. Эта  точка,
как тончайший усик, проходила сквозь тьму и тихонько и ласково  бередила
его сердце. И ради этой милой точки тело его и лицо, без всякого  с  его
стороны напряжения, повертывалось к тьме своими самыми лучшими и нужными
движениями.
   Он схватил четырехпудовую штангу и в два мгновенных  приема  взметнул
ее над головой.
   Даже качнуло его от неожиданности: штанга была точно соломенная.
   - "Брра-а!.. О-орр-а! а-а-ва-а! Рра-а!" - сорвался и обрушился на не-
го гремящий рев.
   - "Ра-о-рра! Брра-о-рра-а!"
   - "Фи-й!" - рассек бурю чей-то мстительный и издевательский свист.

   ---------------

   - Фи-й! Фи-и-й!
   Это уже свистнули сейчас, на улице.
   "Они!" - оступился парнишка и, заметив, что он сошел с панели, повер-
нул к трамвайным путям. Шаг его стал тверже и  шире,  голова  поднялась.
Свист сзади его напомнил ему свист в клубе. Тот свист обидный и незаслу-
женный, точно плетью, хлестнул по его мускулам и опустил их.
   Он знал, что в нем все те же и сила и ловкость, но они точно ослепли.
И когда он схватил штангу, чтобы  делать  очередное  упражнение,  штанга
дернулась в бок, качнулась и, сорвавшись, чуть его не похоронила.  Пусть
зал попрежнему обрушился громом, но он... нет, он не принимает  подачек,
хотя бы и щедрых.
   - Погоди ж ты, сука, испробуешь теперь Кляву! - застегнулся он на все
пуговицы и, нахлобучив крепко фуражку, завернул на набережную.
   Лоскут ветра одним махом перемахнул через квартал и в ожидании  повис
над рекой. Увидев появившегося из-за угла парнишку, он набрал  в  каждое
крыло по целой туче сыпучего, мелкого дождя и начал им жестоко обхлесты-
вать парнишку со всех сторон. Но тот только разбойнее вскинул голову.
   - Вали, вали-и! Не то еще будет! - еще крепче нахлобучил он  фуражку.
Злость заострила его лицо. - Пусть Васка в бутылку лезет. А  я-то  вино-
ват? Они, суки, в шабар примут, а чем мне отыгрываться? Удохают и все. А
тут, прошу улыбаться - раздери рот. Вода те-о-плая...
   И вдруг, не докончив свои оправдания, парнишка побежал к  тому  месту
набережной, где обвалившиеся перила обнажили реку. Все, и дождь,  и  ве-
тер, и ночь пропали для него, остались только осторожные, но  торопливые
шаги нескольких ног сзади.
   Вот ноги совсем близко. Спутались, притихли. Что-то шевельнулось сов-
сем рядом. Что-то цокнуло вдали...
   - Са-а-ва! Са-а... - разодрал ночь отчаянный женский  крик  и  лопнул
тупым и жарким звоном в затылке парнишки. Руки его кинулись удержать ле-
тящую в пропасть голову со страшным и все объясняющим словом "булыжник",
но голова с уничтожающей безнадежностью, хихикнув назад, исчезла.
   И увидел взвывший ветер, как трое подростков сгрудились около отсяда-
ющего парнишки и столкнули его в реку.
   И еще увидел ветер, что откуда-то вылетела легкая, как вихрь,  девуш-
ка, сорвала с ног самого крупного из подростков, кулаком раздавила нос у
другого и тоже кинулась в реку.

   ---------------

   Маленькая комната с узенькой белой, как сугроб, кроватью, была  исси-
ня-яркая от пятидесятисвечовой лампы. Около печки прижимался к стене ма-
ленький столик. Он храбро выносил тяжесть целого вороха чайной и  разной
посуды. За окном, блестевшим полированной мглой,  слышалось  чавканье  и
плеск дождевых струй. И от этого беспрерывного чавканья особенно приятен
был треск огня в печке.
   В комнате две босые девушки.
   Одна - коротко остриженная, худощавая, с  усиками,  греясь  у  печки,
азартно тянула "Смычку". Другая - с распущенными мокрыми волосами -  по-
лоскала и развешивала у печки мужское и  женское  платье.  Работая,  она
иногда искоса взглядывала на коротковолосую, точно проверяла на ней свои
мысли. С такими же, только чуть смеющимися взглядами обращалась она и  к
зеркалу, которое висело как раз против нее. Видно было, что  ее  занимал
сейчас немножко трудноватый, но интересный вопрос.
   Коротковолосая же, ловко счиркнув в огонь стрелку слюны сквозь зубы и
послав туда же окурок, заговорила басом:
   - Он знал, что здешние не пошли бы, и позвал "сименцев", трех  парни-
шек. Они и в клубе свистели. А Фильке сказал другое: "Я, грит, этово ба-
рахло из клеша евоного вытряхну, а клеш, грит, Васке  на  щи,  грит,  на
ероплане пошлю. Так, грит, и передай ему, что пусть лучше один не  идет,
а комса со всего района соберет за собой".
   - Ну, а ты, конечно, съежился, точно с тебя шкуру сдирали, -  оторва-
лась от своего вопроса девушка, - оплевал все стенки, "даешь" сказал,  и
"похрял" один. А если  бы  Волгарь  сказал,  что  пусть  лучше  не  идет
кверх-ногами, ты бы кверх-ногами пошел.
   - А что же, по-твоему и верно с районом итти?  Чтобы  потом...  чтобы
потом... сама бы смеялась...
   Васка, чуть прищурившись, взглянула на Кляву. И живо  отвернув  прож-
женное вдруг румянцем лицо, изо всей силы (что было вовсе не нужно)  на-
чала отжимать мокрую рубашку. Так что румянец мог сойти за счет ее  уси-
лий.
   - Ты, Савка, ба-лда! Я тебе говорила, что другой раз, чтобы  не  под-
раться, надо больше иметь силы, чем подраться.
   - А я забыл это. Ну, иду, значит, и все по дороге. Они,  вишь  ли,  в
"рядах" затырились и, кабы я по панели шел, ясно, булыжником бы достали.
А тут пока хряют до меня, я бы уже смерил, что делать.
   - А что бы ты сделал, если бы их сотня  была?  -  упрямо  нахмурилась
Васка. - Все равно удирать бы пришлось.
   - Ну и что ж? А я-то что сделал? Я так и сделал. Только куда я  побе-
жал? На набережную побежал, как раз туда, где перила обломаны.
   - Так что ж из этого? - окончательно раскипятилась Васка.
   - А то, что тронь меня там пальцем - и полетишь в воду. Хоть  всю  бы
шпану перешвырял. А если бы и гамазом насели, все равно с собой бы пяток
захватил. А в воде ты не знаешь меня...

   ---------------

   Клява зябко запустил руки в рукава напяленной на него  Васкиной  коф-
точки и, облокотившись на колени, уставился в печь.
   - А потом что было - прямо холодно, как  вспомнишь,  делается.  Когда
меня, значит, сковырнули в реку, я сразу и очухался. Фуражка спасла.  И,
значит, хотел наверх всплыть. Вот взмахнул руками... и ни с места. Ухва-
тил меня кто-то за ногу и не пускает. Я рваться, биться,  -  еще  крепче
держит. И будто и когти выпустил мне в ногу. Завыл я тут, Васка. Крышка,
думаю, задыхаюсь... Тут нога моя и вырвалась. А там ведь топляки кругом.
   Выскочил я наверх, набрал духу и к берегу. А темно.  И  вместо  бере-
га-то, к барке. Я от нее, а барка под себя будто тянет. Зашумело в голо-
ве, вот усну, кажется. Уж и руками двигать не охота. "Тону" - подумалось
совсем даже без горя... Тут ты меня как раз и достала.
   Клява рассказал это тихо и как будто бы с трудом. И замолчал.
   На дворе еще чавкает вода, а от печки тепло. И показалось Кляве,  что
он устал или хочет спать. Но нет, ему не охота спать, и не устал  он  ни
капельки. Просто ему не хочется говорить. И шевелиться не хочется и  ду-
мать. Хорошо вот так сидеть и чувствовать. Чувствовать свое тело  теплым
на все, на все легким и готовым, только захотеть. И потом чувствовать во
всем своем смелом теле "ее". Ее, Васку... Одну Васку.
   И в этой чуткой дремоте он ощутил на своей левой щеке  словно  теплую
тень. И с той же стороны к нему тянуло запахом теплой  земляники.  Обер-
нулся в предчувствии чего-то хорошего и встретил розовое лицо Васки.
   Она, облокотившись на спинку стула, широко глядела  в  огонь  синими,
непривычно синими  глазами.  Крупные  губы,  немного  вкось,  расщемляла
узенькая полоска зубов. Казалось, она хотела, было, улыбнуться и  забыла
об этом, услыхав где-то далеко-далеко занимательный звук. Этот звук  был
тот самый вопрос, который все время ее занимал. И к этому звуку  прислу-
шивались даже ее глаза.
   Но вот, видно, занимательный звук был расслышан. Васка искоса  взгля-
нула на Кляву, улыбнулась ему, словно в полусне, и опустила лицо на  ру-
кав, положив горячую руку на плечо Клявы.
   - Знаешь что, Сава? - покусывая кофточку, сказала тихо она, ловя  ру-
кой нос Клявы.
   - А что? - стесненно, одной грудью, спросил он.
   Васка поймала его нос, легонько вздернула кверху,  потом  тряхнула  в
бок головой, отчего ее распущенные волосы, упав на Савку, густо  закрыли
его до пояса, и еще тише спросила, засовывая свои волосы ему за пазуху:
   - Ты согласен?
   - Да что же... Васа? - прошептал он.
   Обхватила она его шею обеими руками и губами, щекоча его ухо,  прогу-
дела как в рупор:
   - Да-вай за-ре-гис-три-ру-ем-ся.
   Савка не ответил. Он и не мог ответить. Уронить сейчас хотя  бы  один
звук, - это все равно, что на струны, поющие нежную и глубокую  мелодию,
уронить кирпич.

   ---------------

   Погода в тот день была теплая. Маленький, вихрастый, но мирный  скве-
рик в тот день казался особенно беззаботным и мирным. Да и о  чем  забо-
титься, если солнце греет достаточно, а ветви вымыты вчерашним дождем до
последнего листочка. Значит, пользуйся моментом, да  тихонько  посасывай
солоноватый сок земли и с наслаждением чувствуй, как  он  расходится  по
всем ветвям.
   А что под этими ветвями делается, так и пусть делается.  Потому  что,
конечно, там все хорошее и обязательное делается. Правда, немного  суро-
вое и другой раз неожиданное, но...
   ...как тепло на солнце... Словно таешь в нем... И вздремнуть клонит.
   Канавские же парнишки, собравшись в скверике, принимали  теплый  день
как должное и настоящее. Настоящее потому, что такой день давал им  воз-
можность всецело заняться своим делом. А дело это:
   Клеш, шмары и буза.
   Но сегодня было еще и другое дело,  очень  интересное  дело,  которое
заставляло пощупывать в карманах шабар и вслух злиться, что не  захватил
с собой бобика.
   - А то бы, возьми меня!..
   - У меня был "кольта"...
   - Плешь! кольта - пулемет!
   - Брось-ка ты кирпичами брызгаться. Кольта - маузер... автомат.
   - А я не взял нарочно, потому что он лепит горбатого. Не придут они.
   - Говорю - знаю! Увидишь, будут.
   - Пусть сунутся!
   Но эти разговоры тут же и прекращались. Еще светло, и парнишки  отда-
вались текущему, основному интересу. Тому интересу, взамен  которого  им
ничего не открыто. Тому интересу, который бывает  противен,  как  сивуха
пьянице. Противен, но и сладок.
   Клеш, шмары и буза.
   Собственно, самое-то главное - это шмары. Но раз шмары,  то  нужен  и
клеш и буза. Правда, можно и на одной бузе отыграться, но то-то  и  оно,
что шмар здорово на клеш тянет. Даже у кого клеш на зекс,  то  и  бузить
много не надо. Клеш покроет. Но опять же и без бузы долго  нельзя,  хоть
ты и при клеше. Шмарам скука. А с клешем и бузить легче и как бы гордее.
   Вот почему парнишки и делали вид, что клеш для  них  самая  настоящая
вещь, и они к нему, ну, совсем без всякого внимания. Тут уж так  выходи-
ло. Примерно, приглянулась Суфлеру Катька Заводная, делай вид,  что  она
для тебя самая задрыга, подкусывай, разводи ее, даже наверни  слегка,  и
Катька уже знает, что в цвет пришлась. Да и парнишки это знают.  И  если
Суфлер слинял куда, то и Катьку не ищи, ясно, что с ним смылась.
   Но бывали дни, а особенно праздники, когда парнишки никакого виду  на
себя не наводили и были откровенны. Тогда шмары обувались в высокие, на-
чищенные сапоги, обязательно выпустив шнурки в виде кисточек, и  повязы-
вались в нарядные косынки. Парнишки же, насмолив штаны утюгом до хвоста,
осторожненько, чтобы не сломать шва, натягивали их,  потом  надевали,  у
кого есть, чистые рубахи (обязательно без ворота) и шли в сквер.
   Тут уж штаны выступали в полном своем значении и даже порабощали пар-
нишек.
   Вот и сейчас: Симка Суфлер, Блин Володька, Дворняжка, а сзади  и  еще
несколько делашей и шкетов из канавской  гамазухи  ходили  по  скверику,
слегка барахлясь со шмарами, но не подходя еще к ним.
   Ходили они, подавшись чуть вперед, каждый  шаг  плавно  закругляя  во
внутрь и слегка согнув колени, чтобы плеснуть клешем. Все это делалось с
целью показать свой клеш во всей его гордости.
   Когда же они останавливались, то колени сгибали побольше и  опять  же
повернув ногу во внутрь. В то же время они незаметно или откровенно сле-
дили за положением клеша. И если положение его невыгодное, то клеш неза-
метно накидывался на носок сапога, выравнивался. Если же клеш натянут во
все свои сорок восемь сантиметров, только кончик сапога виден,  то  пар-
нишка замирал и весь гордился, осторожно ловя завистливые взгляды  пора-
женных зрителей.
   В это время закатись в скверик чужой и даже фрайер с "кис-кис" или  с
"удавленником", то-есть с галстуками, то и им это простится.  Ну,  разве
обложут слегка матом или, загнув ногу, произведут протяжный звук.
   И все.
   Но вот где-то засверлил тоненький огонек. Там второй. И вдруг, совсем
рядом, неожиданно, но нужно выскочил яркий фонарь.
   В сквере сразу стало словно темней, и парнишки оторвались от  штанов.
Клеша уже все равно никто не видит, о нем осталось только знать  самому,
и значит - даешь шмар.
   А шмары уже ждут, уже наготове, уже вызывают парнишек то  визгом,  то
хохотом.
   И пошла игрушка.
   Сенька Дворняжка нагнул Верку Дырявую за голову и  начал  "откачивать
воду". Та крякнула, пискнула, потом, озлясь до слез, ткнула его под  жи-
вот и, вырвавшись, оголенно захохотала.
   Суфлер тащил Саповку со скамейки и, когда она вставала, крепко бросал
ее обратно. Блин Володька тянул Маньку Швабру за ногу. Она грузно скака-
ла за ним, вырывая ногу, и, сковырнувшись, обложила  его  хлестким,  как
оплеуха, словом.
   Так же и шкеты Филька с Коськой. Оба давно уже вертелись  около  двух
"шкиц", точно были привязаны к ним неразрывной резинкой. Резинка эта  то
растягивалась на расстоянии всего сквера, и тогда шкеты  обсуждали  "где
баб пристроить", а "бабы" наспех поправляли платочки и поддергивали чул-
ки. То резинка вдруг сталкивала их вместе, и тогда  поднималась  щенячья
возня с визгом и коротким плачем шкиц. Казалось бы, что этой  игрушки  и
хватит.
   Но мало! мало. Уже и шмарам скучно. Уже шмары начали  танцовать.  Это
наступал тот момент, когда и парнишки и девчонки вдруг чувствовали,  что
что-то у них не то, что-то нехорошо, коряво, что-то даже обидно.  И  это
сознание круто свертывалось у всех в ком злости.
   - Так бы и скрипнул какому фрайеру.
   - И-их! Кабы комса прихряла! Уж и измутохали бы, лярва! -  вожделенно
открыл суть сегодняшнего дела Дворняжка, - не лезь, лярва!
   - Бро-ось! Я говорил - плешь, вот и есть, - с тоской проныл  Блин.  -
Не будут они.
   Но зато фрайер как по заказу появился. Какой-то кругленький франтик с
маленьким бантиком (кис-кис) на шее и  тихонькая  девица,  аккуратненько
слипшись боками, сунулись в сквер.
   Даже не смигнулись парнишки.
   - Ах ты так! Ты кис-кис мое мять! - наскочил Блин на Фильку.
   А Филька уже знает, что надо, и цап по рукаву Блина.
   - Так ты и драться еще! - заорал Блин и за ним.
   Филька от Блина, да прямо на лакированные "лодочки" девице.
   Фыркнул франтик, зашипела девица.
   - Маль-чишка! Уу!
   - Га-га-га! Кис-кис! Гляди склещились как!
   - Брысь на крышу! Разливай их!
   - Ай-яй-яй! Они льются! Мое платье!
   - Пардона даю, гражданинка. Сорвалось...
   - Это хамство! Это возмутительно! Уйдем отсюда, Соня.
   - Нахалы! Хулиганы!
   - Что-о!
   - Сунь! Наверни им!
   Тяжело заскакал по мостовой булыжник, но и он не  догнал  франтика  и
запакощенную Суфлером девицу.
   Гогот, визг, все резкое, вывороченное, обозленное.
   Но мало, мало! Чего бы огромного, настоящего, чтобы  выскочить,  выр-
ваться из себя! Показать! Удивить! Где? Куда?
   - Волгарь прихрял! - почти шопотом бросил кто-то.
   И точно вспрыснуло лихорадкой парнишек. Разом отошли они  от  шмар  и
сгрудились, озираясь по сторонам.
   - Волгарь!
   - Петька Волгарь.
   Вот оно настоящее. Волгарь. Петька Волгарь. Который вчера только...
   - Шухер! Не горлови лох. Стукну.
   О настоящем надо молчать. Молчит и сам Волгарь в темном углу  сквера.
Он без шмары. У него и не было шмары. И не хотел он их. Думал он про од-
ну, думал. Но она... нет ее... Смылась она...
   - Влил, братишки. Не мог он... - в зависти усумнился кто-то.
   - Пошел ты в сапог. Говорю - знаю.
   - И ее?
   - Ну да! Видишь ли так: когда он догнал Кляву у моста, тот обернулся,
да ему в рыльник и за шпайкой полез.  Не  стерпел,  знаешь  ли,  Волгарь
схватил его за душник да к перилам. И скинул. Тут Васка откуда взялась и
Волгарю в нюх. "Ах, так!" - Волгарь взял ее поперек, завернул катушки  и
за ним бросил. Все равно, грит,  ни  ему,  ни  мне  тогда.  Потом  нашел
мильтона: "Братишка, грит, там кто-то купается" - и на хазу.
   - Шухер! Сойди! Векша!
   Затихли шмары. Как бы засторонились они от парнишек, как бы  охладели
к ним даже. Но заострились они, чтобы не мешаться, чтобы шире была  пар-
нишкам дорога. Они и охладели, но от ожиданья. Это ожидание чего-то, что
вот-вот готово сорваться, встряхивало  их  ознобом  и  мгновенной  весе-
лостью.
   Затихла будто и братва. Но взгляды  колкие  и  нещадные,  хриповатый,
осунувшийся голос говорили о другом. Жажда до гнета нагрузить свои плечи
деятельностью, размахнуться, прыгнуть, потешить и потешиться и  тут  еще
вчерашний, "настоящий" пример Волгаря, все это сперлось внутри  парнишек
и хотелось и ждало как динамит в бомбе.
   Но ждать не в моготу. Грудь распирает. Филька уже не выдержал и  раз-
бил камнем электрический фонарь. Уже Суфлер мякнул сапогом в  беременное
брюхо собачонке. Шмары стабунились в углу.
   Грабеж, убийство, изнасилование, - вот что рождают эти моменты.
   - Ком-со-ма-а! - раскаленным шилом проткнул назревшую бомбу Коська.
   И лица у всех точно стянуло холодом. В  карманах  зашевелились  ножи.
Это комса идет в резку за Кляву и Васку. И пусть парнишки знали, что они
тут не при чем, все равно: оправдываться признавалось только шабаром  да
булыжником и значит - даешь комса.
   Комсома же веселой и размашистой толпой, с хохотом ввалилась в сквер.
   Подпрыгнул шкет Коська.
   - Фи-й! Греми наши!
   И...
   Произошло невероятное.

   ---------------

   Только что Филька разогнался на комсомолку Шуру Васильеву, его  хвать
налету комсомолец Жилкин и в тиски.
   - Ты чего, паренек, а? - повернул он Фильку к себе лицом.
   - А ничего! - сшибся с наскоку Филька. Он сейчас только заметил,  что
в толпе больше половины комсомолок, с которыми чего же драться.
   - Ничего, говорю!
   - Вот так будь здоров - таскай с мясом? Так-таки и ничего?
   Тут подскакивают Суфлер с Дворняжкой. А сами так и ходят, так и рвут-
ся, так и ищут, с кого начать, хотя и заметили то же, что и Филька.
   - Кто тебя, Филька? Который? Давай его!
   - Да ни который, товарищи, сам сорвался. Мы его спрашиваем: "Ты чего,
паренек?" а он говорит: "Ничего".
   - Почему, из-за чего не пойму ничего? - удивилась Шура.
   - Так в чем же дело, товарищи? - вопросительно заулыбались  комсомол-
ки.
   - А ни в чем! - дав своей горячке другое направление, выставили клеши
парнишки. - Сойти вам надо отсюда. Понятно?
   Вскипели комсомольцы. Кулаки набухли железом.
   - Как, товарищи? Что?
   - Поцелуй... - и не договорил Суфлер скверную прибаутку. Уж очень од-
на комсомолка на него посмотрела, как будто бы он был кислый. И  тут  же
заторопилась сказать.
   - Вот что, товарищи, бросимте всю эту трепологию.  Право  же  тощища.
Давайте-ка лучше перезнакомимся. - Настя Карасева, - протянула она  руку
сбитому с позиции Суфлеру.
   - Катя Иг... Птицина, - сунула Катя ладонь Дворняжке.
   - Тоня... Зверева! - хлопнула Тоня по рукам с Володькой Блином.
   - Виш-невская, - плавно поднесла Шура Васильева к носу Фильки пальцы,
как это делают в кино графини, чтобы, значит, приложиться к ноготкам.
   Глянул на нее Филька этак дерзко и замашисто, да как чмокнет ее в ру-
ку и завизжал что поросенок, колесом завертевшись на месте.
   - Го-го-го!
   - Ха-ха-ха! Ура! - загрохотала комса с парнишками как один.
   Сразу в сквере точно просветлело.
   И что было дальше, Митька Пирожок так говорил:
   Тут и шмары прибежали. "Что такое?" "Да Филька шкет". А  комсома  уже
не зевает и кренделем к ним, знакомиться лезут. Те хихикают в  платочки,
не соглашаются, на своих сначала глядят. Но видят, что свои-то  парнишки
- и все равно им, начали они тоже со  строгостью,  по-буржуйски  фамилии
свои отвечать.
   Комса же как по заданию и очухаться никому не дает: "Где  работаешь?"
- "Да там". - "А у нас вот что". - "А я на Бирже". - "И  я,  и  я".  Кто
представлять начал всякие злости веселые. Парнишки в цвет, им не  сдают.
Жилкин затянул:

   Провожала меня мать
   Прово-жа-ла-а! - подхватили все.

   И пошла.

   ---------------

   - Волгарь! Петька идет!
   Это Коська вскрикнул и мячом отскочил от комса.
   Весь хохот точно захлопнуло крышкой и смяло. Чужое и  враждебное  по-
вернулось к комсомольцам.
   Из темного угла выходил Волгарь.
   Вся гамазуха, точно проглотив холоду, подалась  к  Волгарю  и  встала
против комсомольцев как-то боком, как бы наготове ударить хлеще или убе-
жать. И хотя поза эта сейчас была смягчена какой-то  нерешительностью  и
даже, может быть, смущеньем, все же видно было, что присутствие  Волгаря
быстро овладевает парнишками.
   После вчерашнего примера Волгаря выперло из уровня местной шпаны  за-
метной силой. Эта сила, как и всякая новая, привлекала особенное  внима-
ние, порабощала и обязывала. Было почти сладко  подчиниться  ей,  встать
под ее покровительство, ознакомиться и проверить  ее,  чтобы  через  все
это, овладев ею, снизить ее до обыденности, то-есть отомстить хотя бы  и
за временное превосходство.
   Но пока Волгарь властвовал. И он, это чувствуя, так и рвался еще  бо-
лее выдвинуться и окончательно подавить гамазуху.
   Колесом изогнув руки и подпрыгивая, точно собираясь  начать  чечотку,
он пятерней зачесал в паху и расставил ноги перед комсомольцами.
   - Парле-марле со шкварками, га, га, га! А это  какая  же  растыка  со
мной-то познакомится, э? Какая же она, э? Нет что ли такой, га, га,  га!
- глумился Волгарь над молчащими комсомольцами.
   Шмары подстрекающе хихикнули. Парнишки встали боком резче  и  опреде-
леннее. Перевернулось что-то и среди комсомольцев.
   Волгаря же так и задвигало от сознания своей силы. Он заворочал  пле-
чами и уже злобно, с прямым вызовом, крикнул:
   - Которая же, говорю! Ну?
   Нависла грузная тишина. И ее нарушить смел только Волгарь.  Но  когда
эта тишина сгустилась настолько, что душно стало дышать,  в  эту  тишину
вонзилось короткое и четкое:
   - Я!
   Против Волгаря встала Васка.
   - А хочешь и я, ха.
   Это сквозь закуриваемую папироску подал Клява.
   Две дюжины разинутых ртов повернулись к Васке, и в тот же миг эти рты
искривились и стиснули челюсти,  вернувшись  к  Волгарю.  Покривились  и
стиснулись они так же как и у Волгаря, точно лица парнишек были зеркала-
ми.
   Но эти зеркала все же не отражали всю ярость Волгаря.
   Он, по-бычьи выкатив глаза, задвигал нижней челюстью, точно  растирал
песок зубами. Его руки бросались то в один, то в другой  карман,  что-то
отыскивая и не находя. Он всем своим видом как бы говорил: "Ну уж  пого-
ди! Теперь-то погоди! вот сейчас, вот сейчас я! сейчас, сейчас!"
   И эта подлинная ярость как-то жестко восхитила парнишек, возбудила  в
них чуть ли не жалость к Волгарю и толкнула их на его сторону. Не струсь
Волгарь, и все бы ему простилось, даже сегодняшний обман, что он  утопил
Васку. Но в нравах не было у парнишек легко сдавать свои позиции.
   Волгарь же, не найдя ничего в карманах и даже в своей ярости  (а  мо-
жет, просто в ошеломленности) почувствовав, что "ждать" больше не будут,
надо действовать, побежал к мусорной куче.
   - У будки! У будки! - крикнул ему в помощь Коська и дьяволенком  гля-
нул на Васку.
   Но уже Волгарь полубегом надвигался на Васку, как-то деловито взвеши-
вая на руке полупудовый камень.
   - Васка! Ай-яй!
   - Стреляет!
   - Петька!
   Шарахнулась гамазуха. Волгарь же встал как врубленный.
   Он встретил направленную  на  него  Васкину  руку,  которая  угрожала
смертью.
   Оторопь еще слепила глаза отскочивших парнишек, но и  сквозь  ее  они
все устремились к Волгарю. Жаль, до злости было жаль  такого  скорого  и
бесславного поражения Волгаря. У всех рвались слова: "Эва, лярва, с  бо-
биком-то тебе можно, лярва". И почти дрожа от нетерпения, парнишки  мыс-
ленно подталкивали Волгаря: "А ну же, ну! докажи! Сделай что-нибудь!"
   - Хвати ее и хряй! - визгнул Коська и убежал.
   И Волгарь "хватил". Но он что есть силы хватил своим полупудовым кам-
нем по дереву. И, всплескивая клешем, пошел из сквера.
   - Спутал! - скорее с облегчением, чем с сожалением  проговорил  Двор-
няжка.
   И точно сдавливающий горло ворот расстегнули парнишки. Только тут они
почувствовали, что Волгарь их все же насиловал.
   - Фи-й! - беспощадно, хотя и трусовато пустил ему вдогонку  Филька  и
торнулся, было, к своей новой знакомой Шуре.
   Но, взглянув на Васку, шибко захлопнул свой рот ладонью  и  уставился
на ее протянутую руку.
   Да и верно, что это она. Вот Волгарь уже вышел на панель. Вот он  уже
подобрал с дороги чинария и закурил. Вот он уже завернул за угол, а Вас-
ка все еще ведет за ним протянутую руку. Одурела, что ли?
   - Теперь видели его? - спросила всех Васка, держа попрежнему руку.
   И вдруг все разом задвигались, заговорили,  захохотали,  указывая  на
Васку.
   Никакого, оказывается, бобика у Васки и не было. Просто она все время
указывала на Волгаря пальцем. И все.
   А в темноте показалось, что она бобиком ему грозит.

   ---------------

   - Ну, а как же потом было?
   Это комса у Митьки Пирожка спрашивала.
   Пирожок сдунул пылинку с бюста Ильича, потом подтолкнул пальцем  сви-
сившийся со стола журнал в обложке с мавзолеем и поддернул клеш.
   - Волгарь запоролся. Сходил он раз на чердак, бельишко себе  сменить.
А хозяйка жабра была и за милюками. Милюки: "Слезай!" говорят. А он кир-
пичом в одного: "Не ваше, грит,  дело  в  мою  внутреннюю  политику  ка-
саться". Тут мильтон ему рукояткой шпайки в рыло. А Волгарь - в бутылку.
   - Я, - грит, - на вас, лярвы, прокурору касацию  вынесу.  Нет  вашего
права чужой рыльник портить. Не вор я вам какой.
   Ну, его в дежурке и спрашивают: "Как же ты не вор? А узел?"
   - Дык очень просто. На октябринах я был. Известно, не  выдержал,  вы-
пил. А утром, отчего и не знаю, спать захотел. Вот я пошел  искать,  где
покимарить бы. Да и позвонился в одну квартиру.
   - Кого дьявол сунул?! - заорал мне кто-то.
   Вижу, горловить может, а думаю, мне бы  твою  плевательницу  увидеть,
может и сплантуем.
   - Дайте, - говорю, - попить, гражданин. Страсть хочу.
   - Сейчас дам, подожди.
   Гляжу выносит он целое ведро, даже плещется сверху.
   - Пей.
   Я пригубил глоточек и в сторону.
   А он:
   - Пей все, коли пить хочешь.
   Я было пятиться, а он забежал за меня и ни в какую.
   - Пей, - грит, - все! - и только.
   Почти полведра выкачал.
   - Хватит, - говорю, - гражданин, напился теперь. Дай, - говорю, - вам
и вашей распромамаше вечной памяти.
   Опрокинул тогда он мне на голову ведро с остатками, хряснул кулачищем
по донцу и захлопнул за собой дверь.
   Отряхнулся я и по лестнице выше. Иду, иду, вижу чердак. Ну и лег.
   - А узел зачем?
   - Чево узел? Я его под головы сделал.
   - Тогда для чего же ты милиционера-то кирпичом резнул?
   - А спросонья! Думал, что налетчики какие.
   Засмеялись милиционеры и заперли его. А потом  оказалось,  что  он  с
мокрого дела смылся тогда. Не иначе "налево" поведут. Семью вырезал.
   Этим, видно, и кончит.
   А с Ваской так было.
   Когда она пальцем-то Волгаря прогнала, гамазухе хошь не хошь, а смеш-
но, да и Васка фортач. (Ведь заметь тогда Волгарь, что только с  пальцем
она, убил бы.) Обступили, значит, Васку а самим все же завидно: не  сог-
лашаются, что она такая.
   - Я видел, что палец, не говорил только.
   - А я не видел? - это Дворняжка обиделся. - Бобик блеснул бы,  а  тут
сразу видно.
   Комса же только поддакивает. Потому ведь все по Васкиному плану было.
Она так и сказала на собрании.
   - Комсома виновата, что у нас еще хулиганов много. Одни на пару с ни-
ми, другие же наоборот, воротятся,  презирают  их,  гордятся,  а  их  же
только и ищут, милюкам сдать. Вот и вся борьба. А к чему  она  приводит?
Только разозлит и все. Давайте-ка, ребята, вспомним, что они дети  таких
же, как и мы, да пойдем вот прямо с собрания в сквер и перезнакомимся  с
ними. А когда они начнут выделывать всякие штуки, то не кислить рожи, но
и не ржать на это, а молчать пока. Конечно, они начнут, может,  подкусы-
вать да разводить нас, а мы мимо ушей. По несознательности же.  А  глав-
ное, самим примером быть.  Хорошие  примеры  куда  заразительнее  худых.
Только надо от них отодрать Волгаря. Его уже не исправить нам. Но за это
я берусь.
   Тут Клява в азарт.
   - Я его! Дай мне его!
   Васка как глянет на него. Но смолчала.
   - Ты, Клява, в резерве будешь.
   Так и вышло.
   Сначала парнишки было бузить перед комсомолками. Без этого у них счи-
талось, что и силы в тебе никакой нет. А девчонки ихние нет-нет  да  для
отчаянности и отхватят мата. Только видят,  что  нет  того  жиганства  в
этом, худо как-то, барахлисто получается. Потому не принимала этого ком-
са и виду не говорит. А кто виду никогда не дает - еще понятнее все  де-
лается. И сошли.
   Тут Васка и билеты в клуб стала раздавать комсе, да как бы  заодно  и
гамазухе раздает. Что значит - все одинаковы.
   Так и задрыгало все в парнишках и девчонках.
   - Благодарствуйте, - заговорили они с тихостью.
   Конечно, прихряли.
   А через два-три месяца почти вся гамазуха прикрепилась к  Клявинскому
коллективу.
   Васка-то сошла. Через полгода по декрету пойдет. Ведь она так и заре-
гистрировала на себе Кляву. А пока она на рабфаке.
   Вот и все.

   Николай Ларионов.
   ТИШИНА.

   I.

   Тишина...

   Раньше было:
   С волостей наезжали шумными стаями господа - охотники на  рябчика,  в
резиновых, или зеленого брезента сапогах по пояс, в ремнях, сумках. Иные
- круглопузые, с мясистыми лицами, с одышкой. Иные  -  молодежь,  сынки,
племяннички из военных, либо статских, - белые, выхоленные пуховой,  сы-
той благодатью дядюшкиных, либо тетушкиных усадеб.
   Переправившись плотами и лодками (фыркавшие лягаши бесновались, норо-
вили в воду) на лесную полосу, за которой начиналось  бугристое,  дымное
поле, шли к лесничему в избенку, там опорожняли баулы, плетушки с  едой,
вкусной всячиной, щелкали пробками, шумно и много говорили, икая, швыряя
объедки собакам, бившим хвостами упруго, хлестко, как нагайками.
   Насытившись, господа шли под липы, в тени  расстилали  плащи,  пледы,
ложились в приятном спокойствии вздремнуть до заката, до слета.

   ---------------

   Бывает время, когда над землей плывет тишина. Тогда  каждая  щелка  в
лесных, вьющихся сплетениях, пятнисто-выпуклых в заре, в закате,  каждый
клочок поля, ямка в бурой воде бугристого болота, гнездышки сочного моха
- покрываются безмолвием. Ни жизни. Ни биения. Ни вздоха.
   Сож - река-лента синяя, колеблющаяся на ветру в косе  девичьей.  Река
неторопливая, леностью  своей  медленная,  ныряет,  скрываясь,  рождаясь
вновь, в неустанном борении с жаркой, жадно пьющей землей  -  опоясывает
все местечко.
   Называется оно Корма.
   И потому, что сытно на земле, травы наливаются крепким соком, потому,
что скоту привольно и людям радостно, - называется село так.
   Август и сентябрь лучшие в Корме. Большое солнце с утра обжигает зем-
лю. У лесных озер нежатся лягушки,  лупоглазые,  брюхатые,  и  блестящим
мгновением возникают и в блестящем мгновении исчезают хвостатые ящерицы.
   И весь мир кажется Кормой и Корма кажется всем миром; там,  в  беско-
нечно-далеком, неизмеримо-глубоком  соприкосновении  земли  и  неба,  за
гранью убаюканного туманом торжественного безмолвия, строятся города  из
стали, камня и железа, взрывают дымную пустоту хрипы огромных машин, пи-
шутся книги о бессмертном слове ВПЕРЕД, рождаются и умирают,  не  кончив
пути, тысячи тысяч живых существ. Там жизнь смерти заключена в  холодном
стекле профессорской реторты и смерть жизни несет, непреложная  в  зако-
нах, история, в перегораниях, бунтах тысячи тысяч.
   И только вечно, только едино - начало мужа и начало женщины, соверша-
ющих оплодотворение земли.
   ... И ныне:
   Так же река изогнутым кольцом сжимает село, так же приветствует новое
солнце широкий переклич дроздов по утрам, так же сгорает цветущее покры-
вало тумана в бесконечно-далеком соприкосновении земли и неба, когда ти-
хо померкнет последняя светящаяся капля последней звезды.
   Но - тревожен воздух: в нем как бы живые отзвуки той жизни, что  сме-
ло, широко вошла в сталь, гранит, что захлестнула океанским размахом не-
зыблемое, подарила новый день, новые книги, преобразилась вторым лицом -
оскаленным, но неизбежным.
   И до Кормы надвинулся чудовищный хаос двух потрясений. И в этих  двух
зажглись леса, усадьбы охотников на рябчика, что под липами ложились не-
когда, в приятном спокойствии.
   Зажглись таинственные белорусские сады, вытаптывались заповедные тро-
пы, величественные аллеи - до боли близкие, по крови родные, жаркие.
   Хаос, пришедший оттуда лишь отзвуком, опрокинул безмолвие здесь, выр-
вал из его цепких объятий сельчан. Они сотнеголовым Адамом учуяли звери-
ную радость бытия, влекущий захлест вихря: единым воплем  обрушились  на
барские дворы, крошили все, забыв о добром солнце, которому поклонялись,
выходя в поле с ядреным скотом, о сумеречном плеске ленивой  реки,  поя-
щей, как добрая мать, скот и землю, забыв о зыбучих мхах  болотных,  где
красным горохом рассыпалась клюква...
   И в глухие багровые ночи (багровые от тлевших развалин, от  съедаемых
пламенем скирдов) весело прыгали языки зажженных лучин по мужичьим  спи-
нам, склонившимся над добром, схваченным без разбора в страшный час.
   ... Ураган прошел. Умер взлет огненной волны. Стерся в синей  глубине
последний столб дыма - стало тихо.
   По утрам люди сходились, нечесаные, недоспавшие (не  спавшие  вовсе),
сами на себя не похожие, словно схимники, сдавленные жизнью,  переборов-
шие в себе борьбу двух начал - природы и духа. В глазах отражалась  пус-
тота, недосказанная жалоба и тоска. (Так  тоскует  добрый,  старый  пес,
выгнанный в непогоду любимым хозяином.)
   Расходились по хатам к заполдню, слепой походкой, беззвучно.
   Порой, как снегирь, пущенный из клетки, вылетал вздох из  чьей-нибудь
груди, и босая черная нога, развихлявшийся лапоть, или сапог, сморщенный
старичком, растирали тот вздох в глубоком песке.
   Снова пустели проулки, кривые, кажущиеся  нескончаемыми  в  границах,
люди укрывались в садах плащами зелени. Только куцые  стада  коров  глу-
по-равнодушных ко всему, шли, запыляясь к пастбищам, взревывая  пароход-
ными гудками, останавливались на перекрестках, взревывали снова и  снова
двигались туда, к шепчущему плеску  ленивой  реки,  поящей,  как  добрая
мать, скот и землю.
   Только колокол Спаса, охрипший от набатов, звал в воскресные  дни,  и
голос его дробился  множеством  звуков,  звенящих  разно,  разлетавшихся
стрекозами в  проулки,  улочки,  в  притаившиеся  хаты  с  притаившимися
людьми, сочился в дверные неприкрытые щели, просеивался сквозь  соломен-
ные настилы крыш, словно мука сквозь сито, тысячью  невидимых,  жужжащих
стрел впивался в уши, ширился в черепе, поднимаясь к мозгу и там -  зас-
тывал, как расплавленные гвозди: что же дальше?.. Что же дальше?..
   И не было сил не слышать страшного голоса Спаса на Соже-реке нетороп-
ливой, что рябит синью, как лента в косе девичьей на ветру в праздничном
хороводе.

   ---------------

   Обветшала церковь.
   Молчаливым укором смотрится на село накренившаяся колокольня.
   С нее, как с древнего маяка огонек, вел  сельчан  колокольным  звоном
юродивый человек Алеша, скаля зубы, опрокидывая упорно свисавшие, потные
отрепья волос. Вел сильными взмахами крепких рук, и  мускулы  свинцовыми
шарами катались по его спине. Вел тогда, в хаос.
   Как постигнуть эту жизнь? Какими нитями связать наезжавших  с  волос-
тей, шумливых господ - охотников на рябчика, наезжавших на луга, призна-
ваемые своими, в леса, завещанные им уже истлевшими мертвецами, наезжав-
ших в мягких, баржеобразных тарантасах, перешедших от  отцов,  -  какими
нитями связать их с играющим в пламенном окружении  рассыпанным  бисером
искромсанного стекла барских построек, с  зияющими  впадинами  на  месте
когда-то заморской резьбой испещренных ворот?
   Обветшала церковь. Голубая краска осыпалась яблочным цветом, и вечер-
ний прилет речного ветра развеивает ее,  словно  скорлупу  с  пасхальных
яиц. Порыжело железо на крыше, выцвело, встопорщившись под напором солн-
ца, а зимой - под сдавливающими прессами снежных мятелей.
   Когда пронесся смерч, когда опустил долу уставший язык церковный  ко-
локол, в первые месяцы безвластья никто не вспомнил о кресте над ворота-
ми: он, как головка ребенка, прорубленная топором от  шеи,  запрокинулся
на бок, сраженный в одну из ночей камнем.
   Спас был забыт, и все, что было внутри, яркое  когда-то,  подъяремным
потом истекавшее, и одинокая фигура священника о. Александра,  маячившая
в сумерках за искривленными прутьями железной ограды, и доносившаяся от-
куда-то, из-под темно-синей шапки заросшего дуба, песенка  юродствующего
человека Алеши, понятная только ему, все - уходило мимо глаз и ушей, ми-
мо сельских хат, проулков, кажущихся нескончаемыми в границах, и таяло в
зовущей выси.
   II.

   О крапиве.

   На второй месяц осени дни потускнели в долготе. Ночи стали выпуклыми,
такими широкими, что загораживали движение зари: она медленно сходила  с
неба, задевая нежными запястьями острые  шишаки  дряхлеющих  перелесков.
Они, омытые свежестью зари, сгибались, приветствуя и как-бы следя за  ее
тихим спуском. Опускаясь, заря роняла в болотные ямки белые блики и  они
зажигались в застывшей воде недвижными светляками.
   Так, пядь за пядью, будто упорствуя, отдавала  плотная  тьма  заре  -
распростертую наложницей землю, и первый молние-острый луч  солнца  рож-
дался под тревожно-радостный переклич просыпавшихся дроздов.

   ---------------

   Движение наступило с приездом трех коммунистов из города.
   Боязливо переглянулись оконца, выглянули на площадь: захлестанный бо-
лотным илом, по-собачьему фыркал автомобиль, будто отплевывался  от  на-
севших слепнями детишек.
   Товарищи, смущаясь, очевидно, новизной положения, долгое время стояли
молча. (Так туристы немотствуют восторженно перед  величием  собора  Па-
рижской Богоматери, такие же испуганно-любопытные глаза иностранцев сле-
дили когда-то, как в Москве у Мартьяныча широкая русская натура давилась
четвертым десятком русских блинов.)
   Потом прошли в бывшее присутствие, и в тишине резко хрустнуло  стекло
под ногами. Молча кивнули друг другу на спящую мышь на столе, вышли  об-
ратно и разбрелись в стороны.
   Сидевший в передке машины  шофер  докурил  папиросу,  окатил  толстой
струей дыма завизжавших ребят, ловко щелкнул пальцем по окурку, взлетев-
шему спиралью. Сказал, усмехнувшись, сам себе: - Чудно!
   И, пересев в коляску, зарылся глубже в кожу, надвинув на глаза мохна-
тую кепку.

   ---------------

   Вечер обернулся невидимкой, душистый, запахом напряженный...
   И ветер шопотом рассказал, как сентябрьским вечером пахнет крапива  -
при солнце неприглядная, сухая, жгучим ядом  насыщенная.  Ее  сторонятся
люди, ее вытравливают с корнем, всосавшуюся в огороды.
   Крапивная заросль у реки, прямо от Спаса, на берегу, приветливо  нак-
лонившемся. Она густа своей ощетинившейся  лавой,  зеленой  дремучестью,
ибо только она бережно сохраняет зелень почти  до  заморозков,  разливая
вкруг себя опьянение.
   В крапивной заросли у реки, словно крот  в  никому  неведомой  норке,
прячется тепло, подаренное дневным солнцем. Этим теплом тянется к  жизни
крапива, этим теплом пышет каждый ее шершавый, страшный лист, словно ги-
гантский конь, разгоряченный безудержным бегом.
   Гордой непреложностью, соединившей в себе мудрость полей и тихий  шум
перелесков, вознеслась та заросль над опустевшим уже берегом Сожа.
   В той заросли ночует все лето юродивый человек Алеша.
   Длинной бечевой опоясал он гибкие, высокие стебли, отклонил их  назад
полукругом, утоптал под ними податливую землю, укрыл ее настилом из сво-
его тряпьевого богатства и - Алеше тепло, мягко и радостно.
   Никто не сыщет Алешу, если понадобится, в вечерний час. Да и кто  его
искать будет?.. Живет человек - тихий, немой - что-ж: господь  его  бла-
гослови, юродивого!..
   Днем, если пройдет по хатам, всякий свой кусок подаст. Алеша немо по-
молится за подавшего в церкви.
   Крапиву и церковь любит Алеша и еще гусей. Крапиву за то, что излуча-
ет крепкий сон, оседает пьяным запахом в  голове,  церковь  за  сладость
тоски, за грусть, сочащуюся из золотых риз, гусей - за свободу.
   Любит Алеша сентябрьский запах крапивы. Лежит в заросли  на  настиле,
руки за голову - костлявой подушкой - смотрит в реку: в ней прыгают  бе-
лые звезды, играют в чехарду, плюются в огрызок смешного  месяца.  Глухо
кашляет в бессоннице дрозд и звук его кашля рассыпается по реке  горстью
звонких монет.
   И весь мир кажется Алеше Кормой и Корма кажется всем миром...
   ... Почему люди почитают человека Алешу за юродивого?  Он  в  минуты,
когда сердце наполняется обидой, рад бы закричать всем, у кого не сходит
с губ жалостливая улыбка при встречах, всем, кто бросает в Алешин  мешок
куски по утрам, отворачивая взгляд к солнцу, - что неправда  это,  ложь,
пиявками всосавшаяся в человечьи души.
   Если бы крикнуть!..
   Закрыв глаза, Алеша чувствует во рту кусок мяса: это язык. Алеша  за-
пихивает пальцы в рот, давит ими язык со всей силой и кажется ему:  увя-
зают пальцы в горячем мясе, как в болоте лапка  коростеля.  Острая  боль
разливается во рту горчицей, сведенные судорогой пальцы впились  в  язык
гвоздями.
   Алеша хочет крикнуть, отдергивает руку и слышит  страшное  мычание...
Огрызок месяца наливается кровью. В реке беснуются миллиарды звезд и  на
них - тоже кровь...
   Алешины ноги начинают подергиваться. Частая, жаркая дрожь  охватывает
сдавленное тело: оно танцует, оно кривляется, как рыжий в балагане, и  в
танце своем диком хочет перегнать беснующиеся звезды в реке...

   ---------------

   Ночь обернулась невидимкой, душистая, запахом напряженная.
   За искривленными прутьями церковной  ограды  маячит  одинокая  фигура
священника о. Александра.
   По улице, убегающей через площадь в неизвестное, в  оконцах  притаив-
шихся хат мирно горят огоньки лампад, пропадая то в одном, то в другом -
словно подмигивая лукаво, переглядываясь любовно.
   О. Александр смотрит на огоньки, мысленно  ищет  сравнений,  образов,
олицетворений, думает: огни Ивановой ночи.
   Ему неспокойно, он смотрит в небо, и все его существо наполняется же-
ланием иметь крылья.
   Заложив руки за спину, о. Александр медленно выходит из  палисада  на
площадь. Над бывшим присутствием мутнеет вывеска, словно  большая  расп-
ростертая птица. Утром при  солнце  весело  переливаются  желтые  буквы:
"Кормянский сельский Совет", сверху - "РСФСР", звезда, серп с молотом.
   Когда установилась власть и в эту вывеску вбили последний гвоздь,  о.
Александра вызвали в Совет.
   Чужой человек, один из тех, что приезжали в автомобиле,  захлестанном
болотным илом, слегка приподнялся из-за стола, усеянного планами, карта-
ми, газетами, протянул руку, вежливо попросил сесть.
   О. Александр с тревожным любопытством разглядывал горбатый нос комму-
ниста, его огромную голову и толстые тупые пальцы на загорелых руках.
   - Моя фамилия Гантман, - сказал коммунист, продолжая чертить по  вос-
ковке.
   На свеже-выбеленных стенах застыли  белыми  кляксами  куски  извести.
Шумно топорщились от ветра лубочные плакаты,  изображавшие:  человека  в
остроконечной шапке со звездой, в солдатской шинели, протыкающего штыком
волосатую вошь, и  -  крестьянина  с  расползшимся  лицом,  указывающего
пальцем на трактор, более похожий на товарную железнодорожную платформу.
   О. Александр сидел минут двадцать. Окончив чертить,  товарищ  Гантман
закурил, и между ними произошел разговор.

   ---------------

   После припадка Алеша лежит на спине, устремив в  небо  остановившиеся
глаза, и по лицу его ползут слезы.
   В реке прыгают веселые звезды, плюются в огрызок смешного месяца.  На
оголенном берегу - крапивная заросль, таящая  в  шершавых  листах  своих
мудрость полей и тихий шум перелесков.
   Уснул дрозд.

   ---------------

   III.

   Лирическое.

   Туманное небо окрашивалось заревой кровью.
   Товарищ Гантман отворил окно, подставил голову под свежую струю  реч-
ного ветерка, подышал, потом потушил лампу и через окно, чтобы не будить
спящих хозяев, вылез в сад.
   Его сразу охватил приятный холодок желтеющего, но все еще густого ра-
китника. Над скошенной травой чуть колыхалась прозрачная пелена росы.
   Товарищ Гантман, тихо ступая, обошел  вокруг  дома.  Около  заросшего
мхом погреба, у конуры, всунув морду  под  соски,  свернувшись  клубком,
храпела черная сука, вздрагивая во сне. Рядом равнодушно  крякала  утка,
окруженная мохнатым выводком. У сараев расползалось душистое сено,  сло-
женное в рыхлые стога. Было тихо, торжественно, как всегда в деревенское
предрассветье.
   Сев на пенек, у которого валялся ржавый топор, товарищ Гантман  думал
о том, что этот мир, скованный тишиной, нужно разрушить. И первым, дерз-
нувшим посягнуть на исконные ее мудрость и величие, был он  -  коммунист
Гантман, схоронивший эту ночь в ворохе газетных вырезок и секретных при-
казов.
   Обернувшись на восток, скрытый розовой кисеей, товарищ Гантман  смот-
рел, как по небу, суживаясь к востоку, бежала дорожка барашковых  облач-
ков, и думал о том, что через несколько часов он должен покорить, подчи-
нить своему разуму, растворить в своей воле спящее сейчас село,  которое
придет на площадь парой сотен ног: босых,  в  развихлявшихся  лаптишках,
или сапогах, сморщенных старичками, которое при первом же слове взорвет-
ся в воздухе каиновой свистопляской, злыми молниями мужичьих глаз,  хит-
рым хихиканьем мироедов.
   И еще товарищ Гантман думал: как просты, понятны, непреложны формулы,
заключенные в книгах, созданных порывом, волей, человечьей вещей  прони-
цательностью, и как эти простые, понятные, непреложные формулы разбивает
простая, непреложная жизнь, пролагающая путь грядущему  кровью,  скорбью
всей земли.
   Товарищ Гантман не знал, что под Петербургом, далеким и снежным, сто-
тысячная армия рабочих, остановив биение заводского  сердца,  разбрелась
волчьими стаями грызть Юденича, голодная, замерзающая, а в самом  Петер-
бурге на главной улице, старичок-профессор задушил ребенка  из-за  куска
гнилой щепки. Эта щепка, заключенная в тлеющий пепел, возгорелась, и по-
могла профессору дописать последнюю главу книги,  очень  умной  и  очень
нужной. А когда о невский гранит  раздробился  тяжкий  орудийный  вздох,
вдруг долетевший с фронта, этот вздох был услышан, и старичка-профессора
упрятали в подвал, как пособника капитала и контр-революции...
   ... А утро шло, золотом наливаясь, заражая  движением  округу,  несло
радостное бытие в каждом шорохе приветливо-теплеющего  ветра,  в  тугих,
высушенных корнях скошенных трав и по ним  снова  двигались,  запыляясь,
куцые стада коров, глупо-равнодушных ко всему, останавливались на перек-
рестках, взревывали пароходными гудками и снова тянулись к берегам лени-
вой реки, как добрая мать поящей скот и землю.

   ---------------

   IV.

   Веселый разговор.

   Высоко вскинулось солнце.
   В синем бездонье реял большой коршун, вычерчивая  крылами  правильные
круги.
   По площади в припрыжку бегал юродивый человек Алеша, крутился в  тол-
пе, оживленно жестикулируя. Лицо его дергалось от  возбуждения  и  любо-
пытства, глаза были лукавы.
   Глухой говорок висел над площадью, потонувшей в солнце, и солнце было
доброе, пригревающее, последнее в лето.
   Кучки народа лепились у Совета, а над вывеской колдовал  коршун,  хо-
лодный в своем полете и недоступный.
   Товарищ Гантман сидел на перилах с прорезными  петушками,  курил.  Он
удивлялся своему спокойствию, тому, что мысли  его  стали  необыкновенно
четкими, что он нашел, наконец, слова и сейчас раскидает их щедро.
   Юродивый Алеша вынырнул вдруг из-за чьей-то спины, увидел Гантмана  и
застыл с приподнятой ногой, выпячивая глаза. Гантман улыбнулся.
   Внесли стол, стулья, установили на крыльце. Гантман перешел к  столу.
Кучки народа сомкнулись, двинулись ближе.
   - Граждане! Это первое наше собрание. Оно должно подружить вас с  Со-
ветской властью - властью ваших братьев-крестьян и рабочих.  Оно  должно
помочь нам сообща выполнить трудную задачу.  Поэтому,  граждане,  будьте
деятельными и называйте в состав нашего собрания  тех,  кому  доверяете.
Понятно?
   Тишина.
   Гантман, покусывая губы,  цепко  обшаривал  глазами  народ  и  вдруг,
взглянув в небо, увидел коршуна: он снизился, плавно совершая круг, втя-
гивая в себя голову.
   - Ну?
   И в тишине заблеял елейный голос:
   - Игната Маркелова можно.
   Народ двинулся еще  ближе.  Головы  поворачивались  в  ленивом  любо-
пытстве.
   Маркелов - прямой в линейку, - тонколицый, вышел, молча  поднялся  по
ступенькам, сел к столу, опустив глаза.
   - Одного недостаточно, - крикнул Гантман. - Еще двоих назовите.
   Тишина.
   И в тишине десятки глаз смешливо вонзились в Игната Маркелова.  Гант-
ман выбил по столу дробь.
   Второй голос отдал гулом:
   - Будя... Неча рассусоливать.
   Через площадь перебежали смешки и потонули в кривых проулках.
   - "Почему я не вижу, кто говорит", - подумал Гантман и свел  брови  в
одну черную линию.
   - Граждане, нельзя так! - В голосе его почувствовалась обида. - Новое
правительство не может справиться с делом без вашей помощи,  как  вы  не
понимаете? Закон о земле - необходимый и важнейший - не может пройти без
вашего участия.
   Тишина.
   И снова Гантман выбивает по столу дробь, а за столом одинокий  Марке-
лов крутит ус, уйдя в небо глазами, и в тишине опять блеет невидимый го-
лос:
   - Что ж. Сам говоришь, что крестьянская ноне власть: аль самим не уп-
равиться с землицей? Стыд, хе-хе!
   - Хо-хо...
   Гантман пробежал глазами конспект, низко склоняясь над столом, выпря-
мился и начал речь.

   ---------------
   А день уходил, одеваясь в золото. У  Спаса  перед  воротами  взвилась
винтовыми столбиками пыль, встревоженная стадом.
   И над покоем странной музыкой звучали слова человека. И человек гово-
рил о свободе, о далеких, бесславных смертях, о подвигах, которые  отме-
тит история, неизвестных сейчас. И еще человек говорил о России -  прек-
расной стране, сдавленной порывом миллионных воль, о жизни,  что  смело,
широко вошла в города, в сталь, гранит и, захлестнув океанским  размахом
незыблемое, подарила новые дни, налитые соком крови всеочищающей.
   День плыл, крался вором к небу, пугаясь близких сумерек.
   А другой человек - юродивый Алеша - жаркой щекой прижался к  петушкам
на перилах, плакал и думал мучительно: что он говорит?... Что  он  гово-
рит?... И было Алеше радостно и радость его пугливо жалась к губам,  су-
хим и недвижным.
   И вдруг крикнул коршун с неба, и Игнат  Маркелов  опустил  волосатый,
страшный кулак на стол, проломив середину:
   - Ты жид?
   Товарищ Гантман оборвал на полу-слове. Вздрогнул,  удерживая  улыбку.
За правым ухом синим ручейком вздулась на шее артерия.
   Гантман повернулся к Игнату.
   - Я - еврей, - спокойно ответил он. - Стыдно, Маркелов!
   Народ подвинулся, сковываясь тишиной.
   Игнат дернул усы, поднялся тяжко.
   - Сказывают, вы в немецкой шкуре работаете, а?
   Гантман сжал кулаки. К лицу бросилась кровь.  Повернувшись  спиной  к
Игнату, он крикнул в толпу:
   - Это ложь!... Как вы можете верить, граждане! Вы клевещете  сами  на
себя.
   Тот же невидимый, блеющий голос спросил:
   - Это поп врет, выходит?
   Вспыхнули злые молнии мужичьих глаз. Заговорили, задвигались, наметая
пыль и пыль плыла к солнцу - доброму, пригревающему, последнему в лето.
   Подняв кулак, Игнат Маркелов медлил с минуту, метнул глазами в сторо-
ну Спаса и разжал пальцы.
   - Зовите попа: узнаем доподлинно!
   - Верно.
   - Тяни его к ответу!
   - Поп правде служит.
   Гантман сел, сгорбившись.
   Пылающее солнце ложилось за селом на поля, таящие тишину.
   Когда Гантман поднял голову и перед собой увидел о.  Александра,  его
охватило жгучее омерзение: священник был бледен, глаза его смотрели  та-
инственно-скрытно. Ворот серой рясы был загнут за шею и  шею  охватывала
серебряными квадратами толстая цепь.
   Игнат Маркелов снова выступил вперед, усмехнулся.
   - У нас тут, батя, спор вышел с товарищем. "Мы, - грит, -  не  немцы.
Кто так говорит, врет!" Это про тебя, батя, выходит.
   Священник задрожал, посмотрел Гантману в глаза: они жгли, впиваясь  в
сердце. Правда, прекрасная правда была в глазах человека, а выше  правды
было голубое бездонье и в нем колдовал коршун.
   О. Александр усилием отвел глаза.
   - Ну как же, батя, а?
   И тишине, покою осеннему, ответил священник глухо, мучительно медлен-
но:
   - Я говорил неправду. - И схватился рукой за сердце,  побледнев  вне-
запно.
   Гантман вздохнул. Маркелов угрожающе шагнул вперед и  круг  человечий
замкнулся перед священником.
   Подойдя вплотную, Маркелов лениво поднял руку. Гантман увидел, как о.
Александр откинулся назад, все еще держась за сердце. Кто-то из толпы  с
силой оттолкнул вперед. Священник упал на грудь Игната.
   - Так ты мутить тут приставлен?... Ты... божья пешка... Ух!  Маркелов
размахнулся.
   - Стойте! - повелительно крикнул Гантман. - Он... прав. Оставьте его!
   О. Александр поднял голову, глаза стали сумасшедшими. Смешно  захлеб-
нувшись, он взмахнул широкими рукавами рясы и упал замертво.

   ---------------

   Прилетел сумеречный ветер, поиграл пылью: взбросил ее  серым  дождем.
Человечьи спины пригнулись к земле в уровень, как на молитве.  Человечьи
уши слушали, как звенит тишина.
   Никто не двинулся. Только Игнат Маркелов обернулся к крыльцу: Гантман
исчез.
   Сдвигая брови, Маркелов долго смотрел на пустой стол, на шапку  свою,
прикрытую листом бумаги.
   В потемневшем небе кружил коршун, вытягиваясь сладострастно в  ожида-
нии.

   ---------------

   V.

   Творожнички.

   Всю ночь, не выпуская из рук нагана, Гантман просидел на стуле против
окна, не зажигая лампы, а ночью была буря.
   В этом краю всегда ранние весны, веселые, в солнечных пятнах.  Приле-
тают журавли: ими всегда полны соломенные крыши. И, когда солнце, журав-
ли хлопотливо копошатся в соломе и без конца кричат от тепла и  радости.
А когда солнца нет, прячут клювы в широкие крылья глубоко, зябко и  втя-
гивают лапки свои в оперенья, согревая их по очередно.  Так,  прокричав,
положенное время, улетают журавли - бездомные странники - в одну из ран-
них зорь туда, где доброе солнце, где дольше лето и можно без конца кри-
чать от тепла и радости.
   А здесь осень уходит сразу. Вчера огненный шар солнца еще ложился  за
поля, а сегодня - утро пришло, налитое свинцом и вымостило  небо  в  ас-
фальт.
   И серо-сырое лицо было у хозяйки.
   Войдя, она поставила на стол миску с молочной кашей, тарелку с пирож-
ками, и в комнате сразу запахло постно.
   - Ишь, удумали что... Дурь-то какая...
   - Вы о чем? - спросил Гантман, садясь к столу.
   Хозяйка вздохнула, утерла передником сальные руки.
   - Вчерась-то... Хулиганы. Босотва. К человеку пристали, а человек хо-
рошее к ним замыслил.
   Гантман молча ел кашу. Ел впервые за сутки. Хозяйка стояла у стола  и
на столе забытый лежал револьвер.
   - Я этого шуму как боюсь...
   - Какого шума?
   Ткнув пальцем в наган:
   - От орудий.
   Гантман внимательно посмотрел на женщину: лет тридцать,  лицо  рыхли-
лось от сливок и масла и рот был купеческий, широкогубый, сочный.
   "Кулачье" подумал Гантман, вонзил ложку в кашу и каша  стала  невкус-
ной.
   - Слобода... Палку нужно. Бесштанные. Царя  нету  и  -  хорошо.  Слу-
шать-бы, что умные скажут... Жид, жид. Ну и что?  Какое  дело?  Повсегда
жиды царя бывшего допекали народу на пользу. Я жидов знаю.
   Задумалась, раскачивая плечи.
   За окном шумел ветер, бил в стекло мокрыми ветвями ракитника.
   - Покушайте творожничков: хороши...
   За дверью в хозяйской половине что-то передвигают  и,  кашляя,  зовет
хозяин:
   - Паша, а Па-ашь!
   И Паша - Пелагея - берет со стола миску с недоеденной кашей,  отходит
чуть и смотрит на Гантмана.
   - Не были вы раньше: что  тута  натворили...  Пожары  по  ночам,  во-
ровство... Страх. Все от Паскевичевой усадьбы поживились  (она  усмехну-
лась). Богатыми стали. А посмотреть - мужик  мужиком,  необразованность,
страм. Позабрать чужое, си...
   - Паша, Па-ашь, - зовет голос за дверью.
   Пелагея морщится.
   - Да иду-у... А попа нашего жалко. Маркелова Игнашку взять  да  пове-
сить-бы, убийцу.
   - Как... убийцу...
   Гантман встает. Он ниже Пелагеи. Она снова ставит миску  на  стол  и,
наклоняя грудь, улыбается озорно:
   - Ну да! Кулак у него урожайный, спаси господи.
   Гантман опускает глаза: в них отчаяние и бессилие. Ими не  убедить  в
неправоте, а слова мертвы вдруг.
   Значит, все видели только поднятую руку. Только.  И  когда  священник
упал, эта рука стала рукой убийцы...
   - Что вы... Помолчите.
   И вдруг темнеет комната: рот Гантмана смыкается с силой ртом  Пелагеи
- сочным, раскрытым жадно и слышен в мгновении скрежет зубов.
   Под тяжестью скрипнул стол - Гантман дернулся назад, ошеломленный,  а
Пелагея вздыхает, выпрямившись:
   - Молчу-у.

   ---------------

   VI.

   Пистолет-с.

   На дворе хозяйский работник, натужившись, ладил хомут,  прижимаясь  к
кобыле. Хозяин, запахнувшись в шубу, стоял на крыльце и приказывал:
   - Им, сукиным сынам скажи, чтоб мололи чисто. А ежели уворуют...  Сам
перевешаю, не доверю.
   Гантман вышел в пальто. Хозяин метнул бородкой.
   - Раненько нынче, хе-хе... Кушали?
   - Спасибо!
   Подняв воротник, Гантман быстро пошел через площадь и  площадь  была,
как ржаная лепешка, отсыревшая в воде, а утро застывшим свинцом свисало.
   Улицы были пусты. По ним удало шагал ветер, взбрасывая в небо  рваные
кафтаньи полы человека Алеши. Он устало передвигал  ногами,  спеленутыми
желтыми обмотками. Прилаженный к плечам мешок смешно телепался по спине,
сморщившись от пустоты: это недоброе утро  замкнуло  все  двери  и  хлеб
превратился в камень. Люди были злы, встревожены чем-то, совали в Алеши-
ну руку корки наспех, косясь враждебно.
   И бродил Алеша по улицам, где все знакомо, ворочая во рту языком кор-
ки, а от желудка шла тошнота.
   Алеша зяб тоскливо, голова ныла от ветра, а ветер рвал небо в  клочья
и падали тучи кусками шерсти...
   ... Не согревает больше Алешу крапивная заросль у реки: ушло  солнце.
Которую осень уходит оно так, и берег пуст, как Алешин мешок. Сож не ря-
бит больше синью, как лента в косе девичьей: река, как и утро, свинцовой
окрасилась краской, движется от берега к берегу, за валом мутным  рождая
вал.
   И на новую зиму, глубокую, нудную, нужен приют человеку -  доска  под
крышей - тепло запаклеванного теса, чтобы вьюга казалась далекой музыкой
там, на просторе, чтобы под музыку снега на теплой печи танцевали старые
тараканы...

   ---------------

   А через площадь - так приказал упродком - идут уныло первые снаряжен-
ные подводы, первая гужевая повинность. Идут в город, один из тех,  куда
смело, широко вошла новая жизнь, где мозг человеческий пляшет  нестерпи-
мо-бешеный галоп.
   И Гантман, зло искривляя рот, смотрит в окно на подводы,  и  сельские
старосты, - от квартала по одному, - став полукругом, слушают слова его,
простые как гвозди:
   - Завтра выгнать восемнадцать. Чтоб каждый из вас работал, а  не  ки-
сель разводил. Город не спросит, хотим или нет. Восемнадцать -  так  во-
семнадцать, тридцать - тридцать, а не пять. Нажать на имущих, чтоб виде-
ли, гады! Нарядить не медля, чтобы в семь часов утра все восемнадцать!
   Старосты поворачиваются молча. Гантман идет к столу.
   - Позвать ко мне Маркелова!
   Ушли мужики и - снова пусто. За окном стучит болт по бревнам. С  пла-
ката на стене ползет задорная улыбка красноармейца, штыком  проткнувшего
вошь.
   Село вымерло будто, и старосты - каждый в свой квартал -  подпрыгивая
на ветру, пошли наряжать подводы.
   И каждая хата приплюснута злобой, и ненависть скалится в оконца, пла-
чущие дождем. И на каждом дворе стынут под навесами мохнато-рыжие стога,
сочно жуют урожайный овес еще полнобедрые кони и в каждом амбаре шепчет-
ся рожь - горы темно-медных песчинок.
   Гантман читает дневную почту и ему смешно  почему-то  до  странности.
Почту всегда привозит один и тот же верховой-неизвестный, заморенный че-
ловек в черном прикащичьем картузе и валенках. Гантман знает только, что
человек этот - курьер уисполкома, а кобыла должна околеть от непрерывных
загонов...

   Служебная записка.

   1) Люди все в расходе. В наркоме я, Крутояров и курьер.
   2) Есть районы похуже вашего: туда бросили много.
   3) Нажмите на гужналог, учтите продзапасы: требует фронт.
   4) На помощника и продотряд рассчитывайте не раньше месяца.
   5) Телефон будет.
   Подписано: Н. Быстров. Он-же - председатель укома, исполкома и чека.

   ... Долго, долго еще быть одному, как ягненку в западне волчьей...
   Сумерки не успокоили ветра в звенящих его наскоках, и шумела река гу-
лом близкого бунта.
   При свете поплевывавшей лампенки, странным гигантом вырос красноарме-
ец на плакате и с веселой улыбкой, казалось, бодро подмигивал Гантману.
   Если бы, сойдя со стены, внезапно, винтовку  поставив  в  угол,  стал
плакать человеком, он бы сказал, наверно: "Крепись".
   ... Долго, долго еще быть одному, как ягненку в западне волчьей...

   ---------------

   Уже перед ночью пришли мужики и сказали, что  Игната  Маркелова  нет,
что скрипит замок на дверях его хаты, а ставни сбиты  гвоздями,  что  на
дворе склонилась на бок телега и на ней два колеса. И нет ни  Маркелова,
ни лошади его.

   ---------------

   Когда Гантман вернулся домой, хозяева спали.
   В кухне было тепло, пахло гвоздикой. В углу перед образом белел  язы-
чок лампадки.
   Хозяин, заспанный, жаркий, зябко потирая руки, вышел из спальной.
   - Вот.
   В руке его что-то заблестело ярко. Гантман вздрогнул.
   - Что это?
   - Пистолет-с... Забыли утречком.
   Гантман нахмурился, опустил револьвер в карман. Хозяин стоял рядом  и
все время потирал руки. Гантман шагнул к двери.
   - Э-э... Тут в заполдник староста приходил, э... э... В подводы опять
требуется. А у меня, знаете, подбилась окончательно, с мельницы  на  об-
ратной дороге, да. Так вот, нельзя-ли ослобонить, в роде как?
   Стариковские глаза заискивали.
   - Ведь, у вас три лошади?
   - Верно, три. А те там заночевали, на мельнице, да. Так  можно,  зна-
чит?
   Гантман молчал.
   На кухонном столе разлегся большой белой муфтой кот, а рядом -  опро-
кинутая дном тарелка, и к белому кругу дна будто прирос золотой.
   Гантман взял тарелку, поднес к глазам и усмехнулся: в кругу была  зо-
лотая корона и надпись под ней: Pascevith.

   ---------------

   VII.

   Новая весна.

   Девятнадцатого года весна пришла очередями у лавок, вспухшая тифом. И
никогда еще земля не была так похожа на человечьи лица.

   ... четверть...
   ... полфунта...
   ... золотники...

   И пусть этот город был Энск, пусть мудрая математика упродкома в лице
товарища Крутоярова ухитрялась разделять золотники на тысячи ртов, раск-
рытых одинаково жадно; пусть в каждом доме, где любят еще белую булку  и
цимус, этими золотниками сколачивали гроб совету депутатов, - была  вес-
на. А по весне, когда ручьи играют в пятнашки,  человек-прохожий  всегда
остановится на углу и беспричинно улыбнется.

   ---------------

   Во дворе казарм Русско-Орловского отряда солдаты красной гвардии про-
ходили строй.
   Перед ротой в тридцать человек, заложив руки в карманы пунцовых гали-
фе, прохаживался помощник командира Егорюк. Он был пьян, глаза его  рас-
ширялись неестественно.
   Опустив губы злой усмешкой, Егорюк вдруг круто остановился перед  ро-
той.
   - Кузменко, скажи-ка мне номер своей винтовки.
   Красногвардеец потоптался нерешительно и вздохнул, выкатив глаза.
   - Стать, как по дисциплине! - выкрикнул фальцетом Егорюк.  -  Ну?  Не
знаешь? А кто должен знать, ты, или моя тетка? Чем будешь поляка бить, в
три святителя твою...
   Хотел сказать еще что-то, но покачнулся, махнул рукой.
   - Мне все едино... плевать. Рр-азойтись!
   Шеренги разомкнулись, двинулись. Егорюк, повернувшись спиной к  роте,
закурил. Красногвардейцы подтягивали ремни. Почти у всех шинелишки  были
рваные, до колен, на ногах "мериканки", обросшие грязью, или лапти с об-
мотками.
   Некоторые, оправившись, пошли в казармы. Кузменко,  скосив  глаза  на
командирские галифе, фыркнул тихо:
   - Буду я тебе поляка бить... на! - И опустил руку к колену.
   Засмеялись.
   - С поляка штаны сбондим, сел на паровоз - и домой повез.
   - Ха-ха!
   - На хрена и воевать-то?
   Егорюк побагровел.
   - Кто это?.. Молчать!
   Подавшись вперед, попал ногой в глинистую жижу и упал боком.
   - Хм!.. Мне все едино... плевать. Рр-азойтись!
   Красногвардейцы кинулись поднимать своего командира.

   ---------------

   Вечерами пахла прелью земля. С черного неба  падали  крупные  звезды,
словно ракеты. Едва зажигали фонари, как на главные улицы выходили шибе-
ра в клетчатых кепи, пыхтя дурно-пахнувшими сигарами. На  углах  собира-
лись кучки - безмолвные, безликие, разговаривали жестами, пожимали  пле-
чами и расходились в ночь, ночью рожденные, чтобы через промежуток  сой-
тись снова и снова говорить пальцем.
   В домах, где были расквартированы  красногвардейцы,  из  растворенных
окон ползли горластые песни, о покатившемся яблочке, отравившейся  Мару-
се, и теплый ветер, подхватывая обрывки слов, нес их за город, на  прос-
тор, где тишина сковала черные, пахучие поля.
   Изредка, на взмыленных конях проносились серошинельные всадники, низ-
ко пригинаясь к луке, подсвистывая, щелкали плетками. И чуяли взмыленные
кони и знали отупелые от загонов всадники, что неслышная отсюда  поступь
польско-петлюровских войск  стирает  последние  границы,  что  семьдесят
верст можно пройти без всякого боя в три ночи, когда пахнет прелью  зем-
ля.

   ---------------

   В столовой тепло, яркий свет. У Маврикия Назарыча Лебядкина - заведы-
вающего экспедицией местной почты и хозяина квартиры - блестят  на  носу
очки, а на мизинце, подобно хрустальной  горошине,  искрится  бриллиант.
Рядом с мадам Лебядкиной - всклокоченный, заспанный Егорюк. Пьют чай.
   - Ах! - вздыхает мадам Лебядкина.
   - Да! - подтверждают очки Маврикия Назарыча.
   Егорюк звякает в стакане ложечкой, лениво покусывая сдобный сухарь, и
говорит, растягивая слова:
   - Тяжеленько, знаете... Воюешь нынче невидимо  с  кем.  Раньше  знал:
германец - бей его в лоб! Подъем духа был.
   Маврикий Назарыч, сняв очки, протирает их носовым платком.
   - Поверите, господин Егорюк...
   Тот морщится, поднимая ладонь над столом:
   - Гражданин.
   - Извините! Поверьте, что я  никак  не  могу  постичь  происходящего,
смысл, так сказать, событий. Заварить форменную кашу, вызвать на бой ко-
го-о?.. Польшу... Польшу, не забудьте - страну очень культурную.  А  за-
чем, спрашивается?
   Егорюк, борясь со сном, усиленно  таращит  глаза.  Маврикий  Назарыч,
разглаживая бородку, продолжает, понизив голос:
   - Большевики выставили лозунг "долой войну": так  зачем  же  воевать,
спрашивается, а? Вот вы гос... гражданин Егорюк, вы сами даже не  знаете
точно - зачем? А кто пострадает? Мирные жители городов и деревень - осо-
бенно.
   - Ужасно! - подает реплику мадам Лебядкина. - Четверть фунта хлеба...
Как же можно кушать, слушайте? За завтраком кусочек, за  обедом  кусочек
и... и... все?
   Брови мадам вспорхнули птичками.
   - Мудрено что-то вы говорите, - качает головой Егорюк. - Что в  хлебе
нехватка - это факт, но, как я понимаю, за его большевики и идут. А неп-
равда какая есть - так при Николае ее бочками выкатывали.
   В раскрытые окна плывет ветер, играя кружевом занавесей. Мадам Лебяд-
кина наливает себе чай.
   - И потом эти... евреи, - закусывает губы Маврикий Назарыч. -  Торга-
ши, в сущности, по природе. Иуда продал Христа, ныне - продают Россию за
навязчивую идею и лезут, лезут. Извините, господа, дайте вздохнуть,  по-
жалуйста, избавьте!
   Мадам Лебядкина сочувственно наклоняет голову. Глаза Егорюка  тускне-
ют.

   ---------------

   VIII.

   Директива.

   Однажды утром, после ротного учения, Егорюка вызвали в штаб отряда. В
комнате командира сидел политком над распластанной на столе картой. Хму-
ря брови, командир пытливо заглянул в глаза Егорюку.
   - Пили?
   Егорюк усмехнулся, держась рукой за спинку стула:
   - Отчего же? Пить нужно. Зато - драться будем - кишки вон!
   Политком поднял голову от карты.
   - Мне донесли, что солдаты вашей роты занимаются грабежом  у  евреев:
это... правда?
   На лице Егорюка дрогнул мускул.
   - Кто донес?
   - Это правда, мать вашу?.. - взревел политком. - Так же  будете  Рес-
публику защищать, как солдаты ваши мародерствуют?
   - Насчет защиты, так у меня в грудях две пули шатаются, - глухо  про-
говорил Егорюк, - вам очков надаю... А таких жидов бить нужно, потому  -
мутят они революцию.
   Повернулся и вышел.
   В ротной канцелярии у себя на столе нашел пакет с  надпиской  в  углу
конверта: "Срочно. Оперативное".
   Разорвал сургучные печати и долго, внимательно, отгоняя хмель, читал:
   "На основе директивы штаба войск красной гвардии юго-западного  райо-
на, вверенному мне отряду предписано выступить. Во  исполнение  приказы-
ваю: командирам 1, 2, 3 рот, командиру гаубичной батареи в сорокавосьми-
часовой срок закончить пристрелку винтовок, орудий и  пулеметов,  срочно
затребовать провиант и дополнительное снаряжение, немедленно затребовать
подвижной состав, приступив к погрузке 15 марта. Ответственность за сво-
евременную погрузку и полный порядок возлагаю на помощника командира 2-й
роты т. Егорюка. О получении и принятых мерах донести".

   ---------------

   IX.

   Записи Николая Быстрова.

   Николай Быстров - председатель укома, он же исполком и чека - с  пер-
вых грозовых дней ведет запись великой революции.
   В толстой книжке с шершавой бумагой ("Общая тетрадь уч....  класса"),
словно врач, пользующий больного, отмечает Быстров, может-быть, для  ис-
тории, часы, дни и месяцы неведомой еще, кружащейся в  бешеной  свистоп-
ляске жизни родного края.
   ... Кабинет пуст. Только: широкий стол, два, мертвых сейчас, телефона
и пара одинаковых кожаных кресел, мягких, как пух.
   На столе тетрадь раскрыта и на левой странице после кляксы помечено:

   "7 марта.

   Командир Русско-Орловского отряда говорил, что черносотенцы  в  своих
квартирах натравливают красногвардейцев на Советскую  власть  и  евреев.
Что же делать: казарменные помещения разбиты в дым по вине немецких  ок-
купантов, а денег нет.
   Спросил, как кормят ребят - плохо, очень, говорит, плохо. Кроме того,
много босых. Все это - плюс мерзавцам  и  контр-революции.  Относительно
черносотенной агитации приказал выяснить.

   9 марта.

   Вызвал Крутоярова. Обиделся. Мы, говорит, снабжаем из последних крох,
а что они, говорит, загоняют все на толкучке, то на это никаких наркомп-
родов не хватит.
   Все же Крутояров  -  крутой  упродкомиссар:  посадил  в  подвал  зав.
третьим распределителем. Уворовал четыре фунта хлеба. Это диктатура.

   12 марта.

   Сегодня проводил доклад о международном в 68 полку. Коряво. Это повс-
танческая масса и на всякую политику им начхать. Борьба с  Петлюрой  для
них - грабеж, а потом домой. Много и таких (выяснил по расспросам),  что
желают Советскую власть, но без жидов. Оказывается, в отряде почти ника-
кой политпросветработы не ведется: большинство  политкомов  -  офицерье,
остальные беспартийные.

   15 марта.

   По Базарной шла женщина, уронила кулек с огурцами. Мимо шел парень  в
обмотках и башлыке, поднял три штуки, упрятал в карман. Я говорю,  чтобы
отдал огурцы женщине, а он покрыл матом и добавил:  "Молчи,  жид.  Скоро
вам амба". И это есть революция?
   Поеду на фр... (зачеркнуто). А тот тип так и ушел с огурцами. Мелочь,
но интересно.

   17 марта.

   Звонили из Люблинской волости. За последние восемь суток,  неизвестно
кто, уводит на полях крестьянский скот. В  Тырхове  два  случая  поджога
бедняцких хат. Несомненно: - события в городе и деревне тесно связаны.
   Сегодня на пленуме ставлю вопрос о связи с Б-ской дивизией.

   20 марта.

   Провожали торжественно отряд. Он эшелоном  отправляется  на  Калинко-
вичский участок. Красногвардейцы ругаются, командиры глупо смеются.
   Мое предложение прошло: Белевич сегодня выезжает в Брянск.  Крутояров
сказал, что из центра прибыл вагон муки. Пломбы сорваны: двести  пятнад-
цать пудов ухнули. А сегодня распределители выдавали по восьмушке. Фронт
в сорока верстах слишком. Петлюровцы пассивны.

   23 марта.

   Вернулся Лапицкий, сопровождавший эшелон. Взволнован, оброс  щетиной.
По прибытии на фронт красногвардейцев стали провоцировать, будто  поляки
собрали огромные силы и нашим частям грозит гибель.
   Полки снялись с позиций. На собрании, где присутствовал Лапицкий, об-
вязав себе лицо, будто раненый, из боязни самосуда,  постановили  немед-
ленно отправиться домой.
   Дальше Лапицкий рассказывал, что коменданты поездов, выделенные отря-
дом, с наганами в руках требовали от железнодорожников подвижной состав.
Терроризована вся линия. При отказе администрации  расстреливали,  крас-
ногвардейцы самочинно забирали паровозы, а машинистов под угрозой смерти
заставляли ехать без пропусков и семафоров. По пр... (зачеркнуто).  Надо
действовать, всех собрать и... ждать гостей к утру.
   22 часа.

   Лапицкому  приказал  дать  в  помощь  Крутоярову  людей  для   охраны
продскладов и ссыппунктов.
   А на улицах, словно рождество: шумно, много шляются. Приказал расста-
вить патрули, никаких скопищ не допускать. Всех  шептунов  обывательской
породы - в подвал. Довольно!"

   ---------------

   X.

   "Всем... всем... всем..."

   Дальнейшие события разворачивались, как кино-лента. В ночь с 24 на 25
марта станция стала принимать первые эшелоны повстанцев. Перепуганные на
смерть железнодорожники молча наблюдали, как обглоданные теплушки выпле-
вывали серошинельную гвардию.
   В воздухе висела топорная ругань, и в ругань клином врезались разуха-
бистые частушки:

   Ленин Троцкому сказал: брось трепаться,
   Погуляли, значит, надо ушиваться.

   Тщедушный паровоз был запален, словно заезженная лошадь.  Всклокочен-
ный машинист, в рваной блузе, сошел с паровоза и, пошатываясь, направил-
ся в депо.
   С платформ, по сходням, на перрон сгружали пулеметы, зарядные  ящики,
телефонные аппараты, проволоку, брички с вывороченными, страшно торчащи-
ми оглоблями и передками.
   - Скворцов, давай ящик, ччорт!..
   - Эй, брргис-сь!
   - Легче, легче, дьяволы!
   Выводили грязных, обросших навозом коней. Они тревожно поводили ушами
и ржали протяжно. Красногвардейцы нещадно лупили их ремнями:
   - У... у... сука!
   - Гип. Гип... Вылазь. Н-но!
   Несколько человек, гремя котелками, в растерзанных полушубках бестол-
ково носились по станции:
   - Братишки, и где здесь бухвет?
   - А воды нема туточки, а?
   - Катись, бухвет!..
   В конце платформы запаливали печь у станционного куба, рубили шашками
бревна.
   Под тусклым фонарем с разбитым стеклом, у дверей багажного  отделения
сидел на мешках с хлебом молодой еще парень и, сопя,  отмечал  в  списке
карандашом:
   П р и в о р о в Кузьма - командир 1-й роты пошол к пытлюри.
   С к а ч к о в Дмитрий - фуражир ..... у штаба духонена.
   К р и в о р о т о в Кузьма ........ самосудом погип.
   Е г о р ю к Никифор - помкомандира .......... са...
   Парень остановился, зачеркнул "са", пожевал  губами,  посматривая  на
столпившихся вокруг солдат и, усмехаясь, вывел:
   "... скинутый пад аткос как контра".
   В аппаратной рыжеволосый, рябой человек в офицерской фуражке, поигры-
вая блестящим кольтом, диктовал дрожащей телеграфистке депешу:
   "Всем... Всем... Всем...
   Именем республики тчк Приказы зпт распоряжения зпт исходящие подписью
большевистских комиссаров  зпт  путевки  продмаршрутов  зпт  прочие  ве-
домственные переброски всей линии категорически  приказываем  исполнению
не принимать страхом революционной ответственности".
   Лицо телеграфистки, как известь. В аппаратной холодно. На  подоконни-
ках снег. Замерзшие пальцы едва сжимают рычажок. Нервничая, телеграфист-
ка всхлипывает.
   В руках рыжеволосого человека холодно поблескивает кольт.

   ---------------

   Уком был освещен всю ночь: шло совещание. И лишь под утро постановили
выслать на станцию парламентеров.
   Город еще ничего не знал. Утром, когда парламентеры шли к станции, на
улицах, как всегда, толпились очереди у магазинов и распределителей.  На
перекрестках кое-где серели шинели милиционеров.
   Коммунары вышли к станции; крепко упираясь в землю, стояли  пулеметы.
Перед ними размеренным шагом прохаживались часовые. Над станционным зда-
нием было поднято черное знамя восстания.
   Парламентеры остановились.
   - Я был прав, - тихо сказал Быстров. - Это не  стихийная  вспышка,  а
организованное выступление. Мы пришли поздно.
   Крутояров сжал кулаки.
   - Нет, нужно выяснить, в чем дело? Чего они хотят?
   - Вздернуть тебя на этом фонаре, - усмехнулся Лапицкий.
   Часовые переговаривались между собой. Один из  них  выступил  вперед,
приподняв винтовку.
   - Проходите отсюдова, граждане! Нельзя.
   Лапицкий вздохнул и проговорил раздумчиво:
   - Разве зрячие не бывают слепы... Идем, товарищи!

   ---------------

   XI.

   Человек на площади.

   В кабинете председателя укома заседает военный штаб - три человека.
   Три пары глаз впились, как пиявки, в глаза Николая Быстрова.
   - Перед нами единственный вопрос, - говорит он, - вопрос о  сопротив-
лении. Что у нас есть? По существу - ничего.
   Открыл блок-нот.
   - В городе регулярных войск нет. Караульный баталион - смешная  паро-
дия на защиту. Штаб может располагать только  коммунистами,  милицейским
отрядом и отрядом ЧК. В общей сложности -  двести  человек  против  двух
повстанческих полков.
   Умолк, обводя глазами сидящих.
   - Драться!.. - кричит, вскочив с места,  Крутояров.  -  Драться...  -
повторяет он тише и губы его дрожат.
   Быстров внимательно смотрит на него.
   - Еще кто?
   Тяжело встает Лапицкий. Он, вернувшись с фронта, не успел побриться и
его лицо ощетинилось ежом.
   - Стоит ли швыряться пулями, вот в чем дело? Нас передушат,  как  ко-
тят. Быстров не точен в подсчете вражеских сил: а черносотенцев  забыли?
С мятежниками мы встанем лицом к лицу, и смерть будет видна, но за наши-
ми спинами нож.
   - А Брянская дивизия? - снова кричит Крутояров.
   Лапицкий усмехается:
   - В Брянске.
   Крутояров быстро идет к столу.
   - Товарищ Быстров, в этой комнате все коммунары. К чорту  митингацию!
Военный штаб организован и ждет дела.
   Быстров выпрямляется над столом и тяжело проводит  ладонью  по  лицу,
как бы сгоняя усталость.
   - Истине надо смотреть в глаза. Когда я говорил, что нас мало,  я  не
говорил против борьбы. Бороться мы будем до конца.
   Поднялся, раскачивая могучие плечи, немец Краузе - начразведот ЧК.
   - У насс пьять пулемет. Дер диабель, ним ден путч!.. Я  старий  пуле-
метшик, о... о!.. Будет целий команда. Вин брехен зи ви глясс!.. С верху
внисс, по улисс, поливать, как кишка.

   ---------------

   Военный штаб заработал.
   С городского телеграфа Лапицкий давал депешу в Брянск Белевичу:
   "Снявшиеся фронта полки шестьдесят семь зпт шестьдесят восемь прибыли
эшелонах станцию зпт выгрузились зпт выставлены  пулеметы  тчк  Ежечасно
ожидаем выступления тчк Городе пока спокойно тчк Наши силы ничтожны  зпт
получите ответственные полномочия требовать помощи кавдив экстренном по-
рядке тчк".
   Крутояров помчался по районам  организовывать,  устанавливать  связь,
вооружать. К ночи лошадь его околела.
   Уком превращался в вооруженный  лагерь.  У  себя  в  кабинете,  вдруг
как-то сплющившемся, утонувшем в махорочном дыму, Быстров раздавал  ком-
мунарам оружие. Было тихо. Лишь, как ремни огромного  динамо,  шелестели
шаги приходящих, трещали револьверные барабаны, щелкали  затворы  винто-
вок.
   Один Краузе, возбужденный до предела, организуя  пулеметную  команду,
оглушительно ругался на родном языке.
   ... И зацветали окна человечьими лицами - одно в одно. Хмурью  стяги-
вались брови, пелена ложилась на губы. Только горящие светляки глаз  па-
дали за окна на улицы, а улицы, одеваясь в предвечерье, уже чуяли.
   Радио губ несло по городу слова, обрывавшие сердце:

   ... Где, где?..
   ... Что?.. Откуда?..
   ... Идут... идут...
   ... Т-с... с!..

   Глубоким вечером, когда уличную  тишину  прорезал  переклич  свистков
между заставами, когда тягучее радио губ вогнало обывателей в насиженные
квартиры и в домах стало темно, на площадь выбежал человек в распахнутом
пальто, без шапки, и, приложив руку рупором к губам, надрывно крикнул  в
мертвые окна укома:
   - В партейном клубе арестовали коммунистов! Пошли на тюрьму-у-у!
   Быстров приказал задержать кричавшего, но, когда посланные спустились
вниз, человек исчез.
   Невдалеке шумно лопнули первые выстрелы.

   ---------------

   XII.

   В тишину чугуном.

   У тюремных ворот лежала связанная охрана.
   Пригрозив начальнику тюрьмы смертью, мятежники потребовали ключи.
   Коридор был узок и темен. Стали жечь бумагу  и  щепки,  найденные  во
дворе. Гремели ключи.
   - Вылетывай, братва!
   - Жив-ва-а!
   - Кто хош - оставайсь!
   - Крысам на вечерю.
   - Братишки, у кого хлеб есть, свистни!
   - У комиссаров.
   - Хо-хо-хо!
   - Всех распатроним к... матери!
   Из захарканных клеток выползало человеческое отрепье.
   - За што в отсидке?
   - За то, за се - сами понимаете.
   - И совесть не берет?
   - Протухла в прошлом годе!
   - Хо-хо-хо!
   От тлеющей бумаги черная гарь оседает на лица. Грохочут засовы.  Пок-
рывая гул, кто-то кричит:
   - Эй, кто стрелять могет, крой во двор, получать амуницыю!
   Мятежная толпа разлилась по городу. Задребезжали  стекла,  на  улицах
хлопали беспорядочные выстрелы. Окраинами, чмокая в глинистой топи,  ка-
рабкались к центру пулеметы, шли отряды повстанцев.

   ---------------
   К утру уком был в мятежном кольце.
   Быстров, стоявший ночь у окна, пошатываясь, подошел к  столу,  грузно
опустился в кресло, положив голову на вытянутые руки: казалось, он засы-
пал.
   За окнами звенела тишина. Широкие щеки площадей замлели под утренними
поцелуями солнца.
   Вбежал Крутояров.
   Воротник его кожаной куртки был прострелен и дымился.
   - В парке установили орудия... Нам нужно выйти отсюда!
   Быстров поднял голову.
   - Я устал... Я очень устал и плохо соображаю. Мне кажется, если выйти
отсюда, то... смерть.
   Внизу дробно застучали пулеметы. Крутояров бросился к окну:
   - Это пулеметчики Краузе. Смотри, Николай!
   На площадь с двух сторон выходили повстанцы. Несколько человек  упали
один за другим, остальные раскинулись цепью. У  многих  сбоку  болтались
котелки, на них дрожали солнечные зайчата.
   - Их целая армия, - задумчиво проговорил Быстров,  сдвигая  брови.  -
Откуда они берутся! Если...
   Взрыв сотряс стены. Посыпались стекла. С потолка клочьями свисла шту-
катурка.
   - Первый... - прошептал Крутояров. - Из парка...
   Лицо Быстрова покрывалось алыми  пятнами.  Обернувшись  к  товарищам,
столпившимся у дверей, он крикнул:
   - Немедленно, все наверх! Ни одного здесь!
   На площади вдруг стало тихо. В  зияющие  дыры  окон,  подхлестываемая
ветром, вползла пороховая гарь.
   Быстров сжал кулаки.
   - Почему замолчали пулеметы?
   И в тишине произнес кто-то внятно:
   - Краузе... убит.
   Внесли носилки. Краузе с обнаженной  грудью,  залитой  кровью,  лежал
кверху лицом. Голубые глаза были светлы.
   Быстров подошел к носилкам и опустился на колени.
   - Товарищ... Прощай, друг!..
   ... Комната пустела. В широком солнечном луче перекатывалась пыль.
   - И меня убьют... - тихо сказал Крутояров, отворачиваясь к окну. -  Я
знаю... я знаю...

   ---------------

   XIII.

   Полковник-невидимка.

   К двум часам дня осажденные сдались.
   Первые десять человек, пропахшие порохом, вышли на площадь.  Озверев-
шие повстанцы окружили их:
   - Бей эту сволочь!
   - Ага!
   - Слаба кишка супротив армии!
   - Прикладом их, прикладом!
   - Ишь, гад брюхатый... Комиссарчик, гришь?
   Кто-то ударил Крутоярова обрезом наотмашь: Крутояров крикнул,  закрыл
лицо и мешком свалился на камни.  Быстров  кинулся  к  нему.  Коренастый
красногвардеец угрожающе замахнулся кольтом:
   - Отойди, жид!
   Быстров выпрямился. Запекшиеся губы его дрожали от бешенства. С виска
капала кровь.
   - Ведь это... Что же это?..
   И крикнул вдруг из последних сил, развернув руки:
   - Бейте здесь! На месте!.. Эй, вы!..
   В толпе загоготали:
   - Ишь ты!
   - Нервенный человек, што и говорить.
   - Да ты дай ему, товарищ, по кумполу!
   - Пра... Чего измываться-то?
   Пленников повели, окружив стальной щетиной штыков. Смерть стояла  пе-
ред глазами. На улицах, между тем, собрались любопытные, тыча в  аресто-
ванных пальцами.
   Толпа увеличивалась, послышались торжествующие возгласы:
   - Так их, так солдатики!
   - Спасибо!
   - Ура!
   Избивая прикладами, коммунаров доволокли до тюрьмы. Каменная  коробка
зловеще оскалилась черными впадинами решетчатых окон.
   Впускали поодиночке.
   Быстрова втолкнули в камеру. Вдруг почернев, он прохрипел, хватая ру-
ками воздух:
   - Воды... немножко...
   И упал на грудь Лапицкого.

   ---------------

   В 23 часа Советская власть в городе пала. В 23 часа 10 минут по  всем
проводам была разослана телеграмма:
   "Всем железнодорожникам по всей сети  Российских  желдорог.  Военная.
Власть большевиков в Энске низложена. Движением руководит  повстанческий
комитет. Арестовывайте членов чрезвычайных комиссий, комиссаров  и  всех
врагов народа. Не пропускайте большевистских эшелонов. Если нужно разру-
шайте пути".
   Утром на стенах домов, на заборах, распластался белой чайкой

   ПРИКАЗ N 1.

   "Сего... марта я, по избрании повстанческим комитетом, принял на себя
командование войсками энской группы,  восставшими  против  правительства
Троцкого и Ленина.
   Полковник Копытовский".
   Ранним вечером на улицы вылетела стая мальчишек. Они совали  прохожим
листовки и, надрываясь, орали:
   - Слободная торговля!.. Слободная торговля!..
   - Последнее распоряжение полковника Копытовского!
   У заборов останавливались толпы и читали вслух, обсасывая каждое сло-
во:

   "С сего числа в городе и уезде объявляется свободная  торговля  всеми
товарами.
   Полковник Копытовский".

   Рядом - другая листовка, и читали ее про себя:

   "Лица, коим известно местопребывание комиссаров и коммунистов, а так-
же домовладельцы, где они проживают, должны немедленно донести мне.
   Иначе - повешу.
   Полковник Копытовский."

   Уличная жизнь потекла по прежним своим истокам. В тот же вечер откры-
лись  кафе.  Кто-то  уже  спекулировал  на  советских  бумажках,  уверяя
пальцем, что выпущены новые деньги с портретом полковника. Почти  неощу-
тимо прошла по городу волна обысков. Заходили в дома вооруженные до  зу-
бов победители и застенчиво шаркали по комнатам, выискивая коммунистов и
оружие. В течение суток вокруг таинственного полковника сплелись  леген-
ды. О нем стали говорить утверждающе, не видя в глаза. Впрочем, на  дру-
гой день, на сквере, собрав толпу слушателей, какая-то  экзальтированная
дама доказывала, что "он душка и блондин с усиками в искорках".
   - А ты видала его? - мрачно спрашивал чернорабочий.
   - Усики, говорю, видала!
   Дама брезгливо поджала губы, потом стала вдруг необычайно  высокой  и
выплюнула:
   - Довольно, гражданин, тыкать. Это при той власти. А теперь - ах, ос-
тавьте!
   В публике засмеялись, стали шутить. Коснулись обысков.
   Некий молодой, прыщавый человек, заложив за ухо окурок, рассказывал:
   - ... Приходють, понимаете, в комнаты. Шасть-шасть - ничего. Дамочка,
вот в роде вас, хозяйка, спрашиваеть: что, собственно, вам нужно,  граж-
даны? Я, грит, не какой античный элемент, а в роде как  против.  А  сама
трусь-трусь. Сами понимаете, положение крахтическое. Туды-сюды, вдруг  -
бах! Лежит у в передней коробка такая с выбоиной, в роде как шляпная. "А
это, спрашивають, что за снаряд?" Дамочка в перепуг: "Это, грит, не сна-
ряд, а тут мужа моего цилиндер." Те на своем. Упористы. "Это, отвечають,
вам не апчхи. Пожалте в штаб." А сами в нерешительности не берут  короб-
ку-то, ха-ха-ха!..

   ---------------
   XIV.

   Глава документальная.

   Двое суток город занимался  исключительно  чтением.  Читали  толпами,
вслух, про себя в одиночку, лезли коллективом на спины. Улицы  повеселе-
ли, оклеенные и переклеенные вдоль и поперек.
   Контр-революция осторожно щупала обывательские мозги.

   "К НАСЕЛЕНИЮ.

   Советская власть умирает. Петроград  накануне  падения.  Москва  ждет
сигнала, чтобы сбросить иго каторжников и негодяев. В Туле волнения. Мо-
билизованные повсеместно отказываются воевать. Известия о  революционном
движении в странах Согласия раздуты и  подтасованы.  Граждане!  Сбросьте
гипноз! Оглянитесь, подумайте, поймите!  Рассветает.  Близок  лучезарный
день! Большевики кажутся вам сильными, потому что вы стоите на  коленях.
Встаньте с колен!"

   Ниже - гигантским шрифтом:

   "НАШИ ЛОЗУНГИ.

   1. Вся власть Учредительному Собранию.
   2. Сочетание частной и государственной инициативы в торговле  и  про-
мышленности.
   3. Железные законы об охране труда.
   4. Земля - народу.
   5. Вступление русской Республики в лигу народов.
   Повстанческий комитет."

   На базаре, запруженном крестьянами,  ринувшимися  из  деревень  пожи-
виться, читали с возов в разных концах, упираясь в каждое слово:

   "Крестьяне! Ваши дети и  братья,  мобилизованные  Троцким  и  другими
преступниками, севшими на шею народа, восстали против Советской  власти.
Большевики разбиты. Никто не посмеет отныне отнимать у вас хлеб. Мы кон-
чили войну и заключили мир. Крестьяне! Бейте в набат!  Гоните  советскую
сволочь из ваших сел, выбирайте повстанческие комитеты!
   Командующий 1-й армией Народной Республики
   Копытовский."

   На третий день, неизвестно кем, в рабочих кварталах по окраинам горо-
да было расклеено следующее:

   "Товарищи рабочие, крестьяне и красноармейцы Энска!

   Преступной, черносотенной рукой в Энске поднят дикий мятеж. Обманутые
солдаты, бросив фронт, постыдно бежали. Свое оружие они направили против
великой Октябрьской революции, оружейными и пулеметными залпами эти раз-
бойники пытаются смести рабочую и крестьянскую  Советскую  власть.  Дав-
но-ли немецкие жандармы, как звери, терзали ваше истощенное тело? Неуже-
ли вы, несчастные бедняки, рабочие и крестьяне, для того страдали в  це-
пях рабства, чтобы всякая белогвардейская банда  вам  садилась  на  шею?
Полтора года Советы трудовой республики боролись с  Корниловым,  Каледи-
ным, Красновым, с помещиками и капиталистами. И вот теперь, когда  глав-
ные трудности пройдены, вам говорят: свергайте  Совет.  Враги  революции
кричат: долой гражданскую войну. Рабочие и крестьяне! Не верьте этим ли-
цемерным словам. Если Энские черносотенцы против войны, спросите их,  по
какой программе они стреляют из пушек по городу? Мы знаем,  что  тяжелая
разруха и голод обездолили трудящихся России, но разве пьяные толпы воо-
руженных дезертиров накормят голодных? Разве гранатами  и  бессмысленным
зверским убийством самоотверженных  революционеров  уменьшится  народное
горе? Мы призываем вас не поддаваться на  провокацию.  Погромщиков  ждет
суровая кара. Во имя пролетарской революции - вместе  с  нами  поднимите
меч против угнетателей. Смерть им!.."
   Большевики не сдавались.

   ---------------

   XV.

   "А ты в нас стрелять будешь?"

   Быстров бредил вторые сутки. Лежа на шинели, головою к дверям камеры,
он бессознательно обшаривал липкие стены скрюченными пальцами.
   Рядом сидел Лапицкий, заросший бородой, черный, с кружкой воды в  ру-
ках.
   - Погоди, Коля... Коля!.. Ф-фу ты,  чорт!  Ведь  нельзя  же  так.  Ты
выпьешь всю сразу. Здесь есть еще товарищи... Глотни!.. Вот... Довольно.
   - Жжет... жжет, - стонал Быстров, цепляясь за стену, - вот тут.
   Он схватился за горло и разорвал на груди рубашку.
   В камере было душно. На сыром захарканном полу  спало  вповалку  нес-
колько человек. Сверху, через квадрат оконца падал скупой вечерний свет.
   - Нам ничего не дают двое суток, даже воды, - тихо говорил  Лапицкий,
будто самому себе. - Крутоярова и Краузе с нами нет... Это хорошо. О них
будут вспоминать, обнажая головы, как о борцах. А мы...
   Он выпрямился и хрустнул пальцами.
   - А тебя опрокинут головой в нужник, будут сечь плетьми и ты не  пик-
нешь, потому что... Не надо было сдаваться, или не надо было начинать.
   За дверью камеры тяжелым гулом отдали шаги. Чей-то сиплый голос  ска-
зал "отворяй" и замок охнул протяжно.
   Вошел человек в матроске. В одной руке он  держал  фонарь,  в  другой
лист бумаги. Заслоняя ладонью свет, человек оглядел камеру и рассмеялся.
   - Спите?.. Ну и спите... покуда.
   Повернул фонарь на Лапицкого, вздрогнул.
   - Ты кто?
   Тот встал, заслоняя собой Быстрова.
   - Так скоро?
   Вошедший поставил фонарь на пол, подошел к Лапицкому вплотную.
   - Сволочь, молчи! Ты кто, я спрашиваю?
   Зажав фонарь подмышками, заскреб по бумаге пальцем и запыхтел.
   - Быстров ты будешь?
   Лапицкий с минуту медлил.
   - Да... Я.
   Человек в матроске снова залился икающим смехом.
   - Плохо... Ха-ха!.. Братишка, а?
   И топнув ногой, так, что свеча в фонаре потухла, неожиданно завизжал:
   - Скидавай! Все скидавай, распро!..  Об...  городок,  каиново  племя?
Скажи, сука чортова, сколько уворовал? Эх ты... мразь партейная!
   Лежавшие на полу, заворочались. Быстров громко вздохнул, заметался:
   - ... Белевич... дивизия... идет...
   - А это кто?
   Лапицкий запахнул на груди кожух.
   - Не знаю. Вы согнали нас, как табун.
   - Хм! Одного поля... Скрываешь? Все равно - к утру амба. Каюк,  това-
рищи, а? Ха-ха-ха!.. - И, обернувшись к двери, крикнул:
   - Заходи!
   Вошли трое, задышав спиртным перегаром. Один низковатый,  саженнопле-
чий, с облупленным носом, подойдя к лежавшим на полу, пихнул ногой, ска-
зал мрачно:
   - Сапоги! Одежду!
   Второй солдат, стаскивая с себя рванье, икнул.
   - В роде, как амундирование на армию...  Комиссар,  гони  штаны,  что
хмуришься!
   Широко расставляя руки, как бы заслоняя Быстрова,  Лапицкий  медленно
стал раздеваться.

   ---------------

   Оконце вверху залепило синим пластырем ночи. Духота распирала камеру.
Кислый, муторный запах от спящих, от слизи на стенах стоял  в  недвижном
воздухе.
   Лапицкий спал сидя, прислонясь к стене, когда был  разбужен  толчком.
Человек в матроске светил фонарем прямо в глаза.
   - Собирайсь! - отрывисто бросил он и, обернувшись к  спящим,  оглуши-
тельно заорал: - Вставай!
   Лапицкий поднялся, расправляя члены. Он улыбался.
   - Товарищи, не бойтесь! Вместе ведь?.. А этого, - он указал на  Быст-
рова, - не троньте.. Сам кончается.
   Голос его дрогнул.
   - Вы хлюсты живучи, - усмехнулся человек в матроске, - небойсь,  дой-
дет. Эй, барин советский, - заорал он снова, схватив Быстрова  за  шиво-
рот, - ха-ха-ха!.
   Быстров не двигался. Лапицкий отдернул руку и, приблизив лицо к лицу,
сказал в упор:
   - Не трогать его. Понял, мерзавец?
   Человек в матроске слегка отшатнулся, раскрыв широко рот и,  поставив
фонарь на пол, крякнул.
   - Кхм!. Хм!. Ха-ха-ха!. Ты тово.. Видал?
   Не спуская глаз с Лапицкого, вытянул из кабуры браунинг.
   - Ты, ежели хотишь вместе, - молчок. Айда!

   Арестованные под конвоем прошли станцию. Дул холодный западный ветер.
Невдалеке у пакгаузов грузили эшелон, тихо посвистывал одинокий паровоз.
Мелкий, шелестящий дождь падал с неба.
   Солдаты ушли, загнав арестованных в теплушку. Остался один,  обмотан-
ный башлыком, в рыжей папахе.
   Приставив к вагону винтовку, часовой свернул цыгарку и подтолкнул Ла-
пицкого в спину:
   - Ну?
   - Я не пойду в вагон. Расстреливайте здесь, около. Мы не стадо.
   - Н-да!. - вздохнул часовой и замолчал, покручивая ус.
   А тот помер?
   Лапицкий громко глотнул воздух.
   - Помер.. - и, став на шпалы, втянул голову в плечи.
   Часовой забарабанил по сапогу шашкой.
   - Э-эх, товарищи, товарищи!. Что за кутья у вас деется -  не  разбери
поймешь, ей-пра! Дело такое, что истинную вещь не угадаешь: вы на нас, а
мы на вас, а оба все - мужики. Так, что-ль?
   Лапицкий быстро заглянул ему в глаза.
   - Ты почему говоришь со мной? Ты не хитри, товарищ, не к чему.
   - Не бойсь, - махнул тот рукой, - по нутру ежели сказать,  то  и  нам
тоже не пирог выходит. В роде и енструкция есть нащет вообще нового уст-
ройства, а только дерьма много у нас, так сказать, пьянствие и тоже... в
карман...
   Лапицкий вдруг резко схватил часового за руку и, оглянувшись, загово-
рил тихо и горячо:
   - Слушай, товарищ! Вы обмануты. Вот в этой клетке, - он указал на ва-
гон, - горсточка борцов за народ. Они знают, что с рассветом - конец,  а
может, и раньше. (Лапицкий захлебнулся словом, перевел дух.) - Мы везде,
мы из недр. Мы зубами вырвем Россию из омута, весь мир!
   Из ста мы теряем девяносто, но идут новые сотни... Слушай! Он остано-
вился, с минуту смотрел на гигантскую тень от фонаря.
   - Ты знаешь о коммуне?
   ... И в пахнувшей прелью тишине странной музыкой звучали его слова  о
свободе, о далеких смертях, подвигах, о жизни, что смело, широко вошла в
сталь, гранит...
   - ... Не сегодня, так завтра  вы  поймете,  станете,  как  мы.  Через
кровь, через железо идет новая жизнь. Ну, прощай, товарищ!
   Обнял голову солдата, нагнулся, поцеловал в мокрые усы, вскочил в ва-
гон.
   - А ты будешь стрелять в нас?
   И с грохотом задвинул дверь.

   ---------------
   Серый дождевой рассвет. Мутный оскал теплушки,  -  двери  настежь,  -
свисает, болтаясь под ветром, обшарканный рукав забытой шинели. У пакга-
узов, где ночью грузили эшелон - десять трупов. К фонарному столбу  под-
вешен голый человек.
   Только по жилистым, вздувшимся рукам  и  папахе,  надвинутой  по-шею,
можно было признать часового, охранявшего теплушку.

   ---------------

   XVI.

   Последняя, о корме.

   - В Люблинке собрали, - докладывает начальник продотряда, - в Тырхове
собрали с гулькин нос, а в Жеребьеве мужики прямо говорят:  дадим,  мол,
народной армии генерала Копытовского, а вам - когда на вербе  груши  вы-
растут. И вообще, товарищ Гантман, я ничего не беру в толк. От тишины от
этой жуть прохватывает, как угодно. Ну, стань на дыбы, бей, сукин сын, -
нет! Он-те-сволочной ухмылкой оскалится и спину повернет.
   Гантман слушает, хмурясь. Безусое лицо начотряда возбуждено, весь  он
забрызган грязью, взлохмачен, словно битюг.
   Третьи сутки в Корму не приезжал курьер с почтой и третьи сутки прер-
вана с городом всякая связь, а по ночам дымные пожары обволакивают поля.
   - Мы не можем действовать силой, - металлически произносит Гантман, -
это вопреки тактики. К тому-же бесцельно: наш авторитет  утверждается  в
муках. Наша обязанность убеждать, открыть глаза, но не лупить кулаком по
темени. Мы не народная армия Копытовского. К дьяволу! - неожиданно вска-
кивает он. Можете итти убеждать, да не разводить мне кисель!
   Начотряда, поджимая обидчиво губы, забирает со стола бурку и  уходит.
Гантман остается наедине с самим собой, и будто мыслей нет, а один  лишь
вопрос вбит в голову, как крюк в потолок: что такое?
   Вот закрыть сейчас глаза - снова чувствуешь тишину. Она живая, хитрая
тишина в паутине и в мутном, как микстура, небе. Это она шевелит на сте-
не плакатом, приказывает ему подмигивать по-озорному: "крепись"...
   Гантман смотрит на свои руки: врыться-бы ими в землю,  чтобы  из  нее
пошел чернозем, и ничего тогда не будет, земля остановит тогда нестерпи-
мый галоп мысли.. Или закричать так, чтобы все стало ясно, чтобы  пришли
люди и сказали: "мы знаем, мы чувствуем, мы верим".

   ---------------

   Под вечер явились мужики и наполнилась изба шумом.
   - Так не гоже.
   - Как ты у нас хозяин - оберегать должон.
   - Скажи, кто скот наш уводит?
   - А кто на хуторе вчерась три двора спалил, а?
   Румяный старик выступил вперед, застучал посошком об пол.
   - Где такое видано, чтоб сучья жисть? Тягают жилы, еле душа  треплет-
ся. Бьемся, ровно в горячке, до портков отдаем, - а где возмещение нам?
   - Да, да, Климыч!
   - Прямо в горячке!
   - Вполне сурьезно.
   Гантман смотрел молча сквозь мужичьи глаза и извнутри откуда-то  под-
нималась волна горячей злобы и тяжелой медвежьей тоски. Что,  если  ска-
зать им, что не сегодня-завтра народная  армия  полковника  Копытовского
зальет черной кровью анархии сытые амбары, а вот этого румяного старика,
если воспротивится, будут на площади сечь шомполами... Ф-фу, чорт!  Нет,
он не коммунист, - ха-ха, он обыватель, хуже:  он  тряпка,  брошенная  в
омут... А книги? А молодость? А кровь, что стучит в мозг, жажда  небыва-
лой земли?.. Движение! Тишина? К  дьяволу  тишину!  Чугунногорлым  ревом
фабрик, ослепительным потоком электрических солнц, стопятидесятимиллион-
ным сердцем, - мы убьем проклятую тишину!..
   Вдруг чей-то истошный крик оборвал мысли:
   - И... и... и... братцы!!
   В окна лезло с неба огромное зарево. Мужики стадом кинулись в двери.
   - Мать-твою раз... так!
   - Горим!.. Горим!..
   - Да не наше это, в роде в Жеребьеве полыхает!
   Гантман распахнул окно: западная часть неба  пылала.  Мимо  пробежал,
приплясывая, юродивый Алеша, увидал Гантмана, остановился, отчаянно  за-
мотал руками и побежал дальше.
   Тяжелый, будто подземный гул шел от полей.

   ---------------

   У ворот дома Гантман столкнулся с Пелагеей.
   - Я за тобой.
   - Что такое? На вас лица нет.
   Схватила за руки и жарко зашептала в губы:
   - Схоронись, слышишь? Схоронись.
   - Да говори толком, ну?
   Вошли в кухню. Со стола испуганно шарахнулся кот и  стал  тереться  о
сапог. Сбросив платок, Пелагея зажгла лампаду, прошла по комнатам, поти-
рая лоб.
   - Ванька работник, - заговорила она отрывисто, подбирая слова,  -  из
Жеребьевой примчался... Там громят... Ваших всех перебили,  и  мой  тоже
под руку попал, ну да бог с им! Да...
   Она остановилась, сжав грудь, смотря в спальную.
   - Ванька говорит, отряд большой и прямо сюда. Будто...
   Снова замолчала.
   - Ну?
   - Сам Маркелов объявился. - Подошла к Гантману вплотную. -  Смекаешь?
Ты люб мне, хочу, чтоб жил со мной. Аль, не  хороша?  (Она  усмехнулась,
поводя плечом). Не хмурьсь, пошто боишься?
   Опустилась на пол, обняла колени.
   - Постой, постой, - заговорил Гантман, чувствуя  нестерпимый  жар  ее
рук, - это после. Маркелов?.. Так, так... Понимаю. Пусть! А как же ты...
   Бабьи щеки пылали, льняные волосы  раскидались  по  плечам.  Гантман,
стиснув ее плечи, впился в губы и задрожал: смех, звериный смех и цепкий
бил из глаз Пелагеи.
   Гантман вскочил, отшвырнул Пелагею на пол.
   В дверях спальной стоял Игнат Маркелов с черной нашивкой на кожухе и,
сдвигая брови, смотрел в упор.
   - А!.. Вот оно что...
   Быстро сунул руку в карман.
   - Убью! - Взвел курок нагана и зажмурился. Пелагея, изогнувшись  кош-
кой, прыгнула с пола, схватила руку, загораживая Игната. В  окно  ударил
набат и гул его, словно хлыстом, рассек выстрел. Маркелов  зарычал,  ки-
нулся вперед, споткнулся о тело Палагеи. Гантман вбежал к себе в  комна-
ту, огляделся, швырнул стол в двери и, разбив головой  окно,  прыгнул  в
сад.
   За спиной услыхал хриплую, матерную ругань.

   ---------------

   Гантман бежал, боясь оглянуться, чувствуя занесенный над головой  тя-
желый, кованный кулак Маркелова. Окна Совета  были  освещены.  Вспомнил,
что все дела остались там, и похолодел. Остановился, приподнялся на  ру-
ках по обитому железом подоконнику: ящики стола лежали вверх  дном,  все
было перерыто. Двое вооруженных с черными нашивками  на  груди  копались
шашками в ворохе бумаг.
   Стиснув зубы, удерживаясь на одной руке, Гантман  приставил  наган  к
стеклу и неожиданно дернулся назад. Железная рука сдавила шею.
   - Пусти.. и.. и!
   Задергался отчаянно, вонзая ногти в подоконник, сорвался, и в  ту  же
минуту тяжелое косматое тело навалилось на него.
   - Теперь квит на квит!
   Мелькнула в глазах черная нашивка и ледяным поцелуем коснулось  виска
револьверное дуло...

   ---------------

   На рассвете к западу от Кормы в  направлении  уездного  города  Энска
полным аллюром прошла красная кавдивизия.
   Ее проход видело только стадо коров, глупо-равнодушных ко всему. Ста-
до шло на поля, таящие тишину. Чистый, сверкающий шар солнца вставал над
спящей еще землей.

   Август 24 - июнь 25 г.г.

   Александр ЯКОВЛЕВ
   ПОВОЛЬНИКИ

   (Рассказ).

   Как раз там, где речка Малыковка впадает в Волгу - на самом яру - лет
двести назад стоял кабак "Разувай".
   По Волге суденышки ходили - вниз сплавом или на веслах, а вверх - бе-
чевою, что тащили бурлаки, или, при попутном ветре, шли Христовыми  сто-
лешниками - парусами. А на суденышках каждый бурлак знал про  "Разувай".
Вниз ли судно идет, вверх ли - все равно: как  завиднеется  из-за  белых
гор зеленый лесок малыковский, так бурлаки в один голос:
   - Чаль к "Разуваю"!
   А уж как причалят, дорвутся:
   - Гуляй!..
   И здесь спускали все: серебро и медь из кисетов, шапки, рубахи, бахи-
лы - все шло кабатчику. За вино хмельное, за брагу сычену, за  девок  за
угодливых, за жратву сытную... Пропивались вдрызг, до штанов.
   И, пропившись, с хмельным туманом в голове, с горькой сивушьей отрыж-
кой в горле шли бечевником дальше, тащили  косоушки,  баржи,  прорези...
Или веслами помахивали лениво.
   Потом до самой Самары или до самого Саратова вспоминали:
   - Вот так погуляли! Вот это каба-ак!
   Так добрая слава ходила про "Разувай" по матушке-Волге.
   А держал этот кабак Ванька Боков - верховой волжанин,  ругатель,  сам
пьяница, роста богатырского - в плечах косая сажень с  четвертью,  глаза
черные, лицо выразительное, смуглое, точь-в-точь как у святого  Николая,
как его рисуют на древних новгородских иконах.
   Откуда он пришел - этот Ванька Боков, - никто не мог  бы  сказать.  А
сам он загадочно молчал. Лишь по-пьянке, разгулявшись с гостями, крутнет
головой бывало, махнет широко рукою и гаркнет:
   - Где ты, мое времячко!..
   А Ванькины гости - бурлаки, пьяницы, голытьба, пропойцы, - по  ястре-
биному глянут на него и:
   - Аль лучше прежде-то было?
   Боков глаза в землю и, не отвечая, вдруг оглушительно, как труба, за-
поет старую разбойную песню.
   Гости разом почувствуют, что здесь что-то свое говорит,  родное,  та-
инственное, разбойное, - растрогаются и спустят у  кабатчика-певуна  ос-
татние гроши.
   А вот купцы и купеческие приказчики, господа приказные да их согляда-
таи - те косо поглядывали на кабак. Дурная слава между ними ходила и про
кабак, и про самого Ваньку Бокова. Говорили, будто у Ваньки были товари-
щи, что жили в лесах, в оврагах, вверх по Малыковке, куда пройти -  надо
тропки знать, через болота, через трясь. И с этими товарищами Ванька но-
чами, а иногда и днем грабил купецкие суда.  Будто  умел  Ванька  хорошо
крикнуть:
   - Сарынь на кичку!..
   Да ведь на чужой роток не накинешь платок.
   Правда, не всегда суда благополучно проплывали мимо "Разувая", - слу-
чалось, что на песках, пониже Малыковки, подолгу валялись человечьи тру-
пы, выброшенные волжскими волнами, распухшие, синие, с разбитыми  кисте-
нем головами.
   Да кто же знает, откуда они?
   А приедут приказные, - Ванька без шапки им навстречу выйдет, умильный
да нагибистый, в три погибели гнется:
   - Милости просим, гости дорогие, пейте - кушайте.
   Сам угодливый, - глаза постель мягкую стелят.
   И пили приказные, и ели, и серебро у Ваньки брали, уже не справляясь,
награбил он его или честным путем добыл.
   И все сходило Бокову с рук.
   До старости Боков дожил - черная длинная борода белыми  нитями  засе-
ребрилась, погнулся он, ссыхаться стал, уже  не  пил  с  гостями  -  го-
лытьбой, не пел старых разбойных песен - чаще молился перед черной  ста-
рой иконой новгородского письма, перед ликом святителя Николая,  который
чем-то, как-то напоминал самого Ваньку...
   А на смену Ваньке шли молодые Боковы: Петька, Микишка, да Степка.
   Такие же дубы, как  тятяша,  отцову  тяжелую  кубышку  разделили  они
по-братски...
   А злая слава и тогда Боковых не оставляла.
   - Боков? Который же это Боков? Ванька?
   - Да нет же. Ванька помер. Теперь сынки его народ глушат...
   Ездили Микиша со Степкой долго по Волге; слух ходил, богатели. А  по-
том осели где-то в больших городах - не то в Казани, не то в Нижнем, то-
же народ грабить да глушить, только по-новому, по-купецкому.
   А в старом отцовском "Разувае" остался один Петька.
   Вокруг "Разувая", тоже на яру, келий понастроил, баб завел  (бурлакам
да купцам для утешенья), растолстел, как сазан в озере, умильный  такой,
ласковый.
   Лишь изредка он соскакивал с зарубки:  напивался  вдрызг,  и  оглуши-
тельно, по-отцовски, пел старые разбойные песни, что слышал в детстве.

   * * *

   Время же волжской водой - без останову. Глядь-поглядь, вокруг  "Разу-
вая" избы начали строиться, пришлый люд попер сюда:  место  удобное  для
селитьбы нашел, лес повырубил.
   И выросло село: Ма-лы-ков-ка. С церковью, с улицами. И первый богатей
в Малыковке был Петруха Боков.
   И не только деньгами богат был, и детьми: семь сыновей у него было...
   Все такие же богатыри, как тятяша их или покойный дедушка: в плечах -
косая сажень с четвертью, чернобородые, с выразительными глазами - слов-
но святые со старых икон новгородского письма...
   Торговали, хапали, со всех сторон грабили -  о  боковских  богатствах
заговорили по всему Поволжью от Казани до Астрахани.
   Крупным щукам стало тесно в озере: стало тесно братьям Боковым в  ма-
ленькой Малыковке - пошли одни вверх по Волге жить в Самару да в Казань,
а другие вниз - в Царицын с Астраханью. Остался в Малыковке меньшой брат
Михайло, женился на богатой кулугурке, сам в кулугуры  перешел  -  бога-
чеством загремел пуще прежнего.
   Да вот незадача:
   Забунтовала голытьба - Пугач пошел по Волге, всем волю обещал.
   Воля?! Не был бы Михайло Боков русским человеком, ежели бы слово  это
не взяло его голой рукой за сердце за самое... Услышал он про волю, буд-
то бес ему в ребро: потянул за Пугача. Даром, что богач  был,  в  кисете
золота пуд.
   - Братцы! Поддержим! Бей приказных!
   Пугач в Сызрани еще, а Малыковка уже вся на ногах, -  вспомнила  ста-
ринку вольную, когда отцы-то и деды по Волге плавали, грабили да  гуляли
- кровь закипела - пошли за Михайлой Боковым...
   В Малыковке слободской управитель был, с приказными. Всех их повязали
бунтари, заперли в избу приказную, и живьем сожгли. Михайло Боков  глав-
ный зачинщик был. С тестем со своим с кулугуром Сапожниковым. То-то  по-
том попили, попировали, когда от приказных избавились!..
   Но года не прошло - в зимнее утро на малыковской площади,  у  Предте-
ченской церкви, заиграли солдатские трубы. А по улицам ходили солдаты  в
зеленых мундирах, с косицами, сгоняли народ на площадь.
   На площади крутился на лошади молодой офицерик Гавриил Романович Дер-
жавин*1.
   Собрались малыковцы, Державин к ним:
   - Кто зачинщик?
   Молчит толпа.
   - Кто зачинщик, вас спрашиваю? Всех перестреляю, если не скажете.
   Солдаты с косицами взяли ружья на руку. Толпа на колени. И выдала Ми-
хайлу Бокова.
   - Вот кто зачинщик... А еще Сапожников... Да кривой портной; да Тимо-
фей Андронов - они подбивали бунтовать.
   Решительный был молодой поручик Гавриил Романович Державин.
   - Повесить их!..
   Подхватили солдаты с косицами Михайлу Бокова, повели на окраину Малы-
ковки, и там на кладбищенских воротах повесили. А с ним - его тестя  Са-
пожникова, Тимошку Андронова и кривого булгу - портного...
   Зеленые солдаты с косицами разграбили до тла боковский дом, жену  Бо-
кова прочь выгнали с малым сынишкой, а дом сожгли... _______________
   *1 Факт исторический. Г. Р. Державин - знаменитый поэт.
   Была зима, лютый мороз. Во весь голос вопила Бочиха - и мужа жалко, а
еще больше - дома жалко, житья привольного жалко...
   Много лет спустя, на том месте, где было первое кладбище  села  Малы-
ковки и где, на воротах, по приказу поручика Державина, был повешен  Бо-
ков и Сапожников с товарищами, родной брат Сапожникова построил храм  во
имя Покрова Пресвятой Богородицы.
   И когда покровский колокол созывает теперь людей на молитву, он  чуть
плачет. И знают все, почему плачет колокол. Знают: на крови  стоит  цер-
ковь Божия, Покрова Пресвятой Богородицы.

   * * *

   А время неуемно растит одних, старит других.
   Лет через двадцать пять на берегу Волги появился молодой мужик - бур-
лак, грузчик - с черной бородой, выразительными глазами, горластый.
   Крикнет:
   - Гей-ей-ей... Двигайся!..
   Аж в ушах запищит... И мужики смачно засмеются, заругаются...
   - Кто?
   - Боков.
   - А, это тот, у которого отца?..
   - Тот самый.
   Оборотистый, крепкий мужик вышел. Побурлачил лет  с  десяток  -  свою
прорезь завел, сам в дело пошел...
   Да нет уж. Проклятая казнь, проклятие привела к дому -  не  оправился
Боков. Так захудал, запил. Вот-вот соберет добро - и - р-раз! - пропьет-
ся до штанов.
   А годам к сорока, когда у него ребятишек куча была, за что-то посади-
ли его в тюрьму, там он и сгиб.
   Но зацепка боковская в жизни была: дети.
   Выходили такими же мужиками крепкими, в плечах - косая сажень с  чет-
вертью, чернобородые, глаза ястребиные, круглые. И пили здорово. И голо-
сино несли по наследству. И буйны были в пьяном виде.
   Малыковка росла, росла, росла - и в целый город выросла -  Белый  Яр.
Там, где было мшистое болото, улицы теперь прошли - Караванная, Моховая,
Приютинская.
   Народ крепкий в городе засел - бородатые мужики старообрядцы, настро-
или молелен на укромных местах по Малыковке, скитов по Иргизу, что  про-
тив города в Волгу впадает, стал город пристанью волжским  староверам  и
сектантам.
   Новиковцы, спасовцы, перекрещеванцы,  духоносцы,  лазаревцы,  сопуны,
прыгуны, сионцы, дырники, дунькиной веры,  австрийского  согласу,  левя-
ки... Как рыбы в Волге.
   Занимались сплавом леса, мукой торговали,  кожами,  обдирали  мужиков
саратовских и заволжских, строили мельницы, заводы,  дороги,  раздвигали
город и в ширь и в глубь, несли культуру в глухой  разбойничий  край,  а
между делом, особенно по зимам, в трактирах и на базаре, толковали о Бо-
ге, о крестном знамении, о том, на какое плечо надо сперва крест  нести:
на правое или на левое - спорили, - и в спорах порой дрались свирепо, по
ушкуйнически, вцеплялись друг другу в бороды, - ибо считали такую  драку
делом святым: побить еретика - сто грехов простится. Ведь святитель  Ни-
колай, угодничек Божий, самый любимый, самый наш, самый русский,  он  же
дрался с еретиками, бил их своими кулаками святыми по окаянным еретичес-
ким шеям.
   А в праздники по зимам - с Николы зимнего - у кузниц во Львовской ро-
ще собирались мужики и ребята со всего города и устраивали  драки  стена
на стену. И здесь-то на воле гуляла старая разбойная кровь.
   Бились до полусмерти, ломали ребра и груди, сворачивали скулы,  выби-
вали глаза. Безумели в драках.
   И на побоище, как на праздник, с'езжались именитые купцы  посмотреть,
на санях. Поднявшись на облучек, смотрели через головы толпы в самую гу-
щу. И случалось - сами ввязывались. Когда темнело, приходил странный бо-
ец - широкобородый, в большой шапке, привязанной шарфом, чтобы  в  драке
она не спала с головы, в рукавицах, в полушубке. И все  знали,  что  это
пришел драться отец Никита - поп из старого собора, -  большой  любитель
драк...
   А еще приходил молодой мужик - чернявый,  с  выразительными  глазами,
высокого роста, в плечах - косая сажень с четвертью.
   Он молча становился в самую середину той стены, в которой бились куз-
нецы, и бросался на "квартальских".
   И смутный гул пробегал по толпе:
   - Боков пришел, Боков. Держись!
   "Квартальские" бросались на Бокова гурьбой, а он чикрыжил их  кулака-
ми, словно гирями, - щепки летели.
   И, разгорячившись, вдруг орал оглушительно, как ушкуйник:
   - Держи!.. Бей!..
   Враг бежал за овраг.
   - Ай, да Боков. Вот это богатырь. Вот это боец.
   - Подождите, мы вашему Бокову намнем бока.
   - Что же сейчас-то не намяли?
   - Го-го-га-га...
   - Боков, вот тебе трешница на водку... Милый ты человек... Иди ко мне
в кучера.
   И Злобин - богатей, заводчик - обнимал Бокова при всей толпе, целовал
его, растроганный.
   И все стояли улыбаючись, довольные...
   На другой день разговоров по городу - горы.
   Так не переводилась в городе  слава  боковского  рода,  буйного,  по-
вольного, и так докатилась она до дней наших...

   * * *

   Гром, рев звериный, свист.

   Скоро, скоро нас забреют.
   Скоро, скоро заберут.

   Гармоника саратовская - визгливая, с колокольцами, - растягивается на
целый аршин, взвизгивает, - в ухо будто шилом острым.

   Ти-ли мони, ти-ли-мони, ти-ли-мони та-а-а...

   А певцы - в полпьянку, - идут середкой улицы, вдоль  грязной  дороги,
молодцы, как на подбор, картузы на затылках, в теплых пиджаках, в  высо-
ких сапогах. Форсяки. И поют  неистово,  каждый  старается  перекрикнуть
каждого, перепеть. Глаза - круглые, ястребиные, хищные, а рты,  как  за-
падки.

   Шинель серую наденут
   И в казарму поведут.
   Бабы, девки, ребятишки - мухами к окнам,  смотрят  жадно  на  грязную
осеннюю улицу, на поющую толпу, провожают  ее  долгим  взглядом.  Прошли
уже, а в окна все бьет дикая песня.
   - Некрутье гуляет, волюшку пропивает.
   - Никак, и Гараська Боков с ними?
   - А как же? Он тоже в этом годе лобовой.
   - Слава тебе, Царица Небесная, хоть бы убрали его от нас.
   - Уберут. Здоровый он, ровно бык. И задеристый. Таким в солдатах  са-
мое место.
   - Житья от него не стало.
   - Вот теперь-то делов накрутит.
   - Да-а, уж теперь держись. Набедокурит.
   - Придется мужикам ночи не спать. А то, матушки, и окна выбьют и  во-
рота унесут...
   - Вот братец Пашка-то тоже такой был, когда молодой-то. И-и, беда.
   - Ну, этот еще хлеще брата.
   И начали бабы Гараську Бокова по косточкам  разбирать.  И  шалыган-то
он, и непочетчик, и разбойник.
   - Кто у Петуховых-то забор поперек дороги  ночью  поставил?  Он.  Кто
трубы у Свистуновых с крыши снял? Он. Кому же больше? Самый отпетый.
   - Дай, Господи, чтоб не забраковали...
   - Не забракуют.
   А Гарасько - ему что? - он передом в толпе, орет во все горло,  оглу-
шительно:

   Мы по улице пройдем,
   Рамы хлещем, стекла бьем,
   Рамы хлещем, стекла бьем,
   На ворота деготь льем.

   Гармоника саратовская, с колокольцами:

   Ти-ли-мони, ти-ли-мони, ти-ли-мони-та-а-а...

   Идет Гараська дубком, не гнется. В плечах косая сажень. Боковы все  -
широкая кость.
   Гармонист Егорка рядом, русый вихорь из-под картуза -  рогом,  Ванька
Лукин, Петька Грязнов, Санька Мокшанов.
   - Молодяк. Двадцать первый повалил. Самые в соку... Некрутье - отпеты
головы.
   А некрутье на перекрестке. Четыре квартала крестом отсюда.
   - Ну, ребя, прощайся, - командует Боков.
   И все двенадцать комом сжались, бок к боку.
   - Дев-ки-и-и!.. Про-щай-те-е...
   А дальше такое слово, что ай да ну.
   Это называется: некрутье с девками прощается. С подружками, с  лапуш-
ками, с гулеными. На три года солдатчины, в чужу дальню неизвестну  сто-
ронушку...
   Повернулись лицами к другому кварталу и опять:
   - Дев-ки-и-и!.. Про-щай-те-е...
   А дальше такое слово...
   И так во все четыре квартала. У окон бабы мухами, а где не  видно  из
окна, шубейку на плечо и к калиткам.
   - Глянуть, как прощаются.
   Копошатся пятнами у калиток, вдоль  всей  улицы  -  грязной,  унылой,
осенней. А некрутью - будто весна. Грязь - она будто  лучше:  по  пьянке
упадешь, не ушибешься.
   - Дев-ки-и... Прощайте...
   Откричали на этом перекрестке, на другой двинули. И опять  взвизгнула
гармоника, и неистово заорали песни парни.
   Так днями целыми, две недели, от Покрова до призыва ходили они, орали
песни, прощались, дрались. Ночами мужики не спали: караулили, как  бы  у
них окна не вылетели, или ворота не ушили. Сговарились с соседями, чтобы
в случае чего, помогать друг другу.
   - А то разя с ними сладишь?..
   Особливо приходилось плохо тем, у кого девки-невесты. Тут уж на  про-
щанье некрутье выкинет какое-нибудь коленце.
   - Мы в солдаты, а ты останешься, другому достанешься. На же тебе!..
   И вот: иль ворота измажут дегтем, иль в окна лаптем запустят. - А Пи-
саревой Польке - этакой задорной девченке - под  самой  крышей  налепили
аршинную афишу:
   - Здесь продаются живые раки.
   На утро весь курмыш покатом катался от хохота.
   - Ха-ха-ха. А, батюшки!.. Польке-то Писаревой... Продаются живые  ра-
ки... Хо-хо-хо...
   - Вот выдумали, вот наклеили.
   - Да, уж теперь долго не отдерешь.
   - Кто придумал-то? Неужели Гараська?
   - Ну, где ему, тупорылому. Это Санька Мокшанов, не иначе.
   - Гараська сам не выдумает. Его подзудят, он и лезет на рожон.
   - Ах, проломна голова.
   - Берегитесь, бабоньки, как бы вам чего не сделал...

   * * *

   И сторожили. До самого того дня сторожили, как пошел Гараська с това-
рищами на призыв.
   Ну, тут уже дело сразу другой стороной обернулось.
   День вовсе наране, а все курмыши на ногах: вроде как праздник - парни
идут на призыв, а соседи с ними поглядеть. Все в  праздничных  пальто  с
барашковыми черными воротниками, а бабы - в шубах, крытых сукном, в ков-
ровых шалях. Эти пальто, эти шубы круглый год лежали в сундуках, пересы-
панные нафталином. Раза четыре за зиму только и надеваются: к обедне  на
Рождество, на Крещение (на Ярдань), да на масленицу в прощеный  день.  И
вот еще в этот день, призывной, когда наши  ребята  идут  царю-отечеству
служить. И степенно идут. Вчера еще эти самые мужики с кольями ждали вот
этих самых парней за воротами, чтобы в случае чего...  А  ныне  -  парни
впереди, как герои, а все остальные за ними - рядками,  говорят  приглу-
шенно, будто в церкви.
   Аграфена Бокова вслед за Гараськой. Глаз не спускает - так он люб ей,
этот разбойник... И все здороваются с нею приветно:
   - Аграфена Митревна, мое вам почтение.
   Как же, сына снарядила на службу на царскую - честь матери.
   Около присутствия - все черно от народа. Весь город сошелся.  Всякому
лестно поглядеть, как призываются. На лестницах - в оба этажа народ  ве-
реницами - все больше мужики. На крыльце - не протиснешься, и  вся  пло-
щадь битком.
   Щетинистый выскочил на крыльцо, с медалью на груди, с бумагой  в  ру-
ках.
   - Игнатий Андрюхин!
   И стоном по толпе - из уст в уста:
   - Игнатий Андрюхин!
   Где-то взвизгнул бабий голос.
   - Есть, что ли?
   - Есть. Вот он. Идет. Игонюшка, прощай...
   - Давай его сюда...
   - Да вот он идет. Вот...
   И все - сколько есть глаз на площади - все смотрят на  спину  Игнатия
Андрюхина.
   А щетинистый опять на крыльце.
   - Иван Артюшин, Герасим Боков...
   И опять буря криков. Бабы на цыпочках поднимаются, чтобы глядеть  че-
рез голову на Гараську, а тот без шапки лезет  через  толпу.  Смущенный,
красный.
   - А, милый ты мой, Гаранюшка.
   Это Митревна. Это ее тонкий, пронзающий уши вой... И  когда  Гараська
скрывается за дверями, все смотрят на Митревну, хлопочут - утешают.
   - Ну, что там, не плачь, мать, чать, гляди сколько народу идет. Нюби-
вайся.
   А на крыльце уже волнуются. Парень вышел. Пиджак  на  нет  растрепан,
застегнут на одну пуговицу. Лицо красное.
   - Приняли.
   Он махнул рукой и криво усмехнулся. А толпа вмиг подхватывает его  на
руки, бросает вверх.
   - Качать...
   А чей-то голос заплакал рядом.
   И другой парень на крыльце. Весь радостный. Но его толкают и по  шее,
по шее, по шее. И бабы кулачишками стараются под бока толкнуть.
   - Не взяли. Не приняли. Эх, дармоед.
   И через всю толпу провожают с боем.
   Вот и Гараська. Вышел на крыльцо, вытянулся, руки крестом  и  гаркнул
на всю площадь:
   - Приняли. В гвардию!..
   - О-о-а-а, урра!.. Качать!
   И Гараську на руках понесли, подбрасывая в воздух, до матери, до Мит-
ревны, а та так сразу сомлела и на снег бы упала, да молодой  черноборо-
дый мужик ее держит, в охапку взял, не дает падать.  А  Гараську  только
поставили на ноги, он как гаркнет:
   - Наша матушка Расея всему свету га-ла-ва!
   Толпа грузным хохотом:
   - Го-го-го...
   - Э, мать, будет тебе плакать-то. Вот он я. Живой еще.
   Та к его плечу приникла, а Гараська все глазами шнырь-шнырь,  куда-то
по подзаборью, где нарядные девки с тревогой в глазах смотрят и в  толпу
и на крыльцо, ищут тайно кого-то. А черный мужик гудит:
   - Брательник, Герасим, ты вот гляди, как перед Богом, не дам мамашу в
обиду. Сказал и готово. И говорить больше не надо. Выпьем...
   И мелькнула бутылка. А пестрая толпа кипит... великое, именитое уезд-
ное мещанство...
   И мал-мале по-малу, с площади идут в разные  концы  города  медленно,
довольные: как же, побывали на торжестве таком: наши ребятушки царю-оте-
честву идут служить.
   А в Курмыше радость:
   - Гараську-то забрали.
   - Слава тебе, Господи.
   Но вечером опять вой, свист, рев на улицах.

   Шинель серую наденут...

   И гармоника саратовская, с колокольцами, визгливая:

   Ти-ли-мони, ти-ли-мони, тили-мони-та-а-а...

   - Затыкай уши, Мати Пречистая...

   * * *

   День зимний. Рань. А колокол звонит тревожно и призывно. И  гужом  по
улицам народ. Все в собор, в собор. Прощальный день, некрутский день.
   И опять Митревна идет за Гаранюшкой; в черном платке  она,  до  земли
согнутая, вся трепетно печальная. Рядом с нею все тот же чернобородый  -
Павел, старшой. Гараська передом, грудь бомбой.
   - Гвардия идет, дорогу...
   А бабий плач в печальном звоне большого соборного  колокола  горяч  и
трепетен и берет рукой за самое сердце.
   Тот же день. Вечер. Станция.  Тысячи  народа.  Плач.  Обрывки  песен.
Свист паровоза. Еще плач. А Гараська пьяный.
   - А-а, пращай, девки-и...
   Один он только и куражится.
   - У, дурья голова. В остатний-то день не могет удержаться.
   - Ну, такому что, ему наша Волга по колено.
   - Пущай там похрабрится, дурь-то выбьют...
   Еще свист паровоза, как сигнал. Вой источный, полный тоски.
   - Прощай!

   * * *

   Вот какой палец ни укуси, все больно. Уже давно суровая зима залегла,
давно бы Митревне утихомириться надо. А она вечерами, когда солнце  ухо-
дило за дальние бугры, она садилась у окна, глядела на пустую степь  пе-
ред окнами, на пороховушку, что чернела на буграх, на самом краю  степи,
думала о Гараське, и слезы капали на руки.
   Свекровь злилась, ворчала.
   - Ну, опять зарюмила. Ну ш... ненаглядный Гаранюшка... Все  вон  хоть
молебны служить, рады избавились. А ты, мамынька, все...
   И Павел с ней.
   - А, брось ты, мать. Каково тебе еще  рожна.  Сыта  -  одета?  Ну,  и
брось. А Гараська придет. Ты это обмозгуй: надо же кому-нибудь  служить.
Не он, так я...
   - Всех жалко.
   - Жалко. Чего ему сделается? Не война же теперь. Послужит, вернется.
   - А ежели война?
   - Ну, это, чай, Бог не попустит.
   А вечер длинный. И тихонько солнце уходит за бугры,  и  свет  кроткий
кругом, как умирающий...
   Так день за днем идет, - какой палец ни укуси, все больно.
   Потом письмо: "Хорошо служу, пришлите мне пять рублей", потом надежда
- вот пройдет три года, он вернется. "Господь даст"...  И  острая  мате-
ринская тоска, умягчилась временем, в тихую грусть преобразилась.
   Лишь вечерами, когда за буграми умирало солнце, Митревна  глядела  на
пустырь перед окнами, и плакала украдкой.
   - Вернется же он, вернется.
   Какой палец ни укуси...

   * * *

   Но пришел день, и по всей великой стране, из края в край - прошла вы-
сокая костлявая женщина с сумрачными глазами,  женщина,  одетая  во  все
черное; она постучала во все окна всей страны - и сказала короткое  сло-
во:
   - Война.
   И все задрожали, как листья под ветром. И всюду зазвучали песни, пол-
ные печали. Если бы взвиться к небу, глянуть вниз...
   Все мужики великой и малой  Руси,  суровые  олончане  и  архангельцы,
крепкие сибиряки, пылкие кавказцы, расчетливая Литва и  упорные  латыши,
волжские татары и мордва, киргизы, калмыки, черемисы, поляки - все запе-
ли свои самые грустные песни: прощай, дом родной.
   Война. Война.
   Из города поскакали во все волости верховые - с бумагами - приказами.
И день скакали, и ночь. И суток не исполнилось, все села и деревни разом
поднялись. Утром - до света - мужики и бабы в  поле  на  жнитве.  Жнитво
шло, урожай в тот год загляденье был. И прямо с поля - с серпами, с  ко-
сами, в рубашках потных, трудовых, в лаптях разбитых, без шапки  иной  -
прямо так - на телегу и в город. И у всех мысль одна, приказ один:
   - Скорей, скорей, скорей.
   Заскрипели дороги и проселки, бабьим воем огласились.
   - А, батюшки...
   И все чуяли: черная костлявая высокая женщина  с  сумрачными  глазами
прошла по недожатым полям. И везде умерла радость.
   - Война.
   А город зашумел, переполнился, как закипающий горшок. В каждом  дворе
подводы, подводы, подводы. На  улицах  российское  мужичье  -  лапотное,
крепкое, с крепким запахом, с корявыми тяжелыми руками, с пытливостью  в
серых глазах... Оно - непобедимое, вечно выносливое  мужичье,  сердце  и
грудь и вся сила России - оно заполонило все улицы  тысячами,  десятками
тысяч грудилось у воинского присутствия - запрудило много кварталов кру-
гом.
   - Война.
   - Война, братцы...
   - Немец наступает. Бей немца.
   - Эх, чтоб этому немцу. Погодить бы надо недельки три. Пшаница поспе-
ла бы, рожь, работать во как надо, а он здесь...
   - Просить надо воинского, чтобы отложили войну ну хошь на месяц.  Нам
теперь некогда. Надо хлеб убирать.
   - Нельзя отложить. Аль вы не понимаете, дураки?..
   - Эх...
   - А, милый ты мой, Овдонюшка.
   - Не плачь, баба, все идем...
   - Сердца не надрывай.
   - Братцы, да как же это теперь, я и ружья-то десять лет не видал.
   - Научат.
   - Эх, выпить бы что-л: теперь!
   - И казенки-то закрыли.
   - По какому случаю?
   - Священная война, а ты тут с пьяной мордой.
   - Да я бы для задеру.
   - А, ненаглядный ты мой, Никитушка.
   - Баба, иди к черту. Не тревожь душу.
   - Сынок, Тимоша... Подь сюда. Я погляжу на тебя в остатний раз.
   - Выпить бы теперь.
   - Случай такой, а они закрыли казенки.
   - Царь приказал.
   - Ну, это, чай, зря говорят. Царь и не знает про это.
   - А вон гляди, городовые... Что-ж и городовых берут на войну?
   - Городовых не берут.
   - Не беру-ут? Ах, они черти проклятые.
   - Бей полицию!
   - Брось ты шебутиться-то. Тут война, а ты - черт те знает...
   - Вот я те ерболызну по харе.
   - А, ну, ерболызни. А-ну...
   - Разойдись!..
   - Эт-то на-ас?.. Полиция?!.
   - Бей полицию!
   Раз-раз-раз!.. Рррр... - засвистал полицейский свисток. Толпа зявкну-
ла и за городовыми. Те едва спаслись от мужичьих кулаков.  Начальство  -
прятаться. А воинский - храбрый.
   - У меня с полицией, как хотите, а на войну итти надо.
   - Да, ваше благородие, да разе мы не понимаем?  Сами  запасные,  сами
служили. Война - дело царское.
   - Урр-ра!..
   - Выпить бы.
   - А, ненаглядный ты мой, Петюшечка.
   - Не вой, дьявол.
   - Выпить бы.
   - Ребя, в Клейменом конце казенку громят.
   - Бей казенки!..
   - Ар-ря! Ва-а! Бей!
   И потоками в разные концы - к казенкам, к пивным, к трактирам.
   - Водки, пива!..
   Казенки - вдрызг, кабаки - настежь, и пошла гульба.
   Четверти, бутылки, полбутылки, шкалики, мерзавчики... В руках, карма-
нах, шапках, в мешках.
   - Пей!..
   Против воинского присутствия - архиерейский сад за забором - большой,
тенистый. У архиерея высокая беседка там, все на  балконе  он  виднелся,
издали благословлял шумящую толпу мужичья. Но кто-то забрался на  забор,
глянул: дорожки, лавочки, желтый песочек на дорожках...
   - Ребя, вот где водку-то пить...
   Раз-раз-раз! - забор в сторону - новый забор -  саженный  и  гужом  в
проломы, под деревья уселись в кружок.
   - Пей!
   Архиерей в испуге в дом убежал - и не видал, как  пьяное  непобедимое
российское мужичье пиры пировало и в бесчувствии валялось на  тех  самых
местах, где архиерей молитвы читал...
   А полиция - ни гу-гу. Носа ее не видать. Сами хозяева -  все  пьяные,
все плачущие, все печальные и все воинственные.
   - Немца? Немцу пить дадим.
   - Урр-ра!
   - Дело было под Полтавой...
   - А, милый ты мой...
   - Не зяви, тетка. Душу не тревожь.
   - Ребята, не безобразь.
   - Ваше благородие...
   - Стой, офицер идет. Ваше благородие, вместе на войну?
   - Вместе, ребята.
   - Ур-ра!..
   - Качать офицера!..
   - Урра! Ур-ра!..
   - Неси на руках.
   - Вместе на войну. Бей немцев!
   - Православный русский воин не боится ничего...
   - Ур-ра!..
   - А, милый ты мой.
   - Да молчи ты, стерва, аль не видишь - все идем?..
   - Пей, братцы...

   Ка-ак за ре-ечкой, за Куба-анкой...

   Там песня - мужичья, тягучая, там крик яростный,  бессмысленный,  там
прямо в пыли валяется пьяный, здесь...
   Весь город, как котел кипучий. Бьет все через край. Весь день бьет.
   К вечеру - от города ленточками обозы:
   - Через два дня уходят поезда.
   В деревни, проститься с полями в последний раз, с избами прокопченны-
ми, родными...
   А солдаты из казарм уже уходят. Медные трубы гремят грустный  марш...
и вой тяжкий виснет над толпой провожатых и слезы на  всех  лицах.  Все,
все застучало по новому.
   А Боков Павел ходит пьяный - со всеми напился.
   - Ты идешь?
   - Не, я не иду. А у меня брат в Преображенском полку.  Он,  чай,  уже
бьет немца.
   - Пей!..
   - Ур-ра!..
   И пьет, и поет, и плачет. А голос труба, рявкнет - всех перебьет, ло-
шади пугаются, - вот какой голос у Павла Бокова. И  полон  двор  у  него
дружков-приятелей и родных-знакомых. Всех собрал - пьют, поют, плачут.
   В крутяге пошло все...
   И дни за днями чередом, чередом безостановным, тянут, тянут, тянут...
   Поезд за поездом с музыкой и плачем уходит из города куда-то  в  даль
страшную...
   И слез на вокзалах - моря и реки. И рев, и визг, и отчаяние.
   А в церквах - и день и ночь молебны.
   - Подай, Господи. Спаси, Господи.
   Полиция носу на улицу не кажет, а все идет своим порядком - странным,
как жизнь...
   Двух недель не прошло, Боков приспособился: арбузы-то  на  его  бакче
как раз во-время поспели. Чуть утро - с возом к воинскому присутствию.
   - Православные воины, вот арбузы красные.
   И чередом идет православный воин за арбузами красными.
   - Сколько?
   - Пятак.
   - Дорого.
   - Да для тебя-то? Сколько дашь?
   - Три копейки.
   - Бери... Для воина, чтоб не уступить! Для защитничка?.. А будь ты...
   - Го-го-го... Вот это наш.
   - Бери. Уступлю. Бей немца...
   - Ур-ра!
   Крик, будто погром какой.
   Деньга - самокатом в карман...
   Стал город жить странной жизнью. Будто этап. Через него  из  уезда  -
тысячи народа шли под немца, а немного после -  под  турку.  Мобилизации
одна за другой хлестали край и рвали сердца на части.
   Идут, едут, плачут, поют, стонут; сеном и  навозом  мусорят  улицы  и
дворы, будто это не город, а постоялый двор.
   Сдвинулась жизнь со стержня,  с  тихого  места  сдвинулась,  и  пошло
что-то непривычное, беспокойное.
   К зиме весь город заполнился солдатней; заняли училища, заняли казар-
мы, - чуждые, злые, жившие, как на вокзале, где вот-вот пожил и ушел; и,
может быть, никогда не вернешься.
   - Эх, где ты, спокойное старинное житье?!.
   И отчаяние пошло потихоньку капелька за капелькой  в  каждое  сердце,
тревога в каждую душу. Пришло  уныние,  озлобленность,  неуверенность  в
завтрашнем дне... Дела стали сокращаться:
   - Кончится война, тогда...
   Штукатуры, маляры, плотники, каменщики, печники - их пруд пруди в го-
роде, а дела нет. Знамо, на войну ушли тучи, а все же... И ходили они по
городу, как неприкаянные, в черных пиджаках среди серых шинелей.
   И месяц за месяцем пошли, год за годом, как богомолки в поле, -  тем-
ные, с печалью в глазах, придавленные скорбью, приниженные.
   - Когда же конец? Когда?
   Только Павел Боков будто расцвел в эти годы.  Арбуз,  аль,  допустим,
дыня... Проси за них двугривенный - и дадут. Потому,  деньги  об'явились
шалые...
   Подойдет к боковскому возу солдат.
   - Почем арбуз-то?
   - Четвертачек.
   - Да, что ты?..
   - Ай дорого?.. Господи, да самому теперь дороже стоит. Теперь баба по
рублю на день берет. Разве я с тебя лишку прошу?
   - Дорого.
   - А, ну, сколько даешь?..
   - Пятиалтынный.
   - Давай. Разоряться, так разоряться.
   - А може он не красный?
   - Кто? Он?!
   Боков разом багровел. И - хроп! - с наклески арбуз прямо о  мостовую.
Вдребезги. Красные блестки во все стороны.
   - Видал? Да разе Павел Боков обманет солдата? Гляди,  народ  честной,
вот арбузы.
   И народ честной - гужом к боковскому возу. Улыбки, шум, - а четверта-
ки вереницей лезут в боковскую мошну.
   На утро же опять на всех стенах красные афиши: мобилизация. И плач  в
новых семьях, и новые чадные свечи в церквах, и еще слезы, и еще горе...
   - Когда же, когда же конец?
   И у солдат пошло недовольство: плохо кормят, заставляют  много  рабо-
тать. На базарах, на улицах говор:
   - Вода одна, а в ней картошка нелупаная. Это - суп Сандецкий.
   И добавляли слова. Волосы от них дыбом:
   - Быть беде. Сорвутся, достанется начальству.
   Но не срывались. На цепях сидели невидимых, крепко прикованные.
   Однако беда на самом деле пришла в тихий город. И  пришла  совсем  не
оттуда, откуда ее ждали. Раз как-то зимой, на втором году войны -  трах!
- гром:
   - Убили Вавилиху с дочерью.
   Была такая купчиха в городе - мучника Вавилова вдова.
   - Голову отрезали, все перевернули, все унесли...
   - Батюшки, ведь последние времена...
   - Кто убил?
   - Не иначе, солдатня. Кому больше? Вон их сколько.
   Загрешили на солдат: они...
   Недели не прошло, - трах, - еще:
   - Кузнеца Скрипкина задушили...
   На этот раз и свидетели появились: видали, как солдаты к дому  подхо-
дили.
   На пятнадцать запоров стали все запираться. И калитку,  и  ворота,  и
дверь в сени, и дверь в избу, и окна - и  задвижками  и  кольями.  Такие
страхи пошли - волосы на голове столбом встают.
   Бывали в Белом Яру убийства в драке, по пьяному делу, но чтобы  из-за
грабежа в таком тихом праведном городе? - забыли про это и думать.
   А здесь, на-ка, пойди.
   Двух месяцев не прошло, убили семью Потаповых в садах.  Да  как  уби-
ли-то: с пытками, с муками... Привязали Потапова к  скамье,  жгли  лицо,
бороду выщипали: пытали, где спрятал деньги. И только после пыток убили.
   А потом... э, да и не перечислить. Заговорили: шайка действует. Пред-
водитель - большой чернобородый. Стали чернобородых бояться. Увидят  ка-
кого:
   - Не он ли?
   Полиция с ног сбилась. Исправник Кузьма  Дмитрич  в  отставку  подал:
невмоготу стало - в городе ворчат, из  губернии  нахлобучки.  Тяжело  на
старости лет.
   Приехали откуда-то сыщики - говорили в городе, будто гурьбой ходят.
   А шайка, словно вызов: в одну ночь три семьи... При сыщиках. Дескать,
вот вы искать приехали? На-те же вам.
   - Вот она война-то. Зверюет народ.
   Раз на базаре этакий юркий противный человечишко подошел к  боковским
саням и глядит на них, глядит. А Боков лошадьми торгует.  Летом  арбузы,
зимой лошади... На том и держался. Его крик до самого Саратова  слыхать.
Человек руку под сено...
   - Эй, миляк, тебе чего?
   Отошел человек, как собака, ежели на нее крикнуть. Боков опять  хайло
западней. А человечек с другим человечком, с третьим. Поглядели на сани,
поворошили сено. Ушли. Привели околоточного... И Бокова-то, Павла  Боко-
ва, известного каждому мальчишке - повели в полицию.
   Весь базар недоумевал.
   - Не иначе, как краденая лошадь попала.
   А на санях-то кровь была. В полиции  Боков  миллион  слов  сказал:  и
свинью-то резал, и корову-то резал, и кур-то  резал,  и  в  пьяном  виде
дрался с приятелями, носы им разбивал...
   Чем больше говорили, тем веселее становились человечки:
   - Нашли...
   Собрали детей каких-то: не всех грабители убивали.
   Одна девочка - лет пяти - увидала Бокова - ревку!
   - Этот дяденька маме голову отрезал.
   Охнул Боков, закрутился.
   - Что ты, Господь с тобой? Ты погляди на меня.
   Та еще пуще.
   - Вот и кричал-то этак.
   У Бокова обыск, и на сеновале в углу: шубы, золотые вещи, три самова-
ра, пятеро сапог... И Вавилихи, и кузнеца Скрипкина, и садовода  Потапо-
ва...

   * * *

   Времена те были строгие. Полгода не прошло, раз  в  весенний  погожий
день собиралась Аграфена Бокова спозаранку в церковь. В черном сарафане,
белые рукава, белый платок на голове - будто монашенка - соседки коров в
табун только погнали.
   - Куда, Митревна?
   - В церкву...
   - Аль кто именинник?
   - Суд нынче. Пашеньку судят.
   Соседки головами качают, вздыхают.
   И, отойдя, промеж себя:
   - Па-шень-ку. Этого бы Пашеньку из поганого ружья пристрелить.
   Тихими предутренними улицами пошла Митревна к Покрову, - пусть  двери
пока заперты, - на паперти стала на колени, лбом к  плитам  каменным,  и
лежала так долго, долго, вздрагивая плечами - старческими, костлявыми. А
когда подняла лицо и закрестилась, на каменных  плитах  осталась  лужица
слез, будто кто водой из чашки плеснул.
   Двери же были заперты. Большие, железные. И замок на них  -  весом  с
полпуда...
   На суде Павел Боков был все такой-же: суетливый, глаза круглые, голос
с хрипотцой, клялся, кричал, будто продавал арбузы, говорил неуемно, так
что солдаты-конвоиры порой дергали его за пиджак, унимали. И чем  больше
говорил он, тем увереннее становились лица судей.
   В зале все было отчетливо - говорили прокурор,  свидетели,  адвокаты,
плакали дети, показывая маленькими пальчиками на Павла Бокова.
   - Вот этот дяденька.
   Боков кричал:
   - Вре-ет! Оно еще глупое. Оно коровы от гвоздя не отличит. Разве  так
можно, чтобы дети? Я жаловаться буду.
   Будто арбузы продавал.
   Другие подсудимые молчали; их было шестеро, - угрюмо глядели вокруг.
   А в уголке, вытирая глаза концами головного платка, сидела Митревна и
смотрела безмолвно то на Пашеньку, то на строгого седого судью, что  си-
дел в середине за столом, то в угол на икону. И слезы бисером по щекам.
   Ненадолго ушли судьи, - в зале была тишина, и Митревна подошла к  Па-
шеньке, за руку взяла его, плакала.
   - Сыночек, миленький.
   Пашенька вырвал руку, сурово сказал:
   - Ступай сядь, где сидела...
   Вдруг - тишь. Только шаги: топ-топ-топ-топ... Судьи - трое,  один  за
другим - прошли в тиши, у переднего, седого, бумага.
   Все в зале столбами.
   - По указу... бул-бул-бул-бул-бул... через повешение.
   Пашенька дернулся. Кто-то сдавленно охнул.
   И тут только поняла Митревна, захрипела, качнулась и упала в тьму.

   * * *

   Дни кубарем, как веселые мальчишки, один за другим, один  за  другим.
Прыгнет, мелькнет и нет его. И нет.
   Вечерами, когда солнце уходило за бугры, на которых четко чернела по-
роховушка, - Митревна садилась у окна и глядела туда, на пороховушку, на
край красного неба, думала.
   Поднимая пыль, из-за бугров выползало коровье стадо - сперва одна ко-
рова, потом разом две, три, - будто кучи подвижные - все темные на  фоне
красного неба, - потом выползало плотной подвижной массой и усыпали  до-
рогу по склону.
   Митревна думала о коровах, о солнце, о днях уходящих, думала о  пере-
житом за день, но думы были отрывисты, коротки, словно  изношенные  лос-
кутки, из которых ничего не сошьешь. Только  вот,  когда  Пашенька...  И
вздох, и слезы, и непривычная к думам голова -  все,  все  подскажет,  и
сердцу станет больно.
   - Господи, Господи...
   А солнце уже за буграми, теперь черными, и стадо прошло,  а  Митревна
все сидит. Одна. В доме одна, на улице одна (чуждаются ее), и в мире це-
лом одна.
   Герасим - вот ее подмога. Он где-то в окопах.
   - Мамаша, вернусь. Мамаша, не сумлевайся.
   Письма иной раз хорошие.
   Если бы не Герасим, зачем бы жить?
   И блюдет дом Митревна, бережет его Герасиму. И телеги бережет, и  са-
ни, хотя покупатели на все были - вороньем налетели,  когда  узнали  про
несчастье, что Павла повесили - устояла Митревна, ничего не продала.  На
почте почтальону, что за гривенник письма писал, говорила:
   - А еще пропиши ты ему, жду, мол, его, берегу все.  Придет  с  войны,
женится, внуки будут... Ничего не транжирю.
   Ночь тихой стопой идет. И не спится Митревне. Все думает, думает она.
А думы - непривычно тяжкие, обрывистые.
   Утром же рано, только-только петух пропоет в  хлевушке  возле  амбара
(того самого, в котором Павел прятал награбленные вещи), Митревна уже на
ногах. Ходит, вздыхает, крестится, медленно почесывается, затопляет печь
и варит в глиняном горшке щи - воду с капустой и щепоткой соли.
   А там - тупая скука на целый день.
   Только в праздники и под праздники - едва  колокол  позовет  -  тихой
улицей пойдет она к Покрову, все одной, одной дорожкой, которой ходила и
пять, и десять, и двадцать, и тридцать лет.
   И жизнь ей кажется вот этой тихой и скучной улицей.
   Впрочем изредка она мечтала:
   - Придет Гараська... придет. Кончится же эта проклятущая  война.  Же-
нится. И сани нужны будут, и телеги, и дом. Сноха будет.  Дети  будут  у
них. Поняньчить бы.
   Больше всего она думала о внучатах. Хотела их.

   * * *

   Была зима - нудная, тяжкая - первая зима, когда Митревна осталась од-
на в дому. А зимой старый человек вдвое старее. Кости ломило,  по  ночам
не спалось, тоска и скука глодали беспрерывно... Гараська не писал в эту
зиму совсем. Каждый полдень, когда кругленькая низенькая  почтальонша  в
черной запорошенной по подолу юбке с кожаной сумкой через плечо проходи-
ла мимо окон, Митревна глядела на нее пристально:
   - Не завернет ли ко двору?
   И провожала долгим взглядом...
   Письма не было и не было.
   И долгой казалась зима ей, и скучной.
   Одна на свете белом, - умрешь, похоронить некому.
   Но рано или поздно все кончается, - и зима кончилась.  Вечерами  сол-
нышко уходило за бугры - большое, красное, улыбчивое, будто говорило:
   - Не унывай. Завтра приду, дольше пробуду.
   И правда, приходило, забиралось на небо выше, чем вчера. Капель  зве-
нела днями целыми, а утром выйдешь - за ночь сосульки наросли на  полар-
шина. Петух ночью в хлеве и днем на дворе пел  яростно  и  оглушительно,
будто чуял себя полным хозяином жизни. И огневое поднималось отовсюду.
   А там - пришел день, когда женщина с тонкими поджатыми губами, вся  в
красном, прошла из края в край и стукнула во все двери:
   - Революция.
   И каждый вздрогнул, и почти все обрадовались, понимая это слово,  как
кто хотел, но с пользой для себя.
   Раз увидела в окно Митревна: бегут бабы по темной обмякшей дороге.  И
Катя Красная - шабренка, и Варвара Маркелова, и еще, и  еще...  Дома  не
успели по настоящему снарядиться на улице уже и  бедуимы  накидывают,  и
платки оправляют, бегут.
   - Ай, батюшки, не пожар ли? - забеспокоилась Митревна.
   Бедуим на плечи и - на улицу.
   Там: бабы толпой по углам, все в одну сторону смотрят. Но дыма нет, и
сплох не бьют; значит, не пожар.
   - Чего глядят-то?
   - Свобода пришла. Конец войне. Наших мужиков вернут...
   - Конец? Значит, Гаранюшка-то...
   Митревна так и села на обмякшую дорогу.

   * * *

   Революцию так вот и поняли: свобода, значит, - кончены муки, довольно
нашим мужикам в грязных окопах сидеть да простужаться.  Весна,  -  город
засветился радостью. Летом - солдат попер с фронта, сперва реденько, по-
том гуще, гуще, а потом, после Покрова, что  ни  поезд,  то  целый  полк
припрет, так сплошь и засереет дорога от станции до города.  Только  Га-
раськи все не было. И не писал он. И еще тяжелее было  Митревне  от  его
молчания.
   Шли с фронта решительные, крикливые, резкие, с  винтовками  и  тугими
мешками за плечами, с зелеными котелками у пояса, с сумраками в  глазах,
они гужем шли, но совсем не те, что немного лет назад уходили из города.
Нет, теперь это были волки - угрюмые, злые.
   А Митревна все искала, выспрашивала:
   - Гаранюшку мово не видели ли?
   - Милиены там народа, а ты - Га-ра-нюш-ка!
   Но нашлись и такие, кто знал про Бокова.
   - Воюет. По новому воюет, с нашими буржуями. И-й, герой!  Большевиком
стал. Командер теперь у них.
   Не верила Митревна. Слыхала она  про  большевиков-то.  Это  те  самые
проклятики, что всю жизнь мутят.
   - То Гаранюшка взаправду герой, три креста егорьевских,  а  то...  да
неужели? Врут поди.
   И через немного дней еще весть:
   - Воюет. Большевик.
   Вот тут-то и заюжала Митревна.
   - Да ведь этак-то он и совсем могет не притти?
   - Могет.
   - Господи батюшка!..
   Ну, к гадалке ходила, молебны служила,  просфору  каждое  воскресение
подавала и свечу ставила - каждую службу - пятаковую свечу.
   Днями ждала она и ночами. Похудела до черноты, и все  лицо  исхлости-
лось морщинками, стало на печеное яблоко похоже, - вот будто из-под  ко-
рочки весь сок вытек.
   Днем было хорошо ждать: кто-то по улице идет, - не он ли? -  и  поду-
мать можно о прохожем, снять острую царапинку-думу с сердца. А  ночью  -
вот хуже. Тут одна с думами, одна с муками...
   Раз весенней ночью  (пароходы  уже  ходили)  услыхала  она,  под'ехал
кто-то ко двору. Митревна встрепенулась, подняла голову с подушки:
   - Не он ли?
   А в ставню: бот-бот-бот...
   Он!..
   Босиком, в юбченке одной выбежала к воротам. И-и, что было! Сама ведь
втащила в сени тяжелый Гараськин сундучишко. Аж хрустели в руках косточ-
ки, а тащила. Затурилась старуха, волчком забегала по дому: двадцать лет
с костей.
   А Гараська... Гараська-то был пьяный... Сразу заметила Митревна: ниж-
няя губа у него чуть отвисла, точь в точь как бывало у старика, когда он
лишку переложит. И глаза были круглые, очень серьезные,  сумасшедшие,  и
сумрак в них, что твой темный лес.
   - Ерой ты мой. Кресты-то где у тебя? Тут мне все уши проужжали. "Ерой
Боков, ерой". А я тебя с крестами-то и не видала.
   - Ну, кресты, - махнул Гараська рукой, - теперь крестов нет.
   Митревна ничего не понимала, но просто, по-старушечьи плакала от уми-
ления:
   - Милый ты мой, ерой ты мой...
   Только вот, когда куражливый Гараська раскрыл сундучек и начал  выни-
мать из него золотые и серебряные часы (трое часов вынул), кольца, брас-
леты, брошки, какие-то круглые штуки из золота (Митревна никогда не  ви-
дала таких), потом смятые офицерские брюки, тонкое белье, два  револьве-
ра, - Митревна похолодела: чем-то, как-то эти вещи напомнили ей те само-
вары, что Павел прятал на сушилах, в сене...
   - Откуда у тебя это?
   - Ты, мамаша, не можешь понимать, каких это денег стоит. Ведь это бо-
гатство.
   - А взял-то ты где?
   - У буржуев отнял.
   И Гараська загнул словцо.
   - А тебе ничего не будет за это? Ой, Гаранюшка, как  бы...  вот  Пав-
ла-то...
   - Меня-я? Одной минуты тот жив не будет, кто меня тронет. Я...
   И еще словцо.
   Здоровый, - в плечах косая сажень с  четвертью,  глаза  черные,  лицо
смуглое, выразительное, брови  насуплены,  срослись  над  переносьем,  а
глотка, что труба...
   Да, есть вот такой танец: "Метелица".
   - Берись за руки, сколько ни есть.
   И все берутся за руки,  сколько  ни  есть.  Девки,  парни,  девченки,
мальчишки, глядишь, иной раз бородач прицепился -  засмеется,  все  лицо
как старый лоскут измятый станет, тетка порой - под пятьдесят ей, а она:
"И я, девоньки, с вами"... Все, все - потому что "Метелица".
   - Жарь!
   Гармонист жарнет - эдакую плясовую, что ноги сами  скачут;  передовой
дробно вдарит каблуками в пол, пустит звонкую, невозможную  трель,  -  и
"Метелица" началась.
   По всему простору несется пестрая цепь. По  всем  углам  и  закоулкам
проведет ее передовой - и змеей, и кольцами, и кругами, и палочкой.  Ве-
дет - и сам не знает, куда поведет через минуту. В кухню? Валяй в кухню.
Вокруг печки? Вокруг печки. Под стол? И все лезут - под музыку, с выкри-
ками и приплясом - все лезут под стол. Через лавку? Катай через лавку...
Потому что "Метелица".
   И никто не знает, куда он в ней - в  какой  угол-закоулок  -  попадет
сейчас. Несется, не рассуждая, не раздумывая, не чувствуя почти.
   А гармонист в "Метелице" злодей: увидит,  все  приноровились  плясать
под "барыню", он пустит "камаринского". Значит,  меняй  ногу,  бей  чаще
каблучком. И смех, переполох, катавасия. Но вот справились все, - злодей
к чорту "камаринского" - и - р-раз! - "во саду ли в огороде"...
   Так скачет неровно пестрая цепь, не знает, куда попадет через минуту,
не знает, под какую музыку плясать будет...
   Потому что "Метелица".
   На фронте еще, далеко от города родного, встал Гараська в цепь  рево-
люционной метелицы.
   - Жарь!
   И запрыгал, заплясал, пошел в цепи с выкриками, и руками, и ногами, и
всем телом плясал, - весь отдался бешеному  плясу.  Зажегся,  как  огонь
бенгальский. Вниз головой в самую гущу кинулся. И не думал,  не  рассуж-
дал. Да и не привык он к этому трудному делу. Просто:
   - Жарь!
   Этот революционный пляс стал сильнее его воли, потому что будил в нем
подземное, прадедовское, повольное, и звал, и не давал покоя.
   Недельку всего прожил Гараська дома. По гостям ходил, подарки  дарил,
все раздарил да прожил, что привез, только два револьвера  себе  оставил
да брюки мятые, офицерские. Как-то услыхал в похмельный день, что в  Са-
ратове буржуи забунтовали, туда стегнул, Митревна опомниться не успела.
   - Гаранюшка, Гаранюшка!
   А Гаранюшки и след простыл. Женить хотела, внуков хотела; сохи, боро-
ны, телеги берегла - ничегошеньки Гараське такого не надо. Помануло вол-
ка в лес.
   Плясом крепким пошла революционная метелица по городам, селам  и  де-
ревням. Гром, свист, выкрики, стрельба. Кто знает, где завтра будет: под
столом или на столе?
   Двух недель не прошло - слышь-послышь, про Герасима слух по  Белоярью
пошел:
   - Такой храбрец, передом у них идет, нигде не дрефит.
   Чудаки люди! Где же и перед чем Гараська сдрефит?
   Это же в нашем Белоярье, городе буйном, песню-то поют во всю глотку:

   Наша матушка Расея
   Всему свету голова.

   Пляши, товарищ! Гуляй!..
   И когда эти бородатые кулугуры мещане - белоярские пупыри -  забунто-
вали (каждый город на Руси бунтовал), их усмирять пришел Гараська с  то-
варищами. Как же, здесь же ему ведомы все пути-переулочки, он как дома.
   И прокляли его, и Митревну проклинали за то, что породила такого, дом
сжечь хотели, не успели, потому что коршуньем налетел Гараська с товари-
щами на город родной, сразу в ста местах сражался, такого страха  нагнал
и на дьяволов бородатых, и на офицериков блестящих - все от него  -  кто
по щелям, кто по полям. В той метелице, что через Белоярье прошла, через
тихий угол этот - Гараська передовым был, заводилою.
   - Жарь! Бей!
   Двух месяцев не прошло, в Белоярье ревком появился, а в ревкоме - Га-
раська главный.
   Но тут-то вот, когда метелица закружилась на одном месте, в  ее  цепь
ввернулась Ниночка Белоклюцкая - закружилась вместе с Гараською, на  Га-
раськину голову закружилась...

   * * *

   А Ниночка - вот она.
   Был в уезде помещик Федор Белоклюцкий, деды его Белым Ключем владели,
большим селом, с мужиками оборотистыми. У самого Федора  Михайловича  от
прежних владений осталась только усадьба при селе и старинный дом в  го-
роде. Остальное все было прожито и пропито. Хорошо жил Федор  Михайлович
- со смаком: выезды, дамы, пиры, а когда война стукнула в дверь - глядь,
от прежних богатств одни дудоры остались да дочка Ниночка  -  глупенькая
немного, но хорошенькая, словно куколка. У Ниночки было одно очень  цен-
ное достоинство: она умела отлично одеваться и  причесываться.  И  между
уездными ленивыми воронами - она была как пава... Всю войну она с офице-
риками пробегала - летом в городском саду, а зимой на улице на  Московс-
кой. Идет, бывало, по улице, каблучком четко постукивает, смеется, - ко-
локольчик звенит, - а офицерье гужем за ней и смотрят на нее жадно,  как
коты на сметану. Лишь под утро возвращалась она в старый отцовский  дом,
пьяная и от вина и от угара любовного; прикрикивала на няньку ворчунью и
ложилась спать вплоть до вечера, чтобы с вечера начать  все  снова...  А
отцу... Не дело было пьяному отцу смотреть за  Ниночкой.  Нянька  бывало
ему:
   - Внуши ты ей, Федор Михайлович. Непорядки ведь, люди смеются.
   А он:
   - Цыц, хамка. Не твое дело.
   Пойдет нянька - старая старуха (лет сорок у Белоклюцких жила), пойдет
в свою комнату, станет перед иконой "Утоли моя печали" и начнет  поклоны
бить. Все выложит, все свои горести. Начнет просить и Богородицу, и  Ни-
колу, и все святых - и гуртом и по одиночке - чтобы  внушили  они  разум
глупенькой девочке Ниночке...
   Да нет уж, где уж...
   Вся жизнь не только в городе одном, а в мире целом с  панталыку  сби-
лась, все стали с ума сходить, так где же тут Ниночке справиться - неус-
тойчивой, листочку под ветром.
   Стали поговаривать про Ниночку в городе - видали ее и  на  Песках  на
Волге ночью, будто она с офицериками... купалась будто...
   Подруги от нее, как овечки от волка, смотрят испуганно и жалостливо и
брезгливо, а пересудов-то, пересудов горы.
   Но густым басом залаяла революция, и сразу смолкли пискливые голосиш-
ки. Встрепенулось все, закружилось, словно  вихрь,  и  жизнь  помчалась,
будто молодая кобылица, - хвост трубой. Офицеры, солдаты, мещане,  рабо-
чие с заводов ходили гурьбами по улицам - под руку -  угарно  пьяные  от
радости и выкрикивали непривычными голосами непривычные песни:

   - Вперед, вперед, вперед...

   Ниночка уже в этой толпе, тоже под руку, грудь колесом, прямая, голо-
ву вверх, вся задор, горячая. Ох, умела  она  ходить!  Вот  есть  такие:
пройдет по улице, кто увидит, до другого года помнить будет.
   И, поглядывая на нее, толпа серых солдат и истомленных рабочих задор-
нее и громче пела привычные песни.
   Где-то по углам бабы толкали одна другую в бока и, показывая  на  Ни-
ночку, говорили:
   - Гляди-ка, она уже тут.
   - Ах, чтоб ее.
   Но в шуме радостном, в песнях задорных голоса эти проходили неслышным
шопотом.
   А дни - гужем, гужем непрерывным, и скоро унесли с собою радость пер-
вых дней. Все лето праздный город грыз семячки. И томился от праздности.
Чего-то ждали люди, на что-то надеялись. А чего - никто не понимал.  Ну,
вот как есть никто.
   Потом пришла осень, и задорным конем жизнь вздыбилась,  заупрямилась,
закружилась на месте.
   Конечно, Ниночка была против этих, новых-то законодателей.  Офицерики
еще кружились возле нее, пристально посматривая, как колышатся  ее  бока
при походке, но уже были они новые, порой испуганные, порой теряли  свой
блеск и неотразимость, и шипели часто, а Ниночка смотрела на них  расте-
рянно, и даже ей почему-то не хотелось в эти дни слышать о любви.
   Потом через немного месяцев в городе - в тихом, благочестивом -  была
стрельба прямо на улицах, и люди убивали друг друга. Две недели  Ниночка
высидела в старом доме безвыходно, с пьяным отцом,  одряхлевшим,  словно
заплесневатый пень.
   И какой острой ненавистью пылала она  к  этой  бунтующей  солдатне...
Вспомнит, как тогда, весной, она ходила под руку, и вся вспыхнет:
   - Уф...
   Но странными путями жизнь скачет по российским просторам.
   Они, эти серые, резкие, крикливые - они стали у власти.
   Пропали офицерики. Выйдет Ниночка на Московскую, а там,  то-есть,  ни
одного приятного лица, ни одних закрученных душистых усов.
   Но во все времена Ниночка - Ниночка. Она  чувствовала,  как  со  всех
сторон жадно смотрели на нее эти серые, эти с резкими лицами -  смотрели
откровенно, как кривились толстогубые большие  рты  в  улыбках.  Взгляды
впивались остро в каждую частицу ее тела. И крик порой:
   - Э-эх, малина!..
   А подземное, звериное уже бьется в сердце, привычно трепетом проходит
и брызжет в смехе, глядит в улыбке, в походке... Ниночка-Ниночка.

   * * *

   Но дорога направо, дорога налево, дорога вперед. В этой кутерьме  во-
истину никто не знает, где он будет завтра.
   Дума. Старинное здание. Те же двери, окна, полы, надписи, сторожа. Но
не дума это - совет. И новых барышень в нем тьма.
   - Товарищ Ефимова, вы занесли в книгу эту повестку?
   - Занесла, товарищ Высоцкая.
   - Товарищ Белоклюцкая, вы куда?..
   Здесь уже, здесь Ниночка. Шашки передвинулись. Служит, пишет  что-то.
Никому не нужное, в ненужных книгах. Ниночка, писавшая до  этого  только
любовные записочки, да прежде задачи в тетрадках.
   В этой массе новых служащих она, как канарейка среди воробьев, потому
что у Ниночки было одно великое достоинство: она умела прекрасно со вку-
сом одеться и причесаться к лицу.
   И всяк, кто войдет в совет, всяк глазами зирк на  канарейку.  Это  же
закон - к хорошему тянуться. Комиссары ли там, солдаты царапают взгляда-
ми Ниночку, воровскими, острыми...
   И месяца не прошло, еще раз передвинулись шашки - Ниночка стала  сек-
ретарем, знаете ли, секретарем у самого Бокова, о котором и в совете,  и
в городе, и в уезде говорили со странным смешанным чувством ненависти  и
страха.

   * * *

   День. Товарищ Боков - за большим резным столом, где прежде  городской
голова. Товарищ Белоклюцкая - сбоку, за столом маленьким. На лице -  де-
ловитость и важность. Боков толстыми негнущимися пальцами перебирает во-
рох бумаг.
   - А это вот что?
   Ниночка словно пружина.
   - Это просят сообщить.
   - А это?
   - Это нам сообщают...
   Все об'яснит точно и понятно, повернется и пойдет к своему столику, а
Боков воровским взглядом поверх вороха бумаг - трах! - так  и  пронизает
Ниночку всю, всю...
   В голове разом кавардак.
   И через минуту опять.
   - А здесь про что?
   Ниночка к его столу.
   От нее духами. Ноздри у Бокова ходенем ходят. Вот бы всю втянул ее...
   Угрюмым взглядом он подолгу смотрел на нее, откровенно  смотрел,  как
двигались ее круглые плечи, вздрагивала грудь, и вздыхал, и пыхтел,  как
запаленная лошадь, и лицо становилось шафранным...

   * * *

   Время было темное, полным-полно было тревоги кругом.
   Горели восставшие села и деревни.
   Боков ураганом носился по уезду, - там, здесь, везде.
   Как острая игла в кисель, врезывался он в эту  бунтующую,  безалабер-
ную, нестройную жизнь. С ним были люди, для которых было ясно все.
   - Вот как надо, Боков.
   И Боков делал быстро и решительно, потому что он был  на  самом  деле
человек храбрый и решительный. Прадедова кровь, старая повольная  бурли-
ла.
   В город он возвращался победителем, будто уставший, как гончая собака
после охоты, но готовый хоть сейчас в новый поход.
   - А, контреволюция? Я-а им... Вот они у меня где.
   И показывал широкую, будто доска, ладонь, и сгибал ее в кулак,  похо-
жий на арбуз.
   А Ниночка - хи-хи-хи да ха-ха-ха, серебряным колокольчиком рассыпает-
ся.
   - Ах, какой вы храбрый, Герасим Максимович!
   Боков рад похвале.
   А вокруг него закружились разные люди - ловкие да юркие - советники.
   - Товарищ Боков, как вы думаете, не надо ли этого сделать?
   Боков пыхтел минуту, морщил свой недумающий лоб и брякал:
   - Обязательно. В двадцать четыре часа.
   Что ж, у него - живо. Революция - все на парах, одним махом, в  двад-
цать четыре часа.
   Ниночка теперь - правая рука у него.
   - А ну, прочтите, что вот здесь.
   Ниночка читала. Боков на нее этак искоса -  на  ее  тонкие  руки,  на
вздрагивающую грудь, на... на... вообще так глазами и шпынял.
   - Подписывать?
   - Непременно.
   И Боков подписывал:
   - Г. Бокав.
   Каракульками. Пыхтя. И губами помогал, подписывая.
   Неделька прошла, другая, третья... В уезде тихо, в городе - тихо.
   - А-а, поняли?..
   Так-то.
   Прежде вот от утра до вечера бумаги,  бумаги,  бумаги.  Строгость  во
всем. Теперь нет. Ловкие советники пооткрыли отделы, все дело себе  заб-
рали. По реквизициям ли там, по  контролю,  по  уплотнению...  К  Бокову
только особо важные. И еще - по знакомству.
   Раз пришла баба. Без бумаги. Ниночка ей:
   - Изложите просьбу письменно.
   А та:
   - Неграмотна я. Да мне бы просто Гарасеньку повидать.
   Ниночка сказала Бокову.
   - Впустить.
   Зашла баба в кабинет (теперь уже не в думе заседал, а в особняке куп-
ца Плигина), оглянулась на темные резные столы, этажерки, поискала  гла-
зами икону, не нашла и перекрестилась на гардину крайнего окна.
   - Еще здрасте.
   - Что надо?
   - Аль не узнал, Герасим? Ведь это я, Варвара Губарева.
   Боков осклабился.
   - А-а, тетка Варвара; ты зачем же?
   - Да вот говорят, будто ты все могешь. Леску бы мне на баньку ссудил.
Все равно, лес-то вот со складов все зря тащут.
   - У, это можно. Для тебя, тетка Варвара? Все можно.
   И после этого попер свой народ к Бокову... Только вот мать... не при-
ходила мать-то... Заговорят с ней соседи, Варвара та же:
   - Вот он, Герасим-то какой. Вот банька-то - из его лесу.
   А Митревна угрюмо:
   - А ты молчи-ка, девага. Я про него и слышать не хочу. Бусурман.
   - Да ты гляди...
   - Нет, нет, не хочу.
   Вот ведь - радоваться бы, что сын - герой, так она не-ет.

   * * *

   Будни. У ворот плигинского дома часовой с красной лентой  на  рукаве.
Другой на углу, третий в саду, что по яру сбегает до  самой  Волги.  Они
всегда маячат - часовые - и оттого дом глядит жутко, как тюрьма или кре-
пость. Но идут люди, хоть и мало, идут в дом, всяк за своим,  скрываются
в белых каменных воротах, кружатся. И в городе, и в уезде клянут Бокова,
а в дому уже бродят улыбистые, угодливые люди, спрашивают почтительно:
   - Принимает ли товарищ Боков?
   И много их закружилось здесь.
   Ходит по комнатам благообразный, волосатый с полупьяными наглыми гла-
зами - Лунев, адвокат, тот самый, что защищал на суде Павла Бокова.
   Этот знает и жизнь, и пути к людскому сердцу...
   А за столом в зале, со странной надписью на дверях: "политотдел", си-
дит чернявый, суетливый, с очень серьезным лицом, деловитый такой -  то-
варищ Любович. Это - чужой, не белоярский.
   И в других комнатах: в пятой, десятой, пятнадцатой  -  велик-превелик
купеческий дом, - в каждой люди: кто войдет, увидят деловитость,  а  де-
ла-то нет - зевают, слушают, лущат семячки; ждут  четырех  часов,  чтобы
поскорее домой.
   Только Ниночка - она вся деловитость. Каблучки тук-тук-тук. Платье на
ней из креп-де-шина, все в волнах, черное, ярко оттеняет белизну  шеи  и
рук.
   Тяжелые Гараськины глаза, как магнитная стрелка - все на Ниночку, все
на Ниночку. А Лунев жулик, - знает, чем раки дышат, - Ниночка за дверь -
он к Бокову:
   - Хороша девица?
   Улыбка блудливая.
   - Целовал бы такую девку, целовал, да укусил бы напоследок, - брякнул
Боков и рассмеялся скрипуче, с хрипотцой.
   - Да дело-то за чем стало? Удивляюсь я.
   - Чему?
   - Раз, два и готово. Или вы женщин стали бояться?
   Герасим лицом сунулся в бумаги. А Лунев на него  с  улыбкой  так,  из
уголка, с дивана.
   - У-ди-вля-юсь вам.
   И замолчал.
   И раз так, и два. Скажет  вот  такое,  что  у  Герасима  все  печенки
вздрогнут, и весь он, как струна станет. А Лунев только  посмеивается  в
гладкую шелковую бороду.
   А Боков за дверь, он Ниночке:
   - Ну, знаете, убили вы бобра.
   Глаза сделает Ниночка большие, а сама ведь знает, куда тянет адвокат.
   Бокова-то. Обезумел он от вас. "Целовал бы ее, говорит,  целовал,  да
на руках бы понес".
   Ниночка - колокольчиком...
   Как никого в кабинете, так и надо ей непременно отнести бумаги  Боко-
ву.
   - Подпишите.
   И одну за другой выкладывает.  Низко  нагнется,  плечом  заденет  Га-
раськино плечо, волосами его ухо щекочет.  Боков  покраснеет,  запыхтит,
пот бисером на кончике носа выступит, ноздри, как меха. Вот бы, вот  так
и проглотил бы Ниночку со всеми ее бумагами... А та смотрит ему в  глаза
пристально, будто зовет, смеется глухо, в нос...
   Кружилась голова у Бокова, а вот нет, смущается чем-то.
   Лунев, конечно, все прознал. Ходит, улыбается, говорит:
   - Не робейте.
   Раз Ниночка с бумагами.
   А Боков про себя:
   - Э, была не была!..
   Она к нему - плечо в плечо, волосы к щеке - самые, самые кончики, два
волосика, три...
   Боков как клещами ее охватил, будто в  озеро  вниз  головою  кинулся,
красноватые большие руки на черном платье резкими пятнами...
   - Ах, что вы, что вы, - встрепенулась Ниночка, - не надо...
   - Все отдам. Все! Моя!..
   И два дня после этого посетителям один ответ:
   - Председатель болен...
   - А секретарь?
   - Тоже болен...
   А когда посетители уходили, все хихикали, все, во всем плигинском до-
ме.

   * * *

   Через три дня Боков и Ниночка при-ни-ма-ли. У Ниночки под глазами ши-
рокие - в палец - синие круги, она зябко куталась  в  шубку,  позевывала
устало, и локоны над висками, всегда завитые задорным  штопором,  теперь
развились и висели печально, как паруса без ветра.
   Боков тоже смотрел устало, со всем соглашался:
   - А ну, хорошо, пусть будет так.
   И никому в этот день не отказал в просьбе.
   Лунев пришел к нему, улыбаясь, кланялся и говорил:
   - Поздравляю, поздравляю, поздравляю.
   И Ниночку поздравлял.
   - Теперь бы свадебку гражданскую сыграть. Да поторжественней.
   И долго говорил что-то Бокову и все на  ухо,  с  улыбочкой.  А  Боков
только головой качал.
   После он побывал в других комнатах, шептал что-то своим приятелям  (у
него уже много их было) и во всем плигинском доме смеялись в  этот  день
этаким мелким ехидным смешком.
   В этот день Ниночка, перед вечером, в автомобиле ездила вместе с  Бо-
ковым домой - в старый дом дворян Белоклюцких. Дом теперь был пустой,  и
жила в нем только нянька. Боков - храбрый, буйный Боков -  немного  оро-
бел, когда проходил за Ниночкой по гулким пустым комнатам, со стен кото-
рых на него смотрели старые портреты крашеных офицеров. А Ниночка  щебе-
тала:
   - Вот здесь я родилась. А это моя комната.  Правда,  хорошо?  Смотри,
какая яблоня под окном. Это папа посадил в день моего рождения.  Видишь,
она уже старенькая. А я? Я тоже старенькая? (И, смеясь, вздохнула)...  А
это моя няня. Няня, нянечка, как я люблю тебя. Это кто? А это  мой  муж.
Герасим Максимович Боков, он все может сделать, что захочет.  Венчались?
Нам нельзя венчаться. Теперь закон не позволяет. У  нас  брак  другой  -
свадьбу мы справим на этой недели. Приходи, нянечка, я тебе  материи  на
платье подарю. Правда, ведь, Гаря, мы подарим няне  материи  на  платье?
Ну, да, няня, он самый главный. Его знают самые, самые главные  люди  во
всем нашем царстве.
   А Боков бирюком оглядывался по сторонам и сесть не решался,  смущался
под пристальным взглядом старухи.
   Спустя неделю в городе было событие: свадьба Бокова.
   Хлопот было Ниночке - горы. Этого пригласи, с тем сговорись...
   - Да помоги же мне, Гаря. Ах, какой ты, право, тюлень.
   Боков открывал полусонные глаза.
   - Ну, чего тебе, ну?
   - Похлопочи, чтоб угощение было настоящее. Все я да я.  А  ты-то  что
же? Скажи, чтоб кур и гусей доставили из упродкома. Вот подпиши.
   - Это что?
   - Ах, пожалуйста, не рассуждай. Некогда мне...
   Боков подписал.
   И вот к вечеру же на плигинский двор приехали пять телег с гигантски-
ми клетками, теми самыми, с которыми агенты упродкома ездили по уезду  и
собирали налог птицей.
   А из клеток шум: гуси кричат, утки крякают. Базар птичий.
   Ниночке еще больше хлопот...
   - Гаря, подпиши.
   - Что это?
   - Пожалуйста, не рассуждай.

   * * *

   Старый плигинский дом был полон гостей в день свадьбы. Люди  в  курт-
ках, гимнастерках, рубахах, фрэнчах, ситцевых платьях, с испитыми серыми
лицами, на которых жизнь успела написать длинную повесть, - они толклись
по всем комнатам.
   "Совдеп" к этому дню уже был перенесен в другой дом, и здесь  во  всю
ширь каталась Ниночка.
   - Здесь спальня, здесь мой будуар, здесь моя приемная,  здесь  Гарина
приемная, здесь Гарин кабинет...
   Боков орал оглушительно: "пей!", обнимался со всеми  и,  спьянившись,
потребовал гармонию, саратовскую, с колокольцами - и сам плясал под  нее
в присядку.
   И снова орал:
   - Контр-революция? Всех к стене! У меня вот они где, во!..
   Он сжимал и разжимал кулак, стучал по столу,  по  стенам...  А  гости
посмеивались, пили, славили в глаза Бокова и  Ниночку,  кричали  ура,  и
"любимую" Бокова "Из-за острова на стрежень". Лунев распоряжался. В чер-
ном сюртуке, с красным цветком на груди, он носился по комнатам,  угощал
всех, называя себя отцом посаженным, и тенорком  подтягивал  нестройному
пьяному хору. И за полночь далеко шумел пир.
   Автомобили рыкали, светили глазасто, их рык в тихом  городе  слышался
далеко - из края в край.
   А город притаился - злой, как побитый зверь, - на улицу смотрели  че-
рез щели чьи-то злые замечающие глаза.
   - Советские гуляки, чтоб им...
   Сам Боков пьяный, угрюмый, - ездил передом, в открытом автомобиле,  и
пьяненькая Ниночка за ним. Он слушал, как гости поют - радовался и  гор-
дился. И орал шофферу оглушительно:
   - Лева, держи...

   * * *

   Веселым валом повалила Гараськина жизнь. Пестрая птица-щебетунья  ле-
тает вокруг дубка, и дубку весело.
   - Я тебя, Гаря, обожаю.
   А Гараська обе руки протянет к птице - обнять или щипнуть, когда как.
Э, да что там говорить. Все пошло, как в старинной русской песенке:

   Много было попито, поедено,
   Много было соболей поглажено.

   Лунев окончательно стал в доме своим; как же, сват же. Все  перегова-
ривался с Ниночкой, тайно, наедине, показывал ей какие-то бумаги, внушал
ей своим воркующим баском:
   - Муж, конечно, голова, но жена - шея, и может повернуть эту  голову,
куда хочешь. Вы, Нина Федоровна, все, вы все можете. Дайте ему  вот  это
подписать.
   Ниночка давала. Боков хмурил лоб, читал важно и при этом шевелил  гу-
бами.
   - Это на счет чего же?
   - А ты подписывай, пожалуйста.
   И Гараська ставил внизу каракульки. А через день, через два, глядишь,
у Ниночки новая брошь, новый кулон или новое платье.
   Лунев ходит этакий таинственный, довольный, хитренько улыбается,  бе-
лыми пухлыми пальцами расчесывает шелковую бороду.
   И всем хорошо. В городе теперь знали, куда надо итти со  своей  доку-
кой: к адвокату Луневу. А это главное - знать, куда пойти...
   В городе же докуки росли. Все новые, одна острее другой. И злые  раз-
говоры пошли про Ниночку. Но не знала она про них.
   Так-то вот.
   Впрочем, и у ней была порой печаль - размолвки с  Боковым.  Чаще  это
бывало в дни похмельные.
   - Гаря, вот Лунин говорит... надо ему устроить. Ты его  слушайся,  он
образованный.
   - Знаем мы этих образованных. К стенке их. Только контр-революцию они
разводят.
   - Ну, с тобой не сговоришь.
   - А ты не говори. Чего ты, баба, понимаешь? Выпьем лучше.
   - Ах, как ты выражаешься... "Баба"... Пожалуйста,  я  тебе  не  баба.
Привык там с бабами возиться, и думает, что все бабы.
   - Аль ты по другому устроена? Гляжу вот я, гляжу на тебя кажний день,
ну, никакой отлички. Все у тебя, как у других баб сделано.
   - Фу-фу-фу, какой ты грубый. Я и говорить с тобой не хочу.
   И хлоп дверью. В будуар к себе... А Гараська:
   - Хо-хо-хо...
   Выпьет, посидит, еще выпьет и пойдет мириться.
   Веселым валом, веселым валом валит Гараськина жизнь в плигинском  до-
ме.

   * * *

   Раз вечером на  лодках  поехали  кататься.  На  передней  -  большой,
восьмивесельной, реквизированной у купца Огольцова - сидел сам  Боков  с
Ниночкой Белоклюцкой, пьяный, клюквенно красный. Нина приказала принести
ковер, и улеглась на нем, довольная, как победительница. На других  лод-
ках ехали приятели Бокова.
   Поднялись до цементного завода, выехали на середину и, бросив  весла,
поплыли по течению, мимо города. Пили, пели, орали. Самогон на этот  раз
попался плохой, кого-то стошнило.
   - Товарищи, дуй мою любимую! - заорал Боков.
   И все нестройно запели "Из-за острова на стрежень".
   Боков сидел на ковре, опустив голову, потряхивая ею, и в  такт  песни
постукивал ногой.
   Нина обхватила его шею белой рукой, и тоже пела, немного пьяненькая.

   Волга. Волга, мать родная...

   Боков поднял голову и тупо посмотрел кругом - на  товарищей,  оравших
песню, на пьяненькую  Нину,  на  дальние  берега,  и  вдруг  поднялся  -
большой, чернявый, вытянул руки в  стороны,  взмахнул  и  заорал  громче
всех, прадедовским оглушительным голосом:

   Мощным взмахом поднимает
   Он красавицу-княжну...

   Он наклонился к Нине, схватил ее под руки и приподнял.  Та  испуганно
глянула ему в глаза и... сразу поняла все. Как змея, она  вывернулась  и
упала на дно лодки, возле скамьи. Боков схватил ее  поперек  туловища  и
попытался поднять. А сам орал:

   И далеко прочь бросает...

   Нина вцепилась как гвоздь в лавку, обвила руками и завизжала:
   - Карау-ул!..
   Песня здесь, на боковской лодке, сразу оборвалась.  Орал  только  сам
Боков. И на других лодках орали:

   В набежавшую волну.

   - Караул!.. Спасите!.. - визжала Ниночка.
   Боков рвал на ней платье, подвинул к борту, но Нина теперь вся  белая
на солнышке, голенькая, держалась за скамью крепко. Лодка качалась,  го-
товая перевернуться.
   - Боков! Гараська! Что ты делаешь? - закричали испуганные голоса.
   - Боков, брось!
   - Ха-ха-хо-хо...
   - Товарищ Боков, бросьте!
   - Караул!.. Родимые, спасите!
   - Утоплю!..
   Кто-то навалился на Бокова, пытался удержать  его.  Началась  борьба.
Боков схватил Нину за косу.
   - Пусти. Прочь!..
   - Боков, опомнись!..
   - Прочь!
   Раздался выстрел.
   - Карау-ул!..
   Лодки сгрудились. Кто-то ударил Бокова веслом по шее. Ниночка  в  ра-
зорванной рубашечке, в кружевных панталончиках и черных шелковых  чулках
начала прыгать из лодки в лодку. У ней на голой груди поблескивал  золо-
той медальон, а пониже под грудью и на животе краснела свежая  царапина.
Боков прыгнул за ней.
   - Бейте ее, суку. Топите!.. А-а-а...
   Ниночка визжала, вся обезумевшая.
   - Боков, брось. Чорт, брось!.. Что ты? Очумел?!
   - Убью!..
   Догадались оттолкнуть лодку, в которую прыгнула Ниночка. Боков  прыг-
нул и упал в воду. Его выволокли на большую "атаманскую" лодку, мокрого,
ругающегося. Ниночка уже ехала поспешно к городу, на маленькой лодке.
   - Стой, куда? - орал Боков. - Убью!
   Он хотел стрелять из револьвера, ему не дали.
   - Всех к стенке!.. Я вам покажу. Прочь! А ты... нынче  же  тебя  уду-
шу... - грозил он вслед уплывающей лодке.
   - Вы... Греби за ней. Греби!.. Ну... А-а, та-ак!..

   * * *

   А кто-то считал грехи Бокова. День за днем так вот и вел  бухгалтерс-
кие записи.
   - Реквизировал в свою пользу. Убил. Пьянствовал. Дрался...
   А кто-то считал его грехи, считал. Считал и Ниночкины  грехи.  Где-то
далеко, в столицах, в советах, думали, почему мужики бунтуют. Крестьянс-
кая власть, а мужики: "долой эту власть".
   И вот додумались, и подул новый ветер.
   Однажды вечером прибежал к Бокову  взволнованный  Любович.  Согнулся,
угодливый и вместе наглый.
   - Товарищ Боков, вы слышали? К нам выехала ревтройка.
   А Боков в этот день был пьян. И вчера был пьян. И в субботу.
   - Не жжелаю! - проворчал он и отмахнулся рукой.
   - Но вы понимаете? Это же дело серьезное. Как вы не боитесь?
   Боков повернулся и пьяными глазами посверлил лицо Любовича.
   - Кто-о? Я-а? Бояться? Гараська Боков?.. Ни чорта, ни бога, ни царей,
ни комиссаров не боится. Всех к...
   - Но поймите, тройка ведь едет, тройка.
   - Тройка?.. К чорту тройку. Я сам целый десяток.
   - Покаетесь вы, товарищ Боков, поздно будет.
   Боков стал, как клюква.
   - Ты кто тут такой? А? П'шел вон, сволочь... А то - счас к стенке!

   * * *

   Да, тройка приехала. Но и не тройка даже, а целый  отряд,  готовый  к
борьбе и завоеваниям.
   Пришли в плигинский дом люди властные, с какими-то бумажками, которые
действовали, как талисман. Один - в казинетовом пиджаке, в ситцевой  ру-
башке с грязноватым воротом, с рыжей бороденкой - лез везде. Обошел весь
дом - плигинский-то, все пятнадцать комнат, открыл  дверцы  буфета,  где
Ниночка хранила припасы на случай чего. В будуар к ней  зашел.  В  буду-
ар!.. Все вынесла спокойно Ниночка. Даже, когда в буфет заглянули. Но  в
будуар...
   - Не смейте, не смейте. Не имеете право заходить сюда.
   И ножкой капризно топнула.
   - Гаря, да скажи им. Это безобразие.
   А рыжебородый смотрел на нее с любопытством, как на зверька какого.
   - Вы не имеете права. А вы кто такие?
   А рыжебородый нахмурился, покрутил бороденку пальцами.
   - Это заня-ятно, сударыня.
   Так и сказал:
   - Сударыня.
   И два других - во фрэнчах, холодно, оба со светлыми глазами,  кривили
в улыбке губы.
   И знаете, ведь залезли в Ниночкины сундуки, все вывернули, перебрали,
и все сложили в ящик и опечатали.
   Тут только Ниночка поняла, что случилось необыкновенное.  Она  беспо-
мощно оглянулась на Бокова. А тот - хмурый, полупьяный с похмелья - гла-
за в пол - молчит. У Ниночки нервно задрожали губы. Она  вдруг  рассмея-
лась.

   * * *

   Судили их на другой день. В том  же  плигинском  доме,  в  зале,  где
справляли немного месяцев назад свадьбу.
   Боков и Ниночка сидели в углу, чуть в тени. А свидетели - все на све-
ту. Делегатки с заводов, те самые, что пели "во лузях", раз'езжая по го-
роду в автомобилях. Служащие  совета,  бородатые  мещане.  Они  боязливо
смотрели в тень на Бокова, на Ниночку и говорили:
   - Забрал, отнял, убил.
   Боков сидел, будто к стулу прирос, смотрел на них злыми угрюмыми гла-
зами, и губы шевелились в угрозе:
   - А, предатели. Ну-ж, я вам.
   Судьи же ровненько вели дело, спокойно выспрашивали, как Боков  пиро-
вал, отнимал, убивал. И ни у кого доброго слова  не  нашлось  о  Бокове.
Увидели все! не жизнь - угар.
   Потом рыжебородый позвал:
   - Товарищ Лунев.
   Оба - и Ниночка и Боков - переглянулись.
   - Вот идет наша защита.
   Лунев вошел все такой же: лицо благообразное, борода расчесана, воло-
сок к волоску. Но в пиджаке потрепанном, чтоб походить на товарищей  вот
этих, что сидят за столом. Он не взглянул ни на Бокова, ни  на  Ниночку.
Просто заговорил:
   - Пил. Буянил. Грабил. Убивал. Срамил.
   Боков вдруг вскочил, и не успели часовые опомниться,  он  уже  подмял
под себя Лунева, таская его за бороду, и колотил головой о пол.
   Сразу всякий порядок нарушил...
   Тем суд и кончился.
   Рыжебородый прочитал приговор:
   - Боков и Нина Белоклюцкая  приговаривались  к  расстрелу  за  дис...
дис... Этакое какое-то слово: дис... дис... и  дальше  -  про  Советскую
власть что-то. И слова-то такого Боков прежде не слыхал. Да. Пошли слова
разные...

   * * *

   Где-то на задах, за каменным забором плигинского дома, в  третий  раз
протрубил вещий петух.
   Из дома во двор вышли красноармейцы - трое - с двумя  фонариками,  но
посмотрели на небо: на белые полосы, что протянулись  с  востока,  из-за
гор, - и потушили фонарики:
   - Без них видно.
   Не спеша завозились около автомобиля - грузового, похожего на  откры-
тый гроб.
   Потом из дома вышли еще люди - и между ними рыжебородый - со сна  по-
тягивались, ходили деловито, говорили вполголоса, с хрипотцой.
   Автомобиль зафыркал, вздрагивая. Тогда рыжебородый сказал:
   - Ну, что же, ведите.
   Красноармейцы - трое - вернулись в дом, а фонарики оставили у  двери,
были там долго, автомобиль фыркал нетерпеливо и рыжебородый сурово крик-
нул в раскрытую дверь:
   - Ну, что же там, скоро? Светает уже.
   Голос из двери - из темноты ответил лениво:
   - Собираются.
   - Поторопите.
   Вышли - сперва красноармеец с винтовкой в руке, потом Боков - в сером
фрэнче ("Как он идет тебе!"), галифе,  фуражка  до  самых  бровей.  Лицо
крепкое, каляное.
   Ниночка рядом - в черном пальто, из-под  пальто  -  белое  батистовое
платье, тонкий, тоже белый шарфик на голове, из-под него - пряди  волос.
В глазах... глаза - копейки... Она не плакала.
   По тихим, совсем тихим улицам - где ночные сторожа  спали  на  углах,
прислонившись к стене дома или к забору, - в начинающемся рассвете мчал-
ся автомобиль. По обоим углам четыреугольного  ящика,  прямо  на  заднем
борту сидели два красноармейца с винтовками, а у их ног, прямо на полу -
Боков и Ниночка рядом, и ее черное пальто закрывало черный фрэнч Бокова,
а голова прислонилась к его плечу. Впереди еще красноармейцы и рыжеборо-
дый с ними.
   Цыганской улицей выехали на окраину. Вот крайний дом Вавиловых  -  во
дворе высокая ветла. Боков встрепенулся, вытянул шею. Сейчас  вот,  сей-
час... Вот... Вот... Двухоконный дом... Ставни закрыты. У стены два кри-
вых потрескавшихся дубовых бревна.
   Он вспомнил мать, ее встречу с ним и опять сел и будто ослаб весь.
   У кладбища на углу, где лохматилась свежая яма, а  неподалеку  видне-
лись бугорки - целый ряд бугорков, - автомобиль остановился. Уже  света-
ло. Слева, на горе, кладбище - церковь виднеется из-за деревьев,  справа
- лысый холм, а за ним, далеко, лес. Красноармейцы живо соскочили с  ав-
томобиля. И рыжебородый с ними. Все они не  смотрели  один  на  другого,
хмурились.
   - Вылезайте, - каркнул рыжий.
   Боков и Ниночка поднялись. Боков большой, как столб, и  широкий,  Ни-
ночка возле него, кака девочка. Боков спрыгнул. Шагнул  раз,  два,  три,
остановился - глаза в землю, лицо каменное.  Кто-то  догадался,  откинул
борт автомобиля, и Ниночка тоже спрыгнула на землю. Она глядела на  всех
широко открытыми глазами, будто ничего не понимала, подошла к  Бокову  и
взяла его под руку, просто, словно искала у него защиты и,  взяв,  опять
поочередно оглянулась на всех: на красноармейцев, на рыжебородого. Вдруг
Боков дрогнул и странный звук вырвался у него из горла - и будто стон, и
будто крик. Ниночка испуганно поглядела момент молча прямо в лицо  Боко-
ву. И все будто поняла. Она сразу сломилась, лицом приникла к серому ру-
каву его фрэнча и заплакала в голос. А плач - будто сигнал. Рыжий нахму-
рился, задвигался нетерпеливо, что-то сказал красноармейцу  со  светлыми
глазами. Тот подошел к Бокову и сказал жестко:
   - Будет. Раздеться.
   Боков разом умолк. Встряхнулся.
   Красноармеец притронулся правой рукой к руке Ниночки и  опять  сказал
раздельно и жестко:
   - Будет. Раздеться и вам.
   Подошел другой и, молча, сопя, стал грубо и вместе деловито, привычно
стаскивать черное пальто с Ниночкиных плеч. Та перестала плакать и  сама
освободила руки из рукавов, потом сбросила шарфик с  головы  и  в  белом
платье на момент стала, как невеста.
   А другие красноармейцы раздевали Бокова...
   Через минуту Ниночка в одном белье, с голыми круглыми руками и грудью
стояла среди этих грубых тяжело суетливых людей.  Она  дрожала,  прятала
глаза.
   - Марш к яме, - скомандовал старший.
   Кругом щелкали затворы, и лица - как железо. Ниночка вдруг обняла го-
лой рукой Бокова за шею, поцеловала в левую щеку, возле уса:
   - Прощай.
   И решительно побежала к яме, накалывая ноги на острые мелкие камешки.
   И едва добежала до первых черных комочков выброшенной земли,  за  ней
ахнул залп...
   Боков закрыл лицо руками, согнулся и пошел к яме спотыкаясь...

   * * *

   В городе открыто служили благодарственные молебны:
   - О избавлении.
   Бабы, встречаясь с Митревной у бассейна, говорили ей напрямки  и  ра-
достно:
   - Слава Богу, пристрелили сынка-то твово. Наделал делов, ирод.
   И от этих слов каменела Митревна на людях. Молчала. Молча  наберет  в
ведрышко воды и, подпираясь палочкой, пойдет домой. Сгорбленная, старая.
А бабы смотрят ей вслед - и злорадство, и жалость в глазах.
   И только закрыв калитку, Митревна вдруг преображалась - шла к крыльцу
качаясь, плача, порой вопила в голос - старушечьим слабым вопом.
   А в тот, первый день она, узнав обо всем на улице, упала вот здесь за
калиткой, на пустом широком дворе и лежала долго-долго, одна,  теперь  в
целом свете одна.
   Теперь ей некого было ждать.
   Вечерами она привычно садилась у окна, смотрела, как за  буграми,  за
пороховушкой - теперь сломанной, только столбы торчали, - садилось солн-
це, как из-за бугров, поднимая пыль, выползало стадо и пестрыми  цветами
рассыпалось по склону.
   Тени густели, чернели. Надвигалась ночь.  А  Митревна  все  смотрела,
упорно и вместе равнодушно.
   И ждала чего-то... до глубокой ночи.

   БОР. ПИЛЬНЯК
   МАТЬ СЫРА-ЗЕМЛЯ

   Посв. А. С. Яковлеву

   Крестьянин сельца Кадом Степан Климков пошел в лес  у  Йвового  Ключа
воровать корье, залез на дуб и - сорвался с дерева, повис на сучьях, го-
ловою вниз, зацепился за сук оборками от лаптей; у него от прилива крови
к голове лопнули оба глаза. Ночью полесчик  Егор  доставил  лесокрада  в
лесничество, доложил Некульеву, что привел "гражданина самовольного  по-
рубщика." Лесничий Некульев приказал отпустить Степана Климкова. Климков
стоял в темноте, руки по швам, босой (оборки перерезал Егор, когда стас-
кивал Климкова с дуба, и лапти свалились  по  дороге).  Климков  покойно
сказал:
   - Мне бы провожатого, господин товарищ, глаза те вытекли у меня,  без
остачи.
   Некульев наклонился к мужику, увидал дремучую бороду, - то место, где
были глаза, уже стянулось в две мертвые щелочки, и из  ушей  и  из  носа
текла кровь.
   Климков, остался ночевать в лесничестве; спать легли в сторожке у Ку-
зи. Кузя, лесник и сказочник, рассказывал сказку  про  трех  попов,  про
обедни, про умного мужика Илью Иваныча: про его жену Аннушку  и  пьяницу
Ванюшу. Ночь была июньская и лунная.  Волга  под  горой  безмолствовала.
Ночью приходил старец Игнат из пещеры, за которым бегал пастух Минька, -
старец определил, что глаз Степану Климкову не вернуть - ни молитвой, ни
заговором, - но надо прикладывать подорожник, "чтобы не вытекли  мозги."
- -
   - - ...Главный герой этого рассказа о лесе и мужиках (кроме лесничего
Антона Ивановича Некульева, кроме кожевенницы  Арины-Ирины  -  Сергеевны
Арсеньевой, кроме лета, оврагов, свистов и посвистов) - главный герой  -
волченок, маленький волченок Никита, как назвала его Ирина Сергеевна Ар-
сеньева, эта прекрасная женщина, так нелепо погибшая и мерившая  -  этим
волченком - погибшим за шкуру - столь многое.  Он,  этот  волченок,  был
куплен за несколько копеек в Тетюшах - подлинных, а не  в  тетюшиных,  с
маленькой буквы, на Волге, в Казанской губернии, весной.  На  пароходной
конторке его продавал мальчишка, его никто не покупал, он лежал  в  кор-
зинке. И его купила Ирина Сергеевна.
   Он только-только научился открывать глаза, его шкурка цветом походила
на черный листовой табак, от него разило псиной, - она взяла его к  себе
за пазуху, пригрела у своей груди. Это ей пришло на мысль сравнить  цвет
его шерсти с табаком, - он маленький, меньше чем котенок,  дурманил  ее,
как табак, прекрасной таинственностью.  Мальчишка,  продавший  волченка,
рассказал, что его нашли в лесу на поляне, - мальчишки пошли  в  лес  за
птичьими яйцами и набрели на волчий выводок (волчата были еще  слепыми),
пять волченковых братишек умерли от голода, он один остался жив. -  Вол-
ченок не мог лакать. Ирина Сергеевна отстала от парохода, достала в  Те-
тюшах - по мандату - соску, такую, какими кормят грудных детей, - и кор-
мила волченка из этой соски, - она шептала волченку, когда кормила его:
   - Ешь, глупыш мой, - соси, Никита, - рости!
   Она научилась часами - матерински - говорить  с  волченком.  Волченок
был дик, он пугался Ирины Сергеевны, он залезал в темные углы,  поджимал
под себя пушистый свой хвостишко, - и черные его сторожкие глаза  сосре-
доточенным блеском всегда стерегли оттуда, из темноты,  каждое  движение
рук и глаз Ирины Сергеевны, - и когда глаза их встречались, - глаза вол-
ченка, не мигающие, становились особенно чужими - смотрели с этой треху-
гольной головы двумя умными блестящими пуговицами, - но весь треугольник
головы, состоящий из острой пасти и черных тоже острых ушей, - был глуп,
никак не страшный. И от волченка страшно пахло псиной, все прокисало его
духом. - -
   - - Есть в волжской природе - Саратовских, Самарских плесов  -  какая
то пожухлость. Волга - древний русский водный путь  -  текла  простором,
одиночеством, дикостями. Июлем на горах пожухла  трава  пахнет  полынью,
блестит под луной кремень, пылятся, натруживаются ноги, -  и  листья  на
дубах и на кленах тверды, как жестяные, сосну не рассадишь  силой,  спо-
койствует лишь татарский неклен, нет цветов, и костры на горах - не сме-
шаешь их со сполохами - видны с Волги на десятки верст, сквозь пыль Аст-
раханской мги.  И  тогда  известно,  что  пыль  рождена  -  кузнечиками,
июньским кузнечиковым стрекотом. Справа - горы в лесах, за горами - сте-
пи, слева - займища, за займищами степи. Вдали во мге за Волгой видны не
русские колокольни: это немецкие "колонки".
   Когда то, кажется император Павел, дал князю  Кадомскому  дарственную
грамоту, где императорской рукой было написано:

   - ....... "Приедешь, Ваше Сиятельство, на Волгу  в  гор.  В.,  там  в
тридцати верстах есть гора Медынская, взойдешь, Ваше Сиятельство, на эту
гору и все, что глаз Вашего Сиятельства увидит - твое - -"

- - на Волге, в степных уже местах, на горах и по островам, на семьдесят верст по берегу, возникли Медынские леса, возрос строевой - сосновый - лес, дубы, клены, вязы, - заросли, пущи, раменье, саженцы - двадцать семь тысяч десятин. У Медынской горы в лощине стал княжий дом, оторопел девятьсот семнадцатым годом. Ничего, кроме лесных сторожек, да кордонов, в лесах не было, деревни и села отодвинулись от лесов, посторонились лесам и князю. - Лесничий Некульев так писал друзьям в губком о дороге к нему: - "... пароходом надо добраться до села Вязовы; в Вязовах надо найти - или полесчика Кузьму Егорова Цыпина, и он протрясет шестнадцать верст на телеге, по лесам, по горам и буеракам, - или рыбака Василия Иванова Старкова (надо спрашивать Васятку-Рыбака), и он отвезет - на себе - вверх по Волге двенадцать верст. Это врут, что только в Китае ездят на людях: в наших местах это тоже практикуется, - Старков впряжется в ляму, сын его сядет к рулю, ты в лодку, - и бичевой, как триста лет назад, на себе, по очереди, они дотянут тебя до лесничества. Он же, Старков, если его спросить: - "сколько у вас в Вязовах коммунистов?" - ответит: - "коммунистов у нас мало, у нас все больше народ, коммунистов токмо два двора." - А если добиваться дальше, кто же собственно этот народ? - он скажет: - "народ - знамо: народ. - Народ в роде, как бы, большевики." - - 
   Леса стояли безмолвны, пожухли,  в  ночи.  -  Но  если-б  было  такое
большое ухо, которое слыхало бы на десятки верст, - в  лесном  шорохе  и
шелесте в ночи, оно услыхало бы многие трески падающих деревьев, спилен-
ных воровски, дзеньканье пил, разговоры в лощинах, на горах, в пещерах и
шалашах самогонщиков и дезертиров, шаги и окрики, и пальба в небо полес-
чиков и лесников, посвисты и пересвисты, и совиный крик, и людской крик,
и стоны битых, и топоты копыт. Ночами далеко видны лесные костры, и если
эти костры люди зажгли в лощине, - далеко по росе стелется дым, - страш-
ны ночные костры, и страшные были рассказываются около ночных российских
костров. Волки далеко обходят костры. - Дни в лесах - в  июле  -  всегда
просторны, и пахнут леса татарским некленом. - Лесные люди  -  лесничие,
полесчики, объезчики, лесники - убежденнейше убеждены, что весь  челове-
ческий мир разделен на них, лесничих,  полесчиков  и  лесников  и  на  -
"граждан самовольных порубщиков." - -
   - - Был бодрый солнечный день, когда лесничий Антон Некульев,  бодрый
и веселый человек, разыскал в Вязовах полесчика Кузьму Цыпина, рассказал
ему, что он новый лесничий, что он коммунист, что на пароходе была  тес-
нотища чертова, что ему надо в сельский совет, что ночью ему надо в  Ме-
дынь, что Ленин, чорт подери, - башка! Он не говорил о том, что  за  ним
едет еще шестнадцатеро мастеровых, чтобы не дать  разграбить  леса,  ибо
эти леса играли решающую роль в пароходном движении по Волге, - что  дан
ему и его шестнадцатерым мандат расправляться вплоть до расстрелов. -  В
сельском совете, в тишине и покойствии, сидели председатель и секретарь,
пили самогон и закусывали соминой, - председатель велел секретарю подать
третий стакан Некульеву. - Цыпин слушал и смотрел все обстоятельно;  ут-
ром еще, как только приехал Некульев, по кордонам послал в Медынь  эста-
фету, чтобы выехал Кузя за новым лесничим, - слова "эстафета" и "кордон"
застряли в лесном лексиконе от княжеских времен. Цыпин слушал  Некульева
обстоятельно, но, будучи страстным охотником, в ответ рассказывал о  те-
теревах, о лисицах, о двустволках, - рассказал, впрочем, как убили мужи-
ки предшественника лесничего: убили в доме, выпороли ему кишки,  кишками
связали по рукам и по ногам, - все стремились всунуть  в  рояль,  но  не
всунули, и вместе с роялем сбросили с обрыва к Волге, - рояль и  до  сих
пор висит на обрыве, застрял в тальнике; - а охота в тех местах царская,
- ежели, например, покорыститься травить лису в январе, когда она  голо-
дает, можно в зиму набрать шкур штук сто, - только, конечно, не дело это
для ружейного охотника, - наоборот, позор. - Кузя приехал  на  шарабане,
где передние колеса были заменены тележными, а задние остались на  рези-
не. Кузя выстроился во фрунт, руки по швам, зарапортовал  -  честь  имею
явиться... - Некульев подал ему руку, хлопнул по плечу. Кузя сказал:
   - Честь имею доложить, так что, лучше нам заночевать здесь,  а  то  -
глянь - пришибут еще ночью, которые порубщики. Честь имею, так что народ
стал прямо сволочь, одно безобразие.
   Цыпин оказался иного мнения о положении вещей. Рассуждал:
   - Это чтобы товарища Антона Ивановича Некульева тронуть? - Да он  сам
коммунист, большевик. Теперь леса наши. Это - чтобы тронуть? - Да я  вас
до Ивова ключа провожу, по степу поедем, в объезд. У Антона Ивановича  -
наган, у тебя - винтовка, у меня -  винтовка,  сыну  велю  итти  вперед,
двухстволку дам. Да мы их всех перестреляем! Это чтобы большевиков  тро-
гать, - на то он и приехал, что леса наши. Теперь бери сколько хошь, без
воровства, по закону.
   Степи в июле удушливы, томит стрекот кузнечиков и пахнет полынью. Все
время мигали зарницы. Спустились с горы, проехали овраг,  проехали  мимо
ветрянок, и кругом полегла степь, испоконная как века. Поехали в объезд.
Цыпин скоро заснул, Кузя мурлыкал себе под нос. Было очень темно и тихо,
только трещали кузнечики. Снова спустились в балку и слышно  стало,  как
пищат, посвистывают неподалеку сурки, - Кузя слез с шарабана, повел  ло-
шадь под уздцы, сказал, что сурки своими норами всю дорогу изрыли,  чего
доброго лошадь ногу сломает. Выехали на гору и  увидали,  как  далеко  в
степи, на горах, над Волгой в безмолвии разорвалось небо молнией, - гро-
ма не докатилось. - "Гроза будет," - сонно сказал Цыпин. - И опять  рас-
пахнулось небо, также безмолвно, только теперь слева, над  степями  под-
линными. Лошадь побежала рысью, сухой чернозем разносил  топот  копыт  и
тарахтение колес гулко, - показалось, что кузнечики стихли, - и огромная
половина неба, от востока до запада порвалась  беззвучно,  открыла  свои
бесконечности, рядом с дорогой склонили подсолнечники тяжелые свои голо-
вы, - и тогда по степи прокатились далекие огромные дроги  грома,  стало
очень душно. Молнии вспыхивали уже бессчетно, все небо рвалось  молниями
в лоскутья и все небо стало кегельбаном, чтобы  веселым  стихиям  катать
кегли грома. Цыпин проснулся, сказал: "Надо-ть, Кузя, к пастухам  ехать,
в землянке дождь пересидим, мокнуть никак не охота." -
   Гроза, просторы, громы, молнии - показались Некульеву необычайной ра-
достью, на все дни бытия его в лесах запомнилась ему эта  ночь,  -  этак
хорошо иной раз в молодости перекричать грозу, покричать вместе с грома-
ми! - До пастушьей землянки не успели доехать: заметался по степи  ветер
во все стороны, молнии метались и громы гремели со всех сторон, -  дождь
окатил шагах в ста от землянки и вымочил сразу, до  нитки.  Чернозем  на
тропке к землянке расползся в  миг,  ручей  потек  в  землянку.  Крикнул
кто-то испуганно: - "Какой черт еще тут ходит?" - Лошадь у плетня  стала
покорно. Некульев в ярком молнийном свете нацелился, как шагнуть к  зем-
лянке, - и в кромешном дождевом мраке покатился в лужу. В громах услыхал
рядом разговор: - "Ты Потап? Это я, Цыпин." "Спички у нас вымокли. Тебя,
что на охоту понесло, что ли?" "Не, барина везу, коммуниста, нового лес-
ничего." - Опять разорвалось молнией небо,  мимо  пробежал  мальченка  в
землянку, - сказал, проваливаясь вместе с землянкой во мрак: -  "Тятянь,
опять волки пришли, стая. Тама лошадь чужая стоит, чужая, возле ней!"  -
Кузя остался сидеть у  лошади  под  шарабаном,  -  Цыпин  и  Некульев  с
ружьями, старик пастух с палкой, пошли к лошади. Лошадь нашли влезшую на
плетень, она храпела, а Кузя стоял стряхивая с себя грязь, часто-часто и
плаксиво подматершинивая. - "Сел под шарабан, как светанет  молонька,  -
каак маханет сивый на плетень, - как только  затылок  цел  остался?!"  -
"Дурак, это волки!" - "Нну?" - Стащили с плетня лошадь, заменили лопнув-
шую чересседелку веревкой. Решили ехать дальше.  Поехали.  Дорогу  сразу
развезло, текли ручьи. Спустились в овражек. Сказал Цыпин: - "Ты,  Кузя,
мостом не ездий, лошадь ногу сломат. Тута у  моста,  -  пояснил  он  Не-
кульеву, - барина-князя мужики убили." По овражку мчал ручей, дождь про-
шел, гроза уходила, молнии и громы стали реже. Стали подниматься из  ов-
ражка, ноги у лошади поползли по грязи,  расползлись,  -  слезли.  Стали
подталкивать шарабан, - влезли на пол-горы и вновь  поползли  вниз,  все
вместе, и лошадь, и шарабан, и люди; лошадь упала,  пришлось  выпрягать.
Полыхнула молния и увидели - наверху на краю  овражка,  шагах  в  десяти
рядком, сидела стая волков. Сказал Цыпин: - "Надо-ть тащить телегу,  но-
чевать здесь нельзя, волки замают." - Вывели сначала наверх лошадь,  по-
том вытащили шарабан. - Некульеву все время было очень весело. -
   Дождь прошел. Въехали во мрак, и шелесты, и запахи, и в брызги с вет-
вей - в лес. Цыпин слез, отстал, пошел в сторожку к  приятелю.  Некульев
недоумевал, как это в этом сыром и пахучем мраке, где ничего  не  видно,
хоть глаз выткни, разбирается Кузя и не путает дорогу. Кузя  был  молча-
лив. -
   - Когда князя-барина мужики порешили убить, - этот самый Цыпин пришел
ко князю Кадомскому и говорит: - "Так и так, уехать  вам  надо,  громить
вас будут, порешили мужики убить." - Князь лакею. - "Приказать  заложить
тройку!" - А Цыпин ему: - "Лошадей, ваше сиятельство, дать  вам  нельзя,
мы не позволим." - Князь заметался, вроде прасола  нарядился,  сапоги  у
купца взял, картуз и на шею красный платок, - жена  шаль  надела.  Вышли
они ночью, потихоньку, - а у мосточка им навстречу Цыпин: - "Так и  так,
ваше сиятельство, на чаек с вашей милости, что упредил." - Дал ему князь
монету, рубль серебром, - и кто убил князя - неизвестно. -
   Кузя замолчал. Некульев тоже молчал. Ехали шагом в  кромешном  мраке.
Изредка горели на земле ивановские червячки.
   - А то вот еще, кстати сказать, жил в одном селе мужик, очень  умный,
хозяйственный мужик, звали, скажем, Илья Иванович, - начал  не  спеша  и
напевно Кузя. - А у него была жена красавица, молодуха, и жена мужу вер-
ная, звать - Аннушка. А село было большое и в ем, заметьте,  три  церкви
разным богам... И вот пошла Аннушка к обедне, а кстати сказать, в каждой
церкви обедни начинались в разное время. Идет Аннушка,  а  навстречу  ей
поп: - "Так и так, здравствуй, Аннушка", - а потом в сторонку: - "Так  и
так, Аннушка, как бы нам встретиться вечерком, на  зорьке?"  -  "Чтой-то
вы, батюшка?" - ему Аннушка, да шасть от него, прямо в другую церкву.  А
навстречу ей другой поп: - "Так и так, здравствуй, Аннушка!" - и опять в
сторону: - "Так и так Аннушка, не антиресуешся ли ты со  мной  переноче-
вать?"
   - Ты это про что говоришь-то? - спросил недоуменно Некульев.
   - А это я сказку рассказываю, - очень все любят, как я рассказываю. -
-
   - - И еще был бодрый солнечный день, - день, который благостным солн-
цем вышел из сырого мрака степной грозовой ночи, когда до одури пахло  -
и лесною, и земною, - благодатью. Легкие бухнули, как рубка от  воды,  -
хорошо пахнет, когда неклены топятся солнцем. Оторопелый белый дом ящер-
ками и осколками стекол грелся на солнце, и с виноградника  на  террасе,
едва лишь коснуться его, зрелые падали капли дождя.  Волга  над  обрывом
плавила солнце, нельзя было смотреть.  Если  вставить  рамы,  привинтить
дверные ручки, вмазать отдушники и дверцы к печам, застлать  растащенный
паркет новым полом, - дом будет попрежнему исправен, все пустяки! - И из
дальних комнат, глухо отчеканивая потолочным эхо шаги, в комнату, где на
наружной двери была вывеска - "контора", - вышел бодрый человек в  синей
косоворотке, в охотничьих сапогах, -  красавец,  кольцекудрый,  молодой.
Пенснэ перед глазами сидели как влитые,  -  совсем  не  так,  как  непо-
корствовали волосы. В конторе, скучной как вся бухгалтерия земного шара,
на чертежном столе лежали планы и карты, и на другом - зеленое сукно бы-
ло залито чернилами и стеарипом многих ночей и писак, - и солнце в  окна
несло бодрость всего земного шара. Навстречу Некульеву шагнул Кузя. Руки
по швам, - и был Кузя босоног, в синих  суконных  жандармских  штанах  и
бесцветной от времени рубахе, не подпоясанный и с растегнутым воротом, -
и были у Кузи огромные бурые - страшные - усы, делавшие доброе его круг-
лое лицо никак не страшным, а глуповатым. Кузя сказал:
   - Честь имею доложить, там объездчики пришли,  мужики,  -  лесокрадов
объездчики доставили. А еще спрашивает вас женщина. - Допустить? -
   - Пускай всех.
   - Честь имею доложить, старый лесничий со всеми вот в это окошко  го-
ворили, специально на этот случай велено в стене дыру сделать.
   - Пускай всех.
   На несколько минут в конторе был митинг, ввалили мужики; - кто из них
был пойман на порубке, кто пришел ходоком - разобрать возможности не бы-
ло; объездчики выстроились по-солдатски, в ряд, с винтовками.  Загалдели
мужики миролюбиво, но сторожко: - "Леса теперь  наши,  сами  хозява!"  -
"Как ты товарищ сам коммунист, - желам пилить в Мокром буераке,  как  он
Кадомский!" - "Немцы из-за Волги, - ежели на нашу сторону в леса поедут,
все ноги переломаем!.." - "Татары вот тоже либо мордва."  -  "Ты,  това-
рищ-барин, рассуди толком, - мы пилили и желаем  продать  в  Саратов  по
сходной цене!" - Сказал Некульев весело: - "Дурака, товарищи, ломать не-
чего и нечего дураками прикидываться. Что я коммунист, -  это  верно,  а
грабить лесов я не дам. И сами вы знаете, что это не дело, а орать я то-
же умею, глотка здоровая." - Рядом с Некульевым стал мужик,  босиком,  в
армяке, в руках держал меховую шапку, - Некульев сказал: -  "Ну  что  ты
шапку ломаешь, как не стыдно, надень!" - Мужик смутился, шмыгнул  глаза-
ми, поспешил надеть, сдернул, злобно ответил: - "Чай здесь изба,  образа
висят!.." - Попарно, не спеша и покойно вошли в комнату шестеро,  немцы,
все в жилетах, но оборванцы,  как  и  русские.  -  "Konnen  Sie  deutsch
sprechen?" - спросил немец. - Мужики загалдели о немцах, - вон, наши ле-
са! - Некульев сел на стол, вытянул вперед ноги, покачался на столе, за-
говорил деловито: - "Товарищи, вы садитесь на окнах, что ли,  -  давайте
говорить толком. Тут вот арестованные есть, так я их отпущу,  и  пилы  и
топоры верну - не в этом дело. А лесов без толку пилить нельзя, посудите
сами" - - и заговорил о вещах, ясных ему, как выеденные яйца. - Мужики и
немцы ушли молча, многие к концу разговора шапки, все же, понадевали,  -
последним сказал Некульев дружески: - "Делать я, товарищи, буду, как не-
обходимо, и сделаю, что надо, - а вы как хотите!.." Некульев любил  быть
"без дураков". - -
   Кузя выстроился во фронт, сказал:
   - Честь имею доложить, - яишек вы не хотите ли, либо молока? У  самих
у нас нету, - Маряша в колонку к немцам сплават. - -
   - Мне вообще надо с твоей женой поговорить, чтобы кормила меня, - да-
вайте есть вместе. Яиц купите. - -
   И было солнечное утро, и был бодр и красив молодостью и бодростью Не-
кульев, и стоял босой, руки по швам глупорожий Кузя,  -  когда  вошла  в
контору прекраснейшая женщина, Арина Арсеньева, кожевенница.  Конторское
зеленое сукно было закапано многими стеаринами и чернилами. -
   - "Мне надо получить у вас ордер на корье. Драть корье мы будем свои-
ми силами. Вот мандат, - корье мне нужно для шихановских кожевенных  за-
водов" - и на мандате вправо вверху "пролетарии  всех  стран,  соединяй-
тесь!", - и на документах, на членской книжке - прекрасные обоим слова -
Российская Коммунистическая Партия. - "Ваш предшественник убит? -  князь
убит?" - "Мужики кругом в настоящей в крестьянской войне  с  лесами."  -
Разговор их был длинен, странен и - бодр, бодр как бодрость всего  солн-
ца. - У одного - там где-то, лесной институт в Германии, Российские  за-
воды и заводские поселки, быть революционером - это профессия, в заводс-
ких казармах, в корридорах тусклые огни, и так сладок  сон  в  тот  час,
когда стучит по комарам будило ("вставайте, вставайте, - на смену, - гу-
док прогудел!") - а мир прекрасен, мир солнечен, потому что - через лес-
ной институт, через окопы на Нароче - от детства на  Урале,  от  книг  в
картонных переплетах (долины под горою, - а за горою, в дебрях, где  ка-
жется и не был человек, медведи и монах в землянке)  -  твердая  воля  и
твердая вера в прекрасность мира - "без дураков": - это у Некульева, - и
все шахматно верно и здесь, в Медынах, и там в Москве, и в  Галле,  и  в
Париже, и в Лондоне, и на Уральских заводах. - И у  нее:  -  Волга,  По-
волжские степи, Заволжье, забор на краю села, -  по  ту  сторону  забора
разбойные степи и путины, по эту - чаны с дубящейся кожей и трупный  за-
пах кож и дубья - и этот запах даже в доме, даже от воскресных  пирогов,
пухлых, как перина, и от перин, как в праздник пироги,  и  ладан  матери
(мать умерла, когда было тринадцать лет и надо было мать заменить по хо-
зяйству и научиться кожевенному делу) и, отец, как бычья  дубленая  кожа
из чана, и часы с кукушкой, и домовой за печкой, и черти, - и тринадцати
лет в третьем классе гимназии - уже оформилась под коричневым  платьицем
грудь, - и обильно возросла к  семнадцати  заволжская  красавица  девуш-
ка-женщина; Петербург и курсы встретили  туманной  прямолинейностью,  но
туманы были низки как потолки дома, и на Шестнадцатой Линии в студенчес-
кой

е надо было изводить клопов, - но все же потолки после них - дома, когда умер отец - показались еще ниже, душными, закопченными, домового за печкой уже не было, а запах кож напомнил таинственное детство; - она вошла в дом - как луна в ночь, старший приказчик - бульдогом - принес просаленные бухгалтерские книги, а жандармы прикатили 
крысами, шарили, шуршали, - ни с домом, ни с бухгалтерией, ни с крысами примириться нельзя, никогда, кричать громко право дала красота, и тюремные корридоры стали Петербургскою прямолинейностью, где луну никогда и никак не потушишь: - это у Арины Арсеньевой, - и тоже все шахматно верно и кожевенные заводы (ими пахнет детство) нужны для Красной армии, их необходимо пустить. Годы у женщин сменяют солнечность лунностью: семнадцати-летняя обильность к тридцати годам - тяжелое вино, когда все время было не до вин. - "И эти места, и леса, все Поволжье я знаю доподлинно." - - 
   На солнце от зелени виноградников свет зеленоват, расправляется  воз-
дух, - Некульев заметил: О зеленом свете такие стали синие венки на бел-
ках Арины, а зрачки уходят в пропасть - и показалось, что из глаз запах-
ло дубленой кожей. - В контору вошли трое: мужик, баба,  паренек-подрос-
ток. Мужик неуверенно сказал:
   - Честь имею явиться, второй после  Кузи  лесничий,  с  одиннадцатого
кордону. Егор Нефедов. А это моя жена, Катя. А это сын, Васятка.
   Лесника перебила жена, заговорила обиженно: - "Ты, барин,  Кузе  ска-
зал, что с Маряшей исть хочешь. Как хотишь, твоя барская воля, а то мож-
но и у нас, не хуже чай Маряшки. Мы избу  строим,  муж  мой  маломощный,
грызь у него, мы из Кадом. - Как хотишь, твоя барская  воля.  У  Маряшки
ведь трое малолеток, мал-мала меньше, а нас всего трое." - Катя подобра-
ла губы, руки уперла в боки, воинственно выжидая. -  Некульев  молча  по
очереди пожал всем руку, сказал: "Ступайте с богом,  буду  знать."  -  И
Арина Арсеньева заметила в солнце: синяя бритая кожа скул  и  подбородка
Некульева - тверда, крепка. Арина сказала тихо, с горечью:
   - Вы знаете, когда "влазины" бывают, - влазины,  это  так  называется
новоселье, - ведь до сих пор крестьяне у нас вперед себя пускают в  избу
петуха и кошку, а потом уже идут люди и надо  -  по  поверью  -  входить
ночью в полнолуние. Ночью же и скотину перегоняют. И до  рассвета  в  ту
ночь хозяйка-баба голая дом обегает три раза. Это все для домового дела-
ется. - -

   Глава первая - Ночи, дни.

   Спросить о лесе Маряшу, Катяшу, Кузю, Егора - расскажут.
   - В лесах по суземам и раменьям живет леший - ляд. Стоят леса  темные
от земли до неба, - и не оберешься всевозможных Марьяшиных фактов. - Не-
оделимой стеной стоят синеющие леса. Человек по раменьям с трудом проби-
рается, в чаще все замирает и глохнет. Здесь, рядом с молодой  порослью,
стоят засохшие дубы и ели, чтобы свалиться на землю, приглушить  и  пок-
рыться гробяною парчею мхов. И в июльский полдень здесь сумрачно и сыро.
Здесь даже птица редко прокричит, - если же со степей найдет ветер, тог-
да старцы - дубы трутся друг о друга, скрипят,  сыпят  гнилыми  ветвями,
трухой. - Кузе, Маряше, Катяше, Егору - здесь страшно, ничтожно,  одино-
ко, бессильно, мурашки бегут по спинам. На раменьях  издревле  поселился
тот чорт, который называется лядом, и Кузя рассказывал  даже  про  види-
мость черта: красивый кушак, левая пола кафтана запахнута на  правую,  а
не на левую; левый лапоть надет на правую ногу, а правый на левую; глаза
горят как угли, а сам весь состоит из мхов и еловых шишек; видеть же ля-
да можно, если посмотреть через правое лошадиное ухо.
   Белый дом в лощине у Медынской горы днями стоял тихо, в зелени, прох-
ладный, как пруд. Ночами дом шалел: напряженным Некульевским глазам - на
глаза попадалась - битая мебель, корки порванных книг, всякая ерунда. На
террасе в мусорном хламе Некульев нашел песочные часы, - песок из  одной
стеклянной колбы перетекал в другую каждые пять  минут,  лунными  ночами
поблескивало зеленовато стекло колб; днями Некульев забывал об этих  пе-
сочных часах, но ночами многие пяти-минутки он тратил на  них;  Некульев
любил быть без дураков, он не замечал, что у него -  помимо  сознанья  и
воли - каждый шорох в доме, каждый глупый мышиный пробег - покрывает гу-
синой кожей спину, и появилась привычка не спать ночами, бодрость никог-
да не покидала, но все казался кто-то - не то третий, не то седьмой  ка-
кой-то, и каждая ночь была как все. Была луна и под горой на воде  лома-
лись сотни лун, дом немотствовал, деревья у  дома  стояли  серебрянными,
расположилась тишина, в которой слышны лишь совы. Лунный  свет  бороздил
паркет в зале. Окна Некульев тщательно закрыл, но в окнах не  было  сте-
кол. Три двери в зале Некульев задвинул мебельной рухлядью и подпер дре-
кольем. У одной из дверей стоял диван, и Некульев лежал на нем. На стуле
рядом висел наган в расстегнутой кобуре, к дивану в ногах была прислоне-
на винтовка. На диване лежало большое здоровое красивое  тело,  вот  то,
что глупо покрывается от каждого шороха гусиной кожей. Некульев  покойно
знал, что у Ивового ключа стерегут лес Кандин и Коньков,  двое  мастеро-
вых, и они твердые ребята, мазу не дадут. А горами пешком  не  пройдешь,
не то чтобы приехать на телеге, если же проберутся  сюда,  то  секретной
дверью, оставшейся от помещика-князя и случайно найденной, он пройдет  в
подвал, а оттуда под землей в овраг, а там - ищи,  свищи!..  -  Лампенка
горела, чтобы отвести глаза, в правом крыле дома,  где  окна  были  тща-
тельно завешаны. - Луна заглядывала в окна, в дом, где все было разбито.
Некульев поднялся с дивана, взял револьвер, отодвинул кол от двери и по-
шел темными комнатами, еще неуверенно, ибо плохо привык  к  дому,  -  на
кухне он попил у ведра воды и вернулся обратно; в дверях  прислушался  к
дому, не заметив, что тело покрылось гусиной кожей, - подпер  дверь  ко-
лом; - и опять отпер поспешно: когда брал ведро, положил  на  подоконник
револьвер, забыл его, поспешно пошел назад. На окне  в  зале  в  пыльном
лунном свете лежали песочные часы, - Некульев стал пересыпать  песок,  -
склонил кудрявую голову к мутно стеклянным колбам.
   И тогда - нежданно застучали в окно там, где была лампа, -  неуверен-
ный голос окликнул: - "Эй, кто тама, выходите.  Милиционер  требует!"  -
Некульев ловкой кошкой взял винтовку, бесшумно выглянул в разбитое окно:
стоял на луне у дома с багром в руках паренек,  осматривался  кругом,  в
тишину. Некульев покойно сказал: - "Ты кто такой?" - Паренек обрадованно
заговорил: - "Иди, тебя требует милиционер!" - "Ты почему с  багром?"  -
"А это я от собак. Собак-от нетути? - Милиционер на берегу, в лодке!"
   Парнишка, Кузя и Некульев (эти двое с винтовками) по  обрыву  спусти-
лись к Волге. У берега стояли три дощаника. По берегу ходил милиционер с
наганом и саблей в руках и с винтовкой за плечами. Милиционер закричал:
   - Вы что-же, черти, спите, когда лес воруют?! - Я ездил ловить  само-
гонщиков, два дощаника поймал, три дня ловлю, не спал, еду  сейчас  мимо
Мокрой горы, а с горы с самой верхушки, смотрю, летят вниз бревна, - ле-
сокрады работают, а вы спите! Я сам бы поймал лесокрадов, да вишь у меня
только два понятых, а остальные самогонщики с поличным, - уйду -  разбе-
гутся. Сорок ведер самогонки везу, три дня не спал... Так прямо  с  вер-
хушки и сигают, и на воде два пустых дощаника!..
   Милиционер влез в лодку, скомандовал самогонщикам, - мужики впряглись
в ляму, потащили бичевой дащаный караван, безмолвно. Милиционер покрики-
вал и поводил дулом револьвера. Луна светила безмолвно и сотни лун коло-
лись на воде. Горы и Волга немотствовали. Дощаники скрылись за косой.  -
Кузя привел двух лошадей, одна под седлом, другая с мешком сена на  спи-
не. - Кузя, Некульев лесными тропками, горами, молча,  с  винтовками  на
перевес, помчали к Мокрой горе. Лошадей оставили в Мокрой Балке, - вышли
к Волге; Волга, горы, тишина, - прокричал сыч, посыпался под ногами гра-
вий, пахнуло полынью откуда-то, - тишина, - и на горе затрещало  дерево,
сорвалось с вершины, покатилось вниз под обрыв, потащило за собой камни.
Кузя и Некульев пошли под обрывом, - в  тальнике  увязли  два  дощаника,
один уже наваленный бревнами, еще сорвалось с вершины бревно, - и сейчас
же рядом в десяти шагах негромко свистнул человек, а другой свистнул  на
горе, и третий свистнул, - и мир замер. И тогда одиноко на  горе  раско-
лолся винтовочный выстрел. Кузя присел за камень, - Некульев толкнул его
- вперед - коленом, перезамкнул замок винтовки и - твердо пошел к  доща-
никам, - толкнул на воду пустой и навалился, чтобы  столкнуть  нагружен-
ный, - сверху выстрелили из  винтовки,  -  пуля  шлепнулась  в  воду.  -
"Кузьма! иди, толкай!" - на отвесе,  наверху  красный  вспыхнул  огонек,
лопнул выстрел, шлепнулась пуля. По огоньку - сейчас же - выстрелил  Не-
кульев, и с горы закричали: "Ой, что ты делаешь, лешай! - Не трожь доща-
ники!"
   Некульев сказал:
   - Кузя, чаль, толкай веслом, иди  на  руль,  гони  от  берега,  а  то
подстрелят!
   Луна потекла с весла. С берега кричали: "Барин, касатик, прости хрис-
та ради, отдай дощаники!
   Некульев сказал:
   - Эй, черт, лошадей как бы не украли!
   Кузя ответил:
   - Пошто, - мы сейчас их возьмем. Бояться теперь нечего. Мужик  охоло-
нул, мужика теперь страх взял.
   Подплыли к Мокрой Балке, к дощанику - трое подошли мужики, -  вязовс-
кие, в слезах, один из них с винтовкой, - замолили о дощаниках. Некульев
молчал, смотрел в сторону. Кузя - тоже молча пошел в балку, привел лоша-
дей, впрег их в ляму, - тогда строго заявил:  "Лес  воровать,  сволоча!?
Садись в дощаник, под арест! Там разберут, как леса воровать!.."
   Мужики повалились на колени. Некульев недовольно шепнул:
   - На что их брать? Куда мы их денем? - Ничего, постращать не вредно!
   Лошади шли берегом по щебню медленно. Горы и Волга замерли в  тишине,
но луны уже не было: за Волгой в широчайших просторах назревало  красным
- пред днем - небо, похолодело в рассвете, села на рубашке роса.
   - Сказочку вам не рассказать ли? - спросил Кузя.
   Дощаники с лесом завели за косу под Медынской горой, привязали  креп-
ко. - (Через два дня - ночью - эти дощаники исчезли, их кто-то украл.)

   И опять в ночи задубасили в окна, - "Антон Иванович, - товарищ лесни-
чий, - Некульев, - скорей вставай!" - и дом  зашумел  боцами,  шорохами,
шопотами, свечи и зажигалки закачали потолки, - "у Красного Лога - пото-
му как ты коммунист, мужики из Кадом - всем сходом с попом  поехали  пи-
лить дрова - по всем кордонам эстафеты даны - полесчика  Илюхина  мужики
связали, отправили на съезжую!" - У конного двора, против  людской  избы
стоят взмыленные лошади, так крепко пахнет конским потом  (Некульеву  от
детства сладостен этот запах), - яркая звезда зацепилась за вершину горы
(какая это звезда?) и рядом под деревом горит Иванов червячек. Кузя  вы-
вел лошадей, - но ему лошади не досталось и он побежал пешком.
   - Ягор, ты винтовку-то пока повези, чего тащить-то? -  На  лошадей  и
карьером в горы, в лес, - "эх черт! все просеки заросли! глаз  еще  вых-
лестнешь!"
   Лес стоит черен, безмолвен, на вершинах гор воздух сух, пылен, пахнет
жухлой травой, - в лощинах сыро, холодновато, ползет  туман,  в  лощинах
кричат незнакомые какие-то птицы -  ("эх,  прекрасны  волжские  ночи!").
Конским потом пахнет крепко, лошади дорогу знают.
   - Эх, и сволочь же мужичишки. Ведь не  столько  попользуются  сколько
повалят и намнут! - Сознательности в мужике нет никакой! - Илюхина мужи-
ки связали, как разбойника, увезли в село, а жену с ребятами  заперли  в
сторожке, приставили караул, - сын Ванятка подлез в подпол,  там  собака
нору прорыла, норой - на двор, да к Конькову. А то бы  не  дознались.  И
так кажинную ночь стерегись!
   Верховых догнал Кузя, бежал рысью, сказал Егору:
   - Ягорушка, теперь ты побежишь, а я поеду, отдохну малость.
   Егор слез с лошади, побежал за верховыми. Кузя поудобнее размял мешок
на лошади, уселся, отдышался, сказал весело:
   - Вот бы теперь хоровую грянуть, как разбойники! - И свистнул в  тем-
ноту леса длинным разбойничьим посвистом, захлопала  крыльями  рядом  во
мраке большая какая-то птица.
   ...На опушке Красного Лога редкою цепью залегли полесчики еще с вече-
ра. В зеленую стену леса, в квадраты лесных просек,  в  лощину  меж  гор
уходила дорога. Было все очень просто. Солнце село за степь, - отбыла та
минута, когда - на минуту - и деревья, и травы, и земля, и небо, и птицы
- затихают в безмолвии, синие пошли полосы по земле - из леса на  опушку
вылетела сова, пролетела безмолвно, и тогда  прокричала  в  лесу  первая
ночная птица. И тогда далеко в степи, на перевале, увиделся в пыли мужи-
чий обоз. Но его прикрыла ночь, и только через час докатились до  опушки
несложные тарахтенья и скрипы деревянных российских обозов.  Потом  пыль
уперлась в лес, скрипы колес, тарахтенья ободьев, конские  храпы,  чело-
вечьи шопоты, плач грудного ребенка, - стали рядом, уперлись  в  лес.  -
Два древних дуба у проселка на просеке - у  самого  корня  подпилены,  -
только-только толкнуть - упадут, завалят, запрудят дорогу.
   Тогда из мрака строгий объездчичий окрик:
   - Э-эй! Кадомские! мужики! Не дело, верти назад!
   И тогда от обоза - сразу - сотнеголосый ор и хохот, слов не понять  и
непонятно - люди-ли кричат иль лошади и люди  заржали  в  перекрик  друг
другу, - и обоз ползет все дальше. Тогда -  два  смельчака,  мастеровые,
коммунисты, Кандин и Коньков - последнее усилие, храбрость,  ловкость  -
валят на дорогу колоды древних двух дубов,  и  судорожно  бабахнули  два
выстрела по небу. От мужичьего стана - бессмысленно, по лесу -  полетели
наганные, винтовочные, дробовые перестрелы. Пол обоза стало, лошади  по-
лезли на задки телег. - "Сворачивай!" - "верти назад!" - "Пали!" -  "Ка-
сатики, вы бабу задавили!" - "Попа, попа держи!" - Лес темен, непонятен,
- на просеке лошадь не своротишь,  лошади  шарахаются  от  деревьев,  от
выстрелов, оглобли упираются в стволы, трещат на пнях колеса. - "Да  ло-
шадь, лошадь не замайте! хомут порвешь, ты, сволочь!" -  Непонятно,  кто
стреляет и зачем?
   К рассвету прискакал Некульев. У опушки горел костер. У костра сидели
полесчики, пели двое из них тягучую песню. Валялась у костра куча винто-
вок. На полянке стояли понуро телеги и лошади.  Стояли  в  сторонке  под
стражей мужики, бабы, подростки и поп. Рассвет разгорался над лесом. Не-
веселое было зрелище тихого становища. - Некульеву пошел навстречу  Кан-
дин, вместе с ним приехавший оберегать леса, отвел в сторону, расстроен-
но и шепотом заговорил:
   - Получилась ерунда. Вы понимаете, мы преградили дорогу, свалили  два
дуба, думали телег штук пять арестовать, отделили их  дубами.  Для  ост-
растки я выстрелил. Больше мы не выпустили ни одного  патрона.  Стреляли
сами мужики, убили мальчика и лошадь, одну лошадь раздавили. Когда нача-
лась ерунда, я думал удалиться по добру по здорову, чтобы мужики  разоб-
рались сами собой, чтобы наши концы в воду, - но тут уже не было возмож-
ности сдержать наших ребят, начали ловить, арестовывать,  отбирать  ору-
жие...
   У Некульева в руке был наган, он сказал растерянно:
   - Фу ты, чорт, какая ерунда!
   Мужики повалили к Некульеву, повалились в ноги, замолили:
   - Барин, кормилец, касатик! - Отпусти Христа ради. -  Больше  никогда
не будем, научены горьким опытом!
   Некульев заорал, - должно быть злобно:
   - Встать сию же минуту! Чорт бы вас побрал,  товарищи!  Ведь  русским
языком сказано - лесов грабить не дам, ни за что! - и недоуменно, должно
быть, - а вы тут вот человека убили, эх!.. где мальченка?!. -  Все  село
телеги перепортило, эх!
   - Отпусти Христа ради! - Больше никогда не будем!..
   - Да ступайте пожалуйста - человека от этого не вернешь, - поймите вы
Христа ради, что хочу я быть с вами по-товарищески! - и злобно, - а если
кто из вас меня еще хоть раз назовет барином или шапку при мне с  головы
стащит, - расстреляю! - Идите пожалуйста куда хотите.
   Коньков, тоже приехавший с Некульевым, спросил  -  со  злобой  к  Не-
кульеву:
   - А попа?!
   - Что попа?
   - Попа никак нельзя отпускать! Его негодяя, надо  в  губернскую  чеку
отослать!
   Некульев сказал безразлично:
   - Ну что же, шлите!
   - Чтобы его мерзавца там расстреляли!
   Солнце поднялось над деревьями, благостное было утро, и невеселое бы-
ло зрелище дикого становища.

   И опять была ночь. Безмолствовал дом. Некульев подошел к окну, стоял,
смотрел во мрак. И тогда рядом в кустах -  Некульев  увидел  -  вспыхнул
винтовочный огонек, раскатился выстрел и четко чекнулась в потолок пуля,
посыпалась известка. - Стреляли по Некульеву.

   И было бодрое солнечное утро, был воскресный  день.  Некульев  был  в
конторе. Приводили двух самогонщиков, Егор тащил на загорбке  самогонный
чан. - Приехал из Вязовов Цыпин, передал бумагу из сельского  Совета,  -
"в виду постановки вопроса об улегулировке леса, немедленно явиться  для
доклада тов. Некульеву." - Цыпин был избран председателем сельского  со-
вета. - Некульев поехал, ехали степью, слушали сусликов; Цыпин рассказы-
вал про охоту, был покоен, медлителен, деловит. -  И  потом,  когда  Не-
кульев вспоминал этот день, он знал, что это был самый страшный  день  в
его жизни, и от самой страшной - самосудной - смерти, когда его разорва-
ли-б на куски, когда оторвали-б руки, голову, ноги, - его спасла  только
глупая случайность - человеческая глупость. -  В  степи  удушьем  пищали
суслики. В селе на площади перед церковью и пред Советом толпились парни
и девки, и яро наяривал в присядку паренек - босой,  но  в  шпорах;  Не-
кульева шпоры эти поразили, - он слез с телеги, чтобы внимательно  расс-
мотреть: - да, именно шпоры на босых пятках, и лицо у парня неглупое.  -
А в Совете ждали Некульева мужики. Мужики были пьяны. В Совете нечем бы-
ло дышать. В Совете стала тишина. Некульев не слыхал даже мух.  К  столу
вместе с ним прошел Цыпин, - и Некульев увидел, что лицо Цыпина,  бывшее
всю дорогу медлительным и миролюбивым, стало хитрым и злобным. Заговорил
Цыпин:
   - Чего там, мужики! Собрание открыто! Вот он, - приехал! А еще комму-
нист! Пущай, говорит, что знает...
   Некульев ощупал в кармане револьвер, вспомнились шпоры, шпоры спутали
мысль. Некульев заговорил:
   - В чем дело, товарищи? Вы меня вытребовали, чтобы я сделал доклад. -
-
   - Ляса таперь наши, жалам их по закону разделить по душам...
   Перебили:
   - По дворам!
   Заорали:
   - Нет, по душам!
   - Нет, по дворам!
   - Нет, говорю, по душам!
   - Да что с им говорить, ребята! Бей лесничего своем судом!
   Некульев кричал:
   - Товарищи! Вы меня вытребовали, чтобы я сделал доклад... Страна наша
степная, лесов у нас мало. У нас, товарищи, гражданская война, вы что  -
помещиков желаете?! Если леса все вырубить, их в сорок лет не поправишь.
Леса валить надо с толком, по плану. У нас, товарищи, гражданская война,
уголь от нас отрезан. Эти леса держат весь юго-восток России. Вы - поме-
щиков желаете?! Лесов воровать я не дам. - -
   - Мужики! Теперь все наше! Пущай даст ответ, почему  Кадомские  могут
воровать, а мы нет?! Откуда он взялся на нашу голову?!
   - Жалам своего лесничего избрать!
   - Бей его, робята, своем судом!
   Некульев запомнил навсегда эти дикие, пьяные  глаза,  полезшие  нена-
вистно на него. Он понял тогда, как пахнет толпа кровью, хотя крови и не
было. - - Некульев кричал почти весело:
   - Товарищи, к чорту, тронуть себя я не дам, - вот наган, сначала  ля-
гут шестеро, а потом я сам себя уложу! - Некульев придвинул к себе стол,
стал в углу за столом с наганом в руке. Толпа подперла к столу.
   Завопил Цыпин:
   - Минька, беги за берданкой, - посмотрим, кто кого подстрельнет!
   - Стрели его, Цыпин, своим судом.
   Некульев закричал:
   - Товарищи, черти, дайте говорить!
   Толпа подтвердила:
   - Пущай говорит!
   - Что же вы - враги сами себе? Я вот вам расскажу. Давайте толком об-
судим, меня вы убьете, что толку?.. Вы вот садитесь на  места,  я  сяду,
поговорим... - - Некульев в тот день говорил обо всем, - о лесах, о дре-
вонасаждениях, о коммунистах, о Москве, о Брюсселе, о том, как  строятся
паровозы, о Ленине, - он говорил обо всем, потому что, когда он говорил,
мужики утихали, но как только он замолкал, начинали орать мужики о  том,
что - что, мол, говорить, бей его своим судом! - И у Некульева  начинала
кружиться от запаха крови голова. Цыпин давно уже стоял в дверях с  бер-
данкой. День сменился стрижеными сумерками.  Мужики  уходили,  приходили
вновь, толпа пьянела. Некульев знал, что уйти ему некуда, что его убьют,
и много раз, когда пересыхало в горле, надо было делать страшные усилия,
чтобы побороть гордость, не крикнуть, не послать всех к черту, не  пойти
под кулаки и продолжать - говорить, говорить обо всем, что влезет в  го-
лову. - Некульева спасла случайность. В дом  ввалилась  компания  "союза
фронтовиков", молодежь, пьяным пьяна, с гармонией, их коновод  -  должно
быть председатель - влез на стол около Некульева, он был бос, но со шпо-
рами, - он осмотрел презрительно толпу и заговорил авторитетно:
   - Старики! Вам судить лесничего, товарища Некульева, нельзя! Его  су-
дить должны мы, фронтовики. Вон - Рыбин орет боле всех, а отсиживал он у
лесничего в холодной или нет!? Нет! Судить могут только те, которые  по-
падались на порубках, а которые не попадались - катись отсели на  легком
катере. А то голыми руками хотят лес забрать! Как мы попадались  на  по-
рубках ему в холодную, - леса нам и в первую очередь и нам его судить. А
Цыпина судить вместе с им, как он ему первый помощник и сам леший!
   Стрижиный вечер сменился уже кузнечиковой ночью. - Парень  был  пьян,
около него стояли, тоже пьяные, его друзья. Тогда  пошел  ор,  гвалт:  -
"Вре!" - "Правильно!" - "Бей их!" - "Цыпина лови, старого  чорта!"  -  И
тогда началась свальная драка, полетели на стороны бороды, скулы,  синя-
ки, запыхтел тяжелый кулачный ор. - Некульева  забыли.  Некульев,  очень
медленно, совсем точно он недвижим, полушаг в полушаг, подобрался к окну
и - стремительною кошкой бросился в окно.  -  Никогда  так  быстро,  так
стремительно - бессмысленно - не бегал Некульев:  он  вспомнил,  осознал
себя только на заре, в степи, в удушливом сусличном писке. - -
   (В сельском совете, за дракой, не заметили, как исчезнул Некульев,  -
и в тот вечер баба Груня, жена рыбака Старкова, а на утро уже много  баб
говорили, что видели самим глазами - вот провалиться на этом месте, если
врут - как потемнел Некульев, натужился, налились  глаза  кровью,  пошла
изо рта пена, выросли во рту клыки, стал Некульев черен в роде  чернозе-
ма, - натужился - и провалился сквозь землю, колдун.)

   И такой был случай с Некульевым.  Опять,  как  десяток  раз,  примчал
объездчик, сообщил, что немцы из-за Волги на дощаниках поплыли на  Зеле-
ный Остров пилить дрова. Некульев со своими молодцами на своем  дощанике
поплыл спасать леса. Зеленый Остров был велик,  причалили  и  высадились
лесные люди незаметно, - был бодрый день, - пошли к немцам, чтобы угово-
рить, - но немцы встретили лесных людей  правильнейшей  военной  атакой.
Некульев дал приказ стрелять, - от немцев та-та-такнул пулемет, и  немцы
двинулись навстречу организованнейшей цепью, немцы наступали по всем во-
енным правилам. И Некульев и его отряд остались вскоре без патрон и ста-
ли пред дилеммой - или сдаться или убегать на дощанике, - но дощаник был
очень хорошей мишенью для пулемета, - лесники заверили, что, если  немец
разозлится, он ничего не пожалеет. - Их немцы взяли в плен. Немцы отпус-
тили пленников, но забрали с собой за Волгу, кроме лесов, дощаник и  Не-
кульева. - Некульев пробыл у немцев в плену пять дней. Его - по непонят-
ным для него причинам - выкупил Вязовский сельский Совет во главе с  Цы-
пиным (Цыпин и приезжал за Волгу в качестве парламентера.) -  Пассажирс-
кий пароход на всю эту округу останавливался только в Вязовах, - вязовс-
кие мужики заявили немцам, что, - ежели не отпустят они Некульева, -  не
будут пускать они немцев на свою сторону, как попадется немец  -  убьют;
необходимо было немцам справлять на пароход масло, мясо, яйца,  -  немцы
Некульева отпустили. - -

   Глава вторая. - Ночи, письма и постановления.

   Вечером пришел Кандин, привел порубщика; порубщик  залез  на  дерево,
драл лыко, оборвался, зацепился оборками от лаптей за  сучья,  повис,  у
него вытекли глаза. Некульев приказал отпустить порубщика. Мужик стоял в
темноте, руки по швам, босой, покойно сказал:  -  "Мне  бы  провожатого,
господин-товарищ, - глаза-те у меня вытекли." Некульев наклонился к  му-
жику, увидел дремучую бороду, пустые глазницы уже затянулись; шапку  му-
жик держал в руках, - и Некульеву стало тошно, повернулся, пошел в  дом.
- Дом был чужд, враждебен: в этом доме убили князя, в  этом  доме  убили
его, Некульева, предшественника, - дом был враждебен этим лесам и степи;
Некульеву надо было жить здесь. Опять была луна, и кололись под горой на
воде сотни лун. Некульев стал у окна, пересыпал песочные часы, -  отбро-
сил часы от себя - и они разбились, рассыпался песок... -  Когда  бывали
досуги, Некульев забирался в одиночестве на вершину Медынской  горы,  на
лысый утес, разжигал там костер, и думал, сидя у костра;  оттуда  широко
было видно Волгу и заволжье, и там горько пахло полынью. Некульев  вышел
из дому, прошел усадьбой - у людской избы на пороге сидели Маряша и  Ка-
тяша, на земле около них Егор и Кузя, и сидел на стуле широкоплечий  му-
жичище, не по летнему в кафтане и в лаптях с  белыми  обмотками.  -  Не-
кульев вернулся с горы поздно.
   У людской избы было мирно. Луна поблескивала в навозе перед избой. За
избой вверх к лесам шла гора, заросшая орешником и  некленом,  -  Маряша
все время прислушивалась к колокольчику в орешнике, чтобы не зашла дале-
ко корова. Дверь в избу была открыта и там стонал ослепший  мужик.  Кузя
встал с полена, лег на навоз перед порогом, стал продолжать сказку.
   - ... ну вот, шасть Аннушка - да прямо в третью церкву, а ей навстре-
чу третий поп: - "Так и так, здравствуй, Аннушка", - а потом в  сторону:
- "Не желаешь ли ты со мной провести время те-на-те?" - Так Аннушке и не
пришлось побывать у обедни, пришла домой и плачет,  кстати  сказать,  от
стыда. Неминуемо - заметьте - рассказала мужу. А муж Илья Иваныч,  чело-
век рассудительный, говорит: - "Иди в церкву, жди как поп от обедни пой-
дет и сейчас ему говори, чтобы, значит, приходил  половина  десятого.  А
второму попу, чтобы к десяти, а третьему - и так и далее. А сама  помал-
кивай." - Пошла Аннушка, поп идет из церкви: -  "Ну,  как  же,  Аннушка,
насчет зорьки?" - "Приходите, батюшка, вечерком в половине  десятого,  -
муж к куму уйдет, пьяный напьется." - И второй поп навстречу: - "Ну, как
же, Аннушка, насчет переночевать?" - Ну, она, как муж, и так и  далее...
Пришел вечер, а была, кстати сказать,  зима  лютая,  крещенские  морозы.
Пришел поп, бороду расправил, перекрестился на красный  угол,  вынает  -
заметьте - из-за пазухи бутылку, белая головка. - "Ну, говорит, самовар-
чик давай поскорее, селедочку, да спать." - А она ему:  -  "Чтой-то  вы,
батюшка, ночь-то длинная, наспимся, попитайтесь чайком",  -  ну,  кстати
сказать, то да се, семеро на одном колесе. Только что поп разомлел, ряд-
ком уселся, руку за пазуху к ей засунул, - стук-стук в окно. Ну, Аннушка
всполошилась - "ахти, мол, муж!" - Поп под лавку было сунулся, не влеза-
ет, кряхтит, испугался. А Аннушка говорит, как муж велел:  -  "Уж  и  не
знаю, куда спрятать? - Вот нешто на подоловке муж новый ларь делает, - в
ларь полезай". - Спрятался первый поп, а на его место второй пришел, то-
же водки принес, белая головка. И только он рукой за пазуху, - стук-стук
в окно. - Ну и второй поп в ларе на первом попу оказался, лежат друг  на
друга шепчутся, щипаются, ругаются. А как третий поп  начал  подвальяжи-
вать - стук в калитку, - муж кричит, вроде выпимши - "жена, отворяй!"  -
Так три попа и оказались друг на друге. Муж, заметьте,  Илья  Иваныч,  в
избу вошел, спрашивает жену, шепчет: - "В ларе?" Аннушка отвечает: -  "В
ларе!" - Ну тут муж, Илья Иваныч, как пьяный, в кураж  вошел.  -  "Жена,
говорит, желаю я новый ларь на мороз в  амбар  поставить,  овес  пересы-
пать!" - Полез на подоловку. Илья Иваныч так рассудил, заметьте, что от-
несет он попов на мороз, запрет в амбаре,

   попы там на холоду померзнут денек, холод свое  возьмет,  взбунтуются
попы, амбар сломают, побегут, как очумелые, всему селу  потеха.  Однако,
вышло совсем наоборот, не до смеху: стал он тащить ларь с  подоловки,  -
попы жирные, девяти-пудовые, - не осилил Илья Иваныч, полетел ларь  вниз
по лестнице. Да так угодил ларь, что ткнулись все попы головами и помер-
ли сразу!.. Да... - Кузя достал кисет, сел на корточки, стал  скручивать
собачку, заклеивая тщательно газетину языком,  -  собрался  было  дальше
рассказывать.
   Луна зацепилась за гору. Колокольчик коровы  загремел  рядом,  мирно,
корова жевала жвачку. Мимо прошел Некульев, пошел в гору, к обрыву.  За-
молчали, проводили молча глазами - Некульева, пока он не скрылся во мра-
ке. Сказал шепотом Егорушка:
   - Гля, - пошел, Антон-от! Опять пошел - отправился. Костры сжигать...
Груня Вязовская, знающая бабочка, баит - колдун и колдун. Я  ходил,  по-
дозревал: наломает сухостою, костер разведет, ляжет возле, щеки упрет  и
- гляит, гляит на огонь, глаза страшные, и стекла на носу-те, горят  как
угли, - а сам травинку жует... Очень страшно!.. А то  встанет  к  костру
спиной, у самого яру, руки назад заложит и стоит, стоит, смотрит за Вол-
гу, как только не оборвется. Ну, меня страх взял, я ползком, ползком, до
просеки, да бегом домой. Гляжу потом, идет домой, вроде, как ничего.
   - И к бабе своей ездит, - сказал Кузя. - Приедет, сейчас в степь  гу-
лять, за руки возьмутся. И тоже, заметьте, костер раскладывать...  Пошли
они раз к рощице, я спрятался, а они сели - ну, в двух  шагах  от  меня,
никак не дале, двинуться мне невозможно, а меня мошка жигат. Начали  они
про коммуну говорить, поцеловались раз, очень благородно,  терпят,  -  а
мне нет никакого терпенья, а двинуться никак нельзя, я и говорю: -  "Из-
вините меня, Антон Иваныч, мошка заела!" - Она как вскочит,  на  него  -
"это что такое?" - Сердито так. - Мне он ничего не сказал, как бы  и  не
было...
   - Надо-ть идтить часы стоять, - пойду я, до-свиданьица, - сказал ста-
рик в кафтане.
   - И то ступай с богом, спать надо-ть, - отозвалась Маряша и зевнула.
   Кузя высек искру, запалил трут, раскурил цигарку, осветились его  ко-
шачьи усы. - "Так, стало-ть, кстати сказать, мужику в смысле глаз помочь
никак невозможно?" - строго спросил он, - "ни молитвой, ни заговором?"
   - Помочь ему никак нельзя, леший глаза вылупил. Надо-ть  подорожником
прикладывать, чтобы мозги не вытекли, - сказал старик. -  Прощевайте!  -
старик поднялся, пошел не спеша, с батогом в руке вниз к Волге, светлели
из-под кафтана белые обмотки и лапти.
   Вслед ему крикнула Катяша: - "Отец Игнат, ты,  баю,  зайди,  у  моего
бычка бельма на глазах, полечи!"
   Заговорил напевно Кузя: - "Да-а, вот, кстати сказать, выходит,  хотел
Илья Иваныч над попами потешаться, а вышло совсем наоборот...
   - Я тебе яичек принесла, Маряш, - сказала, перебивая Кузю, Катяша.  -
Для барина. Ты почем ему носишь?
   - По сорок пять.
   - Я за двадцать у немцев взяла. Потом сочтемся.
   - У тебя, Ягорушка, как в смысле хлеба? - спросил Кузя.
   - Хлеба у нас нет, все на избу истратили. Мужик лесу теперь не берет,
- сам ворует. В смысле хлеба - табак. Вот брату моему в городе  повезло,
прямо сказать, счастье привалило. Приходит к нему со станции свояк,  го-
ворит: - "Вот тебе сорок пудов хлеба, продай за меня на базаре, отблаго-
дарю, - а мне продавать никак некогда." Ну, брат согласился, продал  всю
муку, деньги в бочку, в яму, - осталось всего три пуда. Тут его и сцапа-
ли, брата-то, - милиция. Мука-то выходит  ворованная,  со  станции.  Ну,
брата в холодную. - "Где вся мука?" - "Не знаю." - "Где  взял  муку?"  -
"На базаре, у кого - не припомню." Так на этом и уперся, как бык в воро-
та, свояка не выдал, три недели в тюрьме держали, все  допрашивали,  по-
том, конечно, отпустили. Свояк было к нему подкатился, - а он на него: -
"Ах ты, пятая нога, ворованным торговать?! В ноги кланяйся, что  не  вы-
дал!" - "А деньги?" - "Все, брат, отобрали, бога надо  благодарить,  что
шкура цела осталась..." - Свояк так и ушел ни  с  чем,  даже  благодарил
брата, самогон выставлял... А брат с этих денег пошел и пошел,  торговлю
открыл, в галошах ходит, - прямо с неба свалилось счастье, - Егор помол-
чал. - Яйца у меня в картузе, восемь штук, - возьми, Маряш.
   - Лесничий, кстати сказать, как приехал, - прямо все масло  да  яйца,
хлеб ест без оглядки, с собой привез. И все  примечает,  все  примечает,
глаз очень вострый, заметьте, - сказал Кузя.
   - И ист, и ист, все сметану, да масло, да яйца,  -  прямо  господская
жизнь! - оживленно заговорила Маряша. - Крупы привез грешенной, отродясь
не видала, у нас не сеют, - варила, себе отсыпала, ребята ели,  как  са-
хар, облизывались. И исподнее велит стирать с мылом, неделю  проносит  и
скинет, совсем чистое, - а с мылом!.. Я посуду мыла, а он бает - "Вы  ее
с мылом мойте", - а я ему: - "что-е-те мыло, баю, у нас почитатца  пога-
ным!.."
   В избе вдруг полетело с дребезгом ведро, пискнул раздавленный  ципле-
нок, закудахтала курица, - на пороге появился мужик, тот, что ослеп, - с
протянутыми вперед руками, в белой рубахе, залитой кровью,  -  бородатая
голова была запрокинута вверх, мертвых глазниц не было видно, руки шари-
ли бессмысленно. - Мужик заорал визгливо, в неистовой боли и злобе:
   - Глазыньки, глазыньки мои отдайте! Глазыньки мои  острые!..  -  упал
вперед, в навоз, споткнувшись о порог.
   - Вперед лыка не дери, - успокоительно сказал  Кузя.  -  Видишь  отца
звали, сказал, ничего не выйдет.
   Бабы и Кузя потащили мужика обратно в  избу.  Егорушка  отходил  нес-
колько шагов от избы, к амбару, к обрыву, помочиться, вернулся,  раздум-
чиво сказал: - "Потух костер-от, идет, значит, назад. Спать надо-ть",  -
зевнул и перекрестил рот. - "Отдай тогда яички, сочтемся." - Егор и  Ка-
тяша пошли к себе на другой конец усадьбы, в сторожку.  Кузя  в  людской
зажег самодельную свечу, снял картуз; - побежали по столу  тараканы.  На
постели на нарах стонал мужик. На печи спали дети. Висела посреди комна-
ты люлька. Кузя из печки достал чугунок. Картошка была холодная, насыпал
на стол горку соли (таракан подбежал, понюхал, медленно отошел), -  стал
есть картошку, кожу с картошки не снимал. Потом лег,  как  был,  на  пол
против печки. Маряша тоже поела картошки, сняла платье, осталась  в  ру-
башке, сшитой из мешка, распустила волосы, качнула люльку, - кинула  ря-
дом с Кузей его овчинную куртку, дунула на свечу и, почесываясь и  взды-
хая, легла рядом с Кузей. Вскоре в люльке заплакал ребенок, - в  неверо-
ятной позе, задрав вверх ногу, ногою стала Маряша качать люльку - и, ка-
чая, спала. Прокричал мирно в корридоре петух.
   На утро и у Кузи и у Егорушки были свои дела. Маряша встала  со  све-
том, доила корову, бегали по двору за ней ее трое детей, мытые последний
раз год назад и с огромными пузами; шестилетняя старшая  -  единственная
говорившая - Женька, тащила мать за подол, кричала - "тря-ря-ря,  тяптя,
тяптя" - просила молока. Корова переходила, молока давала мало, - Маряша
молока детям не дала, поставила его на погреб. Потом  Маряша  сидела  на
террасе у большого дома, подкарауливала, скучая, когда проснется  лесни-
чий, гнала от себя детей, чтобы не шумели. Лесничий,  бодрый,  вышел  на
солнышко, пошел на Волгу купаться. Лесничий поздоровался  с  Маряшей,  -
Маряша хихикнула, голову опустила долу, руку засунула за кофту, -  и  со
свирепым лицом - "кыш вы, озари!" - стремительно побежала в людскую, по-
тащила на террасу самовар, потом с погреба отнесла кринку с молоком и  -
в подоле - восемь штук яиц. Проходила мимо  с  ведрами  Катяша,  сказала
ядовито и с завистью: - "Стараисси? Спать с собой скоро положит!" -  Ма-
ряша огрызнулась: - "Ну-к что ж, - мене, а не тебе!" Было  Маряше  всего
года двадцать три, но выглядела она сорокалетней, высока  и  худа  была,
как палка, - Катяша же была низка, ширококостна,  вся  в  морщинах,  как
дождевой гриб, как и подобало ей быть в ее тридцать пять лет.
   Кузя поутру ушел в лес, винтовку на веревочке вниз дулом  повесил  на
плечо, руки спрятал в карманы, шел не спеша, без дороги, ему одному зна-
комыми тропинками, посматривал степенно по сторонам. Спустился в  овраг,
влез на гору, зашел в места совсем забытые и  заброшенные,  глухо  росли
здесь дубы и клены, подрастал орешник, - стал спускаться по обрыву, цеп-
ляясь за кусты, посыпался пыльный щебень. Нашел в старой листве  змеиную
выползину, змеиную кожу, подобрал ее, расправил,  положил  в  картуз  за
подкладку, - картуз надел набекрень. Прошел еще четверть версты по обры-
ву и пришел к пещере. Кузя окликнул: - "Есть что ли кто? Андрей,  Васят-
ка?" - Вышел парень, сказал: - "Отец на Волгу пошел, сейчас  придет".  -
Кузя сел на землю около пещеры, закурил, парень вернулся в пещеру,  ска-
зал оттуда: - "Может хочешь стаканчик свеженькой?"  -  Кузя  ответил:  -
"Не." - Замолчали, из пещеры душно пахло  сивухой.  Минут  через  десять
из-под горы пришел мужик, с бородой в аршин. Кузя сказал: -  "Варите?  -
Хлеб у меня весь вышел, ни муки, ни зерна. Достань мне, кстати  сказать,
пудика два. Потом Егор влазины исправлять будет, нужен ему самогон,  са-
мый лучший. Доставь. Лесничий после обеда на корье поедет, на обдирку, а
потом к бабе своей завернет. В это время и снорови,  отдашь  Маряше."  -
Поговорили о делах, о дороговизне, о  качестве  самогона.  Распрощались.
Вышел из пещеры парень; сказал: - "Кузь, дай бабахнуть!" - Кузя  передал
ему винтовку, ответил: - "Пальни!" Парень выстрелил, - отец покачал сок-
рушенно головой, сказал: - "В дизеках ведь ходит, Василий-то..."
   На обратном пути Кузя заходил в Липовую долину на пчельник к  Игнату,
покурили. Игнат, по прозвищу Арендатель, сидел  на  пне  и  рассуждал  о
странностях бытия: - "Например, раз, сижу вот на этом самом пне,  а  мне
чижик с дерева говорит: - пить тебе сегодня водку!" Я ему отвечаю: - ну,
что, мол, ты глупость говоришь, кака еще така водка?.. -  Ан,  вышло  по
его: пришел вечером кум и принес самогонки!.. Птица  -  она  премудрость
божия. Или, например, раз, твой новый барин; зашел я к нему,  разговори-
лись; - я его спрашиваю, как он понимает, при венчании вокруг налоя  по-
солонь надо ходить или против солнца? А он мне в ответ: -  ежели,  гово-
рит, в таком деле с солнцем надо считаться, то придется стоять на  одном
месте и чтобы налой вокруг тебя носили; потому как солнце в небе  непод-
вижно, а вертится земля. - Отпалил, да-а! А я ему: - А как же, например,
раз Исус Навин, выходит, землю остановил, а не солнце?.. И все это пошло
от Куперника. Этого Куперника на костре сожгли; мало, я-бы его по кусоч-
кам, по косточкам, изрезал бы, своими руками... А  табак  -  это  верно,
чортова трава. Я тут посадил себе самосадки, для курева, две колоды меда
пришлось выкинуть"...
   Уже совсем дома, у самой усадьбы Кузя напал на полянку со щавелем,  -
лег на землю, исползал брюхом всю полянку, ел щавель. Дома  Маряша  дала
мурцовки. Поел и пошел чистить лошадь, выскреб, обмыл, стал запрягать  в
дрожки. Вышел из дома Некульев, - поехали в леса.

   Катяша и Егорушка на селе строили новый дом. Постройка была  кончена,
оставалось отправить влазины и освятить. Давно уже Егорушка изготовил из
княжеского шкафа - из красного дерева - кивот, - и с самого утра, подоив
корову, Катяша занималась его уборкой. Непонятно, как у нее имелись эти-
кетки пивоваренного завода "Пиво Сокол на Волге", с золотым  соколом  по
средине, - Катяша расклеивала их по кивоту, по красному дереву, вдоль  и
поперек, и вверх ногами, потому что грамотной она не была. И у Егорушки,
и у Катяши был праздник - влазины; Некульев дал Егору отпуск на  неделю.
Утром же Егорушка и Катяша ходили к Игнату  на  пчельник  узнавать  свою
судьбу. Игнат изводил их страхом. Игнат сидел в избе  на  конике,  -  на
Егорушку и Катяшу даже не взглянул, только  рукой  махнул,  -  садитесь,
мол. Между ног у себя Игнат поставил глиняный печной горшок, стал  смот-
реть в него и говорить, - не весть что. Плюнул направо, налево, в Катяшу
(та утерлась покорно), и началось у Игната  лицо  корчиться  судорогами.
Потом встал из-за стола и пошел в чулан, поманил молча Егора  и  Катяшу;
там было темно и душно, и удушливо пахло медом и пересохшей травой.  Иг-
нат взял с полки две церковные свечи, взял за руки Егора и повернул  его
на месте три раза, посолонь, - поставил его сзади себя, перегнулся  впе-
ред и начал замысловато скручивать свечи, - одну свечу дал Егору, другую
- Катяше: сам же стал что-то поспешно бормотать; затем свечи опять отоб-
рал себе, сложил обе вместе, взял руками за концы,  уцепился  зубами  за
середину, ощерились зубы, перекосилось лицо, - и Егорушка и Катяша  без-
молвствовали в благоговейном ужасе, - Игнат зашипел, заревел,  заскреже-
тал зубами, глаза - так показалось в темноте и Егорушке и Катяше - нали-
лись кровью, закричал: "Согни его судорогой, вверх тормашками, вверх но-
гами. Расшиби его на семьсот семьдесят семь кусочков, вытяни у него жилу
живота на тридцать три сажени." - Потом Игнат совершенно покойно  объяс-
нил, что жить "в новом дому" они будут хорошо,  сытно,  проживут  долго,
сноха будет черноволосая, и будет только одно  несчастье  "через  темное
число дней, ночей и месяцев", - ослепнет бычок, придется пустить его  на
мясо. - Катяша и Егорушка шли домой радостные, дружные, чуть подавленные
чудесами, - свечи Игнат им отдал и научил, что с ними  делать:  в  новом
дому подойти к воротному столбу, зажечь там свечу и  попалить  столб,  а
потом с зажженной свечей пойти в избу, прилепить там свечу  к  косяку  и
так три ночи подряд, и так сноровить, чтобы последний раз сгорели  свечи
до-тла и потухли-б сразу, - первые же два раза тушить свечи левой рукой,
обязательно большим и четвертым пальцами, - и чтобы не ошибиться,  а  то
отпадут пальцы. - Некульев уже уехал, когда  вернулись  Катяша  и  Егор,
принесли Егору ведро самогону. Егор стал запрягать лошадь, Катяша задер-
жалась, замешкалась со сборами, наклеивала на кивот  -  "пиво  Сокол  на
Волге", "пиво Сокол на Волге". Егорушка от нечего делать ходил в барский
дом, зашел в комнату, где поселился Некульев, потрогал его постель, при-
лег на нее, примериваясь; на столе лежали недоеденная сметана и в короб-
ке из под монпансье сахарный песок, - слюнил палец и тыкал им сначала  в
сметану, потом в сахар, - потом облизывал палец; на окне  лежали  зубной
порошок, щетка, бритва: Егорушка задержался тут  надолго,  -  попробовал
порошок, пожевал его и выплюнул, помотав недоуменно головой, - взял зер-
кальце и зубной щеткой разгладил себе бороду и усы; - лежала около  зер-
кальца безопасная бритва, рассыпаны были ножички, - Егорушка все их  ос-
мотрел, пересчитал, выбрал, какой похуже, и спрятал его себе в карман; в
конторе Егорушка сел за письменный стол Некульева, сделал строгое  лицо,
оперся о ручки кресла, расставив локти и сказал: - "Ну что, которые там,
лесокрады! - Выходи!.." - - В семейных отношениях Егорушки главенствова-
ла Катяша; - вскоре перед их избой стоял воз; были на возу  и  кивот  "в
соколах на Волге", и поломанное кресло с золоченой спинкой, и  две  кор-
зинки - одна с черным петухом (вымененным у Маряши), другая с черным ко-
том (прибереженным еще с весны; кот и петух нужны были для в

лазин), - и сундук с Катяшиным - еще от девичества - добром; - и на самом верху воза сидела сама Катяша, уже подвыпившая самогону, она махала красным платочком, приплясывала сидя, орала "саратовскую", - "шарабан мой, шарабан"... - Маряша с детишками стояла рядом с возом, смотрела восхищенно и завистливо; Катяша смолкла, покрестилась, покрестились и Егор, и Маряша, и дети, - Катяша сказала: - "Трогай с богом!" Попросила Маряшу: - "За скотиной ты посмотри, Игнат придет наведаться, 
покажи!.." - Поехали, Егор пошел с вожжами пешим, опять завизжала Катяша: - "Шарабан мой, американка, а я девчонка-а шарлатанка!.." - - 

   При Некульеве единственное было собрание Рабочкома. Собрали его хоро-
шие ребята, мастеровые-коммунисты, Кандин и Коньков. Собрание было  наз-
начено на завтра, но многие съехались с вечера, - дальним пришлось прое-
хать верст по сорок. Вечером в парке  на  крокетной  площадке  разложили
костер, варили картошку и рыбу. У Некульева собирались  на  "подторжье",
чтобы столковаться перед торгом Рабочкома, - кто потолковее и кто комму-
нисты. Коньков был хмур и решителен, Кандин хотел быть терпеливым; гово-
рили о революции, о лесах и - о воровстве, о  гомерическом  воровстве  в
лесах, - говорили тихо, сидели тесным кругом, со  свечей,  в  зале,  Не-
кульев лежал на диване; - сказал тоскливо Коньков: - "Расстреливать  на-
до, товарищи, - и первым делом наших, чтобы была острастка. Что  получа-
ется, - мы воюем с мужиками, а кто похитрее из мужиков - идет к знакомо-
му леснику, потолкует, сунет пудишко, -  и  лесник  отпускает  ему,  что
только тот захочет, - получается, товарищи, одно лицемерие и чистое  бе-
зобразие. Простите, товарищи, признаюсь: привязался ко мне шиханский му-
жик, - дай ему лесу на избу, - день, другой, - я сижу голодный, а  он  и
самогону, и белой, - я так ему морду избил, что отвезли в больницу, - не
стерпел." - Ответил Кандин: - "Я морды бил, прямо, скажу, не раз,  хоро-
шего в этом мало. Обратно, надо рассудить: - получает лесник  жалование,
на хлеб перевести, - полтора целковых; на это не проживешь, воровать на-
до, - ты смотри, как живут, свиньи у бар чище жили. В лесном деле  нужна
статистика: установить норму, чтобы больше ее не воровали, и виду не по-
казывать, что замечаешь, потому - воруют от нужды. А если больше ворует,
- значит, от озорства, - тогда, обратно, можно расстрелять. Святых  нет,
- а дело делать надо!" - Говорили о Рабочкоме. - Рабочком создать  необ-
ходимо было, чтобы связать всех круговой порукой. Некульев молчал и слу-
шал, свеча освещала только диван, - ни Коньков, ни Кандин не знали,  как
повести на утро заседание Рабочкома, чтобы не  оторваться  от  всех  ос-
тальных лесных людей. - В парке запели песню и стихли, Некульев пош

тальным, в парк. У костра сидели люди, все оборванцы, все одетые по разному, все с винтовками. Против огня лежал Кузя, подпер щеки ладонями, смотрел в огонь и рассказывал сказку. Кричало на деревьях всполошенное костром воронье. Некульев присел к огню, стал слушать. 
   ... - И выходит, кстати сказать, хотел Илья Иваныч посмеяться над по-
пами, а вышло наоборот. Открыл Илья Иваныч ларь - лежат три попа друг на
друге и все мертвые, и холодеют уже на морозе.  Испугался  Илья  Иваныч,
отнес попов в амбар, разложил рядышком, - пришел в избу,  сел  к  столу,
думает, а самого, заметьте, цыганский пот прошибат...  Ну,  только  Илья
Иваныч очень был умный, посидел часик у стола, подумал и - хлоп себя  по
лбу! Пошел в амбар, попы уже закоченели, - взял  одного  попа,  поставил
его около клети, облил водой, на попе сосульки повисли. Пошел Илья  Ива-
ныч тогда в трактир и, заметьте, прихватил с  собой  бутылочку,  которую
поп не допил, там гармошка играт, народ сидит, - и  у  прилавка,  кстати
сказать, сидит пьяница Ванюша, ждет, как бы ему поднесли. Илья Иваныч  к
Ванюше: - "Пей!" - дал ему бутылку. Ванюша выпил,  пьяный  стал,  -  ему
Илья Иваныч и говорит: - "Дал бы еще, да некогда. Надо иттить, - ко мне,
вишь, утопленник пришел на двор, - надо его в прорубь на Волгу отнести."
- Ну, Ванюша вцепился: - "Давай я отнесу, только угости!" - А это  самое
и надобно было Илье Иванычу, говорит нехотя: - "Ну уж  коли  что,  из-за
дружбы, - отнесешь, придешь, в избу, угощу!" - Ванюша прямо бегом побег.
- "Где утопленник?" - "Вона!" - Ванюша попа схватил, на плечо и прямо  к
воротам, - а Илья Иваныч к нему: - "Да ты погоди, надо его в мешок поло-
жить, а то народ напугаешь." - Положили, заметьте, в мешок,  Ванюша  по-
нес, а Илья Иваныч второго попа из амбара выставил, облил  водой,  ждет.
Прибегает Ванюша, прямо в избу: - "Ну, где выпивка?" А ему Илья  Иваныч:
- "Нет, брат, погоди, плохо ты его отнес, слова не сказал,  -  он  опять
вернулся." - "Кто?" - "Утопленник." - "Где?" Вышли на двор. Стоит поп  у
клети. Ванюша глаза вытаращил, рассердился: - "Ах  ты  такой  сякой,  не
слушаться!" - схватил второго попа и побег к проруби, -  а  Илья  Иваныч
ему в след: - "Ты как будешь его в воду совать, скажи - упокой,  господи
его душу, - он и не пойдет!" - Это, чтобы помолиться, все-таки, за попа.
- Только Ванюша со двора, - Илья Иваныч третьего попа

и, - прибегает Ванюша, - а Илья Иваныч ему выговаривает: - "Эх ты, Ванюша! Не можешь утопленника унести, - ведь опять вернулся. Придется мне уж с тобой пойтить, чтобы концы в воду. Неси, а я позадь пойду, посмотрю, как ты там управляешься." - Отнесли третьего попа, посмотрел Илья Иваныч, - спускает попов в воду Ванюша как следует, успокоился и говорит: - "Ну, все-таки, ты Ванюша потрудился, пойдем - угощу!" - Да так его напоил, что у Ванюши всю память отшибло, забыл как утопленников таскал. Так что про попов и не дознались, куда их черти дели. - Вот и сказке конец, а мене венец, - сказал Кузя. 
   Некульев отошел от костра, пошел во мрак, обогнул усадьбу, - пошел на
гору, к обрыву, подумать, побыть одному... - -
   Утром, на той же крокетной площадке, где многие так у костра и  ноче-
вали, собралось человек семьдесят лесников и полесчиков. Под липой  пос-
тавили стол, принесли скамьи - но многие лежали и на травке вокруг  пло-
щадки. Костер не потухал. Винтовки составили - по военному  -  в  козлы.
Избрали президиум.
   От этого собрания остался нижеследующий протокол:

   СЛУШАЛИ: 1. Доклад тов. Конькова о Международном положении*1.

   ПОСТАНОВИЛИ: 1. Принять к сведению.

   СЛУШАЛИ: 2. Доклад тов. Кандина о плане работ Рабочкома.
   а) Культурно-просветительная работа.
   б) Средства Рабочкома и расходные статьи.

   ПОСТАНОВИЛИ: 2. В виду разбросанности лесных людей по лесам, Культко-
миссии не избирать*2; выписать на каждую сторожку по газете,  расходы  -
1) канцелярские принадлежности, 2) подвода в город, 3) суточные.

   СЛУШАЛИ: 3. Предложение тов. Конькова отчислить от зарплаты в фонд по
устроению памятника революции в Москве.

   ПОСТАНОВИЛИ: 3. Отчислить однодневный заработок.

   СЛУШАЛИ: 4. Донесение Председателя Кадомского Сельсовета  Нефедова  о
том, что в расчетных ведомостях по 27 кордону были вымышленные  фамилии,
за которых получал объездчик Сарычев. - Сарычев предъявил вышеупомянутые
ведомости и указал, что правильность  их  заверена  печатью  и  подписью
Предсельсовета Нефедова, написавшего вышеозначенные донесения.

   ПОСТАНОВИЛИ: 4. В виду неясности вопросов и несообразности  донесения
на самого себя - направить дело к доследованию, отослав  копию  в  Угро-
зыск.

   СЛУШАЛИ: 5. Дело о племенном быке, съеденном объездчиком и  лесниками
с 7 кордона; из Племхоза был взят плембык за круговой порукой, - бык был
убит и съеден, а в Племхоз был направлен акт, что бык умер от сибирки.

   ПОСТАНОВИЛИ: 5. В виду незаконного поступка с быком, с лесников  Сту-
лова, Синицына и Шавелкина и объездчика  Усачева  удерживать  ежемесячно
3-х дневный заработок и направлять его в кассу Племхоза. _______________
   *1 В докладе Коньков сделал ошибку, указав, что Европа и Россия - ге-
ографически в разных материках.
   *2 Выяснилось, что половина лесников безграмотны, Кузя шептал,  голо-
суя, Егорушке: - "Ничего, выкурим!"
   СЛУШАЛИ: 6. Пожелание лесника тов. Сошкина не делать  общих  собраний
по воскресеньям*3.

   ПОСТАНОВИЛИ: 6. Утвердить.

   СЛУШАЛИ: 7. Предложение объездчика Сарычева о вступлении всех сразу в
РКП.

   ПОСТАНОВИЛИ: 7. Оставить вопрос открытым*4.

   Первое письмо, которое написал Некульев с Медынских гор, было  такое,
- он не докончил его: - -
   "... у черта на куличках, где нет почты ближе как в шестнадцати верс-
тах, а железной дороги - в ста, - в проклятом доме над Волгой,  в  доме,
который проклятье помещиков перенес и на меня, - в жаре и делах, по  ис-
тине чертовщинных! - Живу я робинзоном, сплю без простыней, ем сырые яй-
ца и молоко, без варева, хожу полуголый. Кругом меня  дичь,  срам,  мер-
зость. Ближайшее село от нас - 16 верст, но под обрывом идет -  "великий
водный путь", и я часто толкую с теми, кто бичевой идет по Волге,  таких
очень много, каждый день проходит добрые десятка  два  дощаников,  часто
около нас отдыхают и варят уху; - так вот дней пять тому назад тащил би-
чевой мужик свою жену, привязанную к дощанику; он мне сообщил, что в его
жену вселилось три черта, один под сердце, другой в "станову жилу", тре-
тий - под мышку - а верстах в ста от нас есть замечательный знахарь, ко-
торый чертей может изгонять - так вот он к нему и везет жену;  вчера  он
возвращался обратно, в ляме шла уже его жена, а он барствовал на дощани-
ке, - сообщил, что черти изгнаны. - Тема этого письма - люди, с которыми
я живу, - это два лесника с женами и детьми. Один из них  построил  себе
избу из краденого _______________
   *3 Встал тогда на собрании с травки босой паренек в армяке и  сказал,
волнуясь: - "Я так думаю, товарищи, мы, выходит, пожелам, чтобы собрание
Рабочкома не делали в воскресенье, потому,  как  гражданины  самовольные
порубщики в будни все в поле на работе, их там не поймаешь, - а в  воск-
ресенье они сидят дома, тут их и ловить с милицией."
   *4 Товарищ Кандин тогда говорил, что вопрос вступления в РКП - вопрос
совести каждого, - Сарычев обиделся на него, - говорил: - "...а если  вы
думаете, что Кадомский Васька Нефедов, председатель, доносчик, правду на
меня наплел, - так он сам первый жулик, а которые фамилии были подписаны
- так они люди странные, теперь уехали домой, на Ветлугу." - - леса, ко-
торый он же призван охранять, и обставил ее обломками мебели из усадьбы,
- но это не главное, а главное то, что прежде чем вселиться в  избу,  он
пускал туда черную кошку и петуха, а под печку клал краюху хлеба с солью
- для домового, а жена его - голая  -  обегала  дом,  чтобы  "отворотить
глаз". У него заболел бычок, заслезились глаза, - ветеринар  уж  не  так
далеко, в Вязовах, - но он позвал местного знахаря (этот знахарь,  мужик
- арендатор пчельника, приходил раза два ко мне поговорить, - я и не по-
лагал, что он колдун, - мужик, как мужик, только чуть похитрее, грамотен
и болтает что-то про Коперника), - так знахарь бычка осмотрел,  нашептал
что-то, снял какую-то пленку с глаз у бычка, посыпал солью,  -  и  бычок
ослеп; тогда Катяша, жена Егора, достала "змеиной выползины",  высушила,
истолкла в порошок и этой змеиной выползиной -  лечит  бычка,  присыпает
ему ослепшие уже глаза. Жену второго лесника завут Маряшей; сначала я ее
звал Машей, - она сказала мне: - "И что-е-те как вы  зовете  мене?  Мене
все зовут Маряшей!" - Детей у нее трое, лет ей 23, -  моей  "жисти"  она
завидует до слюней: - "и-и-иии, и все те с маслом, и молока сколько душа
жалат!" - - Детям своим молока она не дает, продает мне:  мне  противно,
но я знаю, - если я не буду брать у нее, то умру с голоду, ибо вечно так
голодать, как они, не умею, - а она молоко оставит на масло и творог - и
все равно продаст. Маряша ни разу не была в городе, в своем уездном  го-
роде, в тридцати верстах; она ни разу до меня не видела гречневой  крупы
- "у нас такой не сеют!" - и сразу же украла у меня добрую половину  для
детей; у нее в живых трое детей, которые ходят голыми, еще двое померли,
ей 23, и у нее уже женская какая-то болезнь, про которую охотно  расска-
зывает всем ее муж Кузя, - и ни одного ребенка не принимала  у  нее  да-
же... знахарка-баба: сама родила, сама резала пуповину, сама мыла за со-
бою кровь, отсылая мужа на этот случай в лес. Дикарство,  ужас,  -  черт
знает, что такое! - Ко мне отношение такое. - Вчера приходил немец из-за
Волги, предложил масла; я спросил, - почем?

   - "Как раньше брали, по 25." - - А с меня Маряша  и  Кузя,  и  Катяша
брали по шестидесяти. У меня лопнуло терпенье, я позвал Маряшу и  Катяшу
и сказал им - как им не стыдно, ведь вижу я, как они обманывают и  обво-
ровывают меня на каждом шагу и на каждой мелочи, - ведь я же  по-товари-
щески и по-хорошему держу себя с ними и буду вынужден считать их за  во-
ровок и не уважать, - этакое лирическое нравоучение прочел им. Не сморг-
нули. - "Мы по нарошку за то, нарочно мы, то-есть!.."
   "А к обеду в этот день вдруг стерлядку мне: - "это мы  тебе  в  пода-
рок!" - Послал я их к черту со стерлядями. Я для них -  барин  и  больше
ничего, - я не пашу, мою белье с мылом, делаю непонятные им вещи, читаю,
живу в барском доме, стало быть, - барин; заставлю я ходить их на четве-
реньках - пойдут, заставлю вылизать пол - вылижут, и сделают это на  50%
из-за рабственного страха, а на 50 - из-за того, что - может барину  это
и всерьез надо, ибо многое из того, что делаю я, им кажется столь же не-
лепым, как и лизание полов, - сделают все что угодно, - но у меня  выра-
боталась привычка все время быть так, чтобы за спиной у меня  никого  не
было, ибо я не знаю, не покажется ли в данную минуту Катяше или Кузе не-
обходимым сунуть мне в спину нож: быть может это излишняя  осторожность,
ибо они на меня смотрят, как на дойную корову, и я слышал, как Катяша  с
завистью говорила, что меня "бог послал" Маряше, ибо Маряша,  ставя  мне
самовар и убирая мою комнату и контору, имеет  полное  право  и  возмож-
ность, одобренные Катяшей, систематически обворовывать меня!.. Да,  так,
а я - честный коммунист. Я не понимаю, как наши мужики  понимают  честь,
ведь должна же она у них быть. Они живут, ничего не понимая, и вот  Егор
строит новую избу по всем знахарьим правилам, когда идет мировая револю-
ция!.. - Это весь народ, который я вижу вокруг себя, но кроме  них  есть
еще невидимый - это те сотни, а, может и  тысячи,  которые  вокруг  меня
растаскивают леса, с которыми я борюсь не на живот, а на смерть. У  меня
такое ощущение, что все вокруг меня воры, вор на воре сидит, не понимаю,
как не воруют друг друга, - хоть, впрочем, забыл, - я же сам был украден
немцами и они держали меня спрятанным в темном чулане!.. Да, так. Дети у
Маряши ходят голыми, потому что нечего надеть, и все они  в  жесточайшей
часотке, - сначала я стал было столоваться вместе с Кузей, но  мне  было
тошнотворно от грязи и - было стыдно есть при детях, потому что они  го-
лодны, не едят даже вдоволь хлеба и картошки, - а мясо, там масло, яиц -
никогда не видят... А вот Мишка - пастух, который

ами говорит на коровьем, не похожем на человеческий, языке, по-человечески говорит с трудом, - нашел в лесу землянку, уже развалившуюся в овраге, в глуши, - землянка в гору вросла, - и в землянке полуистлевшая псалтирь, спасался, должно быть, какой-то праведник: интересно знать, мыло он признавал поганым или святым?.. А знахарю - "Арендателю" чижик предсказывает, когда он будет пить самогонку. А сам пастух Минька знаменит тем, что в прошлом году, еще до меня, в его стаде у коровы родился телок с человечьей головой, - телка этого 
бабы убили, и молва решила, что отцом телка является Минька: быть этого, конечно, не могло, - но что Минька, который с коровами лучше говорит, чем с людьми, мог вожделеть к коровам - это пусть лежит на его совести"... - - 
   - - Некульев не дописал тогда этого письма. Он сел писать  его  вече-
ром, вернувшись с горы, где раскладывал костер, и просидел за столом  до
поздней ночи. Писал в конторе, горели на столе две свечи, отекали  стеа-
рином, - лили на зеленое сукно стеарин ко многим другим стеариновым  но-
чам на сукне, в этом доме, горьком, как табачный мед. И вдруг,  Некульев
почувствовал, что вся кожа его в мурашках, - первый раз осознал эти при-
вычные мурашки, - поспешно ощупал  револьвер,  -  вскочил  из-за  стола,
схватил револьвер, чтобы стрелять, - и тогда в контору вошел Коньков,  с
револьвером в руке, весь в пыли, с лицом,  землистым  от  пыли.  Коньков
сказал:
   - Товарищ Антон! Илья Кандин - убит мужиками, на порубке. В Кадомы, в
Вязовы, в Белоконь пришли разведочные военные отряды, установить нельзя,
белые или красные. Мужики бунтуют! - -

   Глава третья. - О матери сырой земле и о прекрасной любви.

   Расспросить мужиков о матери сырой-земле, - слушать человеку уставше-
му, - станут перед человеком страхи, черти и та земная тяга,  та  земная
сыть, которой, если-б нашел ее богатырь Микула, повернул бы он мир.  Му-
жики - старики, старухи, - расскажут, что горы и овраги накопали  огром-
ные черти, такие, каких теперь уже нет, своими рогами - в то самое  вре-
мя, когда гнали их архангелы из рая. Мать сыра-земля, как любовь и  пол,
тайна, на которую разделила - она же мать сыра-земля - человека, мужчину
и женщину, - манит смертельно, мужики целуют землю сыновне, носят в  ла-
донках, приговаривают ей, заговаривают - любовь и  ненависть,  солнце  и
день. Матерью сырою-землей - как смертью и любовью  -  клянутся  мужики.
Мать сыру-землю - опахивают заговорами, и тогда, в  ночи  запрягается  в
соху вместо лошади голая вдова, все познавшая, а правят сохой две  голые
девки, у которых земля и мир впереди. Женщине быть - матерью  сырой-зем-
лей. - А сама мать сыра-земля - поля, леса, болота, перелески, горы, да-
ли, годы, ночи, дни, метели, грозы, покой. - - Мать сыру-землю  можно  -
иль проклинать, иль любить.
   У Некульева был большой труд. Юго-восток отрывали донцы и уральцы, из
Пензы к Казани шли чехи, Волгу сщемили, щемили. Волгу спасали Медыни.  У
Мокрых Балок, в Починках, у Островов, на Залогах, - в  десятках  мест  -
грузились баржи с дровами, лесами, осмиреками, двенашниками, тесами. И в
ночи, и в дни приходили издыхающие пароходы, -  ночами  сыпали  пароходы
гейзеры искр, - брали дрова, свою жизнь, чтобы шлепать по зарям и  водам
лопастями колес, пугая дали. Из Саратова, из Самары, из уездов, из степ-
ных городов - приезжали отряды людей с пилами, тех, чья воля была  побе-
дить и не умереть, рабочие, профессора, студенты, курсистки,  учительни-
цы, матери, врачи, молодые и старые, мужчины и женщины, -  шли  в  леса,
пилили леса, сбивали себе руки, колени, кровяные набивали мозоли, тупыми
пилами боролись за жизнь - жгли ночами костры  и  пели  голодные  песни,
спали в лесах на траве, плакали и проклинали ночи и мир, - и все же при-
ходили пароходы, хрипели дровяным дымом, профессора становились за коче-
гаров, профессорские пиджаки маслелись, как рабочие  блузы.  -  Некульев
был тут, там, мчал туда, верхом на гнедой княжеской  лошади,  сзади  Не-
кульева на хромом меринке ковылял Кузя: все,  что  делалось,  необходимо
было - во что бы то ни стало, и Кузя помахивал часто наганом. - -

   ... Была ночь. Некульев не дописал тогда письма, свечи  запечатлевали
новую стеаринную быль на зеленом конторском сукне. И тогда в комнату во-
шел Коньков с револьвером в руке, весь в пыли, с лицом землистым от  пы-
ли, и Коньков сказал шепотом, как заговорщик:  -  "Товарищ  Антон!  Илья
Кандин убит мужиками на порубке. В Кадомы, Вязовы, Белоконь пришли  раз-
ведочные отряды, установить нельзя, белые или красные. Мужики  бунтуют!"
- - Тогда Конькова Некульев встретил в гусином страхе - с револьвером  в
руках, и он опустил револьвер, сел беспомощно на стол,  чтобы  помолчать
минуту о смерти товарища. - Но тогда оба  они  крепко  сжали  ручки  ре-
вольверов, тесно сдвинувшись друг к другу: за окном  зашелестел  десяток
притаенных шагов, перезамкнулись затворы винтовок, и в миг в дверях и  в
окнах возникли черные точки винтовочных дул, - и в комнату вошел матрос,
покойно, деловито, револьвер у него не был вынут из кобуры. - "Товарищи,
ни с места. Руки вверх, товарищи. - Документы!" - "Вы  коммунист,  това-
рищ?" - "Вы арестованы. Вы поедете с нами на пароход". - Земля  сворачи-
вала уже в осень и ночь была черна, и волжские  просторы  повеяли  сырою
неприязнью. У лодки во мраке выли бабы, и прощались с ними, как прощают-
ся новобранцы, Егорушка и Кузя. Пыхтели во мраке пароходы, но на парохо-
дах не было огней. Сели, поплыли. Кузя подсел к Некульеву:  -  "Это  что
же, расстреливать нас везут?" - Помолчал. - "Я так полагаю,  я  все-таки
босой, прыгну я в воду и уплыву"... - Крикнул матрос: - "Не  шептаться!"
- "А ты куды нас везешь, за то?" - огрызнулся Кузя. - "Там узнаешь,  ку-
да." - Ткнулись о пароходный борт, - "Прими конец", - "Чаль!" -  Пароход
гудел человеческими голосами. Некульев выбрался на палубу первым. - "Ве-
ди в рубку!" - В рубке толпились вооруженные люди, у одних пояс,  как  у
индейцев перьями, был завешен ручными гранатами, другие были просто под-
поясаны пулеметными лентами, махорка  валила  с  ног.  -  И  выяснилось:
седьмой революционный крестьянский полк потерял начальника штаба,  а  он
единственный на пароходе умел читать по-немецки, а военную карту заменя-
ла карта из немецкого атласа; карта лежала в рубке на столе - вверх  но-
гами; седьмой крестьянский полк шел бить  казаков,  чтобы  прорваться  к
Астрахани, - и чем дольше шел по карте, тем получалось  непонятней;  Не-
кульев карту положил как надо, - с ним спорили, не доверяя; а потом  всю
ночь сидел Некульев со штабистами - матросами, уча их, как читать  русс-
кие слова, написанные латинским шрифтом; матросы поняли легко,  повесили
на стенку лист, где латинский алфавит был переведен на русский.  Рассвет
пришел выцветшими стекляшками, Некульев был отпущен; Коньков сказал, что
он останется на пароходе; Егорушка и Кузя спали у трубы,  Некульев  рас-
толкал их. - -
   - - И когда шлюпка отчалила уже от парохода, за горой разорвался  пу-
шечный выстрел, и вода около шлюпки в грохоте бешено рванулась  к  небу.
Это обстреливали казаки, пошедшие вперед, навстречу к седьмому (и перво-
му и двадцатому) революционному крестьянскому полку имени матроса Чаплы-
гина. - -

   ... Такие люди, как Некульев, - стыдливы в любви; - они  целомудренны
и правдивы всюду. Иногда, во имя политики и во имя жизни они лгут, - это
не есть ложь и лицемерие, но есть военная хитрость, - с собою они  цело-
мудренно - чисты и прямолинейны и строги. - Тогда,  в  первый  Медынский
день, все солнце ввалилось в контору, и было очень бодро, - и потом, че-
рез немногие дни, в той же лунной неделе, в лунной и  росной  мути,  Не-
кульев сказал - всем солнцем и всем прекраснейшим человеческим - "люблю,
люблю!" - чтобы в этой любви были только солнце и человек:  тогда  пьяно
пахло липами и была красная луна, и они выходили из лесу  к  полям,  где
Арина с рабочими драла корье - драла с живых деревьев живую кору,  чтобы
дубить ей мертвую кожу. - - У Арины Арсеньевой было  детство,  пропахшее
пирогами, которое она хотела выпрямить в прямолинейность, - и  она  воз-
растала обильно - матерью сырой-землей - как тюльпанная (только две  не-
дели по весне) степь, - кожевенница Арина Арсеньева, прекрасная женщина.
Дом был прежний, но дни были иные, очень просторные, и не было  ни  при-
казчиков, ни бухгалтеров, ни отца, ни матери. Надо было работать во  что
бы то ни стало. Надо было все перекраивать. Дом был тот же, но  из  дома
исчезли пироги, и там, где раньше была столовая (вот  чтобы  эти  пироги
есть) стояли нары рабочих, и для Арины остались мезонин, чемодан, корзи-
на с книгами, кровать, стол, винтовка, образцы кож, и в углу жил  волче-
нок (о волченке потом...). Но за домом и за заборами - дом стоял на краю
села - была степь по прежнему, жухлая, одиночащая, в увалах и балках,  -
такая памятная лунными ночами еще с детства. А каждая  женщина  -  мать.
Надо было на тарантасе мчать в леса на обдирку корья; надо было мчать  в
город в совнархоз и там ругаться; надо было лезть на всяческие  рожны  -
на митингах в селе, на совещаниях в городе; надо было говорить о  голье,
о бахтарме, о дерме, о золении, о дублении, об обдирке, обсышке, о шакше
(сиречь птичьем помете), - и надо было иной раз рабочих обложить - в чем
пес не лакал, таким матом, чтоб даже сами скорняки уважили;  за  забором
стояли низкие бараки, рядами стояли чаны для промывки и  зазолки,  сзади
пристроена была боенка, строились бараки для  мыловаренного  и  клеевого
заводов, стоял амбарушка, где рушили в пыль лошадиные кости:  надо  было
все перестраивать, делать заново и по-новому. Надо  было  носить  пиджак
по-мужски, револьвер на ремне, - и сапоги надо было шить на заказ:  мала
была ножка! И не надо - не надо было склоняться вечерами над  волченком,
смотреть ему в глаза, нежные слова говорить ему, и вдыхать его - горький
лесной запах! - - И вот в солнечный  бодрый  день  -  всею  матерью  сы-
рой-землей, подступавшей к горлу, - полюбила, полюбила! - И тогда, в той
же лунной неделе, в лунной и росной мути, когда Некульев сказал -  "люб-
лю, люблю", - остались только луна, толь

ко мать сыра-земля, и она отдалась ему - девушка-женщина в тридцать лет, отдав все, что собрано было за эти тридцать весен. - Он, Некульев, приезжал к ней вечерами и приходил наверх в мезонин; иногда ее не было дома, тогда, дожидаясь, он рылся в чуждых ему книгах о кожевенном деле и пытался играть с волченком; но волченок был враждебен ему: волченок забивался в угол, съеживался и оттуда смотрели чужие, немигающие, абсолютно-осторожные два глаза, следящие за каждым движением, ничего не опускающие, - и волченок скалил бессильную 
маленькую свою морду, и от волченка гнусно пахло псиной, кислым, недостойным человека... Входила Арина, и Некульеву каждый раз казалось, что это входит солнце, и он слепнул в счастьи. Некульев не замечал, что всегда она кормила его вкусными вещами, ветчиной, свининой, и очень часто были или пухлые пироги, или сдобные пышки, которые Арина - удосуживалась, все же! - пекла сама. Некульев не замечал, что весь этот дом, даже пироги, пропахли странным, непонятным ему запахом, - кожей, что-ли. - Потом Некульев и Арина шли в степь, спускались в балку, где наверху склоняли головы солнц подсолнухов, а внизу пересвистывались и замирали неподвижно, стражами сурки, поднимались на другую сторону балки, - и были там в местах совершенно первобытных, где не проходили даже татарские орды. Арина отдавалась Некульеву всею матерью сырой-землей, - Некульев думал, что в руках его солнце. - У них не было влазин с черным петухом и с черной кошкой (хотя и было полнолуние) - потому, что у них были любовь и счастье. 
   И это счастье расколотилось вдребезги, как  вдребезги  бьют  глиняную
посуду на деревенских мужичьих свадьбах. - Некульев понял запах Арины  и
пересилить его не мог. -
   Некульев приехал днем. В мезонине был только  волченок.  У  заводских
ворот сидел сторож, старик, он сказал: - "Лошадей часотошных пригнали из
армии, дохлых, порченых, - пошла туда Арина Сергевна." - Некульев  пошел
по заводу, прошел мимо громоздких протухших чанов, побрезговал  зайти  в
бараки, калиткой вышел на другой двор, - и там увидел. - - На дворе сто-
яло штук сорок совершенно измызганных лошадей, без шерсти, слепых, обез-
ноживших (когда лошади "безножат", тогда ноги их как дуги), лошади похо-
дили на ужасных нищих старух, лошади сбились в безумии в табун, головами
внутрь - хвостов у лошадей не было, и были лишь серые чешуйчатые  репицы
на месте хвостов, которые судорожно дрожали. И тут же, за низким  забор-
чиком, убивали лошадей, одну за другой, отрывая каждую насильно от табу-
на. Открылись воротца туда, на бойню, - четверо вталкивали в ворота про-
тивящуюся лошадь, один из них ломал репицу хвоста, вынуждая лошадь  итти
убиваться, - вышла из ворот Арина, ударила поленом лошадь по шее, лошадь
качнулась от удара и пошла вперед. Арина была в окровавленном фартуке  и
в кожаных штанах. Некульев побежал к воротам. Когда он взбежал туда, ло-
шадь уже лежала на земле, дергались  судорожно  ноги,  сползли  с  зубов
мертвые губы и язык был зажат в зубах вместе с желтой слюной, и двое ра-
бочих уже хлопотали над лошадью, распарывая - живую еще - кожу;  сломан-
ная репица лошади торчала вверх. Некульев крикнул: - "Арина, что вы  де-
лаете?!" - Арина заговорила деловито, но очень поспешно, так  показалось
Некульеву: - "Кожа идет на обделку, жировые вещества идут на мыло,  бел-
ками мы откармливаем свиней. Сухожилия и кости идут на клееварню.  Потом
кости размалываются для удобрения почвы. У нас  все  использывается."  -
Руки Арины были в крови, земля залита была кровью,  -  рабочие  обдирали
лошадь, другие конские трупы валялись уже ободранные, - лошадь подвесили
за ноги, на блоке, к виселице. Некульев понял: здесь пахнет так же,  как
всегда от Арины, и он почувствовал, что горло его сжала тошнотная  судо-
рога. Некульев приложил руку ко рту, точно хотел рукою зажать  рвоту,  -
повернулся и молча пошел вон, за заборы, в степь. Некульев был  целомуд-
рен в любви. Он был всегда бодр и любил быть "без дураков" - в степи  он
шел как дурак, без картуза, который забыл в мезонине у волченка.  Больше
Некульев не видел Арины. - -
   Леса лежали затаенно, безмолвно, - по суземам и раменьям (говорил Ку-
зя) жил леший, - горели в ночах костры, недобрые огни. Если бы было  та-
кое большое ухо - оно услыхало бы как перекликаются дозорные, как валят-
ся деревья, миллионы поленьев (чтобы топить Волгу и революцию), услыхало
бы свисты, посвисты, пересвисты, окрики и крики. - Лежала в  лесах  мать
сыра-земля. - - Был рассвет, когда над лесами полетели ядра, чтобы ядра-
ми ставить правду. - Некульев прошел в дом, позвал  за  собой  Кузьму  и
Егора, сказал, став за стол:
   - Товарищи. Я ухожу от вас, в Красную Армию. Поступайте  как  знаете.
Если хотите, идемте со мной.
   Кузя помолчал. Спросил Егора: - "Ты как понимаешь, Ягорушка?" -  Егор
ответил: - "Мне нельзя иттить, я избу новую построил,  никак  к  примеру
нельзя, все растащуть, - я лучше в деревню уеду." - Кузя за обоих  отве-
тил - руки по швам:
   - Честь имею доложить, так что мы остаемся при лесах!
   Некульев сел к столу, сказал: - "Ступайте,  что  останется  от  меня,
разделите по-ровну, я уйду только с винтовкой. Кузьма, приди через  час,
я дам тебе письма, отвезешь." - Кузьма и Егор вышли. Над домом разорвал-
ся снаряд.
   Некульев написал на клочке, поспешно:

   "В Губком. - Товарищи, я покидаю леса. Я спешу, потому что около идет
бой. Я ухожу в Красную армию, но это не конец, - я хочу работать, только
не с землей, чтобы черти ее прокляли: пошлите меня  на  завод.  Работать
надо, необходимо." -
   "Ирине Сергеевне Арсеньевой. - Арина, прости меня. Я был честен - и с
тобой, и с собой. Прощай, прости навсегда, ты научила меня быть  револю-
ционером."

   ...............

   О волченке.

   Была безлунная ночь. Шел мелкий дождик. Ирина шла  из  степи,  прошла
селом, слушала, как воют на селе собаки, село замерло в безмолвии и мра-
ке. Вошла во двор, прошла мимо чанов, никто не повстречался, - поднялась
в свой мезонин. Прислушалась к тишине - рядом здесь в комнате дышал вол-
ченок. Зажгла свечу, склонилась над волченком, зашептала: - "Милый  мой,
звереныш, ну, пойди ко мне!.." - Волченок забился в угол, сидел на  зад-
них лапах, поджал под себя пушистый свой хвост и черные его  глаза  сте-
регли каждое движение рук и глаз Ирины. И когда  глаза  их  встретились,
глаза волченка, не мигающие, стали особенно чужие, враждебными навсегда.
Ирина нашла волченка еще слепым, она кормила его из соски,  она  няньчи-
лась с ним как с ребенком, она часами сидела над ним,  перешептывая  ему
все нежные слова, какие знала от матери, - волченок рос у нее на  руках,
стал лакать с блюдца, стал самостоятельно есть, - но  навсегда  волченок
чувствовал себя врагом Ирины. Приручить его возможности не было;  и  чем
больше волченок рос, тем враждебнее и чужее был он с Ириной,  он  убегал
от ее рук, он перестал при ней есть, - они часами сидели друг перед дру-
гом, между ними была его миска, она знала - он был голоден, она  умоляла
его нежнейшими словами - "ешь, ешь, голубчик, - ну ешь-же, все  равно  я
не уйду отсюда!" - волченок следил своими стекляшками глаз за ее глазами
и руками, и был неподвижен, не смотрел на миску, - пока не уходила  она,
тогда он поспешно съедал все до дна; он ворчал  и  скалился,  когда  она
протягивала руку; он был врагом навсегда, приручить его  возможности  не
было; Ирина много раз замечала, что наедине волченок живет очень  благо-
душно, своими собственными интересами: он бегал по комнате, изучал и об-
нюхивал вещи, грелся на солнце,  ловил  мух,  благодушествовал,  задирал
вверх ноги, - но как только входила она, он вбирался в свой угол, и  от-
туда смотрели два черных абсолютно-внимательных глаза. - - Ирина  поста-
вила свечу на полу, и села против волка на корточки, сказала - говорила:
- "милый мой, звереныш, Никитушка, - ну, пойди ко мне, - у тебя ведь нет
мамы, я приласкаю тебя на руках!" Свеча коптила, мигала, - мир был огра-
ничен - мир Ирины и волченка - спинкой кровати, стеной, печкой, и  пото-
лок уже не был виден, потому что коптила свеча и  потому  что  обе  пары
глаз смотрели друг в друга. Ирина протянула руку, чтобы  погладить  вол-
ченка - и волченок бросился на эту руку, бросился в смерть, страшной не-
навистью, - впился зубами в пальцы, упал в злобе, не разжимая  челюстей;
- Ирина отдернула руку, волченок повис на зубах, - на руке,  -  волченок
сорвался с руки, срывая мясо с пальцев, ударился о кровать, -  и  сейчас
же по-прежнему сел волченок в углу и оттуда смотрела пара немигающих его
абсолютно-внимательных зрачков, точно ничего не  было.  И  Ирина  горько
заплакала - не от боли, не от крови, стекавшей с руки: заплакала от оди-
ночества, от обиды, от бессилия - как ни люби волка, он глядит в лес,  -
Ирина была бессильна пред инстинктом - вот пред маленьким  вонючим,  пу-
шистым комком лесных, звериных инстинктов, что сейчас засел за кроватью,
- и перед теми инстинктами, что жили в ней, правили ей, -  что  посылали
ее сейчас в дождь, в степь, плакать на том увале, где отдавалась она Не-
кульеву; - и в бессилии, обиде, одиночестве (чем больше любила она  вол-
ченка, тем злее был он с ней) больно ударила она волченка по голове,  по
глазам и упала в слезах на постель, в одиночестве,  в  несчастии.  Свеча
осталась около волченка. - -
   Тогда в окно полетел камень, посыпалось стекло, - и за окном  крикнул
подавленный голос:
   - Товарищ Арсеньева! Беги! Что ты глядишь, все уж ушли,  -  казаки  в
селе, скорей! - Айда в леса! -
   и за окном послышался поспешный топот копыт - от села к степи, к  ле-
сам. - -
   ...Степь в осени блекнет сразу, сразу заволакивается степь просторною
серой тоской. Утро пришло в дождевой измороси, неумытое,  очень  тоскли-
вое. Мимо разбитых заводских ворот проехал с песнями конный казачий  от-
ряд. Из ворот выехали три казака и слились с остальными, никто  не  слы-
шал, как рассказывали казаки о прекрасной бабе-коммунистке,  доставшейся
им на случайную ночь... А у заводских разбитых ворот, когда стихла  пес-
ня, опять стала тишина. - На дворе на  заводе,  стояли  чаны,  пропахшие
мертвой кожей и дубьем, и в средний чан был воткнут кол и  на  кол  была
посажена Ирина - Арина Сергеевна Арсеньева. Она  была  раздета  до-нога.
Кол был воткнут между ног; ноги были привязаны к колу. Лицо ее -  краса-
вицы - было безобразно от ужаса, глаза вылезли из орбит. Она была  жива.
Она умерла к вечеру. Никто за весь день не зашел на заводской двор.

   Кузя опоздал к Арине с письмом Некульева. Он пришел ночью. Дом и двор
были отперты, никого не было. Он  пробрался  в  мезонин,  зажег  спичку,
здесь было все разгромлено. В углу за кроватью стоял на полу  подсвечник
с недогоревшей свечей и смотрели из за подсвечника  два  волчьих  глаза.
Кузя зажег свечу, осмотрел внимательно комнату, поковырял на полу  следы
крови, сказал вслух, сам себе: - "Убили, что-ли? Либо подранили, - и тут
громили, значит, черти!" - Потом остановил свое  внимание  на  волченке,
осмотрел, усмехнулся, сказал: - "А говорили, что волченок, ччудакии! Это
лиса!" - Кузя собрал все вещи в комнате, завернул их в одеяло, перевязал
веревкой, - взял с постели простыню, спокойно ухватил за шиворот  лисен-
ка, закутал его, - взвалил узлы на спину, потушил свечу, подсвечник  за-
сунул в карман, и пошел вон из комнаты.
   Вскоре Кузя шел лесом. Лес был безмолвен, черен, тих. Некульев  удив-
лялся бы, как Кузя не выткнет себе во мраке глаз.  Кузя  шел  кратчайшим
путем, горами, тропками, - о лешем он не думал, но и не посвистывал. Уз-
лы тащить было тяжело.
   Кузю, должно быть, поразила история с волченком,  потому  что  он  по
многу раз рассказывал Егору, и Маряше, и Катяше: - "А говорили, что вол-
ченок, ччудаки, а это - лиса! У волченка хвост как полено, а у этого  на
конце черна кисть, и, заметьте, - уши черные. Конечно, где господам  про
это знать: это даже не каждый охотник отличит, а я знаю!"
   По осени, к снегам уже сомнения не было, что этот  волченок  оказался
лисой. Кузя лисенка убил, освежевал и из его шкуры сшил себе треух. - -

   Москва, 20 ноября 1924 г.
   Поварская, 26, 8.

   Бор. ПИЛЬНЯК
   ТРЕТЬЯ СТОЛИЦА

   Повесть

   ПРЕДИСЛОВИЕ.

   "Третью Столицу" читали многие до напечатания, и она вызывала  неожи-
данные недоразумения. - В каждом рассказе есть печка,  от  коей  танцует
автор, - так вот об этой печке я и хочу сказать.
   Я писал "Третью Столицу" сейчас же по возвращении из-за границы, - по
сырому материалу, писал, главным образом для Европы, - поэтому моя печка
где-то у Себежа, где я смотрел на Запад, не боясь Востока  (на  востоке,
как известно, восходит солнце).

   Бор. Пильняк.

   Москва. 3 окт. 1922 г.

   ---------------
   [Пустая страница]
   Эту мою повесть, отнюдь не реалистическую,

   я посвящаю
   АЛЕКСЕЮ МИХАЙЛОВИЧУ
   РЕМИЗОВУ,
   мастеру,
   у которого я был подмастерьем.

   Бор. Пильняк.

   Коломна, Никола-на-Посадьях.
   Петров день 1922 г.
   [Пустая страница]
   1.

   ОТКРЫТА

   Уездным отделом наробраза
   Вполне оборудованная
   - БАНЯ -
   (бывш Духовное училище в саду) для общественного пользования  с  про-
пускной способностью на 500 чел. в 8-ми час. рабочий день.
   Расписание бань:
   Понедельник - детские дома города (бесплатно).
   Вторник, пятница, суббота - мужские бани.
   Среда, четверг - женские бани.
   Плата за мытье:
   для взрослых - 50 коп. зол.
   для детей - 25 коп. зол.
   УОТНАРОБРАЗ.

   Сроки: Великий пост восьмого года Мировой Войны и гибели  Европейской
культуры (по Шпенглеру) - и шестой Великий пост - Великой Русской  Рево-
люции, - или иначе: март, весна, ледолом, - когда Великая Россия великой
революцией метнула по принципу метания батавских слезок, - Эстией,  Лат-
вией, Литвой, Польшей, Монархией, Черновым,  Мартовым,  Дарданеллами,  -
русской культурой, - русскими метелями, -
   - и когда -
   - Европа -
   была:
   - сплошным эрзацем -
   (Ersatz - немецкое слово, значит наречие - вместо) -

   Место: места действия нет. Россия, Европа, мир, братство,
   Герои: героев нет. Россия, Европа, мир, вера, безверье,  -  культура,
метели, грозы, образ Богоматери. Люди, - мужчины в  пальто  с  поднятыми
воротниками, одиночки, конечно; - женщины: - но женщины  моя  скорбь,  -
мне романтику -
   - единственное, прекраснейшее, величайшая радость.

   В России - в великий пост - в сумерки,  когда  перезванивают  велико-
постно колокола и хрустнут, после дневной ростепели, ручьи под ногами, -
как в марте днем в суходолах, в разбухшем суглинке, как в июне в  росные
рассветы, в березовой горечи, - как в белые ночи, - сердце берет  кто-то
в руку, сжимает (зеленеет в глазах свет и кажется, что смотришь на солн-
це сквозь закрытые веки), - сердце наполнено, сердце трепещет, - и  зна-
ешь, что это мир, что сердце в руки взяла земля, что ты связан с  миром,
с его землей, с его чистотой, - так же тесно, как сердце в руке,  -  что
мир, земля, человек, кровь, целомудрие (целомудрие, как сумерки  велико-
постным звоном, как березовая горечь в июне) - одно: жизнь, чистота, мо-
лодость, нежность, хрупкая, как великопостные льдинки под ногою. Это мне
- женщина. Но есть и другое. - В старину в России такие  выпадали  поме-
щичьи декабрьские ночи. Знаемо было, что кругом ходят волки. И в  сумер-
ках в диванной топили камин, чтоб не быть здесь никакому иному огню, - и
луна поднималась к полночи, а здесь у камина Иннокентием  Анненским  ут-
верждался Лермонтов, в той французской пословице, где говорится, что са-
мое вкусное яблоко - с пятнышком, - чтоб им двоим, ему и ей, томиться  в
холодке гостиной и в тепле камина, пока не поднялась луна. А там на  мо-
розе безмолвствует пустынная, суходольная, помещичья ночь, и кучер в си-
них алмазах, утверждающих безмолвие, стоит на луне у крыльца, как леший,
лошадь бьет копытами: кучера не надо, - рысак сыпет комьями  снега,  все
быстрее, все холоднее проселок, и луна уже сигает торопливо по верхушкам
сосен. Тишина. Мороз. В передке, совсем избитом снежными глышками,  сты-
нет фляжка с коньяком. И когда он идет по возже к уздцам рысака, не  же-
лающего стоять, дымящего паром, - они стоят на снежной пустынной поляне,
- в серебряный, позеленевший поставец,  -  блеснувший  на  луне  зеленым
огоньком, она наливает неверными, холодными руками коньяк, холодный, как
этот мороз, и жгущий, как коньяк: от него в холоде ноют  зубы  и  коньяк
обжигает огнем коньяка, - а губы холодны, неверны, очерствели в черствой
тишине, в морозе. А на усадьбе, в доме, в спальной,  домовый  пес-старик
уже раскинул простыни и в маленькой столовой,  у  салфеток,  вздохнул  о
Рождестве, о том,  что  женщин,  как  конфекты,  можно  выворачивать  из
платья. - И это, коньяк этих конфект, жгущий холодом и коньяком, -  это:
мне - Ах, какая стена молчащая, глухая - женщина - и когда  окончательно
разобью я голову?.

   2. Мужчины в пальто с поднятыми воротниками.

   Емельян Емельянович Разин, русский кандидат филологических наук, сек-
ретарь уотнаробраза.
   Пять лет русской революции, в России, он прожил в тесном  городе,  на
тесной улице, в тесном доме, - каменном особняке о пяти  комнатах.  Этот
дом простоял сто лет, холуйствовал без нужника столетье и еще до револю-
ции у него полысела охра и покосились три несуразные колоннки, подпираю-
щие классицизм, фронтон и терраску в палисаде. Переулочек в акации и си-
ренях, - в воробьях, - был выложен кирпичными булыжинами,  и  переулочек
упирался в церковь сорока святых великомучеников (в шестую весну русской
революции, в людоедство, по иному, по новому в столетье - взглянули  об-
раза в этой церкви из-под серебряных риз, снятых голодным,  позеленевших
и засаленных воском столетий). Вправо и влево от дома шли каменные забо-
ры в охре. Против - тоже каменный - стоял двухэтажный, низколобый, купе-
ческий дом - домовина - в замках, в заборах, в строгости, - этот  дом  -
тоже печка от революции: сначала из него повезли сундуки  и  барахло  (и
вместе с барахлом ушли купцы в сюртуках до щиколоток), над домом  повис-
нул надолго красный флаг, на воротах висели поочереди вывески отделов  -
социального обеспечения, социальной культуры, дом  гудел  гулким  гудом,
шумел Интернационалом коммунхоза, - чтоб предпоследним  быть  женотделу,
последним - казармам караульной роты, - и чтоб дому остаться в собствен-
ной своей судьбе, выкинутым в ненадобность, чтоб смолкнуть  кладбищенски
дому: побуревший флаг уже не висел на крыше, остался лишь кол, дом  рас-
корячился, лопнул, обалдел, посыпался щебнем, охра - и та помутнела, ок-
на и двери, все деревянное в доме было  сожжено  для  утепления,  ворота
ощерились, сучьи и даже крапива в засухе не буйничала, - дом долгое вре-
мя таращился, как запаленная кляча. - В  доме  Емельяна  Емельяновича  в
первую зиму, как во всем городе, на всех службах  задымили  печи,  и  на
другую зиму, как во всем городе поползли по потолкам трубы железок, чтоб
ползать им так две зимы, - чтоб смениться потом для дальнейшего морепла-
вания кирпичными - прочными мазанками, - в снежной России, как  в  бесс-
нежной Италии. Емельян Емельянович каждое утро с десяти до четырех ходил
на службу, и университетский его значок полысел от трудов и не надобнос-
ти. В оконной раме сынишка выбил стекло (этого сынишку вскоре отвезли  -
навек - на кладбище), - окно заткнули старым одеялом, и тряпка  зимовала
много зим, бельмом. В столовой на столе была белая клеенка, с новой  зи-
мой она пожелтела, потом она стала коричневой  и  не  была,  собственно,
клеенкой, ибо дыр на ней было больше, чем целых мест, - и на ней  всегда
кисли в глиняных мисках капуста и картошка, - хлеб убирался, когда  был,
в шкаф. Вечерами горели моргасы, нечто вроде лампад, заливаемые фатанаф-
телем, от них комнаты казались подвалами, и черной ниткой в темноте  шли
верейки сажи, чтоб не только мужу, но и жене стать к утру  усатыми.  Дом
классической архитектуры, с кирпичными полами, был, в  сущности,  склад-
ным, ибо все кирпичи расшатались и, тщательно  сохраняемые  в  положении
первоначальном, посальнели от заботливых рук человеческих и от глины.  -
Все годы революции он, Емельян Емельянович Разин, провоевал с неведомыми
во мраке некиими мельницами, пробыл у себя, нигде не был, - даже за  го-
родом, от трудов у него получалась картошка, - от юношеской ссылки к Бе-
лому морю остались пимы и малица, купленные у самоедов на память, - и на
третий год революции он, Емельян Емельянович, надел их,  чтоб  ходить  в
Уотнаробраз: к тому времени все уже переоделись так, чтоб не  замерзнуть
и, чтоб не моясь по годам, скрывать чернейшее белье - -

   - - Открыта -
   Уездным Отделом Наробраза - вполне оборудованная -

   - БАНЯ - -

   У него, Емельяна Емельяновича Разина, не случайно осталось  ощущение,
что эти пять лет в России - ему - были сплошной зимой, в  моргасном  по-
лумраке, в каменном подвале, пыли и копоти, четыре года  были  сплошной,
моргасной, бесцельной, безметельной, аммиачной зимой. Но он был филолог,
окрест по селам исчезали усадьбы, ценности рушились, - и за  Кремлем  на
Верхнем базаре, рундуки, как клопов в каменном доме, нельзя было  вывес-
ти: и в той комнате, где окно было заткнуто одеялом, где покоились груз-
но на кирпичах копоть и грязь и все же кирпичи были в невероятнейших ге-
ографических картах несуществующих материков, написанных сыростью, - все
больше и больше  скапливалось  книг,  памятников  императорской  русской
культуры, хранивших иной раз великолепные замшевые запахи  барских  рук.
Книги, через книги - жизнь, чтоб подмигивать ему, сидя за  ними  ночами:
конечно, он не замечал ватного одеяла в окне. У него  выработалась  при-
вычка ходить с поднятым воротником - даже у пиджака, - потому что в Рос-
сии был постоянный сыпной тиф, и поднятый воротник - шанс, чтоб  не  за-
ползла вошь, и еще затем, чтоб скрыть чернейшее белье. Жизнь была  очень
тесная: Емельян Емельянович не был горек своей жизнью, он был  советским
- так называлось в России - работником, он был фантаст, он создал - гра-
фически - формулу, чтоб доказать, что закон - для  сохранения  закона  -
надо обходить: он мелом рисовал круг на полу, замкнутый круг  закона,  и
показывал опытно, что, если ходить по этой меловой черте, по  закону,  -
подметки стирают мел, - и, чтоб цел остался мел, - закон, - надо его об-
ходить. Впрочем, об этом потом. Емельян Емельянович был в сущности: -
   - и Иваном Александровичем Каллистратычем, российским обывателем,
   - и ротмистро-теньзегольским Лоллием Кронидовым, российским  интелли-
гентом.
   Четыре года русской революции - Емельян Емельянович Разин - заполнил:
-
   - сплошной,
   моргасной,
   бесщельной,
   пещерной, -
   - безметельной, -
   - зимой, - в пимах и малице. В пятый год - он: спутал числа и  сроки,
он увидел метель - метель над Россией, хотя видел весну, цветущие  лимо-
ны. Как зуб из гнилой челюсти, - самое вкусное яблоко это то, которое  с
пятнышком, - метельным январем, где-то в Ямбурге, на границе Р. С. Ф. С.
Р., - когда весь мир ощетинился злою собакою на большевистскую Россию, и
отметывалась Россия от мира горящими поленьями, как у Мельникова-Печерс-
кого - золотоискатели - ночью в лесу - от волков, - его, Емельяна, выки-
нуло из пределов Р. С. Ф. С. Р.: в ощетиненный мир, в  фанерные  границы
батавских слезок Эстии, Литвы, Латвии, Польши, в спокойствие международ-
ных вагонов, неторопных станций, киркочных, ратушных, замочных  городов.
- Над Россией мели метели, заносили заносы, - в Германии небо было блед-
ное, как немецкая романтика, и снег уже стаял, в Тироле надо было  снять
пальто, в Италии цвели лимоны. - В России мели метели и осталась малица,
над Россией выли белые снега и черные ветры, снег крутился  до  неба,  в
небо выл, - здесь столики кафе давно были вынесены под каштаны, блестели
солнце, море, асфальт, цилиндры, лаковые ботинки, белье, улыбки, повозки
цветов на перекрестках. - В России мели метели и осталась  малица.  Неа-
поль  -  сверху,  с  гор,  от  пиний  -  гудел  необыкновенной  музыкой,
единственной в мире, вечностью - в небо, в море, в Везувий. -  В  России
мели метели, - и в марте, перед апрелем,  -  встретила  вновь  Россия  -
Емельяна - под Себежем, снегами, метелями, ветрами, снег колол гололеди-
цей, последней, злой, перед Благовещением. Зубу, вырванному из  челюсти,
- не стать снова в челюсть. Емельян Емельянович Разин - все спутал,  все
с'ехало, - но метели - остались, - метели в тот  час,  когда  расцветали
лимоны, и метель не была зимою, ибо январь срезал зиму,  снега,  Россию,
метель была всюду, - и метель спутала все, - казалось:

лимонную рощу заметают русские стервы метельные, в сугробах цветут анемоны; в Вене в малице, - мчит самоед, в Неаполе сел в ратушу - тоже метель, - Исполком: Неаполь впер в Санкт-Петербург; Москва - сплошной Здравотдел, где сыпной тиф - метелями; - метель гудит Неаполем, Неаполь воет метелями, цветут апельсины, - весь мир ощетинился - не собаками 
- нибелунгами, нибелунги сгибли в метели, а метель - Россия, - над Россией в метели мчат метельными стервами не метеленки: метеленками люди, избы, города, людьми мерзнут реки, города избами, и люди, и избы, и снег, и ветра, и ночи, и дни кроют, кроят мчат, мечут - в Ямбургских лесах, в Себежских болотах, в людоедстве с Поволжья, - клеенка мчит ковром самолетным - для мух, - трубы печурочные - подзорные трубы в вечность - метель, - чертовщина, - все спутано, - не найдешь камертона, - 
   - это тогда, когда: -
   - тропинка идет по скату Везувия, уже в запылившемся, высохшем верес-
ке, через бесстенную рощицу маслин, в неподвижные заросли цветущих  оле-
андр; внизу город, гудящий необыкновенной, единственной в мире  музыкой,
и синее, блистающее море, - сзади, выше - белый дымок Везувия, рядом бе-
лая церковь, которая служит раз в год. И когда-то ослепительный и  прек-
расный здесь лежал город, и люди в легких одеждах шли этой  тропинкой  к
Везувию. - Те люди, тот город - погибли:
   нет вулканического извержения, -
   - потому что древнюю эллинскую  культуру  уничтожила  -  Европейская,
чтоб погибнуть - потом - самой. - Метель.

   3. Мужчины в пальто с поднятыми воротниками одиночки, конечно.

   Мистер Роберт Смит, англичанин, шотландец.
   В международном вагоне, как буржуа, от Парижа до Риги, в спокойствии,
как англичанин, в купэ, где были мягкость  голубого  бархата,  строгость
красного дерева, фанер, рам и блестящая тяжесть меди, ручек, скреп, - на
столике, в медной оправе, около бронзовой пепельницы, в солнце,  в  зер-
кальных окнах, - лежали апельсины, апельсинные корки, шоколад в  бумаге,
тисненной золотом, коробка сигар, резиновый порт-табак, прибор для чист-
ки трубок, трубки. Поезд пересекал Германию, где небо было  бледно,  как
немецкая романтика, но был весенний день, бодро светило  солнышко,  и  в
купэ с окнами на юг, в солнце, был голубоватый свет, в бархате, в  крас-
ной фанере, скрывающей мрамор умывальника. Солнце бодро дробилось в мед-
ных ручках, скрепах, оконных запорах, в бодрости красного дерева. В купэ
был голубой свет, нежнее, чем дымок сигары, но дымок  сигары  не  мешал.
Голубой свет был рожден голубой мягкостью бархатных дивана и его спинки,
и стульчика у стола. Мистер Роберт Смит, как всегда, спал  в  пижаме,  в
туго подкрахмаленных, скрипящих простынях. В умывальнике была горячая  и
холодная вода. Проводник сообщил, что кофе  готово,  и  оставил  номерок
места в ресторане. Мистер Роберт мылся и обтирался  до  ног  одеколоном,
делал голый гимнастику, брился, затем надел все свежее: шелковые голубые
кальсоны до колен, черные носки на прорезиненных шелковых подвязках, ох-
ватывающих икру, - черные ботинки без каблуков с острейшими  носками,  -
крахмальную рубашку, блестящую добродетелью. Над чемоданом  с  костюмами
мистер Смит на момент задумался и надел синий - брюки, завернутые внизу,
жакет с большим прорезом, с узкой талией и широкими полами. Но  воротни-
чок он надел утренний, мягкий, чтоб недолго переодеваться перед  обедом.
Пришел проводник, француз, убрать купэ. В ресторане перед мистером  Сми-
том сидел русский, должно быть, ученый: мистер Смит  это  узнал  потому,
что господин был в визитке, но с серым галстухом, манжеты  у  него  были
пристяжные, и он за столиком - за кофе - разложил  кипу  немецких,  анг-
лийских и русских книг, - этого никогда б не сделал европеец. -  В  купэ
дробилось, блистало солнце, был голубой свет, проводник  ушел,  и  пахло
сосновой водой. Мистер Смит сел к окну, откинулся к  спинке,  в  солнце,
ноги положил на стульчик у столика,  солнце  заблистало  в  крахмаленной
груди, переломил

ось на тугой складке брюк, кинуло зайчик от башмака ко многим другим зайчикам, от медных сдержек, от строгого лоска красных фанер. 
Волосы в бриллиантине, на прямой пробор, тоже блестели, - а лицо, в голубом свете, было очень бледным, почти восковым, до ненужного сухое, такое, по которому нельзя было определить возраста - двадцать восемь или пятьдесят. Мистер Смит сидел с час неподвижно, с ленивою трубкой, которая медленно перемещалась из губ в руки, вот-вот потухая. Потом он достал из чемодана дорожный блок-нот, развернул Montblanc, автоматическую ручку-чернильницу, и написал письмо брату. - 

   "Мой брат, Эдгар.

   "Ты писал мне о, так называемой, гипотезе вечности и о том, что  твое
судно уже снаряжено, и на-днях ты идешь в море к северному полюсу.  Быть
может, это письмо дойдет до тебя из Лондона уже по радио. Сегодня я  пе-
рееду границу прежней императорской и послезавтра - теперешней,  советс-
кой России. Мы с тобой долго не увидимся. Ты прав, истолковывая гипотезу
вечности, как фактор вообще всякой жизни: все мы, как и история народов,
смертны. Все умирает, быть может ты или я завтра умрем, - но  отсюда  не
истекает, что человечество, ты, я, - должны ожидать свое  завтра,  сложа
руки. Все мы, конечно, ощущаем нашу жизнь как  вечность,  иное  ощущение
нездорово, - но мы знаем о предельности нашей  жизни  и  поэтому  должны
стремиться сделать - дать и взять - от жизни все  возможное.  Я  скорблю
лишь о том, что у меня слишком мало времени. В этом я вполне согласен  с
тобой. Но я думаю сейчас о другом, которое мне кажется не менее  важным:
о человеческой воле, когда народы в целом, как ты и я в частности, волят
строить свою жизнь. Ты уходишь со своим судном к северному полюсу, я еду
в Россию, мы вместе, юношами, замерзали в северной Сибири. Ты у северно-
го полюса будешь отрезан от человечества, быть может, наверное, ты  зах-
вораешь цынгой, тебе придется неделями стоять среди льдов, очень возмож-
но, что ты погибнешь в аварии или умрешь от холода или  голода,  полгода
ты будешь жить в сплошном мраке, тебе покажется событием, если, быть мо-
жет, посчастливится побывать в юрте самоеда, - все это ты  знаешь  лучше
меня. Ты идешь на всяческие лишения, - и все же ты уходишь в  море,  хо-
чешь уйти потому, что ты так волишь. Это свободная твоя воля. Ты  волишь
итти на страдание. Твои страдания, твои лишения - будут  тебе  даже  ра-
достью, потому что ты их волишь увидеть: это было б  непереносимо,  если
бы это было против твоей воли. То, о чем я сейчас говорю, я называю  во-
лей хотеть, волей видеть. Это воля, когда она об'единена нациями,  чело-
вечеством, его государствами, она есть, - история  народов.  Иногда  она
почти замирает, тогда у государств нет истории, как у китайцев в послед-
нее тысячелетие. Так нарождались и умирали мировые цивилизации. Мы пере-
живаем сейчас смену последней - Европейской. Мы переживаем сейчас  чрез-
вычайную эпоху, когда центр мировой цивилизации уходит из Европы и когда
эта воля, о которой я говорил, до судороги напряжена в России. В  Париже
мне сообщали, что там найден способ борьбы с брюшным тифом  и  не  могут
приступить к изучению сыпного - за отсутствием во Франции сыпно-тифозных
экспонатов. Любопытно проследить вплотную историческую волю народа,  тем
паче любопытную в аспекте людоедства и заката Европейской  культуры.  Но
вот что проистекает еще из этой  воли  видеть:  холодность,  жестокость,
мертвенность, - людям, живущим этой волей, не страшно, а только интерес-
но смотреть - смерть, сыпной тиф, расстрелы,  людоедство,  все  ужасное,
что есть в мире. -

   "Всего хорошего тебе, дорогой брат мой Эдгар, будь здоров.
   Твой брат Роберт. -"

   В Эйдкунене, на Германской границе, надо было пройти  через  таможню.
Были солнечные полдни, - и около Эйдкунена, когда поезд медлил, прощаясь
с восточной Пруссией, в канаве у шпал, после уже нескольких месяцев вес-
ны в Париже, здесь впервые перед Россией появился снег.  Под  стеклянным
навесом у вокзала, на пустынном дебаркадере, было  холодновато  и  отку-
да-то - из полей - веял пахнущий землею, набухший русски-мартовский  ве-
терок. Из вагонов табунками вышли джентльмены, женщин почти не  было.  -
Предложили сдать паспорта. Трегеры в тележках повезли вещи. Прошли в та-
моженный зал. Американцы в буфете пили коньяк. Мистер Роберт Смит прошел
на телеграф и дал несколько телеграмм:

   - Мистрис Смит, Эдинбург. - Мама, сейчас я переезжаю  границу.  Прошу
Вас, простите мистрис Елисавет: она не виновата. -
   - Мистрис Чудлей, Париж. - И еще раз я шлю Вам мое поклонение, Елиса-
вет, и прошу Вас считать себя свободной. -
   - Мистер Кингстон, Ливерпуль. - Альфред, все мои права и  обязанности
я оставляю Вам. -
   - Английский королевский банк, Лондон. -
   - - - N текущего счета - - -
   - Лионский кредит, Париж. - - - - N текущего счета -
   Министру Сарва, Ревель, Эстония - - -

   Мистер Смит вышел с телеграфа - в цилиндре, в черном пальто, - с при-
поднятым - случайно, конечно - воротником. Поезд передавался в Вержболо-
во, в Литву, трегер  принес  билеты,  метр-д'отель  из  ресторана-вагона
пригласил обедать. За столом подали виски. К вечеру солнце затянуло  об-
лаками, в купэ помутнело, на столе стояла бутыль коньяку, снег встречал-
ся все чаще, поезд шел лесами, - проводник распорядился  затопить  печи,
застукал молоточек калорифера,  вспыхнуло  электричество,  стало  тепло.
Метр-д'отель пригласил к чаю. - День прошел. На столе стояла вторая  бу-
тыль коньяку.
   Мужчины: - в пальто с поднятыми воротниками, одиночки, конечно. Геро-
ев нет.
   Место: места действия нет. Россия, Европа, мир.

   4. Россия, Европа: два мира.

   Поезд шел из Парижа в Ригу - в Россию, где революция. В  Берлине,  на
Александр-пляц, на Фридрихс-бан-хоф, в Цоо, -  поезд  останавливался  на
две минуты пятнадцать секунд. Международные вагоны  тускло  поблескивали
голубиным крылом. Поезд ящерицей прокроил по крышам,  под  насыпями,  по
виадукам, через дома, над Шпрэ, над Тир-Гартеном,  мутнея  под  стеклами
крыш, в коридорах переулков, мешая дневной свет с электричеством, в гуле
города. До Берлина международные вагоны были комфортабельными dolce  far
niente, - в Берлине исчезли дамы и  мистрис,  сошел  японский  дипломат,
впереди русский бунт, - поезд пошел  деловым  путешественником,  подсели
новые пассажиры, много русских. Из гама города, из шума автобусов,  так-
си, метро, трамваев, поезд выкинуло в тишину весенних полей, на  восток:
каждому русскому сердце щемит слово - восток. Вечером за ужином, в  рес-
торане-вагоне, в электричестве, ужин был длинен, пили больше, чем следу-
ет, и не спешили перед скучным сном. Обера и  метр-д'отель  были  медли-
тельны. Окна были открыты, ночь темнела болотной заводью,  иногда  ветер
заносил запахи полей. Американцы из  АРА,  ехавшие  в  Россию,  говорили
только на английском, молчали, сидели табунками, породистые люди, курили
трубки, пили коньяк, ноги  закинули  на  соседние  стулья,  привольность
мужской компании. Большой столик заговорил, громко, по-русски  и  по-не-
мецки - о России: - и это было допущено,  такое  неприличие,  -  впереди
русская революция - впереди - черта, некая,  страшная,  где  людоедство.
Дипломатические курьеры - французские, английские, российские  -  сидели
сурово. Русский  профессор-путеец  радостно  познакомился  с  российским
курьером, у курьера было лицо русского солдата, он  был  в  американских
круглых очках, у него болели зубы, он молчал: профессор - тоже в  очках,
заговорил таинственно о "аус-фуре". Поезд подходил к польскому коридору.
В той перекройке географических карт и тех, которыми гадают  цыганки,  -
перекройка, швами которой треснула Европа, европейская война  и  русская
революция, рубец Польского коридора был очень  мозолящим.  В  купэ  были
приготовлены подкрахмаленные постели, открыты умывальники, -  американцы
и англичане пошли спать, сдав паспорта проводнику. Сторки были  опущены.
В коридоре негромко разговаривали русские. Одиночками у окна стояли нем-
цы, обиженные коридором, - и одиноко, один единственный, стоял  англича-
нин, с трубкою в зубах, перед сном. Русский профессор заспорил  с  латы-
шем.
   ... - В России крепостное право, экономически изжитое, привело к  лю-
доедству. В России людоедство, как бытовое явление, - сказал латыш.
   - Да, моя родина, моя мать - Россия, - сказал  профессор:  -  каждому
русскому Россия, нищая, разутая, бесхлебная, кладбищенская -  величайшей
скорбью была - и радостью величайшей,  всеми  человеческими  ощущениями,
доведенными до судороги, - ибо те русские, что не были в ней в эти годы,
забыли об основном человеческом - о способности привыкать ко  всему,  об
умении человека применяться: -  Россия  вшивая,  сектантская,  распопья,
распопьи-упорная, миру выкинувшая Третий Интернационал,  себе  уделившая
большевистскую смуту, людоедство, национальное нищенство.
   Говорили почему-то оба: профессор и латышский капиталист  по-немецки,
но слово - людоедство - употребленное несколько раз, каждый раз именова-
ли по-русски, понижая голос. Латышу, сраставшемуся с Россией детством  и
десятилетиями зрелой жизни, ему ведь часто ночами, спросонья  в  полусне
мерещились тысячи серых рук у глотки, высохшие груди из России, с плохой
какой-то картинки, тогда его мучила одышка вспоминалась молодость, всег-
да необыкновенная, ему было тоскливо лежать в простынях, он пил  содовую
и старчески уже думал о том, что он боится - не понимает - России и  от-
гонял мысли, ибо не понимать было физически мучительно.
   В купэ горели ночные фиолетовые рожки, светили полумраком. Англичанин
выкурил трубку, ушел. Поезд замедлил ход. В'езжали в коридор, по вагонам
пошли польские пограничники, позвякивая шпорами. Профессор заговорил  об
аусфуре. Пограничники ушли, за окнами в небе светила мутная луна, -  ко-
ридор опустел, вагон затих. Едва пахло сигарами, фиолетовые рожки свети-
ли полумраком. Тогда по коридору бесшумно  прошел  помощник  проводника,
собрал у дверей башмаки и понес их к себе чистить, -  у  проводников  за
плотно притворенной дверью горело электричество, на столике  стояла  бу-
тылка коньяка, на диване против проводника сидел джентльмен, французский
шпион, составлял списки едущих в Россию. Разговаривали по-французски,  -
мальчишка чистил башмаки.
   На другой день к полдню, у Эйдкунена появился снег, - проводники рас-
порядились к вечеру затопить вагоны. В Эйдкунене, на таможенный  осмотр,
американцы вышли в дэмисезонных пальто, в дорожных кэпи, с шарфами нару-
жу, перекинутыми через плечо, в желтых ботинках и крагах; американцы  на
платформе немножко поиграли - в импровизированную игру вроде той,  кото-
рою мальчишки в России и Норвегии занимаются на льду: катали по асфальту
глышки, и тот, кому этой глышкой попадали в башмак, должен  был  попасть
другому и бегать за глышкой, если она пролетала мимо. Русский  профессор
заговорил обеспокоенно об аус-фуре - с российским  курьером,  у  курьера
болели зубы, он молчал, - профессор вез с собой кожаную куртку, коричне-
вую, совершенно новую, купленную в Германии, - в сущности нищенскую, - и
у него не было разрешения на вывоз; латыш посоветовал выпороть с  ворот-
ника клеймо фирмы, профессор поспешно выпорол; в таможенной конторе нем-
цы, в зеленых фуражках, кланяющихся туда и обратно, сплошь с усами,  как
у императора Вильгельма II на карикатурах, осматривали вещи: затем  каж-
дый пассажир, кроме дипломата, должен был пройти через будку для личного
осмотра, - и в этой будке у профессора,  когда  он  вынимал  из  кармана
портмонэ и платок, выпал лоскутик клейма фирмы, - чиновник его поднял, -
профессора окружили немцы в зеленых фуражках, профессор стал школьником.
Поезд передали в Вержболово, профессор отстал  от  поезда.  Метр-д'отель
пригласил к обеду, обед был длинен, ели и бульон с желтком, и  спарфу  с
омлетом, и рыбу, и дичь, и телячий карбонат, - на столиках стояли водки,
коньяки, вина, ликеры, - после обеда долго  курили  сигары,  -  за  зер-
кальными окнами ползли дюны, леса, перелески, болота. Все больше попада-
лось снега, лежал он рыхлый, бурый, - а когда  пошли  песчаные  холмы  в
соснах, - в лощинах тогда снег блестел в зимней своей  неприкосновеннос-
ти, как молодые волчьи зубы. Небо мутнело. -  После  обеда  в  комфорта-
бельности, неспешности, долго курили сигары, пили коньяк, метр-д'отель и
обера были в такте этой неспешности. Впереди Россия. -

   - Впереди - Россия. -
   - И через два дня, - поезд, - разменяв в Риге  пассажиров,  -  сменив
международные вагоны на советские дипломатические,  выкинув  из  обихода
вагон-ресторан, враждебный в чужой стране, с винтовками охраны у  подно-
жек, -
   - исчезли англичане, французы,  французские  проводники,  начальником
поезда ехал курьер с больными зубами, очень разговорчивый, появились не-
суразно одетые русские, курьеры, дипломаты, сотрудники учреждений  столь
же необыденные, как их названия - Индел, Весэнха, Внешторг, Гомза,  Про-
фобр, Центрэвак, -
   - прокроив болота и леса прежнего российского Полесья,  спутав  часы,
запутанные российскими декретами о новом времени, -
   - все холоднее становилось, все больше снегу, все зимнее небо, и  пу-
талось время тремя часами вперед, чтобы спутать там дальше, в России - и
ночи, и дни, и рассветы, - чтоб слушать американцам в  необыденные  часы
рассвета непонятную, азиатскую, одномотивную песню проводника, на многие
часы, валявшемуся у себя в тендере на гробах  дипломатических  ящиков  с
поленом и фуражкой в головах, -
   - поезд пришел в Целюпэ, к границе Р. С. Ф. С. Р.

   В Целюпэ, на одинокой лесной станцийке, поезд нагнал  эшелон  русских
иммигрантов из Америки в Россию. Небо грузилось, по-российски, свинцами,
снег лежал еще зимний. Станция - станционные постройки и домики за ней -
упиралась в лес, и лес же был напротив, вдали виднелся холм  в  сосновом
боре, в лесу напротив шли лесные разработки, и  станцийка  была,  как  в
Швеции, на северных дорогах, стояли елочки  по  дебаркадеру,  дебаркадер
был посыпан желтым песком.  В  деревенской  гостинице,  на  скатертях  в
складках, из серого домашнего полотна, в плетеночках лежал черный  хлеб,
какого нет на материке Европы, и в комнатах пахло черным хлебом. Хозяйка
в белом чепчике приносила деревенские жирные блюда, в тарелках до краев,
и в клетке у окна пел чижик. В восемнадцати верстах была граница  Р.  С.
Ф. С. Р., город Себеж, кругом были холмы и болота, и болота  Полесья,  в
лесах. Иммигранты возвращались на родину - из Америки. Еще  -  последний
раз - пограничники осматривали паспорта. К сумеркам пошел снег. К сумер-
кам пришел из России, с Себежа, паровоз - баба (в России мешечники  под-
разделяли паровозы на мужиков и баб, по звуку  гудка,  бабы  обыкновенно
были товарными). Баба потащила вагоны. Баба первая рассказала о  русской
разрухе, ибо у той дощечки, где сердце каждого сжималось  от  надписи  -
граница, - текла внизу речушка в синих льдах и были скаты холма, а  вда-
леке внизу лежал поселок с белой церковью, - баба остановилась, и пасса-
жирам предложили пойти грузить дрова. -
   И Себеж встретил метелью, сумерками, грязью, шумом мешечников, вопля-
ми и матершиною на станции. Метельные стервы кружились во мраке, лизали,
слизывали керосиновые светы. Забоцали винтовками, в вагоны влезли  русс-
кие солдаты. Американец вышел на минуту, попал ногою в человеческий  по-
мет, на шпалах, и никак не мог растолковать, волнуясь, проводнику,  чтоб
ему продезинфецировали башмаки. Задубасили поленом  в  стену,  проорали,
что поезд не пойдет до завтра, осадили на запасный путь, снова завопили,
побежали мешечники с мешками, баба кричала: - "Дунька, Дунька,  гуртуйси
здеся", - у пассажиров тихо спрашивали: - "Спирту не продаешь ли?" - Ме-
тель казалась несуразной, снег шел сырой, на запасном, в  тупике,  когда
толпа мешечников умчалась с воем, - стало слышно, как воет ветер,  гудит
в колесах, в тендере, как шарит сиротливо снег по стенам, у окон,  шара-
хаясь и замирая. Американцы говорили о заносах  в  прериях.  Приходившие
стряхали мокрый снег. В вагонах стало холодно и сыро, новый примешался -
над всей Россией веющий - запах аммиака, тримитиламина, пота. Был  позд-
ний час, за полночь никто не понимал, ложиться спать иль нет? -
   - И - тогда - пришли и сказали, что - в театре культ-просвета  комсо-
мола - митинг, предложили сходить. - Вот и все. - Во мраке  -  первый  -
русский - сразу покатился под колеса, сорвавшись с кучи снега, сваленной
на шпалы, встал и сматершинил добродушно. Пошли в  метель.  У  водокачки
промочили ноги и слушали, как мирно льет вода из  рукава,  забытая  быть
завернутой. Не один, не два, а многие понесли на башмаках удушливые  за-
пахи. Англичанин освещал себе путь электрическим фонариком. В вокзале на
полу в повалку, мужчины, женщины и дети, лежали пассажиры. Был  уже  час
за полночь. Когда спросили, где комсомол, -  рукой  махнули  в  темноту,
сказали: - "Вон тама. - Нешь не знаешь?" - Долго искали, путаясь в  шпа-
лах, поленницах и мраке. В поленницах наткнулись на двоих,  они  сопели,
англичанин осветил, - в поленнице совокуплялись солдат и баба, стоя.
   Барак (у входа у барака была лужа, и каждый попадал в нее  во  мраке)
был сбит из фанеры, подпирался из-нутри столбами. В бараке был,  в  сущ-
ности, мрак. Плечо в плечо, в безмолвии, толпились люди.  На  сцене,  на
столе, коптила трех-линейная лампенка, - под стрешни в фанерном  потолке
врывался ветер, и свет у лампы вздрагивал. На заднем плане на сцене  ви-
сел красный  шелковый  плакат:  -  "Да  здравствует  Великая  Рабочая  и
Крестьянская Русская революция". У лампы за столом сидели мужики в шине-
лях и овчинных куртках. Театр из фанеры во мраке походил на пещеру.  Го-
ворил мужик в шинели, - не важно, что он говорил.
   - Товарищи! Потому как вы приехали из Америки, этот митинг мы  собра-
ли, чтоб ознакомить вас, приехавших из Америки, где, сказывают, у каждо-
го рабочего по автомобилю, а у крестьянина - по трактору. У нас, товари-
щи, скажу прямо, ничего этого нету. У нас, товарищи, кто имеить пуд кар-
тошки про запас, - спокойный человек. Для вас не секрет,  товарищи,  что
на Поволжьи люди друг друга едять. У нас колосональная разруха. -  Н-но,
- товарищи, - нам это не страшно, потому что у нас наша власть, мы  сами
себе хозяева. И нам известно, почему вы приехали из Америки, хоть у  нас
свиного сала и нет, не то - чтобы кататься на автомобилях. У нас  теперь
власть трудовых советов, а для заграницы у нас припасен Третий  Интерна-
ционал. Мы всех, товарищи, зовем итти с нами и работать, - нно, -  това-
рищи, - врагов наших мы беспощадно расстреливаем. - Вот, товарищи, какие
газы и промблемы стоять перед нами.
   Что-то такое, так, гораздо длиннее, говорил  солдат.  Люди,  плечо  в
плечо, стояли безмолвно. К солдатским  словам  примешивался  вой  ветра.
Лампенка чадила, но глаз привык ко мраку, и лица кругом были строги. Те-
атр был похож на пещеру. Солдат кончил. Вот и все. За ним вышел говорить
старик иммигрант.
   - Дорогие товарищи, я не уполномочен говорить от лица всех. Я  девят-
надцать лет прожил в Америке, - не кончил, зарыдал, - выкрикнул: -  Рос-
сия. - Его посадили к столу, плечи его дергались.
   Двое - англичанин и русский филолог - вышли из театра - клуба  комсо-
мола, во мрак, в метель. Англичанин машинально пробрел по  луже.  -  Да,
иная Россия, иной мир. Англичанин поднял воротник пальто.
   - Вас поразил митинг? - спросил англичанин.
   - Нет. Что же - это советские будни, - ответил филолог.

   Поезд стоял в тупике; - поезд впер в Россию. Вот и все.

   Вот и все.
   Впрочем - вот, чтоб закончить главу, как вступление: -
   - о неметельной метели.

   5. О неметельной метели.

   Я не знаю, как это зовется в народе. Это было в детстве, в России,  в
Можае. Это был, должно быть, сентябрь, начало октября. Я сидел на  окне.
Напротив был дом - купеческий, серый, дом Шишкиных, направо площадь,  за
нею собор, где ночевал Наполеон. Против дома Шишкиных, на углу стоял фо-
нарь, на который в пожарном депо отпускалось конопляное масло, но  кото-
рый никогда не светил. Ветер был такой, что у  нас  повалился  забор,  у
Шишкиных оторвало ставню и сорвало железо с крыши, фонарь качался: - ве-
тер был виден, он был серый, - он врывался, вырывался из-за  угла,  несс
собой серые облака, серый воздух, бумажонки, разбитое решето, ветер гре-
мел калитками, кольцами, ставнями - сразу всеми со всего переулка.  Была
гололедица, земля была вся в серой корке льда. Одежда на людях металась,
рвалась, взлетала над головами, - люди шли, растопырив все конечности, -
и у фонаря люди, сшибаемые ветром, - все до одного, -  бесполезно  стре-
мясь ухватиться за столб, выкидывая ногами крендели, летели вслед за ре-
шетом. Мой папа, доктор, пошел в земскую управу, на углу он вскинул  но-
гой, рукой хотел было схватиться за столб, - и еще  раз  вскинул  ногой,
сел на землю и дальше пополз на четверинках, головою к ветру: ветер  был
виден. Мальчишки, - Васька Шишкин, Колька Цвелев, - и тут  нашлись:  они
на животах выползли в ветер, и ветер их тащил по ледяной корке.  -  Была
гололедица, был страшный ветер, как Горыныч, - и все было серо, отливаю-
щее сталью: земля, небо, ветер, дома, воздух, фонарь. И  ветер  -  кроме
того - был еще вольным. - Мама не пустила меня в тот день на улицу, мама
читала мне Тараса Бульбу. Тогда, должно быть, сочинились стихи, оставши-
еся у меня от древнего моего детства:

   "- Ветер дует за окнами
   Небо полно тучь.
   Сидим с мамой на диване.
   - "Ханша, ты меня не мучь". -

   - Ханша - это собака. -
   ---------------
   1. С вышгорода - с Домберга, где старый замок, из окон Провинциально-
го музея и из окон Польского посольства, виден весь город  и  совершенно
ясны те века, когда здесь были крестоносцы и здесь торговали  ганзейские
купцы. Из серого камня под откосом идет стена, она вбита в отвес  холма:
Калеево, народный эпос, знает, что эта гора снесена по горсти - пращура-
ми - рыцарями. Стена из серого камня упирается в серую  башню,  и  башня
как женская панталонина зубцами прошивки кверху. Домберг  высок,  гнездо
правителей. На ратуше - на кирках бьют часы полдень, башня кирок и рату-
ши, готика, как застывшая музыка, идут к небу. Там, за городом, во  мгле
- свинцовое море, древняя Балтика, и небо, седое как Балтика. -
   - Этой ночью палили из пушек с батареи в бухте у маяка, ибо советский
ледокол "Ленин" поднял якоря и пошел без таможенного осмотра - в море, в
ночь: без таможенного осмотра, и пушки палили перед его носом - в  учеб-
ной стрельбе, как сказано было в ночи, пользуясь ночным часом, когда  не
ожидалось кораблей. В посольстве говорили о контрабандистах, рассказыва-
ли, что в море, в Балтийском море, бесследно погибло пять кораблей, один
эстонский, два финских и два шведских, были улики пиратства,  подозрева-
ли, что пиратствуют российские моряки, Кронштадт, - и тогда же шептали о
восстании корелов против России. -
   - С вышгорода видны были снежные поля. В башне, как женская  пантало-
нина, поэты, писатели и художники устраивали свой клуб, с именем древне-
го клича - Тарапита. В башне до поэтов жили совы. По стене шли еще  баш-
ни, две рядом назывались - Тонкий Фауст  и  Толстая  Маргарита:  Толстую
Маргариту, где была русская тюрьма, разгромили в 1917 году белою  ночью,
в мае. - В старом городе извозцы ездили с бубенцами, ибо  переулки  были
так узки, что два извозчика не раз'ехались бы.  Каждый  закоулок  должно
было бы снести в театр, чтоб играть Эрика XIV, и Бокаччио мог  бы  укра-
шать Декамерон стилями этих переулков. На острокрышых домах под  черепи-
цею еще хранились годы их возникновения: 1377, 1401,  и  двери  во  всех
трех - кононных этажах открывались прямо на улицу, -  а  на  доме  клуба
черноголовых, древней купеческой гильдии, до сих пор  из-под-угла  крыши
торчало бревно с блоком, ибо раньше не было лестниц и во все  три  этажа
поднимались с улицы по блоку на под'емной площадке, площадку на ночь ос-
тавляли под крышей и жили так: в нижнем этаже лавка и  пивные  бочки,  в
среднем - спальня и жена с детьми, в верхнем - склад товаров. -  В  пол-
день на кирках били колокола, из Домберга, из окон было видно,  как  по-
мутнела Балтика и небо и как идет метель на город. - Нет, не Россия. -

   - В Толстой Маргарите была русская тюрьма. Россия правила здесь двес-
ти лет, - здесь, в древней русской Колывани. - Русский  октябрь  хряпнул
по наковальне 917 года: - Великая Россия Великой Революцией метнула в те
годы, теми годами, искрами из-под наковальни, - Эстией, Латвией, Литвой,
- и Эстии, Латвии, Литве, в снегах, в морозах - суденышком всеми покину-
тым, поплыть в историю, партизанствуя, отбиваясь друг от друга, от  Рос-
сии, как от немцев, в волчьей мировой драке и русской смуте,  возлюбить,
как Бельгия, себя, свои болота и леса. - Россия метнула Эстией,  Литвой,
Латвией, Монархией, -  императорской  культурой,  -  русской  обществен-
ностью, - оставив себе советы, метели, распопье, сектантство и муть  са-
могонки, - а здесь в древне-русской Колывани: -
   - тор-го-вали ви-ном, маслом, мясом, сардинками,  всем,  хе-хе-хе,  в
национальном государстве, - совсем как десять лет назад в России.  Исто-
рик, - размысли. Поэты кликнули клич - Тарапита.

   Культура - финско-нормандская.  Средневековье  смешалось  с  сегодня.
Здесь запоют еще Калевичи. Здесь есть  рыцари-партизаны,  которых  чтут,
которые своею кровью защищали свое отечество от немцев, от  большевиков,
от смуты. Здесь в башне Тарапита поэты, писатели и художники,  рыцари  в
рыцарском зале - бокалом вина, бочкой пива величали на родном своем язы-
ке, встречая русского бежавшего от родины, писателя: они на родном своем
языке говорили о своей нации, о своей борьбе за свой национальный быт  и
за демократию,  -  переводчик  переводил,  -  русский  писатель  ответил
по-русски, и его речь перевели, - тогда пили бокалы и кубки:
   и все вместе потом стали русские петь студенческую песню о  том,  как
"умрешь, похоронят" - -
   - здесь женщины, чтобы помолодеть, мажут лицо какою-то змеиною  едкою
мазью, и с лица сходит кожа, растет новая, молодая, и женщина  молодеет.
-
   - А где-то в другом месте, за тысячи верст и отсюда и от России, - от
русской земли, - два человека, русских  два  писателя,  -  в  воскресный
день, в заполдни, - рылись в вещах, - и они нашли  коробочку,  где  была
русская земля, - не аллегория, не символ, - а просто русская наша земля,
- сероватый наш русский суглинок, увезенный в коробочке за тысячи верст:
- и ах как тоскливо стало обоим, какая тоска по земле. Тогда  перезвани-
вали колокола на кирке, и они не слышали их: они были два русских изгоя.
Хряпнул октябрь не только октябрьскими слезками Эстии, Литвы  и  Латвии:
если себе Россия оставила только советы и смуту, метель и распопщину, то
те, кто не хочет русской мути метели и смуты, кто ушел от России  -  тот
вне России фактически. Имя им - изгои. В те годы было много Кобленцев. -
И: просто русский сероватый наш суглинок.
   а - -
   Ресторан, лакеи, фраки, смокинги, крахмалы, дамы, оркестр румын, -
   - Встаааать. -
   - Смииирнааа. -
   "Боже, царяа хрании. -
   "Сииилы, державный - - -
   b-c-d-e-f
   h -
   Улица, перекресток, там вдали клуб черноголовых, здесь  ратуша  и  на
ней часы показывают одиннадцать дня, морозный день.
   - Полковник Саломатин? - это басом, обветренным многими ветрами.
   - Никак нет, изволите ошибаться.
   - Оччень жаль, о-чень жаль! - хотя, впрочем, - очень приятно...  -  Я
полковнику Саломатину должен дать в морду, - в морду с! -  он  предатель
отечества... С кем имею честь? - позвольте представиться: ротмистр русс-
кой службы Тензигольский. - Очень похожи на полковника Саломатина, -  он
предался большевикам! -
   - Куда изволите итти?
   - Ах, пустяки, - надо зайти на перепутьи выпить рюмку водки.
   И потом, в ресторане, после многих рюмок:
   - Вы, конечно, коллега, заплатите?.. Э-эх, прос... Россию,  все,  все
вместе, сообща. Что говорить. - И бас, обветренный  всяческими  ветрами,
не умеет быть тихим, - а глаза, также обветренные, смотрят в стол. -
   к-м -
   русская же 0, фита, отмененная, неотменимая,  новым  правописанием  в
России, - будет, есть в конце русской абевеги. - -

   2. Шахматы без короля.

   В полдни с вышгорода видно, как идет метель. Полдни.
   У крепостной стены, около шведской церкви  из  гранита,  на  половину
врытой в землю, - дом, в котором жили - когда-то - шведские гильдейцы. В
этом доме гостиница теперь: Черный Ворон. В последнем  этаже  гостиницы,
где раньше гильдейцы шведы хранили свой товар, - последние - за тридцать
- номера, вход на чердак, комнаты для оберов и фреккен, потолок почти  в
уровень с головой и в узких окнах черепицы крыш соседних зданий. С полд-
ня и всю ночь - из ресторана внизу - слышна музыка  струнного  оркестра.
Здесь живет богема гольтопа, все комнаты открыты. Здесь проживает  русс-
кий князь-художник, три русских литератора, два русских офицера,  худож-
ники из Тарапита, - здесь бывают студенты-корпоранты, партизаны, офицеры
национальной и прежней русской армии, министры, губернаторы, поэты. -  И
в тридцать третьем номере, - в подштанниках с утра играют двое в карты и
в шахматы, начатые вчера, - русский князь-художник и русский офицер.  На
столе у шахмат ужин на подносе, а на кровати, где свалены  пальто,  спит
третий русский. На столике и под столом бутылки  из-под  пива,  стаканы,
рюмки, водка. Князь и офицер сидят склонившись к  шахматной  доске,  они
играют с ночи, они долго думают, они долго изучают шахматную  доску,  их
лица строги. На чердаке безмолвие, тепло, за окнами зима. Безмолвно иной
раз проходит фреккен с ведерком и щеткой, в крахмальном белом  фартучке,
- и навощенный пол и крашеные стены в морозном желтом свете блестят, как
оно должны блестеть в горнице у бюргера. Двое  за  шахматами  безмолвны,
они изредка - по глотку - пьют помесь пива с водкой.
   Тогда приходит, запушенный снегом, ротмистр Тензигольский.  Он  долго
смотрит в шахматную доску, бекешу сваливает на спящего, садится рядом  с
игроками и говорит недоуменно князю:
   - Да как же ты играешь так?
   - А что?
   - Да где же твой король?
   Ищут короля. Короля нет на  шахматной  доске:  король  вместо  пробки
воткнут в пивную бутылку. - Мешают шахматы, толкают спящего и расходятся
по комнатам - ложиться спать. Фреккен убирает комнату  -  моет,  чистит,
отворяет окна в ветер - каждый день из стойла превращает фреккен комнату
в жилище мирное как бедный бюргер.
   Ротмистр Тензигольский спускается по каменной лесенке, выбитой в сте-
не, - вниз; в ресторане уже надрывается оркестр, и скрипки кажутся голы-
ми, обера во фраках, бывшие офицеры русской армии, разносят блюда.  Рот-
мистр Тензигольский у стойки, по привычке, пьет рюмку водки и идет в ме-
тель, в кривые тупички улиц, где трое расходятся с трудом. - Князь  Паша
Трубецкой, грузясь в мути сна, сквозь сон слышит, как в шведской  церкви
- не по-русски - медленно вызванивает колокол. - Во  французской  миссии
Тензигольский долго ждет начальника контрразведки, скучает, а когда  на-
чальник приходит, рапортует ему о сысковом. Начальник пишет чек. - -
   Есть закон центробежных и центростремительных сил,  и  другой  закон,
тот, что родящими, творящими будут лишь те, кто связан с землей, - с той
землей, с суглинком, над которым плакали где-то  два  писателя.  И  еще:
первейшая связь с землей у людей - есть дети и женщины, несущие плод. Но
по закону центростремительной силы (метель кружит?) - откинуты те,  еди-
ницы, которые весят и умеют весить больше других: историки "Истории  Ве-
ликой Русской Революции" в главе  "Русская  эмиграция"  рассказали,  что
русский народ поистине богоносец и что подвижничество Серафима Саровско-
го - было, было, пусть это и не главное, - а главное: -
   - "Очень жаль! о-чень жаль! - хотя, впрочем, очень приятно. Я полков-
нику Саломатину должен дать в морду, - в морду-с - он предался большеви-
кам!"
   Во французской контр-разведке тайный агент  ротмистр  русской  службы
Тензигольский получил чек. Из французской контр-разведки ротмистр Тензи-
гольский - трансформировавшись в полковника Саломатина - без всякой мис-
тической силы из Тензигольского став Саломатиным - пошел в  вышгород,  в
польскую контр-разведку. Мальчишки на коньках и на шведских  санках,  на
которых надо толкаться одной ногой, обгоняли ротмистра-полковника Тензи-
гольского-Саломатина. У поляков полковнику Саломатину говорят:
   - Сюда приезжает из России красноармейский офицер, шпион,  -  Николай
Расторов. -
   Глаза полковника Саломатина, обветренные многими  ветрами,  лезут  из
орбит.
   - Как?! - так - слушаюсь. - -
   3. Шахматы без короля.

   Странное бывает совпадение - иному все совпадения полны  мистического
смысла. За Домбергом, за станцией в стройных деревцах, в домике шведско-
го стиля, - в перлюстрационном - черном - кабинете работали двое. Письма
были обыденны, труд был обыденен, оба трудившихся были русские,  русский
генерал и российский почтово-телеграфный чиновник. Генерал, Сергей  Сер-
геевич Калитин, наткнулся на посылку, в бандероли была серия порнографи-
ческих открыток. Генерал прочел имя адресата - князь Павел Павлович Тру-
бецкой, - генерал убрал открытки к себе в  портфель,  изничтожив  банде-
роль. Павлу Павловичу Трубецкому был кроме того денежный пакет. Ротмист-
ру Тензигольскому глухо сообщалось из России, что должен приехать  Нико-
лай Расторов. Несколько писем было Лоллию Львовичу Кронидову и от Лоллия
Львовича: брат писал о том, как восторженно встречали Врангеля в Белгра-
де; Лоллий Львович писал брату, что в России людоедство, большевики  де-
морализованы, власти на местах нет, власть падает, всюду бунты,  восста-
ние корелов превращается в национальный крестовый  поход  за  Россию,  в
Балтийском море пиратствуют советские суда из Кронштадта, Россия же, где
людоедство, оказалась неким бесконечным  пустым  пространством,  где  на
снегу, чуть прикрытые лохмотьями, были люди из каменного  века,  волоса-
тые, с выросшими челюстями, с пальцами на руках и ногах как прудовые ка-
ряги, при чем около одних, сидящих, кроме ржаной каши и конины, лежали -
у каждого по пять ноганов, по пять винтовок, по пять пулеметов и по  од-
ной пушке, - другие же люди, безмерное большинство, лежали  или  ползали
на четвериньках, разучившись ходить, и ели друг друга.  И  еще  Кронидов
писал - в другом уже письме, - что ему выпало прекрасное счастье - полю-
бить, он встретил прекрасную девушку, чистую, целомудренную, милую. - -
   - ...В России - в великий пост - в сумерки, когда перезванивают вели-
копостно колокола и хрустнут после дневной ростепели ручьи под ногами  -
как в июне в росные рассветы, в березовой горечи, - сердце кто-то  берет
в руки, - сердце наполнено, - сердце трепещет, и знаешь,  что  это  мир,
что ты связан с миром, с его землей, с его чистотой, так же  тесно,  как
сердце в руке, - и мир, земля, кровь, целомудрие (целомудрие, как  бере-
зовая горечь в июне) - одно: чистота. - Это - девушка.
   Вот отрывки из письма о приезде Врангеля:

   "Этот день был истинным праздником для Белграда. С утра начались хло-
поты об освобождении от занятий в разных учреждениях, и  к  часу  дня  к
вокзалу тянулись толпы народа. Российский  посланник  с  Чинами  Миссии,
Члены Русского Совета Национального Центра,  Штаб  Главнокомандующего  в
сопровождении многочисленных генералов и офицеров,  участников  Крымской
кампании, представители беженских организаций, русские соколы в качестве
почетного караула, множество дам, - все явились на вокзал, все слились в
общем сознании единства, вызываемым чувствами любви и уважения  к  Вождю
Русской Армии П. Н. Врангелю". -

   После двух, после службы, генерал Сергей Сергеевич Калитин пошел  до-
мой, за город, к взморью, в дачный поселок. Короткий день сваливал уже к
закату, мела метель, дорогу, шоссе в липах, заметали  сугробы,  обгоняли
мальчишки на шведских саночках, мчащиеся с ветром, спешили  к  морю  ка-
таться на буйких. Дача стояла в лесу, в соснах, двухэтажная,  домовитая.
Под обрывом внизу было море, на льду, на буйках мчали мальчишки. У обры-
ва, у моря встретила дочь, - завидев побежала навстречу бегом, ветер об-
дул короткую юбку, из-под вязаной шапочки выбились волосы, рожь  в  поле
на закате щек: вся в снегу, в руках палка от лыж, девушка - девочка, как
березовая горечь в июне рассвету, семнадцатилетняя Лиза. Крикнула отцу:
   - Папочка, - милый, - а я все утро - в лесу - на лыжах. - -
   Море слилось с небом, горбом изо льдов бурел ледокол "Ленин". По  бе-
регу, за дачами, вокруг дач, стояли сосны. Старшая дочь, Надежда, в  пу-
ховом платке, отперла парадное, запахло теплом,  нафталином,  шубами,  к
ногам подошел, ткнулся в ноги сен-бернар. Свет был покоен,  неспешен.  В
доме, в тепле не было никакой метели. Генерал по коврам прошел  в  каби-
нет, замкнул портфель в письменный стол. С сен-бернаром убежала Лиза, от
резкого движения мелькнули панталоны.
   - Папочка, - милый - обедать - мама зовет.
   Генерал вышел в столовую, к высоким спинкам стульев, глава семьи.

   4. Шахматы без короля.

   - Слушайте, Лоллий Львович, ведь это чорт знает что. Вчера  я  был  с
визитом у министра, - сегодня об этом  трезвон,  как  об  карманном  во-
ровстве, - и мне уже отказано от дома у министра, потому что я  был  се-
годня с визитом у русской миссии.
   - Не в русской, а большевистской.
   - Ах, чорт. Да нет же никакой другой России, Лоллиой Львович.
   - Нет, есть. Я - гражданин России Великой, Единой, Неделимой.
   - Да нет такой России, рассудите, Лоллий Львович - А третьего  дня  я
был у эс-эров и в русской миссии мне намекали на это, что этого я делать
не имею права. А у эс-эров: справлялись: не чекист ли я?  Чорт  бы  всех
побрал. Дичайшая какая-то сплошная контр-разведка.
   И Лоллий Львович загорается как протопоп Аввакум. Он говорит, и слова
его как угли.
   - Да, гражданин Великой, Единой, Неделимой, - и пусть все уйдут, один
останусь, - проклинаю. - Нет, вы не правы. Вы, конечно, и  большевик,  и
чекист, и предатель отечества. Это все одно  и  то  же.  Вы  приехали  с
большевистским паспортом. Стало быть, вы признаете большевиков, -  стало
быть, вы их сообщник. Или еще хуже: вы отрицаете, что вы  коммунист,  вы
скрываете, стало быть, вы - их тайный  агент!  Вы  не  отказываетесь  от
большевисского паспорта, а иметь его - позорно.
   У Расторова глаза ползут на лоб, таращатся по-тензигольски, он ежится
по-лермонтовски кошкой и - кричит неистово:
   - Убью! Молчи! Не смей! - Пойми! Дурак, - я голод, разруху, гражданс-
кую войну на своем горбу перенес. Я - сын русского  губернатора.  У  вас
свобода, - а свободы меньше, чем у большевиков.
   И Лоллий:
   - Вы были в армии Буденного?
   - Да, был - и бил полячишек, и всякую сволочь!  К  чорту  монархистов
без царя и без народа.
   Неспешная, под орех крашеная дверь на чердаке, где раньше  был  склад
шведских гильдейцев, - умеет громко хлопать. Николай Расторов  -  в  бе-
личьей куртке и в кепке из беличьего меха, и ноги у него кривые, в гали-
фе и лаковых сапогах, а голова - тяжелая, большая - и глаза обветрены не
малыми ветрами. - А Лоллий Львович, в халатике, с лицом, уставшим от ха-
лата, с бородкой клинушком, - человек с девичьими руками, - на диванчике
в углу, один, - как протопоп Аввакум.
   - И вы тоже - к чорту - к чорту - к чорту. - -
   Пять дней назад, в Ямбурге, из России выкинуло человека,  счастливей-
шего, - Николай Расторова! - офицера-кавалериста, обалдевшего от  восьми
лет войны, ибо за эти годы он был и гусаром его величества, и обитателем
московского манежа, и командиром сотни корпуса  Буденного,  и  сидельцем
Вечека - кандидатом в Мечека - чрезвычайную комиссию небесную,  -  но  в
России Лермонтовы - повторяются ведь и  он,  романтик,  казался  хорошим
Лермонтовым. В "Черном Вороне" у шведской церкви было тепло, за  окнами,
за черепитчатой крышей, высилась шведская кирка, и звон колокольный гру-
зился в муть. Лоллий Кронидов, человек с девичьими руками,  долго  сидел
над кипой газет, составляя телеграммый.

   5. Пятьсот лет.

   a. - За Толстой Маргаритой, - как женская панталонина зубцами прошив-
ки кверху, - где склонился к Толстой Маргарите Тонкий  Фауст,  за  серой
каменной городской стеной у рва, в проулочке, столь узком, что из окна в
окно в третьих этажах - через улицу - можно подать руку  (там,  наверху,
за острокрышими черепицами, белое небо), - в проулочке здесь  -  древний
дом. Дубовая дверь, кованая железом, открывается  прямо  в  проулок;  за
дверью, выбитая в стене, идет каменная лестница во все три этажа. Дом  и
дубовая дверь позеленели от времени. Черепитчатая крыша буреет. Дом сло-
жен из гранита. В этом доме - в этом самом доме -  пятьсот  лет  под-ряд
ежедневно, еженощно, пятьсот лет день в ночь и ночь в день (об этом  на-
писана монография) был и есть публичный дом. Об этом написана целая  мо-
нография, - это, конечно, тоже культура. Внизу в доме всего одна комната
- рыцарский зал со сводчатыми потолками; в других двух этажах - стойльца
девушек и по маленькому зальцу. В стрельчатых окнах решетки, и стекла  в
окнах оранжевые. Этот дом прожил длинную историю, он всегда был аристок-
ратическим, и в древности в него пускали только рыцарей и купцов  первой
гильдии: в нижнем, в рыцарском зале, у голландской печи,  добродетельной
и широкой, как мать добродетельного голландского семейства, в  изразцах,
изображающих корабли и море, еще сохранились те медные крюки, на которые
вешали рыцари для просушки - свои ботфорты, коротая здесь длинные ночи -
за костями, за картами, за бочкой пива. У стены, где, должно  быть,  был
прилавок, еще осталась решетка, куда ставили шпаги. Здесь был однажды  с
вельможею своим Меньшиковым русский император Петр I-ый. Из поколения  в
поколение, почти мистически, сюда приводились девушки в семнадцать  лет,
чтоб исчезнуть отсюда в неизвестность к тридцати годам.  Этот  гранитный
дом жил необыденной жизнью. Днем, когда через оранжевые стекла шел  жел-
тый свет, он был мирен и тих, как мирный бюргер, почти весь день  в  нем
спали. Иногда здесь задневывали мужчины или заходили днем, чтоб  донести
долг: тогда они ходили по всем трем этажам, рассматривали памятники ста-
рины, толковали товарищески с проститутками, проститутки, как добрые хо-
зяйки, приглашали выпить кофе, уже бесплатно, показывали фотографии сво-
их отцов и матерей и рассказывали историю дома, так же знаемую, и  столь
же поэтическую, как фотографии отцов и матерей. - Стародавние вр

емена прошли, публичный дом в пятьсот лет крепким клыком врос в нумизматику столетий, рыцари и гильдейцы исчезли, остались лишь крюки для рыцарских ботфортов, 
и в этом публичном доме их заменила богема. - 
   - Романтикам:  романтизировать.  Мистикам:  мистифицировать.  Поэтам:
петь. Прозаикам: трезветь над прозой. -
   - Публичный дом в пятьсот лет. Сколько здесь было предков, дедов, от-
цов, сыновей - и - внучат, правнуков? - Сколько здесь  девушек  было?  -
Пятьсот лет публичного дома - это, конечно, и культура, и цивилизация, и
века.

   b. - А над древнею русскою Колыванью, над публичным домом  в  пятьсот
лет, над "Черным Вороном" - метель. Ветер дует с  Балтики,  от  Финского
залива, от Швеции, гудит в закоулках города, который надо, надо бы взять
в театр, чтоб играть Эрика XIV и которым мог бы Бокаччио украшать  Дека-
мерон. - Это знают в польской миссии. - Ветер гудит в соснах у  взморья.
Город сзади, здесь - сосны, обрыв и под обрывом мутный,  тесный  простор
Балтики. - Лиза Калитина - в доме, в зале (в зале  линолеумовый  пол,  в
нем холодком - отражаются белые окна) - Лиза Калитина стоит среди комна-
ты, девушка, как березовая горечь в июне в рассвете,  волосы  разбились,
руки в боки, носки туфлей врозь, - что же -  молодой  зеленый  лук?  или
шахматная королева на шахматной доске квадратов линолеума? - горький зе-
леный лук. - Старшая Надежда, в шали на плечах и с концом шали на  полу,
с книгой в руке, идет мимо. Лиза говорит:
   - Наденька, - метель. Пойдем к морю.
   И Лиза Калитина одна, без лыж, пробирается по снегу, за дачи, за сос-
ны. Обрыв гранитными глыбами валится в море. Буроствольные  сосны  стоят
щетиной. Море: - здесь под обрывом льды - там далеко свинцы  воды,  -  и
там далеко над морем мутный в метели красный свет уходящей зари. Снежные
струи бегут кругом, кружатся около, засыпают. Сосны шумят, шипят в  вет-
ре, качаются. По колена в снегу, ног в снегу и под юбкой не видно: чтобы
сростись со снегом. - "Это я, я". - - Снег не  комкается  в  руках,  его
нельзя кинуть, он рассыпается серебряной синей пылью. - Разбежаться: три
шага, вот от этой корявой сосны, - и обрыв, упасть под обрыв, на льды  -
-
   - В "Черном Вороне", князь Павел Павлович  Трубецкой,  проснувшись  в
31-ом своем номере, в пижаме, тщательно моется, бреется, душится,  разг-
лаживает редеющий свой пробор, чуть-чуть кряхтит, шнуруя  ботинки,  -  и
лицо его сизеет, когда он ловит  запонку,  чтоб  застегнуть  воротничок.
Князь вспоминает о партии в шахматы без  короля.  Князь  звонит,  просит
сельтерской: в тридцать девятом номере, напротив, - громкий спор о  Рос-
сии. Сельтерская шипит, охлаждает.
   - Какая погода сегодня?
   - Метель, ваше сиятельство.
   - Ах, метель, хорошо. Ступайте. -
   Шведская церковь мутнеет в метели, в сумерках. Лоллий Кронидов  прок-
линает Россию, страну хамов, холуев и предателей, гудят незнакомые басы:
клуб и хождение  в  третьем  этаже  уже  начались.  Князь  перелистывает
Ноа-Ноа Поля Гогена: - ту работу, которую князь  начал  пол-года  назад,
нельзя кончить, потому что не хватает дней. За  стеною  -  кричат,  нес-
колько сразу, злобно, о России. Князь идет вниз, в ресторан, выпить  ко-
фе. Оркестр играет аргентинский танец, скрипки кажутся голыми. Уже зажг-
ли электричество. Обер - русский офицер - склоняется почтительно.  Князь
молчалив. - -
   - Надежда Калитина, старшая, идет по всем  комнатам,  таща  за  собой
шаль и книгу; в кабинете спит отец, надо будить к чаю; - из мезонина - в
сумерках - видно мечущиеся верхушки сосен. - "Все ерунда, все ерунда". -
-
   - По сугробам, зарываясь в снегу, - к  обрыву,  -  к  Лизе,  -  бежит
сен-бернар, Лизин друг. Лиза треплет его уши, он кладет лапы ей на плечи
и целит лизнуть в губы. Они идут домой, Лиза стряхивает снег - с  шубки,
с платья, с ботинок, с шапочки. - Дом притих в первой трети вечера. Вни-
зу, в гостиной на диване вдвоем сидят старшая Надежда и князь Павел Пав-
лович Трубецкой. Лиза кричит:
   - А-а, князь, князинька! я сейчас, - и  бежит  наверх,  снять  мокрое
белье и платье.
   Надежда знает, что губы князя - терпкое вино:  самое  вкусное  яблоко
это то, которое с пятнышком. Разговор,  пока  Лиза  наверху,  короток  и
вульгарен. Здесь не было камина и помещичьей ночи, хоть и был  помещичий
вечер, коньяк не жег холодом, от  которого  ноют  зубы  и  который  жжет
коньяком, - здесь не утверждался - Иннокентием Анненским  Лермонтов,  но
французская пословица - была та же.
   - Ты останешься у нас ночевать? - Останься. - Я приду.
   - Знаете, Надин, все очень пошло и скучно. Мне все надоело.  Я  запу-
тался в женщинах. Я очень устал - -
   Лиза сбегает, - ссыпается - с лестницы.
   - Лиза Калитина, здравствуйте.
   - Здравствуйте, князька! - а я была у обрыва, - как там гудит  ветер!
После ужина пойду опять, - пойдемте все! Так гудит ветер, так метет -  я
вспомнила нашу нижегородскую.
   Надежда сидит на диване с ногами, кутается в  шаль.  Лиза  садится  в
кресло, откидывается к спинке, - нет, не шахматная королева,  -  зеленая
стрела зеленого горького лука. Князь расставил ноги, локти опер о  коле-
ни, голову положил на ладони.
   - Я задумал написать картину, - говорит князь, - молодость, девушка в
саду, среди цветущих яблонь, - удивительнейшее, прекрасное -  это  когда
цветут яблони, - девушка тянется сорвать яблоновый цвет, и кто-то, него-
дяй, вожделенно - смотрит на нее из-за куста: - пол-года,  как  задумал,
сделал эскиз - и не хватает времени как-то... Очень все пошло...
   - Обязательно пойдем после ужина к обрыву, - это Лиза.
   - Что же, пойдемте, - это князь.
   Из кабинета приходит генерал, кряхтит - добрый хозяин -  здоровается,
шутит: - давно не виделись, надо выпить коньячишка, - Лизе надо распоря-
диться, чтобы мама позаботилась об  ужине  повкуснее.  За  ужином  князь
чувствует, как тепло водки разбегается по плечам, по шее,  -  привычное,
изученное тепло алкоголя, когда все кругом становится хрупким и стеклян-
ным, чтобы потом - в онемении - стать замшевым. Генерал шутит, рассказы-
вает, как мужики в России лопатки, те что на спине,  называют  крыльями:
от водки всегда первым делом, тепло между крыльями; Лиза торопит итти  к
обрыву, - и князю нельзя не пойти, потому что в метели есть что-то  род-
ное яблоновому цвету - белым снегам цветения яблонь. Генерал  недовольно
говорит, что ему надо посекретничать с князем. Надежда повторяет:  -  "я
иду спать, пора спать" - -
   Сосны шипят, шумят, стонут. Ничего не видно, снег поколена. У  обрыва
ветер, невидимый, бросается, хватает, кружит. С моря слышно - не то воет
сирена, не то сиреною гудит ветер. Князь думает о яблоновом цвете, гуля-
ет тепло алкоголя между обескрыленных крыльев. Там, у обрыва, стоят мол-
ча. Слушают шипение сосен. Лиза стоит рядом, плечо в плечо.  Лиза  стоит
рядом, князь берет ее за плечи, поднимает ее голову, заглядывает в  гла-
за, глаза открыты, Лиза шепчет: - "Как хорошо" - князь думает  минуту  -
минута как вечность, князь тоже шепчет: "моя чистота" - и целует Лизу  в
губы; губы Лизы теплы, горьковаты, неподвижны. Они  стоят  молча.  Князь
хочет прижать к себе Лизу, она неподвижна, - "моя  милая,  моя  чистота,
мое целомудрие" - -
   - Пойдемте домой, - говорит Лиза громко, глаза ее широко раскрыты,  -
я хочу к маме.
   Лиза идет впереди, почему-то очень деловито. Из прихожей генерал  зо-
вет князя к себе в кабинет. Лиза проходит наверх, Надежда стоит у окна в
ночном халатике.
   - Князь пошел спать? - спрашивает Надежда.
   Генерал закрывает двери кабинета поплотнее, крякает.
   - Видите ли, князинька, хочу вам показать - не купите ли - -
   Генерал показывает князю серию порнографических фотографий, где  муж-
чины и женщины в масках иллюстрировали  всяческие  человеческие  половые
извращения, - и князь краснеет, сизеет мучительно, ибо на этих  фотогра-
фиях он видит себя, тогда в Париже, после Константинополя и Крыма, спас-
шего себя этим от голода. - -
   Генерал говорит витиевато:
   - Видите ли - нужда - жалованья не хватает - дети, дочери - вам - ху-
дожнику - -
   Лермонтов не подтверждается Анненским этой метельной ночью. На  самом
ли деле, самое вкусное яблоко - это то, которое с пятнышком - -
   Лиза - наверху в мезонине - говорит Надежде, - Лизу Калитину  впервые
поцеловал мужчина, Лиза Калитина, как горечь березовая в  июне,  -  Лиза
говорит Надежде, - покойно, углубленно, всеми семнадцатью своими годами:
   - Надя, сейчас у обрыва меня поцеловал Павел. Я его люблю.
   У Надежды, - нет, не ревность, не оскорбленность женщины, - любовь  к
сестре, тоска по чистоте, по правде,  по  целомудрию,  по  попираемой  -
кем-то - какой-то - справедливости - сжали сердце и кинули ее к Лизе - в
об'ятия, в слезы -
   а - в - -
   с -
   Нет, не Россия. Конечно культура, страшная, чужая, - публичный дом  в
пятьсот лет, за стеной, у Толстой Маргариты и Тонкого  Фауста.  Внизу  у
печки, еще хранятся медные крюки для рыцарских сапог. В "Черном  Вороне"
- была же, была шведская гильдейская харчевня. -
   - Над городом метель. В публичном доме тепло. Здесь - богема  теперь,
вместо прежних рыцарей. Две девушки и два русских офицера разделись  до-
нага и танцуют голые ту-стэп: голые женщины всегда кажутся  слишком  ко-
ротконогими, мужчины костлявы. Музыки нет, другие сидят за ликером и пи-
вом, воют мотив ту-стэпа и хлопают в ладоши, -  там,  где  надо  хлопать
смычком по пюпитру. Час уже глубок, много за полночь. - Иногда по камен-
ной лестнице в стене, парами уходят наверх. Поэт на столе читает  стихи.
И народу, в сущности, немного, - в сущности, сиротливо, - и  видно,  как
алкоголь - старинным рыцарем, в ботфортах - бродит, спотыкаясь, по свод-
чатому, несветлому залу. - Ротмистр Тензигольский сидит у  стола  молча,
пьет упорно, невесело, глаза обветрены - и только ветрами, и ноги труди-
лись в обветривании. Местный поэт с русским поэтом весело спорят о фрек-
кен из "Черного Ворона", - русский поэт, на пари заберется сегодня ночью
к ней: к сожалению, он не учитывает что в "Черный Ворон", вернется он не
ночью, а утром, после кофе у Фрайшнера. - Николай Расторов, еще с вечера
угодил в этот дом, с горя должно быть, - и как-то случайно  уснул  возле
девушки: в нижней рубашке, в помочах, в галифе и женских туфлях  на  но-
гах, он спускается сверху, смотрит угрюмо на голоспинных  и  голоживотых
четверых танцующих, подходит к поэтам и говорит:
   - Ну, и чорт. Это тебе не Россия. Заснул у девки, а карманы - не чис-
тили. Честность. - Сплошной какой-то пуп-дом. Я успел тут со всеми пере-
питься - и на ты, и на мы, и на брудер-матер. Не могу. Собираюсь  теперь
снова выпить на вы послать всех ко - е - вангелейшей матери и  вернуться
в Москву. Не могу,  -  самое  главное:  контр-разведка.  Затравили  меня
большевиком. Честность...
   - Ну, и чорт с тобой, - брось, выпей вот. На все - наплевать. - Даешь
водки.
   Ротмистр Тензигольский встает медленно, -  трезвея,  должно  быть,  -
всползая вверх по изразцам печи, - ротмистр царапает затылок о крюк  для
ботфортов, глаза ротмистра - растеряны, жалки, как головы галчат с рази-
нутыми ртами.
   - Сын - Николай...
   И у Николая Расторова - на голове галченка: - тоже два галченка глаз,
удивленных миру и бытию.
   - О - отец?.. Папа. - -

   - Утром в публичном доме, в третьем этаже, в маленькой каменной  ком-
нате, как стойло, - желтый свет. Здесь за пятьсот лет протомились  днями
в желтом свете тысячи девушек. В каменной комнате - нет  девушки,  здесь
утром просыпаются двое, отец и сын. Они шепчутся тихо.
   - Когда наступала северо-западная армия я ушел вместе с ней из  Пско-
ва. Запомни, - губернатор Расторов убит, мертв, его нет, а я -  ротмистр
Тензигольский, Петр Андреевич. Запомни. - Что же, мать голодает, все  по
прежнему на Новинском у Плеваки? - А ты, ты - в че-ке работаешь, чекист?
   - Тише... Нет, не в чеке, я агент комминтерна, брось об этом. Мать  -
ничего, не голодает. О тебе не имели сведений два года.
   - Ты что же, - большевик?
   - Брось об этом говорить, папа. Сестра Ольга с мужем ушла через Румы-
нию, - не слыхал, где она?
   - Оля, - дочка?.. - о, Господи.
   Пятьсот лет публичному дому - конечно, культура, почти мистика. Шопот
тих. Свет - мутен. Два человека лежат на перине, голова к голове. Четыре
галченка воспаленных глаз, должно-быть, умерли - -

   Ночь. И в "Черном Вороне", в тридцать девятом номере  -  то-же  двое:
Лоллий Львович Кронидов и князь Павел Павлович Трубецкой. В "Черном  Во-
роне" тихо. Оркестр внизу перестал обнажаться,  только  воют  балтийские
ветры, седые, должно-быть. Лоллий - в сером халатике, и из  халата  кли-
нышком торчит лицо, с бородою - тоже клинышком. Князь исповедывается пе-
ред протопопом Аввакумом, князь рассказывает о Лизе Калитиной, о парижс-
ких фотографиях, о каком-то конном заводе в России. - -

   ... Где-то в России купеческий стоял дом - домовина - в замках, в за-
борах, в строгости, светил ночам - за плавающих и путешествующих -  лам-
падами. Этот дом погиб в русскую революцию: сначала из него повезли сун-
дуки с барахлом (и вместе с барахлом ушли купцы в  сюртуках  до  щиколо-
ток), над домом повиснул красный флаг и висли на воротах вывески - соци-
ального обеспечения, социальной культуры, чтоб предпоследним быть женот-
делу (отделу женщин, то-есть), - последним - казармам, - и чтоб дому ос-
таться, выкинутому в ненадобность, чтоб смолкнуть кладбищенски дому: дом
раскорячился, лопнул, обалдел, все деревянное в доме сгорело для утепле-
ния, ворота ощерились в сучьи, - дом таращился, как запаленная лошадь  -
-
   - И нет: - это не дом в русской разрухе, - это душа Лоллия Львовича -
в "Черном Вороне", ночью. - Но в запаленном, как лошадь, каменном  доме,
- горит лампада:

   - В великий пост в России - в сумерки,  когда  перезванивают  велико-
постно колокола и хрустнут ручьи под ногами, - как в июне в росные расс-
веты в березовой горечи, - как в белые ночи, - сердце берет кто-то в ру-
ку, сжимает (зеленеет в глазах свет и кажется, что  смотришь  на  солнце
через закрытые веки) - сердце наполнено, сердце трепещет,  -  и  знаешь,
что это мир, что сердце в руки взяла земля, что ты связан с миром, с его
землей с его чистотой. -
   - Эта свечка: Лиза Калитина.

   Ночь. Мрак. "Черный Ворон".
   - Ты, понимаешь, Лоллий, она ничего не сказала. Я  коснулся  ее,  как
чистоты, как молодости, как целомудрия; целуя ее, я прикасался ко  всему
прекрасному в мире. - Отец мне показал фотографии: и меня мучит, как  я,
нечистый, - нечистый, - посмел коснуться чистоты...
   - Уйди, Павел. Я хочу побыть один. Я люблю Лизу.  Господи,  все  гиб-
нет... - Лоллий Львович был горек своей жизнью, он был фантаст, - он  не
замечал сотен одеял, воткнутых во все его окна, - и поднятый воротник  -
даже у пальто - шанс, чтоб не заползла вошь. Но - он же умел:  и  книгам
подмигивать, сидя над ними ночами, - книгам, которые  хранили  иной  раз
великолепные замшевые запахи барских рук. - -
   Ночь. Мрак. "Черный Ворон".
   Фита. - -

   В черном зале польской миссии, на Домберге, - темно.  Там,  внизу,  в
городе - проходит метель. В полях, в лесах над Балтикой, у взморий - еще
воет снег, еще кружит снег, еще стонут сосны, - не  разберешь:  сиреналь
кричит на маяке или ветер гудит, - или подлинные сирены  встали  со  дна
морского. Муть. Мгла. И  из  мути  так  показалось  -  над  полями,  над
взморьем, как у Чехова черный монах, - лицо мистера Роберта  Смита,  как
череп, - не разберешь: двадцать восемь или пятьдесят,  или  тысячелетие:
на ресницы, на веки, на щеки - иней садится, как на мертвое: лицу  ледя-
нить коньяком - в морозе черепов, и коньяк - пить из  черепа,  как  ког-
да-то Олеги. -
   - В черном зале польской миссии темно. Полякам не простить -  Россию:
в смутные годы, смутью и мутью, - сходятся два народа делить  неделимое.
В Смутное время воевода Шеин бил поляков под Смоленском, и в новую Смуту
в Россию приходили поляки к Смоленску. Не поделить неделимое и - не най-
ти той веревочки, которой связал Россию и Польшу - в смутах  -  чорт.  В
черной миссии - в черном зале в вышгороде - в  креслах  у  камина  сидят
черные тени. О чем разговор?
   В публичном доме, которому, как мистика культуры, пятьсот лет -  тан-
цует голая девушка, так же, как - в нахт-локалах -  в  Берлине,  Париже,
Вене, Лондоне, Риме, - тоже так же танцовали голые  девушки  под  музыку
голых скрипок, в электрических светах,  в  комфортабельности,  в  тесном
круге  крахмалов  и  сукон  мужчин,  под  мотивы  американских  дикарей,
ту-стэп, уан-стэп, джимми, фокс-троте. Как собирательство марок  с  кон-
вертов, промозглую дрожь одиночества таили в себе эти танцы, в крахмалах
и сукнах мужчин, - недаром безмолвными танцами на асфальте улиц началась
и кончилась германская революция, - чтоб к пяти  часам  во  всей  Европе
бухнуть кафэ, где Джимми и где женщины томили, топились в узких рюмках с
зеленым ликером, в плоти, в промозглости ощущений, чтоб вновь разбухнуть
кафэ и диле к девяти, - а в час за полночью, в ночных локалах, где  жен-
щины совсем обнажены, как Евы, в шампанском и ликерах, -  чтоб  мужчинам
жечь сердца, как дикари с Кавказа жарят мясо на шашлычных прутьях,  пач-
ками, и сердца так же серы, как баранье шашлычное мясо, политое лимонным
соком. Ночные диле были убраны под дуб, днем мог бы заседать в них  пар-
ламент, но по стенам были стойльца и были диваны, как в  будуарах,  ярко
горело электричество, - были шампанское, ликеры, коньяки, - в  вазах  на
столах отмирали хризантемы, оркестранты, лакеи и гости-мужчины  были  во
фраках, - и было так: голая женщина с подкрашенным  лицом,  с  волосами,
упавшими из-под диадемы на плечи, - матовы были соски, черной впадиной -
лобок и чуть розовели колени и щиколотки, - женщина выходила на  середи-
ну, кланялась, - было лицо неподвижно, - и женщина начинала склоняться в
фокс-троте - голая - в голом ритме скрипок: голая женщина была,  в  сущ-
ности, в сукнах фраков мужчин. - -
   - И еще можно видеть голых людей - так же - даже - ночами. В  Риме  -
Лондоне - Вене - Париже - Берлине - в полицей-президиумах - в  моргах  -
лежали на цинковых столах мертвые голые люди, мужчины и женщины, дети  и
старики, - в особых комнатах на стенах были развешаны их фотографии. Все
неопознанные, бездомные, нищие, без роду и племени, - убитые на  просел-
ках, за городскими рвами, на перекрестках у ферм, умершие на  бульварах,
в ночлежках, в развалинах замков,  выкинутые  морем  и  реками,  -  были
здесь. Их было много, еженощно они менялись. - Это задворки  европейской
цивилизации и европейских государств, - задворки в тупик, в смерть,  где
не шутят, но где последнего даже нет успокоения, где одиноко, промозгло,
страшно, - нехорошо, - но, быть может, в  этом  тоже  свой  фокс-трот  и
ужимки Джимми? неизвестно. Здесь социальная смерть. В морг итти  слишком
страшно, там пахнет человеческим трупом, запахом, непереносимым  челове-
ком, так же, как собаками - запах собачьего трупа - там во мраке  бродят
отсветы рожков с улиц, - в моргах рядами стоят столы и мороз,  чтобы  не
тухнуло - медленно тухнуло - мясо. - Вот с фотографии  смотрит  на  тебя
человек, фотография выполнена прекрасно, глаза в ужасе вылезли из  орбит
и он ими смотрит - в ужасе - на тебя: - глаза кажутся  белыми  с  черной
дырой зрачка, - так выполз белок из орбит. Вот - молодая женщина, у  ней
отрезана левая грудь, кусок груди - мяса - лежит рядом на цинке. Вот ле-
жит юноша, и у юноши нет подбородка: там, где должен быть подбородок,  -
каша костей и мяса - и первого пушка усов  и  бороды.  -  Но  фотографии
воспроизводят не только морг, фотографии запечатлевают и  место,  и  то,
как и где нашли умерших. - Вот - в замочном, кирошном и ратушном городке
- за стеной во рву лежит человек, головою в ров, ногами на шоссе;  чело-
век смотрит в небо, и на нем изодранный - пиджачишка, человек -  vogabon
- бродяга. Почему у убиваемых всегда открыты глаза? - и не столкнешь уже
взора мертвых с той точки, куда он устремлен. - Здесь социальные задвор-
ки государств, они пахнут тухлым мясом. - Ночь. Мороз. Нету метели. Пах-
нет запахом человеческого трупа, непереносимым человеком также, как  со-
баками - собачий трупный запах. Их много, этих голых мертвецов в Европе,
их собирают, убирают, меняют ночами. Они тоже пляшут в этой своей череде
уборок, про них никто не помнит, их никто не знает. --  Ах,  какое  про-
мозглое, продроглое одиночество - человечески-собачье одиночество -  ис-
пытывать, когда женщина, девушка, самое  святое,  самое  необыкновенное,
что есть в мире, несет бесстыдно напоказ сукнам мужчин с жареным  шашлы-
ком сердец, - когда она, женщина, девушка, должна - должна была бы прит-
ти к одному, избранному, - не ночью, а днем в голубоватом свете весенних
полдней, в лесу, около сосен на траве. - Помните -
   - - ...В черном зале польской миссии - бродят тени, мрак.  Ночь.  Мо-
роз. Нету метели. За окнами - газовый фонарь, и  газовые  рожки  бросают
отсветы на колонны и на лепной потолок. В колонном зале - ночное совеща-
ние - враги: мистер Смит, министр Сарва, посол российский Старк и -  хо-
зяин - польский консул Пиотровский. Враги. И разговор их вне политики, -
выше, - над - - Иль это только бред? - Колонный зал безлюден,  -  кресла
спорят? - докладчик: Питирим Сорокин.
   - Милостивые государи, - не забудьте, что в Европе восемь лет под-ряд
была война. Шар земной велик: не сразу вспомнишь, где Сиам и Перу. В ми-
ре, кроме белой, есть желтая и черная человеческие расы.  Последние  две
тысячи лет мир на хребте несла Европа, человеческая белая раса, одножен-
ная мужская культура. Людей белой расы не так уж много. - Милостивые го-
судари! война унесла тридцать три миллиона людей белой расы, - желтая  и
черная расы почти невредимы. Тридцать три миллиона - это больше, чем по-
ловина Франции, это половина Германии, это  Сербия,  Румыния  и  Бельгия
вместе. Но это не главное: не главное что вся Европа в могилах, что нету
семьи, где не было бы крэпа, не главное, что мир пожелтел от войны,  как
европейцы пожелтели в преждевременной дряхлости, от страданий и недоеда-
ния. - Милостивые государи! -  Равенство  полов  нарушилось,  ибо  война
мужской аггрегат, и гибли мужчины, носители мужской европейской культуры
- за счет одиночества, онанизма, проституции и иных половых  извращений.
Но война унесла в смерть самых здоровых, самых работных - и физически  и
духовно, - оставив жить человеческую слякоть,  идиотов,  преступников  и
шарлатанов, скрывавшихся от войны. Но война унесла, кроме  самых  лучших
физически и духовно, и мозг народов; - это касается не только  России  -
Россия - страна катастрофическая; - Англия - богатая страна, - на тысячу
населения в Англии два университетских человека, - едва ли  после  войны
осталось на тысячу полчеловека: студенты Кембриджа - все пошли на  войну
офицерами - и к маю 1915 года живыми из них осталось  лишь  20%.  Европа
обескровлена. Мозг ее высушен. Остались жить и плодиться: больные и  ка-
леки, старики, преступники, шарлатаны, трусы безвольные. Но это не  все.
"По векселям войны платят после нее", - это говорил Франклин, и  он  был
прав. Есть в мире закон, который гласит: каковы семена, таковы и  плоды,
такова и жатва. Война уничтожает не только лучших, но  и  их  потомство.
Война унесла не только лучших, но вообще мужчин. Новые семена будут  се-
яться в дни развала семьи, половых извращений. Те мужчины, что вернулись
с фронтов, навсегда понесут в себе разложение  смерти.  Где-то  Наполеон
сказал об убитых в сражении: "Одна ночь Парижа возместит все это". - Нет
Sir был не прав: тысяча ночей Парижа, и Лондона, и Рима не возместят эту
гибель лучших производителей, - количественное возмещение - это не  зна-
чит еще качественное, а новый посев буде

т посевом "слякоти". - Милостивые государи! Вы все знаете старую истину, - что совершенство государственной организации, исторические ее судьбы. - 
находятся в исключительной, в единственной зависимости от культуры, быта и особенностей народности этого государства: каков поп, таков и приход, - русский император Николай II в Англии должен был бы быть парламентским королем, а английский Георг VII стал бы в России деспотическим императором, - - восстановятся разрушенные фабрики, заводы, села и города, задымят трубы, - но человеческий состав будет окрашен человеческой слякотностью. - Милостивые государи! Мало нового под луной. В Европе много могил, если помнить историю Европы, - под Лондоном, Римом, Парижем гораздо больше человеческих костяков, чем живых людей, - но за две тысячи лет гегемонии Европы над миром, - впервые теперь центр мировой культуры ушел из Европы - в Америку и к желтым японцам. В Европе много кладбищ. В Европе не хватает моргов. Вы знаете об этом жутком помешательстве Европы на танцах дикарей. И еще надо сказать о России. Эстия, Латвия, Литва - отпали от России. Вместе с Россией они несли все тяготы, но у них нет советов, разрухи и голода, как в России, потому что у них нет русской национальной души, русско-сектантского гипноза. Я констатирую факт. - 
   В черном зале польской миссии бродят тени, мрак.  Ночь.  Мороз.  Нету
метели. - И вот идет рассвет. Вот по лестнице снизу идет истопник, несет
дрова. В белом зале - серые тени, в белом зале пусто. За истопником идет
уборщик. В печи горит огонь. Уборщик курит трубку, закуривая угольком, -
и истопник закуривает сигаретку. Курят. Тихо говорят. - За  окнами,  под
крепостной стеной внизу - ганзейский древний город,  серый  день,  синий
свет, - где-то там вдали, с востока, из России мутное восстает,  невесе-
лое солнце. -
   - И в этот час, в рассвете, под Домбергом идут (- в те годы было мно-
го изгоев, и - просто, русский наш, сероватый суглинок) офицеры  русской
армии из бараков, те, что не потеряли чести, - за город,  к  взморью,  в
лес - пилить дрова, лес валить, чтобы есть впроголодь. Впереди их идет с
пилой Лоллий Кронидов, среди них много Серафимов Саровских и  протопопов
Аввакумов, тех, что не приняли русской мути и смуты. Они не  знают,  что
они лягут костьми, бутом в той бути, которым бутится Россия, - они живут
законом центростремительной силы. Благословенная скорбь. -
   - Но в этот миг в Париже - еще полтора часа до рассвета,  ибо  земной
шар - как шар, не всюду сразу освещен, в Париже шла страшная ночь. Нация
французов, после наполеоновских войн понизилась  в  росте  на  несколько
сантиметров, ибо Наполеон был неправ, говоря об "одной ночи Парижа" и  -
ибо после Наполеона осталась слякоть человеческая. - В эту  ночь  еще  с
вечера потянулись толпы людей на метрополитенах, на автобусах, на таксо-
моторах, на трамваях и пешком: на такую-то площадь, у такой-то тюрьмы, у
такого-то бульвара. Все кафэ были переполнены и не закрывались всю ночь.
В три часа ночи толпа прогудела о том, что приехала гильотина. Гильотину
стали безмолвно собирать у ворот тюрьмы, в пятнадцати  шагах  от  ворот,
против ворот, на площади, чтобы толпа могла видеть, как будут резать го-
лову. Полиция все время просила толпу быть бесшумной, ибо тот,  которому
через час отрежут голову, - спал и должен был ничего не знать  о  приго-
товлениях к отрубанию головы. Казнь, по  закону,  должна  была  быть  до
рассвета. В тюрьме - в такой-то тюрьме, у такого-то начальника тюрьмы  -
прокурор, защитник, священник и прочие начальники томились от неурочного
бездействия и пили глинтвейн, на минуту заходил палач, в черном сюртуке,
в белых перчатках и белом галстуке. Имя палачу - такое-то. Имя палача  -
такое-то - было во всех газетах, вместе с его портретом. А когда  пришли
к тому, которому должны были отрубать голову, он  на  самом  деле  спал.
Прокурор разбудил его, коснувшись плеча.
   - Проснитесь, Ландрю, - сказал прокурор и заговорил о  законах  Фран-
цузской Республики.
   Ландрю попросил уйти всех, пока он вымоется и переоденется. Священни-
ку он сказал, когда тот хотел его исповедывать, - что ему не  надо  пос-
редников, тем паче, что он очень скоро будет у  Бога.  Ландрю  тщательно
оделся, надел высокий крахмальный воротничек, выпил стакан кофе.  Проку-
рор спросил, и Ландрю ответил, чо он не считает себя виновным.  Внизу  в
парикмахерской палач остриг Ландрю и  тщательно  обрезал  ворот  рубашки
вместе с крахмальным воротником, обнажив шею: - концы галстуха упали  за
жилет. Батюшка вторично приступил к  молитвам.  Из  парикмахерской  было
слышно, как морским прибоем гудит на площади толпа: в  гул  человеческих
вскриков и слов врезывались бестолково гудки автомобилей. Но когда воро-
та открылись и вместе с прокурором, защитником, батюшкой и прочими пала-
чами и сволочью Ландрю вышел к гильотине, к палачу, в белом галстухе,  -
толпа смолкла. -
   Мерзко, знаете ли, братцы! -

   Фита.

   Но эта фита не из русской абевеги.
   В Лондоне, Ливерпуле, Гавре, Марселе, Триесте, Копенгагене,  Гамбурге
и прочих портах портились в тот год корабли  за  бездействием  и  бесто-
варьем. В Лондоне, Ливерпуле, Гавре, Марселе, Триесте, Копенгагене, Гам-
бурге и прочих городах, на складах, в холодильниках, в элеваторах,  под-
валах - хранились, лежали, торчали, сырели, сохли - ящики, бочки,  рого-
жи, брезенты, хлопок, масло, мясо, чугун, сталь, каменный уголь. Сколько
квадрильонов штук крыс в Европе?! - -

   ---------------

   Обстоятельство первое.

   "Гринок", судно Эдгара Смита, идет на пол-румба к северу. Судно нахо-
дится 70ш45' северной широты. Льды, которые обязательно должны  были  бы
быть здесь, не видны. Над волнующеюся  свинцово-серою  поверхностью  нет
уже никаких живых существ кроме обыкновенных чаек, буревестников да  из-
редка темных чаек - разбойников,  которые  бросаются  на  простых  чаек,
только-что поймавших в воде рыбу. Морская тишь оглашается тогда жалобным
криком обижаемой птицы. Весьма возможно,  что,  когда  судно  войдет  во
льды, лоцману посчастливится высмотреть из обсервационной  бочки  белого
медведя. К одиннадцати часам вечера светлело как днем. Телеграфист  шлет
радио. Динамо гудит все сильнее и сильнее, жалобные призывы  уносятся  с
антен в небесный простор, упорно повторяясь через ровные промежутки. Ди-
намо останавливается, и телеграфист прислушивается  к  ответу.  Югорский
шар ответил, передали письма.
   К часу по полуночи - синее небо, открытое море и полный штиль. Солнце
начинает золотить небо и скоро появится над горизонтом. Море совсем  по-
койно и кажется таким безбрежным, что в три часа "Гринок"  меняет  курс,
повернув почти на норд-норд-ост, чтобы пройти Белый Остров. Твердо  уве-
ренный, что это удастся, капитан мистер Эдгар Смит,  начальник  экспеди-
ции, пошел спать.
   Но в шесть часов капитан Смит проснулся от толчка. Стало-быть,  опять
лед. Оказывается, лед уже давно виднелся с севера, но теперь появился  и
впереди. Судно наткнулось на небольшую льдину, не повредив даже обшивки.
Кругом полосами полз синий, как датский фарфор, туман, его уносил утрен-
ний восточный ветер. Все оказалось пустяками, и  мистер  Смит  собирался
уже вернуться в рубку. Но тогда прибежал полуодетый телеграфист с лицом,
покрасневшим и побледневшим пятнами и с разбитой  прической:  от  толчка
провод сильного тока упал на изоляционные катушки,  пробил  изоляционные
обмотки, и радио-аппарат был испорчен непоправимо. "Гринок" оказался от-
резанным от мира. Небо на севере сильно бледнело,  стало-быть,  там  был
сплошной лед. Солнце блистало так, что надо было одеть предохранительные
очки.
   Телеграфист озабоченно рассматривал погибшие катушки,  поправить  по-
гибшее возможности не было. Динамо гудит все сильнее и  сильнее,  антены
выкидывают в небесный простор призывы - и безмолвно: судно и люди на нем
отрезаны от мира. Последнее радио было от матери мистер Смита,  -  мать,
по обыкновению, благословляла сына и писала о том, что даже  в  канонной
Шотландии разрушалась семья и земное счастье. Неконченным,  недопринятым
было письмо брата, из Москвы.

   "- Москва - это азиатский город, и только. Ощущения, которые вызывает
она, аналогичны тем, которые остались у меня в памяти от Пекина. Но кро-
ме этого здесь чрезвычайно тщательно сектантское - - -"
   - и на этом оборвалось радио.
   Капитан Смит, начальник экспедиции, спустился в салон. Стюарт готовил
кофе. Пришли врач и лоцман. Телеграфист не явился. Лоцман сумрачно сооб-
щил, что ему совершенно не нравится быть отрезанным от вселенной.  Туман
окончательно рассеялся. Кругом были ледяные поля. Весь день  дул  слабый
бриз, сначала с северо-запада, потом с запада, затем снова с  северо-за-
пада. К вечеру ветер посвежел и небо покрылось тучами. Течение  по-преж-
нему шло заметно к югу, но было слабо. Смит и  врач  играли  в  шахматы.
Судно стояло. Лоцман занимался фотографией. Вечером Стюарт особенно  за-
ботливо накрыл стол, раскупорил несколько бутылок  рому.  -  К  рассвету
льды рассеялись. Капитан спал в своей каюте, его разбудили, и судно дви-
нулось. Телеграфисту было поручено вести дневник.

   Обстоятельство второе.

   Мистер Роберт Смит - в России, в Москве, ночью. Мистер Смит с  вечера
перед сном сделал прогулку по городу, спустился по Тверской  ко  Кремлю,
возвращался улицей Герцена и затем прошел бульварным кольцом.  И  ночью,
должно быть, перед рассветом, в пустынной своей  большой  комнате  -  он
проснулся в липкой испарине, в страхе, в нехорошем одиночестве, в  нехо-
рошей какой-то промозглости. Это повторялось и раньше, когда, в старости
уже, сердечные перебои кидали кровь к вискам, а сердце, руки и ноги  не-
мели. Сейчас же, проснувшись, Роберт Смит первой мыслью, первым ощущени-
ем осознал совершенно ясно, промозгло-одиноко, что он - умрет. Все оста-
нется, все будет жить, - а его дела, его страдание, его тело - исчезнут,
сгниют, растворятся в ничто. Это осознание смерти было  физически-ощути-
мым, и пот становился еще липче, ничего нельзя было  сделать.  Обезьяной
вылезла другая мысль - та, что все же у него  осталось  еще  пятнадцать,
двадцать лет, и - вновь физическое ощущение - надо - надо сейчас же: де-
лать, работать, не потерять ни минуты.
   В окна сквозь гардины шел мутный свет. Роберт  Смит  вставил  ноги  в
ночные туфли, у ночного столика налил воды в стакан. Заснуть возможности
уже не было. В доме было безмолвно. Дверь в кабинет, под портьерой  была
полуоткрыта, - из кабинета шла дверь в зимний сад с пальмами и фонтаном.
Костлявое тело в пижаме волочилось беспомощно. Мистер Смит сел в  кресло
у окна, отодвинул гардину. По улице шли нищие оборванцы,  граждане  Рос-
сийской республики, женщины -  одетые  по-мужски  и  мужчины  в  женском
тряпье, прошли солдаты в остроконечных шапках, как средневековье. Мистер
Смит прошел в зимний сад, фонтан плескался тихо, пальмы в  углах  слива-
лись со мраком.
   "Верноподданный, гражданин Соединенного Королевства шотландец  Роберт
Смит умрет так же просто и обыкновенно, не только как умирали три тысячи
лет назад и будут умирать еще через три тысячи, а вот так, как умирают и
сейчас, сию минуту - вот в этой страшной, невероятной стране, где  людо-
едство". Учитель русского  языка  господин  Емельян  Емельянович  Разин,
об'яснил однажды, - что "с. с." - два "с" с точками после них обозначают
русское ругательство - сукин сын, сын самки-собаки;  мистер  Смит  тогда
разложил в уме свою фамилию, С-мит, - но мит, по-немецки, тоже  с,  -  и
мистер Смит сказал сейчас вслух:
   - Конечно, в смерти мы равны собакам.
   В кабинете на столе лежал блокнот дневника, - простыни на кровати ос-
тыли. Мистер Смит был в Китае, в Индии, в Сиаме и еще  в  Англии,  перед
от'ездом в Россию, он прочел Олеария. И когда он в'ехал в Россию его по-
разило сходство - и с теми: описаниями, - что есть у Олеария, что сдела-
ны триста лет назад, - и с Азией. На вокзале в Москве ему прочли  об'яв-
ление: - "Остерегайтесь воров". Кругом галдела толпа ненормальных людей,
никто не шел, но все бежали. У мистера Смита  вырезали  бумажник  (через
неделю вор почтительнейше прислал документы). Костюмы  мужчин  и  женщин
были почти неотличимы, особенно когда мужчины подпоясывали пальто верев-
ками, а женщины были в картузах, кожаных куртках и сапогах, и в  мужских
брезентовых пальто; несколько женщин, из внутренней охраны, были с  вин-
товками и в солдатских штанах; все же мужчин в юбках не было. Сейчас  же
за вокзалом, где толпились и ругались друг с другом  кули,  извозчики  и
ломовики, - был поистине азиатский базар: на столиках,  на  повозках,  в
палатках торговали жареной колбасой из конского мяса, кипели самовары  и
кофейники, жарились блины; тут же продавалась и мука в мешках,  и  куски
ситца, и мыло, и сломанный велосипед; мальчишки сновали с пачками  папи-
рос и спичек; за столиками в ряд стояли стулья, на стульях сидели мужчи-
ны и цирюльники брили им усы и бороды, - когда стулья пустели, цирюльни-
ки зазывали желающих бриться специальными окриками; и, как во всех  ази-
атских городах, - стоило одному провопить громче, чем вопила вся  толпа,
или неподвижно уставиться взором в небо, - как около него возникала тол-
па, сначала мальчишек, потом женщин и наконец мужчин: но тогда приходили
мужчинообразные женщины или женообразные мужчины и начинался  митинг,  -
где обсуждался Карл Маркс. - Мистеру Смиту тогда на вокзале не сразу по-
дали автомобиль, - мимо него на  носилках  пронесли  несколько  десятков
мертвецов, умерших от голода, тифов и убитых, снятых с поездов,  найден-
ных на складах, в цейхгаузах, в бараках. Потом автомобиль повез  мистера
Смита по истинно-азиатским улицам Москвы с несуразными палатками на  уг-
лах и с коврами плакатов на стенах, по кривым переулкам  и  тупикам,  со
сбитыми мостовыми и тротуарами, с кривыми подворотнями, с пустырями, за-
росшими деревьями; со дворов веяло запахом человеческого навоза. Затем -
за пустынными площадями - стал Кремль, единственный в мире по красоте. -
По площади у театров солдаты вели русских  священников,  платье  русских
священников в неприкосновенности сохранилось от  древних  веков,  и  ци-
рюльники убирали шевелюры священников так, чтобы  они  походили  на  бо-
га-отца, изображаемого на русских иконах, или на Иисуса Христа. У  древ-
нейшей русской святыни, у иконы Иверской божьей матери, несмотря на  ре-
волюцию, толпились оборванцы, а напротив, на стене красного здания  было
намалевано:

   "Религия - опиум для народа".

   Мистер Роберт Смит поселился в России, как  англичане  поселялись,  в
Капштадте, Калькутте, Сирии, Дамаске. Россия для него была  чужой  стра-
ной, он был в ней, как в колонии. Мистер Смит поселился в особняке  изг-
нанного из России фабриканта, он никогда раньше не жил так роскошно, как
теперь. Это об'яснялось двумя причинами, - во-первых, курсовой  разницей
валют, благодаря которой жизнь в России  была  дешевейшей  в  Европе,  и
во-вторых - исконною особенностью России: Россия всегда была промышленно
и политико-экономически дикой страной,  неофициальной  колонией  сначала
англо-саксов, затем германского капитала; предприниматели в России могли
строить себе особняки, как нигде в Европе - - -
   - Соплеменники Роберта Смита, жившие с ним  вместе,  сплошь  мужчины,
проводили время, как всегда англо-саксы в  колониях,  -  по  строжайшему
английскому регламенту плюс все те необыкновенности, что  дает  колония.
Вечерами они были всегда вместе, до сизой красноты накуриваясь  сигарами
и напиваясь коньяком и ликерами, часто на автомобиле уезжали  в  злачные
места и тогда пропадали целые ночи, - изредка устраивали у себя вечерин-
ки, с отменными яствами, и на эти вечеринки приглашались только  русские
женщины, чтобы можно было вспомнить древнюю Элладу, которая часто и осу-
ществлялась. -
   Потом Роберт Смит увидел Русский Кремль, русскую революцию. -
   - Ложь? - Что, - ложь? - Во имя спасения? Нет. Во имя чего? - Во  имя
веры? - Да. Нет.
   Где-то внизу, должно быть, на парадной лестнице, послышались шаги,  -
должно быть, лакея.
   - "Верноподданный, гражданин Соединенного Королевства  шотландец  Ро-
берт Смит умрет так же просто и обыкновенно, не только, как умирали  три
тысячи лет назад и как будут умирать еще через три тысячи, - а вот  так,
как умирают сейчас в этой страшной, невероятной стране, где людоедство и
где новая религия. Но ведь, если бы у Роберта Смита не было ушей, он  не
слышал бы ничего и был бы нем, если бы не было глаз - он ничего не видел
бы, - если бы не было его - ничего бы не было - и ничего не будет тогда,
когда не будет его. Цирюльники убирают шевелюры русских священников так,
чтобы они походили на бога-отца, изображаемого на русских иконах,  -  но
почему же на них похож и Карл Маркс, цитаты из которого на всех  заборах
в России - ?"
   Лакей прошел в кабинет, бесшумно убирается.
   - "История иногда меняет свою колесницу на иные повозки. Сейчас исто-
рия впряглась в русскую телегу, древнейшую, как каменные бабы из русских
- поокских раскопок. Две тысячи лет назад тринадцать  чудаков,  при  чем
один из них был сыном бога-отца, похожие на Карла Маркса, перекроили ис-
торию и человеческую культуру - не потому, конечно, что они несли  новую
правду, а потому, что их семена упали - на новую землю и: у них была во-
ля творить, воля видеть - не видя. В Европе пели песнь о Роланде и песни
нибелунгов, по Европе ходили и крестоносцы, и гугеноты, и табориты, -  и
шел на костер Ян Гус, - а теперь кафэ и диле заменяют бани, в танцах ди-
карей, и ломятся киношки в сериях из жизни негров и американских  индей-
цев, - не случайно гуситствует Штейнер и лойольствует Шпенглер:  телега,
дроги истории поползли по корявым колеям и ухабам  валютных  и  биржевых
жульничеств, когда выгоднее было  продавать  и  покупать  вагоны  теплых
слов, чем создавать ценности, когда щетинились баррикады границ  и  виз,
когда разваливались государства, религия, семья, труд, пол, - когда  Ев-
ропа походила на старую-старую суку английской породы, всю в лишаях. - -
Тогда не было уже в Европе Турции и единственная Азия оставалась -  Рос-
сия. Пять с половиной веков назад, в Галиполи впервые появились турки, и
ислам через Балканы и венгерские равнины дошел до стен Вены, где он  был
отбит соединенными силами погибшей теперь Габсбургской империи  и  вновь
воскресшей. Турции теперь нет в Европе. Много государств и  народов  по-
гибло и воскресло вновь за эти пять с половиной веков. В Анатолии, в Га-
липоли (где впервые появились турки) - умирали в тот год русские  изгои.
В тот год по Европе, как некогда в России, было много черт оседлости,  -
и русские изгои хорошо узнали, что значит быть  евреем,  а  в  Палестине
вновь, после тысячелетий, возникло еврейское государство. Глухо  зачахли
в те годы Армения, Сирия, Палестина, Аравия - - к чему бы?" -
   - но это говорит не мистер Роберт Смит, это говорю я, Пильняк. Мистер
Смит знал иное.
   - "Религия, семья, труд, пол" - Мистер Смит знал, как в тихой Шотлан-
дии - даже в тихой Шотландии в те годы перепряжек истории, когда мужчины
шли, шли, шли убивать друг друга, разваливалась семья. Мужчине, европей-
цу, англичанину - бог уделил господство над миром, искание и  труд  -  и
каждому мужчине бог уделил еще - интимное, уютное, властное безвластье у
сердца страшного зверя-женщины. - Уже совсем рассвело: раньше  в  России
Олеги пили брагу из вражьих, человечьих  черепов.  В  полумраке,  Роберт
Смит взглянул в зеркало, волосы сбились на лоб, лицо показалось  лошади-
ным. Во рту, от недоспанного сна, ощутился привкус свинцовой  горечи.  -
Смерть. Смерть. - И все же мистер Смит не поспешая принимал ванну, натя-
гивал на повлажневшие костлявые ноги шелковые тугие кальсоны,  тщательно
заправлял рубашку с негнущеюся крахмаленой грудью, выбирал  в  гардеробе
костюм, избрал черный и затягивал сзади у брюк хлястик, защелкивал пряж-
ки у ботинок. - Лакей принес кофе, в необыденный ранний час.  -  Смерть.
Смерть. - Телеграммы: -

   - мистрис Смит, Эдинбург: - Мама, прошу Вас,  встретьтесь  с  Мистрис
Елисавет, она не виновна.
   - Мистрис Чудлей, Париж: - мистрис Елисавет, встретьтесь с  моей  ма-
терью.
   - Мистеру Кигстон, Ливерпуль: - - -
   - Королевский банк, Лондон: - - - -

   Обстоятельство третье.

   Мистер Роберт Смит получил воспитание такое же, как все англичане.  В
детстве - мать, мисс и церковь. Затем колледж в своем приходе,  в  Эдин-
бурге, коньки, тэннис, парусная лодка, кружевной воротничок и  штаны  до
колен. Потом Кембридж, сюртук, бокс, футбол, виски, француженка -  впер-
вые и единственный раз до женитьбы. Затем годы путешествий, в  Камеруне,
в Австралии, в Сибири, - банки, онкольные счета и фунты и - где-то - ни-
когда не видимые, но прекрасно знаемые и изученные, - товары. Тогда -  у
себя в Эдинбурге, в замке у моря, - любовь. Она - Елисавет - хрупкая де-
вушка в белом платье, с волосами, как закат в тумане, и с  глазами,  как
море в облачный день. В пять часов, когда он делал визиты, она разливала
чай, они играли в тэннис. Он пригласил ее однажды поплыть с ним на боте,
под парусом, - она отказалась испуганно, и он плавал в заливе один,  всю
ночь. Она стала его женой. Венчание было в двенадцать часов дня, в  этот
же день они уехали в замок, чтобы побыть несколько  дней  наедине  перед
поездкой в Италию и Египет, - и в первую же ночь,  в  холодной  огромной
спальне, - она отдалась ему, сжав губы от боли и наблюдая не за  ним,  а
за собой. Так Роберт Смит прожил год. - И тогда пришла война. Женщины на
улицах одаряли мужчин белыми лентами, значащими, что этот мужчина добро-
вольцем идет на фронт. Футбольными командами мужчины  уезжали  обучаться
военному ремеслу. Мистер Роберт Смит поехал во Францию, рядовым, в одном
из первых полков. -
   - В Шампани, после недели пребывания в окопах, их роту отвели в  тыл,
на отдых. Их взвод расположился в сарае фермы. В те годы все европейцы -
мужчины знали, что такое: окоп, с  единственной,  промозглой,  затаенной
мыслью-ощущением: - "не меня, не меня, не я - -". И все знали, что такое
- отдых в тылу, когда весь мир - мой и я - бесконечно. У германцев  всех
проституток мобилизовали на фронт, и солдаты на отдыхе получали от  вра-
чей ордера к проституткам. - Тогда был весенний вечер,  весь  в  золотом
закате солнца, взвод играл перед сараем  в  футбол,  Роберт  Смит  писал
письма, ему захотелось выпить вина, и он пошел на кухню, около  фермерс-
кого домика. Ферма жила так, будто никакой войны не было. В  кухне  мыла
посуду молодая девушка, работница, с тупым веснущатым лицом. Она улыбну-
лась мужчине, не умеющему говорить на родном ее языке, и принесла бутыл-
ку красного вина. Роберт Смит, совсем юный в военной форме, жестом пред-
ложил ей выпить, - она заулыбалась и принесла еще стакан. Вечером, когда
уже стемнело, она прошла около сарая в виноградник и сейчас же вернулась
оттуда. Поднималась луна, Роберт Смит знал, что она  прикрыла  ставни  у
кухни и одна ушла туда. Роберт Смит сделал большой круг по винограднику,
уйдя из сарая в противоположную сторону от кухни, и он оказался у кухни.
Он постучал, Девушка что-то спросила из-за двери. Он постучал  еще  раз,
тогда она отперла; она стояла в ночной рубашке, из грубого полотна,  по-
чему-то очень короткой, прикрыв грудь рукою. Он хотел  только  попросить
вина, но на пороге вдруг блеснула под луной железка скребка, - он сделал
большой шаг и вошел в кухню. В кухне пахло свежим хлебом. Она, эта фран-
цуженка-работница, оказалась девственницей, - когда  Роберт  Смит  вновь
отворил дверь, он заметил, что в тени  у  кухни  жмется  солдат-француз,
француз сейчас же за Смитом юркнул в дверь бани. Утром девушку  нашли  в
бане мертвой, ночью был дождь, и пол бани был затоптан грязными  ногами,
точно здесь прошел полк. -
   - Роберт Смит, - знал ли тогда он, что в мире есть старенький,  -  не
моральный, а физический, почти механический - закон: "Мне отмщение, и Аз
воздам", - что человеческий мир складывается - из  человеческих  единиц,
только, - что есть вина разных культур, что Европейской культуры,  рома-
но-германской, одноженной, - вино и вино и уксус, - однолюбность, а одна
функция всегда - не может не влечь за собой другую? - Но однолюбовность:
есть всегда - созидание, порой горькое очень. -  -  Мистер  Роберт  Смит
много женщин познал, многих национальностей, и молодых, и старых, и  це-
ломудренных и извращенных, пока не узнал старенькой  этой  истины,  той,
что человек самое ценное - и любовь: единственное - в этом мире. Другого
же мира человеку - нет. -
   - В Эдинбурге уходили мужчины на  фронт.  Несколько  раз  над  тихими
улочками Эдинбурга, в ночи, во мраке, летали цеппелины, тогда люди  пря-
тались по домам, а в небе ножницы прожекторов кроили темноту, и всем бы-
ло нехорошо, одиноко и сиротливо. Потом открылись лазареты  и  появились
искалеченные на фронтах люди, жаждущие  жить,  и  они  были  с  большими
деньгами, которых не жалели. На тихих улочках, вне  центра  города,  где
дома все, как один, появились кафэ и кабаре, и кинематографы  стали  ло-
миться от посетителей, театры опустели. Появились  гигантские,  несураз-
ные, беспокоящие плакаты о войне. - Мистрис Смит - старуха - знала,  что
церкви пустеют, и еще она знала - старухи в квартале шептались озабочен-
но и испуганно - молодые женщины стали  сестрами  милосердия  -  девушки
очень охотно уплывали в море на ботах под парусом - вон в том доме, нап-
ротив, N 27, девушка ходила к акушерке на street в другом конце  города,
- а в этом доме видели, как на рассвете из окна выпрыгнул офицер, у офи-
цера рука была в белой повязке, кинематографы ломились от пар. - Мистрис
Смит - жена Роберта стала сестрой милосердия; старуха не знала, что раз,
в ночное дежурство, после обхода израненных мужчин, у  молодой  закружи-
лась, закружилась голова и в этот момент в комнату, в дежурку, где  была
она одна, вошел рыжий ирландец, замкнул дверь, как раз тот, которому она
улыбнулась несколько раз вечером и которого она видела однажды  во  сне:
молодая тогда очнулась, разобралась в ощущениях только утром, она  пора-
зилась, как все это просто, и она другими упрощенными,  глазами  увидела
свет, мужчин, своих подруг, матерей. Над Эдинбургом летали -  изредка  -
ночами немецкие цеппелины. - После года отсутствия, после контузии прие-
хал муж, Роберт, - и в первую же ночь муж испугал жену, тогда еще  наив-
ную, тем, что он не мог уже удовлетвориться естественной страстью, и то,
что он делал, показалось ей мерзостью; но когда муж уехал снова на фронт
и у нее был любовник, на десятом свидании она  захотела,  чтоб  любовник
сделал с ней то же, что делал ее муж. - -
   - Потом было все, что нужно для того, чтоб они разошлись,  чтоб  жена
мистрис Смит вновь стала мистрис Чудлей. Тогда уже взорвала Европу  Рос-
сия русской революцией, и советская революция умирала в Венгрии.  Герма-
нию карнали во имя революции и мозгового  оскудения  Версальского  мира,
мятежничала вновь и вновь Ирландия, вымирала Франция. -  -  Мистер  Смит
понял тогда, что значит "Мне отмщение, и Аз воздам", - но случилось так,
как должно случиться: мир заслонил любовь, и - как часто случается:  Ро-
берт Смит не мог примириться с любовью к ушедшей жене. Она  очень  скоро
применилась, она уехала в Париж.
   Роберт Смит знал: -

   - В великий пост в России - в сумерки,  когда  перезванивают  велико-
постно колокола и хрустнут ручьи под ногами, - как в марте днем в  сухо-
долах в разбухшем суглинке, - как в июне в росные рассветы  в  березовой
горечи, - как в белые ночи, - сердце берет кто-то в руку, сжимает, зеле-
неет в глазах свет, и кажется, что смотришь на  солнце  сквозь  закрытые
веки, - сердце наполнено, сердце трепещет, - и знаешь, что это есть мир,
что сердце в руки взяла земля, - что ты связан с ее чистотой так же тес-
но, как сердце в руке, - что мир, земля, человек, кровь, целомудрие (це-
ломудрие, как березовая горечь в июне) - одно:  чистота,  девушка,  Лиза
Калитина. - -

   Мистрис Смит знала: -

   - Самое вкусное яблоко это то, которое с пятнышком,  -  и,  когда  он
идет по возже к уздцам рысака, не желающего стоять, - они стоят на снеж-
ной пустынной поляне, - неверными, холодными руками она наливает коньяк,
холодный как лед, от которого ноют зубы, и жгущий, как коньяк, - а  губы
холодны, неверны, очерствели в жестокой тишине мороза,  и  губы  горьки,
как то яблоко с пятнышком. А дома домовый пес-старик уже раскинул  прос-
тыни и подлил воды в умывальник. - -

   Роберт Смит никогда не познал, никогда: - как -

   - Лиза Калитина, одна, без лыж, пробирается по  снегу,  за  дачи,  за
сосны. Обрыв гранитными глыбами валится в море. Буроствольные сосны сто-
ят щетиной. Море: - здесь под обрывом льды - там далеко свинец воды -  и
там далеко над мутью в метели красный свет уходящей зари. Снежные  струи
бегут кругом, кружатся, около, засыпают. Сосны шумят, шипят в ветре, ка-
чаются. - "Это я, я". - Снег не комкается в руках, его нельзя смять,  он
рассыпается серебряной синей пылью - "Надя, сейчас у обрыва меня поцело-
вал Павел. Я его люблю". -

   Телеграф.

   Телеграф - это столбы и проволоки, которые сиротливо гудят  в  полях,
гудят и ночью и днем, и веснами, и в осени, - сиротливо,  потому  что  -
кто знает, что, о чем гудят они? - в полях, по оврагам, по большакам, по
проселкам: - -
   Телеграф выкинул из России в Европу четыре телеграммы - мистрис Смит,
мистрис Чудлей, мистеру Кигстону. - -

   Россия - Европа: два мира? -

   В колонном зале польской миссии - на  Домберге  -  парламент  миссий.
Древнюю Колывань осаждал когда-то Иван Грозный, - публичному дому  тогда
было уже полтораста лет. Здесь все, кто вне России, кто глядит в Россию.
Свет черен - не понятно, ночь иль окна в черных шторах.  Парламент  мне-
ний. Здесь все. Сорокин и Пильняк - не явились. У секретарского  столика
Емельян Разин и Лоллий Кронидов. Ротмистр Тензигольско-Саломатино-Расто-
ров сел на окне, без шпаги. Рядом стала серая старушка - мать -  мистрис
Смит. Генерал Калитин не может об'ясниться по-английски с мистером Кигс-
тоно  из  Ливерпуля.   Министр   Сарва,   посланник   Старк   сторонятся
Ллойд-Джорджа. В зале нет мистрис Чудлей. - Иль это только бред, иль это
только муть, туман, навожденье? - в зале только истопник,  и  кресла,  и
тишина - над мертвым городом, - а где-то там, во мгле лежит - Россия,  -
где с полей, суходолов, из лесов и болот - серое, страшное,  непонятное,
- что? - ..Докладчик, кто докладчик? -

   - В зале нет мистрис Чудлей -

   - И Париж. Автобусы, такси, трамваи,  мотоциклы,  велосипедисты,  ци-
линдры, котелки, женские шляпки. В Париже нет извозчиков. На  углу,  где
скрещиваются две улицы, люди, как сор в воронку, проваливаются  в  двери
метрополитена. Гудит, блестит, - мчит город - в солнце, в  лаке,  в  ас-
фальте. Оказывается, женщин надо, как конфекты, из платья  выворачивать.
Дом там, против бульвара - весь в оборках жалюзи, - и мистрис Чудлей,  в
прохладной тени, идет из одной комнаты в  другую:  -  кружево,  кружево,
шелк, пеньюар - утро. В умывальнике, в ванной - горячая и холодная вода.
Мистрис Чудлей у зеркала - мистрис Чудлей в зеркале, - и губы  пунцовеют
в кармине, бледнеют щеки и нос, а глаза как море в облачный день, и  под
глазами синяки, такие наивные, такие печальные. И плечи - чуть-чуть при-
пудрены. Она знает, что женщину, как конфетку, надо из платья  выворачи-
вать. Она идет по комнате, ее мопс бежит за ней. Уже  поздний  час.  Она
знает: - как у нее, так у всех парижанок, у немок,  у  англичанок,  -  у
всех или визитная карточка, или блокнот (в черепаховой оправе), - и  так
легко добиться этой карточки, чтоб там был указан час, и к  этому  часу,
конечно, пусть это днем или ночью, в ванне - теплая вода, простыни и по-
лотенца. В комнате за жалюзи - прохладно, и на улице - за жалюзи  -  ко-
телки, цилиндры, лак ботинок. - Мистрис Чудлей в белом платье,  в  белом
пальто, с сумкой в руках. Лифт мягок, лифт скидывает вниз. На тротуарах,
в жестяных пальмах - кафэ. За углом, в переулке, где тихо, - парикмахер.
Мистрис Чудлей идет делать прическу, маникюр и педикюр. - И вот -
   - и вот, когда мистрис Чудлей сидит в кресле, за  стеной,  где  живет
джентльмен-парикмахер, - плачет ребенок,  мальчик  девяти  лет,  мальчик
плачет неистово. - В чем дело? - Мальчик  потерял  грифель  от  аспидной
доски, и его завтра накажут розгами учитель  в  школе.  -  Потом,  когда
джентльмен-парикмахер склонялся у ног, мальчик неистово ворвался сюда  и
завертелся неистово, в счастии, - потому что он нашел грифель и  его  не
будет бить учитель. Перед этим мальчик неистово плакал, его побили бы. -
   - Мистрис Смит идет по бульвару, в кафэ, - ее джентльмен, с тростью в
руках, уже был утром на бирже, он в курсе, как пляшут доллары,  фунты  и
франки, он уже потрудился. Ах, должно-быть, должно-быть,  она  даст  ему
свою визитную карточку. - Он бодр, он весел, он шутит, - но  он  немного
устал. Он говорит: - "Pardon madame", - и заходит  в  писсуар,  от  удо-
вольствия он бьет тросточкой по стене. Она идет медленнее. В  кафэ  пус-
тынно. День. - Ну-да, в пять часов разбухнут кафэ от кавалеров и дам,  и
будут острить, что костюм дам состоит - из кавалера впереди и из  ничего
сзади: это совсем не потому, отчего в России и мужчины и  женщины  ходят
кругом голые. И тогда из пригородов, из подворотен казарм,  с  фабричных
дворов - выйдут - пойдут - черные блузники - и где-то соберутся еретики,
фантасты и отступники - поэты и художники. - В этот день мистрис  Чудлей
принесли телеграмму - -

   - Ну, вот мистрис Чудлей не было в колонном зале польской  миссии,  -
но неистовый плач того мальчика, ребенка, которого будет  драть  педагог
за утерянный грифель, - этот плач был в  этом  зале.  Детский  неистовый
плач стал рядом с Смит, около ротмистра  -  губернатора  Тензигольского.
Поэты, художники, еретики и блузники пришли потом. - В тот год  -  в  те
годы - не знали еще в Европе, что это пришло: кризис или крах - или  на-
рождение нового? - В Ливерпуле  в  порту  толпились  корабли,  титаники,
дредноуты, над мутной водою, в нефти - в порту - с каменных  глыб  набе-
режных свисали гиганские грузопод'емные краны, горами валялся уголь, ле-
жали бочки, хлопок, под брезентами, высились нефтяные баки, каре кварта-
лов элеваторов, складов и холодильников замыкали порт кругом. Кругом все
было в саже, в дыму, в каменноугольной пыли, звенели и дребезжали лебед-
ки, вагонетки, вагончики, вагоны, гудели паровозы и катера, гонимые  че-
ловеческой волей. - Там дальше был город контор, банков,  фирм,  магази-
нов. Здесь толпилась толпа - людей  всех  человеческих  национальностей,
туда в город контор автомобили, трамваи и автобусы увозили  только  тех,
кто был в цилиндрах, котелках и крахмалах. - В элеваторах, складах и хо-
лодильниках, должно-быть, конечно, было много крыс. - И в конторе мисте-
ра Кигстона, как во многих конторах королевского банка, знали  -  вот  -
что, не о крысах: -
   - В тот год - в те годы - никто не знал, что пришло в Европу:  -  ги-
бель, смерть или рождение нового. Но мистер Кигстон, как многие, кто на-
учился читать цифры, знал - - Впервые за две тысячи  лет  гегемония  над
миром ушла из Европы. Уже прошли годы человеческих бойнь, но народы, как
звери, зализывая болячки, жили военными поселениями,  глухо  готовясь  к
новым и новым войнам. Вся Европа, и победители, и  побежденные,  страны,
которые грабят, и которых грабят, - вышли из войны  -  побежденными.  Во
всех странах, у всех народов пустели университеты, вымирала  интеллиген-
ция - мозг народов, пылились, разваливались, разветривались музеи,  кар-
тины и книгохранилища, - народами управляли солдат, мудрый,  как  казар-
менная вахта, и шибер, энергичный, как кинематограф, полагавший, что вся
промышленность и экономическая жизнь народов  -  есть  только:  биржа  и
жульничество на высоких и низких валютах: не поэтому ль в Англии,  Фран-
ции, Италии - не дымились домны, заводы и фабрики - и  заливались  водой
каменноугольные железорудные шахты, извечно черные и пыльные, и одни  за
другими, сотни, тысячи, лопались, банкротились - фирмы, торговые  конто-
ры, банки, предприятия, - а рабочие, десятки, сотни тысяч,  миллионы,  -
безработные - люмпен-пролетариат шли в больших городах от одной  профес-
сиональной конторы к другой фабричной конторе, в  штрейк-брейхерстве,  -
ночуя неизвестно где, потому что вот уже много лет ничего не строилось в
Европе, и в одной Англии необходима была постройка миллиона домов, -  не
потому ли тогда ощетинились нации баррикадами виз и таможен, и даже Анг-
лия, великий торговец, изменив столетью своего фритредерства,  построила
заборы таможен - для побежденного врага, Германии, которая нонсенсом за-
туманила смысл побед и Версалей и за Версалем оставила одно лишь -  раз-
бойничество - -? Тогда говорили в Европе, что это промышленный  экономи-
ческий кризис. - И, хотя государства  грозились  заборами  таможен,  как
баррикадами, все же были люди, которые видели гибель Европы в  уничтоже-
нии международного братства, и тогда учинялись Канны,  Генуя,  -  и  там
фельдфебеля хотели учинить новый Версаль, - и эти глядели на Россию -  в
Россию, чтоб утвердить равновесие мира - новой колонией. Но  государства
еще жили и властвовали, как на войне, раз'единяя, кормя  и  -  властвуя:
тогда многие в Европе разучились знать, как достается хлеб, - но  многие
и многие поля в те годы были засеяны - не пшеницей,  а  картечью,  -  об
этом хорошо знал европейский крестьянин, мужик, - и многие и многие  те,
для которых не хватало моргов, разучились есть хлеб:  ведь  едали  же  в
Лондоне и Берлине дохлых лошадей и собачину. И хозяйственный кризис  все
рос и рос, все новые останавливались заводы, все новые  рушились  фирмы,
все новые товары оказывались ненужными миру - медь, олово, хлопок, рези-
на, - и новые миллионы людей шли - в морги. Но киношки, но кафэ, диле  и
нахт-локалы были полны, женщины всегда имели визитные карточки. - И  эти
глядели на Россию - в Россию, чтоб утвердить  равновесие  мира:  колони-
альной политикой. -

   - Но в Европе были и еретики, и безумцы, и поэты, и художники,  кото-
рые - - -
   - Но Европа мала; - Европа, кошкой изогнувшаяся на земном  шаре,  где
старая кошка нюхает молоко Гибралтара, где Пиренейский полуостров -  го-
лова, а нога - Апенинский полуостров -
   - и гегемония над миром ушла из Европы, с Атлантики - к Тихому  Океа-
ну: -
   - В Америке сытно, обутно и одетно, в Соединенных  Штатах  на  каждых
четырнадцать человек - автомобиль и половина мирового золота там, и дол-
лар чуть ли не выше своего паритета, и ее тоннаж,  в  четверть  мирового
тоннажа, догоняет Англию. В Японии дымят заводы, снуют основы и челноки,
и японскому флоту - ближе до Австралии, чем английскому. В Китае,  кото-
рый спал шесть тысяч лет, - полезли китайцы под землю за каменным углем,
за залежами железных, оловянных, медных руд, - в Китае загорелись домны.
- В Австралии теперь - свои заводы. - Тихий Океан - он же Великий -  Ар-
гентина, Боливия, Перу - краснокожие, желтолицые, негры - - но Европа  -
Европа - -

   - Докладчик мистер Кигстон сходит с кафедры. В черном  зале  польской
миссии темно. Иль это бред и подлинен один лишь детский - горький  плач?
- Мистера Кигстона сменяет другой  докладчик,  Иван  Бунин,  -  иль  это
только бред, поэма, метель над Домбергом - ? -  Корабль  мирно  идет  из
Америки в Европу. "Горе тебе, Вавилон, город  крепкий",  Апокалипсис.  -
Это эпиграф. -

   - "...почти до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то
среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно и даже без кач-
ки, пассажиров на пароходе оказалось много. И все люди крупные,  пароход
- знаменитая "Атлантида" - был похож на самый дорогой европейский  отель
со всеми удобствами, - с ночным баром, с восточными банями, с  собствен-
ной газетой, - и жизнь на нем протекала по  самому  высшему  регламенту:
вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам  еще
в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало  над  се-
ро-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фла-
нелевые пиджамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились  в  мраморные
ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие,  со-
вершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до  одиннадцати  часов
полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодною свежестью океана,  или
играть в шеффль-борд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а  в
одиннадцать подкрепляться буттербродами  с  бульоном;  подкрепившись,  с
удовольствием читали газеты и спокойно ждали второго завтрака, еще более
питального и разнообразного, чем первый; следующие два часа  посвящались
отдыху: все палубы заставлены были тогда лонгшезами,  на  которых  путе-
шественники лежали, укрывшись плэдами, глядя на облачное небо и  на  пе-
нистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в первом часу
их, освеженных и повеселевших, поили крепким, душистым чаем с печеньями;
в семь повещали трубным сигналом об обеде из девяти блюд...  По  вечерам
этажи "Атлантиды" зияли во мраке как бы огненными несметными глазами,  и
великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных складах
с особенной лихорадочностью. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но
о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего челове-
ка, чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного,  похожего  в
своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола  и  очень
редко появляющегося на-люди из своих таинственных покоев; на баке  поми-
нутно взвывала с адской мрачностью и взвигивала с неистовой злобой сире-
на, но немногие из обедающих слышали сирену - ее заглушали  звуки  прек-
расного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего  в  огромной
двухсветной зале, отделанной мрамором и  устланной  бархатными  коврами,
празднично залитой огнями хрустальных люстр и золоченых жиронделей,  пе-
реполненной декольтированными дамами в бриллиантах и мужчинами в смокин-
гах, стройными лакеями и  почтительными  метр-д'отелями,  среди  которых
один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил  даже  с  цепью  на
шее, как какой-нибудь лорд-мэр... Обед длился целых два  часа,  а  после
обеда открылись в бальной зале танцы, во время которых, мужчины,  задрав
ноги, решали на основании последних  политических  и  биржевых  новостей
судьбы народов и до малиновой красноты лица накуривались гаванскими  си-
гарами... - Океан с гулом ходил за стеной черными горами,  вьюга  крепко
свистала в отяжелевших снастях... - в смертной тоске  стенала  удушаемая
туманном сирена, мерзли от стужи и  шалели  от  непосильного  напряжения
внимания вахтенные на своей вышке - - -".

   Телеграф.

   Телеграф: это столбы и проволоки, которые сиротливо  гудят  в  полях,
гудят и ночью и днем, и веснами и осенями, - сиротливо, потому что - кто
знает, что, о чем гудят они? - в полях, по  оврагам,  по  большакам,  по
проселкам. - - В Эдинбурге у матери Смит в пять часов было подано  кофе,
блестел кофейник, сервиз, скатерть, полы, филодендроны,  -  в  Париже  у
мистрис Чудлей разогревалась  ванна,  чтоб  женщину,  как  конфекту,  из
платья выворачивать, - и тогда велосипедисты привезли телеграммы.

   - "Мистер Роберт Смит убит в Москве" - -
   Фита.

   Но в Европе ведь были - еретики, безумцы, поэты и художники,  которые
- - В Европе гуситствовал Штейнер и лойольствовал Шпенглер - - В  Ливер-
пуле, Манчестере, Лондоне, Гавре, Париже, Брюсселе, Берлине, Вене, Риме,
- в пригородах, на фабричных дворах, из подворотен,  в  дыму,  копоти  и
грязи, на рудниках, шахтах и заводах, в портах, - в элеваторах,  -  поди
много крыс, - рабочие, безработные, их матери, жены и дети - правой  ру-
кой - сплошной мозолью, выкинутой к небу и обожженными глотками -
   - и с ними еретики, безумцы, поэты и художники -
   - вчера, третьего дня, завтра - ночами, восходами,  веснами,  зимами,
осенями - в метели, в непогодь и  благословенными  днями  -  одиночками,
толпами, тысячами, - обожженными глотками, винтовками, пистолетами, пуш-
ками -
   - кричали:
   - Третий Интернационал! -

   В черной зале польской миссии - бред. Маленький мальчик горько плачет
в польской миссии, потому что он потерял грифель, и  педагог  будет  его
бить. Лиза Калитина - в польской миссии. Метель в  польской  миссии.  Но
вот идут еретики, поэты, художники, безумцы, рабочие, все, для кого мор-
ги. Ротмистр Тензигольский - обветрен многими ветрами -  Ллойд-Джордж  -
вместе с Тензигольским - расстрелян. Бред - ерунда - глупость - вымысел.
В черном зале польской миссии бродят тени, мрак, ночь. Мороз. Нету мете-
ли. - И вот идет рассвет. Вот по лестнице  снизу  идет  истопник,  несет
дрова. -
   В Москве, с Николаевского вокзала - из колонии, имя  которой  Россия,
уходил вагон за границу, в метрополию, он должен был дойти до порта Тал-
лина. Он должен был уйти в 5,10, но ушел в 1,50, - это по-российски.  На
вокзале, ибо в эти часы не было поездов, было пустынно. В  вагоне  ехали
эсты. Русские понимали по-эстонски только два слова: куррат  -  черт,  и
якуллен - слушаю; слушали друг друга - и русские носильщики с  усмешкой,
и эстонские курьеры дипломатически вежливо - "якуллен", - но не  понима-
ли. Уборная в вагоне обозначалась по-эстонски, что не изменяло, конечно,
ее назначения, как это бывало в России. Вагон грузили ящиками в пломбах,
похожими на гроба, которые именовались дипломатическими пакетами. Потом,
вместе с людьми, запломбировали вагон. Ночью вагон ушел. Ночью было  хо-
лодно в вагоне. - Во всем вагоне оказалось пять человек, при чем двое из
них - русские, - впрочем, был еще шестой: в одном из дипломатических па-
кетов находился труп Роберта Смита. Ночью в  вагоне  на  дипломатических
гробах горели свечи. Стены вагона, деревянные, были крашены серым, вагон
был невелик, окна были замазаны известью, при  остановках  и  толчках  в
дипломатических пакетах перекатывались бутылки, все пятеро были в еното-
вых шубах, пахло нафталином и сардинками, - и вагон походил на общую ка-
юту третьего класса внизу, в трюме, плохенького морского пароходика: бу-
тылки из-под шампанского, которые перекатывались в дипломатических  гро-
бах, напоминали звон рулевых цепей, и как в трюмах - в окнах  ничего  не
было видно. Так заграница подперла к самой Москве, так уходил  вагон  из
колонии. Утром и весь день ничего из вагона не было видно: окна были хо-
рошо закрашены. Двое русских, все же успели за ночь обжить свое  купэ  и
свои гроба - окурками, бумажками и разговорами по душам. Вечером в ваго-
не запахло трупным удушьем - от трупа Роберта Смита.
   Если ехать первый раз в жизни, - в годы Великой Мировой разрухи пере-
ехать русскую границу, где ломаются два мира, - не просто. И вагон пере-
езжал границу ночью. В Ямбурге, на русской границе, все пошли с чемодан-
чиками в таможенную будку, - и ночь была такая, как и должно ей быть  на
границе, где контрабанда и иные темные дела: на шпалах, на  рельсах,  на
деревьях мылилась луна, и казалось, что луна - едва слышно  -  звенит  в
одиночестве, - и у таможенной избы, сшитой из фанеры, окна были замазаны
известью, смотрела - мазала известь на стеклах - луна. Было четыре  часа
ночи. - Потом опять вернулись в вагоны, поезд тронулся и через  пол-часа
пришли уже другие пограничники, в нерусской форме, - они  поздравляли  с
приездом в Европу. В сущности, это было очень нище. Так пришел вагон  из
колонии в Европу, - еноты не прятались: - кто знает, сколько было  выве-
зено из колонии платины, камней, картин, икон? - вместе с  дипломатичес-
кой почтой -?
   Так выбыл из России - запечатанный в дипломатическом пакете -  мистер
Роберт Смит.
   И другой поезд вполз в Россию, чтоб сщемить сердце каждого  русского,
-
   - чтобы услышать дубасы в вагоны, шум, гам и вой, крики и  вопли  ме-
шечников и мешков в матершине, чтоб хлестнул по носам всероссийский  за-
пах тримитиламина аммиака и пота, - чтоб никак не  об'яснить  американцу
про недезинфецированный башмак и никак  не  понять,  когда  день,  когда
ночь, когда что: -
   - Но над Россией - весна, великий пост, -  когда  ветренно,  ручейно,
солнечно, облачно и когда бухнет полднями сердце, как суглинок, -  когда
хрустнет хрусталь печали, как льдинка под ногой, - и поют - когда мужики
русские песни, тоскливые, как русские века: ветер потрошит души русских,
как бабы потрошат кур, - и все же ветренно, ручейно, облачно и  солнечно
по весне в России.
   1) В поезде был вагон детских сосков, закупленных  за  границей  рос-
сийским внешторгом: впоследствии выяснилось, что вместо сосков оказались
в вагоне другая резина.
   2) В Себеже, что ли, в Великих Луках, или где-то еще: - баба  кричала
истошно: "Дунькя, Дунькя-а, - гуртуйси здеся". - И с воем мчались по ба-
зару мешечники. В Себеже, что ли, или в Великих Луках, по  шпалам  ходил
стрелочник, переводил стрелки рельс; на голове у него была шляпа, за по-
ясом две палочки красного и зеленого флагов, а у пояса в котомке  -  две
книги, - Евангелие и Азбука Коммунизма, - на ногах у него, по весеннему,
ничего не было; звали стрелочника Семенов. Семенов ходил  по  шпалам,  -
мешечники уже умчались, ибо поезд ушел. Семенов вынул тогда  из  котомки
Азбуку Коммунизма и стал зубрить, как вызубрил некогда Евангелие, -  Аз-
буку же Коммунизма зубрил к тому, чтобы примирить Азбуку  с  Евангелием,
ибо находил в этом великую необходимость для души.
   3) В Себеже, что ли, или в Великих Луках, - На базаре за станцией,  в
базарный день, стоял с возом степеннейший русский мужик, продавал восемь
пудов ржи. Мимо шли рысцой покупатели и продавцы. Как соловьи в  майскую
ночь, оглашали базар удивлением миру - громчайшим визгом - поросята, - и
вопил базар очень громко - в синее небо, соборной толпою. К мужику подо-
шел человек.
   - Что продаешь?
   - Рожь продаем мы, обмениваем, значит. Деньги нам, значит, не надо  -
обклеивать избу.
   - Так. А по чем?
   - Мы не на деньги - обклеивать избу. Керосинчику нам бы...
   - А на что тебе керосин? Для свету?
   - Керосин нам для свету, - чтобы морду не расшибить, значит, в потем-
ках, либо к скотине выйтить, а то - бойся.
   Обыватель сказал мужику:
   - У нас теперь електризация произошла, - Горит сколько  тебе  хошь  -
без керосину, - и опять пожару не может быть  -  не  жгет.  Лампа  такая
стеклянная, вроде груши, и проволока в ей, а от ей идет другая проволока
в загогулинку на стене. Хошь, продам?
   - А не вре?
   Мужик поехал к человеку, посмотреть электричество. Воз на дворе оста-
вил, вошли в дом. Человек об'яснял:
   - Видишь: вот лампа, вот ее подставка, а вот шнурок. Видишь: я  конец
шнурка, штепсель, втыкаю в стену, в эту вот загогулину. Видишь: теперь я
на подставку поворачиваю крантик и - горит.
   Действительно, засветило. Мужик охнул, посмотрел, потрогал, понюхал.
   - И без керасину, значит? А какая же в ем сила?
   - Сила в ем от земли.
   - О!
   - Теперь. Видишь: крантик этот я заворачиваю,  -  не  горит.  Вынимаю
штепсель из загагулины, иду в кухню, там втыкаю в загогулину,  поворачи-
ваю и - горит, как твоих двадцать лампов. - И желаю я за все, за  лампу,
за подставку и за загогулину - восемь пудов ржи. Дешевле никак нельзя.
   Мужик заторговался, - поставили самовар, - столковались на семи, све-
шали, поменились из полы в полу. Честь-честью, - "А загогулину  тогда  к
стенке гвоздиком приколотишь, что ли".
   Мужик приехал домой к вечеру, в избу вошел гоголем. Сказал бабам:
   - Грунька, сбегай к Авдотье, а ты, Марья, к Андрею,  -  чтобы  пришли
скореича, значит. Еще кого позовите.
   Народ пришол. Мужик, молча, осмотрел всех, - отодвинул локтем сынишку
от стола. Топором - двумя гвоздиками приколотил к стене загогулину. Ска-
зал:
   - Видишь: вот лампа, вот ее подставка, а вод - снурок. Видишь: я  ко-
нец снурка, стесель, втыкаю в стену, в эту вот загогулину.  Видишь:  те-
перь я на подставке поворачиваю крантик и - -
   Ничего не загорелось. - -
   - ? - Постой. Погоди. - ? - Видишь: вот лампа, вот  ее  подставка,  а
вот - снурок. - Видишь: я конец снурка, стесель -
   Ничего не загорелось. - -
   4) Человек же в городе шесть пудов ржи спрятал под кровать, а седьмой
пуд сменял на самогон - у самогонщика-трезвенника стрелочника  Семенова.
К вечеру он лежал за базаром, за железнодорожной линией в канаве, -  пу-
говица у его штанов лопнула, он дрыгал ногами и говорил:
   - Пусти, ос-тавь... Не трожь, т-това-риш. Не замай. - Он немного мол-
чал, потом начинал вновь: - отвяжись, ч-чорт, п-пусти ноги...  ос-ставь,
- ты - нне - гарни-турься - -
   Наконец одна штанина свалилась с ноги. Он почувствовал облегчение:  -
"Аа, пустил, дьяволюга" - перевалился со спины на живот, пополз на  чет-
вереньках, затем встал на ноги, упал. Шагов через пятнадцать свалилась и
вторая штанина. Тогда пошел тверже. - -
   5) И еще где-то в другом конце России, и тремя месяцами раньше:  -  в
том помещичьем доме, где когда-то справляли помещичьи, декабрьские  ночи
- -
   - Знаемо было, что кругом ходят волки, и луна поднималась к  полночи,
и там на морозе безмолвствовала пустынная, суходольная, - непомещичья  -
советская ночь -
   - В доме многое было, и коммуна, и труд-армейские части, и  комсомол,
и совхоз, и детская колония, дом как следует покряхтел.

   - - В том помещичьем доме организован был здравотделом дом отдыха.  В
честь открытия дома устроен был бал и ужин. Все было отлично  сервирова-
но. И вот на балу, за ужином - украдены были со стола тарелки,  ложки  и
вилки, а из танцовального зала украли даже несколько стульев, -  хоть  и
присутствовал всем синклитом на балу исполкоми. - -
   6) И последнее, о людоедстве в России. Это рассказал Всеволод  Иванов
- "Полой (почему - не белой?) Арапией". Еще три месяца скинуты  со  сче-
тов, - в третьем углу России. -

   - Всеволод Иванов рассказал, как  сначала  побежали  крысы,  миллионы
крыс: "деревья росли из крыс, из крыс начиналось солнце". Крысы шли  че-
рез поля, деревни, села. "Жирное, об'евшееся, вставало на деревья  солн-
це. Тучными животами выпячивались тучи. Оглоданные  земли.  От  неба  до
земли худоребрый ветер: От неба до земли жидкая голодная пыль"... "Крысы
все бежали и бежали на юг". Тогда крыс начали бить, чтобы есть. Их  били
камнями, палками, давили колесами телег. "К вечеру нагребли пол телеги".
Заночевали в поле. "Наевшись, Надька сварила еще котелок и  отправила  с
ним Сеньку к матери, в деревню. Вернулся он утром,  -  подавая  котелок,
сказал:
   - "Мамка ешшо просила" -
   Крысы шли через поля, деревни, села. На деревне, в избе крысы  от'ели
у ребенка нос и руку. "За писком бежавших крыс не было слышно плача  ма-
тери". Потом пришел сельский председатель: "пощупал отгрызенную у ребен-
ка руку, закрыл ребенка тряпицей и, присаживаясь на лавку, сказал:
   - "Надо протокол. Може вы сами с'ели. Сполкому сказано - обо всех та-
ких случаях доносить в принадлежность".
   "Оглядел высокого, едва подтянутого мясом, Мирона". -
   - "Ишь, какой от'елся. Може он и с'ел. Моя обязанность -  не  верить.
Опять, зачем крысе человека исть?" -
   Потом побежали люди. "Жирное, об'евшееся вставало солнце. Тучными жи-
вотами выпячивались тучи. - От неба до земли худоребрый ветер". - И была
еще - тишина. Надька - "плоская, с зеленоватой кожей, с гнойными, вывер-
нутыми ресницами" - говорила Мирону:
   - "Ты, Мирон, не кажись. Очумел мужик,  особливо  ночью  -  согрешат,
уб'ют... Ты худей лучше, худей."
   - "Не могу я худеть, - хрипел Мирон. Раз у меня кость такая.  Виноват
я? Раз, худеть не могу. Я и то ем меньше, чтобы не попрекали. Омман один
это, вода - не тело. Ты щупай.
   - "И то омман, разве такие телеса бывали. Я помню. А ведь не  поверют
- прирежут. Не кажись лучше". -
   Вскоре, когда пошли, все лошади передохли: "Кожу с хомутов с'ели".
   "Раз Надька свернула с дороги и под песком  нашла  полузасохшую  кучу
конского кала. Сцарапнула пальцем полузасохшую корку, позвала Егора:
   - "С овсом... Иди". -
   "Ночью Мирону пригрезился урожай. Желтый густой колос бежал  под  ру-
кой, не давался в пальцы. Но вдруг колос ощетинился розоватыми усиками и
пополз к горлу... - Здесь Мирон проснулся и почувствовал, что  его  ноги
ощупывают: от икр к пахам и обратно. Он дернул ногой и крикнул:
   - "Кто здесь?
   "Зазвенел песок. Кто-то отошел. Проснулась Надька.
   - "Брюхо давит.
   - "Щупают... Мясо щупают.
   - "Умру... Мне с конского... давит. В брюхе-то как кирпичи с  каменки
каленые... И тошнит. Рвать не рвет, а тошнит комом в глотке". Тогда  за-
копай.
   - "Выроют.
   Надька умерла. - Перед смертью Надька молила: -
   "Хлебушко-то тепленький на зубах  липнет,  а  язык-то.  Дай,  Мироша,
ей-богу не скажу. Только вот на один зубок, хмм, хи... кусочек. А  потом
помру, и не скажу все равно.
   "Деревня поднялась, двинулась.
   - "Схоронишь? - спросил Фаддей, уходя. - Поодаль наземле сидел  Егор-
ка, узкоголовый, отставив тонкую губу под жестким желтым зубом.
   - "Иди, - сказал ему Мирон. - Я схороню. - Егорка мотнул плечами, по-
шевелил рукой кол под коленом.
   Сказал:
   - "Я... сам... Не трожь... Сам, говорю... Я на ней жениться  хотел...
Я схороню... Ступай. Иди.
   "У кустов, как голодные собаки, сидели кругом мальчишки.
   Егорка махнул колом над головой и крикнул:
   - "Пшли... ощерились... пшли...
   "Пока он отвертывался, Мирон сунул руку к Надьке за  пазуху,  нащупал
там на теле какой-то жесткий маленький кусочек, выдернул и  хотел  спря-
тать в карман. Егорка увидел и, топоча колом, подошел ближе.
   - "Бросай, Мирон, тебе говорю... Бросай... Мое... "Егорка махнул  ко-
лом над головой Мирона. Тот отошел и бросил потемневший маленький  крес-
тик.
   Егорка колом подкинул его к своим ногам.
   - "Уходи... мое... я схороню... - в лицо не смотрел, пальцы цепко ле-
жали на узловатом колу. "Мирон пошел, не оглядываясь.  Мальчишки,  отбе-
гая, кричали:
   - "Сожрет". - -
   "Жирное, об'евшееся, вставало на деревья солнце. Тучными животами вы-
пячивали тучи. - Огненные земли. От неба до земли худоребрый ветер" -

   Заключение второе.

ОТКРЫТА 
Уездным отделом наробраза вполне оборудованная 
   - - БАНЯ - - (бывшее  Духовное  училище  в  саду)  для  общественного
пользования с пропускной способностью на 500 чел. в  8-ми  час.  рабочий
день:

Расписание бань: 
Понедельник - детские дома города (бесплатно). 
Вторник, пятница, суббота - мужские бани. 
Среда, четверг - женские бани. 

Плата за мытье: 
для взрослых - 50 коп. зол. 
для детей - 25 коп. зол. 
   УОТНАРОБРАЗ Сроки: Великий пост восьмого года мировой войны и  гибели
Европейской культуры - и шестой Великий пост Великой Русской  Революции,
- или иначе: март, весна, ледолом - Место: место действия - Россия.  Ге-
рои: героев нет.

   Пять лет русской революции, в России, Емельян Емельянович Разин, про-
жил в тесном городе, на тесной улице, в тесном доме, где окно было затк-
нуто одеялом, где сырость наплодила на стенах географические карты неве-
роятных материков и где железные трубы от печурок были подзорными труба-
ми в вечность. Пять лет  русской  революции  были  для  Емельяна  Разина
сплошной, моргасной, бесщельной, безметельной зимой. Емельян Емельянович
Разин был: и Лоллием  Львовичем  Кронидово-Тензигольско-Калитиным,  -  и
Иваном Александровичем,  по  прозвищу  Калистратычем.  -  Потом  Емельян
Емельянович увидел метель: зубу, вырванному из челюсти, не стать снова в
челюсть. Емельян Емельянович Разин узрел метель, - он  по  иному  увидел
прежние годы: Емельян Емельянович умел  просиживать  ночи  над  книгами,
чтоб подмигивать им, - он был секретарем уотнаробраза, - он умел -  гра-
фически - доказывать, что закон надо обходить. -
   - И вот он вспомнил, что в России вымерли книги, журналы и газеты,  -
замолкли, перевелись как мамонты писатели, те, которым надо было  подми-
гивать, потом писатели, книги, журналы и  газеты  народились  в  Париже,
Берлине, Константинополе, Пекине, Нью-Йорке, - и  это  было  неверно:  в
России стало больше газет, чем было до революции: в Можае, в Коломне,  в
Краснококшайске, в Пугачеве, в Ленинске, в каждом  уездном  городе,  где
есть печатный станок, на желтой, синей, зеленой бумагах, на  оберточной,
на афишной, даже на обоях, - а в волостях рукописные - были газеты,  где
не писатели - неизвестно кто - все - миллионы - писали  о  революции,  о
новой правде, о красной армии, о трудовой армии, об исполкомах,  советах
земотделах, отнаробах, завупрах, о посевкомах, профобрах, - где в каждой
газетине были стихи о воле, земле и труде. Каждая  газетина  -  миллионы
газет - была куском поэзии, творимой неизвестно кем:  в  газетах  писали
все; кроме спецов-писателей, - крестьяне, рабочие, красноармейцы, гимна-
зисты, студенты, комсомольцы, учителя, агрономы, врачи, сапожники,  сле-
саря, конторщики, девушки, бабы, старухи. Каждая газета - пестрая, зеле-
ная, желтая, синяя, серая, на обоях - все равно была  красная,  как  ком
крови. - В России заглохли университеты. - И в  каждой  Коломне,  Верее,
Рузе, в каждом Пугачеве, Краснококшайске, Зарайске - в каждой волости  -
во всей России - в домах купцов, в старых клубах и банкирских  конторах,
в помещичьих усадьбах, в волисполкомах, в сельских школах - в каждой - в
каждом - было - были: политпросветы,  наробразы,  пролеткульты,  сексоц-
культуры, культпросветы, комсомолы, школы грамотности и  политграмотнос-
ти, театральные, музыкальные, живописные,  литературные  студии,  клубы,
театры, дома просвещения, избы-читальни, - где десятки тысяч людей, юно-
ши и девушки, девки и парни, красноармейцы, бабы, старики, слесаря, учи-
теля, агрономы - учили, учились, творчествовали, читали, писали, играли,
устраивали спектакли, концерты, митинги, танцульки. Емельян  Емельянович
был секретарем наробраза: он видел, увидел, как родятся новые люди, мимо
него проходили Иваны, Антоны, Сергеи, Марьи, Лизаветы, Катерины, они от-
рывались от сохи, от сошного быта, они учились, в головах их была  вели-
чайшая неразбериха, где Карл Маркс женился на Лондоне, - почти все Иваны
исчезали в красную армию бить белогвардейцев, редкая Марья не  ходила  в
больницу просить об аборте; выживали из Иванов и  Марьев  те,  кто  были
сильны, Иваны проходили через  комсомолы,  советы  и  красную  армию,  -
Марьи, через женотделы, - и потом когда Иваны и Марьи  появлялись  вновь
после плаваний и путешествий по миру и шли снова на землю (велика тяга к
земле) - это были новые, джек-лондоновские люди. -
   - Емельян Разин увидел метель в России, - и прежние пять  лет  России
он увидел - не сплошною, моргасной, бесщельной, безметельной зимой, -  а
- метелью в ночи, в огнях, как свеча Яблочкова. - Но над Россией,  когда
вновь его вкинуло после Неаполя в старую челюсть тесного города,  -  над
Россией шла весна, доходил Великий Пост, дули ветры, шли  облака,  текли
ручьи, бухнуло полднями солнце, как суглинок в суходолах. - - И  Емельян
Разин увидел, как убога, как безмерно-нища Россия, - он услышал все  ду-
басы российские и увидел одеяло в окне, - он увидел, что  жена  его  еще
донашивает малицу: - он не мог простить миру стоптанные башмаки его  же-
ны. Не всякому дано видеть, и иные, кто видит, - безумеют - -
   - Это тесный город, куда приехал Разин, был рядом с  Москвой,  он  не
считался голодным. Дом напротив как запаленная лошадь, из которого давно
уже ушли вместе с барахлом купцы, - за зиму потерял крышу, Направо и на-
лево, через один дом в двух не ели хлеба и жили на картошке.  Через  дом
слева жил паспортист с женой и дочерью-гимназисткой, который был паспор-
тистом и при монархии, и при республике. Дочь-гимназистку  звали  Лизой,
ей было пятнадцать лет, шел шестнадцатый год, она была  как  все  гимна-
зистки. А рядом в доме, в подвале, жил "сапожник  Козлов  из  Москвы"  -
Иван Александрович, по прозвищу, Калистратыч, - жил много лет с женой  -
Дашей - поломойкой, детьми, шпандырем и самогонкой; на лоб, как  подоба-
ет, он надевал ремешок, и было ему за сорок: - ну, так вот, Калистратыч,
не прогоняя даже жену, взял себе в любовницы Лизу, за хлеб,  за  полтора
что ли пуда; Даша-поломойка раза два таскала всенародно  Лизу  за  косы,
тогда Калистратыч таскал - тоже всенародно - Дашу-поломойку, а мальчишки
с улицы кидали во всех троих камнями. - Через дом справа жил  телефонный
надсмотрщик Калистрат Иванович Александров, с женой, четырьмя  детьми  и
матерью; Калистрат Иванович получал паек и запирал паек на ключ,  ничего
не давая семье; сынишка - тоже электротехник,  должно-быть,  -  подделал
ключ: Калистрат Иванович прогнал всех из дома и потребовал от жены брас-
летку, которую подарил женихом; жена из дома не пошла, а  позвала  мили-
цию; Калистрат Иванович показал милиции, что семья его живет воровством,
жена показала, что Калистрат Иванович ворует электрические катушки с те-
леграфа; дети показали, что отец не кормит их  и  каждую  ночь  истязает
мать и жену; милиция рассудила мудро: ворованное отобрала, а им сказала,
что - до первого разу, если кто из них еще пожалуется, тогда всех в  хо-
лодную до суда и дела. - Кругом все - друг друга - друг у друга -  обво-
ровывали, обманывали, подсиживали,  предавали,  продавали.  -  Приходила
весна, и город был, в сущности, деревней безлошадных: все закоулки, пус-
тыри, ограды, выкапывались руками, все балдели в посевах капусты,  свек-
лы, моркови - все изнемогали и завидовали друг другу, чтоб  потом  -  по
осени - приступить к поголовнейшему  обворовыванию  соседских  огородов,
друг друга, -
   - Емельян Емельянович Разин не выставлял окон в доме,  в  доме  пахло
зимой, аммиаком  и  копотью,  и  мухи  жужжали,  как  в  банке.  Емельян
Емельянович увидел метель, - Емельян Емельянович физически не мог  пере-
носить стоптанных башмаков жены, - и для него очевиднейшим были  уже  те
книги, над которыми он мог подмигивать раньше Лоллием Львовичем и  кото-
рые хранили замшевые запахи барских рук. -

   - И Емельян Разин - метелинкой - в одну ночь - как сумасшедший - соб-
рался и бежал из этого городка - куда глаза глядят - к чорту - от  мете-
ли. -
   - Он оказался в Москве, на Средней Пресне, вместе с женой. -

   Заключение третье. - Фита предпоследняя.

   По Европе и по Азии уже столетия,  как  ходили  индийские  фокусники,
гипнотизеры, - индийские маги и иоги. В России они чаще всего назывались
Бен-Саидами. Они, Бен-Саиды, маги, глотали огонь, прокалывали себя игла-
ми, жгли, у них на глазах у зрителей одна рука вырастала раза по полтора
больше чем вторая, на них клали двадцатипудовые камни и били  камни  мо-
лотками так, что летели из камней искры, - они, Бен-Саиды, усыпляли  же-
лающих из зрителей, и эти усыпленные, загипнотизированные  выполняли  во
сне все, что вздумается почтенным зрителям: старухи пели и плясали,  де-
вушки каялись в грехах, - но Бен-Саид продолжал сеанс уже дальше, просил
публику дать вещь или загадать, что должен сделать  загипнотизированный,
и спящий, при чем этого не знал даже и он, делал то, что заказывали поч-
тенные зрители. Эти индийские маги и иоги, Бен-Саиды в России  -  всегда
были нищи, они выступали в передвижных цирках, в  палатках,  в  пожарных
депо, передвигаясь из одного города и местечка до другого - с двумя-тре-
мя своими помощниками и несчастной женой, убежавшей  от  отца-буржуа,  -
редко в третьем классе поезда и часто пешком, по  большакам.  Но  каждый
раз, когда зрители после сеанса расходились по домам, в ночь,  -  многим
из зрителей бывало одиноко от того  непонятного  и  сверх'естественного,
что есть в мире. -
   - Мистер Роберт Смит, который научился уже читать по  русски,  прочел
афишу на заборе, в Москве:

   ТАЙНЫ ИНДИЙСКОЙ МАГИИ
   РАСКРОЕТ
   ИНДИЙСКИЙ ИОГ БЕН-САИД.
   - В СВОИХ СЕАНСАХ -

   Мистер Смит пошел на этот сеанс. С ним вместе пошел Емельян Емельяно-
вич Разин, его учитель. В цирке было очень много народа. На арене  стоял
человек в сюртуке и лаковых ботинках, на столе около него  горела  керо-
синка и лежали снадобья, рядом со столом горел костер, лежали молотки  и
двадцатипудовый камень,  в  лесенку  были  вставлены  ножи,  по  которым
Бен-Саид должен ходить, в ящике валялось битое стекло.  Бен-Саид  сказал
вступительное слово, где приветствовал советскую  власть,  борющуюся  со
мраком и косностью, сообщил, - что он, Бен-Саид, совсем не Бен-Саид и не
индус, - а крестьянин Самарской губернии, Пугачевского  уезда,  трудовой
сын республики и никогда в Индии не был, - что он сейчас  покажет  опыты
индийской магии и докажет, что это совсем не какая-либо таинственная си-
ла, а только фокус, ловкость  рук,  тренировка  и  выносливость,  -  что
раньше магией пользовались сильные мира, чтоб закабалять в  темноте  на-
род. Бен-Саид и доказал многое из этого на деле, как глотать огонь, есть
раскаленное железо, ходить по гвоздям, быть наковальней в "адской кузни-
це", - но он, самарский сын трудовой республики, окончательно  запутался
в об'яснении гипнотизма, хоть и гипнотизировал направо и налево,  десят-
ком, разохотившихся девиц. На этом сеанс и закончился, чтоб  повториться
завтра на площади, на Смоленском рынке, - чтоб рассеять мрак в народе.
   Емельян Емельянович Разин был переводчиком мистера Смита. У  под'езда
цирка их ожидал автомобиль. Они поехали. Емельян Емельянович не  покидал
мистера Роберта Смита. Емельян Емельянович в своем европейском  костюме,
в круглых роговых очках был очень странен, он  казался  трансформатором,
его коричневый  костюм  походил  на  ларчик,  и  думалось,  что  Емельян
Емельянович может каждую минуту спрятать голову в воротник  пиджака,  за
манишку, чтобы квакнуть оттуда по лягушечьи.  У  под'езда  дома  мистера
Смита, мистер Смит хотел было распрощаться с Емельяном Емельяновичем,  -
но этот позвонил первым и первым вошел в парадное. Лакей включил  только
одну лампочку, лестница, идущая к зимнему саду, едва осветилась.  Мистер
Смит попросил принести виски. Эта была решающая  ночь  в  жизни  Роберта
Смита. Разговор был незначителен. Мистер Смит  чувствовал  себя  устало.
Сельтерская была тепла.
   Разговор велся о пустяках, и только четыре отрывка разговора  следует
отметить. Говорили о России и власти советов. Мистер Смит, изучавший те-
перь русский язык, в комбинации слов - власть советов - нашел  филологи-
ческий, словесный нонсенс: совет - значит пожелание, чаще хорошее, когда
один другому советует поступить так, а не иначе, желает ему добра, сове-
товать - это даже не приказывать, - и стало-быть власть советов  -  есть
власть пожеланий, нонсенс. - Емельян Емельянович походил  на  лягушку  в
своих очках, он был очень неспокоен. - Он высказал мысль о том, что  ис-
торические эпохи меняются, что сейчас человечество переживает эпоху  пе-
релома и перелома, главным образом, духовной культуры, морали; люди ста-
рой эпохи, и он в том числе, должны погибнуть, но они - имеют же челове-
ческое право дожить свой век по-прежнему и доживут его, конечно. Емельян
Емельянович рассказал, что у его знакомого, бывшего  генерала,  сохрани-
лась княжеская коллекция порнографических открыток,  которая  продается.
Мистер Смит отказался от покупки. - Затем, перед самым  уходом,  Емельян
Емельянович рассказывал о быте, нравах  и  этнографических  особенностях
русских крестьян, - о том, что сейчас, весной,  крестьянские  девушки  и
парни, ночами на обрывах у рек и в  лесах,  устраивают  игрища,  моления
языческим богам, как тысячу лет назад,  -  и  он,  Емельян  Емельянович,
пригласил мистера Смита завтра поехать за город посмотреть эти игрища, -
Роберт Смит согласился.  -  Сейчас  же  после  этого  разговора  Емельян
Емельянович заспешил и ушел, спрятав голову в грудь пиджака. Мистер Смит
сам отпер ему парадное, - была ясная апрельская ночь,  уже  за  полночь,
над домом напротив светил месяц, в  последней  четверти.  Шаги  Емельяна
Емельяновича мелким эхо заглохли в проулке. Обыденный час сна прошел,  и
мистер Смит почувствовал, что ему не хочется спать, что он  очень  бодр,
что ему надо пройтись перед сном. Мистер Смит прошел  проулками,  улицей
Герцена - древней Никитской - к Кремлю. Улицы были пустынны, пахло наво-
зом и весенней прелью, был едва приметный мороз. Звезды были четки и бе-
лы. Меркнул месяц в очень синем небе.  Из-за  деревьев  Александровского
сада Кремль выглянул русской Азией, глыбой оставшейся от  древности.  От
Кутафьи-башни мистер Смит пошел Александровским садом, у Боровицких  во-
рот заметил двух всадников в шапках как шлемы,  один  сидел  на  лошади,
другой стоял опираясь на луку, лошади были маленькие и мшистые, стороже-
вые в шлемах, с пиками и винтовками - громоздки, - и опять подумалось  о
русском древневековьи. Тоскливо перекликались ночные сторожевые свистки.
Мистер Смит повернул обратно, шел переулками. Пели на дворах, в  переул-
ках петухи и лаяли собаки по весеннему гулко и заунывно, как в  Констан-
тинополе. - Дом, где жил мистер Смит, безмолствовал. Мистер Смит  прошел
в кабинет, свет месяца падал на стол и ковры,  -  и  тогда  Роберт  Смит
вдруг - не понял, а почувствовал, - что ключ к пониманию России и  Рево-
люции Русской, - и к миру - найден. Показалось, что иог Бен-Саид вошел в
кабинет, и он, иог, крестьянин  Самарской  губернии,  об'яснивший  тайны
черной магии, как глотать огонь, ходить по гвоздям, отрезать себе палец,
быть наковальней, - и не об'яснивший тайн гипнотизма, - иог Бен-Саид,  в
сюртуке и лаковых ботинках, - и был ключем.
   Мистер Смит записал в дневник, - с тем, чтоб записи эти потом обрабо-
тать и послать в письме к брату: -

   "Сегодня я был на русском народном цирке. Завтра я поеду  с  мистером
Разиным за город в лес смотреть народные русские игрища. - Вот, что  та-
кое Россия, коротко: - Разрушены семья, мораль, религия, труд, классовое
сознание всех групп туземного населения, ибо  борьба  за  существование,
голодная смерть (а голодала вся Россия без исключения) -  вне  морали  и
заставляли быть аморальными. Производительность труда пала так, что про-
изводство единицы товара, равной, положим, по  ценности  грамму  золота,
обходится две единицы этого товара. т.-е. два грамма  золота;  -  и  это
вызвало взяточничество, воровство, обман, деморализацию нации, декласси-
рование общественных групп и катастрофическое обнищание страны, доведен-
ное до людоедства. Крестьяне платили налоги в двадцать пять раз  больше,
чем до революции. Надо не забывать, что Россия все годы  революции  вела
жесточайшую гражданскую войну во всех концах государства. - Все это при-
меры, которые не исчерпывают быта России, но которые являются  факторами
быта. - Казалось бы, нация, государство - погибли. Но вот еще один факт:
ложь в России: я беру газеты (их не так мало, если принять  во  внимание
те газеты, которые выходят в каждом уездном исполкоме) и книги,  и  пер-
вое, что в них поражает - это игра отвлеченными, несуществующими в  Рос-
сии понятиями - и я говорил с общественными деятелями, с буржуа, с рабо-
чими - они тоже не видят и лгут: ложь всюду,  в  труде,  в  общественной
жизни, в семейных отношениях. Лгут все, и коммунисты, и буржуа, и  рабо-
чий, и даже враги революции, вся нация русская. Что это? - массовый пси-
хоз, болезнь, слепота? Эта ложь кажется мне  явлением  положительным.  Я
много думал о воле видеть и ставил ее в порядке воли хотеть:  оказывает-
ся, есть иная воля - воля не видеть, когда воля хотеть противоставляется
воле видеть. Россия живет волей хотеть и волей не  видеть;  эту  ложь  я
считаю глубоко-положительным явлением, единственным в мире. Вопреки все-
му, наперекор всему, в крепостном праве, в людоедстве, в невероятных по-
датях, в труде, который ведет всех к смерти, - не видя их,  сектантская,
подвижническая, азиатская Россия, изнывая в голоде, бунтах,  людоедстве,
смуте, разрухе - кричит миру, и Кремлем, и всеми своими лесами,  степями
и реками, областями, губерниями, уездами и волостями - о чем кричит миру
Россия, что хочет Россия? - Сейчас я проходил мимо Кремля, Кремль всегда
молчалив, ночами он утопает во мраке;  русский  Кремль  стоит  несколько
столетий, сейчас же за Москвой, в десяти верстах от нее, за  горами  Во-
робьев и за Рогожской заставой, начинаются леса, полные волков, лосей  и
медведей: за стеной в Кремле были люди, уверовавшие в Третий Интернацио-
нал, а у ворот стояли два сторожевых, в костюмах как  древние  скифы,  -
тот народ, который в большинстве неграмотен. Сегодня в цирке иог показы-
вал, как делаются индийские фокусы, как они: делаются, - он единственный
в России - не лгал. Это решает все. Кто знает? - две  тысячи  лет  назад
тринадцать чудаков из Иерусалима перекроили мир. Конечно, этому  были  и
этические, и экономические предпосылки - - Я изучаю русский  язык,  и  я
открыл словесный нонсенс, имеющий исторический смысл: власть  советов  -
власть пожеланий. В новой России женщина идет рядом с мужчиной, во  всех
делах, женщина... -

   В колониях можно было жить, отступая от житейского регламента. Мистер
Смит не кончил записей в дневник, ибо у под'езда загудел автомобиль, по-
том второй. По лестнице к зимнему саду зашумели шаги. В  дикой  колонии,
имя которой Россия, все же были прекрасные женщины,  европейски-шикарные
и азиатски-необузданные, и особенно очаровательные еще тем, что  с  ними
не надо, нельзя было говорить, из-за разности языков. В кабинет  мистера
Смита вошли его соотечественник и две русские дамы.
   - Мы сегодня веселимся, - сказал соотечественник, - мы были в  ресто-
ране, там познакомились с компанией очаровательных дам и с новыми нашими
спутницами ездили за город, к Владимирской губернии, - там в лесу водят-
ся волки, мы пили коньяк. Вас не было дома. Сейчас  мы  будем  встречать
русский рассвет, - соотечественник понизил голос, -  одна  из  этих  дам
принадлежит вам.
   В концертном салоне заиграли на пианино. В ночной тишине было слышно,
как в маленькой столовой накрывали стол. Англичане провели дам  в  убор-
ную, пошли переодеваться. Женщин, конечно, как конфекты, можно выворачи-
вать из платья. Старик лакей заботливо занавешивал окна, чтоб  никто  не
видел с улицы, что делают колонизаторы. Было приказано никого не пускать
- -
   Мистер Смит заснул уже на рассвете. Снов он не  видел.  Только  перед
тем, как проснуться, ему пригрезилась та страшная ночь, - та,  когда  он
встретился в дверях спальни жены с братом своим Эдгаром.

   ---------------

   Емельян Емельянович заходил утром к мистеру Смиту. Его не пустили. Он
зашел через час и оставил записку, что заедет перед  поездом.  Дома  эту
ночь Емельян Емельянович не ночевал: сейчас же от мистера Смита он пошел
на вокзал и ездил на Прозоровскую, рассвет там провел в лесу,  -  оттуда
вернулся как раз к тому часу когда заходил в первый раз утром.  -  Перед
поездом мистер Смит распорядился, чтоб  подали  автомобиль,  но  Емельян
Емельянович настоял, чтоб пошли пешком; потом они наняли  извозчика.  На
Прозоровскую они приехали, когда уже темнело. Дорогой - несколько раз  -
случайно - Емельян Емельянович спрашивал, захватил ли  мистер  бумажник.
От полустанка они пошли мимо дач, лесной просекой, вышли на  пустыри,  в
поле, за которым был лес. Мистер Смит шел  впереди,  высокий,  в  черном
пальто, в кэпи. Было немного прохладно, и у обоих были подняты  воротни-
ки. Уже совсем стемнело. Шли они без дороги, и когда подходили  к  лесу,
Емельян Емельянович выстрелил сзади, из револьвера,  в  затылок  Роберту
Смиту. - Через час после убийства Емельян Емельянович  был  на  квартире
мистера Смита, в Москве, где спрашивал, дома ли мистер Смит? - и оставил
ему записку, в которой сожалел о неудавшейся поездке.

   ---------------

   Через два дня агенты русского уголовного розыска арестовали граждани-
на Разина, он был увезен. Через месяц на суде, где судили бандитов,  Ра-
зин говорил в последнем своем слове:
   - Я прошу меня расстрелять. Я все равно мертв. Я убил человека, пото-
му что он был богат, а я не мог - физически, органически не  мог  видеть
стоптанных ботинок жены. Я, должно быть, болен: вес  мир,  все,  русская
революция, отовсюду, от столов, из-под нар, из  волчка  на  меня  глядит
черный кружок дула ружья, тысячи, миллионы, миллиарды  дул  -  на  меня,
отовсюду. Я все равно мертв. -
   Гражданин Разин был расстрелян. -

   ---------------

   - - Фиты из русской абевеги - нет, не может быть.  Есть  абевеги  без
фиты. Емельян Емельянович Разин - был и мистером Смитом - но и  ижицы  -
нет. Я кончаю повесть.

   Богомать.

   Я, Пильняк, помню день, выпавший мне написания этой повести,  весной,
в России, в Коломне, у Николы на Посадьях, - и помню  мои  мысли  в  тот
день. Сейчас я думаю о том, что эти мысли мои не историчны, неверны: это
ключ, отпирающий романтику в истории, позволивший мне крикнуть:
   - Место - места действия нет. Россия, Европа, мир, братство. -
   - Герои - героев нет. Россия, Европа, мир, вера, безверие,  культура,
метели, грозы, образ Богоматери. - -
   1) К соседям приехал из голодной стороны, - год тому назад она  назы-
валась хлебородной, - дворник. На Пасху он ходил в валенках,  и  ноги  у
него были, как у опоенной лошади. Дворник был, как  дворник:  был  очень
молчалив, сидел как подобает на лавочке около дома и грелся  на  солнце,
вместо того, чтобы подметать улицу. Никто на него, само-собою, не  обра-
щал внимания, только сосед раза два жаловался, что он темнеет, когда ви-
дит хлеб, мяса не ест совершенно, а картошки с'едает количество  неверо-
ятное. - И вот он, дворник, третьего дня - завыл, и вчера его отвезли  в
сумасшедший дом: дворник пришел, здесь у нас, в какое-то нормальное, че-
ловеческое состояние и вспомнил, рассказал, что он - с'ел - там, в  хле-
бородной - свою жену.
   Вот и все. Это голод.
   О голоде  говорить  нечестно,  бесстыдно,  нехорошо.  Голод  -  есть:
го-лод, ужас, мерзость. Тот, кто пьет и жрет в свое удовольствие: конеч-
но, участник, собутыльник, состольник того дворника, коий с'ел свою  же-
ну. Вся Россия вместе с голодной голодает, вся Россия стянула свои  чаш-
ники, чтоб не ныло брюхо: недаром в России вместе с людоедством - эпопея
поэм нарождения нового, чертовщин, метелей, гроз, - в этих амплитудах та
свеча Яблочкова, от которой рябит глаза миру.
   2) Но в те дни я думал не об этом. - Вот о чем. -
   Двести лет назад император Петр I-ый, в дни, когда запад,  северо-за-
пад, Украйна щетинились штыками шведов, на Донщине бунтовали  казаки,  в
Заволжьи - калмыки, на Поволжьи - татары, - когда по России  шли  голод,
смута и смерть, - когда на-двое кололась Россия,  -  когда  на  русских,
мордовских, татарских, калмыцких костях  бутился  Санкт-Питер-Бурх  -  в
ободранной нищей, вшивой России (Россия много уже столетий вшива  и  ни-
ща), в Парадизе своем - дал указ император Петр I-ый, чтоб брали с церк-
вей колокола и лили б из тех колоколов пушки, дабы бить ими - и  шведов,
и разруху, и темень Российскую. -
   Как ни ужасен был пьяный император Петр, - дни Петровской эпохи оста-
нутся в истории русской поэмой, - и глава этой поэмы о том, как  перели-
вались колокола на пушки (колокола церковные, старых,  многовековых,  со
слюдяными оконцами, с колокольнями, как шатры царей, -  на  пушки,  чтоб
развеивать смуту, муть и голод в России) - хорошая глава  русской  исто-
рии, как поэма. - И вот теперь, шестой уже  год,  вновь  колется  Россия
на-двое. Знаю, Россия уйдет отсюда новой: я ведь вот видел того  дворни-
ка, который с'ел свою жену, он не мог не сойти с ума, но мне не  страшно
это, - я видел иное, я мерил иным масштабом. Новая горит свеча  Яблочко-
ва, от которой рябит в глазах, - шестой уже год. Знаю:  все  живое,  как
земля веснами, умирая, обновляется вновь и вновь.
   3) Вот, вчера, третьего дня, неделю, месяц назад - и неделю  и  месяц
вперед - по России - по Российской Федеративной Советской  Республике  -
от Балтики до Тихого Океана, от Белого моря до Черного,  до  Персии,  до
Алтая - творится глава истории, мне - как петровские колокола.  -  Утром
ко мне пришел Смоленский и сказал, что в мужском монастыре сегодня соби-
рают серебро, золото, жемчуга и прочие драгоценности, чтоб менять их  на
хлеб голодным. Мы пошли. - -
   В старенькой церкви, вросшей в землю, с гулкими - днем - плитами пола
и с ладонным запахом - строго - днем в дневном свете и без богослужения,
- за окнами буйствовал весенний день, - здесь был строгий  холодок,  ос-
тавшийся от ночи. Мне - живописцу, - - художнику - жить от дать до дать,
от образа, к образу. - В иконостасе, у церковных врат, уже века,  в  по-
темневших серебряных ризах хранился образ богоматери и видны  были  лишь
лицо и руки и лицо ребенка на коленях. Все остальное было скрыто  сереб-
ром: к серебру оправы я привык, к тому, и серебро  залито  воском  и  на
сгибах чуть позеленело. -
   - И это
   серебро с иконы сняли и этот образ богоматери без риз мне, отринувше-
муся от бога, предстал иным, разительным, необычайным, в темных складках
платья ожившей матери господней. Матерь божья предстала не в  парче  се-
ребряной, засаленная воском, а в нищем одеянии. Образ был написан много,
сотен лет назад; образ богоматери создала Русь, душа народа, те безымян-
ные иконописцы, которые раскиданы по Суздалям: богомать - мать и  защит-
ница всех рождающих и скорбящих. Мне -  художнику  -  богомать,  конечно
только символ. -
   ...А за монастырем, за монастырскими стенами, под кремлевским обрывом
текла разлившаяся Москва-река и шли поля с крестами сельских  колоколен.
И был весенний буйный день, как века, как Русь.  Образ  богоматери  -  в
темной церкви - звено и ключ поэмы. - В сумерки ко мне пришел сосед, ку-
рил, и, между прочих разговоров, он сказал, что  дворник  в  сумасшедшем
доме - повесился. - - А ночью пришла первая в тот  год  гроза,  гремела,
рокотала, полыхала молониями, обдувала ветрами, терпкими запахами первых
полевых цветов. Я сидел - следил за грозой - на паперти у  Николы,  -  у
Николы - на-Посадьях, где некогда венчался и молился перед Куликовым по-
лем Дмитрий Донской. - Была воробьиная ночь. Гроза была благословенна. -
   - А ночью мне приснился сон. Я видел метель, мутный рассвет, Домберг,
- то, как под Домбергом, толпой оборванцев шли наши эмигранты - за  Кат-
ринталь, в лес к взморью, - шли из бараков - пилить дрова,  валить  лес,
чтобы есть впроголодь своим трудом: эти изгои. И там  в  лесу  трудился,
обливаясь потом, Лоллий Кронидов, протопоп Аввакум, Серафим Саровский, -
во имя центростремительных сил. Была страшная  метель.  Мутное,  красное
вставало солнце из России. - -

   - Ну, конечно:
   - все это неверно, неисторично, все это только ключ отпирающий роман-
тику в истории. - - Я, Пильняк, кончаю повесть. -
   - И идут:
   июль,
   август,
   сентябрь -
   годы - -

   Конец.

   ... И где-то, за  полярным  кругом,  в  льдах,  в  ночи  на  пол-года
бодрствует мистер Эдгар Смит. Льды выше мачт. И ночью и  днем,  ибо  нет
дней, на небе, над льдами  горит  северное  сияние,  вспыхивают,  бегут,
взрываются синие, зеленоватые, белые столбы беззвучного огня. Льды,  как
горы, направо, налево, на восток, на запад (и восток, и запад, и  север,
и юг смешаны здесь) на сотни верст одни льды. Здесь  мертво,  здесь  нет
жизни. Здесь северный полюс. - Уже много месяцев судно не  встречало  ни
одного живого существа, - последний раз  видели  самоедов  и  среди  них
русского ссыльного,  сосланного  и  закинутого  сюда  еще  императорской
властью, - этот русский ничего не знал о русской  революции.  Уже  много
месяцев, как Эдгар Смит ничего не знает о том, что делается  в  мире,  и
телеграфист с погибшего радио, ставший журналистом, спит двадцать  часов
в сутки, в бездельи, ибо вся жизнь стала. -  Но  жизнь  капитана  Эдгара
Смита идет по строжайшему английскому регламенту: так же, как в  Англии,
в семь обед, - и безразлично, в семь дня или ночи, ибо все время ночи  и
нельзя спать, как телеграфист. Перед обедом приходит Стюарт, говорит ме-
ню и спрашивает о винах. Все судно промерзло,  сплошная  льдышка.  После
обеда, после сигары, Эдгар Смит поднимается на палубу, в полярный мороз:
над головой безмолвствует, горит северное сияние, выкидываясь с  земного
шара в межпланетное пространство. Мистер Смит гуляет по палубе. Он бодр.
- До утреннего завтрака в четверть первого, перед сном в постели, мистер
Смит думает, вспоминает: все уже прочитано. Капитан Смит редко уже дума-
ет о Европе, о революциях и войнах. Он часто вспоминает о детстве и мно-
го думает - о женщине: он знает, что в немногом, что  отпущено  человеку
на тот недлинный его путь, который  вечность  ограничивает  рождением  и
смертью, - самое прекрасное, самое необыкновенное, что надо боготворить,
- величайшая тайна - женщина, любовница, мать: изредка он вспоминает  ту
страшную, осклизлую ночь, когда его брат Роберт  застал  его  с  мистрис
Елисавет; - он знает, что единственное в мире - чистота. Все  же  иногда
он думает не о человеке, а о человечестве, и ему кажется, что в этой не-
разрешимой коллизии нельзя жертвовать человеком, и единственные  револю-
ции истинны, - это те, где здравствует дух. - Мир капитана Смита ограни-
чен: вчера на собаках у

ехали матросы, взбунтовавшись, в надежде пробраться на юг, на Новую Землю, - капитан Смит знает, что они погибнут. - Приходит Стюарт, говорит об обеде. Капитан заказывает 
коньяку не больше, чем следует. - Сигара после обеда дымна и медленна. - И там на палубе безмолвствует мороз, воздух так редок и холоден, что трудно дышать, и горит, горит в абсолютном безмолвии сияние, выкидывая земную энергию в межпланетную пустоту. 

   Коломна, Никола-на-Посадьях.

   Бор. ПИЛЬНЯК
   ЗАВОЛОЧЬЕ

   "Уже Pearl отмечает постоянно наблюдающуюся при работе с Decapoda ко-
сость кривых, объясняющуюся тем, что при промерах не различается возраст
экземпляров. Этим обстоятельством несомненно объясняется и  пораболичес-
кая регрессия. Необходимо особенно подчеркнуть, что мы  наблюдаем  здесь
явление прогрессирующего с возрастом деформизма".
   В. В. Алпатов, "Decapoda Белого, Баренцова и Карского морей".

   "Полундра!" - значит по-поморски - "берегись!".
   Даль. Словарь.
   [Пустая страница]
   Посвящается О. С. Щербиновской.

   ...На острове  Великобритания, в  Лондоне был туман и часы на башнях,
на углах,  в  офисах  доходили к пяти. И в пять после бизнеса потекла из
Сити человеческая волна. Великая война отсмертельствовала,  из средневе-
ковых закоулков Сити, где здравствовали до войны и священнодействовали в
домах за датами 1547, 1494 только черные цилиндры, сюртуки и зонтики му-
жчин, черная толпа могильщиков, - теперь потекла пестрая толпа брезенто-
вых пальто, серых  шляп  и женщин-тэписток,  розовых  шляпок,  шерстяных
юбок,  чулок,  как гусиные  ноги,  разноцветных зонтиков. Туман двигался
вместе с толпой, туман останавливался в закоулках, где у церквей на тро-
туарах калеки рисовали корабли, горы,  ледники, чтобы им кинули пенни на
хлеб. И через четверть часа Сити опустел,  потому что толпа - или прова-
лилась лифтами  под  землю  и подземными дорогами ее кинуло во все концы
Лондона и  предместий, -  или вползла на хребты слоноподобных автобусов,
или водяными  жучками  Ройсов  и Фордов юркнула в переулки туманов. Сити
остался безлюдьем  отсчитывать  свои  века. Из  Битлей-хауза  на Моорга-
те-стрит, из дома,  где за окнами были церквенка и церковный двор с пуш-
ками, отобранными с немецкого миноносца,  а в нижнем этаже до сих пор от
пятнадцатого века  сохранилась  масонская  комната, - вышла девушка (или
женщина?) - не английского типа, но одетая англичанкой, с кэзом и зонтом
в руках, она была смуглолица, и непокорно выбивались из-под розовой шля-
пки черные  волосы, и непокорно - в туман - смотрели ее черные глаза;  у
англичанок огромные, без подъема ступни, - у нее была маленькая ножка, и
оранжевого цвета  чулки  не  делали ее ног похожими на гусиные, - но шла
она,  не как англичанка,  ссутулясь. У Бэнка, где нельзя перейти площадь
за суматохой  тысячи  экипажей и прорыты для пешеходов коридоры под зем-
лей, - лабиринтом подземелий она подошла к лифту подземной дороги и гос-
тино-подобный лифт  пропел сцеплениями проводов на восемь этажей вниз, и
там к перрону из кафельной трубы, толкая перед собой ветер,  примчал по-
езд. Разом отомкнулись двери, разом свистнули кондуктора, разом размину-
лись люди,  -  и поезд блестящей змеей ушел в черную трубу подземелья. В
вагонах -  разом - лэди и джентльмены развернули вечерние выпуски газет,
- и она тоже открыла газету. У Британского музея - на Бритиш-музэум-сте-
шен - лифт ее выкинул на улицу, и за углом стала серая,  облезшая в дож-
дях, громада веков Британского музея, но музей остался не при чем. Деву-
шка пошла  в книжную  лавку, где в окне выставлено письмо Диккенса,  там
она купила  на  английском  языке  книги об Арктических странах, о Земле
Франца Иосифа,  о Шпицбергене, там она задержалась недолго. И тут же ря-
дом она  зашла  в другую  книжную  лавку - Н.С. Макаровой;  там говорили
по-русски, девушка заговорила по-русски; в задней комнате, на складе, на
столе и  на  тюках  книг  сидели  русские, один  князь и он же профессор
Кингс-колледжа, один актер и два писателя из Союза Социалистических Рес-
публик, бывшей России;  они весело говорили и пили шабли, как отрезвляю-
щее; Наталья Сергеевна Макарова сказала:  "Познакомьтесь, - мисс Франсис
Эрмстет". Девушка и здесь была недолго,  она молчала, она купила русские
газеты, поклонилась,  по-английски  не подала руки и вышла за стеклянную
дверь,  в сумерки,  туман и человеческую лаву. Наталья Сергеевна сказала
ей вслед,  когда она вышла за дверь: - "Странная девушка!.. Отец ее анг-
личанин, мать итальянка, она родилась и жила все время в России, ее отец
был наездником,  она  кончила  в Петербурге гимназию и курсы. Она всегда
молчит и  она  собирается обратно в Россию". А девушка долго шла пешком,
вышла на Стрэнд, к Трафалгер-скверу, к Вестминстерскому аббатству, - шла
мимо веков и мимо цветочных повозок на углах улиц. Темзы уже не было ви-
дно во мраке и тумане, но был час прилива,  шли ощупью корабли и кричали
сирены. У  Чаринкросса  мисс Эрмстет спустилась в андерграунд и под зем-
лей, под Темзой, поезд ее помчал на Клэпхэм-роад, в пригород, в переулки
с заводскими трубами и с перебивающими друг друга, фыркающими динамо ма-
стерских. Там, в переулке, на своем третьем этаже в своей комнате девуш-
ка неурочно  стала читать газеты. В полночь заходил отец и сказал:  - "Я
все думаю, когда же напишет твой профессор? - Какие замечательные лошади
были на петербургских бегах,  какие лошади!.. Какие были лошади, если бы
ты знала!" - В полночь она открывала решетчатое, однорамное, как во всех
английских домах, окно, - рядом во дворе фыкало динамо маленькой фабрич-
ки и  в комнату облаком пополз коричневый туман. Она решила,  что завтра
город замрет в тумане, не понадобится итти в оффис, - можно было не спе-
шить. Она  растопила  камин,  переоделась  на ночь,  белье на ней было -
по-английски -  шерстяное. В  халатике она ходила мыться,  и долго потом
лежала в  кровати  с книгой о Земле Франца-Иосифа, руки ее были смуглы и
девически-худощавы:  Земля Франца-Иосифа была в ее руках. - Где-то рядом
на башне часы пробили три, и закашлял отец, не мог откашляться. - -

   И в этот же день на острове Новая Земля в Северном  Ледовитом  океане
из Белушей губы должно было уйти в Европу, в  Россию  судно  "Мурманск".
Это было последнее судно, случайно зашедшая экспедиция, и новый  корабль
должен был притти сюда только через год, новым летом. Дни  равноденствия
уже проходили. Были сумерки, туман мешался с  метелью,  на  земле  лежал
снег, а с моря ползли льды. Горы были за облаками. Команда на  вельботах
возила с берега пресную воду. Гидрографическая экспедиция шла от  солнца
в двенадцать часов ночи, от берегов Земли Франца-Иосифа, куда не пустили
ее льды; она заходила под 79ш30' сев. широты, чтобы  взять  там  остатки
экспедиции Кремнева; на Маточкином Шаре она оставила радио-станцию:  че-
рез неделю она должна была в Архангельске оставить страшное  одиночество
льдов, тысячемильных пространств, мест, где не может жить человек, - че-
рез десять дней должна была быть Москва, революция, дело,  жены,  семьи;
экспедиция была закончена. "Мурманск" еще утром отгудел  первым  гудком,
матросы спешили с водой. - На всей Новой Земле жили - только -  двадцать
две семьи самоедов. Самоеды, ошалевшие от спирта, просочившегося на  бе-
рег с судна, бестолково плавали на своих елах от берега к пароходу.  На-
чальник экспедиции, который был помыслами уже в Москве, писал экспедици-
онное донесение. Каюта начальника экспедиции была  на  спардеке,  горело
электричество, начальник сидел за столом, а на  пороге  сидел  самоедин,
напившийся с утра, теперь трезвевший и клянчавший  спирта,  предлагавший
за спирт все, - песцовую шкурку, жену, елу,  малицу.  Начальник  молчал.
Когда самоедину надоедало повторять одни и те же слова о спирте, он  на-
чинал петь, по получасу одно и то же:

   Начальник сидит, сидит,
   Хмурый, хмурый - -

   Начальник обдумывал, какими словами написать в донесении о  том,  как
север бьет человека: - -
   - - на радио-станции Х, в полярных снегах, в полугодовой ночи, в  по-
лярных сияниях, зимовали пять человек, отрезанных тысячами верст от  ми-
ра; они устроили экспедиции обед, начальник радио-станции положил себе в
суп соли, - и тогда студент-практикант,  проживший  год  с  начальником,
закричал: - "Вы положили себе  соли,  соли!  Вы  положили  столько,  что
нельзя есть супа! Вылейте его! Иначе я не могу!" - начальник сказал, что
соли он положил в суп себе и положил соли так,  как  он  любил;  студент
кричал: - "Я не могу видеть, вылейте суп! я требую!" - студент заплакал,
как ребенок, бросил салфетку и ложку, убежал и проплакал весь день.  Пя-
теро, они все перехворали цынгой; они не выходили из  дома,  потому  что
каждый боялся, что другой его подстрелит, и они сидели по углам и  спали
с винтовками, - они, из углов, уговаривались итти из  дому  без  оружия,
когда метелями срывало антенны и всем пятерым надо было выходить на  ра-
боту; все пятеро были сумасшедшими.
   - - "Мурманск" снял в самоедском становище на Новой  Земле  уполномо-
ченного от Островного Хозяйства: это был здоровый,  молодой,  культурный
человек; он прожил год с самоедами: и он сошел с ума: он бросил курить -
и запретил курить всему самоедскому становищу, - он прогнал от себя жену
и запретил самоедам принимать ее, и она замерзла в снегу в горах,  когда
пешком пошла (собак он не дал ей) искать права и спасения за сто верст к
соседним самоедским чумам; он запретил самоедам петь песни и родить  де-
тей; когда "Мурманск" пришел к бухту, он стал стрелять с  берега,  и  ни
одна самоедская ела не пошла навстречу кораблю; команда с корабля  пошла
на вельботе к берегу, - он заявил, что не разрешает здесь  высаживаться,
ему показали рейсовую путевку судна, - он ответил, прочитав: - "в бумаге
написано - "на берега Новой Земли", - а здесь не берег,  а  губа",  -  и
его, сумасшедшего, теперь везли, чтобы отдать в больницу.
   - (гибели экспедиции Николая Кремнева посвящена эта повесть;  Кремнев
возвращался с "Мурманском").
   Начальник обдумывал, как записать все это в экспедиционное донесение.
Самоедин пел:

   Начальник сидит, сидит,
   Хмурый, хмурый - -

   В бухте была зеленая вода, за бухтой в море синели льды. Берег уходил
во мглу; снег на горах, сливаясь с облаками, был сер,  и  черною  грязью
вдали казались еще не заметенные снегом горные обвалы и обрывы. Самоедс-
кого становища в тумане не было видно. Была  абсолютная  тишина.  Пришел
матрос, сказал: - "Вода взята, ушел последний вельбот, капитан скомандо-
вал в машину нагонять пары. Капитан спрашивает, давать  второй  свисток,
чтобы все были на борту?" - "Давайте", - ответил начальник. Самоедин  на
пороге посторонился матросу, матрос весело сказал самоедину:  -  "Ну,  а
ты, Обезьян Иваныч, бери ноги в руки, катись на берег, а то увезем в Ев-
ропу!.." - помолчал и добавил строго: - "катись, катись, надоел, -  сей-
час уйдем в море!" - Пароход сипло загудел, надолго, раз и два,  -  и  в
горах отдалось сиплое эхо, - вахта пошла на места.  Начальник  прошел  к
капитану на мостик. Самоеды - нырками - плавали  около  парохода.  Через
полчаса пароход должен был выйти в море, в неделю пути океанами и  прос-
торами, чтобы через десять дней была Москва: это был последний пароход с
Новой Земли, Новая Земля оставалась на год во  льдах,  холоде  и  мраке.
Экипаж был уже на борту, вельбот поднимали на палубу.
   И тогда от берега по воде с быстротою полета птицы помчала ела, чело-
век из нее кричал, останавливая. Ела ласточкой прильнула к шторм-траппу,
и с ловкостью обезьяны на палубу влез самоедин, в малице, в пимах, испу-
ганный и запыхавшийся. И на палубе сразу исчезла его ловкость и  быстро-
та, - он стоял смущенный и растерянный. И те самоеды, что слезли-было  с
судна, вновь поднялись на него, стали у фальшборта, взволнованные,  шум-
ливые, враждебные. Тот, что влез первым,  -  вдруг  раскис  и  заплакал,
по-бабьи гугниво. Начальник спросил его: - "В чем дело, чего ты хочешь?"
- Тогда зашумели все самоеды, и тогда узналось, что этот самоедин, проз-
нав про стоянку судна, приплыл на еле из-за сотни верст, из своего  ста-
новища, - что в прошлом году он заказал привезти себе из  Европы  десять
семилинейных ламповых стекол - и ему привезли  семь  десятилинейных,  он
ждал стекол целый год, - он будет ждать еще год, -  но  -  чтобы  обяза-
тельно ему их привезли, иначе он не хочет России, она ему не нужна,  ему
все равно - леший там или царь, ему нужно десять семилинейных, а не семь
десятилинейных, - и тогда он отдаст эти семь десятилинейных! - На  судне
не нашлось семилинейных стекол, но нашлась двухлинейная жестяная лампоч-
ка со стеклами, ее отдали самоедину. И еще на складе оказалась коробка с
гривенничными компасами, такими, какие матросы любят вдевать  в  петлицу
вместо брелока к часовой цепочке: каждому самоедину был дан  такой  ком-
пас. - Тогда капитан крикнул с мостика, облегченно и с  напускною  стро-
гостью: - "Эй, тылки-вылки, марш с корабля, живо!" - И  самоеды  с  лов-
костью обезьян посыпались за борт на свои  елы.  Третий  отревел  гудок,
загремела лебедка, принимая якорь.
   Через час земля исчезла во мраке, была уже ночь и в облаках серебрела
луна. Здесь был ветер, разводил волну; судно, покряхтывая,  ложилось  на
волны, на бак заплескивалась вода, иногда в такелаже начинал ныть ветер.
Судно замерло в ночи. На капитанском мостике в рулевой стояли  вахтенный
матрос и штурман. На румбе был юг, кругом были холод и мрак.
   - Через неделю дома! - сказал матрос.
   Начальник у себя в каюте писал вахтенное  донесение.  Рядом  в  каюте
младшие сотрудники пели песни в предчувствии земли, Москвы. -  А  самое-
дин, тот, что год ждал семилинейных стекол, шел в этот час обратно к се-
бе в становище. За пазухой у него были лампа и компас, за плечами висела
винтовка системы Браунинг. Лед сгруживался  у  берегов;  когда  по  пути
вставали большие ледяные поля, самоедин вылезал на лед,  взваливал  себе
на голову свою елу и шел пешком, - потом опять плыл по воде.  О  полночь
он устроился спать на берегу, на снегу; за пазухой  у  него  было  сырое
оленье мясо, он поел его; потом лег на снег, поджав под себя ноги, прик-
рыв себя елой. Лампочку, чтобы не раздавить, он поставил в сторонку. -

   И в этот же час - еще за полтысячи верст к северу -  на  Шпицбергене,
на жилом Шпицбергене, в Айс-фиорде, в Коаль-сити, на шахтах - одиночест-
вовал инженер Бергринг, директор угольной Коаль-компании. Здесь не  было
тумана в этот час и была луна. Домик прилепился к горе ласточкиным гнез-
дом; вверх уходили горы и шел ледник; гора была под домиком, и там  было
море, и там, на том берегу залива, были горы, все в снегу, - была луна и
казалось, что кругом - не горы, а кусок луны, луна сошла на землю.  Была
невероятная луна, диаметром в аршин, и блики на воде, на льдах, на снегу
казались величиной в самую луну, сотни лун рождались  на  земле.  И  над
землей в небе стояли зеленоватые столбы из этого мира в бесконечность  -
столбы северного сияния, они были зелены и безмолвны. Домик был  постро-
ен, как строят вагоны, из фанеры и толи, привезенных с юга,  потому  что
на Шпицбергене ничего не растет, и он был величиной в русскую  теплушку:
такая теплушка прилипла к горе. И все же в домике было  четыре  комнаты,
кабинет был завален книгами и там стоял граммофон, а в конторе стоял ра-
дио-аппарат, и в каждой комнате было по кафельному маленькому камину.  -
Человечество не может жить на Шпицбергене - север бьет  человека,  -  но
там в горах есть минералогические залежи, там пласты каменного угля идут
над поверхностью земли, - и капитализм. - -
   - - ночь, арктическая ночь. Мир отрезан. Стены промерзли,  -  мальчик
круглые сутки топит камин. За стенами - холод, то, что видно в  окно,  -
никак не земля, а кусок луны в синих ночных снегах,  и  Полярная  звезда
прямо над головой. Инженер Бергринг долго слушал граммофон, мальчик при-
нес новую бутыль виски, - инженер Бергринг подошел к окну, там луна сош-
ла на землю. В это время в канторе радио вспыхнул катодною лампочкой,  -
оттуда, из тысячи верст, из Европы, зазвучали в ушах таинственные,  кос-
мические пуанты и черточки: - ч-ч-чч-та-та-тсс... - -
   Глава первая.

   "Станция 18. <фи>76ш51', <лямбда>41ш0 mt, 5 ч. 0 м. 22-VIII.
   Станция пропущена ввиду большого шторма. Ветер 6 баллов, волнение  9,
судно клало на волну на 45ш.
   Станция 19. <фи>77ш31', <фи>41ш35', 372 mt, 13 час. 0 м. 22-VIII.
   Подводные скалы с зарослями баланусов, гидроидов, асцидий  и  мшанок.
Тралл Сигсби дважды. Оттертралл.  Результаты:  очень  много  Hyperammina
subnodosa, Ophiura sorsi, много трубок Maldanidae,  Ampharetidae,  много
Eupagurus pulescens, один экз. sabinea, 7 - carinata. В илу  найдено  до
20  видов  корненожек,  кроме   Hyperammina   преобладает   Truncatulina
labatula. Обильный мертвый ракушечник, при полном отсутствии живых  мол-
люсков.
   Станция 20. <фи>77ш55', <лямбда>41ш15', 220 mt, 0 ч. 40 м. 23-VIII.
   Из-за льда драгажных работ не было.
   Станция 20-bis. <фи>77ш50',  <лямбда>40ш35',  315  mt,  4  ч.  15  м.
23-VIII.
   Станция была сделана сейчас же по выходе из пловучего льда.  Драга  с
параллельными ножами. Шестифутовый тралл Сигсби.
   ...............
   Эти станции - за тысячу верст к северу от полярного круга, в штормах,
во льдах, без пресной воды, в холоде - были единственной целью  экспеди-
ции в Арктику для биолога профессора Николая Кремнева, начальника  Русс-
кой полярной экспедиции, - для того, чтобы через два года, вернувшись  с
холодов, в Москве, после суматошного дня, после ульев студенческих ауди-
торий, человеческих рек Тверской  и  лифтов  Наркомпроса  на  Сретенском
бульваре - пройти тихим двором старого здания Первого  московского  уни-
верситета, войти в зоологический университетский музей  и  там  сесть  в
своем кабинете - к столу, к микроскопу, к колбам и банкам и к  кипе  бу-
маг. - В кабинете большой стол, большое окно, у окна раковина для промы-
вания препаратов, - но кабинет не велик, пол его покрыт глухим ковром, а
стен нет, потому что все стены в полках с колбами,  баночками,  банками,
банкищами, а в баночках, банках и банкищах - афиуры, декаподы,  асцидии,
мшанки, губки, - морское дно, все то, что под водой в морях, -  все  то,
что надо привести в порядок, чтоб открыть, установить еще один  закон  -
один из тех законов, которыми живет мир. Каждый раз, когда надо отпереть
дверь, - вспоминается, - и когда  дверь  открыта,  -  смотрит  из  банки
осьминог, надо поставить его так, чтобы не подглядывал. - Это пять часов
дня. От холодов, от троссов, от цынги - пальцы  рук  профессора  Николая
Кремнева узловаты, - впрочем, и весь его облик сказывает  в  нем  больше
бродягу и пиратского командора, чем кабинетного человека, -  потому  что
он русский; но часы идут, полки с банками пыльны  и  -  сначала  стереть
пыль, отогреть вар, раскупорить банку,  промыть  Decapoda'у  -  пинцеты,
ланцеты, микроскоп - тихо в кабинете: и новые записи  в  труде,  который
по-русски начинается так: -

   "60 станций экспедиции 192* г. охватывают  огромный  район.  Конечно,
сами по себе работы экспедиции недостаточны для того, чтобы  говорить  о
фауне и биоцинозах Северных морей во всей полноте, тем более что они еще
не обработаны окончательно.
   Однако на основании их мы можем наметить, хотя бы в целях программных
и рабочей гипотезы, некоторые большие "естественные "районы Северных мо-
рей" - -

   - что звучит по-немецки, в другой папке: -

   Die Expedition im Jahre 192* hat  60  Stationen  erforscht.  Letztere
sind auf der Weite des  Weissen-,  Barenz-  und  Karischen  Meeres.  Das
zoologische Material, welches warend dieser Expedition gesammelt  wurde,
giebt uns das Recht,  die  eben  erwanten  Nordische  Meere  in  gewisse
Regionen einzuteilen" - -

   Профессор Кремнев писал свою работу сразу на двух языках, это так: но
море Баренца у Земли Франца-Иосифа и Карское море  позади  Новой  Земли,
куда раз в пять лет могут зайти суда, невероятную арктику, тысячи  верст
за полярным кругом - он называл только северными морями, никак не  Ледо-
витым Океаном, - точно так же, как, когда океан у восьмидесятого градуса
бил волной и льдами, когда Кремнева било море и до судорог мучила тошно-
та и даже команда балдела от переутомления и моря, Кремнев  говорил,  не
вылезая из своей каюты, не имея сил встать: - "как, разве  плохая  пого-
да?" - и спардек на корабле он называл чердаком, а трюм и жилую палубу -
подвалом. - Но он твердо знал прекрасную человеческую волю  познавать  и
волить. И часы в кабинете с микроскопом шли так же  медленно  и  упорно,
как они идут на Шпицбергене, и Никитская и Моховая за  стенами  отмирали
на эти часы, безразлично, была ли там осень и фонари ломались  в  лужах,
или шел снег, укравший звуки и такой, от которого Москва уходит на деся-
ток градусов к северу и на три столетия назад вглубь веков, Decapoda ус-
танавливала законы. - А в девять в дверь стучали, приходил профессор Ва-
силий Шеметов, физик, здоровался, говорил всегда одно и то же - "ты  ра-
ботай, я не помешаю", - но через четверть часа  они  шли  по  Моховой  в
Охотный ряд, в пивную, выпить по кружке пива, поговорить, послушать  ру-
мын; тогда за окнами шумихою текла река - Тверская, и было видно - осень
ли, зима ль, декабрь иль март.
   ...............
   В Судовой Роли было записано рукою Кремнева, начальника экспедиции  -
-

   "Научное снаряжение экспедиции - -
   По гидрологии -
   Батометров разных систем..... 6 шт.
   Лот с храпом, трубки Бахмана, глубомеры  Клаузена,  вьюшки  Томпсона,
шкалы Фореля, диски Секки, аппарат Киппа, и пр., и пр...  в  достаточном
количестве.
   По биологии -
   Микроскопов разных...... 20 шт.
   По метеорологии - -
   Специальное оборудование и приспособления для зимовки во льдах - -
   Охотничье снаряжение - -
   - - Экипаж экспедиции - -
   - - Задание экспедиции - -
   От второго участника экспедиции, от художника Бориса Лачинова,  оста-
лась для Москвы только одна запись, которую он не послал:

   "Слышать, как рождаются айсберги, - как рождаются  вот  те  громадные
голубые ледяные горы, которые идут, чтобы убивать и умирать по свинцовым
водам и волнам Арктики: это слышать гордо! И это  можно  слышать  только
раз в жизни и только одному человеку на десятки миллионов удается  услы-
хать это. И я не случайно беру глагол слышать: едва ли позволено челове-
ку это видеть, как рождаются айсберги, как раскалываются глетчеры, - ибо
человек заплатил бы за это жизнью. И это слышал здесь на Шпицбергене,  в
Стор-фиорде в Валлес-бае, и тогда в том громе в тумане  мне  показалось,
что я слышу, как рождаются миры. - Это - за полторы тысячи верст к севе-
ру от полярного круга. - И я могу рассказать о том, что было в Европе, в
России в начале Четвертичной эпохи, когда со Скандинавского  полуострова
ползли на Европу глетчеры, ледники, когда были только вода, небо, камень
и льды, и холод, и страшные ветры, такие, которые снежинками носят камни
с кулак и с голову человека: я это видел здесь в тысячах верст, -  здесь
в Арктике я видел страшные  льды,  льды,  льды,  тысячи  ледяных  верст,
страшные ледяные просторы, - воду (вот ту, предательски-соленую, неделя-
ми плавая по которой, можно умереть от жажды, и такую прозрачную,  почти
пустую, сквозь которую на десяток саженей видно  морское  дно),  -  горы
(огромные, скалами базальтов и холода, и ледников идущие из моря  и  изо
льдов), - небо, вот такое, с которого в течение почти полугода не сходит
солнце (я видел солнце в полночь!), и  которое  полгода  горит  Полярной
звездой, - при чем Полярная стоит в зените, - при чем на полгода  дня  и
на полгода ночи - за туманами, метелями, дождями, за всеми стихиями  хо-
лода, вод и земли, в сущности, надо скинуть со счетов счет на  солнце  и
звезды, оставив счета на извечные мрак, холод, льды и  снега.  Здесь  не
живет, не может жить человечество. Мы, покинув "Свердрупа", были у  ост-
рова Фореланд, здесь мы жили, здесь умерло пять моих спутников: на  этом
острове - на памяти культурного человечества - до нас обследовала остров
только одна экспедиция, Ноторста, в 1896-м году, - здесь  нет  человека,
здесь не может жить человек, - когда Ноторст высаживался  на  берег,  на
шлюпку напала стая белых медведей, занесенных сюда льдами и здесь оголо-
давших. - Мне - никогда не уйти отсюда. Море, эти десятки дней  в  безб-
режности и мои бреды, мои бредовые яви и явные бредни". - -

   "Свердруп" вышел из Архангельска 11 августа, - вышел из черных авгус-
товских ночей, чтобы под семидесятым градусом прийти в белую арктическую
ночь, в многонедельный день, когда небо в полночь темно - ночное небо  -
только на юге. "Свердруп" стоял у Банковской набережной, потом его отве-
ли на рейд; - потом он ходил на Баккарицу за углем, угля взял до отказа,
под углем были и палубы, по фальшборты. Экспедиция задержалась  на  пять
дней: Москва не выслала к сроку посуду - колбы, баночки, банки, банкищи,
бидоны. Профессор Николай Кремнев, в морских сапогах до паха, в  кожаной
куртке и в широкой, как зонт, кожаной поморской  шляпе,  с  можжевелевой
тростью в руках, с утра и весь день ходил - на телеграф, в  губисполком,
в северолес, в береговую контору, на таможню, -  в  половине  пятого  он
обедал в деловом клубе, выпивал три бутылки пива и шел в гавань,  кричал
в сгустившиеся сумерки: - "Со "Свердрупа", - шлюпку!" - уходил к себе  в
каюту и сидел там один с бумагами и счетами. Ночами в те дни поднималась
луна, большая, как петровский пятачок, - Кремнев выходил на  капитанский
мостик и  тихо  разговаривал  с  вахтенным  офицером,  рассказывая  ему,
сколько и каких колб, банок и жбанов необходимо ждать из Москвы. - Часть
научных сотрудников была занята уборкой, свинчиванием, прилаживанием для
моря инструментария. Физик профессор Шеметов, метеоролог Саговский, врач
Андреев и художник Борис Лачинов ездили осматривать Холмогоры и Денисов-
ку, где возник Ломоносов, ездили на взморье к Северо-Двинской  крепости,
построенной Петром I, там в рыбачьем поселке заходили  к  ссыльным  (это
случайное обстоятельство надо очень запомнить, ибо оно чрезвычайно важно
для повести), - дни стояли пустые, призрачные, солнечные, тихие, - радио
приносило вести, что Арктика покойна. - Команда - и верхняя  -  "рогати-
ки", и нижняя - "духи" - все свободное время проводила на берегу,  глав-
ным образом в пивных. 9-го пришла посуда, отвал назначен был на 12 часов
10-го, и команда и научные сотрудники всю ночь провели на берегу в  при-
тонах. Утром "Свердруп" пошел на девиацию, и стал на  рейде,  -  команда
возвращалась на четвереньках, и в половине двенадцатого выяснилось,  что
главный механик захворал белой горячкой, ловил в машинном чертей.  Меха-
ника ссадили на берег, скулы Кремнева посерели и  обтянулись  кожей  еще
крепче, - задержались на сутки, еще  сутки  команда  лежала  костьми  на
спирте. В 3 часа 11-го отгудел последний гудок, таможенный чиновник вру-
чил путевые бумаги, взял выписку для береговой конторы, проводил до  Чи-
жевки. Флаг подняли еще с утра, включили радио, - военный тральщик отса-
лютовал - "счастливый путь" - и пьяная вахта долго путалась во  флажках,
чтобы отсалютовать - "счастливо оставаться". Архангельск ушел за  Солом-
балу. Новый механик стоял у борта, боцман из шланги поливал ему  голову,
- боцман мыл палубу, механик плакал о жене, оставленной на  берегу.  Ра-
дист принял первое радио-приветствие из Москвы и весть о том, что у  Ка-
нина носа шторм в 8 баллов. - "Свердруп" уносил на себе тридцать  восемь
человеческих жизней, тридцать восемь человеческих  воль.  Было  тридцать
семь мужчин и одна женщина, химичка Елизавета Алексеевна, так не похожая
на женщину, что матросы очень скоро приладились - и при ней и ее -  обк-
ладывать "большими" и "малыми" морскими "узлами"; - она была из тех жен-
щин, которых родят не матери, а университетские колбы, для  коих  они  и
живут; богатырственная, сильнее и выше любого  матроса  со  "Свердрупа",
она стояла на спардеке у вельбота и плакала навзрыд, прощаясь с  землей,
как плачут тюлени. Слезы текли по сизому румянцу щек, точно она вымылась
и не утерлась. Кепка съехала на затылок. Около нее стоял метеоролог  Са-
говский, маленький, как гном, в фетровой шляпе,  в  демисезонном  пальто
английского покроя, в желтых ботинках, точно он отправлялся на пикник, -
он курил трубку и говорил:
   - Бросьте, Елизавета Алексеевна! Самое большое проскитаемся  год.  Вы
знаете, если установить причины циклонов и анти-циклонов, которые возни-
кают в Арктике, - тогда можно сказать, что вопрос о предсказании  погоды
почти решен. Если бы мы знали, какое давление сейчас, какая температура,
сколько баллов ветра - ну, хотя бы на нашем меридиане под 80-м градусом,
мы могли бы знать, какая погода будет в России через две недели. - -
   Сумерки наползли медленно и безмолвно,  на  створах  вспыхнули  огни.
"Свердруп" - двухмачтовое,  деревянное,  парусно-моторное  пятисоттонное
судно, построенное по планам нансеновского "Фрама" и седовского  "Фоки",
специально оборудованное, чтобы ходить во льдах - свинчивался,  затихал,
мылся перед морем. Пьяные ушли по каютам. Мудюгский маяк отгорел  сзади,
впереди возник Знаменский, - впереди было море. -
   И тогда "Свердрупу" суждено было еще раз вернуться к земле, к  родной
земле - последний раз. - Если человеку, живущему на земле, придется ког-
да-нибудь услыхать вызов радио - S.O.S., - пусть он знает, что это  гиб-
нут в море человечьи души, страшно гибнут в этой страшной чаше вод и не-
ба, где внизу сотни метров морских мутей и квадрильоны метров  вверху  -
бесконечностей, и больше ничего. S.O.S. - это пароль, который кидает ра-
дио в пространство, когда гибнет судно, и он  значит:  "-  спасите  нас,
спасите наши души!" - В вахтенном журнале "Свердрупа" возникла следующая
запись:

   АКТ.

   "192* года,  августа  12  дня,  мы,  нижеподписавшиеся,  капитан  э/с
"Свердруп", Алехин Павел Лукич и капитан и владелец парусного судна "Ме-
зень", Поленов Марк Андреевич, в присутствии начальника Русской Полярной
Экспедиции проф. Кремнева Николая Ивановича, составили настоящий  Акт  о
нижеследующем: 11 авг. в 23 часа 30 мин. в 65ш04' N и 39ш58'0''  W,  идя
компасным курсом N 39, общая поправка 10,  э/с  "Свердруп"  наскочил  на
шедшее с грузом рыбы в Архангельск под полной парусностью при  ветре  NW
силою в 1 балл, при видимости за темнотой ночи от 30 до 40  саженей  п/с
"Мезень", ударив его форштевнем в правый борт против форвант. При  ударе
получился пролом, от которого парусник начал наполняться водой и  погру-
жаться, ложась на левый борт. Команда "Мезени" перешла на "Свердрупа"  в
момент столкновения по бушприту, капитан же перешел на "Свердрупа" в тот
момент, когда через несколько минут "Мезень" надрейфовала на нос "Сверд-
рупа", при чем последовал легкий вторичный удар. После этого  "Свердруп"
отошел назад, была спущена шлюпка и послана команда со штурманом  Медве-
девым для осмотра "Мезени" и выяснения способов  спасения.  По  прибытии
шлюпки было решено, по просьбе капитана "Мезени", подойти к ней и  взять
ее на буксир бортом; в это время "Мезень" постепенно ложилась  на  левый
борт. При подходе, вследствие темноты и  дрейфа,  "Мезени"  был  нанесен
"Свердрупом" третий удар, в корму, при чем "Мезень" уже лежала на  левом
борту. Видя, что взять бортом на буксир "Мезень" невозможно,  "Свердруп"
подошел к ней кормой и начал шлюпкой завозить на  нее  буксиры,  которые
были закреплены за правый становой якорь "Мезени". В 0 час. 40  мин.  12
авг. была закончена заводка буксиров и начали  буксировать  "Мезень"  по
направлению к пловучему маяку Северо-Двинский. В  момент,  следующий  за
столкновением, на п/с "Мезень" огней нигде, кроме окон кают-компании, не
было видно, и этот огонь был виден, пока "Мезень" не погрузилась в воду.
На "Свердрупе" никаких повреждений не оказалось. Настоящий Акт составлен
в трех экземплярах и записан на страницу Вахтенного Журнала "Свердруп" -
-

   Так было. Экспедиционное судно "Свердруп" свинтилось, убралось, шло в
море, чтобы месяцы не видеть ни людей, ни человеческой земли, маяк отго-
рел сзади, люди, после бестолочи Архангельска, расползлись по  каютам  и
притихли. Художник Лачинов долго стоял у кормы, смотрел, как из-под вин-
та выбрасывались светящиеся фосфорические  медузы:  от  них  эта  черная
ночь, ночной холод, беззвездное небо, ветер, тишина  просторов  и  плеск
воды за бортами были фантастичны, медузы возникали во мраке воды, всплы-
вали вверх и вновь исчезали в мути, погасая. Потом Лачинов пошел  в  ка-
ют-компанию, многие уже ушли спать. Потому что судно  было  отрезано  на
месяцы от мира, было колбой, из которой никуда не уйдешь,  Лачинову  все
время казалось, что все они здесь на судне - как в зиме в страшной  про-
винции, где никто никуда ни от кого не уйдет и поэтому  надо  стремиться
быть дружественным со всеми и за всех, и забыть все, что не здесь. В ка-
ют-компании перед вахтой и в полночь сидел второй штурман Медведев, ост-
ряк, играл на гитаре и пел о Шнеерзоне, о свадьбе его сына в Одессе, об-
летевшей весь мир. Кино-оператор, точно такой, какими судьба судила быть
кинооператорам, разглагольствовал о разных системах киноаппаратов. Меха-
ник мотал очумевшей головой, ничего не понимая. - И тогда  все  услыхали
отчаянный человеческий крик, и толчок, и треск, и то, как  осел  "Сверд-
руп", и как он дернулся с полного хода вперед на  полный  назад.  Кто-то
пробежал мимо в одном белье. Лачинов и все, бывшие в кают-компании,  по-
бежали на бак. Ночь была темна и холодна, беззвездна, и ветер шел  поры-
вами. Во мраке  перед  носом  "Свердрупа"  стоял  корабль,  повисли  над
"Свердрупом" белые паруса, уже обессилившие. И  из  мрака,  из-за  борта
"Свердрупа" на бушприте появились человечьи  головы,  людей,  молодых  и
стариков, обезумевших людей, которые плакали  и  кричали,  -  орали  все
вместе, одно и то же, безумно: -
   - Что вы делаете, ааая?! что вы делаете?!.. -
   Люди толпились раздетые; горели прожекторы, в клочья  разрывая  мрак,
отчего мрак был только сильнее, - и  нельзя  было  понять,  кто  приполз
из-за борта, от смерти, кто - раздетый - прибежал с жилой палубы. Кто-то
скомандовал полный назад, стоп, полный вперед, - во мраке  под  парусами
гибнущего парусника, в свете прожекторов, бегал,  как  бегают  кошки  на
крыше горящего здания, человек, махал руками, орал  так,  что  достигало
только одно слово - "под либорт! под либорт!" - ныл радио-аппарат,  -  и
тогда ударил вновь "Свердруп" в борт парусника, и с ловкостью кошки воз-
ник из-за борта в свете прожекторов новый человек, бородатый  старик,  и
из разинутой пасти летели слова: - "черти! черти!  черти!  голубчики!  -
под либорт, под либорт! берите! берите!"...
   А во мраке гибла белая шхуна, повисли бессильно паруса,  клонились  к
воде. Ни одного огня не было на шхуне и только мирно, по-зимнему  горела
семилинейная лампенка на корме в  кают-компании.  Вскоре  узналось,  что
старик, влезший на "Свердрупа" последним - капитан парусника, что он со-
рок семь лет ходит по морям, четырежды гибнул - и четыре громадных крес-
та стоят на Мурмане, около сотен других, поставленных в память  спасения
от смерти в море; - и что судовую икону  -  Николу-угодника,  -  которой
благословил отец сына сорок семь лет назад, - Николу успел взять с собой
капитан [это обстоятельство настоятельно просил капитан Поленов внести в
Акт, и поклялся при всех, что пятый поставит крест он у себя в  Терибей-
ке, на Мурмане]; - что "Мезень" выдержала  пятидневный  шторм,  "держали
бурю", и тут, переутомленные, в затишьи заснули,  проспали  вахту,  -  а
"Свердруп" был пьян: тысячи верст просторов, сотни верст направо и нале-
во, и вокруг, - и надо же было двум суднам  найти  такую  точку  в  этих
просторах, чтобы одному из них погибнуть; - одно утешение - теория веро-
ятности - не "Мезень" - "Свердрупа", а "Свердруп" - "Мезень"!  -  Гудело
радио, нехорошо, сиротливо. Белые паруса "Мезени" легли на воду, - и  до
последней минуты горела, горела сиротливым огнем в кают-компании на "Ме-
зени" керосиновая семилинейная лампенка.
   Лачинов чувствовал себя весело и покойно, но руки чуть-чуть  дрожали.
И самым страшным ему был огонек в кают-компании на паруснике,  этот  до-
машний, мирный огонек, точно по осени в лесной избушке,  -  этот  огонек
бередил своей неуместностью. Лачинов думал, что, если  бы  он  прочел  в
книге об этой страшной ночи, когда в ветре и мраке никто не спал, а ста-
рики-поморы, которые появились из-за  борта,  плачут  от  лютого  страха
смерти, - об этом паруснике, который на глазах, вот с лампенкой в каюте,
затонул и повалился на борт, - вот о той лодке, которую "Свердруп" спус-
кал на воду и которая пошла к тонущему судну, а ей кричали,  чтоб  осто-
рожней, чтобы не затянуло в воронку, если корабль пойдет ко дну, -  если
бы Лачинов прочел это в книге, ему было бы холодновато и хорошо  читать.
И он думал о том, что любит читать книгу Жизни - не на  бумаге.  Лачинов
стоял у борта, в воде возникали и меркли фосфорические медузы,  начинало
чуть-чуть светать, "Свердруп" шел к берегу. К Лачинову  подошел  Саговс-
кий, сказал:
   - А у меня новый друг появился. Смотрите, какой котишка славный.  Его
штурман Медведев привез с "Мезени", - в руках у него был котенок. -  Пе-
репугались?
   - Нет, - не очень, - ответил Лачинов. - Смотрите, какая медузья  кра-
сота, - но, - вот тот огонек у кормы у меня  все  время  смешивается  со
скверненьким маленьким человеческим страшком! -
   - А мы можем послать еще по письму, мы идем к берегу,  -  сказал  Са-
говский. - Я уже написал.
   - Нет, я никому ничего не буду писать, - ответил Лачинов.
   ---------------
   ...А потом было море, в труде и штормах. Шторм бил семнадцать дней.
   Еще в горле Белого моря встретил шторм. "Свердруп" по 41-му меридиану
шел на север, к Земле Франца-Иосифа, с тем,  чтобы  сделать  высадку  на
Кап-Флоре, в этой Мекке полярных стран, где дважды повторилось одно и то
же, когда гибнущий Нансен, покинувший свой "Фрам", встретил на Кап-Флоре
англичанина Джексона, - и когда гибнущий русский штурман Альбанов, поки-
нувший далеко к северу от Земли Франца-Иосифа гибнущую, затертую  льдами
"Анну" Брусилова, два месяца шедший по плывущему  льду  на  юг  к  Земле
Франца-Иосифа, ушедший с "Анны" с десятью товарищами и дошедший до  мыса
Флоры только с  одним  матросом  Кондратом  [ибо  остальные  погибли  во
льдах], - встретил на Кап-Флоре остатки экспедиции  старшего  лейтенанта
Седова - уже после того, как Седов, в цынге, в сумасшествии, с револьве-
ром в руках против людей, на собаках отправился  к  полюсу  и  погиб  во
льдах.
   Начальника экспедиции профессора Кремнева - одного из первых  свалило
море ("море бьет"), но он выползал на каждой станции из своей каюты, се-
рый, бритый, с обесцвеченными губами, - лез на спардек, стоял там  молча
и, если говорил, то говорил только одну фразу:
   - Мы делаем такую работу, которую до нас не делало здесь  человечест-
во, - мы идем там, где до нас не было больше десятка кораблей! - -
   Через каждые шесть часов - через каждые тридцать астрономических  ми-
нут - на два часа были научные станции, и семнадцать дней - до  льдов  -
был шторм. Жилая палуба была в трюме, в носовой части корабля; все  было
завинчено, люки были закупорены; судно - влезая на волны и скатываясь  с
них - деревянное судно - скрипело всеми своими балками и скрепами; судно
шло уже там, где вечный день, и в каютах был серый сумрак. Люди, по-двое
в каюте, лежали на койках, когда не работали, в скрипе и духоте. На суд-
не было привинчено и привязано все, кроме людей, -  и  все  же  не  было
торчка, с которого не летело бы все; люди, лежа в койках, то вставали на
ноги, то вставали на головы: - качая, кренило на - больше, чем  на  45ш,
ибо больше не мог уже показывать кренометр, сошедший в капитанской будке
с ума. Сначала были ясные, упругие, синие  дни  под  белесо-синим  небом
[ночью неба не было, а была муть, похожая на рыбью чешую и на  воду],  -
потом были метели, такие метели, что все судно превращалось в ком снега,
потом были туманы, и тогда спадал ветер. И кругом были небо,  вода  -  и
больше ничего в этих холодных просторах. Иногда ветер так  свирепо  пле-
вался, так гнал волну, что "Свердрупу" приходилось вставать, итти полным
ходом против ветра, рваться в него - и все же ветер  гнал  назад.  Ветры
были нордовые и остовые. Семнадцать дней под-ряд только рвал ветер,  выл
ветер, свистел ветер - и катила по "Свердрупу" зеленая волна.
   Если стоять на капитанском мостике, где всегда в  рубке  у  руля  два
вахтенных матроса и штурман, и смотреть оттуда на судно, - мертво судно:
вот выполз на палубу метеоролог Саговский, полез на бак, к  метеорологи-
ческой будке, качнуло, обдало водой, и Саговский ползет на четвереньках,
по-кошачьи, лицо его сосредоточенно и бессмысленно, и на лице  страх,  -
но вот еще качнуло, и ноги Саговского над головой, и он топорщится, что-
бы не ползти вперед, а пиджак его залез ему на голову, - и потом Саговс-
кий долго мучится у метеорологической будки, запутав ногу в канате, что-
бы не слететь. - - Одним из первых слег Кремнев,  потом  повалились  все
научные сотрудники, предпоследним свалился Лачинов, последним Саговский;
первый штурман хворал, "травил море"; кают-компания опустела,  хворал  и
стювард. Нельзя было ходить, а надо было ползать; нельзя было есть,  по-
тому что не хотелось и потому что ложка проносилась мимо рта,  и  потому
что все тошнилось обратно [матросы требовали спирта]; нельзя  было  умы-
ваться, потому что воды до лица не донесешь,  не  до  мытья  и  -  стоит
только выйти на палубу, как сейчас же будешь мокр, в соленой воде, кото-
рая не моет, а ссаднит сбитые места. Нельзя было спать, потому что  раза
четыре за минуту приходилось в постели становиться на голову и  за  пос-
тель надо было держаться обеими руками, чтобы не вылететь.  И  над  всем
этим - этот - в этих мертвых просторах визг, вой и скрип, которым визжа-
ло, выло и стонало судно, - такой визг и скрип на жилых палубах в трюме,
в котором пропадал человеческий голос. - - Через каждые тридцать  астро-
номических минут - через каждые тридцать морских миль по пути к северу -
приходил на жилую палубу из штурвальной вахтенный матрос, стучал в двери
кают и орал, чтобы перекричать скрип и вой:
   - На вахту! Кто в очереди? Через пятнадцать минут станция! - На  вах-
ту! - -
   В половине восьмого утра, в двенадцать дня, в четыре  дня,  в  восемь
вечера на жилую палубу приползал и бил в гонг к чаю, обеду, кофе,  ужину
стювард, - но столы в кают-компании были похожи на беззубые челюсти ста-
риков, где одиноко торчали штурмана, механик и Саговский,  -  гонг  бес-
сильно надрывался на жилой палубе. И через каждые четыре часа от полночи
отбивала вахтенная смена склянки. И часы обедов, и часы вахт - были аст-
рономически условны в этих неделях белесой мути.
   Кинооператор, которого всего  истошнило,  который  стал  походить  на
смерть, просил, чтобы ему дали револьвер, чтоб он мог застрелиться. Док-
тор говорил о морфии. Зоолог - он замолчал на все дни; Лачинов,  который
был с ним в одной каюте, наблюдал, как он провел первые пять  суток:  он
лежал на четвереньках на койке, подобрав под себя голову и ноги, держась
руками за борта, - пять дней он не вставал с койки и не сказал ни слова;
потом он уполз из каюты и два дня пролежал у трубы на спардеке, это были
дни метели, - Лачинов зазвал его в каюту, он пришел, лег, - вскочил  че-
рез четверть часа и больше уже не возвращался в каюту - до льдов,  когда
качка прошла, - он говорил, что он не может слышать скрипа жилого трюма,
скрип ему напоминал о его "страстях": тогда, пять первых суток на четве-
реньках, он ждал смерти, боялся смерти! - скрип трюма напоминал  ему  те
мысли, которые он там передумал, - он не любил об этом говорить. - Лачи-
нов видел со спардека, как Саговский пошел к  своей  будке,  -  качнуло,
окатило водой, - и человек стал на четвереньки и пополз, и лицо его  ис-
казилось страхом. -
   "Свердруп" шел вперед, на румбе был норд - -
   - - на жилую палубу пришел вахтенный матрос, дубасил в двери, кричал:
   - На вахту! Кто в очереди?
   Встали в половине первого ночи. Стальное небо, снег, ветер, все леде-
неет в руках. Гидрологи, трое, в том числе Лачинов, поползли  на  корму,
кинули лот, триста метров. Потом стали батометрами брать  температуру  и
самое воду с разных глубин: триста метров, двести, сто, пятьдесят, двад-
цать пять, десять, пять, ноль; температуру с поправками записывали в ве-
домости, воду разливали по бутылкам; химик в лаборатории определял  сос-
тав воды, ее насыщенность кислородом, прозрачность. Батометр надо  наце-
пить на тросс, опустить в глубину, держать там пять  минут,  -  и  потом
выкручивать вручную тросс обратно: плечи и поясница ноют. Гидрологи кон-
чили работу в половине четвертого, пошли по каютам обсыхать, - загремела
лебедка, бросили тралл. Второй раз скомандовали на вахту в 11 дня, снега
не было и был туман, - кончили в час дня, пошли по каютам,  обсыхать.  В
половине восьмого вечера опять пришел вахтенный матрос, задубасил,  зао-
рал:
   - На вахту! Кто в очереди? -
   и тогда к начальнику экспедиции пошла делегация, половина экипажа на-
учных сотрудников не вышла на работу. Кремнев  один  сидел  на  спардеке
около трубы, руки он спрятал рукав в рукав; губ у него не было, ибо  они
были землисто-серо-сини, как все лицо; он горбился и его знобило,  и  он
смотрел в море. К нему на спардек приползли научные сотрудники,  впереди
полз профессор Пчелин, не выходивший из каюты с самого Канина носа; сза-
ди ползли младшие сотрудники; люди были одеты пестро,  еще  не  потеряли
вида европейцев, еще не обрели самоедского вида; все были злы и  измуче-
ны. Профессор Пчелин, без картуза, в меховой куртке и брюках на  выпуск,
поздоровался с Кремневым, сел рядом, поежился от холода и заговорил:
   - Николай Иванович, меня уполномочили коллеги. Никаких работ в  такой
обстановке вести нельзя, мы все больны, это только трата времени,  -  мы
предлагаем итти назад, - и замолчал, ежась.
   Кремнев смотрел в море, медленно пожевал безгубыми своими губами, ти-
хо сказал:
   - Пустяки вы говорите. Тогда не надо было бы и огород городить, - по-
нимаете, - городить огород? Все в порядке вещей - море, как море.
   - Тогда высадите нас на Новую Землю в Белужью губу, - сказал  Пчелин.
- Ведь мы все перемрем здесь.
   - Конечно, в Белужью губу, - ну ее к чорту, вашу экспедицию,  товарищ
Кремнев! - закричал, толкаясь вперед, кинооператор.
   Кремнев все смотрел в море, тихо сказал:
   - Пустяки вы говорите. Итти вперед необходимо. Что же, вы будете  це-
лый год жить у самоедов?
   - Станции мы делать не будем, не выйдем  на  вахту.  Мы  все  больны!
Смотрите, какая качка. Мы не можем!
   Накатила волна, судно накренилось, покатились брызги, -  кинооператор
полетел с ног, пополз к борту, заорал в страхе:
   - Ну вас всех к чорту, - ведь он, сволочь, виляет, как сука... в  Бе-
лужью губу!
   - Ну, разве это сильная качка? - спросил Кремнев.
   - Да это уже не качка, а шторм! Мы станции делать не будем, мы не мо-
жем!
   - Тогда отдайте приказ, чтобы стали отштормовываться. Станцию сделать
здесь необходимо, будем ждать, когда море ляжет. Меня самого  море  бьет
не хуже вас. Выкиньте меня за борт, тогда делайте, что хотите - -

   От этого разговора в экспедиционном журнале осталась только одна  за-
пись:
   "Станция 18. <фи>76ш51', <лямбда>41ш0', ? mt, 5 ч. 0 м. 22-VIII.
   "Станция пропущена ввиду сильного шторма. Ветер - 6 баллов,  волнение
- 9, судно клало на волну на 45ш".
   На румбе был норд.

   В этот день выяснилось, что радио "Свердрупа" уже никуда не  достига-
ет, рассыпаясь, теряясь в той тысяче слишком верст  на  юг  к  полярному
кругу, что осталась позади "Свердрупа". Ночью штормом  сорвало  антенны,
утром их натягивали заново, матросы лазили по вантам, качаясь в  воздухе
над морем, - и, когда натянули,  радист  начал  шарить  радио-волнами  в
просторах: просторы молчали, безмолвствовали. Но в этот день было приня-
то последнее радио с земли - из Москвы с Ходынки. Оно гласило следующее:
дошло так - -

   "22/VIII. Всем, всем, всем. Схема из Москвы N 51. Украине поступление
единого сельско-хозяйственного  налога  усиливается  точка  первый  срок
взноса десятому сентября... (пропущено)... Киевщине  обсуждается  борьба
тихоновской автокефальной церковью точка борьбе церковники не останавли-
ваются ни пред каким средствами зпт крадут друг друга  церковную  утварь
совершают различные бесчинства тчк селе Ставиловке автокефалисты  собрав
всего села собак загнали их тихоновскую церковь зпт селе Медведном  пой-
мав тихоновского попа раздели его донага привязали дереву где он  пробыл
таком положении целый день тчк тихоновская автокефальная церковь  опозо-
рена не только глазах населения но среди  священнослужителей  у  которых
сохранились остатки честности тчк последнее время губернии отреклось са-
на 46 священников абзац - -

   Так простилась земля со "Свердрупом". - Лачинов в этот день  свалился
от моря. Он ходил в радио-рубку, читал сводку - эту, пришедшую  сюда,  в
тысячи верст, в просторы вод, в одиночество, когда "Свердруп" никуда уже
не мог бросить о себе вести. - Из радио-рубки он шел  лабораторной  руб-
кой, тут никого не было, тогда он услыхал, как в метеорологической лабо-
ратории кто-то говорит вполголоса, утешая, - Лачинов подошел к  двери  и
увидел: на корточках сидел Саговский, протягивая руки под стол, и  гово-
рил:
   - Ну, перестань, ну, не мучься, милый, - ну, потерпи, - всем плохо.
   - С кем это вы? - спросил Лачинов.
   - А я - с кошечкой, с Маруськой, - ответил Саговский.  -  Ведь  никто
про кошечек не позаботится, а их море бьет хуже чем человека. Я тут  под
столом картонку от шляпы приспособил, сажаю  туда  котишек  по  очереди,
чтобы отдохнули немного в равновесии. Совсем измучились котишки! -
   И Лачинов понял - самый дорогой, самый близкий ему человек -  в  этих
тысячах верст - этот маленький, слабый  человек,  метеоролог  Саговский:
вот за этих котят - к этим котятам и Саговскому - сердце  Лачинова  сжа-
лось братской нежностью и любовью. Лачинов подсел к Саговскому, сказал -
не подумав - на ты:
   - Ну-ка, покажи, покажи - -
   и вдруг почувствовал, как замутило, закружилась голова,  пошли  перед
глазами круги, все исчезло из глаз, - и тогда послышались в полусознании
нежные, заботливые слова:
   - Ну, вставай, вставай, голубчик, - пойдем, к борту пойдем, я отведу,
смотри на горизонт, я подожду, - иди, милый! - и слабые, маленькие  руки
взяли за плечи. - Мне, думаешь, легко? - я креплюсь!.. -
   У борта в лицо брызнули соленые брызги. - За бортом этой колбы, кото-
рая звалась "Свердруп", плескалась и ползала зеленая, в гребнях,  жидкая
муть, которая зовется водой, но которая кажется никак не жидкостью, а  -
почти чугуном, такой же непреоборимой, как твердость чугуна, -  чугунная
лирика страшных просторов и страшного одиночества, - тех, кои за эти дни
путин ничего не дали увидеть, кроме чаек у кормы корабля, да черных  по-
морников, да дельфинов, да двух китов, - да - раза два -  обломков  без-
вестных (погибших, поди, разбитых, - как?  когда?  где?)  кораблей...  -
Впереди небо было уже ледяное, уже встречались отдельные льдины, в холо-
де падал редкий снег, была зима. - Склянка пробила полночь.  -  Лачинов,
большой и здоровый человек, взглянул беспомощно, - беспомощно,  бодрясь,
улыбнулся.
   - Пустяки, - вот глупости! -
   Саговского матросы прозвали - от него же  подхватив  слова  -  Циррус
Стратович Главпогода, - Циррус сказал заботливо:
   - Ты не стесняйся, вставь два пальца в рот - и пойди  ляжь  полежать,
глаза закрой и качайся... Вот придем на землю, я всем знакомым буду  со-
ветовать - гамак повесить, залечь туда на неделю и чтобы тебя качали что
есть мочи семь дней под-ряд, а ты там и пей, и ешь, и все от бога  поло-
женное совершай!.. А то какого чорта... -
   Лачинов улыбнулся, оперся о плечи Цирруса и медленно пошел  к  траппу
на жилую палубу. - На жилой палубе пел арию  Ленского  кинооператор:  он
был когда-то оперным актером и теперь, когда его не  тошнило,  пел  арии
или рассказывал анекдоты и о всяческой чепухе московского  закулисно-ак-
терского быта. Лачинов задержался у двери, опять замутило, -  киноопера-
тор лежал задрав ноги и орал благим матом, штурман с  гитарой  сидел  на
койке. - "А то вот артист Пикок", - начал рассказывать кинооператор. Ла-
чинов также знал эти - пусть апельсиновые - корки московских кулис и по-
думал, что Москва, вон та, что была в тех тысячах верст отсюда, - только
географическая точка, больше ничего. - Лачинов, бодрясь, шагнул  вперед,
вошел в каюту доктора, стал у притолоки, сказал:
   - Сейчас отбили склянку, полночь, на палубе светло,  как  днем.  -  В
Москве -  благословенный  августовский  вечер.  На  Театральной  площади
нельзя сесть в трамвай, женщины в белом. У вас на Пречистенке в  полиса-
дах цветут астры, и за открытым окном  рассмеялась  девушка,  ударив  по
клавишам. Полярная звезда где-то в стороне. Вы пришли домой... -  Вы  не
знаете, какой сегодня день, - вторник, воскресенье, пятница? -  Впрочем,
Полярной мы еще не видели, мы только по склянке узнаем о  полночи.  -  В
театре... -
   Доктор лежал на койке головою к стене, от самого Канина  носа  он  не
раздевался и почти не вставал - лежал в кожаной куртке, в кожаных штанах
и в сапогах до паха, - доктор, с лицом как земля и заросшим черной щети-
ной, медленно повернулся на койке и медленно сказал:
   - Вы получите сапогом, если будете меня деморализовать! - доктор  го-
ворил, конечно, шутя, - конечно, серьезно.
   - Театры еще... - начал Лачинов и замолчал, почувствовав, что подсту-
пило к горлу, закружилась голова, пошли под глазами круги и - все исчез-
ло - -
   ...Лачинов бодрился все дни, ходил в кают-компанию, обедал,  работал,
в досуге забирался на капитанский мостик, где всегда велись нескончаемые
разговоры о море, о портах и гибелях. На  капитанском  мостике  в  рубке
штурман Медведев рассказывал, как он тонул, гибнул в море, - он,  юнгой,
ходил на трехмачтовом промысловом паруснике, на его обязанностях лежало,
когда поморы шли из Тромсэ и пили шведский пунш, стоять на баке и орать,
что есть мочи - "ай-ай-ай! - вороти!" - чтобы не наткнуться  в  ночи  на
встречный пьяный парусник; и этот трехмачтовый парусник погиб; -  Медве-
дев помнил бурю и помнил, как капитан погнал его лезть на бизань и там -
рвать, резать, кусать зубами, но - во что бы то ни стало - сбросить  па-
рус, и бизань-мачта обломилась; больше ничего не помнил Медведев  и  ут-
верждал, что в море гибнуть не страшно, ибо его нашли на третий день  на
обломке мачты с окоченевшими руками; он ничего не помнил,  как  три  дня
его носило море; от погибшего судна не сыскалось ни  одного  осколка;  -
тогда были дни осеннего равноденствия, дни штормов, и еще принесло к бе-
регу стол и сундук, и к столу была привязана женщина: с судна в море  на
шлюпке ушла команда; капитан не бросил своего  судна;  капитан  привязал
свою жену к столу, потому что она металась обезумевшей кошкой по  судну;
и капитан стал молиться Николе-угоднику, морскому  защитнику;  -  больше
женщина ничего не помнила: гибнуть в морях не страшно, - а от  судна,  с
которого спаслись сундук, стол и женщина, не осталось  ни  человека,  ни
щепы... - - О Лачинове. - Тогда, там, в  географической  точке,  которая
зовется Москвой, за три дня до отъезда в Архангельск, он узнал об экспе-
диции, и в три дня собрался, чтобы ехать, - чтобы итти в Арктику, - что-
бы сразу разрубить все те узлы, что путали его жизнь,  очень  сложную  и
очень мучительную, потому что и по суше ходят штормы и многие волны  бы-
линками гонят человека, и очень мучительно человеку терять свою волю.  В
этой географической точке, которая зовется Москва и которую легче  всего
представить - астрономически - пересечением широт и дол

тому что здесь в море только так означались путины), остались дела, друзья, борения, ночи, рассветы, жена, усталость, тридцать пять лет жизни, картины, тщеславие, пыль в мастерской, - и все время - в страхе - представлялась пустыня сентябрьской российской ночи, волчьи российские просторы, дребезг вагонных сцеплений, поезд в ночи, купэ международного вагона, где он один со своими мыслями, - и поезд шел в Москву,
и там, впереди во мраке, возникали зеленоватые огни Москвы; и все двоилось - один Лачинов стоял у окна в купэ международного вагона и мучился перед Москвою, - другой Лачинов с астрономических высот видит и эту пустыню ночи, и поезд в ночи, и Москву, и темное купэ, и человека - себя же - в купэ у окна: и тот, и этот - один и тот же - думал о том, что в Москве, на Остоженке навстречу выйдет безмолвная и ждущая жена, а на столе у телефона лежит десяток ненужно-нужных телефонных номеров, и ни жена, ни телефоны - страшно ненужны. - Здесь, на "Свердрупе" можно было быть одному, самим собою, с самим собой, перерыть всего себя, все перевзвесить. Надо было слушать склянки и гонг к еде, надо было выходить на вахту, надо было делать работу и жить интересами людей - такую, такими, о которых никогда в жизни не думалось, - в чемодане были письма Пушкина, Дон-Кихот и путешествие Гулливера, - это чужая жизнь, - но свои виски уже поседели, уже поредели, и кожа на лице, должно быть, деформировалась, привыкнув к бритве, - и от времени, от встреч, от людей, от привычки, что за тобою наблюдают, - такая привычно-красивая манера ходить, говорить, руку жать, улыбаться, - а где-то там, за десятком лет, перед славой сохранился такой простой, здоровый и радостный человек, богема-студент, сын уездного врача, выехавший когда-то из дому в Москву, в славу, да так и застрявший в дороге, потерявший дом. - Ветер в море все перешаривал, до матери, до детства, - и было страшно, что ветер ничего не оставлял. - Самое мучительное в шторме было то, что надо было все время напрягаться, напрягать мышцы, чтобы не упасть, не свалиться, надо было напрягать волю, чтобы помнить о качке, - в койке, засыпая, надо было лечь так, чтобы быть в койке, как в футляре, чтобы не ездить по койке, чтоб упираться ступнями и головой в подложенные по росту вещи, чтоб держаться руками за борта койки, - чтобы трижды в минуту вставать на голову. Нельзя было есть, потому что тошнило и стыдно было бегать к борту "травить море". Надо было упорною волей сутки разбить не на двадцат

ь четыре, а на восемь часов, сделав из человеческих - трое здешних суток. И скоро стало понятно, что ноги поднимать трудно, трудно слышать, что говорит сосед, - что в голову вникает стеклянная, прозрачная, перебессонная запутанность и пустота, и кажется, что лоб в жару, и мысли набегают, путаются, петляют - запуганными зайцами и океанской кашей волн, когда ветер вдруг с норда круто повернул на ост. И когда с физической
отчетливостью ясно (тогда понятны доктор и зоолог, и кинооператор), мысли остры, как бритва: вот, койка, над головою выкрашенная белым, масляною краской, дубовая скрепа, - электрическая лампа, - пахнет чуть-чуть иодоформом или еще чем-то лекарственным (после дезинфекции перед уходом в море), - балка идет вверх, встает дыбом, балка стремится вниз, - рядом внизу какая-то скрепа рычит, именно рычит, перегородка визжит, - дверь мяукает, - забытая, отворенная дверь в ванную ритмически хлопает, - пиликает над головой что-то - дзи-дзи-дзи-дзи!.. - надо, надо, надо скорее сбросить с койки ноги, и нет сил, надо, надо бежать наверх, кричать - "спасайтесь, спасайтесь!" - но почему вода не бежит по коридору, не рушатся палубы, когда совершенно ясно, что судно - гибнет! - гибнет! - и почему никто не кричит? - ну, вот, ну, вот, еще момент, - вот, слышно, шелестит, булькает вода. - И тогда также остро: "- что за глупости? Ерунда, - я еще долго буду жить! Глупо же, ведь нет же никакой опасности!" - И тогда, мучительно, неясно:
   - Москва - жена - дочь - выставки - картины... Нет, ничего не  жалко,
ничего нет!.. Нет - нет, дочь, Аленушка, милая, лозиночка, ты прости, ты
прости меня, - все простите меня за дочь: я по праву ее выстрадал!.. Же-
на - выставки - работа - слава: - нет... Ты прости меня, жена: не то, не
то, не так! Славы - не надо, не то, я же в ряд со всеми ползаю на вахты,
меня никто не заставляет, меня никто в жизни ни разу ничего  не  застав-
лял. Работа - да, я хочу оставить себя, свой труд, себя - таким,  как  я
есть, как я вижу. Это же глупость, что море убьет, а ты, Аленушка, прос-
ти! Ты и работа - только!.. Ах, какая ерунда - Москва!.. Голова  у  меня
болит. Ужели - вот эти тридцать пять-сорок лет жизни - и есть  те  сотни
хомутов, которые ты надел на себя, которые на тебя надели, которые  надо
тащить, от которых никуда не уйдешь. -
   У Лачинова была воля - видеть. Это он острее всех на "Свердрупе"  от-
метил нелепицу радио - прощального из Москвы радио, и он взял  себе  за-
пись его со стены в кают-компании.  Это  он  безразлично  наблюдал,  как
обалдевшим людям даже Белушья губа на Новой  Земле  казалась  спасением.
Это он двоился, чтоб - на себе же, не только на соседях - наблюдать  ка-
торжную муку качки. И это у него загрелось нежностью сердце, когда  Цир-
рус возился с кошками. - Но ноги подкашивались от утомления, и там  -  у
кошек - первый раз затошнило, замучило, замутило, когда - хоть  в  воду,
хоть к чорту, хоть в петлю, - лишь бы не мучиться!.. - И тогда в  запол-
ночи - на койке - качалась, качалась переизученная скрепа над головой, в
белой масляной краске, - хоть в воду, хоть к чорту, лишь бы не  вставать
на голову, лишь бы не понимать, что в голове окончательно спутаны мозги,
бред, ерунда, а желудок, кишечник, - желудок лезет в горло, в рот - -
   - - и тогда все все-равно, безразлично, нету  качки,  -  единственная
реальность - море, - бред, ерунда - -
   ...нет, с Петром I  надо  мириться.  Лачинов  стоит  на  верке  Севе-
ро-Двинской крепости, той, что под  Архангельском  у  взморья  на  Кора-
бельном канале. От Петра осталась - вот хотя б эта крепость:  разрушение
Петра шло созиданием, он все время строил, а у нас,  у  меня,  наоборот,
созидание шло разрушением. За крепостью, совершенно  сохранившейся,  со-
вершенно пустой, которую Петр строил против шведов, но которая не держа-
ла ни одной осады, текла пустынная река, были волны и луна была  величи-
ной с петровский пятак - -
   - -

   На судне было тридцать восемь человеческих жизней, и одна из них была
- женскою жизнью. Но химичка Елизавета Алексеевна не походила на  женщи-
ну, - ее совсем не било море, она работала  лучше  любого  матроса,  она
гордилась своей силой, она всем хотела помочь, - и, если сначала матросы
не стеснялись при ней пускать большие и малые узлы, то скоро стали крыть
ими ее - за ее здоровье и силу, за ее охоту помочь всем, - за ее желание
всем нравиться: мужчинам было оскорбительно, что женщина  сильнее  их  в
мужских их качествах, что у нее так мало качеств женских; но когда  мат-
росы уж очень изобижали ее, она плакала при всех,  громко  и  некрасиво,
как, должно быть, плачут тюлени.
   - -
   30 августа "Свердруп" вошел во льды. Льды, ледяное небо были видны  с
утра, и к полночи кругом обстали ледяные поля и айсберги, страшное  оди-
ночество, тишина, где кричали лишь изредка редкие нырки и люрики, поляр-
ные птицы, да мирно и глупо плавали стада тюленей, с любопытством погля-
дывавших на "Свердрупа", медленно поворачивавших головы на  человеческий
свист. Качка осталась позади, все отсыпались, мылись, чистились,  как  к
празднику, крепко спали. Утром уже кругом было ледяное небо и кругом бы-
ли льды. "Свердруп" лез льдами. Капитан был на  мостике,  на  румбе  был
норд, лицо капитана было ноябрьским, Кремнев сидел у трубы. Утром на жи-
лой палубе был шопот: ночью залезли во льды, в ледяные поля так, что ед-
ва нашли лазейку оттуда, и что у капитана с Кремневым был  ночью  разго-
вор, где капитан заявил, что он не в праве рисковать  жизнями  людей,  а
льды, если затрут, могут унести "Свердрупа" хоть к полюсу и,  во  всяком
случае, в смерть; - на румбе остались и север,  и  льды.  -  Ночью  была
станция, от двух до пяти; легли спать осенью,  в  дожде,  в  мокроти,  -
проснулись зимой, в метели; - в полдень солнце резало глаза, мир был так
солнечен и бел, что надо было надеть синие очки: в  это  солнце  впервые
после Канина носа определились, - где,  в  какой  астрономической  точке
"Свердруп", - секстан показал 78ш33' сев. широты  на  41ш15'  меридиане.
Люди первый раз после Архангельска были за бортом: вылазали на льды, хо-
дили с винтовками подкарауливать тюленей. Тюлени плавали  стадами  и  по
ним без толку палили из ружей. Мир исполнен был  тишиной  и  солнцем.  -
Ночь была белесой, прозрачной; переутомление, которое проходило, смешало
какие-то аршины, люди бродили осенними мухами, натыкались друг на друга,
говорили тихо, дружественно и на "ты". Кругом ползли айсберги  необыкно-
венных, прекрасных форм, ледяные замки, ледяные корабли, ледяные лебеди.
Отдых от качки принимался благословением и праздником. - "Свердруп" вти-
рался к ближайшему айсбергу, чтобы взять пресной воды, -  и  опять  люди
ходили на лед; надо итти ледяным полем, идешь-идешь - полынья,  -  тогда
надо подтолкнуть багром маленькую льдинку и переплыть на ней полынью, а,
если полынья маленькая, надо прыгать через  нее  сразбегу,  отталкиваясь
багром. Кинооператор ходил на айсберг фотографировать, - лез по нему ка-
кие-нибудь пять саженей с час, залез - и он редко видел  такую  красоту,
внутри айсберга пробило грот, там было маленькое зеленое озерко  и  туда
забивались волны, своб

одные, океанские, голубые... Под айсбергом и под людьми на нем были соленые воды океана, глубиною в версту. - И опять наступила пурга, повалил снег, пополз туман. - И новым утром на румбе был ост, а на жилой палубе говорили, что капитан снял с себя ответственность за жизни людей - и эту ответственность принял на себя начальник экспедиции профессор Кремнев: по законам плавания за Полярным кругом каждому
полагается в сутки по полустакана спирта, что за разговоры были между капитаном и начальником доподлинно никто не знал, но утром капитан, не спавший все эти дни, сидел в кают-компании и молча пил спирт, и молча сидел перед ним Кремнев, и все матросы были пьяны. "Свердруп" крепко трещал во льдах - - Никто из экипажа научных сотрудников не знал, никто из непосвященных не знал, что эти дни во льдах были опаснейшими днями: два матроса нижней команды, два матроса верхней команды, боцман, плотник, механик, первый штурман, капитан и начальник - бессменно, бессонно, корабельными крысами, с электрическими лампочками на длинных проводах рылись за обшивками в трюме, ползали в воде меж балок, спускались под воду к килю, а донки захлебывались, храпели, откачивая бегущую в трюм воду, - чтобы заплатать, забить, заделать пробоину в корпусе, чтоб, ползая на животах, на четвереньках, лежа на спинах - спасать, спасти, спастись. Кремнев приказал молчать об этом - и приказ матросам подтвердил ноганом. Кремнев и капитан имели крупный разговор; капитан сказал: - "назад!" - Кремнев сказал: - "вперед!". Разговор был в капитанской рубке, Кремнев жевал безгубыми губами, смотрел в сторону и тихо говорил: "все это пустяки. Судно исправно. Мы пойдем на ост, выйдем изо льдов и пойдем на норд, по кромке льда. Льды не могут быть сплошные", - лицо Кремнева было буденно и обыкновенно, как носовой платок, - и капитану было очень трудно, чтоб не плюнуть в этот носовой платок. - -
   - -
   И эти ледяные сотни верст, ушедшие в океан убивать и  умирать,  оста-
лись позади. И опять были штормы. Приходили дни равноденствия, и неверо-
ятными красками горел север, то огненный, то лиловый, то  золотой,  -  и
тогда вода и волны горели невероятными, небывалыми красками, -  но  небо
только на юге, только на юге было предательски-ночным. Секстан был нену-
жен, бессилен за тучами и туманами, и судно шло только лаком и компасом,
- наугад, в туманах. - И был туманный день - такой туман,  что  с  капи-
танского мостика не видны были мачты и бак, - клаузен всплывал уже дваж-
ды, - капитан скомандовал в лебедку пустить пар, боцман пошел, чтобы от-
дать якоря, - чтобы перестоять туман. И тогда вдруг колыхнулся и  пополз
туман, - и вдруг - так показалось, рядом, в полуверсте, можно  было  ви-
деть простым глазом, - над туманом возникли очертания огромных,  понурых
гор, - туман пополз и в четверть часа впереди открылась -  земля,  горы,
снег, льды, льды, глетчеры, - холодное,  пустое,  понурое,  мертвое.  Но
опять на вершины гор пополз туман - не-то туман, не-то облака, - и пова-
лил снег. До берега было миль семь. Снег перестал. "Свердруп" пошел впе-
ред в эту страшную понурую серую щель между тучами и свинцовой зеленова-
той водой. На баке вахтенный матрос мерил глубины лотом. Это была первая
земля после Архангельска. Это была Земля Франца-Иосифа, - но что за ост-
ров этого архипелага, что за бухта, что за мыс, быть может, никем еще не
обследованный, никем еще не виданный, такой, на котором не  ступала  еще
человеческая нога, - об этом никто никогда на "Свердрупе"  не  узнал.  -
Здесь пришли три первых человеческих смерти, - зоолога, того, что боялся
смерти, второго - штурмана и третьего - матроса; - здесь "Свердруп"  был
меньше суток. -
   "Свердруп" бросил якоря в миле от берега. В бинокль было видно,  что,
если ад, да не православный, который, прости-господи, немного  глуповат,
а аскетически-строгий ад католиков сдан в заштат и не  отапливается,  то
пол в аду должен был бы быть таким же, как камни здесь на берегу,  такой
же мучительный, потому что базальты стояли торчком, огромными сотами, на
которых надо рвать ногти, - и камни были такой же  окраски,  как  должны
они были бы быть в аду, точно они только что перегорели и задымлены  са-
жей, они стояли точно крепостные, по-старинному, стены. И в бинокль было
видно, что было в Европе в начале Четвертичной эпохи, когда были  только
льды, туман, холоды, камни - и не было даже за облаками неба. Были видны
облака на горах, горы черные - красновато-бурые, как железо,  -  зеленая
вода, - и прямо к воде сползал глетчер. - Опять повалил снег, и  прошел.
Со "Свердрупа" спустили шлюпку, - штурман, матрос и с ними зоолог отпра-
вились на берег, на разведку. Шлюпку приняли волны, закачали, понесли, -
и скоро она стала маленькой точкой. И тогда опять поползли  туманы,  по-
ползли справа, как шоры, медленно заволакивали все долинки, воду, верши-
ны - этой желтой, студеной мутью, - и остров исчез, как возник, в  тума-
не. Тогда "Свердруп" стал гудеть, первый раз после настоящей  человечес-
кой земли, чтобы указать оставшимся на берегу, где судно, - и  минут  на
пять не угасало в горах и в тумане эхо. И тогда - через туман -  повалил
снег, и сразу налетел ветер, завыл, заметался, засвистел, - туман  -  не
пополз, - побежал, заплясал, затыркался, - ветер дул с земли, снег пова-
лил серыми хлопьями величиною в кулак, - и снег перестал, и туман исчез,
- и остался только ветер, такой, что он срывал людей с палуб, что  якор-
ные цепи поползли по дну вместе с якорями, - что нельзя  было  смотреть,
ибо слепились глаза, и ветер был виден, синеватый, мчащийся.  "Свердруп"
ревел, призывая людей с берега. И тогда увидели: от берега к "Свердрупу"
шла шлюпка, ей надо было пройти наперерез ветру  -  ее  поставили  прямо
против ветра, - и все трое на веслах гребли  в  нечеловеческих  усилиях,
изо всех сил. На "Свердрупе" знали: если не осилят, не переборят  ветра,
- если пронесет мимо "Свердрупа", - унесет в море, - гибель.  И  капитан
заволновался первый раз за всю путину. Все были на палубе.  Видели,  как
трое корчились на шлюпке, боролись с волнами и  ветром,  -  видели,  как
шлюпка влезала на волны, падала в волны, - разбивалась  волна  и  каждый
раз предательски захлестывала за борт, зеленой  мутью  брызгов.  Капитан
кричал: - "Вельбот, на воду! Медведев с подвахтой - на воду! На  троссе,
на троссе, - готовь тросс!" - и в машинное: - "средний вперед!" -  и  на
бак к лебедке: - "поднимай якоря!" - Ветер был виден, он  был  синь,  он
рвал воду и нес ее с собой по воздуху, и вода кипела.  "Свердруп"  пошел
наперерез, навстречу шлюпке. - Со шлюпки доносились бессмысленные крики.
И на шлюпке сделали непоправимую ошибку: зоолог бросил весла и стал кар-
тузом откачивать из шлюпки воду, - на "Свердрупе" видели, как  подхватил
ветер шлюпку, как понесли ее волны по ветру: штурман повернулся на шлюп-
ке, хотел, должно быть, сказать, чтоб тот сел на весла,  иль  обессилил:
шлюпка завертелась на волнах бессмысленно, бесцельно, потерявшая челове-
ческую волю, - шлюпка была совсем  недалеко  от  носа  "Свердрупа",  она
стремительно неслась по ветру, - она прошла совсем под  носом  "Свердру-
па", - и тогда стало ясно: люди погибли, их уносило  море.  И  остальное
произошло в несколько минут: "Свердруп" крейсировал, чтобы пойти  вслед,
- развернулся - и шлюпка была уже далеко, превратилась в точку, и в  би-
нокль было видно, что в шлюпке остался один человек - и еще через минуту
все исчезло. - И капит

ан же, тот, что волновался больше всех, скомандовал понуро и покойно - "полный!" - шлюпку унесло на ост, - капитан окриком спросил: - "на румбе?!" - "Есть на румбе!" - ответил вахтенный. - "Зюйд-вест!" - крикнул капитан. - "Есть зюйд-вест на румбе!" - "Так держать!" - и "Свердруп" пошел в море, чтобы не погибнуть у земли самому - -
   Глава вторая.

   На Земле Франца-Иосифа не живет, не может жить человек, и там нет че-
ловека.
   На Островах Уиджа - на острове Николая Кремнева - не может жить чело-
век, но там доживали осколки экспедиции Николая Кремнева.
   На Шпицбергене - не может жить человек, но человечество послало  туда
людей - -

   - - там, на Шпицбергене художник Лачинов помнил ночь.  Это  были  дни
равноденствия - дни второго года экспедиции. В домике инженера  Бергрин-
га, - в дни после страшных месяцев одиночества во льдах, среди людей,  в
последнюю ночь перед уходом на корабле в Европу, он, единственный остав-
шийся от похода по льдам со "Свердрупа" на Шпицберген, - ночью он, Лачи-
нов, подошел к окну, смотрел, прощался, думал. Домик прилепился  к  горе
ласточкиным гнездом; вверх уходили горы, горы были под ним, и  там  было
море, и там на том берегу залива были горы, - там, в Арктике, свои зако-
ны перспективы, светила луна и казалось, что горы за заливом - не  горы,
а кусок луны, сошедшей на землю: это ощущение, что кругом  не  земля,  а
луна, провожало Лачинова весь этот год. И над землей в небе стояли стол-
бы из этого мира в бесконечность - столбы северного сияния, они были зе-
лены, величественны и непонятны. В ту ночь Лачинов осознал грандиозность
того, что он слышал, как рождаются айсберги: это гремит так же, как гре-
мело, должно быть, тогда, когда рождался мир, и это очень  торжественно,
как льды отрываются от ледяных громад и идут в океан убивать и  умирать.
В тот день Лачинов пил виски и шведский пунш, и было им, четырем,  очень
одиноко в ночи, в этом маленьком домике, построенном из фанеры  и  толи,
как строятся вагоны, с эмалированными каминчиками в  каждой  комнате,  с
радио-аппаратом в кабинете, с граммофоном в гостиной, - похожем на русс-
кий салон-вагон. - Там тогда в этом домике было  четверо:  двое  из  них
тогда уезжали в Европу, - Лачинов в Архангельск, строить новую жизнь,  -
инженер Глан - в Испанию иль Италию; Бергринг оставался на шахтах; Могу-
чий уходил на север Шпицбергена. - Человечество!.. - человечество не мо-
жет жить на Шпицбергене, - но там в горах есть минералогические  залежи,
там пласты каменного угля идут над поверхностью земли, там залежи свинца
и меди, и железа, и прочее: и капитализм бросает туда людей,  чтобы  ка-
пать железо и уголь. Там брызжут фонтанами среди льдов киты, ходят  мир-
ные стада тюленей, бродят по льдам белые медведи, бродят песцы, - и  че-
ловечество бросает людей, чтобы бить их. - Там свои законы: и первый за-
кон - страшной борьбы со стихиями, ибо стихии там к тому,  чтоб  убивать
человека. И там человек человеку - должен быть братом, чтобы  не  погиб-
нуть: но и там человек человеку бывает волком, - там на Шпицбергене  нет
никакой государственности, ни одного полисмэна, ни одного судьи, - но  у
каждого там есть винтовка и там есть быт пустынь. - Вот о том, что уехал
в Испанию, об инженере Глане; тот, кто первый воткнет палку во  льдах  и
горах, никому не принадлежащих, и напишет на дощечке на ней -  "мое,  от
такой-то широты и долготы - до таких-то", - тот и  является  собственни-
ком: это называется делать заявки на земли и руды; инженер Глан,  норве-
жец, - он квадратен, невысок, брит, на ногах пудовые  башмаки  и  краги,
брюки галифе, под пиджаком и жилетом фуфайка и на вороте фуфайки галстух
(!) - а на шее на ремешках цейсс и кодак. Каждым июлем, - месяцем, когда
может притти первое судно на Шпицберген, -  инженер  Глан  приезжает  на
Шпицберген в свои владения, в Коаль-бай, где у него избушка и где  стоит
по зимам его парусно-моторный шейт, - он, Глан, - горный инженер,  и  на
этом суденышке он бродит по всем берегам  Шпицбергена,  изучает,  щупает
камни, землю, под землей, - и: делает заявки. Это весь его труд. Он спит
в каюте на своем шейте, и на снегу в горах, и на льду - в полярном  меш-
ке, непромокаемом снаружи, меховым внутри, с карманами внутри для  виски
и сигарет, - и просыпаясь утром, еще в мешке, он пьет первую рюмку  вис-
ки, чтоб пить потом понемногу весь день; он спал в мешке не  раздеваясь;
на шейте кроме него были матрос, механик и капитан; все вместе  они  ели
консервы, пили кофе и молчали; когда они были в походе и Глан  не  спал,
он сидел на носу, сутками молчал и смотрел в горы, и курил сигар

етты. - Инженер Глан продал голландцам угольную заявку - за пятьсот тысяч фунтов стерлингов, без малого за пять миллионов рублей. Зимами он в Ницце. Рабочие роют голландцам уголь. Глан приезжает только на два летних месяца, когда ходят корабли. Он большой миллионер, - и он, конечно, волк: он продал англичанам замечательные заявки на мрамор, англичане привезли рабочих, машины, радио, инженеров,
лес (там ничего не растет, и каждое бревно, каждую тесину надо привозить), пищу (потому что там нечего есть, кроме тюленьего сала, которое несъедобно), - и англичане разорились, эта английская фирма, потому что мрамор там - за эти века постоянного холода - так перемерз, так деформировался от холода, что, как только отогревался, - рассыпался сейчас же в порошок. - Глан почти не говорил, у него очень крепкие губы, - и синие жилки, от здоровья и от виски, на носу и у висков... - -. полгода ночи, северных сияний, такой луны, при которой фотографируют, - таких метелей, которые бросаются камнями величиной в кулак. - Девять месяцев в году люди, оставшиеся там, отрезаны от мира, - между собой сообщаются там они радио и собаками, - и на лыжах, если расстояния не больше десятка миль. Там не нужно денег, потому что нечего купить, - там люди едят и пьют то, что скоплено, привезено с человеческой земли; там не дают алкоголя. Там нет женщин, - там ничто не родится, и люди приезжают туда, чтобы почти наверняка захворать цынгой. - Там нет ни полиции, ни одного судьи: директор копий, инженер, в Европе нанимает рабочих, - они будут получать кусок и жилье, за это с них будет вычитаться из того сдельного, что они накопают в шахтах; если они хотят, их жалование будет выдаваться в Европе тем, кому они укажут, - или они получат его весной. К весне почти все на шахтах перехворают цынгой. - Домики построены - как русские железнодорожные теплушки, в этих теплушках люди переползают из одного года в другой, к смерти, к цынге. Директор копей подписывает с рабочими контракт, рабочий работает сдельно, и, если он захворал, если он сошел с ума, - с него только вычитают за лечение и за пищу, и за угол в теплушке... - Но жизнь есть жизнь, и вот, в ноябре, в декабре, январями, когда на Шпицбергене ночь, в эти дни-ночи там в Арктике - на Грин-гарбурге, в Адвен-бае, в Коаль-сити - в северном сиянии и ночи, круглые сутки, посменно роются в земле, в шахтах и штольнях; рабочие рвут каменноугольные пласты, толкают вагонетки, разбирают сор шахт и подземел

ий. Потом рабочие уходят в свои казармы, чтобы есть и спать. Изредка, в те часы, которые условно называются вечером, рабочие идут в свою столовую, там показывают кино-фильму или рабочие играют пьеску, где женщин исполняют тоже рабочие. Тогда приходит радио, и только оно одно рассказывает о том, что делается в мире. Над землей ночь. Люди едят консервы. - В Адвен-бае по воздуху во мраке и холоде мчат с высочайшей
горы от шахт к берегу вагончики воздушной электрической железной дороги, с углем; иногда в этих вагончиках видны головы рабочих, склоненные, чтобы не убил на скрепах ток; - а над Грин-гарбургом - в гору ползут вагончики, - тоже электрической, но подъемной железной дороги, - и уходят в земное брюхо. И над Грин-гарбургом, и над Коаль-сити горит, горит мертвый свет электричества, - - и горит, горит над ними обоими в небесах северное сияние. Часы показывают день. Там в шахтах, в верстах под землей гудит динамит, в динамитной гари роются рабочие, все, как один, в синих комбинишах, застегнутых у шеи, и в кожаных шлемах, чтобы не убил камень, оторвавшийся наверху. В час прогудит гудок, или в двенадцать, и рабочие потекут во мраке есть свои консервы, отдохнуть на час. И, когда они возвращаются в шахты, быть может, иной из них взглянет на горы и глетчеры, и льды вокруг - на все то, что не похоже на землю, но похоже на луну. Быть может, рабочий подумает - о земле, об естественной человеческой жизни, о прекраснейшем в жизни - о любви и о женщине, - и он бросит думать, должен бросить думать, - ибо ему некуда уйти, он ничего не может сделать и достигнуть, - ибо природа, ибо расстояния, непокоренные, непокорные стихии, что лежат вокруг, - существуют к тому, чтобы не давать жить, чтобы убивать человека. И лучше не думать, ибо никуда не уйдешь, ибо кругом смерть и холод, - и нельзя думать о женщине, ибо женщина есть рождение, ибо можно думать - только о смерти. Надо рыть каменный уголь, надо как можно больше работать, чтобы больше вырыть, чтобы проклясть навсегда эту землю... Надо быть бодрым, ибо - только чуть-чуть затосковать, заскулить - неминуемо придет цынга, это болезнь слабых духом, которую врачи лечат не лекарствами, - а: бодростью, заставляя больных бегать, чистить снег, таскать камни, быть веселыми, ибо иначе загниют ноги и челюсти, выпадут волосы, придет смерть в страшном тосковании. - - В Коаль-сити только один инженер. В Адвен-бае, в Грин-гарбурге вечерами собираются инженеры, пять-шесть человек, - их клубы, как сал

он-вагоны, но там есть и читальня, где стены в книгах, и биллиардная, в третьей комнате диваны и рояль, - но на рояли никто не умеет играть, и вечерами надрывается граммофон, - вот теми вечерами, которые указаны не закатом солнца, а - условно - часами на стене и в карманах. Инженеры вечером приходят к ужину в крахмалах, все книги прочитаны, каждый жест партнера на биллиарде
изучен навсегда; можно говорить о чем угодно, но избави бог вспомнить слово и понятие - женщина: у повешенных не говорят о веревке, - и тогда надо очень большую волю, чтобы не крикнуть лакею: - "гоп, бутылку виски!" - чтоб не выпить десяток бутылок виски, расстроив условное часосчисление, чтоб не пить горько и злобно... - Это идет час, когда рабочие смены уже сменились, - уже отшумела столовая и в бараках на нарах в три яруса спят рабочие - перед новым днем (или ночью?) шахт. - - ... В те дни, когда Лачинов был на шахте у инженера Бергринга, с каждым пароходом с земли, из Европы, Бергрингу привозили тюки с книгами, - и у него в чуланчике стояли ящики с виски и ромом, и коньяком. Коаль-компания только что возникала, - там людей было меньше, чем экипажа на хорошем морском судне: Бергринг капитанствовал. Его домик был, как ласточкино гнездо, он повис на обрыве, и к домику вела каменная тропинка. В кабинете у него был радио-аппарат, чтоб он мог говорить с миром, в гостиной - граммофон, - и всюду были навалены книги: но книги были только по математике и по хозяйственным вопросам, и по горному делу, только. Он, Бергринг, с утра одевался в брезентовые пиджак и брюки, и краги его были каменны. Лачинов поселился у него в комнате вместе с Гланом, это были странные дни, в постель им приносили кофе, и мальчик растапливал камин. Потом они опять засыпали. В полдни к ним приходил Бергринг, в ночной рубашке, с бутылкой виски и с сифоном содовой, и они в постели, прежде чем умыться, пили первый стакан виски. В два они обедали. Бергринг, когда не уходил к рабочим и не говорил с гостями, он сидел с книгой и со стаканом виски. В пять было кофе, и после кофе на столе появлялась бутылка коньяка, она сменялась новой и новой бутылками. - - И была ночь, их было четверо в гостиной Бергринга: Бергринг, Глан, Могучий и Лачинов. Могучий был русским помором, он сохранил отечественный язык, - но давно уже, еще его деды, звероловы, китобои, моряки перешли жить в Норвегию, и думал Могучий уже по-норвежски - -
   Была ночь, когда люди прощались, братья, -  братья,  потому  что  они
вчера встретились по признаку человек, и завтра расстанутся, чтоб никог-
да не увидеть больше друг друга, - потому что на севере человек человеку
- брат - -
   - - тогда можно было понять, что будет через месяц с Бергрингом  -  -
...ночь, арктическая, многомесячная ночь. Домик в горе, в снегах, в  хо-
лоде, стены промерзли, - из замерзших окон идет мертвый свет;  -  и  то,
что видно из окон - никак не земля, а кусок луны в синих ночных  снегах.
Стены промерзли, и мальчик круглые сутки топит камин. - Часы  показывают
семь утра, мальчик принес кофе, вспыхнуло электричество в спальне, - ра-
бочие ушли в шахту, - за стенами или метель,  или  туман,  или  луна,  и
всегда холод и мрак. Инженер Бергринг встал, сменил  ночную  рубашку  на
свой брезентовый костюм. В кабинете радио вспыхнуло катодной  лампой,  -
оттуда, с материка, из тысяч верст, из Европы: пришли вести о всем  том,
что творится в мире... - Но мир инженера Бергринга ограничен - вот  этим
скатом горы: можно выйти из домика, спуститься с горы к баракам,  пройти
в шахты, - и все: ибо ближайшие люди в двух днях езды на  собаках,  бли-
жайшая шахта. Обед, как всегда, в два, как всегда в  столовой  внизу,  и
толстый кок подает горячие тарелки. А потом - диванчик у столика в  гос-
тиной, против камина, и бутылка виски на столе, и книга в руках, и - там
за окном ночь и луны пространств. Лицо у инженера  Бергринга  -  как  на
старинных шведских портретах. - Иногда приходит десятский  и  говорит  о
том, что или того-то убило обвалом,  или  тот-то  захворал  цынгой,  или
тот-то сошел с ума, - тогда надо отдавать короткие распоряжения, обыден-
ные, как день. Иногда по льдам с соседних  шахт,  на  собаках  приезжают
гости, очень редко, - тогда надо доставать шведский пунш  и  говорить  -
вот, о сегодняшних своих буднях, о рабочих, о выработках,  о  шахтах,  о
запасах провианта, - тогда надо пить пунш, и граммофон рвет свою глотку.
- Но чаще другом остается книга, мысль уходит в  книгу,  в  пространства
мира, куда заносят эти книги, особенно подчеркнутые  этим,  что  никуда,
никуда не уйдешь, ибо - вот на сотни миль кругом - горы во льдах  и  не-
подвижные льды, - там новые сотни миль ползущих, ломающихся льдов, корка
морей в туманах и холодах, и ночи, - а там тысячи  миль  морских  прост-
ранств... - и только там настоящая, естественная человеческая жизнь, - и
книги, все, что собраны Б

ергрингом, - книги о звездах, о законах химии и математики, о горном деле - молчат об этой естественной жизни: мысль Бергринга волит познать законы мира, где человек - случайность и никак не цель - -
   - - тогда зналось, как угольщик - последний угольщик со Шпицбергена -
понесет через океан уголь, инженера Глана и  его,  Лачинова,  -  дешевый
уголь - не особенно высокого качества, он идет на отопление второсортных
пароходов, но он сойдет и на небольшой фабричке, он  прогорит  в  камине
торжественно английского джентльмена, на нем выплавят дешевую брошечку -
массового производства - для фреккен из  Швеции,  -  но  он  же  даст  и
деньги, деньги, деньги - английской, голландской, норвежской -  угольным
шпицбергенским компаниям: это то, что гонит людей даже туда, где не  мо-
жет жить человек. - Но инженер Глан поедет в Испанию, будет  греться  на
солнце, смотреть бои быков, и всюду с ним будет виски, и около него  бу-
дут женщины. - А художник Лачинов - он, - чудеснейшее в мире,  невероят-
нейшее - она: тогда, там в море, год назад, в бреду -
   - - Лачинов стоит на верке Северо-Двинской крепости - -
   на всю жизнь - она, одна, любимая, незнаемая - -
   ... Там за окном из этого мира в бесконечность уходили столбы  север-
ного сияния. Завтра уйдет пароход на юг, - завтра уйдет Могучий  на  се-
вер. Виски пили с утра. Лачинов стоял у окна в  домике,  как  ласточкино
гнездо, смотрел на горы за заливом, - и хрипел граммофон. И тогда  заго-
ворил Могучий - женщина! - каждый звук этого слова скоро наполнился гус-
тою кровью, тою, что билась в висках и сердце у этих четверых,  -  и  не
могло быть лучшей музыки, чем слово - женщина - -
   - Женщина! Все экспедиции, где есть женщина, - гибнут, - говорил  Мо-
гучий, - гибнут потому, что здесь, где все обнажено,  когда  каждый  час
надо ждать смерти, - никто не смеет стоять мне на дороге, и мужчины уби-
вают друг друга за женщину, - мужчины дерутся за женщину, как  звери,  и
они правы. Я оправдываю тех, кто убивает за женщину. - Четыре  месяца  я
проживу один, в избушке, где второму негде лечь, - четыре  месяца  я  не
увижу никакого человека, - и я все силы соберу, я сожму всю свою волю  в
кулак, чтобы не думать о женщине, - но она вырастет в моих мыслях в  го-
раздо большее, чем мир!.. - Могучий замолчал, заговорил негромко: -  Ну,
говорите, вот она вошла, вот прошуршали ее юбки, вот она улыбнулась, вот
она села, и башмак у нее такой, ах, у нее упала прядь волос, и шея у нее
открыта, - ну, говорите, ну, говорите о пустяках, о том, что я про  себя
должен сказать - "я вошел", а она сказала бы - "я вошла".  Она  положила
ногу на ногу, она улыбнулась - что может быть прекрасней?!. - Экспедиции
гибнут, да! - Мой друг, промышленник, на берегу провел ночь с  женщиной,
наутро он ушел, сюда, - и он нашел у себя в кармане женскую подвязку: он
не кинул ее в море, и он погиб, - он погиб от цынги,  целуя  подвязку...
Женщина! - ведь он же знал, как завязывается каждая тесемка и как  расс-
тегивается каждая кнопка, - и вот: - где-то  во  льдах,  их  десятеро  и
одиннадцатая она, и двенадцатый тот, кому она принадлежит, - за  льдиной
сидит человек с винтовкой, один из десятерых, и  навстречу  к  ней  идет
двенадцатый, и пуля шлепнула его по лбу... - Ну, говорите, ну,  говорите
же, как она одета, как расстегиваются ее тесемки... -
   - Да-да, да-да, - заговорил в бреду Лачинов. - Знаете, Архангельск, -
мне стыдно слушать, что вы говорите, - я никогда ее не  видел,  я  много
знал женщин, я многое знал, я многое видел, - я год шел  льдами:  я  все
брошу для нее. Неправда, что нельзя думать о ней: я шел во  льдах  и  не
умер только ради нее. Я еду прямо в Архангельск, в Северо-Двинскую  кре-
пость, - это единственное в жизни - -
   Лачинова перебил Могучий: - "ну,  говорите,  ну,  говорите,  как  она
улыбнулась? - глядите, глядите, какая у нее рука!.." - -
   И тогда крикнул Бергринг: - "Молчать, пойдите на воздух, выпейте  на-
шатырю, вы пьяны! не смейте говорить, - вы завтра  идете  на  север!  -"
Глан стал у дверей, руки его были скрещены. Могучий грозно поднялся  над
столом. - Опять кричал Бергринг: - "Молчите, вы пьяны, идемте к морю  на
воздух, - иначе никто из нас никуда не уйдет завтра!"
   - - тогда, там у окна, Лачинов понял,  навсегда  понял  грандиозность
того, как рождаются айсберги: это гремит так же громко, как когда рожда-
ются миры - -

   - - ... На утро Лачинов и Глан ушли в море, на юг.  На  утро  Могучий
ушел на север, на зимовку - -
   На Шпицбергене, в заливах, на горах, - на сотни верст друг  от  друга
разбросаны избушки из толи и теса; они необитаемы, они  поставлены  слу-
чайной экспедицией - для человека, который случайно будет здесь гибнуть;
иные из них построены звероловами, зимовавшими здесь. Все они одинаковы,
- Лачинов на пути своем с острова Кремнева встретил три такие избушки, и
они спасли его жизнь. Двери у избушек были приперты камнем, они были от-
перты для человека, в них никто не жил, - но в одной из  них  на  столе,
точно люди только что ушли, лежало в тарелке масло, - а в каждой в  углу
стояли винтовка и цинковый ящик с патронами для нее, а в ящиках и бочон-
ках хранилась пища, на полках были трубка и трубочный табак. Посреди из-
бы помещался чугунный камелек, около него стол, около стола по бокам две
койки, - больше там ничего не могло поместиться; у камелька лежал камен-
ный уголь. Снаружи домик был обложен камнем, чтобы не снес ветер.  Около
домиков лежали звероловные принадлежности, были  маленькие  амбарчики  с
каменным углем и бидонами керосина. Домики были открыты, в домиках - бы-
ли винтовка, порох, пища и уголь, - чтоб человеку бороться за жизнь и не
умереть: так делают люди в Арктике. Последний домик, где Лачинов, уже  в
одиночестве, потеряв своих товарищей, прокоротал самые страшные  месяцы,
стоял около обрыва к морю, у пресноводного ручья, между двух скал,  -  и
это был единственный дом на сотню миль, а кругом ползли туманы и льды. -
Быт и честь севера указывают: если ты пришел в дом, он открыт для тебя и
все в доме - твое; но, если у тебя есть свой порох и хлеб, ты должен ос-
тавить свое лишнее, свой хлеб и порох, - для того неизвестного, кто при-
дет гибнуть после тебя. - На утро Могучий с товарищами,  на  парусно-мо-
торном шейте ушел на север Шпицбергена, на 80ш. Их было пятеро  здоровых
мужчин; они повезли с собой все, что нужно, чтобы прожить шестерым,  мя-
со, хлеб, порох, звероловные снасти и тепло, - и не  домики,  а  конуры,
каждая такой величины, чтобы прожить в ней одному человеку и шести соба-
кам: все это они припасли от Европы. На 80ш они  вморозили  в  лед  свой
шейт и разошлись в разные стороны, на десятки миль друг от друга,  чтобы
зарыться в одиночество, в ночь, в снег. Они расползлись на  своих  соба-
ках, на собаках и на плечах растаскивая домики, -  в  октябре,  -  чтобы
встретиться первый раз февралем, когда  на  горизонте  появятся  красные
отсветы солнца: эти месяцы каждый из них должен был жить - один на  один
с собою и стихиями многомесячной ночи и извечного холода. Там некому су-
дить человека, кроме него самого, там он один, - и там у всех людей один
вра

г: природа, стихии, проклятье, - там ничто никому не принадлежит, - ни пространства, ни стихии, ни даже человеческая жизнь, - и там крепко научен человек знать, что человек человеку - брат. Там человеку нужны только винтовка и пища, - там не может быть чужого человека, ибо человек человека встречает, как брата, по признаку человек, - как волк встречает волка по родовому признаку волк. Там нельзя запирать
домов, и там - в страшной, в братской борьбе со стихиями - всякий имеет право на жизнь - уже потому, что он смел притти туда, смеет жить - -
   - - ночь, арктическая, многомесячная ночь. Быть может, горит над зем-
лей северное сияние, быть может, мечет метель, быть может, светит  луна,
такая, что все, все земли и горы начинают казаться луной. И там - в  ле-
дяных, снежных просторах и скалах - идет Могучий: с винтовкой  на  руке,
от капкана до капкана, смотрит ловушки, - не капался ли песец? -  следит
медвежьи следы, - делает то, что делает каждый день; потом он приходит к
себе в избушку, растапливает камелек, кормит собак, греется у  камелька,
пьет кофе, ест консервы или свежую медвежину, курит трубку; - еще подки-
дывает в камелек каменного угля, подливает тюленьего жира и  -  лезет  в
свой мешок спать, в мешок с головой, потому что к часу, когда  он  прос-
нется, все в домике закостенеет от  семидесяти-градусного  мороза.  -  У
этого человека, у Могучего, есть своя биография, как у каждого, - и  она
несущественна; за ним числится, как он в дни, когда в Архангельске  были
Мюллер и англичане, когда они уходили оттуда, он,  помор  Могучий,  взял
советское судно, ушел на нем из-под стражи, перестрелял советских матро-
сов, судно продал в Норвегии, на второй его родине:  это  несущественно;
Европа не уделила ему места на своем материке, право  на  жизнь  погнало
его в смерть: нельзя не гордиться человеком, который борьбой со  смертью
борется за право жить - - Он лежит в своем мешке; о чем он думает? - ка-
кою астрономически-отвлеченной точкой ему кажутся - Христиания, Тромпсэ,
Архангельск, Москва? - -
   ...............
   - - и такою же арктической ночью, на восток от Шпицбергена и на  гра-
дусе Могучего, на острове, названном островом Кремнева, почти в такой же
избушке - над бумагой, картами и таблицами - сидел другой человек, Нико-
лай Кремнев, - на столе горел в плошке тюлений жир,  и  против  Кремнева
писал и выводил математические формулы второй профессор - физик  Василий
Шеметов - -
   - - Эта земля  была  последней  землей,  куда  пришел  "Свердруп",  -
культурное человечество не знало об этой земле, она не была  открыта,  -
она была осколком островов Уиджа. - Она, невидная простым  глазом,  воз-
никла в бинокле. Солнце во мгле чуть желтело, вода вблизи была  стальной
- и синей, как индиго, вдали; льды, ледяные поля  были  белы,  в  снегу,
айсберги сини, как эмаль... - Там, вдали в бинокль восставал из  ледяных
гор огромный каменный квадрат, одна сплошная скала, обрывающаяся в  море
и льды, вся в снегу, и снег под солнцем и в бинокле был желт, как  воск,
блистал глетчер, черными громадами свисали скалы, - все одной  громадной
глыбой, наполовину освещенной солнцем, другою половиной, серой,  уходив-
шей за горизонт и во мглу. Кругом судна были горы айсбергов. Земля  без-
молвствовала и величествовала, как никогда в жизни каждого:  земля,  эти
мертвые скалы и льды, где никто, кроме белых медведей и птиц, не жил, не
живет и не может жить, - величественна,  промерзшая  навсегда,  навсегда
мертвая, такая, которая никогда, никогда не прийдет в подчинение челове-
ку, которая вне человечества и его хозяйничаний. -  В  каждом  человеке,
все же, крепко сидит дикарь: эти земли, эта пустыня, эта мертвь -  прек-
расны, здесь никто не бывал, - так прекрасно и страшно видеть,  изведать
и знать первый раз! - Застревали во льду, все были на палубе, капитан на
мостике, штурмана по местам, на юте, на баке, у руля. Прошли уже часы, и
земля впереди видна простым глазом, до нее каких-нибудь тридцать миль, -
веяла холодом, морозами, величием и тишиной. Лед, ледяные  поля  обстали
вокруг сплошною стеной. Тюлени смотрят из воды удивленно,  целые  стада.
Земля видна ясно, и непонятно, как забраться на нее: она вся в  снегу  и
льдах, и льды отвесами падают в воду... - Земля!..  К  земле  "Свердруп"
пришел в 0 часов 10 минут. Всю ночь на севере стояла красная, как кровь,
никогда не виданная заря, от которой мир был красен. Вода была  красной,
лиловой, черной, зеленой: потом, за день и за ночь, вода была и как  бу-
тылочное стекло, и как первая листва, и как  павшая  листва,  и  лиловая
всех оттенков, и коричневая, и синяя. А небо было - и красным, и  бурым,
как раскаленная медь, и сизым, как вороненая сталь, и белым, как снег, и
розовым, как розы, - и в полночь ночное небо - темное - на юге. Понурая,
земля лежала рядом, горы, глетчеры и

   снег, - и в извечной тишине кричали на скалах, на  птичьем  базаре  -
птицы, словно плачет, стонет, воет, рвет горечью и болью -  нечеловечес-
кими! - земля свое нутро, точно воет подземелье, нехорошо!..  -  "Сверд-
руп" отдал якорь в полночь. Лачинов, кинооператор,  врач,  метеоролог  и
два матроса - они сейчас же пошли на  шлюпке  к  берегу,  чтобы  впервые
вступить на ту землю, на которую не ступала еще нога человека. Они  были
вооружены винтовками, в полярных костюмах, - прибой долго не давал  воз-
можности пришвартоваться, - и сейчас же на берегу, на снегу они  увидели
следы медведя. Они пошли группой, молча. Было очень тихо, мертво  горели
север и небо. Они слезли на косе, на отмели, вдалеке от гор, и перед ни-
ми восстали колонны базальтов, которые с борта казались величиной в  та-
бурет, но оказались в хороший двухъэтажный дом; они стояли, словно  кре-
постные, по-старинному, стены, точно окаменевшие гиганты-соты,  нет,  не
бурые, а как заржавленное железо. Влезли на них, и под  ногами  началось
адово дно: камни, черного цвета и цвета перегоревших  железных  шкварков
(что валяются у доменных печей), лежали так и такие, что по ним надо хо-
дить в железе и лучше ползать на четвереньках; в иных местах  эти  камни
размещались в порядок, словно земля  родит  каменные  яйца,  по-прежнему
черные, величиной в человеческую голову. В лощинах были озерки с пресной
водой, во льду: отряд ломал прикладами лед, чтобы пить. - - И отряд  на-
шел избушку. Они нашли избушку на косе, на юру, вдали от  гор,  где  был
только один смысл устроиться жить:  это  -  чтобы  быть  елико  возможно
больше видным с моря, воды пресной там поблизости не было. Давно извест-
но, что все северные моря изброжены русскими поморами и  что  Шпицберген
был известен на Мурмане под именем Грумант - за четыреста лет  до  того,
как его открыл Баренц, и что на многих  островах  разбросаны  безвестные
поморские часовни, - но эта избушка была не русской, -  там  жил,  долж-
но-быть, норвежец, - судя по этикетке на табачной коробке и по  аптечной
надписи на пузырьке [и эта коробка от сигар указывала, что здесь жил  не
зверолов-норвежец, а кто-то иной, ибо он курил сигары, а не трубку]. Из-
бушка была развалена, она стояла на камнях, она построена была из тонко-
го теса, как строят рубки на кораблях, снаружи она была обложена камнем.
Крыши на ней уже не было, не было одной стены. Все было развалено и раз-
бито - чем? как? - Валялись кое-какие домашние вещи, штаны,  стояла  пе-
чурка из чугуна, около нее кресло из плит базальта; были нары из дерева,
в стен

у воткнуты были вилка и столовый нож, осталась на столе солоница, с порыжевшей лужей соли. Ни запасов, ни пороха не было. И все было разбито: совершенно бессмысленно, - кто-то ломал в припадке сумасшествия, или это ломал не человек, - а, если человек, то он был вчера здоров и жил буднями, а утром сошел с ума и стал громить самого себя, - самого себя, дом, забыв в стене нож и солоницу на столе... Вокруг
избушки были разбросаны боченки, обручи, утварь, кастрюли, консервные банки, два весла, топор, - и было вокруг много костей разных животных, медведей, моржей, тюленей, белух: и одна кость была костью человеческой ноги, так определил врач. Кости лежали около ящиков, стоявших в тщательном порядке. Ни одной приметы о сроках и времени не было, когда здесь жили: три, тринадцать, двадцать лет назад?.. Кости!.. - Потом отряд в мусоре нашел самодельное ружье: оно было сделано, вырублено топором, из бревна, и ствол был - из газонапорной трубы. Этого острова не знало культурное человечество, - отряд обыскал все и не нашел ни одной пометы, какие обыкновенно оставляют все приходящие в эти страны. Кругом камни и льды, и море, - полгода ночи и полгода дня, десять месяцев зимы и два месяца русского октября. Отсюда никуда не крикнешь, и - кто был здесь? кто разгромил избушку - медведи, буря, человек? - как? - здесь погиб человек, о котором никто ничего не знает, погиб, не успев ничего оставить о себе, чтобы его и о нем узнали, - человек, спасшийся от аварии и построивший себе избушку из остатков судна и добывавший себе мясо, чтобы не умереть, самодельным, сделанным помощью топора самострелом с дулом из газонапорной трубы. - Кругом избушки - кости и смерть, обломки бочек, остатки костей, - нехорошо, непонятно. Оттуда, от избушки слышно, как плачет скала птичьего базара, точно воет подземелье и сама земля рвет себя, - нехорошо. Горы стоят серые, скалы нависли хмуро, грузно, гранит и базальт, мертвью наползает глетчер. - У цынготных, за несколько дней до смерти, появляется стремление - бежать, их находили умершими на порогах, - на Кап-Флоре медведи разгромили избушку, оставленную Джексоном - должно быть, из любопытства: никто ничего не знает о том человеке, что погиб в этой избушке, никогда не узнает, - как погиб он? как возник он здесь? - -
   - - у берегов этого острова, который был  назван  островом  Кремнева,
погиб "Свердруп" - - "Свердруп" набирал здесь пресную воду, в  вельботах
возили ее с берега, все ходили на вахту по наливке воды,  спускали  воду
из озерка шлангой, носили ведрами, - спешили, чтобы уйти отсюда на юг, в
Европу, - не спали и отсыпались по тринадцати  часов  под-ряд,  -  убили
моржа и двух медведей, - тюленей не считали, - за обедом пили спирт и на
жилой палубе устраивали странные концерты: один умел петь петухом,  дру-
гой мычал бараном, третий хрюкал по-свинячьи, лаяли собаки, мычали коро-
вы, - всем было весело; воды набрать осталось только для котлов. -  Гео-
лог пропадал в горах, в поисках минералов, - ботаник собирал лишайники и
мхи, в его лаборатории на стенах и столах ткались прекрасных красок ков-
ры, красивей, чем из Туркестана. - И радист  впервые  изловил  неведомое
радио. - Радио достигало слабо, ничего нельзя  было  понять,  неизвестно
было, кто посылал радио - земля ли или пароход, - уже недели  "Свердруп"
был отрезан от мира, и часами плакали антенны "Свердрупа"; новые  прихо-
дили радио, разорванные, на норвежском  языке,  непонятные,  -  и  тогда
пришло радио, четкое, по-немецки. В радио говорилось:

   "Все время вызывает неизвестное русское судно,  идущее,  по-видимому,
от полюса - место стоянки судна неизвестно - содержание телеграмм  уста-
новить не удалось" - говорила радиостанция Шпицберген - -

   Все эти дни были пасмурны и тихи, море чуть-чуть зыбило, льды, ледни-
ки и снег были серы, как сумерки. Круглые сутки возили воду, - люди над-
рывались с водой и спали все часы отдыха, только. Была полночь, - и тог-
да с моря загудел ветер, завыл в такелаже, заметал волны,  повалил  сне-
гом; полночь была стальная, горел красным север, ночное - черное -  небо
было на юге. На берегу кричала вахта, махая веслами, ведрами, шапками, -
на судне скрипели якорные цепи. Капитан вышел первым на палубу,  он  дал
авральный сигнал, команда бросилась на места, все на палубу:  "Свердруп"
полз на берег - на "Свердрупа" наползали льды, горы, ветер  ревел,  рвал
людей. Капитан давал сигналы в машинное - "полный!  полный!  полный!"  -
сматывали цепи якорей, бросали траллы, бросили на троссе лебедку, - что-
бы зацепиться за дно, чтобы не ползти на берег. -  Ветер  выл,  ломился,
неистовствовал. - Горы ползли на "Свердрупа". - И тогда треснула и  под-
нялась корма, - судно остановилось, - судно стало на кошку: и из  машин-
ного сейчас же дали сигнал - авария - машины буксуют - винт и руль  сби-
ты, - а еще через минуту судно повернулось, по ветру, и, уже  без  руля,
без винта, с оборванными якорями, легко поползло на  берег.  Можно  было
уже не считать, как оно тыкалось с кошки на кошку, трещало и ломалось. -
Потом оно стало, легло у берега, так близко, что с оставшимися на берегу
можно было разговаривать простым голосом. И тогда только люди  заметили,
что у иных сорвана кожа рук, что все мокры, что шквал уже прошел, что на
часах уже далеко за полдни. Капитан бросил шапку [она покатилась по  па-
лубе, ставшей боком, скатилась в воду], прислонился к вельботу и  запла-
кал. Откуда-то появился - дошел до сознания всех - профессор Кремнев, он
был в одних подштанниках, босой, скула его была разбита до крови,  -  он
спросил у Лачинова папиросу, закурил и медленно сказал, как ни в чем  не
бывало, глядя в сторону:
   - Да, знаете ли... Пустяки, - будем здесь ночевать  год.  Да,  знаете
ли!.. - и обратился к капитану: - Павел Лукич, команду я беру  на  себя,
да. Все пустяки! Вы посмотрите на часы, мы все-таки  боролись  четырнад-
цать часов - -
   И через час, - это был уже отлив и "Свердруп" лежал почти на  берегу,
- были положены уже сходни, и люди тащили с судна на берег все, что мож-
но было стащить - мешки, тюки, доски. Кремнев, тщательно, осторожно, как
у себя в университетском кабинете, переносил баночки, колбы,  инструмен-
тарии и материалы лабораторий. Работали все весело, очень поспешно,  не-
доумело, чересчур бодро. Матросы топорами расшивали рубки, -  механик  и
радиист прилаживались, чтобы снести на берег динамо-машину и радио-аппа-
рат, и у них ничего не выходило. "Свердруп" лежал бессильною рыбой, брю-
хом наружу, - мачты свисли ненужно. На берегу уже растягивали  временные
палатки из парусов, и повар на костре готовил ужин. -  А  к  ночи  после
ужина, в палатках, а кое-кто еще на "Свердрупе" в  незалитых  каютах,  -
заснули все: первый раз после Архангельска заснули на земле, без  вахты,
непробудным, земным сном. И только один Кремнев, должно быть,  не  спал,
потому что с утра он разбудил часть людей, послав их на вахту, определив
две вахты на день, - а когда те пошли тащить остатки судна на берег,  он
лег и заснул около своих баночек. - Через неделю от "Свердрупа" на  воде
остался один лишь костяк, а на берегу против него - неподалеку  от  без-
вестных развалин избушки - были построены две русских избы и амбар.  Эту
неделю люди молчали и только работали. - Кругом были море и горы, - горы
стали серые, скалы нависли хмуро, грузно, гранит и базальт, мертвью полз
глетчер, - и плакала, плакала, стонала скала птичьего базара. - Еще  че-
рез неделю все было ясно и изучено - и горы, и море, и моржевые лежки  -
и то, что радио поставить возможности нет, что мир отрезан, предупредить
никого нельзя, - и то, что всем, если все останутся живы, придется  уме-
реть от голода, к весне, ибо запасов  не  хватит.  -  Дни  равноденствия
быстро сворачивали солнце, ночами прямо над головой  горела  Полярная  и
шелестели голубые шоры полярного сияния, - к остаткам "Свердрупа"  можно
было уже ходить по льду, льды в бухте остановились, смерзались, море  от
"Свердрупа" сокрыла большая ледяная гора: ночью льды  и  земля  казались
осколком луны, ночами у изб наметало снег и видны были песцовые следы, а
на льду от "Свердрупа" были видны следы крыс, перебиравшихся со  "Сверд-
рупа" на землю, чтобы утвердить, что не всегда первыми с тонущего  судна
спасаются крысы. Днем работали: спиливали мачты, расшивали палубы, руби-
ли дрова, готовили ловушки для песцов,  обстраивали,  достраивали  избы.
Вечерами все собирались по избам. В одной из изб все стены были  в  пол-
ках, в колбах, банках и инструментарии, - здесь сторожами жили Кремнев и
Шеметов, - Кремнев предлагал всем научным сотрудникам  продолжать  вести
свои научные работы, и днями он сидел у микроскопа, - эта  изба  называ-
лась лабораторией. В другой избе жили все и ели, и вечерами, сидя на по-
латях, штурман Медведев играл иной раз одесского Шнеерзона.  Катастрофи-
чески на "Свердрупе" не оказалось ламп, и избы сначала освещали  коптил-
ками, потом механик изобрел нечто вроде керосино-калильных  ламп,  делал
их из термометровых футляров [а через год, когда вышел весь керосин, ос-
вещались тюленьим жиром]. Профессор Шеметов читал для матросов курсы ге-
ографии и физики. Мир был отрезан, скалу птичьего базара  никто  уже  не
замечал. - Тогда начальник профессор Николай Кремнев собрал совет экспе-
диции. Собрались все в лаборатории, утром. Председательствовал и говорил
Кремнев. - "Ну-те, всем вам понятно, что мы поставлены лицом  к  гибели.
Этот остров до нас не был посещаем человеком, возможно, что новый  чело-
век не придет сюда еще десятки лет. Конечно, все пустяки, знаете ли.  Мы
умрем с голода, если мы все останемся живы до весны. Я предлагаю, знаете
ли, принять мое предложение. Я не могу отсюда уйти, потому что  те  кол-
лекции и наблюдения, которые сделали мы, единственные в мире, и я должен
их сберечь во что бы то ни стало. Я предлагаю части экспедиции,  большей
части ее, итти по льду на Шпицберген, на юг, на жилой Шпиц

берген, знаете ли, на шахты. Это будет иметь огромное и научное значение. Штурман Альбанов сделал еще более трудный поход, на юг к Земле Франца-Иосифа, знаете ли. Те, которые в этом походе дойдут до людей, - вы дадите радио и на будущий год или через два года за мною зайдет сюда судно. Мы будем здесь вести научные работы. Путь к Шпицбергену очень труден, по моим
сведениям через Шпицбергенский хребет перешли только три человека, я предлагаю мужаться. Начальником научной части я назначаю метеоролога Саговского, начальником - похода - штурмана Гречневого. Надо построить нарты и каяки, все продумать и выйти недели через три, в ноябре. Вы пройдете льдами" - - ...............

   Через три недели, 4 ноября в двенадцать часов  пополуночи,  это  была
уже сплошная ночь, отряд в двадцать два человека пошел в поход на  Шпиц-
берген. На острове Николая Кремнева оставалось тринадцать человек,  две-
надцать мужчин и одна женщина. Отряд ушел по льду в обход острова, - Са-
говский, Лачинов, кинооператор и два матроса задержались на  полсуток  с
тем, чтоб догнать отряд сокращенным путем через горные перевалы. Говори-
ли, будто бы слышали, что Кремнев передал Гречневому револьвер и посове-
товал из-за больных и переутомленных не  останавливать  похода.  Кремнев
несколько раз выходил из лаборатории, был молчалив и будничен,  прощаясь
говорил одно и то же: - "будьте здоровы, будьте здоровы" -  жал  руки  и
деловито целовался со всеми. Саговский на дорогу выпил спирта, все время
шутил, пел с Медведевым Шнеерзона, просил матросов не забывать  его  ко-
шек. - Ушли эти пятеро от изб в полночь, провожать их  никто  не  пошел.
Было очень тихо, тепло, градусов пятнадцать мороза. Горели  звезды,  По-
лярная была тут, над головой. Саговский шел рядом  с  Лачиновым,  болтал
всяческую ерунду, - Лачинов молчал и не слушал. Было очень  невесело.  У
ледника встретили профессора Василия Шеметова, он гулял,  расцеловались.
- "Если первые будете в Москве - поклон университету", - сказал Шеметов.
- "Ну, а если вы будете вперед нас, то уж поклона не передавайте,  -  не
от кого будет!" - ответил Саговский. - Горы стояли впереди осколками лу-
ны, граниты, базальты, лед и снег. Решили подниматься по леднику,  и  от
незнания сделали ошибку, ибо на поларшина под снегом был лед и снег  ка-
тился по льду вниз. Лачинов шутил: - альпинистам,  этим  спортсменам  по
лазанию в горах, редко выпадает такое счастье, которое стало  горем  им,
пятерым. Сначала ползти в гору было легко, - на пол-горы, как показалось
им, и на пятую горы, как было в действительности,  они  долезли  быстро,
сели закусить и отдохнуть.  Полезли  дальше.  И  дальше  Лачинов  помнил
только о себе. Он полез кромкой, где скалы сходились со льдом, рассчиты-
вая, что там камни скреплены водою, льдом, и можно будет  итти,  как  по
ступенькам, и там есть промоина, - так первый расчет его спасал, а  вто-
рой губил, - ибо другие правильно разочли, что выгоднее будет  лезть  по
сметенному в наст снегу, ибо он должен быть отложе. Лачинов лез  с  вин-
товкой, в меховых штанах и куртке, с лыжными палками в руках, лыжи тащи-
лись сзади, - и скоро Лачинов понял, что он выбивается из сил, и тут на-
чало казаться, что и до верху и до низу  одинаково,  и  скалы  базальтов
внизу, что были размером в многоэтажный дом, стали в табурет, а те,  что
были вокруг него и снизу, казались табуретами, здесь  выросли  в  замки.
Пополз дальше на четвереньках, руки уже дрожали, - гора все круче, камни
рвутся под ногами, палки в руках мешают, скользит со спины под ноги вин-
товка, шапка ползет на глаза, дышат нечем. - Лачинова догнал  Саговский,
полезли вместе; те, что поползли по насту, уже далеко  впереди,  кажется
уже выбрались, махали отрицательно руками, кричали что-то сверху, - кри-
ка их разобрать возможности не было, - было видно лишь, что там  наверху
волновались. Ползли. Отвес становился круче.  Сил  давно  уже  не  было.
Вползли в ущелье, выползли - и увидели, что впереди пути нет: отвес, на-
вес над ними. Теперь было слышно, что сверху кричали, чтобы вернулись, -
и люди наверху казались размером в шмеля, их едва было слышно. Саговский
полез обратно, - Лачинов понял, что назад ему не  спуститься,  сорвется,
разобьется, погибнет: если по этому отвесу, что впереди, проползти, дви-
нуться вверх и налево, с девяноста шансами сорваться, то там будет  спа-
сение. Лачинов никогда больше не переживал такого ощущения,  как  тогда,
когда он сознавал, что действует, движется не он, а  кто-то,  живущий  в
нем, инстинкт, ловкий, как кошка, точный,  как  механика,  хоть  руки  и
сердце отказывались работать. Пополз, первый камень сорвался -  и  сразу
сорвалась кожа рукавиц. Сполз сажень вниз, зацепился за камень, - пополз
вбок и вперед, - тех, кто был наверху, не видно было за отвесом и сплош-
ной отвес был внизу. Как выполз Лачинов - он не помнил. Сверху  спустили
веревку и вытащили уже по сплошному отвесу,

   на скалу. - И наверху их встретил ветер, который сразу  перебрал  все
ребра и захолодил руки так, что они ничего не брали.  Полярная  была  на
прежнем месте, но все другие звезды опрокинулись в небе:  на  часах  был
полдень. И страшное одиночество открывалось под звездами - земли и моря,
где не ступала нога человека. Вдали за перевалом  в  бинокль  был  виден
огонь - там ждал отряд, туда надо было итти. Сзади в бинокль уже  ничего
не было видно. - В расщелине двух гор был глетчер, в глетчерных  пещерах
висели сосульки в несколько человеческих ростов - -
   В тот день, когда ушел отряд на Шпицберген, профессор  Василий  Шеме-
тов, друг Николая Кремнева, так же, как Кремнев, непохожий на кабинетно-
го ученого и похожий на бродягу, писал свою работу о причинах цвета неба
и моря. - Начало этой работы было такое:
   "Когда в ясный летний день вы глядите на море, вам кажется, что синяя
окраска моря зависит от голубизны неба. Однако в действительности  поло-
жение вещей совсем не таково, в чем не трудно убедиться следующими  при-
мерами. Для этого достаточно сравнить, с одной стороны, насыщенный синий
цвет Нордкапского течения, которое протекает в водах Полярного моря,  и,
с другой стороны, - бледный, зеленовато-серый цвет Азовского  моря,  над
которым сияет яркое южное небо. Выяснением причин цветности  моря  зани-
мался целый ряд ученых, начиная с Леонардо да-Винчи - -"
   - - в день, когда ушел отряд, Шеметов писал:

   [Далее приведены формулы с поясняющим текстом, позволяющие "вычислить
спектр того внутреннего света, который сообщает морю его характерную ок-
раску".]
   ...Лачинов как-то говорил о прекрасной  человеческой  воле  -  знать,
познавать, волить познать - -
   - - арктической ночью, на восток от Шпицбергена и на градусе Могучего
над бумагой, картами и таблицами, сидел человек Николай  Кремнев,  -  на
столе горел в плошке тюлений жир, и против Кремнева сидел второй русский
профессор, вычислял углы отражений света в морях, Василий  Шеметов.  Они
молчали, изредка они курили махорку - -

   Глава третья.

   На острове Николая Кремнева экспедицией был оставлен  гурий.  Грамота
на пергаменте, написанная тушью, была вложена в стеклянную банку и запа-
яна в железо. Гурий был поставлен около изб. В грамоте было написано:

   "Русская Полярная экспедиция в следующих научном  составе  и  судовой
команде [идет перечисление] на экспедиционном судне "Свердруп", выйдя из
Архангельска 11 авг. 192* года, по выходе из Белого Моря, пошла на север
по 41-му меридиану с непрерывными научными работами  через  каждые  30'.
Начиная с 77ш30' с.ш. стали встречаться льды, а на 77ш52' была встречена
кромка непроходимого льда,  преградившего  экспедиции  дальнейший  путь.
Экспедиция пошла по курсу истинный  Nо64ш.  Астрономически  определиться
благодаря туманной погоде возможности не представлялось. 7 сент. в тума-
не появилась земля, один из  островов  архипелага  Земли  Франца-Иосифа;
ввиду тумана определить земли не удалось; экспедиция была у земли только
несколько часов и вынуждена была уйти в море по причине сильного шторма;
на землю высаживались три человека, второй штурман Бирюков, Н.П., матрос
Климов, В.В., и зоолог Богаевский, А.К., - они погибли,  так  как  шторм
унес их в виду судна в море. От Земли Франца-Иосифа экспедиция пошла  по
курсу истинный SW 55, но на другой же день, 8 сент. судно встретило льды
и вынуждено было дрейфовать без курса, сносимое льдами на SSW. 27  сент.
с судна увидели землю, которая после астрономических определений  оказа-
лась не нанесенной ни на  одну  из  карт,  а,  стало  быть,  неизвестной
культурному человечеству. Земля была названа островом Николая  Кремнева.
Астрономическое местонахождение земли - <фи>79ш30'N  и  <лямбда>34ш27'W.
Судно стало на якорь в бухте Погибшей Избы и брала питьевую воду,  пред-
полагая пройти отсюда к Wiches Bland на  Шпицбергене.  Но  в  полночь  с
29-го на 30-е сент. страшным штормом судно было выкинуто на берег с  не-
поправимыми пробоинами и заполненное водой. Экспедиция,  потеряв  судно,
вынуждена была здесь стать на  зимовку.  По  причине  того,  что  продо-
вольствия не хватило бы всем оставшимся, был снаряжен отряд в составе 22
человек из следующих лиц команды и научных  сотрудников  (перечисление),
научная часть под командой метеоролога Саговского, К.Р.; начальником от-
ряда назначен был первый штурман Гречневый, В.Н.;  по  полученным  впос-
ледствии сведениям до жилого Шпицбергена из этого  отряда  дошел  только
художник Лачинов, Б.В., - остальные погибли от  цынги  и  переутомления.
Отряд ушел с острова Н. Кремнева 4 ноября, взяв с собой  нарты  и  каяки
[идет перечисление всего, что было взято отрядом]. На острове Н. Кремне-
ва осталось 13 человек, которые охраняли собранные материалы и вели  на-
учные работы. Отряд, пошедший на Шпицберген, должен был сообщить о  мес-
тонахождении оставшихся с тем, чтобы за ними  пришло  экстренное  судно.
Оставшимся пришлось перезимовать две зимы и живыми остались только  двое
- начальник экспедиции проф. Кремнев, Н.И., и  научный  сотрудник  проф.
Шеметов, В.В. Спасательное судно "Мурманск" пришло 11 сент. 192* года, и
остров Н. Кремнева был покинут 15 сент. Все научные матерьялы были  заб-
раны. В доме N 2 оставлены продовольствие и огнестрельные припасы (пере-
числение).
   Начальник экспедиции проф.Кремнев.
   Научн. сотр. экспедиции проф. Шеметов.
   О. Николая Кремнева.
   15 сент. 192* г."
   ---------------
   ...Можно рассказывать долго, дни за днями, о том, как бессмысленен  и
страшен взгляд моржа, как кровавы его глаза, - как  добродушно  и  хитро
смотрят медведи, - что в апреле, когда только солнце на небе,  непереда-
ваемо болят глаза человека, - как мучителен  постоянный  мрак  зимой,  о
том, что профессор Шеметов, друг Кремнева, установил актиничность окрас-
ки морских животных, что кожа их светочувствительна так же, как фотогра-
фическая пленка; - можно рассказать, как на полатях бесконечными  ночами
перерассказаны были все русские были и сказки, и случаи, как умирают лю-
ди от цынги; профессор Кремнев продолжал работу Алпатова Decapoda,  точ-
нейше проследил применяемость ее к условиям природы; - как шелестит  По-
лярное сияние - -

   - - университеты, а не матери, родят иной раз людей - и женщин, стало
быть. Елизавета Алексеевна, единственная в экспедиции женщина, была  та-
кой женщиной. Ее все не любили,  потому  что  она  была  некрасива,  не-
женственна, говорить могла только о хлорах,  белках  и  атомах,  -  была
сильнее любого мужчины и похвалялась этой силой. Она одевалась, как муж-
чины, в меховые штаны и куртку, волосы она стригла. Она знала -  матросы
ее звали моржом. Матросы знали, что она - ни разу не была любима  мужчи-
ной, она сама говорила об этом, она была хорошей химичкой. Ей было - 27,
и она - она как все - чуяла иной раз, как заходится кровью  сердце,  как
немеют, путаются химические формулы в мозгу, как немеют колени - вот эти
ее моржовые колени. И знала она: - только неуменье понравиться, неуменье
быть женщиной заставляют ее хвалиться здоровьем и силой - к  тому,  чтоб
понравиться. И это она обрезывала ногти гарпунеру Васильеву, и она  што-
пала рубашки всем: и это она - от обиды, от  стыда  -  плакала  в  углу,
громко по-моржовьи, когда вдруг услыхала, как шутили матросы  и  младшие
сотрудники о том, что на этой земле ни разу не было  женщины,  тем  паче
девственницы, не было свадьбы, - и надо кинуть жребий, кому быть ее  му-
жем - во имя необычности земли и обстоятельств, - и  все  же  тогда,  за
стыдом и слезами, нехорошо, бессмысленно, мутно ныла ее грудь. Они  жили
все в одной избе, у нее был угол за печью, на нарах  под  полатями.  Все
были уравнены в правах и костюмах, и она, как все по очереди,  растапли-
вала по утрам снег, чтобы умываться, пилила со всеми дрова, слушала мат-
росские были и небылицы, - иногда она ходила в лабораторию  к  колбам  и
препаратам. Мужчины много говорили о женщинах. Была сплошная ночь,  мели
метели, горели звезды и северные сияния. К утрам,  определенным  условно
часами,  углы  избы  промерзали,  покрывались  колким,  звенящим  инеем,
большим, как серебряные гривенники. Люди спали в полярных мешках. - Муж-
чины издевались над Елизаветой Алексеевной. - Потом они перестали  гово-
рить с ней, о ней, о женщинах. И тогда она заметила, что ее ни на минуту
не покидают мужчины. О ней перестали говорить, - она видела, куда б  она
ни шла, неподалеку от себя мужчин, и мужчины следили не за ней,  а  друг
за другом. Но на себе она ловила упорные, бессмысленные  взгляды.  И  ей
казалось, что она погружена в сладковатую, дурманящую, липкую  муть,  от
которой неуверенными делались ее движения, от  которой  часами  хотелось
лежать, вытянувшись, откинув голову и за  голову  закинув  руки,  крепко
сомкнув колени. Это было в первый месяц, как отряд ушел на Шпицберген, в
сплошной ночи. Люди вдруг замолчали. Метели и снега по  крышу  заровняли
дом. Кремнев приходил и силой гнал вахты на работы. - На  "Свердрупе"  в
трюме распиливали на дрова скрепы, выбивали их  изо  льда.  -  Елизавета
Алексеевна пилила в паре с гарпунером Васильевым, Хромой и Хрендин кида-
ли в люк дрова на лед; Хромого позвали наружу, - Хрендин закурил  и  вы-
полз за Хромым; - и тогда Васильев, бросив пилу,  очень  нежно,  стоном,
прошептал: - "Лиза", - и беспомощно протянул руку, и  беспомощно,  бесс-
мысленно приняла эту руку она,  опустила  голову,  опустилась,  села  на
бревно - беспомощно, бессмысленно, покорно, в той сладкой  липкой  мути,
что так ныла у сердца; - и тогда из мрака, из-за балок, прыжками, с  ос-
тановившимся лицом набросился на Васильева штурман Медведев, - он  схва-
тил его за плечи, он бросился ему на горло и стал душить, - и два  чело-
века, молча, храпя, покатились по льду, душа друг друга, с  остановивши-
мися, бессмысленными лицами. Она сидела покорно; сверху  вниз  бросились
люди разнимать. Ни Васильев, ни Медведев ничего не помнили и не  понима-
ли, - иль им хотелось не

   помнить и не понимать, - они дружески заговорили о пустяках,  покури-
ли, стерли снегом кровь и пошли работать. - Она ушла  в  избу,  забилась
молча в свой угол и лежала неподвижно там до конца  вахты.  После  вахты
она вдруг вновь заговорила со всеми, весело, шумно, позвала итти гулять,
на лыжах; пошли за нею многие, кроме профессоров и врача  [у  врача  уже
пухнули в цынге десны и ноги], у избушки, где был скат и наст, она толк-
нула вдруг Медведева, тот схватил ее, чтобы не упасть, и вместе они  по-
катились вниз по снегу, а за ними попрыгали все, друг на друга,  зарыва-
ясь, зарывая в снег. Тогда была луна, снег был  синь,  горы  и  глетчеры
уходили во мглу, снег сыпался и звенел, казалось под луной, что эти люди
на луне, - скелет "Свердрупа" распух от инея. Играли в снежки,  катались
с гор, все хотели скатиться с Елизаветой Алексеевной, все  хотели  засы-
пать ее снегом, все валяли ее в снег. Под безглагольной луной по пояс  в
снегу эти люди, в мохнатых одеждах, с их криками, рассыпающимися в  пус-
той тишине, двоились синими своими тенями. Медведь влез на льдину, прис-
лушался, присмотрелся, пошел в сторону под  ветер,  чтобы  обнюхать;  не
его, а его синюю тень увидел  матрос  Хромой,  побежали  за  винтовками,
стихли, рассыпались цепью, пошли в облаву, охоту повел Кремнев, вышедший
для этого из избы; медведь попятился на лед, - люди прятались за тороса-
ми, обходили ропаки, медведь вырос на ледяной горе  и  скрылся  за  нею.
Елизавета Алексеевна шла одна, с винтовкой. Она остановилась, посмотрела
на луну, - и сразу, круто повернувшись, пошла обратно, в сторону,  спря-
талась в торосе, легла на снег - - вдали  затрещали  выстрелы,  выстрелы
стихли, мимо прошли двое к избе, возбужденно говорили об убитом медведе,
- тогда стали кричать: - "Елиза-авета Алексеевна-а!",  -  выстрелили,  -
она лежала на снегу и плакала - -
   - - ночью, когда все спали, она  услыхала  шопот,  шептались  штурман
Медведев и гарпунер Васильев; Медведев сказал, и голос его прервался:  -
"ты разбуди ее, замани, скажи, начальник позвал, я буду  у  избы.  Ты  -
первый" - - и Елизавета Алексеевна  замерла,  -  слышала,  как  бесшумно
скрипнула дверь, как скрипнула у стола половица, - потом все исчезло  за
шумом сердца: тогда она поспешно зажгла одну, две, три спички, в полуар-
шине от нее было лицо Васильева, оно было страшно, рот был искривлен,  -
но в спичечном же свете она увидела, что у печки, босой,  стоит  младший
гидролог Вернер, с поленом в руке, что свесил ноги  с  полатей  напротив
Хрендин. Из тесного угла, из-за перегородки, хрипло и покойно сказал ка-
питан: - "Васильев, собака, на место!" - Капитан стал одеваться, оделся,
вышел из избы. Сказал Хромой: - по начальству пошел, доносить! Пущай, не
боимся. Все равно никому не дадим бабу! Он все начальника убеждает пере-
вести ее в лабораторию, для себя, значит!" - Спать можно было еще  много
часов, но, потому что безразлично, когда спать, ибо круглые сутки  ночь,
все стали одеваться. Хромой сказал: - "Васюха, твоя очередь, грей воду".
- Тогда из угла за печкой послышались рыдания  Елизаветы  Алексеевны,  и
тот же Хромой полез утешать ее. - Брось, девынька, дело такое, ты  посу-
ди, мужики ведь, сила, ты прости нас, дело такое!.. что же  это  мы  са-
ми-то? с ума сошли все, что ли? - ты потерпи!.." - Подошел гидролог Вер-
нер, товарищ Елизаветы Алексеевны по университету, взял руку - думал ли,
что делает? - прижал ее руку к лицу, сказал тихо: - "Ты прости меня, Ли-
за, прости, любимая! Я готов за тебя отдать жизнь, прости меня!" - С ка-
питаном вошел в избу Кремнев, сказал: - "здравствуйте!" - сел  к  столу,
помолчал, посмотрел в сторону, заговорил: - "Ну-те, с  сегодняшнего  дня
приступаем к работе, видите ли. С положением нашим шутить не стоит. Дой-
дет ли отряд Саговского до людей, неизвестно, - а доктор у нас уже  зах-
ворал, ну-те, повидимому, цынгой. Приказываю разобрать по бревнам, выру-
бить изо льда остатки "Свердрупа"  и  сложить  их  на  берегу.  Работать
трехсменной вахтой, по три человека. Вахтенные начальники - я, профессор
Шеметов и капитан. Весной, когда взойдет солнце,  по  моим  чертежам  мы
построим большой бот и пойдем на юг под парусами. Работать предлагаю как
можно усерднее, ну-те... Затем я хотел сказать,  до  меня  дошли  слухи,
знаете ли. - Елизавета Алексеевна, вас просил к себе Василий Васильевич,
- пойдите к нему"... - Кремнев подождал, когда она  вышла.  -  "До  меня
дошли слухи, что здесь установились болезненные отношения  с  Елизаветой
Алексеевной. Причины, видите ли, мне совершенно ясны. Обвинять я  никого
не намерен, но погибнуть мы можем все, так как на этом  часто  сходят  с
ума. Единственным разумным средством было бы  удалить  отсюда  Елизавету
Алексеевну, остальное все паллиативно, - но такой возможности у нас  нет
[с полатей перебил Кремнева Хромой, он сказал:  -  "сделать  надо  одно,
приказать ей спать с каждым по очереди, а то мужики  перережутся,  -  не
погибать же нам всем из-за нее одной!" Кремнев сделал вид, что не слышал
Хромого...] Ну-те, возможности удали

ть Елизавету Алексеевну у нас нет, допустить насилия над ней я не могу. Такая напряженная обстановка возбуждает ее, несомненно: если она изберет кого-либо из нас, остальные не допустят этого... Я, знаете ли, могу сообщить и заявляю об этом, что каждого, кто посягнет, - застрелю!" - Кремнев встал. - "Определите, кто в какой вахте хочет работать" - -
   Прошли еще недели.

   - - Была метель, такая, когда ветер дул, как из трубы, разметал снег,
ломал льды и камни, нес их вместе со снегом. Люди не выходили  из  избы,
избу заровняло снегом с землей. Вахт не было. В избе были - тепло, духо-
та и мрак. На столе чадили масленки. Двое играли в шахматы,  один  писал
дневник, остальные лежали по нарам во мраке. Только  что  поужинали.  На
нарах Хромой рассказывал, как мальчиком он ходил на поморском паруснике;
поморы, тайком от жен, в трюмах увозили с собой из Вардэ норвежских  де-
вок; и Хромой рассказывал, что делали поморы с этими девками; - Елизаве-
та Алексеевна лежала у себя в углу, сказала гидрологу Вернеру, чтобы  он
принес огня от масленки, закурить. Закурили оба, и Вернер сел  на  койку
рядом с Елизаветой Алексеевной. Хромой продолжал рассказывать.  Папиросы
потухли, в углу было темно, - Вернер положил  руку  на  плечо  Елизаветы
Алексеевны, - сказал сонным голосом: - "А расскажи, Хромой, как  ты  то-
нул?" - "Я-то? - откликнулся Хромой, - я, брат, и сам не знаю, как это я
на ногах хожу и цел остался!" - Елизавета Алексеевна обеими руками взяла
руку Вернера и положила себе на грудь: под рубашкой, потому что все были
раздеты в духоте, неистовствовало сердце. Вернер склонился  и  поцеловал
шею Елизаветы Алексеевны, она губами нашла его глаз, потом губы их  сли-
лись. Руки Вернера прошарили по всему ее телу, она была  покорна.  Тогда
Вернер прошептал ей в ухо: - "Пойдешь со мной в горы?" - никто не  заме-
тит, там..." - Она ответила: - "Пойду". - Вернер соскочил с нар, пошел к
столу, вновь закурил, весело сказал: - "рассказывай,  рассказывай,  Хро-
мой, очень интересно!" - - Все дни Вернер был возбужден, точно тайком он
достал четверть спирта и пьет понемногу. С винтовкой, с топором, на  лы-
жах он уходил в горы и пропадал там многие часы, зверя  с  собой  он  не
приносил. У двери пропала лопата. Далеко горами он обходил свои избы, за
ропаками и торосами он приходил к разваленной избушке. Тайком  от  всех,
он прорыл около нее снег, ход завалило снегом. В избушке размел он снег,
смел его с нар. Однажды Вернер сказал, что идет

   за горный перевал, взяв с собою спальный мешок, - он  вернулся  через
сутки, заявив, что обессилил и мешок оставил на горах неподалеку - -
   - - и был такой вечер, когда Елизавета Алексеевна вышла из избы, что-
бы пойти в лабораторию. Минут через двадцать  после  нее  вышел  Вернер.
Вернер, на лыжах, с винтовкой, скатился на лед, - бухтой, между торосов,
пошел к разбитой избушке. За ропаком показался вдруг Кремнев, он  шел  к
избам, он сказал: - "Это вы, Илья Иванович?" - "Да, я". - "Вы куда  иде-
те?" - "Я хочу побродить немного". - "Вы мне не одолжите винтовку? - ед-
ва ли будет опасность". - "Пожалуйста", - и они расстались. У края  косы
Вернера ждала Елизавета. Вернер подошел к ней неровными шагами, они про-
тянули руки, она склонила голову ему на плечо, он взял ее голову,  чтобы
заглянуть ей в глаза, чтобы поцеловать. Рядом была безвестная избушка. И
рядом тогда раздался выстрел, и Вернер ощутил, что  в  руках  у  него  -
только осколок головы Елизаветы. Но Вернер ничего не успел осознать, ибо
второго выстрела он не слыхал - не мог слышать - -
   - - ночь, арктическая ночь. Над бумагами, картами и  таблицами  сидит
человек Николай Кремнев. На столе в плошке горит жир. И против  Кремнева
сидит второй человек - Василий Шеметов. Полки в  полумраке  поблескивают
рядами склянок. На столе у плошки лежит винтовка. И Кремнев смотрит  над
бумагами, картами и таблицами. - "Как ты думаешь об  этом,  Василий?  Ты
меня судишь?" - "Я не совсем понимаю, при чем тут он? Во всяком  случае,
нужно б там оставить винтовку, - все знают, что эта винтовка была у  не-
го". - "Я сам об этом не заговорю, - все знают и мои  лыжные  следы,  а,
если бы я взял чужие лыжи - -"...
   ...............

   - - От отряда метеоролога Саговского осталось два человека:  он,  Са-
говский, и Лачинов. Было двадцать девятое июня. Было  29  июня,  русский
Петров день, вечное в Арктике солнце. Все остальные в отряде  погибли  в
переходах по льдам и в зиме. Не оставалось ни хлеба, ни соли, - была од-
на коробка спичек. Это был последний переход к Шпицбергену, это было  на
Шпицбергене, в Стор-фиорде, в Валлес-бае: оставалось  только  перевалить
через хребет, чтобы быть у людей. - Лачинов и Саговский лежали  на  льду
саженях в пятидесяти от отвесного обрыва ледника, саженей  в  пятнадцать
вышиною. Каяк валялся рядом. Здесь они были третий уже  день.  Они  были
совсем у земли, у лагун на мысу, лед был зажат до самого берега и по не-
му было бы можно итти, если б мог ходить Саговский. Начался  отлив,  лед
стало разводить, - и тогда подул зюйд-вестовый ветер и скоро  стал  тре-
пать, как бешеный. Если бы здесь были большие поля льда,  беда  была  бы
невелика: утихнет ветер, сожмется лед, только и всего. - Они  сидели  на
льдине сажени в четыре квадратных величиною. И вскоре  по  льдине  стали
перекатываться волны, лед разгоняло ветром и отливом,  земля  попятилась
назад, зыбь пошла крутая. Итти на каяке возможности не было: его изреза-
ло б мелким льдом. - И земля скоро скрылась в тумане. Людям делать  было
нечего: они завернулись  в  парусину,  прикрылись  каяком  и  завалились
спать, - есть было нечего. Четырехсаженная их  льдина  ходила  под  ними
так, что толковее ей было бы переломиться. К одиннадцати часам - к  аст-
рономическому полдню - ветер затих и лед погнало к земле. Вскоре возник-
ла земля, льды прижало к ней: но это был уже ледник, уходивший направо и
налево за горизонт. Люди были, как в мышеловке.  Кругом  был  поломанный
мелкий лед вперемежку с шугой, и спереди была отвесная  пятнадцатисажен-
ная стена. Есть было нечего, и болели, слезились от света распухшие гла-
за. По мелкобитому льду итти было некуда. Опять спали, и перед новым от-
ливом пошли лезть на ледник. Они нашли трещину  шириною  в  сажень.  Они
бросили каяк, мешки, гарпуны, секстан, все, оставили винтовки,  топор  и
лыжи. Трещина была заметена снегом, снег покрылся коркой льда, - топором
в этом снегу они делали ступеньки и забивали в него для опоры ножи;  так
они вылезли наверх, на пятнадцатисаженную стену. Сверху они видели,  как
льдина, на которой они жили, лопнула, перевернулась и лед  начало  отжи-
мать от берега отливом. - На лыжах они пошли к горам, к скалам, на мысок
залива, чтобы там на птичьем базаре убить гагу, чтобы есть ее сырой. Са-
говский едва шел, он не мог итти, у него подгибались ноги, он спотыкался
и полз на четвереньках, бросая лыжи - -
   - - и на этой земле Саговский умер от цынги. Он уже не мог ходить, он
только ползал на четвереньках. Он невпопад отвечал  на  вопросы.  Он  не
открывал глаз. Лачинов сжег лыжи и согрел Саговскому воды, Саговский вы-
пил и задремал, ненадолго: он все время стремился куда-то ползти,  потом
успокаивался, хотел что-то сказать, но у него кроме  мычания  ничего  не
выходило. - Солнце все время грело, на солнце было градусов семь  больше
ноля. Лачинов перед сном снял с себя куртку, покрыл ею  Саговского,  лег
рядом с ним. Ночью [это был яркий день] Саговский разбудил Лачинова. Са-
говский сидел на земле, подобрав под себя ноги калачом, он заговорил:  -
"Борис, слушай, кошечек моих не забудь, никогда не забывай! Помнишь, как
они страдали от качки? - их надо спасти, необходимо, -  кошчишки  мои!..
Ты знаешь, если человечество будет знать, что делается сегодня под  80-й
широтой, оно будет знать, какая будет погода через две недели в  Европе,
Азии, Америке, потому что циклоны и антициклоны рождаются здесь. Мои за-
писи - никак нельзя потерять, такие записи будут впервые в руках челове-
чества... А моя мама живет на Пресне около обсерватории -  -"  Саговский
лег, натянул на себя куртку. - Когда вновь проснулся Лачинов, он увидел,
что Саговский мертв и окоченел - Саговский даже не сбросил куртки, кото-
рой покрыл его Лачинов. Лицо его было покойно. - - И этот  день  Лачинов
провел около трупа. На мысу, на первой террасе, руками и топором,  Лачи-
нов разобрал камни, сделал яму, - в яму положил Саговского, засыпал  его
камнями, присел около камней - отдохнуть. На плите из  известняка  ножом
он начертил:

   [Крест]

   30-го июня 192* года
   Кирилл Рафаилович
   САГОВСКИЙ
   метеоролог Русской Полярной
   Экспедиции проф. Кремнева,
   начальник отряда, пошедшего
   после аварии э/с "Свердру-
   па" с острова Н. Кремнева
   (<фи>79ш30'N, <лямбда>34ш27'0''W) по льду
   на Шпицберген. В походе было
   22 человека, из которых уцелел
   один - художник Экспедиции
   Борис Лачинов.
   На о. Н. Кремнева осталось
   13 чел. научн. сотр. и команды.

   Впереди были горы, за которыми должны были быть люди,  -  сзади  было
море, море уходило во льды. Лачинов встал и быстро пошел прочь от  моги-
лы, не оборачиваясь, - вернулся, ткнул ногой камень и опять пошел к  го-
рам: едва ли подумал тогда Лачинов, что в нем  была  враждебность  не  к
этому трупу, - но было в нем озлобление здорового  человека  перед  бес-
сильем, болезнью, смертью. - "Не слушаются, запинаются  ноги,  лечь  бы,
лежать, - а я вот нарочно буду за ними следить и ставить их в те  точки,
куда я хочу! Не хочется шевелиться, лечь бы, лежать, нет, врешь, не  об-
манешь: - встану, пойду, иду, - не умру!"
   Лачинов. - Иногда бывает такая тесная жизнь. Москва, дела, дни -  ко-
нечно, сон, конечно, астрономическая точка. Ужели здоровая  человеческая
жизнь есть сотни хомутов, в которые впрягается человек к тридцати годам?
и - что реальность? - тогда в шторм в море, и потом все дни,  до  смерти
Саговского, после смерти Саговского - - только одно, что движет,  только
одно, что сильнее, прекрасней, необыкновенней жизни: - -
   - - тогда, там, в географической точке, имя которой Москва, он сразу,
в три дня разрубил все свои узлы, чтобы уйти в море, чтобы строить нано-
во, - чтобы Москва стала только географической точкой - - тогда, там,  в
море, в шторм, мучительно, неясно:
   - Москва - жена - дочь - выставки - картины - слава: - ложь! Нет, ни-
чего не жалко, ничего нет!.. Нет - нет, дочь, Аленушка, милая,  лозинка,
ты прости, ты прости меня, - все простите меня за дочь: я  по  праву  ее
выстрадал! И вы, все матери, все женщины, которые знали меня, - простите
меня, потому что ложью я исстрадался. Имею же я право бросить хомуты,  и
я ничего не хочу, - ведь я только студент первого курса, и я  выстрадал,
вымучил себе право на жизнь. Ничего не жалко, ничего нет. Работа? -  да,
я хочу оставить себя, свой труд - себя таким, как я есть,  как  я  вижу.
Это же глупость, что море убьет, - а ты, Аленушка, когда  возрастешь,  -
прости! -
   Там, в море, еще на "Свердрупе": - вот, койка, над головою  выкрашен-
ная белым, масляною краской, дубовая скрепа, -  электрическая  лампа,  -
балка идет вверх, встает дыбом, балка стремится вниз, - рядом внизу  ка-
кая-то скрепа рычит, именно рычит, - перегородка визжит, дверь  мяукает,
- забытая, отворенная дверь в ванную ритмически хлопает, - пиликает  над
головой что-то - дзи-дзи-дзи-дзи! - Надо, надо, надо скорее  сбросить  с
койки ноги, - надо, надо бежать наверх, авралить, кричать - "спасайтесь!
спасайтесь!" - Но почему вода не бежит по коридору, не рушатся палубы? -
ну, вот, ну, вот, еще момент, - вот, слышно, шелестит, булькает вода!  -
- И тогда все все-равно, безразлично, нету ничего,  -  единственная  ре-
альность - -
   - - Лачинов стоит на верке Северо-Двинской крепости, и луна - величи-
ной в петровский пятак. В бреду возникала реальность: - реальность преж-
няя была, как бред. - Норвежцы называли русский север - Биармией, - нов-
городцы называли его: Заволочьем. - Далеко в юности, почти в  детстве  -
ему, Борису Лачинову, студенту, двадцать два, - ей, гимназистке, семнад-
цать: и это был всего один день, один день в лесу, в поле, весной, у нее
были перезревшие косы - и как в тот день не сошла с  ума  земля,  потому
что она ходила по земле? - а вечером подали лошадей, ночь пахнула  конс-
ким потом, и лошади по грязи и в соловьином переполохе везли на станцию,
чтобы в Москве ему сдавать экзамены. - Новгородцы называли русский север
- Заволочьем: - нет, не одни  формы  определяют  искусство  и,  как  ис-
кусство, жизнь, - ибо - как написать? - север, северное сияние, дичь са-
моедов, самоеды в юртах, со стадами оленей, - поморы, - и сюда  приходят
ссыльные, сосланные в самих себя, в житье-бытье,  -  и  здесь  северная,
горькая, прекрасная - как последняя любовь; это где-то, - где  в  тундре
пасутся олени, а на водах по морю вдали проходят парусники, как при Пет-
ре I, испоморы ходят молиться в часовни, самоеды -  идолам,  вырубленным
из полена... - И мимо них - в море, во льды, в страданиях -  идут  люди,
только для того, чтобы собрать морских ракушек и микроскопических зверят
со дна моря, чтобы извлечь - даже не пользу, а - лишний кусок человечес-
кого знания: благословенны человеческая воля  и  человеческий  гений!  -
Тундра - такое пустынное небо, белесое, точно оно отсутствует,  -  такая
пустая тишина, прозрачная пустынность, - и нельзя итти, ибо ноги  уходят
в ржавь и воду, и трава и вереск выше сосен и берез, потому что сосны  и
березы человеку ниже колена, и растет морошка, и летят над тундрой дикие
гуси, и дуют над тундрой "морянки", "стриги с севера к полуночнику", - и
над всем небо, от которого тихо, как от смерти, - и летом белые, зеленые
- ночи; и ночью белое женское платье кажется зеленоватым; - а самоеды  в
одеждах, как тысячелетье... Самоеды, когда идут в

, "на Русь", - на Тиманском Камне, в Кузьмином перелеске, где сотни сохранилось идолов, убивают оленя, мажут его кровью идолов, и съедают - "абурдают" - сырое оленье мясо, то, что осталось от идолов; тогда они поют свои песни. - Самоеды вымирают голодом, - а эти ссыльные - ни словом не стоит говорить о временности, это всегдашнее человеческое -
посланные в политику, в скуку, не понимают, спорят - вот об этих самоедах, которым... - - И тут возникает большая, прекрасная, последняя любовь, - такая же огромная и прекрасная, как - знание, гениальное, как человек, и последнее, как человеческая любовь. - Так должно написать, не зная Заволочья. -
   От Вологды до Архангельска поезд ползет по  тайге,  и  тайга  -  одно
тоскливое недоразумение из елей и сосен в пятилетнюю сосну ростом, да  и
то наполовину сваленная и обгоревшая, - леса, леса, леса, - среди  лесов
болотца, ерунда, ржавая травка, да иной раз целое поле,  полянишка  точ-
нее, в лиловорозовых цветочках. Станции одна  от  другой  в  расстояниях
тоскливо-долгих, и все станции однообразны, как китайцы, - и такие, око-
ло которых нету ничего, ни человека, ни души, ни куска хлеба. - В Архан-
гельск поезд пришел утром. Двина заброшена, дика, пустынна, -  свинцовая
и просторная, и у карбасов носы, как у турецких туфель, и волны -  синие
- закачали карбас, а солнце было янтарным. На карбасе пошли через Двину,
"Свердруп" стоял на рейде, - поднялись по шторм-траппу, поодиночествова-
ли, пока не определился угол. На развороченной палубе заливали и убирали
в ящики бутылочки и баночки. Кроме  матросов,  одного  доктора,  четырех
профессоров, - остальные все студенты. Студенты шутят, пакуют ящики, по-
купают на набережной простоквашу, - пропахли варом и треской.  -  Архан-
гельск всего в три улицы, тротуары  деревянные,  каждая  улица  по  семи
верст, - за этими улицами в трех шагах начинается тундра. И весь  Архан-
гельск можно обследовать в один день, хоть и будут ныть ноги. В  местном
музее - моржи, белый медведь, - все,  что  здесь  произживает,  -  потом
вальки, пимы, юрты, избы, деревянные божки, - все, что  создал  человек:
невесело! Этакие длинные тротуары из досок, старинный пятиглавый  собор,
сумерки, колокола звонят, и мимо идут люди, как сто лет назад,  особенно
женщины в допотопных платьях и в самодельных туфлях  из  материи,  -  на
рейде парусные корабли, как при Петре, поморы приехали на своих  шхунах,
привезли треску, - и кажется, что от Петра  Архангельск  отодвинулся  на
пустяки, - Заволоцкая Пятина!.. На пристани  тараторят  простоквашные  и
шанежные торговки, говорок странный, пришепетывающий  и  се:  -  "женки,
идемте, та-та-та", - речь, ритм четырехстопные. И над всем пустое  небо.
- В сумерки, когда поднялась петровская луна, кричал: - "Э-эй, со

упа" - шлюпку!" - "Свердрупа" чуть-чуть колышет, -
деревянный, все время мажется варом, построен по планам смертнейшего китобойного парусника. Люди живут в трюме, рядом ванная и там - по анекдоту - живет англичанин. А рубки над палубой - лаборатории - все пропахли лекарствами, в колбочках. Проснулся утром, пошел в ванную и вымылся с ног до головы, вода и холодная и теплая, - выбрился, брился по-странному: коридор между кают на жилой палубе ведет до двери в складочную часть трюма, которая открыта сейчас божьему свету, там светло, - так вот там и брился; в каюте же бриться нельзя, потому что судно стояло на рейде и чистились котлы и не горело электричество, а когда оно не горит, в каютах темно, едва можно читать; на складе свалены были ящики, бочки, канаты, гарпуны, пахло треской, замечательным, единственным в мире запахом, - куда до него тухлой селедке и зеленому сыру! - там он и брился, приладившись на ящике и голову задрав под небеси. А наверху на палубе один другому диктовал: - температура, вес, щелочность, H2O, анализ, - две удачные пробы из трех, - планктон, - сети 250,245, - что-то непонятное - -
   - - а потом пришла моторная лодка из Петровского учреждения, называе-
мого таможней, из дома, построенного еще при Алексее, - и она понесла на
взморье, пошла ласкаться с синими двинскими волнами; день был янтарен  в
этой сини  волн.  Обогнули  Соломбалу,  перешли  Маймаксу,  отлюбовались
шведскою стройкой таможни, старою крепостью, отслушали воскресный  коло-
кольный перезвон (примерно так сороковых годов), - и корабельным каналом
пошли в Северо-Двинскую крепость, построенную Петром. Пикник,  был,  как
всегда, с пивом, водкой, колбасой на бумаге. По Корабельному каналу  при
Петре ходили корабли, теперь он обмелел и заброшен, - и там на взморье с
воды видны невысокие бастионы, серого гранита маленькие ворота к воде  -
и все. Северо-Двинская крепость не видела ни разу под своими стенами  ни
одного врага, не выдержала ни одного боя, - она сохранилась в подлиннос-
ти, - теперь она заброшена, там пусто, никого, - только в полуверсте ры-
бачий поселок. Все сохранилось в  крепости,  только  нет  пушек,  только
чуть-чуть пооблупились бастионы внутри крепости, да  в  равелинах  стены
заросли мхом, да все заросло бурьяном, - и в бурьяне есть: - малина, ма-
люсенькая, дикая и сладкая, она только что поспевала! - Прошли  крепост-
ными воротами внутрь, под стеной, прямо в бастион над воротами, -  воро-
та, воротины - в три ряда и спускаются сверху на блоках. Тишина,  запус-
тение. В других воротах, спустив воротины, местные поморы  устроили  ко-
ровник, загоняли туда в стужу скот. Стены облицованы гранитом, а  внутри
- из земли, насыпаны высокие валы, кое-где отвесные,  кое-где  так,  что
могут въехать лошади с пушками. Под землей прорыты всяческие ходы и  пе-
реходы, мрак, каплет вода с потолков, пахнет столетьями и болотами:  шли
ощупью, со свечой, - наткнулись на потайной  колодезь,  в  круглой  чаше
гранита. Каменные бастионы - на крышах растут полуаршинные  березы,  мо-
рошка, клюква, малина - внутри опустошены, исписаны "красноармейцем  та-
кой-то роты", валяется щебень, двери выломаны, разбиты ступени,  лестни-
цы. Вокруг крепости каналы со сложною системой водостоков, так что  воду
можно было произвольно поднимать и опускать, здесь некогда стояли кораб-
ли, - сейчас эти каналы затянуты зеленым илом. - - Вокруг крепости - се-
верный простор, синяя щетинистая Двина, взморье, северная тишина,  -  на
берегу в поселке сушатся сети и вверх килями лежат  карбасы.  -  Лачинов
стоял на верке, поднималась петровская луна, были зеленые зыбкие  сумер-
ки, от реки шел легкий туман, - но чайки вили "колокольню", к шторму,  и
-
   - под верком, в белом платье [зеленовато-зыбким было платье], с вени-
ком вереска в руках, - прошла она - -
   - - и нужен был год Арктики, сотни миль дрейфующего  льда,  умиранье,
мертвь, - чтобы скинуть со счетов жизни этот  год,  чтоб  скинуть  целое
двадцатилетье, - чтоб после Арктики, после Шпицбергена, - прямо со Шпиц-
бергена: -
   - были ветренные, пасмурные сумерки, в красную щель  уходило  лиловое
солнце, в красную щель между лиловых туч, - но  на  востоке  поднималась
луна, и под луной и под остатками солнца щетинилась  Двина.  Парус  клал
карбас на борт. Помор был понур, Лачинов все время курил. Очень простор-
но и одиноко было кругом. На взморье уже были видны верки крепости, тог-
да померкло солнце, луна позеленела, и в поселке  в  одном  единственном
оконце был свет. Помор сказал: - "Приехали, - ишь, какие гремянные  воды
в сегодушнем лете", - пришвартовались, вышли на берег. Было кругом  без-
молвно и дико. Помор пошел к знакомому дому, постучал, спросил: -  "Спи-
те, православные?" - ответили из избы: - "Повалилися!" - "Где здесь  по-
селенка у вас живет?" - Поселенка жила в крайнем доме, - в крайнем  доме
был один единственный на все становище в оконце  свет.  -  "Ну,  прощай,
старик, - сказал Лачинов, - я здесь останусь" - -
   Лачинов постучал в окно. Отперла она. Он вошел и сказал:
   - Ну, вот, я пришел к вам. Вы меня не помните. Я принес - вам всю мою
жизнь - -

   Заключение.

   В Москве были мокрые дни. И как каждый день, после  суматошного  дня,
после ульев студенческих аудиторий, после человеческих  рек  Тверской  и
лифтов Наркомпроса на Сретенском бульваре, - в пять часов проходил тихим
двором старого здания университета профессор Кремнев, шел в  зоологичес-
кий музей и там в свой кабинет - к столу, к микроскопу, к колбам и  бан-
кам и к кипе бумаг. В кабинете большой стол, большое окно, у окна  рако-
вина для промывания препаратов, - но кабинет  невелик,  пол  его  покрыт
глухим ковром, - и стен нет, потому что все стены до потолка в банках  с
жителями морских доньев Арктики. Каждый раз, когда надо отпирать  дверь,
- вспоминается, - и когда дверь открыта, - смотрит  из  банки  осьминог:
надо поставить его так, чтобы он не подглядывал! - Это пять часов дня. -
От холодов, от троссов, от цынги - пальцы рук Кремнева узловаты, - впро-
чем, и весь облик сказывает в нем больше пиратского командора. В кабине-
те тишина. - От полярной экспедиции  у  Кремнева  осталась  одна  ненор-
мальность: он боится мрака, в кабинете его светлее, чем днем, горят  две
пятисотсвечные лампы, - и первым его делом, когда он вернулся изо льдов,
была посылка ящика семилинейных стекол на  Новую  Землю,  самоедам  [эти
стекла пришли к самоедам через год]. - Кремнев готовился к новой  экспе-
диции в Арктику. Мифология греков рассказывала о трех сестрах Граях -  о
Страхе, Содрогании и Ужасе, которые олицетворяли собою седые  туманы;  с
рождения они были седовласы, старухи, и у всех трех был один глаз: - Ев-
ропейская Международная Комиссия Изучения Полярных  стран  проектировала
послать в Арктику Цеппелины; метеорологи полагали, что, если человечест-
во - радиостанциями - включит Арктику в обиход Земного  Шара,  вопрос  о
предсказании погоды будет решен, почти целиком.  Международная  Полярная
Комиссия посылала через полюс, от Мурманска до Аляски, Цеппелины. Цеппе-
лин должен был совершить этот путь в 70 часов. Первые  Цеппелины  должны
были изучить места, где человек еще не бывал, определить места  для  ра-
дио-станций, организовать эти радио-станции, - а затем только три Цеппе-
лина, - из которых один будет стоять в Мурманске, второй - в  Красноярс-
ке, третий на Аляске, три Цеппелина будут сторожить Арктику; каждый  бу-
дет связан с сетью радио-станций, раскиданных у полюса, - и каждый всег-
да, каждую минуту, связанный радио, будет готов пойти на  помощь  людям,
радистам, закинутым в седые туманы. Человечество сменило трех седых сес-
тер Грай - тремя Цеппелинами. - Кремнев должен был лететь с первым  Цеп-
пелином. Он обрабатывал предварительные материалы, составлял план  поле-
тов, - собирал охотников лететь в Арктику. В кабинете было тихо, - чело-
век, отодвинув микроскоп, сгорбившись над бумагой, -  писал:  -  больные
руки выводили мельчайшие буквы. Человек, не отрываясь от  бумаги,  писал
очень долго. Затем он достал из кармана твердый  конверт  с  английскими
марками, вынул письмо, прочитал - и написал  на  него  ответ.  Потом  он
придвинул микроскоп и стал, глядя в микроскоп, делать заметки для своего
труда, того, который он писал по-русски и по-немецки одновременно. -  За
окном шумела улица Герцена и шелестел дождь: часы в кабинете шли так  же
медленно и упорно, как они шли на острове Н. Кремнева, - и улица  Герце-
на, Моховая - и вся Москва - отмирали на эти часы. Decapoda устанавлива-
ла законы, - Москва астрономически определялась такой-то широтой и  дол-
готой. - И в девять постучали в дверь, пришел профессор Василий Шеметов,
- сказал: - "Убери ты этого чорта осьминога, каждый раз пугает, - помол-
чал, сел, сказал, как всегда: - ты работай, я не помешаю".  -  Но  через
четверть часа они шли по Моховой в Охотный  ряд,  в  пивную,  выпить  по
кружке пива; на углу Кремнев бросил в ящик письмо. Моросил дождь. В пив-
ной играли румыны. И Кремнев, и Шеметов пили пиво молча. Молчали.  Шеме-
тов сидел, опираясь на свою трость, не сняв шляпы, - шляпу  он  надвинул
на лоб. Румыны издевались над скрипками. - Шемет

ов наклонился к уху Кремнева, еще больше насунул на нос - шляпу, тихо, без повода, сказал:
   - Приехал из Архангельска знакомый, говорил про  Лачинова.  Живет  со
своей женщиной, ни с кем не встречается, не принимает писем, -  с  Севе-
ро-Двинской переехали на Каргу, в тундру - -
   Кремнев ничего не ответил.
   За окном шумихою текла река - Тверская. - Допили пиво и вышли на ули-
цу. Распрощались на трамвайной остановке и на трамваях поехали в  разные
стороны. Шел дождь.
   ---------------
   На острове Великобритания, в Лондоне туман двигался вместе с  толпой.
Часы на башнях, на углах, в оффисах доходили к пяти. - И через  четверть
часа после пяти Сити опустел, потому что толпа - или провалилась лифтами
под землю и подземными дорогами ее кинуло во все концы Лондона  и  пред-
местий, или влезла на хребты слоноподобных автобусов, или водяными жука-
ми юркнула в переулки тумана на ройсах и фордах: Сити остался  безлюдьем
отсчитывать свои века. - Девушка (или женщина?) - мисс Франсис Эрмстет -
у Бэнка, где нельзя перейти площадь за суматохой тысячи экипажей и  про-
рыты для пешеходов коридоры под землей, - лабиринтами подземелий  прошла
к лифту, и гостиноподобный лифт пропел сцеплениями  проводов  на  восемь
этажей вниз. В тюбе было сыро и пахло болотным газом, - там  к  перрону,
толкая перед собой ветер, примчал поезд, разменял людей и ушел в  темную
трубу под Тэмзу - на Клэпхэм-роад, в пригород, в переулки  с  заводскими
трубами. Девушка знала, что завтра город замрет в тумане. - Там, в пере-
улке, на своем третьем этаже, в своей комнате - девушка нашла письмо, на
конверте были русские марки. Зонт и перчатки упали на пол: в письме, на-
писанном по-русски, было сказано, что он, Кремнев, опять отправляется  в
Арктику и еще год не приедет к ней и не зовет ее сейчас к себе. -  Тогда
зазвонил телефон, говорил горный инженер Глан.
   Девушка крикнула в трубку, по-английски:
   - Пойдите к чорту, мистер Глан, с вашим автомобилем и цветами! Да!  -
вы все уже рассказали мне о... о мистере Лачинове! - и  девушка  затоми-
лась у телефона, девушка сказала бессильно: - Впрочем, впрочем, если  вы
возьмете меня летом на Шпицберген, я поеду с вами, да!.. -
   И девушка, заплакав горько, упала лицом в подушку,  на  девичью  свою
кровать: она знала, что - странною, непонятною ей, но одной навсегда лю-
бовью - любит, любит ее профессор Николай Кремнев.
   ---------------
   ...и в этот же час - за тысячи верст к северу от полярного  круга  на
Шпицбергене, на  шахтах  -  одиночествовал  инженер  Бергринг,  директор
угольной Коаль-компании. Там не было тумана в этот час и была луна.  До-
мик Бергринга прилепился к горе ласточкиным гнездом - -
   - - ночь, арктическая ночь. Мир отрезан. Стены промерзли,  -  мальчик
круглые сутки топит камины. То, что видно в окно, - никак  не  земля,  а
кусок луны в синих ночных снегах. Мальчик принес вторую бутылку виски, -
книга открыта на странице, где математические формулы определяют рассто-
яние до Полярной. Бергринг подошел к окну, под Полярной  горело  сияние.
Тогда в канторе вспыхнуло катодной лампочкой радио:  оттуда,  из  тысячи
верст, из Европы, зазвучали в ушах таинственные,  космические  пуанты  и
черточки: ч-ч-чч-тт-тс- -

   Узкое,
   14-я верста по Калужск. шоссе.
   9 янв. - 2 марта 1925 г.

   А. УСПЕНСКИЙ
   ПЕРЕПОДГОТОВКА

   ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

   Предлагаемая читателю повесть А. Успенского "Переподготовка" является
опытом художественной сатиры на некоторые стороны  провинциальной  жизни
эпохи нашей революции. Как всякая сатира повесть А. Успенского построена
на преднамеренном выделении одних черт и явлений и затенении других. Ра-
зумеется, октябрьская революция даже в глухой провинции не сводилась  ни
к торжеству комиссаров Лбовых, Молчальников и "беспартийных  марксистов"
Ижехерувимских, ни к "шкрабьему" житью-бытью. В конечном итоге  в  нашей
провинции ход революции определялся  диктатурой  рабочего  класса.  Наша
провинция вписала в великую книгу  Октября  свои  героические  страницы;
иначе центр не одержал бы побед над врагами нового демоса. Но российский
Головотяпск сплошь и рядом вносил в революцию и свое головотяпское, оку-
ровское, гоголевское. В этой мере должны быть общественно и художествен-
но оправданы и признаны своевременными такие вещи как повесть А. Успенс-
кого.
   I

   Пред глазами уездные, привычные картины: пробежала  собака,  понюхала
тумбу, фыркнула и продолжала свой  путь  дальше;  изголодавшаяся  корова
протрусила к крестьянской телеге, набитой сеном, и на глазах у всех  со-
вершила тот поступок, который, пожалуй только коровам  и  сходит  вполне
безопасно; провезли пьяного лесничего после кутежа в трактирчике Фрумки-
на; прошел в щеголеватых зеркальных сапогах комиссар, направляясь, пови-
димому, по весьма важному делу; подрались две базарных торговки; остано-
вился неподалеку с миловидной барышней комсомолец  и,  под  впечатлением
комсомольской пасхи, доказывал ей, что нет бога. Но выражение его  глаз,
лица говорило, что бог то для него есть и даже очень близко от него. Ба-
рышня это понимала, и щечки ее горели, и глаза струились.
   Азбукин всегда умилялся, созерцая панораму своего родного города. Вот
где Россия, матушка - Русь, думал он. Серая, грязная,  а  всетаки  наша,
родная. Что значат перед ней большие города, с их гамом, возней и  шуми-
хой! А здесь - зеркало русской жизни.

   Отсель грозить мы будем шведу,

исподволь в его уме - уме пушкиниста - возник пушкинский стих.
   Помыслив обо всем этом, Азбукин сунул руку в карман пальто, но не за-
тем, чтобы вынуть платок и высморкаться. Нет, носовых платков  он  давно
уже не имел и сморкался демократическим способом,  "по-русски".  Азбукин
сунул руку машинально. В кармане его пальцы нащупали бумагу, и тогда  он
вспомнил, что эту бумагу, полчаса назад, ткнул ему секретарь  наробраза:
- Прочитайте; вот вам удовольствие. - И, помолчав, добавил:  -  Но  удо-
вольствие ниже среднего, - вас собираются в переплет взять.
   - Бывали мы в переплетах - ответил Азбукин, взял бумагу и опустил  ее
в карман, расчитывая внимательно прочесть наедине, дома. Потом  последо-
вала беседа с секретарем, даже с самим  заведующим  о  введении  в  нор-
мальное русло ученических кружков, которые покамест занимаются тем,  что
бьют окна во время уроков и устраивают такой шум, что заниматься  невоз-
можно. Заведующий отделом, большой сторонник и насадитель кружков, срав-
нил подобное школьное явление с весенним половодьем, после которого вода
всегда же сбывает, и Азбукин, сам ценивший поэтические  образы,  с  этим
согласился.
   - Кружки развивают самодеятельность учащихся! - патетически  восклик-
нул заведующий. - Они могут сделать, - понимаете-ли, - то, чего не  сде-
лать вам, педагогам.
   Азбукин и с этим согласился, - самодеятельность он тоже ставил  высо-
ко. Но сразу же задал вопрос:
   - На какие же средства вставить разбитые стекла? Не  может  ли  отдел
этого сделать?
   Но отдел был беден, и заведующий был заданным вопросом приведен в не-
которое смущение. Он даже призадумался. Лишь после его осенила  счастли-
вая мысль:
   - Знаете, теперь весна... Так, ведь?
   Заведующий при этих словах осклабился. Очевидно, слово "весна"  вызы-
вало у него представление не об одних только разбитых школьных  стеклах,
а и о предметах более приятных.
   - За весной же последует лето, - продолжал заведующий. - Так ведь?
   Он нарочно тянул, смаковал свою мысль, - продлить наслаждение,  -  но
Азбукин был нетерпелив и потому вставил:
   - А за летом следует осень, потом - зима.
   Лицо заведующего погасло.
   - Не то, не то! Вы не так понимаете меня.  Зачем  же  осень  и  зима?
Ведь, теперь весна, а за весной - последует лето.
   - Ну да, лето, - поддакнул Азбукин, желая попасть в тон начальству.
   - А раз лето, то на что же стекла? - сказал заведующий.
   Азбукин настолько был ошарашен мудростью заведующего, что язык у него
не повернулся, чтобы заикнуться еще о чем-либо - о кружках, стеклах,  об
осени, зиме.
   Выйдя из кабинета заведующего, Азбукин подошел к барышне-бухгалтерше,
отличавшейся неприступностью.
   - Как же насчет жалованья-то? - спросил он осторожно и ласково  вмес-
те.
   - Насчет жалованья? - недовольно фыркнула крепость, - ишь чего  захо-
тели!
   - Да я думал... - еще более ласково и приветливо продолжал Азбукин.
   - Вот и не думайте, - еще более грозно надвинулась крепость.
   - Да я не буду... извините, - совсем уже сдаваясь,  пролепетал  Азбу-
кин.
   - Жалованье вы получите на следующей неделе.
   - А сколько? - полюбопытствовал осмелевший Азбукин.
   - По рассчету 160 миллионов в месяц. Вероятно, ячменем.
   - Да, ведь, это же мало. Ведь, самый последний служащий больше  полу-
чает. Ведь, сторож исполкома больше получает...
   - А вы - шкраб, - неожиданно сурово хлопнула крепость, - тоже захоте-
ли!
   Тут только, Азбукин, понял всю неуместность своей горделивой  попытки
сравнять себя со сторожем исполкома и - умолк.
   Что-ж, верно, шкраб, - горько подумал он.  -  Ведь,  "сторож"  звучит
гордо, - его можно даже переделать в величавое: страж. Кстати, вспомнил-
ся стих Пушкина:

   - Маститый страж страны державной.

   А шкраб? И звучит-то даже не по-человечески,  а  напоминает  какое-то
животное, не то ползающее по земле, не то живущее в воде. Животного это-
го Азбукин никак не мог досконально припомнить, не взирая на все потуги,
потому что в естествоведении был слаб.
   Пробыв в задумчивости несколько более четверти часа (тут он, не желая
того, сопоставил себя с Сократом, который мог целые сутки пробыть в этом
состоянии), Азбукин решил выйти из отдела. А на улице его ждало  солнце,
такое ласковое. Теперь, вытаскивая бумагу из кармана  и  припомнив  все,
что пришлось ему пережить в отделе, Азбукин всю свою нежность перенес на
солнышко, которое не строило каверз, как секретарь отдела, не важничало,
как заведующий, и не открывало и не захлопывало ворот, как  неприступная
крепость.
   - Милое, - с чувством помыслил о дневном светиле Азбукин, оно  одина-
ково проливает благодать и на сторожа исполкома, и на несчастного  шкра-
ба. Если бы люди брали с него пример!
   Той порой он окончательно извлек из кармана бумагу и начал читать.
   По мере чтения, глаза Азбукина расширялись,  и  интерес  к  читаемому
настолько усилился, что он даже и не заметил, как кое-кто  из  прохожих,
тут же рядом несколько раз чихнул. А обыкновенно он не  упускал  случая,
если кто-нибудь по близости от него чихал, вежливо пожелать: будьте здо-
ровы.
   Бумага была циркуляром о переподготовке учителей. Она озадачила, оше-
ломила Азбукина.
   Чтобы придти в себя, Азбукин по складам, водя пальцем, прочел ее заг-
лавие:

   ГОЛОВОТЯПСК.

   Головотяпскому Уоно

   И тоже по складам, только с большим  почтением,  повернув  бумагу  на
бок, прочитал резолюцию своего заведующего уоно:

   исполнить

   Азбукин давно привык к субординации, и  начальнические  слова  теперь
для него так же выразительно и ярко горели на бумаге, присланной из  гу-
боно, как радуга горит, сквозит и млеет на покрытом тучами небе.
   Раз исполнить - значит дело свято. - Да и какой же я дурак, - в  мыс-
лях обругал он себя, - разве можно не исполнять  повелений  высшего  на-
чальства, - губоно? Так, значит надо!
   И Азбукин принялся внимательно читать циркуляр. Губернский отдел  на-
родного образования извещал, что он высылает несколько  равновеликих  по
духу (да, там было употреблено такое звучное  выражение)  библиотек  для
прочтения их шкрабами Головотяпского уезда за летние каникулы.
   Азбукин пробежал заглавия книг. Их было 13.  Тринадцать,  -  суеверно
испугался Азбукин. Постепенно, однако, испуг его из мистического перешел
в рассудочный. Эти 13 книг надо прочесть летом, когда шкрабам и  законом
и традицией полагается отдыхать от школы, от своих любезных  воспитанни-
ков, от их самоуправления, кружков, разбитых стекол  исписанных  стен  и
т.д. А тут вместо отдыха, на! Положим, книжки-то не особенно  увесистые,
- одну Азбукин даже просматривал как-то, но всетаки.
   Азбукин стал было уже успокаиваться, прибегнув к обычно,  успокаивав-
шей его думе: и не такая еще беда может приключиться с людьми. Но в  это
время запущенная в тот же карман рука нашарила там... опять лист бумаги.
На листе был обозначен тот же адрес, что и ранее, и та же начальственная
надпись заведующего уоно:

   исполнить

   И трактовал этот лист тоже о переподготовке. Перечислялись здесь кни-
ги, которые Азбукин должен был изучить вслед за 13-ю и  обнаружить  зна-
комство с ними на осенних испытаниях. Это были: книга Меймана  и  других
авторов.
   II

   Погруженный в уныние, Азбукин и не заметил, как к нему подошел служа-
щий финотдела Налогов. Налогов был одет в  добропорядочное  демисезонное
пальто. На голове его была шляпа, подобная тем, которые в прошлом году к
празднику Интернационала получили все головотяпские комиссары. На  ногах
у Налогова были ботинки, но не женские, а мужские, и на  ботинках  лаком
отливали новые галоши. В руках Налогов держал портфель, запиравшийся да-
же на ключ.
   - Голопуп, - раздалось над самым ухом шкраба.
   - А-а! Это ты! - воскликнул Азбукин и глубоко поджал под себя теткины
ботинки, мешковато и неловко посторонившиеся ослепительно сиявших  галош
подошедшего.
   Налогов был товарищем Азбукина по школе. Они вместе учились в городс-
ком училище и вместе окончили одногодичные педагогические курсы. Но  На-
логов не пожелал быть учителем - наставлять "всякое дубье", и начал слу-
жить в казначействе.
   Одной из существенных черт Налогова была его любовь врать, и - в  это
вранье, в эту ложь он крепко затем верил. Его прижимали к стене,  улича-
ли, но он всегда настаивал на своем, да так  твердо,  так  божился,  что
спорившие с ним не знали, что и думать: такой невероятный факт! Во время
европейской войны, приехав с фронта, Налогов рассказывал  неслыханное  о
своей отваге: выходило, что он с ротой задерживал неприятельский корпус.
В начале революции он рассказывал, что был избран комиссаром энской  ар-
мии, часто встречался и разговаривал за-панибрата с Керенским, и Керенс-
кий, обыкновенно, соглашался с ним. - Вы, Александр Федорович, не знаете
нашего солдата, - предоставьте это нам, проведшим с ним  целые  годы  на
фронте в окопах. - Я, Андрей Иванович, всецело на вас полагаюсь, - отве-
чал Керенский, - за вами фронт, как за каменной стеной.
   После октябрьского переворота, сильно перетасовавшего людей, оба  то-
варища крепко держались насиженных мест: Азбукин - школы,  а  Налогов  -
уфинотдела. До пришествия нэпа дела у них шли почти одинаково.
   - Дохлое, брат, твое дело! - встречая Азбукина, язвил его Налогов.
   - А твое разве не дохлое? - не без той же занозы возражал  ему  Азбу-
кин, отхватавший три лета босиком по улицам Головотяпска, по целым неде-
лям не видавший хлеба и питавшийся одной картошкой.
   - Хорошо, вон, в милиции, в военкоме: там пайки честь-честью, - заяв-
лял Налогов, кушавший в самое голодное время хлеб (и  даже  без  примеси
льняного семени). Босиком Налогов совсем не ходил: летом носил сандалии,
- а зимой ходил больше в валенках. Обзавелся он также костюмом из домот-
канного крестьянского сукна и дубленым полушубком, а также хорошие одеж-
ды припрятал в места, хотя и не отдаленные, но надежные.
   Налогов искренне считал себя за интеллигента. После октябрьской рево-
люции, среди интеллигенции стало модным ходить в церковь, а в губернском
городе даже два доктора и один инженер приняли  священный  сан.  Налогов
охотно принялся за обиванье  папертей  церкви,  куда  раньше  заглядывал
чрезвычайно редко. - Мы, интеллигенты за бога, - распинался он  на  цер-
ковных собраниях, и головотяпские мещане прониклись уважением к Налогову
настолько, что избрали его в церковный совет.
   - Равенство, - говорил Азбукин с достоинством. -  Голодаем,  но  все.
Поголодаем, зато после будет лучше, - нашим детям, скажем.
   Практичный Налогов, угощая его самогонкой, попрекал и укорял  его  не
однажды:
   - Брось ты слюни разводить! Жри.
   С нэпом шкрабьи дела нисколько не улучшились.  Правда,  возникла  как
будто надежда на родителей. Но родители в школьном деле продолжали  дер-
жаться - так было куда выгоднее - принципов военного коммунизма.
   Той порой дела Налогова явно поправились.
   Положение служащих уфинотдела с каждым днем улучшалось. Первым подар-
ком нэпа было ниспослание сверхурочных, - оттого-то в помещении  уфинот-
дела приветливо-туманно переливалось в сумерках электричество, при свете
которого уфинотдельские барышни выглядели еще привлекательнее, чем днем.
Вторым даром неба были премиальные. После  него  уфинотдельские  барышни
стали даже замуж выходить.
   После этих-то сверхурочных и премиальных и ожил Налогов и  постепенно
совлек с себя одеяние эпохи военного коммунизма и облекся в  старорежим-
ную, извлеченную из-под спуда, одежду.
   - Что это ты, Степа, на Пасхе не зашел? А? -  укоризненно  проговорил
Налогов, отталкивая камешек блестящей галошей. - Да  и  вообще  тебя  не
видно. Пойдем-ка ко мне сейчас.
   Азбукин не отказывался. Ему хотелось в дружеской беседе хоть  немного
согнать с души своей грусть, навеянную разговором в отделе и бумагою,  и
думами о переподготовке. Шкраб зашагал рядом с Налоговым, и его ежившая-
ся щуплая фигурка, на фоне плотного и жизнерадостного Налогова,  напоми-
нала тот скелет, который в древнем Египте вносили в разгар  пира,  чтобы
пирующие вспомнили о смерти.
   Когда приятели огибали трактирчик Фрумкина, над дверьми которого про-
возглашала вывеска: - Вина русские и заграничные, - Налогов  многозначи-
тельно подтолкнул Азбукина:
   - А не зайти ли предварительно сюда? Только что получил премиальные.
   - Нет, что ты, нет уж, едва ли не шарахнулся от  него  Азбукин.  -  Я
тогда уж лучше домой пойду.
   - Я пошутил, - рассмеялся Налогов. - А ты, брат, попрежнему скромник,
- насчет трактиров ни-ни.
   Азбукин, точно, никогда не любил трактиров. Не то, чтобы он не  выпи-
вал. Нет, он выпивал, выпивал один и за дружеской  беседой  в  маленькой
компании, не отказывался. Он помнил, что сам Сократ любил такие  дружес-
кие пирушки. Но трактир! Там много посторонних людей, много  шуму,  ссо-
рятся пьяные, а шкрабья душа Азбукина была нежна и  впечатлительна,  как
вечерняя звезда. Бог с ними уж, с трактирами-то, решил он раз-навсегда.
   - Парикмахеришкой Фрумкин-то, помнишь, был? -  указывая  на  вывеску,
говорил Налогов, - небось и ты у него стригся.
   - Нет, - сумрачно ответил Азбукин. - Меня тетка стрижет. Только,  го-
ворит, лишние расходы на этих парикмахеров.
   - Тек, тек, - осудил Налогов.
   Во дворе Налогова, когда туда вошли приятели, у самого крыльца,  оче-
видно, ожидая корма, стояла корова. Налогов провел рукой по ее  широкому
лбу и любовно почмокал:
   - Маша! Ма-а-шенька!
   Шкраб, желая оказать внимание хозяину, тоже попробовал погладить  Ма-
шу. Но оттого-ли, что корове не понравился шкрабий запах, - Азбукин час-
то спал не раздеваясь, - или еще почему-либо, животное  резко  закрутило
головой, и несчастный шкраб легко почувствовал коровьи рога в кармане.
   - Пошла прочь! - замахал на корову портфелем  Налогов  и  с  участием
спросил: - Не ушибла-ли тебя эта дрянь? Ну, а за карман  не  беспокойся,
Соня зашьет!
   - Ничего, тетка зашьет, - сказал Азбукин и тут же в уме запнулся: до-
ма ниток нет.
   Так как супруги Налогова не было дома, - она  служила  машинисткой  в
комхозе и не вернулась еще со службы, - Налогов сам быстро соорудил  за-
куску. Появилась селедка, аппетитно переложенная калачиками лука, и  ку-
сок ветчины.
   - Сначала я тебя деликатесами, - сказал Налогов, наливая рюмку и под-
вигая ее Азбукину. Азбукин выпил.
   - Каково? а?
   - Виноградное? - ответил Азбукин вопросом, выражавшим почтение к  на-
питку.
   - Изюмное! - торжествующе произнес Налогов. - В Клюквине работают, да
как отлично! 50 лимонов бутылка! А теперь, - тут Налогов взял  маленькую
рюмочку и осторожно нацедил в нее из другой бутылки.
   Азбукин выпил.
   - Ну, а это?
   Азбукин, вместо ответа, только смотрел на приятеля вопрошающими  гла-
зами: в винах он мало понимал.
   - Ликер! Наш самодельный клюквенный ликер, - умильно  поглаживая  бу-
тылку, пояснил Налогов. - 70  лимонов  бутылочка-то!  Вот,  говорят,  не
изобретатели мы. Да мы, брат Степа, всех Эдиссонов за пояс заткнем.
   - Да это не мы, - возразил Азбукин. - В Клюквине-то евреи.
   - Положим, - не нашелся, что возразить Налогов и налил Азбукину рюмку
светлой, непахнущей жидкости.
   Когда Азбукин выпил, у него сильно обожгло горло и слезы  навернулись
на глаза.
   - Что это у тебя, - спросил он уже сам, поскорее закусывая селедкой.
   - На сей раз - мы, мы, - восторженно промычал Налогов. -  Самодельный
спирт! Семьдесят градусов.  Без  запаху.  Из  пшеничной  муки.  Знакомый
мельник уступил.
   Азбукин проглотил еще несколько рюмок самодельного  спирта,  надеясь,
что светлая, обжигающая горло, жидкость сожжет и скверное  его  настрое-
ние.
   - Как же ты живешь? - дружески спросил Налогов, наливая ему последнюю
рюмку и отодвигая бутылку: с остатками светлой жидкости у него были свя-
заны еще кое-какие расчеты.
   - Живу. По-прежнему.
   - Сколько жалованья? - в корень взглянул Налогов.
   - 160 миллионов на бумаге, а на деле ничего. Дадут,  а  когда  дадут?
Говорят, ячменем предлагают.
   - Скверно.
   - Что и толковать, скверно, - возбудился вдруг Азбукин. - В доме  ни-
чего нет, кроме картошки, да и обносился как! Тетка поедом ест. Говорит:
вон другие-то как живут. И верно, брат: раньше,  если  и  голодали,  так
все.
   Налогов приумолк. От природы он был наделен добрым сердцем, а в  сло-
вах Азбукина звучала неприкрашенная тяжелая нужда.
   - Придумали, придумали! - закричал он через секунду. - Ты поешь?  Да,
помню, ты поешь. Еще баритоном.
   - Тенором, - поправил Азбукин.
   - Пусть тенором. Так вот, видишь-ли... Я теперь член церковного сове-
та, чуть-чуть не церковный староста. У нас хорик есть. По  праздникам-то
тово... поет. Хочешь в хор поступить? Платим.
   - Да ведь хор-то поет в церкви, - осторожно возразил Азбукин, - а  я,
школьный работник. Неудобно.
   - Это ничего, - весело вынесся навстречу Налогов, - у нас  не  просто
церковь, а живая и даже древнеапостольская. У нас о. Сергей такую пропо-
ведь вчера закатил, что и на митинге не услышишь.
   - Все-таки церковь... - кратко и грустно возразил Азбукин.
   - Да, понимаешь-ли, платят в хоре-то.
   - Сколько же? - с некоторым любопытством спросил Азбукин.
   - 20 фунтов хлеба человеку в месяц.
   - Мало. Пойдешь к вам за полпуда петь, а той порой из школы  выгонят.
У нас антирелигиозная пропаганда.
   Это возражение немного обезкуражило Налогова. Он снова приумолк. При-
умолк и Азбукин.
   - У нас, брат, переподготовка, - нарушил молчание Азбукин.
   - А это что за штука, - суховато, даже с некоторой обидой  в  голосе,
спросил Налогов.
   - А это, брат, есть такая книга - Меймана, - по педагогике. Что  твоя
библия. Так вот всего таких 30 книг надо перечитать.
   - Значит, сверхурочные занятия, - совсем уж позабыв обиду  и  радуясь
за товарища, потряс десницей Налогов. -  За  это  заплатят,  обязательно
заплатят. И в хор не надо поступать. А сколько времени,  приблизительно,
в день придется сидеть над книгами?
   - Да целый день, - недовольно буркнул Азбукин,  не  понимая  веселого
настроения своего приятеля.
   - Ну, такие занятия - преддверие большого жалованья. То-то  у  нас  в
уфинотделе упорно ходят слухи: скоро шкрабам будет хорошо, шкрабы  будут
самые первые люди, шкрабов приравняют к  категории  рабочих,  получающих
наиболее высокую заработную плату. Поздравляю тебя, Степа. Ты, брат,  не
хуже нас, уфинотдельцев, будешь жить. На что тебе картошка? Плюнь ты  на
нее. Без жареного и за стол не садись.
   - Ты это серьезно? Не шутишь? - спрашивал недоумевающий Азбукин.
   - Да за это же здравый смысл, логика говорят. Раз такая переподготов-
ка, то ясно...
   Налогов так авторитетно упомянул о логике, что Азбукин невольно  под-
дался гипнозу его слов.
   - Неужели, правда, Андрюша, - оживился Азбукин, уже уверенный в  том,
что это правда.
   - Да правда же, правда.
   - А сколько я получу тогда?
   Налогов мысленно высчитал.
   - У нас, видишь-ли, своя переподготовка была, когда налоги увеличили.
Нам здорово тогда прибавили. Ежели такая переподготовка, я думаю полтора
миллиарда в месяц.
   - Полтора миллиарда! - изумился Азбукин. - Да я корову куплю в первый
же месяц. Свое молоко, творог, сметана.
   - Обязательно корову, - поддержал друга Налогов. - Я  к  тебе  молоко
приду пить. Купи семментальской породы, как моя. С телу два ведра дает.
   - Я бы холмогорской купил, - мечтательно покачнулся на стуле Азбукин.
   - Холмогорская тоже хороша. Потом возьми в библиотеке книжку "Корова"
Алтухова. Эту уже сверх 30 библий придется прочитать. Потом, знаешь что,
Степа, заведи пчел.
   - О пчелах-то я и не думал, - стыдливо сознался Азбукин.
   - Пчелы при современном сахарном кризисе, - легко взбодрил его  Нало-
гов, - сущий клад. Достаточно двух ульев, и сахарного  вопроса  в  нашем
домашнем бюджете как не бывало. Я решил купить два улья, да  ты  два.  А
приборы вместе. Согласен?
   - Согласен, - совсем расцвел Азбукин. - При полутора миллиардах  мож-
но. Потом, - добавил он деловито, - обязательно мне нужно  новый  костюм
сшить. Хотел деревенского холста купить, да покрасить.
   - Зачем холсты. При полуторах-то миллиардах холста. Да ты  сукна  ку-
пишь. Недавно тут на базаре продавали чудеснейшее сукно по 100 миллионов
аршин. Оказалось, правда, после ворованное.
   - На ворованное редко попадешь, - усумнился Азбукин.
   - Отчего? Цифры, статистика все  определяют.  Теперь  возросло  число
безработных, следовательно, возрасло число краж.  Известный  процент  их
падает на сукно.
   Налогов немного помолчал.
   - Если на ворованное не попадешь, - продолжал он, - то латышское сук-
но всегда легко купить. А как хорошо мерзавцы ткут. Прямо от  фабричного
не отличишь. Сшей из латышского, не дорого.
   - Это уже в третий месяц, - решил вслух Азбукин. - В первый - корова,
во второй - пчелы, в третий - костюм.
   - Вот тебе и переподготовка! - радостно воскликнул Налогов. - За  три
месяца три жизненных вопроса как со счетов долой: молочный,  сахарный  и
костюмный. Да за такую переподготовку бога надо  благодарить.  Я  бы  на
твоем месте у нашего о. Сергея молебен благодарственный отслужил.
   - Ну молебен-то, положим... - пробормотал Азбукин. - Еще не  получил.
Да и что такое молебен, - продолжал он с ударением на  слове  "молебен",
вспомнив антирелигиозные статьи, прочитанные в  журнале  "Безбожник".  -
Старый хлам.
   В это время вошла только что возвратившаяся со службы в комхозе  жена
Налогова. Печать недовольства и волнения, которые она старалась  скрыть,
виднелась на ее лице.
   - Сонечка! У Степы переподготовка, - закричал ей Налогов.
   - Это еще что такое? - спросила Софья Петровна, машинально  поправляя
прическу и под приветливой улыбкой желая поглубже спрятать недовольство.
   - Это значит, что полтора миллиарда в месяц будет получать.
   - Полтора миллиарда в месяц, - пораженная  несколько  даже  отступила
назад Софья Петровна. - Поздравляю. А  у  нас  в  комхозе,  представьте,
вместо жалованья предлагают ячмень, изъеденный крысами, и  ставят  на  5
миллионов дороже за пуд, чем он стоит на базаре.
   - И нам тоже, - вспомнил Азбукин.
   - И неужели вы будете брать?
   - Не знаю, - сказал Азбукин. - Вероятно придется.
   - Безобразие! - воскликнула Софья Петровна.
   - Не волнуйся, милая, - успокаивающе произнес  Налогов,  опасавшийся,
что дело из небольшой неприятности разовьется в крупную. - Ничего не по-
делаешь: ячмень - так ячмень. Хоть бы что-нибудь  получить.  Это  мы,  в
уфинотделе, около денег ходим, так легко их и получить. А на всех где же
достать? Ячмень - так ячмень.
   - Да он же крысами изъеден.
   - Ну, у нас свиньи доедят. Лишнего поросенка пустим в зиму.
   - Я и поросенка твоего есть не буду, -  проговорила,  сдаваясь  Софья
Петровна.
   - Продадим, если не будешь - только и дела, - совсем успокоил ее  На-
логов.
   После этого разговор принял мирный характер. Вращался он вокруг своей
оси - переподготовки, от которой  ожидали  столько  благ  для  Азбукина.
Софья Петровна угостила приятелей таким обедом, какого  шкраб  давненько
уже не едал. И у хозяйки совершенно исчез отпечаток недовольства вызван-
ный ячменем,  изъеденным  крысами,  а  победительница  -  улыбка  свиде-
тельствовала, что и супруга согласна будет  кушать  поросенка,  которого
хочет вскармливать супруг.

   III

   В самом радужном настроении Азбукин вышел из  дому  Налогова.  Мир  и
предвечерняя тишина и радость разлиты были в природе. Солнце,  пред  тем
как спуститься к горизонту, припекло, будто хозяйка в простом, не  знаю-
щем тона доме, которая наливает тарелку полным-полно, и на лице ее напи-
сано: кушайте, нам не жалко: на всех хватит. Над городским садом с  кри-
ком носились вороны, наевшиеся ячменя, рассыпанного на  площади  голово-
тяпскими служащими, получавшими его вместо жалованья. Городской сад пока
ещи ничем не отделялся от окружавшей его площади. Каждый год пред празд-
нованием 1-го мая, сооружали вокруг него частокол, и он целое  лето  был
окружен им, как женское личико вуалью. Но приходила зима, - вуаль стано-
вилась ненужной, и граждане Головотяпска разбирали частокол на  топливо.
В минувшем году ставил частокол около сада, на  основе  профессиональной
дисциплины, головотяпский союз работников просвещения. Ездили в  лес  за
кольями, втыкали, прибивали гвоздями, отпущенными под рубрикой:  еще  на
агитационную пропаганду.
   Единственным остатком, уцелевшим от окружавшего когда-то, еще до  ре-
волюции, сад забора, пережившим все краткосрочные частоколы, были двери,
на которых вопреки старому правописанию, глазатилось:

   Просят затворять двери

подобно тому, как над зданием уисполкома, уже вопреки новому правописанию, прибита была доска с надписью:

   Призидиум уисполкома

   В саду меланхолически бродили три козы.
   Из сада Азбукин выбрался на площадь  Головотяпска,  половина  которой
была вымощена, а другая - не мощеная. Он шел по  самому  краю  каменного
берега. Перед Азбукиным тянулся ряд лавочек и лавченок, ядреных,  крепко
сколоченных: дружно сплотившихся, словно это не лавченки были, а молодые
грибы, вылезшие на божий свет после теплого дождика, а против них молча-
ливо возвышалась красная трибуна.
   За рядами лавченок воздвигались головотяпские церкви: крыши  выцвели,
стены посерели. Впрочем, головотяпские попы на  радостях  вздумали  было
преподавать закон божий, за что неделю отсидели в головотяпской  тюрьме.
Рассказывали, что когда заключен был под стражу о. Сергей, после  тюрьмы
вступивший в древнеапостольскую церковь и сделавшийся даже ее  главою  в
Головотяпске, то случайно на улице встретились две его жены - законная и
посторонняя - и при встрече трогательно расплакались.
   Эх, Головотяпск, Головотяпск! Найдется ли еще где-нибудь в нашей рес-
публике такой город? Найдутся ли где такие ораторы, которые в 1923 г.  с
большим пафосом произносят речи, заученные ими еще в 1918 г. - точно тот
священник, который, привыкнув читать проповеди по книжке, громил  казен-
ные винные лавки, когда они уже были закрыты. Найдется-ли где еще город,
где кое-кто из коммунистов тайно венчался в  церкви  со  своей  подругой
жизни, а некоторые даже шли на исповедь к о. Сергею и каялись в  содеян-
ных ими грехах. Найдется ли еще где такой предуисполкома,  который,  уже
при нэпе, когда ему указали на несоответствие его  распоряжений  декрету
Совета Народных Комиссаров, подписанному Лениным, спокойно ответил:
   - Что-ж, Ленин в Москве, а я в Головотяпске!
   Обретется ли еще где город, где в комиссии по проведению недели бесп-
риютного ребенка предлагаются такие героические средства:  останавливать
каждого прохожего на головотяпском мосту и требовать от него, на основа-
нии постановления уисполкома: 3 миллиона. И бывало ли еще где,  чтобы  в
первомайские торжества для усиления праздничного настроения так взрывали
бомбу, что во всех домах, примыкавших к Головотяпе,  куда  была  брошена
бомба, были вырваны стекла. Найдется ли еще где такое  разливанное  море
самогонки, - самодержавной владычицы граждан Головотяпска?
   Идет по улице Головотяпска гражданин так же одетый, как и большинство
граждан республики - зимой в тулуп, а летом во что придется, а  понаблю-
дайте за ним и увидите, что это не просто гражданин,  а  настоящий  тип.
Опишите его, - тут и воображения совсем  почти  не  потребуется,  только
опишите, - и, кто знает, может быть, вы и славу приобретете. Найдется ли
еще где-либо поле, более удобное для приобретения литературного таланта?
Недаром и доморощенные поэты не переводятся в Головотяпске. Один из  них
такие частушки сочиняет для  местного  теревьюма  (театр  революционного
юмора), что головотяпские ценители искусства хохочут до икоты, и слышат-
ся возгласы одобрения: а здорово саданул, ах, сукин сын. И еще более яд-
реные, которые можно только произносить, но писать исстари  не  принято.
Головотяпский отдел образования поддерживает теревьюм и морально и мате-
риально, усматривая в нем насаждение пролетарского искусства.
   Эх, Головотяпск! Головотяпск! высушить бы всю грязь, в которой посто-
янно купаешься ты, как свинья в поганой луже; очистить бы  тебя,  приуб-
рать, приукрасить; приобщить бы тебя к радости новой, разумной  и  прек-
расной столь тебе чуждой.
   Азбукин, между тем, прошел к зданию исполкома. У самых входных дверей
виднелись обрывки анонса о комсомольской пасхе, отслуженной в  зале  ис-
полкома: остался только верх объявления с рисунком, изображающим красно-
носого попа над пустым гробом и надписью -

   Несть божьих зде телес:

   Христос воскрес,

и низ, где было крупными буквами написано

кто сорвет это об'явление, понесет наказание за конт-революционное деяние

На углу в витрине Азбукин прочел:

   30 апреля 1923 г. в здании головотяпского нардома состоится  конгресс
союза  коммунистической  молодежи,  на  котором  выступят  представители
Польши и Чехо-Словакии.

   Рядом с объявлением о конгрессе примостилась маленькая  красная  чет-
вертушка о праздновании дня 1-го мая. Здесь предписывалось всем  гражда-
нам убрать свои жилища зеленью и не какими-нибудь тряпками, а настоящими
флагами. За неисполнение предписания угрожал штраф 30 р. золотом.  Кроме
того, жителям некоторых районов предлагалось собственными силами  соору-
дить несколько арок. Арка приходилась и на район, где жил Азбукин. Опять
придет со сбором пожертвований уличком, а где я возьму,  подумал  шкраб,
поскреб в затылке, и настроение, поднявшееся в доме Налогова, слегка ом-
рачилось.
   Впрочем, скоро ряд иных явлений отвлек внимание Азбукина от досадного
объявления: навстречу ему бежало,  одна  за  другой,  с  десяток  собак,
справлявших деловито и серьезно свою собачью свадьбу, - без лишнего шуму
и гаму.
   На крестнях - так именуется в Головотяпске перекресток - сошлись  два
петуха: рыжий и белый. Сражались они с таким остервенением, что ребятиш-
ки, бросив играть в бабки, с большим любопытством следили  за  петухами.
Рыжий торжествовал: он загнал белого в выбоину, нагнул ему голову и меш-
ковато тыкал в грязь.
   Азбукин от природы был мирного склада  и  задержался  перед  петухами
столько, сколько требуется для всякого, даже самого идеального человека,
потому что и идеальный человек есть человек же, и на нем лежит отпечаток
человеческого, и если запнулось несколько человек перед  дерущейся  пти-
цей, то идеальный человек тоже, хоть несколько минут, но постоит.
   На дальнейшем пути Азбукин встретил головотяпского военного  комисса-
ра. У этого комиссара было старое, привычное  выражение  лица  и  совсем
непривычная, новая одежда. Одет он был, как  главнокомандующий  армиями.
Однако, одежда на военкоме отчасти была и не совсем нова для  обывателей
Головотяпска. У военкома была жена, выражение лица которой было столь же
простовато и благодушно, сколь хитро у мужа. И задолго еще до  появления
военкома на улицах Головотяпска в новой щегольской шинели, уже многие от
его супруги узнали, что военком шьет  себе  новую  шинель  в  самом  гу-
бернском городе, а ежели переведен будет с повышением в  губернский  го-
род, то сошьет себе шинель, вероятно, уж, в Москве.
   И не заметил Азбукин, как очутился перед  домиком  Семена  Парфеныча.
Войти или нет - помыслил шкраб в некотором колебании. Войти, обязательно
войти, подстрекнул его внутренний голос,  говоривший  от  имени  сытного
обеда, изюмного вина, ликера, переподготовки, сулившей  корову,  костюм,
пчел; от имени тех светлых надежд, которыми всегда окружено будущее.
   Сапожника Азбукин застал в не совсем удобном положении: он, с аршином
в руке, вылезал из-под кровати. Красный, с  взлохмаченными  волосами,  с
недовольным лицом, Семен Парфеныч являл собой такой вид, что Азбукин да-
же попятился и стеснительно кашлянул.
   - Что-ж такое, Азбукин, дальше-то будет? До чего мы дожили.
   Азбукин, решив, что под кроватью случилось несчастье, сочувственно  -
вздохнул.
   - Меряю, вишь ты, дом собственный меряю,  -  потрясая  аршином  перед
шкрабьим носом, волновался сапожник.
   Азбукин, успокоившись, счел необходимым пояснить:
   - Это для квартирного налога требуется.
   - Опять налог? - судорожно передернулся испугавшийся Семен  Парфеныч.
- Нам ничего про это не говорили. Сказали: смеряй квартиру - и все. А ты
откуда знаешь? Ты, брат, тово... тут ходили, переписывали... так ты  то-
во... может тоже переписывать пришел?
   - Это всероссийская городская перепись, - дополнил Азбукин, не смуща-
ясь. - Я не попал в переписчики, - опоздал. А пришел я  за  сапогами.  -
Произнес последние слова Азбукин с интимной улыбкой и особенно  ласковым
тоном.
   - Не готовы, брат, Азбукин, - как бы извиняясь, проговорил Семен Пар-
феныч, вспомнив, что шкраб уже много раз приходил за обувью. - То то, то
другое. Вишь ты, какие комиссару Губову сшил.  А?  А  вот  башмаки  жене
Фрумкина. Царица только раньше носила такие.
   - Скоро и я вас попрошу сшить мне новые сапоги, - весело заметил  Аз-
букин, поглядывая на комиссаровские сапоги. - Нам жалованья прибавят.
   - Это хорошо, хорошо, - согласился Семен Парфеныч. - Сошью.  А  много
прибавят?
   - Полтора миллиарда будут платить. Налогов так сказал. Знаете,  Нало-
гова?
   - Ну, как же не знать. Полтора миллиарда - не фунт изюма. Дай-ка  мне
полтора миллиарда, разве я стал бы со всей этой грязью возиться.  Так-то
Азбукин. Значит, наука опять в ход пошла. Выплыло масло на воду.
   И Азбукин улавливает в глазах Семена Парфеныча признаки  растущего  к
нему уважения.
   По окончании оффициальной части разговора начинается неоффициальная.
   - Ну, что нового в газетах, - спрашивает Семен Парфеныч.
   - Да ничего особенного.
   - А у нас, ты слышал, - сообщает сапожник, - тут  недалеко  по  улице
человек спит. Вот уж восемь суток.
   - Восемь суток, - ахает Азбукин. - Да отчего это?
   Видишь, дорогой мой, - голос Семена Парфеныча делается и  грустным  и
покорным вместе. - Новая болезнь, никогда  еще  небывалая.  Божье  нака-
занье. Помнишь, в священном писании сказано: все это начало болезней.  А
потом известно, что будет: конец света.
   Неподдельной грустью веет от этого вышколенного суровой жизнью  чело-
века, покорностью перед судьбою, которая, точно кошка с мышкой, шутит  с
человеком, забывая, что ей игрушки, а мышке слезки. Дунет  своим  болез-
нетворным дыханием, и где ты Азбукин! Если бы Семен Парфеныч был поэтом,
то, возможно, он, передал бы в соответствующих изящных выражениях благо-
родное чувство мировой скорби, овладевшее им. Но и  без  этих  выражений
Азбукин ясно почувствовал, как от сапожника неудалимым током вошло в не-
го сейчас грустное настроение и смыло радость.
   - А еще, брат ты мой, не слышал, - тут случай с одним  мужиком  вышел
по дороге в губернию, - продолжает Семен Парфеныч. - Вот ехал, вишь  ты,
мужик - вез жито в город за продналог. Дело было к вечеру: не то,  чтобы
совсем потемнело, а этак серенько. И вот попадается мужику на  дороге-то
старуха. "Везешь ты, говорит она мужику, - жито на продналог,  -  я  это
знаю. Всего жита у тебя не возьмут, - пуд один тебе оставят. Так  ты  на
этот пуд купи мне платок. Когда  обратно  поедешь,  я  тебя  буду  ждать
здесь." Потом старуха шмыгнула в лес, а мужик поехал. Правда, в губернии
пуд ему сбросили, и он купил платок. Только обратной дорогой он возьми и
подумай: а на кой черт отдавать платок старухе, - повезу лучше жене. Ну,
свернул значит, с той дороги, где встретил старуху, и поехал другой  до-
рогой, окольной. Едет. Дело к вечеру. Серенько. И опять,  брат  ты  мой,
перед ним старуха. Будто из земли выросла. И говорит ему: "Ты хотел мимо
меня проехать, а вот и не удалось. Давай платок."  Мужик  тово...  хотел
было обмануть, - никакого платка у меня нет. Давай, - говорит старуха, а
сама сурьезная такая, к нему идет. Ну, мужик видит: кругом лес, ни  души
не видно, темнеет, а старуха - кто ее знает, что это за старуха,  -  от-
дал. А старуха-то и говорит ему: "Ну  смотри  теперь."  Подняла  платок,
встряхнула, и оттуда, понимаешь-ли ты, посыпались черви,  видимо-невиди-
мо. Еще раз встряхнула старуха платок, и оттуда как побегут мыши во  все
стороны. Третий раз махнула старуха, и поползли гады всякие, -  свистят,
шипят, извиваются. Еще раз махнула старуха, и выскочили вооруженные  лю-
ди: конные и пешие и - стали драться. И кровь полилась ручьями. У мужика
мороз по коже пошел. "Видел? - спросила старуха. Так смотри, - запомни".
И скрылась. Вот какая штука может с человеком случиться.
   Семен Парфеныч несколько помолчал.
   - По-моему, - продолжал он, - тут предсказанье. Много, брат, пережили
мы с тобой, Азбукин, а, кажись, еще хуже будет.
   Как школьник на классной доске тряпкой, стирает Семен Парфеныч у  Аз-
букина впечатления, записанные в доме Налогова, и  лишь  кое-где  торчат
жалкие остатки от нулей полутора миллиардов:
   - И что это за жизнь, Азбукин!

   IV

   Всего два шага ступил Азбукин от домика сапожника, а похоже стало  на
то, будто грусть из шкрабьей души перешла и на природу,  и  установилось
одно настроение и в природе, и в душе. Порядочное облако, которое хватит
не только на остаток дня, но и на добрую половину ночи, а, может быть, и
на всю ночь, на сутки, на несколько суток, заслонило собою солнце.
   Все предметы потускнели. Дома принасупились, и еще явственнее  стало,
что дряхлы эти дома, что изрядное количество в них и на них заплат,  что
заборы кое-где еле держатся и если, сохрани бог, из облака  хватит  вих-
рем, обрушатся. Особенно пригорюнились национализированные и муниципали-
зированные дома: поглядел бы опекающий их домхоз, какие мрачные думы от-
разились в это время в их окнах; как молчаливо они протестуют  и  против
того, что и ремонта-то в них не производится никакого, и  убирают-то  их
редко, и стены закоптили, не оклеивают, и полы чрезвычайно редко моют, и
прочее и прочее. Но у комхоза были не одни дома, - были огороды,  пахот-
ная земля, сенокосы и лавки, главное, нэпманы, покушавшиеся на эти  лав-
ки.
   Азбукин добрел до "моста вздохов" на  Головотяпе.  Кто  назвал  столь
благородным именем головотяпский мост, когда, в шутку ли, в серьез ли  -
неизвестно, но даже в объявлениях о первомайской процессии за ним  оста-
лось это поэтическое имя. А, в сущности это был весьма почтенный возрас-
том, развалившийся мост с прозаическим предупреждением - по ту и  другую
сторону - о штрафе в 3 р. золотом  за  курение  на  мосту,  остановку  и
праздношатание по нему. Сохрани бог, идти или ехать  по  нему  в  темную
ночь: как скрытые капканы, подстерегает ваши ноги целая система порядоч-
ных дыр.
   "Мост вздохов" имеет не только историю своей жизни, но и историю сво-
его ремонта. Еще в эпоху военного коммунизма взялась за ремонт его  бри-
гада, ветром революции занесенная в Головотяпск, -  бригада,  поразившая
город стуком копыт, звоном шпор,  комбригом,  воевавшим  с  уисполкомом,
сотрудниками штабрига, такими милыми кавалерами, неподражаемо  танцевав-
шими и даже писавшими стихи, бригада - испепелительница местных  сердец,
потому что, как бабочки на огонь, устремились  на  сотрудников  штабрига
сердца всего того, что осталось от прежнего буржуазного Головотяпска,  а
на рядовых армейцев - сердца всех прочих  обитательниц  города.  Сколько
искалеченных навек сердец осталось от бригады, мелькнувшей, как  ослепи-
тельный метеор, сколько, попав в сферу ее притяжения, унеслось  за  ней,
как за кометой хвост, и потом мучительно возвращалось назад по одиночке.
Местный поэт подсчитал, что 27 головотяпских барышень уехало с бригадой,
и в одну ночь написал оперетку под заглавием - "27"
   И эта оперетка долгое время занимала внимание  граждан  Головотяпска,
любивших искусства. Местное статистическое бюро отметило потом год, сле-
довавший за пребыванием бригады, как год максимального количества рожде-
ний, и объяснило это явление исключительно пребыванием  в  течение  нес-
кольких месяцев бригады. Хорошо бы проследить дальнейшую жизнь этого но-
вого поколения. Каким-то оно будет в отроческом возрасте, в  юности?  Не
мелькнут-ли, не отразятся-ли на нем черты, которых не сыскать  сейчас  в
головотяпском гражданине? Может быть, оно будет  воинственно,  драчливо,
будет побивать родившихся в предыдущем году и последующем?
   Нельзя ли это также поставить в  зависимость  от  храбрости  бригады,
громившей в свое время Колчака, Деникина,  Врангеля,  Балаховича?  Может
быть, наблюдением за этим и займется головотяпское статистическое бюро?
   Какие воинственные песни, ах, какие звучные песни, в которых  отрази-
лась вся история скитаний бригады по пространствам Европы и Азии, разда-
лись над и под "мостом вздохов", когда бригада приступила к ремонту.
   Как значительно увеличилось тогда число гуляющих по набережной  Голо-
вотяпы, находивших, что под пение военных песен так же легко  и  приятно
гулять, как и под музыку. Но под звучные воинственные песни была  произ-
ведена лишь черная разрушительная работа. Когда же надо было начать  со-
зидательную, бригада так же неожиданно ушла, как и пришла. Дыры на мосту
настолько увеличились, что уисполком запретил в течение всего следующего
лета езду по мосту. И половина головотяпского уезда, жившего по ту  сто-
рону реки, должна была возить продналог прямо через реку. И так, как бе-
рега Головотяпы в городе были довольно круты, и от огромного  количества
нагруженных подвод на спусках образовались ухабы, где ревом ревели и по-
гибали мужицкие оси, надрывались тощие лошаденки, то читатель может лег-
ко представить, какая крепкая, сшибающая с ног брань оглашала тогда  бе-
рега Головотяпы. Не выдержала, наконец, барабанная перепонка  у  голово-
тяпского уисполкома и - он воздвиг через реку  временный  мост,  куда  и
втянулась продналоговая лента, плескавшаяся раньше в мелководье  Голово-
тяпы.
   На следующий год, уже при нэпе, мост починял  комхоз.  Когда  голово-
тяпские скептики выражали сомнение в том, что мост будет исправлен, тех-
ник комхоза резонно рассуждал: я - это вам не бригада, а комхоз, во-пер-
вых, а, во-вторых, мы будем платить за работу. И так  как  техник  читал
газеты и даже метил в заведующие комхозом, то прибавил: - а, в  третьих,
у нас сейчас нэп. И опять какие звучные песни понеслись с моста! Но  это
были не воинственные песни, занесенные бригадой, - это были песни  граж-
данского образца. Поющие тут обыкновенно ожидают, когда появится на  го-
ризонте какой-нибудь головотяпский гражданин, и тогда он попадает в  та-
кой стих, в такой переплет, что будь у него более тонкая духовная  орга-
низация, он никогда бы больше, во время работ, не прошел мимо  моста.  А
головотяпец ходил, слушал и даже невинно улыбался. Впрочем, прогулки па-
рочек по набережной в эти дни прекратились, ибо прекрасный  пол,  высоко
котировавший воинственную удаль бригады, иначе, совершенно  иначе  отно-
сился к невзыскательной поэзии рабочих комхоза. Шуму комхоз наделал мно-
го, а ремонта... немного больше бригады: установлен был один только  ле-
дорез, а мост разобрали было в одном месте, чтобы начать перестройку, но
потом быстро сложили вновь. На дыры были нашиты пластыри,  производившие
такое же впечатление, как заплаты из грубого деревенского холста на ста-
ром благородном полотняном белье. Часто спотыкалась об эти пластыри спе-
шащая нога рассеянного головотяпца. Кто-то примется ремонтировать  "мост
вздохов" на следующий год? Через чьи руки будет проходить казенное  зер-
но, предназначенное для работ? Кто, экономя на этом зерне, потихоньку  и
незаметно выстроит где-нибудь уютненький, чистенький домик, куда на  но-
воселье после молебна, отслуженного  головотяпским  батюшкой,  соберутся
хорошие знакомые хозяина и будут весело болтать о хозяйстве, о  лошадях,
об удое молока, о цене на хлеб? - Пусть каждый год вечно перестраивается
"мост вздохов"!
   Азбукин постоял на мосту и посмотрел на водомер. Вода в  реке  совсем
спала. Неприветливо серели покрытые грязью, недавно вылезшие из-под  во-
ды, берега Головотяпы. На них лежал десяток плотов, пригнанных комхозом.
На одном из плотов женщина полоскала белье и через реку громко  разгова-
ривала со своей знакомой, пришедшей за водой. А та, оставив ведра и пос-
тавив, как говорят в Головотяпске, руки в боки, сообщала, что она  наня-
лась носить воду Фрумкину и вознаграждают ее за это полпудом в месяц. От
плотов пахло сырой сосной. Неподалеку от  берега  вдруг  повалил  густой
дым, точно на пожаре: головотяпский гончар  начал  свою  работу.  Где-то
кто-то учился играть на духовом инструменте, и сдавленные  звуки  хрипло
выли, обрывались, снова завывали, будто выла душа  посаженного  на  цепь
грешника. Тускло и грустно плыли медные зевающие гулы с колокольни древ-
неапостольской о. Сергея церкви, а по набережной ползли туда богомольные
старушки. Грустна весна в Головотяпске.

   V

   Читальня, куда Азбукин направился с моста вздохов, называлась оффици-
ально городской избой-читальней. Под таким  именем  она  значилась  и  в
списках уполитпросвета. Заведывавшая уполитпросветом молоденькая дама, -
жизнерадостная и гибкая, кокетничавшая  напропалую  с  комсомольцами,  -
смотрела на эту избу, как на одну из спиц в  колесе  своей  начинающейся
карьеры. Помещалась читальня в здании бывшего народного дома,  за  время
революции переменившего чуть ли не десяток различных названий: и  просто
народный дом имени революции, и клуб имени Маркса, и клуб III-го  интер-
национала, и красноармейский клуб. Не так давно в большом зале нашел се-
бе пристанище головотяпский угоркоммол. Почти всегда в зале  можно  было
встретить двух-трех комсомольцев, играющих в шашки; комсомольскую  деви-
цу, одетую в кожаную куртку и в штаны - не в  штаны,  а,  скорей,  -  во
что-то штаноподобное, так что не знавшему ее человеку трудно  было  ска-
зать, какого она была пола;  маленького  комсомольца  почему-то  несшего
бессменное дежурство в угоркоммоле;  наконец  комсомольца,  по  прозвищу
"Воперь", который был в головотяпском  угоркоммоле  с  самого  основания
его, пережил все смены угоркомсомольских кабинетов,  говорил  всегда  от
имени правящих головотяпских сфер: мы постановили, и который, в  сущнос-
ти, отличался одним достоинством: умел виртуозно насвистывать.
   Читальня помещалась в примыкавшей  к  залу  длинной  корридоробразной
комнате, и в том месте, где комната выдавалась к окну, в углублении сто-
ял стол с газетами. За столом сидели два головотяпских комиссара и  Сек-
циев.
   Один из комиссаров - Лбов - был необыкновенно  серьезный  человек:  у
него был нахмуренный высокий лоб мыслителя, и носил он постоянно очки  в
золотой оправе, которые тоже значительно придавали ему серьезности,  по-
тому что видевшие его без очков говорили: без очков он не так  серьезен.
На съездах и собраниях Лбов обыкновенно выступал с длиннейшими цифровыми
данными из газеты "Экономическая Жизнь", которую он один только и  читал
в Головотяпске. Эти данные Лбов для большего эффекта заучивал  наизусть.
А потом говорил по вдохновению и выпивал во время своей речи обязательно
не меньше графина воды. О чем он говорил? Обо всем и ни о чем; его обык-
новенно не слушали, дремали и спали на его докладах, но за ним твердо  и
неоспоримо утвердилась репутация: наш ученый. И заметьте,  -  прибавляли
при этом, - Лбов никакого образования, кроме нисшей школы,  не  получил.
Самородок! Лбова даже на черную партийную работу не назначали: редко  он
мотался по различным двухнедельникам,  недельникам,  субботникам,  редко
погружался в продналоговое море. Зато он школу открыл, в  которой  почти
один читал лекции, клуб завел, где устраивал вечера  самодеятельности  и
где, кстати, пользовался квартирой и дровами. В данный момент Лбов читал
журнал "Крокодил", избрав его, вероятно, в качестве  третьего,  сладкого
блюда после "Правды" и "Экономической Жизни". Но сладкое,  должно  быть,
не вполне удалось, и на лице Лбова, в пренебрежительных складках, идущих
от носа вниз к усам, отразилось недовольство.
   Второй из комиссаров отличался отсутствием и учености, и дара  слова.
Удивительно он был молчалив! Целый род  должен  был  потрудиться,  чтобы
природа произвела такого молчальника: прадед  его,  надо  полагать,  был
склонен к молчанию, дед развил его свойство, отец утроил или учетверил и
- вот появился, как венец, как завершение рода, как оправдание  поговор-
ки: слово серебро, а молчание золото - комиссар Молчальник. На собраниях
он совсем не выступал, хотя постоянно в первом ряду виднелась его  энер-
гичная фигура. Да и в беседе он ограничивался больше  односложными:  да,
нет, так. Мысль его больше выражалась в жестах. Вот он энергично  кивнул
головою, словно поставил точку, и собеседник  здесь  обязательно  должен
остановиться, - такова сила Молчальника. Молчальник  сомнительно  качает
головой и будто зачеркивает то, что сказал собеседник - последний  начи-
нает сомневаться в своих словах. Но вот он махнул головой в  знак  того,
что соглашается с собеседником и рукой хлопнул по столу, - широкой рукой
и - будто подчеркнул слова собеседника, будто написал их курсивом.  Зато
незаменим Молчальник на практической работе. Как он энергичен! Посмотри-
те на одну его походку: он не ходит, а подпрыгивает, точно тайные  упру-
гие пружины отталкивают его от земли. Вы невольно  уступите  Молчальнику
дорогу при встрече, - таким требованием дышит вся его округленная,  лов-
кая, напористая фигура. Совсем не заглядывают в Головотяпск  отечествен-
ные художники, а жаль: они нашли бы богатейший материал для своих картин
и невыразимая словами фигура Молчальника одной из первых  попала  бы  на
полотно. Не проходило ни одного двухнедельника, недельника,  субботника,
в которых не участвовал бы Молчальник, и проводил он все  это  успешнее,
чем его коллеги.
   Как он умеет разговаривать с крестьянином, ценящим в человеке, и осо-
бенно в начальнике, уменье говорить кратко и выразительно - ядрено,  как
вообще ядрено все в нашей деревне, начиная с прелестного запаха цветущих
полей и кончая запахом навоза! Усердие  его  было  безгранично,  и,  бог
весть сколько анекдотов родила эта безграничность. За свое  усердие  при
генеральной чистке партии, Молчальник был исключен из партийных списков.
Исключение это длилось, однако, не долго. Чистившие головотяпскую  орга-
низацию были людьми приезжими из губернского города. Вскоре  они  уехали
не только из Головотяпска, но и совсем из губернии; свои же, головотяпс-
кие, коллеги, конечно, знали всю подноготную каждого из своих собратьев.
Они, справедливо, не могли не смотреть на обвинение Молчальника в разно-
го рода проступках, иначе как на мелкобуржуазную клевету, и  снова  Мол-
чальник занял место в рядах головотяпских комиссаров. Состоит ли еще су-
ровой чистильщик, - принципиальный губернский  комиссар,  приезжавший  в
Головотяпск, - в числе комиссаров,  -  кто  знает?  Говорят,  он  учится
где-то, студент; а Молчальник, как состоял комиссаром, так и состоит.  И
его ценят, и с ним считаются, - и хозяин его квартиры, словоохотливый  и
буйный во хмелю, хлебнув самогонки, кричит на свою улицу:
   - Чего же мне не пить? А? Ежели у меня живет такой комиссар. Во какой
комиссар!
   В тот момент, когда Азбукин вошел в читальню, Молчальник  уткнулся  в
"Известия", и трудно было угадать, что он читает.
   Третий был Секциев. И фигура его, и одежда, и черты лица, и даже  са-
мое выражение лица, и глаза, и уши, - все у Секциева было незначительнее
и мельче, чем у сидевших против него. Те сидели энергичные, уверенные  в
себе, а в Секциеве не было этой уверенности: в нем была некая  неопреде-
ленность, серость. Например: при первом взгляде лицо  Секциева  казалось
угреватым, при детальном рассматривании угрей  не  оказывалось,  а  была
местами кое-какая краснота. Были у него и усы, и небольшая  бородка,  но
так как он то их носил, то сбривал, - то если бы спросить даже его  бли-
жайшего знакомого: закройте глаза и представьте лицо Секциева - есть  ли
у него борода и усы - знакомый Секциева,  застигнутый  врасплох,  сказал
бы: право, не знаю. Вряд ли бы Секциев попал на полотно художника,  заг-
лянувшего в Головотяпск, - лучше всего изобразить его можно словами.
   Секциев раньше был не Секциев, а Ижехерувимский. До революции эта фа-
милия была для Секциева своего рода прибавочной стоимостью. В кругу  го-
ловотяпского духовенства его определенно считали своим, хотя он и служил
в земстве. Может быть, он и регентом церковного хора сделался  благодаря
своей фамилии. Но, когда разразилась  революция,  Секциев  призадумался:
слишком кричала о нем его фамилия. Пусть бы он был  какой-нибудь  Возне-
сенский, Воскресенский, Предтеченский, - это куда бы еще ни шло. Сколько
на свете существует Воскресенских, которые и совсем не похожи на Воскре-
сенских! Посмотришь на Воскресенского: этакий франт в галифэ, френче,  а
на лице ни черточки елейности, богоугодности, - лицо  вполне  лойальное,
благонамеренное, так что невольно забудешь его настоящую фамилию и назо-
вешь его как-нибудь иначе. Но тут - Иже-хе-ру-вим-ский.
   Уже после февральской революции Секциева начала тревожить прежняя фа-
милия, хотя в Головотяпске дела еще шли так, что 1 мая  1917  года  тор-
жества были открыты молебном на базарной площади, а  духовенство  оказа-
лось настолько либеральным, что, записавшись  было  огулом  в  кадетскую
партию, потом, в июле 1917 г., стало обнаруживать тяготение даже к соци-
ализму в виде эсерства и меньшевизма. Меньшевиком стал и Ижехерувимский.
   Когда в октябре зажужжала вся меньшевистская и эсерствующая  мошкара,
прилипшая к общественному пирогу, - тогда Секциев чуть было  в  комитете
спасения революции не очутился. Его заслуга состояла в том, что он лично
присутствовал на почте, когда головотяпский комиссар  временного  прави-
тельства от имени всего Головотяпска отправлял воинственную телеграмму о
том, что Головотяпск ждет лишь призыва, чтобы стать на защиту демократии
и родины. Присутствовал при отправлении - это почти тоже, что  сам  отп-
равлял. Секциев так говорил: мы с комиссаром отправляли. Прохромало вре-
мя междуцарствия - от октября, приблизительно, до мая, - когда не разоб-
рать было, что творилось в Головотяпске: демократия - не демократия, со-
веты - не советы; ни демократический рай, ни советский ад.
   Кто бы из приехавших в Головотяпск  большевиков,  учредивших  голово-
тяпскую советскую республику - так оффициально был назван новый строй  в
городе, - мог вперить свой пристальный взор в какого-то Ижехерувимского,
который и неприметен-то был, как отдельная былинка среди густой  голово-
тяпской травы, буйно ринувшейся на божий свет разными крапивами и  лопу-
хами?
   Но Секциев был человек мнительный и побаивался: а вдруг  узнают,  что
он присутствовал на почте при отправлении телеграммы Керенскому? А вдруг
найдут под текстом этой телеграммы среди сотни других подписей и его фа-
милию, которую - осторожность никогда не вредит, - он написал так  мелко
и неразборчиво, что нужна была лупа, чтобы разобрать ее? Отчасти  только
успокаивала мысль, что головотяпские большевики, которые по натуре  были
кипучими деятелями, а отнюдь не кропотливыми  исследователями,  вряд  ли
станут возиться с таким инструментом, как лупа. Но вдруг  совет  голово-
тяпских народных комиссаров, - так-называло себя на первых  порах  новое
головотяпское правительство, лишь  впоследствии  властною  рукою  центра
превращенное в скромных заведующих  разными  отделами,  вдруг  он  среди
списка служащих выищет фамилию Ижехерувимский? Или вдруг  кто-нибудь,  в
присутствии комиссара, назовет его не по имени и отчеству, а возьмет, да
и бухнет Ижехерувимский!
   Ижехерувимский долго блуждал по улицам Головотяпска, раздумывая,  что
делать со своей фамилией и, наконец, решил переменить ее. Предварительно
он обиняками навел справку, можно ли это, и оказалось,  что  это  вполне
возможно. Но какую фамилию избрать? Избрать какую-либо ярко-красную  фа-
милию, например: Коммунистов, Большевиков, Советский было заманчиво, по-
тому что хорошо обеспечило бы службу и даже  повышение.  Но  кто  знает,
долго ли продержится новый строй? А вдруг переменится? Тогда опять меняй
фамилию. И вот однажды, когда Ижехерувимский был погружен в раздумье над
тем, какую фамилию ему избрать, и в уме его промелькнули сотни  фамилий,
взор его ненароком упал на надпись на дверях одной комнаты:

   Культурно-просветительная секция головотяпского совдепа.

   Тут Секциев оживился и, в счастливом  предчувствии  разрешения  долго
мучившего его вопроса, перевел свой взгляд на двери соседней комнаты,  и
там опять, как огненные, горели буквы -

   Юридическая секция.

   Тогда головотяпский совет разделялся еще на секции. - Секция  -  про-
шептал Ижехерувимский и сейчас же по какому-то вдохновению  произвел  от
этого слова свою новую фамилию: Секциев. И необычайно обрадовался: фами-
лия была во всех отношениях хороша. Что такое слово: секция. Что оно го-
ворит русскому духу? Да ничего. Есть ли в нем какой-либо цвет, запах? Да
никакого. Удобнейшая фамилия! С ней можно смело отправиться  в  бушующее
революционное море: она  и  на  огне  революции  не  сгорит,  и  в  воде
контр-революции не потонет. В заявлении, которое Ижехерувимский подал  в
совет, говорилось:
   Желая освободить себя от позорного клейма, которым еще,  вероятно,  в
бурсе запятнали моих предков, прошу головотяпский совдеп дать мне  новую
фамилию: Секциев, в честь благородных  секций,  на  которые  разделяется
совдеп.
   Совдеп согласился с просьбой и в местной газете -
   "Известия головотяпского уездного совета народных комисаров" -  издал
соответствующий приказ. И Ижехерувимский умер навсегда.
   После того Секциев спокойно служил делопроизводителем и даже секрета-
рем отдела образования. Иногда он испытывал волнение, но это было волне-
ние наблюдателя. Шел Колчак, верховный правитель, и виднейший в  Голово-
тяпске меньшевик - кооператор говорил Секциеву при встрече: "Идет и ниг-
де не могут остановить. И не остановят." Больше меньшевик ничего не  го-
ворил: он был очень лойальный человек и предпочитал говорить между  сло-
вами. Секциев верил ему и несколько месяцев был настроен по-колчаковски.
Колчак сгинул, но на смену ему явился Деникин и  никто  другой,  как  о.
Сергей, нынешний глава Головотяпской древне-апостольской церкви, говорил
Секциеву: "Ну, Иван Петрович, к Покрову пресвятой богородицы  Деникин  в
Москве будет, а мы благодарственные господу богу молебны служить будем."
И некоторое время Секциев мыслил по деникински. На следующий год грозили
поляки. - Это вам не Колчак и не Деникин, - говорили про них  в  Голово-
тяпске. - Это народ культурный, образованный. За ними стоит Западная Ев-
ропа. Конец советам! Секциев тогда настроился по польски и ждал поляков.
Но и поляки не дойдя до Головотяпска, где-то застряли, израсходовали во-
инственный задор и - мир даже заключили. Исчезли  оперативные  сводки  в
газетах, настало спокойное время во всей республике, и в третью годовщи-
ну революции ученый Лбов, свободный, разумеется, от  всяких  предрассуд-
ков, в публичной речи воскликнул: "Раз три года просуществовали советы -
значит будут существовать вечно". Это была мистика, связанная со  значе-
нием числа 3, и слова комиссара произвели довольно  сильное  впечатление
на Секциева.

   С пришествием нэпа, Секциев понял, что главная пучина  революции  уже
осталась позади, и в нем опять появилась жажда общественной  деятельнос-
ти, побудившая его в свое время присутствовать при отправлении телеграм-
мы Керенскому. Секретарь отдела образования, - он произнес несколько ре-
чей на месткомах и был избран в правление  уработпроса.  Случилось  так,
что остальные коллеги по правлению совсем не  интересовались  профессио-
нальными делами, а он любил сидеть в правлении, выслушивать посетителей,
писать протоколы, налагать резолюции. Для того,  чтобы  он  мог  всецело
сосредоточиться на профессиональной правленческой работе,  его  даже  от
должности секретаря освободили. Так протекали революции год четвертый  и
пятый. И все время Секциев в анкетах под графой партийность ставил: бес-
партийный.

   Пошел шестой год революции. В этом году в уездном экономическом хаосе
обеспечания материальными благами служащих ясно обозначились орбиты,  по
которым стали вращаться полуторамиллиардные и выше оклады  ответственных
работников. К окладам, - это произошло как-то само собой  -  присоединя-
лись: лучшая в городе одежда, важность, сановитость и другие подобные им
свойства, осевшие наслоениями на  первоначальном  облике  головотяпского
революционера. Хорошо быть ответственным работником, - в один голос  за-
говорили тогда в Головотяпске. Говорил об этом и Секциев. Для того, что-
бы занять это почетное место, у него не хватало лишь партийности. А  тут
на губернском съезде работников просвещения, куда он  ездил  обыкновенно
один от уездправления, поставили на вид, что среди головотяпского  союза
работников просвещения мало партийных работников. Секциев понял  это,  и
решил записаться в члены головотяпской организации коммунистической пар-
тии. Чтобы вернее обеспечить себе место ответственного работника, Секци-
ев решил проделать некоторую необходимую по его мнению, подготовительную
работу. Нужно было не просто попасть в партию, нужен был осел  для  тор-
жественного въезда в нее, чтобы по пути постилали одежды и махали  вайя-
ми. Таким ослом избрал было Секциев профессиональную дисциплину: не про-
ходило собрания, чтобы он не говорил о профессиональной дисциплине.
   - На основе профессиональной дисциплины, - стало его любимым  выраже-
нием.
   Но ослик оказался спорным и начал спотыкаться: головотяпские  партий-
ные деятели разъяснили Секциеву, что профессиональная дисциплина при нэ-
пе не то, что профессиональная дисциплина при военном коммунизме. И тог-
да без всякого сожаления прогнал от себя этого осла  Секциев,  избрав  в
качестве орудия другого осла. Таким оказался марксистский кружок. За це-
лые пять лет революции не додумались до него в Головотяпске.  Додумались
до клуба имени Маркса, в котором меньше всего говорили о Марксе; додума-
лись до постановки гипсового бюста Маркса на  базарной  площади,  бюста,
который был очень похож на соборного головотяпского протоиерея. Но, что-
бы открыть марксистский кружок - до этого никто пока додуматься не  мог.
Это был надежный осел, на котором смело можно было совершить торжествен-
ный въезд.
   - У нас марксистский кружок! Мы марксисты! Мы  изучаем  теоретическую
основу коммунизма, - анонсировал всюду Секциев, и  к  его  голосу  стали
настолько прислушиваться в партийных кругах Головотяпска, что начала да-
же затмеваться звезда самого Лбова. Секциев был избран  от  междусоюзной
профессиональной организации оратором на митинге 1-го мая и  должен  был
говорить непосредственно за председателем  исполкома.  Он  уже  мысленно
составил эту речь, вращающуюся около главного положения, которое он  не-
однократно подчеркивал и в разговорах: из маленьких марксистских кружков
выросла великая коммунистическая держава. Тут  был  очевидный  намек  на
свой маленький марксистский кружок. Закончить речь он предполагал  воск-
лицанием: да здравствует коммунизм во всем мире! Кто бы мог предсказать,
что Секциев, меньшевик Секциев  произнесет  во  всеуслышание,  публично,
когда-нибудь эти слова? Вот и толкуйте после сего о  значении  личности,
об ее независимости от среды, толкуйте об индивидуализме, когда на  про-
тяжении всего пяти лет человеческая личность, даже личность  меньшевика,
может так измениться, что сама себя не узнала бы, если бы  ей  показали,
какой была она пять лет тому назад. Катит себе волны огромная человечес-
кая река, неизвестно откуда начавшая свой исток и неизвестно куда  стре-
мящаяся, и плывут по ней щепки - разные Секциевы, Лбовы и многие из  них
самоуслаждаются, думая: - Сами плывем, никто нас не  гонит;  вздумаем  и
переменим течение, это мы управляем течением,  это  у  нас  сопоставлены
вернейшие теории о том, куда плывут окружающие нас миллионы щепок. И  на
тебе: волна на ряд мгновений ставит их торчком, так что видны им делают-
ся не только соседние щепки, но и берег, и  его  извилины  и  тогда  они
убеждаются, что грош цена всем их теориям, и не сами они плывут, а несет
их в бесконечность беспечная и равнодушная волна.
   До сегодняшнего вечера Секциев был уверен в скором вступлении в  пар-
тию, фантазия уже  малевала  ему  сперва  уездную,  а  потом  губернскую
карьеру. Но, сегодня, перед самым приходом Азбукина, роясь в газетах, он
прочел постановление 12-го съезда партии о том, что в течение ближайшего
года в партию следует принимать преимущественно рабочих, - остальные  же
должны быть все это время кандидатами. Постановление ушатом холодной во-
ды окатило честолюбивую мечту Секциева. К рабочим его, при всем желании,
не причислить. Копти целый год в кандидатах, - все под знаком вопроса  и
в тумане.
   Прощай мечты о быстрой карьере!
   Неудивительно, что и на неопределенном и сером лице Секциева было не-
довольное выражение, когда вошел Азбукин.

   VI

   Азбукин, подойдя к столу, неуклюже, словно туловищем въезжая в  него,
поклонился и тихо сказал: здравствуйте!
   Комиссары подняли головы. Лбов  ограничился  тем,  что  посмотрел  на
шкраба поверх очков, а Молчальник испустил изо рта сильную струю  возду-
ха, будто дуновением хотел прогнать надоевшую ему муху.  Впечатлительный
и мнительный Азбукин решил, что это от него нехорошо пахнет. Съежившись,
он скромно подсел к Секциеву, с которым был знаком и протянул руку. Сек-
циев подал ему руку тем же жестом, каким прежде важные персоны  подавали
два пальца людям мелким, и продолжал читать газету.
   Азбукин взял газету. На первой странице, на видном месте, был  бюлле-
тень о здоровьи Ленина. Всегда с волнением читал его  Азбукин.  Его  ма-
ленького, забитого, робкого, нерешительного привлекал к себе образ выда-
ющегося борца-титана, подобно тому, как  его  пасмурную  меланхолическую
душу привлекала солнечная поэзия Пушкина.
   И сейчас, читая бюллетень, Азбукин подумал нежно:
   - Вождь!
   И припомнились, кстати, стихи Пушкина о Петре Великом, которые  Азбу-
кин отнес к Ленину:

   - Так тяжкий млат
   Дробя стекло, кует булат.

   Этот молот выкует русское счастье! Даже мировое счастье выкует! Ведь,
сиянье будущего отразилось в блеске этих, известных всему миру,  ленинс-
ких глаз; пренебрежение к разлагающемуся заживо старому миру и дерзнове-
ние идти новыми, еще неизведанными историческими дорогами в его  ленинс-
кой гримасе лица; огромная сила мысли, отметающая всякие дурманы  психо-
логические и социальные в  его  большом  выпуклом  лбу.  Азбукину  часто
представлялся памятник, который по его мнению,  следовало  бы  поставить
Ленину: фигура Ленина в железном энергическом порыве вперед, а за ним  -
не уездные комиссары и комиссарики во френчах и галифэ,  а  крестьяне  -
бородачи с косами, вилами, бабы. Их увлек порыв вождя, они идут  за  ним
беззаветно, слепо. Куда? В землю обетованную, в светлое царство свободы.
И эта земля обетованная уже близко: она уже сияет в знающей ее ленинской
улыбке, живет в тех его порывистых движениях, которые свойственны только
вождю, знающему дорогу.
   - Рабоче-крестьянский вождь, - еще нежнее восклицает в шкрабьем серд-
це своем Азбукин. Новый титан. - Прометей, прикованный болезнью  за  то,
что принес миру огонь возмущенья против общественной неправды,  эксплоа-
тации, угнетенья.
   Он бегло просмотрел ноту Комиссариата Иностранных Дел и -  погрузился
было в статью о театре, да в это время заговорили.
   - Подобные вещи я бы запретил под страхом расстрела, - неодобрительно
отбрасывая в сторону "Крокодил", сказал Лбов. - Теперь еще не время сме-
яться. Всем надо работать. Вот этих всех насмешников заставить бы писать
статьи по улучшению сельского хозяйства.
   - Да! - кратко согласился Мочальник, точно поставил знак  восклицания
за словами Лбова.
   - Легко смеяться над провинциальными работниками. А каково  им  рабо-
тать, а? Не на автомобилях, а на собственных ногах.
   - Лошаденки то есть, - размашисто зачеркнул слова Лбова Молчальник, у
которого была самая лучшая лошадь в Головотяпске.
   - Ну, а сено? Сена сейчас только полтора пуда на пуд хлеба дают.
   - И сено есть.
   О сене не приходилось Молчальнику беспокоиться: еще с осени призапас-
ся он им вдоволь.
   - Так-то так. А всетаки смех недопустим, - сказал Лбов, серьезно уст-
ремив глаза в пространство,  словно  пытаясь  прочесть  необходимую  ему
мысль. И, наконец, действительно прочел:
   - На следующем партийном собрании я потребую, чтобы  закрыли  местный
теревьюм. Театр революционного юмора у нас в  Головотяпске?!  Это  прямо
недопустимо. Какой у нас может быть юмор?
   - Вот это дело, - согласился Молчальник, и в глазах его пробежал даже
враждебный огонек. - Это я поддержу.
   Бедный антрепренер теревьюма, незадачливый головотяпский поэт! И под-
толкнула же его нечистая сила в последнем сеансе теревьюма задеть  обоих
комиссаров сразу: и Лбова, и Молчальника. Лбова он повесил. Вернее, Лбов
сам повесился, и даже не Лбов, а кто-то другой, под другой фамилией,  но
весьма схожий с Лбовым. Повесился в отчаянии, что пропустил день  памяти
Либкнехта и Розы Люксембург. В теревьюме действие происходило  где-то  в
тридевятом государстве, с неизвестным героем,  но  почему  то  все  при-
сутствующие признали в этом герое Лбова, у которого был подобный же неп-
риятный казус. Молчальника поэт совсем не вывел на сцену, не вывел  даже
человека - по образу и подобию Молчальника, но зато на сцене подвизалась
неизвестная шуба, очень похожая на шубу Молчальника. Шуба была так похо-
жа на шубу Молчальника, что все присутствующие в  теревьюме  отнесли  ее
действия к нему, а сам Молчальник, далеко не отличавшийся выдержкой Лбо-
ва, налетел на бедного поэта и чуть его не избил.
   - Так вы так-то... Да я вас за это к суду.
   - Да не про вас же я, не про вас, - уверял поэт, стараясь  как-нибудь
улизнуть от возможной, расправы.
   - А как же там моя шуба?
   - Да не ваша же, не ваша!
   - Моя... знаю, негодяй... под суд... в тюрьму.
   Поэт побледнел от страха. Тут он прибег для успокоения Молчальника  к
самому героическому средству, к которому он намеревался обратиться  лишь
в случае действительного привлечения к суду.
   - Такая же шуба есть у одного продкомовского служащего. А  он  раньше
приставом был. Все изображенное не может относиться к кому-нибудь друго-
му, например, к вам, потому что театр революционного юмора не может и не
смеет осмеивать таких почетных деятелей, как вы.
   Молчальник увидел, как ловко выскользнул из опасного положения  поэт,
и как опростоволосился он сам. Он  только  плюнул  и  отошел  прочь.  Но
чувство неприязни, даже ненависти у него осталось. Теперь  он  необыкно-
венно обрадовался предложению Лбова.
   Этакого человека, - отчеканил он твердо, - надо бы из пределов  уезда
выслать.
   - Вот это хорошо, - поддержал на этот раз и Секциев. - А то на следу-
ющий раз он собирается высмеять наш марксистский кружок.  Ведь  Маркс  -
это святыня. А мы изучаем Маркса. Как же можно смеяться над нашим  круж-
ком?
   Здесь Секциев немного соврал или,  как  принято  выражаться,  ошибся.
Кружок Маркса еще не изучал. Было всего два кружковых собрания. Одно бы-
ло организационное: на нем только распределили между пятью членами круж-
ка административные должности - председателя, двух товарищей председате-
ля и двух секретарей. Один из членов напомнил было,  что,  например,  на
уездных учительских собраниях президиум состоит из 7 человек и  это  го-
раздо эффектнее, но ему резонно возразили что сейчас такой президиум не-
осуществим, в виду недостатка членов. Внесший предложение попросил, что-
бы оно всетаки было занесено в протокол для руководства, когда количест-
во членов кружка увеличится. На втором собрании  постановили  приобрести
сочинения Маркса, истребовав необходимые для этого  средства  из  отдела
образования. Кроме того решили исходатайствовать небольшую субсидию  для
организации во время собраний товарищеского чая... Обо всем этом и стало
известно теревьюму, - искоренителю всего смешного в Головотяпске.
   Но теперь решена участь теревьюма и решена также и твоя участь, злос-
частный поэт, заведующий отделом головотяпского смеха! Единственный  за-
ведующий, который не является с портфелем на заседания пленума и  прези-
диума и с видом государственного деятеля не извлекает оттуда бумаги, пе-
ред которым не заискивают и не подхолимничают служащие, который не шест-
вует в первомайской процессии,  подобно  римскому  и  греческому  воена-
чальнику, впереди когорты своих подчиненных,  который,  чтобы  "зашибить
деньгу" должен головотяпскому ценителю искусства такие остроты преподно-
сить, чтобы в нос садануло, который и теревьюм свой превратил в  балаган
и сам нацепил на себя костюм клоуна и в этом непотребном одеянии  распе-
вает на потеху гогочущей головотяпской толпы сочиненные им на злобу  дня
стишки, где, впрочем, осмеливается задевать только шубы или носы,  а  не
их обладателей; которого за эти шубы и носы, пропущенные кстати, цензур-
ной комиссией при отделе образования, тащат к уполномоченному политбюро,
который... Но, боже мой, какая бесконечная вереница  и  куда  она  может
привести! Может быть, в такие места, где смех вовсе неуместен!  И  зачем
ты, головотяпский поэт, не ограничился тем, что читал со сцены чеховские
рассказы, выражая в своем лице и пьяного рассуждающего человека и лающую
на него собаку, что рассказывал анекдоты из ученической, еврейской и ар-
мянской жизни? Лбов и Молчальник смеялись тогда от души,  называли  тебя
остроумным, рукоплескали тебе. Тебе мало этого: ты захотел быть  обличи-
телем, ты слишком высоко стал думать о теревьюме, ты стал говорить,  что
тебя и комиссары головотяпские побаиваются, что ты - общественная  сила.
Так выпей же до дна чашу, которую преподнесут тебе Лбов и  Молчальник  -
ты ее заслужил!

   VII

   Заключив военное соглашение против теревьюма, комиссары скоро  подня-
лись и ушли. По-вечернему гулко отдавался звук их шагов сначала в корри-
дорообразной комнате, потом на лестнице и - незаметно где-то окончился -
переплавился в тишину, настолько надвинувшуюся со всех углов,  настолько
сгустившуюся, что резко запечатлевалось слухом шуршание газеты  в  руках
Секциева. Подкрадывались сумерки и Секциев отодвинул газету: он  дорожил
зрением и нашел, что продолжать чтение будет вредно для  глаз.  Тут  он,
собственно, и заметил скромного шкраба Азбукина с  которым  поздоровался
почти машинально.
   Азбукин, погрузившись было в чтение театральной заметки,  тем  спосо-
бом, который понятен ему, Азбукину, и целым тысячам, а,  может  быть,  и
миллионам людей, но всетаки не вполне еще доступен для  науки  -  узнал,
что Секциев газеты читать не будет и хочет о чем-то  поговорить  с  ним.
Азбукин тоже отодвинул газету, но не встал и не вышел. Продолжал он  си-
деть молча до тех пор, как Секциев, немного снисходительно, спросил его:
   - Ну, как там вы?
   - Ничего.
   - Так.
   Это была увертюра. Надо было с чего-нибудь начать.
   - Программы получили.
   - Получили.
   - К празднованию 1-го мая готовитесь?
   - Да.
   - Значит, на фронте все обстоит благополучно... на  фронте  просвеще-
ния, - констатировал Секциев, принимая соответствующую позу.
   - Благополучно. Только вот переподготовка... - запнулся Азбукин.
   - Да-да. Это дело очень и очень важное. Можно сказать, первостепенной
государственной важности. Понимаете,  поставлена  ставка  на  советского
учителя. Мы - именинники. Кто на нас раньше обращал внимание? Кто  посе-
щал наши собрания, кроме нас, шкрабов? А сегодня собрание будет, -  пос-
мотрите, придет к нам с десяток партийных. А это, знаете,  обязывает,  -
мы должны переподготовиться.
   - В правлении союза, значит, есть уже инструкция относительно  этого?
- осведомился, робея, Азбукин.
   - Как же! Как же! За переподготовку взялся заведующий культурно-прос-
ветительным отделом Усерднов.
   - Усерднов? - испуганно спросил Азбукин: он знал Усерднова.
   - Да, он вчера в заседании правления три часа читал  обращение  цент-
рального комитета и другие циркуляры о переподготовке.
   - Значит, и отдел, и правление?
   - Да, с двух концов... поджаривать вашего брата будем.
   Секциев сострил, но его острота походила на упражнение:  кошке-игруш-
ки, а мышке-слезки.
   - Вы, Иван Петрович, человек авторитетный в наших сферах, вы и на гу-
бернские съезды постоянно ездите, - скажите, что выйдет из всей этой пе-
реподготовки? - спрашивала бедная мышка.
   - Дело серьезное. Страда. А осенью экзамены. И если кто... Понимаете?
   Совсем обезкуражило Азбукина. Мысль о провале  мелькнула  у  него.  А
Секциев еще утемнял краски.
   Азбукин подавленно молчал.
   - Да, товарищ Азбукин, дело громаднейшее, можно сказать.  Все  должны
переподготовиться. Тут, брат, не увильнешь. Все.
   - Да, товарищ Азбукин, во всем мире должна произойти  переподготовка.
Самое мировоззрение  человека  должно  измениться,  должно  стать  марк-
систским. Вы слыхали о нашем кружке?
   - Слышал.
   - Так вот, этот кружок будет переподготовкой всему  Головотяпску.  Мы
головотяпца в марксиста превратим. Прочие переподготовки будут представ-
лять только отдельные струи в нашем марксистском устремлении.
   - Значит, если записаться в кружок?
   - То и переподготовка не нужна будет. Кого заставят плескаться в нез-
начительном ручейке, ежели он в состоянии плыть по большой реке? Даже...
   Тут Секциев хотел было добавить, что марксистский кружок - кратчайшая
дорога в партию, но умолк.
   Вскоре, однако, он продолжал бодро и радостно.
   - Пять с лишним лет в Головотяпске существует коммунистическая партия
и советская власть, и, надо признаться, что все головотяпские коммунисты
прекрасные практические работники...
   Секциев с удовольствием подумал, что похвала  может  достигнуть  ушей
тех, к кому она относится.
   - Они много потрудились над водворением советской власти, они самоот-
верженно собирали продналог, проводили двухнедельники,  субботники,  они
герои, подвижники но...
   Секциев помахал рукой, словно хотел облегчить себе и собеседнику  пе-
ревал мысли.
   - Но какие ж они теоретики? Им недостает идеологии. Они, в  сущности,
незнакомы с марксизмом. А марксизм это, понимаете ли, как душа  в  теле.
До сих пор здесь, в Головотяпске, было пустое место. Мы  заполнили  его.
Мы дадим идеологию головотяпским коммунистам. Мы  будем  учителями  этих
зарекомендовавших себя практиков. Что может быть выше, почтеннее данного
служения?
   - Записаться разве в кружок? - мелькнуло вдруг у Азбукина.
   - Кружок разрастется, - продолжил Секциев. - Я  вижу  это.  Он  будет
своего рода закваской, которая заставит бродить головотяпское тесто.  Мы
разбудим Головотяпск. Мы мещан  головотяпских  превратим  в  марксистов.
Мы...
   В соседней комнате комсомольского  клуба  неожиданно  грянули  бурные
звуки марша - того самого, который играют в Головотяпске во время всяких
торжественных шествий. Секциев вздрогнул и перестал ораторствовать.  Аз-
букин вздрогнул: ему жаль было, что так некстати прервали уверенную речь
новоявленного головотяпского марксиста. А звуки марша все неслись и нес-
лись... Будто в уютную и мирную, чуть спросонья, комнату ворвалась толпа
забияк-мальчишек, и они, не зная, куда деть свою юную  энергию,  шныряют
по комнате, подпрыгивают, сдвигают мебель, кричат, смеются, дерутся.
   Секциев взглянул на часы.
   - Через полчаса собрание городского месткома. Надо сбегать домой ску-
шать яичко. Я утром и вечером съедаю по яичку.
   Азбукин, оставшийся в одиночестве, предался печальному раздумью.  Его
начала упрекать совесть в том, что он с корыстными целями хотел  попасть
в марксистский кружок. Совесть говорила довольно таки бесцеремонно:
   - Разнесчастный ты шкраб! Чего ты возжелал? Карьеры? Хочешь таким об-
разом избежать переподготовки? Вспомни прежние суровые времена, когда ты
три лета подряд отхватывал босиком, когда у тебя по неделе хлеба во  рту
не бывало. Вот тогда ты точно был Азбукин, и мне приятно было итти с то-
бой нога в ногу. А теперь?.. Право, если возникнет еще раз у тебя подоб-
ное желание, мне будет стыдно показаться на улице-то с тобой.  Бросайся,
брат, вместе с другими и на равных основаниях в пучину переподготовки.
   ---------------
   Разговор с совестью был куда неприятнее разговора с Секциевым.  Азбу-
кин резко оборвал его, встал и ткнулся головой в дверь, ведущую в сосед-
нюю комнату. Там, на эстраде, собралась группа комсомольцев обоего пола.
Кто-то наигрывал на рояли. Приятный баритон ухарски отбивал:

   Гол я, братцы, как сокол,
   Нету ни "лимона",
   Запишусь-ка в комсомол, -
   Буду я персона.

   И как бы поднимая брошенную перчатку - вызов на  состязание,  женский
голос чеканил в свою очередь:

   Карла Маркса мы прочтем,
   "Азбуку" изучим.
   Подождите - подрастем, -
   Нэпманов проучим!..

   На эстраде раздалось: бис, браво, товарищ Мэри. И шумно  заапплодиро-
вали.
   Потом долговязый комсомолец сказал картавя, но весьма внушительно:
   - Товагищ Мэги. У вас - талант. Поздгавляю.
   Мужской баритон, которому не аплодировали, обиженный  успехом  своего
соперника, снова вылетел наперед:

   Есть махорка, есть бумажка, -
   Вынимай-ка портсигар.
   Поцелуй меня, милашка, -
   Я ведь важный комиссар.

   - Ха-ха-ха, - завился женский смешок. - Родионов, сами придумали?
   - Сам, ей-богу, сам - уверял баритон. - Вчера, вижу лежит клочек  бу-
мажки. Дай, думаю...
   Но его прервал ядреный, побеждающий голос:

   Нос - картошка, глаза - слива,
   Лоб - могильная плита.
   Руки длинны, ноги кривы,
   Вшива грива, борода.

   Гомерический хохот потряс зал. И опять крики: бис, браво.
   Азбукин невольно был увлечен весельем собравшейся молодежи.  Он  даже
несколько попятился от дверей, чтобы получше разобрать то, что  происхо-
дит на эстраде. Но в темноте видны были лишь силуэты, да на стене,  нем-
ного фантастически, обрисовывалась бесконечная  хартия  прегрешений,  за
которые наказывались комсомольцы,  и  чудилась  за  этой  хартией  древ-
няя-предревняя, христиански-знакомая голова с лукавыми рожками.
   Вот куда-бы записаться, - с тайной завистью помыслил Азбукин. Но сра-
зу же с тоской вспомнил, что ни один комсомол в мире не примет его пото-
му, что он уже пережил предельный возраст, что уже седые волосы  есть  у
него на голове.
   Пропели, верней, отрубили, еще ряд частушек, и сумрак зала,  просвер-
ленный золотыми точками папирос, время от  времени  раздирался  жизнера-
достным смехом.
   - Товагищи! - обратился высокий комсомолец. - 30-го апгеля  у  нас  в
Головотяпске состоится конгесс молодежи. Будут  представители  Польши  и
Чехо-Словакии. Товагищи, не удагим лицом в гьязь.  Устгоим  такой  вечег
самодеятельности, чтобы о нас заговогили в губегнии... даже в Москве.
   - Устроим, устроим, - подтвердили все.
   - Товагищи, угостим их на славу. Я уже исполком просил  дать  на  это
сгедств. Отпускают 50 пудов ячменя.
   - Ура! загремело под потолком. - Качать ответственного секретаря.
   На эстраде поднялась дружная возня, сопровождавшаяся шутками, смехом.
А приятный баритон той порой уже  наяривал  составленную  им  экспромтом
частушку:

   Эх, ячмень, ячмень, ячмень,
   Золото ты русское,
   Эх, кабы только не лень,
   Взяли б мы французское!

   - Возьмем! - крикнул ответственный секретарь. - Пусть  бугжуи  больше
копят. А у нас, товагищи, завелся поэт. Пгекгасный поэт. Качать поэта!
   Опять возня, но только уж около баритона. Во время этой возни,  через
дверь напротив волчком подкатился к эстраде какой-то человек.
   - Товарищи, - раздался его голос, напоминавший голос недавно приучив-
шегося кукурекать петушка.
   Все притихли.
   - Товарищи. Сообщаю вам последнюю сенсационную новость. У  нас  скоро
будет произведено всем комсомольцам испытание по 12 предметам.
   - Испытание?! По 12?! Неужели? - выпорхнуло со всех сторон.
   - Да, по 12-ти. Азбука коммунизма, советское  строительство,  история
партии, биография вождей и прочее.
   Неловкая тишина, скрадываемая только тьмой, сожрала, не жуя,  прежнее
веселье.
   - Тогарищи, - попробовал все же ободрить голос ответственного  секре-
таря. - Не падайте духом. В нас много юношеского огня и погыва, но нужен
матегиал для того, чтобы постоянно мы гогели. Нужна подготовка,  товаги-
щи. Ггызите молодыми зубами гганит науки, как сказал товагищ Тгоцкий.
   - Должно быть тоже переподготовка будет, - ссутулился Азбукин и вышел
потихоньку вон.

   VIII

   Азбукину не было нужды заходить домой пред собранием месткома: его не
ожидало яйцо, чаявшее Секциева. Но зная, что собрание наверняка затянет-
ся, что будут много курить и что в комнате будет душно,  -  шкраб  решил
немного побродить по городу. Сначала он  шагал  один  по  головотяпскому
большаку, осторожно передвигая ноги, чтобы не  споткнуться  о  явственно
ощерившиеся, местами крепкие камни булыжника.  Граждане  Головотяпска  и
его уезда совершали путешествие по этим булыжникам лишь в самом  крайнем
случае, предпочитая месить непролазную грязь по окоему мостовой.
   Кто-то догнал Азбукина и присматривался к нему.
   - Азбукин... друг, - услышал, наконец, он знакомый голос о. Сергея.
   - О. Сергей, это вы?
   - Я, я. Милостию божиею и вашими молитвами.
   - Ну, мои-то молитвы... - Азбукин рассмеялся.
   - Нет, друг мой, не отрицайте молитвы. Ведь что значит дружеская  бе-
седа в жизни? А? Иногда - все. А молитва - это дружеская беседа. Есть  у
вас горе - помолитесь и горе, как рукой снимет. Ну, что  в  вашей  жизни
нового?
   - Да ничего. Вот разве переподготовка.
   - Переподготовка? И у нас, друг мой, тоже переподготовка.
   - Это вы что же недавнее свое  заключение  именуете  переподготовкой.
Плохо вам пришлось там.
   - Нет, не тюремное заключение, друг мой. Оно уже  в  область  истории
кануло безвозвратно. У нас теперь содац.
   - Что такое? - удивился Азбукин.
   - Союз древне-апостольской церкви, - довольно вскликнул о. Сергей.  -
Это и есть наша переподготовка. Довольно, друг мой, нам из-за  какого-то
Тихона да монахов страдать. Белое духовенство, - мы, так называемые  по-
пы, - раньше лишь пешками были в руках монахов. А, в сущности, белое ду-
ховенство - все революционное. Ему только хода не давали.
   О. Сергей порывисто вздохнул и некоторое время шел, сопя.
   - А теперь пришел наш черед действовать. Три дня тому назад я вернул-
ся с епархиального съезда. Теперь все, друг мой, по-новому. Мы на съезде
решили приветствовать власть, которая, не веруя, стремится к тому же,  к
чему идем мы, веруя. Мы постановили многолетие возглашать в честь прави-
тельства. Мы, примкнувшие к древне-апостольской церкви, в сущности, ком-
мунисты в рясе.
   - Как так? - удивился еще больше Азбукин. - Коммунисты-же - безбожни-
ки!
   - Да и мы, - поспешно возразил о. Сергей, - подчеркиваем, в  противо-
вес монахам, человеческую природу Иисуса Христа. Церковь, с нашей  точки
зрения, тоже подобие коммунистического общества. Я уже говорил  об  этом
со старостой Брызгиным. Одобряет.
   - Брызгин? Он-то ведь торговец...
   - Жена его действительно лавочку имеет, а сам он -  советский  служа-
щий, заведует кооперативом. Первого мая он даже на красной трибуне пред-
полагает выступить с приветствием от кооператива.
   О. Сергей вынул на ходу коробку с папиросами и спички, затем  остано-
вился и чиркнул спичку. При свете спички  на  несколько  мгновений  было
выхвачено его лицо с смеющимися, хитро косящими глазами, с  чувственными
губами, - лицо, поросшее насквозь густой, буйной  как  огородная  трава,
растительностью. Лицо его привлекало к  себе  и  было  порядком  знакомо
прекрасным обитательницам Головотяпска. Многие из них исправно  посещали
службы, которые нес о. Сергей, и находили, что и служит он  с  чувством,
не спеша, благолепно, и поклоны кладет по-писанному, и наставление может
дать, и говорит всегда: - Друг мой, - а на самом деле... Но вероятно,  и
без слов будет понятно, чем нравился о. Сергей прекрасным  нашим  обита-
тельницам. Сейчас, вернувшись с епархиального съезда, о. Сергей чувство-
вал себя настоящим героем. Окончилось приниженное, угнетенное  существо-
вание. Не к чему ходить с опаской, подозрительно шушукаться. Он, о. Сер-
гей, теперь попутчик власти. Так говорили на съезде.  Теперь  можно  так
устроить, что головотяпские коммунисты станут заглядывать к нему в древ-
не-апостольскую. Во всяком случае, он развернется.
   Не желаете-ли, друг мой, в наш церковный  совет  попасть?  -  ласково
предложил тут же шкрабу о. Сергей. - Кой-кого оттуда надо будет удалить,
а на освободившиеся вакансии хорошо бы посадить представителей трудового
населения. Вы - школьный работник, и для нас были бы весьма желательны.
   - Да я в церкви-то не бываю.
   - Это в прежней, друг мой, а от новой не зарекайтесь. Новый дух с ней
будет, животворящий, обновляющий, - дух, который когда-то сошел  в  виде
огненных языков и дал им дар вдохновенной проповеди. Этот дух запечатан-
ный старой церковью семью печатями, вырвался сейчас наружу. Так-то, друг
мой.
   На Азбукина, очень поддававшегося чужому  влиянию,  эти  слова  также
произвели некоторое впечатление. Уж лет пять в церкви не бывал, -  поду-
мал он не без укора себе. - Надо когда-нибудь сходить, хотя бы из  любо-
пытства.
   Но тут же червь сомнения вполз в шкрабье сердце. Ведь это говорит  о.
Сергей, занимавшийся в старое время за приличную мзду и нелегально, бра-
коразводными процессами; известный всему городу своими романическими по-
хождениями; застигнутый некогда купеческим  дворником  под  подворотней,
когда в отсутствие хозяина пробирался к его супруге; тот о. Сергей у ко-
торого однажды во время заседания окружного суда, где о. Сергей приводил
к присяге свидетелей, внезапно от неизвестной причины из  находящихся  в
поповских карманах пивных бутылок выскочили пробки, и все присутствовав-
шие с изумлением созерцали, как по муаровой рясе (которую,  кстати  будь
сказано, в Головотяпске перекрестили в "амурную"), клубами повалила  бе-
лая пена. Неужели на него снизошел дар в виде огненных  языков?  Неужели
он переродился настолько, что сможет устроить в  Головотяпске  церковную
общину, подобную древне-апостольской?
   - Так-то, друг мой, - разглагольствовал о. Сергей,  -  жизнь  великая
вещь. Дыхание жизни все изменяет. Помните, как в псалме:  "пошлешь  духа
твоего, и начнется созидание, и обновишь лицо земли". От жизни  не  надо
убегать, потому что она всегда приносит нечто новое и интересное. Вот  в
нашу мертвую церковь попала капля жизни, и вы увидите, друг  мой,  какое
чудо произошло. Жезл Ааронов, целые века бывший сухой  палкой,  расцвел.
Ближе к жизни все мы должны стоять.
   - Значит, приспособиться к новой жизни? - спросил Азбукин.
   - Нет, не это, а вот вы раньше сказали, - переподготовиться. Это сло-
во приличнее, лучше, чем приспособиться. Но в сущности, друг мой,  важен
самый процесс, а не то слово, которым он обозначается.
   О. Сергей скоро свернул в тот переулок, где жила его жена, "посторон-
няя".
   IX

   Местком работников просвещения  собирался  обыкновенно  в  просторной
учительской комнате 1-ой школы 2-ой ступени. Когда Азбукин  зашел  туда,
там сидели, говорили, курили, - собрание шло, как и полагается итти соб-
ранию. У стены за столом покоился президиум из трех  человек:  председа-
тель - лысый, с большими  обвислыми  усами,  чрезмерно  спокойный,  даже
флегматичный человек, - лениво дремал; секретарь, - молодой шкраб, -  на
бумаге, разделенной графой на две половины, над одной из которых стояло:
слушали, над другой: постановили, согнувшись и водя указательным пальцем
по переносице, заносил; товарищу председателя, как и вообще  большинству
товарищей председателя в свете, делать было решительно нечего: он каран-
дашом воздвигал перед собой дома, церкви;  классифицировал  человеческие
профили и, особо, носы; округлял кошек, сидевших задом и, наконец вырас-
тил такое фантастическое чудовище, что даже сам не мало был озадачен. Он
по натуре создан был художником, а совсем не товарищем председателя.
   Налево от стола, на трех скамьях, поставленных перпендикулярно столу,
расположились наиболее почтенные посетители месткома; здесь был и секре-
тарь местного комитета партии, человек с выпуклым челом  и  этак  чем-то
львиным в нижней части лица и голове. Какой у него был суровый,  повели-
тельный взгляд; как пригибал  последний  к  земле  встречавшиеся  с  ним
шкрабьи взгляды. Рядом с ним сидело несколько партийных, -  сильных,  по
их собственному выражению, - лекторов. Пришли они  на  собрание,  потому
что на повестке стоял вопрос о переподготовке шкрабов, во время  которой
они жаждали читать лекции. Народ это был молодой, самоуверенный, из  та-
ких, которые с легким сердцем вам скажут: - А что нам Маркс?  Эка  шутка
Маркс! Мы, сидя над полит-наукой, штаны просидели!
   Мир шкрабов, копошившийся на месткоме, казался им  диким  первобытным
лесом, куда еще не заглядывали лучи политического солнца,  -  и  они  со
своих мест взирали на этот мир с  любопытством  и  нескрываемым  превос-
ходством. Сидел ученый Лбов и Молчальник и несколько  комиссаров,  кроме
комиссара образования. Тут же по нисходящей линии сидели члены правления
с Секциевым во главе: у них был  вид  гостеприимных  хозяев,  озабоченно
наблюдающих во время обеда, чтобы гости были сыты и  довольны.  На  этих
почетных местах и два-три человека правленцев других организаций;  -  из
породы тех людей, которые мучась завистью, боятся, как бы в другой  про-
форганизации не было лучше, чем у них. Это - совершенно новые индивидуу-
мы, ни с чем не сличимые, появившиеся в результате соединения таких  яв-
лений, как Головотяпск и социализм.
   Вот сидит председатель союза работников, с тщательно выбритым  грибо-
образным лицом, с сухим, аскетическим блеском глаз сквозь очки. Он - чу-
десный гончар. Но попробуйте сказать ему: - Василий Иванович, чего  ради
вы треплетесь в союзе в то время, когда могли бы миллиарды  выколачивать
на горшках? Попробуйте это сказать, и он, смерив вас  с  ног  до  головы
проницательным взглядом, ответит вам: - Потому служу, что есть еще  эле-
мент, который следует жать.
   Боже мой! Какой он сторонник всеобщего экономического равенства,  как
он следит, чтобы кто-либо из головотяпских служащих не  получил  лишнего
миллиона за участие в комиссии или еще за что-нибудь. Он - беспартийный:
он всегда был, есть и останется беспартийным. Но, глядя на его поступки,
даже самые заядлые головотяпские комиссары, покрутив головой, говорят:
   - Однако!
   Когда его назначили членом  комиссии  по  определению  уравнительного
сбора, то он на головотяпских буржуев и  мещан  такие  умопомрачительные
цифры накинул, что те буквально полезли на стену, а губерния,  затоплен-
ная жалобами, огулом и вдруг понизила цифры и указала,  что  на  будущее
время Василия Ивановича определением налогового бремени утруждать не го-
же.
   - Василий Иванович, вы же местный уроженец и беспартийный, почему  же
вы так строги к своим согражданам? - пожалуй, спросит кто-нибудь его - и
тотчас получит ответ:
   - А революция наша чем отличается от прочих? Тем, что социальная, так
ведь? А что такое равенство? А кто такие, в большинстве случаев,  жители
нашего города? - Буржуазно-кулацкий элемент, который  надлежит  всячески
жать, ибо других способов перевоспитать его нет.
   Счел нужным присутствовать на собрании месткома Василий Иванович, уз-
нав, что здесь будет поднят вопрос о переподготовке учителей.  -  Шкрабы
то распустились, - наклонился он дружески к Секциеву, - их бы давно под-
тянуть следовало.
   Доклад делал человек с беспомощно прощупывавшими свои же очки глазами
и с незатейливой и чахлой растительностью, как кусты окружавшие  Голово-
тяпск. Говорил он о необходимости усиления деятельности местного  коопе-
ратива: протекала в это время кооперативная неделя, острием  своим  нап-
равленная против головотяпского нэпмана, который во рвении  и  рвачестве
был истинно неподражаем.
   Доклад... Каким заурядным было это событие в эпоху военного коммуниз-
ма, когда обо всех заботилось государство, и все  могли  посвятить  себя
высокополезной общественной и государственной деятельности,  -  событие,
имевшее свои подразделения: лекция, отчет, просто доклад, содоклад и пр.
пр. Кто только не делал тогда докладов в Головотяпске: делали  партийные
деятели с достоинством и авторитетно; делали профессиональные деятели  -
озабоченно и серьезно; делали первые входившие на собрание с улицы люди:
на всех жителей Головотяпска спустился тогда дух голубиный и они  обрели
дар красноречия. Но нэп, принесший всюду сокращение, распространил  сок-
ращение и на область докладов. Случилось так,  что  большинство  граждан
Головотяпска сразу лишилось дара красноречия. Это совпало с  разряжением
густых рядов служащих, в число которых до нэпа входило почти все  взрос-
лое население Головотяпска. Ораторы обособились и стали редкостью.  Даже
союз работников просвещения начал назначать докладчиков на  основе  про-
фессиональной дисциплины. Докладчик поневоле, - конечно, и после получе-
ния бумаги, - продолжал есть, спать, работать, осуждать  ближних,  поку-
пать сено для своей коровы, но все это творил не так, как раньше, не ра-
достно, а как будто тоже на основе профессиональной дисциплины.  Покупа-
ет, к примеру, он сено на базаре, совершая попутно  сложнейшую  торговую
комбинацию,  которая  расчитана  на  то,   чтобы   надуть   простоватого
крестьянина, - приобретая на свое скудное жалованье  мануфактуру,  меняя
мануфактуру на рожь, рожь на овес, и - овес на сено, - и, точно шмель  в
комнату влетает и начинает зудить в окно, возникает у него  мысль:  док-
лад, послезавтра мой доклад. И как и не  бывало  хитроумнейших  торговых
операций, а спохватившийся обитатель деревни, пользуясь  замешательством
покупателя, одерживает над ним нетрудную победу.
   А то - садится жертва обедать. Супруга подает суп с ветчиной.  Отмен-
ная ветчина! Сам собственными руками выкормил. Все располагает к аппети-
ту: легкий дымок, струящийся над миской, торжествующий  вид  раскраснев-
шейся супруги, нетерпеливые возгласы и жесты детей - и  вдруг...  в  ухе
некий комар тоненько, бисерным жалом напевает: до-до-до-до-кла-а-ад.  Не
убьешь, не прогонишь этого комара. Жертва кладет ложку и жалуется  обес-
покоенной жене на отсутствие аппетита. Лицо опечалено. И дымок, -  прив-
лекательно нависавший над супом, куда-то стыдливо исчезает. Позже, когда
жертва выступает с докладом, все  присутствующие  наперебой  восклицают:
как Петр Петрович изменился! Как он побледнел! Под глазами круги!
   Но докладчик, трактовавший о кооперативном деле, был  подлинный  док-
ладчик - докладчик по призванию. Им  Головотяпск  справедливо  мог  гор-
диться так же как и своими комиссарами. Ему даже и должность такую опре-
делили, чтобы он мог специально заниматься докладами, - юрисконсульт при
исполкоме, - недавно введенную должность, для которой на первых порах не
доставало стола. Когда же стол был сооружен, выяснилось, что самая долж-
ность упраздняется...
   Думы нашего юрисконсульта, обыкновенно, вращаются вокруг  какого-либо
доклада. Любит он, крепко любит выступать с докладами. Как боевой  конь,
заслышав звуки трубы, волнуется и дрожит в священном трепете,  -  так  и
юрисконсульт не в себе, когда услышит о собрании, где можно сделать док-
лад. Это все знают и, когда в правлении того или иного союза  придет  из
губернии бумажка устроить собрание, прочитать такой-то доклад,  и  члены
правления поникнут профессиональными  головами  в  раздумьи  -  внезапно
кто-нибудь вспоминает об юрисконсульте.
   - Доклад-то ведь, об организации клуба? Так? А кто у нас клубной дея-
тельностью интересуется больше  юрисконсульта?  -  спрашивает  озаренный
счастливой мыслью. А верно, верно! - соглашаются с ним коллеги, приобща-
ясь к его радости. И расходятся довольные, веселые,  а  жертва,  которую
они чуть было не принесли профессиональной дисциплине, спит, ест,  пьет,
осуждает своих ближних, покупает сено спокойно. Юрисконсульт  же  делает
доклад.
   Приступили к обсуждению вопроса о переподготовке, и  поднялся  Усерд-
нов. Секретарь стал нервно грызть кончик карандаша, и на губах его расп-
лылось фиолетовое пятно; председатель проснулся и  рассматривал  звонок.
По рядам сидевших пронесся шепот, усилившийся позже до говора, - пронес-
ся и сразу зловеще осекся...
   Усерднов - в солдатской шинели, высокий, прямой, тонкий, как  скелет,
наряженный в серое. Лицо у него бледное, изможденное.  Небольшие  черные
усики торчат неестественно, как у покойника.  Глаза  тоже  неестественно
широко раскрыты, и взор остановившийся. Усерднов принадлежал к  тем  лю-
дям, у которых отсутствуют в мозгу так называемые задерживающие  центры.
Чужая мысль, согретая чувством без помехи вступала в его душу,  тревожи-
мую настроениями, которые сменяли друг друга иногда чрезвычайно  быстро.
Тут было удобное поле для навязчивых идей. Настроения, как волны, смыва-
ли у него впечатления мелькающей жизни, но мысль, привлекшая его  внима-
ние, высилась среди этого бушующего моря, как гранитная скала.  Над  ней
не только не властны были настроения, но они даже служили ей. И все вет-
ры ловили в свой парус Усерднова, чтобы плыть именно к этой скале.
   У стола стоял подлинный подвижник. Но был он из тех, которые рождены,
кажется, не для того, чтобы за ними шли, чтобы их ценили,  а  для  того,
чтобы вызывать снисходительную улыбку на лицах своих сограждан.  Сколько
в республике Усердновых! И кто знает, если бы  было  так  устроено,  что
Усердновы ощущали бы заботу о себе, если бы создан был какой-нибудь  ор-
ган, который бы, как мать, пестовал Усердновых, (а Усердновы - дети  на-
ивные и искренние), - то, кто знает, Усердновы, может быть, и  разверну-
лись бы. Усердновы идут одни: если кто пойдет вместе с ними, то ненадол-
го. Они, впрочем, к этому относятся равнодушно: они во мраке видят  свою
звезду, не существующую для других,  и  каждый  провал,  каждая  неудача
больно отзывается на них, больно ранит, потому что нервы у них обострены
и психика тонка.
   Познакомьтесь ближе с Усердновым, и вы узнаете, что он тщательно сле-
дит за развитием своей дочери. Он сам вам покажет сохраняемые им ее  со-
чинения (да, сочинения!) с семилетнего возраста. Кто знает, может  быть,
в этих сочинениях маленькой детской рукой водила слишком любящая отцовс-
кая рука, - на такой самообман Усердновы способны, -  но  найдете-ли  вы
еще где-нибудь в Головотяпске подобное явление? Зайдите в  его  школу  в
четверг, когда там ведутся клубные занятия и вы узнаете, что  в  Голово-
тяпске выходит сборник ученических произведений: будто среди  крапивы  и
лопуха вдруг мигнут-мигнут два-три бутона нежных благоухающих роз и  до-
кажут, что и на головотяпском навозе могут расти не одни крапива  и  ло-
пух. Загляните в правление работников просвещения, где Усерднов работает
на основе профессиональной дисциплины, получая в награду разве  воркотню
и недовольство, и вы увидите, что пустовавшая  раньше  комната,  по  со-
седству с комнатой правления, где раньше  навален  был  мусор  (какие-то
ободранные шпалеры, стулья без ножек, корки книг) и возились мыши, прев-
ращена теперь Усердновым в библиотеку-читальню.
   Усерднов более часа утомленным голосом читал инструкцию о  переподго-
товке. Читал он ее уже не первый раз, оттого многое читалось машинально,
почти как заученные слова молитвы с амвона.
   Какие иногда инструкции сыплются сверху! Как там предусмотрено все до
булавочной подробности, до той крохотной коровки, которую без микроскопа
и не видать! Сидят себе люди и вяжут-вяжут, старательнейшим образом  вя-
жут частый невод, сквозь который не проникла бы не только рыбешка, но  и
вода. И посылают потом куда-нибудь в Головотяпск с предписанием:  ловите
окуньков! И попадает этот невод к  какому-нибудь  Усерднову,  который  с
удовольствием рапортует: рады стараться! Прекрасное начинание!  Половим!
И бродит и тащит невод, хотя над ним и  издеваются  на  берегу.  Сколько
Усердновых надорвутся на сей работе!
   Елозившая неподалеку от Азбукина, пухленькая, приятная,  как  сдобная
булочка, снова появившаяся с пришествием нэпа, в  Головотяпске,  -  учи-
тельница сказала вслух соседке, рябоватой, некрасивой и  невкусной,  как
черный хлеб с семенем, которым питались  головотяпцы  в  эпоху  военного
коммунизма:
   - Ужасно! Целое лето просидеть в четырех стенах!
   С летом у нее, должно быть, соединялось представление о длинных  про-
гулках, о нечаянных, а, может быть, и условленных встречах, где-либо под
сладко пахнущими липами, с "ним"; о том, что волнует девичью грудь в  20
лет; об очаровании жизни, которое проходит, увы, с годами.
   - Ничего, - ответила соседка, - начнется война и  переподготовке  ка-
пут.
   - Ах, если бы война! - воскликнула булочка и так громко, что Усерднов
поперхнулся, а председатель чуть звякнул колокольчиком.
   Прочитав инструкцию, Усерднов внес предложение собираться каждый день
для занятий по переподготовке. Это вызвало бурю возмущения.
   - Целыми днями? - слышалось. - Летом? А когда же мы будем работать  в
огороде, на сенокосе? Жалованья-то опять, наверно, платить не будут. От-
казать!!! Отвергнуть!!!
   - Отвергнуть?! - еще ярче заблистали лихорадочным огнем глаза  Усерд-
нова. - Нет, не отвергнете, предписано.
   - А если нам невозможно будет приходить, потому что  нужно  зарабаты-
вать на стороне? - возбужденно настаивали с мест.
   - Вообще головотяпские шкрабы хотят от дела убежать, но их  заставят.
А кто не захочет, отсеют!
   - А, вот как! Насилие! - закричали. - Урядник! - кто-то метнул камнем
в Усерднова. - Выслужиться хочет...
   Глаза Усерднова так расширились и выдались, что, чудилось,  они  вып-
рыгнуть готовы. Он машинально одернул свою шинель, которая, точно, напо-
минала старорежимную урядницкую шинель.
   - Что бы вы ни говорили там, переподготовка должна быть и она  будет.
Всех переподготовят, во всех сферах жизни во всей России  переподготовка
будет!
   На привилегированных скамьях плоско, невпопад заапплодировали, а сек-
ретарь укома приподнялся и начал пристально смотреть пригибающим  взором
в шкрабью массу, все еще  не  успокоившуюся.  Это  сильнее  всяких  слов
Усерднова заставило недовольных съежиться, проворчав; и в насторожившей-
ся тишине отчетливо, гулко, словно усиленные в  тысячи  раз  иерихонской
трубой, рухнули пугающие слова:
   - Что это, контр-революция?!
   Сколько раз за пять лет взлетали в Головотяпске эти слова. Каким  они
были всегда решительным шахматным ходом, после  которого  неизбежно  шел
мат, - мат, который грозил всякому противоречащему предложению. И, каза-
лось бы, должны были привыкнуть к ним головотяпские  уши,  казалось  бы,
должны были перестать от них шарахаться, как лошадь с  затинкой,  прова-
лившаяся на одном мосту, чурается всех мостов в свете. А поди-ж, стоит и
сейчас в Головотяпске произнести это старомодное слово, стоит только при
этом сделать, так называемые, устрашающие глаза, - и - вы победили. Про-
тивник ваш, своей речью или  замечанием  взвившийся  под  самые  облака,
вдруг падает, словно пронзенный меткой пулей - одним лишь  словом.  Про-
тивник ваш сейчас же боязливо улизнет  с  собрания,  просидит  несколько
дней дома, если служащий, и на службу не пойдет, сказавшись больным, по-
ка не наведет окольным путем справок, где следует, что обстоит  благопо-
лучно.
   Секретарь укома тут же вразумительно пошептался с Лбовым и Секциевым.
Те в ответ, как мандарины, качали головами, тоже внушительно и грозно, и
эти движения также оказали педагогическое влияние на массу шкрабов:  она
приутихла, выдохлась.
   Резолюция, предложенная Усердновым, не вызвала ни одной поднятой про-
тив руки. Кризис собрания разрешился  на  лицах,  сидевших  на  почетных
скамьях, напряженное выражение сменилось  обыкновенным,  слегка  важным,
слегка довольным. Улыбку, улыбку можно было различить на  этих  сановных
головотяпских лицах. Шкрабы, только что затаившие дыхание,  теперь  уча-
щенно закашляли.
   - А как же насчет выдачи нам жалованья, - поднялся один шкраб, в чер-
тах и жестах которого было столько лойяльности и преданности,  в  голове
столько выдержки и покорности, что когда  он  заговорил,  сановные  лица
нисколько не изменили своего обычного выражения.
   - Если бы нас хоть немножко обеспечили, если бы выдали не весь прожи-
точный минимум, о котором говорил тов. Луначарский, а хотя  бы  половину
его, мы согласны бы были целыми днями работать. Мы знали бы,  что  будем
сыты, а это главное.
   Шкраб - олицетворение лойяльности, преданности,  опустился,  исполнив
свой долг: он изрек, что следует и как следует.
   Поднялся заведующий уотнаробразом.
   - Жалованье за апрель вы получите.
   - Когда? - раздалось торопливо отовсюду.
   - Когда захотите. Можно даже завтра. Только ячменем.
   - Ячменем? - протянули недовольно. - Сколько же? Какова расценка  яч-
меня?
   - 25 миллионов пуд, а месячный оклад 160 миллионов.
   - Небось, ячмень-то из заготконторских складов - изъеденный  крысами,
- в одиночестве погиб чей-то критический голос.
   - Как хотите, - веско возразил заведующий. - Ждите денег.
   - А когда можно будет получить?
   - Может быть через две недели, а может быть, месяца через два.
   - Дороговат ячмень-то, - торговался кто-то, но весьма лойяльно, -  на
базаре по 20 миллионов продают.
   - Как хотите, - еще более веско возразил заведующий.
   Василию Ивановичу давно были не по душе возражения шкрабов. Он  сидел
словно на угольях, и теперь не выдержал.
   - Чего еще вам нужно? Все служащие других отделов ячменем берут, а вы
что, из другого леплены? Нам некогда с вами толочься.
   Когда сановные лица ушли, шкрабы остались обсудить  -  брать  или  не
брать ячмень. Тут выступил маленький, бритый со всех сторон шкраб.  Чер-
ные глаза его всегда бегали, мало останавливаясь на собеседнике. Голос у
него звучал мягко, интеллигентно, немного грустно. Это он всегда говорил
на учительских съездах, - печально, музыкально, словно не говорил, а пел
трогательные романсы о страданиях интеллигенции, и выразительно  воскли-
цал: - Мы интеллигенты - крупная культурная сила! - А на последнем съез-
де, обратившись ко всему сонму съезда, сидевших в первых  рядах  голово-
тяпских комиссаров, сказал: - Без нашего лука и стрел вам  не  завоевать
Илиона! - Это патетическое умозаключение-угроза, вызвала, впрочем,  лишь
ироническую улыбку. Шкраб, предлагавший ранее лук и стрелы,  завел  свою
обычную песнь о том, что и тут интеллигенцию обижают: дают вместо  25  -
20 миллионов, да еще и с ячменем возись.
   - Что ж, по вашему, не брать ячменя?
   Черные глазки засуетились шибче: нужно было не о страданиях  интелли-
генции говорить, а практические вопросы разрешить.
   - Нет, брать, брать. Потому что иначе, пожалуй, и ничего не получишь.
Как в прошлом году за несколько месяцев не заплатили.

   X

   Шесть пудов ячменя, да если вычесть полпуда  ржи  на  кооператив,  то
пять с половиной, даже меньше. Вот на них и живи, да еще с теткой, - ме-
ланхолически рассуждает Азбукин, выходя из школы. После  душной,  проку-
ренной комнаты приятно было выйти на воздух, окунуться в сыроватую тьму,
где всюду дышала возбуждающим дыханием весна. На улице еще тяжелее стало
Азбукину. Поровнялся было с ним силуэт булочки. И таинственные  весенние
чары побудили шкраба заговорить с ней шутливо:
   - Вы, кажется, жаждете войны?
   - Ах, это вы, товарищ Азбукин, - рассмеялась булочка. - А я то  испу-
галась. - Не видали ли куда ушла Оля Крытова?
   Таким тоном были сказаны эти слова, что сразу  порвали  все  весенние
чары. Булочка быстро юркнула в темноту.
   - Дурак я, дурак, старый дурак, - выругал себя Азбукин. - Чего  захо-
тел? В волосах уже седина не на шутку, в кармане только шесть пудов  яч-
меня, на ногах теткины ботинки, на шее сама старая тетка, а туда же? Ро-
маны разводить! Не для нас они!
   Азбукин поровнялся с домом, в котором до революции помещалась  винная
лавка, после революции - школа. При нэпе школа была сокращена  и  теперь
национализированный дом с заколоченными комхозом ставнями, вероятно, об-
мозговывал, почему с ним за короткое время случились такие  значительные
метаморфозы. Мысль о винной лавке, когда то весело пьяно развалившейся в
доме, навела Азбукина на мысль о том бесспорном источнике веселья, к ко-
торому прибегали все головотяпские граждане, без различия пола и  сосло-
вий:

   Самогонке.

   - Зайти, разве, к Марковне? Будить только... А, впрочем, таким  делом
занимается, - встанет.
   Азбукин осторожно постучался в окно домика, где ютилась Марковна. От-
вета не последовало. Слышалось лишь похрапывание, легко достигавшее ули-
цы через окно с одной рамой. Азбукин постучался сильнее,  и  тогда  окно
распахнулось и из него высунулась фигура самой хозяйки.
   - Марковна, это я - тихо проговорил Азбукин, -  Извини,  что  поздно.
Товар есть?
   - Есть, - вялым голосом ответила Марковна. - Заходи.
   Она засветила лампу и приоткрыла дверь. Азбукин вступил в дом.  Здесь
прежде всего ему бросился в нос запах тулупа, пота, а затем уж тот  зна-
комый всем запах, которым пахнут небольшие помещения, кладовушки, где  в
течение нескольких часов кряду спят плотно поужинавшие люди.
   - Лучше я уж в сенцах подожду, - сказал Азбукин.
   Марковна не заставила ждать долго. Вскоре  силуэт  ее  обозначился  в
сенцах. Она протянула Азбукину бутылочку и сказала:
   - Вот беда-то, посуды мало. Это от лекарства бутылка-то. Возврати по-
жалуйста.
   - Обязательно, обязательно возвращу. А сколько стоит?
   - Сколько? Ну, что с тебя лишнее брать: десять лимонов.
   - А на ячмень, Марковна...
   - На ячмень? Ну, полпуда ячменя. Нужно бы больше, ну да, как служаще-
му скидка. Чего со служащего-то драть?
   - Спасибо, Марковна. Завтра притащу ячмень. А только тетке ни-ни.
   - Ну, да это... - Марковна не договорила, зевнув. - А  товарец  забо-
ристый. Спирт, ей-богу спит.
   - Ну, как, Марковна, дела? - мямлил из вежливости Азбукин.
   - Дела, как сажа бела. За товар-то с самой дороже  берут.  Говорят  -
страшно. Милиция обыски делает. А сват Максим говорил, что  скоро  опять
казенки заработают. В Москве то, говорят, водочные заводы во-всю работа-
ют.
   - Тоже переподготовка, - съязвил Азбукин.
   - Что ты говоришь?
   - Нет, я так... Прощай,
   Азбукин вышел.
   Закрывая за ним дверь, Марковна еще раз широко  и  сладко  зевнула  и
прошептала: - Ах, ты господи Иисусе Христе.
   Очутившись на улице, Азбукин извлек из горлышка бутылки бумагу и, по-
нюхав, невольно сплюнул. - Без закуски, - с отвращением подумал  он:  но
потом одной рукой приставил горлышко ко рту, другой заткнул нос как  это
делал при приеме касторки, и - большими глотками спустил вниз,  в  себя,
вызывавшую тошноту жидкость.
   Когда он опрокинул до дна бутылку, несколько минут было еще противное
ощущение на языке и в горле, но потом приятное тепло разлилось по  всему
телу. Закружилась плавно голова, и Азбукин почувствовал  себя  так,  что
еслибы ему сказали: пойдем, Азбукин, сейчас на край света, - он  ответил
бы - пойдем.
   Дома отворила ему тетка, по родственному, конечно, представшая  перед
ним в том одеянии, в каком спала.
   - А, п-переподготовка, - заикаясь двинулся на  нее  Азбукин  очевидно
имея дело с галлюцинацией, а не с теткой.
   - Что ты, ошалел? - всплеснула руками тетка, на всякий случай отшаты-
ваясь от шкраба.
   - П-переподготовка ты, - твердил тот упрямо.
   Тут тетка стала обонять запах, исходивший от  племянника,  и,  поняв,
что при данных условиях сражение она может легко проиграть,  отправилась
в свое логовище, проворчав:
   - Опять нализался.
   Тем временем Головотяпск спал.  Спокойно  спали  Лбовы,  Молчальники,
Секциевы, Налоговы, Василии Ивановичи,  юрисконсульты,  отцы  Сергеи,  -
спал весь чиновно-обывательский Головотяпск, убаюканный  мирно  журчащей
сказкой, которую нашептывала Головотяпа о том, сколько плотов прошло  по
ней сегодня, какая сочная ядреная, как репа, отдающая самогонкой  и  ма-
хоркой, ругань рвалась с этих плотов, сколько за один только день  поло-
жили себе в карман господа служащие в учреждении,  именуемом  "Головотя-
по-лес". Головотяпск спал и видел во сне свиные рыла, просмоленные  боч-
ки, наполненные синим суслом сивухи, дохлых кошек на берегу  Головотяпы,
и - не видел того свежего морского простора куда течет  Головотяпа,  где
струятся прекрасные, как видения, большие морские корабли, где дух  зах-
ватывает от простора и солнца и новой жизни.
   Да, новой, совсем новой жизни!

   БОРИС ПАСТЕРНАК
   ДЕТСТВО ЛЮВЕРС.

   "ДОЛГИЕ ДНИ".

   I.

   Люверс родилась и выросла в Перми. Как когда-то ее кораблики и куклы,
так, впоследствии, ее воспоминания тонули в мохнатых  медвежьих  шкурах,
которых много было в доме. Отец ее вел дела Луньевских копей и имел  ши-
рокую клиентелу среди заводчиков с Чусовой.
   Дареные шкуры были черно-бурые и пышные. Белая медведица в ее детской
была похожа на огромную осыпавшуюся хризантему. Это была шкура, заведен-
ная для "Женичкиной комнаты" - облюбованная, сторгованная в  магазине  и
присланная с посыльным.

   По летам живали на том берегу Камы на даче. Женю в те годы спать  ук-
ладывали рано. Она не могла видеть огней Мотовилихи. Но однажды  ангорс-
кая кошка, чем-то испуганная, резко шевельнулась во сне и разбудила  Же-
ню. Тогда она увидала взрослых на балконе. Нависавшая над брусьями ольха
была густа и переливчата, как чернила. Чай в стаканах был красен. Манже-
ты и карты - желты, сукно - зелено. Это было похоже на бред, но у  этого
бреда было свое название, известное и Жене: шла игра.
   Зато нипочем нельзя было определить того, что творилось на том  бере-
гу, далеко, далеко: у того не было названия и не было отчетливого  цвета
и точных очертаний; и волнующееся, оно было милым и родным,  и  не  было
бредом, как то, что бормотало и ворочалось в клубах табачного дыма, бро-
сая свежие, ветреные тени на рыжие бревна галлереи.  Женя  расплакалась.
Отец вошел и об'яснил ей. Англичанка повернулась к стене. Об'яснение от-
ца было коротко. Это - Мотовилиха. Стыдно. Такая большая  девочка.  Спи.
Девочка ничего не поняла и удовлетворенно  сглотнула  катившуюся  слезу.
Только это, ведь, и требовалось: узнать, как зовут непонятное: - Мотови-
лиха. - В эту ночь это об'ясняло еще все, потому что в эту ночь имя име-
ло еще полное, по-детски успокоительное значение.
   Но на утро она стала задавать вопросы о том, что такое - Мотовилиха и
что там делали ночью, и узнала, что Мотовилиха - завод, казенный  завод,
и что делают там чугун, а из чугуна..., не это ее не занимало уже, а ин-
тересовало ее, не страны ли особые то, что называют "заводы", и кто  там
живет; но этих вопросов она не задала и их почему-то умышленно скрыла.
   В это утро она вышла из того младенчества, в котором  находилась  еще
ночью. Она в первый раз за свои годы заподозрила явление в чем-то таком,
что явление либо оставляет про себя, либо, если и открывает кому, то тем
только людям, которые умеют кричать и наказывать, курят и запирают двери
на задвижку. Она впервые, как и эта новая Мотовилиха,  сказала  не  все,
что подумала, и самое существенное, нужное и беспокойное скрыла про  се-
бя.
   Шли годы. К от'ездам отца дети привыкли с самого рождения  настолько,
что в их глазах превратилось в особую отрасль отцовства редко обедать  и
никогда не ужинать. Но все чаще и чаще игралось и вздорилось,  пилось  и
елось в совершенно пустых, торжественно безлюдных комнатах,  и  холодные
поучения англичанки не могли заменить  присутствия  матери,  наполнявшей
дом сладкой тягостностью запальчивости и упорства, как  каким-то  родным
электричеством. Сквозь гардины струился тихий северный день. Он не  улы-
бался. Дубовый буфет казался седым. Тяжело и сурово  грудилось  серебро.
Над скатертью двигались лавандой умытые руки англичанки, она  никого  не
обделяла и обладала неистощимым запасом терпенья; а  чувство  справедли-
вости было свойственно ей в той высокой степени, в  какой  всегда  чиста
была и опрятна ее комната и ее книги. Горничная, подав кушанье,  застаи-
валась в столовой, и в кухню уходила только за  следующим  блюдом.  Было
удобно и хорошо, но страшно печально.
   А так как для девочки это были годы подозрительности  и  одиночества,
чувства греховности и того, что хочется обозначить по-французски  "хрис-
тианизмом", за невозможностью назвать все это христианством,  то  иногда
казалось ей, что лучше и не может и не должно быть по ее испорченности и
нераскаянности; что это поделом. А между тем, - но это до сознания детей
никогда не доходило, - между тем, как раз наоборот, все их существо сод-
рогалось и бродило, сбитое совершенно с  толку  отношением  родителей  к
ним, когда те бывали дома; когда они, не то чтобы возвращались домой, но
возвращались в дом.
   Редкие шутки отца, вообще, выходили неудачно и бывали не всегда кста-
ти. Он это чувствовал и чувствовал, что дети  это  понимают.  Налет  ка-
кой-то печальной сконфуженности никогда не сходил с его лица.  Когда  он
приходил в раздражение, то становился решительно чужим человеком,  чужим
начисто, и в тот самый миг, в который он утрачивал самообладанье.  Чужой
не трогает. Дети никогда не дерзословили ему в ответ.
   Но с некоторого времени критика, шедшая из детской и безмолвно стояв-
шая в глазах детей, заставала его нечувствительным. Он  не  замечал  ее.
Ничем неуязвимый, какой-то неузнаваемый и жалкий,  -  этот  отец  был  -
страшен, в противоположность отцу раздраженному,  -  чужому.  Он  трогал
больше девочку, сына меньше. Но мать смущала их обоих.
   Она осыпала их ласками и задаривала и проводила  с  ними  целые  часы
тогда, когда им менее всего этого хотелось; когда это подавляло их детс-
кую совесть своей незаслуженностью, и они не узнавали себя в тех  ласка-
тельных прозвищах, которыми взбалмошно сыпал ее инстинкт.
   И часто, когда в их душах наступал на редкость ясный покой, и они  не
чувствовали преступников в себе, когда от совести их  отлегало  все  та-
инственное, чурающееся обнаруженья, похожее на жар перед сыпью, они  ви-
дели мать отчужденной, сторонящейся их и без поводу вспыльчивой. Являлся
почтальон. Письмо относилось по назначенью, - маме.  Она  принимала,  не
благодаря. "Ступай к себе". Хлопала дверь. Они  тихо  вешали  голову  и,
заскучав, отдавались долгому, унылому недоуменью.
   Сначала, случалось, они плакали; потом, после одной  особенно  резкой
вспышки, стали бояться; затем, с течением лет это перешло у них в  зата-
енную, все глубже укоренявшуюся неприязнь.
   Все, что шло от родителей к детям, приходило  невпопад,  со  стороны,
вызванное не ими, но какими-то посторонними причинами, и отдавало  дале-
костью, как это всегда бывает, и загадкой, как, ночами, нытье по  заста-
вам, когда все ложатся спать.
   ---------------
   Это обстоятельство воспитывало детей. Они этого не сознавали  потому,
что мало кто и из взрослых знает и слышит то, что зиждет, ладит  и  шьет
его. Жизнь посвящает очень немногих в то, что она  делает  с  ними.  Она
слишком любит это дело и за работой разговаривает разве с  теми  только,
кто желает ей успеха и любит ее верстак. Помочь ей не властен никто, по-
мешать - может всякий. Как можно ей помешать? А вот как.  Если  доверить
дереву заботу о его собственном росте, дерево  все  сплошь  пойдет  про-
ростью или уйдет целиком в корень или расточится на  один  лист,  потому
что она забудет о вселенной, с которой надо брать пример,  и,  произведя
что-нибудь одно из тысячи, станет в тысячах производить одно и то же.
   И чтобы не было суков в душе, - чтобы рост ее не  застаивался,  чтобы
человек не замешивал своей тупости в устройство своей бессмертной  сути,
заведено много такого, что отвлекает его пошлое  любопытство  от  жизни,
которая не любит работать при нем и его всячески избегает. Для этого за-
ведены все заправские религии и все общие понятия и все предрассудки лю-
дей и самый яркий из них, самый развлекающий - психология.
   Из первобытного младенчества дети уже вышли. Понятия кары, воздаяния,
награды и справедливости проникли уже по-детски в их душу и отвлекали  в
сторону их сознание, давая жизни делать с ними то, что она считала  нуж-
ным, веским и прекрасным.

   II.

   Мисс Hawthorn этого б не сделала. Но в один из приступов своей  бесп-
ричинной нежности к детям госпожа Люверс по самому пустому поводу  наго-
ворила резкостей англичанке, и в доме ее не стало. Вскоре и как-то неза-
метно на ее месте выросла какая-то чахлая француженка. Впоследствии Женя
припоминала только, что француженка похожа была на муху, и никто  ее  не
любил. Имя ее было утрачено совершенно, и Женя не могла бы сказать, сре-
ди каких слогов и звуков можно на это имя набрести. Она только  помнила,
что француженка сперва накричала на нее, а потом взяла ножницы  и  выст-
ригла то место в медвежьей шкуре, которое было закровавлено.
   Ей казалось, что теперь всегда на нее будут кричать, и голова никогда
не пройдет, и постоянно будет болеть, и никогда уже больше не будет  по-
нятна та страница в ее любимой книжке,  которая  тупо  сплывалась  перед
ней, как учебник после обеда.
   Тот день тянулся страшно долго. Матери не было в тот  день.  Женя  об
этом не жалела. Ей казалось даже, что она ее отсутствию рада.
   Вскоре долгий день был предан  забвенью  среди  форм  passe  и  futur
anterieur, поливки гиацинтов и прогулок по Сибирской и Оханской. Он  был
позабыт настолько, что долготу другого, второго по счету в ее жизни, она
заметила и ощутила только к вечеру, за чтением при лампе,  когда  лениво
подвигавшаяся повесть навела ее на  сотни  самых  праздных  размышлений.
Когда впоследствии она припоминала тот дом на Осинской,  где  они  тогда
жили, он представлялся ей всегда таким, каким она видела его в тот  вто-
рой долгий день, на его исходе. Он был действительно долог. На дворе бы-
ла весна. Трудно назревающая и больная, весна на Урале прорывается затем
широко и бурно, в срок одной какой-нибудь ночи, и бурно и широко  проте-
кает затем. Лампы только оттеняли пустоту вечернего воздуха. Они не  да-
вали света, но набухли изнутри, как больные плоды, от той мутной и свет-
лой водянки, которая раздувала их одутловатые колпаки. Они  отсутствова-
ли. Они попадались, где надо, на своих местах, на столах и спускались  с
лепных потолков в комнатах, где девочка привыкла их видеть. Между тем до
комнат у ламп было касательства куда меньше, чем до  весеннего  неба,  к
которому они казались пододвинутыми вплотную, как к постели  больного  -
питье. Душой своей они были на улице, где в мокрой земле копошился говор
дворни и где, леденея, застывала на ночь редеющая капель. Вот где  вече-
рами пропадали лампы. Родители были в от'езде. Впрочем, мать  ожидалась,
кажется, в этот день. В этот долгий, или в ближайшие. Да, вероятно. Или,
может быть, она нагрянула ненароком. Может быть и те.
   Женя стала укладываться в постель и увидала, что день долог  от  того
же, что и тот, и сначала подумала было достать ножницы  и  выстричь  эти
места в рубашке и на простыне, но потом решила взять пудры у француженки
и затереть белым, и уже схватилась за пудреницу, как вошла француженка и
ударила ее. Весь грех сосредоточился в пудре. "Она пудрится. Только это-
го недоставало. Теперь она поняла наконец. Она давно замечала!"  -  Женя
расплакалась от побоев, от крика и от обиды; от того, что, чувствуя себя
неповинною в том, в чем  ее  подозревала  француженка,  знала  за  собой
что-то такое, что было - она это чувствовала - куда сквернее ее подозре-
ний. Надо было - это чувствовалось до отупенья настоятельно,  чувствова-
лось в икрах и в висках - надо было неведомо отчего и зачем скрыть  это,
как угодно и во что бы то ни стало. Суставы, ноя, плыли слитным гипноти-
ческим внушением. Томящее и измождающее, внушение это было  делом  орга-
низма, который таил смысл всего от девочки и,  ведя  себя  преступником,
заставлял ее полагать в этом кровотечении какое-то тошнотворное, гнусное
зло. "Menteuse!" - Приходилось только  отрицать,  упорно  заперевшись  в
том, что было гаже всего и находилось где-то  в  середине  между  срамом
безграмотности и позором уличного происшествия. Приходилось вздрагивать,
стиснув зубы, и, давясь слезами, жаться к стене. В Каму нельзя было бро-
ситься, потому что было еще холодно и по реке шли последние урывни.
   Ни она, ни француженка не услышали во-время звонка.  Поднявшаяся  ку-
терьма ушла в глухоту черно-бурых шкур, и когда вошла мать, то было  уже
поздно. Она застала дочь в слезах, француженку - в краске. Она  потребо-
вала об'яснения. Француженка напрямик об'явила ей, что - не Женя, нет  -
votre enfant, сказала она, что ее дочь пудрится и что она замечала и до-
гадывалась уже раньше - мать не дала договорить ей - ужас ее был неприт-
ворен - девочке не исполнилось еще и тринадцати - "Женя - ты? - Господи,
до чего дошло (матери в эту минуту казалось, что слово это имеет  смысл,
будто уже и раньше она знала, что дочка деградирует и опускается, и  она
только не распорядилась во-время - и вот застает ее на такой низкой сте-
пени паденья) - Женя, говори всю правду - будет хуже - что ты делала - с
пудреницей, хотела, вероятно, сказать госпожа Люверс,  но  сказала  -  с
этой вещью - и схватила "эту вещь" и взмахнула ею в воздухе. - "Мама, не
верь m-lle, я никогда" - и она разрыдалась. Но матери слышались  злобные
ноты в этом плаче, которых не было в нем; и  она  чувствовала  виноватой
себя, и внутренно себя ужасалась; надо было,  по  ее  мненью,  исправить
все, надо было, пускай и против материнской природы, "возвыситься до пе-
дагогичных и благоразумных мер": она решила не поддаваться  состраданью.
Она положила выждать, когда прольется поток этих  глубоко  терзавших  ее
слез.
   И она села на кровать, устремив спокойный и пустой взгляд на  краешек
книжной полки. От нее пахло дорогими духами. Когда дочь пришла  в  себя,
она снова приступила к ней с расспросами. Женя кинула заплаканными  гла-
зами по окну и всхлипнула. Шел и, верно,  шумел  лед.  Блистала  звезда.
Ковко и студено, но без отлива, шершаво чернела пустынная ночь. Женя от-
вела глаза от окна. В голосе матери слышалась угроза нетерпенья. Францу-
женка стояла у стены, вся -  серьезность  и  сосредоточенная  педагогич-
ность. Ее рука по-ад'ютантски покоилась на часовом  шнурке.  Женя  снова
глянула на звезды и на Каму. Она решилась. Несмотря ни на холод,  ни  на
урывни. И - бросилась. Она, путаясь в словах, непохоже и страшно расска-
зала матери про это. Мать дала договорить ей до конца только потому, что
ее поразило, сколько души вложил ребенок в это сообщение.  Понять  поня-
ла-то она все по первому слову. Нет, нет: по тому, как глубоко  глотнула
девочка, приступая к рассказу. Мать слушала, радуясь, любя и изнывая  от
нежности к этому худенькому тельцу. Ей хотелось броситься на шею к доче-
ри и заплакать. Но - педагогичность; она поднялась с кровати и сорвала с
постели одеяло. Она подозвала дочь и стала ее гладить по голове  медлен-
но, медленно, ласково. "Хорошая де..." вырвалось у нее  скороговоркой  -
она шумно и широко отошла к окну и отвернулась от них.  Женя  не  видела
француженки. Стояли слезы - стояла мать, - во всю комнату. - "Кто оправ-
ляет постель?" Вопрос не имел смысла. Девочка дрогнула.  Ей  стало  жаль
Грушу. Потом на знакомом ей, французском языке, незнакомым  языком  было
что-то сказано: строгие выражения. А потом опять ей, совсем другим голо-
сом: "Женичка, ступай в столовую, детка, я сейчас  тоже  туда  приду,  и
расскажу тебе, какую мы чудную дачу на лето вам - нам на  лето  с  папой
сняли".
   Лампы были опять свои, как  зимой,  дома,  с  Люверсами,  -  горячие,
усердные, преданные. По синей шерстяной скатерти резвилась мамина  куни-
ца. "Выиграно задержусь на Благодати жди концу Страстной если -  ",  ос-
тального нельзя было прочесть, депеша была загнута с уголка.  Женя  села
на край дивана, усталая и счастливая. Села скромно и хорошо, точь-в-точь
как села полгода спустя, в коридоре Екатеринбургской  гимназии  на  край
желтой холодной лавки, когда, ответив на  устном  экзамене  по  русскому
языку на пятерку, узнала, что "может итти".
   ---------------
   На другое утро мать сказала ей, что нужно будет делать в таких случа-
ях и что это ничего, не надо бояться, что это будет не раз еще. Она  ни-
чего не назвала и ничего ей не об'яснила, но прибавила, что  теперь  она
сама займется предметами с дочерью, потому что больше уезжать не будет.
   Француженка была разочтена за нераденье,  пробыв  немного  месяцев  в
семье. Когда ей наняли извозчика, и она стала  спускаться  по  лестнице,
она встретилась на площадке с подымавшимся доктором. Он очень  непривет-
ливо ответил на ее поклон и ничего не сказал ей на прощанье; она догада-
лась, что он уже знает все, нахмурилась и повела плечами.
   В дверях стояла горничная, дожидавшаяся пропустить доктора, и  потому
в передней, где находилась Женя, дольше, чем полагалось, стоял гул шагов
и гул отдающего камня. Так и запечатлелась у ней  в  памяти  история  ее
первой девичьей зрелости: полный отзвук щебечущей утренней улицы, медля-
щей на лестнице, свежо проникающей в дом; француженка, горничная и  док-
тор, две преступницы и один посвященный, омытые, обеззараженные  светом,
прохладой и звучностью шаркавших маршей.
   ---------------
   Стоял теплый, солнечный апрель. "Ноги, ноги оботрите" из конца в  ко-
нец носил голый, светлый коридор. Шкуры убирались на лето. Комнаты вста-
вали чистые, преображенные и вздыхали облегченно и  сладко.  Весь  день,
весь томительно беззакатный, надолго увязавший день, по всем углам и се-
ред комнат, по прислоненным к стенке стеклам и в зеркалах,  в  рюмках  с
водой и на синем садовом воздухе, ненасытно и неутолимо, щурясь и охора-
шиваясь, смеялась и неистовствовала черемуха и мылась, захлебываясь, жи-
молость. Круглые сутки стоял скучный говор дворов;  они  об'являли  ночь
низложенной и твердили, мелко и дробно,  день-деньской,  с  затеканьями,
действовавшими как сонный отвар, что вечера никогда больше не  будет,  и
они никому не дадут спать. - "Ноги, ноги!" - но им горелось, они  прихо-
дили пьяные с воли, со звоном в ушах, за которым упускали понять  толком
сказанное и рвались поживей отхлебать и отжеваться, чтобы, с дерущим шу-
мом сдвинув стулья, бежать снова назад, в этот навылет, за ужин ломящий-
ся день, где просыхающее дерево издавало свой короткий стук, где пронзи-
тельно щебетала синева и жирно, как топленая,  блестела  земля.  Граница
между домом и двором стиралась. Тряпка не домывала наслеженого. Полы по-
волакивались сухой и светлой мазней и похрустывали.
   Отец навез сластей и чудес. В доме стало чудно хорошо. Камни с  влаж-
ным шелестом предупреждали о своем появлении из  папиросной,  постепенно
окрашивавшейся бумаги, которая становилась все более и более  прозрачной
по мере того, как слой за слоем разворачивались эти белые,  мягкие,  как
газ, пакеты. Одни походили на капли  миндального  молока,  другие  -  на
брызги голубой акварели, третьи - на затверделую сырную слезу.  Те  были
слепы, сонны и мечтательны, эти - с резвою искрой,  как  смерзшийся  сок
корольков. Их не хотелось трогать. Они были хороши на пенившейся бумаге,
выделявшей их, как слива свою тусклую глень.
   Отец был необычайно ласков с детьми и часто провожал  мать  в  город.
Они возвращались вместе, и казались радостны. А главное, оба  были  спо-
койны, духом ровны и приветливы, и когда мать урывками, с шутливой  уко-
ризной взглядывала на отца, то казалось, она черпает этот мир в его гла-
зах, некрупных и некрасивых, и изливает его  потом  своими,  крупными  и
красивыми на детей и окружающих.
   Раз родители поднялись очень поздно. Потом, неизвестно с чего, решили
поехать завтракать на пароход, стоявший у пристани, и взяли с собой  де-
тей. Сереже дали отведать холодного пива. Все это  так  понравилось  им,
что завтракать на пароход ездили еще как-то. Дети не узнавали родителей.
Что с ними сталось? Девочка недоуменно блаженствовала и ей казалось, что
так будет теперь всегда. Они не опечалились, когда узнали, что  на  дачу
их в это лето не повезут. Скоро отец уехал. В доме появилось три  дорож-
ных сундука, огромных, желтых, с прочными накладными ободьями.

   III.

   Поезд отходил поздно ночью. Люверс переехал месяцем раньше  и  писал,
что квартира готова. Несколько извозчиков трусцой спускались к  вокзалу.
Его близость сказалась по цвету мостовой. Она стала черна, и уличные фо-
нари ударили по бурому чугуну. В это время с виадука открылся вид на Ка-
му, и под них грохнулась и выбежала черная, как сажа, яма, вся в  тяжес-
тях и тревогах. Она стрелой побежала прочь и там, далеко-далеко,  в  том
конце, пугаясь, раскатилась и затряслась мигающими бусинами сигнализаци-
онных далей.
   Было ветрено. С домков и заборов слетали их очертанья, как обечайки с
решет, и зыбились и трепались в рытом воздухе. Пахло картошкой.  Их  из-
возчик выбрался из череды подскакивавших спереди корзин и задков и  стал
обгонять их. Они издали узнали  полок  со  своим  багажом;  поровнялись;
Ульяша что-то громко кричала барыне с возу, но гогот колес ее  покрывал,
и она тряслась и подскакивала, и подскакивал ее голос.
   Девочка не замечала печали за новизной всех этих ночных шумов и  чер-
нот и свежести. Далеко-далеко, что-то загадочно чернелось. За  пристанс-
кими бараками болтались огоньки, город полоскал их в воде, с бережка и с
лодок. Потом их стало много и они густо и жирно зароились,  слепые,  как
черви. На Любимовской пристани трезво голубели трубы,  крыши  пакгаузов,
палубы. Лежали, глядя на звезды - баржи. "Здесь - крысятник" -  подумала
Женя. Их окружили белые артельщики. Сережа соскочил первый. Он оглянулся
и очень удивился, увидав, что ломовик с их поклажей тоже тут уже, -  ло-
шадь задрала морду, хомут вырос, встал торчмя, петухом, она  уперлась  в
задок и стала осаживать. А его занимало всю дорогу, насколько те от  них
отстанут.
   Мальчик стоял, упиваясь близостью поездки, в беленькой  гимназической
рубашке. Путешествие было обоим в новинку, но он знал и любил уже слова:
депо, паровозы, запасные пути, беспересадочный, и звукосочетание:  класс
- казалось ему на вкус кислосладким. Всем этим увлекалась и  сестра,  но
по-своему, без мальчишеской систематичности, которая отличала  увлечения
брата.
   Внезапно рядом, как из-под земли, выросла мать. Было приказано повес-
ти детей в буфет. Оттуда, пробираясь павой через толпу, пошла она  прямо
к тому, что было названо в первый раз на воле громко  и  угрожающе  "на-
чальником станции" и часто упоминалось затем в различных местах, с вари-
яциями, среди разнообразия давки.
   Их одолевала зевота. Они сидели у одного из окон,  которые  были  так
пыльны, так чопорны и так огромны, что казались  какими-то  учреждениями
из бутылочного стекла, где нельзя оставаться в шапке. Девочка видела: за
окном не улица, а тоже комната, только серьезнее и угрюмее, чем эта -  в
графине; и в ту комнату медленно в'езжают  паровозы  и  останавливаются,
наведя мраку; а когда они уезжают и очищают комнату, то оказывается, что
это не комната, потому что там есть небо, за столбиками, и на той сторо-
не - горка, и деревянные дома, и туда идут, удаляясь, люди;  там,  может
быть, поют петухи сейчас и недавно был и наслякотил водовоз...
   Это был вокзал провинциальный, без столичной сутолоки и зарев, с заб-
лаговременно стягивавшимися из ночного города уезжающими, с долгим  ожи-
данием; с тишиной и переселенцами, спавшими на полу среди охотничьих со-
бак, сундуков, зашитых в рогожу машин и незашитых велосипедов.
   Дети улеглись на верхних местах. Мальчик тотчас заснул.  Поезд  стоял
еще. Светало, и постепенно девочке уяснялось, что вагон синий, чистый  и
прохладный. И постепенно уяснялось ей - но спала уже и она.
   ---------------
   Это был очень полный человек. Он читал газету и колыхался. При взгля-
де на него становилось явным то колыханье, которым, как и солнцем,  было
пропитано и залито все в купэ. Женя разглядывала его сверху с той  лени-
вой аккуратностью, с какой думает о чем-нибудь, или на что-нибудь  смот-
рит, вполне проспавшийся, свежий человек, оставаясь лежать только  отто-
го, что ждет, чтобы решение встать пришло само-собой,  без  его  помощи,
ясное и непринужденное, как остальные его мысли. Она разглядывала его  и
думала, откуда он взялся к ним в купэ, и когда это успел  он  одеться  и
умыться? Она понятия не имела об истинном часе дня. Она  только  просну-
лась, следовательно - утро. Она его разглядывала, а он не мог видеть ее;
полати шли наклоном вглубь к стене. Он не видел ее, потому что и он пог-
лядывал изредка из-за ведомостей вверх, вкось, вбок, - и когда он  поды-
мал глаза на ее койку, их взгляды не встречались,  он  либо  видел  один
матрац, либо же.., но она быстро подобрала их под себя и натянула ослаб-
нувшие чулочки. Мама - в этом углу. Она убралась уже  и  читает  книжку,
отраженно решила Женя, изучая взгляды толстяка. А Сережи  нет  и  внизу.
Так, где же он? И она сладко зевнула и потянулась. Страшно жарко, -  по-
няла она только теперь и с голов заглянула за полуспущенное  окошко.  "А
где же земля?" ахнуло у ней в душе.
   То, что она увидала, не поддается описанию. Шумный орешник, в который
вливался, змеясь, их поезд, стал морем, миром, чем угодно, всем. Он сбе-
гал, яркий и ропщущий вниз, широко и отлого, и, измельчав, сгустившись и
замглясь, круто обрывался, совсем уже черный. А то, что высилось там, по
ту сторону срыва, походило на громадную какую-то, всю в кудрях и  в  ко-
лечках, зелено-палевую грозовую тучу, задумавшуюся и остолбеневшую. Женя
затаила дыханье и сразу же ощутила быстроту этого безбрежного,  забывше-
гося воздуха, и сразу же поняла, что та грозовая туча -  какой-то  край,
какая-то местность, что у ней есть громкое,  горное  имя,  раскатившееся
кругом, с камнями и с песком  сброшенное  вниз  в  долину;  что  орешник
только и знает, что шепчет и шепчет его; тут и там и та-аам вон;  только
его.
   "Это - Урал?" - спросила она у всего купэ, перевесясь.
   ---------------
   Весь остаток пути она, не отрываясь, провела у коридорного окна.  Она
приросла к нему и поминутно высовывалась. Она  жадничала.  Она  открыла,
что назад глядеть приятней, чем вперед. Величественные знакомцы туманят-
ся и отходят вдаль. После краткой разлуки с ними, в  течение  которой  с
отвесным грохотом, на гремящих цепях, обдавая затылок холодом подают пе-
ред самым носом новое диво, опять их разыскиваешь. Горная панорама  раз-
далась, и все растет и ширится. Одни стали черны,  другие  освежены,  те
помрачены, эти помрачают. Они сходятся и расходятся, спускаются и совер-
шают восхожденья. Все это производится по какому-то медлительному кругу,
как вращенье звезд, с бережной сдержанностью гигантов, на волосок от ка-
тастрофы, с заботою о целости земли. Этими сложными передвижениями  зап-
равляет ровный, великий гул, недоступный человеческому уху и всевидящий.
Он окидывает их орлиным оком, немой и темный, он делает  им  смотр.  Так
строится, строится и перестраивается Урал.
   Она зашла на мгновенье в купэ, сощурив глаза от резкого  света.  Мама
беседовала с незнакомым господином и смеялась. Сережа ерзал по пунцовому
плюшу, держась за какой-то ременной настенный рубнзок. Мама  сплюнула  в
кулачок последнюю косточку, сбила оброненные с платья и, гибко и стреми-
тельно наклонясь, зашвырнула весь сор под лавку. У толстяка, против ожи-
даний, был сиплый надтреснутый голосок.  Он,  видимо,  страдал  одышкой.
Мать представила ему Женю, и протянула ей мандаринку. Он был смешной  и,
вероятно, добрый и, разговаривая, поминутно подносил пухлую руку ко рту.
Его речь пучилась и, вдруг спираемая, часто прерывалась.  Оказалось,  он
сам из Екатеринбурга, из'ездил Урал вкривь и вкось и прекрасно знает,  а
когда, вынув золотые часы из жилетного кармана, он поднес  их  к  самому
носу и стал совать обратно, Женя  заметила,  какие  у  него  добродушные
пальцы. Как это в натуре полных, он брал движением дающего, и рука у не-
го все время вздыхала, словно поданная для целования, и  мягко  прыгала,
будто била мячом об пол. "Теперь скоро", кося глаза, криво протянул он в
бок от мальчика, хотя обращался именно к нему, и вытянул губы.
   - Знаешь, столб, вот они говорят, на границе Азии и Европы, - и напи-
сано: "Азия" - выпалил Сережа, с'езжая с дивана и побежал в коридор.
   Женя ничего не поняла, а когда толстяк растолковал ей,  в  чем  дело,
она тоже побежала на тот бок ждать столба, боясь, что его уже  пропусти-
ла. В очарованной ее голове "граница Азии" встала в  виде  фантасмагори-
ческого какого-то рубежа, вроде тех, что ли, железных  брусьев,  которые
полагают между публикой и клеткой с пумами полосу грозной,  черной,  как
ночь, и вонючей опасности. Она ждала этого столба, как поднятия занавеса
над первым актом географической трагедии, о которой  наслышалась  сказок
от видевших, торжественно волнуясь тем, что и она попала,  и  вот  скоро
увидит сама.
   А меж тем то, что раньше понудило ее уйти в купэ к  старшим,  однооб-
разно продолжалось: серому ольшанику, которым полчаса назад пошла  доро-
га, не предвиделось скончанья и природа к тому, что ее в скорости ожида-
ло, не готовилась. Женя досадовала на скучную, пыльную Европу,  мешкотно
отдалявшую наступление чуда. Как же опешила она, когда, словно на  Сере-
жин неистовый крик, мимо окна мелькнуло и стало боком к ним  и  побежало
прочь что-то вроде могильного памятника, унося на себе в ольху от  гнав-
шейся за ним ольхи долгожданное сказочное название! В это мгновение мно-
жество голов, как по уговору, сунулось из окон всех классов и тучей пыли
несшийся под уклон поезд оживился. За Азией давно уже числился  не  один
десяток прогонов, а все еще трепетали платки на летевших головах, и  пе-
реглядывались люди, и были гладкие и обросшие бородой, и летели  все,  в
облаках крутившегося песку, летели и летели мимо все той же пыльной, еще
недавно европейской, уже давно азиатской ольхи.

   IV.

   Жизнь пошла по-новому. Молоко не доставлялось на дом, на кухню,  раз-
носчицей; его приносила по утрам Ульяша парами, и особенные, другие,  не
пермские булки. Тротуары здесь были какие-то не то мраморные, не то але-
бастровые, с волнистым белым глянцем. Плиты и в тени слепили, как  ледя-
ные солнца, жадно поглощая тени нарядных деревьев, которые  растекались,
на них растопясь и разжидившись. Здесь  совсем  по-иному  выходилось  на
улицу, которая была широка и светла, с насаждениями,  как  в  Париже,  -
повторяла Женя вслед за отцом.
   Он сказал это в первый же день их приезда. Было хорошо  и  просторно.
Отец закусил перед выездом на вокзал и не принимал участия в обеде.  Его
прибор остался чистый и светлый, как Екатеринбург, и он только  разложил
салфетку и сидел боком и что-то рассказывал. Он расстегнул жилет, и  его
манишка выгнулась свежо и мощно. Он говорил, что  это  прекрасный  евро-
пейский город и звонил, когда надо было убрать и подать  еще  что-то,  и
звонил и рассказывал. И по неизвестным ходам из еще  неизвестных  комнат
входила бесшумная  белая  горничная,  вся  крахмально-сборчатая  и  чер-
ненькая, ей говорилось "вы" и, новая, - она, как знакомым, улыбалась ба-
рыне и детям. И ей отдавались какие-то приказания насчет Ульяши, которая
находилась там, в неизвестной и,  вероятно,  очень-очень  темной  кухне,
где, наверное, есть окно, из которого видно что-нибудь новое: колокольню
какую-нибудь или улицу, или птиц. И Ульяша, верно, расспрашивает  сейчас
там эту барышню, надевая что похуже, чтобы потом заняться раскладкой ве-
щей; спрашивает и осваивается и смотрит, в каком углу печь,  в  том  ли,
как в Перми или еще где.
   Мальчик узнал от отца, что в гимназию ходить недалеко, - совсем  поб-
лизости - и они должны были ее видеть, проезжая; отец выпил  нарзану  и,
глотнув, продолжал: "Неужели не показал? но отсюда ее не видать, вот  из
кухни, может быть (он прикинул в уме), и то разве крышу одну" - он выпил
еще нарзану и позвонил.
   Кухня оказалась свежая, светлая, точь-в-точь такая, - уже через мину-
ту казалось девочке, - какую она наперед загадала в столовой и  предста-
вила, - плита, изразцовая, отливала белоголубым, окном было два,  в  том
порядке, в каком она того ждала, Ульяша накинула что-то на  голые  руки,
комната наполнилась детскими голосами, по крыше гимназии ходили  люди  и
торчали верхушки лесов. "Да, она ремонтируется", сказал отец, когда  они
прошли все чередом, шумя и толкаясь, в столовую, по уже  известному,  но
еще неизведанному коридору, в который надо будет еще наведаться  завтра,
когда она разложит тетрадки, повесит за ушко свою умывальную перчатку и,
словом, покончит с этой тысячей дел.
   "Изумительное масло", сказала мать, садясь, а они прошли в  классную,
которую ходили смотреть еще в шапках, только  приехав.  "Чем  же  это  -
Азия?" подумала она вслух. Но Сережа отчего-то не понял того, что навер-
няка бы понял в другое время: до сих пор они жили парой. Он раскатился к
висевшей карте и сверху вниз провел рукой вдоль  по  Уральскому  хребту,
взглянув на нее, сраженную, как ему казалось, этим доводом.  "Условились
провести естественную границу, вот и все". Она же вспомнила о  сегодняш-
нем полдне, уже таком далеком. Не верилось, что день, вместивший все это
- вот этот самый, который сейчас в Екатеринбурге, и тут еще, не весь, не
кончился еще. При мысли о том, что все это отошло  назад,  сохраня  свой
бездыханный порядок, в положенную ему даль, она испытала чувство  удиви-
тельной душевной усталости, как чувствует ее к вечеру тело после  трудо-
вого дня. Будто и она участвовала в оттискивании и перемещении тех тяже-
лых красот, и надорвалась. И почему-то уверенная в том, что он, ее Урал,
там, она повернулась и побежала в кухню через столовую, где посуды стало
меньше, но еще оставалось изумительное масло со льдом на потных кленовых
листьях и сердитая минеральная вода.
   Гимназия ремонтировалась, и воздух, как швеи мадеполам на зубах,  по-
роли резкие стрижи, и внизу, она высунулась, блистал экипаж у раскрытого
сарая и сыпались искры с точильного круга и пахло всем с'еденным,  лучше
и занимательней, чем когда это подавалось, пахло грустно и надолго,  как
в книжке. Она забыла, зачем вбежала, и не заметила, что ее Урала в  Ека-
теринбурге нет, но заметила, как постепенно, подворно темнеет  в  Екате-
ринбурге и как поют внизу, под ними, за легкой, верно, работой:  вымыли,
верно, пол и стелют рогожи жаркими руками, и как  выплескивают  воду  из
судомойной лохани и хотя это выплеснули внизу, но кругом так тихо! И как
там клокочет кран, как: "Ну вот, барышня",  но  она  еще  чуждалась  но-
венькой и не желала слушать ее, - как додумывала она свою  мысль,  внизу
под ними знают и, верно, говорят: "вот, во второй  номер  господа  нынче
приехали". В кухню вошла Ульяша.
   Дети спали крепко в эту первую ночь, и проснулись: Сережа - в  Екате-
ринбурге, Женя - в Азии, как опять широко и странно  подумалось  ей.  На
потолках свежо играл слоистый алебастр.
   ---------------
   Это началось еще летом. Ей об'явили, что она поступит в гимназию. Это
было только приятно. Но это об'явили  ей.  Она  не  звала  репетитора  в
классную, где солнечные колера так плотно прилипали к выкрашенным  клее-
вою краской стенам, что вечеру только с кровью удавалось отодрать  прис-
тававший день. Она не позвала его, когда, в сопровождении мамы, он зашел
сюда знакомиться "со своей будущей ученицей". Она не назначала ему неле-
пой фамилии Диких. И разве это она того хотела, чтобы отныне всегда сол-
даты учились в полдень, крутые, сопатые и потные, как  красная  судорога
крана при порче водопровода, и чтобы сапоги им отдавливала лиловая  гро-
зовая туча, знавшая толк в пушках и колесах, куда больше их белых рубах,
белых палаток и белейших офицеров? Просила ли она о  том,  чтобы  теперь
всегда две вещи: тазик и салфетка, входя в сочетание, как угли в дуговой
лампе, вызывали моментально испарявшуюся третью вещь: идею  смерти,  как
та вывеска у цырюльника, где это случилось с ней впервые? И с ее ли сог-
ласия красные, "запрещавшие останавливаться" рогатки, стали  местом  ка-
ких-то городских, запретно останавливавшихся тайн, а  китайцы  -  чем-то
лично страшным, чем-то Жениным и ужасным? Не все,  разумеется,  ложилось
на душу так тяжело. Многое, как ее близкое поступление в гимназию, быва-
ло приятно. Но, как и оно, все это об'являлось ей. Перестав быть  поэти-
ческим пустячком, жизнь забродила крутой черной сказкой постольку,  пос-
кольку стала прозой и превратилась в факт. Тупо, ломотно и  тускло,  как
бы в состоянии вечного протрезвления, попадали элементы  будничного  су-
ществования в завязывавшуюся душу. Они опускались на ее  дно,  реальные,
затверделые и холодные, как сонные оловянные ложки.  Там,  на  дне,  это
олово начинало плыть, сливаясь в комки, капая навязчивыми идеями.

   V.

   У них часто стали бывать за чаем бельгийцы. Так они  назывались.  Так
называл их отец, говоря: сегодня будут бельгийцы. Их было четверо. Безу-
сый бывал редко и был неразговорчив. Иногда он приходил один, ненароком,
в будни, выбрав какое-нибудь нехорошее, дождливое время. Прочие трое бы-
ли неразлучны. Лица их были похожи на куски свежего мыла, непочатого, из
обертки, душистые и холодные. У одного была борода, густая и пушистая  и
пушистые каштановые волосы. Они всегда являлись в обществе отца,  с  ка-
ких-то заседаний. В доме все их любили. Они  говорили,  будто  проливали
воду на скатерть: шумно, свежо и сразу,  куда-то  вбок,  куда  никто  не
ждал, с долго досыхавшими следами от своих шуток и анекдотов, всегда по-
нятных детям, всегда утолявших жажду и чистых.
   Вокруг возникал шум, блистала сахарница, никкелевый кофейник,  чистые
крепкие зубы, плотное белье. Они любезно и учтиво шутили с матерью. Сос-
луживцы отца, они обладали очень тонким умением во время  сдержать  его,
когда в ответ на их быстрые намеки и упоминания о делах и людях, извест-
ных за этим столом только им, профессионалам, отец  начинал  тяжело,  на
очень нечистом французском языке, пространно,  с  заминками  говорить  о
контрагентурах,  о  references  approuvees,   и   о   ferocites,   т.-е.
bestialites, ce que veut dire en russe - хищениях на Благодати.
   Безусый, ударившийся с некоторого времени в изучение русского  языка,
часто пробовал себя на этом новом поприще, но оно не  держало  его  еще.
Было неловко смеяться  над  французскими  периодами  отца,  и  всех  его
ferocites не на шутку тяготили; но казалось само положение освящало  тот
хохот, которым покрывались Негаратовы попытки.
   Звали его Негарат. Он был валлонец из фламандской части Бельгии.  Ему
рекомендовали Диких. Он записал его адрес по-русски, смешно выводя слож-
ные буквы, как ю, я, "ять". Они у него выходили двойные какие-то, разные
и растопыренные. Дети позволили себе встать на коленки на кожаные подуш-
ки кресел и положить локти на стол, - все стало дозволенным, все  смеша-
лось, ю было не ю, а какой-то  десяткой,  вокруг  ревели  и  заливались,
Эванс бил кулаком по столу и утирал слезы, отец трясся и, красный, поха-
живая по комнате, твердил:  нет,  не  могу,  и  комкал  носовой  платок.
"Faites de nouveau", поддавал жару Эванс. "Commencez", - и Негарат  при-
открывал рот, медля как заика и обдумывая, как разродиться ему этим  не-
исследимым, как колонии в Конго, русским "еры".
   - Dites: "увы, невыгодно", - спав с голоса, влажно и сипло  предлагал
отец.
   - Ouvoui, nievoui.
   - Entends tu? - ouvoui nievoui - ouvoui, nievoui - oui, oui, -  chose
inouie, charmant, закатывались бельгийцы.
   ---------------
   Лето прошло. Экзамены сданы были успешно, а иные и превосходно.  Лил-
ся, как из ключей, холодный, прозрачный шум  коридоров.  Тут  все  знали
друг друга. Желтел и золотился лист в саду. В его светлом пляшущем  отб-
леске маялись классные стекла. Матовые вполовину, они туманились и  вол-
новались низами. Фортки сводило синей судорогой. Их студеную ясность бо-
роздили бронзовые ветки кленов.
   Она не знала, что все ее волненья будут превращены  в  такую  веселую
шутку. Разделить это число аршин и вершков на семь! Стоило ли  проходить
доли, золотники, лоты, фунты и пуды? Граны, драхмы,  скрупулы  и  унции,
казавшиеся ей всегда четырьмя возрастами скорпиона? Отчего в  слове  по-
лезный пишется "е", а не "ять"! Она затруднилась ответом только  потому,
что все ее силы соображения сошлись в усилии представить себе те  небла-
гополучные основания, по каким когда-либо в мире могло возникнуть  слово
"пол[ять]зный", дикое и косматое в таком начертаньи. Ей  осталось  неиз-
вестно, почему ее так и не отдали в гимназию тогда, хотя она была приня-
та и зачислена, и уже кроилась кофейного цвета форма и примерялась потом
на булавках, скупо и докучно, часами; а в комнате у ней  завелись  такие
горизонты, как сумка, пенал, корзиночка  для  завтраков  и  замечательно
омерзительная снимка.
   ПОСТОРОННИЙ.

   I.

   Девочка была с головой увязана в толстый шерстяной платок, доходивший
ей до коленок, и курочкой похаживала по двору. Жене хотелось  подойти  к
татарочке и заговорить с ней. В это время стукнули створки разлетевшего-
ся  оконца.  "Колька",  -  кликнула  Аксинья.  Ребенок,  походивший   на
крестьянский узел с наспех воткнутыми  валенками,  быстро  просеменил  в
дворницкую.
   Брать работу на двор, всегда значило, затупив до  утраты  смысла  ка-
кое-нибудь примечанье к правилу, итти потом наверх, начинать все сызнова
в комнатах. Они разом, с порога прохватывали особым полумраком и прохла-
дой, особой, всегда  неожиданной  знакомостью,  с  какою  мебель,  заняв
раз-на-всегда предписанные места, на  них  оставалась.  Будущего  нельзя
предсказать. Но его можно увидеть, войдя с воли в дом. Здесь на-лицо уже
его план, то размещенье, которому, непокорное во всем прочем, оно подчи-
нится. И не было такого сна, навеянного движеньем воздуха на улице,  ко-
торого бы живо не стряхнул бодрый и роковой дух дома, ударявший вдруг, с
порога прихожей.
   На этот раз это был Лермонтов. Женя мяла книжку, сложив ее переплетом
внутрь. В комнатах она, сделай это Сережа, сама бы восстала  на  "безоб-
разную привычку". Другое дело - на дворе.
   Прохор поставил мороженицу наземь и пошел назад в дом. Когда он отво-
рил дверь в Спицынские сени, оттуда повалил клубящийся  дьявольский  лай
голеньких генеральских собачек. Дверь захлопнулась с коротким звонком.
   Между тем, Терек, прыгая как львица, с косматой гривой на спине, про-
должал реветь, как ему надлежало, и Женю  стало  брать  сомнение  только
насчет того, точно ли на спине, не на хребте  ли  все  это  совершается.
Справиться с книгой было лень, и золотые облака, из южных стран, издале-
ка, едва успев проводить его на север,  уже  встречали  у  порога  гене-
ральской кухни с ведром и мочалкой в руке.
   Денщик поставил ведро, нагнулся и, разобрав мороженицу,  принялся  ее
мыть. Августовское солнце, прорвав древесную листву, засело в крестце  у
солдата. Оно внедрилось, красное, в жухлое мундирное сукно и как  скипи-
даром жадно его собой пропитало.
   Двор был широкий, с замысловатыми закоулками, мудреный и тяжелый. Мо-
щеный к середке, он давно не перемащивался, и булыжник густо порос плос-
кой кудрявой  травкой,  издававшей  в  послеобеденные  часы  кислый  ле-
карственный запах, какой бывает в зной возле  больниц.  Одним  краешком,
между дворницкой и каретником, двор примыкал к чужому саду.
   Сюда-то, за дрова и направилась Женя.  Она  подперла  лестницу  снизу
плоскою полешкой, чтоб не сползла, утрясла ее на ходивших дровах, и села
на среднюю перекладину неудобно и интересно, как в дворовой игре.  Потом
поднялась и, взобравшись повыше, заложила книжку на верхний,  разоренный
рядок, готовясь взяться за "Демона"; потом, найдя, что раньше лучше было
сидеть, спустилась опять и забыла книжку на дровах и про нее не вспомни-
ла, потому что теперь только заметила она по ту сторону сада то, чего не
предполагала раньше за ним, и стала, разинув рот, как очарованная.
   Кустов в чужом саду не было, и вековые деревья,  унеся  в  высоту,  к
листве, как в какую-то ночь, свои нижние сучья, снизу оголяли сад,  хоть
он и стоял в постоянном полумраке, воздушном и торжественном, и  никогда
из него не выходил. Сохатые, лиловые в грозу, покрытые седым лишаем, они
позволяли хорошо видеть ту пустынную, малоезжую улочку, на которую выхо-
дил чужой сад тою стороной. Там росла желтая  акация.  Теперь  кустарник
сох, скрючивался и осыпался.
   Вынесенная мрачным садом с этого света на тот, глухая  улочка  свети-
лась так, как освещаются происшествия во сне; то-есть очень ярко,  очень
кропотливо и очень бесшумно, будто солнце там, надев очки, шарило в  ку-
рослепе.
   На что ж так зазевалась Женя? На свое открытие, которое  занимало  ее
больше, чем люди, помогшие ей его сделать.
   Там лавочка, стало-быть? За  калиткой,  на  улице.  На  такой  улице!
"Счастливые", позавидовала она незнакомкам. Их было три.
   Они чернелись, как слово "затворница" в песне.  Три  ровных  затылка,
зачесанных под круглые шляпы, склонились так, будто крайняя,  наполовину
скрытая кустом, спит обо что-то облокотясь, а две другие тоже спят, при-
жавшись к ней. Шляпы были черно-сизые, и гасли и сверкали на солнце, как
насекомые. Они были обтянуты черным крепом. В это время  незнакомки  по-
вернули головы в другую сторону. Верно, что-то в том конце  улицы  прив-
лекло их внимание. Они поглядели с минуту на тот конец так,  как  глядят
летом, когда мгновение растворено светом и  удлинено,  когда  приходится
щуриться и защищать глаза ладонью - с такую-то минуту поглядели  они,  и
впали опять в прежнее состояние дружной сонливости.

   Женя пошла-было домой, но хватилась книжки и не сразу вспомнила,  где
книжка осталась. Она воротилась за ней, и когда зашла за дрова, то  уви-
дала, что незнакомки поднялись и собираются итти. Они  поодиночке,  друг
за дружкой прошли в калитку. За ними странною, увечной походкой следовал
невысокий человек. Он нес под мышкой большущий альбом или атлас. Так вот
чем занимались они, заглядывая через плечо друг дружке, а она  думала  -
спят. Соседки прошли садом и скрылись за службами. Уже низилось  солнце.
Доставая книжку, Женя потревожила поленницу. Сажень пробудилась и задви-
галась, как живая. Несколько поленьев с'ехало вниз и  упало  на  дерн  с
легким стуком. Это послужило знаком, как сторожев удар в колотушку.  Ро-
дился вечер. Родилось множество звуков, тихих, туманных. Воздух принялся
насвистывать что-то старинное, заречное.
   Двор был пуст. Прохор отработал. Он вышел за ворота. Там, низко-низко
над самой травой струнчато и грустно стлалось бренчанье солдатской бала-
лайки. Над ней вился и плясал, обрывался и падал, замирая в  воздухе,  и
падал, и замирал, и потом, не достигнув земли,  подымался  ввысь  тонкий
рой тихой мошкары. Но бренчанье балалайки было еще тоньше  и  тише.  Оно
опускалось ниже мошек к земле, и не запылясь,  лучше  и  воздушней,  чем
рой, пускалось назад в высоту, мерцая и обрываясь, с припаданьями,  нес-
пеша.
   Женя возвращалась в дом. "Хромой", - подумала она  про  незнакомца  с
альбомом, - "хромой, а из господ, без костылей". Она пошла с черного хо-
да. На дворе настойно и приторно пахло ромашкой. "С некоторых пор у мамы
составилась целая аптека, масса синих склянок с желтыми  шляпками".  Она
медленно подымалась по лестнице. Железные перила были холодны, ступеньки
скрежетали в ответ на шарканье. Вдруг ей пришло в голову  что-то  стран-
ное. Она шагнула через две ступеньки и задержалась на третьей. Ей пришло
в голову, что с недавнего времени между мамой и дворничихой завелось ка-
кое-то неуследимое сходство. В чем-то совсем неуловимом.  Она  останови-
лась. В чем-то таком - она задумалась - в таком что ли, что имеют в  ви-
ду, когда говорят: все мы люди... или одним, мол,  миром  мазаны...  или
судьба кости не разбирает, - она носком  отбросила  валявшуюся  склянку,
склянка полетела вниз, упала в пыльные кули и не разбилась, - в  чем-то,
словом, таком, что очень, очень общо, общо всем людям. Но  тогда  почему
же не между ней самой и Аксиньей? Или Аксиньей, положим, и Ульяшей?  Это
показалось Жене тем страннее, что трудно было найти  более  несхожих:  в
Аксинье было  что-то  земляное,  как  на  огородах,  нечто  напоминавшее
вздутье картофелины или празелень бешеной тыквы. Тогда как мама... - Же-
ня усмехнулась одной мысли о сравнимости.
   А между тем именно Аксинья задавала тон этому навязывавшемуся сравне-
нию. Она брала перевес в этом сближенье. От него не выигрывала  баба,  а
проигрывала барыня. На мгновение Жене померещилось что-то дикое. Ей  по-
казалось, что в маму вселилось какое-то начало простонародности,  и  она
представила себе мать, произносящей шука вместо щука, работам вместо ра-
ботаем; а вдруг - померещилось ей - придет день и в своем новом шелковом
капоте без кушака, кораблем, она возьмет да и брякнет "к  дверьми  прис-
лонь!".
   В коридоре пахло лекарством. Женя прошла к отцу.

   II.

   Обстановка обновлялась. В доме появилась роскошь. Люверсы завели  ко-
ляску и стали держать лошадей. Кучера звали Давлетша.
   Резиновые шины составляли тогда полную новость. На прогулках оборачи-
вались и провожали коляску глазами все: люди, заборы, часовни, петухи.
   Госпоже Люверс долго не отпирали, и пока коляска, из почтения к  ней,
удалялась шагом, она кричала им вслед: "далеко не катай, до шлагбаума  и
назад; осторожней с горки"; а белесое солнце, достав  ее  с  докторского
крыльца, тянулось дальше, вдоль улицы и, дотянувшись до тугой и  веснуш-
чатой, багровой Давлетшиной шеи, грело и ежило ее.
   Они в'ехали на мост. Раздался  разговор  балок,  лукавый,  круглый  и
складный, сложенный некогда на все времена, свято зарубленный оврагом  и
памятный ему всегда, в полдень и в сон.
   Выкормыш, взбираясь на гору, стал браться за срывистый, не дававшийся
кремень; он вытянулся, ему было неспособно и вдруг, напомнив в этом  ка-
рабканье ползущую саранчу, он, как и эта тварь,  по  природе  летящая  и
скачущая, стал молниеносно красив в унизительности своих  неестественных
усилий; вот-вот, казалось, он не  стерпит,  гневно  сверкнет  крылами  и
взлетит. И действительно. Лошадь дернулась, кинула передними голяшками и
короткой скачью понеслась по пустырям. Давлетша стал подбирать ее,  уко-
рачивая вожжи. На них дряхло, лохмато и притупленно залаяла собака. Пыль
была как ружейный порох. Дорога круто сворачивала влево.

   Черная улица тупиком упиралась в красный забор железнодорожного депо.
Она полошилась. Солнце било сбоку из-за кустов и пеленало толпу странных
фигурок в женских кофтах. Солнце окатывало их  белым,  хлещущим  светом,
который, казалось, хлынул из сапогом опрокинутого ведра, как жидкая  из-
вестка, и валом бежал по земле.  Улица  полошилась.  Лошадь  шла  шагом.
"Свороти направо", - приказала Женя. "Переезда не будет, - отвечал  Дав-
летша, кнутовищем показывая на красный конец, - тупик". - "Тогда  стань,
я погляжу". Это китайцы наши. "Вижу". Давлетша, поняв, что барышне гово-
рить с ним неохота, пропел с оттяжкою тпруу и лошадь, колыхнув всем  те-
лом, стала, как вкопанная, а Давлетша засвистал тонко и заимчиво, с  пе-
рерывами, понужая ее к чему надо.
   Китайцы перебегали через дорогу, держа в руках громадные ржаные  ков-
риги. Они были в синем и походили на баб  в  штанах.  Непокрытые  головы
кончались у них узелком на темени  и  казались  скрученными  из  носовых
платков. Некоторые задерживались. Этих можно было разглядеть. Лица у них
были бледные, землистые, склабящиеся. Они  были  смуглы  и  грязны,  как
медь, окисленная нуждой. Давлетша  вынул  кисет  и  расположился  делать
свертыш. В это время из-за угла, оттуда, куда шли  китайцы,  вышло  нес-
колько женщин. Верно, и они шли за хлебом. Те, что были на дороге, стали
гоготать и подбираться к ним, извиваясь так, как если бы у них руки были
скручены веревкой за спину. Изгибистость их движений подчеркивалась  тем
в особенности, что по всему телу с ворота по самые щиколки они были оде-
ты во что-то одно, как акробаты. В этом не было ничего страшного; женщи-
ны не побежали прочь, а стали и сами, смеясь.
   "Послушай, Давлетша, чего это ты?"  -  Лошадь  рванула!  рванула!  не
сто-иить, не сто-иить! - раз к разу огревая Выкормыша вожжей,  дергал  и
бросал Давлетша. "Тише, вывалишь. Зачем хлещешь ее?" - "Надо", и, только
выехав в поле и успокоив лошадь, уже заплясавшую-было,  хитрый  татарин,
стрелою вынесший барышню от зазорного зрелища, взял вожжи в правую  руку
и положил кисет, все время бывший у него в руке, за полу.
   Они возвратились другой дорогой. Госпожа Люверс увидала их, вероятно,
из докторского окошка. Она вышла на крыльцо в ту самую минуту, как мост,
сказав им всю свою сказку, начал ее сызнова под телегой водовоза.

   III.

   С Дефендовой, с девочкой, принесшей в класс рябины, наломанной  доро-
гой в школу, Женя сошлась в один из экзаменов. Дочка псаломщика  держала
переэкзаменовку по-французски. Люверс Евгению посадили на первое свобод-
ное место. Так они и познакомились, сидев парой за одною фразой:
   - Est-ce Pierre qui a vole la pomme?
   - Oui. C,est Pierre qui vola etc.
   То обстоятельство, что Женю оставили учиться дома, знакомству девочек
конца не положило. Они стали встречаться. Встречи их, по милости маминых
взглядов, были односторонни: Лизе разрешалось бывать у них,  Жене  захо-
дить к Дефендовым, пока-что, было запрещено.
   Такая урывочность во встречах не помешала Жене быстро  привязаться  к
подруге. Она влюбилась в Дефендову, то-есть стала страдательным лицом  в
отношениях, их манометром, бдительным и  разгоряченно-тревожным.  Всякие
Лизины упоминания про одноклассниц, неизвестных  Жене,  вызывали  в  ней
чувство пустоты и горечи. У ней падало сердце: это были приступы  первой
ревности. Без поводов, силой одной своей мнительности, убежденная в том,
что Лиза хитрит, наружно пряма, а в душе смеется надо всем, что  есть  в
ней Люверсовского, и за глаза, в классе и  дома  потешается  этим,  Женя
принимала это как должное, как нечто, лежащее в  природе  привязанности.
Ее чувство было настолько же случайно в  выборе  предмета,  насколько  в
своем источнике отвечало властной потребности инстинкта, который не зна-
ет самолюбия и только и умеет, что страдать и жечь себя во славу фетиша,
пока он чувствует впервые.
   Ни Женя, ни Лиза ничем решительно друг на друга не влияли, и Женя Же-
ней, Лиза  Лизой,  они  встречались  и  расставались,  та  -  с  сильным
чувством, эта - безо всякого.
   ---------------
   Отец Ахмедьяновых торговал железом. В год между рождением Нуретдина и
Смагила он неожиданно разбогател. Тогда Смагил стал зваться  Самойлой  и
сыновьям решено было дать русское воспитание. Отцом не была  упущена  ни
одна особенность вольного барского быта, и за десятилетнюю гонку по всем
статьям было перехвачено через край. Дети удались на славу, то-есть пош-
ли во взятый образчик, и шибкий размах отцовой воли остался в них,  шум-
ный и крушительный, как в паре закруженных и отданных на милость инерции
маховиков. Самыми заправскими четвероклассниками в четвертом классе были
братья Ахмедьяновы. Они состояли из ломающегося мела, подстрочников, ру-
жейной дроби, грохота парт, непристойных ругательств  и  шелушившейся  в
морозы, краснощекой и курносой самоуверенности. Сережа сдружился с  ними
в августе. К концу сентября у мальчика не стало лица. Это было в порядке
вещей. Быть типическим гимназистом, а потом уже чем-нибудь  еще  значило
быть заодно с Ахмедьяновыми. А ничего так сильно не хотелось Сереже, как
быть гимназистом. Люверс не препятствовал дружбе сына. Он не видел пере-
мены в нем, а если что и замечал, то приписывал это действию переходного
возраста. К тому же голова у него была занята другими заботами. С  неко-
торых пор он стал догадываться, что болен и что его болезнь неизлечима.

   IV.

   Ей было жаль не его, хотя все вокруг только и говорили, что как это в
самом деле до невероятности некстати и досадно. Негарат был слишком муд-
рен и для родителей, а все, что чувствовалось родителями в отношении чу-
жих, смутно передавалось и детям, как  домашним  избалованным  животным.
Женю печалило только то, что теперь не все останется по-прежнему, и ста-
нет бельгийцев трое, и не будет больше такого смеха, как бывало раньше.
   Она случилась за столом в тот вечер, когда он об'явил маме, что  дол-
жен ехать в Дижон на отбывку какого-то сбора. "Как же вы в таком  случае
еще молоды", - сказала мать и тут же ударилась на все лады его жалеть. А
он сидел понуря голову. Разговор не клеился. "Завтра  придут  замазывать
окна", - сказала мать и спросила его, не закрыть ли. Он сказал,  что  не
надо, вечер теплый, а у них не замазывают и на зиму.  Вскоре  подошел  и
отец. Он тоже рассыпался сожалениями при этой вести. Но перед  тем,  как
приняться сетовать, он приподнял брови и удивленно спросил: "В Дижон? Да
разве вы не бельгиец?" - "Бельгиец, но во французском подданстве". И Не-
гарат стал рассказывать историю переселения "своих стариков" так занима-
тельно, будто не был их сыном, и так тепло, будто говорил  по  книжке  о
чужих. "Простите, я вас перебью", - сказала мать. - "Женюра, ты все-таки
притвори окошко. Вика, завтра придут замазывать. Ну, продолжайте.  Одна-
ко, этот дядя ваш порядочный негодяй! Неужели так, буквально под  прися-
гой?" - "Да". И он вернулся к прерванной повести. Когда же он  дошел  до
дела, до бумаги, полученной им вчера по почте из консульства,  то  дога-
дался, что девочка тут не понимает ничего и силится понять. Тогда он по-
вернулся к ней и стал ей об'яснять, и виду не показывая,  какая  у  него
цель, чтобы не задеть ее самолюбия, что эта воинская повинность за  шту-
ка. "Да, да. Понимаю. Да. Понимаю, понимаю", - благодарно  и  машинально
твердила девочка.
   - Зачем ехать так далеко? Будьте солдатом тут, учитесь,  где  все,  -
поправилась она, ярко представив себе луга, открывавшиеся с монастырской
горки.
   "Да, да. Понимаю. Да. Да, да", - опять зарядила девочка,  а  Люверсы,
сидевшие без дела и находившие, что бельгиец забивает ребенку голову не-
нужными подробностями, вставляли свои сонные и упрощающие  замечания.  И
вдруг наступила та минута, когда ей стало жалко всех тех, что давно ког-
да-то или еще недавно были Негаратами в разных далеких местах  и  потом,
распростясь, пустились в нежданный, с неба свалившийся путь сюда,  чтобы
стать солдатами тут, в чуждом им Екатеринбурге. Так хорошо раз'яснил де-
вочке все этот человек. Так не растолковывал ей еще  никто.  Налет  без-
душья, потрясающий налет наглядности сошел с картины белых палаток; роты
потускнели и стали собранием отдельных людей в солдатском платье,  кото-
рых стало жалко в ту самую минуту, как введенный в  них  смысл  одушевил
их, возвысил, сделал близкими и обесцветил.
   Они прощались. "Часть книг я оставлю у Цветкова. Это тот приятель,  о
котором я вам столько рассказывал. Пожалуйста, пользуйтесь ими и дальше,
madame. Ваш сын знает, где я живу, он бывает в  семье  домовладельца,  а
свою комнату я передаю Цветкову. Я его предупрежу.
   - Пусть заходит, - Цветков, вы говорите?
   "Цветков".
   - Пусть заходит. Познакомимся. В ранней молодости я знавала таких,  -
и она посмотрела на мужа, который остановился перед  Негаратом,  заложив
руки за борт плотного пиджака и рассеянно  дожидался  удобного  оборота,
чтобы условиться с бельгийцем окончательно насчет завтрашнего.
   - Пусть заходит. Только не теперь. Я позову. Да, возьмите, это  ваша.
Я не кончила. Читала и плакала. Доктор вообще советовал бросить. Во  из-
бежание волнения. - И она опять посмотрела на мужа, который опустил  го-
лову и стал, хрустя воротником и пыжась, интересоваться, на обеих ли но-
гах у него сапоги и хорошо ли вычищены.
   - Так-то. Ну вот. Не забудьте трость. Мы еще увидимся, надеюсь.
   - О, конечно. До пятницы ведь. Сегодня какой день?  -  испугался  он,
как в таких случаях пугаются уезжающие.
   - Среда. Вика, среда?.. Вика, среда? Среда. Ecoutez, - дождался,  на-
конец, своего череда отец, - demain, - и оба вышли на лестницу.

   V.

   Они шли и разговаривали, и ей приходилось от времени до времени  впа-
дать в легкий бежок, чтобы не отстать от Сережи и попасть ему в шаг. Они
шли очень шибко и на ней ерзало пальто, потому что в помощь ходу она ра-
ботала и руками, а руки держала в карманах. Было холодно, под ее калоша-
ми звонко лопался тонкий ледок. Они шли по маминому  поручению  покупать
подарок уезжавшему, и разговаривали.
   - Так его везли на станцию?
   - Да.
   - А почему он сидел в сене?
   - То-есть, как?
   - В телеге. Весь. С ногами. Так не сидят.
   - Я уже сказал. Потому что это уголовный преступник.
   - Его везут на каторгу?
   - Нет. В Пермь. У нас нет тюремного ведомства. Гляди под ноги.
   Их путь лежал через дорогу, мимо медно-слесарного заведения. Все лето
двери заведения стояли настежь и Женя привыкла видеть этот перекресток в
том дружном и общем оживлении, которым его  наделяла  жарко  распахнутая
пасть мастерской. Весь июль, август и сентябрь тут  останавливались  по-
возки, затрудняя раз'езд; топтались мужики, больше татары; валялись вед-
ра, куски кровельных желобов, рваные и ржавленые; тут чаще, чем  где-ни-
будь еще, превратив толпу в табор, а татар замалевав в цыган, садилось в
пыль жуткое, густое солнце в часы, когда за плетнем по соседству  резали
цыплят; тут окунались оглоблями в пыль высвобоженные из-под кузовов  пе-
редки с натертыми у шкворней кружками.
   Те же ведра и железца лежали неподобранные и теперь, запорошенные мо-
розцем. Но двери были приперты вплотную, как в праздник, по случаю холо-
дов, и было пустынно на распутье, и только сквозь круглую  отдушину  шел
знакомый Жене дух какого-то рудничного затхлого газа, который  заливался
гремучим визгом и, ударяя в нос, осаждался на небе дешевой грушевой  ши-
пучкой.
   - А в Перми есть тюремное правление?
   - Да. Ведомство. По-моему - так итти. Ближе. В Перми -  есть,  потому
что это губернский город, а Екатеринбург - уездный. Маленький.
   Дорожка мимо особняков была выложена красным кирпичиком  и  обрамлена
кустами. На ней обозначились следы бессильного, мутного  солнца.  Сережа
старался шагать как можно шумней.
   Если щекотать этот барбарис весной, когда  он  цветет,  булавкой,  он
быстро хлопает всеми лепестками, как живой.
   - Знаю.
   - А ты боишься щекотки?
   - Да.
   - Значит ты - нервная. Ахмедьяновы говорят, что если кто  боится  ще-
котки...
   И они шли, Женя - бегом, Сережа - неестественными шагами,  и  на  ней
ерзало пальто. Они завидели Диких в ту самую минуту, как  калитка,  нак-
ладным крестом ходившая на столбе, врытом поперек дорожки, задержала их.
Они завидели его издали, он вышел из того самого магазина,  до  которого
им оставалось еще с полквартала. Диких был не один, вслед за  ним  вышел
невысокий человек, который ступая старался скрыть, что припадает на  но-
гу. Жене показалось, что она уже видала его где-то раз. Они разминулись,
не здоровавшись. Те взяли наискосок. Диких детей не заметил, он шагал  в
глубоких калошах и часто подымал руки с растопыренными пальцами.  Он  не
соглашался и доказывал всеми десятью, что собеседник его...  (Но  где  ж
это она его видала? Давно. Но где? Верно, в Перми, в детстве.)
   - Постой! - У Сережи случилась неприятность. Он опустился на одно ко-
лено. - Погоди.
   - Зацепил?
   - Ну да. Идиоты, не могут толком гвоздя забить!
   - Ну?
   - Погоди, не нашел, где. Я знаю того хромого. Ну вот. Слава Богу.
   - Разорвал?
   - Нет, цела, слава Богу. А в подкладке дыра это старая. Это не я. Ну,
пойдем. Стой, вот только коленку вычищу. Ну, ладно, пошли.

   - Я его знаю. Это - с Ахмедьянова двора. Негаратов. Помнишь, я  расс-
казывал, собирает людей, всю ночь пьют, свет в окне.  Помнишь?  Помнишь,
когда я у них ночевал? В Самойлово рожденье. Ну, вот из этих. Помнишь?
   Она помнила. Она поняла, что ошиблась, что в таком случае  хромой  не
мог быть виден ею в Перми, что ей так померещилось. Но ей продолжало ка-
заться, и в таких чувствах, молчаливая, перебирая в памяти все пермское,
она, вслед за братом, произвела какие-то движения, за что-то  взялась  и
что-то перешагнула и, осмотрясь по  сторонам,  очутилась  в  полусумраке
прилавков, легких коробок, полок, суетливых приветствий и услуг  -  и...
говорил Сережа.
   Названия, которое им требовалось, у книгопродавца, торговавшего  всех
сортов табаками, не оказалось, но он успокоил их, заверив, что  Тургенев
обещан ему, выслан из Москвы и уже в пути, и что он только-что - ну, на-
зад минуту - говорил об этом же самом с г-ном Цветковым, их наставником.
Детей рассмешила его верткость и то заблуждение, в котором он находился,
и, попрощавшись, они пошли ни с чем.
   Когда они вышли от него, Женя обратилась к брату с таким вопросом:
   - Сережа! Я все забываю. Скажи, знаешь ты ту улицу, которую  с  наших
дров видать?
   - Нет. Никогда не бывал.
   - Неправда, я сама тебя видала.
   - На дровах? Ты...
   - Да нет, не на дровах, а на той вот улице, за Череп-Саввичевским са-
дом.
   - А, ты вот о чем! А ведь верно. Как мимо итти, показываются. За  са-
дом, в глубине. Там сараи какие-то и дрова. Погоди. Так это  значит  наш
двор?! Тот двор? Наш? Вот ловко! А я сколько раз хожу, думал, вот бы ту-
да забраться раз, и на дрова, а с дров на чердак, там лестницу я  видел.
Так это наш собственный двор?
   - Сережа, покажешь мне дорогу туда?
   - Опять. Ведь двор - наш. Чего показывать? Ты сама...
   - Сережа, ты опять не понял. Я про улицу, а ты про двор. Я про улицу.
На улицу покажи дорогу. Покажи, как пройти. Покажешь, Сережа?
   - И опять не пойму. Да ведь мы сегодня шли... и вот опять скоро  мимо
итти.
   - Что ты?
   - Да то. А медник?.. На углу.
   - Так та пыльная, значит...
   - Ну да, она самая, про которую спрашиваешь. А Череп-Саввичи - в кон-
це, направо. Не отставай, не опоздать бы к обеду. Сегодня раки.

   Они заговорили о другом. Ахмедьяновы обещали научить его лудить само-
вары. А что касается до ее вопроса о "полуде", то это такая горная поро-
да, одним словом руда, вроде олова, тусклая. Ею паяют жестянки и обжига-
ют горшки, и Ахмедьяновы все это умеют.
   Им пришлось перебежать, а то обоз задержал бы их. Так они  и  забыли,
она - про свою просьбу насчет малоезжей улочки, Сережа - про свое обеща-
ние ее показать. Они прошли мимо самой двери  заведения  и  тут,  дохнув
теплого и сального чада, какой бывает при чистке медных ручек и подсвеч-
ников, Женя моментально вспомнила, где видала хромого и трех незнакомок,
и что они делали, и в следующую же минуту поняла, что тот Цветков, о ко-
тором говорил книгопродавец, и есть этот самый хромой.

   VI.

   Негарат уезжал вечером. Отец поехал его провожать. С вокзала он  вер-
нулся поздно ночью и в дворницкой его появление  вызвало  большой  и  не
скоро улегшийся переполох. Выходили с огнями, кого-то кликали. Лил дождь
и гоготали кем-то упущенные гуси.
   Утро встало пасмурное и трясущееся. Серая мокрая улица  прыгала,  как
резиновая, болтался и брызгал грязью гадкий дождик, подскакивали повозки
и шлепали, переходя через мостовую, люди в калошах.
   Женя возвращалась домой. Отголоски ночного переполоха еще сказывались
на дворе и утром: в коляске ей было отказано. Она  пустилась  к  подруге
пешком, сказав, что пойдет в лавку за конопляным семенем. Но с  полдоро-
ги, убедясь, что из торговой части ей одной к Дефендовым пути не  найти,
она повернула назад. Потом она вспомнила, что дело - раннее и  Лиза  все
равно в школе. Она порядком вымокла и продрогла.  Погода  разгуливалась.
Но еще не прояснило. По улице летал и листом приставал к  мокрым  плитам
холодный белый блеск. Мутные тучи торопились вон из  города,  теснясь  и
ветренно, панически волнуясь в конце площади, за трехруким фонарем.
   Переезжавший был, верно, человек неряшливый или без  правил.  Принад-
лежности небогатого кабинета были не погружены, а просто  поставлены  на
полок, как стояли в комнате, и колесца кресел,  глядевшие  из-под  белых
чехлов, ездили по полку, как по паркету при всяком сотрясении воза. Чех-
лы были белоснежны, несмотря на то, что были промочены до последней нит-
ки. Они так резко бросались в глаза, что при взгляде на них одного цвета
становились: обглоданный непогодой булыжник, продроглая подзаборная  во-
да, птицы, летевшие с конных дворов, летевшие за ними  деревья,  обрывки
свинца и даже тот фикус в кадушке, который колыхался, нескладно кланяясь
с телеги всем пролетавшим.
   Воз был дик. Он невольно останавливал на себе внимание. Мужик шел ря-
дом и полок, широко кренясь, подвигался шагом и задевал за тумбы. А  над
всем каркающим лоскутом носилось мокрое и свинцовое слово: город, порож-
дая в голове у девочки множество представлений, которые были  мимолетны,
как летавший по улице и падавший в воду октябрьский холодный блеск.
   "Он простудится, только разложит вещи", - подумала она про  неизвест-
ного владельца. И она представила себе человека, - человека вообще, вал-
кой, на шаги разрозненной походкой расставляющего свои пожитки по углам.
Она живо представила себе его ухватки и движения, в особенности то,  как
он возьмет тряпку и, ковыляя вокруг кадки, станет обтирать  затуманенные
изморосью листья фикуса. А потом схватит насморк, озноб и жар. Непремен-
но схватит. Женя и это представила очень живо себе. Очень живо. Воз заг-
ромыхал под гору к Исети. Жене было налево.
   ---------------
   Это происходило, верно, от чьих-то тяжелых шагов за дверью. Подымался
и опускался чай в стакане, на столике у кровати. Подымался  и  опускался
ломтик лимона в чаю. Качались солнечные полосы на  обоях.  Они  качались
столбами, как колонки с сиропом в лавках за вывесками, на которых  турок
курит трубку.
   На которых турка... курит... трубку. Курит... трубку.
   Это происходило, верно, от чьих-то шагов. Больная опять заснула.

   Женя слегла на другой день после от'езда Негарата; в тот самый  день,
когда узнала после прогулки, что ночью Аксинья родила  мальчика;  в  тот
день, когда при виде воза с мебелью, она решила, что собственника  подс-
терегает ревматизм. Она провела две недели в жару, густо по  поту  обсы-
панная трудным красным перцем, который жег, и слипал ей веки  и  краешки
губ. Ее донимала испарина, и чувство  безобразной  толстоты  мешалось  с
ощущеньем укуса. Будто пламя, раздувшее ее,  было  в  нее  влито  летней
осой. Будто тонкое, в седой волосок, ее жальце осталось в ней и его  хо-
телось вынуть, не раз и по-разному. То из лиловой скулы, то из  охавшего
под рубашкой воспламененного плеча, то еще откуда. Теперь она  выздорав-
ливала. Чувство слабости сказывалось во всем.
   Чувство слабости, например, предавалось, на свой риск  и  страх,  ка-
кой-то страной, своей геометрии. От нее слегка кружило и поташнивало.
   Начав, например, с какого-нибудь эпизода на одеяле, чувство  слабости
принималось наслаивать на него ряды постепенно росших пустот, скоро ста-
новившихся неимоверными в стремлении сумерек принять форму площади,  ло-
жащейся в основанье этого помешательства пространства. Или, отделясь  от
узора на обоях, оно, полосу к полосе, прогоняло  перед  девочкой  широты
плавно, как на масле, сменявшие друг друга, и тоже, как все  эти  ощуще-
ния, истомлявшие правильным, постепенным приростом в размерах.  Или  оно
мучило больную глубинами, которые спускались без конца, выдав  с  самого
же начала, с первой штуки в паркете свою бездонность, и пускало  кровать
ко дну тихо, тихо; и с кроватью - девочку. Ее голова попадала в  положе-
ние куска сахара, брошенного в пучину пресного, потрясающе-пустого  хао-
са, и растворялась, и расструивалась в нем.
   Это происходило от повышенной чувствительности ушных лабиринтов.
   Это происходило от чьих-то шагов. Опускался и подымался лимон.  Поды-
малось и опускалось солнце на обоях. Наконец, она проснулась. Вошла мать
и, поздравив ее с выздоровлением, произвела на девочку впечатление чита-
ющего в чужих мыслях. Просыпаясь, она уже слышала что-то  подобное.  Это
было поздравление ее собственных рук и ног, локтей  и  коленок,  которое
она от них, потягиваясь, принимала. Их-то приветствие  и  разбудило  ее.
Вот и мама тоже. Совпадение было странно.
   Домашние входили и выходили, садились и подымались. Она задавала воп-
росы и получала ответы. Были вещи, переменившиеся за  ее  болезнь,  были
оставшиеся без перемены. Этих она не трогала, тех не оставляла в  покое.
Повидимому не изменилась мама. Совсем не изменился отец. Изменились: она
сама, Сережа, распределение света по комнате, тишина всех остальных, еще
что-то, много чего. Выпал ли снег? Нет, перепадал, таял,  подмораживало,
не разберешь что,  голо,  бесснежье.  Она  едва  замечала,  кого  о  чем
расспрашивает. Ответы бросались наперебой. Здоровые приходили и уходили.
Пришла Лиза. Препирались. Потом вспомнили, что корь  не  повторяется,  и
впустили. Побывал Диких. Она едва замечала, от кого какие  идут  ответы.
Когда все вышли обедать и она осталась одна с  Ульяшей,  она  вспомнила,
как рассмеялись все тогда на кухне глупому ее вопросу. Теперь она  осте-
реглась задавать подобный. Она задала умный и дельный,  тоном  взрослой.
Она спросила, не беременна ли опять Аксинья. Девушка звякнула  ложечкой,
убирая стакан и отвернулась. "Ми-ил..! Дай отдохнуть. Не завсе ж ей, Же-
нечка, в один уповод..." и выбежала, плохо притворив дверь, и кухня гря-
нула вся, будто там обвалились полки с посудой, и за хохотом последовало
голошенье, и бросилось в руки поденщице и Галиму, и загорелось под рука-
ми у них, и забрякало, проворно и с задором, будто с побранок  бросились
драться, а потом кто-то подошел и притворил забытую дверь.
   Этого спрашивать не следовало. Это было еще глупее.

   VII.

   Что это, никак опять тает? Значит и сегодня выедут на колесах и в са-
ни все еще нельзя закладать? С холодеющим носом и зябнущими руками  Женя
часами простаивала у окошка. Недавно ушел Диких. Нынче он остался  недо-
волен ею. Изволь учиться тут, когда по дворам поют петухи и небо  гудет,
а когда сдает звон, петухи опять за  свое  берутся.  Облака  облезлые  и
грязные, как плешивая полость. День тычется рылом в стекло, как телок  в
парном стойле. Чем бы не весна? Но с обеда воздух как обручем перехваты-
вает сизою стужей, небо вбирается и впадает, слышно, как, с  присвистом,
дышат облака; как стремя к зимним сумеркам, на север, обрывают пролетаю-
щие часы последний лист с деревьев, выстригают газоны, колют сквозь  ще-
ли, режут грудь. Дула северных недр чернеются за домами; они наведены на
их двор, заряженные огромным ноябрем. Но все октябрь еще только.
   Но все еще только октябрь. Такой зимы не запомнят.  Говорят,  погибли
озими и боятся голодов. Будто кто взмахнул и обвел жезлом трубы и кровли
и скворешницы. Там будет дым, там - снег, здесь - иней. Но  нет  еще  ни
того, ни другого. Пустынные, осунувшиеся сумерки  тоскуют  по  них.  Они
напрягают глаза, землю ломит от ранних фонарей и огня в домах, как ломит
голову при долгих ожиданиях от тоскливого вперенья глаз. Все  напряглось
и ждет, дрова разнесены уже по кухням, снегом уже  вторую  неделю  полны
тучи через край, мраком чреват воздух. Когда же  он,  чародей,  обведший
все, что видит глаз, колдовскими кругами, произнесет свое заклятие и вы-
зовет зиму, дух которой уже при дверях?
   Как же, однако, они его запустили! Правда, на календарь в классной не
обращалось внимания. Отрывался ее, детский. Но все же! Двадцать  девятое
августа! Ловко! - как сказал бы Сережа. Красная цифра.  Усекновение  Гл.
Иоанна Предтечи. Он снимался легко с гвоздя. От нечего делать она  заня-
лась отрыванием листков. Она производила эти движения  скучая  и  вскоре
перестала понимать, что делает, но от поры до поры повторяла  про  себя:
тридцатое; завтра - тридцать первое.
   "Она уж третий день никуда из дому!.." Эти слова, раздавшиеся из  ко-
ридора, вывели ее из задумчивости, она увидала, как далеко зашла в своем
занятии. За самое Введение. Мать дотронулась до ее руки. "Скажи  на  ми-
лость, Женя...", дальнейшее пропало, как не сказанное. Матери  вперебой,
словно со сна, дочь попросила госпожу  Люверс  произнести:  "Усекновение
Главы Иоанна Предтечи". Мать  повторила,  недоумевая.  Она  не  сказала:
"Предтеича". Так говорила Аксинья.
   В следующую же минуту Женю взяло диво на самое себя. Что это было та-
кое? Кто подтолкнул? Откуда взялось? Это она, Женя, спросила? Или  могла
она подумать, чтоб мама?.. Как сказочно  и  неправдоподобно!  Кто  сочи-
нил?..
   А мать все стояла. Она ушам не верила.  Она  глядела  на  нее  широко
раскрытыми глазами. Эта выходка поставила ее втупик. Вопрос  походил  на
издевку; между тем в глазах у дочки стояли слезы.
   ---------------
   Смутные ее предчувствия сбылись. На прогулке она  ясно  слышала,  как
смягчается воздух, как мякнут тучи и мягчеет чок подков. Еще не  зажига-
ли, когда в воздухе стали, виясь, блуждать сухие серенькие  пушинки.  Но
не успели они выехать за мост, как отдельных снежинок не стало и повалил
сплошной, сплывшийся лепень. Давлетша слез  с  козел  и  поднял  кожаный
верх. Жене с Сережей стало темно и тесно. Ей захотелось  бесноваться  на
манер беснующейся вокруг непогоды. Они заметили, что Давлетша  везет  их
домой только потому, что опять услышали мост под Выкормышем. Улицы стали
неузнаваемы; улиц просто не стало. Сразу наступила ночь и город,  обезу-
мев, зашевелил несметными тысячами толстых побелевших губ. Сережа подал-
ся наружу и, упершись в колено, приказал везти к ремесленному. Женя  за-
мерла от восхищения, узнав все тайны и прелести зимы в том, как  прозву-
чали на воздухе Сережины слова. Давлетша кричал в ответ, что домой ехать
надо, чтобы не замучить лошади, господа собираются в театр, придется пе-
рекладать в сани. Женя вспомнила, что родители уедут и они останутся од-
ни. Она решила усесться до поздней ночи поудобней за лампой с тем  томом
"Сказок Кота-Мурлыки", что не для детей.  Надо  будет  взять  в  маминой
спальне. И шоколаду. И читать, посасывая, и слушать, как будет  заметать
улицы.
   А мело уже, и не на шутку, и сейчас. Небо тряслось и с него  валились
белые царства и края, им не было счета, и они были таинственны и ужасны.
Было ясно, что эти неведомо откуда падавшие страны  никогда  не  слышали
про жизнь и про землю, и полуночные, слепые, засыпали ее, ее не  видя  и
не зная.
   Они были упоительно ужасны, эти царства; совершенно сатанински восхи-
тительны. Женя захлебывалась, глядя на них. А воздух  шатался,  хватаясь
за что попадет, и далеко-далеко больно-пребольно взвывали будто  плетьми
огретые поля. Все смешалось. Ночь ринулась на  них,  свирепея  от  низко
сбившегося седого волоса,  засекавшего  и  слепившего  ее.  Все  поехало
врозь, с визгом, не разбирая дороги. Окрик и отклик пропадали не  встре-
тясь, гибли, занесенные вихрем на разные крыши. Мело.
   Они долго топали в передней, сбивая снег с белых опухлых  полушубков.
А сколько воды натекло с галош на клетчатый линолеум! На столе  валялось
много яичной скорлупы и перечница, вынутая из судка, не была  поставлена
на место, и много перцу было просыпано на скатерть, на вытекшие желтки и
в жестянку с недоеденными "серединками". Родители уже отужинали, но  си-
дели еще в столовой, поторапливая замешкавшихся  детей.  Их  не  винили,
ужинали раньше времени, собираясь в театр.  Мать  колебалась,  не  зная,
ехать ли ей или нет, и сидела грустная, грустная. При взгляде на нее Же-
ня вспомнила, что и ей ведь, собственно говоря, вовсе не весело,  -  она
расстегнула, наконец, этот противный крючок, - а скорее грустно, и, вой-
дя в столовую, она спросила, куда убрали ореховый торт. А отец  взглянул
на мать и сказал, что никто не неволит их и тогда лучше  дома  остаться.
"Нет, зачем же, поедем, - сказала мать, - надо рассеяться;  ведь  доктор
позволил". - Надо решить". "А где же торт?" опять ввязалась Женя и услы-
шала в ответ, что торт не убежит, что до торта тоже есть что кушать, что
не с торта же начинать, что он в шкапу; будто она только к ним  приехала
и порядков их не знает - так сказал отец и, снова обратившись к  матери,
повторил: "Надо решить". - "Решено, едем", и, грустно улыбнувшись  Жене,
мать пошла одеваться. А Сережа, постукивая ложечкой  по  яйцу  и  глядя,
чтобы не попасть мимо, деловито, как занятый, предупредил отца, что  по-
года переменилась - метель, чтобы он имел это в виду, и он рассмеялся; с
оттаивавшим носом у него творилось что-то неладное, он стал ерзать, дос-
тавая платок из кармана тесных форменных брюк; он высморкался,  как  его
учил отец, "без вреда для барабанных перепонок", взялся  за  ложечку  и,
взглянув прямо на отца, румяный и умытый прогулкой, сказал:  "Как  выез-
жать, мы видели Негаратова знакомого.  Знаешь?"  -  "Эванса?"  рассеянно
уронил отец. "Мы не знаем этого человека", горячо выпалила Женя. "Вика",
послышалось из спальни. Отец встал и ушел на зов. В дверях Женя столкну-
лась с Ульяшей, несшей к ней зажженную лампу. Вскоре рядом хлопнула  со-
седняя. Это прошел к себе Сережа. Он был превосходен сегодня, сестра лю-
била, когда друг Ахмедьяновых становился мальчиком, когда про него можно
было сказать, что он в гимназическом костюмчике.
   Ходили двери. Топали в ботах. Наконец, сами уехали. Письмо  извещало,
что она "дононь не была недотыкой и чтоб, как и допрежь,  просили,  чего
надоть"; а когда милая сестрица, увешанная поклонами и заверениями в па-
мяти пошла по родне распределять их  поименно,  Ульяша,  оказавшаяся  на
этот раз Ульяной, поблагодарила барышню, прикрутила лампу и ушла, захва-
тив письмо, пузырек с чернилами и остаток промасленной осьмушки.
   Тогда она опять принялась за задачу. Она не заключила периода в скоб-
ки. Она продолжала деление, выписывая период за периодом. Этому не пред-
виделось конца. Дробь в частном росла и росла. "А вдруг корь  повторяет-
ся, - мелькнуло у ней в голове. - Сегодня Диких говорил что-то про  бес-
конечность". Она перестала понимать, что делает.  Она  чувствовала,  что
нынче днем с ней уже было что-то такое, и тоже хотелось спать  или  пла-
кать, но сообразить, когда это было и что именно - не могла, потому  что
соображать была не в силах. Шум за окном утихал. Метель постепенно  уни-
малась. Десятичные дроби были ей в полную новинку. Справа не хватало по-
лей. Она решила начать сызнова, писать мельче и поверять  каждое  звено.
На улице стало совсем тихо. Она боялась, что забудет занятое у  соседней
цифры и не удержит произведения в уме. "Окно не убежит, - подумала  она,
продолжая лить тройки и семерки в бездонное частное, - а их  я  во-время
услышу; кругом тишина; подымутся не скоро; в шубах, и мама беременна; но
вот в чем штука, 3773 повторяется, можно просто  переписывать  или  сво-
дить". Вдруг она припомнила, что Диких ведь и впрямь говорил  ей  нынче,
что их "не надо делать, а просто бросать прочь". Она встала и подошла  к
окну.
   На дворе прояснилось. Редкие хлопья приплывали из  черной  ночи.  Они
подплывали к уличному фонарю, оплывали  его  и,  вильнув,  пропадали  из
глаз. На их место подплывали новые. Улица блистала,  устланная  снежным,
санным ковром. Он был бел, сиятелен и сладостен, как пряники в  сказках.
Женя постояла у окна, заглядевшись на те кольца и фигуры, которые  выде-
лывали у фонаря андерсеновские серебристые снежинки. Постояла-постояла и
пошла в мамину комнату за "Котом". Она вошла без огня. Было видно и так.
Кровля сарая обдавала комнату движущимся  сверканием.  Кровати  леденели
под вздохом этой громадной крыши и поблескивали. Здесь лежал в беспоряд-
ке разбросанный дымчатый шелк. Крошечные блузки издавали гнетущий и тес-
нящий запах подмышников и коленкора. Пахло фиалкой и шкап был иссиня че-
рен, как ночь на дворе и как тот сухой и теплый мрак, в  котором  двига-
лись эти леденеющие блистания. Одинокою бусой сверкал металлический  шар
кровати. Другой был угашен наброшенной рубашкой. Женя  прищурила  глаза,
буса отделилась от полу и поплыла к гардеробу. Женя  вспомнила,  за  чем
пришла. С книжкой в руках она подошла к одному из окон спальни. Ночь бы-
ла звездная. В Екатеринбурге наступила зима. Она  взглянула  во  двор  и
стала думать о Пушкине. Она решила попросить репетитора, чтобы он ей за-
дал сочинение об Онегине.
   Сереже хотелось поболтать. Он спросил: "Ты надушилась? Дай и мне". Он
был очень мил весь день. Очень румян. Она же подумала, что другого тако-
го вечера может не будет. Ей хотелось остаться одной.
   Женя воротилась к себе и взялась за "Сказки". Она  прочла  повесть  и
принялась за другую, затая дыханье. Она увлеклась и не слыхала,  как  за
стеной укладывался брат. Странная игра овладела ее лицом. Она ее не соз-
навала. То оно у ней расплывалось по-рыбьему; она вешала губу и  померт-
велые зрачки, прикованные ужасом к странице, отказывались подняться, бо-
ясь найти это самое за комодом. То вдруг принималась она кивать  печати,
сочувственно, словно одобряя ее, как одобряют поступок  и  как  радуются
обороту дел. Она замедляла чтение над описаниями озер и бросалась, сломя
голову, в гущу ночных сцен с куском обгорающего  бенгальского  огня,  от
которого зависело их освещение. В одном месте заблудившийся кричал с пе-
рерывами, вслушиваясь, не будет ли отклика, и слышал  отклик  эхо.  Жене
пришлось откашляться с немого надсада гортани. Нерусское имя "Мирры" вы-
вело ее из оцепенения. Она отложила книгу в сторону и  задумалась.  "Вот
какая зима в Азии. Что теперь  делают  китайцы  в  такую  темную  ночь?"
Взгляд Жени упал на часы. "Как, верно, жутко должно быть с  китайцами  в
такие потемки". Женя опять перевела взгляд на часы и ужаснулась. С мину-
ты на минуту могли явиться родители. Был уже двенадцатый час. Она  расш-
нуровала ботинки и вспомнила, что надо отнести на место книжку.
   ---------------
   Женя вскочила. Она присела на кровати, тараща глаза. Это - не вор. Их
много и они топочут и говорят громко, как днем. Вдруг,  как  зарезанный,
кто-то закричал на голос, и что-то поволокли,  опрокидывая  стулья.  Это
кричала женщина. Женя понемногу признала всех; всех, кроме женщины. Под-
нялась неимоверная беготня. Стали хлопать двери. Когда захлопывалась од-
на дальняя, то казалось, что женщине затыкают рот. Но она снова распахи-
валась и дом ошпаривало жгучим полосующим визгом. Волосы встали дыбом  у
Жени: женщина была мать; она догадалась. Причитала Ульяша, и, раз уловив
голос отца, она более не слыхала. Куда-то вталкивали Сережу и  он  орал:
"Не сметь на ключ". - "Все - свои"; и как была, Женя  босиком,  в  одной
рубашонке бросилась в коридор. Отец чуть не опрокинул ее. Он был  еще  в
пальто и что-то, пробегая, кричал Ульяше. "Папа!" Она видела, как  побе-
жал он назад с мраморным кувшином из ванной. "Папа!" -  "Где  Липа?"  не
своим голосом крикнул он на бегу. Плеща на пол, он скрылся за дверью,  и
когда через мгновенье высунулся в манжетах и без пиджака, Женя очутилась
на руках у Ульяши и не услышала слов, произнесенных тем отчаянно  глубо-
ким, истошным шопотом.
   "Что с мамой?" Вместо ответа Ульяша твердила в одно: "Нельзя,  Женеч-
ка, нельзя, милая, спи, усни, укройся, ляжь на бочок,  а-ах,  о,  Госпо-
ди!.. ми-ил!" Нельзя, нельзя, приговаривала она,  укрывая  ее,  как  ма-
ленькую, и собираясь уйти; нельзя, нельзя, а чего нельзя - не говорила и
лицо у ней было мокро, и волосы растрепались. В  третьей  двери  за  ней
щелкнул замок.
   Женя зажгла спичку, чтобы посмотреть, скоро  ли  светать  будет.  Был
первый всего час. Это ее очень удивило. Неужто она и часу  не  спала?  А
шум не унимался там, на родительской половине. Вопли лопались,  вылупли-
вались, стреляли. Потом на короткое мгновение наступала  широкая,  веко-
вечная тишина. В нее упадали торопливые шаги и частый, осторожный говор.
Потом раздался звонок. Потом другой. Потом  слов,  споров  и  приказаний
стало так много, что стало казаться, будто комнаты отгорают там в  голо-
сах, как столы под тысячей угасших канделябров.
   Женя заснула. Она заснула в слезах. Ей снилось, что - гости. Она счи-
тает их и все обсчитывается. Всякий раз выходит,  что  одним  больше.  И
всякий раз при этой ошибке ее охватывает тот самый ужас, как  когда  она
поняла, что это не еще кто, а мама.
   ---------------
   Как было не порадоваться чистому и ясному утру. Сереже мерещились иг-
ры на дворе, снежки, сражения с дворовыми  ребятами.  Чай  им  подали  в
классную. Сказали - в столовой полотеры. Вошел отец. Сразу стало  видно,
что о полотерах он ничего не знает. Он и точно не знал о них ничего.  Он
сказал им истинную причину перемещения. Мать захворала. Нуждается в  ти-
шине. Над белой пеленой улицы с вольным разносчивым карканьем  пролетели
вороны. Мимо пробежали санки, подталкивая лошадку. Она еще не свыклась с
новой упряжкой и сбивалась с шагу. "Ты поедешь к Дефендовым, я уже  рас-
порядился. А ты..." - "Зачем?" перебила его Женя. Но  Сережа  догадался,
зачем, и предупредил отца: "чтоб не заразиться", вразумил он сестру;  но
с улицы не дали ему кончить, он подбежал к окошку, будто его туда  пома-
нули. Татарин, вышедший в обнове, был казист и наряден,  как  фазан.  На
нем была баранья шапка, нагольная овчина горела жарче сафьяна, он шел  с
перевалкой, покачиваясь, и оттого верно, что малиновая роспись его белых
пим ничего не ведала о строенье человеческой ступни; так вольно разбежа-
лись эти разводы, мало заботясь о том, ноги ли то или чайные чашки,  или
крыльцовые кровельки. Но всего замечательнее, - в это время стоны, слабо
доносившиеся из спальни, усилились и отец вышел в коридор,  запретив  им
следовать за собою, - но всего замечательнее  были  следки,  которые  он
узенькой и чистой низкою вывел по углаженной полянке. От них,  лепных  и
опрятных, еще белей и атласней казался снег. "Вот  письмецо.  Ты  отдашь
его Дефендову. Самому. Понимаешь? Ну, одевайтесь. Вам сейчас сюда прине-
сут. Вы выйдете с черного хода. А тебя Ахмедьяновы ждут".
   - Уж и ждут? - насмешливо переспросил сын.
   - Да. Вы оденетесь в кухне. Он говорил рассеянно, и неспеша  проводил
их на кухню, где на табурете горой лежали их полушубки, шапки и варежки.
С лестницы подвевало зимним воздухом. "Эйиох!" остался в воздухе  студе-
ный вскрик пронесшихся санков. Они торопились и не попадали в рукава. От
вещей пахло сундуками и сонным мехом. "Чего ты возишься!" - "Не ставь  с
краю. Упанет. Ну, что?" - "Все стонет", - горничная  подобрала  передник
и, нагнувшись, подбросила поленьев под пламенем ахнувшую плиту. "Не  мое
это дело", - возмутилась она и опять ушла в комнаты. В худом черном вед-
ре валялось битое стекло и желтелись рецепты. Полотенца  были  пропитаны
лохматой, комканой кровью. Они полыхали. Их хотелось затоптать, как  пы-
хающее тление. В кастрюлях кипятилась пустая вода. Кругом  стояли  белые
чаши и ступы невиданных форм, как в аптеке. В сенях маленький Галим  ко-
лол лед. "А много его с лета осталось?" расспрашивал Сережа. "Скоро  но-
вый будет". - "Дай мне. Ты зря крошишь". - "Для ча зря?  Талчи  надо.  В
бутылкам талчи".
   - Ну! Ты готова?
   Но Женя еще сбегала в комнаты. Сережа вышел на лестницу и в  ожидании
сестры стал барабанить поленом по железным перилам.

   VIII.

   У Дефендовых садились  ужинать.  Бабушка,  крестясь,  колтыхнулась  в
кресло. Лампа горела мутно и покачивала; ее то перекручивали, то  черес-
чур отпускали. Сухая рука Дефендова часто тянулась  к  винту,  и,  когда
медленно отымая ее от лампы, он медленно опускался на место, рука у него
тряслась, маленько и не по старчески, будто  он  подымал  налитую  через
рюмку. Дрожали концы пальцев, к ногтям.
   Он говорил отчетливым ровным голосом, словно не из  звуков  складывал
свою речь, а набирал ее из букв, и произносил все,  вплоть  до  твердого
знака.
   Припухлое горлышко лампы пылало, обложенное усиками герани и  гелиот-
ропа. К жару стекла сбегались  тараканы  и  осторожно  тянулись  часовые
стрелки. Время ползло по-зимнему. Здесь оно нарывало. На дворе - кочене-
ло, зловонное. За окном - сновало, семенило, двоясь и троясь в огоньках.
   Дефендова поставила на стол печенку. Блюдо дымилось, заправленное лу-
ком. Дефендов что-то говорил, повторяя часто слово "рекомендую", и  Лиза
трещала без умолку, но Женя их не слышала. Девочке хотелось плакать  еще
со вчерашнего дня. А теперь ей этого жаждалось. В этой вот кофточке, ши-
той по материнским указаниям.
   Дефендов понимал, что с ней. Он старался развлечь ее. Но то заговари-
вал он с ней как с малым дитятей, то ударялся  в  противоположную  край-
ность. Его шутливые  вопросы  пугали  и  смущали  ее.  Это  он  ощупывал
впотьмах душу дочкиной подруги, словно спрашивала у ее  сердца,  сколько
ему лет. Он вознамерился, уловив безошибочно  одну  какую-нибудь  Женину
черту, сыграть на подмеченном и помочь ребенку забыть о доме,  и  своими
поисками напоминал ей, что она у чужих.
   Вдруг она не выдержала и, встав,  по-детски  смущаясь,  пробормотала:
"Спасибо. Я, правда, сыта. Можно посмотреть картинки?" И, густо  краснея
при виде всеобщего недоумения, прибавила, мотнув головой в сторону смеж-
ной комнаты: "Вальтер Скотта. Можно?"
   - Ступай, ступай, душенька! - зажевала  бабушка,  бровями  приковывая
Лизу к месту. - Жалко дитя, - обратилась она  к  сыну,  когда  половинки
бордовой портьеры сошлись за Женею.
   Суровый комплект "Севера" кренил этажерку и  внизу  тускло  золотился
полный Карамзин. С потолка спускался розовый фонарь, оставлявший неосве-
щенною пару потертых креслиц, и коврик, пропадавший в совершенном мраке,
был неожиданностью для ступни.
   Жене казалось, что она войдет, сядет и разрыдается. Но слезы наверты-
вались на глаза, а печали не прорывали. Как отвалить ей эту со вчерашне-
го дня балкой залегшую тоску? Слезы неймут ее и поднять запруды не в си-
лах. В помощь им она стала думать о матери.
   В первый раз в жизни, готовясь заночевать у чужих, она измерила  глу-
бину своей привязанности к этому дорогому, драгоценнейшему  в  мире  су-
ществу.
   Вдруг она услышала за портьерой хохот Лизы. "У,  егоза,  пострел  те-
бя...", кашляя, колыхала бабушка. Женя поразилась, как могла она  раньше
думать, что любит девочку, смех которой раздается рядом и так далек, так
ненужен ей. И что-то в ней перевернулось, дав волю слезам  в  тот  самый
миг, как мать вышла у ней в воспоминаниях: страдающей, оставшейся стоять
в веренице вчерашних фактов, как в толпе провожающих и крутимой там, по-
зади, поездом времени, уносящим Женю.
   Но совершенно, совершенно несносен был тот проникновенный взгляд, ко-
торый остановила на ней госпожа Люверс вчера в классной. Он  врезался  в
память и из нее не шел. С ним соединялось все, что теперь испытывала Же-
ня. Будто это была вещь, которую следовало взять, дорожа ей,  и  которую
забыли, ею пренебрегнув.
   Можно было голову потерять от этого чувства, до такой степени кружила
пьяная шалая его горечь и безысходность. Женя стояла у  окна  и  плакала
беззвучно; слезы текли, и она их не утирала: руки у ней были заняты, хо-
тя она ничего в них не держала. Они были у ней выпрямлены,  энергически,
порывисто и упрямо.
   Внезапная мысль осенила ее. Она вдруг почувствовала, что страшно  по-
хожа на маму. Это чувство соединилось с ощущением живой  безошибочности,
властной сделать домысел фактом, если этого нет еще  на-лицо,  уподобить
ее матери одною силой потрясающе-сладкого состояния.  Чувство  это  было
пронизывающее, острое до стона. Это было ощущение женщины,  изнутри  или
внутренне видящей свою внешность и прелесть. Женя не могла отдать себе в
нем отчета. Она его испытывала впервые. В одном она  не  ошиблась.  Так,
взволнованная, отвернувшись от дочери и гувернантки,  стояла  однажды  у
окна госпожа Люверс и кусала губы, ударяя лорнеткою по лайковой ладони.
   Она вышла к Дефендовым пьяная от слез и  просветленная,  и  вошла  не
своей, изменившейся походкой, широкой, мечтательно разбросанной и новой.
При виде вошедшей Дефендов почувствовал, что то понятие о девочке, кото-
рое у него составилось в ее отсутствие, никуда не годно. И он занялся бы
составлением нового, если бы не самовар.
   Дефендова пошла на кухню за подносом, оставив его на  полу,  и  взоры
всех сошлись на пыхавшей меди, будто это была живая вещь, бедовое своен-
равие которой кончалось в ту самую минуту, как ее переставляли на  стол.
Женя заняла свое место. Она решила вступить в беседу со всеми. Она смут-
но чувствовала, что теперь выбор разговора за ней. А то ее будут утверж-
дать в ее прежнем одиночестве, не видя, что ее мама тут, с нею и  в  ней
самой. А эта близорукость причинит боль ей, а главное - маме.  И  словно
подбодряемая последней, - "Васса Васильевна", - обратилась она к  Дефен-
довой, тяжело опустившей самовар на краешек подноса...
   ---------------
   "Можешь ты рожать?" - Лиза не сразу ответила Жене. - "Тсс,  тише,  не
кричи. Ну да, как все девочки". Она говорила прерывистым  шопотом.  Женя
не видела лица подруги. Лиза шарила по столу и не находила спичек.
   Она знала многим больше Жени насчет этого; она знала все;  как  знают
дети, узнавая это с чужих слов. В таких случаях те натуры, которые облю-
бованы Творцом, восстают, возмущаются и дичают. Без патологии  им  через
это испытание не пройти. Было бы противоестественно обратное, и  детское
сумасшествие в эту пору только печать глубокой исправности.
   Однажды Лизе наговорили разных страстей и гадостей шопотом, в уголку.
Она не поперхнулась слышанным, пронесла все в своем  мозгу  по  улице  и
принесла домой. Дорогой она не обронила ничего  из  сказанного,  и  весь
этот хлам сохранила. Она узнала все. Ее организм не запылал,  сердце  не
забило тревоги и душа не нанесла побоев мозгу за то,  что  он  осмелился
что-то узнать на стороне, мимо ее, не из ее собственных уст,  ее,  души,
не спросясь.
   - Я знаю ("ничего ты не знаешь", подумала Лиза). "Я знаю, - повторила
Женя, - я не про то спрашиваю. А про то, чувствуешь ли ты, что вот  сде-
лаешь шаг и родишь вдруг, ну вот..." - "Да войди ты", - прохрипела Лиза,
превозмогая смех. - Нашла где орать. Ведь с порога слыхать им!"
   Этот разговор происходил у Лизы в комнате. Лиза  говорила  так  тихо,
что было слышно, как каплет с рукомойника. Она нашла уже спички, но  еще
медлила зажигать, не будучи в силах  придать  серьезность  расходившимся
щекам. Ей не хотелось обижать подругу. А ее неведение она пощадила пото-
му, что и не подозревала, чтобы об этом можно было рассказать иначе, чем
в тех выражениях, которые тут, дома, перед знакомой, не ходившей в  шко-
лу, были не произносимы. Она зажгла лампу. По счастью,  ведро  оказалось
переполнено, и Лиза бросилась подтирать пол, пряча новый приступ  хохота
в передник, в шлепанье тряпки, и, наконец, расхохоталась открыто, нашед-
ши повод. Она уронила гребенку в ведро.
   ---------------
   Все эти дни она только и знала, что думала о своих и ждала часа, ког-
да за ней пришлют. А за этим делом, днем, когда Лиза уходила в гимназию,
а в доме оставалась одна бабушка, Женя тоже одевалась и одна выходила на
улицу, в проходку.
   Жизнь слободы мало чем походила на жизнь тех мест, где проживали  Лю-
версы. Большую часть дня здесь было голо и скучно. Не на чем было разгу-
ляться глазу. Все, что ни встречал он, ни на что,  кроме  разве  как  на
розгу или на помело, не годилось. Валялся уголь. Черные помои выливались
на улицу и разом обелялись, обледенев. В известные часы  улица  наполня-
лась простым народом. Фабричные расползались по снегу, как тараканы. Хо-
дили на блоках двери чайных и оттуда валом валил  мыльный  пар,  как  из
прачечной. Странно, будто теплей становилось на  улице,  будто  к  весне
оборачивалось дело, когда по  ней  сутуло  пробегали  пареные  рубахи  и
мелькали валенки на жиденьких портах. Голуби не пугались этих толп.  Они
перелетали на дорогу, где тоже был корм. Мало ли сорено  было  по  снегу
просом, овсом и навозцем? Ларек пирожницы лоснился от сала и тепла. Этот
лоск и жар попадал в сивухою сполоснутые рты. Сало разгорячало  гортани.
И потом вырывалось дорогой из часто дышавших грудей. Не это ли согревало
улицу?
   Так же внезапно она пустела. Наступали сумерки. Проезжали дровни  по-
рожняком, пробегали розвальни с бородачами, тонувшими в шубах,  которые,
шаля, валили их на спину, облапив по-медвежьи. От них на дороге  остава-
лись клоки тоскливого сена и медленное, сладкое таянье удаляющегося  ко-
локольца. Купцы пропадали на повороте, за березками, отсюда  походившими
на раздерганный частокол.
   Сюда слеталось то воронье, которое, раздольно каркая, проносилось над
их домом. Только тут они не каркали. Тут, подняв крик и  задрав  крылья,
они вприпрыжку рассаживались по заборам и потом, вдруг, словно по знаку,
тучею кидались разбирать деревья и, толкаясь, размещались по опростанным
сукам. Ах, как чувствовалось тогда, какой поздний, поздний час  на  всем
белом свете! Так, - ах так, как этого не выразить никаким часам!
   ---------------
   Так прошла неделя и к концу другой, в четверг на рассвете  она  опять
его увидала. Лизина постель была пуста. Просыпаясь, Женя слышала, как за
ней брякнула калитка. Она встала и, не зажигая огня, подошла  к  окошку.
Было еще совершенно темно. Но чувствовалось, что в небе,  в  ветках  де-
ревьев и в движениях собак та же тяжесть, что и накануне. Эта  пасмурная
погода стояла уже третьи сутки и не было сил стащить  ее  с  обрыхлевшей
улицы, как чугун с корявой половицы.
   В окошке через дорогу горела лампа. Две яркие полосы,  упав  под  ло-
шадь, ложились на мохнатые бабки. Двигались тени по снегу, двигались ру-
кава призрака, запахивавшего шубу, двигался свет  в  занавешенном  окне.
Лошадка же стояла неподвижно и дремала.
   Тогда она увидала его. Она сразу его узнала по силуэту. Хромой поднял
лампу и стал удаляться с ней. За ним двинулись, перекашиваясь и  удлиня-
ясь, обе яркие полосы, а за полосами и сани, которые быстро вспыхнули  и
еще быстрее метнулись во мрак, медленно заезжая за дом к крыльцу.
   Было странно, что Цветков продолжает попадаться ей на глаза и  здесь,
в слободе. Но Женю это не удивило. Он  ее  мало  занимал.  Вскоре  лампа
опять показалась и, плавно пройдясь по всем занавескам, стала-было снова
пятиться назад, как вдруг очутилась за самой занавеской, на подоконнике,
откуда ее взяли.
   Это было в четверг. А в пятницу за ней, наконец, прислали.

   IX.

   Когда на десятый день по возвращении домой, после более, чем  трехне-
дельного перерыва были возобновлены занятия, Женя узнала  от  репетитора
все остальное. После обеда сложился и уехал доктор и она  попросила  его
кланяться дому, в котором он ее осматривал весной, и всем улицам и Каме.
Он выразил надежду, что больше его из Перми выписывать не придется.  Она
проводила до ворот человека, который привел ее в такое содрогание в пер-
вое же утро ее переезда от Дефендовых, пока мама спала и к ней не пуска-
ли, когда на ее вопрос о том, чем она больна, он  начал  с  напоминания,
что в ту ночь родители были в театре. А как по окончании спектакля стали
выходить, то их жеребец...
   - Выкормыш?!.
   - Да, если это его прозвище... так Выкормыш, стало-быть, стал биться,
вздыбился, сбил и подмял под себя случайного прохожего и...
   - Как? На смерть?
   - Увы!
   - А мама?
   - А мама заболела нервным расстройством, - и он улыбнулся, едва успев
приспособить  в  таком  виде  для   девочки   свое   латинское   "partus
praematurus".
   - И тогда родился мертвый братец?!
   - Кто вам сказал?.. Да.
   - А когда? При них? Или они застали его уже бездыханным? Не  отвечай-
те. Ах, какой ужас! Я теперь понимаю. Он был уже мертв, а то  бы  я  его
услышала и без них. Ведь я читала. До поздней ночи. Я  бы  услышала.  Но
когда же он жил? Доктор, разве бывают такие  вещи?  Я  даже  заходила  в
спальню! Он был мертв. Несомненно!
   Какое счастье, что это наблюдение от Дефендовых,  на  рассвете,  было
только вчера, а ужасу у театра - третья неделя. Какое счастье,  что  она
его узнала. Ей смутно думалось, что, не попадись он ей на глаза за  весь
этот срок, она теперь, после докторовых слов, непременно бы решила,  что
у театра задавлен хромой.

   И вот, прогостив у них столько времени и став совершенно своим,  док-
тор уехал. А вечером пришел репетитор. Днем была стирка. На кухне катали
белье. Иней сошел с ее рам и сад стал вплотную к окнам и, запутавшись  в
кружевных гардинах, подступил к самому столу. В разговор  врывались  ко-
роткие погромыхиванья валька. Диких тоже, как все, нашел ее  изменившей-
ся. Перемену заметила в нем и она.
   - Отчего вы такой грустный?
   - Разве? Все может быть. Я потерял друга.
   - И у вас тоже горе? Сколько смертей - и все вдруг, - вздохнула она.
   Но только собрался он рассказывать, что имел,  как  произошло  что-то
необ'яснимое. Девочка внезапно стала других мыслей об их  количестве,  и
видно забыв, какою опорой располагала в виденной в то утро лампе, сказа-
ла взволнованно: "Погодите. Раз как-то вы были у табачника, уезжал Нега-
рат; я вас видала еще с кем-то. Этот?" Она боялась сказать: "Цветков?"
   Диких оторопел, услыхав, как были произнесены эти слова, привел помя-
нутое на память и припомнил, что действительно они заходили тогда за бу-
магой и спросили всего Тургенева для госпожи Люверс; и точно,  вдвоем  с
покойным. Она дрогнула и у ней выступили слезы. Но главное было еще впе-
реди.
   Когда, рассказав с перерывами, в  которые  слышался  рубчатый  грохот
скалки, что это был за юноша и из какой хорошей  семьи,  Диких  закурил,
Женя с ужасом поняла, что только эта затяжка отделяет репетитора от пов-
торения докторова рассказа, и когда он сделал попытку  и  произнес  нес-
колько слов, среди которых было слово театр, Женя  вскрикнула  не  своим
голосом и бросилась вон из комнаты.
   Диких прислушался. Кроме катки белья, в доме не было слышно ни звука.
Он встал, похожий на аиста. Вытянул шею и приподнял ногу,  готовый  бро-
ситься на помощь. Он кинулся отыскивать девочку, решив, что  никого  нет
дома, а она лишилась чувств. А тем временем, как он тыкался впотьмах  на
загадки из дерева, шерсти и металла, Женя сидела в уголочке  и  плакала.
Он же продолжал шарить и ощупывать, в мыслях уже подымая ее  замертво  с
ковра. Он вздрогнул, когда  за  его  локтями  раздалось  громко,  сквозь
всхлипывание: "Я тут. Осторожней, там горка. Подождите меня в  классной.
Я сейчас приду".

   Гардины опускались до полу и до полу свешивалась зимняя звездная ночь
за окном, и низко, по пояс в сугробах, волоча сверкающие цепи ветвей  по
глубокому снегу, брели дремучие деревья на ясный огонек в окне. И где-то
за стеной, туго стянутый простынями, взад-вперед  ходил  твердый  грохот
раскатки. "Чем об'яснить этот избыток чувствительности, - размышлял  ре-
петитор. - Очевидно, покойный был у девочки  на  особом  положении.  Она
очень изменилась. Периодические дроби  об'яснялись  еще  ребенку,  между
тем, как та, что послала его сейчас в классную...  и  это  дело  месяца?
Очевидно, покойный произвел когда-то на эту маленькую женщину особо глу-
бокое и неизгладимое впечатление. У впечатлений этого рода есть имя. Как
странно! Он давал ей уроки каждый другой день и ничего не  заметил.  Она
страшно славная, и ее ужасно жаль. Но когда же она выплачется и  придет,
наконец? Верно, все прочие в гостях. Ее  жалко  от  души.  Замечательная
ночь!"
   Он ошибался. То впечатление, которое он предположил, к делу нисколько
не шло. Он не ошибся. Впечатление, скрывавшееся за всем, было неизглади-
мо. Оно отличалось большею, чем он думал, глубиной... Оно лежало вне ве-
дения девочки, потому что было жизненно важно и значительно, и  значение
его заключалось в том, что в ее  жизнь  впервые  вошел  другой  человек,
третье лицо, совершенно безразличное, без имени или со случайным, не вы-
зывающее ненависти и не вселяющее любви, но то, которое имеют в виду за-
поведи, обращаясь к именам и сознаниям, когда говорят: не убий, не крадь
и все прочее. "Не делай ты, особенный и живой, - говорят  они  -  этому,
туманному и общему, того, чего себе, особенному и живому,  не  желаешь".
Всего грубее заблуждался Диких, думавши, что есть имя у впечатлений  та-
кого рода. Его у них нет.
   А плакала Женя оттого, что считала себя во всем виноватой. Ведь ввела
его в жизнь семьи она в тот день, когда, заметив его за чужим  садом,  и
заметив без нужды, без пользы, без смысла, стала затем встречать его  на
каждом шагу, постоянно, прямо и косвенно и даже,  как  это  случилось  в
последний раз, наперекор возможности.

   Когда она увидела, какую книгу берет Диких с полки, она нахмурилась и
заявила: "Нет. Этого я сегодня отвечать не стану. Положите на место. Ви-
новата: пожалуйста".
   И без дальних слов, Лермонтов был тою же рукой втиснут назад в  поко-
сившийся рядок классиков.

   Н. ЛЯШКО.
   СТРЕМЕНА.

   Повесть.

   I.

   Окна в ледяных бельмах. Сквозь бельма  мутным  молоком  просачиваются
дни и тусклые, пронизываемые фонарем с перекрестка, ночи.
   Между бельмами, против смятой постели, печь. Приземистая, в кирпичах.
Длинным коленом труб впилась у двери в стену и слушает. Вот-вот услышит,
откроет сизый от золы, закопченый рот и зашамкает.
   Дни напролет, - порою и вечера, - дверь на  замке.  А  вокруг  глаза.
Глядят со стен, с простенков, с двери, с бока шкапа,  -  нарисованные  и
более жгучие, чем живые. С кусков картона, бумаги, полотна, холста и фа-
неры, прибитых друг на друга, - чтоб не видно было лиц, - светят из волн
графита, угля и красок, огромные и маленькие, круглые и вытянутые.
   Под их взглядами, когда дверь открыта, даже живое багровеет и  спешит
прочь. А каково под замком, когда бельма не впускают  ни  дней,  ни  но-
чей?.. Глаза пронизывают, наваливаются. Шестьдесят пять пар, а  кажется,
их тысячи.
   Жгут и судорожат глаза убийц и убиваемых.
   Глаза мучителей вызывают гнев.
   Глаза унижаемых, бессильных, глупых, голодных знобят.
   Глаза рабов толпою: одни покорны, просящи; другие взметнули ресницы и
будто плывут по воздуху; третьи увидели страшное и замутились; в четвер-
тых кроваво полыхает Карманьола.
   Глаза нищих молят и изучают.
   Глаза пьяных горят из тины.
   Глаза предателей перегорожены: льстят и выжидают.
   Глаза покорившихся - в дыму.
   Глаза довольных лоснятся блеском луж.
   Детские раскинулись звенящей стаей.
   Глаза лошадей, коров, баранов, собак и филинов горят мудрым  скотским
покоем.
   Под  взглядами  покоробились  стулья,  кресло  и  диван  провалились,
мольберт посерел, стена позеленела и столик с эскизами загрязнился.  Под
взглядами и труба выросла, - они заставили печку отростить ее, впиться в
стену и слушать.
   Глазам тягостно под бельмами окон на третьем этаже. Тот,  кто  сорвал
их с лиц на улицах, в очередях, на собраниях и манифестациях, не  тюрем-
щик. С ним они летели к задуманному. А теперь некому  мчать  их,  некому
любить и ненавидеть. Они за бельмами, а он в больничной палате.  Десятки
лет батрачил и рисовал, рисовал. Десятки лет жизнь глядела ему под  руку
и смеялась:
   - Я - камень, мазней не пробьешь меня...
   Смех этот огнем вливался в его тело, в его сердце и  выпрямил  их.  В
революцию, в холод и голод, с кисти в холодных пальцах, с мысли в голод-
ном теле брызнуло светом. И все отпрянуло от  оживших  холстов,  бумаги,
красок, угля и графита:
   - Смотрите, смотрите...
   Но победившие руки упали. И каждый раз, когда в  коридоре  раздавался
шум, глаза приказывали печке:
   - Слушай, кто там? Не он ли?
   И дрожали от желания спрыгнуть со стен, толпой в сто тридцать зрачков
удариться о дверь, - и на холод. Заглядывать на улицах  в  глаза  людей,
пугать выставки, где к полотнам приклеены клубники, апельсины, разлагаю-
щиеся домики и немые речушки. И нестись вдоль Москвы, -  в  больницу,  к
творящим рукам.

   II.

   Среди глаз висит странный портрет. Автора его называли и не раз назо-
вут полоумным, выскочкой. Обычно авто и просто  портреты  -  даже  самые
смелые - это груди, плечи, лица - и все. Нарисуют человека, он и  улыба-
ется с полотна. И не подозревает, на какую пытку обрекли его кистью. Лю-
ди гадают перед ним: кто он? что любит? что ненавидит?  куда  рвется?  к
чему? Ощупывают его: вот нос. Похож на римский. Значит, еще в Риме  были
такие. Щупают глаза: светлые. А где нет светлых глаз? - и в  Вычегодском
крае, и на Украине, - везде есть. В глазах радость или грусть. А кто  на
свете не грустит, не радуется? И тот, кто предает, и тот, кого  предали,
- все. Но пусть скажет портрет, почему грустит или  радуется  нарисован-
ный? Распятый он или сам распинает? (Распинающих рисуют чаще...  Христос
не в счет.)
   Стоят и гадают, бормочат губами, скрипят перьями, будто дни у них  не
быстрые кони, а стены.
   Висящий среди глаз портрет иной.
   Вверху темноголубой фон. Внизу, справа, раскинулись поля, дороги, пе-
релески, избы и лес. Слева, набегая на глядящего, синеет море с  парохо-
дами. Через море к заморью радугой ринулся мост. На берегу громады заво-
да и железная башня радио-станции. Над мостом  реют  железные  птицы,  а
среди них, в темно-голубом, звезды.
   От полей к радио, к заморью, к железным птицам и  звездам  взметнулся
скакун. Передние ноги его в выси, а задние в бороздах  полей.  Голова  у
скакуна не лошадиная. Если взять фотографию хозяина комнаты,  художника,
бывшего кухонного мальчишки, батрака, рабочего,  корректора,  арестанта,
т.-е. если взять фотографию Пимена Моренца да сличить его голову с голо-
вой скакуна, поразит сходство.
   Из груди скакуна к звездам, к заводу и радио выстрелило лучами. А на-
зад, к перелескам, к избам и лесу, - где вот-вот покажутся люди в  руба-
хах с красными ластовицами, - к полям тянутся  и  влекут  скакуна  назад
кровянистые молнии. Скакун рвется к заводу, к звездам, к радио, за море,
а дороги, перелески и поля не пускают, тянут назад. Скакун взмыл, но ру-
ки полей цепки, - впились в жилы-молнии, как возжи, и  влекут  назад,  к
сутеми перелесков, к избам. По жилам его на них сочится кровь. И кто ко-
го? Он пересилит? - и кровавые  возжи  хрястнут.  И  тогда  врозь:  поля
обольются его кровью, а он помчится к заморью, к радио. Или его жилы вы-
тянутся, и он коснется радио и по жилам-проводам пустит на  поля  потоки
света?
   На лице скакуна вызов и боль. Из-под копны волос сверкание, а из  уст
крик: он дотянется, нет силы, которая смяла бы его, а у  него  нет  силы
уйти от мук познавшего новое, величественное и распятого на  убогих  по-
лях, дорогах, перелесках и избах.

   III.

   В толпе детских глаз другое полотно. Оно похоже на предвесенний  пей-
заж. На нем даже как-будто висит паутина лени и восторга:
   - Как хорошо...
   Широкая поляна в синем осевшем снегу.  Две  проталинки,  сугроб,  два
крыла перелесков и лес. На всем тишина и ожидание вечера.
   Но стоит вглядеться, и проталинки оживут,  втянут  глядящего  в  свою
глубину, и он проведет по лбу рукою: "Ведь, это глаза". Не успеет осмыс-
лить этого, как перелески станут бровями, большой сугроб - носом, канав-
ка с пойманными тенями - стиснутым мукой ртом. Кинется глазами назад,  к
проталинкам, и увидит: вокруг поляны не лес, - волосы, дорога в  него  -
пробор, а на проборе, обнявшись, пляшут черти, ангелы, херувимы, тринад-
цатое число на соломенных ногах, окостыленная колода карт, попы,  ученые
во фраках, евангелие, "Мировые загадки", "Женщина и социализм".
   Все вместе, хороводом. А на опушке, у края пробора, сидят дети и суч-
коватыми палками бьют по лбу. Место, по которому ударяют,  сине,  кровя-
нится. На сучках горят капельки.
   Такой увидел Пимен Моренец свою жену - Фелицату Аркадьевну.  Такой  и
нарисовал. Фелицатой Аркадьевной ее зовут незнакомые да на службе в  од-
ной из веточек музейного главка. Здесь же, на третьем этаже, она  просто
Феля, Фе, а то и глупая Эф.
   Маленькая, зоркоглазая, живая. В ней все переплелось: и социализм,  и
нечистая и светлая сила, и 13 число, и карты, и наука. Оттого,  кажется,
и юркая она: в развалку не обойти таких дебрей.
   Красноармейцы, учащиеся не раз видели ее. Это она водила их по комна-
там галлерей и голосом, движениями рук оживляла  скучающие  на  полотнах
леса, вечные, осенние и летние покои. Испытующе заглядывала в лица, гла-
за: "Понимают ли?". Ловила искорки оживления, радости и  прятала  их.  А
дома, вечером, под взглядом шестидесяти пяти пар глаз, пронизывала этими
искорками письма друзьям, в глухомань.

   Это в 1922 году. В Москве уже не было митингов:  все  слова  -  самые
волнующие - выветрились,  опустели  и,  как  по  льду,  шуршали  жухлыми
листьями. Тех, кто кидал в эту пору слова, знобил их  мертвый  шорох.  В
это время, в переулке Арбата, маленькая женщина, - а у нее в  1921  году
умер сын, перед его смертью, в жажде спасти  его,  она,  беременная,  со
слезами пошла под нож-аборт: оттого на портрете дети и бьют ее  палками,
- эта женщина находила живые слова о бурлящей жизни и звонила ими в  за-
кинутые в глушь сердца.

   IV.

   В блеске вечера, вокруг пестрых палаток,  под  ударами  ветра  бурлят
плечи, спины, платки и узлы. С боков их  раздвигают  трамваи,  автомоби-
ли... Вой и хрип, звонки и понукания тонут в криках о  продаже  бензина,
зубного порошка и пудры, валерьяновых  капель,  камфоры  и  обручального
кольца...
   - Часики... часики купите, гражданин...
   - Покажь, у-у, скоко?
   - Три.
   - Не три, а то перетрешь... Лимон хочешь?
   - Что вы? разве можно? давайте два, вечер уже: в больницу надо, к му-
жу... два...
   - Полтора... больше ни-ни...
   - Два... ведь, нельзя так. Последняя вещь... Ну, набавьте хоть двести
пятьдесят, гражданин... Ну, давайте, давайте.
   Холодные пальцы ловят шуршащие бумажки. В памяти всплывают  слышанные
на службе слова о барельефах Менье, а ноги семенят к палаткам, к лоткам.
Минута - и барельефы опрокинуты: "Если тратить по 500.000 рублей, хватит
на три дня".
   Мелькают туши мяса, масляные квадраты, мешки сахара, окорока. Эх, Пи-
мену бы всего вволю... А там весна... в лес его, на солнце...
   - Граждане, гадает слепой... Слепой. Кому погадать? на счастье...
   - Нитки, иголки, духи, мыло!..
   - Примус, примус!..
   - Дрожжи!
   За усталым телом гонится сумрак и кутает в зябь.  Переулки,  площадь,
улицы. Протянутые руки, бегущие огни автомобилей, шелка и рубища.  Воро-
тами висит полотнище с криком о голоде. А под ним кипит кашица голов.
   В передней больницы захлестывает мрак. Ворчат служки, косится вызван-
ная сиделка: пришла в неурочный час. Стыдясь, Феля дает им по бумажке  и
коридором мчится в холодную палату.
   - Здравствуй.
   Оправляет подушку, глазами бегает по впалым глазам и стриженой голове
Пимена. Радуется его аппетиту и теребит свое колено: "Дала  на  чай,  на
послезавтра не хватит"... Говорит, отвечает и барахтается в  заботе:  "К
кому бы пойти?".
   Надо посоветоваться, но нет сил, а минуты бегут,  торопятся.  Улыбкой
прикрывает боль, говорит, пока порога больницы не переступит  тот,  кому
после четырех посторонние не должны попадаться. В шорох палаты из  кори-
дора врываются шаги, скрипит дверь, и вдоль коек летит:
   - Ш-ш-ш, гражданка, скорее, скорее...
   Феля ловит пустой узелок, посыпает Пимена ласковыми словами и спешит.
Звуки ее шагов вытягиваются, затихают, но Пимен видит ее рядом с непоки-
дающими воображения полотнами. Следит за нею, решает, что будет  писать,
когда выйдет, волнуется. Но затихшее тело напоминает:
   - Есть...
   И нет полотен, нет Фели. Тело шепчет, потом кричит, требует...  Горя-
чее,  всегда  голодное,  ненасытное,  выжатое  недугом.  В  него  уходят
больничные порции, Фелины узелки, но ему все мало. От его зуда темнеет в
глазах, сердце ноет...
   Надо отворачиваться к стене, смыкать веки, считать до ста, до тысячи,
пока не придет забытье. Но крик:
   - Есть! - расколет забытье.
   И опять надо считать. Рассвет смажет  окна  похожей  на  сбитое  мыло
сизью. Ночь спрячется под койки, градусник покажет температуру, часы от-
мерят пульс, на скорбный лист лягут новые значки. А воздуха, а тепла,  а
лекарства, а еды нет. Голодные крики сотрясают, корчат.

   V.

   С первой метели мечется Феля. Всегда бегом: ходить мешают холод и ме-
телица в сердце. На службу, со службы, к знакомым, на рынок, в больницу,
домой и опять. Всю зиму глаза со стен ободряли ее, усталую, разбитую.  А
теперь хмурятся. Не к кому пойти, - всем должна, всем, кажется, надоела,
все продала. А они глядят враждебно, спорят и будят ее криками.
   После продажи часов к ним примкнул и скакун: чуть  забылась  она,  он
рванулся на стене и потряс холодную тишину гулким голодным криком.  Феля
взметнулась, светом заглушила ржанье и вскинула на него глаза. Он глядел
в сторону, шевелился; по жилам его сочилась кровь. А глаза,  все,  кроме
детских, торжествовали:
   - Ага, вскочила?
   - Боишься? Он корчится там, а ты бегаешь на службу, водишь кого-то по
галлереям, суетишься, читаешь по вечерам, пишешь письма...
   - Но что же мне делать? что? - запрыгали ее губы. - Ведь  моя  работа
оплачивается грошами.
   - Ищи, а то поздно будет: может быть, сегодня с ним случится...
   Челюсти Фели запрыгали. Она суеверно закрестилась, схватила пальтишко
- и по лестнице, наружу, по ночной Москве. Пронизывало. Хмуро вскидывали
глаза сонные милиционеры. Над далями мостовых клубился мрак. Пасти домов
дышали застоявшимся холодом.
   Москва гудела далеким поясом  рельсов  и  покрикивала  паровозами.  В
больнице шуршал сон. Разбуженная шагами сестра настигла Фелю, молча пов-
лекла из палаты и вытолкала в коридор:
   - Как вы смели?!
   Стук зубов Фели, огоньки ее глаз уняли в ней злобу и испугали:
   - Да что вы? что вы? успокойтесь... что случилось?
   - Страшно мне... что с ним?..
   - С кем? где?
   - Там?.. с ним?.. с мужем?..
   - Ничего... что вы?.. все хорошо... он поправляется...
   - Нет, нет... мне сейчас снилось такое, что... Разрешите только  гля-
нуть, ну дайте ваш халат... Я ни слова не скажу... ну, ради всего...
   Понятное, горячее встало над обеими - любовь, и халат с шуршаньем пе-
реместился на Фелю. Чужие руки дрожа обвернули ей голову,  напустили  на
лицо шалашик, и она белым пятном метнулась мимо  бредивших.  Бормотание,
храп и стоны глушили шаги.
   - Вот, вот.
   Нагнулась к Пимену и радостно зазвенела: он спал. Сжала  потянувшиеся
к нему губы и ринулась прочь. Шуршала у двери халатом и улыбалась. Тряс-
ла руку сестры, - и опять под сереющее над сонной Москвою небо. У  церк-
вей замедляла шаги, крестилась, но кресты не гасили боли. В голове,  как
в метель: одно за другим, одно за другим. Ноги все  дробнее  стучали  по
камням и ледкам.
   У себя Феля прошла к стоявшему в углу, завешенному ситцем,  огромному
полотну в раме, и, чтоб унять метелицу в себе, шепнула:
   - Да, да... его надо продать. Он совсем закончен...
   - А-а-а, - обрадовались на стенах глаза, - решила его? не нас?
   Ситец на полотне как будто шевельнулся. Феля погасила  свет  и  опро-
метью легла: почудилось, из-за ситца на нее глядит тот,  кого  продавать
жутко.
   - И он не хочет, и глаза не хотят. Что же делать?

   VI.

   Руки сестры милосердия в жилках грязи, в трещинах и ожогах. Похоже, в
топке горячей кочергой мешала угли. В глазах  усталость  и  притаившиеся
искорки: скажи слово, и в них сверкнет, а из груди ударит злым звоном...
   Глядит на градусник, считает пульс, а сама холодная, чужая, страшная.
В ее комнате, должно быть, так же холодно, как в  палате.  Должно  быть,
она все уже решила и гудит злобой: обмозолили ее руки; лишили ее  пудры,
румян, ослепительных косынок и халатов;  уравняли  со  всякими  Марьями,
Дарьями... У-у...
   На часах ее брелок: серебряный полковничий погон с вензелем на оборо-
те.
   До боли хочется, чтобы она скорее записала температуру и ушла. Чужая,
злая.

   Заледенелые окна сизы, мертвы. От них на  все  легла  мутная  тягучая
марь. Затянула людей и предметы, - не боится даже  смерти.  Умрет  один,
другой, третий, - она и над ними сомкнется. И пусть хлюпают  родные  по-
койному глаза и губы, пусть заламываются руки, - марь,  запахи  камфоры,
иода, карболки все так же будут плескаться в лица.
   В груди Пимена минутами холодеет: ведь за ним, когда  он  поправится,
пойдет все это - марь, больные, сестры, сиделки.  И  будет  преследовать
его, как преследует раздробленная на куски прожитая жизнь. Будет томить,
пока не заставит писать себя, пока полотнами не повиснет на стенах.
   Оно уже пробралось в больничный альбом и живет там бредовыми глазами.
На одной из страниц уже реет белым знаменем докторский халат.  Сведенные
болью руки мечутся перед ним и качают его:
   - Спаси, спаси...

   VII.

   Москву ударил влажный ветер, и она залучилась. Крыши роняли  стеклян-
ные косы и весело вщелкивали в тротуары капли. Прокопченным  домам  сни-
лись цветы, тепло. А Фелю не покидало ночное. Лишь под вечер, на Красной
площади, она заметила, что небо особенно сине.  Коричневый  купол  из-за
стены плеснул в нее четким багровым флагом. Бугорки могил  из-под  снега
сказали: жизнь не кончается. Следы пуль слились с флагом,  с  синью,  со
звоном древних колоколов глазастой башни, с церковью, что в кресты  вон-
зила радужные головы.
   - Да, да, жизнь не кончается.
   Сердце стало шире, но передняя больницы сдавила его. И не холодом, не
мраком, - ладонями, что хватали из рук последние бумажки. С трудом пода-
вила боль и в палату вошла с улыбкой.
   - А ты мне сегодня снилась.
   - Да? это хорошо... И какой снилась?
   - Пришла с большим узлом, - начал Пимен и нахмурился: -  Я  только  о
еде и думаю. Продай что-нибудь из картин, а то...
   - Из картин? - вздрогнула Феля. - Видишь, как все совпадает:  я  нес-
колько дней только об этом и думаю. Меня даже глаза твои не взлюбили  за
это... все снятся, будят меня...
   - Ничего, продавай. Меня опять знобит, опять головокружения. Говорят,
питаюсь плохо, грозят осложнениями.
   - Да, да, я продам, продам. Перевезу тебя, каждый день буду топить. И
мне дома тяжело...
   Шептала о криках, о ржаньи, о ночной Москве, о  шевелившейся  в  углу
ситцевой занавеске. А Пимен порывался взять у нее узелок. Не мог слушать
и стискивал зубы.
   - Есть, есть, - гудело в нем...
   VIII.

   Оттаявшие днем ледяные бельма впустили в комнату лунный свет, и  гла-
за, когда Феля уснула, заговорили:
   - Убивать можно.
   - Можно? А если смерти нет?
   - Это бога нет, а смерть есть!
   - Есть?
   - Люди каждый день умирают.
   - Это кажется: они не умирают, - уходят друг в друга.
   - А-а! Ну, а есть они хотят?
   - Хотят.
   - Значит и смерть есть!
   - Голодные даже трупы едят.
   - Выкапывают их.
   - Крадут и едят.
   - Да, все едят.
   - И детей?
   - Своих?
   - Да... и чужих воруют...
   - Всех, все едят.
   - Вот нам бы поесть.
   - Да, и вдоволь.
   - Е-е-есть!
   Глаза детей, баранов и козлов в ужасе закричали:
   - Мама! ма-а-а, с'едят!
   - Мэ-э-э!
   Детские глаза звенели "а-а-а", а бараньи "э-э-э".  Коровьи  захлебну-
лись жутким мыком. Голова Фели с подушки прыгнула  в  звеневшую  тишину.
Вокруг тяжело клубилось дыхание. С освещенной луною стены свирепо  уста-
вились глаза голодных: помешала. Глаза детей сияли ей, как матери. Глаза
баранов и козлов были широки, но улыбались, будто увидели пастуха.
   "Это оттого, что Пим там... Нет, вчера читала о голоде и  людоедстве,
- решила Феля, но тут же выпрямилась и вскочила: Зачем я  поддаюсь  это-
му?" Зажгла свет, порывисто прошла в угол, сняла с огромного полотна за-
навеску и глянула на него.
   Подвал тюрьмы. Окно забрано решеткой. Квадраты света выхватывают  же-
лезную дверь и пятерых. Старший тюремный надзиратель. Перед ним, на  по-
лу, три младших держат арестанта в синей куртке. Один мешает ему  выпря-
миться, а двое заковывают его в кандалы. Одна нога уже закована,  другая
прислонена к наковальне. Лица надзирателей разгорячены: Кандальник  соп-
ротивляется, грозит рукой, кричит... Надзиратели бьют по заклепке тороп-
ливо, промахиваются, и на  желтоватой  ноге  Кандальника  темнеет  исси-
ня-красное пятно. Глаза старшего выпучены... Напруженная рука Кандальни-
ка, его влажные губы и яркие глаза кричат:
   - Закуете?! Заковывайте! А еще что сделаете?! Убьете?! Убивайте!..  А
еще что?! Ничего... А если я не один?! Если я это все?! Все,  понимаете?
Даже вы!.. А не вы, так ваши дети!  Или  вы  довольны  жизнью?!  Трусите
только, пресмыкаетесь! А я всем недоволен и ничего не боюсь!.. Вот  зас-
тавьте меня быть довольным! Ну, заставьте! Не можете?!
   Крики стегают надзирателей. Они спешат, промахиваются, бьют по ногам.
Боль Кандальника вступает в ноги Фели, и она ежится. Это в нее впиваются
руки надзирателей. Это она, смятая, лежит на полу... Это ее заковывают.

   Болезнь помешала Пимену отвезти Кандальника тем, для  кого  он  писал
его: на окраину, в клуб фабрики, на повседневный ветер невзгод,  радости
и тоски фабричных корпусов. Его глазами, синяками и кандалами, его  сжа-
той в гневе рукою вместо выветрившихся и поблекших слов хотел он напоми-
нать о неугасимом.

   IX.

   В марте, за Курском, идущих с севера на юг бродяг порою ждет радость.
Случается это вдруг, вот так:
   Устали месить опорками и котами тающую кашицу, издрожались на  ветру,
а впереди все те же следы копыт чашечками,  все  тот  же  растертый  по-
лозьями навоз и снега. И вдруг из-за пригорка  в  глаза  плеснет  черной
далью...
   - О-о, вон где весна!
   И забыта усталость, шире шаги, шире  груди.  Встречу  плывет  черная,
обогретая солнцем, в изумрудной паутине земля.
   Бродяги спешат к ней, окунаются в весну и, сияя, глядят назад. С при-
горка зима машет им тлеющими рукавами грязной рубахи. Из балочек и лощин
зияют бельмастыми белками осевшие снега. А впереди весна, тепло...

   Из утра в утро спешила Феля в серый старинный дом. Перебирала бумаги,
писала, заседала, томилась без экскурсантов.  Потом,  в  поисках  денег,
сновала по знакомым, а от них на рынок, в больницу, к Пимену. И опять на
службу, и, и, - конца этому не было. Лживыми казались слова, будто Р. С.
Ф. С. Р. - мать трудящихся. Мать! В ней трудящийся  -  кляча.  Тянет?  и
пусть тянет, пока не свалится. Тогда о нем, может быть, вспомнят.
   ... И вдруг, как там, за Курском, плеснуло: подошел прямоволосый, что
в бумагах перед "заведующий" крючком выводил "Зам":
   - Вам бы в отпуск пора. У вас неладно, я слышал...
   Феля вспыхнула и растерялась:
   - Да, да, отпуск, это хорошо, это, я уж и не думала... кстати это, я.
   - Ну вот, складывайтесь...
   Юльливая, бесконечная, служебная тропочка, как зима с  пригорка,  за-
мелькала папками, связками, докладами и... пропала...

   X.

   В книжных и антикварных лавках появилось об'явление  о  продаже  Кан-
дальника...
   Феля из газет склеила простыни и завесила глаза на стенах.  Окунулась
в жизнь дома и на каждый стук выбегала в коридор.
   Первыми явились те, для кого об'явление художника о продаже картин то
же, что степному воронью смертью сбитый с ног человек  или  конь:  можно
поживиться.
   Феля узнавала их по бегающим и жадным глазам, по толковым и  обдуман-
ным вопросам. Лгала, будто деньги нужны для найма дачи. Прямо глядела  в
глаза, показывала Кандальника и повторяла:
   - Двести пятьдесят рублей, двести пятьдесят...
   - Т.-е. на советские сорок миллионов? Да? Ого!
   Удивление леденило, но Феля  улыбалась.  Разводили  руками,  норовили
заглянуть под газетные простыни,  притворялись  холодными  и  неожиданно
спрашивали:
   - Четвертную возьмете? Нет? Чудная вы. Кому нужна теперь такая карти-
на? Еще чего-нибудь нет продажного? Жалко. А за эту больше четвертной не
дадут. Не в моде такой товар. Советским разве. Да и они теперь не  очень
любят это. А настоящий ценитель отмахнется: на плакатах, скажет, видел.
   "Ничего, ничего", бодрилась Феля и покорно слушала. Над  Кандальником
издевались, - не слышали его криков, не чуяли дребезга ног его под  уда-
рами молотков. Один, старенький, начал было даже глумиться:
   - Ваш муженек, видно, под это самое пролетарское норовил? Надо бы ему
трубу еще и прочее приделать...
   - Замолчите, пожалуйста...
   - Извиняюсь, конечно, а только раз уж эта социалистическая  и  прочая
кончилась, на что такое малевать?
   - Успокойтесь, не кончилась.
   - Оно и видно: попахивает.
   - А, может быть, это не от нее попахивает?
   Старик нахмурился и от двери кинул:
   - Ничего. Мы хоть и с душком, а скрутим.
   Звук "у-у-у" прошел по всклубившейся в нем злобе и слово:
   - Скру-р-р-тим, - осталось в комнате.

   XI.

   По одиночке и стаями прилетало к Кандальнику воронье. Перебирало  пе-
ред ним ногами, каркало и разлеталось.
   А на исходе четвертого дня постучались нежданные, розовые, упитанные.
Оба в теплых шляпах, в коротких, не-русских пальто. Выбритые,  причесан-
ные, с проборами. Русый и желто-волосый.
   Сломались в поклоне, оглядели рваные кресла, косые стулья, Фелю,  по-
хожую рядом с ними на нищенку, завешанные газетными простынями  стены  и
переглянулись: "Туда ли зашли?".
   В груди Фели взмыло дикое, московское времен  голода  и  холода.  Она
вспомнила: зажиточные немцы купают детей в наваре из  пшеничной  мякины,
те выходят, вероятно, вот такими, как вошедшие, - розовыми,  упитанными.
Им дико, что художник работает в такой комнате, что любит он такую,  как
Феля. В лицо ее полыхнул жар, и она громко спросила:
   - Вы картину?
   - Та, та, - закивали... и по-английски: - Покажите.
   Феле сдавило горло. Она метнулась к полотну и сдернула с  него  зана-
веску:
   - Вот.
   Иностранцы приблизились к Кандальнику, отошли, подошли, вновь огляде-
ли комнату и уставились на Фелю.  Ей  опять  стало  жарко:  может  быть,
иностранцы думают, что она украла картину? Русый наклонился к ней и уро-
нил несколько слов. Она напрягла память и с трудом сказала  по-французс-
ки:
   - Не понимаю... Говорите по-французски.
   Русый покачал головою. Феля вновь напрягла память, но ни одного слова
по-немецки не нашла в ней и развела руками.
   Желтоволосый обрадованно кивнул ей, вынул часы, длинным ногтем указал
на минутную стрелку и как бы описал круг.
   Феля поняла: через час...

   XII.

   В сумерки иностранцы пришли с женщиной... И  женщина  услышала  крики
Кандальника, отозвалась на них одобрительным:
   - А-а-а, - и по-русски шепнула Феле: - Вы извините,  но  я,  кажется,
все понимаю. Не удивляйтесь: я только  переводчица.  Просите  как  можно
больше... Тысячу золотом.
   Феля в испуге глянула на нее и удивилась: на лице  переводчицы  лежал
след голодной, холодной, измученной Москвы. Переводчица кинула несколько
слов иностранцам и шепнула Феле:
   - Назовите сумму и не уступайте.
   И громко:
   - Так сколько вы хотите?
   Рядом с розовыми Феля представила Пимена и замигала веками: Что  это?
Ведь, если она запросит тысячу рублей, иностранцы захохочут. Что им Кан-
дальник?.. Может быть, они скупают здесь  бриллианты,  серебро,  золото,
предметы старины и искусства? Или кормят голодающих и изучают рынок? За-
чем им Кандальник?
   Переводчица коснулась ее плеча:
   - Что же вы?
   Феля с'ежилась и тихо уронила:
   - Тысячу рублей...
   Переводчица трелью перевела.
   - Пффф, - перекосил губы русый и покачал головою.
   - Они привыкли у нас к жалким ценам, - об'яснила переводчица и шепну-
ла: - Не уступайте... возмутитесь, взмахните рукою.
   Феля как бы зажала в ладонь дрожавшее от отвращения сердце и откинула
голову (так в опере артистки делают):
   - Нет.
   Иностранцы выслушали переводчицу и пожали плечами. Русый скучающе за-
играл губами, небрежно приподнял газетную простыню и насторожился. Из-за
простыни в него впилась толпа глаз  рабов.  Желтоволосый  и  переводчица
нагнулись и раскрыли рты.
   - Нельзя! - крикнула Феля.
   Простыня с шуршанием приникла к стене, но глаза рабов еще бродили  по
иностранцам. Переводчица жарко заговорила, и в руках желтоволосого  поя-
вился из рукава вытянутый желтый портфель.
   - Покупают. Проверяйте. На советские 150.000.000 рублей.
   Феля нетвердо подошла к столу, пошуршала пачками денег и кинула их на
диван. Сквозь дымку видела: с Кандальника сняли занавеску, он  вспрыгнул
на руки желтоволосого иностранца, отвернулся и,  качаясь,  поплыл.  Про-
щальные слова смял хлопок двери. Шаги замерли...  Но  глаза  Кандальника
были еще в комнате и укоряюще полыхали от двери:
   - Продала? с кандалами? упитанным? Эх, ты-ы.

   XIII.

   Вместо Фели в палату впорхнула записка. Топит, моет,  завтра  переве-
зет. Строчки слетели в марь лепетом и зазвенели... Четыре года тому  на-
зад, до голода и аборта, так звенели живые слова Фели. Пережитое  стеною
стало между тогдашней Фелей и теперешней. И уж не пробраться теперешней,
матери, с черточками на лбу, к той, смеющейся, беззаботной. Стена высока
и с каждым днем выше, выше... А юность дальше, ярче, синее...

   Стрелкам под стеклом уютно. Их не томят жар, озноб, и они чуть  шеве-
лятся. Ночь далеко, а к утру надо продираться сквозь дебри минут.
   - Сестра, позовите доктора.
   - Он уехал.
   - Неправда. Мне очень нужно.
   - Обход кончился. Что вам надо?!
   - Попросите согреть мое платье: я уйду.
   - Не капризничайте!
   - Я не могу больше. У меня дома лучше, чем здесь.
   - А-а-а, дома стало лучше, и мы вам не нужны?
   - Не вы, не вы, больница, не забывайтесь!
   - Не кричите!
   - Позовите доктора!
   - Не стану!
   В глазах темно. У сердца топорщится пружина - дззинь! -  и  в  голову
огонь. Тело взметывается, руки ловят табурет и швыряют.  Звенит  кружка,
хрустят пузырьки. От двери в туче белых халатов катятся гул и крики:
   - Успокойтесь, успокойтесь.
   - Моренец.
   - Воды, воды.
   - Ну, хорошо. Я же не со зла. Домой хочет, а слаб еще, температура не
спала... Ну, хорошо, хорошо. Наймите извозчика. Сейчас... Вот так.
   Вода студит в груди, и пружина сворачивается, стучит глуше:
   - Тах, тах.
   Стыдно в глаза глядеть.

   XIV.

   За больничной дверью мело, кружило. Столбы вторили жалобам  проводов.
В лицо плеснуло стытью и тут же обмахнуло  тягучим  февральским  запахом
талого.
   Снежинки нитками пушистого гаруса спешили к снежным холмам, к  мосто-
вой. Сквозь них мелькали лица, головы. Мигнуло синью Фелиных глаз и  ми-
мо: чужие, похожие.
   Ноги подгибались. На большой улице пустоту звенящего тела  заполонило
ошеломляющее.
   Вьюга, из разбитых окон тянет стоячим холодом. Как и тогда, в ноябре,
когда заболел. Но теперь сквозь белый пушистый гарус новые вывески  кри-
чат:
   - Купи!
   Под вывесками, за стеклами, светляками переливаются огни. Пасхальными
столами пучатся подоконники: груды масла, колбас, бутылок, банок,  пече-
ний. Шлепают разбитые сапоги, мелькают лохмотья, меха,  шелка,  дыры,  в
дырах посинелое тело. Из отрепьев тянутся руки.  Чавкают  бухлые  мокрые
лапти. Из-за стекла глядят розы, сирень, солнышки мимоз.
   Тротуар не отпускал ног, и Пимену казалось:  мелькающее,  спешащее  -
палатный бред. А в уши:
   - Подайте голодающему.
   Протянутая рука будто приклеена к зеркальному стеклу. Изнутри  стекло
обдувает электро-вентилятор; за вентилятором, из бутылок, бумага кричит:
   - Вино!
   "Вино, ну вино... какое вино?" Стена дробит мысли, рвет глаза с лица.
На ней в белую кайму поймана черная ночь, а в ночи высокий старик.  Сло-
манный колос ржи пронизал его насквозь. Он  в  судороге  протягивает  ко
всем длинные руки, и крик в темную дыру разворотил его рот:
   - Помоги!
   Пимен нетвердо подошел к нему и потрогал: "Бумага"... Наклеенная  ря-
дом со стариком газета сквозь снег бормотала о хилых домах,  о  замыслах
попов, о голоде и людоедстве, о лечебе паровозов. Ветер, снег, шум авто-
мобилей и лохмотья мешали ей.
   Сбоку рассыпался смех. Пимен обернулся, и вой умчал бормотание  газе-
ты. С противоположной стороны в глаза ударило: за стеклом по  соломковым
рельсам, карамелевыми колесами, в глазури, в  шоколадной  обшивке,  ехал
паровоз. Ожили залепленные снегом строчки о лечебе паровозов. Вот, ведь.
Но паровоз сменила бисквитная башня.. Этажей сколько у нее. И  все  раз-
ноцветные, вкусные...
   - Подайте голодающему!

   XV.

   И опять улица, опять вывески... И глазеющие... За стеклом, в  золотой
раме, стоит нарисованный нищий. Опрятен, благообразен, - спорит с глазе-
ющими на него: кого парикмахеры прилижут так, как его  прилизала  кисть?
На щеках румяна. Сбежал с подмостков театра и играет в витрине нищего. И
на него глядят: на него можно глядеть: у него не настоящая кожа, под ко-
жей нет крови.
   - Чорт знает что...
   Глазеющие перевели глаза на Пимена. Рядом прошуршало:
   - Похоже, тифозный, - и перед оперным нищим стало пусто.
   - Подайте, граждане, - донеслось...
   Пимен пошел на голос и забормотал в худое лицо:
   - Нарисованный им ближе, чем ты... Его они купят, повесят, понимаешь?
повесят над ковром и под его взглядом будут  целоваться,  нюхать  цветы,
есть шоколадные паровозы, бисквитную башню. И нарисованный вынесет, а ты
вместо фальшивой сукровицы брызнешь огнем. Ведь брызгало же, помнишь?  Я
сейчас схожу к нему. Погоди, или этого еще не было? 1917 год был?
   - Отойди к дьяволу. Граждане, подайте!

   - Гражданин, вы не видели нарисованного нищего? Его обманули: ему да-
ли жалкие глаза. Их надо выцарапать...
   - Кого? глаза?
   - Да, глаза... и вставить настоящие, нефальшивые...
   - Ну, ну, идите, пожалуйста.
   ...Встречу плыл бред со страниц 1800 и 1900 каких-то годов.  И  тогда
вот так же кричало все:
   - Надо холста? Купи. Надо красок? Купи. Учиться? Заплати. На  выстав-
ку? Купи. Бегай на завод, иди в агенты, в статисты, в репортеры, но  ку-
пи, купи.
   Метет, кружит, воет, лепит. Холодное, мокрое, а сквозь  него  черные,
синие, лиловые слова:
   - Продается! купи!
   Через всю улицу протянулось полотнище и хлопает в метель:
   - Помоги голодающему.
   Опять со стены выпирает из ночи в  белой  кайме  старик,  пронизанный
одиноким ржаным колосом. Руки его ко всем:
   - Помоги!
   Чего он кричит? Разве не видит: шляпы, шелка, шинели, звезды,  сумоч-
ки, собаки на цепочках, ридикюли, сани, - все мимо, все льнет не к нему,
ходоку от голодных, а к банкам, к бутылкам, к горам масла и хлеба...
   XVI.

   - Да нет... что это я?
   Пимен протер глаза и свернул на площадь, в белое, в вой. С  огромного
дома его увидела каменная женщина, взметнулась в снег на вздыбленном ко-
не и грянула в трубу:
   - Не-э-т?
   Пимен обрадованно заспешил к ней:
   - Вот, вот.
   Едкое синее облако скрыло женщину и коня. На плечо легла тяжелая  ру-
ка, о голову разбилась брань. Из облака выплыло лицо  шоффера.  Блеснуло
лакированное крыло автомобиля  в  слезах  снежинок,  стекло,  а  за  ним
фальшиволицая женщина. Заплывшие глаза ее в такт машине сверлили стужу:
   - Хрр-хрр.
   - Чего стоишь?! Несет тебя чорт под колеса!
   Шоффер толкнул Пимена и исчез. В щелочках, на размалеванном лице  за-
хоркало неистовей. Опять взмыло облако. Налетевший ветер смыл его и  ав-
томобиль. Сквозь вихрь, как в 1800 и 1900 каких-то годах, со вздыбленно-
го коня глядела женщина и крякала уткой, свистала, хрипела.
   Пимену вдруг все стало ясным: вспомнились долетавшие с коек  разгово-
ры, жалобы Фели, читанные до болезни статьи... Но каменная женщина вновь
затрубила:
   - Не-э-э!..
   И он заспешил к ней:
   - Вот, вот. Иди сюда. Или хочешь, чтоб с тебя еще сотни лет  рисовали
головы, руки, ноги и бедра? Ведь, устала заслонять наших  живых  женщин?
Пойдем со мной к одной из них...
   По Москве, в метель, шли каменная женщина с дома и  Пимен  Моренец  в
жару. Он лихорадочно говорил ей:
   - Ты, вероятно, очень наивна... Ведь, мы старше тебя  на  три  тысячи
лет... Что ты знаешь? Ты сгорала над  небывшими?  Как?  Не  знаешь,  что
это?.. А вот вообрази: дети должны были родиться,  а  чахотка  выглодала
матерей, голод влил в них яд страха. Разве не страшно носить под сердцем
чахоточного, хилого? От этого у наших женщин мутится  в  голове,  и  они
идут под нож акушера... Да... А потом, за едой, им чудится, что они едят
тех, небывших, убитых операционным ножом, своих, для кого в грудях моло-
ко. Сквозь сон слышат, как детские губы ищут груди. Вскакивают,  вспоми-
нают все, но ищут, ищут... Это ночью, во  тьме,  понимаешь?  Ощущать  на
груди тепло губ ребенка и не находить... Матери кусают губы, руки, бьют-
ся о стены. И с них нельзя рисовать рук, ног, бедер... Страдания скручи-
вают их в веревки. Лица их в значках. Да... Это  у  женщин...  У  мужчин
другое...
   Пимена вдруг поразило: на доме женщина вздыбливала  коня,  трубила  в
трубу, теперь же идет, как все. Но мысли вспыхнули, и он захлебнулся:
   - И у меня, у всех... у многих. Те, для кого я рисую, не  видят  моих
картин. Им нужны хлеб, сапоги. Они могут жить без картин,  без  книг.  А
ведь, пока они живут без картин и книг, дело земли не в  их  руках.  Вот
как сделать, чтоб картины и книги были им нужнее хлеба? как  воздух?  Не
знаешь? А что если все наделять глазами? Вот смотри?
   Пимен подбежал к книжной лавке:
   - Видишь: книги мертвы, и люди идут мимо. Они могут итти мимо них, ты
понимаешь? А если наделить эти книги глазами, чтоб они глядели, приковы-
вали, кричали о том, что в них? пройдут ли мимо?
   Захлопнутая дверь выстрелила. Пимен вздрогнул и вместо женщины  рядом
увидел юношу. Злоба смочила его губы и трепала их:
   - Надо убивать подлецов!
   - Кого? - спросил Пимен.
   - Их! - указал юноша на книжную лавку: - за два учебника просят  пять
миллионов. А где, ну, где я возьму их?!
   Молодые глаза осветили Пимена и рассеяли бред. Он  схватил  юношу  за
рукав и привлек к себе:
   - Слушай, моя жена продала одну вещь. Пойдем, я дам тебе на книги...
   Дрожащий, желтозеленый, с яркими больными глазами, он казался пьяным.
Юноша отстранился от него, вырвал руку и пошел. Дорогу к  нему,  Пимену,
преградила голова в знакомой шапочке, и в лицо с синью родных глаз плес-
нуло:
   - Пим, что ты делаешь?! Зачем из больницы ушел?!
   Маленькая рука повлекла его к лошадиной морде и властно  толкнула  за
синюю гору извозчичьей спины:
   - Скорее, прямо!.. Ты сумасшедший!..
   Улица дрогнула и ринулась под Пименом.

   XVII.

   Видеть глазам мешали газетные простыни.  По  грядам  строчек  прыгала
тень Фели. А в постели, в стеклянной трубочке, прижатой к горячему Пиме-
ну, за красной чертою, металась ртуть.
   Луною, звездами, солнцем и хмурью заглядывал сквозь  прозревшие  окна
февраль. По вечерам с далеких  бульваров  доносились  всплески  вороньих
граев. В стены и окна бил ветер. В его песню тонкими визгами падали  жа-
лобы прибитого к макушкам домов железа.
   С темени Пимена, как стеарин от горящего фитиля, на глаза, на руки  и
ноги плыла муть. Газетные простыни расплывались в облака. Готовым  вста-
вало бередившее мозг полотно с фонарями глаз на лицах. Пальцам было зуд-
ко, - будто они только что уронили кисть. Суставы затопляла  радость,  с
них струилась на предметы и стены. Стирал ее очкастый, высокий, с  бурой
шерстью вокруг шеи... Словно из стены выходил, ронял шерсть и  утоньшал-
ся, светлел. Сверкая стеклами,  потирал  руки.  Студеными,  как  свечки,
пальцами бегал по груди Пимена и кому-то стучал  в  нее.  Пропадал  -  и
опять. И всегда неожиданно.
   От этого вечеров и ночей, будто, не было: был один, на миги окутывае-
мый тьмою, разрываемый снопами электричества, бесконечный день.
   Мела и выла метель. Барабанил дождь. Опять шел  снег.  Подмораживало,
распускало. И все, будто, в один день... Когда он кончился, Пимен ощутил
себя усталым и легким.
   Об окна терлась влажная хмурь. На горящую печку через форточку  дышал
день... Было хорошо, но из-за двери вынырнул очкастый, замутил свежесть,
ощупал Пимена и засмеялся:
   - Во-о-от, поздравляю. Теперь вас только корми,  пальцы  пооткусывае-
те... Всего...
   Пятился к двери, кивал, рассыпая с  очков  блестки,  и  Пимен  увидел
вместо него худенькую Фелю. Под его взглядом к щекам ее прилила кровь  и
затопила испуг в глазах. Губы раскрылись, ноги ринулись к Пимену и  зас-
пешили прочь. Феля боялась, что расплачется, шепнула:
   - Молчи, - и засуетилась у стола.
   Глаза ее прорвались сквозь улыбку Пимена и прикипели к сердцу.  И  не
для того, чтоб он нарисовал их. Таких не нарисуешь.
   Свет их воскресил: его уход из больницы; странные улицы Москвы и  ка-
менную женщину; предосенний день, когда умер сын; летний день, когда  на
четвертом месяце был убит другой, ожидавшийся, - в клинике так и  сказа-
ли: "Хороший мальчишка был бы"; и утро, когда его,  Пимена,  собирали  в
больницу: все расплывалось, глаза на стенах плакали, рядом с Фелей стоял
ее брат, Вениамин: ехал в командировку, на голод, и волновался:  к  нему
пришел неведомо где скитавшийся оборванный...  отец...  бывший  помещик,
тот, что 10 лет тому назад прогнал Фелю: без его ведома вышла за Пимена.
Феля кинулась к брату:
   - Где же он? У тебя?..
   - Да, но не ходи к нему: он и слышать о тебе не хочет...
   Феля плакала тогда, как плакала после  аборта,  как  плакала  в  день
смерти сына. И теперь в глазах ее стояла боль за кинутую в землю  родную
кровь, за отца, за всех, за все, а под болью - судорожная радость: Пимен
жив, она не одинока.

   XVIII.

   Теплые ветры скачут по белой земле. Под их копытами,  под  их  фырком
ноздревятся снега. У берез начинается праздник. Они дрожат  от  радости,
но, кроме земли, полной хмеля, кроме жажды впитать его, у них ничего нет
в дни первых теплых ветряных песен.
   Пьют, пьют, и все мешают им пить. На песни и шумы отзываются жалобой.
Притворяются, будто до сердцевины еще скованы льдом, будто праздник  да-
леко, за морями... Но раньте их, - вместо слез брызнут  буйным  земляным
вином.

   Дон, Каспий и Волга осмуглили Вениамина. Жилистый, бородатый, улыбчи-
вый... Придвинулся к оживающему Пимену, с улыбкой расспросил о болезни и
начал рассказывать. Вскользь как-будто кинул:
   - Без меня отец надумал мириться с Фелей, - и смутился...
   Оглядел комнату, указал на газетные простыни и оживился:
   - А вы хорошо сделали, что завесили свои глаза. Они  часто  вспомина-
лись мне... особенно на голоде, на Волге... Я и до сих пор  не  понимаю,
зачем вы рисовали их. Ведь, они усиливают смуту, раздражают, кричат чорт
знает о чем, вместо того, чтоб успокаивать. Вы вот и сами почувствовали:
теперь не такие глаза нужны... Всюду кипит работа... все  оживает,  под-
новляется...
   Пимен насторожился и сел. Послушал, сдернул со стола газету и щелкнул
по ней:
   - По-вашему, новые глаза нужны, чтоб глядеть на  эти  об'явления,  на
лавочки и спекулянтов? Какие же нужны для этого глаза? Или вы  вышли  из
партии?
   - Т.-е. как вышел?
   - А если не вышли, так зачем закатываете к небу глаза: работа,  ожив-
ление, обновление.
   Вениамин отодвинулся и встал:
   - Виноват, вы что-то слишком желчно...
   - А вы не притворяйтесь...
   - Я? Я не притворяюсь...
   Глаза Пимена стали ярче, и, казалось, из них полыхнуло:
   - Значит, вы довольны?.. Вам уже необходимо искусство, которое  успо-
каивает, как валерьянка?!
   - Мне некогда ковыряться в себе, доволен я или  недоволен,  -  мрачно
ответил Вениамин. - Этим могут заниматься художники, поэты... Я  завален
работой... И о чем тут говорить: и об'явления, и лавочки неизбежны.
   - Допускаю, но только как печальную необходимость.
   - Почему печальную?..
   ...Так перед завешенными глазами завязался спор о торговле, о  спеку-
ляции, об Европе, о художниках и писателях, о коммунистах с большой бук-
вы, о коммунистах без 5 минут, о покойных митингах, о тенях жарких слов,
о понятиях и образах, о массах, об их доле, о море скуки, наползающей со
страниц газет...
   И все в ком, по-русски... Часа два взметывались, перерывая друг  дру-
га, голоса. И ком рос, лохматился, увязал; его толкали, и он  вновь  ка-
тился.
   Остановил его голос вошедшей Фели. Пимен осекся  и  лег,  а  Вениамин
шепнул сестре, чтоб она зашла к отцу, и хмуро протянул руку:
   - Мне некогда...

   XIX.

   Ветер, сутолока, цоканье, смех и звон  вмешались  в  оборванный  пред
закрытыми глазами спор. Пестрая, разноликая улица цвела пирожками, суха-
рями, пирожными и майонезами.
   - Выпятила живот... вот, мол... Это легко... Нет, ты покажи  главное,
покажи машины. Ведь, не можешь без окраин? - хотел  отмахнуться  от  нее
Вениамин, но она гремела, а Пимен не уходил из памяти.
   - Да, да, и мне все это не нравится, - кинул ему Вениамин.  -  Но  ты
подожди. Ты не пачкал рук практикой, ты не строил сам, и тебе легко рас-
суждать... А каково нам, практикам? Разве виноват я, что все, что  вижу,
напоминает мне о том, чего ты не знаешь? Вот, например, этот  мальчишка.
Для тебя он только ребенок с базарным голосом, а для меня...
   И Вениамину рисуется:
   С конца 1917 г. мальчишки-папиросники в одиночку и стаями каждый  ве-
чер прибегали к его соседу по квартире - табачнику. Табачник каждый день
выносил (- Слышишь, т. Пимен? выносил!) с фабрики по несколько сот папи-
рос, продавал их, жил прекрасно, а о нем, Вениамине, говорил всем:
   - Каверин? Вор... комиссары все воры...
   ...Из-за стекла пестрело флаконами, баночками, кусками мыла, и Вениа-
мин дернулся:
   - Или вот...
   Пред ним встала выходная фабричная лестница, усеянная кусками мыла  и
пузырьками. Со ступеней на ступени капало духами, одеколоном: взяли  для
"выноса", узнали о контрольном обыске и бросили...
   - И вот об этом ты предлагаешь говорить на собраниях  рабочим?  Этим,
веришь, можно воскресить митинги? Бить  массы  правдой?..  Вы  воровали,
мол. Да разве массы не знают этого? А почему воровали? Почему, чоррт по-
бери!? И почему я, я, мы, коммунисты, должны посыпать сердце массы  этой
солью? Именно солью, солью...
   Слово "соль" сорвало с памяти Вениамина кору. С  занявшимся  дыханием
он уставился в прохожих и бормотал:
   - Соль... соль...
   Вокруг чирикали, спешили, солидно переваливались, истекали пред  вит-
ринами слюною, - и никто не думал о соли... На афишах о  ней  ни  слова.
Афиши бредят тайнами любви, смерти, ревности, чтоб их чорт побрал.  Поэ-
ты, писатели проглядели тему "Соль и революция". А  может  быть,  и  для
них, как для миллионов обывателей, соль только приправа к щам? Столкнуть
бы их с теми, кто содрогается при слове "соль"... О, те рассказали бы им
такое, отчего страшно стало бы рифмовать и ритмовать... Даже он,  Вениа-
мин, знает о соли жуткое...
   Юг был в руках белых, в Москву гнали соль, гнали вагонами, платформа-
ми, в кулях, без кулей, без веса, без счета, срочно, - лишь бы не доста-
лась врагам. А здесь вокруг соли вилась орда подлецов. Пропадали  подво-
ды, грузовики с солью. И чьими, чьими, как не рабочими, руками крали  ее
подлецы?
   ...Крючники на железной дороге вонзали крюки в кули с солью так,  что
те разрывались. У каждого крючника за спиною висел мешок. Каждый при пе-
реноске из надорванного куля отсыпал соль. И мешки тяжелели,  болтались,
мешали работать. В обед крючники ссыпали  соль  торгашам,  ели,  пили  и
опять с мешками шли на работу, опять отсыпали. А  за  разгрузку  отвечал
коммунист. Он говорил им: "Воруете у себя". Он кричал им: "Если все  бу-
дут обворовывать себя так, как вы, генералы дойдут до Москвы!". Его слу-
шали, но мешков не снимали... И он стал отбирать соль. Два дня  отбирал,
а на третий крючники накинулись на него, и его спас браунинг...
   Руки Вениамина свела дрожь, будто его кололи сотни раз'яренных  глаз,
и он гасил в них ярость браунингом, пятился и кричал:
   - Товарищи! Товарищи!
   ...Площадь глянула из-за угла рядом возов с дровами, и в памяти,  от-
тесняя соль и крючников, блеснули виденные сегодня глаза рабочего:
   - Мы осенью последние силы клали на заготовку дров, не  успели  пере-
везти их, и ими теперь здесь торгуют мужики...
   - Бррр...
   ...Встречу одно за другим плыли окна. И с каждого окна в глаза прыга-
ли товары, и каждый товар вызывал в памяти горькое, саднящее:
   Сапожников с привязанными к ляжкам кусками кожи.
   Кондитеров с сахаром в поясах.
   Текстилей, обмотанных материей...
   И еще, еще. И уже не с Пименом, не перед закрытыми нарисованными гла-
зами шел спор, - толпы крючников, сапожников,  текстилей,  парфюмерщиков
шли на него, коммуниста, и кричали:
   - Значит, мы виноваты?! Ну, говори! Мы?
   Вениамин глядел им в глаза. Чуял их муку, их ужас, но Пимен прав был:
в нем уже кишели не паутинные, тусклые слова о царях и министрах - о них
все без слов ясно, - клокотали слова о республике, о всех, и всем, всем:
   - Нет, нет... вам тяжело, знаю. В Европе  наши  товарищи  еще  слабы,
ждут, и мы в тисках. Я не обвиняю. Я за вас, я ваш, без вас меня нет. Но
глядите, глядите: жир выполз из щелей, афиши баюкают нас, улица выпятила
живот и миллиардами соринок катится на заложенный нами фундамент,  зага-
живает его, хочет занести, похоронить. Учитесь! Ведь, вы помогали ей! Не
все, не все, знаю. По нужде, да, да, знаю. Но вашими руками она воровала
грузовики, подводы. Вашими руками выгребала на рынок самое нужное.  Что?
Неправда? Скажите, скажите, что неправда. Ведь, не можете?..

   В каторжных централах, в крепостях и тюрьмах тысячи  ног  вызванивали
кандалами, тысячи тяжелых камерных дверей за тысячами спин выгрохатывали
первые вскрики свободы. А на воле шамкало:
   - Не получшает: у царя и министров есть такие машинки: чуть что заду-
мает народ, они все выведают  этими  машинками,  и  под  замок...  Полны
тюрьмы людей...
   Бред, сыщицкая сказка. Но сколько голов кружила мечта о  машинке-раз-
гадывательнице чужих дум? Ее не придумали еще, - в этом счастье Вениами-
на. Он шел по Москве, бормотал, кипел. А вдруг обладатель такой  машинки
положил бы руку на его плечо:
   - Что, товарищ, отмахиваешься от искусства, а сам  бредишь  образами?
Продолжай. Все мы притворяемся трезвыми, деловыми, а в душе мы все  поэ-
ты...
   Стыд скорчил бы Вениамина.

   XX.

   У отца под глазами мешки. В мешках слезы. Ему надо  выплакать  их.  В
этом все, а он притворяется сердитым, суровым. Сидит на  диване,  против
электрической лампочки, обвернутой бумагой, и, не  глядя  на  Вениамина,
хрипит:
   - Ну, заходил к Фелицате? Ну? Придет? Ага.
   Отвратительное "ну" наростом сидит на старом языке. Выросло за долгие
годы жизни в имении, - каждодневно отдавал приказы, спорил и  ругался  с
мужиками. Вениамин глядит на него через лампочку и не шевелится.
   - Ну?
   - Что?
   - Придет, значит? Она не в тебя. Ты гимназистом вышел из  моей  воли.
Мужиков бунтовал у меня, с подпольщиками снюхался. И  она  завольничала,
ну, а родового не потеряла... Дьяволовой революцией его не выкорчуешь из
нее, крепко сидит... Один ты у меня такой. И на что польстился? Ну, если
б сидел в этом самом Совнаркоме Лениным, Троцким или этим... ну, что  по
народному помрачению... а то, ведь, в затычках состоишь.
   - Не надо, отец.
   - Ну, чего не надо? Вру? Ты же на поручениях. Подумал бы, кто ты, ка-
кой твой род: Ка-ве-ри-ны... Замызгал ты его и себя... Ну?  Как  степной
воробей: мокрый, дрожишь, а все птицей притворяешься... Срам. Отца разо-
рили, выгнали, а ты с ними...
   - Отец...
   - Ну, чего? "Отец, отец". Сорок лет я тебе отец... Думаешь, сладко им
быть?
   Старик хватает со стола газету, отбрасывает ее и ложится лицом к сте-
не. Видит имение, парк, лес, поля, деревни, жену и место, где она  похо-
ронена: возле сельской церкви, под липами. Рядом с нею лег бы и он.  Его
придавил бы камень, сделанный по его чертежу... А где ляжет он теперь? В
какую землю? Ведь, сын и креста не поставит... Стоит вот, глядит,  может
быть, ждет его смертного часа...
   Старик взметывается и хрипит:
   - Ну, чего стоишь?
   - Что ты?
   - Стоишь, говорю, чего?
   - Не волнуйся, лежи...
   - Да не могу же я лежать...
   - Почему?
   - А потому, что не знаю, что у тебя на уме... Ведь позорю я твою ком-
мунистическую честь? Раньше была дворянская, офицерская честь, а  теперь
ваша, коммунистическая... Как же: отец дворянин, помещик.  Ну?  Записано
же это, небось, в анкетах? Или соврал? Вам можно. Иного шельмеца так зо-
вут, что и не выговоришь, а у вас он Григорьев, Иванов...
   - Ладно, отец...
   - Ну, неправда? Мешаю же?
   - Бред это, отец...
   - А я знаю, что у вас правда, что бред? Ну, только ты не тревожься: я
скоро уберусь. Тошно мне в вашем проклятом ветре. Ты на каторге  перево-
дов от меня не принимал, а я живу у тебя приживалом. Ну, недолго уж. И я
после смерти смирным буду. Это вот только меня тревожит дед. Каждую ночь
приходит... Ты до старости не доживешь. У таких старости не бывает.  Зо-
лою разлетишься в чортовом ветре... Ну, о тебе напишут... Небось, этим и
живешь? В истории, мол, буду? Щенок! Я мог бы попасть в эту историю  лет
пятьдесят тому назад. И у меня были бредни: отдать землю, опроститься. А
я не захотел... Вы, нынешние, не поймете... Дворянин я, а это... ну...
   Слова старика налиты спесью, тьмою. Вениамин ощущал их слепыми и лип-
кими. Виделись ему не имение, поля и леса, а две клетки в тюремной  ком-
нате свиданий. В одной из них стоял этот старик, отец, тогда  моложавый,
крепкий. А в другой он, Вениамин. В пустоте, между  решетками,  окном  и
надзирателем, бились звуки голоса старика. Он просил Вениамина не  поро-
чить рода, обещал с'ездить в Петербург и добиться прощения ему. Вениамин
глядел в сторону. Старик горячился. В доводах его  мелькали  имена  Льва
Тихомирова, Михаила Бакунина, Льва Толстого. Вениамин молчал. Старик вы-
держками из Федора Достоевского пинал социализм. Поносил Дарвина,  Марк-
са, эмиграцию... Вениамин тихо сказал ему:
   - Напрасно, ты, отец: мы сделаем лучшее...
   - Лучшее? - удивился старик...
   - Да, у нас не будет всего этого...
   - Чего?
   - Тюрем, казней, голода, нищеты, каторжного труда.
   Старик глядел на Вениамина грустно, беспомощно. На  этом  свиданье  и
оборвалось тогда. И вот теперь, через 16 лет, каждый раз,  когда  ворчал
старик, Вениамин ждал напоминания об этом  тюремном  свидании.  Помнишь,
мол? Теперь вы у власти, а нет у вас голода, несправедливости, тюрем?
   Но старик не поминал. Не забыл, не мог забыть, знал,  что  это  самое
жгучее, но не напоминал... Это вызывало нежность к нему,  и  много  надо
было сил, чтоб сдержать ее. Ведь, старик припадет, обнимет, будет капать
из мешков под глазами капельками, проклинать ветер, стряхивающий  его  с
жизни. И что скажет ему Вениамин? Ничего, мол, отец: пусть голод  и  хо-
лод, пусть разруха, тюрьмы, но перемещены значение и смысл всех  понятий
и вещей... Перемещены навсегда... Никакие силы не поставят их на прежнее
место... Разве старик поймет? А иных слов нет. Все иные  слова  в  устах
Вениамина - ложь.

   XXI.

   Во сне к старику пришел дед. В халате, с трубкой, ласковый. Зашевелил
влажными от улыбки усами, и из-под них потекли налитые суеверием слова:
   - Чужую землю надо освящать родной землею. А то зачахнет, обеднеет  и
вымрет род. Земля мстит за измену, хлеб - кровь ее, и мы сосем, сосем...
Тем и живы... Только пуповины не видно. Но она есть...
   Старик знал, что это снится, - привык уже, - но чувствовал себя моло-
дым и лепетал в дедовские глаза:
   - Да, да... я помню, хорошо...
   - Вот, вот... хоть крохотку, а носи с  собою,  чтоб  чужую  освятить,
чтоб в гроб лечь с нею... Помни это, помни...
   Дед был добр в эту ночь: не заставил клясться... Похлопал по плечу  и
разбудил. В углу, из-за ширмы, в потолок упирался зеленый от абажура ша-
лаш света. Перо скрипяще бегало по бумаге.
   "Пишет", подумал старик, и спину его проняло холодком: дед приходит с
того света с земляным заветом, хлопочет о крепости и силе рода, а Вениа-
мин, сын его, днем и ночью рвет и топчет завет и все родовое. Рода нет и
не будет... Смерть...
   Муть задернула свет, но в звенящем сознании из боли вырвалась  синег-
лазая, в ясном ситцевом платье, Феля... Такой прогнал ее  старик,  такой
сохранила ее ему память, такой он хотел и увидеть ее. "Может быть, детей
нарожала".
   Расплыться губами в улыбку мешало перо: значками - слово за словом  -
пригвождало к бумаге мысль, боялось отстать от нее и спешило, спешило...
   XXII.

   Когда березы нальются вспененными землею снегами, им невмочь  прятать
радость. Звенят, пучат в высь почки, брызжут искрами зелени  и  веселым,
пьяным шумом кличут дали и близи - сиять, кудрявиться,  петь  с  ветрами
солнцу и синеве...

   Крыши сыпали в золотые мрежи дня чиликавшими алмазами и хрусталем. По
трубам с грохотом сползали льдинки, и все влажнело, искрилось...
   Пимен снимал со стен газетные простыни. Строчки  косились,  ползли  к
полу, и из-под них выплывали глаза:
   - Это ты? Все такой же? О-о-о!
   Пимен оглядел их и встревожился... Одной пары глаз, самых нужных, са-
мых дорогих, не было. С трудом вспомнил чьих, покраснел и глянул в угол.
Там было пусто... Метнулся к шкафу, под кровать и почти крикнул:
   - Да где же он? Разве я отвез его?
   - Кого?
   - Где Кандальник?
   - Да я же продала его...
   - Ты? Его?
   - Конечно... Еще в больнице говорила тебе. И ты согласился, даже  то-
ропил меня. Успокойся, сядь...
   - А как же фабрика? И кому продала?
   Пимен хмуро выслушал Фелю, и Кандальник представился ему среди  розо-
вых, упитанных, как в тюрьме, скованным коврами, блеском и холодом чужо-
ты...
   - Да разве для них я его писал?.. Дьяволы...
   Зубы скрипнули.

   Вечер, потухая, окровавил мольберт и натянутое на раму свежее  полот-
но. На грунте серели контуры решетки, надзирателей и напруженной  гневом
руки Кандальника, - чтоб на ветру повседневных забот, печалей,  тоски  и
радостей звала фабричные корпуса к неугасимому.
   XXIII.

   Надзиратели, дверь карцера, кандалы, решетки и полоса света ожили.  А
Кандальник был слепым. Вскинутой рукою, тьмою глазниц рвался в жизнь,  а
когда на лице его вспыхивал свет, деревянел. Кисть мутью задергивала его
глаза. Тогда по нем пробегал трепет. Он  бил  веками  в  мазки,  силился
сбросить их, и увидеть.
   Не раз, не два было так, и Пимен отделывал ожившее,  улыбался  порыву
Кандальника увидеть и в волнении представлял его на  окраине.  Этого  не
перехватят ковры и глаза розовых, упитанных.  Этот  в  сотни,  в  тысячи
плеснет холодом кандального железа и дребезгом суставов под ударами  мо-
лотков. И сотни, тысячи руками и спинами услышат его хруст, его  веру  в
их огромность, силу и рост. Слышно же весенними зорями, как растут  тра-
вы, - слышна будет и его вера. Толпы вместе с ним обожгутся  о  кандалы,
вместе с ним их унизят руки тюремщиков. Они зазвенят и  до  выпрямляющих
вспышек в груди будут глядеть на него и слушать.
   Он всем и каждому скажет, всех и каждого спросит... И не  словами,  -
гневом, верой. Порывом - разбить или разбиться, - потом муки спаяет  об-
реченных итти. Дрожь их спайки пройдет по  толпе  и  толпам  ветром  уп-
рямства и жажды мерзнуть, ошибаться, голодать, побеждать, строить,  рас-
ти, но не быть заковываемыми. Его глаза, его напруженные руки и  ноги  в
кандалах, как знамя, возьмут они в свою кровь для себя, для детей  своих
и для детей детей... И его глазами взглянут на жизнь.
   ...Такой вставала перед Пименом встреча Кандальника с толпою, с  тол-
пами.

   XXIV.

   Прозреть Кандальник должен был в туманный день. Пимен  поправлял  ре-
шетку, темноту в углу, лица надзирателей и похрустывал. Оставшись  один,
прислушался к себе и приник к полотну.  В  виски  стучало.  Руки  пружи-
лись... Кистью разрезал в глазницах Кандальника муть и раздвинул ее  ве-
ками. В веки замкнул два неба белков и пустил по ним зрачки  в  радужных
кольцах.
   Был полон сдерживаемой радости. Пронизал зрачки огнем,  отошел  и  до
крика прикусил губу: в глазах Кандальника не было ни гнева, ни  веры,  -
они брезжили удивлением. Раскрытый рот не  трубил,  не  покрывал  криком
звона кандалов и стука молотков. Старший надзиратель глядел  на  него  и
кривил губы.
   Эта усмешка, такая знакомая, знобящая, как на врага толкнула Пимена к
полотну. Он шире раздвинул Кандальнику  веки,  притушил  в  зрачках  его
свет, углубил провалы щек и отошел. Из сердца его в голову и ноги  брыз-
нуло болью: в глазах Кандальника теплились укор  и  мука.  Он  как-будто
стыдил надзирателей. Его заковывали, били молотками по ногам, даже  день
каторжанина глядел на него, а он стыдил...
   Гнев взбурлил кровь, и кисть хрустнула в руках. Пимен, как ножом, вы-
резал ею укоряющие глаза, вытянул скулы и долго не отрывался от глазниц.
Заглушал зыбь тревоги и от полотна отступил тихо, нагнув  голову,  будто
ждал удара.
   И глаза Кандальника ударили его: в них расцвела страдальческая  улыб-
ка. Рука казалась вскинутой придушенными слезами. Рот бредово лепетал:
   - Как же? Меня, в кандалы? И закуют?
   - Да, такого закуют и сгноят, - жарко шепнул Пимен и, словно струпья,
снял кистью с глаз улыбки.
   Преодолевая судорогу, гневно переносил волнующее из груди на  полотно
и верил: Кандальник прозреет, станет волною, посланной разбить или  раз-
биться. Но Кандальник вновь глянул на него одинокой каплей: потерял силу
размаха океана и всхлипами заглушал свои, только свои, муки.
   С головы Пимена на спину хлынули ледяные капли. Он  вперил  взгляд  в
ненужные ни ему, ни толпам выцветшие глаза и стал оглядывать окно,  ноги
мольберта и пространство между собою и полотном. Сам воздух восстал про-
тив него, бывшего батрака, рабочего, арестанта... Сам воздух дергал руки
и порошил глаза, чтоб желанное не ожило на полотне.
   Бросил кисть и метнулся к двери, к окну, к двери и обратно. Пол загу-
дел под ногами. Со стен сто тридцать зрачков  крест-накрест  прострелили
его тревогой: опять он вздыблен, опять мечется  и  стонет  в  стременах?
Опять неудача гонит его на новые дороги? А они, глаза, останутся на сте-
нах набросками, не оживут на полотне, не будут  бороздить  криками  лиц,
глаз и сладкую одурь выставочек и затекающих слюною витрин? Когда  же?..
Ведь, мастер их вот, здесь. И вдруг они сжались и замерли.
   Пол смолк под ногами, тень мастера срослась с полотном. Шея его вытя-
нута. Жилы вздыблены. Глаза горели, росли. И  глаза  Кандальника  росли.
Оба они, живой и нарисованный, близкие, родные, глазами кричали  друг  в
друга:
   - Ты продал меня сытым!..
   - Нет, нет! Ты мне дороже всего, не клевещи!
   - А не ты просил продать что-нибудь из картин? Или я  для  тебя  тоже
"что-нибудь"?
   Стыд как бы обнажил череп Пимена, стегнул по нем ледяными крупинками,
и глаза его повлажнели:
   - Да, да... я забыл, что и тебя могут продать... повинен...
   С полотна:
   - И еще: ты узнал, кто меня купил, вспыхнул, но не пошел искать меня.
   Из глаз Пимена:
   - Да... и это... да...
   С полотна:
   - И еще: ты радовался, что за меня дали много денег...
   Из глаз Пимена:
   - Нет, нет, я радовался возможности работать... Ты же знаешь:  я  ни-
щий...
   С полотна:
   - А на автопортрете ты нищий? Мне легче было  на  каторге,  чем  быть
проданным тобою и висеть пред глазами врагов.
   Из глаз Пимена:
   - Я не вешал тебя там, я не продавал тебя... Пойми ты: болезнь.
   С полотна:
   - Не оправдывайся! Ты к кисти шел от тюрьмы, от фабрики и завода. За-
был? Я, это - ты... А ты написал себя же в  кандалах,  продал  врагам  и
опять начал писать... Тысячи лепечут о нашей силе, о нашей борьбе, о не-
избежности нашей победы, но самые жгучие слова о нас, слова-орлы слетают
с их уст воронами, воробьями... И ты хочешь быть таким?
   Из глаз Пимена:
   - Ты не смеешь... я не продажный... я не стану таким...
   С полотна:
   - Ты был похож на такого...
   ...Грохот наружной двери и ворвавшиеся в коридор звуки шагов оборвали
спор. Пимен выпрямился, и глаза Кандальника погасли.  Шаги  вот,  вот...
Минута - и войдет Феля, а с нею еще кто-нибудь... и увидят позор Пимена,
услышат с полотна крик об его измене... Он схватил кисть, краски, черно-
тою лихорадочно затянул глаза Кандальника и отошел.
   Шаги прокатились мимо. Волнение схлынуло, и глаза потянулись к полот-
ну. Кандальник бил веками о муть мазков, силился сорвать ее и увидеть.
   Пимен накинул на него занавеску, отошел к окну и прислушался к  себе.
В груди щемило тлеющей горечью. Глаза вновь поползли  с  подоконника  на
пол, к ногам мольберта и замерли на занавеске против глазниц...

   ...На перекрестках всех дорог Пимена стал Кандальник. Рука  вскинута,
а слепые, зияющие чернотою, глазницы трубят:
   - Когда я увижу фабрики и заводы?!.

   1923 г.

   Вл. ЛИДИН
   ПОВЕСТЬ О МНОГИХ ДНЯХ

   I.

   Были годы метельные, были дни сизо-молочные; ночи  пушистые,  цыганс-
кие. Русская метель, исконная, все мотала,  мотала  жемчужными  рукавами
над городом, над вокзалами, над путями дольними. В дольний путь  уходили
экспрессы; на вокзалах, под сиренево-мутным светом, прощались у междуна-
родного: за зеркальными стеклами было светло, тепло,  покойно;  проходил
проводник; зимние розы в шелковой бумаге пахли слабо: меха, розы,  запах
шипра. Молодожены ехали во Флоренцию; адвокат в  Киссинген  -  отдыхать,
лечить желудок; представитель фирмы возвращался в Берлин;  социал-демок-
раты - на с'езд; пока что бегали с чайником за кипятком.
   Метель мела, поезд ревел, шел: путь ночной, инейный. В  вагоне-ресто-
ране пили кофе, вино; пахло сигарами, жарким; кофе  плескалось;  в  купэ
уже спускали на ночь синие чепчики на фонари. Молодые стояли у окна,  на
полутемной площадке, щека касалась щеки; смуглая парча искр лилась в му-
ти за окном. Проводник стелил свежие, холодные  простыни;  представитель
фирмы играл с адвокатом за маленьким столиком в безик; поезд  шел,  шел,
качался, ревел; зимние полустанки, станции с жидким светом, с киосками с
веерами газет, с пожарскими котлетами, над  которыми  склонился  котелок
коммивояжера. За станцией - город, черный, затерянный; голодные извозчи-
ки в саночках расписных; два-три огня. Кто жил в этом городе,  чем  жил,
кого любил, кому молился? Люди утром просыпались в провинциальном  горо-
де, видели иней, мохнатые проволоки; крестились, зевали; ставили самова-
ры, пили чай; шли в церковь; шли на службы; стряпали; щелкали в клубе на
биллиардах; пили водку с тостами либеральными - за просвещенное земство;
возвращались, заваливались; одни петухи не спали, сторожили,  переклика-
лись. По ночам ревели экспрессы, приходя, отходя; телеграфные столбы ны-
ли сыро. Поезд шел дальше: утром вдруг светлело солнце, снег бурел; про-
езжали ночью в каретке через Варшаву золотую, бессонную -  через  спящую
Вислу. Потом были: Берлин, серокаменный, двуглавый, императорский -  па-
ноптикумы светились, такси крякали; Генуя, крикливая, синяя Адриатика  -
три ступеньки в фьезоде, где терпкое вино, запах лука; горбоносый Рим  и
лавочки антикваров за Тибром: куски тканей, эмаль, стертая драхма  Юсти-
ниана; стеклянно-синяя Венеция со своей стоячей водой, лагунами, зелено-
ватыми на закате, - у окна гостиницы смотрели молодожены на зеленый  ве-
нецианский закат - и жизнь вставала долгими годами  любви,  содружества,
счастья...
   Адвокат утром ходил к источнику, пил горькую воду ракоччи, делал  мо-
цион - пять раз вперед-назад по аллее, - на склонах темнели руины, замок
Боденлаубе, с Шварцвальда дул ветерок: Шварцвальд лежал позади  отрогами
черно-зелеными, скатами, глушью, тенью Гейне. Представитель фирмы в Бер-
лине сидел в Винтергартене, поглаживал белый усик,  на  сцене  проходили
солдатики, отдавая честь, с круглыми задами, косилась  задорным  глазом:
милая Мицци, которую ожидал за  столиком;  мотор  вез  их  через  город,
сквозь аллею Побед, где стояли каменные, каменновзорые императоры. Поли-
тический деятель в салоне двум дипломатам, одному патеру развивал теорию
экономического сближения, - патер качал головой, после ужина были:  тан-
го-америкен, танго-аргентин, ту-степ.
   В провинциальном городе гласные думы обсуждали в седьмой раз вопрос о
канализации; гласные разделились на партии: на одну встала бюджетная ко-
миссия - либералы, на другую - правые: жили без  канализации  испокон  с
выгребными ямами - проживут еще сто: лучше  деньги  ассигновать  на  чи-
тальню трезвости. В городе строили читальню трезвости, в  винных  лавках
торговали, стояли очереди. В жандармском отделении сидел полковник в си-
них штанах, жандарм с седыми подусниками прогуливался по вокзалу.
   Деревни лежали в снегах, поезда проходили мимо: горбатые крыши, овины
в снегу, журавли колодцев, торчащие в небо. Мужики у  волостного  толпи-
лись, стояли розвальни: вызывали судиться, отчитываться, собирать  недо-
имки. Государь, с пробором, в гусарском ментике красном, смотрел со сте-
ны: мужики снимали шапки, крестились, чесали лохматые головы, тяжелые от
забот; жеребята жались к шершавым матерям бездумно. Мужики от заботы шли
в винную лавку - сиделец давал сдачу грошики;  назад  ехали  с  песнями,
розвальни раскатывало. На постоялом, у целовальника требовали еще  пуза-
тый зеленый стаканчик; в лесах подвывали волки;  на  небе  была  комета,
павлиний хвост свешивая: обещали глад, мор, засушье. Комета  плыла  мед-
ленно, серебряной кистью расписывая небо. В деревнях появились  кликуши,
пришел поп-растрига Григорий, предвещал муки адовые, бабам брюхатым быть
жабами, лягушками; мужикам - итти на войну. Мужики шли  в  винную  лавку
запивать комету, предсказ.
   В Москве иней падал алмазно, дрожал над  Тверскими,  Ямскими,  Всехс-
вятским. По Тверским вдоль звякали глухари, тройки везли к  оранжево-зо-
лотистому Яру: в расписных санях сидели Зоя Ярцева, прелестная,  темног-
лазая, адвокат, актер Васин, приват-доцент Якорев. Зоя куталась  в  мех,
следы грима еще были у глаз, подведенных, затаенно-цыганских. Адвокат, в
распахнутых боборах, под которыми белоснежная фрачная грудь сияла,  нак-
лонялся, говорил на ушко, глаза Зои становились темнее, туманнее. Васин,
простачек, хохлился - в Праге выпили, настраивался  выпить  еще;  Якорев
говорил, спорил сам с собой, вытягивал руку патетически; выбритый, с се-
ро-желтыми волосами, гладко притертыми от пробора, с личиком  скопческим
в продольных морщинках. Премьера, где Зоя выступала, имела успех: автора
вызывали, вызывали Зою; с автором за руку она выходила кланяться. Автора
повезли ужинать в клуб: в старомодной визиточке,  опьяненный,  волшебный
глядел сквозь чудесный туман, - все были ласковые, близкие, добрые.  По-
дали шампанское, с соседних столиков оглядывались - жизнь восходила  чу-
десно, умопомрачительно, обещала радость, славу,  богатство.  В  третьем
часу с женой под руку возвращался пешком по  черным  улицам  московским;
снег выпал, белел; деревья над Пречистенским, над укутанным в снег Гого-
лем, нависли коридором белым, кружевным; от Храма Спасителя вскоре  пах-
нуло широким ветром, простором: весна шла. С женой под  руку,  в  старой
шубке, милой, знакомой, - вышли к реке.  Замоскворечье  лежало  во  мгле
тончайшей; зубчатая стена, башни терялись; дворцы  императорские  стояли
темные, великолепные. Ветер над рекой проносился.  Так  стояли,  прижав-
шись, как в дальние годы, когда впервые сблизились милые уста, покорные.
В театре огни уже потушили, было черно, зияла сцена. Журналист в  редак-
ции, грудью на столе, писал рецензию: в пьесе не  было  действия,  плохо
очерчены основные фигуры; Зоя Ярцева тона не нашла.
   В Праге, уже персиковой от приспущенных штор, в кабинете все еще бан-
кет продолжался: знаменитого французского поэта, вислоусого, чествовали;
кстати говорили о великом содружестве России и Франции. Поэт чокался ма-
кал усы, держался за печень, смотрел осовело, поправлял  брюки  сползав-
шие. Журналист с карандашиком пристроился сзади, просил  высказать  свое
мнение о великой русской литературе; другой, с другого бока сладкоголосо
допрашивал: возможна ли европейская война. Война была возможна,  русская
литература была великой. По  лестнице  вестибюля,  по  красной  дорожке,
спускались медленно; цвели гиацинты в горшках, мохнатые  гортензии;  из-
возчики у под'езда приплясывали, лошади под  попонами,  с  курчавыми  от
инея мордами, ожидали. Развозили вскоре - в снег, тьму - парочек, скуча-
ющих и влюбленных. У Яра был номер программы 15-й, предпоследний: негри-
тята выстукивали чечотку, отщелкивая подошвами. Столики белели, шампанс-
кое зацветало золотыми цепочками.
   Зоя Ярцева, адвокат ужинали за сдвинутыми столиками в компании:  Мэри
Рундальцева, выкрасившая волосы в рыжий цвет, разведенная жена адвоката,
кокаинистка, картежница; миллионер Крушинский,  с  бородой  ассирийской,
под третьей опекой, с автомобилем оранжевым, виллой с плафонами,  распи-
санными знаменитыми. Адвокат говорил  тост:  за  женщин,  за  искусство,
пластрон фрачной рубахи его выгибался; египетские папиросы обрастали пу-
шистым пеплом. Струны лились  мучительно.  Некая  мечтательность,  хмель
проплывали.
   В черной открытой машине ехали дальше: в  Стрельну.  Иней  вспыхивал,
елки под снегом стояли рождественские. Крушинский, выставив бороду, гля-
дел туманно, не отрываясь, в черные порочные глаза; рука  его  коснулась
мягкого колена: нога не дрогнула, Мэри глядела мимо, улыбаясь тайно. Зоя
подставляла ветру худое напудренное лицо, больные глаза прекрасные, вяло
обведенные, распахнула шубку, жемчуг на шее матово дымился.  В  Стрельне
сразу пахнуло сырым теплом, хрустящим запахом жаркого;  черные  поддевки
суетились, меха, бобры, соболя спадали на их руки. Зеркало  погружало  в
ртутную глубь: плечи женщин, открытые, фраки, ногу в шелковом  чулке,  в
лаковой туфельке. Вниз сходили медленно: к гротам. Розовый студент в зе-
леном тугом сюртуке посмотрел, пригубил из стаканчика. Парочки сидели  в
гротах, красное, зеленое, желтое - вспыхивало в рюмках, бокалах,  стака-
нах. Румынка, в пестром платке, глядела вниз, со складкой на белой  сли-
вочной шее. Под пальмами пили кофе,  кофейник  плевался  под  стеклянною
крышкою; разминали на небе терпкий маслянистый ликер.
   Адвокат утром выступал защитником в нашумевшем процессе: дело об  от-
равлении знаменитой королевы бриллиантов, - королева  бриллиантов  ката-
лась на скетинге, познакомилась, влюбилась: недавний учитель, с  перхот-
ным пробором, разодравшим липкие желтые волосы, отравил ее. На  скетинге
катались по-прежнему: колесики шуршали  ровно,  асфальтовый  лед  серел,
старичок выделывал па. Мэри из Стрельны звала дальше: возбужденные лике-
ром, с бьющимися сердцами от черного кофе ехали  сквозь  жемчужную  ночь
дальше. В ночном трактире играли два гармониста;  Стеша,  некрасивая,  с
глазами прекрасными, выступала, подбоченясь. Рассвет в колючем инее мут-
нел, возвращались назад в город: курчавые тройки,  любовь  цыганская.  В
городе люд уже спешил; пахло хлебом; адвокат заезжал домой умыться,  пе-
ременить сорочку - перед выступлением. Присяжные в буфете суда пили чай;
подсудимого везли в суд: рыжебровый, веснущатый, он глядел на все равно-
душно - от кокаина отвыкал, томился. В последнем слове заявил вдруг, что
королева бриллиантов была больна, его заразила -  в  суде  всполошились,
дело подлежало доследованию. Город уже служил,  торговал;  на  ипподроме
проезжали беговых лошадей, спицы американок сияли; в утренних  кафе  по-
тертые молодые люди черкали беговую афишу пометками.
   В деревнях трубы дымились, мужики ехали в лес, в суд. По Кронверкско-
му в черной карете проезжал великий князь: часовые  у  дворца  каменели.
Знаменитый мистер Крукс давал матч бокса: в мутной зале,  со  стеклянным
потолком, запрыгал, замахал кожаными кулаками; противник тоже  запрыгал,
норовил ткнуть под ложечку; наконец,  изловчился,  ткнул;  мистер  Крукс
упал, лежал восемь секунд - на восьмой вскочил, снова  запрыгал,  ударил
противника в ухо: противник упал, лежал 13 секунд - мистер Крукс был по-
бедителем.

   II.

   Адвокат, Мэри с курорта едва выбрались; вещи их швыряли;  на  вокзале
сидели на вещах; с мерным топотом, под трубы, маршем торжественным  ряды
проходили, каски прокалывали небо. Двуглавый орел  простер  крылья:  под
крыльями собирались в поход, трубили, плакали, уходили. Артиллерия  гро-
мыхала. Громом грознейшим раскатывались барабаны: сухим треском тревоги.
На седьмой день, изнуренных, наконец, привез товарный в Москву.
   В Москве площадь была забита подводами -  лошадей  метили,  вымеряли,
забирали; офицерам давали дорогу. Адвокат ехал на извозчике -  навстречу
проходили ряды со штыками; вечером, под  вспыхивающей  рекламой,  читали
последние телеграммы: русские войска двигались, враг бежал. Черная толпа
по Тверской ползла взад-вперед; вывески вспыхивали, офицеров  качали;  в
клубе обнимались, жали руки - за сдвинутым длинным столом,  с  остатками
осетрины, салата - говорили  речи.  Под  председательством  генерала  на
экстренном закрытом совещании промышленники поклялись: все отдать на за-
щиту страны - перевести фабрики, заводы на военную  ногу,  -  требовали:
заказов, авансов, ссуд. Фабрики задымились, окутанные дымом чернейшим, -
лягушечья ткань полилась, свинцовые брелочки, латунные пуговки,  костыли
прочнейшие - заколотилось, растянулось в  машинах,  аккуратно  складыва-
лось. Из деревень самарских, симбирских, рязанских, тамбовских -  гнали,
бабы выли, - мужики шли серьезные, трезвые: грузились. Лето было  сушли-
вое; поезда длиннейшие увозили: от полей родных, деревень,  пахоты.  Ар-
тиллерия уже стучала, распахивала новую пахоту. В казармах  лежали  впо-
валку, в дыму махорочном: утром выстраивали, гнали за город; за  городом
бегали, ложились, окапывались, стреляли. Зарево над землей далеко  полы-
хало - шли болотами, по шоссе, - обозы растягивались; на обочинах приса-
живались, разматывали онучи, примачивали стертые ноги.
   Поезд серый, санитарный, шел ровно; в поезде Мэри, в косыночке,  еха-
ла, распоряжалась, обедала с врачами, сестрами  в  вагоне-столовой.  Уже
много погнали тамбовских, рязанских, симбирских - привозили их серые по-
езда назад: в белых чалмах, в марле, с культяпками, на костылях; грузили
в вагоны трамваев, студенты суетились.  Корявые,  больные,  перевязанные
сидели у окон, смотрели: город сизел, мужчины с женщинами в мехах проез-
жали в санях, окна магазинов светились; из трамваев перетаскивали в  ла-
зареты: в лазаретах лежали, писали письма, глазели в окна; нарядные дамы
в косыночках сострадали, писали письма на родину. Спустя месяц  -  блед-
ные, небритые - выползали, ковыляли с костылями, мешали проходящим.
   Другие шли на смену, лежали в окопах, свертывали собачьи ножки, стре-
ляли, лезли на горы в снегах, втаскивали орудия на  себе;  сырые  облака
вздувались из расселин влажными брюхами, серый мышастый неприятель  отс-
тупал, виднелся в долинах - уползал змеями обозов, бросал раненых; плен-
ных гнали толпами. Рязанские, тамбовские шли дальше: по горам, долам,  в
снегу - завоевывать, побеждать.
   Санитарный поезд пришел на станцию, стал, поднял флаг. На фронте было
тихо, пока постреливали; мимо проходили, проходили поезда: в поездах пе-
ли песни, топили печурки, топали лошади, стояли на платформах  укутанные
орудия. Санитарный заскучал - наступления  не  предвиделось,  неприятель
отсиживался, занимался своими делами. В санитарный приехали к  обеду  из
штаба дивизии; повара пылали, в печах трещало,  хрустящая  индейка  была
коричневая, с корочкой; из аптеки по рецепту для медицинских нужд выдали
спирт, коньяк - для выздоравливающих. Обедали в вагоне-столовой, Мэри  в
косыночке распоряжалась. Дивизионные - все бравые, отличные щеголи выпи-
ли: за победу, за Россию, за женщин. Индейку подавали на  подносе  широ-
ченном; лежала коричневая, уверенная, в бумажных манжетках.
   После обеда вышли пройтись. Небо синело,  снежок  поблескивал;  вдруг
сзади бухнуло, в небе распух белый дымок - серебряно-белая  пичуга,  еле
видимая, пролетала; бухнуло спереди, сбоку - дымки размазались: в  белых
дымках серебряно-белая скользнула, сзади вдруг завизжало, стало  визжать
противно, смертно - земля раскололась, задымилась. Дивизионные бежали  к
блиндажам; в блиндажах, сырых, могильных, сидели, выжидали, сразу  стало
душно; земля еще раскололась, потом стало тихо; пичуга улетела. Небо бы-
ло синее, снег бел; из дыма выносили: обрывки шинели, развороченное чре-
во, из которого синие внутренности лезли. Дивизионные  обещали  наказать
за налет; перед вечером, погуляв, уехали. Мэри на ночь расплетала  воло-
сы, посмотрела в зеркало близко в черные свои глаза, засмеялась: полков-
ник из дивизии был молод, смел, глядел дерзко. За окном паровозы гукали;
вдруг далеко во тьме бухнуло, прокатилось. Мэри подошла к окну, откинула
занавеску: тьма всколыхнулась, снова ухнуло, заухало, тьма полыхала; не-
бо вспыхивало розовато - все постепенно перешло в вой, стало выть в  но-
чи. По коридору прошли быстро; Мэри отодвинула дверь: врач  не  молодой,
будил, велел готовиться - принять к утру раненых. Артиллерия била; в по-
езде готовились. Мэри перед зеркалом  поправляла  косыночку:  вдруг  по-
чувствовала, что все лишнее - и косыночка, и она сама.
   К утру, по взрытой, тоскующей земле, началось наступление. Приказ  из
штаба фронта был получен три дня назад; три дня тайно сменяли части, пе-
редвигали батареи, в четыре утра приказ о наступлении был оглашен.  Нас-
тупление начинал 34-й стрелковый.  Полк  вышел  из  окопов,  развернулся
цепью; впереди было взрытое поле, с жухлой ботвой картофельной; небо бы-
ло серое, низко. Люди не выспались, зеленые, в бурых шинелях, с инеем на
плечах, начали перебежку; окопы неприятеля  шли  по  взгорью,  ломались,
укутанные кольями, проволокой. Артиллерия по кольям била  с  трех  ночи:
проволока перепуталась, торчала ежами вокруг  волчьих  ям;  сбоку  вдруг
противно застукало, застукало с взгорья, - мужик симбирский, большеборо-
дый, сел, схватился руками за живот, другой лег бочком, уснул под  стук.
Цепи сбились, первая добежала до кольев, запуталась, рвала - по ней  би-
ли; вторая набежала, полезла на первую, все перепуталось, с боков стука-
ло методически, - с ревом, воем, остатки лезли в окопы; из окопов торча-
ли серые кэпки, в ходах сообщения кипело, билось... Потом были: окопы  с
банками из-под консервов, рассыпанными  патронами,  флягами,  -  молодой
офицер лежал на куче земли в подтяжках: подбородок у него  был  детский,
чистый. Подтяжки сняли, сняли рубаху, острым розовым соском лежал к  не-
бу. В штабе писали телеграмму о победе; поручиков Воскобойникова, Ратце-
ля, Мустафа-Оглы представляли к Георгию. Покойников сносили: в  глиняной
яме была вода, их складывали, вода мутилась; потом лежали плотно, довер-
ху; батюшка покадил, продребезжал простуженным голоском; яму закопали.
   Раненых к поезду привезли к вечеру: раненые были  покорны,  серьезны,
бледны. В операционной, на белом столе, белый врач раскладывал, кипятил.
Принесли рязанского, всего в поту, в синих жилах муки на лбу; под маской
задышал часто, уснул; врач ногу развороченную, в клочьях, потрогал -  из
клочьев торчали белые куски кости, - врач лохмотья срезал, резал  части,
ровно, кость острой пилочкой стал пилить, перепилил,  -  все  бросили  в
таз, закидали ватой: из ваты торчали жесткие желтые  пальцы  в  мозолях;
рязанского оставили жить, любить, трудиться. Мэри заперлась в купэ,  ню-
хала нашатырь, из нашатыря, дурноты вставали: молодость, безлюдие, грех.
   Поезд раненых отвез в город прифронтовый; в городе дул ветер, штабные
гуляли по главной улице взад-вперед: сивые солдаты сбегали на  мостовую,
становились во фронт, бежали дальше. Офицеры приезжали с  позиций:  бри-
лись, заходили в кафе, знакомились с девицами. В канцеляриях стучали ма-
шинки, - в санях, с лошадками шершавыми, с санитаром в желтом кожухе  на
козлах, раз'езжали по городу: с зелеными крестиками, с красными, с  вен-
зелями на погонах. Уполномоченные принимали в кабинетах; казаки  верхами
прогоняли через город шпиона с связанными за спиною руками  -  высокого,
спокойного, светлоусого. У врача был прием: опустив глаза, офицеры сиде-
ли в приемной, ждали очереди. Штабные вечером с дамами заходили в ресто-
раны, в кинематографы. Город был черен, окна занавешены; на вокзалах гу-
кали паровозы; улицы обрывались в поле: оттуда  несло  холодом,  близким
таяньем. В кинематографе показывали драму с  участием  знаменитых:  дочь
графа попала в руки шантажиста, любила, была обманута, брошена:  было  -
большое лицо дочери графа: из начерненных ресниц капнула, поползла  нас-
тоящая слеза.
   Командующий фронтом днем проезжал в коляске с ад'ютантом, офицеры ко-
зыряли, - 34-й пехотный, пополненный, готовили к новому наступлению: вы-
давали хорошие порции, чтобы солдаты добрели. Когда  солдаты  подобрели,
полк снова двинули в наступление.
   Санитарный стоял на станции, дожидался; огней не было, артиллерия вы-
ла. Солдаты стояли в окопах; стреляли в тьму; под небом расцветали,  ло-
пались зеленоватым, красным ракеты. К трем ночи из тьмы поползло тончай-
шее облако; линии окопов зарделись кострами, солдаты сбились,  бросились
к воде, мочили маски, надевали; газ полз, полз, расползался. В деревне у
костров стояли коровы, лошади с мокрыми тряпками на мордах; солдаты  под
масками задыхались, багровели, рвали на себе ворот; к пяти вторая  волна
прошла. Рассветало; в воздухе пахло нежно, вишней; в окнах лежали,  кор-
чились, пена лезла из губ, глаза были выпучены. Поезд принимал отравлен-
ных, грузился; на утро шел быстро, погромыхивая. Поля, поля в снегу, це-
пи обозов растягивались. Небо голубело, обещало март, близкую весну. Мэ-
ри ходила по поезду, воображала, как расскажет в Москве обо всем: о ноч-
ных боях, о войне, о крови.
   В Москву приехали на пятый день, утром. Была масленица; магазины были
закрыты; проезжали голубки с колокольцами; в домах пахло блинным  чадом.
Мэри с вокзала поехала домой; еще в шубке  стала  звонить  по  телефону:
Зое, Нине Рогожиной. Обе приехали через час, нарядные, московские, ожив-
ленные. У Нины в доме был лазарет, - Зоя, наконец, победила: выступала с
успехом, о ней писали. Вечером, в 7, звала к себе на блины:  будут  все,
рады будут увидеть, послушать о войне. Скоро обе уехали. Мэри  принимала
ванну, легла в теплую воду, вытянулась,  закрыв  глаза;  позади  были  -
кровь, война, смерть; здесь встретила жизнь, милая,  знакомая,  московс-
кая. В пять пришла маникюрша, делала ногти, водила замшевой  подушечкой,
рассказывала новости, сплетни; в шесть пришел парикмахер,  Жозеф:  преж-
ний, печальный: забирали на военную службу, просил похлопотать. Три дамы
за него уже хлопотали - был незаменим. Мэри  обещала  горячо  хлопотать,
спросила фамилию: М-сье Жозефа звали Петр Иваныч Огуречников  -  это  ее
кольнуло.
   В семь, на резвом извозчике, под звяканье сбруи, она  ехала  к  Нине.
Москва была прежняя: талая, мальчишки продавали мимозы, желто-пыльные  в
иодоформе. У Нины в гостиной, с бюстом коненковским, с розово-аляповаты-
ми цветами Кончаловского в смуглой раме - в креслице сидел, вытянув  но-
ги, Крушинский, подтощавший: желтый автомобиль его сменялся  постепенно:
сначала лихачами, потом резвыми извозчиками, потом просто ваньками - си-
вая кобыленка плелась, как попало, в низких санях сидел в мягкой мерлуш-
ковой шапке, с крашеной бородой - покровитель художников. За обедом про-
фессор-богослов поднимал тост за Россию Богородичную, -  все  поднялись,
чокнулись. Война затягивалась, русские войска отступали:  раздетые,  го-
лодные, безоружные. Профессор поливал блин закладывал сметаны,  семгу  -
закатывал, говорил, поднимая вилку, о Платоне Каратаеве. Нина после обе-
да повела показывать лазарет: лазарет был в зале с лепным потолком.  Ра-
неные лежали, сидели в холщевых халатах, бродили с костылями; вошли всей
толпой - во фраках, в открытых платьях - запах шипра, кельк-флера  прон-
зил иодоформ, - раненые поднимались, поворачивали головы с черными  гла-
зами, небритыми подбородками. Кофе после осмотра пили в гостиной - адво-
кат убедительно, жестом округлым, доказывал, что проливы России  необхо-
димы - рисовал в воздухе пальцем: Черное море, проливы. Кофе в  чашечках
дымилось; мимозы в высоких вазах сыпали желтую пыль.  Нина  собрала  дам
вокруг, рассказала таинственно, что в  Лефортове  появился  ясновидящий:
предсказал всю судьбу, напомнил из прошлого даже то, что забылось.  Дамы
загорелись, решили на утро поехать, - Крушинский обещал машину из  Земс-
кого гаража.
   На другой день, под солнцем февральским ехали: Мэри,  Нина,  Крушинс-
кий. Раненые из лазаретов выползали на солнце; афиши на стенах взывали о
военном займе: в Благородном собрании  в  пользу  инвалидов,  раненых  -
жертв войны - было аллегри: за серебряными самоварами дамы улыбались не-
живыми прическами работы Жанов, Жозефов, Базилей, красными губами, выре-
зом с мягкой межой. Солдаты с фляжками, с сумками  перегородили  дорогу:
шли на вокзал с терпким духом пота, овчины, сапог. Автомобиль из Земско-
го гаража с красным крестом ехал дальше: в Лефортово. В снегу, в серебре
еще показались сады Лефорта, Военная гошпиталь с Сенекой, с чашей в руке
и змеей вокруг палки у входа: ясновидящий жил у Немецкого кладбища.
   Дамы поднялись по скрипучей лесенке; в низких комнатах было жарко,  в
окнах на вате лежала пестрая шерсть. Мэри в комнату соседнюю вошла  пер-
вой, поклонилась. Ясновидящий предложил сесть на стул; на  пустом  столе
перед ним лежал костяной шарик. У ясновидящего голова была выбрита, про-
растала густым синеватым волосом; губы под черными усами  были  красные:
подбородок синий, глаза магнетические. Мэри села напротив -  ясновидящий
взял ее за руку, стал смотреть на шарик, сосредоточился, просил задавать
вопросы. Мэри спросила, что ее  ожидает.  -  Путешествие  и  неожиданная
встреча. - Чем кончится война? - Поражением. -  Что  ожидает  Россию?  -
Распад, потом соединение, снова распад и соединение, уже на всегда.  Все
было необычайно, туманно-магнетические глаза блестели. Мэри, Нина  возв-
ращались задумчивые, Крушинский был оживлен  -  ясновидящий  обещал  ему
скорую удачу, богатство: без денег изнывал,  в  Стрельне  еще  от  одних
опечных денег до других тянул счет. В аллегри колеса  вертелись,  бумаж-
ки-пустышки развертывались, - певцы, блистая выгнутой  грудью,  пели,  -
толпа двигалась, жаркая, липкая, пила, путалась в серпантине,  багровела
лицами; счастливца, выигравшего корову, качали. Из аллегри везли дальше:
в кабаре, с стеклянным потолком, освещенным: внизу сидели, задирали  го-
ловы - наверху танцовали в одних легких юбочках... Везли дальше, к Труб-
ной, - лихачи стояли рядками, лошади в зеленых попонах, в воротах  мато-
вые двери чуть светились: тайно, призывно, томительно.
   Полки: 13, 24, 7 стрелковые сползали: обмерзшие, беззащитные,  разби-
тые; позади были снега, ущелья, бои. Раненых,  обмороженных  бросали.  В
деревнях ловили евреев - в лапсердаках, бледных,  голодных:  обвиняли  в
шпионаже; утром двое казаков верхами гнали к околице. Измена была  всюду
- от измены все гибло, катилось вниз, - солдаты знали, что все от  изме-
ны. Обозы полков перехватили, шли без обозов, дни были трудные: в  тума-
не, в инее. Прапорщика Колпакова везли в двуколке: в  животе  был  шрап-
нельный осколок. Прапорщика трясло, бросало - синий,  закусив  губы,  он
стонал, кричал, затихал; на привалах рану перевязывали, липкий от  пота,
он обмирал, скрипел зубами;  к  вечеру  третьего  дня,  после  тридцати-
верстного перехода, рана начала пухнуть; фельдшер разматывал бинт:  рана
по краям была темная, черноватая; фельдшер успокоил, перевязал,  отошел,
перекрестился. Черное пятно за ночь переползло с живота под сосок  левой
груди, - прапорщик Колпаков трясся, мертвел, плакал. На  пятый  день,  в
галицийской деревушке, сожженной, его хоронили; песок, глина желтели;  в
досчатом гробу лежал - с синим лицом, синими губами, прилизанными височ-
ками: успокоенный. В чемодане его ехали дальше: бритва, папаха, рубаха с
меткою В, томик Блока, три письма: недописанных. Утром священник  кадил:
в длинных рвах глинистых лежали с голыми пятками - сапоги снимали, русо-
волосые, белокурые: прапорщики армейские, мужики  костромские,  перепра-
вившиеся в иную губернию: не голодающую.
   В черной избе сидел на печи дед, столетний, молодухи чернолицые  пус-
кали в избу проходящих равнодушно: ночь спали, утром шли дальше,  другие
сменяли; вечер мерк, ранний, - по улице шныряли солдаты  деловито,  -  в
сенях шушукались: солдат отсчитывал 25 копеек, молодуха равнодушно шла с
ним в закуту: там парнишка выплескивал всю свою тяготу,  муку  любовную:
по оставленной Парашке, Машухе; шел назад сытый, пустой  -  через  месяц
врач в белом халате осматривал, хмурился, назначал в госпиталь.
   Полки откатывались, редели, таяли; из далекой Сибири  гнали  пополне-
ние: пополнение, мелкорослое, ехало в товарных вагонах, топило  печурки,
бегало на станциях за кипятком, училось, гналось в бой: в бою сразу  те-
рялось, лезло кучами, гибло по-овечьи.  В  Петербурге,  в  министерстве,
звякали шпорами, докладывали, заседали, приказывали, подчинялись;  воен-
ный министр, коротко-остриженный, листал бумаги пухлой рукой, ставил по-
метки, - ад'ютант, наклонившись сзади, бумаги подкладывал. Министр  при-
казывал: наладить сообщение, отправить довольствие, - все шло  не  туда,
опаздывало, не годилось. Евреев вешали: за все - за измену, за  снаряды,
за кутерьму. Старика-еврея сняли с мельницы:  отряд  проходил,  мельница
махала крыльями - по отряду стреляли; на третий день  старика  нашли:  у
старика убили двух сыновей, - дикий, шалый шел за солдатами; его  вывели
за околицу, солдат полез на корявую ветлу, веревку долго прилаживал. Ев-
рей стоял покорный, понурый; глазки его вдруг заблистали, губы  зашепта-
ли: старый Адонаи встал за ветлою, простил, принял  блудного  столетнего
сына. Солдат накинул петлю, подставил пенек, - потом пенек пнул,  старик
повис, дернулся, изо рта его полезла пена.
   Министр после докладов отдыхал, жена наливала чай: в  дубовой  столо-
вой. Министр после отдыха собирал бумаги в портфель, просматривал -  пе-
ред докладом. Зеленая машина у входа сдержанно клохотала, покатилась  по
вечереющему Петербургу. Фонари зажигались гнойно-зеленовато;  улицы  еще
сизели; шоффер вез уверенно: перед докладом - к Фаддею  Иванычу.  Фаддей
Иваныч жил в особнячке, на Васильевском; у особнячка, невзрачного, дере-
вянного, стояла карета. Министр поднялся, робея, всегда уверенный: плот-
ный, в мундире, с синим широким затылком. В столовой пахло цветами, гиа-
цинты отцветали, ржавели; апельсины рыжели в вазе. Сестрица Симушка, ве-
ликопостная, смиренно поклонилась. Фаддей Иваныч шел из кабинета: в шел-
ковой рубахе перепоясанной, в  лаковых  сапогах.  Дама  в  черном  прос-
кользнула, прошуршала, пахнула духами. Министр за Фаддеем Иванычем  про-
шел в кабинет: в кабинете иконы, старинные, закопченные под светом  вос-
ковым, алым лампад, смуглели: на столе стоял портрет в  бархатной  раме:
сероглазый, обожаемый, с пробором, смотрел ласково. Фаддей Иваныч сел  в
кресло, в кресло усадил: глаза у него были раскосые,  хитрые,  бороденка
клинушком. Министр просил наставления, вынул бумаги, показывал. - Фаддей
Иваныч смотрел одним глазом, губами жевал: говорил странно,  решительно:
как быть. Как говорил - так все поворачивалось: день,  судьба,  история,
Россия. Министр уезжал успокоенный, - записочку с каракулями  держал  на
сердце, в бумажнике крокодиловом. Ехали дальше: над рекой  туман  мреял;
машина в сырь, тьму гудела медленно, похоронно; дворцы вставали  ровными
рядами окон, часовые стыли; по красным дорожкам министр  подымался  бес-
шумно; паркеты, мрамор, золото рам блистали.
   В госпитале ночью раненые сошлись: трое присели на кровать  к  выздо-
равливающему - фейерверкеру Федюку. Федюк  лежал  серьезный,  бородатый,
смиренноглазый: ночью в палате говорили об измене. Измена была  всюду  -
раненые шептали, крестились, поминали Расею. Расея раскидывалась: полями
предмартовскими, в снегу, путями дольними - в Сибирь, в Азию,  в  степи,
проселками; черными деревнями: в деревнях тоже шептались -  про  измену.
Русь ночная лежала во тьме, зарницы полыхали, поезда шли,  везли:  скот,
людей, сено, орудия. Раненые в лазаретах бредили, стонали, умирали.  Ар-
тиллерия била - по 13-му стрелковому день и всю ночь - на утро  началось
наступление. Неприятельские цепи раскидывались, пока били по цепям,  ко-
лонна обходила далеко: к вечеру означился прорыв.  Связь  между  частями
утратилась. Части отступали назад, без дороги. Из штаба 13-му предписано
было ночью оставить позиции, отступить. Ночью без огней  полк  вылез  из
окопов, свернулся, начал отступление; шли всю ночь, ракеты лопались, ар-
тиллерия бухала: прикрывала отступление. К утру вышли  к  болоту,  обозы
увязли. Пока бились с обозами, слева, из-за леска, по обозам стала  бить
артиллерия: полк обошли, отступление отрезали. На военном совете  поста-
новили: пробиваться на соединение. Полк голодный, бессонный, стал проби-
ваться в обход, расстроился, сбился, увяз, разбрелся  по  лесам,  топям,
болотам. Через пять дней пристали к разным частям солдаты безумные,  се-
ролицые, мокрые. Их накормили, одели, дали выспаться.  Отступление  про-
должалось.
   В пользу жертв войны, в белом зале, был чай, танго. С'езжались к  пя-
ти: Крушинский, Мэри, адвокат. Белели: накрахмаленные скатерти на столи-
ках, вырезы фраков, в красный ковер  пушистый  нога  вникала  вкрадчиво;
плечи розовели матовостью жемчужной. Лакеи на подносиках разносили:  ко-
фе, печенья. Дух Англии витал, делал руку в сияющей манжете  суше:  при-
выкшей к теннису, к спорту, - руку расслабленную, с ногтями  миндалевид-
ными. Танго начиналось: юноша, напудренный, с синими тенями в  впадинах,
женщина в платье открытом, льющемся шелком, шифоном, - приникая, сближа-
ясь, замирая, цепенея, сковываясь судорогой; наклонялся губами над ртом,
звал, мучил, близился, уклонялся. Так, цепенея, прошли по сцене, - нако-
нец, запрокинул ее на руку, замершую, обессилевшую. Мужчины  зааплодиро-
вали, женщины щурились, смотрели в лорнеты, - легкий запах духов,  таба-
ка, пудры плыл. Зоя выступала, читала Бальмонта, сжимала худые  руки,  с
голосом звенящим, впадиной ключицы, глазами прекрасными. Чай был удачен,
- для жертв войны очищалось: на махорку, портянки, бумагу.
   Адвокат после чая звал в ночное кафе: в кафе выступали  поэты.  Ехали
на извозчиках сквозь Москву капельную, мартовскую. В  высоких  пролетках
было непривычно свежо, в тумане светились желтые,  ярые  аптечные  шары.
Снег лежал бурый, кучами, прохожие в лужи проваливались, - в кафе поэтов
было дымно. Публика сидела, дожидалась скандала,  -  на  желтых  стенах,
пестро размалеванных, блестел пот. Поэты  в  голубых,  оранжевых  кофтах
прогуливались, как борцы в антракте. В оранжевой кофте  вылез,  наконец,
на эстраду, прорычал, обругал публику;  публика  аплодировала  довольно.
Поэт продолжал рычать, ругал, потрясал кулаком; девушка сероглазая,  уже
с карминной верхнею губкой, глядела на него восхищенно, комкала платок.
   Нина у входа шепнула Мэри, чтобы задержалась, уедут вместе: повезла к
себе. Квартиру пустую, роскошную, холостую, открыла английским ключом. В
маленькой гостиной - принесла коньяк, фрукты, поставила на пол,  села  с
Мэри на медвежью шкуру. Отпили коньяку, Нина, в губах держа красную  ви-
ноградину, потянулась с ней к Мэри, вдруг опрокинула ее на спину,  стис-
нула, припала к губам, размыкала их, жалила, рвала с нее платье; к голой
припала груди.
   Светло-зеленое, лягушечье, лилось, лилось, смывало визитки,  сермяги,
заливало землю. М-сье Жозефа удалось устроить - хоть тоже в светло-зеле-
ном, но бегал с саквояжиком причесывать - числился санитаром при лазаре-
те. Санитаром при лазарете устроили Жоржа Радунского. Адвокат тоже мили-
таризовался: вдвоем купили завод, где тоже для войны  носились  привода,
колеса вертелись, станки обтачивали ручки костылей, палки  для  носилок.
Рабочим об'явили - считаются военными, работать ночью и  днем:  иначе  в
окопы. Заводы гудели, сало стекало в жолоба, светленькие  пульки  падали
под стекло, отвешивались, прыгали в желобки. Адвокат приезжал утром,  на
фуражке его был красный крестик. С красными крестиками, со шпорами ходи-
ли Медынцев, Знаменский, Кнорре - ездили на фронт в поездах,  заведывали
банями, летучками. Летучки стояли в фольварках - все было  хозяйственно:
денщики, повара, кони. Помещики управляли, ездили с докладами,  катались
верхом, играли в преферанс - были осени прозрачные, в  перелесках  буко-
вых; зимы теплые - под треск печурок; впереди на взгорье  лежали  окопы:
заброшенные, с водою; тяжелое чрево висело над леском, в корзиночке  си-
дел человечек, наблюдал.
   С фронта приезжали в Москву: на неделю -  пожить,  встряхнуться,  ще-
гольнуть выправкой, обветренным лицом. В клубе, между столиков с ужинаю-
щими, между розовых лысин, розовых плеч, проходили щеголевато. Медынцев,
Знаменский вместе с Мэри, Виргинией Кнорре, полнобедрой,  бездетной;  из
клуба ехали: везла Мэри. На извозчиках спускались  бульварами:  бульвары
подсыхали: в сухих ветках, под ветром  мартовским.  На  Трубной,  голой,
блистающей, свернули в переулок, ехали мимо лавок  татарских;  у  ворот,
кисло пахнущих, вылезли, пробирались по грязи,  по  черной  лестнице  со
спичками взбирались долго: на четвертом этаже отворил китаец, Мэри узнал
- впустил. В конце коридора, в большой комнате, на полу, на грязных  тю-
фяках, лежали, улыбались блаженно, томились, втягивали серый  дым  опия:
Крушинский, другие - знакомые по вернисажам, ресторанам, премьерам.
   Комета всплыла без четверти час ночи, марта 27-го: жемчужно-алая, об-
висшая хвостом, стала: над окопами, полями.  Солдаты  вылезли,  глядели,
крестились. Комета стояла до утра, пока ободняло; в сиреневом тумане та-
яла, меркла, исчезла. Ко дворцу депутаты спешили: подходили с  портфеля-
ми; под'езжали на извозчиках. В кулуарах, залах двухсветных  совещались,
гудели, постановляли требовать,  -  автомобиль  министра,  зелено-серый,
сворачивал от Аничкова моста: в портфеле министра лежала бумага -  депу-
таты распускались, во дворце будет летний ремонт, реставрация.
   В новой премьере Зоя Ярцева играла, о ней снова писали, - бледная  от
весны, мучительно-близкая,  отчужденная,  изменчивая,  актера  Русланова
терзала, приближала, отталкивала: ночи безумия, страсти сменялись  днями
враждебными, отчужденными. Русланов терзался, сгорал, ревновал. На пятой
неделе поста он шел с ней вдоль по Пречистенскому; деревья набухали поч-
ками; лед прошел. Измученный, неверящий, он смотрел сбоку на легкий про-
филь, улыбку, к кому-то обращенную: любовь, ненависть, ревность вскипали
в нем. У Храма Спасителя, возле каменной набережной,  спросил  ее,  кого
она любит. Зоя, усмехаясь, ответила - не его, кого - не знает  сама.  Он
схватил ее в два прыжка, ударил ножом в бок:  Зоя  рванулась,  крикнула,
опустилась, крикнула, что любит другого. Минуту он стоял, смотрел вслед,
затем нагнал ее в два прыжка, ударил ножом в бок: Зоя рванулась, кракну-
ла, опустилась. Встав на колени, он целовал ей  руки,  мертвеющее  лицо,
молил о прощении, - бок ее теплел, намокал. Через день в часовне она ле-
жала - белая, с точеным носом, все узнавшая; из газет пришли  фотографы,
шипели магнием, щелкали затворами. В газетах писалось об убийстве сенса-
ционном.
   Рязанские, самарские сидели в  окопах,  забытые,  голодные;  министра
сменили, ездил к Фаддею Иванычу другой - среброволосый, статный, с носом
орлиным; Фаддей Иваныч на бумагах выводил каракули, -  над  Петербургом,
Невой, белыми ночами, дворцами, стражей, министрами, депутатами -  стоял
конь, поднявшийся на дыбы - медный, с всадником медным, дородным, Россию
на финских берегах утвердившим. Казак вихрастый,  с  папиросных  коробок
глядел, тоже Россию утверждал. К лету в штабах готовились:  развертывали
дивизии, гнали поезда - зеленые колонны  проходили,  залезали  в  землю.
Дождя не было, лето было сушливым - кровь колосьев не выгоняла.

   III.

   В улицах мартовских, чернее черни, на машине черной, летящей, адвокат
летел в ночь: управлять. Адвокаты управляли, совещались, выпускали возз-
вания. Из черной земли, разверзшейся от буханья пушек,  неправды,  обид,
вшей, униженья столетнего, взбухало, разверзлось  на  Невском,  на  тали
февральской, - черные людишки бежали, падали,  ложились  за  сугробы.  У
моста над Невой почерневшей, в сале, пристава щеголеватого, в серой  ши-
нели, стащили с коня, голову проломили, - конные стреляли, из толпы  от-
ветили, бросали камни.
   На тали Революция разверзлась, полой водой смывала: сановников, стри-
женных под бобрик. В Москве по Гнездниковскому черному проходили  ночью:
отрядом - городовые с постов снимались, уходили в вечность. Утром по Ар-
бату пролетел грузовик, солдаты стояли с штыками, с  флагом  красным.  К
вечеру дня другого по Тверской вниз лезла толпа: штатских останавливали,
пальто задирали, - под пальто были: синие штаны. Пристава под енотом уз-
нали, енота содрали; под енотом был: сам бравый 5-го участка.  Баба  по-
дошла, плюнула в бороду Александра III,  лопатой.  Шли  вниз  присягать:
портняжки в красных шапках интендантских вприпрыжку - землистые, горохо-
волицые.
   На фронте все сидели, ждали замирения, - адвокаты  в  Москве  совеща-
лись, постановляли: войну продолжать. Ночью  у  памятников  митинговали,
появлялись таинственные, требовали войну прекратить. Молодые люди, возв-
ращавшиеся из клуба, задерживали их, отводили. В черной ночи, вдоль чер-
ных бульваров, на которых спало воронье, все тайно шло, - тайно  дремали
на фронте в окопах, - адвокат летел в ночь на заседание.
   Санитарный шел экстренным: в санитарном ехали - Мэри, Знаменский, три
оратора: на станции ораторы вылезали, говорили речи. Солдаты, в опорках,
скуластые, большебородые, окружали; ораторы говорили, что с миром  нужно
ждать, - поезд шел дальше, наконец, встал; в автомобиле новеньком  ехали
дальше: по большаку, по проселкам, по апрельской грязи, сохнущей. Солда-
ты из мокрых окопов вылезали, слушали хмуро;  послушав,  лезли  назад  в
окопы, - машина возвращалась в штаб дивизии к завтраку.
   Нина Рогожина в Москве устраивала: вечер в пользу политических, осво-
божденных. Политических - серых, обросших, - проводили вниз по  Тверской
- публика бросала шапки, дамы кидали цветы. Концерт в пользу  политичес-
ких состоялся: в голубой зале. Голубая была декорирована мило:  красными
флажками, - был сперва концерт лучших сил: вино потихоньку - в кувшинах,
квасоподобное. Марсельезу заиграли - мужчины в смокингах, дамы с плечами
открытыми поднялись; потом рассказчик рассказывал анекдоты, пел бас  бе-
лосрысый, с вылезающей грудью полированной, цимбалист играл  по  струнам
молоточками. Нина улыбалась из окошечка мавританского, с  плечами  брюл-
ловскими, в открытом платье. В пользу политических за  все  страдания  -
платили щедро: Крушинский блеснул, широко, без надрыва.
   Земля подсыхала. Апрель над полями мягкой кистью веял:  из-под  сухих
травинок вылезала мелочь зеленая, в оврагах - подснежники. Над усадьбами
помещичьими - пепелищами - трубы торчали в небо: мужики, догромив, гото-
вились - принять великий дар по праву испокону веков - всю землю черную,
родную, расейскую - на вечное владение мужицкое. Барина Скородумова, над
3 тысячами десятинами коптевшего, гильзы набивавшего,  выжидавшего  мар-
товский ток, - в самый ток, когда ходили с мукою любовною, пыжась, тете-
рева вокруг тетеревих и топтали их с яростью, - в самый ток барина  Ско-
родумова справили: на телеге с чемоданом с наклейками заграничными тряс-
ся, - дым над усадьбой стоял  черный;  над  пепелищами,  гнездами  поме-
щичьими, Русью помещичьей стоял дым черный. Зори были  кровавы,  журавли
прилетели, кричали трубным звуком. Под зарею кровавою, в зори  росные  -
солдаты все сидели: ждали мира, отпуска, дома. Мир обещали, отпуска тоже
- пока велели сидеть. Солдаты из окопов повылезли, с  неприятелем  мири-
лись, заявили - сидеть больше не будут, воевать не хотят.
   По Арбату проходили с музыкой, под солнцем, с  черепами  на  рукавах:
драться, усмирять; на штыках были цветы. Женщины смотрели вслед: воинам,
- были грустны на свидании. Батальон смерти в 3 часа утра  готовился:  к
атаке. Пехотный полк должен был поддержать, развить наступление.  В  ба-
тальоне юноши бессонными глазами встречали: первое мреянье, зарю,  чешую
облаков перламутровых, утренник. Когда чешую смело, небо проступило  го-
лубоватое, батальон вылез, начал перебежку. Спереди полыхнуло, в воздухе
визжало, разорвалось сзади. Под противный стук пулеметов батальон пробе-
гал, ложился, стрелял, - третью цепь: пехотный полк - погнали.  Полк  из
окопов не вылез, решил обсудить на митинге. Офицера кричавшего, вынувше-
го револьвер, сзади по затылку прикладом ударили, - офицер клонился, па-
дал. С ревом первая цепь бежала на окопы, таяла, - с боков, спереди сту-
чало противно, смертно. Полк постановил: в наступление не итти, из  око-
пов не вылезать. Юнкера Роговина, студента 2-го курса естественного, бе-
жавшего со штыком на перевес, по глазам вдруг хлестнуло, - бежал дальше,
земля вдруг пошла под откос, небо ложилось внизу - он раскатился с отко-
са, упал, схватился за глаза: глаза видели ладонь в  земле,  близко,  со
всеми линиями, - ладонью коснулся темени, ладонь стала алая, липкая, все
вытирал о землю - и глаза липкое заливало.
   Пехотный полк шел через день без пути - по домам, шалый, дикий,  вши-
вый, ободранный. Небо было июньское,  линючее:  под  небом  бледно-синим
выцветшим, кротким, как глаз детский - все были правы. Полк  окружили  к
ночи, зачинщиков схватили: татарина  Гассана-Мухмета  Агишева,  рядового
Скобелева. Татарина допрашивали: он ли убил офицера, приказывавшего итти
в наступление. Татарин, три года сидевший в окопах, трахомный, краснове-
кий, дергал носиком, отвечал: - Моя мало ударил... по затылкам ударил, -
об'яснял, что итти в наступление нельзя, когда весь полк против и  когда
об'явлено замирение: офицер горячился, грозил револьвером, ругал всех  -
он его стукнул. Рядовой Скобелев, сероглазый, спокойный, об'явил: солда-
ты драться устали, пусть дадут мир настоящий.
   Гассан-Мухмет ночью лежал у костра, смотрел на огонь,  шмургал  носи-
ком, мурлыкал песню. Пятеро гассанят ждали его за Казанью -  все  мурлы-
кал, пока не уснул. Легкой летней ночью - легкие, теплые сны.  За  часом
тьмы - мреянье перламутровое: ветерок, свист птицы, петух дальний.  Пер-
ламутрово наливалось, птица пикнула, проснулась, - Гассана-Мухмета толк-
нули, велели вставать, повели. Привели к опушке: за опушкой  овсы,  чуть
зыбью тронутые. Гассана-Мухмета поставили к дереву, глаза завязали; Гас-
сан-Мухмет узнал: тишину, покой, наконец,  -  рай  татарский  разверзся,
принял его за все муки трехлетние.
   В городе знойном, семечками пролущенном, в пыли колкой, митинги  чер-
нели, раненые в халатах мышиных толпились, - над ранеными, над  котелка-
ми, над шляпами соломенными воздевали руки,  говорили:  на  скверах,  на
площадях, на Калужской, на Страстной, на Лефортовском плаце, - мальчишки
висли на столбах, картузы сдирали, всем кричали ура. Герои войны георги-
евские снимались на бульваре: один сидя, другой стоя,  руку  положив  на
плечо - позади были горы холстяные, пейзаж крымский.
   За летом август, осень зардевала, - поезд санитарный стоял в городиш-
ке беленьком: в городишке, с купами, с грушами, с замком  магнатским,  с
речугой под мостом под'емным пересыхающей, - под вечер, по главной, Дво-
рянской, прогуливались штабные: шпоры  хрустели  серебряно,  аксельбанты
белели. Командующий, с мешками желтыми под глазами, в синих  штанах  об-
висших, шел с палкой на прогулку:  позади  были  донесения,  телеграммы,
разговоры по прямым проводам, доклады,  приказы,  происки  самолюбия.  В
парке офицеры со скамеек вскакивали, девицы сидели притихшие. Через око-
пы, из окопа в окоп, где солдаты сидели, томились, ждали приказа  разой-
тись, по городам, с площади на площадь, по митингам, по  фабрикам,  мас-
терским - шла Смута. Воронье осеннее кричало о Смуте, летело низко:  пе-
ред заморозками, близким сентябрем. Сентябрь оседал туманами, хмарью,  -
солдаты сидели хмурые, затаенные;  затаенное  было:  в  днях  сирых,  во
взгляде черном исподлобья.
   В ночь на 17-е полк 31-й приказа сняться не выполнил: вышел  из  око-
пов, обложил белый городок, приказал сдаться. К полку  примкнула  сапер-
ная, - дивизион артиллерийский верный, встал на защиту, - занял горку: в
семь утра первый снаряд пролетел через город, - 31-й  начинал  наступле-
ние. Санитарный на вокзале выдвинули - в санитарный под прикрытием диви-
зиона грузились штабные, - в пять вечера, когда 31-й вошел  в  город,  в
штабе бумаги валялись изорванные, все было смято, телефоны сорваны.  Са-
нитарный с штабными шел, шел, - сивые поля, голые перелески, туманы, пни
мимо проходили. В час ночи санитарный пришел на узловую. Паровоз отцепи-
ли, сменяли. Узловая была забита солдатами: корявые, вшивые -  возвраща-
лись в губернии рязанские, вологодские, костромские: садиться  на  землю
народную. Санитарный ночью толкнули, перегнали на пятый запасный; к утру
пути были забиты новыми составами: товарными, воинскими.  Штабные  пошли
требовать отправки, - комендант обещал: отправят в два  дня.  В  два,  в
три, в пять, в восемь поезда не отправили. С оружием, злые, штабные пош-
ли: требовать, об'ясняться, приказывать. Вместо коменданта сидел другой,
хмурый, небритый; выслушал, об'явил - поезд дальше не пойдет, -  штабные
зашумели, зазвякали, - хмурый показал телеграмму: поезд N 34-а дальше не
пропускать.
   В городе хмурый день, октябрьский, за ночью, хлестаемой из  переулков
с крыш, с чердаков, - выполз, повис стеганным одеялом над домами мертвы-
ми. По коридорам, со стуком, рота за ротой проходили: строились, спуска-
лись вниз, расходились: на боевые посты:  к  Смоленскому,  к  Зубову,  к
Красной. В доме розовом тоже писали, проходили - бледные, хмурые, с гла-
зами воспаленными; вскакивали, бежали; на автомобилях  сквозь  ночь  ок-
тябрьскую, черную, тайную, летели: часовой из тьмы гаркнет  -  свой  ли,
чужой, - дальше вдоль бульваров, во тьму: с револьвером в руке. Ночь по-
лыхала, рдяное на все небо протягивалось, дрожало зыбко: дом догорал, не
тушимый.
   В черной ночи, в крови, в муке,  из  годов  метельных,  войны,  вшей,
обид, упований, из банкетов, тюрем,  выборов,  тостов  -  хмурой  крупою
предзимней несомый - вставал Октябрь.

   Адриан Пиотровский.
   ПАДЕНИЕ ЕЛЕНЫ ЛЭЙ.

   Драма в 5 действиях.

   Действующие лица

   Д ж у л и у с Г е к т о р М а к ф е р с о н (король нефти).
   Е л е н а (его кузина).
   Г э з (предводитель рабочих).
   Б р и к с (агент тайной полиции).
   Б е н ь я м и н П р и а м у с (президент сената).
   П у п п у с:
   Г р о б у с: => Ученые.
   К у б у с :
   I-й с е н а т о р.
   II-й с е н а т о р.
   Ф л о р а н с а.
   Б е т с и.
   Л и з з и.
   М а р ш а л.
   Н а ч а л ь н и к п о л и ц и и.
   Д в а п о л и с м е н а.
   М е т р д'о т е л ь.
   Д в а б а н д и т а.
   Р а б о ч и е, р а б о т н и ц ы, т а н ц о в щ и ц ы.
   П р о д а в е ц.
   А к у ш е р к а.
   С в я щ е н н и к.
   Ф а б р и к а н т.
   П р о р о к м и с т и ч е с к о й с е к т ы.
   П р о д а в ц ы б р о ш ю р.
   Р а с п о р я д и т е л ь.
   Д в а г а з е т ч и к а.

   ---------------
   Действие I.

   Картина первая.

   (Американский город. У входа в митинговый зал. Распорядитель митинга.
Две девицы. Шпик. Продавцы брошюр.)

   П р о д а в ц ы. "Американский город на  вулкане"  -  3  цента.  "Эр-
фуртская программа" - 3 цента. "Сенаторы американского города -  разбой-
ники, воры и лжецы" - 5 центов.
   Ш п и к. Что такое о сенаторах?
   П р о д а в е ц. А вам зачем? Разбойники, воры, лжецы.
   Ш п и к. Сколько?
   1-й п р о д а в е ц. 5 центов.
   2-й п р о д а в е ц. 5 центов за сенаторов? - 3.
   П р о д а в ц ы. 2. - Полтора цента за сенаторов американского города
с добавлением его полиции и шпиков. Покупаете?
   Ш п и к. Монета.
   П р о д а в е ц. С добавлением его полиции и шпиков.
   1-я д е в и ц а. Г-н Шпик, скоро начнется митинг?
   2-я д е в и ц а. Г-н Шпик, вы не видали моего жениха?
   Ш п и к. Вашего жениха?
   2-я д е в и ц а. Ну, да.
   Ш п и к. Здесь?
   2-я д е в и ц а. Почему бы и нет? Жених мой красный.
   Ш п и к. Прошу прощения, но я не знал, что у красных бывают невесты и
жены.
   1-я д е в и ц а. А вы думали - они не умеют целоваться?
   2-я д е в и ц а. И не говорят своим милым "моя крошечка"?
   1-я д е в и ц а. Нет, пусть это у ваших женщин в Илионе груди  высох-
нут как автомобильные шины и губы закроются от пресыщения; чтобы  Джулли
Макферсон, король нефти, проснувшись в постели своего  приятеля,  закри-
чал: "Какая собачья тоска"!
   Р а с п о р я д и т е л ь. Девушки, вы сделали бы лучше, если  бы  не
стояли здесь, а прошли на митинг. Сейчас  приезжает  докладчик,  товарищ
Георг Гэз, кандидат в президенты от рабочей партии Америки.
   2-я д е в и ц а. Мы не пойдем на митинг. Мы останемся здесь  и  будем
ждать своих женихов...
   1-я д е в и ц а ... и товарища Гэза, кандидата в президенты.
   Р а с п о р я д и т е л ь. Вы напрасно так говорите. Вы можете  услы-
шать много полезного о страданиях угнетенного народа и о том, как облег-
чить эти страдания, о солидарности рабочих, о стачках,  профессиональном
страховании и больничных кассах. Ведь вы же работницы?
   1-я д е в и ц а. Да. - Нет. Не совсем. Видите ли, я и Лиззи, мы...
   Р а с п о р я д и т е л ь. Тем более. Разве вы не жертвы современного
общества?
   2-я д е в и ц а. Да, да. Но знаете, скоро я действительно  выйду  за-
муж, и тогда все пойдет иначе.
   Р а с п о р я д и т е л ь. Я вам советую уже сейчас послушаться меня.
   2-я д е в и ц а. Мы подумаем.
   Р а с п о р я д и т е л ь. А товарищ Гэз, как я слышал,  превосходный
оратор.

   (Входит рабочий.)

   Р а б о ч и й. Товарищ Гэз не приехал. Поезд с востока пришел уже де-
сять минут назад. Я обошел все вагоны,  ждал  у  подъезда,  спрашивал  у
всех, но его нет.
   Р а с п о р я д и т е л ь. Какая досада!
   1-я д е в и ц а. Может быть, он задержался в дороге?
   2-я д е в и ц а. Опоздал на поезд?
   1-я д е в и ц а. Сошел с ума.
   2-я д е в и ц а. Умер?
   Р а б о ч и й. Во всяком случае  ему  следовало  телеграфировать  обо
всем этом. Так было бы вежливее.
   Р а с п о р я д и т е л ь. Какая досада! Придется отменить митинг.  А
между тем народу собралось, как никогда, и настроение совершенно  необы-
чайное.

   (Входит в зал и сейчас же возвращается в большом смущении.)

   Р а с п о р я д и т е л ь. Невероятно! Невозможно!
   Р а б о ч и й. Что?
   Р а с п о р я д и т е л ь. Гэз!
   Р а б о ч и й. Как он прошел? Что говорит?

   (Распорядитель делает жест непонимания. Все подошли  к  дверям.  Шпик
приготовился записывать речь на манжете. Тишина.)

   1-я д е в и ц а. Где он? Покажите мне?
   Р а с п о р я д и т е л ь. Тсс. Вот у фонаря.
   1-я д е в и ц а. Какой красивый!
   2-я д е в и ц а. Дьявол!
   Р а с п о р я д и т е л ь. Тише!

   (Из зала выходят несколько женщин в большой тревоге. Пантомима. Выхо-
дит молодой рабочий.)

   2-я д е в и ц а. Питер!
   П и т е р. Крошечка моя! (Обнимает ее, потом отстраняется.) Прощай!

   (Сцена темнеет.)
   Картина вторая.

   (Митинг. Говорит Георг Гэз).

   Г э з. Стачка - пустяки. Тарифы - игрушка. Сокращение работ -  обман.
Все равно за грош или за два, в десять лет или в пятнадцать они  высосут
из нас силу и мозг.
   Да, они купили нас и выжимают, как губку, изо дня в день  до  смерти.
Но знайте, этого мало им. Да, они поставили нас у печей,  у  челноков  и
молотов. Живыми тисками, приводами, манометрами, - но знайте, этого мало
им.
   Привода разрушаются, и губку можно выжать до конца, а мы -  вещи  без
уничтожения. Мы сами заботимся о том, чтобы господа не остались без  жи-
вых машин. Мы рожаем им новые и новые - наших детей.

   (До сих пор слова Гэза покрывались криками  невидимой  толпы.  Сейчас
все замолкает. В тишине говорит Гэз.)

   Подлое лукавство  природы.  Чудовищный  обман  ночей,  с  криками,  с
кровью, с горячими грудями и пересохшим ртом, с укусами,  головокружени-
ем, сумасшествием. Черная фабрика рабов.
   Природа продалась купившим нас, чтобы вырвать у нас последнее  -  да-
ром. Мы - каторжники у вагонетки, за сладкий час  делающие  бессмертными
свои каторжные шаги.
   Довольно! Эй, вы, в Илионе! Больше мы не хотим! Вот  вам  наши  руки,
ноги, уши, глаза до смерти, но не силу наших юношей,  но  не  ласковость
наших женщин!
   Мы не хотим больше вашей земли, оставайтесь на ней одни.  Мы  выходим
из карусели, из сумасшедшей чечетки рождений и смертей.
   Ни одного поцелуя! Девушки, умрите нетронутыми! Женщины - спите  оди-
нокими! Мы выходим из карусели! Серп, серп убелителя! Уничтожение! Ночь!

   (Сцена темнеет.)

   Картина третья.

   (Темнота. Голоса, сначала слабые, потом все настойчивее.)

   Г о л о с а. Уничтожение.
   Ночь.
   Дисциплина.
   Ни одного поцелуя.
   Эй, вы.
   Восемь часов - хорошо.
   Десять - отлично.
   Двенадцать - превосходно.
   Штрафы - сколько хотите.
   А через тридцать лет что? - А?
   Через тридцать лет что. - А?
   Дисциплина. Дисциплина.
   Ни одного поцелуя.
   Ночь.

   Картина четвертая.

   (Шпик у телефона)

   Ш п и к. Начальника полиции! Поскорее,  начальника  полиции!  Говорит
Брикс. - Агент тайной разведки. Рыжий? - Да, да, - рыжий. Свежие  новос-
ти! Только что с митинга красных. Стачка! Отказываются размножаться.

   Картина пятая.

   (Начальник полиции у телефона.)

   Н а ч а л ь н и к п о л и ц и и. Размножаться? Ого.  Станция!  Бостон
33 - 22. Флоранса, золотце мое, представь, какая новость! Красные,  зна-
ешь красные, отказываются размножаться.  Ну,  целоваться,  обниматься...
Вот, вот! Несчастные жены! Сейчас докладываю  президенту.  Алло.  Илион.
Президента сената. Чрезвычайная новость!

   Картина шестая.

   П р е з и д е н т с е н а т а (у телефона). Как?  Невероятно.  Совер-
шенно невероятно. Да, да. Серьезнейшие экономические последствия.  Стро-
жайшие меры. Что? Флоранса, золотце мое,  занят.  Да,  да,  слыхал.  Вот
именно, сумасшедшие. Гэз? - Конечно, франкмасон. Что  скажет  Макферсон?
Тоже франкмасон. И этот, и тот. Ха, ха, ха! Нет, нет, и в доказательство
сейчас еду к тебе.
   Меры! Мобилизовать полицию! Академия наук!  Премии!  Всемирный  конг-
ресс! Серьезнейшие экономические последствия. Нет, нет, золотце мое, те-
бе не понять. Эко-но-ми-ческие. Господин маршал? Слыхал. Его святейшест-
во? - слышал, слышал. Ваше величество, чорт возьми, станция!  Нельзя  же
включать по десять человек  зараз!  Стачка  продолжается?  Продолжается!
Продолжается.

   (Сцена темнеет.)

   Картина седьмая.

   (Улица в американском городе.)

   1-й г а з е т ч и к. Стачка продолжается. Обращение  протоиерея  Вве-
денского к красным.
   2-й г а з е т ч и к. Последние новости. Римский папа  предал  анафеме
Георга Гэза.

   (Входит полисмен с двумя подручными.)

   П о л и с м е н. Джек, Джон! Встаньте по углам и не пропускайте нико-
го по кленовому бульвару. Сейчас здесь проедет на заседание сената  гос-
подин Джулиус Гектор Макферсон, король нефти.
   1-й г а з е т ч и к. Продолжается. Убыль населения - четыре процента.
По вычислениям профессора Пуппуса...
   2-й г а з е т ч и к. Эпидемия самоубийств! По вычислениям  профессора
Пуппуса, через тридцать лет в американском городе не останется ни одного
рабочего.

   (Полисмен гонит их.)

   П о л и с м е н. Пошли, пошли. Что они говорят? Что они говорят,  ще-
нята!

   (Появляются уличный торговец и пророк мистической секты.)

   Т о р г о в е ц. К последней стачке. Новейшее изобретение! Незаменимо
для женщин и девушек!
   П р  о  р  о  к.  Вниманию  женщин  и  девушек,  покинутых  красными!
Брикстрит, 33. Орден Элевзиринанского экзотизма.
   Т о р г о в е ц. По системе древнегреческого поэта Аристофана,  Олис-
бос октодактилос.
   П р о р о к. Мистические утешения для вдов и вдовцов. Орден Элевзири-
нанского экзотизма. Посвящения. Литургии, помазания, две серии в вечер.
   Т о р г о в е ц. Олисбос октодактилос.
   П р о р о к. Элевзиринанский экзотизм.
   П о л и с м е н. Назад, назад, сверните в переулок!

   (Входят акушерки, священник, фабрикант.)

   Ф а б р и к а н т. Пропустите нас к сенату.  Мы  требуем,  чтобы  нас
выслушали.
   А к у ш е р к а. Не умирать же нам с голоду. Я спрашиваю, что  теперь
делать мне, опытной акушерке? Никто не желает рожать.
   С в я щ е н н и к. Совершенное падение. Ни крестить,  ни  венчать.  Я
спрашиваю, зачем я окончил Коллегию в Нью-Джинг-Тоне?
   Ф а б р и к а н т. Вы хотите, чтобы пропали, сгнили,  развалились  на
моих складах замечательнейшие семейные постели усовершенствованного  об-
разца?
   А к у ш е р к а. Пусть они рожают.
   С в я щ е н н и к. Венчаются.
   Ф а б р и к а н т. Покупают семейные постели.
   Т о р г о в е ц. Олисбос октодактилос!
   П р о р о к. Элевзиринанский экзотизм!
   П о л и с м е н. Нельзя, нельзя. Не толпитесь! Сверните  в  переулок.
Ваше преподобие, отойдите! Джек, Джон, осадите! Что там еще?

   (Входит похоронная процессия. В толпе - Гэз.)

   П о л и с м е н. Осадите! (Слышен рожок.) Ах, боже мой, опоздали. Ав-
томобиль короля нефти.

   (Входит Джулиус Макферсон.)

   М а к ф е р с о н. Почему задержали мою машину, полисмен?
   П о л и с м е н. Вот - красные.
   М а к ф е р с о н. Что красные?
   П о л и с м е н. Похороны - самоубийца. Молодой рабочий.
   М а к ф е р с о н. Имя не важно. Очистите улицу.
   П о л и с м е н. Очистите улицу!
   Р а б о ч и е. Снимите шапки!
   М а к ф е р с о н. Рабочие американского города. С вами говорит  Мак-
ферсон. Вы знаете меня.

   (Ропот рабочих.)

   М а к ф е р с о н. Что вывело вас на улицу?

   (Ропот.)

   По какому праву вы останавливаете движение?
   Г э з (выходит вперед). По праву умирающих, хоронящих  своих  мертве-
цов.
   Г о л о с а. Гэз.
   М а к ф е р с о н. А, Гэз! Рад увидеть вас. Макферсон.

   (Гэз молчит.)

   М а к ф е р с о н. Ложь!
   Г э з. Что?
   М а к ф е р с о н. Ложь! Разве вы монах? Святой, новый  Христос,  как
вас называют?
   Г э з. Не святой!
   М а к ф е р с о н. Еще бы! Волчьи глаза, красные губы,  цепкие  руки!
Вы чувственны, Гэз! Еще не рождалось человека  более  чувственного,  чем
вы. И эти ваши спутники - они волки, а не отшельники.
   Г э з. Кто мы, - это все равно, но мы уничтожим вас.
   М а к ф е р с о н. Как? А митральезы, огнеметы, истребители! Движущи-
еся башни, нитроглицерин? Вы  забываете  о  правительственных  арсеналах
американского города, о золотых подвалах Илиона? Чем вы  можете  грозить
нам?
   Г э з. Вы знаете чем, - своей смертью.
   М а к ф е р с о н. Болтовня! Вы - волки, жадные и голодные, завистли-
вые.
   Вы голодны! Вот вам доллар, пропейте его,  Гэз!  Вы  жадны,  возьмите
перстень - это настоящий изумруд!
   Вы завистливы, - вот вам золото, горстями, - наймите себе танцовщицу,
Гэз!

   (Бросает золото.)

   Г э з. Вы издеваетесь?
   М а к ф е р с о н. Нет, я покупаю вас и его.
   Г э з. А мы уничтожим вас! (Бросает ему золото обратно.) Этот  бедный
самоубийца, которого вы и в гробу преследуете своим  подлым  золотом,  -
это только начало мирового листопада.
   Двадцатое столетие - великие сумерки земли! Вы осквернили землю  жес-
токой и глупой своей властью. В вашем жестоком сердце и глупой голове не
родится ни одна властная, ни одна царская мысль. Царскую мысль  даем  мы
вам, - мысль об уничтожении.
   Мы  ненавидим  вашу  землю!  Воздух,  перерезанный  проволокой  ваших
дьявольских нервов, море, рассекаемое вашими Лузитаниями, солнце,  отра-
жающееся в окнах ваших дворцов. Мы ненавидим вашу землю, - пусть же  она
обратится в Сахару, в тундру, в Гоморру и Содом.  Пусть  она  замерзнет,
загниет болотами, сгорит!
   Текучей водою, ползучей травою, летучим ветром клянемся: "Мы  ненави-
дим вашу землю".
   Г о л о с а. Ненавидим!
   М а к ф е р с о н. Лучшей не будет!
   Г э з. А эта будет уничтожена!
   М а к ф е р с о н. Рабов обуздают!
   Г э з. Как обуздать умирающих?
   М а к ф е р с о н. Сила!
   Г э з. Гибель!
   М а к ф е р с о н. Власть!
   Г э з. Ночь!
   Г о л о с а. Ночь!
   Г э з. Пропустите!

   (Процессия удаляется.)

   М а к ф е р с о н. Я куплю вас, Гэз!

   Занавес.
   Действие II.

   Картина первая.

   (Улица. На привязном шаре Шпик.)

   Ш п и к. Чорт возьми! Вот она усовершенствованная техника наблюдений.
Подвешенный, как балык под солнцем, как зонтик под дождем,  рассматриваю
окрестности. Вся полиция поставлена на ноги, посажена на автомобили, по-
ложена в засаду. Чтобы так или иначе сорвать стачку. Десять тысяч долла-
ров тому, кто подглядит штрейкбрехера или штрейкбрехершу, красную девицу
или кавалера в объятиях любви. Десять тысяч долларов. Ого! Что это?  Ка-
жется, целуются? (Наводит ручной прожектор.) Нет, ничего!  Здравствуйте,
милая барышня.

   (Входит 1-я девица, Бетси.)

   Б е т с и. Здравствуйте, мистер...
   Ш п и к. ...Брикс. Вы куда?
   Б е т с и. Уезжаю. Разве можно оставаться здесь? Живешь как в могиле,
и потом никаких заработков.
   Ш п и к. Красные сошли с ума!
   Б е т с и. Я тоже так думаю. Но кроме того они страшно упрямы. Вы  не
можете себе представить, что у них творится там, под горой.
   Ш п и к. Тоскуют?
   Б е т с и. Ужасно.
   Ш п и к. Томятся?
   Б е т с и. Невероятно.
   Ш п и к. Сохнут?
   Б е т с и. Как осенние листья! Да ведь вы же понимаете?
   Ш п и к. Еще бы.
   Б е т с и. А что терпят женщины, и не рассказать! Я и уезжаю.
   Ш п и к. А ваша подруга?
   Б е т с и. Ах, у нее горе, траур.
   Ш п и к. Да что вы?
   Б е т с и. Жених.
   Ш п и к. Бедняжка.
   Б е т с и. Не проводите ли вы меня, мистер Брикс?
   Ш п и к. С величайшим удовольствием!.. (Спускается на землю.) Ну вот.
   Б е т с и. В прошлый раз вы были одеты иначе.
   Ш п и к. Не так простецки? Что делать - служба! Черные брюки и  блуза
мастерового. Вам куда?
   Б е т с и. На вокзал.
   Ш п и к. Отлично. Но право, вы напрасно торопитесь.  Разве  в  амери-
канском городе только и живут, что красные? Вы могли бы превосходно про-
вести время с человеком, умеющим ценить красоту и не потерявшим еще рас-
судка. С человеком веселым, воспитанным, вежливым, как, например, я.

   Картина вторая.

   (Заседание сената.)

   П р е з и д е н т. Господа сенаторы. Заседание открывается. На очере-
ди один вопрос. Какой, - присутствующим известно. Прошу занять места.
   1-й с е н а т о р. Слово к порядку.
   П р е з и д е н т. Говорите.
   1-й с е н а т о р. Вопрос, подлежащий обсуждению, чрезвычайно  важен,
можно сказать - это вопрос жизни и смерти. Поэтому  я  предлагаю  прежде
всего удалить из зала представителей печати.
   Г о л о с а. Совершенно справедливо, удалить журналистов!

   (Движение.)

   1-й с е н а т о р. И далее, среди нас, здесь, в Илионе рядом с насто-
ящими, если можно так выразиться, богами, как наш почтеннейший председа-
тель, как господин Джулиус Гектор Макферсон, присутствуют боги меньшие и
даже вовсе не боги. Я думаю, что в сегодняшнем собрании, где речь  идет,
выражаясь фигурально, о гибели богов, этим не-богам, не место.
   Г о л о с а. Верно, гоните их!
   Позвольте, позвольте, как отличить?
   По толщине портфеля.
   По тяжести кошельков.
   Пускай покажут руки, смерьте когти, когти.

   (Движение. На минуту все приобретает чрезвычайно странный характер.)

   П р е з и д е н т. Чистка закончена. Успокойтесь, успокойтесь.  Слово
имеет профессор Пуппус.
   П у п п у с. Почтеннейшее собрание! Я должен поделиться с  вами  вык-
ладками нашего центрального статистического  бюро.  Итоги  таковы:  если
стачка будет продолжаться, то в конце первого десятилетия мы будем иметь
убыль рабочей силы на двадцать процентов. К концу второго -  на  пятьде-
сят, а через тридцать или тридцать пять лет, сама порода рабочих  вымрет
и обратится в своего рода ископаемое, наподобие пещерного льва или  пте-
родактиля. Последствия очевидны. Они ужасны и гибельны для производства.
Необходимо сейчас же приостановить стачку. Может быть, было бы возможным
пойти на некоторые уступки красным в смысле тарифов, рабочего дня, стра-
хования?..
   Г о л о с а. Никаких уступок!
   Г о л о с. Я обращаю внимание присутствующих на то, что на  этот  раз
красные и не требуют никаких уступок.
   Г о л о с а. Действительно, не требуют.
   П у п п у с. Я упустил это из виду. Как же быть?
   П р е з и д е н т. Магистр Кубус.
   К у б у с. Никаких уступок! Рабочие не желают оставаться на земле,  -
не надо! Воспользуемся остающимся сроком. Тридцать лет: совершенно  дос-
таточно. Полнейшая механизация. Предлагаю предварительный план.

   (Освещается электрическая карта.)

   Энергия солнца, воды, ветра перерабатывается на  центральных  силовых
станциях. Вот и вот. Отсюда токи высокого напряжения к заводам. Разветв-
ление к машинам и станкам. Все.
   Г о л о с а. Гениально! Великолепно! Браво, Кубус!
   Г р о б у с. Один вопрос. А что потом?
   К у б у с. Когда потом?
   Г р о б у с. Когда машины износятся? Машины, сделанные рабочими?  Чем
вы замените их?
   Г о л о с а. Да, да, чем вы их замените? Отвечайте, Кубус. Не сделае-
те же вы вечных машин?

   (Кубус стоит в остолбенении.)

   Г р о б у с. Бездарная выдумка! Изобретение идиота! Исход один, - ис-
кусственное оплодотворение.
   В с е. А-а-а-а.

   (Телефонный звонок.)

   П р е з и д е н т. Слушаю. Так. На бульваре 13? Великолепно! Пришлите
подписать чек. Да, да, сейчас же. Имя полисмена высечь на мраморной дос-
ке и воздвигнуть в Илионе. Господа  сенаторы.  Счастливое  известие.  На
Бульваре 13 замечен рабочий под руку с проституткой. Подробности выясня-
ются. Господа! Отрадное событие это приобретает особенно  знаменательное
значение в связи с празднованием  тысячелетия  нашего  города,  имеющего
произойти завтра. Предлагаю спеть гимн.

   (Все встают и поют.)

   Картина третья.

   (Бульвар 13.)

   Н а ч. п о л и ц и и (у телефона). Подробности выясняются.  -  Гарри,
ваш фонарь! Их тащут сюда.

   (Вводят Бетси и Брикса.)
   Б е т с и. Пустите, пустите! Кто вам позволил? Я вам глаза выцарапаю.
Негодяи! Пустите сейчас же.
   Н а ч. п о л и ц и и (Бриксу). Гражданин, ваше имя? (Брикс  отворачи-
вается.) Не бойтесь, вам не сделают ничего дурного.  Как  раз  наоборот.
Вас накормят досыта. Вас озолотят. Вам поставят статую в Илионе, изобра-
жающую вас в виде божества плодородия. Ну, ваше имя?  Да  отвечайте  же!
Гарри, посветите!
   Б р и к с. Ай, ай, чорт, постойте!
   Н а ч. п о л и ц и и. Что? Да это рыжий Брикс? Болван, как вы  попали
сюда и в таком виде?
   Б р и к с. По долгу службы, и согласно  приказанию.  Черная  блуза  и
брюки мастерового, согласно приказанию.
   Н а ч. п о л и ц и и. Болван! (К полисмену.) И вы хороши! Не  разгля-
дели! Идиоты! (К Бетси.) Перестаньте кричать, сударыня. Вот получайте  и
пошли вон.
   Б р и к с. Простите, в последний раз.
   Н а ч. п о л и ц и и. Вон! (У телефона.) Произошла  досадная  ошибка.
Подробности выясняются.

   Картина четвертая.

   (Заседание сената.)

   П р е з и д е н т (у телефона). Полисмена высечь.  Господа,  досадная
ошибка. Вернемся к делу. Доклад академика Гробуса об искусственном опло-
дотворении.
   Г р о б у с. Доклад и демонстрация. (На экране световые изображения.)
Вот модель аппарата.  Разрез  и  план.  Обыкновенная  Гейслерова  труба.
Культура сперматозоидов. При согревании и давлении - радиоактивная реак-
ция, - и желаемый результат.
   Опыты профессора Штейнаха.
   К у б у с. Шарлатанство! Проверено?
   Г р о б у с. Нет еще, но точнейшие формулы...
   К у б у с. Шарлатанство! В лучшем случае  результат  -  кролик.  А  я
спрашиваю присутствующих, какова ценность кролика в производстве?
   Г р о б у с. Предварительная операция может  быть  продемонстрирована
немедленно. Прошу желающих выйти вперед.
   Г о л о с а. Кубус, Кубус, это ваша обязанность, Кубус! Научный  экс-
перимент!
   К у б у с. Ни за что! Не согласен! Не  дамся!  У  меня  жена!  Шарла-
танство чистейшей воды! Можно прекратить, изменить, продолжить  раз  на-
чавшуюся жизнь, но нельзя вызвать органический процесс в материи. Шарла-
танство!
   Г о л о с а. Где же выход? Где же  выход?  Принудительные  сочетания.
Совокупительные изоляторы. Санатории для производителей.
   К у б у с. Механизация энергии.
   Г р о б у с. Обыкновенная Гейслерова труба.
   К у б у с. Шарлатанство!
   Г р о б у с. Идиотизм!
   П у п п у с. Статистика!
   П р е з и д е н т. Они уходят, уходят! Как остановить их?
   М а к ф е р с о н (подымаясь с места). Вздор! Молчать! Полечите  ваши
нервы, Беньямин Приамус. Все это вздор, господа!
   Надо смотреть глубже. Причина стачки - ослабление желания жить у тва-
ри. Средство единственное. Не деньги. Не машина, будь она сильнее  океа-
нийской волны и долговечнее солнца. Не  наука,  точнейшая  и  мудрейшая,
средство единственное, древнее, вечное - соблазн.  Женщина.  Синеглазая.
Рыжеволосая. Вяжущая героев нежными нитями, тяжелее  адамантовых  цепей,
легкими носками попирающая сердца сильных. Соблазнительница.
   1-й с е н а т о р. Вы говорите о вашей кузине?
   М а к ф е р с о н. Да, я говорю об Елене Лэй, об Элли  Лэй,  очарова-
тельнейшей девушке в американском городе.

   Картина пятая.

   (Бюро полиции.)

   Н а ч. п о л и ц и и. Брикс! Брикс! Брикс! Чорт побери,  вас  никогда
нельзя дозваться, когда нужно, и всегда найдешь там, где этого совершен-
но не надо. Брикс!

   (Входит Брикс.)

   В каком вы виде?
   Б р и к с. Забудьте о Бриксе. Брикса нет. Есть  Муэдзин  Ага.  Евнух,
изгнанный из султанского сераля за социалистические убеждения.
   Н а ч. п о л и ц и и. Что за нелепый маскарад?
   Б р и к с. Совершенно необходимый. Не думаете же вы, что можно посто-
янно толкаться среди красных, оставаясь мужчиной? Ведь  вас  растерзают,
искалечат, разорвут на куски.
   Н а ч. п о л и ц и и. Но почему у вас передник?
   Б р и к с. Господин начальник не может требовать, чтобы я стал насто-
ящим евнухом.
   Н а ч. п о л и ц и и. Бросим это. Дело чрезвычайной важности. В  моих
руках стенограммы секретного заседания сената. Гениальные речи. Пирамиды
ума и учености. Доклад Макферсона. Это по вашей  части.  Вот.  Средство.
Соблазн... Женщина... вяжущая нежными нитями и прочее. Брикс, вы  можете
выслужиться.
   Б р и к с. Весь ваш!
   Н а ч. п о л и ц и и. Достать! Жаль, что нет времени, чтобы  выписать
из Парижа. Выберите из местных. Полагаюсь на ваш вкус и энергию. Обрати-
те внимание на приметы. Вот и вот! О, Макферсон знает толк  в  женщинах!
Распорядитесь немедленно!
   Б р и к с. По телефону!
   Н а ч. п о л и ц и и. Ступайте! Стойте! Об  исполнении  сделайте  мне
подробный доклад.

   Картина шестая.

   (Башня. Наверху Макферсон и Елена Лэй.)

   М а к ф е р с о н. Перед тобой, Элли, город, где ты родилась.  Видишь
полосы огней, - это бульвары, расходящиеся звездообразно от сердца горо-
да Илиона. Видишь племенные озера, это дворцы, где живешь ты и я  и  по-
добные нам. Видишь черную ночную землю, рельсы,  разбегающиеся  по  ней,
базальтовое море и небо. Все это наше, Элли, мое и твое,  море,  небо  и
земля. А там на овиди стены дыма и зарево, стоячее,  вечное  из  ночи  в
ночь. Это отражаются в облаках печи мировых заводов. Там,  в  дыму,  су-
щества суетливые, несытые, жадные. Ты знаешь, о ком я говорю.
   Е л е н а. Да, но зачем ты привел меня сюда? Мне холодно, и  кружится
голова.
   М а к ф е р с о н. Там - рабы. Ты любишь теннис, Элли! Тебе  радостно
на белой яхте раздваивать отражение солнца в морской воде, тебя  веселят
танцы. Те там не играют и не танцуют.
   Столетиями они копили ненависть против своих  господ,  легко  живущих
владык в высоком Илионе, против своих богов. Мы боги, Елена! Ты это зна-
ешь? Ты это помнишь? Кровь твоя ничего не сказала тебе? (Елена  молчит.)
Мы боги и хотим быть вечными, Елена!
   Но те, внизу, поднимают мятеж, сейчас, как уже столько  раз.  Ночные,
они угрожают нам единственной своей силой, - ночью.
   Тебе страшно, Елена? Тебе жаль твоей веселой власти? Так спаси же! Ты
единственная, которая можешь избавить, прекраснейшая из живущих,  вечная
очаровательница, Елена, Пандора, Лилит. Видишь, я называю твои имена! Ты
согласна, да? Ты сойдешь в их страшный город, ты найдешь вожака их,  Гэ-
за. Его зовут Гэзом, ты слышишь? Ты соблазнишь его, свяжешь золотой сво-
ей паутиной. Пусть отдаст он черное свое владычество  за  твои  поцелуи.
Растратит свои силы на твоем ослепительном лоне. Ты приведешь его  сюда,
усталого, успокоенного, умоляющего. Ты согласна?
   Е л е н а. Я ничего не знаю, я ничего не помню, но если ты хочешь,  я
согласна.
   М а к ф е р с о н. Елена! (Поднимает ее на руки и сносит ее вниз.)
   Е л е н а. Мне страшно, что ты делаешь со мной?
   М а к ф е р с о н (дает ей вдохнуть из флакона). Вдохни в себя  глуб-
же, глубже! Так! Елена, ты не забудешь? Ты останешься  послушной?  Спит!
Гэз, Гэз. Получай мой подарок, молчаливое, спеленутое тело, полное  оча-
рования и яда. Какая перемена! Где Элли Лэй?  Маленькая  теннисистка?  -
Богиня почила здесь.
   Елена, аргивянка! Руки белее атлантической пены, косы медные, как за-
каты над Илионом. Грудь божественной девушки, и кому? -  подлому!  Древ-
нейшая в мире кровь - на постель подлого. Елена, любимая вечно!
   Джордж, Морис! (Входят слуги.) Госпоже Лэй дурно. Отнесите ее  в  мой
автомобиль!

   Занавес.

   Действие III.

   Картина первая.

   (Улица. Макферсон и два бандита в масках.)

   М а к ф е р с о н. Вам передали мои желания?
   1-ы й б а н д и т. Да, сэр.
   М а к ф е р с о н. Так помните же. В десять часов у рельсо-прокатного
завода. С ношей, понимаете?
   1-ы й б а н д и т. Совершенно точно.
   М а к ф е р с о н. Не подумайте своевольничать. Нет  щели  на  земле,
откуда бы я не достал вас! Нет мучения, которого бы я  не  придумал  для
вас, если вы осмелитесь... Слышите?
   1-ы й б а н д и т. Да.
   М а к ф е р с о н. Оружия с собой не берите,  -  по  окончании  всего
приходите в мою контору за вознаграждением, - вот чек!
   1-ы й б а н д и т. Благодарим.
   М а к ф е р с о н. Будьте как можно бережнее с нею, с ношей.

   (Бандиты уходят. Макферсон смотрит им вслед.)

   Подняли! Понесли!

   Картина вторая.

   (Библиотека Макферсона.)

   М а к ф е р с о н. Непобедимая тревога. Земля сорвалась  с  петель  и
летит в пустоту. За окнами ураган и сумрак. Я закрою  ваши  остекленелые
глаза, сумасшедшие окна. Так, так. Кто войдет сюда теперь?  Кто  посмеет
передвинуть хотя бы на волос вещи,  поставленные  здесь?  Здесь  тишина.
Мудрые, молчаливые, неизменные книги. С вами останавливаются и мои мину-
ты. Кто перед лицом вашим посмеет сказать: "Движение"?

   (Звонок.)
   Да. Макферсон! Пожар на фонтанах в Пенсильвании? -  Знаю.  Откуда?  -
Знаю. Большой митинг красных? Ожидается Гэз? - Знаю! Занят! Гэз!  -  Как
холодно! - Не оттого ли, что Елена лежит в летаргии? Как темно!.. не по-
тому ли, что закрыты глаза Елены? Подлинно, страшной жертвой покупаю  я,
Илион, вечность твою и власть!
   Элли, подруга! Еще раз, в последний раз, соединяю я нити  наших  вре-
мен. Так, так, вижу! О, куда несут они твое тело по ночным, по безлюдным
улицам! Почему улыбается твой рот!
   Предательство!
   Уничтожение! Неотвратимое! Стремительно надвигающееся!  Трубит!  Тру-
бит! Впивается в сознание!

   (Звонок.)

   Все еще, ...все еще...а...а...а...

   (Входит начальник полиции.)

   Н а ч. п о л и ц и и. Простите, что,  не  получая  ответа,  осмелился
лично обеспокоить вас. Но пожелание такого лица, как вы, даже выраженное
так сказать в форме мечты, закон  для  исполнительного  и  старательного
служащего. Осмелюсь доложить...

   (Сцена темнеет.)

   Картина третья.

   (Митинг.)

   Г о л о с а. Стачечный комитет.
   Порядок собрания.
   Регистрация девственниц.
   Ликвидация беременности.
   Мобилизация.
   Операция.
   Резолюция.
   Гэз!

   Г э з. Братья и сестры. Разрушители мира. Будьте стойкими. Время про-
летает. Вы слышите, как с каждым биением  ваших  сердец,  тысяч  сердец,
собранных здесь в зале, приближается освобождение. Ночь уже задевает нас
своими крыльями. Мы уже наполовину в ночи. Те на верху дрожат, как трус-
ливые малые зверята, перед наступлением  темноты.  Будьте  же  стойкими.
Предлагаю еще раз подтвердить наше решение. Резолюция стачечного комите-
та. Пусть поднимут руки те, кто согласен.

   (Ни одна рука не поднимается.)
   Кто противится?

   (Ни одна рука не поднимается.)

   Да или нет? Да или нет?
   Д е в у ш к а. Товарищ Гэз. Мой милый повесился, когда я прогнала его
от себя, - он был ласковый и всегда веселый. Разве он годился только  на
то, чтобы умереть?
   Г э з. Жертвы неизбежны. Вы это знаете, товарищ.
   Д е в у ш к а. По вечерам, бродя по улицам, мы вбегали на  неосвещен-
ные лестницы и целовались. Разве наша любовь стоит так малого?
   Г э з. Ловушка! Позолоченная западня. Не говорите мне о вашей любви.
   Ж е н щ и н а. Оставь его! Разве это человек с кровью и мясом?  Разве
он мучится, как мы? Кто знает, зачем он изобрел эту проклятую стачку. Не
затем ли, чтобы украсть у нас то, на что неспособен сам?
   Г э з. Что?
   Ж е н щ и н а. Да, да, белокурый мальчишка. Кто знает, мужчина ли ты?
   Г о л о с. Пусть он докажет, что мужчина! Пусть докажет!
   Г э з. Молчать! Старуха! Что твои трехгрошовые хотенья перед  тоской,
пожирающей меня? О дьявольские вечера, когда воздух над городом, как за-
пах женщины! О ночи!
   Г о л о с а. Ночи! О! А! О!
   Г э з. Но есть тоска страшнее. Тоска по уничтожению. Ненависть!
   Г о л о с. Зачем же томиться? Пусть железо подкрепит нашу волю.  Фунт
мяса и кувшин крови. Фунт мяса - цена  спокойствия.  Средство  надежное,
верное. Массовая операция! Что?
   Г о л о с а. Что? Да как он смеет? Кто это говорит?
   Г о л о с. Нет, нет, еще проще. Зачем ждать? Не через десять  лет,  а
сейчас. Вот маленькая машинка. (Показывает бомбу.) Достаточно, чтоб  об-
ратить этот зал в харчевню сатаны. Гэз, бросайте!
   Г о л о с а. Провокация! Подосланные шпионы. Повесить их! Гэз, что же
вы молчите? Говорите, Гэз!
   Г э з (тихо). Уничтожение!
   Ж е н щ и н а. Сумасшествие. Эй ты, большеглазый.  Посмотреть  бы  на
твою мать, - то ли говорила она, что ты сейчас, когда зачинала тебя!
   Г э з. Не надо о моей матери.
   Ж е н щ и н а. Вот ты отрекся и от матери своей, как  прежде  отрекся
от своей земли. Да как ты смеешь лежать, сидеть, ходить по земле, -  ты,
говорящий такое?
   Г э з. О эта земля, чем очаровала она вас, эта земля, которая не  ва-
ша!
   Д е в у ш к а. Хорошо ногам ходить по земле, сладко рукам  охватывать
воздух, радостно глазам глядеть на землю.
   Р а б о ч и й. Товарищ Гэз, то, что вы говорите  о  ненависти,  самая
святая истина. Но вот на что нам ответьте. Когда мы уйдем с  земли,  что
станется с машинами, которые мы построили, с плотинами, которые мы насы-
пали, с каналами, прорытыми нами, кто сохранит их?
   Г э з. Никто! Они разрушатся.
   Р а б о ч и й. Разрушатся? Наших рук дело?
   Г э з. Бестолковые головы! Ведь это же  ваша  месть!  За  тысячи  лет
рабства. Чудовищная месть! И боги не придумали бы страшнее. О, чем  оча-
ровала она вас, эта земля, которая не ваша!
   Р а б о ч и й. Пусть же она станет нашей. Когда работаешь в рудниках,
руда поет - возьми меня,  расплавленная  сталь  грохочет,  возьми  меня.
Нефть вырывается из трещин и свищет - возьми меня.  Все  давно  потеряло
устойчивость и место. Все изменяется ежечасно, - камень, уголь и металл.
Земля ждет только знака, чтобы освободиться.
   Г э з. Так, значит, опять борьба! Опять надежды! Черепашьи шаги к не-
известной цели. Снова карусель! Кружиться! Кружиться! Так? Да ведь вы не
увидите вашей земли. Вы умрете прежде. Ты, и ты,  и  ты.  Тебя  раздавит
ползучая, стальная башня. Ты  задохнешься  в  отравленном  облаке.  Тебя
убьет глупая пуля твоего же товарища. Вы умрете все, подло, как  мышата,
думающие убежать от кошки. Умрете в суете! Вы не увидите вашей земли.
   Ж е н щ и н ы. Мы видим.
   Г э з. Что?
   Ж е н щ и н а. Видим.
   Г э з. Не верю.
   Р а б о ч и й. Может быть, в вас мало веры, товарищ Гэз?
   Ж е н щ и н ы. Наша земля.

   (Общее движение.)

   Г э з. Не пущу! Через меня! Стачка продолжается?
   Н е с т р о й н ы е г о л о с а. Продолжается.
   Г о л о с. Может быть, в вас мало веры, товарищ Гэз?

   (Сцена темнеет.)

   Картина четвертая.

   (В библиотеке Макферсона.)

   Н а ч. п о л и ц и и. Стремительно и неотвратимо! Вот девиз.
   Восемьдесят минут, и приказание исполнено. Даже выраженное  так  ска-
зать в форме мечты. Брикс, вводите!
   М а к ф е р с о н. Что это? Зачем вы здесь?

   (Входят танцовщицы.)

   Н а ч. п о л и ц и и. Первая. Обратите внимание на цвет  волос.  Вто-
рая: - Синеглазая! Третья! Все вымыты, надушены, напомажены. О, мы  уст-
роим такую свадьбу, что фонари соблазнятся, и вокзал полезет на электри-
ческую станцию.
   М а к ф е р с о н. Балаган! Уведите их! Нет, стойте. Как тебя  зовут,
моя крошечка?
   1-я т а н ц о в щ и ц а. Элли.
   М а к ф е р с о н. А тебя?
   2-я т а н ц о в щ и ц а. Элли.
   3-я т а н ц о в щ и ц а. Элли.
   М а к ф е р с о н. Приходите в казино. Ведь сегодня праздник?
   Н а ч. п о л и ц и и. Совершенно верно.
   М а к ф е р с о н. Прекрасно. Мы потанцуем.

   (Сцена темнеет.)

   Сцена пятая.

   (Улица. Ночь.)

   Г э з. Что видят они, эти женщины, с широко раскрытыми глазами? Поче-
му они, а не я?
   Р а б о ч и й. Может быть, в вас мало веры, товарищ Гэз?
   Г э з. Не знаю. Ненависть обволакивает взоры. Не вижу  ничего,  кроме
дыма, который встанет над пожарищем этих дворцов  в  Илионе.  Ничего  не
слышу, кроме шума падающего мира. Ничего не чувствую, кроме  чудовищного
запаха их тленья над миром. Я ненавижу их!
   Р а б о ч и й. И мы ненавидим.
   Г э з. На что же вы надеетесь?

   (Входят бандиты.)

   Р а б о ч и й. Смотрите, Гэз, бандиты. Они хотят избавиться от  своей
жертвы, негодяи! Я покажу вам! Так, так, и тебе!  Отпустите!  Гэз,  нес-
частный может быть еще жив. Побудьте с ним. Я догоню убийц и  тотчас  же
вернусь.
   Г э з. Если настигнете, убейте на месте. Не доводите дело до полиции.
Бедняк. Он, правда, еще дышит. Связан. Шелковые узлы. Что  это?  Золотые
покрывала. Они задушили его в драгоценностях. Тело еще теплое. А... жен-
щина...
   Е л е н а (приподымаясь). Так вот вы какой!

   Занавес.
   Действие IV.

   Картина первая.

   (В спальне Флорансы.)

   П р е з и д е н т (вбегает). А-а-а. Движутся. Стены,  постель.  Пото-
лок. А-а-а.
   Ф л о р а н с а (входит за ним). Что с тобой, мой старичок, мой  При-
амчик? Ты испугался. Дурной сон. Вернись в постель.
   П р е з и д е н т. Постель, одеяло. Простыни - саван.
   Ф л о р а н с а. Вот сельтерская вода.
   П р е з и д е н т. Вода, наводнение, потоп, в уши, в рот,  захлебыва-
юсь, захлебываюсь! Флоранса! Ковчег! Скорее в ковчег! И Джильду. По паре
чистых и нечистых. Тонем, тонем, а-а-а!
   Ф л о р а н с а. Вернись, положим грелку. Я дам тебе поцеловать  твою
любимую ямочку. Вот. Боже мой, умирает. И это в моей спальне.  Нашел  же
место! (Звонит). Профессор Гробус, приезжайте скорей! Президент  Приамус
в моей квартире кончается. Джильда, да не лай же ты на него!

   Картина вторая.

   (Загородный сад. Музыка. Танцы.)

   Г о л о с а. За вечность американского города. Браво, браво!

   (Входит Макферсон. Два сенатора. Бандиты.)

   1-й б а н д и т. Все исполнено как приказали.
   М а к ф е р с о н. Вы следили за ними?
   1-й б а н д и т. Да. Пол-ночи они ходили по городу, как  пьяные,  или
потерявшие разум.
   М а к ф е р с о н. Благодарю. Вот еще деньги. Купите билет и  сегодня
же уезжайте. В Австралию, в Аргентину, - куда хотите.  Поняли?  (Бандиты
уходят. К спутникам.) Посидим здесь. Свободные столики?

   М е т р д'о т е л ь. Г-н Макферсон, какая честь!
   М а к ф е р с о н. Тс-с-с.
   М е т р д'о т е л ь. Понимаю. Столики. Что прикажете подать?
   М а к ф е р с о н. Вина!
   М е т р д'о т е л ь. Вина!
   Г о л о с а (за столиками). За вечность американского города!
   За несокрушимость Илиона!
   Браво... браво!..
   М а к ф е р с о н. Пейте же, господа. За вечность Илиона! Да, я забыл
вам сказать, стачка...
   1-й с е н а т о р. Что?
   М а к ф е р с о н. Кончится! Здесь, в этом маленьком кабачке,  завер-
шится последний акт этой божественной комедии.
   1-й с е н а т о р. Вы поразительный человек, Макферсон.  Я  не  удив-
люсь, если сенат изберет вас своим президентом вместо этой старой песоч-
ницы - Приамуса.
   М а к ф е р с о н. Не боясь, что я буду последним его президентом?
   1-й с е н а т о р. И первым диктатором?
   М а к ф е р с о н. Выпьем!

   (Бетси и Брикс за столиком.)

   Б р и к с. Вот видишь, дорогая, - все обошлось великолепно. Я  прими-
рился с начальством. Ты нашла себе покровителя и друга. Поцелуй же меня.
   Б е т с и. Нет, нет, не сейчас.
   Б р и к с. Почему не сейчас?
   Б е т с и. Мне грустно. У меня не выходит из памяти тот вечер,  когда
я встретила...
   Б р и к с. Меня?
   Б е т с и. Да, и тебя. Но я думала о другом.

   (Входят Елена и Гэз.)

   Б е т с и. Прошу тебя, уйдем отсюда!
   Б р и к с. Глупости! Ведь мы же заплатили за вино, и потом ты еще бу-
дешь танцовать.
   М а к ф е р с о н. Они вошли! Еще мадеры!
   Г э з. Я следую за вами неотступно  уже  несколько  часов.  Зачем  мы
пришли сюда?
   Е л е н а. Разве не все равно, куда итти?
   Г э з. Вы правы. Но зачем сюда?
   Е л е н а. Я очень голодна. Накормите меня.
   Г э з. Я не знаю, как здесь это делают.
   Е л е н а. Вы никогда не были в ресторане, мой социалистический прия-
тель? У вас нет денег, мы расплатимся моими кольцами. Позовите кельнера.
   Г э з. Пожалуйста, дайте поесть этой женщине.
   М е т р д'о т е л ь. Что прикажете?
   М а к ф е р с о н. Странная ночь!
   1-й с е н а т о р. И ветер со вчерашнего дня. Морской циклон.
   М а к ф е р с о н. Ночь свержения гигантов.
   1-й с е н а т о р. Какая?
   М а к ф е р с о н. Все равно, вы не были там.
   1-й с е н а т о р. Воспоминания молодости! О,  вы  опасный  соблазни-
тель, Макферсон!
   Г о л о с а. За вечность Илиона! Браво, браво!
   Г э з. Я думаю, я могу вас сейчас оставить?
   Е л е н а. Вы хотите уйти?
   Г э з. Да.
   Е л е н а. Я пойду за вами.
   Г э з. Нам нечего делать вместе, нам не о чем даже говорить...
   Е л е н а. Говорить не надо. Я буду глядеть на вас.
   М а к ф е р с о н. Что они делают?
   1-й с е н а т о р. Кто?
   М а к ф е р с о н. Те, что вошли последними и сели за нашей спиной...
   1-й с е н а т о р. Она наклонилась к нему и шепчет что-то, а он  мол-
чит.
   М а к ф е р с о н. А она?
   1-й с е н а т о р. Она улыбается.
   М а к ф е р с о н. Притворно. Ведь вы ясно видите, что она  притворя-
ется. Она хочет обмануть его, - это видно, правда?
   1-й с е н а т о р. Не знаю, как вам  сказать,  -  она  улыбается  ему
очень нежно.
   Е л е н а. Высохли губы, и вино не может освежить их. Руки не  держат
легкого ножа. Не знаю, что со мной.
   Г э з. Вы были испуганы.
   Е л е н а. Да! Да!
   Г э з. В обмороке! Эти негодяи усыпили вас.
   Е л е н а. Не знаю, не помню. Да, они хотели, чтобы я соблазнила вас.
   Г э з. Кто?
   Е л е н а. Боги.
   Г э з. Что же вы?
   Е л е н а. Я буду глядеть на вас. Золотолобые, почему они не  сказали
мне, кто вы! Как мне соблазнить вас, когда каждая капля моей крови - ва-
ша служанка? Если я возьму вашу руку, значит ли  это,  что  я  соблазняю
вас? Если я проведу по ней моей щекой, значит ли это,  что  я  соблазняю
вас? Вот голова моя на вашей ладони, как рыжий камень в оправе из  желе-
за.
   Г э з. Все равно, оставьте, оставьте!
   1-й с е н а т о р. Чорт возьми, она его целует! Что с вами?

   (Макферсон опрокидывает вино.)

   М а к ф е р с о н. Ничего! Не правда ли, эта мадера при вечернем  ос-
вещении напоминает кровь? Кровь девушки, хочу я сказать.
   1-й с е н а т о р. Sanguis primae noctis. О, соблазнитель,  соблазни-
тель! (Макферсон проводит пальцем по разлитому вину.) Что это?
   М а к ф е р с о н. Мое имя и имя той девушки, о которой мы говорили.
   1-й с е н а т о р. Какие странные буквы. Это по-английски?
   М а к ф е р с о н. Нет, по-армейски.
   1-й с е н а т о р. Вы удивительно образованный человек, Макферсон.
   Г о л о с а. За вечность Илиона! Браво, браво!
   Е л е н а (подходит к столику Макферсона). Ты звал меня?
   М а к ф е р с о н. Ты послушна, Елена. Это радует меня.
   Е л е н а. Я его люблю.
   М а к ф е р с о н. Я знаю, ты послушна.
   Е л е н а. Я люблю его.
   М а к ф е р с о н. Что? А-а-а. (Смотрит ей в глаза.) Изменишь,  изме-
нишь, рыжая Эринния?
   М е т р д'о т е л ь. Господа, господа, танцы! Бал-гала! В ознаменова-
ние тысячелетия нашего славного и могущественного города. Оркестр.  Гос-
пода, прошу, вальс. (К Макферсону.) Надеюсь, вы не  откажетесь  украсить
вашим участием нашего патриотического веселия?
   М а к ф е р с о н (к Елене). Сударыня, позвольте  пригласить  вас  на
один круг.
   Е л е н а. Я не буду танцовать.
   М а к ф е р с о н. Елена!
   Е л е н а. Не буду.

   (Макферсон подходит к Бетси.)

   М а к ф е р с о н. Не согласитесь ли вы потанцовать со мной?
   Б р и к с. Барышня занята. (Узнает Макферсона.) А-а-а. Тысячу извине-
ний! Тысячу извинений!
   М а к ф е р с о н. Вас зовут Элли?
   Б е т с и. Нет, Бетси.
   М а к ф е р с о н. Это все равно, - идемте, Элли!

   (Танцы.)

   Е л е н а. Свободна, навсегда, - вы слышите, свободна!
   Г э з. Что так оживило вас?
   Е л е н а. Старая история. Жил был... Я когда-нибудь расскажу ее вам.
   Г э з. Вы вся улыбаетесь. Кто вы, наконец?
   Е л е н а. Я когда-нибудь расскажу вам это. Я брошу  мою  жизнь,  как
легкий мячик на вашу ракетку. Я намотаю долгие нити моей памяти на  ваши
руки. Свяжу их нитями моей долгой памяти. Вот так. (Обматывает ему  руки
золотым браслетом.)
   Г э з. Что это?
   Е л е н а. Браслет из змей. Очень древней работы. Но его можно носить
и иначе, вот венцом. Так лучше. Теперь вы как царь на картинках из  ста-
рых книг. Посмотрите, как прекрасно лицо ваше, отраженное в вине.
   Г э з. Не надо, я не люблю золота.
   Е л е н а. Тогда и я не люблю его. Металл наш железо, железо, да?
   Г э з. Мысли мои туманятся. Я почти не слышу ваших слов. Я уйду.
   Е л е н а. Нет.
   Г э з. Чего вы хотите от меня?
   Е л е н а. Они наряжали меня в золото, а вы оденете в железо. Вы сни-
мете с меня мои золотые одежды, одну за другой. Снимете, снимете, да?
   Г э з. Вы обезумели.
   Е л е н а. А мать ваша? Она не была безумной?
   Г э з. Моя мать!
   Е л е н а. Когда высохшими губами говорила о своей любви?
   Г э з. Замолчите!
   Е л е н а. Пойми же. Ее желание - малый родник. А мое - омут, а мое -
океан. Пойми же, наконец. Это не я, барышня из Илиона, покинутая стыдли-
востью, прошу о твоей любви. Американская земля, от востока до запада  -
один огромный солончак и умоляет о влаге, умоляет о силе, отданная  бес-
сильным и потерявшим страсть...
   Г э з. Земля. И ты о ней!
   Е л е н а. Она развевает свои ветры, она  разрывает  свои  горы,  она
поднимает свои моря. Всей кровью своей она тянется к тебе.  Всей  кровью
своей я тянусь к тебе.
   Г э з. В сердце молоты - и огонь. Я теряю нити своей воли. Оставь ме-
ня!
   Е л е н а. Нет.
   Г э з. Оставь! (Быстро уходит. Елена за ним.)
   М а к ф е р с о н. Эринния. (Хочет итти за Еленой. Вошедшие танцовщи-
цы преграждают ему дорогу. За ним пророк мистической секты,  торговец  и
маски.)
   П р о р о к. Элевзиринанский экзотизм!
   Т о р г о в е ц. Олисбос октодактилос!
   М е т р д'о т е л ь. Прошу. Танго любви и смерти!

   Картина третья.

   (Улица. Ночь.)

   Е л е н а. Где ты, милый? Ветер сорвал фонари, и я ничего не вижу.
   Г э з. Колдунья, умоляю тебя, уйди.
   Е л е н а. Я люблю тебя.
   Г э з. Уйди.
   Е л е н а. Я люблю тебя, милый.
   Г э з. Я буду стрелять.
   Е л е н а. Слышу голос.
   Г э з. Вот. (Стреляет.)
   Е л е н а. Оса прозвенела мимо.
   Г э з. (стреляет). Еще!
   Е л е н а. Мимо. Пальцы твои дрожат. Как не расплавилась  в  их  зное
эта игрушка смерти?
   Г э з. Так вот же!
   Е л е н а. Попал. Струйкой стекает кровь. Больно. (Падает.)
   Г э з. Убил! Сумасшедшие руки! Я брошу вас  под  несущийся  поезд.  -
Привяжу вас к хвосту комет. Женщина, назвавшаяся моей землею, неужели ты
умерла?
   Е л е н а. Мне больно. Слышу голос. Голос любимого надо мной.
   Г э з. Радость, звезда, победа! Как я мог тебя не узнать? Земля  моя,
засиявшая звездою. (Поднимает ее на руки.)

   Картина четвертая.

   (Загородный сад. Музыка. Танцы. Макферсон и Бетси танцуют танго.)

   М а к ф е р с о н. Вам не больно, моя крошечка! Но ведь  женщины  это
любят, даже самые чистые, богини, нимфы. Горячий, волчий  кусающий  рот.
Так, моя крошечка. А-а-а. Нежнее. Нежнее!
   Б е т с и. О!
   М а к ф е р с о н. Еще, еще!
   Б е т с и. Пустите, я не могу больше.
   М а к ф е р с о н. А она может. Почему она может? Ведь она чистая!
   Б е т с и. Пустите!
   М а к ф е р с о н. Хотите денег. Вот! Вот! Вот!
   Б е т с и. Не могу!
   1-й с е н а т о р. Оставьте ее, вы  слишком  много  выпили  вина.  Вы
пьяны, Макферсон.
   М а к ф е р с о н. Я пьяный. Мир пьяный. Мир потерял  рассудок.  Отк-
ройте глаза, разве вы не видите, что происходит? Чего же ждать  в  ночь,
когда зверь сочетается с богиней? Какой  банк  выдержит  такое  падение?
Всем, всем, всем! Пала Елена Лэй. Ведь так, моя крошечка?
   Б е т с и (в исступлении вскакивает на столик).
   Пустите меня! Вот! Вот!
   За белые руки женщины.
   За рыжие косы женщины.
   Снова
   Над миром
   Меч!
   Вам в дом, боги!
   Железо, кровь и огонь!
   1-й с е н а т о р. Пусть она замолчит! Стащите ее, завяжите ей рот.

   (Входит маршал. За ним сенаторы.)

   М а р ш а л. Джулиус Гектор Макферсон!
   М а к ф е р с о н. Да.
   М а р ш а л. Несколько часов назад президент сената Беньямин  Приамус
скончался от припадка острого страха.
   Г о л о с а. За вечность американского города! Ура!
   1-й с е н а т о р. Остановите музыку!
   М а р ш а л (стараясь перекричать музыку). В ночном  заседании  сенат
избрал своим президентом вас.
   Г о л о с а. Г-н президент!
   М а р ш а л. Г-н президент. В городе неспокойно.  Пожары  и  оползни.
Говорят о чудовищном наводнении. Берег на сотни верст смыт океаном. Вол-
нения в предместьях растут. Сенатом учрежден генеральный штаб обороны из
виднейших маршалов государства. Действовать  надо  немедленно.  Мы  ждем
вас, г-н президент.
   М а к ф е р с о н. Да, да. Я приду. Я приду.

   Действие V.

   Картина первая.

   (Заседание генерального штаба.)

   М а р ш а л. Митральезы на крыши сената, банка, биржи,  электрической
станции и вокзалов!
   А д ъ ю т а н т. Митральезы!
   М а р ш а л. Господина президента еще нет?

   (Молчание.)

   М а р ш а л. Движущиеся стальные башни на бульвары!
   А д ъ ю т а н т. Стальные башни!
   М а р ш а л. Канализацию и водопроводы приготовить к взрыву!
   А д ъ ю т а н т. Канализацию и водопроводы!
   М а р ш а л. Огнеметы!
   А д ъ ю т а н т. Огнеметы!
   М а р ш а л. Истребители!
   А д ъ ю т а н т. Истребители!
   М а р ш а л. Последнее средство - отравленный газ!
   А д ъ ю т а н т. Газ!
   М а р ш а л. Сигнал - сирена! Пароль - огонь!
   А д ъ ю т а н т. Огонь!
   М а р ш а л. Г-на президента еще нет?

   Картина вторая.

   (Улица.)

   М а к ф е р с о н. Эта ночь никогда не кончится. Солнце  осталось  за
спиной земли. Железо, кровь и огонь. Огонь  решает.  Но  прежде  увидеть
Елену! Может быть, все обман. Бабьи гадания старых книг -  Элли  возвра-
тится. Почему должно  рухнуть  время,  шествовавшее  так  размерно?  Кто
здесь?
   Б р и к с. А кто вы?
   М а к ф е р с о н. Мне спрашивать - отвечать тебе.
   Б р и к с. Стойте. Стойте. Друг тишины  и  порядка  и  заклятый  враг
красных.
   М а к ф е р с о н. Что у тебя в руках?
   Б р и к с. Замечательнейшая находка. Подвязки и браслет, золотые,  но
где найдены?.. О... Пред домом, где живет этот старый ворон Гэз. Принад-
лежности женского туалета в доме отца всех монахов. Это  стоит  не  одну
тысячу долларов. Илион, ты избавлен от уничтожения, и  вот  твой  спаси-
тель! - Мистер Самуэль Брикс! - Бегу в Сенат!
   М а к ф е р с о н. Диадема Елены! Отдай сейчас же!
   Б р и к с. Что-о-о?
   М а к ф е р с о н. Отдай!
   Б р и к с. Ну нет, я нашел, - я и покажу!
   М а к ф е р с о н. Не сопротивляйся!
   Б р и к с. Доллары, слава, автомобили! Не отдам!..
   М а к ф е р с о н. Негодяй!
   Б р и к с. Убивают... убивают... а... а... а!..
   М а к ф е р с о н. Падаль! Золотые игрушки! Елена! Елена!

   Картина третья.

   М а к ф е р с о н. Страшное гнездо. Ахеронт  34.  Неудивительно,  что
ночь такая черная, когда солнце ночует здесь.  (Стучит.)  Елена,  Елена,
выходи!
   Е л е н а. Это ты! Не стучи так сильно. Он  только  что  заснул.  Мне
пришлось освобождать свои волосы из его пальцев.
   М а к ф е р с о н. Стань сюда. К свету. Не прячь лица. Что  же  пода-
рить мне в ночь твоей свадьбы, Элли Лэй? Что мне тебе подарить?
   Е л е н а (молчит).
   М а к ф е р с о н. Ты растеряла свои драгоценности. Ты нищая, Элли.
   Е л е н а. Издеваешься! Не ты ли приказал?
   М а к ф е р с о н. Да... так. Ты послушна. Вернись  же,  Елена.  Твой
подвиг свершен. Завтра весь мир узнает о падении Гэза. О новом поражении
рабов. Радио затрубят миру о твоей славе. Тебя встретят в Илионе,  отяг-
ченную золотом.
   Е л е н а. Ты сам не веришь своим словам. Куда итти мне из дома моего
любимого?
   М а к ф е р с о н. От постели раба.
   Е л е н а. Любимого. Никто не мог бы любить нежнее!
   М а к ф е р с о н. Он покорился.
   Е л е н а. Он, а я?
   М а к ф е р с о н. Что ты?
   Е л е н а. Ты совсем потерял рассудок, Гектор! Будь  же  мужчиной,  -
скажи, конец!
   М а к ф е р с о н. Загадки. Иди со мной!
   Е л е н а. Нет!
   М а к ф е р с о н. Силой уведу тебя.
   Е л е н а. Георг! Георг!
   М а к ф е р с о н. Молчи!

   (Выходит Гэз.)

   Г э з. А! Отпусти!..
   М а к ф е р с о н. Мою сестру?
   Г э з. Кто ты?
   М а к ф е р с о н. Не узнаешь?
   Г э з. Макферсон! Еще раз!
   М а к ф е р с о н. В последний раз! (Вынимает револьвер.)
   Г э з. Брось револьвер! Сойдемся честно. Как  следует  драться  из-за
женщины. Елена, посвети!

   (Сходятся.)

   Г э з. Ты хочешь знать, как она целовала меня? Как обвивала  серебря-
ными руками? Как трепетала в моих руках?
   М а к ф е р с о н. Ты обессилел от  непривычных  радостей!  Ты  кача-
ешься, как ребенок перед сном! Ты падаешь!
   Е л е н а. Георг убит! Убит!
   М а к ф е р с о н. Волчица завыла!

   (Выходят рабочие.)

   Г о л о с а. Что здесь? Кто это? Убит Гэз? Кем? Как? Когда?  Кто  вы,
женщина?
   М а к ф е р с о н. Любовница Гэза!
   Г о л о с а. Что?
   М а к ф е р с о н. Любовница вожака вашего Гэза...
   Е л е н а. ...который лежит убитый!
   М а к ф е р с о н. Да, любовница! Так лгал он вам, рабочие и работни-
цы американского города! Отнимал у вас мужей и жен, а сам проводил  ночи
с женщиной! Он продал вас за наслаждение с женщиной, и она действительно
красива! (Срывает шаль с Елены.)
   Г о л о с а. Лиззи! Мэри! Ирена! Нелл!
   М а к ф е р с о н. Гэз лгал вам, рабочие и работницы!
   Е л е н а. Да, я - Мэри! Да, я - твоя Ирена, и твоя, и твоя!
   Г о л о с а. Подруга!
   Е л е н а. О, как могли вы спать в ваших узких постелях, когда он це-
ловал меня? Как сердце ваше не обуглилось от тоски?
   Г о л о с а. Мэри! Ирена! Нэлл!
   М а к ф е р с о н. Вы видите, что обмануты! Вернитесь же домой!  Пра-
вительство прощает вас!
   Е л е н а. Вот я касаюсь тебя моей рукой, разве тебя  повредит  пуля?
Вот я закрутила тебя своими косами, разве тебя обожжет пламя? Вот я  по-
целовала тебя, разве ты можешь не победить?
   М а к ф е р с о н. Правительство исполнит ваши справедливые  требова-
ния. Введет рабочий контроль и удлинит праздничный отдых.
   Г о л о с. Как пахнут твои волосы, Лена!
   М а к ф е р с о н. Вернитесь же к старому. К милой жизни, люди... лю-
ди...
   Е л е н а. Люди... Чего же вы медлите? - За вашу землю!
   М а к ф е р с о н. Не поддавайтесь агитации.
   Е л е н а. Ведь ты, и ты. Вы только струи, текущие рядом! За гребнем,
поднявшим тебя, встанет другой и еще новый. Сердце рвется! Сердце  опро-
кидывается от изобилия! Все во всем! За вашу землю!
   М а к ф е р с о н. Умрете!
   Е л е н а. Не лги!
   М а к ф е р с о н. Умрете и будете лежать холодной падалью, как этот!
   Е л е н а. Нет смерти! Семя брошено в ночь. Слушай. Ты трепетал перед
тем, кто придет, чтобы уничтожить тебя! Вот, если  хочешь,  можешь  кос-
нуться его.
   М а к ф е р с о н. Эринния!
   Е л е н а. За Гэза! За вашу землю! Вы знаете, кто перед вами? Вот он,
убийца!

   (Срывает маску с Макферсона.)

   Г о л о с а. Король нефти!
   М а к ф е р с о н. Она изменит и вам! Вечная соблазнительница! Ведет,
чтобы вцепиться белыми руками и потянуть назад! Изменит и вам!
   Г о л о с а. Король нефти! Злейший из злых! Вожак разбойников!  Пове-
сить его! Смерть!
   М а к ф е р с о н. Уничтожение! Не могу! Не могу! (Убегает.)
   Г о л о с а. Повесить!

   (Погоня.)

   М а к ф е р с о н. Довольно! Здесь стою я. (Рабочие  накидываются  на
него.) Это руки Гэза, - я только что отвел их от моего горла! Эту голову
я проломил кастетом!.. Еще раз! Еще раз!
   Г о л о с а. Смерть королю нефти!
   М а р ш а л (появляется над толпой). Остановитесь! Улица под  обстре-
лом трехсот батарей. Одно ваше движение, и - озеро крови! Сдавайтесь!
   М а к ф е р с о н. А-а-а! Небесный огонь!  Серный  дождь!  Издыхайте,
восставшие на богов!
   М а р ш а л. Раз.
   Р а б о ч и е (убивают Макферсона).
   М а р ш а л. Два.
   Р а б о ч и е. Против Илиона! Восстание! Восстание!
   М а р ш а л. Огонь!

   Картина четвертая.

   Г о л о с а. Элеа ба, дзан. Гара  рар.  Эль.  Эль.  Гири  ри.  Цирир.
Ур-рр.
   Е л  е н  а. Падают  города!  Приливают  океаны!  Горы разламываются!
Сквозь обрушивающиеся Илионы, через восстание,  ветер,  огонь, слушайте,
слушайте, слушайте трепетание новой твари во мне!

   Борис Лавренев.
   РАССКАЗ О ПРОСТОЙ ВЕЩИ.

   Кинематограф.

   Улица... Рассвет...
   На стене косо и наспех наклеенный листок...

   -------------------------------
   ЭКСТЕННОЕ СООБЩЕНИЕ.
   Красные покидают город. Части
   доброармии вступили в предместье.
   Население призывается к спокой-
   ствию.
   -------------------------------

   Мимо листка проходит запыленный красноармеец. Тяжело волочит  винтов-
ку.
   Видит листок...
   ... срывает с бешенством и внезапной злобой.
   Губы его шевелятся... Ясно, что он с надрывом и длинно ругается.

   Иностранец.

   Зеркало в облезлой раме, с зелеными пятнами гнили на внутренней  сто-
роне, треснуло когда-то пополам, склеивали его неумелые руки, и половин-
ки сошлись неровно, под углом.
   От этого лицо резалось трещиной на две части, нелепо ломалось, и  рот
растягивался к левому уху идиотской гримасой.
   На спинке стула висел пиджак, а перед зеркалом брился человек  в  ще-
гольских серых брюках и коричневых американских, тупоносых полуботинках.
   Голярня в пригородной слободке, между развалинами пороховых погребов,
была невероятно грязна, засижена  мухами,  пропахла  самогоном,  грязным
бельем и гнилой картошкой.
   И такой же грязный и лохматый, не совсем трезвый,  хохол,  неизвестно
зачем открывший свое заведение в таком месте, куда даже собаки  забегали
только поднять ножку, обиженно сидел у окна и искоса смотрел на странно-
го посетителя, пришедшего ни свет ни заря, чуть не выбившего дверь,  от-
казавшегося от его услуг и на ломаном русском языке потребовавшего горя-
чей воды и бритву.
   Пыльные стекла маленького окна вздрагивали ноющим звоном  от  прибли-
жавшегося орудийного гула, и при каждом сильном ударе брившийся погляды-
вал в сторону окна спокойным, внимательным серым глазом.
   В  алюминиевой  чашке,  в  снежных  комках  мыльной  пены,   золотыми
апельсинными отливами блестели завитки сбритой бороды и усов.
   Брившийся отложил в сторону бритву и намочил в  горячей  воде  тонкий
носовой платок. Обтер и попудрил лицо, достав из брюк карманную серебря-
ную пудреницу.
   Потрогал пальцем гладкие щеки и круглую ямочку на подбородке,  и  рот
его, твердо сжатый и резкий, вдруг расцвел на мгновение беззаботным  ро-
зовым цветком.
   Но окно опять заныло от орудийного удара.
   Хозяин вздрогнул и, как бы очнувшись, сказал хрипло:
   - Жарять!.. Зовсим блызко!..
   - Comment?.. Что ви гаварит?
   Иностранец быстро повернулся к хозяину и услышал обиженное ворчание:
   - Що кажу?.. На ж тоби!.. Пьятдесят рокив казав -  люды  розумили,  а
теперь непонятково!.. Христиане розумиют, а на бусурманина мовы не нахо-
ваешь!
   - А! - протянул иностранец.
   И к вящему изумлению хозяина вынул из  кармана  маленькую  коричневую
аптекарскую склянку, откупорил ногтем глубоко увязшую пробку и вылил  на
блюдце остро пахнущую жидкость. Намочил головную щетку и круглыми  взма-
хами стал водить по прическе от лба к затылку.
   Открыв рот, хозяин увидел, что намокавшие золотистые волосы потускне-
ли и медленно почернели.
   Иностранец встал, вытер голову платком и тщательно расчесал пробор.
   Пристегнул воротничок, завязал галстук и, когда надевал пиджак, услы-
хал нудный голос хозяина:
   - От-то, оказия!... Що це вы з волосьями зробили? Чи вы  мабуть  кло-
вун, чи ще яке комедиянство?..
   Иностранец легко улыбнулся:
   - Ньет!... Я ньет клоун, я купца! Мой имь Леон!... Леон Кутюрье!
   - Воно и видать, що нехристь!... И имя в вас не людское, а неначе со-
баче... Куть... куть! Скильки ще гамна на свити!...
   И хозяин с презрением плюнул на пол.
   Леон Кутюрье снял с вешалки легкое пальто, нахлобучил на затылок  ко-
телок и сунул в руку хозяину крупную бумажку.
   Хохол захлопал ресницами, но, прежде чем он опомнился, иностранец был
на улице и зашагал вдоль садовых заборов к городу,  из-за  далеких  труб
которого рачительным и румяным хозяином скосоурилось солнце. Хозяин  не-
доуменно смял деньги, мелкие морщинки его щек скрестились  лукавой  сет-
кой, и он хитро посмотрел в окно.
   Качнул лохматой головой и произнес веско и ясно:
   - Неначе скаженый!...
   "Au revoir, храбру jeune homme!"

   Был погожий и теплый предосенний день.
   Леон Кутюрье беспечно пошел по тротуару в том же направлении, в кото-
ром двигались кучки муравьившихся людей.
   За широким раскатом  настороженно  опустелой  улицы  открылся  старый
парк, над сбегавшим вниз обрывом, а под ним лениво лизала пески и ржавые
глины обмелевшая, зеленоватая река.
   Над самым обрывом белесой лентой легла  аллея,  огороженная  чугунной
резной решеткой, осененная столетними широколапыми липами.
   Решетка взбухла грузом прижавшихся и повисших на прутьях человеческих
тел.
   На другой стороне реки, в заречье, покрытом прожелтью камышей,  изре-
занном синими червяками рукавов, по узкой гати двигались кучки крохотных
рыжих букашек, поблескивая по временам металлическими искорками.
   Когда Леон Кутюрье, беспрестанно извиняясь, приподымая котелок,  про-
тиснулся к решетке, издалека, слева, оттуда, где  был  вокзал,  тяжко  и
надсадисто грохнули четыре удара, высоко вверху запел  звоном  и  визгом
разрезанный воздух, и над далекой гатью, на синем мареве сосняка, вспух-
ли четыре белых клубка.
   Ахнула общей грудью облепленная людьми решетка:
   - А-аах!...
   - Перелет, - сказал крепкий и уверенный голос.
   Но не успел еще кончить слова, как взвыл снова воздух, и белые клубки
повисли над самой гатью, закутав ее плотной пеленой.
   - Вот это враз!... Чисто сделано!
   Рыжеватый и плотный в золотом пенсне, стоявший  рядом  с  Леоном  Ку-
тюрье, плотоядно облизнулся.
   Стало видно, как засуетились на гати рыжие мураши.
   - Ага, не нравится! Попадет сволочам!
   - Жаль, удерут все же!
   - Ну, не все!.. Многие влипнут!
   - Молодцы корниловцы!...
   - Всех бы перехлопать!.. Хамье, бандиты проклятые!
   Шрапнельные разрывы учащались, ложились гуще и вернее. Пожилой  чело-
век в широком пальто, стоявший об руку с хорошенькой блондинкой,  повер-
нулся к Леону Кутюрье.
   - Как это называется... вот чем стреляют?
   - Шрапнель, мсье!...  Такой  трубка,  который  имеет  много  маленька
пулька. Очень неприятн! Tres desagreable!
   Старик опять впился в горизонт. Блондинка, распушив губы  и  взмахнув
обещающе длинными ресницами, улыбнулась Леону Кутюрье.
   - Это картечное действие? - спросила она, видимо  радуясь  и  гордясь
специальным термином.
   - Oui, madame! Картешь!..
   Леон Кутюрье прикоснулся к котелку и отошел от решетки.  Оглянувшись,
увидел разочарованный взгляд, весело послал воздушный поцелуй и пошел по
аллее, сбивая тросточкой мелкую гальку.
   Спустился по песку к воротам, на которых тусклым золотом сверкал  им-
ператорский, распластавший геральдические крылья, орел. Обе  головы  ему
сбили камнями досужие мальчишки.
   Очутившись на улице, направился к спуску в гавань, но  услыхал  сзади
переплеск криков: "... смотрите!... едут!..."  и  звонкий  грохот  копыт
мчащихся лошадей.
   Леон Кутюрье остановился на краю тротуара и взглянул вдоль улицы.
   Высоко взбрасывая белощеточные  ноги,  брызгая  пеной  с  закушенного
мундштука, впереди разъезда кавалерии, коней в тридцать, летел  золотис-
то-рыжий, почти оранжевый, английский скакун, легко неся седока.
   Молодой, разрумянившийся от скачки, азарта и хмеля удачи, тонкий офи-
церик держал в опущенной руке обнаженную шашку, и за его  спиной  вихрем
метались длинные концы белого башлыка.
   Он резко посадил коня на задние ноги у фонарного столба, прислонясь к
которому стоял Леон Кутюрье, и оглянулся, как будто ища нужное  лицо  на
тротуаре.
   Очевидно, спокойная поза иностранца и хороший костюм произвели на не-
го должное впечатление и, перегнувшись с седла, он спросил:
   - Милостивый государь! Какая самая краткая дорога к пристаням?
   Леон Кутюрье восторженно улыбнулся:
   - O, mon lieutenant! Ви видит эта улиц? Ездиль до перви  поворот  эта
рука... a droite! Там будет крутому спуску вниз, и ви найдет пристань!
   Офицерик отсалютовал шашкой и спросил еще:
   - Вы иностранец?
   - Oui, monsieur! Я француз!
   - А, союзник!... Да здравствует Франция! Напишите в Париж, мсье,  что
сегодня мы вдребезги раскатали краснопузую сволочь. Скоро Москва наша!
   Леон Кутюрье восхищенно прижал руку к сердцу:
   - O, mon lieutenant! Русску офисье... это... это le plus brave!  Мар-
шаль Фош сказаль - русску арме одни голи куляк разбиваль бошски пушка, -
закончил он, с еле уловимой иронией.
   Офицерик засмеялся: - Merci, monsieur!
   Обернулся к отряду:
   - За мной!.. Рысью... ма-арш! - и копытный треск пронесся по  граниту
к спуску.
   Леон Кутюрье приветственно  помахал  вдогонку  тростью  и  отправился
дальше. На углу он остановился у разбитой витрины заколоченного  магази-
на, оперся на ржавые перила и внимательно начал разглядывать  валявшиеся
на запыленных полках остатки товаров.
   Поднял руку и с неудовольствием заметил, что  манжета  закраснела  по
краю пятном ржавчины.
   - Sacrebleu! - сердито сказал француз и,  вынув  из  кармана  носовой
платок, начал старательно стирать ржавчину.
   До вечера, лениво и бесцельно, бродил он по улицам, встречая конные и
пешие части входящих добровольцев, помахивая тросточкой и котелком,  лю-
безно улыбаясь, впутываясь в ряды пехоты,  разговаривая  с  солдатами  и
офицерами, поздравляя с победой, кланялся, шаркал ножкой.
   Лицо у него было милое, глуповато восторженное лицо фланера парижских
бульваров, офицеры и солдаты катались со смеху от его невозможного выго-
вора, но француз не обижался, смеялся сам, суетился и только по временам
его, видимо, беспокоило пятно на манжете, потому что он часто вынимал из
кармана платок и с французскими ругательствами яростно стирал  злополуч-
ную ржавчину.
   День уплывал за заречные леса. Вместе с влажной  свежестью  обыватели
попрятались привычно по домам, - из боязни налететь на пулю нервного ча-
сового или нож бандита.
   Крепкие каблуки Леона Кутюрье застучали по пустынному переулку.
   Издали француз увидел отяжелевшие светом окна особняка,  принадлежав-
шего богачу помещику, лошаднику, и занятого при красных под райком  пар-
тии.
   У подъезда угрюмо стыл громадный "Бенц",  и  на  подушках  автомобиля
спал усталый шоффер.
   На ступенях крыльца, вытянувшись и застыв, воплощением простой нерас-
суждающей силы, стоял часовой юнкер. На рукаве шинели  в  сумерках  чуть
виднелась сломанная углом красно-черная ленточка.
   Леон Кутюрье поровнялся с окнами и увидел,  как  по  комнате  прошли,
оживленно жестикулируя, два офицера.
   Он остановился, чтобы рассмотреть лучше, но  услыхал  хлюпающий  звук
вскинутой на руку винтовки и жесткий крик:
   - Нельзя!... Проходи!...
   Кутюрье шагнул вперед.
   - Нишево, господин сольдат!.. Я  мирна  гражданин,  иностранец,  если
позволит! Леон Кутюрье! Мне иметь  удовольствие  поздравить  православни
армия с победа.
   В голосе француза было такое обезоруживающее простодушие,  глуповатое
и ласковое, что юнкер опустил винтовку.
   Француз стоял в полосе света, бившего густой  сметанной  белизной  из
окна, с котелком на затылке, расставив ноги, приятно улыбаясь,  и  пока-
зался юнкеру похожим на веселого героя экранных  проказ  Макса  Линдера,
над лицами которого юнкер беззаботно смеялся в те дни,  когда  его  рука
предпочитала сжимать не тяжелый приклад, а нежную руку девушки в  тишине
темного кино.
   Но все же он строго сказал:
   - Хорошо, мсье! Но проходите! С часовым говорить нельзя!
   - Mille pardons! Я не зналь! Я  не  военна!...  Ви  наверно  сторожит
большая пушка?
   Юнкер хохотнул:
   - Нет!.. Здесь штаб командующего! Но проходите, мсье!
   Леон Кутюрье отошел. Пройдя особняк,  оглянулся.  Неподвижная  фигура
юнкера высилась бронзовой статуэткой на ступенях. На тонкой полоске шты-
ка играл серебряный холодноватый блеск.
   Француз снял котелок и крикнул:
   - Au revoir, господин сольдат! Я очень  льюблю  храбру  русску  jeune
homme!

   Манжета.

   Васильевская улица была тихой и сонной, утонувшей в старых садах,  из
которых выглядывали низкие особнячки.
   За две недели до  вступления  белых,  в  квартиру  доктора  Соковнина
въехала по ордеру жилотдела, заняв две комнаты, артистка  Маргарита-Анна
Кутюрье.
   Мадам Соковнина вначале освирепела:
   - Поселят такую дрянь, а потом разворует все вещи и  уедет.  И  жало-
ваться некому!
   И, злясь на жилицу, избегала встречаться с ней и не кланялась.
   Но артистка не только ничего не вывезла, но еще привезла рояль и нес-
колько кожаных чемоданов, набитых платьями, бельем и нотами.
   У нее оказалось прекрасного тембра драматическое сопрано,  сухой  ме-
дальный профиль, холеные руки и великолепный французский выговор.
   А когда, однажды вечером, она спела несколько  оперных  арий,  спела,
мощно бросая звуки, свободно и верно - лопнула пленка человеческой враж-
ды.
   Докторша вошла в комнату жилицы, восхитилась ее  голосом,  разговори-
лась, предложила столоваться у них, а не портить себе здоровья советским
питанием, и Маргарита Кутюрье стала своим человеком в семье Соковниных.
   Мадам Марго пленила хозяев тактом, прекрасными манерами и  восторжен-
ной и нежной любовью к мужу, застрявшему с весны в Одессе, которого Мар-
го ждала с приходом белых.
   В этот тревожный день, после стрельбы, конского топота и людской мол-
ви по всполошенным улицам, мадам Марго вернулась к  чаю  возбужденная  и
веселая.
   - О, Анна Андреевна! Я встретила на  улице  знакомого  офицера!..  Он
сказал... Леон в поезде командующего и будет сегодня к восьми часам, как
только исправят взорванные рельсы за слободкой.
   - Ну, поздравляю, дорогая! - ответила докторша.
   Поэтому, когда за ужином все сидели в сборе: доктор, Анна  Андреевна,
Марго, дочь Леля, и из передней яростно задребезжал звонок, - за  Марга-
ритой, выбежавшей с криком: "Ah, c'est mon mari!", последовали все.
   В дверях стоял Леон Кутюрье. Жена с радостным смехом целовала  его  в
щеки, он гладил ее по плечу и улыбался смущенно хозяевам.
   - O, mon Leon! O, mon petit. Je vous attendais depuis longtemps!
   Француз что-то тихо сказал жене. Она схватила его руку и повернулась:
   - О, я так счастлива, что даже забыла!... Разрешите представить моего
мужа!
   Леон Кутюрье, низко склонясь, поцеловал руку хозяйки и крепко  сдавил
руку доктора.
   - Что же мы стоим в передней? Прошу в столовую! Впрочем, вы  наверное
хотите помыться с дороги?
   Француз поклонился.
   - Благодару... Parlez-vous francais, madame?
   - Un peu... trop peu! - смущенно ответила Соковнина.
   - Шаль!.. Я говору русску очень плок. Я не кочу ванн! Я имею обичка с
дорога брать бань. С вокзаль я даваль везти себя в бань... le bain.  Ко-
зяин пугальсь, кавариль: "какой бань... стреляйт". Но я даваль  ему  два
ста рубль. Она меня купаль, а на улиц "бум-бумм!.."
   Он так жизнерадостно весело рассказывал о бане, что хохотали  все,  и
Соковнины и Маргарита, изредка взглядывавшая на мужа мимолетными  насто-
роженными взглядами.
   За чаем гость ел с аппетитом, сверкал зубами и улыбкой, ломаным  язы-
ком рассказывал о событиях  в  Одессе,  о  высадке  цветного  корпуса  и
бегстве большевиков...
   - Скора будет польн порадок... Я занималь опять la commerce,  фабрика
консерв... Маргарит будет петь на опера.
   Он улыбнулся и вопросительно посмотрел на жену. Она поняла.
   - Tu es fatigue, Leon? N'est-ce pas?
   - Oui, ma petite! Je veux dormir... dormir...
   - Да... да! Конечно, вам нужно отдохнуть после такой дороги. А где же
ваши вещи, Леон Францович?
   - О, у меня одна маленьки сак! Я оставляль его хозяин бань до завтра.
   - Тогда возьмите пока белье Петра Николаевича!
   - Не беспокойтесь, Анна Андреевна! Белье  Леона  у  меня!  -  сказала
француженка и покраснела мило и нежно.
   - Merci, madame!
   Леон Кутюрье еще раз поцеловал руку хозяйки и вышел за женой.
   Войдя в комнату, наполовину загороженную роялем, француз быстро подо-
шел к окну и посмотрел вниз, где смутно чернели плиты двора.
   Круто обернулся...
   ... и спросил вполголоса.
   - Товарищ Бэла!.. Вы хорошо знаете всю квартиру. Куда выходит  черный
ход?
   - Во двор у дровяного сарая. Налево ворота. На ночь запираются. Стена
в соседний двор - полторы сажени, но у сарая лежит легкая лестница.
   - Вы молодец, Бэла!
   Она тихо и певуче засмеялась.
   - Знаете... это чорт знает что! Если бы я не знала, что вы придете  в
половине девятого, я ни за что не узнала бы вас. Феерическое  преображе-
ние!
   - Тсс... тише!.. У стен могут быть уши! Не будем говорить  по-русски.
Такой разговор между супругами французами может показаться странным.
   Она открыла крышку рояли и взяла густой аккорд. Спросила по-французс-
ки:
   - Откуда у вас, товарищ Орлов, такой комический талант?.. Ни  за  что
бы не поверила!..
   - Не даром я шесть лет промотался в эмиграции в Париже...
   - Да я не о языке!.. А вот об этой имитации  акцента!  Это  же  очень
трудно!
   - Пустяки, Бэла!.. Немножко силы воли, выдержки и уменья держать себя
в руках.
   Он сел за стол и отстегнул манжету.
   - Вы можете дать мне бумагу и ручку?
   Взял бумагу, разогнул манжету, положил  перед  собой  и  старательно,
вглядываясь в чуть заметные карандашные пометки, зачертил пером, и  пер-
вая же строчка легла ясная и четкая:
   "Корпус Май-Маевского. Александрийский гусарский полк. Приблизительно
600 сабель".
   Кончив писать, тщательно вытер манжету  резинкой  и  протянул  листки
женщине.
   - Бэла!... Завтра отнесете Семенухину. Он перешлет  в  военный  отдел
пятерки. Ну, довольно! Где я буду спать?
   Бэла показала на открытую дверь спальни, где белела свежими простыня-
ми двуспальная старинная кровать корельской березы.
   - Хорошая кровать!... И комната!... А вы где спите?
   - Здесь же!
   Орлов сдвинул брови:
   - Что за чепуха?... Неужели вы не могли подумать об этом раньше? Поп-
росите у хозяев какую-нибудь кушетку для меня.
   Бэла вспыхнула и посмотрела ему в глаза.
   - Орлов! Я не считала вас способным на мещанство.  Если  вы  считаете
опасным говорить по-русски, то уж совсем не по-французски,  чтобы  прие-
хавший после разлуки муж требовал отдельную кровать. Нелепо  и  подозри-
тельно! У нас два одеяла, и будет очень удобно. Надеюсь,  вы  достаточно
владеете собой?
   Он резко махнул рукой:
   - Я не потому!.. Просто боюсь стеснить вас! Я сплю очень беспокойно!
   - Вздор!... Выйдите, пока я лягу!
   Выйдя, Орлов со злобой перелистал фотографии семейного альбома.  Лег-
комысленное и глуповатое выражение давно  сошло  с  напряженного  желез-
но-очертившегося и побледневшего лица. Углы рта опустились злой и старя-
щей складкой.
   В спальне щелкнул выключатель, хлынула мгла,  и  певучий  голос  Бэлы
сказал:
   - Leon! Je vous attends! Venez dormir!
   Орлов вошел в темную спальню, ощупью нашел край кровати, сел на  него
и быстро разделся.
   Скользнул под шуршащее шелком одеяло, сладко вытянулся и усмехнулся.
   - Веселенькая история!.. Спокойной ночи, Марго!
   - Спокойной ночи, Леон!
   Повернулся к стене, перед глазами покатились, как всегда в полудремо-
те, красные, зеленые и лиловые спирали, и,  глубоко  вздохнув  несколько
раз, Орлов уснул.

   Пустой случай.

   Супруги Кутюрье жили мирно и счастливо. На третье утро после  приезда
мужа, в воскресенье, Бэла сидела на краю кровати, в  утреннем  халатике,
пила ячменный кофе из большой детской  чашки  и  по-ребячьи,  захватывая
сразу губами и зубами, грызла желтые пышные бублики.
   Орлов медленно открыл глаза и повернулся.
   - Доброго утра, Леон! Как спали?
   - О, чудесно, - ответил Орлов, облокотившись на подушку.
   Бэла отставила чашку на туалетный столик и повернулась к нему.  Глаза
потемнели и вспыхнули сердитыми блестками.
   - А я эту ночь не спала... И, знаете, нашла, что все это очень глупо,
нерасчетливо и гадко!
   - Что такое?
   - Ну вся эта история! Нельзя оставлять людей в подполье на месте  ле-
гальной работы. Мы не так богаты крупными партийцами, чтобы  терять  их,
как пуговицы от штанов. И я считаю, что Губком в отношении вас  поступил
идиотски глупо...
   - Бэла!.. Я попрошу вас находить более подходящие выражения для оцен-
ки действий Губком.
   - Я не привыкла к дипломатическим вежливостям!
   - Привыкайте! Губком не глупее вас!
   - Благодарю!
   - Не за что... Что вы понимаете в партийной линии?  -  сказал  Орлов,
внезапно раздражаясь, - вы, маленькая девочка, удравшая из  архибуржуаз-
ной семьи в романтический поток?.. Ведь вас потянула,  именно,  романти-
ка... приключения. Очень хорошо, что вы работаете беззаветно, но  судить
вам рано.
   - Каждый имеет право судить!..
   - Не спорю... Судите потихоньку. Хотите знать, зачем оставили  именно
меня? А потому, что я знаю здесь и в окружности на пятьдесят верст  каж-
дый камень, знаю, за кем и как  мне  следить,  когда  распылаются  белые
страсти. А когда наши вернутся, - у меня в минуту весь город будет в ру-
ке. Вот!
   Он разжал кисть и с силой сжал ее:
   - Р-раз и готово! И никаких заговоров, шпионажа, контр-революции!
   - А если вы попадетесь?
   - Риск!.. Это война!.. А потом, - если вы вчера меня - не узнали; это
- достаточная гарантия, что не узнает никто. "Рыжебородый  палач",  "Не-
рон", "истязатель"... чекист Орлов и Леон Кутюрье.
   - А все же!...
   - Хватит, Бэла!.. Идите - я буду одеваться!

   ...............
   За завтраком Леон Кутюрье потешал хозяев  французскими  анекдотами  и
даже доставил огромное удовольствие тринадцатилетней Леле,  показав  ей,
как глотают ножи ярмарочные фокусники.
   Но у себя в комнате, взяв шляпу, Орлов сказал  Бэле  сухо  и  повели-
тельно:
   - Бэла! Я ухожу. Вернусь к шести. Вы сейчас же отправитесь к  Семену-
хину и передадите ему записи!
   Ночью над городом пронеслась короткая гроза, и здания и деревья,  вы-
мытые и свежие, сверкали в стеклянном воздухе еще непросохшими каплями.
   Улицы заполнились обывателем, трехцветными флагами, ленточками, буке-
тами роз, модными шляпками и алыми цветками подкрашенных губ.
   Все спешили на соборную площадь, на парад с  молебствием,  по  случаю
счастливого избавления города от большевиков.
   Леон Кутюрье протискался в первые ряды, благоговейно  снял  шляпу,  с
достойным смирением прослушал молебен и короткую устрашающую речь  длин-
ноногого, похожего на суженный книзу клин, генерала.
   Генерал в сильных местах речи подпрыгивал, и жилистое тело его, каза-
лось, хотело выпрыгнуть из мешковатого френча, дергаясь  картонным  пая-
цом.
   Серебряные трубы бодрым ревом грохнули марсельезу. Француз  Леон  Ку-
тюрье геройски выпрямил грудь и пропустил мимо  себя  войска,  прошедшие
церемониальным маршем в сверкании штыков, пуговиц, погон и орденов.
   Публика бросилась за войсками.
   Леон Кутюрье надел шляпу и, не торопясь, пошел в обратную сторону, на
главную улицу. С трудом протискиваясь по заполненному тротуару, он  уви-
дал несущегося вихрем босоногого мальчишку газетчика.
   Мальчишка расталкивал всех, прыгал и визжал пронзительно:
   - Дневной выпуск газеты "Наша Родина"! Поимка главного  большевика!..
Оч-чень интересная!..
   Леон Кутюрье остановил газетчика. Тот молниеносно сунул  ему  в  руки
свернутый номер, бросил за пазуху деньги и помчался дальше.
   Леон Кутюрье развернул лист, чуть дрогнувшими пальцами. Глаза сбежали
по неряшливым, пахнущим керосином строчкам,  расширились,  остановились,
застыли на жирном заголовке:

   Поимка палача, чекиста Орлова.

   "Вчера ночью на вокзальных путях офицерским патрулем  задержан  неиз-
вестный, пытавшийся забраться в теплушку уходившего эшелона. Присутству-
ющие на вокзале опознали в задержанном председателя губчека,  известного
садиста, истязателя и палача Орлова. Несмотря на опознание  его  многими
лицами, Орлов отпирается и уверяет, что  он  крестьянин,  приехавший  из
Юзовки, и хотел вернуться домой. Документов при нем  не  найдено,  но  в
свитке оказалась зашитой крупная сумма денег. Орлов уверяет, что  деньги
получены им для юзовского кооператива. Наглая ложь трусливого палача так
возмутила публику, что его хотели здесь же растерзать. Патрулю с  трудом
удалось доставить Орлова в контр-разведку, где этот  негодяй  и  получит
заслуженное возмездие".

   ...............

   Пальцы в кулак... Газета комком... Ноги влипли в асфальт...
   Сбоку какая-то женщина.
   - Что с вами?... Вы нездоровы?
   Одна секунда...
   Леон Кутюрье приподнял котелок:
   - Блягодару!.. Ньет!.. Ничево!.. У меня  очень  больна  сердце...  le
coeur... Одна маленька припадка... Пуста слючай. Спасиб! Извочик!  Нико-
ляевска улис!
   Вскочил в пролетку и сунул в карман скомканную газету.

   Диалог.

   - Орлов?.. С-сам! А у меня тт-только что была Б-бэла... Зна... да что
с тобой такое? На тт-тебе лица нет!
   Орлов вытащил из кармана пальто газету:
   - На, читай!
   Семенухин взглянул на лист. Коротко стриженная  голова,  с  торчащими
красными ушами, быстро нагнулась, и он стал похож на гончую, на  послед-
нем прыжке хватающую зайца.
   Зрачки поскакали по строчкам.
   Потом голова поднялась, губастый рот растянулся в довольный  смех,  и
он выдавил, заикаясь:
   - В-ввот зд-д-доррово!.. Эт-то ж замм-мечательно!
   - Что ты находишь тут замечательного? - спросил  Орлов,  прищурясь  и
присев на край стола.
   - Д-да ведь эт-то ж исключительный случай! Т-ттепперь ты можешь  быть
совершенно спокоен.  Они  п-пприкончат  этого  олуха  и  т-тты  умм-мер!
Н-никк-кому не п-придет в гол-лову т-тебя искать. Эт-тто такк-кая счаст-
ливая непп-предвиденность!
   Орлов подпер ладонью подбородок и внимательно смотрел на Семенухина.
   - Тебе никогда не приходили в голову никакие сомнения, Семенухин?  Ты
всегда делал, не раздумывая, свое дело?
   - А п-почему т-тты спрашиваешь?
   - Что ты сказал бы, если бы я сообщил тебе,  что  вот  сейчас,  после
прочтения этой заметки, я пойду сдаваться в белую контр-разведку.
   Семенухин быстро захлопнул улыбавшийся рот, откинулся  на  треснувшую
от напора железного тела спинку стула... и расхохотался.
   - Н-ну тебя к чч-чортовой мат-тери!  Я  чуть  не  п-ппринял  всерьез!
С-слушай, - об этом тотчас же нужно известить всех... П-пусть по районам
подымают вой сожаления о т-ттоварище Орлове.  Эт-то  б-будет  замм-меча-
тельно!
   Орлов нагнулся к нему через стол.
   - Ты дурак! Я тебе говорю совершенно серьезно. Что ты скажешь, если я
пойду и сдамся.
   В голосе Орлова были жесткие удары меди. Улыбка сбежала с лица  Семе-
нухина, и он внимательно вглядывался в левую  щеку  Орлова,  на  которой
нервно дрожал под глазом треугольный мускул.
   - Ч-что бы я ск-кказал?.. - начал  он  медленно  и  глухо,  замолчал,
отодвинул стул и, встав во весь рост, неторопливо и  спокойно  вынул  из
бокового кармана револьвер:
   - Ск-казал б-бы одно из д-ддвух. Или т-ты с  ума  с-сошел,  или  т-ты
п-пподлец и п-ппредатель! В т-том или д-другом случае я об-бязан не  до-
пустить т-такого исхода.
   - Спрячь свою погремушку. Меня не испугаешь револьвером.
   - Я п-ппугать не соб-бираюсь. А убить - уб-бью!
   - Послушай, Семенухин! Откинь все  привходящие  обстоятельства.  Дело
обстоит для меня чрезвычайно остро. На мне лежит крайне тяжелая  работа,
требующая полного равновесия всех сил. Ваше дело простое! Вы сидите кро-
тами по квартирам и по ночам вылазите в районы для агитации.  Я  круглый
день танцую на острие бритвы. Мельчайшая оплошность - и конец!
   - Т-ттак что же тт-тебе нужно?
   -  Подожди!..  Еще  одно!  Вместо  меня,  дурацкой  ошибкой,  роковым
сходством, приведен к смерти человек. Не враг, - не офицер, поп,  фабри-
кант, помещик, - а мужичонка. Один из тех, для кого я же работаю.  Может
ли партия избавить меня от опасности, ценою его смерти? Могу ли  я  спо-
койно перевесить чашку весов на свою сторону?
   Семенухин иронически скривил рот.
   - Интеллигент-ттская п-ппостановочка вопроса! Нравст-твенное право  и
в-веления м-мморали?  Д-ддостоевщина!  Д-для  тебя  есть  т-только  дело
п-ппартии, и пп-проваливать его т-ты не им-меешь права!
   По лицу Орлова, от лба к подбородку, протекла густая  красная  волна.
Он вскочил со стола.
   - Зачем ты говоришь о деле партии? Я его не провалю  и  не  собираюсь
проваливать. Если бы даже я сдался, - из меня никакими пытками ничего не
выжмешь. Думаю, ты меня достаточно знаешь и можешь оставить  нравоучения
при себе. Я в них не нуждаюсь!
   Семенухин раздумчиво покачал большой головой.
   - Ты очень нервничаешь! Это нех-хорошо! Т-ттолько поэтому т-ты и  на-
говорил таких глупп-постей, которые сами пп-по  себе  достт-таточны  для
исключ-чения люб-бого т-ттоварища из партии.  П-поступок,  который  т-ты
хотел сделать - пп-редательство. Я говорю эт-то именем ревкома!  Оп-пом-
нись!
   Орлов побледнел и нервно стянул лицо к скулам. Опустил глаза, и голос
конвульсивно задохнулся в горле.
   - Да, я нервничаю! Я не машина, наконец, чорт возьми! В силу всех из-
вестных тебе обстоятельств я прошу ревком освободить меня  от  работы  и
переправить за фронт. Я могу просто не выдержать  бесконечного  напряже-
ния, сорваться и еще больше навредить делу. Примите это все во внимание.
Камень тоже может расколоться.
   - Г-глупп-ости! Отправляйся домой и отдохни!
   Голос Семенухина стал нежным и ласковым. Было похоже, что отец  гово-
рит с маленьким и любимым сыном:
   - Дмитрий! Я понимаю, что тебе очень тяжело, и что вспышка  твоя  со-
вершенно естественна. Ты наш лучший  раб-бботник.  Отдохни  дня  два.  А
п-после т-ты сам б-будешь смеяться!.. Ппойми, как-какая счастливая  слу-
чайность! Орлов умер, и б-белые спокойны, а Орлов  т-ттут,  рядком,  го-
луб-ббчики!
   - Хорошо! До свиданья! У меня действительно голова кругом идет!
   - П-понимаю! Так не б-ббудешь глупить?
   - Нет!
   - Ч-честное слово?
   - Да!
   - Д-до свид-данья? Т-такая глупп-пость!  За  т-три  дня  ты  соб-брал
т-такие сведения, и вдруг...
   Он схватил обеими руками руку Орлова и яростно смял ее:
   - Отдохни о-ббязательно! - и нежно закончил, - ч-чудесный т-ты  п-па-
рень!

   Порция мороженого.

   Леон Кутюрье бросил продавщице деньги, воткнул в петличку  две  астры
и, поигрывая тросточкой, побрел вниз по Николаевской  улице,  по-кошачьи
улыбаясь томным от осеннего воздуха женским глазам.
   Было жарко, и Леону Кутюрье захотелось освежиться.
   Он распахнул стеклянную дверь кондитерской, положил шляпу на  столик,
налил воды из графина и заказал кельнерше порцию мороженого.
   Огляделся. За соседним столиком пили гренадин два офицера.  У  одного
правая рука висела на черной повязке, и сквозь бинт на кисти просочилось
рыжее пятнышко крови.
   Кельнерша подала мороженое, и Леон Кутюрье  с  наслаждением  заглотал
ледяные комочки с острым привкусом земляники.
   - ...Ну-да...об Орлове и говорю.
   Пальцы Леона Кутюрье медленно положили ложечку на стол,  и  все  тело
его незаметно подалось в сторону голоса.
   - ...Здорово это вышло! Идем мы, понимаешь,  обходом  по  путям.  Тут
эшелоны стоят, теплушки всякие. Должны были пехоту принимать  на  север.
Глядим прет какой-то леший из-под колес. Шмыг бочком, - и лезет  в  теп-
лушку. Стой! Остановился. Подходим. Здоровенный мужичина в свитке и  бо-
родища рыжая. А глаза как угли. Ты кто? "Ваши благородия, явить  божецку
милость. Я ж з Юзовки. Домой треба, а тут усю недилю потяги стояли. Доз-
вольте доихать". - "Тебе в Юзовку? А зачем же ты в  этот  поезд  лезешь,
когда он на Круты идет?" - "Та я ж видкиля знаю, коли уси потяги  скази-
лись?" - "Сказились? Документы!" - "Нема, ваше благородие,  бо  вкралы!"
Щеглов и говорит: забрать. Он в крик: "За що? Що  я  зробив?"  Ведем  на
вокзал. Только ввели, вдруг сбоку кто-то кричит: "Орлов!"  Какой  Орлов!
"Председатель губчека!" У нас рты раскрылись. Вот так птицу  поймали.  И
еще тут три человека подбежали, узнали. Один в чеке сидел, так  тот  его
сразу по морде. Конечно, кровь по бороде, а он на своем стоит. "Я, - го-
ворит, - Емельчук, киперативный". Хотели его на вокзале пришить, но  ко-
мендант приказал в разведку.
   - Зачем?
   - Как зачем? Он же ясно на подполье остался. И у него вся ниточка ор-
ганизации.
   - Ну, такой ни чорта не скажет. Мы из одного чекиста жилы на  шомпола
наворачивали, и то, сукин сын, молчал.
   - Заговорит!.. Три дня поманежат - все выложит, а потом и налево. Ну,
пойдешь, что ли, к Таньке?
   - А что?
   - Обещала она сегодня свести в одно место.  Железка!  Всякие  супчики
бывают - можно игрануть!
   - Пожалуй!.. - лениво ответил офицер  с  подвязанной  рукой  и  хотел
встать.
   Леон Кутюрье поднялся из-за своего столика и, подойдя к  офицерам,  с
изысканной вежливостью склонил голову.
   - Ви простит. Не имею честь, l'honneur, знать. Я есть коммерсант Леон
Кутюрье. Я слышать ви поимщик чекист Орлов?
   Офицер польщенно улыбнулся.
   - Я желаль знать... Я много слыхаль Орлов... Я приехал из Одесс и уз-
наль мой старая мать, ma pauvre mere, расстрелян чека. Я имель ненависть
на чека и хотель винить la sante доблестни русску лейтенант. Ви  расска-
зать мне, какой Орлов. Я бы его сам l'assasinas,  как  эта  по-русску...
убивать!
   В глазах Леона Кутюрье мелькали злобные вспышки. Офицера  заинтересо-
вал забавный иностранец. Он нагнулся к товарищу.
   - Мишка!.. Этого французского дурня можно здорово подковать на  выпи-
вон. Я его обработаю!
   Он повернулся к Леону.
   - Мсье!.. Мы очень счастливы! Представитель  прекрасной  Франции!  Мы
проливаем кровь за общее дело. С чрезвычайным удовольствием позволим се-
бе ответный тост за ваше здоровье. Разрешите представиться. Поручик граф
Шувалов!.. Подпоручик светлейший князь Воронцов!
   Второй офицер осторожно толкнул товарища сзади. Тот шикнул:
   - Молчи, шляпа! У француза все знакомые в России графы!
   Леон Кутюрье пожал руки офицерам.
   - Ошень рад! Je suis enchante, восторжен, иметь знакомство  прекрасни
русски фамиль.
   - Но знаете, мсье! Нам нужно перекочевать, по нижегородскому  обычаю,
в другое место. В этой дыре, кроме гренадина, ничего нет. А в России  не
принято пить за здоровье друзей фруктовой водой.
   - Mais oui! Я знает русска обичь. Мы будем пить водка.
   - О, это здорово! Настоящая русская душа! - и "светлейший  князь  Во-
ронцов" нежно хлопнул француза по плечу.
   - Мы будем пить водка! Потом вы мне говорит об Орлов! Я  хочу  знать,
где он сидит? Я ехаль к главному  командир,  предлагаль  стрелять  Орлов
своя рука, мстить! Le vengeance!
   - Видите ли, мсье, - сказал небрежно светлейший князь, - я, к сожале-
нию, не могу сказать вам, где сидит сейчас этот супчик. Это слишком мел-
кий вопрос для меня, русского аристократа, но, к счастью, я вижу в  две-
рях человека, который вам поможет. Разрешите я вас оставлю на минуту?
   Он элегантно звякнул шпорами и пошел к двери, в пролете которой  сто-
ял, оглядывая кафе, высокий, тонкий в талии офицер.
   "Светлейший князь" взял офицера за локоть.
   - Слушай, Соболевский, будь другом! Мы с Мишкой подловили тут  одного
французского обормота. Он какой-то спекулянт из Одессы,  приехал  искать
свою мамашу, а ее в чеке списали. Случайно слышал, как я вчера арестовал
Орлова и воспылал ко мне нежными чувствами. Хороший  выпивон  обеспечен.
Идем с нами! Ты можешь порассказать  о  его  симпатии,  и  он  уйдет  не
раньше, как с пустым карманом. Только имей в виду, что я князь Воронцов,
а Мишка граф Шувалов!
   Офицер поморщился.
   - Только и знаете дурака валять. У меня груда дела.
   - Соболевский! Голубчик! Не подводи! Не будь свиньей! У тебя же самые
свежие новости из вашей лавочки. А француз страшно интересуется Орловым.
Даже предлагал, что сам его расстреляет за свою pauvre mere!
   Соболевский со скучающим лицом вертел шнур аксельбанта.
   - Ну, что же?
   - Ладно! Дьявол с вами! Согласен!
   - Я знал, что ты настоящий друг. Идем!
   Соболевского представили Леону Кутюрье.
   - Куда же?
   - В "Олимп". Пока единственный и открыт!
   Подозвали извозчиков и расселись.

   Мой друг.

   От смятых бархатных портьер, обвисших пыльными складками на окне, бы-
ло полутемно в прохладном кабинете.
   Сумеречные светы, сквозь волну табачного дыма, холодно стыли на бата-
рее пустых бутылок, у края стола.
   В глубине кабинета на тахте, уже мертвецки пьяные, возились и  щипали
девчонок-хористок "граф Шувалов" и "князь Воронцов".
   Хористки визгливо пищали, хохотали и откатывали солдатские непристой-
ности.
   У одной шелковая блузка разорвалась, рубашка слезла с плеча, и в про-
реху выпячивалась острая грудь с твердым соском.
   "Граф Шувалов" верещал, изображая грудного младенца:
   - Уа, уа-ааааа! - дрыгал ногами и тянулся сосать грудь. Девчонка  от-
бивалась и шлепала его по губам.
   За столом остались только Соболевский и Леон Кутюрье.
   Француз, откинувшись на спинку стула, обнимал за талию примостившуюся
у него на коленях тихонькую женщину, похожую на белую гладкую кошку.
   Она мечтательно смотрела в окно.
   Поручик Соболевский сидел совершенно прямо на стуле, как будто на ло-
шади во время церемониального марша, и курил.
   Лица его против света не было видно, и  только  изредка  поблескивали
глаза.
   Глаза у поручика были странные. Большие, глубоко посаженные, томные и
в то же время зверьи. По ночам, во время метели, в степи,  сквозь  вихрь
снега, зелеными огоньками горят волчьи глаза.
   И так же, по временам, зеленым огнем горели глаза поручика  Соболевс-
кого.
   Разговаривали они все время по-французски.
   В начале обеда Кутюрье обращался к поручику на своем ломаном  волапю-
ке, от которого дергались в восторге оба офицера,  пока  Соболевский  не
сказал, нахмурясь:
   -  Monsieur,  laissez  votre  esperanto!  Je  parle   francais   tout
couramment.
   Француз обрадовался. Оказалось, поручик Соболевский жил  и  учился  в
Париже, в Сорбонне.
   Он сидел против Леона, прямой, поблескивающий глазами, и тихо говорил
о Париже, вспоминал дымные сады Буживаля, в которых умер Тургенев,  шум-
ные коридоры факультета de belles lettres, где провел три чудесные года.
   Леон Кутюрье кивал головой, со своей стороны поминал парижские  весе-
лые уголки и упорно подливал поручику вино. Но поручик пьянел  медленно.
Он только еще больше выпрямлялся с каждой рюмкой и бледнел.
   - Да, это было прекрасное время нашей Франции, -  со  вздохом  сказал
Леон, - а теперь огонь Парижа померк. Проклятые боши достаточно разреди-
ли парижан, и сейчас Париж город тоскующих женщин.
   - Вы давно из Парижа? - спросил поручик.
   - Не очень! В прошлом году, как раз в бошскую революцию. И мне  стало
очень грустно. Веселье Парижа - траур, и сердце Франции под крепом.
   - Да, грустно, - процедил задумчиво поручик и внезапно спросил. - Мои
беспутные приятели сказали, что вы приехали за вашей матушкой?
   Леон Кутюрье вздохнул.
   - О, да! Как ужасно, господин лейтенант, и я даже не знаю, где ее мо-
гила. Какие звери! Чего хотят эти люди? В  варварской  азиатской  стране
водворить социализм? Безумие, безумие! Мы имеем пример нашей Великой Ре-
волюции. Ее делали величайшие умы в стране, которая всегда была светочем
для человечества. И что же? Они отказались от социализма, как  от  бесс-
мысленной утопии. А у вас?.. О, мой бог! Социализм у  калмыцких  орд?  И
эти звери не щадят женщин! О, моя мать! Я слышу, она зовет меня  к  мще-
нию!
   - Да, да. Ее расстреляли в чека?
   Кутюрье кивнул головой.
   - Вы теперь понимаете, какая отрада для меня, что этот негодяй  арес-
тован!
   - Дай папиросу, французик, - мяукнула неожиданно кошечка, свернувшая-
ся на коленях Леона. Ей было скучно слушать незнакомые слова.
   - Я с большой нежностью вспоминаю Париж, - сквозь зубы выговорил  Со-
болевский, - это было лучшее мое время. Молодость, энтузиазм и  чистота!
Я любил литературу, эти сумасшедшие ночные споры в кабачках,  где  реша-
лись мировые проблемы слова, в дыму папирос, в тумане абсента, под визги
скрипок. И эти стихи, читаемые неизвестными  юношами,  которые  назавтра
гремели своими именами по всему миру...
   Поручик зажмурился.
   - Вы помните это:

   Hier encore l'assaut des titans
   Ruait les colonnes guerrieres,
   Dont les larges flancs palpitants
   Craquaient sous l'essieu des tonnerres...

   - О, я этого не понимаю... Я слаб в литературе. Моя  область  коммер-
ция!
   Совсем стемнело. С дивана, из темноты, доносились заглушенные поцелуи
и взвизгивания. Поручик допил вино, еще побледнел.
   - Пора, пожалуй, отправляться. Много работы.
   - Вы, верно, очень устали?.. Вся ваша армия. Но это  последняя  уста-
лость героев. За вашими подвигами следит весь цивилизованный мир. Теперь
ваша победа обеспечена!
   Поручик облокотился на стол и посмотрел в лицо  собеседнику  пьяно  и
грозно.
   - Да, скоро кончим! Надоела мелкая возня! После  победы  мы  займемся
перестройкой России в широком масштабе!
   - Как вы мыслите себе ваше будущее государство?
   - Как?.. - поручик еще тверже оперся на стол.  Леон  Кутюрье  увидел,
как странные глаза Соболевского расширились бешенством, яростью, заполы-
хали, заметались волчьими огнями.
   - О, мсье! У меня своя теория. Все до тла! Вы  понимаете!  Превратить
эту сволочную страну в пустыню. У нас  сто  сорок  миллионов  населения.
Права на жизнь имеют только два, три! Цвет расы - литература, искусство,
наука! Я материалист! Сто тридцать семь миллионов на удобрение! Понимае-
те? Никаких суперфосфатов, азотистых солей, селитры! Удобрить поля  мил-
лионами! Мужичье, хамы, взбунтовавшаяся сволочь. Все в  машину!  Большую
кофейную мельницу. В кашу! Кашу собирать, прессовать, сушить и на  поля!
Всюду, где земля плоха! На этом навозе создавать новую культуру  избран-
ных.
   - Но... кто же будет работать для оставшихся?
   - Ерунда! Машины! Машины! Невероятный расцвет машиностроения.  Машина
делает все. Скажете, машины нужно обслуживать? О, здесь поможете вы.  Вы
получили после войны огромные территории в Африке, в Австралии.  Вы  все
равно не можете прокормить всех своих дикарей, не можете всем дать рабо-
ту. Мы купим их у вас. Мы создадим из них кадры надсмотрщиков за машина-
ми. Немного! Тысяч триста! Хватит! Мы дадим им  роскошную  жизнь,  вино,
лупанарии со всеми видами разврата. Они будут купаться в золоте и никог-
да не захотят бунтовать. Кроме того, медицина! Гигантские успехи  физио-
логии! Ученые найдут место в мозгу, где  гнездится  протест.  Это  место
удалят оперативным путем, как мозжечок у кроликов. И больше никаких  ре-
волюций! Баста! К чорту! Что вы на это скажете?
   Леон Кутюрье неспешно ответил:
   - Это крайность, господин лейтенант! Излишняя жестокость! Мир, Запад-
ная Европа не простит вам уничтожения такого количества жизней.
   Поручик перегнулся к французу. В глазах его уже было  голое  безумие.
Голос стал острым и ощущался как вбиваемый гвоздь.
   - Струсил? Бульварная душа, соломенные твои ноги! Все вы сопляки! Уб-
людочная нация, паровые цыплята! На фонарь вас, к чортовой матери! -  он
вытер рукой запенившиеся губы, - чорт с тобой!  Пойду!  Выспаться  надо!
Завтра еще товарищей в работу брать!..
   - Каких товарищей? - спросил Кутюрье.
   - Краснопузых... хамов! Легкий  разговорчик...  Иголки  под  ноготки,
оловца в ноздри... Я комендант контр-разведки! Понимаешь ты, французская
блоха!
   Поручик горячо дышал перегаром в лицо Леону Кутюрье. Женщина на коле-
нях у француза встрепенулась.
   - Ты что так ногой дрожишь, миленький? Холодно, что ли?
   - Ньет!.. Ти мне томляль нога... Сходит, пожалуст! - ответил  сердито
француз.
   Соболевский посмотрел на женщину, дернулся всем телом  и,  размахнув-
шись, сбил со стола бутылки. Пол зазвенел осколками.
   - Напился, сукин сын! - сказала женщина.
   Поручик смотрел на осколки, соображая. И снова нагнулся к французу.
   - Ты меня прости, Леончик... Леошка! Ты хорр-роший малый,  а  я  сво-
лочь, палач! Поедем, брат, ко мне на полчасика. Я тебе покажу  последнее
падение... бездну... Ты Достоевского не знаешь?.. Нет? Ну и не надо!.. А
вот посмотришь и расскажешь во Франции... Скажи им, сукиным  детям,  что
выносят русские офицеры, верные долгу чести и братскому союзу...
   - Хорошо... господин лейтенант! Но успокойтесь!.. У вас  нервы  не  в
порядке... Я все расскажу... У нас во Франции ценят ваше геройство...
   - Да... ценят?.. Гнилой шоколад посылают, старые  мундиры,  снятые  с
мертвецов? Подлецы они все! Один ты хороший парень, Леоша! Едем!
   - Может быть, не стоит, господин лейтенант? Вы устали, нездоровы. Вам
нужно серьезно отдохнуть.
   - Ну, что же, опять струсил?.. Не бойся! Пытать не буду!  Я  пошутил.
Едем, Леончик!.. Тяжело мне!.. Русский офицер, стихи писал, а  теперь  в
палачи записался. Я тебя ликером напою. Зам-мечательный бенедиктин!
   - Хорошо!.. Только нужно расплатиться.
   - Не беспокойся!
   Соболевский позвонил.
   - Счет завтра в контр-разведку! Скобелевская, 17. И катись, к матери!
- Соболевский подошел к дивану.
   - Ну... сиятельные! Довольно вам тут блудить. Марш!
   - Ты уезжай, а мы останемся.
   - А платить кто будет?
   - Деньги есть!
   Леон Кутюрье простился с офицерами. В вестибюле Соболевский подошел к
телефону.
   - В момент машину!.. К "Олимпу!" Я жду!
   Они вышли на подъезд. Поручик сел на ступеньку. Леон Кутюрье  облоко-
тился на перила.
   Соболевский долго смотрел на уличные огни. Повернул голову  и  сказал
глухо:
   - Леон! Когда-то я был маленьким мальчиком и ходил  с  мамой  в  цер-
ковь...
   Леон Кутюрье не ответил. Из-за угла, пугающе черный и длинный, выбро-
сился к подъезду автомобиль. Поручик встал и подсадил француза.
   Машина взвыла и бесшумно поплыла по  пустым  улицам.  Резко  стала  у
двухъэтажного дома в переулке. С крыльца окликнул часовой.
   - Свой!.. Глаза вылезли, твою!.. - крикнул Соболевский и жестом приг-
ласил Леона. Они прошли прихожую и поднялись во второй этаж.  Налево  по
коридору Соболевский постучался. На оклик распахнул дверь.
   Из-за стола в глубине слабо освещенной комнаты встал квадратный,  ши-
рокоплечий, в полковничьих погонах.
   - Соболевский... вы? Что за е..? - и оборвал, увидев чужого.
   Соболевский отступил на шаг и бросил:
   - Господин полковник! Позвольте представить вам моего друга...  Това-
рищ Орлов.

   "Жаль, очень жаль!"

   - Всегда вы с вашими дурацкими приемами... Тоже японец!... Жиу-Житсу!
Вы его наповал уложили.
   - Разве я предполагал, что он, как кенгуру, прыгнет? Сам  налетел  на
кулак. А это уж такой собачий удар под ложечку!
   - Лейте воду! Кажется зашевелился.
   Орлов медленно и трудно раскрыл глаза. Под ложечкой, при каждом вздо-
хе, жгла и пронизывала вязальными спицами боль. Он застонал.
   - Очнулся! Ничего, оживет!
   - Положим на диван! А вы вызовите усиленный конвой.
   Орлова подняли. От боли опять потерял сознание и пришел в себя уже на
диване. Над головой, в стеклянном колпачке,  горела  лампочка  и  резала
глаза.
   Отвернулся, увидел комнату, стол. Попытался вспомнить.
   Открылась дверь. Вошел весело Соболевский.
   - Господин полковник! Позвольте получить с вас десять тысяч. Пари  вы
проиграли. Первого крупного зайца я заполевал.
   - Подите к дьяволу!
   - Согласитесь, что проиграли.
   - Ну и проиграл! Дуракам везет!
   -  Это  устарелая  поговорка,  господин  полковник!  Вообще  вы   для
контр-разведки не годитесь. Я бы вас держать не стал.  У  вас  устарелые
приемы! Ложный классицизм! Вы совершенно не знаете психологии!
   - Отстаньте!
   - Нет, извините! Мне досадно! Сижу я, талантливый человек, на захуда-
лой должности, а вы - бездарность и вылезли в начальство.
   - Поручик!
   - Знаю, что не штабс-капитан. А вас бы в прапорщики надо. Тоже  хвас-
тал. Приволок смердюка бесштанного... "Орлова арестовал". Ворона безгла-
зая.
   - Вы с ума сошли... Сами же радовались...
   - Радовался вашей глупости... Ну, думаю, теперь старого  Розенбаха  в
потылицу, а мне повышеньице.
   Голос Соболевского стучал нахальством. Полковник промолчал.
   - Ну, не будем ссориться, - сказал он заискивающе, - расскажите  тол-
ком, как вы умудрились...
   - Поймать?.. Поучиться хотите? По чести скажу - случайно. Никаких по-
дозрений сперва... Французик и французик. Играл он здорово! И я с ним за
панибрата, даже теорию свою о неграх ему разболтал. Но тут  налетел  мо-
ментик! Женщина выдала, как он секундочку с собой не справился. И  меня,
как осенило. А что если?.. Вдруг мы прошиблись и действительно  не  того
сцарапали? До того взволновался, что пришлось бутылки бить, чтоб отвлечь
внимание. И то поверить не мог. Решил затаскать его сюда по-приятельски,
а здесь проверочку сделать. А он второй раз не выдержал.  Не  дерни  его
нелегкая в бега броситься, - так бы шуткой и кончилось!
   Орлов скрипнул зубами:
   - Сволочь!
   - А, мосье Леон! Изволили проснуться? Как почивали?
   Орлов не ответил.
   - Понимаю! Вы ведь больше по-французски!  Чистокровный  парижанин?  И
мамаша ваша тоже парижанка? А Верлэна помните? Хороший поэт? Я ему  под-
ражал, когда начал стихи писать. Стихи обязательно прочту... Оценишь?
   Орлов закрыл глаза. Какая-то оранжевая, в зеленых  крапинках,  лента,
упорно сматывалась с огромной быстротой в голове с валика на валик.
   Вздрогнул и привскочил на диване.
   - Благоволите сидеть спокойно, мусью Орлов! - крикнул полковник,  по-
дымая парабеллум, - мы вынуждены стеснить свободу ваших движений.
   Орлов не слышал. Тупо, без мысли, смотрел перед  собой.  Вспомнилось:
"Семенухин!.. Разговор! Я же дал честное слово! Он может  подумать,  что
я!.." Стиснул косточками пальцев виски и закачал головой.
   - Что, господин Орлов? Неужели вам не нравится  у  нас?  Не  понимаю!
Тепло, чисто, уютно, обращение почти вежливое, хотя  я  должен  принести
вам извинение за нетактичность поручика, но вы  проявили  такую  способ-
ность к головокружительным пируэтам, что пришлось  вас  удержать  первым
пришедшим в голову способом.
   Орлов отвел руки от лица.
   - Цыц, стерва! Я с тобой разговаривать не намерен, - крикнул он  пол-
ковнику.
   Полковник пожал плечами.
   - За комплимент благодарю! Но разговаривать вам все же придется. Даже
против желания. В нашем монастыре свои обычаи!
   - Иголки под ногти будешь загонять, гадина?
   - Не я, не я! Я совсем не умею. У меня руки дрожат. Зато  поручик  по
этой части виртуоз. Всю иголку сразу и даже не  сломает!  Сами  товарищи
удивляются! Вы как предпочитаете, господин Орлов? Холодную иглу или рас-
каленную? Многие любят раскаленную. Сначала, говорят, больно, зато быст-
ро немеет.
   Орлов молчал. Поручик Соболевский прошелся по комнате.
   - Так-то, мсье Леон? В машину? Да-с в машину, - он быстро  подошел  к
Орлову и всадил в его зрачки горящие волчьи глаза, - прокрутим  в  кашу,
спрессуем и на удобрение! И культурный Запад ничего не скажет.  Вырастут
колосья и подадут мне на стол булочку. Булочка  свеженькая,  тепленькая,
пушистая, вкусная! А почему? Потому что не на немецком  каком-то  супер-
фосфате выросла, а на живой кровушке!
   Поручик вихлялся и шипел змеиным, рвущим уши, шипом.
   Орлов вытянулся и бешено плюнул.
   Соболевский отскочил и, выругавшись, занес руку, но полковник  перех-
ватил удар.
   - Ну вас! Оставьте! У вас, поручик, такой дробительный кулак, что  вы
господина Орлова можете убить, а это совсем не в наших интересах.  Самое
забавное впереди.
   - Сука! - сказал поручик, вырвавшись, - пойду умоюсь.
   - Да, вот что! Распорядитесь освободить этого олуха Емельчука,  кипе-
ративного. Напрасно помяли парня.
   - О, у вас даже освобождают? Какой прогресс! - сказал Орлов.
   - Не извольте беспокоиться. Вас не выпустим.
   Орлов пошарил по карманам. Папирос не оказалось.
   - Дайте папиросу!
   - Милости прошу!
   Полковник поднес портсигар. Орлов взял и вывернул все папиросы себе в
ладонь.
   - Ай, какой вы недобрый! Мне ничего не оставили?
   - Наворуете еще!.. А мне курить надо!
   - А вы мне ей-ей нравитесь! Люблю хладнокровных людей!
   - Ну и заткнись! Нечего языком трепать!
   - Ах, какая не парижская фраза! Вы себя  компрометируете!  А  сознай-
тесь, что я свою разведочку поставил неплохо? Не хуже вашей чека.
   Орлов взглянул в ласково прищуренные зрачки полковника.
   Облокотился на спинку дивана и процедил сквозь зубы.
   - К сожалению, должен согласиться с  поручиком  Соболевским,  что  вы
старый идиот, которого держат, очевидно, из жалости.
   Полковник налился до кончика носа малиновым соком.
   - Ты еще дерзости будешь говорить, мерзавец! Довольно! Я тебе покажу!
Сейчас сообщу командующему и в работу.
   Он взял телефонную трубку. Вернулся в комнату Соболевский.
   - Алло! Штаб командующего? Начразведки. Слушаю-с!
   - Конвой готов? - бросил он Соболевскому, в ожидании ответа.
   - Готов, господин полковник!
   - Да. Слушаю. Ваше превосходительство? Доношу, что  Орлов  арестован.
Да. Сегодня. Нет... действительно ошибка... невероятное сходство...  Так
точно... арестован поручиком Соболевским... Слушаю... да..  да.  Почему,
ваше превосходительство... ведь мы?.. слушаю,  слушаю!  Будет  исполнено
ваше превосходительство. Счастливо оставаться, ваше превосходительство!
   Он злобно швырнул трубку.
   - У, чорт!
   - Что такое? - спросил Соболевский.
   - У нас его отбирают.
   - Куда?
   - К капитану Тумановичу. В особую комиссию.
   - Но почему, ведь это же свинство?
   - Известное дело! Туманович в великие люди лезет. Сволочь... налет! -
Полковник высморкался длительно и громко.
   - Жаль, жаль, господин Орлов! Вам очень везет. Придется вас отправить
к капитану Туманович. Очень жаль! Капитан  слишком  европеец  и  слишком
держится за всякие там процессуальные нормы. Ничего он с вами не сделает
и так и отправит вас в расход, не узнав ни гу-гу. А мы бы из вас все вы-
тянули, потихоньку, полегоньку, любовно. Все бы  высосали  по  капельке.
Ничего не поделаешь. Скачи враже, як пан каже! До утра вы все же  погос-
тите у нас, а то ночью отправлять вас опасно. Человек вы отчаянный.  До-
садно только, что не придется с вами за  старого  идиота  посчитаться...
Поручик, проведите господина Орлова.

   Ария Лизы.

   Мадам Марго вышла к обеду немного взволнованная.
   - Анна Андреевна, знаете, - не могу понять, почему Леона до  сих  пор
нет?
   - Ничего, Марго! Не волнуйтесь! Задержался по делам или зашел к  зна-
комым.
   - Не думаю. И потом он всегда предупреждает меня, если не думает ско-
ро вернуться.
   Доктор Соковнин разгладил бороду над тарелкой супа.
   - Эх, голубушка! Куриный переполох начинаете? Вздор-с! Нервы-с!  Леон
ваш чересчур примерный муженек и избаловал вас. Нашему брату иногда нем-
ножко воли нужно давать. Вот когда женился я на Анне, -  от  любви  ходу
мне никогда не было. На полчаса запоздаешь - дома слезы, горе. А в нашем
докторском деле извольте аккуратность соблюсти? Ну-с, вот  однажды  я  и
удрал штуку. Ушел утром из дому. Пойду, говорю, газету купить.  Вышел  и
пропал. Через трое суток только и объявился. Тут истерика, дым  коромыс-
лом, полицию всю на ноги подняли, всю реку драгами прошли, все  мертвец-
кие обегали. А я у приятеля помещика в пятнадцати верстах рыбку ловлю. С
той поры как рукой сняло. Больше суток могу пропадать без волнения.  Так
и вам надо.
   Анна Андреевна засмеялась.
   - Хорош был, когда вернулся! Нос красный, водкой пахнет. Посмотрела я
и подумала: это из-за такого сокровища я себе здоровье порчу? Да пропади
хоть совсем, - не пошевельнусь.
   Но старания хозяев развеселить Марго не удавались. Артистка нервнича-
ла и томилась.
   - Ну уж если, голубушка, вы так беспокоитесь, я пройду в  милицию.  У
меня там старый приятель есть. При всех режимах от меня спирт получает и
за сие мелкие услуги оказывает.
   Марго встрепенулась от оцепенения.
   - Ах, нет, доктор! Только, пожалуйста, не полиция!  Ненавижу  русскую
полицию. Вымогатели! Пойдут таскаться! Не нужно! Если утром не вернется,
тогда примем меры. А сейчас нужно повеселиться. Хотите спою?
   - Обрадуйте, милуша! Люблю очень, когда вы соловушкой заливаетесь.
   Маргарита села к роялю.
   - Что же спеть? Приказывайте, доктор!
   - Ну, уж если вы такая добренькая сегодня, спойти арию Лизы у  канав-
ки. Ужасно люблю. Еще студентом ладошки себе отхлопывал на галерке.
   Марго раскрыла ноты.
   Рокоча, пролились стеклянные волны рояли.
   Доктор уткнулся в кресло. Анна Андреевна тихонько мыла стаканы.

   Ночью ли днем,
   Только о нем
   Думой себя истерзала я...

   Прозрачный голос замутился, затрепетал:

   Туча пришла,
   Гром принесла,
   Счастье, надежды разбила...

   Внезапно перестали падать стеклянные волны.
   Марго захлопнула крышку и хрустнула пальцами. Доктор вскочил.
   - Марго, родненькая!.. Что с вами? Успокойтесь! Анна, неси  валерьян-
ку!
   Но Марго справилась. Поднялась бледная, сжав губы.
   - Нет! Нет! Ничего не надо, спасибо! Мне очень тяжело! Такое  ужасное
время. Мне всякие ужасы чудятся. Извините, я пойду прилягу.
   Доктор довел ее до комнаты. Вернулся в столовую.
   - Молодо-зелено, - сказал он на вопросительный взгляд жены, -  трога-
тельно видеть такую любовь. Эх-хе-хе!
   Он взял газету. Открыл любимый отдел - местная хроника  и  происшест-
вия. Сощурился.
   - Знаешь, Орлов арестован, Анна.
   - Какой Орлов?
   - Да наш чекист знаменитый!
   - Что ты говоришь?
   - Представь себе! Поймали вчера на вокзале. Понесу-ка газетку  Марго-
ше. Пусть отвлечется немножко.
   Мягко ступая войлочными туфлями, доктор подошел к двери и постучал.
   - Вот, голуба, возьмите  газетку.  Развлекитесь  немножко  злободнев-
ностью.
   Высунувшаяся в дверь рука артистки взяла газету.
   Доктор ушел. Бэла подошла к столику и небрежно бросила газету.  Гряз-
новатый лист перевернулся, и среди мелких строчек выросло:

   - Арест Орлова. -

   Бэла не сделала ни одного движения. Только руки ухватились за столик.
Буквы заползали червями. Она села, закрыв глаза.
   Вдруг вскочила и схватила лист.
   - Как вчера? Вчера, 14-го... Вчера? Но вчера Орлов был дома и сегодня
утром еще был дома... Что за чепуха?.. Но ведь его нет!  Нужно  не  мед-
лить. Сейчас же к Семенухину!
   Пальцы рвали пуговицы мохнатого пальто. Трудно было надеть модную ши-
рокую шляпу, она все время лезла набок.
   Бэла выбежала в переднюю. Встретила доктора.
   - Вы куда, Марго?
   - Ах, я не могу сидеть дома, - почти простонала Бэла,  -  я  уверена,
что Леон у одного знакомого. Поеду туда! Если даже не  застану,  мне  на
людях будет легче.
   - Ну, ну. Дай бог! Только не расстраивайтесь вы так. Ничего с ними не
случится. Не убьют и не арестуют, как Орлова.
   Бэла нашла силы, чтобы ответить, смеясь.
   - Бог мой, какое сравнение! Леон же не большевик!
   На улице вскочила в пролетку. Извозчик ехал невыносимо медленно и все
время пытался разговориться.
   - Я так, барыня, думаю, насчет властев, что всякая власть, она чистая
сволоча, значит. Потому, как скажем, невозможно, чтобы всех людей  заде-
лать министрями, и потому всегда недовольствие будет  и,  следовательно,
властев резать будут...
   - Да поезжайте вы без разговоров! - крикнула Бэла.
   Капитан Туманович.

   Люди на улицах с удивлением наблюдали утром,  как  десять  солдат,  с
винтовками наперевес, вели по мостовой, грубо сгоняя встречных с дороги,
хорошо одетого человека, шедшего спокойно и с достоинством.
   Арестованный был необычен для белых. Люди уже  твердо  привыкли,  что
при большевиках водят в чеку хорошо одетых, а при добровольцах замуслен-
ных и запачканных рабочих или курчавых мальчиков и стриженных девочек.
   Поэтому праздные обыватели пытались спрашивать у солдат о  таинствен-
ном преступнике, но солдаты молча тыкали штыками или грубо матерились.
   Конвой свернул в переулок. Орлов, выспавшийся  и  пришедший  в  себя,
зорко осмотрел дома. Его ввели в парадное, заставили подняться по  лест-
нице и в маленькой комнатке с ободранными обоями сдали под расписку чер-
ноглазому хорошенькому прапорщику.
   Посадили на скамью, рядом стали двое часовых. Прапорщик, очевидно но-
вичок, с волнением и сожалением посмотрел на него.
   - Как же вас угораздило так  вляпаться?  Ай-ай!  -  сказал  он  почти
грустно.
   Орлов посмотрел на него, и его тронуло мальчишеское сочувствие.
   - Ничего! Бывает! Я долго здесь не останусь!
   Прапорщик удивился.
   - Что, - вы хотите удрать? Ну, у нас не удерешь! У нас дело поставле-
но прочно! - сказал он с такой же мальчишеской гордостью, - не нужно бы-
ло попадаться! Сейчас доложу о вас капитану Тумановичу!
   Орлов осмотрелся. В комнате стоял письменный стол, два разбитых  шка-
фа, несколько стульев и скамья, на которой он сидел.  Окно  упиралось  в
глухой кирпичный брандмауер. Он хотел подняться и посмотреть, но часовой
нажал ему на плечо.
   - Цыц! Сиди смирно, сволочь!
   Орлов закусил губы и сел. Через несколько минут прапорщик вернулся.
   - Отведите в кабинет капитана Тумановича!
   Солдаты повели по длинному пыльному  коридору,  и  Орлов  внимательно
считал количество дверей и повороты. Наконец, часовой раскрыл перед  ним
дверь, на которой висела табличка с кривыми, наспех  написанными  рыжими
чернилами, буквами: "Следователь по особо важным делам  капитан  Тумано-
вич".
   Капитан Туманович неспешно и размеренно ходил по комнате  из  угла  в
угол и остановился на полдороге, увидя входивших.
   Он подошел к столу, сел, положил перед собой лист бумаги и тогда ска-
зал часовым.
   - Выйдите и встаньте за дверью, - и, обращаясь к Орлову: - Вы  бывший
председатель губчека Орлов?
   Орлов молча придвинул стул и сел. У капитана дрогнула бровь.
   - Кажется, я не просил вас садиться?
   - Плевать мне на вашу просьбу! - резко сказал Орлов, -  я  устал!  Он
положил локти на стол и начал в упор разглядывать капитана.
   У Тумановича было вытянутое исхудалое лицо, высокий желтоватый  проз-
рачный лоб и игольчатые, ледяные синие глаза. Левая бровь часто и непри-
ятно дергалась нервным тиком.
   - Я мог бы заставить вас уважать мои требования, - сказал он холодно,
- но, впрочем, это не имеет значения. Будьте любезны отвечать: вы -  Ор-
лов?
   - Во избежание лишних разговоров считаю нужным довести до вашего све-
дения, что ни на какие вопросы я отвечать не буду! Напрасно трудитесь!
   Туманович вписал быстро несколько строк в протокол допроса  и  равно-
душно вскинул на Орлова синие ледяшки глаз.
   - Это мною предусмотрено! Собственно говоря, я не рассчитываю  допра-
шивать вас в том смысле, как это принято понимать. Довольно  глупо  было
бы ожидать, что вы  заговорите.  Но  это  необходимая  формальность.  Мы
действуем на строгом основании процессуальных норм.
   Он помолчал, как бы ожидая возражения. Орлов вспомнил слова полковни-
ка и едва заметно улыбнулся.
   Капитан слегка покраснел.
   - Единственно, что судебная власть, представляемая  в  данном  случае
мною, ожидает от вас, это некоторой помощи. Нами арестованы, кроме  вас,
еще несколько сотрудников губчека. Часть их захвачена в эшелоне, ушедшем
в утро занятия города. Все они предстанут перед судом. Чтобы разобраться
в обвинительном материале, мы находим полезным ознакомить вас с  ним,  и
вы, надеюсь, не откажете сообщить, что в нем факты и что вымысел.
   - Не беспокойтесь, капитан. Я не имею  ни  малейшего  желания  знако-
миться с этим материалом.
   - Но подумайте, господин Орлов! Могут быть ошибки, могут быть обвине-
ния, возведенные на почве личных счетов. Время сумбурное. Проверить фак-
тически нет возможности. Установив, где правда и где ложь, вы можете об-
легчить судьбу тех из ваших сотрудников, над  которыми  тяготеют  ложные
обвинения.
   Орлов пожал плечами.
   - Мне очень печально, капитан, что я причиняю вам такое огорчение. Но
неужели вы думаете поймать меня на эту удочку? Все обвинения, которые  я
буду отрицать, будут, конечно, посчитаны за действительные...  Я  думал,
вы мыслите более логично?
   Капитан опять покраснел и завертел ручку в худых пальцах.
   - Вы не хотите понять меня, господин Орлов! Вы все еще считаете  себя
во власти контр-разведки. Но вы неправы! Мы могли бы заставить вас гово-
рить. Для этого есть средства, правда, выходящие из рамок законности, но
ведь вся наша эпоха несколько выходит из рамок законности. Но я юрист, я
мыслю юридически, я связан понятиями этики права и категорически осуждаю
методы полковника Розенбаха.
   - Особенно после того, как полковник Розенбах доставил  меня  в  ваши
руки? Какой подлостью нужно обладать, чтобы сказать спокойно такую  фра-
зу?
   Туманович стиснул ручку в пальцах так, что она затрещала.
   - Хорошо! Значит, вы ничего не скажете! Тогда я  перейду  к  вопросу,
лично меня интересующему. До сих пор мне приходилось иметь дело только с
двумя категориями ваших единомышленников: первая - мелкий уголовный эле-
мент, видящий в поддержке вашего режима удобнейшее средство легкой нажи-
вы; вторая - бывшие люди физического труда, в большинстве случаев  хоро-
шие малые, но опьяневшие до потери мышления от хмеля ваших посулов, оду-
раченные. Те и другие мало интересны. В вашем лице мне впервые приходит-
ся столкнуться с крупным теоретиком и практиком вашего режима, и я  зат-
рудняюсь уяснить себе - к какой же категории принадлежите вы,  руководи-
тели и вожди?
   - Меня тоже интересует, к какой категории вашего режима отнести  вас,
капитан: к крупно-уголовной или одураченной? - грубо и со злостью  спро-
сил Орлов.
   - Зачем вы стараетесь оскорбить меня, господин Орлов? Вы ведь  видите
ясно, надеюсь, разницу между  тем  обращением,  которое  вы  испытали  в
контр-разведке и здесь. Я больше не допрашиваю вас  как  следователь.  Я
интересуюсь вами, как явлением, психологическая база которого  для  меня
загадочна. Неужели на эту тему мы не можем говорить спокойно, для  выяс-
нения вопроса?
   - Я считал вас умнее, капитан! Я не игрушка для вас; еще меньше я го-
жусь для роли толкователя ваших недоумений, особенно в  моем  положении.
Отсюда вы пойдете домой обедать, а меня в виде благодарности  за  лекцию
отошлете к стенке! Нам не о чем говорить! Я прошу вас кончить!
   - Одну минутку, - сказал Туманович: - мне  хочется  знать,  поверьте,
что это мне крайне важно, действительно ли вы  верите  в  осуществимость
выброшенных вами лозунгов или... это бесшабашный авантюризм?
   - Вы это скоро узнаете, господин капитан, на собственном опыте. Здесь
же, в этом городе, через два-три  месяца,  когда  камни  мостовых  будут
слать в вас пули.
   - Значит, организация у вас здесь  продолжает  работать?  -  спросил,
прищурившись, капитан.
   Орлов засмеялся.
   - Хотите поймать на слове? Да, капитан, работает  и  будет  работать.
Хотите знать, где она? Везде! В домах, на улицах, в воздухе, в этих сте-
нах, в сукне на вашем столе. Не смотрите на сукно с испугом! Она невиди-
ма! Эти камни, известка, сукно пропитаны потом и кровью тех, кто их  де-
лал, и они смертельно ненавидят, да, эти мертвые вещи живо и  смертельно
ненавидят тех, кому они должны служить. И они уничтожат вас, они вернут-
ся к настоящим хозяевам-творцам! Это будет ваш последний день!
   Туманович с интересом взглянул на Орлова.
   - Вы хорошо говорите, господин Орлов! Вы наверное умеете  захватывать
массы. Ваша речь образна и прекрасна. Нет... нет,  я  не  смеюсь!  И  вы
очень твердый человек. Я чувствую в вас подлинный огонь и огромную внут-
реннюю силу. С точки зрения моих убеждений вы заслужили  смерть.  Думаю,
вы сказали бы мне то же, если бы я был в ваших руках. Око за око  и  зуб
за зуб! Из уважения к величине вашей личности я приложу все усилия, что-
бы ваша смерть была легкой и не сопровождалась теми переживаниями, кото-
рые, к сожалению, вынуждены переносить у нас люди, отказывающиеся от да-
чи показаний. Я мог бы немедленно, в виду ваших слов, отослать вас в сад
пыток полковника Розенбаха. Но вы - Орлов, а вот передо мной выдержка из
агентурных сведений: "Орлов, Дмитрий. Партиец с шестого года. Фанатичен.
Огромное хладнокровие, до дерзости смел. Чрезвычайно  опасный  агитатор.
Исключительная честность". Видите, какая полнота!
   Капитан позвал часовых.
   - До свиданья, господин Орлов!
   - До свиданья, капитан! Надеюсь, нам недолго встречаться!

   Две страницы.

   Химическим карандашом. Листки в клеточку из блокнота: -
   "Сколько здесь крыс!.. Голохвостые, облезлые, чрезвычайно важные.
   Иногда собираются в кружок, штук по десяти, гордо  встают  на  задние
лапы и пищат...
   Тогда ..... (несколько слов не разобрано) и кажется, что это  деловое
собрание чинных сановников, департамент крысиного государственного сове-
та.
   Пишу при спичках... Освещения никакого...
   По всей вероятности, эти листки пойдут в практическое употребление  и
не выйдут из стен...
   На всякий случай...
   Константин!... Ты помнишь сегодняшний разговор?.... (не разобрано).
   .... убедился, что силы, даже мои, имеют какой-то предел. Для  какого
чорта нервы?... Поручик Соболевский, который  арестовал  меня,  говорит:
врачи будут вырезать ту часть мозга, где гнездится дух протеста, револю-
ция.
   Нужно вырезать нервы, которые ...... (не разобрано), усталость и  ос-
лабление  воли.  Я  говорил,  что  после  внешнего  толчка,  нанесенного
лже-арестом, я потерял управление волей.
   Лицом можно владеть всегда, тело может изменить...
   Я знаю, ты думаешь... не сдержал слова, сдался добровольно...
   Вздор... Нет и нет. Глупую вспышку мгновенно забыл.  Попался  случай-
но... Идиотски...
   ........ (не разобрано) мороженого, услыхал, офицеришка  рассказывал,
как арестовали моего двойника... Нужно было узнать до  конца...  возмож-
ность устроить побег. Хотел узнать, где сидит этот лопоухий...
   ....... (неразобрано) не знали. Он вам поможет...
   Знаешь, кого я узнал... Помнишь Севастополь,  отступление...  Помнишь
офицера, который на твоих и моих  глазах  застрелил  на  улице  Олега...
Да... Тогда его звали Корневым... у них в контр-разведке тоже  псевдони-
мы.
   .... не удержался... Сидел против него и думал.
   Нашел и не выпущу... тянуло, как комара на огонь. В обычном состоянии
ушел бы... Тут не мог - отрава, в сознании, что он в моих руках. И когда
пьяный предложил ехать с ним в разведку... поехал... Теперь вспоминаю...
заметив мое волнение, он сбил со стола  бутылки.  Тогда  прошло  мимо...
сознание, воля ослабели......
   .... думал, действительно пьян, высосу из него все...  даже  думал  о
его последней минуте.
   ......... (не разобрано) что паршивая жизнь дрянного контр-разведчика
не нужна, не изменит ничего.... Это и есть следствие нервов..... схвати-
ли как цыпленка.
   .... дешево не отдамся... еще не потеряно. Бежал и из худших  положе-
ний. Почти уверен, - скоро увидимся и пишу так... на всякий случай.
   Запомни все же фамилию: Соболевский... В последние минуты  организуй,
чтобы не ушел.... Ты помнишь голову Олега на тротуаре,  кровь,  серые  и
розовые брызги? Вот!
   Прекрасный артист.... Переиграл меня.... Правда.... нервы, но это  не
оправдание.
   ....... (не разобрано) судьба Б... Хорошая девочка,  но  экспансивна,
не станет подлинной партийкой... Если попалась, приложи все  силы.......
(не разобрано) выручить.....
   ..... (не разобрано) завтра..... (не разобрано)...  озаботься,  чтобы
при нас тюрьму почистили... здесь  страшное  свинство....  (разобрано  с
трудом).
   Спички кончились.... тьма египетская,  все  равно  ничего  не  разбе-
решь...

   Отречение.

   На углу Бэла отпустила извозчика. Бежала по глухой окраинной улице.
   Поднявшийся  ветер  рвал  шляпу,  забирался  леденящими  уколами  под
пальто.
   Кто-то проходивший нагнулся, заглянул под шляпку.
   Сказал вслух:
   - Хорошенькая цыпка, - и повернул вслед.
   Бэла остановилась. Преследующий подошел, увидел глаза,  переполненные
тоской и презрением.
   - Я требую, чтобы вы оставили меня в покое!..
   Смешался:
   - Простите, сударыня! Я не знал!...
   Приподнял шляпу и ушел. Бэла дрожа вскочила в калитку, пробежала  са-
диком.
   На условленный стук открыл Семенухин со свечой. В другой  руке  (было
ясно) - держал за спиной револьвер. Глаза круглились, и в  них  металось
тревожное пламя свечи.
   - Бэла?.. К-каким ветром?.. Что-ниб-будь случилось?
   - Орлов!..
   - Т-сс! Идите в к-комнату. Скорее!.. Ну, в ч-ччем дело?
   - Орлов... арестован!
   Семенухин схватил руки. Бэла вскрикнула.
   - Ай!.. Мне же больно!
   Опомнился, выпустил руки.
   Спросил глухо и зло.
   - Где, к-как?..
   - Я ничего не знаю... Тут какое-то недоразумение... Вот газета!  Ска-
зано вчера, но сегодня утром он был дома... Я не понимаю... Но он сказал
- буду дома в семь вечера. До десяти не было. Я не  могла!..  Поехала  к
вам!
   Семенухин швырнул протянутую газету. Помолчал.
   - Я эт-то ч-читал! Но с-сегодня, п-после эт-того он б-был здесь у ме-
ня. Неужели?...
   Увидел, что Бэла, задыхаясь, прислонилась к стене... Едва успел подх-
ватить и посадить на стул.
   Спокойно налил воды в стакан, набрал в рот и  прыснул  в  лицо.  Щеки
медленно порозовели.
   - Ну, оч-чнитесь! Нельзя  т-так!  Ост-тавайтесь  ночевать  здесь!  На
квартиру в-вам ни в коем с-случае нельзя в-возвращаться. Я с-сейчас  уй-
ду. Нужно срочно в-выяснить. Если т-ттолько!... - Семенухин сжал  кулаки
и остановился. Набросил пальто и ушел.

   ...............

   Утром Бэлу разбудил его голос, странный, твердый, как палка.
   - Вст-тавайте! Я узнал! Арест-тован в-вчера веч-чером. Я т-так и  ду-
мал. Имейте в виду, - он остановился и взглянул прямо в глубь глаз Бэлы,
- что Орлов б-больше не с-существует ни для в-вас, ни для меня,  ни  для
партии. Он совершил п-предательство...
   Бэла смотрела непонимающими глазами.
   - Да, п-ппредательство!... Он б-был вчера у м-меня и заявил,  что  он
сдастся, чтоб-бы сп-ппасти эт-того арест-тованного муж-жика. Я  запретил
ему это от имени п-партии и ревкома. Он дал ч-честное  слово  и  нарушил
его... Он п-ппредатель, и мы вычеркиваем его!..
   Бэла поднялась.
   - Орлов сдался?.. Сам?.. Не поверю! Этого не может быть!
   - Я лгать не с-стану. Мне это т-тяжелей, чем вам.
   Бэла вспыхнула.
   - Вы, Семенухин, дерево, машина!.. Я не могу!.. Поймите.  Я...  люблю
его! Я для него пошла на это...  на  возможность  провала...  на  верную
смерть.
   - Тт-тем хуже, - спокойно ответил Семенухин, - оч-чень жаль, чт-то вы
избрали себе т-такой объект. Сейчас  я  с-созову  экстренное  соб-брание
ревкома, для суда над Орловым... П-партии не нужны слаб-бодушные Манило-
вы! Вот!
   Бэла спросила, задохнувшись:
   - Это правда?.. Вы не шутите, Семенухин?
   - Мне к-кажется время не для шут-ток!
   Бэла отошла к окну. По вздрагиваниям спины Семенухин видел,  что  она
плачет. Но молчал каменным молчанием.
   Наконец, Бэла повернулась. Слезы заливали глаза.
   - Что? - спросил Семенухин.
   И сам вздрогнул, услыхав напряженный, тугой и неломкий голос.
   - Если это правда... я отказываюсь!.. Я презираю свою любовь!
   Госпомилуй.

   Капитан Туманович пришел в комиссию вечером и, взявши ручку,  раскрыл
дело "Особой Комиссии по расследованию зверств большевиков, при  Верхов-
ном Главнокомандующем вооруженными силами Юга России".
   Уверенным, круглым и размашистым почерком вписал несколько строк, по-
том отложил перо, рассеянно поглядел в синюю муть окна и, подвинув удоб-
нее стул, стал писать заключение.
   Тонкий нос капитана вытянулся над бумагой, и стал он похож на хитрого
муравьеда, разрывающего муравьиную кучу.
   Когда скользили из-под прилежного пера последние строки, в дверь  ос-
торожно постучались. Капитан не слыхал. Стук повторился.
   Туманович нехотя оторвался, и синие ледяшки были одно мгновение туск-
лыми и непонимающими.
   - Войдите, - сказал он, наконец.
   Вошедший прапорщик приложил руку к козырьку  и  сказал  с  таинствен-
ностью романтического злодея:
   - Господин капитан, арестованный Орлов доставлен по  вашему  приказа-
нию.
   - Приведите сюда... И, пожалуйста, приведите сами. Вчера солдаты  за-
воняли весь кабинет махоркой, а я совершенно не переношу этого  аромата.
Будьте добры и не обижайтесь.
   Орлов сидел в приемной на скамье. Солдаты  двинулись  вести  его,  но
прапорщик взял у одного винтовку.
   - Я сам отведу! Пожалуйте, господин Орлов!
   Они вышли в коридор.
   - Видите, какой почетный караул, - конфузясь, сказал прапорщик, - ка-
питан приказал, - и добавил смешливо:
   - Ну как, вы еще не надумали удрать?
   - Для вашего удовольствия постараюсь не задержать.
   - Ах, мне очень хотелось бы посмотреть!.. Вы знаете, по  секрету,  ей
богу я даже хотел бы, чтоб у вас это вышло. Я очень люблю такие штуки!
   Орлов засмеялся.
   - Хорошо! Я вас не обижу! Будете довольны!
   В кабинете Туманович подал Орлову лист бумаги и перо.
   - Я вызвал вас только на минуту. Распишитесь, что вы читали  заключе-
ние.
   - Какое?
   - Следственное заключение.
   - И только? А если я не желаю?
   Туманович пожал плечами.
   - Как хотите! Это нужно для формальности!
   Орлов молча черкнул фамилию под заключением.
   - Все?
   - Все! Прапорщик! Уведите арестованного!
   Фраза, брошенная прапорщиком на ходу в коридоре, всколыхнула Орлова.
   И, выходя из кабинета капитана, он успокаивал себя, сжимая волю в ту-
гую пружину.
   В длинном коридоре было три поворота между комнатой прапорщика и  ка-
бинетом Тумановича. Тускло горела в середине, засиженная мухами, лампоч-
ка.
   Орлов неспешно шел впереди прапорщика. Поравнялся с лампочкой.
   Мгновенный поворот... Винтовка вылетела из  рук  офицера,  переверну-
лась, и штык уперся в горло, притиснув прапорщика, слабо пискнувшего,  к
стене.
   - Молчать!.. Ни звука!.. Веди к выходу, - или подохнешь!
   - На улице часовые, - шепнул офицер.
   - Веди во двор! Хотел видеть, как удеру, - получай!
   Прапорщик отделился от стены. Губы у него дрожали, но  улыбались.  На
цыпочках он двинулся по коридору, чувствуя спиной тонкое острие под  ло-
паткой.
   Один поворот, другой. Почти полная темнота, смутно белеет дверь.
   Орлов глубоко вздохнул.
   - Здесь, - сказал прапорщик, берясь за ручку.
   Дверь  распахнулась  мгновенно,  блеснул  яркий  свет.  Орлов  увидел
мельком маленькую уборную, стульчак и раковину.
   И, прежде чем он успел опомниться, дверь захлопнулась за  офицером  и
резко щелкнула задвижка.
   Он оказался один в темноте коридора, обманутый, не знающий куда итти.
   Из уборной ни звука.
   Орлов тихо выругался и бросился назад, сжимая винтовку и прижимаясь к
стене. Где-то хлопнула дверь, и он замер на месте.
   В ту же минуту за его спиной оглушительно грохнуло,  и,  обернувшись,
он увидел в двери уборной маленькую светящуюся дырочку.
   Грохнуло второй раз.
   И сразу захлопали двери в коридоре и забоцали бегущие шаги.
   Тогда, вскинув винтовку, Орлов яростно крикнул:
   - А, сволочь!.. Подыхай же в сортире!
   И, спокойно целясь, выпустил все  четыре  патрона  в  дверь  уборной,
вздрагивая от невероятно гулких ударов винтовки в глухом коридоре.
   Кто-то налетел сзади, схватил за руки. Орлов рванулся, но  сейчас  же
треснули тяжелым по голове, и он упал на  грязный  пол,  ударившись  че-
люстью.
   Тяжелый сапог наступил ему на затылок, другой уперся в живот.
   Кто-то кричал: - Веревку... тащи веревку!
   Его держали три человека, и, врезаясь в руки и ноги, опутывала  жест-
кая веревка.
   Подняли и посадили, прислонив к стене.
   - Где Терещенко? - спросил высокий офицер.
   - Чорт его знает! Ничего тут не разберешь в темноте! Наверно  он  его
прихлопнул! У кого спички?
   - На зажигалку!
   - Нету!.. Нигде!..
   - Да он в ватере!.. Смотри, дверь прострелена!..
   - Ах ты, чорт!.. Убил мальчишку!
   Высокий перепрыгнул через Орлова и рванул дверь уборной.
   Она затрещала и подалась.
   - Дергай сильнее!
   Высокий рванул еще, задвижка не выдержала, и дверь с грохотом вылете-
ла, хлопнувшись о стену.
   На смывном баке под потолком, поджав ноги, вытянув руку с браунингом,
вцепившись другой в водопроводную трубу, сидел черноглазый прапорщик,  с
мертвенно бледным лицом, дрожащей челюстью и остекленевшими, бессмыслен-
ными зрачками.
   Губы его непрерывно и  быстро  шевелились,  и  замолкшие  в  коридоре
явственно услыхали безостановочное бормотание:
   - Господи помилуй... госпомилуй... госпомилуй... госпомилуй!
   - Отупел парень! - сказал один из офицеров: - Терещенко! Слезай, чорт
тебя подери!
   Но прапорщик продолжал шептать, и вдруг офицеры оглянулись с  испугом
на лающие звуки.
   Приткнувшись к стене коридора, неподвижно сидел  Орлов  и  неудержимо
хохотал отрывистым лаем.
   - Здорово!... Теперь и этот свернулся!..
   - В чем дело?.. Что вы тут возитесь? Снимите прапорщика с его  форте-
ции! Молодец! Догадался на бак влезть! А господина Орлова ко мне.
   Капитан Туманович пошел к себе. Два офицера подняли Орлова и, пронеся
по коридору, втащили в кабинет.
   - Посадите на стул!.. Вот так! Можете итти!  Выпейте  воды,  господин
Орлов!
   Капитан налил воды и поднес к губам Орлова.
   Он с жадностью выпил, все еще вздрагивая от смеха.
   - Однако, вы человек  исключительной  смелости  и  решительности!  Не
будь, по счастью, этот милый юноша столь сметливым - задали бы вы работ-
ку полковнику Розенбаху. Второй раз уж наверно не пришлось бы мне с вами
увидеться. Хорошо было задумано, господин Орлов!
   - Идите к чорту, - отрезал Орлов.
   - Нет!.. Я совершенно...
   На столе загнусил полевой телефон. Капитан снял трубку.

   "К сожалению, невозможно".

   - Слушаю!
   Трубка затрещала в ухо, и Туманович узнал  ласковый  барский  баритон
адъютанта комкора, корнета Хрущова.
   - Туманович, собачья душа! Это ты?
   - Я... Ты что в такую пору?
   - Погоди, все по порядку. С Маем припадок. Как в  Гишпании  на  арене
озверел и землю рогами роет. Никому подойти невозможно, даже коньяк  бо-
ятся денщики внести. "Убьет", говорят.
   - Да почему?
   - Два несчастья, брат, сразу. Во-первых, сегодня его пассия эта,  ну,
знаешь, Лелька, сперла брильянты и деньги и дала дряпу, и  предполагают,
что со Снятковским... Он и осатанел. А второе, получили радио, что диви-
зия Чернякова обделалась под Михайловским хутором, и сам Черняков... ау.
   - Убит?
   - Нет!.. Есть сведения, что в плену. Большевики предлагают обмен. На-
чальник штаба предложил Маю устроить обмен Чернякова на твоего гуся. Май
и согласился. Так что прими официально телефонограмму.
   Капитан оглянулся на Орлова. Арестованный  сидел,  полузакрыв  глаза,
усталый и потрясенный.
   Туманович пожал плечами и бросил в трубку четко, напирая на слова:
   - Передай его превосходительству, что вследствие новых  обстоятельств
это предположение невыполнимо, так как только что, - капитан снова огля-
нулся на Орлова, - арестованный Орлов покушался на побег и убийство пра-
порщика Терещенко.
   Орлов приподнялся.
   - Фьить, - просвистала трубка, - здорово! Ну, а как же быть с  Черня-
ковым?
   - Найдем другого для обмена. А если Чернякова "товарищи" и  спишут  в
расход, то право же большой беды не будет!  Несколько  тысяч  комплектов
обмундирования останутся нераскраденными...
   - Пожалуй, ты прав... Сейчас доложу Маю, - сказал корнет, - ты жди!
   Капитан положил трубку.
   - Однако, вы беспощадны к своим соратникам, - сказал Орлов.
   Синие ледяшки капитана обдали Орлова злым холодком.
   - Я вообще не щажу преступников, где бы и кто бы  они  ни  были.  Это
только у вас, кто больше ворует, тот выше залезает!
   - У вас неправильная информация, капитан, - усмехнулся Орлов.
   - Может быть. А вот вы сами себе подгадили.
   - Чем?
   - Не устрой вы этой штуки с побегом, могли бы вылезть в обмен. Теперь
же я буду категорически настаивать на скорейшей ликвидации вас.
   - Чрезвычайно вам признателен!
   Телефон опять запел гнусавую песенку.
   - Да... Слушаю!
   - Так! Я так и думал! Сейчас будет сделано! Да...  да!  До  свиданья!
Нет, в театр не поеду. Не до того!
   Капитан обернулся к Орлову.
   - Генерал утвердил предание вас военно-полевому суду. Сейчас вас отп-
равят в камеру. Моя роль окончена! Прощайте, господин Орлов!
   Простая вещь.

   Военно-полевой суд заседал полчаса.
   Председательствовавший полковник пошептался с членами  суда,  прокаш-
лялся и лениво прочел:
   "По указу Верховного Главнокомандующего, военно-полевой суд Н-го кор-
пуса, заслушав дело о мещанине Дмитрии Орлове, члене партии большевиков,
бывшем председателе губернской чрезвычайной комиссии, 32 лет, по обвине-
нию вышеозначенного Орлова...... постановил: подсудимого Орлова подверг-
нуть смертной казни через повешение. Приговор подлежит исполнению  в  24
часа. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит".
   Орлов равнодушно прослушал приговор и бросил только коротко:
   - Сволочи!
   Его отвезли в камеру. До ночи он сидел спокойно и безучастно.
   Но лихорадочно бились в черепной коробке мысли, и он  обдумывал  воз-
можность побега, по дороге к месту казни.
   - Один раз бежал так в Казани... Прямо из петли... Ну и теперь. Глупо
гибнуть... как баран.
   Он яростно выругался.
   Заходил по камере и вдруг услышал в коридоре шаги и голоса. Опять то-
мительно завизжала дверь, и в камеру хлынул золотой мед фонаря.
   - Останьтесь здесь! Я скоро выйду! - услыхал он знакомый, как показа-
лось, голос, и в камеру вошел человек. Лицо его было в тени от фонаря, и
только когда он сказал: - Господин Орлов! - Орлов узнал капитана Тумано-
вича.
   Темная волна ярости заклокотала в нем. Он шагнул к капитану.
   - Какого чорта вам надо? Что вы тычете  сюда  свою  иезуитскую  рожу?
Убирайтесь к.....
   Капитан спокойно поставил фонарь на пол.
   - Всего несколько минут, господин Орлов. Я пришел сюда, найдя  офици-
альный предлог, - выяснение одной детали. Но суть вовсе не в этом.  Могу
сообщить вам, что генерал утвердил приговор. Он только заменил повешение
расстрелом, так как ему влетело на-днях от верховного за висельничество.
Но это ничего не меняет!
   - Так что же? Вы явились лично исполнить приговор?
   - Бросьте дерзости, господин Орлов. Совсем не для этого  я  пришел  к
вам. Повторю, что говорил: с точки зрения моей законности  вы  заслужили
смерть. Я очень сожалел бы, если бы пришлось  обменять  вас  на  старого
казнокрада Чернякова, ибо дарить жизнь такому врагу - величайшая полити-
ческая ошибка. Теперь ваша судьба решена бесповоротно. Но  вспомните,  я
обещал вам легкую смерть. Мне неприятно, что вы станете мишенью для  де-
лающих под себя от страха стрелков... Берите!..
   Капитан протянул руку. Тускло сверкнул стеклянный пузырек.
   Неожиданно взволнованный, Орлов схватил пузырек.
   Оба молчали. Капитан наклонил голову.
   - Прощайте, господин Орлов!
   Но Орлов вплотную подошел к нему и сунул пузырек обратно.
   - Не нужно! - сказал он режущим и не дрогнувшим голосом.
   - Почему?..
   - О, господин капитан! Я вам весьма обязан за вашу любезность, но  не
воспользуюсь ей. Я переиграл, как дурак попался в лапы вашим  прохвостам
и не смогу выполнить порученное мне партией дело, но  и  не  имею  права
портить это дело дальше.
   - Я не понимаю!
   - Вы никогда этого не поймете! А между тем это такая простая вещь!  Я
погубил доверенное мне дело, - я должен теперь хоть своей смертью испра-
вить свою ошибку. Вы предлагаете мне тихо и мирно покончить с собой?  Не
доставить последнего удовольствия вашим палачам? Не знаю, почему вы  это
делаете!..
   - Не думайте, что из жалости... - перебил капитан.
   - Допустим!.. Лично для меня это прекрасный выход. Но у нас, капитан,
своя психология. В эту минуту меня интересует не моя  личность,  а  наше
дело. Мой расстрел, когда о нем станет известно, будет лишним ударом  по
вашему гниющему миру. Он зажжет лишнюю искру мести в тех, кто  за  мной.
А, если я тихонько протяну ноги здесь, - это даст повод сказать, что не-
умевший провести порученную работу Орлов испугался  казни  и  отравился,
как забеременевшая институтка. Жил для партии и умру  для  нее!  Видите,
какая простая вещь!
   - Понимаю, - спокойно сказал Туманович.
   Орлов прошелся по камере и снова остановился перед капитаном.
   - Господин капитан! Вы формалист, педант, вы насквозь пропитаны  юри-
дическими формулами. Вы человек в футляре,  картонная  душа,  папка  для
дел! Но вы по-своему твердый человек. Есть одно обстоятельство,  которое
невероятно мучительно для меня... Был один разговор... Словом, я  боюсь,
что мои товарищи думают, что я добровольно сдался вам. И  я  боюсь,  что
они презирают меня и считают предателем... Это единственное,  что  может
сломать меня... Я этого боюсь!.. Понимаете? Я боюсь!
   Капитан молчал и ковырял носком плиту пола.
   - Я отказался от дачи показаний... Но... у меня две написанные  здесь
страницы! Они объясняют все. Приобщите их к делу. Когда город будет сно-
ва в наших руках!.. Вы понимаете?
   - Хорошо, - сказал Туманович, - давайте! Не разделяю вашей увереннос-
ти, но...
   Он взял листки и, аккуратно свернув, положил в боковой карман.
   Орлов шагнул вперед.
   - Нет... нет! Я вам не....!
   Капитан отклонился с улыбкой.
   - Не беспокойтесь, господин Орлов. Мы на разных полюсах,  но  у  меня
свои и вполне четкие понятия о следовательской тайне и личной чести.
   Орлов круто повернулся. Волнение давило, его нужно было спрятать.
   - Я не благодарю вас!.. Уходите!... Уходите, скорее капитан... пока я
не ударил вас!.. Я не могу больше вас видеть!
   - Знаете, - тихо ответил Туманович, - я хотел бы от своей судьбы  од-
ного, - чтобы в день, когда мне придется умирать за мое дело,  мне  была
послана такая же твердость!
   Он взял с полу фонарь.
   - Прощайте, господин Орлов, - Туманович остановился,  точно  испугав-
шись, и в желтой зыби свечи Орлов увидел протянутую к нему худую  ладонь
капитана.
   Он спрятал руки за спину.
   - Нет... это невозможно!
   Ладонь вздрогнула.
   - Почему, - спросил капитан, - или вы боитесь, что это принесет  вред
вашему делу? Но ведь об этом ваши товарищи не узнают!
   Орлов усмехнулся и крепко сжал тонкие пальцы офицера.
   - Я ничего не боюсь! Прощайте, капитан! Желаю вам тоже хорошей  смер-
ти!
   Капитан вышел в коридор. Темь бесшумным водопадом ринулась в камеру.
   Ключ в замке щелкнул, как твердо взведенный курок.

   Июль - сентябрь 1924.

   Владимир Ветров.
   КЕДРОВЫЙ ДУХ.

   Повесть.

   1.

   Трава по болотам - резучка: не балуйся, не хватайся - живо  до  кости
прохватишь. Резучка - жирная и высокая, а у дерев - корни,  заскорузлые,
как у старого землероба руки, и седые замшенные ветви-веки.
   А люди - рослые, прямые и крепкие: кедры!..
   В мае наехали техники по просушке болот - и по зубам согр*1,  по  ог-
ромным, по-пояс, кочкам, сверкая, лязгая и звеня, прыгает стальная  мер-
ная тесьма: 10 сажен... еще 10... еще... 50!
   - Сто-ой! Забивай пикет и колышек!
   71 - сочным синим карандашом на затесанном лице кола.  Это  от  устья
речки Тулузы - семь верст пятьдесят сажен. Бурая  с  волоконцами,  цвета
железной руды, кровь выпучивает из пробитой земли, растворяясь в воде, а
пикет, березовый, белый, веселый, высматривает из-за вешек вслед другим,
таким же, уходящим по ярко-зеленому с желтыми крапинами полю  в  голубое
небо, - как оглядывается!
   Вперед да вперед, разведчики-вешки, с клочьями мха на  верхушках  для
приметы, тянутся по фарватеру болота. Все дальше, все выше, все ближе  к
разлому: его-то и надо! Оттуда уклон в разные стороны - в  речку  Черем-
шанку, в Кочегай, в Баксу.
   Болота, болота, болота...
   Согры, согры, согры... _______________
   *1 Согр - березовый и пр., словом, - лиственный, - лес по болоту.
   Гнуса - видимо-невидимо: паутов, черно-желтых, гудящих, с перламутро-
выми глазами. Кишат на холщевых рубахах, на обутках. Это - когда солнце.
Наползет туча, посереет все, зашелестит поросль, и с травы хором подыма-
ются комары. Плачут да жалят: а насосется крови, тут же - не  улетит,  -
валится, что добрый верующий в престольный праздник.
   Едят здорово - однако, не обидно: уж очень зелена и  душиста  высокая
трава, голубо широкое небо и лениво мрежит необъятное солнце, виснет над
головой.
   - Полднить пора уж.
   Вот и елань излучивается, поближе. Партия оставляет тесьму  и  гонио-
метр*1 с кольями на линии, обозначенной вешками и вымятой травой, -  вы-
ходит, хлюпая, полднить. Из листьев, прошлогодних и высохших, и из  пня,
проеденного двухвостками и древоточицами, сгнилого, раскладывается куре-
во. Закидываются на фуражки сетки, которые  придают  такой  таинственный
вид рабочим: ровно чародеи какие расхаживают. Убогий "запас"  вынимается
из мешечков, а то просто из карманов - что там: пучок лука, ломоть  хле-
ба, щепоть соли в тряпочке от пестрядиновых штанов.
   Между жевками, как меж кочками вода, теплая и густая - струятся лени-
вые слова...
   - Слыхать, опять войнишка зачалась... А?.. товарищ Иванов?..
   Техник Иванов - на спине с полузакрытыми глазами - цедит:
   - Да-а... с поляками...
   Под плечами и к ягодицам ласково промокает от влажной земли.
   - Ох, робя. Надысь мне Софроныч стрелся  и  таку  загадку  заганул...
Быдто Англея, грит, Японция, Хранция и Америка, грит, - во  их  сколь  -
пушку выдумали, Анатной прозвали. Черезо всю землю палит... а снаряду  в
ей - тыща пудов. Ох, ты, сволочь! Как типнул, - прихлопнул Матюшка  пау-
та. - Сговор у их: народ расейскай уничтожить и землей завладать.  Ну  -
грит - как нацелют, ахнут, - так снарядина тучей прет. Упадет  -  и  нет
губерни. Была, _______________
   *1 Гониометр - угломерный геодезический  (землемерный)  инструмент  с
буссолью без трубы. впример, вот, наша Томская: сколь тыщ населу - меле-
ен. А тут, однораз - ямина.
   - Дура ты... Я где был - землю  произошел.  Чемоданы  -  это  двисти-
тельно. Кака Ерманска-то была. Этто брехня...
   - А кто это у вас, товарищи, Софроныч-то?
   - Софроныч? Это, браток, мужик-от... боле трех сажен у землю видит.
   - А э... так это... старик завалящий - пыль в шары им тут  пущать,  -
сплюнул фронтовик Семен. - Серось.
   - А сам-от трухишь ево... Он все знат... От наговора там, от раны-ко-
совицы, от кисты лечит. На воде могет видать.
   - Ну так врет ваш Софроныч.
   - Вре-от, - криво усмехнулись мужики. - А ты, браток,  не  очень  то-
го... его охаивай. Он тебе живо кисту-то поставит. Он-те, язви-те...
   Согры шепчут осиновыми, трепетными листьями и гуторят, легонько  так,
березовой листвой, а пьяный широтой, таежный бродяга-ветер чуть  пошеве-
ливает таловыми по болоту кустами, как челками на плешине, и дышит в го-
рящие от укусов и жары лица.
   - Не верю я, товарищи, в этаких Софронычей: сколько ни видел их - од-
ного такого колдунка побил даже, до сей  поры  никакой  кисты  не  имею.
Сказки древние это.
   - Ну, он, Софроныч-то, боле по-насерку*1 действует.
   - Мда-а. Летось-то: эдак же Васька Хрущ облаял его - ну и  пострадал.
Во-о с какой брюквой ходит.
   Иванов подымается с земли, выплевывает окурок и делает два шага к бо-
лоту. Удавливает ногой ямку - заливается вода: он зачерпывает ее  берес-
том и пьет тяжело и шумно.
   Не вода, а настой на травах и букашках.
   - Вы вот передайте-ка, ребята, Софронычу вашему: дурак ты, мол,  ста-
рый. Ан-тан-та - это не пушка, а союз государств  буржуйских.  А,  кроме
того, скажите: если ты, чортов дядя, технику Иванову кисту не поставишь,
- он тебе фонарь, мол, на морде поставит. Не смущай сказками народ.
   - Ужли не трухишь, Федор Палыч? _______________
   *1 По-насерку - осердившись.
   - Тьфу ты, язви вас. Слушать тошно. Киста, иначе грыжа, ведь. И полу-
чается от подъема тяжестей, телу слабому непосильных.  Вот  и  все  кол-
довство тут.
   Мужики, недоверчиво ухмыляясь, идут  за  техником  на  болото.  Снова
сверкает и лязгает тесьма и зубасто ляскает  топор  по  кустам,  которые
застят щель гониометра.
   Когда солнце скатывается на запад, партия - усталая,  наломанными  по
кочкам ногами - тянется в деревню Тою. А закат  раскрашивает  коричневые
от загара лица в малиновые и лиловые цвета.
   Все идут пошатываясь: упоила  их  четырнадцатичасовая  работа,  рябое
солнышко медовой жарой и гулящий ветерок  пенистой  брагой  расцветающих
трав. Комары пискливо и жалостливо липнут и вьются: отсталые  пауты  гу-
дят, как бородатые мужики на сходке; а подслепый туман  встает  сзади  и
тупо зорит вслед...

   ---------------

   Тайга...
   Темная, костоломная, каторжная.
   Полная неуемных сил. Неповоротливая, тугая на мозги...
   Вешечник Михайло, старый, но вникающий,  рядом  с  техником  Ивановым
идет и боли, деревенские, таежные, рассказывает. Языком, густым и шерша-
вым - как измозоленными руками по шелку водит.
   - Кто не бил ее, тайгу-то? Царские стражники скулы выворачивали, зубы
вышибали, секли и вешали...
   "Выла тайга и злобилась. До 17-го году ничего бы, сошло, а  тут  воли
понюхали:
   "- Человек, говорят, ты такой, как и все.
   "Выла тайга и злобу копила, а она в глаза - волчьи уж  -  вылезала  и
колола:
   "- Растерзать!..
   "Бросали избы и хозяйства: в зиму - когда до сорока морозу доходило -
теплый насиженный угол бросали и шли голыми руками  давить  Колчаковскую
свору и рвать буржуев.
   "Молили:
   "- Господи! Вскуе оставил... Ужли не возворотишь большевиков...
   "Молились их имени, как святому Пантелеймону, о скоте, доме...
   "Спроворили, наконец, Колчака, и первое время, когда алые банты прос-
то и весело прошли деревню - возликовали.
   "Вздохнули мужики и принялись налаживать хозяйство. И тут же  жертво-
вали последним на Красную армию, на то, на се... Портки с себя сбрасыва-
ли, собирали хлебом, яйцами - кто чем мог. Слали, сдавали - куда,  почти
что не спрашивали:
   "- Веровали!
   "Коммуну образовали - ну и помоги себе  ждали:  усадьбы,  нарушенные,
поправлять - топоров, гвоздей; снасть хозяйственную восстановлять -  во-
ровины, шпагату, железа: землю обихаживать - плугов, литовок, машин...
   "- Нет ничего.
   "Обутки пообдрипались - ни сапогов, ни котов...
   "Далеко очень - глушь. 75 верст от пристани и путей.
   "Газет даже не слали - не слыхивали. А и слали - так в волости где-то
затеривались: до нее тоже 30 верст.
   "Комячейка своя была - ну, слабая: четыре человека и с  одним  только
желанием что-то сделать, а приступить, - не знали как.
   "А из города помощи не было: некогда, некогда, некогда.
   "И - некого.
   "Там - Чекатиф, Грамчека и просто Чека. Людей на себя не хватало,  не
то чтобы еще на край света посылать.
   "Истинно край света. До Баксы  еще  кое-как  видать...  А  там  уж  -
о-хо-хо-хо!.. Одно слово - темь.
   "Интеллигенция, верно что, пужливая, разбежавшаяся, по своясям повсю-
ду возвращалась; да и в деревню не шибко охота - больше в городе  прист-
раивалась бумагу марать.
   "Словом, город сам покуда выправлялся и про деревню таежную забыл.  А
в ней все по-своему шло. Была потуга к искровой правде, выношенная рабс-
ким и звериным житьем, - так она туго и слепо шла вперед, хватаясь и ша-
ря. Ничего не давал город деревне, а тянул с нее все, все как есть - тя-
нул.
   "Приедет какой-не-на-будь, поет, поет - и чо-не-на-будь да  попросит:
сена, хлеба, того-сего...
   "А чуть што супротив скажи, - чичас:
   "- А-а, ты буржуй... к Колчаку хотится?
   "Прогонами, вывозом, сдачей - тоже маяли. А тебе - обратно - нет  ни-
чего. Школа стоит недостроенная, загнивает. Сами бы в момент  возвели  -
клич некому гаркнуть...
   "Где они? Мы даем, а они - хушь бы чо...
   "И обида жечь зачала, как жигало.
   "В город делегаты ездили на хресьянской съезд... Ласо там наговарива-
ли камунисты-те. И горы сулили. Однако - наконец - шиш еловый...
   "Омманули нас сызнова... Э-эх, простота-темнота.
   "А Хряпову, лавошнику, этто на-руку. Во всяко место пальцем тычет:
   "- Вот. Вот. Вот... Они-те - товаришши: с тебя-то все, а тебе-то  ку-
киш в сухомятку.
   "По первоначалу сцеплялись из ячейки с прочими, но без толку. Эти  за
словом в голбец*1 не спускались - бывалые; а те - настояще не уразумели,
хоть нутром - вот как чуют, а - кроме матерных - слов нет высказать.
   "- Свобода? Кака свобода? На кой хрен? Ты нам лобогрейку предоставь.
   "- Свобода ветру нужна. А мы - с земли, трудящие.
   "- Как ты судить могешь, ежли вкруг себя обиходить сметки нету?
   "А тут весна нагрянула... Распорухались окружные согры, затопило  мо-
чежины, и дороги стали. И совсем стихла ячейка: у самих никакого  справу
нет - голыши; из города и волости - одни бумажки (и то - когда,  когда!)
- сам царапайся. Ну, и совсем сдали. Редко когда прорвет, а больше смал-
чивают.
   "Вы-то вот приехали - радость у нас большая была. Как же? С 13  году,
перед ерманской еще, сулились высушить болоты-те. Ну,  тольки  мы  рукой
махнули уж. А земля-то кака. Перва земля... В  тако  время  -  на  тебе!
вспомянули... Вот оно: наша-то влась.  А  чо?  Вправду  теперь  влась-то
большевицка?
   - Чудак ты, дядя Михайло... Конечно. Да у меня мандат с собой.
   - Мандат-то... Х-м. Эко слово... Не при нас писано... - а сам в глаза
технику зорко засматривает - ты так зверь. _______________
   *1 Голбец - подполье в избе.
   Иванов - техник, сначала самоуком, а потом сторожем при училище  был,
среднюю школу кончил и по землемерству пошел. С русыми волосами - здоро-
венный; глаза черные, а сам светлый. Видать - правдивый.
   - Что заглядываешь-то? Настоящая, брат,  Советская  власть.  Я,  хоть
беспартийный, а насчет этого одно скажу: настоящая,  крепкая,  бедняцкая
власть. Это уж верно. Ну, только трудно ей сейчас приходится: шесть  лет
без отдыху воевали и все кончили.
   - Я тоже так мекаю. Но забывать-то не след. К смуте идет эдак-то.
   Тропка, на которую выходит партия, ведет из деревни Тои в выселок За-
болотье: там у чигина*1 она переползает по жердям через  Баксу  и  -  по
пихтовнику и кедровому лесу, и трясинам - уходит к выселку. За  поскоти-
ной, Тоинской, начинается кедровник -  густеющие  темно-серые  стволы  с
размашистыми сучьями и в курчавых шапках.
   Иванов крутыми шагами в развалку идет впереди, с сумкой и опустив го-
лову, а думы его упорные и простые:
   "Притти домой, переобуться-переодеться, портянки выполоскать  от  бо-
лотной ржавчины и повечерить, - квас с крошеными яйцами и  молоко,  -  а
потом пойти посидеть с парнями на бревнах. Ах, да -  чорт  побери!  Муки
еще надо на квашню натолочь".
   (Мука казенная из учреждения - затхлая и комьями.)
   Тут, сзади него в обгон, слышится топот, и мимо пробегает Семен,  мо-
лодой парень, ефрейтор с германской. Хожалый парень, ширококостный, но с
нездорово-серым прыщеватым лицом.
   - Ишь, ефлетур к Варьке побег...
   Меж кедровыми стволами мельтешит белая крапчатая юбка навстречу.  Се-
мен налетает с намерением задать "щупку", и видно - как это он  растопы-
ривает руки: охватить, повалить, помять. Но женщина быстро поворачивает-
ся; рука парня, срываясь, скользит вниз и прочь, а  женская  -  налитая,
полная, с куском холста, скоро опускается и стукает  по  голове  Семена.
Тот, запнувшись раз-два, валится с ног. _______________
   *1 Чигин - полуостров, образуемый излучиной реки.
   - О-ох! сте-рва... трафить-те...
   - Ловко. Вот те гирой... Го-го-го!
   Женщина спугнутой перепелкой несется по траве мимо партии,  а  ребята
загораживают ей дорогу. Свистят:
   - Лови! Держи!
   - Санька - язви вас. Не замай... Вот те крест, так смажу по морде-то.
   - Да ты чо, язва... мамзель ли чо ли? Поиграть с тобой нельзя?
   - Знам мы ваши-то игры: лапаетесь за все, охальники... С Дунькой сво-
ей играй.
   Девушка стоит крепкая (теперь видать, что девушка - цвет еще  набира-
ет), платок съехал, а коса что канат просмоленный. Чалдонка -  скуластая
слегка, с радостными нежными губами, а за ними  целая  рота  зубов,  бе-
лых-белых. Она и не серчает; с лукавым любопытством глядит колючими  се-
рыми глазами в глаза технику и, заревея, отбивается от  парней:  неприс-
тойно при чужом-то.
   Грудь под холщевой рубахой ходуном ходит, а затронутая в ногах  трава
покачивается, мотает головками.
   Смотрит Иванов, улыбается во встревоженное лицо, и оно  поражает  его
чистотою, таежным неведеньем греха, огненной жизнью.
   - Ты, Варвара, девка хорошая, плотная, как ржаная  кладь...  Зря  бо-
ишься только - разве сомнешь тебя!..
   - Небось, сомнут: у них руки-то, что цепы. Не как у тебя, буржуя.
   - Но-о. Во она как тебя, Федор Палыч... Ишь ты, змеиный род.
   - А я сейчас вот дам ей попробовать своих рук...
   Идет к Варваре, руки широкие протягивает, вымазанные в травной  зеле-
ни, в крови и прилипших крылышках насекомых...
   Но тут Семен, оправившийся и горящий отмщением, наконец,  облапливает
ее сзаду, сочно чмокает в призывные губы. И вскрикивает, хватаясь руками
между ног - а девушка уж далеко. С визгом хохочет, а с нею тайга, засло-
няя мохнатыми ветвями, загораживая темными стволами.
   - Ишь стерва в како место пинат. Погоди ужо...
   - Варвара - девка правильная, - цедит Михайло,  кряжистый,  почесывая
пальцем в бороде под губой. - Назрела она, как шишка кедровая,  и  семе-
ниться пора, ну только отскакивают от ее.
   А Иванову тепло и радостно почему-то в сердце, где стоят серые искро-
вые глаза, матовый загар щек смугляных и налитые полные руки...
   В вечереющем воздухе - синем, с черной порхающей  мрежью  -  шопотные
речи текут:
   "...С самого нового году, только что сдадут холода, сила,  полыхающая
полевым паром-туманом, подымается из  глубин  земли.  Незримо  расходит-
ся-растекается она и наплывает томными валами во все живое: в коренья, в
зверье, в людей - во все живое. Волки по-иному  воют  и  визжат,  нюхают
следы волчиц, скулят и распяливают пасти в  неодолимой  жажде.  Багровые
зори сочатся ядными каплями в неутомную кровь людского молодняка. Жадным
потоком плещется кровь в тугих мускулах, жжет кожу и кости  крепкие  ло-
мит"...

   2.

   До Петрова дня настоящей работы в деревне нет. Пахота? -  здесь  мало
пашут: из-за гнуса пашут вночевую и ранним утром. Растет только рожь,  а
из яровых - овес. Главное занятие: скот, зверь, рыба и  орехи  кедровые.
Но нынче и рыбу ловят только для себя на потребу - хоть ее и много. Соли
нет. Вниз по Оби ломают соль, а доставки нет - не  налажена.  В  декабре
только заняла Советская власть эту землю - не до  соли,  не  до  мелочей
тут. Сами бы мужики съездили - милиция отбирает: спекуляция, говорит.
   Так и живут, преснушки пекут, а соль - какие там пустяки у кого  сох-
ранились - пуще глаза берегут. Солдатка Акулька  полакомиться  вздумала,
так технику Круткину Кольке - так себе: сосунку - за два фунта соли про-
далась.
   И работы до Петрова, настоящей, в деревне нет.
   Некоторые долбят дуб-корье для дубления кож: такое корыто и  немудрая
машина долбления (журавлик, а под ним вырубленное корытце) - торчат  об-
щими, чуть что не у каждого двора.
   На ветру, на солнце вялится медвежатина; это с того медведя,  который
чуть не задавил дядю Марковея: рогатина, видишь, соскользом пришлась,  а
бурый тут и насел. Ладно еще Степан, что с ним был и на кедр  сперва  со
страху залез, одумался и топором зверя зарубил, а то бы задрал леший дя-
дю Марковея. Месяц он провалялся: а теперь сидит на берегу, шеей  жилис-
той покручивает и невод платает, и молодуха с ним (свадьбу перед  Масля-
ной только справлял - крепок старик!).
   Переметы раскиданы там и сям по заводям и заливам Тои и  Баксы,  а  в
них морды расставлены. Недавно одну морду снесло: неделю  не  знали  где
взять, и мальчонка Решетов ногой ущупал случайно, в воде брыкаясь. Стали
тащить - тяжелая и рассыпаться начала, а в дырья лини поперли.  Тридцать
фунтов вытянули, да, пожалуй, столь же - как не больше  -  ушло.  Жирные
такие, ленивые лини. Одно слово - "лень".
   Иные по болотам мох сымают, сушат, на продажу свозят или срубы  новые
проконопачивают.
   Теперь вот, недели две будет, техники вчетвером наехали -  по  осушке
болот, и каждый день человек 12 - 16 поселковых на работах. Кто  с  лен-
той, кто с рейками.
   Бабы же с утра до ночи ковыряются, как курицы, на огородах.  Ровняют,
садят, - одной воды сколько нужно из Тои перетаскать. А из мужиков,  кто
дома, снасти хозяйственные заправляют, собирают-гоношат.
   Но настоящей работы до Петрова нет. После уж  пойдет-повалит  страда:
покос, сбор орехов, уборка хлебов, сеновоз в город. До нового году, а то
и январь прихватывает.
   А пока - кони бродят по поскотине, тут, в кедровом бору; коровы и ов-
цы тоже по выгону, - но днем редко: гнус  заедает,  кормиться  не  дает.
Больше в стайках стоят, поматывают головами, помахивают хвостами и  бьют
себя копытами по огромному животу.
   Иногда вдруг, дико храпя и вращая красными глазами, примчится  лошадь
с травы к воротам - нажарили, значит. Над городом где-нибудь сейчас  се-
рыми космами волочатся облака мутной пыли, а здесь в дрожаще-чистом, го-
лубом - жужжат целые тучи паутов  и  комаров.  Немного  позже  народятся
слепни и песьи мухи, а еще позже - мошкара, от которой и сетка не спаса-
ет. Неприметными глазу сверлами разъедает она кожу, и прикидывается опу-
холь.
   Так вот живут тут.
   По праздникам, по утрам, тише еще чем в будни. Только к полудню  люди
начинают вылазить из разных холодняков, темных горниц  и  из  голбцев  -
всклокоченные, жаркие, потные. Спросонок долго скребут затылок заскоруз-
лой пятерней и чешут о притолку или городьбу спину, щурясь на солнце.  А
потом плетутся на полянку под три хиреющих кедра.
   Тут и напротив через дорогу, где лежат бревна у школы,  -  клуб.  Тут
все вопросы разбираются и решаются всякие дела.
   - И как это тебя угораздило, Филька: таких конев стравить?
   Филька - малорослый мужичонко, с реденькой бородкой и наболевшей  му-
кой в слезящих глазах - притискивает оба  кулака  к  хрипливой  груди  и
кряхтит, как зубами скричагает:
   - Да-ить чо ты сделашь!.. Рок на мою жись, проклятый!..
   Упавшей, подгнилой березой третеводни задавило у него  две  лошади  в
плугу.
   - Рок тебе. Садовая голова. Сколь годов пласташь ты это поле  -  ужли
не видал, не дотяпал.
   - О-ох! - вздыхает Филька, тряся кудлатой головой.  На  щеке  до  уха
подсохшая царапина и черный сгусток у брови.
   - Тебе бы загодя подпилить - одна польза была бы: дров до двух  сажен
выгнал бы. Ы-ых вы, хозява...
   - По-одпи-илить... Сам с усам - тоже не пальцем деланы. Чужу-то  беду
руками разведу. И што вы, братцы мои. Иду этто я на плуг-от налегаю... а
она - хряс-сь!.. Еле сам ускочил, а  коней  враз  завалило:  тольки  што
дрыгнули раз ай два... И самого-то вицей садануло.
   - Эх, ты... тюря. Голову бы те отпилить - по-крайности животны-те жи-
вы были бы.
   - Все равно теперь, старики, пропадать мне. Куды я с одной кобылой да
еще жеребой?..
   - Да уж нонеча не укупишь конев-то.
   - Ку-уды те. 20-25 пудов ржи просють за одер... а пуды-то нонеча...
   - Ноне не пуды, друг, а хвунты. Хлеб-от весь выкачали в момент.
   - Прошлый раз очередь отводил я: военкома Елгайского возил. Дык в во-
лости мне отрезали: тридцать хвунтов, грит, на душу.
   - 30?!.
   - 30. А мне чо этот хвунт-от их на день. На экой пайке посидишь, и  с
бабой спать прекратишь...
   В густой пластовый разговор, как под лемех корень ядреный, вплетается
высокий молодой мужик. Партийный.
   - Тут и есь, што не до баб. Сколь размотали  за  империстическу  вой-
ну-то. Все с мужика тянули. А Колчак-от сколь позабрал, пораскидал,  по-
пережег, па-адлюга. А теперь Совецка влась повинна? Знамо -  вам  не  по
нутру. Потому она всех ровнят. Чижало ей - а она ровнят.
   - Ково она ровнят-то? Чо ты от мамки отвалился  только  што,  лешман.
Ро-овнят. Тебя да меня - деревню. А город-от,  брат,  живе-от.  Комисса-
ры-те почище урядников орудуют.
   - Ну, это уж неправда, - говорит Иванов, - вам хоть по фунту на день,
а в городе и того нет: 25 фунтов - самый большой паек, ответственный,  а
больше - по 10 получают. У меня знакомый - заведывающий отделом народно-
го образования, старый коммунист, на всю губернию человек, - а дома фор-
менный голод.
   - Ой, чо-то сладка-складка, да жись - горька, - ввернул мужик,  глад-
кий с быстрыми светлыми глазами. До трех-четырех работников раньше  дер-
жал - Егор Рублев.
   - А вот - верно. Да вы вот нас за начальство почитаете,  -  а  ну-ка,
какая у нас мука-то. Задохнулась, говоришь? Порченая? Сам же  приценялся
к ней: продай говорит, Федор Палыч, на мешанину скоту. А?
   - Чо ты сказывашь нам, Федор Палыч. Кабы сами не спытали. Приедет ми-
лицеришка поганый, ничто ведь - тьфу! А ты ему ковригу  накроши.  Сам-от
на хвунту, а ему - ковригу,  вишь,  да  мясца,  да  самосядочки.  Так  -
не-так, говорит, - живо в буржуя оборотню.
   - Начальник милиции ко мне заезжал восет, - поддержал Рублева  лавоч-
ник Хряпов. - В обед вокурат. Ну я ему, конешно, отвалил:  садись,  грю,
господин-товарищ, с нами полдничать. Однако, говорю, как на меня  самого
фунт, - то хлеба, грю, взять негде. Не обессудьте уж, милай... Без хлеб-
ца. Ха! ха! ха!
   - Го-го-го! - повеселели мужики.
   - Дык што ты. Позеленел аж весь. Грозится теперича: я, грит,  у  тебя
ишо пошарю в голбце-то. Романовски, грит, у тя там припрятаны, злое  се-
мя.
   - Ну, это отдельные случаи, - вставил Иванов. - Мы, ведь, должны  по-
нять, что пока еще все налаживается. Советская власть тут не при чем.
   - Да она кабы Совецка-то. А то камунисты правят. И кто это таки - ка-
мунисты?
   - Неужели до сих пор еще не разобрались? Да вот вам  товарищ  Василий
скажет. Он в ячейке состоит - должен знать.
   - А хто ему поверит-та? Он в своем антересе. Вопче - в ячейке  у  нас
одна голытьба да сволота. Безлошадны. Один дурак  Петрунин  в  камуну-то
эту влез, из домовитых, - заязвил опять Хряпов. - Знам мы их.
   - А ты не забегал? - взъярился партийный Василий. - Да тебя, кровосо-
са, мы и не припустим.
   - Да нихто и не идет к вам, жиганам.
   - Ну, а сами-то вы почто не вступаете? - спросил Иванов прочих  мужи-
ков.
   - Ну, нет, брат. Мы за большевиков. А камунисты нам  ни  к  чему.  За
большевиков мы и  муки  принимали,  и  супротив  Колчака  стражались,  с
кольями шли. Кто у нас тут не порот-то! А сколько в борах позакопано.  А
в острогах посгноено... И-и-и! Все за большевиков.
   - Да, ведь, большевики - это и есть коммунисты.
   Но мужики только в бороды ухмыльнулись: не обманешь-де.
   - Мы за большевиков-то, браток, всей деревней семь месяцев бегали  по
тайге. Ужли не разбирам?
   - Чо тут.
   - Мы ту партею досконально знам. А эта - друга.
   Так и не убедил их Иванов.
   - Ты, говорят, пожалуй, и сам-от не камунист-ли?

   ---------------

   Вчера всей деревней ходили поскотину поправлять: кой-где нарушена бы-
ла, жерди новые вырубали, кустами и вицами переплетали.
   И техник Иванов не ходил на болота - дома остался: инструменты  выве-
рять, а прочие техники план наносили. Вокруг Иванова  ребятишки  сгруди-
лись, а он в трубу на рейку пеструю посматривает да винтики  подвертыва-
ет. Мимо, гремя ведрами, Варя Королева ходит, огород поливает и  девичьи
песни распевает малиновкой красногрудой.
   Ребятишки дивятся:
   - Дядинька, а дядинька, ужли ты столь далеко видишь цифры-то?
   - А как же: стекло в трубе увеличивает и приближает.
   - Дядинька, а мне можно поглядеть?
   - Валяй. Да один-то глаз прищурь.
   Мальчонка закрыл веком глаз и пальцем, как камнем, придавил.
   - Ох, как близко... Вот, язви-те. Ну, вот пальцем дотронуть, - протя-
гивает он руку вперед.
   - Петька, постой я...
   - Ух! Красны, черны метки... ох, леший.
   - Серя, и мне хоцца, - тянется девчонка Аксютка.
   - Куды те. Чо ты понимашь!
   А Варя опять с ведрами мимо идет: юбка высоко  подоткнута,  босая,  и
белые круглые икры чуть подрагивают.
   Косится на инструмент.
   - Может, ты, Варя, хочешь взглянуть? - обращается техник  к  девушке:
"Чем бы ее задержать, ближе побыть и слова ее,  молодостью  и  здоровьем
обволокнутые, послушать? Слова - как медовые пряники, вяземские".
   Та ведра на-земь поставила и коромысло возле уронила.
   - Ай и в-сам-деле позволь поглядеть, Федор Палыч, - нагнулась и, нем-
ного погодя: - Ничо я не разберу че-то.
   - Да ты оба глаза таращишь. Стой-ка, я один тебе закрою.
   Встал слева, одну руку положил на ее плечо, как обнял, а другую - ле-
вую - приложил к глазу. Потом чуть выдвинул объектив - переднее  стекло:
лучше у ней, поди, зренье-то.
   - Ну, что? Видишь что-нибудь?
   Сам почему-то нагибается к ее голове и голос понижает.  От  волос  ее
аромат, теплый и расслабляющий, бьет ему в ноздри, и оба молодые тела  в
мгновенном касаньи бурливо радуются и замирают.
   - Не-ет... ааа... вон... Глико -  близко  как.  И  ярко,  лучше,  чем
так...
   Дыханья их уже смешиваются, и лицо Вари начинает пылать.
   - Ну, еще что видно?
   - А вон кедровина... чуть эдак поводит иглами... И тонюсенькие  нитки
там вперекрест...
   Потом она тихонько подымает голову и, уже смущенная неясными прибоями
крови и сладким томленьем, берется за коромысло и  мельком  из-под  него
вскидывает влажные глаза на Иванова, а тот неверными руками зачем-то ос-
лабляет винты штатива.
   - А почему это, Федор Палыч, кверху ногами кедровину видать?
   - В трубе отраженья перекрещиваются: с корня-то сюда, а с ветвей сюда
падает; и ломаются на стекле-то - первое вверх идет, а  второе  вниз,  -
дрогнувшим голосом радостно отвечает он, а в потемневших  зрачках  колы-
шется просьба:
   "Варенька, милая, ну постой, побудь еще маленько"...
   Но она уже вздевает ведра и, медленно повернувшись, покачиваясь, ухо-
дит, - только у калитки бросая косой, осторожный взгляд назад.
   А Иванов сызнова инструмент устанавливает: ни к чему поверка вышла  -
не те винты крутил он.

   3.

   Буйно цветет тайга под голубыми небесами. Коричнево-серые кедры расп-
ластали темно-зеленые лапы, а в них - как в горсти - торчат мягкие, жел-
товатые свечечки. Лиственница, пушистая и нежная, тихонько-молодо тулит-
ся за другие дерева, но парная нежность ее звездистых побегов,  кажется,
липнет к губам.
   В свеже-зеленых болтливых сограх, смешливых и ветреных,  как  в  ушах
молодух, болтаются праздничные хризолитовые сережки, а боярка  кудрявит-
ся, что невеста, засыпанная белыми цветами. Веселый сладкий сок бьет  от
корней к верхушкам.
   Не ведая ни минуты покоя, как хорошая "шаберка",  шумит-шелестит  ше-
лестун-трава, и ехидная осока то-и-дело облизывает резучий язычок.
   А там вон, по елани*1, побежал-повысыпал  ракитник-золотой  дождь,  и
кровохлебка радостно, как девчонка, вытягивая  шею,  покручивается  теп-
ло-бордовыми головками и задевает ладони. Будто девушка-огородница жест-
коватыми, горячими от работы пальцами водит по ней:

   Сорока-белобока
   На пороге скакала...

   Вон по мочежинам, по кочкам болотным, не моргая венчиками  глазастыми
- вымытые цветы курослепа и красоцвета болотного; курятся тонкие  строй-
ные хвощи. Голубенькие цветики-незабудки, как ребята, бегают и  резвятся
у таловых кустов с бело-розовыми бессмертниками.
   А там по полянам, опять неугасимо пылают страстные  огоньки,  которые
по-другому зовутся еще горицветами: пламенно-пышен их  цвет  и  тлезвон-
но-силен их телесный запах, как запах пота. А в густенной тайге  медовят
разноцветные колокольчики, сизые и желтые борцы, и  по  рямам*2  таежным
кадит светло-сиреневый багульник-болиголов.
   Полна тайга и без того запаха, света и шума, мается  сожитием  плодо-
носным, ломится мятежным ростом она, - а как прибежит  ветер-ветреный  -
без умолку загуторят лесины курчавые, зарукоплещут еще могутнее травы, и
зверино-нежный дух всего этого дикого пиршества облаком заклубится,  за-
волокет, ширится и ломит сердце человека, кружит голову заботную, а жар-
кая кровь гонит по жилам и стучит в каждой точке тела, как озноб.
   Вспенивается, шумотит-шепечет и  вспучивает  тайга,  как  медовая  на
дрожжах брага в корчаге - ароматное, густое, одуряющее питье - и  емкими
жбанами разносит его земля по пиршественным столам своим.
   Невидный, на солнце скрытный, огонек  полизывает  сырые  и  отиненные
палки вперемежку с сушняком - курится. Над  осокой  повисла  жерлица,  а
Иванов с удилищем в руках над самым куревом _______________
   *1 Елань - места, лежащие выше уровня болота и потому сухие.
   *2 Рям - лесное болото. рыбачит тут, у перехода  через  Баксу.  Ворот
расстегнут и фуражка сброшена. С чащи волос спущен платок носовой  -  от
комаров и прочего.
   Не жил еще, можно сказать, Иванов. Политикой не интересовался: нечего
тут - все само-собой дойдет. Крепок и здоров - он. Никому и не в чем за-
видки ему ростить. Неловкий и не больно речистый -  успеха  у  вертлявых
городских барышень не имел: стулья корежил, занавески локтями обрывал  и
на юбки наступал.
   Как есть - сын тайги, блудящий. Сейчас вот только чует: бродит в  нем
сила с полыхающими знаменами, и терпкие запахи мутят голову.
   "Земля моя! Мать и возлюбленная до конца моих дней. Корнем  цепким  и
мясистым вновь прирастаю. Люблю я тебя навеки за широкую грудь с черными
сосками, в которых не иссякает кормящая сила".
   Тут, у жердин через Баксу, уселся рыбачить Иванов.  Почему?  Кто  его
знает! Не потому ли, что Варя Королева - это ему известно  -  вчера  под
вечер ушла к крестному в заболотье?
   А сегодня воскресенье - игры в Тое будут.
   В аире-траве полоснулась щука. За кем она? За серебряно-чешуйным  че-
баком, или за розоватой сорошкой?
   Клюет...
   Тихонько этак дернулся-нырнул поплавок и затих. А спустя немного  по-
вело-повело его по воде в сторону.
   - У-гу. Окунь зацепился.
   Тянет Иванов, тяжело гнется  черемуховое  удилище...  Раз!  Пузырьком
всплюнула речная гладь, и затрепыхал в воздухе, шлепнулся о тинистый бе-
рег в траву красноперый окунь, зашуршал.
   - О-го! Фунта полтора вывесит, пожалуй...
   А с того берега, из-за пихтовой стены подходит звенячий  девичий  го-
лос, и верхушки трав перебрасывают шорох далеких еще шагов:

   Вырастала, вырастала
   Белоталом у Баксы.
   Никому не расплетала
   На две косы волосы.
   Распалось что-то, застонало в груди у Иванова. Полыхнула огнем кровь,
и весело затрещало сердце. Или это курево  разгорается,  и  пламя  лижет
подсохшую траву?
   Задорно в ответ закричал он через струистую речку, перебивая:

   Бор горит, сырой горит -
   Во бору сосеночка...
   Ох! Не сполюбит ли меня
   Кака-нибудь девченочка-а!..

   Понесся его крик по таежной дреме, и сразу смолкло пенье за рекой, за
пихтовой стеной. Но зато показалась по тропке на берег и  сама  Варя.  В
холщевой кофте и красной с белыми разводами-цветами юбке; коты тяжелые у
нее в руках с ромашкой и пуговником-цветком, а ноги босые, и смотрит она
к Иванову. А тот как ни в чем не бывало - будто не он - не видит, сидит,
удит.
   Раздумчиво остановилась Варя у жердей - не спроста. Потом  пробуя  за
каждым разом, - горбом стоят жерди, хлипкие - перешла Баксу.
   А итти ей мимо техника - не миновать.
   - Здрастуй, Федор Палыч.
   - Здраствуй, Варвара Дмитревна. В гости ходила? - смотрит он  в  нее,
как в глубокую воду, а сам не может рта закрыть, улыбается. -  Рыбу  вот
ужу.
   - К хресному ходила... - утверждает она.
   - Удишь, удишь - а ужинать чо будешь? -  прыскает  девушка  вслед  за
тем, быстро минуя рыбака.
   Но тонкое удилище просовывается по траве меж поспешных  крутых  ступ-
ней. Конец его с громким хрустом ломается, но и Варя  кренится,  пробует
удержать равновесие, а тут Иванов подхватывает ее и,  жарко  прижимаясь,
силком усаживает рядом.
   - Ты смотри. Не на такую напал ведь... - задыхается Варя.
   - А что? Мне вот одному скучно удить - ты и посиди рядом.
   - Чо мне с тобой сидеть, леший? Пу-уусти. Ты ведь образованной.
   - Это не проказа, поди-ка... Сто-ой - ишь ты! Ты, ведь, славная,  Ва-
ренька: пожалей меня... Ну, сама подумай. Сижу я один да рыбу ужу. А мне
охота чать поглядеть вот в такие ясные глаза и  любиться  охота.  Кровь,
как у всех - не рыбья.
   - Ох, ты, язва, куды гнешь! Ай - да пусти... ну, пусти  ли  чо-ли!  -
полусердито-полужалобно просит Варя. - Ты чо думашь?..
   И, срываясь пальцами, пытается рознять цепкую руку от талии.  Вывора-
чивается, как налим, всем телом, и красная с  цветами  юбка  заголяется,
обнажая стройное, сильное колено с чуть темной чашечкой. Как тайну!
   Но где же!
   - Ты чо же это, язви-те, - блещет она испуганно серыми глазами, сдви-
гая жгутовые брови. - Видал, как я Семку-то восет спровадила?
   - Варя... родная... Ей-ей вот, ничего я не думаю... ничего не  сделаю
тебе. Попросту я... Пела вот ты сейчас про рябину, а сама ты - ярый  че-
ремуховый цвет... Белотал медовый... Вишь, ты какая... радостная...  так
и брызжет от тебя... Жалко тебе. Все равно в воздух уходит.
   - Ох, ты, леший... ласый какой. Пусти, однако - некода мне.
   - Праздник сегодня - куда спешить?
   - С тобой вот сидеть! Пп-а-а-ра - кулик да гагара...
   Давясь смехом, вывернулась все-таки она и, тяжело дыша, встала в двух
шагах, - оправляясь, залитая вся темным румянцем. А Иванов откинулся  на
спину и закрыл глаза от солнца или чего другого.
   Тысячи бы часов лежать так и  чуять  там  за  головой  вешнее  земное
счастье!
   - Варенька! - с закрытыми глазами медленно, как черемушник начал при-
гибаться он. - Ты только взгляни вокруг. Как земля разубрана, разукраше-
на. Небо - голубое, глубокое - опрокинуто. И Бакса течет-журчует по тра-
вяному дну - тихая, ласковая... Дышишь, как над брагой стоишь...
   Тут он повернулся на живот и глянул на нее снизу вверх, а она лепест-
ки теребила-обрывала, и видно было, по нраву ей стоять так и слушать.
   - Давеча, как запела ты - брага эта запенилась вся... сразу... А выш-
ла к мосткам - в сердце и в голову духом ударила мне.
   - Ай, больно ты липуч на речи, леший. Подластиться хошь.
   - Ничего я не хочу и ничего не думаю. А вникнуть - так и  правда:  от
тебя радость-то вся густая... Пожалуй, что и у мостков-то  то  для  тебя
присел. Ждал - вот, мол, ты обратно в деревню пройдешь...
   - Ишь, леший!..
   - ...посмотреть хоть, пригубить хоть у ковша-то: ты, ведь, что ковшик
золотой. Брага-то кругом, да как ее выпить? Гляжу, - а  ты  несешь  ков-
шик-то.
   - Темно и несуразно баешь ты, как спишь... - прошептала вдруг  девуш-
ка, почему-то оглянувшись. - И ни к чему все это.  Ты-то  и  в-сам-деле,
может, спроста, а люди-то живо на что свернут?.. Ну тя...
   Отступила несколько шагов, повернулась и быстро-неровно пошла  к  де-
ревне.

   Вы, березовые дрожки -
   Крашены, окованы.
   Пристает ко мне, подружки,
   Техник образованна-ай... -

насмешливо донеслось до Иванова уже из кедровника. А он лежал и - верно что - ни о чем не думал, чуя только: мерцает темная кровь, и сердце вытягивается в звонкую, тонкую струну за уходящей девушкой... 

   ---------------

   Целый день он после того из окна видит, как она сидит с пестро-разря-
женными девками на бревнах против школы. Девки, как белки, грызут кедро-
вые, каленые орехи. Немного поодаль ломятся  парни  в  черных  пиджаках,
яростно-цветных рубахах и в густо смазанных дегтем сапогах. Болезненный,
бледный парень-гармонист без перерыву оглашает деревню переливчатой  та-
ежной частушкой.
   Парни отдельно - девки отдельно: согласно  этикета.  Один  Семен  его
частенько не выдерживает, зубатит с девками, балует:  скорлупу  ореховую
за шиворот спустит, либо платок расписной с  головы  сорвет  и  подвяжет
старый пенек на поляне.
   Хохот и гуд толкаются по ней. Больше всего льнет Семен к Варваре  Ко-
ролевой, будто невзначай - с намереньем - на коленки  к  ней  садится  и
мгновенно слетает оттуда под общий визг и смех девок.
   Самостоятельно держатся от прочих и три новобранца - они "гуляют".
   Выходит и Иванов на поляну и подсаживается к гурьбе мужиков, беседую-
щих чинно, степенно и вразумительно.
   Одна и та же тягучая, темная, как сусло, тема:
   - Оно бы, собственно ничаво... и мы к тому подписуемся,  значит,  под
Совецкую влась. Крови сколь за ее пролили. Противу белой  банды  стража-
лись. Ну, а как теперь - камунисты - это не для хресьян.
   - Верно это ты, Егор Проклыч. Взять хушь бы: опять вот агент наежжал,
в Сельсовет наказывал. "Товариш, грит, председатель. Распублика, грит, в
разрухе погрязла - помогти надо". А  я  яму:  разумется,  говорю.  Горя,
тольки вот, необнаковенныи народу были. Обядняли. "Мда-а, грит,  это  мы
смекаем. Ну, а промежду прочим, с вас, грит, доводится вот эстолько яиц,
масла, шерсти". А рази столь есь курей, штоб эстолько высносили.
   - А шерсь-то: сам вот в одних варегах зиму промотался, а им выложи за
здорово живешь. А теперь и овца-то не та...
   - Мда-а. С ей боле как двух хвунтов не сострижешь. А он себе  в  кни-
жечку смотрит. "Вот, грит, у вас сколько овец, и с каждой овцы, грит, по
хвунту". А на кой ее ляд ростить-то тады, овцу-то,  -  ныл  председатель
Сельсовета. Ни рыба, ни мясо - мужик. Выбрали его так, что таскаться ни-
кому неохота было.
   - А мясо-то: сами хозява заколоть не смей. Вот они времена-те.
   - Они тте сровняют, - запел опять Рублев, - чисто буот, хушь де.  Го-
род-от всем нашинским лакомствуется, а мы, значит, на хвунту.  Па-ма-гчи
надо. Шалыганы.
   - А чо, язви их. Не помогали мы, как зашли те, красные? Близ тыщи пу-
дов хлеба собрали, внесли.
   - Чо говорить! Ты приедь, расскажи толком.  Может,  последнюю  рубаху
сымем... Атто - на! С тебя, грит, столько-то пудов, а тебе - адин хвунт.
Куды? Зачем? Про что? - не моги! Так глазами и сверлить.
   - Идееты вы, - не выдержал Василий, давно уж у него губа  дрожала.  -
Брюхами-то отяжелели. Ими и добро-то покрываете. Жисти не жалели, а  те-
перь какой малой доли жаль. Кому? Свому правительству.  Тут  всем  нужно
жретвовать, потому сами себя на копытки ставим.
   - Знам, милый, знам. Ты нас не учи, а сопли допрежь подотри.  Тебе-то
чо жалеть. Окромя, как на себе - ни шиша. Кабы владал - не то пел ба.
   - Не мене тя роблю. Токо што народ не обдувал. Ничо, мы  и  про  тебя
осведомлены: знам, где ты кладь-ту притиснул. Вывезем, друг.
   - Во, во. К этому вы сызмала, мать вашу...  Слышь-те,  чо  отваливат.
Разбойник.
   - Мда-а. Белы грабили и этти... Э-эх, мужик - што куст таловый...
   - Ничо-о. Дай срок - подавятся, - протянул Хряпов. - Кровушкой попла-
тят.
   - Дыть доведут. Все, грит, бует у опчества... Опчесвенное..: и  хлеб.
Ну, сколь не сдаем - нет у нас в амбаре опчесвенном ни зернушка.  А  на-
дысь Петр Михалыч...
   - Который этта?
   - Павловскай... Купил пять пудов у свояка. Дык чо ты думашь - загреб-
ли и муку, и яво. Он взвыл: товаришшы! Как же мне без хлеба теперь и без
сресвов?.. - ть у меня семьиша.
   - Мда-а... сам-девят.
   - То-то и есь. А в волосте яму: пыжжай, грит, в Вороново; там ссыпной
пунк, - там те и выдадут. А тут неча спискуляцию организовывать. А Воро-
новска-то пристань, сами сведомы, старики, 75 верст!
   - За пятью-то пудами. Ох-хо-хо! Вези, значит, свой хлеб туды, а потом
оттедова получай. При-идумали.
   - Зерно-то вот из-за эттого смешано ноне. А ведь  земля-то,  матушка,
не везде однакое и однако принимат.
   - Недолго эдак поцарствуют, - прошипел Хряпов. - Все развалють и  на-
род воздымут. Восет был у меня один  человек,  так  сказывал:  Лубков*1,
грит, противу их пошел уж и хресьян скликат.
   - Спекулянт это был у тебя, Хряпов; знаю я его, - вдруг вмешался Ива-
нов. - Из тюрьмы беглый. А насчет Лубкова - сомнительно. Мужик он башко-
ватый и к Советам приверженный. _______________
   *1 Лубков - известный по Сибири командир партизан при Колчаке, опери-
ровал главным образом в районе Мариинского уезда.
   - Нн-о, ты, Федор Палыч, известнай их защитник, - тишая, сверкнул ис-
подлобья на техника Хряпов. - А наше дело чо? Гнут тя - сгибайся; ломают
- хрусти да ни мыркай...
   Так все разговоры протекали. Партийные тоинские почти что  бессловес-
ны. Когда приезжал кто из города либо волости, - они  еще  храбрились  и
светлели, а то ходили с озиркой и ночь спали с тревогой. Как грачи  мар-
товские, загаркивали их противники.
   День меркнет. Ближе подсаживается к деревне тайга - глухая  и  пытли-
вая. Сумеречная тьма полонит сначала речку Тою и надвигается на  замшен-
ные черные с прозеленью избы. Но вверху изжелта-светло, и над тайгой по-
вязкой на лбу - малиновая тесьма зари. Оконные стекла коробятся и  пере-
ливаются жарким блеском.
   Пастушата в материных кацавейках и отцовских шапках выгоняют скот  на
пасьбу. Мычанье, блеянье, ржанье и лай карабкаются друг по  другу.  А  у
школы пестрит толпа девушек и парней, сцепившись за руки.

   Гори, гори ясно,
   Чтобы не погасло...

   "Некрутье" в обнимку бродят вдоль улицы, и итальянка выкрикивает:

   Завари-ка, мамка, брагу -
   Серце рвет кручина-волк, -
   В Сельсовет пришла бумага:
   Д-собирайся, Ваня, в полк.

   Мужики расходятся по-маленьку ко дворам, и техник, Федор Палыч,  выд-
вигается из сумерок и тихонько отталкивает парнишку лет 12:
   - Дай-ка я встану, поголю.
   В парах смех и перешептыванье: Варьке и Семену бежать. Технику и  не-
ловко как будто, но тело размяться просит, и весь он, как ястреб, нахох-
лился, ждет наброситься на разлетающиеся жертвы. Тут  и  другие  техники
ломятся и смеются.
   Шурша, как летучие мыши, разбегаются парень и девушка, перед тем  по-
менявшись  местами.  Что-то  крича,  бежит  Варя,  жесткие  коты  дробью
скользят по земле, а техник - и не глядя в сторону Семена - который  тут
же петушится, - преследует девушку. И вот уж он играет с ней, загоняя  в
кедровник.
   Тайга - вечерняя, морщинистая, старая - шаль-туман серую  распахивает
и укрывает, и пришепетывает над ними:
   "...Нынче - как и летось по весне, как и десять, сто лет назад - гор-
ницы мои я зорями и потоками вешними вымыла, багульником и травой  бого-
родской выдушила и мягкие подстилки исподтишка выткала: много  гостей  я
жду пиры-свадьбы пировать... Что же вы, гости мои, -  не  шибко  весели-
тесь, не сладко радуетесь"...
   Ежится сердце у Вари: хорошо от чего-то и жутко. Дятлом сердце в гру-
ди стучит - одна она. Кто - никто, Семен - все свой, деревенский, и отс-
тал давно уж, а этот, городской, настигает.
   А тайга, вечерняя, шепотит-хворостит:
   "...Что же вы, гости мои, плохо подчуетесь? Всего я для  вас  припас-
ла-призаготовила: наморила я, ребятушки, ржаного солоду красного,  хмелю
по чигинам-берегам вырастила,  высушила,  меду  дуплового  пахучего  со-
ты-пласты вынула... Пейте же брагу мою пенистую, душистую... Сотни,  ты-
сячи лет было так. Помню ли я, древняя, сколько лет было так"...
   Опаляя, дышит таежная смуть в лицо и ловится за руки  и  ноги  цепко.
Мимобегом сорвала Варя вицу, запыхалась, остановилась, обернулась круто,
взмахнула-ударила свежими прутьями и листвой голельщика по лицу: тут как
тут он уж. С налету охватил, навалился на нее, и упали они на-земь  оба.
Руки рознял, которыми закрывалась, и - как ни  отворачивала,  ни  мотала
головой - словно шоршень в венчик борца, втиснул в ее  свои  раскаленные
губы.
   Гулко отдалось у ней во всем теле и будто что надрубило. А он пьет  и
пьет без отрыву и силу последнюю отымает и стыд, и кажется ей:  как  мак
она трепещет - покачивается под полуденным ветром и растворяется в слад-
кий мед.
   Руки высвободила и наложила на покорные глаза:
   - Пусти меня... Федя... Увидят ведь... Семен увидит...
   Одумался Иванов. Поднялся и ее поднял тоже на руках с земли. Тихо-ти-
хонько, жалея, спросил, как кедр вершиной нагнулся:
   - Варенька... обидел я тебя? Скажи - чем?
   Молчит.
   Опустил, поставил ее бережно.
   - Обидел... Так стою вот я, открыт перед тобой. Ударь,  хоть  убей  -
как за ласку, за дар удар твой приму.
   Молча оправила платье, платок на лоб сдвинула. И глянула ему прямо  в
глаза, осторожненько так, испытывая. Прямо  в  черные  отуманенные  неж-
ностью глаза, в которых зрачки что светляки в оночелой траве.
   - Ну тебя, леший... еще отвечать за тя будешь. А то - тронь, так  об-
лапишь опять, как жену - медведь. И то измял всю.
   Ласково толкнула в грудь и отпрянула.  Засмеялась  -  рассыпалась  по
кедрам, как бурундуки*1 запрыгали. Но Иванов нагнал ее снова и, обмякший
весь к ней, поймал за левую руку и пошел рядом - как полагается в горел-
ках.
   А земля вздыхала и обволакивала их  влажными  испарениями,  скользким
шелестом росной травы и легким, пугливым хрустом палых игол и шишек:
   "...Лето минет, - сверну я скатерти-самобранки и пуховики свои вытря-
су. На промыслы уйду, в города перекинусь, а то в скиты - разбои замали-
вать. А по-за-зимой снова раскину - да только другим уж. Ничего назад не
ворочается... А ноги на то и выросли, чтобы счастье по земле  искать;  а
руки даны - подымать его; а губы - милого целовать. На что бы иначе эти,
алые, как зори, и нежные, как свет заревый,  -  губы.  И  они  не  вечны
ведь"...
   - Семка-то, должно, совсем  не  побег,  -  протянула  девушка,  чтобы
что-нибудь сказать.
   "... Нету радости без горя и счастья без борьбы. И всегда  кто-нибудь
поперек стоит. Испокон за всякую долю бьются люди, внуки  мои,  и  круче
всех гуляет облитый чужой кровью"...
   - Пристает он к тебе, Варенька. Скажи только - я его отважу, -  озло-
бился внезапно и стиснул ее руку Иванов.
   - Ишь ты. Заступник какой выискался. Мотри, кабы тебе парни  бока  не
намяли за свою девку. _______________
   *1 Бурундук - зверек из породы белок.
   - Ну, это, пожалуй, сорвется, - усмехнулся Иванов, в надежде на узло-
ватую силу свою.
   А потом вновь проникла к его сердцу змея, и пригнулся он к глазам Ва-
ри:
   - Лаком он до тебя, Семен-то... Уж не любишься ли ты с ним?
   - Столь же лаком, как и ты, - вдруг рассердилась Варя. - И ни  с  кем
не люблюсь я. - И, выдернув руку, пошла вперед.
   - Штой-то вы там? Венчались ли чо-ли? - встретили их играющие и  зас-
меялись.
   - Ой, загнал, подруженьки. Измаял, леший, язви его. Чуть  что  не  до
поскотины гнал.
   Семен, проходя, намеренно крепко задел техника плечом, а тот подозри-
тельно и недобро проследил ему.
   - Не гнал он ее, а в кустах мял, - выязвил Семен в сторону.
   - Одни у те пакости на уме, Семка, - вспыхнула Варя. - Льнешь  ты  ко
мне всю весну. Как муха к меду пристаешь. А срам я от тея только терплю.
Охальник ты. И не указ мне.
   - Ишь ты - фря-недотрога.
   - Чо же не становитесь-то?
   - Чо ей бегать-то больше? - ревниво и с натяжным смехом процедил  Се-
мен. - Достукалась: с царевичем-то неохота  разлучаться...  Рада  кобыла
овсу - на што ей трава в лесу?
   - Ох, и ботало же ты коровье, Семка. И стыда у тебя на мизинец нет, -
кинула ему девушка, уходя с поляны.
   - А ты думашь с техником-то шуры-муры завела, дык и в павы  попала...
Ты это брось, голуба, брось... - угрожающе протянул он ей вслед. - Мы  и
технику-то твому ребра пощитам.
   - Что-то ты, дружок, больно крылья распускать начинаешь да  клоктать,
что индюк, - скривился в усмешку Иванов. - Ты бы, знаешь, скорей  попро-
бовал.
   - Ниччо... попробуем... дай срок.
   Иванов хотел что-то в ответ добавить, но промолчал, а, свернув цыгар-
ку, отчетливо плюнул в сторону и запалил крицалом*1 огонь.
   На работы с партией с той поры не ходил Семен. _______________
   *1 Крицало - кусок стали; ударяя в кремень, высекает искру,  зажигаю-
щую трут.
   4.

   На другой день партия техника Иванова ушла на болота - еще туманы бе-
лые курились в выси.
   Кончала она сегодня по этой  линии  разбивку,  и  последний  пикет  N
115+30 был забит в самую речку Черемшанку в болотном устье как раз  про-
тив полудня. На берегу тут и Королева сторожка: полднить партия вышла  к
ней.
   Король с семьей, оказывается, был на поле и вокурат  только  что  от-
полдничал и Соловка в телегу впрягал.
   - Здравствуйте-ка. И мы вам на помочь.
   - Милости просим, Федор Палыч, - возвратил Король. Мужик росту  невы-
сокого, с широкой улыбкой и спокойными движениями - тихий и углубленный,
по фамилии - Плотников, по прозвищу - Король. Фамилию-то его, однако,  в
Сельсовете разве только знали.
   А Варвара, осветленная, только головой мотнула и прошептала:
   - Здрастуйте, Федор Палыч.
   - Косите, что ли? - спросил Иванов, вешая сумку с абрисами*1 на  кос-
тыль в простенке и садясь  на  корявый  сутунок*2  у  сторожки.  -  Рано
что-то: до Петрова дня неделя не дошла еще.
   - Дыть нады-ть. Разряшенье специяльно в поселке брал.  Вышло  сено  -
бяда. И то уж я впоследях у дороги займовался.
   - Ну, как травка? Радует?
   - Трава - у-ух! Один пырей кошу - в пояс. Литовок  вот  нет:  у  меня
допрежь какой запас был, а теперь поизносились. Трава да время пообкуса-
ли. Низашто все-те луга не выкосить. Да и  работники-то  у  меня  -  сам
знашь: девка да мальчонка. Баба с домом да огородом покедова: некода.
   - Хочешь меня нанять?
   - Ай-да! Чо? Ты сколь получашь - хвунт? Ну, я тебе два положу и  хар-
чи.
   - А не дешево? Чать по пуду кладут за косьбу-то. Австрийцы  и  те  по
двадцать получают. _______________
   *1 Абрис - черновой набросок плана местности с натуры.
   *2 Сутунок - короткое, толстое бревно.
   - Дак ты, поди - несвычен. Литовки ломать буошь. Хе-хе-хе! - легонько
пошучивал Король.
   - Кашивал я раньше, Митрий Лукьяныч. - Раньше, в мальчишках.  Но  те-
перь, пожалуй, мне и против Варвары не выдержать: силы-то уйма, выносли-
вости не хватит.
   - Да уж Варя у меня за парня сходит-правит. Митька  чо?  Несмыслен  и
жидок ишо. Велико ли дело десять годов? А ты что - владенья  мои  мерять
хошь?
   - Да вот: вышли в конец линии, в речку уперлись. Теперь уж до завтра.
Нивелировать с последнего пикета буду.
   - Домой, значит, сичас. Айда - подвезу. Мне кой-каки дела справить  в
деревне. Аген, сказывали, должон седни примчать  из  Елгая.  Проезжий  в
Павловское сказывал: у нас, грит, разверстыват и на вашу целит. Ай-да?!
   - Спасибо. Пожалуй что. На ночь едешь?
   - Да уж не ране, как завтре к утру. А то и пожже.
   Сели, поехали.
   - Прощай, Варя!
   За версту уж вспомнил Иванов, что оставил сумку на костыле, у сторож-
ки. Тьфу! Хотел-было сказать Королю, но прикусил язык:
   "Вот хорошо-то: вечером нарочно верхом съезжу".
   Багровым нарывом пухла любовь в его сердце, и рад он был каждому слу-
чаю повидать Варю.
   Только перед поскотиной тоинской сказал отцу-Королю про сумку.
   - Эка ты. И Варька не приметила. Как же теперь?
   - А-а... Отдохну и сгоняю вершнем,  -  особенно  равнодушно  протянул
техник. - Далеко ли тут? Верст восемь прямиком-то, не по болотам.
   - Возле того.
   "И пешком бы сбегал..." - мысленно добавил Иванов.
   Забытую сумку Варя увидела взадолге, когда  к  чугунному  рукомойнику
подошла. А как увидела - похолодела, и сердце остановилось.
   - Как же это так?.. Бежать - не догонишь уж.  А  ему,  поди,  надо...
О-ох! и не надо, так вернется...
   На покосе крепкий и клейкий запах - дыханье  колосящихся  и  цветущих
трав (пырейный - хлебный, душицы - девичий нежный, подмаренника - грубо-
ватый мужской) - клейкий и влажный, касается ласковыми взмывами разгоря-
ченных щек и медленно целует глаза, закрывающиеся в истоме:  от  тяжелой
работы, летнего тепла и отравленного вчерашним тела.
   Днем, когда косила, часто застилало глаза.  Что  это?  Падает-ложится
скошенным рядом трава, а издали вздымается марево, тенью накатывается  и
вместе со вздохом падает в грудь, в самую глубь ее, а оттуда  разносится
струйками болькими, томительными, и руки немеют.
   Ветер ли это тенью, теплой, удушливой, набегает по земле и  захлесты-
вает незримой сетью?
   Тихо она остановится и обопрется на литовку:
   "Бежать ли? Уехать и мне домой? Тятька осерчает,  -  дело  бросила...
Митьку послать с сумкой... Мамынька! Рази оставит он?.."
   А с ближних согр на ветляные кусты речи бегут:
   "...Девонька, девонька! Вырастила-вытянула я тебя до осьмнадцати лет.
И в самой поре ты - ладная. Семену - другому ли кому - добро я,  бесцен-
ное, копила-готовила. Смелому да вольному... Кому посулишься"...
   - Ой! И сама я не знаю... ничо не знаю...

   Косила я, косила,
   Литовочку забросила.
   Литовочку под елочку -
   Сама пошла к миленочку...

   "Тебе, Феденька... ненаглядный, ласковый мой"...
   Кровь ли это стучит эдак или по дороге стукоток копыт? Нет, рано  еще
- под вечер он, окаянный, приедет.
   Горько смеется девушка сама над собой: какой  же  он  окаянный,  коли
бродни его косой девичьей вытереть, ноги его обнять и целовать готова...

   ---------------
   Тяжело ворочается тишина во сне. Захряпает коростель,  захрустит  па-
даль-хворост, хай-птица в луга кликнет, - а потом  снова  все  затишеет.
Одни кузнецы стрекочут на весь белый свет.
   Тяжело вздыхают согры, но они не спят: согры дремлют только на  заре.
А тут они тихонько перешептываются, - как засыпающие перед сном, который
морит их. Тише... тише...
   Тяжело ворочается и вздыхает Варвара: душно в  сторожке  ей  -  ровно
уголья под нарами. Братишка давно уж спит, разметался. Журавлями,  поди,
бредит, которые днем курлыкали на болоте.  День-деньской  косьбы  только
натомил девушку: неугомонно токает молодое тело.
   Вот он, - вдали, четкий с цоканьем копыт топот лошади.
   Ближе... ближе...
   Остановился, спрыгнул человек и что-то коню говорит.  Легонько  пере-
таптывается конь. А сердце стучит все громче и громче.
   Вот уже у избушки осторожное шарканье, и сил  нет  унять  бой  крови,
встать и закрыть - завязать дверь...
   Скрипнула дверца, через порог заползает шорох. Страшно!  А  тень  над
ней заслоняет остатний свет сумеречного неба.
   Знает она, кто это, и нету силы велеть уйти: тайга, кажись, вся кину-
лась сюда. Гордые кедры клонятся ей в ноги.  Серебряный  белотал  свежею
листвой трогает дрожащие ступни. Колючие мурашки бегут по телу от ног и,
добежав, срываются с губ пересохшим, умоляющим шопотом:
   - Чо ты делашь-то?.. Митьку, ведь, разбудишь...
   А он обнимает и молча растапливает последний девичий стыд. Не говорит
будто, а она слышит:
   - Варюша, напой ты меня...
   Стонет она протяжно:
   - О-ох... уйди ты... пожалуйста... ради Христа... Выйду... Ну - выйду
я к тебе...
   Тихонько дверь закрыла и встала с трепещущими, как  осиновые  листья,
бескровными губами у порога, у притолоки. В наплечи кинутом овчинном по-
лушубке, в одной исподней рубахе и юбке.
   - Ну, - чо... те надо?.. Гумаги те...
   А он берет в могучие - рвет их теперь сила - руки. Словно струи  реч-
ные, водоросль обвивает всю ее. Испивает сопротивление ее до дна.
   Побледнела она, как месяц в небе, а в глазах - полузакрытых,  приман-
ных - боязнь чуть теплится, а любовь гормя-горит, и что говорить?
   Поможет?
   Нет!
   - Тише, Феденька, желанный мой...
   Бережно, как черемушник, придолил он ее на землю, - сам широкий,  мо-
гутный мир за него.
   Тайга-сообщница зашумела над их головами, заглушая стук сердец и крик
сладостной боли...
   Покрывая все - так нужно...
   - Кровь ли это стучит?  Ах,  все  равно!..  Тише,  Феденька,  заревый
мой...

   5.

   В ночь приехал на деревню агент по разверстке  скота.  Смуглый  весь,
сухой и в кожаном - Степан Стеннов, а с ним два милиционера с  винтовка-
ми. Остановились приезжие у председателя Сельсовета - отдельной  въезжей
не было.
   Много товарищ Степан пережил-перебродил на своем веку. Токарь по спе-
циальности из выучеников, добровольцем три года болтался  на  германском
фронте: раз ранен был и раз контужен.
   После того, как Красная  армия  рассеяла  сибирскую  беломуть  -  он,
только что вставший от сыпняка, поступил в Томский губпродком агентом.
   Как для отдыха.
   Однако в тысячу раз было лучше на фронте: легче было!
   Чем теперь вот, чуть не одному, въезжать в тихие, и по виду добродуш-
ные, поселки и случайно ловить недоверчивые, угрюмые  взгляды  и  самому
видеть тупое и страшное лицо тайги за дикой  и  осторожной  неуклюжестью
зверя. Выкормила их глухонемая могучая земля, неколебимая тьма их питала
и вековая, замшенная жизнь - где каждому зверю было свое место и доля, и
каждому зерну нужны были лета и годы, чтобы стать широковейным кедром  -
жизнь эта насыщала их бессмысленным упорством.
   За внешней покорностью стояли ничем не колебимый противодух и  звери-
ная хитрость.
   Поэтому Степан Стеннов, - весь захваченный пламенем  рабочей  револю-
ции, сгоравший, как береста, в ее костре, не мог понять движения  мутных
и глубоких, и холодных вод таежной деревни, заботливо и слепо вылизываю-
щих каждую пядь земли! Воды - глубокие и холодные, напояющие и поймы,  и
солонцы.
   Мучился и гневался Степан Стеннов. Тут клали свои головы  за  пустяк,
за неправильно захваченный кедр во время сборки орехов, и в то же  время
жалели ломоть хлеба для людей, умиравших за их долю.
   И все это было соединено с показной покорностью и добродушием  -  это
звериное нежеланье поделиться костью или перейти с места на место.
   Все это будоражило и хватало за сердце Степана, и он уже начинал  те-
рять всякую меру.
   Ехал как-то он от одного поселка к другому и встретил  мужика.  Мужик
обыкновенный, и встреча - дело тоже самое обыкновенное. И то, что  мужик
поклонился ему - тоже полагается тут при встрече.
   Но у Степана внутри без остатка всколыхнулось: в глаза сроду не видал
мужика этого и он его; а видит вот - фуражка со знаком - и шапку сорвал,
и шею вытянул - согнул, и что-то прожевал.
   "Кому кровь свою он по капле расходует? У-у, раб проклятый!.."
   И не только не поклонился ответно, но даже привстал  и  плюнул  вслед
мужику запыленному и дико закричал, потрясая кулаком:
   - У, падаль! Я тебе покланяюсь вдругорядь...
   А у мужика глаза даже выкатились от испуга и изумленья.
   - Господи Исусе! Ноне и поклоном не угодишь... Вот жись.
   И, втянув голову, поплелся разбитой походкой дальше.
   А тут еще перед Тоей у тарантаса колесо рассыпалось, и в  деревню  он
въехал на боку, на оси - смешно и неловко перед народом. И совсем озлил-
ся-потемнел весь Стеннов на хитрую жизнь.
   Председатель Сельсовета живо смекнул, чем,  так  сказать,  начальство
успокоить, и предложил сбегать за самосядкой.
   - Никако дело без того начинать незля.
   - Что-о?.. А, впрочем, давай, - махнул рукой агент Стеннов.
   За первой бутылкой, - другая. Потом корчага целая и солдатка  Акулька
со своими прелестями... До третьих петухов песни и гомон  был.  Что  там
было, не все известно, но только даже Акулька вскрикивала и пьяно стона-
ла.
   - Чо буошь делать? Акулька на што уж - чем роботит, и то не вытерпли-
ват, - ворочались шабры.
   А по-утру, солнце высоко уж встало, председатель, опухший и  оморщив-
шийся, обегал поселок, собрал мужиков в школьный сруб и  побежал  агенту
докладывать: готовы, мол, ждут.
   Шумно-матерно галдят поселковые и о фортелях агента, ночных,  расска-
зывают, мотают сокрушенно головами.
   - Вот и он.
   - Ш-ш-ш!
   Стихло все - мертво.
   Не глядя ни на кого, прошел он к столу в глубине. С темными припухлы-
ми подглазицами и мрачным взглядом. Мутно ему и стыдно настороженных му-
жиков - и от этого еще больше он ожесточается.
   Сбоку болтается наган-револьвер, а сзади протискиваются оба  милицио-
нера, тоже опитых: вместе гулянку правили.
   - Так что, товаришши, почтенное собрание, - замотался председатель  у
стола, - человек из города приехамши, агент. Насчет скота.  Сам  он  все
по-порядку доложит.
   - Товарищи и друзья, - хрипло заговорил Стеннов. Хрипло, - и  тяжелым
взглядом уперся в Фильку, а тот заелозил и заморгал. - Республика  Сове-
тов в оченно тяжелом положеньи. Наследство царизма осталось нам -  война
и разруха во всех областях. А от неистовой колчаковщины еще хуже  стало.
Поэтому Советская власть в невиданно тяжелом положеньи. И еще тяжелей ей
от войны, которую нам навязала Антанта с поляками... - Остановился Стен-
нов, мутит его похмелье. Рыгнул он, и перегаром напахнул на  ближних.  -
Все мы должны итти на поддержку нашей власти. Потому - это наша  власть.
Исконная - от нас завязалась. Республике теперь нужна конница -  лошади,
стало быть. Мясо ей нужно для армии. Стало, надо каждому  понять.  Новый
хомут на нас буржуазия одеть хотит. И все силы мы  должны  употребить  -
власть свою и себя защитить. На вас, друзья, приходится - 60 лошадей, 40
коров и 30 овец. На вашу Тою. Так что раскладывайте. С кулака, с  мирое-
да, конешно, поболе: все равно - не его трудами нажито. У кого помене  -
с того помене и взять. На голытьбу безлошадную  совсем  нечего  наклады-
вать. Прошу приступить.
   Председатель Совета, рыжий, недалекий и опасливый, встал-заметался:
   - Ну, как же, старики, почтенное собранье?..
   А по собранию гуд пошел. Кряхтят мужики, скребут затылки -  в  спинах
даже дрожит. И с ними тайга кряхтит - старая, темная,  кондовая,  замше-
лая.
   - Кормильцев-поильцев сдавать, значит.
   - С голодухи помирать.
   - Решить хотите люд чесной?
   - Режьте лучше так!..
   "...Так лучше режьте уж!.." доносится обратно из гущи, из лесу.
   Бабы и ребята малые в проемы сруба влипли, губами  шевелят,  а  тетка
Евленья крестится. По щекам, как по тине пересохшей, слезы текут.
   - Налоги-те, орали, отменяются. Вот те и отменили...
   Подобрался к столу, к агенту, Филька  и  сверлит  из-под  клочковатых
бровей:
   - Ты нам объясни, значит, по-порядку господин-товариш...
   - Ну-у, - буркнул тот. Нудно ему от истекшей ночи и от того, что этот
мужичонко липнет, и от того, что за ним, за этим,  тысячеглазая  злобная
темь притулилась, морем колышется.
   - Я к тому, например, - слезливо моргает Филька под  острым  и  чужим
взглядом агента. - В нашей деревне шиисят  дворов  и  всего-то.  Как  же
это?.. Стало - пошти што по три скотины враз со двора сводить?
   - Чо ты понимашь! - крикнул Василий-коммунист. - С тебя,  обалдуя,  и
вовсе, может, ничо не возмут.
   Мужики перекинули на миг глаза на Василья, загудели:
   - Ишь застаиват.
   - Лыжник. Забегат.
   - Ты мне пуговку-то не крути, - мельком только скользнув по  Василью,
воззрился Стеннов на Фильку. - Шестьдесят дворов. В волости-то лучше про
то знают - сколь у вас дворов. Вам только распределить, - у кого сколько
свести. - А наложили, значит, верно...
   - А хто наложил-то?
   - Таки же, как ты!
   - Наложили... наложили...
   - Нас-то не позвали, - орали Рублев и Хряпов со своими подголосками.
   - А... а... а... - заклокотало, заворочалось в срубе,  и  сотни  глаз
налились тяжелым гневом.
   - Выборные накладывали. Что вы, как псы, стервеете! - пробовал  окри-
ком взять Степан.
   - Выборные?!
   - О-ох! - гневно охнуло по собранью.
   - А хто их назначал? Ты?
   - Василей ездил.
   - Василей да он.
   - Он выбирал их, глот!
   "...Он их выбрал!.." - рявкнула тайга.
   Но и в Стеннове поднялось все. Все человеческое  и  гордое  поднялось
против этого нелепого зверя, разинувшего клыковатую пасть:
   - Молчать! Колчаковцы вы! Контр-революционеры! Для  Советской  власти
десятину жалеете. Сто тридцать возьмут - еще 500 останется. И  то  жаль.
Ну, Советская власть не така, - не отступит перед вашим брюхом.
   - Ага! Брюха-а... а у вас - животы?
   - Ишь орет, как урядник.
   - Каки пятьсот? А пало сколь за зиму, за весну...
   - Не щитат, живорез.
   - Корма-те каки были?
   - Товарищи... старики... к порядку.  Господи!  -  лепетал  побелевший
председатель.
   Но поселковцы уж закусили удила:
   - Како право орать имешь? Кобель ты!
   - Ишь чего расписыват!
   - Не просили, да давали. А тут - на!
   - Кака Совецка влась? Чо он облыживат? Камуния этта.
   - Зачем это наша-то влась с винтовками-те тебя, халуя такого,  посла-
ла? - пропел из задних рядов Хряпов. - Вре-от он, старики.
   - А сам-от чо не жретвашь? Псу под хвост, на гулянку этто вам!
   - Ты гуляшь, а мы - жретвуй.
   - Рабенка без куска оставляй.
   "...Без куска... без куска... без куска..." - загремела тайга, и  по-
мутнелые от черной злобы глаза, и заскорузлые руки, судорожно  скрючива-
ясь, полезли к агенту Стеннову.
   А тот, волнуясь и не попадая, отстегивал кобур. Но когда увидали  эти
его жесты, еще больше завыло собранье. Жажда крови закипела и  поднялась
до краев. А тайга тут - машет над ними и красным в глаза дразнит.
   Больше всех орал Семен, и Стеннов, - уже  бледный  и  отрезвевший,  -
крикнул:
   - А-а... ты народ мутить. Арестуйте-ка этого коновода, товарищи!
   Милиционеры было-потянулись к Семену. Но поздно уже  было.  Прорвало,
как плотину, и понесло. Закружились головы, потные, со слипшимися  воло-
сами, ругань и желтая пена с оскаленных губ. Раз только и стрелил  Стен-
нов из нагана и повалил Фильку (бедного Фильку!).  Раз  только  и  успел
крикнуть, прощаясь с жизнью... А там - чуть не на части разорвали  Стен-
нова, и лицо - в кровавый, плоский блин.
   Тяжело, наступая друг другу на ноги и на руки, били и топтали тело...
   А милиционеры в гуще никого и не задели и винтовок не подняли, а  по-
корно бросили их на пол. Избитых и истерзанных, их свели в пустой амбар,
заперли и стражу приставили.
   Ночью то, что осталось от кипучего  человека,  верного  революционера
Степана Стеннова, стащили за Баксу и там бросили в окна, в топь. Хлюпну-
ла топь со вкусом и равнодушно затихла. Только один, пригнутый  стебелек
стал потом медленно, с отрывами, выпрямляться...
   Но темный страх и оторопь засели с той поры в деревне.
   А тут еще техник Иванов, который в тот день с молодняком одним был на
болотах, жару подбрасывает, кровью исходя за них, за их темную, как тем-
ная ночь в бору, душу.
   - Эх, старики, старики. Что вы наделали? Ну - тяжело вам,  -  послали
бы человека от себя в губернию. Выяснили бы. А вы - что? Человека  непо-
винного убили. Как звери - убили.
   - Пес - он, а не человек, - храбрились поселковые. - Туда и дорога.
   - Кто бы он ни был - но только, как слуга от настоящей власти, от ре-
волюции послан был.
   В отрезвелые на миг сердца - широкие и емкие - от этих душевных, ост-
рых слов вползали и гнездились еще большее беспокойство и  неуверенность
и ужас, колючий, как еж.
   Насупился буйный лес - туго обдумывает.
   А рыжий, как охра, лавочник Хряпов бегает из избы в избу,  сдабривает
сельчан, запугивает их и обнадеживает:
   - Слышьте. Вы этому технику веры не давайте... День миновал, второй -
никто из милиции не едет. Должно - самозванца мы спровадили.
   А в другом месте нашептывает:
   - Не едут голуби. Не до того им, слышь. Народ, замечай,  поднялси.  И
живорезы лыжи навастривают. Верный человек мне сказывал. Свою бы им шку-
ру спасти - не токмо што. Так-то, други...
   И на деревне то-и-се стали появляться какие-то  "верные"  люди,  шеп-
таться с Рублевым и Хряповым. Все чего-то  нюхали  они,  чего-то  гоняли
вершники какие-то изредка - в сумерки и под рассвет.
   А милиция, действительно, как в омут канула. Двое же (агентских)  си-
дели, как зайцы, и участи ждали, питаясь - кто что бросит.
   Ячейковцы, не выходя, сидели по домам.
   - Не дыхають! - злорадствовал Хряпов.
   6.

   Старшего техника - за производителя работ который - не было:  дня  за
четыре перед тем уехал в губернию.
   За отъездом старшего руководство легло на Иванова.
   По омутным из-сера водам широкогрудой Оби - по протокам; по бородатым
борам и нарядницам-сограм; по малым речкам-притокам,  как  рыба,  идущая
для метания икры в верховья, - шли злобные, воровские слухи. Раскачивали
столетние кряжи, ломали-рубили кусты и хворост  мельчили;  мяли  поясные
травы в лугах и тропы протаптывали к водопоям; а вечерами костры  пылали
и над деревнями вскипали облака - смутные и кровавые.
   - Эй, мир хресьянской!.. На выручку поспешай!.. Вырывай закопанные-те
винтовки. Вилы на копья оборачивай. Не дадим-са-а-а!..
   Мужики сиднями засели в деревне, и даже Король  свою  косьбу  бросил.
Копошились по двору, кучками сходились, толковали и так и сяк о каких-то
глухих событиях, особливо по вечерам. И если кто приближался из техников
- куда там из ячейки! - стихали и хитро заводили речь про рыбу, про  по-
кос, а исподлобья поблескивали:
   - Чо слоняешь... шпиен?
   Выехать возможности не было, - имущество изыскательское на шесть под-
вод не уместишь: инструменты, планы, провиант на три месяца на пять  че-
ловек. А тут и одной подводы не достанешь. Председатель валил на мужиков
- не могу, дескать, сейчас - не властен. А те чесали в затылках и  тяну-
ли:
   - Никак нельзя, Федор Палыч, в эко время от дому отлучаться. Хто  яво
знат. Вишь ты - дело-то како.
   Настаивать, предъявлять свои права на прогон - нечего было и  думать:
не помиловали бы.
   Тайга потчевала:
   "...Пе-ей до-дна, гостенек дорогой"...
   Но Иванов просто долг думал выполнить. Уезжать ему вовсе не хотелось,
страха перед чем-то неясным надвигающимся он не испытывал и жалел  этих,
таежных, которые сбились с пути и перли теперь целиной - куда вывезет.
   На работы Иванову ходить не приходилось - не с кем было. И  делал  он
только полегоньку накладку планов и профилей. Держал себя  -  в  стороне
как будто стоял. А, главное, бродил по бурным,  грозовитым  местам,  как
охмелелый, и пил в кедровнике каждый вечер - не отрываясь -  из  свежего
берестового жбана оглушающую брагу.
   "... Пей, сынок, пей"...
   Вечером, когда все стихает, на опушку кедровника (там, где начинаются
таловые и смородиновые кусты и - среди них - высокие  травы  с  крупными
белыми и фиолетовыми цветами-початками) - приходила Варя. В  первый  раз
после покосного пришла она бледная с тенью  в  подглазицах  и  боязливой
тревогой в глазах, вымытых пугливыми девичьими думами:
   "Улестил, может, токо. Пришел вот, как бурый, разгреб лапой и мед по-
ел. А теперь, поди, смеется: эка - дура девка... Ребятам, может, хваста-
ет - вот де я каков, и Варвара не устояла".
   И шла она по тропе, не озираясь, будто за делом каким, сдвинув брови.
И увидев его сбоку у кедровины - похолодела, и ноги к земле пристыли...
   А он вышел и головой к груди ее, как в смородиновый куст, припал и  в
самую гущу зарослей повел.
   - Люба ли я тебе взаправду? Али так токо путаешься?
   Откинулся Иванов:
   - Варенька! Как скажу? Вросла ты в мое сердце цепкими корнями. Ношу я
тебя в нем день и ночь, а ты туманишь  меня  запахом  вешним,  черемухо-
вым... Качаюсь я, как пьяный хожу. Крепче вина ты: от одной думы о  тебе
голова кружится.
   - Хвастаешь ты, Федя. Ну, чо я! Девка простая, необразованная...
   - Ах, Варя. Духом бы тебя единым выпить всю!.. И то уж допился я. Все
вот мне чудится: тайга - не тайга уж, а хозяйка, старая, добрая и запас-
ливая... Для нас с тобой добрая. А ты будто дочь ее и всеми дарами  ода-
рена и цветами засыпана...
   - Ну уж ты... говоришь, как книжку читашь. Слушать тебя,  што  в  ба-
гульнике лежать...
   А Иванов целовал ее в глубокие глаза, как росную траву, и  зарумянен-
ные щеки ее, и ноги, окропленные росой, и губы - трепещущие,  волглые  и
горячие...
   - Феденька, мучишь ты меня... не могу я...
   - Как чаша ты - налитая до краев. И плещешь словом каждым  и  вздохом
через край. Зарыться в тебя, как в кусты, в траву, которая - растет  как
- слышно! Силой от тебя пахнет и чистотой,  какая  была  допрежь  еще  и
только в тайге осталась.
   Таяла она, как мед, от его речей и вся отворялась:
   - Люби меня, ненаглядный... цалуй меня...
   "...Настали времена, и сроки исполнились. Пирую я свадьбы-детей.  Лю-
битесь, ребятушки, так, чтобы земля стонала, и  вспыхивали  цветы.  Так,
чтобы слово ласковое смолой янтарной прожигало землю. Так, чтобы яростна
ваша радость была, как огонь в горну, а студеное горе -  колодезной  во-
дой, - в них закаливается ратное сердце. Пусть  ударяются  губы  о  губы
так, чтобы кровь звонко брызгала в них: крепко  взрастает  все,  политое
кровью. Крепко цепляйтесь за землю и пойте песни весени, приходящей каж-
дый год"...
   Ночи были сумеречно-светлые.
   Однажды, - когда он расстался с девушкой и подождал, пока стукнет  за
ней калитка, и потом шел по задам, - три тени,  прытких,  отделились  от
прясла и преградили ему дорогу.
   Шел Иванов, неся в себе переливающуюся радость  свиданья  и  победный
крик соленых на губах поцелуев.
   В одной фигуре он признал Семена с толстой палкой-корняком, а в  двух
других - некрутье. Подходя, он видел, как блестели глаза и подергивалось
лицо у Семена...
   - Ну, што, сволочь. Девок наших портить зачал?
   - Вы, ребята, я вижу не с добром, - пробормотал  Иванов,  ища  вокруг
чего для обороны.
   - Бей его!.. мать-перемать... - взвизгнул Семен, и тяжелая  суковатая
палка зашибла со-скользом руку Иванову.
   А тайга загоготала:
   "... Эгей...го-о!.."
   - А-а... - как от ожога скривился Иванов. - Так вы вот как?
   "...Так вот... так вот..." - торжествующе зашелестели заросли.
   "...Эгей... го-о!" - выкатилось обратно из-за Баксы.
   Кинулся Иванов на Семена - там уж налетают остальные двое. Нет в  ру-
ках ничего у Иванова.
   Горячее что-то потекло по лбу...
   Если чего-то не сделает - скоро он свалится.
   Бросился в глаза кустик березовый - так в аршин, -  схватился  обеими
руками за него. Рванул. Взлетела кверху березка совсем с накоренной зем-
лей, осыпалась.
   А Семен озлился пуще. Сызнова со свистом взнеслась  палка,  но  опус-
титься не успела: поднырнул Иванов и тушей тяжкой насел, подмял Семена и
сразмаху ткнул кулаком в зубы.
   Палка-корняк, шишковатая, уже в руках у техника. Вскочил, размахивает
и сам наступает. Звизданул новобранца по башке - завизжал тот.
   Не выдержали оба и побежали.
   Вынул кисет Иванов и погрозил в спины:
   - Я вас, сволочи, перестреляю вдругорядь... псы!
   "...Вдругорядь - цыть!" - перешли враз на сторону техника кусты.
   Левую руку и лоб здорово саднило, а спина ныла  в  нескольких  местах
(помолотили ее!), но внутри Иванова гремел веселый смех и ликованье.
   А палку взял с собой - память.
   На утро по деревне все разузнали. Семка и двое призванных исчезли  из
поселка, разъяснив домашним, что техник мстить будет. Они уйдут на  вре-
мя. Куда - их дело.
   - Варьку Королеву с техником застали.
   Однако, когда о ночном происшествии спросили техника Иванова и о том,
почему у него покарябаны лоб и рука - он со смехом рассказал:
   - Вышел ночью до-ветру и спросонья с крыльца свалился. Руку ссадил  и
лбом кокнулся.
   Никто этой басне не поверил,  но  желанье  скрыть  историю  молчаливо
одобрили.
   Днем к дяде Михайлу, где жил техник Иванов, зашла Варя. Оглядывается,
взволнованная. Заделье нашла:
   - К хресному на выселок собралась. Дочери,  поди,  есь  чо  передать,
Прасковья Егоровна.
   А сама выискивает глазами. Кого?
   Слышала, как в летняке*1 зашагал и вышел на крыльцо, а потом  проплыл
под окнами в улицу Иванов с повязанной головой.
   А Прасковья Егоровна зашептала:
   - Ну, девка, цапаться из-за тя зачали. Лешая.
   - Срам-от какой, тетенька, Прасковья Егоровна. Шибко повредили техни-
ка-то?
   - Нну-у. Чо ему сделатся, медведю? Царапины на ем. А Семену-то,  ска-
зывают, он полрта вынес.
   - И чо этто пристал ко мне Семен этот? Проклятый!  Шишига  бы  его  в
тайге-то задрала.
   - А промежду вами ничо эдакова не было с эттим-то?
   Варя до слез скраснела и - пробормотав:
   - Штой-то вы, тетенька... - поспешила распрощаться.
   - Скажи Степаниде-то: холсты-те, мол, готовы. Пущай придет,  возьмет!
- крикнула хозяйка уж вслед Варваре.
   В кедровнике на тропе встретил ее Иванов. Он обошел кругом избы,  пе-
ребросился через прясла и задами вышел.
   - Феденька! Что они, зимогоры, с тобой сделали?
   - Да ничего, Варюшка. Ей-ей, ничего: оцарапали только свистуны...
   - Тяжко мне будет жить на деревне... - вздохнула, отворачиваясь,  Ва-
ря. - Прославят меня теперь.
   - Да - ну их к чорту. Пусть славят. В город я тебя увезу. Люба моя...
Варенька... жена моя...
   - Не про то я. И не надо мне эттого. Бросишь, ай еще чего  -  затяже-
лею, - сама и взрощу, и выкормлю. Смотри-ка, руки-то какие. Как корни  -
во все вцепятся. Ну, только любил бы ты меня. Ласки охота мне. Не на из-
девки, дескать,  я  себя  бросила.  А  взял  потому,  что  мила  была...
_______________
   *1 Летняк - пристройка к избе, неотапливаемая.
   7.

   Тоя кипела изнутри. Но пуще всего проглядывала наивная  хозяйственная
дума.
   - Э-эх! До страды бы управиться с эттим.
   А Петров день - вот он.
   Накануне - воскресенье было - все затихло, о пакете  только  каком-то
(который вершник, промчавшийся ночью, завез) дядя  Михайло  шопотом  два
слова технику обронил. На вопрос о содержании пакета отрезал:
   - Большевицкой, должно.
   Повстанческий или от властей - не мог допытаться Иванов. Михайло  сам
больше ничего не знал.
   Мирно по виду полегла спать Тоя, понижая голоса до молитвенных шопот-
ков в углах, как в ночь, окрыляемую вспышками дальних молний. Игр  воск-
ресных никаких не было. Варя до заката ушла к крестному в  заболотье,  и
техник, провожавший ее за Баксу, рано лег спать, осиянный и  пропитанный
весь долгим расставаньем в лесу...
   Спал он крепко и комаров, набившихся в летняк и жучивших его, не слы-
шал...
   Вдруг - надоедливо засвиристел в его ушах встревоженный шопот.  Отдых
был короток - тело не верило, что надо вставать... С усильем открыл гла-
за Иванов...
   Прасковья Егоровна трясла за плечо и шипела:
   - Федор Палыч... А, Федор Палыч. Беда у нас... эти...  отряды  наеха-
ли... с орудьями...
   Вскочил Иванов, в низиках подбежал к окошку.
   В предутреннем холодном и молочном  тумане  мельтешили  люди.  Больше
всего скакали вершники, иногда с болтавшимся за плечами ружьем.
   - Чо буот-то... чо буот? - боязливо вытягивала в трубку рот растеряв-
шаяся Прасковья Егоровна. - Михайло-то на двор убег глядеть. О-ох!  сок-
рушат нашу деревнюшку.
   Иванов - не решая, что будет делать  дальше  -  начал  все-таки  оде-
ваться. Потом позапрятал в разные щели и под отъехавшую половицу бинокли
и планы местности.
   Вышел в хозяйскую половину.
   - Всее, как есь, деревню запрудили. Несметно мужиков-то... и Семка  с
ими - охала баба.
   Последние слова как дернули  Иванова  и  заставили  его  подтянуться.
Мысль лихорадочно заработала, и по коже и кнутри побежали острые  колюч-
ки, предвещавшие близкую опасность.
   - Ты вот что, Прасковья Егоровна: чаем меня напой-ка пока.
   - Давно готов самовар-от. И сала принесу - пожуешь  маленько.  Хто  е
знат. Как дале-то. Чо буот, чо буот?
   И Иванов - как перед дорогой - основательно набузонился.
   Солнце с красными веками и глазами выползло  из-за  согр.  Заскрипело
крыльцо. Властно зашаркали ноги.
   - Идут...
   И вместе с дядей Михайлом вошел человек с винтовкой. Кинул Иванову:
   - Собирайся. В штаб тебя требуют.
   По улице - человек с сотню, а то и больше - на конях. Кто с  дробови-
ком, кто с топором, кто с вилами, у коих выломаны крайние зубья.  Редкие
с винтовками и шашками. Летают и орут:
   - Долой камунистов!
   - Да здрастват Совецка власть!
   В окошках - выпученные глаза и серые лица баб и  сплюснутые  стеклами
носы ребятишек.
   А в штабе сидят два брата кожзаводчика из села в 60-ти верстах от Тои
- в рубахах, но важные и один в пиджаке - писарь, должно  быть.  Штаб  в
дому у Рублева. И Семен тут же подсевает. А губы у него  в  болячках,  и
немного присвистывает.
   На столе - мясо жареное кусками в тарелках и самосядка мутная в  гра-
фине и по столу в лужицах.
   Штабные впились в вошедшего.
   - Вот. Привел, - сказал мужик с винтовкой и  опустился  на  скамью  у
двери. - Ну-ко... закурить дай-ка.
   - Как фамилия? - спросил в пиджаке и, подумав, добавил. - Ваша?
   - Иванов.
   - Откуда? Какое в Томске настроение масс? Что вы тут делаете? А изыс-
кания-то эти кому пользу дадут? Коммунистам?
   - Населению, конечно, вообще. Какая бы власть ни была. Просушатся бо-
лота - удобная земля получится.
   - Коммунист?.. Вы-то партийный?
   - Нет.
   - Как же начальством служите?
   - Как специалист.
   - Врет он, господа-товарищи, - вмешался Семен. - Он тут всех заверял:
восстание, грит, от кулаков токо может поттить. Не вступайте, грит.
   - Тэ-эк. Постой-ка... Жалашь нам послужить? -  подвинулся  к  технику
кожзаводчик Гаврила  Сапожков.  -  Нам,  то-ись  народу.  В  армею  нашу
встать?
   - Народу я и так служу... А в армию вашу пойти не могу.
   - Почему этта? Ну?
   - Не могу, граждане, народ обманывать.
   - Омманывать?! - удивился  смелости  техника  Гаврила.  -  Стало  мы,
по-твоему, народ омманывам? А-а?
   - Да вот вы, к примеру, за Советскую власть идете и против  коммунис-
тов. Несуразно...
   - Э-э... сволочь, - оборвал Сапожков. - Ты, я вижу, в  одну  дудку  с
имя дудишь.
   Он зарычал было и сжал кулаки, но Иванов слишком прямо и светло смот-
рел ему в глаза.
   - Уведите в сарай эттого... к протчим...
   Повел Иванова тот же с винтовкой, и Семен за ними вышел. А  в  сенцах
развернулся и с размаху по скуле и глазу хватил техника. Глаз мигом  по-
багровел и запух.
   Взревел диким зверем Иванов, чует, что не будет ему пощады,  что  вот
сейчас кончать его будут. И одна только режущая животная сила  задвигала
его мозгом, его мускулами: бороться, до конца бороться. Зубами рвать  до
последнего вздоха.
   Обернулся с ревом и мигом сгребся за ствол и приклад  изо  всей  силы
рванул к себе. Лопнул ремень у антабки, и винтовка со  свистом  взлетела
над Ивановым.
   Одно мгновение это было.
   Вместе с Семеном, обхватившим, как клещами, техника  сзаду  у  пояса,
соскользнул он по трем ступеням за порог во  двор  и  тут  тяжелым  вих-
рем-вьюном завертелся. Не мог удержаться на нем Семен, проехался носками
и коленками по земле и руки опустил, а в следующий момент череп его раз-
летелся от удара прикладом - остервенел Иванов.
   С распухшим сизым глазом, со сшибленной на бок повязкой на  лбу  и  в
разорванной на пласты гимнастерке, плечистый и мычащий - был он страшен.
   Кругом уже: из избы, с улицы, от ворот орали и  сбегались  мужики,  и
сопровождающий козлом прыгал около.  От  сарая,  где  караульный  стоял,
грохнул выстрел, и пуля ожгла-пробила плечо Иванову.
   Толкнуло его. Сверлящий и сверкающий инстинкт  подсказывал  ему:  вот
как, вот как...
   Может быть!
   Кинулся он в задний двор, в калитку.
   На огороды... через прясла-горотьбу... через речку Тою в  вытоптанные
скотом кусты, где не различить следов... И в ту сторону, откуда не  ждут
нападения бандиты, и посты не выставлены - в тайгу.
   Колотящийся в теле ужас - быть растоптанным озверелой толпой  -  над-
бавлял силы и бегу. Как ветер свистевший, тут же рядом с ним несся  Ива-
нов саженными прыжками по воде. Сзади грохали, улюлюкали, топотали. Нес-
колько дробинок на излете ущипнули ему спину.
   Ага! Стихает барабанная дробь ног. Далеко, будто сзади крики...
   Шагах в ста за речкой Тоей оглянулся Иванов.
   Только один тоинский новобранец и тот, у которого он отнял  винтовку,
выбрались за ним на берег, подымаются. А вся толпа на том  берегу  оста-
лась и разноголосит:
   - Вали! Вали!
   - Бросай, робя! Куды он денется?
   - Сдохнет в тайге-то.
   - Сам выйдет.
   - А винтовка-то, винтовка-то с ем.
   - Винтовку-то упер... ну-у!
   - Ничо... с раной. Куды удет?
   Многие уже ворочались улицей в деревню...
   Приложился он и выстрелил. Мужичонка всплеснул руками и упал  обратно
навзничь в реку. А новобранец сразу прилип к земле и пополз,  как  змея,
по обрыву назад.
   Но задерживаться некогда было. Вершники могли еще нагнать, и надо бы-
ло бежать и бежать и путать следы. Поэтому, скрывшись в одном  направле-
нии - видном всем - в согры, там он круто повернул вправо и почти  опуш-
кой краснолесья, выбирая бестравные плешины, понесся к Баксе.
   По ней прошел вверх с версту, обходя камыши и осоку и увязая в илу.
   Полный покой и молчание. Никого не слышно.
   Ни звука человеческого.
   Одни комары и пауты гудят и ослепляют.
   Вышел Иванов на берег, ударился немного в таежную чащу и перевел  дух
- упал.
   Плечо пробитое жгло и болело; теперь он это ощущал так, что порой зу-
бы стискивал - стреляло по руке и к шее.
   Что же делать дальше?
   Положение было безнадежное: Куда итти? Когда  это  кончится?  Сколько
дней блудить ему по чаще?
   А рану его может разбарабанить, и сдохнет он тут в тайге,  изъеденный
гнусом, а то, может, еще на зверя напорется.
   Платок со лба он снял. К чему? - весь  и  так  разрисованный  теперь.
Подвязался им по-бабьи: все меньше есть будет проклятый овод.
   Пить!
   Спустился опять к Баксе и долго и жадно пил в пустых зарослях, а пос-
ле того в тайге лег в высокой траве и предался раздумью. Первое  чувство
радости от минования смертельной опасности и ощущения  свободы  потемне-
ло...
   Винтовку он осмотрел: "N-ского завода N 71203" и в магазинной коробке
еще четыре патрона.
   Хорошо! Пригодилось-таки колчаковское обученье, когда интеллигенцию в
войска забирали.
   Теперь: итти!
   Итти надо к жилью - так или иначе. И непременно глушью, - не по доро-
ге, не то изловят - не помилуют уж.
   Итти туда - где бы хоть немного знали. А  то  как  куренка  прирежут:
коммунист-де или выдадут.
   Одно такое место есть и довольно близкое - заплутаться трудно:  высе-
лок Заболотье.
   Шесть верст по чаще, по трясинам... Но там  и  перевязку  хоть  какую
сделают у Вариного крестного и не донесут.
   Тряхнул Иванов головой, поднялся-покривился от боли в плече и двинул-
ся осторожно, стараясь не хрустеть, не шуметь, в лесную гущу  да  мокрые
заросли на топь, что между Баксой и выселком.
   А солнце уж прямо бьет.

   8.

   Целый день гоняли взад-вперед по  деревне  вершники.  Была  объявлена
всеобщая мобилизация, и председатель Сельсовета в пене и мыле  бегал  от
штаба по избам и обратно, собирал ратных и хлеб, и мяса на варево банде,
и наряжал косить траву лошадям.
   Отказаться и думать нельзя было: до 45 лет все - не калеки  -  должны
были садиться на-конь и двигаться с бандой сначала на поселок  Чигин,  а
потом и на волость Елгай.
   С теми, которых засадили в сарай, - два милиционера, четверо из ячей-
ки и двое техников - было покончено. Милиционеров и ячейковцев били каж-
дого долго нестерпимо мужицким боем. Исколотые вилами, разбитые ружейны-
ми прикладами, растоптанные сапогами - они представляли из себя огромные
смятые битки, мясо, перемешанное с лоскутьями лопатины*1, особенно Васи-
лий-партийный - около него постарались Хряпов и Рублев. ________________
   *1 Лопатина - одежда.
   Бабам убитых тоже досталось: Рублихой и Хряпихой они были  исцарапаны
в ручьи, и платье на них висело клочьями.
   Вот-то хохотали мужики!
   Одного техника зарубили топором, а  другого,  Кольку  Круткина,  тоже
искровянили, - но он выползал на коленях пощаду и ехал теперь  вместе  с
прочим диким ополчением в наступление.
   За Ивановым порыскали вершники, порыскали и плюнули: все равно - либо
сдохнет, либо им в руки выйдет. Тайга ведь - не что-нибудь.
   Разведка по дорогам вперед проехала, понюхала, донесла:
   - Неприятелев слыху нет.
   После того Гаврила-кожзаводчик на вороном - а тот ржет, урусит слегка
- речь держал:
   - Граждане-товаришшы! Которы ждали большевиков... Хто пришел? Халига-
ны... Тпру-у, ты - чорт! Грабители. Бога ругают  и  дела  нарушают.  Все
идем противу их! Весь народ поднялси. Чо делают с  народом  -  хозяйство
рушат. У меня добро отняли, у еттого отобрали, у того разорили.  Дочиста
обирают... Эка ты... стой!.. Ну, не стерпела земля надругания  -  повсе-
местно, кто с чем попало, противу грабителев идет. Чо дают - от  богатых
отбирают - ничо. Али и дают - кому? Подзаборникам, зимогорам - в провал.
Камуна! Она - кому-то - на! выходит, а кому - нет! Сулят все токо -  ом-
манщики. Потому сами мы должны в свое мозолистые  руки  власть  взять...
Э-э, ты, - дура!.. Граждане товаришшы! Не устоят шалаберники перед миром
хресьянским. Не дадимса-а-а! Едем бить камунистов! Бей их -  живоглотов!
Да здрастват Совецка власть! Ура-а-а!
   - Урра-а-а!
   - Бей их! Будя!
   - Бе-ей! Ура-а! - перекатилось, заклокотало по пестрой  толпе,  нест-
ройно, однако, и несогласно.
   С площади перед школой галдящая армия кричит,  ржет,  шумит,  спорит,
бабы тут же причитают-всхлипывают. Солнце уж к западу поглядывало, - по-
валила на Чигин.
   Впереди на вороных игрунах - братья, кожзаводчики Сапожковы, с  нага-
нами у поясов; за ними писарь в пиджаке на худой, уназменной, сивой  ко-
быле; а там взводы ополченцев.
   Набор каждой деревни составлял отдельный взвод: павловцы,  воробьевс-
кие, гнилоярцы, боровинские... Тоинскими командовал Рублев, который тоже
откуда-то выкопал две винтовки и ящик с  патронами,  живо  по  запазухам
рассовали тысячу.
   Всего бандитов было до двухсот. Близ ста,  сказывал  Гаврила,  должны
были присоединиться от поскотины - с охраны сняться. Вооруженных винтов-
ками - человек двадцать. У остальных: вилы, топоры, колья, а то  и  про-
земленные пятерни одни. Все на-вершнях: без седел - на пестриках*1, азя-
мах, чапанах и полушубках.
   - Разобьем камуницкай отряд-от, - все будет! - обнадеживал сподвижни-
ков Гаврила Сапожков.
   Но мужики (большая, пожалуй, часть) - хоть и зевали:  бей!  -  ехали,
опустив голову, а нутро дрожало, как холодное.
   Дядя Михайло из годов вышел - дома остался. Поглядел  вслед,  головой
покрутил:
   - Ничо не выйдет у их. Одно - што в землю  произведут  их.  Сомустили
народ-от здря кулачье: видать теперь, хто таки. И техника-то, Федор  Па-
лыча, извели. О-хо-хо! - душевнай человек был...
   А баба его, подпирая черной сморщенной рукой подбородок, как  больным
зубом мучась, - раскачивалась:
   - Народу сколь унистожили, о, господи... Чо буот? Чо буот?
   Томительно и жутко было ждать оставшимся в деревне событий? а они  уж
быстро и четко отбивали: раз-два, раз-два!
   Было все так. В Колывани бывшие офицеры, заключенные в концентрацион-
ный лагерь, ночью перебили стражу и власть в городе захватили.  Два  дня
держались, порядки свои наводили, - но на третий накрыли  их  подошедшие
революционные части, и восстание было подавлено.
   Отголоски его, однако, прокатились по окружным волостям. Кулаки  вос-
пользовались этим.
   Велики сибирские пространства, и широко разбросаны  поселки.  Пока-то
милицейский район в Воронове стягивал свои силы и  помаленьку  двигался.
Тут рассеется, - там, глядишь, опять. _______________
   *1 Пестрик - домотканный коврик.
   Но не успела пестрая и гулкая толпа допереть до речки Кочегай, откуда
оставалось версты три до Чигина, - как вдруг из-за речки с правого бере-
га отчетливо прозвучало:
   - Пли! - и вслед за этим громовый залп.
   Два-три человека свалились с лошадей.
   Неожиданная, суровая действительность глянула прямо  в  глаза  пьяным
своими криками и жарким днем мужикам. Сразу подрубила все постромки.
   Безумный ужас обуял банду. Вздыбились лошади. Рев, неукротимый  вопль
вырвался и понесся в леса. Давя друг друга,  бросились  врассыпную  люди
назад - по дороге, вправо, влево, в кусты... А из-за Кочегая уже трещали
одиночные крепкие взгрохи, и тонкие, меткие пули сверлили душный воздух.
   Сапожков Гаврила что-то орал, махал наганом, пытался остановить спод-
вижников, но и сам мчался за ними, раненый в ногу.
   Шайка рассеялась вмиг. Пешая милиция, числом около  семидесяти  чело-
век, сначала бегом, а потом шагом пустилась вслед, в Тою.
   Тоинские, кроме Хряпова и Рублева, прискакали домой, бросили  лошадей
на руки бабам и попрятались по сеновалам, в бурьянах таежных, а кто и на
поля угнал.
   Деревня, - как вымерла.

   ---------------

   Левое плечо Иванова горело и ныло и больно уже было не только им  ше-
велить, но и самому шевелиться.
   Солнце давно уж покатилось под гору, и духотная жарынь висла в  лесу.
Овод жужжал над ним и ел его, как на пиру. Усталый - он плохо  оборонял-
ся. Паутины слепили глаза, вязали веки и слепляли пальцы.
   Несколько раз он сбивался с пути и возвращался обратно. Винтовка нес-
терпимо оттягивала плечо и грудь ломило. Несчетно раз он выходил к Баксе
и мочил пересохшее горло и треснутые губы.
   Наконец решил он итти по Баксе, берегом, не показываясь  на  реку  до
самой тропки на Заболотье. С час, как издалека слышались частые горошис-
тые выстрелы, но потом все смолкло, а помутившейся  головой,  в  которой
как гарь стояла, Иванов, конечно, не мог представить в чем дело.
   После того обочиной тропы шел он долго, заплетаясь ногами спотыкаясь,
хлюпая в мочежинах, путаясь в зарослях, подпираясь винтовкой, и, - нако-
нец, - упал боком меж кочек в сограх в ржавую воду...
   Обросшие лишаями и зеленой щетью, лапы шумно  раздвинули  листву.  Он
еще увидел в ней: широкоскулое, прорезанное морщинами, как плугом,  лицо
с выпуклыми, обтянутыми клочковатой шерстью и зеленым мхом,  надбровными
дугами, черную усмешку, завязшую в желтых клыках, -  и  услышал  хриплый
шопот:
   - ...Ну и назюзюкался ты, гостенек дорогой... Сынок названный...
   - Тайга!..

   ---------------

   Перед заходом солнца он был подобран милицейской разведкой. С  разду-
тым плечом, с  руками  и  лицом,  которые  были  одной  сплошной  раной,
разъеденной торжествующим гнусом.
   Отрядный фельдшер промыл и перевязал раны,  а  с  рассветом  отправил
Иванова в Вороновскую больницу. С ним выпросилась и Варя:
   - Хушь довезу, тятенька... А потом уж косить...
   - У, язви вас. Любвя тожа...

   С. А. СЕМЕНОВ
   ГОЛОД

   Роман-дневник.
   25 апреля 1919 года.

   Я очень люблю Петроград! Из окна вагона уже  видны  трубы,  церкви  и
крыши, крыши, крыши. И над всем протянулось огромное, дымное небо.  Гос-
поди, как бьется сердце! Сейчас, сейчас приеду!
   Выскочила на перрон и сразу растерялась. Все кричат, бегают,  суетят-
ся. У меня с собой немного продуктов. Везу для голодного папы, а у  про-
ходных весов, кажется, реквизируют. Вокруг милиционеров столпилась целая
куча. Плачут, ругаются. Неужели у меня тоже реквизируют?
   Слава Богу! Через весы проскочила благополучно. Господи, как же  это?
На вокзальных часах уже без десяти шесть! А трамвай ходит только до шес-
ти. Мне же далеко!.. В Гавань!.. Успею ли?
   Бегу через вокзал и никого  не  вижу.  Толкаю  всех  без  разбора.  И
чувствую, чувствую, как сзади позорно треплются мои жалкие две  косички.
Наверное, все смеются. А я еще в шляпке... Еду в Петроград,  чтобы  слу-
жить. Мне уже пятнадцать лет.
   Как сумасшедшая, выбежала на Знаменскую площадь. Какие эти  мальчишки
нахалы! Так и пристают. Барышня, барышня, пожалуйте тележку!
   - Ну, вы, оголтелые, пошли прочь! Вишь, барышню совсем закружили.
   Поднимаю глаза и благодарю чуть не со слезами.
   А лицо простодушное, широкое и румяное. Глаза замечательно добрые.  И
большая, русая борода. Наверное, не обманет.
   - Давайте, барышня, донесу. Не сумлевайтесь, все будет  в  аккурат...
Пожалуйте на трамвай.
   - Благодарю вас, благодарю. Мне на пятый номер. Не знаю, куда...  По-
жалуйста... Господи, куда же вы меня сажаете? Мне же в Гавань!.. А  этот
куда? куда?
   - Скорей, скорей, барышня! Последний прозеваете. В аккурат  этот  са-
мый!.. На Васильевский!..
   Слышу, на площадке говорит кто-то:
   - На Васильевский, на Васильевский этот...
   Слава Богу, попала. Гляжу, а мужик протягивает руку:
   - На чаек-с, барышня.
   И, конечно, я покраснела. Всегда, всегда краснею, когда даю  кому-ни-
будь деньги. Вот глупая-то... Сколько же дать этому... товарищу?
   Покраснела еще больше и протягиваю двадцатирублевую керенку.
   - До... до... довольно?
   Господи! Все лица на площадке заулыбались. Поглядывают на  керенку  в
протянутой руке и улыбаются. Конечно, конечно, даю очень много!..
   А товарищ вдруг:
   - Маловато-с, барышня.
   Ах, какой он нахал! И лицо совсем не добродушное, а хитрое. Противная
публика смеется еще больше. Господин в пенснэ  посмотрел,  нахмурился  и
отвернулся. А товарищ все протягивает руку.
   Ищу в кошельке еще керенку, и пальцы дрожат. Господи, все смеются на-
до мной, а я стою красная, красная. Протягиваю еще одну:
   - Сдачи... сдачи у вас нет?
   - Нет-с, барышня.
   Противный! Он еще смеется. Щурит глаза и смеется.
   - Нет, нет... ради Бога, возьмите... не надо сдачи.
   Едем по Невскому. Какой он стал печальный, безлюдный.  Милый,  родной
Невский. Говорят, люди умирают на ходу от голода. Господи, как  же  я-то
буду жить? Очень голодает папа или нет?
   Уже Николаевский мост. Вот Пятая линия. Сейчас, сейчас.
   Звоню изо всей силы.
   - Кто там?
   Ах, какой сердитый, раздраженный голос! Это - Антонина. Наверное, она
голодная. А я почти ничего не везу...
   - Тонечка, милая, открой... Это я... я... Неужели не узнала?
   С размаху бросилась ей на шею. Целую и плачу. Странно!  Почему  же  я
так  обрадовалась  ей?  Она  совсем  чужая.  Жена  брата.  И  нехорошая,
черствая. Шея у ней костлявая. И теперь-то она не рада мне. Чувствую это
сквозь свои слезы. А все почему-то целую, целую.
   - Привезла чего-нибудь?
   - Ах, Тонечка, извини, хлеба не привезла. Даже сама всю дорогу голод-
ная ехала. Вот тут в мешке остался еще кусок, да крошки... я сейчас, То-
нечка...
   А Тонька смотрит тяжело и неприязненно на меня и очень  любопытно  на
мешки. Наверное думает, что мама нарочно ничего не хотела послать из де-
ревни. А у нас ведь и у самих не было хлеба; на одной картошке сидели...
Ах, как она смотрит жадно и нехорошо! У меня даже руки трясутся. Лихора-
дочно развязываю мешки и высыпаю крошки на стол в кухне. Развязываю еще,
еще.
   - Вот мама прислала немножко грибов сушеных для папы и Шуры...  масла
немного... да творогу. А больше и для папы ничего нет.
   Антонина совсем разочарована, но говорит:
   - Ну, ну, нам и не надо. Мы не нуждаемся. Вот только папка  голодает.
Ворчать будет, что ничего не привезла.
   - Как? Вы не голодаете, а папка голодает? Разве вы живете отдельно?
   - Да, да... И все это папка выдумал. Ты еще не знаешь, какой он  стал
скупой! Уходит на работу, а комнату свою на ключ запирает. Словно мы во-
ры. Ну, ладно, пойдем в комнату чай пить.
   Господи, как заныло сердце. Разве можно так жить между собой  родным?
Неужели папочка такой скупой стал? Восемь месяцев не  видала  его.  Если
такой скупой, то как-то меня встретит?
   Вхожу в комнату, а на кровати сидит Тамарочка. Только что  проснулась
и в одной рубашечке. Коленочки розовенькие и с ямочками.
   - Тамарочка, Тамарочка, ангел мой! Это я, тетя Фея! Узнала тетю?  То-
нечка, гляди, ведь она - ангел?.. Ангел ведь?..
   Я очень люблю Тамарочку. Верчусь с ней по комнате, как бешеная. Вдруг
входит Александр.
   Увидел меня и как будто обрадовался. Господи, какой он худой и  блед-
ный! Я знаю, что он любит меня больше других, а я всегда груба с ним.  И
я люблю его, но он какой-то забитый и жалкий. Самый старший из  братьев,
а как-то глупый.
   И теперь, как увидела его исхудалое лицо, сразу стало очень  жаль.  А
поздоровалась, как всегда, небрежно и, вместо приветствия, спросила:
   - Ты еще на место не поступил?
   Я знала, что он смутится. Какой у него убитый вид!  Наверное,  каждый
день донимают его этим вопросом. И я еще... Ах, какая я!.. Бедный,  бед-
ный Александр! Он обиделся и ушел из комнаты.
   Антонина режет с полфунта хлеба на очень тоненькие ломтики.
   - Садись пить чай. Вот только хлеба вчера не успели купить. А так  мы
не нуждаемся.
   Глаза у ней опущены на хлеб и совсем не смотрят на меня.
   - Погоди, Тонечка, не надо мне хлеба. У меня ведь на  кухне  остались
крошки, да еще кусок... Сейчас я принесу...
   - Да ну уж, чего тут! Ешь мой. Мы не нуждаемся.
   - Нет, нет, я сейчас.
   Побежала на кухню. Господи, где же хлеб? Кто-то с'ел!  Вот  тут,  тут
был сейчас. А теперь нет.
   - Тонечка, Тонечка, пойди-ка сюда... Где же хлеб? Вот тут был сейчас,
и кто-то с'ел...
   Антонина прибежала сердитая.
   - Да кто же? Я не знаю. Наверное, Шура...
   - Александр? Не может быть! Да неужели он такой голодный? Ах, вот  он
и сам!
   - Ты с'ел хлеб?
   Молчит. Но я и так вижу, что хлеб с'ел он. Такой большой...  Двадцать
пять лет, а губа дрожит нижняя. И жаль, и хочется разорвать его.
   - Я не знал. Я думал, хлеб ничей.
   - Как ничей? Неужели ты не мог подождать, пока не сядем пить чай?  Не
стыдно! Не стыдно! Ведь все есть хотим.
   - Да много ли его было-то?
   - Много не много, а должен подождать.
   Александр смутился окончательно. Он не знает, что говорить. Мне  жаль
его. Но перед Тонькой стыдно, и я кричу на него. И  самой  стыдно,  а  -
кричу.
   Тонька смотрела, смотрела и вмешалась.
   - Брось его, Фея. Он в самом деле голодный. Папка его на  диэте  дер-
жит. Ладно, у меня хлеб есть, идем пить чай.
   Сердце словно заплакало. И даже на  глазах  чуть-чуть  не  проступили
слезы. Едва удержалась. Бедный, бедный Александр! Папа его  голодом  мо-
рит. Господи, какой он жестокий стал! Александр даже  похудел,  и  глаза
провалились. Как-то я буду жить с папой?
   А за чаем Тонька рассказывает. Лицо строит сердитое, а глаза смеются.
   - ...Уж не знаю, как ты и жить будешь с ним? Очень скупой стал! Я  уж
не считаюсь куском хлеба, и Митюнчик мой не считается, а он запирает  от
нас комнату. Воры мы, что ли? А вчера, знаешь, у нас тоже не было хлеба.
А у него был. Я зову его обедать к нам и спрашиваю: хлеб, папа,  есть  у
вас? У нас сегодня нет. А он взглянет так зверем: "есть", -  говорит.  И
несет из комнаты большой кусок. Отрезал нам всем по малюсенькому ломтику
и опять унес. Так это мне обидно показалось, ты и  представить  себе  не
можешь. Разве я и Титюнчик так с ним поступаем?..
   Я слушала, а сердце так и замирало от боли,  обиды  и  страха.  Ужас,
ужас какой! Он и меня будет морить голодом. Скорей бы мама приезжала  из
деревни. Тонька тоже ненавидит меня. Наверное, она радуется, что расска-
зывает про это. Ну, да ладно, я буду веселая.
   И я начинаю тоже рассказывать. Ах, как я весело ехала! Всю дорогу  до
Вологды провожал Френев. Френев - мой жених. Мы в Вологде даже поцелова-
лись. Но что это Александр не ест хлеба? И вид у него робкий, словно  не
смеет.
   Вопросительно взглядываю на него.
   И сразу Тонька догадалась. Нахмурила свои бровки и говорит:
   - Ешь, Фея, и вы, Шура, берите!
   Верно, верно! Шура не смел взять без спросу.  Фу,  как  некрасиво  он
ест! И старается, чтобы не заметили; хочет быть развязным.
   Делает вид, что не обращает внимания на хлеб и спрашивает:
   - А мама скоро приедет?
   - Скоро. А что?
   Он жалко подмигивает глазом и чавкает:
   - Вот и скоро... Да, да, вот и скоро.
   И сам берет еще кусок, еще и еще.
   Тонька следит за каждым куском. Даже противно, и жаль  Александра.  Я
говорю ему глазами, чтобы перестал есть. Но вдруг мне стало стыдно.  Он,
бедный, наверное и сам чувствует, что много ест, да он голоден и не  мо-
жет удержаться, когда хлеб на столе. Слава Богу, он уходит!
   Тонька провожает его злыми, карими глазами. Потом  смотрит  на  меня.
Что-то она еще скажет?
   - ...И знаешь, еще...  Папка  ужас  какой  неопрятный  стал.  Овшивел
весь...
   Смотрю на нее широкими глазами. Господи, еще этого не хватало! Больше
не могу делать веселое лицо и кричу возмущенно, прямо  в  ее  вытянутый,
острый, длинный нос:
   - Что ты? Не может, не может быть!
   - Да как, дура, не может, когда раз в месяц в баню ходит.  Понимаешь,
жалеет денег даже на баню. Ну, они и заводятся. А тут  еще  голодно.  По
полу, по стульям так и ползают. Я Тамарочку не пускаю.
   Поднимается брезгливое чувство к родному отцу... Фу, фу, гадость!  Ни
за что не лягу с ним в комнате! Лучше у Тоньки на полу. И как  он  дошел
до этого? Ведь так я буду его ненавидеть.
   - Тонечка, милая, я у тебя буду спать. Я не могу с ним.
   А Тонька опускает глаза на стол. Страх хватает за сердце. Неужели  не
позволит?
   - Да у нас места нет. Видишь, как все заставлено.
   - Я, милая Тонечка, на полу где-нибудь.
   - Ложись. Но у нас места нет.
   Она опять рассказывает про папу. Двадцать раз повторяет,  что  он  не
доверяет родному сыну: запирает комнату. А сам живет впроголодь. И  хлеб
есть: с завода получает достаточно. Даже запасы скопились, и  хлеб  зап-
лесневел. Селедки тоже вонять стали. А Александра совсем морит  голодом.
Если б она его не прикармливала, он ноги протянул бы. И все потому,  что
он не может получить места. Завтра  как  будто  обещали  место  младшего
дворника в Европейской гостинице.
   Вытянула шею и слушаю жадно. Уже не брезгливое чувство, а боль подни-
мается за папу. Господи, как голод его исковеркал! С восемнадцатого года
- голод, голод и голод! Хорошо, что завод опять работает,  а  то  совсем
было бы плохо. И по письмам в деревню было видно,  что  папа  изменился.
Писал, чтобы приезжали, но между строчек было видно, что не хочет этого.
Мама тоже скоро приедет. Как-то мы все будем жить с ним?
   Звонок.
   Тонька срывается с места. Сразу чувствую свое  бьющееся  сердце.  Оно
бьется со страхом. Это - папа.
   Бегу за Тонькой на кухню. Она уже отпирает дверь. Гляжу во все глаза,
и сердце бьется, бьется...
   Входит.
   Что-то как будто ласковое пробегает по худому, усталому лицу.
   - А, ты приехала? А как мама?
   - Да, папочка. Здравствуйте.
   Странно, почему же я его  не  поцеловала?  Никогда  этого  не  бывало
раньше. Даже когда он руку пожал,  сердце  зашевелилось  от  неприятного
чувства. У него вши, вши... А смотрит как будто ласково. Только над  ле-
вым глазом бровь дергается. Как нехорошо она дергается. Да, да, не верю,
что у тебя ласковое лицо. Нарочно ты, нарочно... Скупой ты... Александра
голодом моришь. И меня будешь. И вши у тебя.
   Да, я не ошиблась, и Тонька верно говорила: папа сразу продолжает:
   - А у нас Шурка еще без места, вот как мы живем. Ох, Господи!
   Обидно стало от этого тона и от этих слов. Ну, конечно, прямо-то  ему
стыдно сказать родной дочери, так предупреждает обиняками. Ладно, не бу-
ду твоего хлеба есть. Скорей бы только на место поступить.
   - Папа, идите с нами пить чай.
   Это зовет Тонька.
   Перед чаем папа вытаскивает из кармана свой хлеб. И мне  кажется,  он
вытаскивает что-то из моего сердца. Оно ноет оттого, что он режет  такие
аккуратные, тонкие ломтики. Вот отрезал себе... Шуре...  А  мне-то  где?
Что же это такое?
   А он вдруг говорит:
   - Ты, наверное, сыта после деревни? Ведь не голодная же ехала?
   Кровь бросилась в голову. Чувствую, что глаза заблестели  ненавистью,
и прячу их.
   - Да, сыта.
   - Ну, вот и хорошо. А мы тут голодаем.
   Отрезал и завертывает хлеб в газету. Потом убирает в карман.
   Смотрю из-под ресниц, как он двигает исхудалыми пальцами, и больно за
него, и жаль его, и - ненавижу. Как страшно он изменился! Какими скупыми
движениями завертывает хлеб в бумагу. Как неприятно сует его в карман.
   - Ну-ка, пойдем спать.
   Опять он смотрит на меня как будто ласково, а мне вдруг стало  страш-
но. Спать с ним в одной комнате? Господи, да я боюсь его теперь!  И  еще
эти вши...
   - А вы где спите, папочка?
   - Да у себя в комнате. Разве ты не была? Пойдем, покажу.
   Изумленно взглянула на него. Еще новая черта: лицемерит со мной. Раз-
ве он забыл, что комната заперта?
   Вошли.
   С ужасом переставляю ноги по полу. Наверное, тут все  вши.  По  углам
стоят две кровати. Ага, мне, значит, негде.
   - Папочка, тут негде. Я не буду беспокоить вас, я лучше у Тони.
   - Не валяй дурака, там тоже негде.
   - Да я на полу у них устроюсь.
   - Говорят тебе: не болтай глупостей. Ложись, где велят.
   Тон грозный. Он рассердился не на шутку. Пожалуй, и  выгонит.  Теперь
можно всего ждать.
   Мне освободили одну кровать, а сами легли вместе.
   Через десять минут папа тяжело и неприятно храпит. Я лежу, уткнувшись
в подушку лицом и горько плачу. Господи, Господи! Вызвал меня в  Петрог-
рад. Говорит, хлеб нужно зарабатывать самостоятельный. Не дал даже окон-
чить пятого класса гимназии. Оторвал от школы грубо,  безжалостно.  Трех
недель доучиться не позволил. В деревню писал, что все на его шее сидят.
А какой стал скупой, вшивый, черствый! Александра голодом морит. И  меня
будет, если скоро не поступлю на место.
   Уже засыпая, слышала через стену, как пришел Тонькин Митюнчик. Он мой
брат. Ему двадцать лет. Я его не очень люблю.
   Потом за стеной долго говорили о чем-то.  Упоминали  мое  имя.  Я  не
расслышала - почему, но сердце сжалось и заныло тоскливо. И  вдруг,  как
плетью по обнаженному мясу, хлестнула фраза, осторожная, но ясная:
   - Хоть бы поскорее вшивые убирались. Еще матка приедет, совсем  жрать
нечего будет.
   И сразу завозился спящий папа. Неужели он слышал все за стеной и  мои
слезы?
   А по темноте уже сонно пополз его страшный, глухой голос:
   - Комнату завтра запирать не буду... Смотри.
   Колючее отвращение забегало по телу. Даже  ноги  свело,  и  судорожно
стиснули зубы подушку.
   Господи, какой ужас! ужас! ужас!..
   26 апреля.

   А ночью снились голубые сны.
   Снился Сергей Френев. Опять провожал всю  дорогу  до  Вологды.  Потом
прощальный поцелуй после третьего звонка. Бросилась на грудь и бессвязно
бормотала:
   - Сергей, Сергей, не думайте дурно о мне. Через два года я буду вашей
женой.
   А он смотрел так нежно, нежно. Поцеловал только в лоб и сказал груст-
но:
   - И ты не забывай меня, маленькая Фея. Не забудешь? Нет?
   - Нет, нет, Сергей, никогда!
   Он соскочил на ходу. Долго стоял и махал фуражкой. И все во мне игра-
ло:
   - Он любит, любит меня, почти девочку, с моими маленькими косичками!
   Проснулась оттого, что кто-то тянул за волосы.
   - Феюсенька, тавай...
   Встрепенулась и вижу Тамарочку. Тянет меня за волосы, да и все тут.
   Вскочила радостная. Зацеловала Тамарочку и вдруг вспомнила  все  вче-
рашнее.
   Лихорадочно пересмотрела белье. И в самом деле: две, две... Ну, слава
Богу, еще не так много. Тонька, по обыкновению, преувеличила. Скажу  ей,
чтобы не врала.
   На столе лежит ломтик хлеба. Это, очевидно, моя утренняя порция.  Од-
нако какая маленькая. С'ела, и, как будто, ничего. Если так каждый день,
то будет не особенно сладко.
   Оделась и бегу к Тоньке в комнату.
   - Ты что же меня напугала? Только две...
   - Две? Ну, ладно, покажу после чая.
   Я знаю, почему меня Тонька и сегодня угощает чаем: пока я не на служ-
бе, мне придется няньчиться с Тамаркой. Она сама служит в почтамте, и  у
ней то утренние, то вечерние занятия. Митя тоже служит в почтамте. У не-
го занятия утренние. Он уже ушел.
   После обеда Тонька ведет в папину комнату. Тамарочка бежит тоже.
   - Смотри.
   Она не глядя водит двумя пальцами по шерстяному одеялу и через секун-
ду вытаскивает крупную, серую вошь.
   - Видишь? Ну, что?
   Лицо ее искажается. С сладострастным напряжением в глазах давит  вошь
на полу.
   Я - ни жива, ни мертва. Тонька поворачивается и говорит торжествующе:
   - Вот каких кобыл завел.
   - Тоня, не надо, не надо, я не могу.
   Мы и не заметили, как Тамарочка подошла к самому  одеялу.  Подошла  и
кричит:
   - Ой, безыт, безыт!..
   В три часа Тонька собралась на службу. Уже в шляпке, она что-то долго
ходит вокруг меня. Вижу: хочет что-то сказать и не решается. Ага,  гово-
рит!
   - Ну, оставайся с Богом, береги детей. И вот еще что, Митюнчик никуда
сегодня ходить не должен и... если пойдет, спроси - куда?.. И заметь,  в
какое время.
   Говорит, а глаза не смотрят на меня. Куда-то в сторону. Фу, чорт,  да
она ревнует его! Еще не легче. Как это низко! Я не стала  бы  ревновать,
если бы у меня был муж. Прямо сказала бы: "раз мы различны  -  разойдем-
ся". Мне противно на нее смотреть, и не знаю, что сказать. А  она  опять
говорит:
   - Ну, так сделаешь?
   Я тоже не смотрю на нее, но сквозь зубы отвечаю:
   - Ладно, ладно, иди.
   Ушла и сразу за ней явился Шура. При дневном свете  вид  у  него  еще
больше измученный, робкий. Под провалившимися глазами тени. Что-то  теп-
лое потекло по сердцу. Говорю ему мягко:
   - Ну, как твои дела?
   Шура посмотрел как-то боком.
   - Послезавтра на службу, младшим дворником в "Европейскую" гостиницу.
   - Слава Богу. А какую карточку будешь получать?
   - Ударную, 3/4 фунта хлеба... Ах, Фея, если бы ты знала, как  хочется
есть!..
   Сказал и нахмурился. Потом отвернулся в сторону. Потом опять  посмот-
рел на меня. Глаза сделались, как у ребенка, - жалобными, просящими.  Но
где же? У меня самой ничего нет. Наверное, он думает: "привезла хлеба из
деревни и спрятала где-нибудь"...
   - Да что же я тебе дам? Ничего нет.
   - Папа разве тебе ничего не оставил?
   - Ничего. Ах, подожди... кажется, что-то видела в кухне на окне. Пой-
дем вместе, посмотрим.
   На окне нашли вареную свеклу и  картошку.  Обрадовалась  страшно,  но
смотрю: свекла полугнилая, а картошка мерзлая. Ах, папа,  папа...  Верно
Тонька говорила: гноит продукты. Какой скупой! Противно даже. Говорю Шу-
ре чуть не сквозь слезы:
   - Да тут, Шура, все гнилое.
   Он посмотрел и улыбнулся так, что мне плакать захотелось.
   - Да мы и всегда гнилое едим. И этого-то не дает до-сыта. Смотри, те-
бе попадет за то, что и это с'едим.
   - Ничего, ешь. Я не боюсь его.
   - А сама-то?
   - Я... я не хочу...
   На самом деле я не нехочу, но меня просто тошнит от этой гнилой свек-
лы и картошки. А Александр ест жадно, жадно... Я... я бы не  могла  есть
такой свеклы...
   Через час после того, как ушла Тонька, пришел Митя. Лицо розовое, си-
яющее и самодовольное. Верно Тонька говорила, что  они  не  нуждаются  в
хлебе. И как не стыдно, что не помогают Шуре?! Ведь брат же он!
   Увидя меня, сказал небрежно:
   - Приехала, Феюша?
   И все.
   Потом, не раздеваясь, походил вокруг меня и осторожно спросил:
   - Тоня на службе?
   - Да.
   - Феюша, мне надо с тобой поговорить.
   А я уже знаю, о чем он собирается говорить, и смеюсь:
   - Ой, Митюнчик, смотри!..
   Он тоже засмеялся. И почему он не чистит свои зубы? Говорит ухарски:
   - Ничего не поделаешь, Феюша. "Она" ждет... Так ты скажи Тоне, что  я
ушел ее встречать.
   Он смотрит на меня, как на девчонку. Я чувствую это и вся раздражена,
но отвечаю, как девчонка. Сознаю, что не хорошо же обманывать друг  дру-
га. Разошлись бы лучше. Но ему говорю:
   - Иди, иди, что уж с тобой делать?
   А вечером у них разыгрался скандал. Тонька кричала,  как  бешеная,  и
приплетала меня:
   - Нехорошо, Фейка, нехорошо: не успела приехать - начинаешь  врать...
Девчонка испорченная...
   Я тоже кричала, сердилась на обоих и со злобой топала ногой:
   - Я не при чем, не при чем, не при чем...

   27 апреля.

   Я ошиблась: вчера утром папа оставил на столе не утреннюю  порцию,  а
на весь день. Папа получает по гражданской карточке, как рабочий, 1  1/4
фунта хлеба, да еще какой-то бронированный паек:  1/2  фунта  за  каждый
проработанный день. Я еще пока не имею карточки, и  из  этого  полуфунта
папа уделяет мне кусочек на весь день. Говорит, что больше не может. Сам
он обедает в заводской столовой. Я пока обедаю у Тоньки, но она  смотрит
косо. Еще никогда мы не жили так, чтобы каждый кусок делился.  Наверное,
все от этого и смотрим так, что готовы перегрызть горло друг другу.
   Александр получает в день 1/2 фунта хлеба. Он  также  имеет  столовую
карточку. Вечером готовим, отдельно от Тоньки, ужин: селедку с картошкой
и свеклой.
   Оказывается, та свекла и картошка, что я вчера отдала Александру, бы-
ла приготовлена на ужин. Папа строго спросил меня: "где она?". И  больше
ничего не сказал, за то мы все сидели без ужина. Уходя сегодня утром, он
запер все на ключ.
   Митя обещал для меня найти службу в почтамте. Поскорей бы... Папа на-
поминает каждый день, что я приехала не баклуши бить, а служить и  помо-
гать ему кормить семью.
   Господи, как тяжело все это, когда вспоминаю, что  надо  бы  учиться!
Лягу спать и плачу...

   28 апреля.

   Совсем уже примирилась с мыслью, что папа стал скупой, черствый и за-
ботится только о себе, но сегодня он меня страшно удивил.
   Вечером принес из заводской лавки фунтов шесть хлеба. Александр  весь
день жаловался на голод, но ничего не просил. Он знал, что все на  запо-
ре. Ноет сердце, а дать ему нечего.
   Как только пришел папа, я говорю:
   - Ох, папа, как хочется есть.
   У папы сразу нахмурились брови, но сказал все-таки:
   - Иди, приготовь селедочку.
   И сам провожает меня на кухню. Сам отпер  шкаф  и  достал  селедку  и
свеклы вареной. У него этой свеклы заготовлено, кажется,  на  неделю.  И
даже сварена вся.
   Хочу мыть селедку, а от нее запах. И свекла полугнилая,  как  вчераш-
няя.
   - Ой, папа, да это все гнилое...
   Папа не смотрит на меня и говорит наставительно:
   - Не гнилое, а приморожено только. Не бросать  же  теперь...  За  все
деньги плачено.
   Ну, что же? Не бросать, так не бросать. Приготовила, и все  сели.  От
свежего хлеба папа отрезает по ломтику мне и Александру.
   Конечно, быстро с'ели. Папа вдруг  спрашивает  ласково,  ласково.  Он
ведь лишний кусок хлеба дал...
   - Ну, что, сыта?
   Я чуть не подавилась этим вопросом, так стало противно. Если бы  мог-
ла, вырвала бы у себя из горла с'еденный кусок и бросила бы ему обратно.
Со злобой говорю ему:
   - Нет.
   А он не ожидал и посмотрел строго,  внимательно.  Ничего  не  сказал.
Молча отрезает мне еще кусок и завертывает  хлеб  в  бумагу.  Александру
второго куска нет. Мне стыдно перед ним с'есть лишний кусок.  Посмотрела
на него, а Александр отвернулся и глядит в окно. Жаль его  до  слез.  Не
дотрагиваюсь до своего куска и говорю папе:
   - А Шуре?
   Александр все еще глядит в окно.
   У папы что-то бегает по лицу и не смеет выпроситься на язык. Без сло-
ва развернул хлеб и отрезал Александру. Александр,  не  глядя  на  хлеб,
поспешно взял и ушел на кухню.
   Только что он ушел, лицо папы мгновенно изменилось. Он смотрит с  ка-
кой-то странной укоризной и вместе с тем торжествующе. Не дождавшись  от
меня выражения любопытства, вдруг вытаскивает из кармана фунта 1 1/2 бе-
лого хлеба и показывает мне на него глазами. Потом говорит вслух:
   - По карточкам... белый... хороший...
   Режет на две части: побольше - себе, поменьше - мне, и все смотрит на
меня с торжествующей укоризной. А у меня краска заливает щеки. Хочу ска-
зать: "стыдно, стыдно, ведь сын же он тебе", и сама не знаю, что  обезо-
руживает меня. Ладно, потом я отдам ему половину от своего куска.
   А папа как будто угадал мои мысли:
   - Ты сыта сегодня?
   - Сыта.
   - Так давай, я спрячу. Завтра лучше с чаем с'ешь.

   29 апреля.

   Первое воскресенье.
   Александр у нас остается последний день. С понедельника он уходит  на
службу и жить у нас не будет.
   Папа сегодня ушел с утра. И мне кажется, для того, чтобы я не  попро-
сила лишний раз есть. Даже обидно и горько от этого. После обеда к  Мите
пришел гость - Николай Павлович Яковлев. Я его знаю.
   Не вытерпела и зашла к Мите в комнату. Ведь Николай  Павлович  -  моя
первая любовь. Я любила его два года, пока не встретила Френева.
   Господи, как изменился Николай Павлович за эти восемь месяцев! Худой,
бледный, глаза красные от малокровия. Голова выбрита совсем  гладко.  Он
мне писал в деревню, что теперь увлекается богоискательством. И  голова,
наверное, выбрита оттого. А жаль, - раньше у него были роскошные волосы.
И голос роскошный тоже. Как хорошо он песни пел для меня...
   Теперь лицо у него спокойное, глаза кроткие. И, вообще,  стал  как-то
некрасивее.
   Обрадовался мне ужасно. Весь просветлел даже. Трясет за руки и загля-
дывает в глаза.
   - Вы, вы приехали... учиться, конечно? Ну, как жили  в  деревне?  Как
Сережа?
   Он спрашивает не о Сергее Френеве. Николай Павлович Френева не знает.
У меня есть еще брат Сережа, он теперь на фронте. Сережа -  лучший  друг
Николая Павловича.
   И сейчас же я растаяла от его участливого тона.  Тороплюсь  высказать
все. И что меня оторвали от ученья, и что я все-таки намерена учиться...
Но противный Митюнчик, сияя своей  самодовольной,  насмешливой  улыбкой,
хочет срезать меня:
   - Какое уж теперь совместное обучение?! Наверное, во-всю флиртуете  с
гимназистами?! Записочки пишете?
   Я знаю его привычку всегда относиться ко мне пренебрежительно, и тер-
петь не могу его за это. Что я, в самом деле, девочка, что ли? Вспыхнула
сразу и наскочила на него:
   - И неправда, и неправда... Может-быть, первое время и было, пока  не
привыкли. А потом учиться все  стали.  А  я...  я  совсем  не  увлекаюсь
мальчишками.
   Вижу, Митюнчик посмотрел на меня ехидно так и спрашивает:
   - А кем же ты, Феюша, увлекалась?
   Митюнчик и не понимает, что я нарочно вызвала этот вопрос. Для  того,
чтобы поддразнить Николая Павловича. Ведь не только я любила его два го-
да. Кажется, и он любил меня немножко. Чуть-чуть взглянула на него и на-
рочно смущенно отвечаю:
   - Я... я - только учителями.
   Митюнчик во все горло захохотал.
   - Ну, еще чище! Я так и знал. Эх, ты, Феюша. Все вы  на  один  покрой
шиты.
   Николай Павлович тоже чуть-чуть улыбается, и мягко так, хорошо.
   - А как же в будущем, Фея Александровна? Думаете учиться?
   - О, о, Николай Павлович, обязательно!
   И тут Митюнчик с'ехидничал.
   - На словах, Феюша, - да, ведь?
   - И ничего подобного, вовсе не на словах. Буду, буду, буду.
   - Ну, а служить-то как?
   Служить как? Я и не знаю как, но милый Николай Павлович  приходит  на
помощь. Сложил руки на колени, и ласково смотрит на меня.
   - И служить, и учиться можно. Чего же тут особенного?
   Я всегда волнуюсь, когда Митюнчик донимает меня  этим  самодовольным,
небрежным тоном. Всегда как-то теряюсь и не знаю, что отвечать. И с  до-
сады чуть не плачу. Спасибо теперь Николаю Павловичу. Выручил. Кричу Ми-
тюнчику прямо в смеющиеся глаза:
   - И верно, верно Николай Павлович сказал. Буду служить и учиться.
   Митюнчик прехладнокровно отвечает:
   - Вот как, Феюша.
   Достал папиросу, поколотил ее о палец и заговорил:
   - Ну, предположим, ты будешь учиться. Окончишь школу второй  ступени.
Предположим даже, что поступишь в университет. Ну, а дальше что?
   - Ну... Ну, дальше буду с высшим образованием. Найду себе  призвание.
Вот и все.
   Говорю и краснею. Николай Павлович смотрит  внимательно,  а  Митюнчик
пускает дым колечками и просто смеется.
   - Да я тебе и так скажу твое призвание, если хочешь.
   - Ну?
   - Замуж выйдешь.
   Господи, какой он идиот! Я никогда, никогда не выйду замуж. Ах,  Фре-
нев... Ну, это совсем другое дело. Митька, противный,  всегда  старается
сконфузить перед людьми.
   - Не выйду, не выйду... Ошибаешься ты. Нельзя всех женщин  мерить  на
один аршин. Ведь есть же и другие пути.
   Митюнчик слушает и глазки прищурил. Откинулся на спинку стула.
   - Э, Феюша, уж тысячу лет известно, что женщина, какая бы она ни  бы-
ла... да, вообще, женщина всегда ниже мужчины.
   - И вовсе не ниже, вовсе  не  ниже...  В  физическом  отношении,  мо-
жет-быть, и ниже, а в умственном - никогда, никогда...
   - И в умственном, Феюша, и в физическом.
   Я знаю, что Митюнчика никогда  не  переспорить.  Он  всегда  остается
прав. И с ним как-то говорить трудно. Кричу со слезами в голосе:
   - Как не стыдно, Митя! Какие у тебя отсталые понятия.
   Я нарочно переменила фронт, но это также не помогает.  Митюнчик  спо-
койно возражает:
   - Ничего, Феюша, не отсталые. Самые нормальные. Запомни раз навсегда,
что женщина может быть только женщиной.
   Николай Павлович во время нашего спора ведет себя очень деликатно. Он
все время избегает смотреть на меня. Я понимаю: это для того,  чтобы  не
смутить меня еще больше. Милый он, тактичный, хороший. А  Митюнчик  гру-
бый. Но я ему докажу.
   - Глупо не признавать ничего за женщиной. Я тебе сейчас докажу...
   - Ну, ну, Феюша, постарайся, слушаю со вниманием.
   - А разве не было женщин - великих людей?
   - Были. Так что же?
   - Как что же? Разве... разве это ничего не доказывает?
   - А сколько их, милая Феюша? Хочешь я тебе по пальцам пересчитаю?
   Противный Митюнчик, не спеша, считает и все пускает дым колечками.
   - Не считай, не считай, пожалуйста. Я тебе  докажу,  что  вы  нарочно
держали нас так. Фу, кухня, стряпня, стирка. Гадость какая. Вовсе женщи-
на не ниже...
   И вдруг неожиданно вмешивается Тонька:
   - Да другая баба в сто раз умнее мужика...
   Митюнчик быстро оборачивается к ней и, переменив лицо, жестко спраши-
вает:
   - Уж не себя ли и меня имеешь в виду?
   И, не дождавшись ответа, с прежней самодовольной, непогрешимой  улыб-
кой издевается надо мной. Чувствую, как краснеет  лицо.  Сейчас  брызнут
слезы. Прячусь за самовар и кричу оттуда:
   - Все равно, тебе не убедить, не убедить, не убедить...
   - Я, Феюша, и не хочу убеждать. Сознайся, что ты из ложного самолюбия
говорила?
   - Ничего не из самолюбия... Я знаю тебя: ты ко мне подходишь с  общей
рамкой... Вот Сережа понял бы меня, а ты...
   - Ну, Сережу ты оставь. Вы оба с ним витаете в облаках.
   Сережа старше Митюнчика на два года. Он - коммунист и теперь на фрон-
те где-то военкомом полка. Митюнчик не любит, когда ему ставлю Сережу  в
пример, и всегда говорит, что Сережа витает в облаках.
   - Вовсе он не в облаках, а на фронте. Это ты вот не  хочешь  итти  на
фронт. Я ему письмо напишу...
   - Пиши, сколько влезет.
   Николай Павлович поглядывает на нас обоих и то хмурится, то  улыбает-
ся. Потом он прощается. Говорит горячо и мягко:
   - Учитесь, учитесь, Фея Александровна...
   И смотрит на меня так сердечно. Да, да, я буду учиться. Пусть папа не
позволяет, а я буду. Пусть Митюнчик смеется, а я буду. Сережа тоже гово-
рит, чтобы я училась. Буду учиться и служить.

   30 апреля.

   Тонька и Митюнчик в самом деле не нуждаются. Не знаю, откуда они  бе-
рут деньги, но они каждый день покупают хлеба и суп готовят с мясом.
   Редко-редко позовут меня обедать. И это называются - родные. Господи,
хоть бы мама поскорее приезжала! Страшное у нас житье здесь.  Слышно  по
вечерам, как за стеной Тонька ворчит на папу. А папа делает вид, что ни-
чего не слышит. После закрытия завода, папа жил почти полгода  вместе  с
нами в деревне и приехал в Петроград только недавно, когда  завод  опять
начал работать. Своей квартиры не было, и Митюнчик пустил жить почти  из
милости. Каково теперь папе? Недаром он  так  страшно  изменился.  Может
быть, не только от голода? Ничего не может сказать им, - и  делает  вид,
что не слышит. Совсем тряпка-тряпкой стал. Обидно за него, горько, и не-
нависть к нему и брезгливость. Скупой стал, черствый, молчаливый,  угрю-
мый. Даже страшно по вечерам оставаться с ним в комнате. Придет  вечером
молча. Ест тоже молча. Потом наденет свои очки и читает  газету.  И  все
молчит. Господи, как ненавижу его в эти минуты! А он, кажется, чувствует
мою ненависть. Иногда из-за газеты взглянет так исподлобья и  ничего  не
скажет. Но на сердце сделается нехорошо. И страшно от его  тусклых  глаз
на похудевшем желтом лице. Слава Богу, что сижу в темном углу, и  он  не
видит моих слез.
   А иногда замечаю, что он как-будто робеет меня. Явно избегает  разде-
ваться при мне и искаться. Когда застаю его за этим занятием, вид у него
пойманного школьника. Сразу поднимается острая жалость, ненависть и отв-
ращение.
   А вчера легла и вдруг вспомнила: "еще ни один день я  не  была  сытой
после приезда"...
   Вспомнила и сразу испугалась почему-то, как никогда  в  жизни.  Лежу,
как раздавленная этой мыслью, а она огромная,  огромная.  И  все  другие
мысли притихли.
   Потом сердце заныло, и я заплакала. И, наверное, от  слез,  закопоши-
лись, как червяки, все придавленные, притихшие другие  мысли.  Забралась
от них и от папиного страшного храпенья под одеяло и плачу, плачу...
   А утром бросилась к зеркалу. Приехала румяная и бодрая, а теперь ста-
ла совсем не такая. Еще румянец на щеках есть, но он какой-то бледный. А
раньше у меня был, как красный огонь.
   И весь день ходила вялая, ленивая. Не хотелось итти на улицу. До  ве-
чера лежала на кровати и читала. И даже не читается как-то. Все думаю  о
том, что мне придется голодать.

   1 мая.

   Сегодня - первое мая.
   Папа не работает. С утра нацепил на себя новый пиджак и  совсем  стал
как прежний папа. Повеселел весь. И мне от этого легче.
   Потом вдруг заметила, что он хочет что-то сказать. Ходит вокруг  меня
с виноватым видом и поглядывает осторожно.  Я,  конечно,  насторожилась.
Заранее приняла обиженный вид.
   Наконец, он говорит:
   - Ну, ради праздничка можно и пообедать.
   Сказал и посмотрел на меня не по-отцовски робко. А у меня сердце сра-
зу окаменело. Говорю с жестокими глазами:
   - Вот как. Ведь мы же никогда не варим обеда. Да у нас сегодня и  ва-
рить нечего.
   А бедный папа как будто ничего не замечает и говорит раз'ясняюще:
   - В столовую пойдем, на Седьмую линию...
   В столовую? Вот тебе и на! Да как же я  пойду?  Мне  неудобно...  Там
обедают все мужчины...
   - Папочка, а в столовой женщины и барышни бывают?
   - Экая дурочка. Там целые семьи обедают. Чего же ты беспокоишься?
   Вышли на улицу. День ясный, солнечный. Идут рабочие и красноармейцы с
флагами и поют "Интернационал". И оттого, что поют, день кажется еще яс-
нее и солнце еще горячее. Лица у всех такие радостные, сильные. Даже па-
па выгнул вперед свою впалую, сухую грудь. Идет по тротуару  и  напевает
под свой широкий нос "Интернационал". И вдруг я замечаю, что сама подпе-
ваю. Словно никто из нас никогда и не голодает.
   После обеда папа спрашивает меня совсем ласково:
   - Ну, как - сыта?
   - О, папочка, сыта совсем.
   Его глаза улыбаются и все еще напевают "Интернационал".
   - Тут недалеко есть чайная... Пойдем-ка чайку попьем...
   - Ой, папочка, да что вы? В чайную-то! Да там одни мужики.
   Он с ласковой досадой возражает:
   - Экая ты какая. Чего же тут особенного? В столовую же ходила?
   - Нет, нет, папочка, я не пойду.
   - Ну, как хочешь. Не с'ели бы тебя там.
   Папа поежил острыми, худыми плечами и вытащил из кармана две  конфек-
ты. Говорит с виноватым видом:
   - Это вот тебе, а это мне. Вчера получил по карточкам.
   Сунул поспешно в руки конфекту и говорит:
   - Иди... куда? Домой теперь?
   - Нет, папочка, я к подруге.
   - С Богом. Да приходи не позже девяти.
   Ах, папочка, папочка! Наверное, купил конфекту, а говорит - "по  кар-
точкам".
   Защемило тоскливо в сердце. Точно кто пальцем больно ткнул его. Голод
испортил моего папу, голод...

   3 мая.

   Рада я или не рада?
   Вчера Митюнчик пришел поздно вечером. Я уже  улеглась  спать.  Слышу,
стучит через стенку:
   - Феюша, завтра на службу собирайся... в почтамт, на  пятую  экспеди-
цию... к Александру Андреичу...
   И какая я смешная. Сразу подумала, что у меня  еще  нет  прически,  а
только две косички. Очень на девчонку похожа. Смеяться будут.  Наверное,
на службе все - взрослые.
   А потом заколотилось сердце от других мыслей. Вспомнился Николай Пав-
лович. Если служить, значит, буду учиться. Раз сама буду деньги  зараба-
тывать, значит, папа ничего не  может  сказать.  Потом  отчего-то  стало
грустно. Немного поплакала. Потом опять думала о  своих  двух  косичках.
Решила, что не буду уступать никому, хоть я и девчонка. Не  спала  почти
всю ночь.
   Утром вошел Митя. Подозрительно и торжественно оглядел  с  головы  до
ног. И вдруг говорит:
   - Да убери ты хоть косички-то. Александр Андреич посолиднее просил.
   И нарочно сказал таким тоном, чтобы сделать мне больно.  Обиделась  и
покраснела, но промолчала.
   А на улице он опять обидным тоном читал наставления:
   - ...лишнего не болтай, но будь поразвязней, посолидней. Покажи,  что
ты - уж барышня...
   А я сейчас же и показала ему:
   От здания почтамта протянута через улицу арка. Окна большие, неуютные
такие. И часы висят огромные. Взглянула на арку и почему-то обомлела.
   - Митя, Митя, скажи: я не в этом балконе буду служить?
   Митя даже плюнул.
   - Чего ты мелешь? Это арка, а вовсе не балкон. Соединяет  хозяйствен-
ный отдел и канцелярию.
   Я и сама спохватилась, что спросила неладно, да делать нечего.  Молчу
и краснею, а в душе смешно, что Митя так рассердился. Неужели он в самом
деле подумал, что я такая глупая?..
   Вошла в здание, и весь смех пропал. Я всегда робею там, где много лю-
дей. А огромный почтамт битком набит. Все  бегают,  суетятся  и  оглуши-
тельно жужжат. У Мити масса знакомых... На каждом шагу с ним  здоровают-
ся. Если идет барышня, она поздоровается с Митей, а сама искоса  смотрит
на меня. Мите стыдно, что он идет с такой девчонкой, и все  бежит  быст-
рее. Еще рассуждает о женской самостоятельности...  А  сам-то?  Стыдится
идти с девчонкой.
   Бегу за ним, чтобы не отстать. По дороге толкнула красную толстую ба-
рышню и успела только покраснеть, а не извиниться. Фу, какая  я  неуклю-
жая... Отскочила в сторону от толстой барышни и налетела  на  мужчину  с
усами... Не успела оглянуться, а Митя уж привел меня в какую-то комнату.
До потолка навалены посылки, а за столом сидит Тонька...
   - Тонечка, посмотри за ней.
   И Митя убежал.
   Тонька прежде всего посмотрела, как я одета, а потом мне  в  лицо.  И
насмешливо спросила:
   - Ты уж не нюни ли собираешься распустить?
   - Ой, нет, Тонечка... что ты?
   - Смотри, сейчас придет Александр Андреич. Читать наставления будет.
   Ужасно боюсь всяких наставлений. Господи, а вдруг не пойму!.. Не при-
мет еще.
   - Тонечка, а что он будет читать?
   - Проповедь... Нужно быть хорошим работником, служить  старательно...
Ну, вообще, как начальник...
   - А мне что отвечать?
   - А ты, дура, подойди и скажи: "постараюсь". Ну, увидишь сама.
   Только сказала, а с Митей входит высокий мужчина, с бородой и  важный
такой. Сердце так и рассыпалось  на  кусочки.  Господи,  это,  наверное,
Александр Андреич! Митя велел быть развязной... Слышу голос, как из  ту-
мана:
   - Вот моя сестра.
   Чувствую, что Александр Андреич смотрит на меня, и  волосы  от  стыда
шевелятся. Совсем забыла, что нужно сделать. А тут еще противная  Тонька
над ухом шепчет:
   - Да подойди, дура...
   Шагнула вперед и так тонко пискнула, что услыхала свой голос  и  пок-
раснела еще больше:
   - Здравствуйте.
   А Александр Андреич захватил мою руку и жмет очень энергично,  как  и
следует мужчине.
   - ...Ну вот будете полезной единицей в нашем  громадном  организме...
полезные работники нужны...
   Александр Андреич ушел. Тонька сразу наскочила бойкой курицей:
   - И еще такую дуру прямо в канцелярию назначили. И чего ты нюни  рас-
пустила? Стыдилась бы... Большая уж.
   Пришли с Митей в канцелярию. Слава Богу,  за  столом  все  барышни  и
только один мужчина. И тут Митю все знают... Кричат из всех углов:
   - А, Дмитрий Александрович...
   - Здравствуйте, Дмитрий Александрович...
   А Митя - свинья свиньей. Привел меня на середину комнаты и сказал:
   - Вот моя сестра. Всего хорошего... некогда...
   Чуть-чуть не убежала за ним. Растерялась и гляжу на всех.
   Подходит хорошенькая, тоненькая блондинка. Волосы золотистые,  пушис-
тые и вьются. Глаза большие и черные, а лицо бледное. Вся как будто при-
торная...
   - Ну, вот, золотце мое, будете у нас служить. Я сейчас покажу работу.
   Посадила меня за стол рядом с какой-то черной барышней. Черная барыш-
ня сердечно смотрит на меня, а все другие - с недобрым любопытством. Од-
на, с толстыми губами и надменным смуглым лицом, даже сделала мне грима-
су... Вот дрянь-то. Я тоже ей сделала.
   Блондинка что-то об'ясняет. Она не знает, что у  меня  тоскливо  ноет
сердце. Господи, ни одного дружеского лица! Только черная барышня. Обид-
но как. И зачем служить, когда я хочу учиться? Теперь надо  сюда  ходить
каждый, каждый день. И, может быть, всю жизнь, до самой смерти...
   - Вы меня слушаете?
   Поднимаю голову и вижу золотистые пушистые волосы.
   - Да, да.
   - Вот видите эти полки. На них все лежат книги, по которым будете на-
водить справки.
   Посмотрела на эти полки, а они идут до самого потолка.  Господи,  как
же я буду лазить туда?..
   - А книги самим доставать надо?
   - Нет, нет, золотце мое, у нас есть мальчик.
   В двенадцать часов все побежали в столовую. Столовая здесь же в  поч-
тамте. Я не обедаю, потому что нет еще карточки. Чтобы получить ее, надо
итти к какому-то уполномоченному нашей экспедиции. Там приложат штемпель
и выдадут карточку. Папа велел в первый же день получить карточку. А как
я пойду? Ужасно боюсь всяких уполномоченных.
   Черная барышня не пошла в столовую. Достала из стола хлеб и ест. Гос-
поди, да он еще с маслом... Сразу заныло в желудке. Ведь я сегодня с'ела
только маленький кусочек хлебца. Заболела голова. Не думаю  ни  о  Алек-
сандре Андреиче, ни о золотистых волосах. Не  выходит  из  головы  кусок
хлеба, густо намазанный маслом, в руках у черной барышни. Как она  аппе-
титно ест. Господи, не смотреть бы хоть. Еще подумает, что  я  голодная.
Ах, на глазах слезы проступили... Пойду в уборную. Не могу смотреть, как
она ест. Надо итти к уполномоченному и - не могу...

   4 мая.

   Вчера так и не могла решиться получить карточки. Сегодня тоже не мог-
ла.
   А, между тем, вчера вечером, не успела я притти со службы, папа спра-
шивает:
   - Карточку получила?
   И смотрит на меня так, как будто свалил с своих плеч тысячу пудов.  А
у меня закипает жгучая ненависть к его серым тусклым глазам,  к  худому,
изможденному лицу.
   - Нет.
   - Почему?
   - Я забыла.
   - Ты забыла? А есть ты не забываешь? У меня весь хлеб для тебя вышел.
Сам голодный...
   У меня даже зубы заскрипели от злости. Услышала этот скрип,  и  вдруг
стало жаль себя... И это отец? Готов уморить родную  дочь?  Господи,  да
что же это такое? Ничего не понимаю. Какой скупой. Какой жадный. Ненави-
жу, ненавижу, ненавижу...
   Это было вчера.
   А сегодня утром встала и не нашла на столе обычного ломтика. Он... он
не оставил.
   Окаменела перед столом. Здесь, здесь должен лежать мой  хлеб.  А  его
нет.
   Слезы закапали на стол. Комната поплыла, как в тумане. Схватила шляп-
ку и побежала на службу.
   На улицах много чужой радости, майского солнца, голубого высокого не-
ба, тепла. Весенний ветерок налетел на лицо, и от этого под глазами  по-
чувствовались невысохшие слезы. Все куда-то бегут, торопятся с  бодрыми,
радостными лицами. И никто на меня не смотрит. Я смотрю на  всех,  а  на
меня - никто... Господи, хоть поскорей бы мама приезжала... И  куда  все
бегут? Сытые они, что ли?
   Прибежала за час до начала занятий. Никого еще нет. Почтамт  огромный
и тихий. Никто в нем не жужжит. С балкона второго этажа он  совсем,  как
пустыня. Белый, каменными плитками, пол блестит. Ровный  и  гладкий,  он
как-будто раздвинулся, оттого, что никто не бегает по нему.
   И сжалось сердце от пустоты, тишины и огромности. Прислонилась к  ко-
лонке и заплакала.
   Вдруг вся насторожилась. Сзади чьи-то шаги. Ах, это идет одинокая ба-
рышня, одинокими в тишине шагами. Ни за что  не  буду  здороваться  пер-
вая...
   Первой поздоровалась черная барышня. Встала  рядом  и  молча  смотрит
вниз. Подбородком мягким, не энергичным, оперлась на ладонь. Стоим и обе
молчим.
   Девять часов. Почтамт открыли для публики. За дверями,  должно  быть,
ожидала целая толпа. Сверху видно, как ворвались и рассыпались по белому
полу, как жуки черные. Даже слезы высохли. Зажужжали, заговорили,  зато-
пали. В каком-то окошечке застучали штемпелем. А на сердце стало еще тя-
желее.
   Что это? Черная барышня что-то говорит...
   - Вы, кажется, не расписываетесь в журнале?
   - Ах, да... Нет... А разве надо?
   - Да, нужно. Он внизу у экспедитора. Высчитают из жалованья.
   Вот тебе и раз. А я и не знаю, где он находится. Митя мне  ничего  не
сказал.
   Черная барышня угадала мои затруднения. Деликатно  предлагает  прово-
дить и показать. Какая она симпатичная и хорошая.
   По дороге разговорились. Ее зовут Марусей. Вместе вернулись в  канце-
лярию и принялись за работу.
   В двенадцать часов в канцелярию прибегает мальчишка и  во  все  горло
орет:
   - Горох и чечевица... горох и чечевица...
   Не понимаю, что это значит, но сразу почувствовала,  что  я  голодна.
Ведь утром ничего не ела. Маруся смотрит с улыбкой и поясняет:
   - Это в столовой у нас. Обед такой сегодня.
   Верно, обед. Как вчера, все сразу побежали в столовую.  Маруся  опять
достает хлеб с маслом. Совсем неожиданно спрашивает:
   - Фея Александровна, а вы почему не кушаете?
   Маруся спросила и вдруг смутилась. Мои  щеки  тоже  заливает  горячая
краска. Даже кончики ушей щекочет.
   - Я сегодня забыла завтрак...
   Маруся держит в каждой руке по куску и не смеет поднять глаз.
   - Может быть... может быть, могу предложить вам кусочек? У меня два.
   - Ой, нет, что вы? Я совсем сыта.
   - Ну, правда, возьмите кусочек, Фея Александровна.
   - Нет, нет, спасибо. Я... я не могу взять.
   А в горле зазвенели слезы. Сидим обе красные и не глядим друг на дру-
га. И вдруг во рту потекли слюни. Челюсти зашевелились.  Стиснула  зубы,
чтобы сдержать их. И не могу, не могу...
   Маруся опять говорит:
   - Ну возьмите, Фея. Правда, возьмите. Я не  умею  просить.  Возьмите,
Феечка...
   Она осторожно положила передо мною один кусок.  Вот  милая,  славная,
добрая. Ведь я никогда, никогда не сумею отплатить ей. Как же я  возьму?
Слезы показались на глазах от голода и от чего-то другого.
   - Спа... си... бо... Маруся...
   И целый день она помогала мне в работе. Милая, добрая, славная!

   5 мая.

   И сегодня не могла решиться пойти к уполномоченному за  карточкой.  И
сегодня папа выдержал себя и не оставил  мне  утреннего  ломтика  хлеба.
Двое суток под-ряд с утра и до 7 часов вечера ничего не ела. А вечером -
гнилая свекла и картошка с селедкой. Когда-то удивлялась Александру, что
он может есть гнилую свеклу, а теперь сама ем.
   Сегодня пошла на службу, и в первый раз закружилась голова. Дома сра-
зу бросилась к зеркалу и стала рассматривать лицо. Как оно  осунулось  и
какое стало бледное. Господи, папа меня уморит прежде, чем приедет мама.

   6 мая.

   Наконец, получила карточку.
   Теперь каждый день имею полфунта хлеба. Выдают сразу на два дня.  Се-
годня мальчик принес целый фунт. Тут же его  с'ела.  Стыдно  было  перед
другими, что с'ела хлеб целиком, но не могла пересилить себя. И  все  же
голодна.
   Открыла случайно ящик стола и испугалась. Опять лежит кусок  хлеба  с
маслом. Даже в жар бросило.
   - Что... что это, Маруся?
   Темно-карие глаза не смотрят на меня, но по движению ресниц вижу, что
улыбаются.
   - Ничего, Фея.
   - Я не могу, не могу...
   - Возьмите, правда, у меня есть...
   Хлеб лежит в уголку ящика и белеет маслом вкусным и  соблазнительным.
Смотрю то на этот хлеб, то на Марусю. Из-под густых ресниц у ней  что-то
перепархивает в нижнюю часть лица. Но она не глядит на меня,  чтобы  еще
больше не смутить. И все-таки тяжело, обидно, горько, а беру.  Ведь  так
мучительно хочется есть. Какая она  славная,  хорошая.  Пожалуй,  каждый
день будет подкладывать хлеб...
   В душе решила, что буду брать только по четным дням.
   Папа с каждым днем становится все черствее. Для  него  огромное  нес-
частье, что запас селедок и свеклы окончательно испортился. Даже он при-
нужден был выбросить. Никогда не пошлет меня в лавку купить чего-нибудь.
Всегда покупает сам. Принесет и запрет. Он, кажется, и  никому  на  всем
свете не доверяет теперь. Как-то будет жить с ним мама,  когда  приедет?
Ходит мрачный, замкнутый, суровый, как-будто еще больше похудел и высох.
Страшно с ним оставаться в комнате по вечерам.
   На службу я ухожу всегда без чаю и без хлеба. Но один день,  когда  в
почтамте получаю хлеб, голодаю не очень, другой - очень.
   Скорей бы приезжала мама.

   8 мая.

   Николай Павлович тоже служит в почтамте. Сегодня встретилась с ним  в
столовой.
   На обед в этот день была голая селедка. Все, у кого есть  хлеб,  едят
ее в столовой же; у кого нет - берут домой.
   А я, когда еще несла от окошечка, где выдают, чуть не вонзилась в нее
зубами. Тороплюсь к столу и держу ее на весу, двумя пальцами за  голову.
Смотрю, как болтается хвост, а за ушами шевелится и больно от предвкуше-
ния. Хочется, хочется есть.
   Добежала. Едва-едва счистила кожу и ем из середины, без ножа. Ухвати-
ла обеими руками и вдруг вздрогнула:
   - Добрый день, Фея Александровна.
   Ах, это Николай Павлович! Сразу покраснела до ушей.  Стыдно,  стыдно,
что застал в такую голодную минуту. Вот голодная-то! Без хлеба  ест  се-
ледку. Прямо зубами.
   - Селедку кушаете? А я, знаете, домой возьму. В бумажку вот завернул.
А сестра дома приготовит.
   Выпустила из рук селедку. Упала прямо на стол. Не знаю, что сказать.
   - Ну, как вы живете?
   Голос у него ободряющий. Еще горячее внутри от стыда. Он заметил, за-
метил, что ем без хлеба... зубами...
   Говорю равнодушно:
   - Ничего, благодарю вас.
   - На курсы еще не записались?
   - Да знаете, все некогда. Была тут в театрах раза два... На вечере  у
знакомых... Весело в Петрограде после деревни. Не правда ли?
   А сама искоса взглядываю на селедку... Господи, весь хвост  еще  цел.
Даже в середине мясо осталось. Вкусное какое! Так бы все и выглодала...
   Но рука пренебрежительно оттолкнула.
   - Фу, Николай Павлович, какой сегодня скверный обед. Совершенно  есть
нельзя. Ужасная, знаете, столовая... А на курсы я запишусь  обязательно.
Только вот не знаю, на какие.
   - Я вам охотно порекомендую.
   - Пожалуйста, пожалуйста, буду очень рада.
   Из столовой пошли вместе. И всегда он как-то особенно горячо  говорит
со мной. Почему он так близко  принимает  к  сердцу  мое  образование?..
Славный он, хороший.
   Внутри сплошной огонь: учиться, учиться, учиться... Сначала на курсы,
потом университет. Высшее образование. Но пришла в канцелярию,  села  за
стол, и нехорошо заныло сердце. Господи, не придется мне, не придется. Я
и без того за последние дни какая-то полумертвая. Апатия постоянная. До-
ма все время лежу на кровати. Не хватит сил. А впереди не видно  просве-
та...
   Выбежала в уборную и заплакала.

   9 мая.

   Пришла со службы и весь остаток дня лежала на кровати.  Странно  как!
Ни о чем думать не хочется. Даже воспоминания о Френеве скользят по мыс-
лям и не попадают в сердце.

   10 мая.

   И без того я несчастная, а тут еще свалилось несчастье.
   Каким-то образом вчера от столовой карточки,  вместо  одного  купона,
отрезали два. Сегодня, значит, без обеда. И хлеб получать только завтра.
   Подхожу, как всегда в столовой, к барышне. Подала карточку.
   - Вам обеда нет. Пообедали, и опять хотите... По два раза не  полага-
ется.
   Барышня презрительно смотрит на меня, а я испуганно на нее. Ничего не
понимаю. Господи, да она, кажется, обвиняет,  что  хочу  украсть  второй
обед! Как она смеет?.. Закричала так, что все оглянулись:
   - Вы с ума сошли. Как, почему нет?
   - Очень просто. Второй раз обедать не полагается. Проходите.  Не  за-
держивайте.
   И вдруг, наверное, поняла по моему растерянному лицу, что я  невинов-
на. Говорит мягче:
   - У вас купона нет. Наверное, вчера отрезали два по ошибке.
   Пошла. Барышня, уже с виноватостью в голосе, ворчит вслед, что она не
виновата, вчера она не дежурила. А у меня кошки скребут в душе от  стра-
ха. Весь, весь день буду голодная. Никогда раньше не было такого  страха
перед голодом. Он сильнее даже самого голода.
   В канцелярии по обыкновению спрашивают:
   - Понравился, Фея Александровна, обед?
   - Фу, гадость какая. Я сегодня даже не обедала.  И...  и  представьте
себе: вчера два купона вместо одного обрезали. Хорошо, что  такой  обед.
Совсем не жаль...
   Домой пришла ослабевшая до того, что не могла приготовить папе  кипя-
ток. Лежу на кровати и в голове пусто, хоть шаром покати. Ни одной мысли
не осталось. Даже постоянное озлобление против папы угасло. Закрою глаза
и голова тихо закружится. И как-будто устала дышать. Не шевелюсь ни  од-
ним членом.
   И вдруг, сама не знаю отчего, вскочила и подошла к зеркалу. Смотрю на
свое лицо страшными глазами и что-то вот-вот вспомню...
   Но смотрела, смотрела, ничего не вспомнила. Опять  медленно  пошла  к
кровати.
   Пришел папа. Огляделся. На столе кипятку нет.
   - Кипяток приготовила?
   - Нет.
   - Почему?
   - Голодная я.
   Сразу в лице у него перебежало тусклое раздражение.
   - Все мы одинаково едим. Ведь ты обедала?
   - Нет.
   - Как нет?
   И он внимательно смотрит на меня. Чувствую, как от неприятного взгля-
да слабо закипает ненависть. Неужели же он думает, что я  вру?  Господи,
вот человек-то!
   - У меня два купона вчера обрезали.
   Видно, что поверил мне. Но рассердился еще сильней.
   - Чорт знает, что ты за разиня! Надо смотреть. Так и голову снимут  -
не увидишь.
   У меня нет сил возражать. Отвернулась к стене.
   Слышу, как он заходил за моей спиной. Походил, походил. Остановился.
   - Ах, и у меня-то хлеба нет сегодня.
   Молчу.
   Походил опять хлопающими, раздражительными шагами.
   - А у тебя самой-то хлеба не осталось?
   Сразу повернулась, как от толчка. Заговорила с быстрой ненавистью.
   - И вы... вы разве не знаете? Я всегда с'едаю хлеб сразу. Чего  спра-
шиваете?..
   - Ну, так вот... Сиди тогда голодная.
   Но тон уже не уверенный. Верно, верно! Остановился и с  изменившимся,
жалким лицом говорит:
   - Там у меня... фунта два муки белой. Испеки лепешек.
   Не я, а как будто истомленное сердце слушает его  слова.  Но,  вместо
благодарности, вся схвачена, почти до судорог, безумной ненавистью.  Без
слова поднялась и иду на кухню. Он, как тень, следует за мною  и  расте-
рянно бормочет:
   - ...На пасхе получил... Думал, мать приедет... Порадую белой мучкой.
Кипяток-то скипяти теперь...
   И странно, - последняя фраза стукнулась в сердце, и нет в нем уже не-
нависти... Бедный, бедный папа. Ведь не с радости он таким стал.  Раньше
был добрый, щедрый.
   На кухне достал муку и велел замесить. Потом вдруг спохватился:
   - Постой-ка, я сам, давай, а то ты всю вывалишь.
   Даже смешно стало. Взглянула на  его  расстроенное  лицо,  засмеялась
добрым смехом и ушла в комнату.
   А он минут через пять кричит:
   - Феюшь, Феюшь, что это больно жидко у меня?
   Прибежала и разразилась хохотом, каким давно не хохотала.  Положил  с
фунт муки, а воды налил не меньше как для трех фунтов. Сквозь смех гово-
рю:
   - Вот Бог и наказал. Теперь ничего не выйдет. Надо всю высыпать.
   А папа тоже со смехом:
   - Вроть твои на ноги... вроть твои на ноги... на, замешивай сама...
   Я уже пеку лепешки, а он ходит вокруг меня. Заглянет  небрежно  через
плечо на сковороду. Понюхает и опять ходит кругом.
   И вдруг не вытерпел:
   - Феюша, горяченьких-то поскорее... Пеки...
   Встретился с моими глазами, и сразу заулыбались он и я.
   - Сейчас, папочка, сейчас будут горяченькие...
   Но, боже, боже... Какое у него исхудалое лицо. Я и не видела  раньше.
Височные кости и скулы только, только обтянуты желтой, дряблой кожей.  А
сам сутулый, длинный, тощий. Рука выходит из обшлага тонкая,  тонкая.  И
синие жилки бегут по бледной коже. А на тоненькой руке огромная ладонь с
исхудавшими острыми пальцами. Страшно даже... Ладонь с пальцами широкая,
как грабли, и тоже вся желтая, дряблая и сухая...  Господи,  а  усы  еще
страшнее! Редкие. Слиплись. И почему-то всегда мокрые... Как не замечала
раньше? Господи, как жаль папу... И сколько на лбу складок. Крупные, тя-
желые. Тянутся через весь лоб. И волосы на лбу просвечивают, такие  ред-
кие. А какие густые были. Господи, что же это с ним? Что же? Ах, а  гла-
за, глаза... Как у замученного на смерть человека.
   - Ну, ну, давай горяченьких...
   - Возьмите, папочка.
   - По скольку штук-то вышло?
   - По семь, папочка... кушайте...
   Господи! Я вся дрожу от ужаса, но делаю веселое лицо. И вместо  поло-
вины себе взяла только две лепешки, а ему отдала семь. И слава Богу.  Не
видел, что обманула его.

   13 мая.

   Опять воскресенье.
   Только третье воскресенье живу здесь,  а  кажется,  прошла  бесконеч-
ность, серая и нудная.
   Утром проснулась и вспомнила про папу. Сразу бросилась  к  зеркалу  и
долго смотрела на свое лицо. Совсем забыла думать о папе. Потом закружи-
лась голова, сразу обмякла от усталости  и  слабости  в  ногах  и  легла
опять.
   Лежала весь день то с открытыми, то с закрытыми глазами. Ни о чем  не
думала.

   14 мая.

   А как странно я веду себя на службе. Давно уже познакомилась со  все-
ми, но подружилась только с Марусей.
   Медленно, медленно тянется время до обеда... Скорей  бы  обед.  Тогда
легче будет. Все-таки немного поем. И страшно боюсь,  чтобы  не  заметил
кто, что я голодная. Шучу, смеюсь, болтаю, а сердце и желудок ноют.  Со-
сет внутри. Но особенно зло вышучиваю всех,  кто  начинает  разговор  об
еде. Один любит то, другой - другое, третий - третье. А я смеюсь над ни-
ми. Называю их животными, думающими только об еде. А в глубине души сама
не знаю, искренняя я в этот момент или нет. Кажется, искренняя.
   После обеда немного оживаю. Стараюсь думать о Френеве... Господи, ка-
кая я стала бесчувственная. Почему май стал таким серым? Николай  Павло-
вич говорит, что нужно учиться. И сама знаю, что нужно. Да, да,  сегодня
обязательно пойду, запишусь на курсы. Сегодня же вечером пойду.
   Но вот я дома. Грязные стены и стертый, крашеный когда-то, пол.  Низ-
кие потолки, остатки зимней плесени и паутина по углам. Сразу все  стер-
лось в душе: почтамт и вечерняя майская улица. Загляну устало в  зеркало
на свое осунувшееся бледное лицо. Теперь каждый день  заглядываю.  Елена
Ильинишна - наша заведывающая - говорит, что я стала интересней. Мне все
равно. Ложусь на кровать и жду папы. К его  приходу  кое-как  приготовлю
кипяток. Ужинаем вместе. И опять лежу. Потемнело в комнате, и  папа  уже
храпит. А я еще не сплю долго. Смотрю на темный угол, где черной,  неяс-
ной тенью висит папино пальто, и ни о чем, ни о чем не думаю.

   15 мая.

   Сегодня на службе срочные работы. Едва выбралась к 11 часам. И с утра
без хлеба, на одном обеде из столовой. А обед - суп из овощей  и  больше
ничего. Конечно, вода-водой.
   Шаг за шагом плетусь по потемневшей, теплой улице. Кажется, вся пере-
полнена народом. Вспыхивают в полусвете белой ночи огоньки папирос у гу-
ляющих. Жужжат над ухом веселые фразы. Но ничего ясно  не  вижу,  ничего
ясно не слышу. Кружится голова, и чувствую с болью бьющееся сердце.
   Остановилась на Николаевском мосту и засмотрелась на воду.  Облокоти-
лась на чугунные перила всем телом и закрыла  глаза.  Сразу  закружилась
голова. И какая-то новая боль над бровями.
   Открыла глаза и попала на зеленый сигнальный огонь  под  мостом.  По-
дальше красный огонь. Господи, взять бы да броситься в воду. Кто пожале-
ет о такой девчонке? Папа скупой, черствый. Обрадуется, что  от  лишнего
рта избавился. И только. Все равно, может быть, придется умереть с голо-
ду.
   Что-то плеснулось внизу. Видно, как на светлой воде пошли круги.  На-
верное, большая рыба плеснулась. Нет, нет, не могу! Там же рыбы большие.
В тело вопьются. И раки еще черные. Фу, гадость  какая!..  Не  могу,  не
хватает решимости. Совсем я трусливая. Девчонка совсем. А дома все спят.
Митьке с Тонькой никакого дела нет до меня. Папа тоже не  встретит.  На-
верное, храпит уже. Хоть бы самовар кто поставил да чаю приготовил. Ник-
то, никто...
   Долго звонилась... Верно, верно: все спят. Никому нет дела до меня. И
вдруг голос...
   Так и вздрогнула. Еще не ответила себе, чей же это голос, а сердце уж
забилось, затрепетало, как безумное.
   - Мама, мама, мамочка, это - я, Фея...
   - Феечка, родная моя, здравствуй! Здравствуй, доченька...
   Судорожно рыдаю у ней на шее. Ах, мама, мама, милая  моя  мамочка!  И
сквозь слезы чувствую, что мама встревожена.
   - Ну, что ты, Господь с тобой? Феечка, родная моя доченька,  что  ты?
Не плакать, а радоваться надо. Пойдем в комнату.
   - Ах, мама, мамочка, как тяжело жить без вас. Я больше никогда не бу-
ду жить без вас, никогда, никогда...
   - Ну, ну, успокойся, моя хорошая, бедная доченька. Все  прошло,  все.
Садись-ка лучше, покушай.
   Господи, а на столе и творог в боченке, и рыжики, и хлеб деревенский.
И чай мама приготовила для меня. Ем за обе щеки вперемежку со словами  и
слезами.
   - Ой, мама, скупой какой, черствый он стал. Как тяжело жить без  вас.
Тонька ругается, ворчит на папу и на меня тоже. Я больше  не  буду  жить
без вас...
   - ...Ешь, ешь, моя хорошая...
   - А папа еще овшивел. Это от голода ведь, мамочка?
   - Да я уж видела. И ума не приложу, что это с ним сделалось? И нас-то
с Борькой встретил: ровно бы и рад, ровно бы и не рад, что мы приехали.
   - Не рад, мамочка, не рад. А Борька спит разве? Экий, даже не дождал-
ся меня. А как папа-то вас встретил?
   - Да так и встретил. Входим с Борькой, а Тоня  дверь  открывает.  Ну,
знаешь, сама... она тут сейчас: мама, мамочка, здравствуйте...
   - А разве она не заплакала?
   - Ну, какое там. Сказала только: "наконец, вы,  мамочка,  приехали...
дождалась", и всего тут.
   - Она, поди, вовсе и не дожидала.
   - ...Ну, так вот, слушай... Раздеваемся мы тут, а он выходит из  ком-
наты. И так это, ровно бы и рад, ровно бы и не рад... "А, -  говорит,  -
мать приехала. Ну, здравствуй..." А у самого хоть бы где-нибудь на  лице
выразилось. А-то ведь ничего. Уж больно обидно стало, доченька. Да  виду
не подала. Бог уж с ним!
   Из маминых милых глаз текут слезы. Вскакиваю и обнимаю.
   - Мамочка, не плачьте, не плачьте.
   - Да больно уж обидно, доченька...
   Господи, неужели мне еще придется и маму от него защищать? Я сама ду-
мала... А что, если он не спит и все слышит?
   - Мамочка, а он спит?
   - Давно уж дрыхнет.
   Мама смешно, смешно махнула  своей,  словно  обваренной,  красной  от
стирки рукой и еще смешнее сморщила лицо. Сломался нос и вся  переносица
в морщинах... Так и хочется поцеловать. И черненькие, старенькие  бровки
сломались. А рука у ней хоть красная, но красивая и маленькая. И  пальцы
тонкие, с подушечками на концах.
   - Ой, мамочка, милая, и Шуру голодом морит. Он теперь в "Европейской"
гостинице служит. Еще ни разу не был у нас.
   - Ну, ладно, ладно, доченька. Теперь будет  все  хорошо.  Раздевайся,
ложись спать. Устала поди...
   - ...А на службе скучно. Александр Андреич - ничего себе, а Зайцев  -
совсем дурак. Знаете, это его помощник. У меня только одна подруга  там.
Очень хорошая... Хлеба с маслом дает.
   - Спи, спи, моя родная, Господь с тобой...
   Мама крестит меня, целует в лоб, а я обхватываю ее мягкую, теплую шею
руками.
   - Мамочка, милая, как я счастлива теперь.
   - Ну, ну, спи с Богом.
   - А тут Николай Павлович приходил. Худой такой, бледный,  с  красными
глазами, а хороший. Все говорит: учиться, учиться, Фея, надо...
   - Он и всегда был хороший человек.
   - И Френев мне писать будет... Вы не сердитесь, мамочка, что мы в Во-
логде с ним поцеловались. Только один раз, и то я сама захотела.
   - Ну, ну, спи с Богом, устала ведь.
   - А я скоро, послезавтра, получу первое жалованье. За полмесяца четы-
реста рублей. Вот папа-то рад будет. Он тут даже на  зубной  порошок  не
давал. Я вам буду все деньги отдавать. Не хочу, чтобы ему.
   - Ох, дурочка ты моя. Все равно, мне надо у него  на  расходы  брать.
Ну, спи, спи с Богом.
   - Я, мамочка, его совсем больше не люблю, а вас еще больше люблю.
   - Хорошо, хорошо, доченька.
   - А разбудите меня завтра в восемь часов?
   - Хорошо, хорошо, спи.
   - И чай, мамочка, завтра будет?
   - Ну как же, разве я провожу тебя без чаю?
   - Спокойной ночи, мамочка.
   - Спи, моя родная.

   16 мая.

   Проснулась оттого, что Борька трясет за плечо и кричит в самое ухо:
   - Феюша, Фея, Фея, Феюшка, вставай... Я ведь приехал... Ой, мама, Фе-
юшка что-то мычит...
   - Борька, милый!
   - Наконец! Продрала зенки! Чего дрыхнешь? Ведь я приехал...
   А сам, сияя своей рожицей, тянется с поцелуями.
   - Ах, мамочка, самовар уже готов! Вот хорошо-то! За всю жизнь  первый
раз с чаем ухожу на службу.
   Чай пью с хлебом. Не маленький кусочек, а ешь, сколько  хочешь.  И  с
собою мама дает еще хлеба.
   В канцелярию влетела бомбой. Сама чувствую, что на  лице  глупая,  во
весь рот, улыбка. Кричу так звонко, что сама удивляюсь:
   - Здравствуйте, Елена Ильинишна...
   - Здравствуйте, здравствуйте, золотце. Что это золотце так сияет  се-
годня?
   - Ах, Елена Ильинишна, мама приехала.
   - А, мама? Наверное из деревни? Привезла чего-нибудь? Да?
   - Да, да... Ничего особенного. Рыжиков в боченке, творогу, масла нем-
ного, да еще сухарей...
   - Сухарей. Вот золотце счастливое... Я очень люблю пить чай с сухаря-
ми.
   - Ой, Елена Ильинишна, хотите, я вам завтра принесу?
   - Ну, что вы, золотце, спасибо.
   - Ей-богу, Елена Ильинишна, принесу.
   - Нет, нет, что вы за глупости говорите.
   - Господи, Елена Ильинишна, да вы должны взять. Раз я вас  люблю,  вы
должны, должны, должны... Все равно не хорошо будет, если не возьмете.
   - Ну, ну, золотце, теперь не угощают. Теперь такое время... Все доро-
го...
   - Елена Ильинишна, вы должны. Мне никакого дела нет до времени.  Ска-
зала принесу, - вот и все.
   - Хорошо, хорошо, идите, золотце, работайте.
   Сажусь за стол. Ах, и Маруся... Как она  хорошо  смотрит!  Смотрит  и
улыбается.
   - Ой, Маруся, как я счастлива. И мама сказала, что скоро Сережа прие-
дет.
   - А кто такой Сережа?
   - Это мой брат. Он в отпуску в деревне был. Ох, умный  какой.  Ужасно
хороший и очень умный.
   - А он интересный?
   - По-моему, интересный. Высокого роста. Знаешь, лицо такое, смуглое.
   - Я люблю смуглых мужчин.
   - ...Усов и бороды нет. И потом губы у него удивительные, когда  улы-
бается... Вот такая ямочка тут. И улыбка милая, хорошая. Очень симпатич-
ное лицо. Прямо видно, что интеллигентный человек.
   - А он образованный?
   - Да, он... ну, как все. И потом все на курсах... Английский,  немец-
кий, французский еще знает... И еще, когда на фронте не был, то все  за-
ведующий был. Разные там отделы народного образования основывает.  И  он
все поймет, каждого человека. Прямо удивительно, как меня понимает. Всю,
всю. Я его безумно люблю.
   - А нос у него какой?
   - А нос, как у меня... Ой, вру, вру. У меня ведь картошка...
   - Нет, что ты, Фея, когда в профиль, у тебя не картошка.
   - Да нет, нет, ты не понимаешь. В длину такой, как у меня. Не  узкий,
не широкий. Так в общем - средний... Ну, русский прямо нос. А  вообще-то
лицо у Сережи не русское.
   - А на кого он похож?
   - На французского летчика.
   - Ну, как же летчика? Летчики же разные бывают. И потом  сколько  ему
лет?
   - Ну, как тебе об'яснить... Я там и не знаю. Двадцать пять или  двад-
цать два, или двадцать три. А брюки - галифе.  Высокий  такой,  и  френч
еще. Усики только чуть-чуть... черненькие...
   - Я бы хотела его увидеть.
   - Ой, Маруся. В общем, нельзя назвать красавцем. Ну, да я и не  люблю
таких, знаешь, парикмахерских усов. И румяных вот таких щек. И ты не лю-
бишь?
   - Да, я тоже не люблю.
   - Он...
   Господи, как я заболталась. Елена Ильинишна говорит:
   - Ну, золотце, кончили вы? Принимайтесь за работу.
   Противная эта Елена Ильинишна. И сухарей  давеча  нарочно  попросила.
Разговаривать теперь мешает.
   - Ой, Елена Ильинишна, извините, я так сегодня счастлива.  И  знаете,
еще скоро Френев приедет. Ты знаешь, Маруся, я его прямо люблю...
   - Ну, хорошо, Феечка, давайте работать. Елена Ильинишна сердится.
   - Верно. Давай, Маруся, давай...
   А мама приготовит чай, когда приду домой. Господи, как я счастлива. И
завтра утром тоже чай. Ах, мамочка, мамочка милая. Ты не знаешь,  как  я
тут страдала... Хорошо теперь.

   17 мая.

   Сегодня получила первое жалованье. За полмесяца четыреста рублей.
   И совсем не рада, когда Тюрин, наш казначей, подал мне бумажки.  Про-
тивно было класть в карман. Словно они привязали меня к карману.  И  те-
перь, когда лежат, я чувствую, что они шевелятся в нем.  Папа,  конечно,
будет очень доволен. Будет говорить, что это первые, самостоятельно  за-
работанные деньги, надо беречь и прочее... Неприятно все это как!
   И дома почему-то долго медлила отдавать их папе.  Обедаю  и  ощупываю
бумажки. Трудно почему-то для меня сказать, что получила  деньги.  Нако-
нец, говорю хмуро:
   - Вот деньги... получка...
   - А-а-а, вот молодец дочка! Сколько?
   - Не знаю, считайте сами.
   Папа как будто не замечает моего  тона.  Аккуратно,  до  противности,
свертывает каждую бумажку отдельно и тщательно, ровной кучкой, укладыва-
ет в большой черный кошелек.
   - ...Молодец, молодец дочка. Помни: это  твои  первые  самостоятельно
заработанные деньги. Поди-ка, и самой приятно? Хе-хе-хе.

   18 мая.

   На папу совсем не повлиял мамин приезд. Даже как будто наоборот.  Се-
годня он нашел предлог и совершенно отделился от нас  в  хлебном  пайке.
Отделился... Какое страшное слово, и как холодно от него в душе!
   Сегодня должен был приехать Сережа. Я уже надевала шляпку, чтобы итти
на службу, когда кто-то позвонил.
   Так рано Сережу никто не ждал. Мама пошла открывать дверь спокойно. И
вдруг я вся задрожала от ее радостного крика: "Сереженька!".
   Не успела надеть шляпу и, держа ее в руке, понеслась на кухню. А  Се-
режа в серой шинели стоит посередине кухни и улыбается.
   - Сережа, Сережа, как я рада...
   - Не слишком радуйся, сегодня вечером уже уезжаю на фронт.
   - Ой, Сережа, а нельзя послезавтра?
   - Нет нельзя, Деникин Москву возьмет...
   А сам поглядывает то на маму, то на меня, то на Борю и без конца улы-
бается. Потом, показывая глазами на мою шляпу, спрашивает:
   - Фея Александровна на службу идет?
   - Да, да, я уже давно служу. Ты не можешь представить, как не хочется
итти.
   Долго я болтала ему всякий вздор. Он все слушал со своей мягкой улыб-
кой и шевелил своими румяными губами. А в канцелярии я весь день расска-
зывала про него Маруське.
   Домой шла с тяжелым чувством. Знала, что он уже уехал. Мама встретила
с заплаканными глазами. Это оттого, что уехал Сережа... Нет, у  ней  ка-
кое-то особенно расстроенное лицо. Господи, что же такое случилось?
   - Мамочка, что с вами?
   - Да ну уж, чего?..
   Мама с таким видом махнула своей рукой, что сразу заныло сердце.
   - Мамочка, мамочка, что с вами, скажите?
   - Да вот с батькой поругалась.
   Со слезами на глазах мама рассказывает:
   - ...Да вот из-за Сережи. Как же,  право,  обидно.  Давеча  провожала
его. Ну, поставила самовар, отрезала всем по куску хлеба. Ну, а  хлеб-то
и весь. Ему, конечно, оставила его долю. А он пришел  и  раскричался.  Я
ему сказала, что нас трое, и все только по кусочку с'ели. А он  говорит:
"со следующего дня буду делиться от вас. Я, мол,  работаю  больше  всех,
хлеба получаю больше всех, а вы будете есть". Ну, что ж  мне  оставалось
говорить? - Делись, - говорю, - Бог с тобой.
   И у меня слезы на глазах. Но это не бессильные, жалкие слезы обиды, а
гнева и обжигающей ненависти. Утешаю маму, целую, а губы кричат сами:
   - Эгоист, эгоист! Бесчувственный  эгоист!  Ненавижу  его!  Сережа  на
фронт едет, а ему хлеба жалко. Маму обидел. Только о себе заботится. Вот
он какой, мамочка!.. Я говорила вам...
   Вдруг наши глаза встретились и остановились. Какие страшные  глаза  у
ней! В них горит мой собственный огонь. Господи, мы, кажется, будем  не-
навидеть его вместе.
   Дрожь побежала по телу. Отскочила от мамы, забилась в угол и  закрыла
глаза руками.
   Ничего не понимаю, что делается в душе. Но в ней больше всего жгучей,
непримиримой ненависти.

   19 мая.

   Очевидно, про приезд мамы прослышал и Александр. Сегодня он  зашел  к
нам.
   Как всегда, несмелый и пришибленный и, конечно, голодный. Просит есть
только глазами. Тупой, голодный взор маленьких, полупогасших глаз  крас-
норечивее всяких слов. Ему, оказывается, живется очень плохо. Хлеба  по-
лучает 3/4 фунта в день. На обед жидкая похлебка. Жалованье - ничтожное.
Работа тяжелая, физическая: убирать двор и улицу.
   Пришел в родной дом. Недоверчиво оглянулся по углам и, выбрав  потем-
нее, сел. Посматривает оттуда на всех жалкими, просящими глазами.
   Мама дала ему немного продуктов. Он неуклюже взял и даже  спасибо  не
сказал. Положил себе на колени и держит одной рукой. А  сам  насутулился
еще больше, словно продукты его придавали.
   Жаль, жаль его невыразимо. Сердце ворочается,  как  огромный  камень,
когда смотрю на малоосмысленное выражение забитого  лица,  исхудалого  и
жалкого. И вдруг глаза попадают на его колени... На коленях продукты...
   Господи, что это такое? Явственно чувствую, как сквозь жалость подни-
мается голодная ненависть. Ведь сами же  голодаем,  а  отдаем  последнее
ему! Еще два-три дня, и у нас все.
   Что же, что же это такое? Неужели я буду такой, как папа?..
   Легла спать и долго твердила себе, что  мне  жаль  Александра.  Потом
прислушивалась к сердцу. Господи, все же нельзя отдавать последнее! Сами
голодаем.

   20 мая.

   Продуктов, которые привезла мама, осталось не больше, как на три дня.
Сердце сжимается от страха за будущее.
   Папа хмуро провожает в наши рты каждый кусок, и я чуть не давлюсь  от
этого. Но он ничего не говорит. Из своего хлеба не уделяет никому ни ку-
сочка. А получает 1 3/4 фунта, я же только 1/2 фунта,  мама  1/2  фунта,
Боря 5/8 фунта. Мы трое часто делимся друг с другом. Маме  и  Боре  хлеб
выдают из городских лавок и за последнее время с большими перебоями. Хо-
рошо, что я получаю свой хлеб регулярно.
   Не знаю, что чувствует мама, но мне кажется, что между мною  и  ею  и
даже Борисом протягивается какая-то связь. И эта связь направлена против
папы. И папа это чувствует.
   Боюсь, боюсь думать об этом.

   21 мая.

   Собираемся переезжать на другую квартиру. В одной комнате жить четве-
рым очень тесно. Кроме того, переезжать необходимо из-за Тоньки. У  мамы
с ней каждый день ожесточенная перебранка. Таких грубых и  злобных,  как
Тонька, я еще никогда не встречала. Мне кажется, что она просто завидует
нам оттого, что у нас есть продукты... Но ведь они сыты и без этих  про-
дуктов?

   22 мая.

   Все, все...
   Доедаем последнюю горсть муки, которую привезла мама. Значит, придет-
ся сидеть только на пайке, а хлеба не выдают по карточкам по  три-четыре
дня.
   Господи, как-то будем жить?
   Целую неделю каждый день я была сытой, а теперь, теперь?

   25 мая.

   Квартира отыскалась где-то в Новой Деревне, бесплатная и с мебелью.
   Маме страшно не хочется забираться в такую даль. Говорит,  что  будет
далеко ходить мне в почтамт, а папе - в завод. Папа ведь работает на Ва-
сильевском Острове, почти в Гавани, как же он будет ходить каждый день к
восьми часам утра? Но настаивает сам папа... Во-первых, в Новой  Деревне
запастись на зиму дровами легче, чем в городе, а во-вторых, легче купить
у крестьян картошки.
   Но мне кажется почти безумием это переселение почти за город.
   От Вани, другого моего  брата,  который  на  южном  фронте,  получено
письмо. Обещает прислать посылку.

   27 мая.

   Голод, голод, голод.
   Папа, оказывается, зарабатывает в месяц 1.200 рублей да  я  еще  800.
Каждый из нас получает обед в столовой и, кроме того, хлебный паек. Это-
го очень мало. Можно в одну неделю умереть с голоду.
   Вчера у папы с мамой было долгое мучительное совещание. Как жить, как
жить? Решено было каждый день прикупать два фунта картошки и фунт  свек-
лы. Но это стоит двести пятьдесят рублей, и нужно семь с половиной тысяч
в месяц. Мама предложила постепенно продавать вещи.  Папа  страдальчески
сжал виски руками и долго молчал. Потом глухо сказал:
   - Ну, что ж, мать, - будем продавать. Господи, Господи!..
   Потом дрожь пробежала по узкой, длинной спине. Папа поднял  голову  и
посмотрел маме в глаза. Я не видела его глаз, потому что он  сидел  спи-
ной, но, должно быть, они были страшные. А у мамы текли слезы.
   - Как-нибудь, может быть, Бог поможет. Ваня обещает прислать посылку.
   Папа безнадежно махнул рукой и стал отсчитывать деньги.
   - На, мать, это на завтра, купи, как решено.
   Я сидела в углу и все видела. Не плакала оттого, что не было слез. Но
Борис в другом углу горько плакал.
   Отвернулась и безотчетно, с пустым сердцем, уставилась на наши старые
часы, которые могут ходить только  тогда,  когда  висят  вкось.  Маятник
тик-так, тик-так...
   Долго смотрела, и слез все не было.
   А когда легла спать и с головой забилась под  одеяло,  они  полились.
Вымокла вся подушка.

   28 мая.

   Сегодня мама с утра ушла на рынок продавать свое платье.
   У мамы всего четыре платья. Перед тем, как уйти, она разложила их  на
столе и долго выбирала. Качала головой, вздыхала и утирала слезы. Выбра-
ла темно-синее.
   Пошли вместе; она на рынок, а я на службу.
   По дороге у меня закружилась голова.

   30 мая.

   На службе я никогда не показываю, что я голодна. Всегда смеюсь, шучу,
болтаю. Но сегодня Маруська вдруг странно посмотрела на меня и спросила:
   - И чего ты, Фейка, злишься последнее время?
   Я сразу испугалась этого вопроса, но равнодушно подняла глаза.
   - И вовсе не злюсь. С чего ты взяла?
   Но все хором неожиданно загалдели:
   - Злится, злится...
   - У нее на лице написано...
   - Она влюбилась...
   - Фейка, скажи, в кого влюбилась?
   А у меня поднимается злоба против них. Обвела глазами их любопытству-
ющие лица и страшным, пронзительным голосом закричала.
   - Отстаньте, отстаньте, ради Бога...
   Бросила в кого-то пером и выбежала в уборную. Вдогонку еще услышала:
   - Вот так золотце...
   - Дрянь девчонка...
   - Злая...
   Господи, они, они не знают, что я голодная.

   31 мая.

   Сегодня голода не чувствую.
   Утром пришла на службу, смотрю - письмо.  Конечно,  сердце  забилось,
как безумное. А тут еще и почерк незнакомый... От кого? И вдруг от  Сер-
гея Френева?
   Лихорадочно распечатала и читаю. Господи, верно, верно от него.  Зап-
лакала от счастья. Хорошо, что на службу пришла  немножко  рано.  Никого
еще нет, и я перечитываю письмо во второй, в третий, в четвертый  раз  и
плачу на свободе. Перечитывала до тех пор, пока не пришла Маруська.
   Бегу ей навстречу и размахиваю письмом.
   - Маруська, Маруська, на, читай...
   Напряженно смотрю в лицо читающей Маруси. Наверное, она будет пораже-
на тем, как он меня любит. Может быть, и позавидует? Нет, нет. Она хоро-
шая. Не позавидует.
   А по лицу Маруси порхает около губ ласковая улыбка, но глаза как буд-
то разочарованы. Наконец, говорит длинным голосом:
   - Он тебе, как девочке, пишет... Только-то?
   Голос у нее искренний, сердечный, но меня так и захлестнуло от милли-
она возражений.
   - Ты ничего не понимаешь. Ну, да ты пойми. Может  быть,  да...  Пусть
девчонке. Я и так люблю. Ты пойми.
   - Да ты, Феечка, не горячись. Я великолепно понимаю. Это юная, чистая
любовь. Одним словом, - первая любовь...
   - Вот, вот именно первая...
   - Ну, а я еще никогда никого не любила.
   Маруся говорит печальным голосом, и мне вдруг сделалось ее так  жаль.
Словно я богатая, а она бедная. Она еще никого никогда не  любила.  А  я
несколько раз.
   - Полюбишь, Маруся, полюбишь. Вот я... без любви не могу  прожить.  Я
удивляюсь, как ты... Нет, нет... Ведь любовь такое чувство...
   Когда собрались остальные, не  удержалась  и  показала  письмо  Елене
Ильинишне.
   - Хотите почитать, Леля?
   Она взяла с нехорошим любопытством. Читает, а губы все больше склады-
ваются в презрительную гримаску.
   - Неужели он вас так любит? Вас, такую девчонку?
   Чуть опять не закипела, да во-время услышала, как Маруська сказала:
   - Ну, наш кипяток сейчас закипит.
   Какая эта Елена Ильинишна глупая! Думает, что нельзя меня любить. На-
верное, она от зависти.

   1 июня.

   Страшная новость: с сегодняшнего дня сбавка хлеба.
   Сердце словно притихло, когда сказали об этом, а  потом  заколотилось
до боли и отчаянно заныло.
   Папе сбавили немного. По гражданской карточке он вместо  фунта  будет
получать в день 3/4. Бронированные полфунта в день остались  попрежнему.
А я и мама будем получать только по 1/2 фунта на два дня.  Боря  5/8  на
два дня...
   Как же мы будем жить?

   2 июня.

   Переехали, наконец, на другую квартиру.
   Все дни перед переездом угнетало тяжелое чувство. Казалось почему-то,
что в другой квартире умрем с голоду. Но папа упорно настаивал, и мы пе-
реехали.
   Маме также не хотелось ехать. Но теперь, когда уже  совершилось,  она
бодро хлопочет и устраивает собственное гнездо. Говорит, что очень хоро-
шо, что Тоньки нет с нами. А мне все-таки  тяжело.  Комнатки  маленькие,
низенькие. Окна крохотные, и вся она грязная, мрачная. Обои серые, туск-
лые, со следами раздавленных клопов.
   И от этих серых, тусклых стен в душу вползает тоже серое и тусклое.

   3 июня.

   Сбавка хлеба и то, что папе не урезали бронированный паек, еще больше
сплотили нас против папы. Все прячем, прячем в душе свою  ненависть,  но
это не помогает. Мы медленно, против  своей  воли,  травим  его  хмурыми
взглядами, чувствами, мыслями, движениями. Он все больше  отделяется  от
нас.
   Мама даже отказалась спать с ним в одной кровати. У него ведь вши.
   Но я знаю, что это не вши.

   5 июня.

   Продаем уже постельное белье. Благодаря этому, имеем возможность каж-
дый день покупать по два фунта картошки, по фунту  свеклы  или  капусты.
Вечером мама готовит из этого общую похлебку. Есть  ее  приготовляюсь  с
жадностью, а ем с отвращением. Каждый день похлебка,  похлебка,  похлеб-
ка...
   Домашняя жизнь опять установилась такая же, как перед приездом  мамы.
Прихожу со службы и ложусь на кровать. Лежу до похлебки.  Поем  и  опять
ложусь.
   Часто, как раньше, подойду к зеркалу и долго, без всякой мысли в  го-
лове, смотрю на свое лицо. Не вижу ни глаз, ни носа. Белеет что-то блед-
ное, но мысль ничего не схватывает.
   И сегодня подошла. И вдруг в зеркале ясно увидела Бориса. Совсем чет-
ко отражается, как он лежит на диване. Закинул под голову ручки и  смот-
рит куда-то в потолок. Какой он худенький, бледный!.. Вздрогнула  вся  и
замерла. Боюсь, до ужаса боюсь оглянуться назад и проверить. Может быть,
он еще хуже в действительности. Страшный он какой! Совсем неподвижный. И
глаза  неподвижные.  И  вдруг  вздрогнула  еще  сильнее:  увидела   свое
собственное лицо... Такое же бледное и глаза безумные.  Это  от  испуга.
Да, да, я испугалась не за Борю, а за себя. Понимаю, понимаю. Боюсь, что
умру с голоду. Господи, я совсем эгоистка... как папа!.. Нет, нет, мне и
Борю жаль!
   Не взглянув на Борю, побежала к кровати и ткнулась лицом в подушку.
   Хлеба из лавок не выдают четвертый день.  Сидим  на  одном  советском
обеде да на несчастной похлебке. Мама все  бодрится,  но  когда  вечером
пришел папа и сказал: опять нет, - она сразу как-то обвисла, и лицо сде-
лалось пришибленным.
   А вчера вечером вдруг заметила, что Борис сидит на корточках  в  углу
и, закрыв лицо руками,  плачет  так,  что  вздрагивают  острые  плечики.
Скользнула по нему взглядом и...  осталась  равнодушной.  Не  захотелось
сдвинуться с кровати.
   Отвернулась к стене и задрожала от ужаса. Близко, около самых глаз по
стене ползет тощий клоп. Совсем как листик, и едва передвигается.
   Какая-то страшная мысль забилась, затрепетала в голове. Хочу ее  ощу-
пать и не могу. Зубы стучат. Смотрю на еле двигающегося клопа, как в ли-
хорадке, и ничего не могу понять. Потом вдруг соскочила  и  бросилась  к
Борису...
   - Боренька, Боренька, ты что плачешь?
   Молчит.
   - Боря, Боря, скажи скорее... Хлебца хочешь? Папа принесет сегодня.
   - Нет. Не хочу. Папа-то полфунта лишних получает на заводе...
   Сердце оборвалось и полетело куда-то в пустоту. Потолок  заколебался,
а в комнате туман, туман... У папы полфунта лишних... Ведь я тоже  нена-
вижу за это...
   Повернулась и медленно пошла обратно. Легла к стенке лицом  и  смутно
поняла, что клопа уже не было.

   8 июня.

   Сегодня, наконец, папа принес хлеб. Сразу за пять дней.
   Мамина и Борина карточки прикреплены в папиной лавке на заводе.  Папа
приносит свою часть уже отделенной от маминой и Бориной. Завертывает  ее
в бумажку и убирает в шкаф.

   10 июня.

   Сегодня продали столовую салфетку. Все-таки у нас каждый день  бывает
похлебка. Без похлебки наверное бы уже умерли. А на  службе  я  все  еще
стараюсь смеяться, шутить, болтать.
   12 июня.

   Опять сегодня что-то продали. Я уже не знаю, что?  Не  слежу.  Иногда
вспыхивает отчаяние. Поскорее бы кончилась эта мука... Хоть бы  умереть,
что ли? Кинуться в воду?.. Но, нет, нет, не могу. Еду со службы в  трам-
вае по Троицкому мосту. Нева блестит на солнце. Видно из окна, как стре-
мятся к заливу маленькие, сверкающие волны. Нева красивая, а броситься в
нее не могу, не могу.

   15 июня.

   Господи, Господи! Еще сбавили хлеба.
   Я буду получать только 1/8 фунта в день, мама тоже столько, а папа по
гражданской карточке полфунта и своих бронированных  полфунта.  Ненавижу
его, своего родного отца, за эти лишние полфунта. Как же будем  жить?  А
на службе я все еще веселая. Мне даже как-то странно. Чувствую, что  под
веселостью огромная, тусклая пустота, а язык еще что-то  говорит.  Часто
свои собственные слова слышу, как из тумана, и сама почти не понимаю их.
Внутри только стелется смутное ощущение: как бы не выдать себя. Пусть не
знают, что я голодная.
   А дома даю полную волю своему оцепенению. Весь остаток дня пролеживаю
неподвижно на кровати. Угасла вся внутренняя жизнь. В сердце  постоянный
сумрак. Иногда делаю мучительные усилия и  стараюсь  думать  о  Френеве.
Последнее письмо было из Москвы.  Писал,  что  скоро  придется  ехать  в
действующую армию. После того не было ни одного письма.
   Но и мысли о Френеве не возбуждают меня. Ничего, кроме тупой  боли  в
сердце.
   Растет только у меня и у мамы, и у Бори озлобление против папы. Мы...
мы теперь его обманываем. Родная дочь вместе с матерью обманываем родно-
го отца и мужа, чтобы украсть от него лишнюю картошину. Господи, до чего
мы дошли! Какой стыд! Какой ужас!
   А всего ужаснее, что понимаю этот стыд не сердцем, а только  умом.  В
сердце ничего не осталось, кроме озлобления к родному отцу.
   Прихожу со службы и, пока еще раздеваюсь, Боря торопит меня.  От  не-
терпения трясется лихорадочно. Худенькие  плечи  передергивает,  а  лицо
совсем старческое. Бессвязно бормочет:
   - Ну, Фея, скорей же, скорей...
   Это значит, что мама сегодня продала что-нибудь и часть денег утаила.
На украденные деньги купила два фунта картошки и фунт той  же  свеклы  и
сварила все это исключительно для нас.
   Скорее, скорее... Папа придет... Едим торопливо, воровски, с испуган-
ными, нехорошими лицами. Ничего, у него лишние полфунта...  Только  Боря
дрожит все сильнее.
   Когда сделали это в первый раз, в глубине  шевельнулся  слабый  стыд.
Нехорошо, нехорошо же, нечестно. Разве он не голодный? Он еще так устает
ходить за семь верст на работу. И как он страдает. Ведь все  видит,  все
понимает. Господи, но ведь у него лишние полфунта, полфунта...
   Но мы уже кончили есть. Ах, как мало! Больше, больше надо. Целую  го-
ру. Все с'едим.
   Во второй, в третий раз ела без всяких угрызений совести.  Только  на
мгновенье отчетливо блеснула страшная мысль:
   - Мы все становимся зверями.
   Да, но у него ведь лишние полфунта.

   17 июня.

   Как-то ослабевает память. Дома забываю, что было на службе, на службе
забываю, что было дома. Почтамт - тусклое огромное пятно, и дом -  туск-
лое огромное пятно, и оба эти пятна не сливаются...
   Сегодня ехала на трамвае из почтамта и с усилием старалась вспомнить,
что же такое хорошее меня ожидает дома?  Напрягала,  напрягала  мысль  и
вдруг вспомнила:
   - Ах, да, мама сегодня хотела что-то продать.  Значит,  у  нас  будет
своя картошка. Поедим.
   Папа как будто чувствует, что мы его обкрадываем,  и  все  тщательнее
учитывает маму. Но мама лжет превосходно, а я все-таки трясусь от  стра-
ха, вдруг он догадается! Тогда уже не поедим лишней картошки.
   Господи, не догадался бы только!

   18 июня.

   Кругом дома, как везде в Новой Деревне, у нас идет  балкон.  Сегодня,
подходя к дому, заметила на балконе чью-то военную фуражку. Она  показа-
лась странно знакомой, но не могла сделать усилия вспомнить: чья она?
   В доме, видно, заметили, что я вхожу. На ступени крыльца выбегает Бо-
рис и кричит:
   - Фея, Фея, Сережа приехал, муки привез.
   Вместо ответа я схватила его за плечи и яростно закричала:
   - Зачем, зачем ты меня обманываешь?
   - Ей богу, Фея, правда...
   Я снова закричала, но уже другим криком. Оттолкнула Бориса и  вбежала
в комнату. Правда, правда. Сережа сидит у стола и как-то горько и  мягко
улыбается, смотря на меня.
   - Сереженька.
   Бросилась к нему. Судорожно схватила его за руки и  заплакала.  А  он
смотрит на меня и говорит ласково:
   - Ну, поплачь, поплачь...
   Мама глядит на меня и смеется. Боря тоже. Лица у всех сияют. И у меня
эти слезы - слезы радости.
   Сережа жил два дня. Он ехал куда-то в командировку и  заехал  к  нам.
Муки привез немного: всего пятнадцать фунтов, и больше ничего. Но это не
важно. Как всегда, его приезд всколыхнул меня до дна. Я с  ним  говорила
без конца о всем: о службе, о Марусе, о Френеве. Два дня  я  интересова-
лась всем и жила полной жизнью.

   21 июня.

   Сережа уехал вчера.
   Сразу все пошло попрежнему. Муку с'ели еще пока он был с нами. В  па-
мяти эти два дня пронеслись как яркая кинематографическая лента, и опять
все погасло.
   Опять похлебка, опять украденная от папы картошка. Все по-старому.

   23 июня.

   Хлеб выдают с длинными перебоями. Зачастую томят  по  три-четыре  дня
без хлеба. А мы все продаем и продаем. Мама говорит,  что  скоро  больше
нечего будет продавать.
   Как же, как же будем жить?
   25 июня.

   Чтобы добраться до почтамта,  мне  нужно  полтора  часа,  да  обратно
столько же.
   Из них на трамвай уходит всего двадцать минут. Но мучительно  медлен-
но, шаг за шагом, плетусь от дома до трамвайной остановки,  а  потом  от
Михайловской площади до почтамта. Прихожу разбитая, усталая до невозмож-
ности. А тут еще надо смеяться, шутить, а то подумают, что я голодная.
   И чем дальше, тем труднее становится выдерживать себя.  Если  бы  они
знали! Какая мука отвечать такой же шуткой на их  бессмысленные,  глупые
шутки. Ведь сердце болит. В голове пусто. В желудке - тоже.
   А сегодня не выдержала. Голод сломал меня.
   Пришла особенно усталая. Не могла даже поздороваться. Села за стол  и
сразу вся обмякла, обвисла. Закрыла глаза руками и  положила  голову  на
стол.
   Вдруг слабо чувствую на затылке и на спине любопытные,  недоумевающие
взоры. На затылке даже зашевелился холодок  от  этих  взоров.  Наверное,
ждут. Думают, что сейчас выкину какую-нибудь штуку.  Пусть,  пусть!  Мне
все равно.
   Какая безграничная апатия и усталость охватывает меня! Все, все  рав-
но. Что это? Голос?
   - Фейка, чего дурака валяешь? Работать надо.
   Голос точно разрезает апатию  и  идет  издали.  Чувствую  его  как-то
странно, точно в полусне. И, точно в  полусне,  чувствую,  что  медленно
поднимаю голову и начинаю покачивать ею. И чужие, словно не свои слова:
   - Хлеба, хлеба, хлеба, хлеба, хлеба...
   - Фейка, не валяй же дурака!
   - Хлеба, хлеба, хлеба, только маленький кусочек хлеба...
   Кто-то тронул рукою за плечо. Смутно вижу золотистые волосы заведыва-
ющей.
   - Довольно. Работать же надо.
   И как-то сознаю, что надо же работать. И где-то, еще глубже шевелится
стыд, что не удержалась, но голова все качается. Глаза не отрываются  от
золотистых волос:
   - Хлеба, хлеба, только маленький кусочек хлеба...
   Она махнула рукой, а я осталась сидеть с открытыми глазами. Смотрю  в
одну точку.
   - Хлеба, маленький кусочек хлеба...
   Потом смутно видела, что Маруська уходила куда-то. Не знаю, когда она
опять пришла, но перед мною вдруг кусок хлеба.
   Слышу эти слова и хочу что-то вспомнить.  Хочу,  и  не  вспоминается.
Бессмысленно гляжу на хлеб.
   - Фея, ешь.
   Откусила кусок хлеба и сразу поняла все. Как тысяча  мух,  ползет  по
щекам горячая краска стыда. Встрепенулась, как уколотая. Испуганно смот-
рю на Марусю, но хлеб крепко зажала в руке.
   - Ешь, ешь, ничего, ешь.
   И глаза у ней тоже испуганные, но ласковые.  И  все  еще  шепчет  еле
слышно:
   - Ничего, ничего, ешь, ешь...
   Чувствую, что по щекам текут слезы. Господи, Господи, до чего я  дош-
ла? Как нищая, прошу кусок хлеба!
   А тут еще рассерженный голос Елены Ильинишны:
   - Комедиантка!
   Этот голос и явный укор в нем почему-то не возмущают. Но я мучительно
вздрагиваю от строгого, возражающего заведывающей голоса Маруси:
   - Так не притворяются.
   Весь день не смела поднять головы, а домой шла с чувством, что в душе
ничего не осталось.
   Только - голод, голод и голод...

   27 июня.

   Хлебные перебои.
   Нашей жалкой нормы не выдают четвертый день.

   28 июня.

   И сегодня папа хлеба не принес.

   29 июня.

   И сегодня нет. А папа свои полфунта получает.
   30 июня.

   Хлеба не выдают седьмой день. Каждый день похлебка,  похлебка  и  то,
что украдем от папы. Он регулярно получает свои бронированные  полфунта,
а мы? а мы?..
   Сегодня едва дотащилась со службы от  трамвайной  остановки  и  сразу
легла на кровать. Внутри огромная, серая пустота. Но  где-то  глубоко  в
этой пустоте теплится смутная надежда, что сегодня-то, сегодня он прине-
сет за все дни.
   Звонок.
   Встаю, шатаясь. Неужели не принес? Неужели не принес? И вдруг цепенею
от страшного, пронзительного голоса мамы, полного  невыразимой  голодной
муки:
   - Опять не принес. Что за анафемская у вас лавка! Скоро с голоду  все
подохнем!
   И глухо слышен папин голос, злой, раздраженный, мучительный:
   - Что ты кричишь? Разве я виноват? Я сам голодный. Только на полфунте
сижу...
   И сразу в страшном голосе мамы безграничная мука и отчаяние сменяются
звериной злобой.
   - У тебя хоть полфунта есть! Полфунта, полфунта, полфунта, а у нас  и
того нет!
   Я слышу, как она с злобной отчетливостью бросает по слогам это  "пол-
фунта". Меня вдруг тоже захлестывает слепая, не рассуждающая злоба.  По-
являюсь неожиданно в дверях и бешено кричу в  жалкое,  растерянное  лицо
папы:
   - Полфунта, полфунта, полфунта!.. Вам хорошо говорить! Лишних полфун-
та есть! Мы седьмой день ничего, ничего, ничего...
   Я словно хочу выместить на нем всю накопившуюся голодную злобу. Слова
так и сочатся жестокостью. Чувствую,  какой  страшной  ненавистью  горят
глаза. А мама вдруг подхватывает еще с большим безумием:
   - Полфунта, полфунта!.. Хорошо говорить!.. Мы  седьмой  день  ничего,
ничего, ничего...
   У мамы такое страшное лицо и такие безумные глаза, что я, на миг пой-
мав их, оцепенела. Что же это? Нехорошо, нехорошо. Ему же  негде  взять.
Но это голос рассудка, а не сердца. Нисколько, нисколько не жаль его!
   А он стоит перед нами и смотрит, как затравленный зверь. Тусклая мука
светится в впалых глазах. Конвульсии искажают серое, исхудалое лицо. Вот
мелькнули в глазах какие-то гневные, острые искры  и  опять  погасли.  И
опять в них только мука и страдание.
   Озирается. Обводит, как загнанное животное, мучительным взглядом жену
и дочь и, вдруг как-то странно махнув рукой, садится на стул, и опускает
на руки голову...
   Тоже озираясь на него, мама идет на кухню, чтобы принести  несчастную
похлебку.
   Как я ненавижу, как ненавижу его за эти полфунта!

   1 июля.

   А папа хлеба не принес и сегодня. Опять повторилась вчерашняя сцена.

   2 июля.

   Хлеба нет и сегодня.

   3 июля.

   Тоже нет.

   4 июля.

   Сегодня папа сказал, что хлеб будет завтра. Свои  бронированные  пол-
фунта он получает каждый день. Часть с'едает еще  в  заводе,  а  остаток
приносит домой.
   Но ни с кем не делится, а с'едает за похлебкой.

   5 июля.

   Неправда... Сегодня тоже хлеба не принес.
   Мы уже не набросились на него с яростным исступлением, а только молча
спросила глазами. Так же молча он ответил тусклым, страдальческим взгля-
дом: "нет". И что-то вроде благодарности мелькнуло у него в этом  взгля-
де, за то, что мы не мучим его. Он не знает, что у нас нет сил для  это-
го.
   Сели хлебать все ту же несчастную похлебку. Как всегда, папа вынимает
из кармана маленький кусочек хлебца. Это остаток от несчастного  полфун-
та. Удивляюсь, как он может терпеть и не с'есть  сразу.  Вот  эгоист-то!
Даже для себя эгоист.
   И без того маленький кусочек тщательно режет на  еще  меньшие  части.
Потом каждую часть густо посыпает солью. Так солоно  он  никогда  не  ел
раньше. Чтобы побольше выпить кипятку. Тогда в желудке будет полно.
   Нарезал, посолил и разложил перед собою. А Боря не может удержаться и
скользит по кусочкам голодными глазами.
   Милый, мужественный мальчик! Он еще находит силы отвернуться. Как же!
Это ведь папины полфунта. Просить бесполезно. Но он  не  может  удержать
слез. Медленно они точатся из глаз.
   И вдруг папа молча кладет один кусочек перед Борей.
   Положил и избегает смотреть на Борю и на нас. Опустил  глаза  на  ос-
тальные кусочки и тщательно уминает пальцем на них соль. Потом  усиленно
жует хлеб. Но как странно вздрагивают и топорщатся усы на  нижней  губе!
Господи, какие они стали редкие!.. Мокрые, слиплись. И совсем  мало  во-
лос. А губы совсем бескровные и лицо бледное, сухое, и все в морщинах. А
на висках-то, на висках-то! Где же папины  волосы?  А  руки?  -  страшно
взглянуть... А глаза?.. Господи, Господи, бедный папа...
   Милый папа, как его жаль. Он Боре дал кусочек хлеба. Ведь он же  доб-
рый. Только у него нет.
   А Боря, избегая смотреть на кусочек, взял  его  и  бессильно  замигал
полными слез глазами. Мама говорит дрожащим голосом:
   - Ну, ну, не плачь, папа ведь дал...
   Все молчим. От нас тянется к папе что-то невидимое и хорошее.

   6 июля.

   Митя и Тонька ни разу еще не бывали у нас на новой квартире.
   Если встречу Митю в почтамте, он смотрит на меня, как на пустое  мес-
то. Никогда не подойдет поздороваться первым. Никогда не  поинтересуется
узнать, как мы страдаем и мучимся. А я знаю, что сами они живут  хорошо.
Почти каждый день едят мясо. Обидно и горько такое отношение.  Пусть  бы
не помогали, но разве капельку участия нельзя уделить?
   Но еще больнее встречаться с Тонькой. Эта - совсем  чужая.  И  притом
она - дрянной, злой человек.  Великолепно  знает,  как  мы  голодаем,  а
встретится, сейчас же начинает рассказывать, как хорошо они живут  сами.
Пересчитывает за целую неделю каждое блюдо за обедами.  Хвалится  новыми
платьями, ботинками и спрашивает меня, когда мне сделают ботинки, а то у
меня совсем разлезаются.
   Поднимается нестерпимое желание избить ее до полусмерти. Ударить пря-
мо в ее вытянутый длинный нос и в наглые глаза. Но молчу, стиснув зубы.
   А иногда на ее вопрос, как мы живем, отвечаю с веселым видом:
   - Ничего. Ваня посылку прислал.
   И бывают же такие люди!

   9 июля.

   Появилось странное ощущение физической легкости.
   Чаще всего бывает по утрам. Когда оно не сопровождается  головокруже-
нием, то делается почти приятно. Совсем не надо  усилий,  чтобы  двигать
ногами. Иду по мостовой и не замечаю, что наступаю  на  неровные  камни.
Как будто ступаю по пуху или прямо по воздуху. И грудь тогда  расширяет-
ся, и сердце чувствуется огромное, огромное, но  легкое,  как  воздушный
шар.
   И приятнее всего то, что я могу вызывать  это,  когда  захочу.  Стоит
только закрыть глаза и три-четыре раза глубоко вздохнуть, легкость  тот-
час же появится. Тогда нельзя уже думать ни о чем.
   Но иногда оно сопровождается головокружением и приходится  сразу  са-
диться. Раз я попробовала лечь в кровать, но кровать как-будто  поплыла,
и появилась тошнота.

   11 июля.

   Все чаще к нам заходит Александр.  Робкий,  худой,  бледный  и  глаза
страшные, голодные. Голодный приходит к голодному, чтобы поесть.
   И мама никогда не оттолкнет его, всегда посадит  обедать.  Но  только
одна мама. Папа косится и смотрит хмуро на то, как Александр ест похлеб-
ку. А Александр бесконечно рад и похлебке.
   Но я стала еще хуже, еще черствее папы. Прекрасно вижу,  отчего  хму-
рится папа и ненавижу его за это. Он... он готов уморить  родного  сына.
Эгоист, эгоист, а еще отец!..
   И все же сама с Александром поступаю так же,  если  еще  не  хуже.  И
как-то в одно время и жаль его, и вспыхивает бешеная  ненависть  за  то,
что приходит и отнимает от меня лишний глоток несчастной похлебки. Я  не
смею поднять на Александра глаз и держу их опущенными в тарелку, но  все
время ворчу так, чтобы он слышал:
   - Господи, вот бывают люди какие! И так есть нечего, а тут еще...
   Не смею договорить, потому что знаю, как больно Александру. Пусть  он
делает вид, что не смотрит  на  меня,  не  слышит,  не  понимает.  Но  я
чувствую, как он сгорает от боли, стыда и обиды. Даже ложка пляшет в ру-
ке. Но голод сильнее. Он ест торопливо, испуганный и жалкий.
   За последнее время Александр повадился ходить чуть ли не каждый день.
Видно, что он заживо умирает от голода. Я понимаю это, но не могу  пере-
ломить себя и... не стала с ним здороваться. Отношусь к нему все хуже  и
хуже.
   Вчера он пришел робкий и жалкий, как всегда.  Сделал  убогую  попытку
протянуть мне руку. Я прошла мимо, как будто не заметила.
   А сегодня... сегодня скажу ему открыто, что так  дольше  продолжаться
не может. Стыдно с его стороны об'едать и без  того  голодных.  Мы  сами
умираем медленной смертью.
   И он пришел.
   Не смея поднять глаз, прошла мимо него на кухню, где была мама и воз-
мущенно закричала:
   Неужели, неужели опять пришел?
   Мама, конечно, всегда чувствует наше недовольство Александром и стра-
дает и за нас, и за Александра. Я и папа хмуримся и ворчим, а она  вино-
вато молчит и не смеет вступится. Но сейчас она решается возразить и все
с таким же виноватым лицом:
   - Ну, не кричи ты, Господи. Ну, куда же ему итти?
   - Нет, нет, нет, это невозможно. Он так будет ходить каждый день.
   - Да замолчала бы ты, ради Бога.
   - Не хочу молчать, не хочу, если люди не понимают!
   Александр неожиданно появился в дверях. С каким невыразимым страдани-
ем в тупом лице глядит он на меня! Как ножом полоснуло по сердцу.
   Не сказала больше ни слова и прошла в столовую.
   Александр все же сел обедать.

   13 июля.

   Сегодня проснулась и вдруг перед глазами замелькали  красные,  синие,
зеленые пятна.
   Испуганно закричала:
   - Ой, мамочка, у меня глаза испортились...  синее,  зеленое...  крас-
ное...
   Закрыла глаза, и опять - пятна. Вновь открыла - пятна стали бледнее.
   А мама успокаивает:
   - Ну, дурочка, это оттого, что в канцелярии при огне занимаешься.
   Верно: пятна скоро исчезли, но в этот день я испытывала такое сильное
головокружение, как никогда.

   15 июля.

   Получила жалованье.
   Обыкновенно в день получки является в почтамт и даже прямо  к  нам  в
канцелярию несметное количество лепешниц и пирожниц. Они знают, что  все
мы не особенно сыты и каждая при получке купит лепешку-другую,  а  то  и
пирожное. Но я никогда не покупала. Не покупаю и сегодня.
   - Фейка, а ты что не покупаешь?
   Но как же я куплю? Ведь я украду от мамы и Бори. Они ведь тоже голод-
ные. А есть хочется мучительно. Ишь, буржуйки, пришли сюда с  пирожными.
Только мучат.
   Страшно боюсь, чтобы меня не выдало лицо:
   - О нет, я принципиально не покупаю лепешек от уличных торговок.
   - Почему же?
   - Знаете, очень негигиенично. Бог знает, в каких руках они  перебыва-
ли.
   Я строю презрительную гримасу. И это мне удается легко. Только грима-
са несколько иная, - гримаса голода... Ничего... у нас в  канцелярии  не
разберут, может быть, за исключением Маруси. Но она деликатна.
   Домой нужно итти все-таки мимо целого строя пирожниц и лепешниц.  Ле-
пешки толстые, вкусные. Я больше не могу, не могу. Как хочется  есть!  А
что, если я куплю одну? Только одну: дома не узнают. Скажу, что высчита-
ли в союз. Только одну, одну. Вот эту толстую...
   Пройду шаг - остановлюсь. В глаза бросится особенно толстая и  выгод-
ная лепешка. Рука лихорадочно задрожит и потянется в карман за деньгами.
Во рту отделяются слюни. Но насильно отрываю себя. Ведь мама,  Боря  го-
лодные... С усилием делаю шаг вперед. Но еще лепешница, и опять особенно
толстая и выгодная лепешка. Еще выгоднее той. Как хочется есть!
   Куплю, куплю...
   Останавливаюсь и сразу нахожу глазами самую большую лепешку. Уже  по-
даю деньги и вдруг опять:
   - А мама? А Боря? Что я скажу им? Ведь они тоже голодные...  Господи,
неужели я такая, как папа?
   Быстро прячу деньги и иду прочь. Изумленная торговка кричит вслед:
   - Барышня, барышня, аль не хотите?.. Возьмите...  вкусные  лепешки...
лучше не найдете...
   Скорее, скорее домой.

   17 июля.

   Я как-то вошла в глубокую колею ужаса, в  котором  живу.  Больше  уже
ничто не ужасает. Становится безразличным, что будет впереди.  Наверное,
придется умирать скоро.
   Вчера опять увидела на стене ползущего тощего клопа. И не  задрожала,
как несколько недель тому назад. А спокойно сбросила со стены и раздави-
ла ногой.
   - Так, наверное, будет и с нами... Ну, что же? Не все ли равно?

   19 июля.

   Бесконечно усталая, сегодня ехала  в  переполненном  вагоне  трамвая.
Пришлось стоять.
   Напротив, развалившись и выпятив вперед толстый живот, сидел какой-то
человек. Сразу не взлюбила его лоснящееся не интеллигентное  лицо,  про-
тивные волосы с проседью и отвратительную черную  бороду.  Особенно  эти
маслянистые глаза. Так и обшаривают каждую женщину с головы до ног. Гля-
жу на него с ненавистью. Ишь, жирный какой. И живот толстый. От'елся.  А
жена у него с рыбьим лицом и худая. Живот тоже большой и пахнет потом от
живота.
   Смотрю, а человек вдруг начал двоиться... Фу, Господи, что это такое?
Два носа и три глаза? И глаза ушли в глубину, сделались большие и  смот-
рят на меня словно из тумана.
   Замотала головой, чтобы стряхнуть с себя этот призрак, а глаз уже че-
тыре, и два средних сливаются в один продолговатый... Что  же  это?  что
же?
   Испугалась и стала протискиваться на площадку, а  человек  недовольно
посмотрел мне вслед.

   21 июля.

   Опять замечаю, что появляется внезапная ненависть к незнакомым людям.
А у меня что в душе, то и на лице. Ненависть  сейчас  замечают.  Странно
смотреть, как появляется полуиспуганное, полуудивленное выражение. Чело-
век пугливо вздернет плечами, посмотрит с недоумением и поспешно  прохо-
дит мимо.
   Что же это со мной происходит?

   23 июля.

   Сегодня, когда уходила утром на службу, меня приласкала мама:
   - Бедная ты моя, на себя стала непохожа.
   Тотчас же бросилась к зеркалу. Совершенно белое, без  кровинки  лицо.
Но похудела мало. Только слегка выдаются височные кости.
   Потом лицо скрылось в тумане и оттого  стало  невыразимо  жаль  себя.
Бедная я, бедная я, бедная я!.. Господи, наверное умру!..
   Шла до трамвайной остановки и плакала. Ехала в трамвае и плакала.

   25 июля.

   За последнее время просыпаюсь среди ночи и часто плачу. Иногда уже  и
просыпаюсь с глазами, полными слез.
   В такие минуты почему-то ярко припоминаются все мелочи нашей  ужасной
жизни. День за днем тянется вся жизнь. Бледные, худые проходят папа, ма-
ма, Боря, я сама. И на них, и на себя я гляжу будто со стороны.  Сравни-
ваю, какими мы были месяц назад и какими стали теперь.  И  ужас,  какого
уже не бывает днем, охватывает меня. Судорожно стискиваю подушку  зубами
и стараюсь заснуть. А сна нет и нет. В комнате темно. Слышно, как во сне
вздыхает папа, мучительно застонет Боря, забормочет мама...
   Потом наступает рассвет, потом день. Надо подниматься и итти на служ-
бу. Сквозь прикрытые ресницы  видела,  как  поднимался  папа.  Какой  он
страшный в одном белье! Белая рубашка и белое,  измятое  со  сна,  лицо.
Глаза впали глубоко и совершенно без всякого блеска...  мертвые.  Но  он
расстегивает ворот рубашки, снимает ее и начинает ловить вшей.  Господи,
совершенный скелет! Странно-белые, круглые, без мускулов,  тонкие-тонкие
руки. А к ним как-будто приделаны грязные и темные, широкие, как лопаты,
кисти... Даже и на руки не похоже. До чего он  исхудал!  Хоть  бы  глаза
закрыть! Не видеть!
   А глаза не  закрываются.  Смотрю,  как  прикованная,  и  боюсь  поше-
вельнуться.
   Он ушел. Теперь по сонным, тихим комнатам ходит усталыми шагами мама.
Она готовит кипяток. Зачем? Ведь, все равно,  хлеба  нет.  Неужели  пить
пустой?
   Потом потянется день, и, наконец,  наступает  страшный  вечер.  Вечер
страшнее всего. В комнате тихо. Папа лежит, мама лежит, и я и  Боря  ле-
жим. Электричество боимся выключить. Блестящая лампочка сияет под потол-
ком. И знаю, каждый лежит, смотрит на эту сияющую лампочку, и  о  чем-то
думает, и медленно умирает. Иногда зазвенит в тишине и  в  электрическом
свете тонкий, прячущийся плач Бори. Никто не утешает. Ни у кого нет сил.
   А прекратится ток, - в темноте лежать еще страшнее.  Страшно  оттого,
что знаю: каждый лежит в своем углу и не спит. Каждый лежит в своем углу
и умирает. И нет никому до другого никакого дела.
   Потом появляется надежда, что, наконец, все уснули. И вдруг в  тишине
папин мучительный голос:
   - Мать, может, еще что можно продать?
   Не сразу отзывается мамин голос из  другого  угла.  Проходит  минута,
другая. Тишина и темнота в комнате как-будто напрягаются, и вот вздраги-
вает и ползет по темноте мамин страшный шопот:
   - Да что еще? Голову свою продать, что ли?
   Опять пройдут минута, две, три, и плеснется папин вздох  безнадежный,
глухой:
   - Ох, Господи!..
   Только во время обеда, за нашей несчастной похлебкой, мы еще  немного
живем. Высказываются общие тревоги и опасения. Но скоро не будет и  этой
похлебки. Значит... значит придется умирать. Не все ли равно!
   27 июля.

   Что это значит?
   Папа сегодня пришел с веселым лицом и, не раздеваясь, остановился по-
середине комнаты и вытащил газету.
   - Ну, мать, радуйся!
   Измученным голосом мама спрашивает:
   - Что?
   И я спрашиваю тоже:
   - Что? Что такое?
   - Радуйтесь! Вышло разрешение свободного провоза рабочим.  Ты,  мать,
поедешь в деревню и привезешь нам хлебца.
   Хлеба, хлеба, хлеба! О, Господи! В деревне у нас еще лежит четыре пу-
да... Но как поедет мама? Она, бедная, похудела больше всех. Она не дое-
дет. Свалится в вагоне. Пусть едет сам.
   Но мама радостно крестится.
   - Ну, слава тебе, Господи!
   Папа громко прочитывает напечатанное в газете  распоряжение.  Мы  все
жадно слушаем. Папа еще раз настаивает, чтобы поехала мама, а я гляжу на
его радостное лицо и думаю:
   - Эгоист, эгоист, эгоист!.. И тут эгоист! Мама слабее его и  может  в
вагоне свалиться и умереть.

   29 июля.

   Мама уехала сегодня в мое отсутствие, пока я была на службе. Я  никак
не ожидала, что это случится так скоро.
   Прихожу, как всегда, в шестом часу домой и  сразу  вижу:  в  квартире
полнейший беспорядок. А главное, на столе брошены три лепешки, и они ка-
кие-то необычайно толстые.
   - Боря, почему это?
   - Уехала мамочка...
   Глаза у него мигают, нижняя  губа  дрожит.  Сейчас  расплачется.  Ему
страшно оставаться с папой.
   Все это ясно читается на его исхудалом личике. Недаром он  так  тесно
прижимается ко мне, словно ищет у меня защиты против папы. Бедный,  бед-
ный мальчик! Сиротинка. Я... я не позволю тебе, эгоист, обижать его...
   А вечером эгоист пришел и принес двадцать фунтов картошки. Разложился
на полу и тщательно делит на десять ровных кучек. Исхудалое лицо  озабо-
чено. По два раза пересчитал картошины в каждой кучке и подсчитал  общий
итог. Поднимает с полу на меня глаза и говорит угрожающе:
   - Смотри, чтобы хватило на 10 дней.
   Одну кучку отодвигает в сторону.  Она  приготовлена  для  завтрашнего
дня. Остальные девять куда-то прячет. У меня взгляд настороженный, злоб-
ный. Он не замечает. Подсчитал и говорит приветливо:
   - Ну, вот, мама уехала, будем одни поживать.
   И вдруг замечает мой злобный взгляд. Сразу тухнет в голосе и в глазах
приветливость. Гримаса страдания перебегает по  желто-белому,  измятому,
как тряпка, лицу. Медленно поднялся и идет в другую  комнату.  Борис,  и
тот провожает его испуганными, жалкими глазами. И все тесней прижимается
ко мне. Я целую его и плачу сама, провожая папу  злобным,  настороженным
взглядом.

   31 июля.

   Странно мы теперь живем. Папа - сам по себе, мы - сами по себе. Ничто
нас не связывает. Напротив, очень многое раз'единяет. Мы совсем чужие...
   А сердце ноет и болит за маму. Мама, наверное, упала в вагоне, ей ху-
до, и повезли в больницу. Она уже умирает.
   И Боря встревожен. Каждый час, каждую минуту он следит за  выражением
моего лица. Я спокойна - и он спокоен, я плачу - и  он  плачет.  Сегодня
утром он вдруг спросил меня:
   - Ой, Феечка, а если мама умерла?
   И смотрит на меня испуганными глазами.
   От этого вопроса, от его испуганных глаз сердце так и задрожало. Едва
справилась с собой и отвечаю спокойно:
   - Ну, глупости, - она, наверное, уже скоро приедет.
   А вечером у самой прорвалось. Весь день думала  о  маме  и  к  вечеру
вдруг разрыдалась, как безумная. Борис подходит, прижимается  и  говорит
неожиданно:
   - Феечка, не плачь. Я знаю, отчего ты плачешь. Ты думаешь,  что  мама
умерла.
   - Нет, нет, Боря, просто так тяжело. Есть хочется.
   А он повторяет тихо и настойчиво, и прижимается все теснее:
   - Нет, нет, я знаю. Ты думаешь, что мама умерла. Не  плачь,  я  знаю,
что мы сделаем...
   Сквозь слезы целую, прижимаю его и спрашиваю:
   - А что, Боренька, а что?
   - Мы тоже умрем, Феечка, не надо плакать.
   И правда выход!.. Как же раньше-то я не подумала? Раз она умрет, то и
мы умрем. Вот и все.
   Говорю ему обрадованно:
   - Верно, верно, Боренька, только придумай, как мы умрем.
   - Я уже придумал. Мы с тобой в  Неву  бросимся.  Тут  близко.  Только
вместе.
   - А папа как?
   - А папа, наверное, будет жить.
   У Бори тон серьезный. Измученные, детские глаза смотрят деловито. Он,
он давно все обдумал. Вот молодец-то! Не как я - только плачу.
   И вдруг в голову приходят мысли о Сереже, Ване, Шуре. Как же, как  же
они-то?.. Но Боря, наверное, знает как.
   Спрашиваю робко его:
   - А Сережа, Ваня, Шура?
   И Боря уверенно отвечает. Вижу, что он передумал все тысячу раз.
   - Ну, что ж, им будет тяжело, но они взрослые, а  мы  маленькие.  Они
могут прожить без нас. Ваня, наверное, поплачет, ну а Сережа поймет.  Он
умный.
   Как он все верно говорит! Да, да, я напишу Сереже, и он не рассердит-
ся. Он не должен будет сердиться. Он все поймет...

   1 августа.

   За Борю все больше появляется какая-то  злая  настороженность.  Смер-
тельно боюсь, что папа будет морить его голодом. Но пусть он только поп-
робует, тогда я... я...
   А иногда у самой прорывается против Бори всегдашнее мое  беспричинное
озлобление. Накричу на него, затопаю ногами. А он даже не огрызнется, не
как было раньше. Только замигает большими измученными глазами, да задро-
жит нижняя губенка.
   И сразу вспыхнет жгучее раскаяние. Целую его, плачу.
   - Боренька, Боренька, прости меня, прости...
   Он опять прижимается ко мне и сквозь слезы отвечает:
   - Я, Феечка, и не сержусь. Я знаю... ты голодная, и мама уехала.
   Так как теперь Боря почти до вечера лишен чаю,  потому  что  остается
дома один, папа каждый день дает ему полтинник. Боря ходит  в  ближайшую
советскую чайную и пьет кипяток. Дают еще конфекту одну.
   Но сегодня пришла со службы, и бросилось в глаза, что с Борей  нелад-
но. Какое-то особенно истомленное лицо. Даже губы ссохлись.
   Спрашиваю:
   - Что с тобой?
   И, конечно, он замигал и со слезами в голосе:
   - Я... я сегодня чаю не пил.
   Сразу обострилась против папы злая настороженность.  Нехорошие  пред-
чувствия заметались в сердце.
   - Почему?
   - Па...па ска...зал, что не будет больше давать денег. Он сказал, что
я не ахти сколько чаю выпью, и трачу деньги только на конфекты. Он  ска-
зал, что это лишний расход, и что я могу подождать,  пока  все  не  при-
дут...
   Слушаю его рыдания и ушам не верю. Даже не ненависть вспыхнула, а ог-
ромное, страшное бешенство. Ужас, ужас! Как он смел ребенку не дать пол-
тинника на кипяток! Изверг, настоящий изверг! Так бы собственными руками
и разорвала на куски! Вцепилась бы в шею, в глаза, во все, во все...
   - Боренька, Боренька, не плачь. Я буду с ним говорить. Я  ему  скажу.
Это чорт знает, что такое! Я ему не позволю, не позволю...
   Ожидая его, почти два часа бегаю по комнате. И все внутри кипит,  ки-
пит... Скорей бы только он пришел!
   Звонок.
   Еще он не успел раздеться, а я кричу ему прямо в лицо со  всей  своей
невыразимой злобой:
   - Вы... Вы почему ему не оставили на кипяток?
   Он весь вздрогнул тихо. Страшное, страшное перебежало по лицу.  Потом
овладел собой. С угрюмым лицом покосился исподлобья, поверх очков.
   - Потому, что это - зря. Все равно кипяток  он  не  пьет.  Ему  нужна
только конфекта... Не умрет. Может и нас дождаться.
   - Я... я удивляюсь вам... Как не стыдно, не стыдно, не  стыдно?..  Вы
были бы рады, если бы мы совсем умерли!.. Да, да, да...
   Папа ошеломлен. Прилип ко мне страшными, неподвижными глазами,  беск-
ровные, серые губы дергаются и мучительно шевелятся морщины над  перено-
сицей. Потом вдруг как стукнет кулаком по столу:
   - Да как ты смеешь таким тоном разговаривать со мной? Не  сметь!  За-
молчи!
   Теперь я на секунду ошеломлена, но не испугана. Сжалась вся в  комок,
точно готова броситься на него. И вдруг опять затряслась от нового поры-
ва бешеной злобы. Выкрикиваю, как безумная, и еще громче его:
   - Да, да, вот и смею, смею говорить! Что хочу, то и смею, раз вы  так
поступаете! Не любите, не любите правды?
   А у него порыв схлынул. Опять смотрит не то с недоумением,  не  то  с
испугом.
   - ...Да, да, не любите... Недаром мы с Борисом  предчувствовали,  что
без мамы от вас... вас житья не будет!..
   - Ах, Господи!..
   Замерла с незакрывшимся ртом. Что это, что это я ему сказала? Неужели
он зверь для своих детей? Неужели, неужели?.. Ах, какая я жестокая...
   Вижу, как у папы исказилось бледное  лицо  и  конвульсивно  дергается
подбородок. Ничего больше не сказал.
   Но на следующий день оставил Борису несчастный полтинник.

   2 августа.

   Еще одна странность.
   Когда Александр ходил к нам при маме, и мама сажала его обедать с на-
ми, я с бешенством считала каждую ложку с'еденной им  похлебки.  И  папа
был на моей стороне. Я это знала.
   А теперь?
   Он приходит и теперь. Какое у него страшное от голода лицо.  Он,  на-
верное, голодает больше нас. Тревожно, робко смотрит по углам.  Наверное
думает, что раз мамы нет, его никто из нас не посадит обедать.
   Сегодня он тоже пришел. Я всю душу вложила, чтобы сердечно с ним поз-
дороваться. Даже его поразила, а сама чуть не заплакала. Но папа  бросил
угрюмо:
   - Здравствуй.
   Александр посмотрел на него жалко, умоляюще и, согнув плечи,  ушел  в
другую комнату. Он знает, что без мамы нечего ждать, чтобы его пригласи-
ли обедать.
   Но я собрала на стол и кричу:
   - Шура, иди обедать!
   Закричала и вся насторожилась... Что он сейчас скажет?  Пусть...  Все
равно, Александр будет обедать.
   А папа вскинул на меня изумленные, встревоженные глаза и шепчет зло:
   - Ты что? С ума сошла, что ли?
   Я твердо выдерживаю его взор и, не отводя глаз, продолжаю  звать  еще
настойчивее:
   - Шура, иди обедать!
   Почти с минуту мы прикованы друг к другу глазами.  И  в  сердце  одно
торжество. Вот, вот тебе, эгоист!.. Не будешь морить родного сына  голо-
дом. Он и без того несчастный. Бедный Александр!..
   Наконец, папа прячет свои глаза. Он уже не глядит  и  на  Александра,
когда тот пришел обедать.

   3 августа.

   Александр пришел и сегодня.
   Встретила его так же сердечно, как и вчера.  Он  чувствует  это.  Сел
обедать увереннее. Пообедал и сейчас собирается уходить. Но  слышу,  за-
держался почему-то на кухне.
   Папа по обыкновению лежит в спальне. Я и Боря сидим на  диване,  при-
жавшись друг к другу.
   И вдруг сердце вздрагивает от необ'яснимого,  ужасного  предчувствия.
Сразу устанавливается знакомая настороженность. Только не  могу  понять,
по отношению к чему она... Господи, что это, что сейчас случится? Задро-
жала вся. Прислушиваюсь к  себе.  Ах,  это  Александр,  Александр!..  Он
что-то делает на кухне. Он хочет что-то взять от нас! Взять, взять!..  А
с кухни не слышно ни звука.
   Судорожно оттолкнула испуганного Бориса  и  стремглав,  с  замирающим
сердцем, несусь на кухню.
   Влетела. Он стоит у стола и странно уставился на меня.
   Подскочила к нему с безумным, пронзительным криком:
   - Ты что здесь делаешь? Что, что, что?
   И он смутился. Господи, значит правда, правда!.. Но что, что  он  мог
взять у нас? Что же такое он отнимает у нас?
   И вдруг вспомнила, что под столом было два фунта картошки,  приготов-
ленной на завтра. Бросилась к столу - картошки нет.
   - Украл он...
   Звериным прыжком кинулась к нему.
   - Отдай, отдай нашу картошку, отдай, несчастный!..
   А он как будто окостенел бледным, без кровинки лицом. Страшное напря-
жение все больше сдвигает брови. Смутно бросилось в глаза,  что  мизинец
на левой руке у него дрожит мелкой  дрожью.  Губы  шевелятся  от  усилия
что-то сказать. Наконец, бормочет:
   - Я... я не брал вашу картошку.
   Но у меня же страшная, жестокая, огромная уверенность, что  он  взял.
Вою бессмысленно, как зверь:
   - Отдай, отдай, отдай, отдай же...
   Его лицо искажается все страшнее. Конвульсивное напряжение борется  с
упорством. Вот упорство установилось. Сердце у меня оборвалось. Вою  все
бессмысленнее:
   - Отдай, отдай, отдай, отдай же...
   И вдруг новый прилив бешенства. А! Он украл от голодных! Он, он...
   Как раз'яренная кошка, бросилась к нему и вцепилась до боли в пальцах
в его костлявые, твердые плечи.
   - Папа, папа, идите же сюда! Александр украл нашу картошку... Скорей,
скорей! Уйдет! Отдай, вор несчастный, нашу картошку! Отдай!
   Папа прибежал в одном белье, - тощий, худой, страшный,  с  перекосив-
шимся лицом.
   Держу Александра за плечи и кричу папе:
   - Папа, папа, он украл нашу картошку! Отнимите! Не отдает он!
   Белая фигура папы искривилась. Он трясет оголенными, круглыми, тонки-
ми руками, с огромными кулаками на концах. Даже грязные пальцы на  босых
ногах искривились и будто впились в пол:
   - Мерзавец, отдай сейчас же нашу картошку!
   А я кричу еще его громче:
   - Папа, папа, я держу его! Обыщите скорее! Скорей, скорей!
   Александр озирается, как затравленный зверь, и встречает звериную не-
нависть. Напряженное упорство в  лице  ломается.  Оно  делается  жалким.
Вдруг медленно вынимает одну за другой картошины из  карманов  и  шепчет
еле слышно дрожащими губами:
   - Нате, нате, нате...
   Повернулся и, с'ежившись, медленно ушел.
   Папа даже не проводил его взглядом. Жадно согнувшись, тощий, длинный,
весь в белом, он пересчитывает картошины. Потом заботливо прячет  их  и,
уходя, бросает мне:
   - Эх, ты, розиня! Так все перетаскает!
   А я осталась окаменевшая посередине кухни. Что же я наделала? Ведь он
голодный. Голоднее, чем мы. Надо бы отдать... Отдать? А завтра что будем
есть? А Борис?
   Стою точно в столбняке, и мысли, обжигающие до глубины, проносятся  в
мозгу. Вдруг все смело, и хлынули бессильные слезы.
   Какая, какая я!..

   4 августа.

   Сегодня от мамы получено первое письмо.
   Слава Богу! А то все дни болело сердце: почему она не  пишет?  Навер-
ное, уже умерла... Неужели такие бессердечные  люди,  что  не  известили
нас?
   И ясно, как в кинематографе, рисуется мама мертвая. Еду в трамвае,  а
передо мной мертвая мама, с застывшим, белым, холодным лицом.  По  улице
иду - то же. И чувствую, что слезы бегут по щекам. Смутно  понимаю,  что
публика останавливается и обращает внимание.
   А на службе Маруська, заглянув в глаза, тоже сердечно спрашивает:
   - Еще нет?
   - Нет.
   Сегодня письмо пришло. Мама пишет, что  доехала  благополучно  и  уже
послала нам вместе с письмом хлебную посылку. Надеется привезти сухарей,
крупы и пуда два муки. Скоро выезжает.
   Я и Боря, и даже папа, двадцать раз перечитываем письмо.
   Вечером ели несчастную похлебку. Вдруг моя ложка застыла  в  воздухе.
Поглядела на эту похлебку со странным, радостным чувством:
   - Скоро тебя не будет!
   А папа поглядел на меня и тоже улыбнулся.
   Заулыбался счастливо и Боря.

   6 августа.

   После того, как от мамы получено письмо, за нее я спокойна. Верю, что
с ней ничего не случится, что она скоро приедет.
   В ожидании посылки, вчера сидела на  службе  бодрая  и  радостная,  и
вдруг в голову пришла ужасная мысль:
   - Господи, а как Боря сидит один-одинешенек дома? Ведь... ведь он мо-
жет утопиться. Ведь он хотел! А вдруг сойдет с ума... Да, да, с ним  се-
годня обязательно что-нибудь случится!
   Заныло сердце от страшных предчувствий. Не  могу  работать.  Сижу,  и
глаза застилает туманом. А в тумане рисуется яркий,  худенький,  бледный
Боря. Бежит к Неве. Добежал. Постоял с минутку, подумал. Замигал  жалко,
жалко и вдруг - бух вниз головой.
   Не выдержала и отпросилась со службы пораньше. Летела домой,  как  на
крыльях. Когда позвонила, то чуть не  разразилась  слезами,  услыхав  за
дверью его слабый голосок. Но сдержала себя и равнодушно спрашиваю его:
   - Ну, как ты?
   - Ничего, Феечка, наверное, скоро мама приедет.
   И сегодня утром собираюсь на службу, и опять сердце  заныло  страшно.
Нет, не могу итти. С ним, наверное, что-нибудь случится. Не пойду.
   Осталась дома. Все время ни на шаг не отпускаю его от себя. В двенад-
цать часов сама собрала его в детскую столовую за обедом, дала котелок и
вышла проводить до ворот.
   Говорю, как мать:
   - Ну, Боренька, иди с Богом!
   Перекрестила его и стою у ворот. Смотрю ему вслед.
   Он слабо помахивает котелочком в руке и тихо идет вдоль забора. И ря-
дом с ним по забору тихо идет тоненькая тень... И вдруг я судорожно  ух-
ватилась рукой за ворота.
   Какой он худенький, бледный!  Только  теперь  я  вижу  это.  Страшно,
страшно и больно в сердце. Идет, и головка мотается на тоненькой  шейке.
И плечико худенькое, остренькое, выше другого. Ножки совсем, как  палоч-
ки. Господи, вот бедный, несчастный ребенок! Ведь он тает, тает на  моих
глазах. Он так не дойдет и до столовой. Вон какая тоненькая тень. Упадет
где-нибудь... На улице умрет.
   Трясусь, как в лихорадке и жду его возвращения.
   Жду, жду, жду.
   Да что же это так долго? Упал, упал, конечно... умер.  Сейчас  побегу
искать, искать...
   Но вдали - маленькая фигурка.  Бросаюсь  навстречу.  Обнимаю,  целую,
плачу.
   - Боренька, Боренька, да что же ты так долго? Что с тобой случилось?
   Он поднял свое старческое, не по-детски  сморщенное  личико.  Говорит
встревоженно:
   - Ничего, Фея, не долго. Я всегда так...
   - Да нет, нет, ты долго... Что с тобой...
   Не договорила, потому что Боря смотрит на меня странно, и со  слезами
на глазах:
   - Феечка, я тебя очень люблю. Ты... ты не бойся, я теперь уже не бро-
шусь в Неву. Мама скоро приедет.
   Перед приходом папы стала варить картофель. Как  всегда,  по  примеру
мамы, украла от двух фунтов одну картошину. Мы каждый день  делаем  это.
Режем сырую на тоненькие ломтики и жарим прямо на плите, поскорее, чтобы
не пришел папа, и с'едаем пополам всегда.
   А сегодня отдаю картошину целиком:
   - На, Боренька, кушай.
   И опять он смотрит давешним взглядом. Даже такие же слезы в опущенных
к полу глазах. Говорит почти шепотом:
   - Нет, Феечка, я не буду без тебя.

   7 августа.

   Наконец, сегодня получена посылка.
   Мама послала ее на мое имя, на почтамт. Получила на службе и принесла
в канцелярию.
   Сразу же окружили все наши:
   - Фейка, Фейка, с чем она?
   - Наверное, с пирогами!
   - Нет, кажется, с маслом.
   - Фейка, вскрой же!
   А у меня вдруг пробудилась жадность. Как же! Если вскрою,  надо  уго-
щать всех. Самим мало останется. Раньше я не была такая. Когда мама при-
ехала из деревни, угощала Лельку сухарями, даже сама предложила.  А  те-
перь стала жадная.
   Говорю небрежно:
   - Ну, какие там пироги и масло. Просто, хлеб печеный, и больше  ниче-
го...
   Отпросилась от службы и поскорее домой.
   Еще только вхожу во двор, а кричу уже в отворенное окно:
   - Борь, Борь, иди встречать! Посылка!
   Не успела раздеться, а Боря, сразу  порозовевший,  взрезает  холст  и
бормочет под нос:
   - Ой, Фея, Фея, как хочется поскорее!
   В посылке три хлебца. Один совсем маленький,  другой  -  побольше,  а
третий - еще больше. Лукаво смотрю на Бориса и говорю:
   - Это мама нарочно так сделала. Самый большой - папе, поменьше - мне,
а самый маленький - тебе.
   А он еще лукавее возражает:
   - Нет, Фея, это просто так испеклось.
   Разрезали самый маленький хлебец на три ровных части и с'ели.  Папина
часть осталась и смотрит на меня, а я на нее.
   Искоса взглядываю на Борю, а он уже приготовился и сразу  поймал  мой
взор. Он смущенный, и я смущенная.
   Нерешительно говорю ему:
   - Давай.
   Но глазами говорю в то же время:
   - Не надо, не надо! Нечестно.
   Он, конечно, понимает безмолвную просьбу, но есть так хочется, и  по-
том... Потом, у папы лишние полфунта.
   - Я не знаю. Как хочешь... Давай...
   Но я уже справилась с собою. Весело и громко отвечаю:
   - Не стоит! Рассердится. А потом... потом он ведь тоже голодный.
   8 августа.

   На сегодня от вчерашней посылки не осталось  и  кусочка.  Но  сегодня
опять повезло.
   Хлеба по карточкам не давали почти с половины июля. Все  нет,  нет  и
нет. А сегодня папа получил сразу за все дни.
   Входит с большим мешком за плечами и весь сияет:
   - Радуйтесь, радуйтесь, ребятки, хлеба несу за все дни. Ох, устал да-
же тащивши...
   И Боря и я кричим в один голос:
   - Сколько, сколько?
   - 18 фунтов на всех.
   - А нам-то, нам-то сколько?
   - Вам 8 фунтов и мне 10.
   Вот счастье-то ему - 10 фунтов одному, а нам на  двоих  8,  и  лишние
полфунта у него...
   Но живо собираю обед. Села и заулыбалась. В руках нож, а на столе пе-
редо мной - целый хлебище. И у папы в руках нож. Тоже перед ним хлебище,
и папа улыбается ему. Взглянула на Бориса и тот улыбается, потирает руч-
ки и бормочет:
   - Поедим хлебца-то сейчас, поедим!
   И вдруг замечаю, что в папином хлебище что-то маловато для 10 фунтов.
С наслаждением режу свой хлеб и спрашиваю папу:
   - Папочка, что-то у вас больно мало? Тут нет десяти фунтов.
   Он говорит с улыбкой, совсем как у Бори:
   - Да я, дурень этакий, получил хлеб и крепился, крепился, а  потом  и
с'ел фунта с два еще на заводе.
   У Бориса тоже вырывается с визгом:
   - Ох, и мы сейчас поедим, поедим!..
   Папа отрезал себе такой толстый кусок, что я даже залюбовалась. Прямо
приятно сделалось, когда вспомнила, какие тоненькие ломтики  он  отрезал
раньше. Господи, если бы всегда так!.. Папа бы не  был  тогда  эгоистом.
Хорошо бы было как!
   А он жует свой толстый кусок беззубым ртом и говорит с ласковой улыб-
кой:
   - Вот что, ребятки...
   Мы оба перебиваем:
   - А что, что такое, папочка?
   - Да вот что. Вы уж сегодня не жалейте, до сыта ешьте. А завтра-то уж
распределяйте. К утру кусочек, и к вечеру кусочек. Вот как я.
   - Ммда, ммда, ммда...
   За несчастной похлебкой с'ели с Борисом фунта  по  два  хлеба.  После
обеда папа на радостях посылает в чайную. Против обыкновения нужно взять
по две порции чаю и по две конфетки... Ведь хлеба много, и  можно  много
пить чаю...
   За чаем измерила глазами папин кусок  и  свой.  Наш  уже  совсем  ма-
ленький. Ласкаю его глазами, и хочется еще есть.
   С уверенным видом говорю Борису:
   - Ну, как, больше не хочешь? Я думаю, на завтра оставим? Да, Боря?
   Но Боря говорит:
   - Нет, Феечка, еще по  маленькому,  маленькому  кусочку.  Мы  вкусную
тюрьку устроим в стакане. В тюрьке-то меньше хлеба пойдет. Верно, давай,
Фея!..
   А Фее только того и надо.
   - Ну, ладно, что уж с тобой делать; давай, давай...
   Режу хлеб. Фу, фу, хотела отрезать по маленькому, а  вышло  опять  по
толстому, толстому куску! И всего-то у нас осталось фунта  три.  Жаль-то
как!
   Верчу с сожалением свой кусок в руке, а Борису говорю небрежно:
   - Ну, уж если есть, так есть, а жалеть нечего. Правда, Борис?
   - Ммда, ммда, Фея, правда...
   Папа тщательно завернул свой хлеб в бумагу. Встал и говорит:
   - Слава тебе, Господи, сытехонек сегодня.
   А следом встаем и мы. Показываю Борису на свой живот и говорю с улыб-
кой во все лицо:
   - Борь, у тебя тут полно? Сыт, наверное?..
   - Ой, Феечка, сыт... А знаешь, нижняя-то корочка вкусная. Смотри, ка-
кая поджаристая.
   - Ах ты, плут, этакий! Ну, ладно,  давай  нижнюю  корочку,  а  теперь
все-таки уберем, а то все с'едим.
   - Да, да, Феечка, надо убрать.
   Папа отяжелел совсем. Не раздеваясь, не сняв  даже  сапог,  лежит  на
кровати, курит трубку и читает газету. Нет-нет, и взглянет на нас поверх
очков, и улыбнется ласково. Мы с Борисом забились в уголок.  Без  умолку
трещим о маме и смеемся от сытости. Через полчаса, час  вдруг  чувствую,
что опять голодна, страшно голодна. Сказать об этом Борису? -  нехорошо.
Папа завтра даст нотацию. "Вот, - скажет,  -  большая,  не  могла  удер-
жаться. Хоть бы Борис, - ему простительно"...
   Решила, что Борису не скажу и не буду  есть  хлеба,  а  только  пойду
взгляну на кусок в шкафу.
   Встала. Нарочно зевнула и иду. А Борис сразу:
   - Ты куда?
   - Сиди здесь, я сейчас приду.
   Смотрит лукаво, улыбается и говорит:
   - Ишь, какая, и я пойду.
   - Ах, ты дрянь мальчишка! Не проведешь. Ну, ладно, пойдем. Еще по ку-
сочку.
   Отрезала и говорю:
   - Борь, а Борь, ну и дураки мы с тобою! Весь хлеб с'едим.
   - Ой, нет, Феечка, я думаю, что мы очень умные.
   И еще лукавее поглядывает на меня.
   - Ах, ты, поросенок этакий! Пойдем скорее спать, а-то все с'едим.
   - Пойдем, Феечка.
   Борька захватил хлеб зубами и странно-лихорадочно заторопился. Разде-
вается, а хлеб все не выпускает из зубов. Спрашиваю его с удивлением:
   - Ты чего так торопишься?
   - А знаешь, Феюшенька, я буду в постели лежать и есть  хлеб.  Правда,
ведь хорошо? Лежишь и ешь, а он тебе прямо в горло идет.
   Оба забрались под одеяло. Лежим и шепчемся. Хлеб откусываем маленьки-
ми кусочками. И вдруг замечаю, что Борис спит, а в руке у него недоеден-
ный кусочек.
   Доела и его кусочек. Уже стала засыпать, когда в другом углу  заворо-
чался, закряхтел папа. Приоткрыла  засыпающий  глаз,  а  папа,  в  одном
белье, пробирается куда-то бесшумно... Господи, да куда же это он? Стало
страшно.
   И вдруг через открытую дверь вижу, что  в  столовой  он  направляется
прямо к шкафу. Босые ноги шлепают. Ага! Скрипнула дверь шкафа...  Ах,  в
тишине зазвенел уроненный нож. И за звоном в тишине раздалось:
   - Ах, вроть твои на ноги! Дурень я этакий.
   Успокоенная, юркнула под одеяло и рассмеялась без злорадства...  Ага,
и ты не выдержал! А еще нотации читал... Ах, папка, папка!
   И в первый раз за все время видела сны. И утром даже могла их  вспом-
нить совершенно отчетливо.

   9 августа.

   Утром радостно рассказываю сны Борису.
   - Представь, Боренька, давно уже не видела снов, а сегодня приснились
сразу два Сережи: наш Сережа и Сергей Френев. Как ты  думаешь,  что  это
значит?
   Боря улыбается по вчерашнему и говорит:
   - Наверное, папа опять 18 фунтов хлеба принесет.
   А потом подумал полминутки и добавил серьезно:
   - Погоди, это я нарочно. Наверное, письмо будет от  мамы  или  нашего
Сережи, только не от твоего Сережки...
   Я возмущена до глубины души, хотя и понимаю, что он шутит:
   - Как ты смеешь так говорить? Он вовсе не Сережка, а Сережа...  Сере-
женька Френев. Он... он будет командовать в Красной армии...
   Я чуть не сказала, что он будет генералом, да вспомнила,  что  у  нас
теперь нет генералов.
   Борис и ухом не ведет. Подмигивает мне глазом и говорит примиряюще:
   - Ну, ладно, пусть он там будет,  а  только,  знаешь,  давай  сделаем
тюрьку.
   Сделали тюрьку и за тюрькой доели  весь  вчерашний  хлеб.  Проглотила
последний кусок и вдруг сделалось страшно:
   - Боренька, милый, как будем завтра-то?
   Боря тоже сидит грустный.
   - Понимаешь, Фея, мне не верится, что у нас был вчера хлеб, и что  мы
сейчас ели. Правда, не верится.
   Сегодня у меня свободный день. На службу итти не  надо.  После  самой
тюрьки лежу на кровати. Боря сидит на балконе и греется на солнышке.
   Вдруг он вбегает радостный и торжествующий. Размахивает письмом.
   - Ну, что я тебе не говорил разве? Смотри, письмо. И от нашего Сережи
оно, а не от твоего Сережки. Смотри, смотри, на, читай скорей!
   Выхватила письмо и в один миг распечатала. Да, от Сережи...  Пробегаю
глазами первые строчки, а Борис тянет за рукав:
   - Читай, читай вслух.
   - Да, да, слушай. Сережа в Чернигове...
   Еще пробегу несколько строчек, и потом говорю:
   - Недавно был в командировке в Москве...
   И вдруг я замолчала совсем.
   - Фея, Фея, Феечка, чего ты молчишь?
   - По-до-жди, Бо-рень-ка.
   Господи, что это он пишет? Пишет, что в Москве заходил к Френеву. Пе-
ред Френевым лежало нераспечатанное письмо Катюши. Да, да,  я  знаю  эту
Катюшу! Это Катюша Ильина. Дальше, дальше... Письмо читали вместе, а Ка-
тюша пишет Френеву: "Сережа, я хочу, чтобы вы приехали в Петроград. Слы-
шите: я хочу этого. А хотите вы меня целовать? Хотите? Признайтесь  ско-
рее"... Господи, что же это такое?
   Слышу, что Боря теребит меня за рукав, а у меня в глазах потемнело, и
в сердце тонко колет. Бессильно опустилась на стул и сложила руки на ко-
ленях. Пальцы судорожно держат недочитанное письмо. Глаза попали на  ко-
сые часы на стене. Который же час? который  час?  Ничего  не  понимаю...
Господи, Господи, что же это?
   И вдруг опять сердце словно дернули за ниточку. Больно, больно. Так и
стрельнуло. Сразу покатились слезы. Забилась на стуле, как раненая.  По-
том опять услышала, что Боря тормошит за рукав.
   - Фея, Феечка, что такое? Скажи. Фея, Феечка!
   - Боря, Боренька! Сергей обманул меня! За что же, за что? Как обидно!
Говорил, что вечно будет любить меня! Даже поцеловал в Вологде. И вот, и
вот...
   - Феечка, это неправда. Не может быть.
   Это говорит Боря, но я прислушиваюсь к собственному сердцу, -  правда
это или неправда? Правда, правда. Он не любит меня. Он любит Катюшу.
   И вдруг вскочила, оттолкнула Борю и забегала по комнате.
   - А если так... Пусть, пусть! Я сама первая скажу: кончено между  на-
ми, все кончено. Он думает, что я буду унижаться. Просить его любви. Ни-
когда, никогда!.. Пусть не думает. Сама первая напишу. Брошу ему в лицо.
Теперь вижу: половина четвертого на часах. Не надо, не надо, не надо...
   А за мной бегает Боря и сквозь слезы твердит:
   - Фея, Феечка, не надо, пройдет, пройдет...
   - Нет, Боря, не пройдет, никогда не пройдет... За что,  за  что?  Как
ему не стыдно? Лгал. Обманывал. Господи, как обидно!
   Неожиданно, как громадная туча, налетела новая мысль и заслонила  все
другое. Подбежала к зеркалу и жадно стала вглядываться в свое лицо.
   - Да, да, я понимаю теперь. Я почти девочка. Катюша лучше меня. А она
не виновата, он только виноват. Да, он виноват. Низко, низко с его  сто-
роны! Ну, ладно, пусть!.. Ах, Сергей, Сергей, зачем  было  лгать?  зачем
обманывать? Если у меня еще две косички, так по-твоему можно  обманывать
меня. Нет, нет, я покажу тебе. Со мной нельзя играть. Я понимаю твою иг-
ру. И нечестно это, нечестно, низко. Ты увидишь, что я не девочка. Пусть
косички! Надо было сказать сразу, что нравилась Катюша, а  не  я...  Да,
да, да.
   Вечером, когда все уснули, несколько раз принималась за письмо, но от
слез не могла писать. Слезы застилали глаза и  падали  прямо  на  буквы.
Пусть! Я его не люблю больше. Я навсегда вычеркнула его из своего  серд-
ца. Завтра ему напишу.
   Не могла уснуть всю ночь. То плачу, то бормочу:
   - Не люблю, не люблю, не люблю.
   А все-таки, кажется, я его люблю.

   10 августа.

   Проснулась, а внутри уже готовы слова:
   - Не люблю, не люблю, не люблю.
   Забыла, что надо итти на службу. Забыла даже, что сегодня нет  хлеба.
Села сразу писать письмо. И пишу не на "ты", а на "вы".
   "Сергей...
   "Не нужно было лгать, я все знаю..."
   И вдруг в голову пришло: а что же все знаю? что все? Да, да...  Ясно,
что он не любит меня.
   "... и больше не буду писать вам никогда. Между нами все кончено..."
   Кончено? Заплакала над этим словом, но напрягаю силы и пишу далее.
   "...Я думаю, вы сами поймете, как мне бесконечно больно и тяжело  пе-
ренести все это. Но к чему лишние слова? Теперь они бесполезны. Разбитое
никогда не будет целым, а только склеенным. Но склеенное - только  скле-
енное. Вы помните стихи, которые я вам когда-то декламировала:

   Какою болью сердце бьется,
   Как долго память мы храним,
   О том, что больше не вернется,
   О том, чего не возвратим...

   "Вот этой болью бьется в этот миг и мое сердце. Но я не девочка,  как
вы думали. Пусть сердце бьется еще больнее, я вырву  из  него  память  о
том, что более не вернется. Вырву потому, что я оскорблена, как женщина,
потому, что я не хочу жить с этим нерадостным грузом.
   "Прощайте, Сергей Френев. Большой ошибкой было  с  вашей  стороны  не
признавать того, что я женщина. Любите Катюшу, и дай Бог, чтобы вы  были
любимы ею.

   Не ваша Фея".

   Письмо уже написано и лежит передо мною. А слезы так и льются. Неуже-
ли все кончено? Господи, какое страшное слово "кончено"! Да, да,  "обле-
тели цветы, догорели огни". К чему же твои слезы, Фея?  Маруся  говорит:
"первая, чистая, юная любовь". А где она? Нет уже этой любви.  В  сердце
все сорвано, смято, размыто... Навсегда.
   Прощай, Сергей, прощай!
   Пишу адрес, а на конверт капнула слеза, прямо угадала на слово  "Сер-
гею". Оно безобразно расплылось, а я вдруг поцеловала его.
   Переменила конверт. Нет, надо взять себя в руки.  Не  стоит  он  моих
слез... Ах, Сергей, Сергей!
   Рука задрожала, опуская письмо в почтовый ящик. Ничего, ничего,  -  я
похоронила его навсегда.
   Но плакала весь день, и все казалось, что я его все-таки люблю.

   11 августа.

   А сегодня приехала мама. Привезла два пуда муки, 20 фунтов крупы и 15
фунтов сухарей.
   С полуоткрытым ртом она сидит на стуле и странно устало держит  руки.
Раскрытые мешки разложены у ног. Видна желто-коричневая, шероховатая му-
ка. Подальше - крупа. Мы все: я, папа, Боря стоим вокруг, внезапно  при-
тихшие. Смотрим на эту крупу и муку и никто ничего не говорит.  И  вдруг
Боря тихо зарыдал.
   А вечером напекли лепешек, наварили каши, которой не видали  полгода,
и наелись до тошноты.

   14 августа.

   Только три дня сыты, а нас никого не узнать. Мы все еще бледные,  ху-
дые, но мы уже наполнены жизнью. Борька прыгает козленком на своих  тон-
ких, как палочки, ножках и поминутно просит "лепешечку". Мама всегда да-
ет, но я вижу, что она старается делать это в отсутствие папы.
   Со стола исчезла ненавистная похлебка, но обеденные разговоры не кле-
ятся еще. Вместо них папа предпочитает читать вслух газету.
   Появилась привычка каждый день смотреть в зеркало.  Нетерпеливо  ожи-
даю, когда опять появится на щеках румянец. С таким же страстным  нетер-
пением наблюдаю за Борей, мамой, папой, когда они поправятся. Прошло три
дня, но Боря уже заметно свежее, мама - тоже, а в  папе  решительно  нет
никакого изменения. Страшно делается смотреть на его тощую,  сгорбленную
фигуру, на его ужасное лицо и тонкие, длинные руки.
   И потом эти мешки с продуктами. Они поставлены в столовой, в углу.  Я
не могу пройти мимо них, чтобы пугливо не оглянуться.

   15 августа.

   Сегодня за ужином папа удивил даже нас, голодных. За один раз он с'ел
около четырех фунтов хлеба, и я видела по его глазам, что с'ел бы еще.

   16 августа.

   Прибежала на службу бодрая, оживленная, совсем такая, какой  чувство-
вала себя в деревне. И тотчас же затеяла разговор.
   - Лелька, а Лелька! У нас сегодня пироги с капустой; а ты умеешь тор-
ты делать?
   - Ну уж, торты не умею, но зато  испеку  тебе  такое  печенье,  прямо
пальчики оближешь. Я пироги с капустой не люблю.
   - А я люблю, и потом люблю очень голубцы...
   Болтаю о тортах, о голубцах, а раньше я не признавала таких  разгово-
ров. Всегда сердилась и говорила, что это прожорливые разговоры,  и  что
говорить об этом могут только животные.
   Но хорошо быть сытой, если бы только не Сергей Френев.

   17 августа.

   В первый раз за все лето сходила в кинематограф. Пришла домой поздно,
часов в 11. Пришла и вздрогнула. За столом сидит Александр и  уничтожает
целую гору лепешек. Он в неуклюжей красноармейской шинели. Но еще раньше
бросились в глаза и больно ударили по сердцу страшные, удивительно  тон-
кие ноги в желтых обмотках и в громадных солдатских ботинках.
   Он еще ни разу не приходил после того случая с  картошкой.  И  теперь
испуганно взглянул на меня и поспешно сказал плачущим голосом:
   - Мобилизовали. Послезавтра на фронт отправляют. Может быть,  никогда
не увидимся.
   И серым, огромным рукавом шинели смахнул  слезы.  Сразу  оторопела  в
неприятном изумлении. Чего он плачет? Трус, трус!..
   В сердце только что вспыхнула к нему жалость, боль, раскаяние за кар-
тошку, но этот жест все точно смел. Говорю ему почти сердито:
   - На фронт, так на фронт. Сережа и Ваня  добровольно  ушли.  Чего  же
ты-то нос повесил?
   А он отвечает совсем слезливым голосом:
   - Да, тебе хорошо говорить, сидя тут дома...
   Господи, он замигал, как Борис. Даже нижняя губа  так  же  задрожала.
Фу, фу, вот так защитник! Не далеко можно на нем уехать. Не могу видеть,
когда мужчина плачет. А если в атаку итти придется? Тогда каков будет? А
еще рабочий! Свою власть боится защищать! Кричу ему почти взбешенная:
   - Как тебе не стыдно, как не стыдно?
   И только, когда он через полчаса уходил, вспыхнула опять к  нему  жа-
лость. Но и жалость эта презрительная. Не могла принудить  себя  поцело-
вать его от души. На прощанье только сказала ему:
   - Ну, ладно, иди с Богом, не плачь, да смотри - пиши...

   18 августа.

   А все-таки я, кажется, люблю Френева. Не могу его забыть. В сердце  -
горько, обидно...
   А усну - вижу его во сне. Целует прямо в губы,  и  на  губах  горячо.
Слышу даже голос, тихий, ласковый:
   - Моя маленькая Фея, ведь ты не забудешь меня?
   Да, да, не я, а ты забыл свою маленькую Фею. Зачем было лгать?  Зачем
обманывать? Я уже не девочка.

   19 августа.

   Почему папа такой измученный и худой? Ест много, больше всех  нас,  а
все такой же страшный. Я боюсь думать об этом, но каждый вечер его худо-
ба бросается в лицо и думаю поневоле. Но, наверное, пройдет у него.
   А я совсем оживаю. Потянуло в театр, в кинематограф. Два раза была  в
гостях у Маруськи.

   27 августа.

   От Александра было получено только одно письмо из Смоленска, и с  тех
пор больше нет никаких известий. В письме он писал, что  скоро  отправят
на польский фронт.
   А я знаю, что если бы он был жив и здоров, он бы обязательно написал.

   28 августа.

   И почему в папе нет никакого изменения до сих пор? Все такой  же  ху-
дой, измятый и желтый. Мы все давно изменились, посвежели, повеселели, а
он все так же угрюм и неприветлив. Другой раз ни единым звуком за  целый
вечер не вмешается в наш разговор. Встанет у печки, сложит руки за спину
и куда-то смотрит в потолок.

   29 августа.

   Посылка, о которой Ваня писал в середине лета, получена только сегод-
ня. В ней оказалось фунтов 12 кирпичей и фунтов 8  крупы,  наполовину  с
песком.
   Хорошо, что она не получена в то страшное время. Можно было бы с  ума
сойти.

   1 сентября.

   Господи, Господи, скоро продукты будут все! Неужели опять  пойдет  та
же жизнь? Неужели опять похлебка? Но ведь продавать же у нас нечего!
   И как странно: чем подавленнее становится настроение дома, тем шумнее
и веселее я веду себя на службе.
   Часто бываю у Маруськи, чтобы только не оставаться по вечерам дома.
   Еще неприятность: от Сережи уже почти три недели нет писем, а  раньше
он аккуратно писал каждую неделю.
   Боюсь думать о всем этом. Жертвую самолюбием и соглашаюсь итти с  Ма-
руськой в кинематограф или в театр. А когда-то итти на чужой  счет  было
для меня - нож острый.

   2 сентября.

   Увеличили хлебную норму. Опять я и мама получаем полфунта на два дня,
Боря - 5/8 на два дня, папа - 3/4 фунта по гражданской карточке и...  те
же несчастные полфунта. Вспомнила их, и мороз побежал по коже.

   5 сентября.

   Ужас, ужас какой!
   С Николаем Павловичем я давно не встречалась в  почтамте,  но  как-то
этого не замечала. А вчера неожиданно говорят:
   - Да разве вы не знаете? Он умер еще в июле. Паралич сердца. Говорят,
от истощения.
   Я остолбенела. Стою и ничего не понимаю. Смотрю на сказавшего и  даже
его лица не вижу. И вдруг увидела это лицо и поняла все, все.  Безумный,
какой-то животный страх хватает за сердце... А мы, мы? Мы тоже ведь  ум-
рем? Вот только продукты кончатся. Немного уж  осталось  муки,  а  крупы
нет...
   Потом стало стыдно. Спрашиваю:
   - Как же так? Почему? Почему?
   - Очень просто. Полное истощение сил. Нечего есть было человеку.  Го-
ворят, и отец умирает.
   Нечего есть было человеку? Как это просто! Да, да, это очень  просто.
А я то думаю, что голодаю я... Ах, да! Наверное, он тогда и  селедку  не
ел в почтамте только потому, что должен был поделиться с  отцом.  Милый,
дорогой Николай Павлович!
   И вдруг я покраснела. В голову пришло, что  теперь  некому  подгонять
меня, чтобы я училась. И даже с удовольствием подумалось... Ужас,  ужас!
Какая я...
   Прорвались вдруг слезы. Но, Господи, опять чувствую, что  это  скорее
слезы страха за себя, за маму, за Бориса, чем слезы о Николае Павловиче.
Мы... мы тоже, наверное, умрем от голода...
   Домой пришла подавленная. За ужином глотаю про себя слезы и  не  могу
сказать, что умер Николай Павлович. Кажется, что все заплачут, такими же
слезами, как я давеча. И потом без того все как будто особенно подавлены
чем-то. Вдруг мама говорит тихо, тихо:
   - Муки только на завтра замесить осталось, и больше нет ничего.
   И эти слова точно толчок для меня. Сразу за мамой говорю так же тихо:
   - А Николай Павлович умер от голода.
   Все опустили глаза на стол и все молчат. Потом Боря беззвучно  запла-
кал, мама перекрестилась, а у папы на лбу страшно задвигались морщины.
   Завтра опять похлебка, если есть еще, что продавать.

   7 сентября.

   Сегодня пошла на службу голодная, а вечером была похлебка.
   От Сережи и от Александра все еще нет писем.

   10 сентября.

   Голод, голод и голод. Все как-то сразу распустились.

   15 сентября.

   Продавать почти нечего. Вчера опять было долгое  мучительное  совеща-
ние. Решили варить похлебку только через день.
   А хлеб дают опять с перебоями. Через пять-шесть дней.  Папа  получает
лишние полфунта.

   20 сентября.

   Голова кружится. По утрам красные, зеленые, синие  пятна.  На  улицах
лица двоятся. Все, все опять так же. Дома по вечерам -  мертвая  тишина.
Вчера ночью проснулась и что-то услышала. Долго  старалась  понять,  что
это такое? Наконец, поняла... Плакала мама.  Но  я  не  спросила  ее,  а
только отвернулась к стене.
   Но всего страшнее папа. Он буквально высыхает и  дряхлеет.  Придет  с
работы страшный, страшный. Заохает, закряхтит, пожалуется,  что  у  него
пухнут и болят ноги. Но никто не отзовется и звуком. Он...  он  получает
полфунта лишних.
   Перед тем, как спать, встанет спиной к холодной печке  и  руки  назад
заложены. Стоит часа два-три. Страшно делается от его мертвой  неподвиж-
ности, от его пустых глаз. Смотрит куда-то в потолок и даже  ресницы  не
шелохнутся.
   А потом идет в одинокую постель.

   25 сентября.

   Или осень наступает, или все померкло от голода. Даже трамвайные  ва-
гоны недавно были такими красными, блестящими, а теперь, когда сажусь  в
трамвай, вижу, что они тусклые, тусклые.
   Ни о чем не думается. Только где-то на самом дне  шевелится  и  тонко
жужжит беспокойство оттого, что от Сережи и Шуры все еще нет писем.

   30 сентября.

   У Мити несчастье - заболела Тонька. Он просил маму приехать  и  похо-
зяйничать. Я ее отговаривала, но она поехала и взяла с собой Бориса.  Я,
конечно, понимаю, что у Мити можно наесться до сыта. Они все  еще  живут
хорошо.
   Шла со службы домой и, по обыкновению, ничего не  думала.  А  подходя
уже к дому, вдруг почувствовала в душе страх. Как же я останусь с  папой
один на один? И зачем я пошла домой? Лучше бы к Маруське  ночевать.  Те-
перь не дойти к ней. Но с папой - не могу, не могу...
   Пришла домой. Как взглянула на папу, так опять почувствовала  то  же.
Нет, нет - не могу с ним оставаться.  Страшно.  И  тоска  невыразимая  в
сердце.
   Пойду опять.
   Посидела с полминутки на стуле и отдышалась немного. Потом говорю па-
пе:
   - Ну, до свиданья, я пошла.
   И сразу вижу, что он тоже испугался оттого, что останется один. Гово-
рит странным голосом:
   - А куда ты?
   - К Маруське. У ней гости.
   Помолчал немного. В мертвых глазах что-то зашевелилось.
   - Да полно, не ходи. Устала. Поздно.
   Он неподвижно, как всегда, стоит у печки. Как взгляну на него, -  так
и страшно, страшно. Нет, не могу, не могу.
   - Нет, нет, папочка, я пойду.
   Ничего не возразил, но отделился от печки и медленно пошел  в  кухню.
Потом возвращается с горшком в руках и говорит. А  голос  вздрагивающий,
чем-то переполненный.
   - Ну-ка, полно тебе, не выдумывай! Вот у меня похлебки немного  оста-
лось. Поешь-ка лучше, да и с Богом спать.
   Успокоился и поставил горшок передо мной. А я поражена. И есть хочет-
ся мучительно, и папу жаль, и не могу с ним остаться.
   Смотрю жадно на суп. Не выдержала. Жадно ем.
   А он успокоился еще больше и поглядывает на меня  ласково.  И  вдруг,
с'ев суп до капли, я встаю и одеваюсь опять. Сама чувствую,  как  жаркая
краска ползет по щекам. Но не могу, не могу с ним  остаться...  Господи,
какая я! Бедный папа. Он сразу сжался и смотрит на меня испуганно.
   - Ну, до свиданья, папочка.
   Ничего не ответил. Постояла с полминутки, посмотрела ему в лицо  и...
повернулась и пошла. Сделала шага три, оглянулась и  даже  задрожала  от
ужаса, стыда и скорби за папу.
   Весь как-то опустился, согнулся, и в то же время гордость какая-то  в
фигуре. А желтое лицо с мертвыми глазами, -  как  неподвижная,  страшная
маска. И она тянется за мной... Господи, Господи!
   Закружилось что-то в сердце, даже в глазах потемнело. Останусь, оста-
нусь. Не помня себя, подбежала к нему  и  стремительно  поцеловала  и...
вдруг опять слышу свои слова:
   - Ну, папочка, я пошла...
   И снова он ничего не сказал. Теперь я вся согнулась и ушла. Ушла.

   1 октября.

   Уже недели две у нас в канцелярии и вообще в почтамте как-то  по-осо-
бенному все волнуются и радостно чего-то ждут. Все  собираются  кучками,
шушукаются по углам, перешептываются за работой. Прямо противно смотреть
на всех. Сижу, молчу, даже не поинтересуюсь, из-за чего они шушукаются и
чему радуются?
   А сегодня Тюрин, наш казначей, вдруг спросил меня:
   - А вы, Фея Александровна, разве не хотите, чтобы белые пришли?
   - Пришли белые? Куда белые?
   - Да неужели вы не знаете, что Петрограду скоро крышка?.. Юденич нас-
тупает...
   Ага! Вот почему все шушукаются и перешептываются. И сразу я припомни-
ла, что уже давно смутно слышала, что наступают белые. Только я  думала,
что не на Петроград, а где-то далеко. Папа ничего дома  не  говорил.  Он
уже давно, с того дня, как с'ели последнюю горсть муки, не читает по ве-
черам газет и ничего с нами не говорит. Белые наступают... Нет, нет, они
не возьмут нашего Петрограда!
   Говорю Тюрину:
   - Ерунда, они двадцать раз наступали и не взяли,  и  теперь  тоже  не
возьмут.
   Вечером спросила папу:
   - Правда, что белые наступают на Петроград?
   Мама подняла на меня испуганные глаза, а потом перевела на папу. Папа
помолчал и неохотно сказал:
   - Юденич это. Он и раньше наступал, да опять отступал.

   2 октября.

   Сегодня немного опоздала. Пришла в канцелярию, а у нас уже все собра-
лись, но никто не работает. Стоят общей кучей и уже не шушукаются, а го-
ворят открыто. И у всех блестящие глаза и радостные лица.  И  такое  зло
взяло на эти лица и глаза. Ни с кем не поздоровалась и нарочно села  ра-
ботать. Работаю только одна в канцелярии,  а  сама  прислушиваюсь  одним
ухом, что они говорят.
   А в кучке говорят, что скоро совсем хлеба не будет -  все  пойдет  на
фронт, что в Красной армии - все голодные и  молодые  очень,  и  поэтому
Петроград возьмут. А когда придут белые, хлеб опять будет по три  копей-
ки, будет всего довольно, и коммунистам будет крышка.
   Прислушиваюсь, и вдруг в душе заползал страх. Господи, ведь Сережа  и
Ваня коммунисты! Как же, как же? И хлеба не будет. Все умрем  с  голоду.
Нет, нет, не возьмут!
   Неожиданно сорвалась с места и бегу к этой кучке:
   - Чего вы радуетесь? Все равно не взять, не взять, не взять!..
   Все замолкли, потом переглянулись и сразу засмеялись.
   - Ха-ха-ха! Фея-то Александровна - большевичка у нас... Нет  уж,  Фея
Александровна, теперь-то будет крышка.
   - Ничего подобного, никогда не возьмут!
   Отбежала и опять уселась за работу.
   А перо так и прыгает в руках. И все кляксы, кляксы,  кляксы.  Нарочно
ставлю.
   Вечером, против обыкновения, папа принес газету и читал вслух. Слуша-
ли с напряженным, жутким интересом. Особенно мама. И хотя она ничего  не
понимает в телеграммах с фронта, за то она думает о Сереже и Ване. И Шу-
ре.

   7 октября.

   В почтамт газеты приносят к двенадцати часам дня. Из всех углов  ком-
наты бросаемся к рассыльному мальчику, чтобы захватить их. Но чаще  всех
захватываю я, потому что сижу ближе остальных к дверям. Лихорадочно  чи-
таю сначала про себя, а потом вслух. Господи, белые все наступают и нас-
тупают. Говорят, совсем уж близко.
   И все меня называют большевичкой. Никто не знает, что делается у меня
в душе. Сама не пойму: хочется или не хочется, чтобы пришли белые. Гово-
рят, хлеба будет много. Сыты все будем. Но Сережа, Ваня!.. Они же комму-
нисты. Господи, как же это? Неужели придут?..
   И у мамы в душе происходит, кажется, то же самое. Сегодня папа  читал
газету, а она вдруг страшно закричала:
   - А чорт с ними, пусть приходят! Все равно уж теперь. Уж какой-нибудь
бы, да конец только!..
   Какой ужасный крик! Идет из самого сердца. Хотела взглянуть на мамино
лицо и не могла. Знаю, знаю... Она долго думала и о Сереже, и о Ване,  и
о том, что все продано, и что впереди - голод. Все, все это звучало в ее
крике. Прозвучало и замолкло. Ей теперь все равно.
   А мне еще не все равно. Чувствую это, но не знаю, на что решиться.
   10 октября.

   Неужели возьмут? Все ближе они наступают и ближе.
   Папа пришел сегодня особенно расстроенный. Не раздеваясь  еще,  гово-
рит:
   - Близко они. Пожалуй, дело будет.
   Подумал еще с полминутки и опять говорит:
   - Вот что, мать. Говорят, расстреливают целые семьи красноармейцев за
то, что сыновья на фронте. Ты собери-ка все письма от Сережи, Вани и Шу-
ры и сожги.
   Я прерываю его в середине фразы и кричу, возмущенная страшно:
   - Вот и глупо будет, вот и глупо будет. Захотят узнать, и так узнают.
   Мне хочется кричать ему, что он - трус, трус, трус. Боится  писем  от
родных сыновей. До чего он дошел! И теперь то, когда уж жить-то  не  для
чего даже и мне, он трясется за свою жизнь. Трус, трус!  А  он  отвечает
мне встревоженно:
   - Чего ты мелешь-то? Как узнают-то?
   - Да очень просто. Так вот и узнают. Да, да, да, узнают!  Сама  скажу
им, что я - сестра братьев-коммунистов. Наплевать мне  на  белых!  Пусть
меня расстреливают!
   И вдруг папа страшно закричал:
   - Да не трепли ты языком, пустомеля этакая! Раз говорю, что сжечь на-
до, - значит, надо...
   Но писем все же не сожгли. Решили ожидать последнего момента.

   11 октября.

   На улицах расклеены телеграммы: "Волосово  противником  взято".  А  в
почтамте на каждом лице - светлый праздник.
   Наша канцелярия превратилась в клуб для всей экспедиции. Собираются с
утра и радостно обсуждают новости с фронта. Спрашивают меня:
   - Ну, что, Фея Александровна, Волосово-то взято? Будете еще спорить?
   Это спрашивает Тюрин. Расставил широко ноги, уперся руками в  бока  и
ждет ответа.
   Взглянула в его смеющиеся глаза, и клубком подкатило к горлу судорож-
ное, злое напряжение. Вскочила из-за стола и хотела крикнуть на всю кан-
целярию, и вдруг крик точно сорвался и упал. Опять опустилась на стул  и
говорю тихо:
   - Мне теперь все равно.
   Тюрин насмешливо развел руками.
   - Вот тебе и на! Все равно. А кто еще недавно говорил и топал ножкой:
"не придут, не придут, не придут"?.. Однако, Фея  Александровна,  нечего
сказать, - тверды вы в своих убеждениях!
   Но я опять только повторила:
   - Мне все равно.
   Он засмеялся и пошел к галдящей кучке.

   12 октября.

   Слышно уже, как стреляют. Близко, близко.

   13 октября.

   Стрельба как будто ближе. Не дают давно хлеба. Господи, а  Сережа?  А
Ваня?

   14 октября.

   Всю ночь не могла сомкнуть глаз.
   Лежу и прислушиваюсь. Совсем близко, как  ухнет,  ухнет...  Вздрогнет
дом, задребезжат стекла тонко, тонко. Хоть бы попали в наш  дом!  Пусть,
пусть убьют всех. Пусть сюда, под кровать ко мне, влетит  огромный  сна-
ряд. В комнате сразу пожар. Сразу все  затрещит  и  развалится.  Немного
жаль папу, маму и Борю. А я сама подставлю голову под какое-нибудь брев-
но.

   15 октября.

   Утром все-таки пошла на службу. На стенах домов расклеены  новые  те-
леграммы: "наступление противника упорное". Люди стоят, вытягивают шеи к
черным буквам и жадно читают. Одни ухмыляются, у других - озабоченные  и
встревоженные лица.
   В канцелярии меня встретили с поклонами:
   - Радуйтесь, Фея Александровна. Дождались. Несколько часов осталось.
   Перед окончанием занятий  вбегает  рассыльный  мальчишка  и  радостно
орет:
   - А мосты-то развели! Мосты-то развели!
   И сразу со всех сторон радостный вой:
   - Ага, ага! Скоро, значит!
   - Испугались, черти!
   - Заплясали... Посмотрим.
   - Белый хлеб скоро будем есть!
   Потом они еще что-то кричали. Я уже не могла понять. Потом долго  шла
домой и все прислушивалась к выстрелам. Посмотрю в небо, а оно -  огром-
ное, и все в тучах. А снарядов не видно. Только падает мелкий дождь; ка-
жется, промочила ноги. Дома мама встречает испуганная:
   - Ну, слава тебе, Господи, пришла. Мы уж думали, не убило ли.
   Еще хватило сил ответить ей:
   - Ну, что вы, ерунда какая. Меня не убьют.
   И даже презрительно рассмеялась.
   Ночь протекала медленно, а к утру стало почему-то затихать. Сделалось
еще страшнее.

   16 октября.

   Утром мама долго не хотела отпускать на службу.
   - Не ходи. Вдруг на Первой линии белые на лошадях раз'езжают. Смотри,
папа тоже остался.
   Но я пошла. На улицах даже как-то странно без стрельбы.  И  телеграмм
нет. Трамваи не ходят. По улице идут и говорят, что положение  неопреде-
ленное.
   В канцелярии встречают жадными вопросами:
   - Фея Александровна, нет ли чего нового? Газет не расклеили?
   Мало разговаривают сегодня и не радуются. Ожидают газет, и  все  при-
тихли. Лелька и Валька даже за работу принялись.
   А газет все нет и нет. Уже второй час. Отчего же это? Неужели, неуже-
ли?..
   Только в два часа влетел мальчишка с газетами. Бросаюсь к нему, успе-
ла захватить первая.
   Все сразу столпились вокруг меня и торопят. А у меня газета прыгает в
руках... Господи, что это такое? "Белые по всем направлениям  отступают.
Наше наступление развивается успешно".
   - Да читайте, читайте!
   Голова закружилась. Блестящие глаза, встревоженные лица  передо  мной
стали то вспыхивать, то бледнеть. Но из всех сил кричу им:
   - Белые везде отступают! Наши их гонят! Читайте сами.
   Упала на стол и закрыла глаза. Как кружится все! Голоса слышатся  как
из тумана. Это Тюрин.
   - И из-за чего дерутся дураки голодные? Послали бы  меня,  я  показал
бы, как драться с белыми.
   Немного отдышалась. Открыла глаза. Со мной кто-то говорит, а я ничего
не понимаю. Вдруг застучали зубы, как в лихорадке. Опять открыла  глаза.
Красные, зеленые пятна. Потерла рукой лоб, чтобы отогнать,  а  лоб  весь
потный. Сразу чего-то испугалась. Никому ничего не сказала и  пошла  до-
мой.
   Шла, кажется, до самого вечера. Помню, что дрожали ноги, и  цеплялась
за стены домов. А стрельбы не было.
   Потом сразу очутилась дома. Мама что-то говорила  и  снимала  с  меня
пальто. Потом провожала до кровати.

   15 ноября.

   Целый месяц была больна. Я и теперь больная.
   В тот вечер мама меня проводила до кровати и больше ничего  не  помню
ясно
   ...............
   ...Глаза сразу открывались в середине ночи. Не сама открывала, а буд-
то изнутри кто-то раздирал их. Это уже не ночь, а вечная, огромная  тем-
нота. И лежу где-то не на кровати, а высоко, высоко. Свешиваю вниз голо-
ву и пристально смотрю вниз. Темнота. Нет конца. Чувствую, что в темноте
надо мной все ниже и ниже нависает бесконечное черное  небо.  А  в  небе
ужасное, черное солнце. Не вижу, но чувствую его.  Господи,  раздавит!..
Раздавит!.. А в сердце как больно!
   ...............
   Потом уже в комнате. Проснулась и плачу. Голосок у меня тонкий,  тон-
кий. Плачу и слушаю себя с удовольствием. Да, я в комнате.  Вон  в  углу
висит папино пальто. Нет, нет! Не пальто. Это черный монах! Только зачем
он без лица и зачем поднимает руки к потолку? Ах, нет... Не  монах.  Это
черный папа без лица. Он протягивает ко мне длинные, черные руки.  Папа,
папа, не надо! Это я - Фея! Фея!
   ...............
   Потом, наверное, был день. Двигались черные папа и мама,  и  опять  у
них не было лиц. За то видела блестящее окно, и, кажется,  солнце  было.
Потом как будто опять ночь. Снова кругом все темно. А под потолком, пря-
мо в воздухе, висела маленькая девочка вся в белом. И на  подоле  у  ней
капельки крови. Потом опять как будто день, потом опять ночь.  Не  помню
сколько раз.
   ...............
   Раз проснулась и, не раскрывая глаз, поняла, что в  комнате  -  утро.
Сразу услышала мамин голос:
   - Хоть бы умирала, если не поправляется! Экая мука-мученская!..
   Сердце так и вздрогнуло от знакомой боли. Чуть-чуть не раскрыла глаз,
но удержалась. Господи, почему я не умерла? Почему?
   Выждала, когда мама отошла, и заплакала.
   ...............
   А потом было хуже всего. Появился огромный аппетит, а есть было  сов-
сем нечего. Никогда в жизни не испытывала такого голода. Плакала по  но-
чам и чуть не изгрызла собственные пальцы.
   Хочу умереть, умереть, умереть...
   ...............
   Вчера в первый раз встала с постели. Закуталась и села у окна.  Поло-
жила на подоконник руки. Пусто на дворе. Видно, как ветер треплет  бере-
зу. Пусто в сердце. В голове нет ни одной мысли.
   Неожиданно увидела на подоконнике свою протянутую белую, тонкую руку.
Вздрогнула вся. Потом поднесла руку поближе к глазам. Тонкая,  тонкая  и
кожа нежная, почти просвечивает. Даже красиво.
   И вдруг вспыхнула злоба, безграничная, страшная  на  всех,  на  всех.
Вспыхнула и потухла. Шатаясь, подошла к кровати и опять легла.  Забилась
под одеяло и зарыдала, уткнувшись в подушку.

   16 ноября.

   Понемногу встаю, хожу. Мама твердит, чтобы умирала или  выздоравлива-
ла. А у меня сил нет совершенно. Поброжу полчаса и опять лежу весь день.
   Все безразлично и ко всему равнодушна. И то, что было недавно, и  то,
что еще будет впереди. Страдаю только от голода, и по ночам грезятся бе-
лые булки.

   20 ноября.

   Все тоже. Сил нет совершенно.

   25 ноября.

   Мама смотрит на меня и плачет. Все чаще говорит:
   - Да умирала бы ты поскорее!
   А я иногда совсем не отвечу, иногда скажу:
   - Мне все равно.

   26 ноября.

   Сегодня утром в первый раз вспомнила, что от Сережи давно не было пи-
сем. Торопливо спросила маму, были ли от него письма за время  моей  бо-
лезни?
   Сразу, без ее ответа поняла, что писем еще не было.  Ее  серые  глаза
моментально наполнились слезами, и для меня этого было довольно.  Ничего
ей не ответила, но сердце начало оживать и наполняться страхом и скорбью
живого человека.
   А вечером Сережа неожиданно приехал. Но такой же исхудалый  и  страш-
ный, как мы. Весь оборванный, в обмундировании военно-пленного. Оказыва-
ется, он два с лишком месяца был болен тифом и не хотел писать, чтобы не
встревожить нас. Во время болезни в  госпитале  случился  пожар,  и  его
собственное обмундирование все сгорело. Хорошо, что не сгорел он сам.
   Я по обыкновению лежала, когда он позвонил. Никто не думал, что он, и
сердце не дрогнуло, не отозвалось на звонок. И вдруг на  кухне  раздался
голос мамы:
   - Сереженька, Сереженька!
   В первое мгновенье не сообразила, но Сережа уже входит и  прямо  нап-
равляется к моей кровати. Всю так и затрясло, как в лихорадке.  И  вдруг
разразилась слезами.
   Сережа привез фунтов 30 хлеба.
   27 ноября.

   Сразу стало лучше. Думаю, дня через три-четыре пойти на службу.
   Только сегодня заметила, как все похудели за это время. Особенно  па-
па. У него лицо на смерть замученного человека. Мама говорит, что у него
страшно распухли ноги.

   1 декабря.

   Все это время, оказывается, варили похлебку два раза в  неделю.  Хлеб
по-прежнему выдавали с перебоями. Бывали дни, что  мама  и  Боря  сидели
только на одном советском обеде. Папа всегда получал свои полфунта.
   Я не могу даже представить, как они могли жить на этом.
   Завтра - воскресенье. Я думаю пойти на службу в понедельник.

   2 декабря.

   Папа тоже заболел...
   Сегодня не пошел на работу, а лежит и стонет:
   - Ох, Господи, ох, Господи...
   Смотрю на его страшную, костлявую грудь, на пожелтевший лоб, с  ссох-
шимися морщинами и слипшимися редкими волосами; смотрю с  спокойно-злоб-
ным, усталым любопытством. Да, да, поболей и ты. Я болела и не  получала
полфунта лишних. И, когда он перекатит на меня  свои  страшные,  тусклые
глаза, я равнодушно отвертываюсь.
   А в двенадцать часов принесли из столовой Борин и мамин обеды. Ага!..
Папина карточка в заводской столовой. Значит... значит, он будет  голод-
ным. И полфунта не дадут.
   Все четверо садимся есть два советских обеда. Смотрю,  поднимается  и
папа. Спустил с кровати иссохшие, пожелтевшие ноги. В тусклых глазах за-
горелись огоньки, как у животного. Искривил тонкие, серые губы и нарочно
стонет громче:
   - Мааать, дай и мне ложку...
   Мама, ни слова не говоря, поставила у кровати табурет и перенесла  на
него обед со стола. Мы уселись на корточках вокруг. А он?.. Он тоже  тя-
нется своей ложкой. От слабости сидит на постели и качается, ложка  дро-
жит в страшной тонкой руке, а тянется, тянется... Мы едим быстро,  а  он
не успевает; я вижу, что он мертвыми глазами  стережет  этот  несчастный
суп. Он торопится поскорее проглотить с ложки, а ложка колотится об  его
зубы, о дрожащий подбородок, суп льется на костлявую  грудь,  колени,  а
глаза все следят за тем, что осталось в чашке. Я вижу все это и  старая,
знакомая ненависть, только какая-то усталая, поднимается к нему. И, кро-
ме того, тоска; хочется плакать. Сама не понимаю: за себя  ли,  за  папу
или за всех нас.
   А вечером, когда сварили похлебку, он попросил поставить ему на  кро-
вать в отдельной чашке. С той же усталой ненавистью и тоской в сердце  я
принесла и поставила ему тарелку. Он похлебал немного и застонал  с  ди-
ким, животным ужасом:
   - Ох, мать, мать, я не могу есть похлебку. Ты бы... ты бы хоть купила
яичек, да яишенку сделала. И к чаю чего-нибудь кисленького купила бы...
   Я сразу насторожилась в томительном, злобном удовольствии. Сейчас ма-
ма покажет ему эту яишенку и это кисленькое! Когда я  болела,  мне  ведь
ничего этого не было. Верно, верно!.. Мама даже  покраснела  от  злобной
досады.
   - Да ты с ума сошел, что ли? На что я накуплю для тебя яишенок и кис-
ленького? Пойми сам.
   Но он ничего не может понять. В ужасе  бормочет,  чтобы  продали  еще
что-нибудь. Смотрит страшными глазами то на меня, то на маму и бормочет.
И вдруг закрыл глаза, отвернулся к стене и  затих.  А  через  полминутки
глухим, усталым голосом пробормотал безнадежно:
   - Я так и знал. Нечего от вас помощи ждать.  Теперь  можно  помирать.
Господи, Боже, прости нас!
   Услыхали этот стон и переглянулись мы с мамой. Но ни я, ни она ничего
не ответили папе. А вечером я сама предложила папе чаю:
   - Чаю хотите?
   - Дааай...
   Я подала чай и отдала ему свой собственный кусочек хлеба.  Его  отку-
да-то принес Сережа.

   3 декабря.

   Сегодня в первый раз пойду на службу.
   Еще совсем темно, когда я одеваюсь. В углу  чернеет  папина  кровать.
Лежит и все так же стонет. Нехорошо на душе от этих стонов. Мама ушла за
водой.
   Устало оделась и зачем-то подошла к папе. Он не с'ел  вчерашнего  ку-
сочка хлеба, и чай не выпит. Сам лежит, отвернувшись к стене.  Осторожно
говорю ему:
   - Я пошла на службу.
   А он, все так же лицом к стене, заговорил со стонами:
   - Ох, ох... Феюша, как ты голодная-то после болезни  пойдешь?  Возьми
хоть мой-то вчерашний кусочек. Не хочу я...
   Удивилась страшно. В голову в первый раз за все время пришло, что  он
заболел по-настоящему. Так же, как болела я. А потом вдруг подумала:
   - Ерунда все это! Притворяется.
   Он опять стонет:
   - Взяла? Иди с Богом... Ох, ох...
   - Взяла, взяла, папочка, поправляйтесь... Пошла я...
   Вышла в усталом недоумении. За воротами встретила маму. Она возвраща-
ется с ведром воды. Согнулась вся, бедная. Едва тащит.
   Все в том же недоумении, молча, взяла от нее ведро воды и хотела вта-
щить на лестницу. Не могу... Говорю ей:
   - А он-то мне вчерашний хлеб отдал.
   Мне кажется, что она сейчас  ответит  чем-то  насмешливым  и  презри-
тельным, но она говорит грустно:
   - Ну, ладно, иди с Богом.
   На службе сижу все в том же усталом недоумении. Меня спрашивают:
   - Фейка, ты чего нос повесила?
   - Ни-че-го, у ме-ня па-па очень бо-лен... на-вер-ное умрет...
   Кто-то восклицает с негодующим изумлением:
   - Господи, как она спокойно говорит об этом. Прямо удивляюсь на нее.
   Потом шла домой и опять промочила ноги. Подумала, что снова  заболею.
И как-то стала рада. Теперь, наверное, наверное, умру.
   И чем ближе подходила к дому, тем больше думала, что теперь умру обя-
зательно. Уже не радость в душе, а усталая злоба против всех: папы,  ма-
мы, Бори и даже Сережи.
   Дома со злобой сняла сапоги и отбросила в угол. Никому не  говорю  ни
слова. Сережа лежит, мама на кухне, папа стонет. Не заметила, как подош-
ла к кровати. Взглянула и поразилась. Закутан одеялом до  самого  подбо-
родка. На месте груди одеяло быстро колышется. Голова отвернулась на бок
и лежит ко мне страшным лицом. Глаза закрыты, а губы шевелятся,  припод-
нимают слипшиеся усы. Виден висок, и на нем натянута пожелтевшая  потная
кожа. С головы спустились и прилипли к ней редкие волосы. Господи, глаза
открылись и смотрят на меня. Какие они теперь блестящие! Губы  шевелятся
сильнее и разрывают мокрые, слипшиеся комками усы:
   - Феюююша, прииишлааа...
   Голова закружилась. Смотрю на него, как в тумане. И вдруг  стало  ра-
достно: на табурете яичница и стоит бутылочка с чайным  ромом.  Да,  да,
мама все-таки купила. Слава Богу! Побежала на кухню к маме:
   - Ну, что, как папа?
   А мама уже вытирает передником глаза:
   - Плохо очень. Утром в больницу ходил советскую.
   - Что вы, мама? Как же он один ходил?
   - Да, вот один... Некому было. Доктор сказал - очень  опасно.  Обяза-
тельно в больницу надо. Карету ждем "скорой помощи".
   - Мамочка, а карета сегодня будет?
   - Сегодня обещали. Ведь его в больнице чем-нибудь полечат, наверное.
   И она посмотрела на меня чего-то просящими глазами.
   - Конечно, мамочка, в больнице ведь лекарства дадут, и доктор  каждый
день. Там лучше будет.
   Я лгу только потому, что этого просят мамины глаза.
   Карета приехала в 10 часов вечера. Два толстых санитара в белых хала-
тах вошли в комнату. С ужасом я смотрю на них.  Оба  стоят  на  середине
комнаты, под самой электрической лампочкой. У одного красное  лицо,  как
большая буква О, толстый нос и густые брови, а другой смотрит еще серди-
тей, и говорит:
   - Ну, мы думали, совсем больной, а этот и сам сойдет.
   Мама плачет и одевает папу, а у него дрожит нижняя губа, как у ребен-
ка. Смотрит то на санитара, то на маму и лепечет:
   - Да, да, да, я сам сойду.
   И вдруг я подошла к страшному, толстому санитару и  медленно  сказала
ему:
   - Да, да, он сам сойдет.
   И мама подхватывает тоже:
   - Да, да, он сам сойдет.
   А я, как услыхала мамин голос, вдруг почувствовала, что текут  слезы.
Убежала в другую комнату. Вытерла и опять пришла. Папа уже совсем одет и
тянется к маме жалкими, жалкими, как тогда у Шуры, глазами:
   - А... а когдааа приееедете ко мне?
   - Завтра, завтра утром приедем. Все, все. Переночуем ночку и приедем.
Ты не бойся. Приедем, приедем.
   Мне тоже нужно поцеловать папу, а я не могу, не могу. Противные, мок-
рые, слипшиеся усы...
   Санитары тронулись. Голова  папы  слабо  мотнулась  и  опустилась  на
грудь. Уже выходят на кухню.
   Сердце словно вскрикнуло. Бросилась за ним, чтобы поцеловать. Догнала
на кухне. Опять не могу. Вдруг один санитар обернулся и удивленно  гово-
рит:
   - А разве его никто не поедет провожать?
   Ага, ага! Папа только этого и ждал. С усилием поднял голову и смотрит
на нас умоляющими глазами. Но санитар, словно что-то прочитав  на  наших
лицах, добавил:
   - Ну, да мы его в момент доставим.
   Уже уводят. Через открытую дверь слышна возня на лестнице  и  рыдания
мамы. И опять сердце словно вскрикнуло. Проститься, проститься надо. Как
безумная, бегу по лестнице. Подбегаю к воротам. Стоит  страшная  карета.
На козлах закутанный кучер, и лица не видно. Только кнут тянется из  ру-
ки. Папу уже впихивают в карету. Мама трясется от рыданий. Господи, Гос-
поди! Надо проститься с ним. Проводить его.
   Сунулась в карету, а там темно, темно. В углу  сидит  черный  папа  и
стонет. И опять не могу проститься. И поехать с ним - ни за что,  ни  за
что!.. Господи, как страшно! Даже задрожала вся. И вдруг, не простившись
с папой, не сказав никому ни слова, бросилась прочь от кареты. Прибежала
в комнаты и бросилась на кровать. Не плачу, а только дрожу.
   Потом пришли мама и Сережа. Стоит папина  пустая  кровать,  и  одеяло
раскрыто. Все посмотрели на это одеяло и сразу переглянулись.  Но  никто
не сказал ни слова.
   Торопливо стали укладываться спать. Лежу и слышу, как переговаривают-
ся Сережа и мама:
   - Завтра пораньше поедем к нему.
   И внезапно я тоже кричу пронзительным страшным голосом:
   - Я тоже, я тоже.
   Сережа и мама сразу замолкли. Потом оба вместе говорят вздрагивающими
голосами:
   - Хорошо, хорошо. И ты.

   4 декабря.

   А утром я проснулась такая бесконечно усталая, что не хочется  ехать.
Лучше уж, как всегда, пойду на службу. Вижу, что Сережа и мама собирают-
ся. Спрашиваю их:
   - А мне-то с вами ехать?
   И, кажется без всякой цели, они сказали, что с'ездят одни. А я вздох-
нула с облегчением.
   В канцелярии день проходил медленно. С тоской ожидала, когда все кон-
чится. Не могу видеть знакомых лиц.
   Потом шла домой пешком. Трамваи не ходят. Нарочно стараюсь  промочить
ноги и простудиться. Распахнула пальто. Ветер гнилой, сырой, и на  улице
слякоть. Чувствую, что поднимается тупое наслаждение от того,  что,  на-
верное, теперь заболею и умру. Наверное, наверное! Ноги промочены,  и  в
горло надуло.
   На Каменноостровском поравнялась с улицей,  где  находится  Петропав-
ловская больница. Пугливо остановилась. Там - папа. Зайти  бы  надо.  Но
как я устала, как устала! Не могу, не могу... Пойду.
   Почему-то дверь в квартиру, против обыкновения, не заперта.  И  сразу
от этого шаги стали осторожнее. Вхожу тихо... Какая мертвая тишина в до-
ме! И электричества еще нет. Темно. Наверное все сидят в комнатах... Ах,
нет, - мама на кухне. Почему же она не шевелится и  не  встречает  меня?
Сложила руки на колени и наклонила голову.
   Замирающими шагами подошла поближе. Вдруг мама  приподняла  голову  и
скользнула по мне взглядом. Какое безобразное, опухшее от слез  лицо,  и
глаза совсем безумные! Посмотрела секунду на меня и опять приняла  преж-
нее положение. А на полу, около ее ног,  прикорнул  Борис.  Он  даже  не
взглянул на меня.
   Не решилась ее спросить ни о чем. Вся оцепенела,  осторожно  открываю
дверь в комнату. Сережа лежит на диване ничком и не повернул на мои шаги
головы. И его не решаюсь спросить. Прошла мимо дивана и села в углу.
   И вдруг Сергей завозился. Сразу вся напряглась, как  струна.  Он  уже
говорит:
   - Папа умер ночью.
   ...............
   Не помню, что было за этими словами. Кажется, билась в  судорогах  на
полу и выла, как зверь. Пришла в себя от огромной, страшной боли в серд-
це. Поднялась на коленях на полу. Да, да, он  умер,  затравленный  нами!
Даже умирать в больницу выгнали. Это все мы, мы, мы!.. Нет, это я, я!  Я
виновата в том, что он умер! Опять упала на пол и уже по-человечески му-
чительно закричала:
   - Прости, прости, папочка милый! Прости, прости!
   ...............
   Кажется, пыталась разбить голову о пол и в безумном ужасе все  крича-
ла:
   - Прости, прости, прости, прости, папочка милый, милый!..
   Надо мной стоял Сергей и тряс за плечо: "пощади маму, пощади", - хри-
пел он, а я ничего не понимала и кричала:
   - Прости, прости, прости...
   ...............
   Потом сидела в углу и смотрела, как двигалась по  комнате  мама.  Она
была без лица... Зачем-то копошилась у стола.  Потом  будто  по  воздуху
поплыла ко мне:
   - Садись обедать...
   - А он меня не простил?
   - Да полно тебе, дурочка!
   Она повела меня за руку и посадила за стол.
   ...............
   Потом, кажется, спали, а я не спала. Все  слушала  свое  сердце.  Оно
стучало:
   - Не простил, не простил, не простил...

   5 декабря.

   Мама и Сережа утром пошли в больницу. Я очень хотела пойти с  ними  и
не смела попроситься. Они ушли, а я осталась с Борей. Боря плакал,  а  я
смотрела на него и молчала.
   Потом пришли мама и Сережа, а с ними Митя и Тонька. Господи, Митя ку-
рит! Достал из кармана два фунта хлеба и денег еще. Подает маме:
   - Это вам на мясо.
   А потом... потом заложил нога на ногу и  курит.  И  лицо  сытое,  как
всегда. Как он может? Как может? Слышу, он говорит:
   - Феюша, я сегодня ничего не пил. Поставь самоварчик.
   ...............
   А за чаем Митя вдруг спрашивает маму:
   - Как же это он скоро так?
   У Сережи сурово сдвинулись брови, а мама всхлипнула:
   - Да, да, словно пошутил с нами... Вчера свезли, а  сегодня  умер.  И
вдруг она запричитала:
   - Ах, Митенька, если бы я знала, разве бы я...
   И сразу, точно чего-то испугавшись, оборвала.
   Я поняла, почему она оборвала. Ага!.. "Если бы я знала".  Да,  да,  и
она виновата. Он и ее не простил.
   Посмотрела ей в глаза с внезапно вспыхнувшей ненавистью. И  она  тоже
поняла. Я видела, как она жалко смутилась, как задрожала губа и наполни-
лись слезами глаза. Так и надо. Так и надо. Зачем мучили его?
   ...............
   Вечером нужно было перемыть кухонную посуду.  Захватила  полотенце  и
пошла на кухню, но перед дверью  остановилась  и  задрожала  в  безумном
страхе перед мыслью, что одной придется быть в кухне.
   Закусив до крови губы, вошла. Кухня крохотная. Все углы ярко освещены
электричеством, но в глаза бросилось  черное  окно.  Какое  оно  черное!
Опять задрожала. Повернулась спиной к окну и лихорадочно начала  перемы-
вать посуду.
   И вдруг от новой мысли зашевелились волосы на голове и стали  припод-
ниматься. Там в черное окно смотрит папа. Знаю, знаю. Да, да, он смотрит
на меня, на мой затылок. Он не простил меня.
   И против воли стала медленно оборачиваться через плечо на черное  ок-
но. Неужели, неужели он смотрит в окно?
   - Ааааа...
   Тарелки со звоном полетели на пол. За окном, в черном воздухе, висит,
весь в белом, папа, как подвешенный. Смотрит,  смотрит!  И  длинный  ка-
кой...
   Из комнаты послышался голос. Я, не помня себя, бросилась  туда.  Митя
сидит, заложив нога на ногу, и спрашивает:
   - Чего ты орешь там? Поди, все перебила...
   - Там... там папа... Он не простил меня...
   - Не мели, Феюша, в наш век привидений не водится.
   А когда мама хотела положить Митю и Тоню на папину постель, они отка-
зались и предпочли переночевать на полу.

   6 декабря.

   Сегодня папу хоронили.
   С утра пошли в больницу и долго его искали. Ходили в мертвецкую.  Там
все лежат голые покойники: мужчины и женщины вместе. Набиты  на  полках,
свешиваются ноги, руки. У одного рука большая и широкая, как грабля, и с
синими ногтями. А в другой комнате свалены прямо  на  полу.  Куча  почти
прямо до потолка. Даже ходить нельзя. Наступила на  какую-то  женщину  с
огромным, голым животом. А в животе что-то заурчало.  Митя  ходит  между
покойников. Дергает их за головы, за ноги. Едва нашли папу.
   У мертвого папы тоненькая, тоненькая круглая  шейка.  Прямо  детская.
Как увидела эту шейку, так и заплакала. Господи,  какая  тоненькая  шей-
ка!.. Лицо даже приятное и спокойное. Волосы мягкие, как  у  ребенка,  и
растрепались все. Опустилась перед ним на колени и  стала  целовать  эти
волосы. Какая тоненькая шейка...
   Потом положили в гроб и повезли на маленьких саночках. Он  легкий.  Я
никому не давала везти. Везу по улице, а трамвай звонит, и  идут  черные
люди.
   Привезли в церковь. Я совсем не плачу, а мама рыдает, даже священник,
кажется, посмотрел с любопытством. А папа высовывает голову из гроба,  и
у него тоненькая, тоненькая шейка.
   Поют: "Идеже несть болезни, печали, воздыхания,  но  жизнь  бесконеч-
ная"... А почему он не простил меня? А зачем так рыдает  мама?  Ах,  да,
да... Он и ее не простил. Потому такая тоненькая шейка. Он тогда  просил
остаться с ним, а я не осталась. Господи! Уже кончилась панихида...
   Вздрогнула и как будто очнулась.  Ревнивым  взором  слежу  за  мамой.
Как-то она сейчас будет прощаться с ним? Подходит, подходит она...  Нак-
лонилась... И страшно, мучительно закричала. Смотрю протягивает  губы...
Господи, какая она!
   И тут-то, в последний раз, целует папу не в губы, а в венчик!  Как  я
ее ненавижу!
   Слышу Сергей говорит:
   - Фея, простись.
   Да, да, я сейчас поцелую прямо в губы. Не как мама. Он простит  меня.
Смутно чувствую, как меня подводит Сергей. Наклонилась над ним, а у него
один глаз приоткрыт, и строгая гримаса на губах. А шейка, шейка,  Госпо-
ди!.. Ах, я его поцеловала тоже в венчик. Не могу, не могу в губы. Он не
простил, не простил меня!
   Как обезумевшая, бросилась вон из церкви. Отбежала и смотрю  на  цер-
ковные двери. Сейчас его будут выносить.
   Папу понесли к могиле. Мама идет прямо за гробом и  вся  сгибается  и
падает. Но ее держат под руки. И рыдает, рыдает. А я иду издали.
   Потом, кажется, все бросали землю в могилу, и я как будто бросала.  А
потом пришли домой и стали обедать.

   7 декабря.

   Да, папа не простил меня, не простил.
   Поднялась сегодня рано и вышла на службу в 8 часов. Еще темно и в вы-
соком небе блестят звездочки. За ночь выпал  снег  и  пушистыми  шапками
осел на столбах домовых изгородей. По  горизонтальной  перекладине  тоже
обвисла пушистая белая бахрома и синими блестками искрится под  звездоч-
ками. И белые шапки на темных столбах тоже искрятся. С Первой линии  до-
носится грохот раннего трамвая.
   Темным, молчаливым переулком свернула к трамвайной остановке, и сразу
заблестели яркие огни вагона. Через освещенные стекла видны черные  спи-
ны. Взошла на площадку и отшатнулась. Из яркого вагона пахнет  мертвеца-
ми, как там в мертвецкой.
   Поднесла к носу платок, а запах пробивается через платок. Затошнило и
закружилась голова. Выбежала обратно на улицу и пошла пешком.
   В канцелярии тоже весь день пахло мертвецами. Перед окончанием  работ
робко спросила Марусю:
   - Маруся, здесь ничем не пахнет?
   - Нет, а что?
   - Да так, кажется, воняет... селедкой.
   Обратно ехала в трамвае, тоже пахло. Но дома противного запаха нет.
   Ели похлебку молча. Мама тихо и нудно плакала. Я  чувствую,  что  она
странно смотрит на меня, когда думает, что не вижу ее. А как взгляну  я,
она отвертывается. Если она пойдет на кухню, я пристально смотрю  на  ее
затылок тяжелым, ненавидящим взглядом...

   Н. Никандров.
   ПРОКЛЯТЫЕ ЗАЖИГАЛКИ!

   Повесть.

   I.

   Хлеб быстро дорожал... Зажигалки быстро дешевели... Кто вчера  делал,
например, 8 зажигалок, тот сегодня, чтобы прокормить  семейство,  должен
был успеть сделать по крайней мере 10 штук... Кто не успевал, кто отста-
вал, тот умирал голодной смертью на панели...
   И все-таки, на зажигалках, как ни на чем другом, однажды можно  прек-
расно нажиться!.. Нужен только случай, нужно только не бросать этого де-
ла, терпеть, ждать, стараться больше работать...
   Разгоряченный такими думами, подстегнутый ими, как кнутом, старый за-
водский рабочий, токарь по металлу, Афанасий, вдруг вскочил в потемках с
постели, наярился, согнулся, захрипел, как нападающий зверь, затопал бо-
сыми ногами от кровати к станку, прыгающей рукой зажег  бензиновый  све-
тильник, в минуту обулся, оделся, ополоснул холодной водой  небритое,  в
седой щетине лицо и, хотя было всего три часа ночи, дрожа от нетерпения,
принялся за работу.
   Он торопился!
   Привычной ощупью он захватил в темном  углу  комнаты  длинную  медную
желто-зеленую трубку, похожую на камышину, выпрямил ее в руках о колено,
зажал в тиски и распиливал острой ножовкой на одинаковые,  маленькие,  с
мизинец колбаски.
   - Вгы-вгы-вгы... - издавала твердый, дрожащий, упирающийся звук креп-
кая медь, раздираемая еще более крепкими  зубьями  стальной  ножовки.  -
Иек-иек-иек... в то же время откликалось что-то внутри усердно  работаю-
щего мастера.
   И падающие из-под ножовки колбаски, эти медные, полые внутри  цилинд-
рики, эти толстенькие, коротенькие, желто-зеленые  мундштучки,  являлись
главными основаниями будущих зажигалок, их корпусами, резервуариками для
бензина.
   - Вчерашний день Марья вынесла на базар  десяток  зажигалок,  а  едва
хватило на обед, - с тревожно выпученными глазами соображал  за  работой
Афанасий. - Стало быть, нынче придется выгнать 12 штук.
   Однако, отрезав 12 колбасок, Афанасий, как всегда,  не  смог  остано-
виться на назначенном числе и отпилил еще три трубки лишних.
   Где будут сработаны 12 зажигалок, там незаметно пройдут и эти три,  а
между тем они тоже принесут кое-что дому!
   Под станком, на полу, в тени, виднелся широкий низкий ящик  с  разным
металлическим материалом. Афанасий, не глядя, запустил туда руку, достал
оттуда пластину толстой позеленевшей меди, повертел ее в руках, осмотрел
с обеих сторон, как покупатели на толчке осматривают  подошвенную  кожу,
затем приступил к вытачиванию из нее на токарном станке верхних и нижних
донышек для зажигалок.
   Нагорбленно согнувшись над токарным станком и не спуская пристальных,
математически точных глаз с меди, Афанасий стоял и вертел ногой  колесо.
Впереди него, на особой, прикрепленной к стене полочке, ярко горел само-
дельный бензиновый светильник, бурая пивная бутылка с проткнутой  сквозь
пробку трубкой из красной меди, крестообразно выпускающей из своей  вер-
шины четыре узеньких язычка пламени, вместе образующих  как  бы  чашечку
белого, необычайно нежного цветка. И на противоположной  стене  комнаты,
как на белом экране, отражался громадный, черный, наклоненный  вперед  и
непрерывно кланяющийся профиль старого мастера: его большая, со всклоко-
ченными со сна волосами, немножко безумная голова; странно-тонкая,  цып-
лячья шея под ней; широкий, русский, на конце вздернутый, наподобие  хо-
бота, нос в очках; по-стариковски вечно разинутый рот с отвисающей  ниж-
ней челюстью; тощая, болтающаяся, как собачий хвост, борода...
   Ветхое колесо старого самодельного станка вихляло из стороны в сторо-
ну, зацепало за раму, скрипело; весь станок  дрожал,  гудел;  обрезаемая
медь  сопротивлялась,  дерябилась,  зудела,  иногда   неприятно-скользко
взвизгивала.
   - Жжж... - среди глубокой ночи, среди спящего города, наполняла квар-
тиру ровным, непрерывным, крутящимся жужжанием своеобразная  машина  ма-
ленькой домашней фабрики. - Жжж...
   Вскоре в смежной комнате раздались громкие проклятия.
   - Чтоб ты пропал со своими зажигалками! - всей своей  утробой  вопила
оттуда, из-за запертой двери, спавшая там Марья, жена Афанасия. -  Среди
ночи поднялся! Среди ночи!
   - Когда я пропаду, тогда и вы пропадете!  -  с  суровым  спокойствием
хрипло отвечал Афанасий, направив сосредоточенное лицо в седых  колючках
и белесо-блестящих очках на запертую дверь и продолжая с прежней  разме-
ренностью кособоко вихлять ногой колесо. - Жжж... Собаки вы,  собаки!  -
взмотнул он на дверь палкообразной бородой. - А для кого же работаю? Для
кого я жизнь свою убиваю? Для меня, для одного  хватило  бы  на  день  и
трех-четырех зажигалок! Жжж...
   Наконец, 15 верхних и 15 нижних донышек, 30  толстых  медных  монеток
были готовы, и Афанасий, натужно посапывая, сверлил  в  них  дырочки:  в
нижних - для винтика-пробочки от бензина, в верхних  -  для  пропускания
трубочки ниппеля, сквозь которую в свою очередь пройдет азбестовый фити-
лек. А когда и это было окончено и монетки стали походить на пуговички с
одной широкой дырочкой по середине, Афанасий распахнул  на  двор  дверь,
взял за ушки самодельную круглую железную жаровню-мангалку,  на  четырех
высоких, хищно раскоряченных и согнутых в  коленах  ножках,  похожую  на
противного гигантского паука, и вышел с ней, кряхтя, наружу.
   Дверь некоторое время оставалась раскрытою, и в душную, сырую  комна-
ту, с прогнившим полом и прокопченным потолком, как в подземный  погреб,
вдруг резко потянуло со двора приятной ночной свежестью, свободой, широ-
кими просторами, далью, иной жизнью, хорошими  достатками,  несбывшимися
мечтами, ушедшей молодостью, былым здоровьем, вечно дразнящим счастьем!
   На дворе было тихо, темно, прохладно.
   Афанасий прислушался. Ниоткуда не доносилось ни малейшего звука. Весь
город спал. И старому мастеру сделалось  безмерно  грустно.  Неужели  он
один не спал? Неужели он один работал? Неужели он один  так  беспокоился
за завтрашний день? А как же живут другие?
   Невольно поднял Афанасий голову и глаза вверх, и сердце  его  сжалось
еще более острой тоской.
   Оттуда, с далекого черного матового неба, с редкими фиолетовыми  вор-
синками, на него пристально смотрели вниз, как сквозь пробуравленные ды-
рочки в потолке, ясные, белые, по-осеннему холодные,  маленькие  звезды.
Пожалуй, еще никогда не видал Афанасий таких мелких звезд. Их было вели-
кое множество, и они смотрели с неба на землю с таким выражением  и  так
при этом мигали своими длинными ресницами, все вразброд, словно отсчиты-
вали оттуда суетному человеку его короткий век.
   - Ну, пожалуй, еще крошечку поживи... - со всех сторон, со всего  не-
босвода замигали они на Афанасия своим неумирающим извечным миганием.  -
Ну, и еще немного... Секунду! Пол-се-кун-ды!
   Афанасий сиротливо и зябко вздрогнул. Когда-нибудь ему надо глубоко и
серьезно подумать об этом: о жизни, о смерти...
   Но уже на дворе, в темноте, возле дверей, вспыхнул желтый, густо  ча-
дящий огонек зажигалки; в мангалке весело затрещала, застреляла и забла-
гоухала, как ладан, сухая, смолистая, сосновая  щепа;  жарко  охватились
синими и красными язычками пламени и тоненько запели,  зазвенели,  коре-
жась и переворачиваясь в огне, древесные уголья; узенький дворик,  зава-
ленный вдоль высоких заборов старым ржавым железным хламом, весь озарил-
ся странным фантастическим колеблющимся светом, и черная,  взъерошенная,
в очках, фигура Афанасия, таинственно хлопочущая возле полыхающего огня,
была похожа в этот час на колдуна, одиноко варившего на жаровне под пок-
ровом глухой ночи свои могущественные зелья.
   Когда все уголья в мангалке обратились в одну сплошную красную огнен-
ную массу, Афанасий подхватил мангалку за ушки, отвернул наморщенное ли-
цо от жара вбок, вбежал с мангалкой в мастерскую, как вбегают с  кипящим
самоваром в столовую, поставил ее на пол,  воткнул  глубоко  в  жар  па-
яльник, потом, через две-три минуты вынув его оттуда с  красным,  язвен-
но-воспаленным концом, начал быстро впаивать в каждый корпус по два  до-
нышка, - одно верхнее, одно нижнее. Когда  конец  паяльника  чернел,  он
опять зарывал его в красный жар.
   На лице старого рабочего-металлиста, сидящего на табурете с  паяльни-
ком в одной руке, с медной трубкой в другой, были написаны усердие,  вы-
держка, уверенность в себе, торжество, любование своей работой  и  сдер-
жанный восторг перед собственным мастерством. И из его крепких,  верных,
давно прометалличенных рук, работающих с правильностью стальных  рычагов
машины, уже выходили на божий свет, странно веселя глаз, первые  подобия
зажигалок, их зародыши, их младенчики, еще бесформенные, голые, гладкие,
очень далекие от эффектно-сложного вида готовых зажигалок, как  червеоб-
разные гусеницы далеки от вида элегантно-крылатых бабочек.
   Чтобы даром не пропадал хороший жар, Афанасий, по обыкновению, еще  в
самом начале поставил на мангалку громадный закопченный жестяной  чайник
с водой для утреннего чая. И теперь вода, нагреваясь, вздрагивала,  сту-
калась в жестяные стенки чайника, пукала, потом, обрываясь и меняя  один
на другой тон, смелее и смелее затянула, в подражание  самовару,  беско-
нечную, заунывную, в две-три ноты, калмыцко-русскую песенку.
   Оттого, что работа у мастера ладилась хорошо, время летело  для  него
незаметно. И вскоре он услышал, как на всем пространстве города и дальше
за городом изо всей мочи загорланили петухи. Они так старались, эти глу-
пые домашние птицы, так надрывались, что по их  крику  живо  представля-
лось, как они при этом становились на цыпочки, задирали головы,  надува-
лись.
   В пении петухов вообще содержится что-то необычайно  дутое,  напыщен-
ное, излишне-торжественное, как в парадном выходе  к  народу  короля,  в
смешной короне, в неудобной мантии; но вместе с тем в этом пении, несом-
ненно, звучит и что-то ребяческое, простое,  глупое,  очень  здоровое  и
нужное для земли, принимающее жизнь такою, какая она есть.  И  Афанасий,
едва закричали первые петухи, сразу почувствовал, как от его  груди  от-
легла какая-то большая смутная тяжесть. Теперь-то он не одинок!
   Он бросил на стол медь, инструмент, расправил спину, руки,  размял  в
воздухе пальцы, отсунул выше бровей на лоб очки и довольным взглядом об-
вел всю свою сегодняшнюю работу: много ли сделано до петухов?
   - Данька!.. - затем приступил он к самой неприятной своей  ежедневной
обязанности - будить на работу своего взрослого сына, тоже токаря по ме-
таллу, спавшего в этой же комнате, у дальней стены. - Дань,  а  Дань!  -
грубовато и вместе по-отцовски нежно окликал он единственного своего сы-
на, свою надежду. - Слышь!.. Вставай!.. Уже пора!.. Светает!..
   И он направил издали на лицо сына широкий  сноп  ослепительно  белого
света светильника.

   II.

   Данила не шевелился, не отзывался.
   Здоровенный малый, с давно  нестриженными  желтыми  волосами,  веером
закрывавшими весь его лоб, и с первыми светлыми  кучерявыми  бачками  на
щеках, он лежал на боку, лицом к свету светильника,  подложив  под  одну
щеку кисти обеих рук, и могуче дышал через раздувавшиеся ноздри.
   В противоположность отцу, в эти предрассветные часы ему спалось  осо-
бенно хорошо!
   Вечерами он поздно засиживался в студии местного союза художников.  С
некоторых пор он очень усердно занимался там живописью. Он был необыкно-
венный человек. Кроме нечеловеческой  силы,  кроме  железного  здоровья,
природа дала ему еще много и других талантов, в которых он долгое  время
никак не мог разобраться. Казалось, стоило этому  чудо-богатырю  встрях-
нуться, как с него посыплются на землю таланты. Даниле это было даже са-
мому смешно, ему невольно припоминалась соблазнявшая его в  детстве  вы-
веска одной кондитерской, изображавшая опрокинутый рог изобилия, из  ши-
рокого раструба которого без конца сыпались разноцветные пирожные,  вот-
рушки с изюмом, крендели. Точно так же глаза его разбегались  и  теперь,
при обнаружении у себя всевозможных талантов, и он не знал, за какой  из
них ухватиться: все были соблазнительно-хороши. И с самоуверенностью мо-
лодости набрасываясь то на одну бесплатную студию при наробразе,  то  на
другую, он за четыре года советской власти чуть-чуть не сделался  сперва
знаменитым оперным певцом, таким, как Собинов, потом  известным  писате-
лем, таким, как Максим Горький, чемпионом мира по  поднятию  тяжестей  и
борьбе, как Поддубный, политическим оратором, драматическим актером... В
самое последнее время одна отзывчивая дама, художница,  совершенно  слу-
чайно открыла в нем новое дарование, подлинный талант к живописи и  при-
том такой, какие родятся по одному в столетие. Чтобы не  ошибиться,  она
водила его показывать от одного специалиста к другому, как больного  тя-
желой болезнью водят от доктора к доктору, и Данила видел, какое он про-
изводил на всех впечатление своими набросками карандашом с натуры. И  он
тогда же раз-на-всегда решил, что все предыдущие его увлечения и  успехи
были ошибками, поисками себя, и что настоящее его призвание именно тут и
только тут, - в живописи. И на улице, на которой  он  родился,  вырос  и
жил, теперь его иначе не называли, как "Второй Репин", как раньше  титу-
ловали "Второй Максим Горький", "Второй Собинов", "Второй Поддубный"...
   Отец постоял над Данилой, посмотрел на  его  исполинскую  фигуру,  не
умещавшуюся на постели, на красную, полную, лоснящуюся физиономию,  уто-
павшую в подушке, на жирную шею, собравшуюся на затылке складками, вслу-
шался в его шумное, здоровое, беспечное, жадное до жизни дыхание,  очень
родственное тому пению петухов, - и чувство зависти к сыну  зашевелилось
в нем.
   - Вот что значит не иметь ничего в голове!.. - подумал он, с  желчной
улыбкой на искривленных губах. - Ну, разве это человек?.. Разве он  ког-
да-нибудь думает об зажигалках?..
   Он запустил под туловище сына сразу с обеих сторон руки и так защеко-
тал его под бока, с такими гримасами, точно старался ухватить на дне ре-
ки рака, яростно оборонявшегося в илистой норе под корягой.
   - Ну!.. - кряхтел он при этом ему в грудь. - "Второй Репкин"!.. Поды-
майсь!.. А-а, ты не встанешь?.. Говори: не встанешь?..
   Данила вертелся на жесткой постели,  как  червяк  на  гладком  камне,
тщетно ища носом, куда бы зарыться. Но ни глазных век, ни рта он не раз-
жимал, очевидно, продолжая крепко спать.
   - Нет, врешь, собачья душа! - пропыхтел окончательно взбешенный  Афа-
насий. - Спать больше я тебе все равно не дам!
   Он обхватил сына, прижался одной щекой к его груди, отодрал его туло-
вище от постели, приподнял его всего на воздух  и,  как  большую  куклу,
усадил на край кровати.
   Данила, сильно сутулясь, в буром от грязи белье сидел со свешенными в
пол громадными босыми ногами и, чуточку раскрыв глазные  веки,  долго  и
безучастно смотрел на отца.
   - Ммуу... - наконец, недовольно промычал он и  судорожно  зевнул,  на
момент превратив все свое лицо в один громадный темный кругло разверстый
рот, окаймленный изнутри кольцом белых зубов.  -  Еще  совсем  темно,  -
простонал он и туго, как бык, перевел тяжелые глаза  на  черный  квадрат
окна, потом опустил голову и со  сладострастным  выражением  лица  начал
расчесывать  в  кровь  правой  рукой   левую   ногу   у   щиколотки.   -
Хрусс-хрусс-хрусс... - безжалостно скреб он ногтями  кожу  ноги,  сладко
зажмурив глаза. - Хрусс-хрусс-хрусс...
   - Заспался, вот и показывается, что темно, - подбадривал его отец.  -
А так-то оно не темно: самая зорька.
   И, поглядывая за сыном, чтобы тот снова не растянулся на постели,  он
пошел к станку.
   - Да... как же... "показывается"... "зорька"... - как  ребенок,  кап-
ризно огрызался низким ворчливым баском сын, а сам с возрастающим  упое-
нием скоблил  и  скоблил  ногу:  -  Хрусс-хрусс-хрусс...  Где  она  твоя
"зорька"?.. Теперь самое спать!..
   - Тебе бы все спать!.. - попрекал его отец, откладывая  для  него  на
отдельный стол работу. - А как же я?.. Я еще меньше  твоего  сплю!..  Ты
знаешь, когда я сегодня встал?..
   - Знаю, знаю... Хрусс-хрусс... Ты кажется скоро вовсе не  будешь  ло-
житься спать... Хрусс-хрусс... Но ты-то  другое  дело...  Хрусс-хрусс...
Ты-то сам виноват... Хрусс-хрусс...
   - Как это "сам"?!
   - А так сам... Не связывался бы с этими проклятыми  зажигалками!..  Я
давно говорю: давай, поступим обратно на завод... Там  теперь  и  ставки
больше и пайки выдают аккуратней...
   - Знаем! - раздраженно бросил Афанасий, работая. - Слыхали! Пока  вы-
рабатывают новые ставки, цены на хлеб опять подскакивают вдвое!  Тоже  и
пайки: пока их получишь, сапоги обобьешь, за ними ходивши! А допросы!  А
анкеты! А подписки, отписки, записки, расписки! Нет, на зажигалках рабо-
тать все-таки лучше, самостоятельней, вроде как сам себе хозяин! И  под-
нажиться опять же можно, если!
   - Да... Хе-хе-хе... "Нажились" мы много... Хрусс-хрусс-хрусс...
   - Ну! - вдруг злобно закричал на сына издали отец и уставился в  него
поверх очков остановившимися глазами. - Чего же ты  сидишь,  босые  ноги
скубешь? Вставай, время идет, не ждет, работать надо! А скубсти ноги бу-
дешь потом!
   - Ладно, - пробормотал небрежно Данила,  перестал  чесать  изрытую  в
кровь ногу, пошарил гигантской ладонью под кроватью и выволок оттуда бо-
тинки.
   - Да, "самостоятельней", "сам себе хозяин", чорт возьми! - криво  ус-
мехался он в пол и натаскивал на свои нечеловечески-широкие  ступни  еще
более широкие американские боты, тяжелые и твердые, как чугунные утюги.
   - Хорошая, чорт побери, наша "самостоятельность"! Хорошие мы  "хозяе-
ва"! - зашнуровывал он толстым электрическим проводом свои боты с  таким
видом, точно запрягал пару ломовых лошадей. - При лампе  начинаем  рабо-
тать, при лампе кончаем и на обед имеем не больше, как полчаса! А на за-
вод ходили по гудку, когда уже развиднялось, и, как бы то ни было, рабо-
тали там не только казенную работу, но и свою, - взять те же  зажигалки,
- и материалом свободно пользовались, и инструментом, и всем, и шабашили
в 4 часа, когда солнце стояло еще высоко... На заводе я сроду  не  знал,
что такое работа при лампе.
   - Мало ли чего, - тряхнул полуседой головой Афанасий. - Ты еще  много
кой-чего не знаешь. - Ну, на!.. - клокочущим от раздражения голосом  за-
давал он работу сыну. - Вот!.. - почти стонал он и смотрел на Данилу та-
кими глазами, точно порывался схватить его за шиворот и хорошенько поты-
кать носом в работу.
   - Бери сейчас вот эти корпуса и затирай на них шабором паянные места,
чтобы нигде не было видно олова!.. Забирай!..
   - И тут на твоих зажигалках, раз плюнуть,  погибнуть  с  голода...  -
продолжал твердить свое Данила, уже стоя возле постели на ногах  и  туго
затягивая на себе узеньким ремешком широкие холщевые рабочие штаны...  -
а на заводе сроду не пропадешь: все-таки возле людей! На нашем заводе  6
тысяч человек работает!
   - Хотя бы 36! - оборвал его отец. - Все равно, каждый  думает  только
об себе!
   - Ничего подобного! - фыркал Данила над ведром, ополаскивая лицо. - И
там по крайней мере узнаешь, какие есть новости, а тут живешь у вас, как
в тюрьме!
   - Тебе нужны новости? Марья каждый день приносит с базара все  новос-
ти!
   - То не те.
   - Одинаковые!
   - И на заводе...
   - Довольно про завод! - взвизгнул отец. - Он все про  завод,  он  все
про завод! - с плачущим выражением лица пожаловался отец в сторону. -  Я
лучше твоего знаю завод! Я больше как 30 лет на заводе лямку тянул! А ты
меня учишь: "завод", "завод".
   Закатив оба рукава рабочей блузы, Данила, с широкой грудью, с громад-
ным животом, картинный богатырь, лениво, в развалку, поплелся к токарно-
му станку.
   - Что работать? - недовольно прогнусавил он, хмурый со сна.
   - Вот, - указал отец на отложенные в  сторону  медные  корпуса.  -  И
смотри: когда затрешь шабором  паянные  места,  тогда  зачищай  наждаком
медь, сплошь, всю, чтобы она прямо горела! Дело касается рынка, и  поку-
патель кидается не на механизм зажигалки, не на правильность закалки ро-
лика, а на чистоту, на блеск, на моду!
   - Значит, уже будем обманывать народ? -  иронически  покривил  губами
Данила, сгребая по столу в кучу медные корпуса.
   - Зачем обманывать? - ударил молотком по медяшке Афанасий. -  Это  не
мы их обманываем! - и он прицелился и ударил опять. - Это они себя обма-
нывают, держат фасон!
   Данила все никак не мог раскачаться, он упрямо стоял перед своим  ра-
бочим столом и, угнетаемый чувством ужасной лени, злыми  глазами  считал
заготовленные отцом корпуса.
   - Сколько сегодня будем гнать? - спросил он грубо, вызывающе, гудящим
голосом.
   - 12 штук, - мягко и вкрадчиво ответил отец и с невинным лицом стара-
тельно наворачивал нарезной дощечкой резьбу на медной  соломинке,  через
которую в зажигалке проходит фитилек.
   - Как 12??? - с истерическим завыванием вскричал невыспавшийся Данила
и упер в стол тупой, жестокий, разбойничий взгляд. - А тут у тебя 15!!!
   - Да, правда, там еще три лишние есть... Для между делом...
   - У-у-у! хорошее "между делом": целых три зажигалки! И тогда так бы и
говорил, что 15! А то: "12"! Обманывает! И если бы это в первый  раз,  а
то - всегда! Я нарочно раньше сосчитал, смотрю - 15, потом,  думаю,  дай
спрошу, сколько скажет, а он: "12"! Что же ты думаешь, что я слепой,  не
вижу, что ли?
   Афанасий швырнул инструмент, сделал обеими руками гневный жест.
   - Довольно гудеть!!! Зачищай медь, сатана!!! За нас  никто  не  будет
работать!!!
   Данила умолк, подернул плечами, кособоко нагорбился над столом,  взял
в одну руку цилиндрическую медяшку, в другую  трехгранный  шабор,  начал
работать.
   У него все в груди кипело от отвращения к подобной работе. И он с та-
ким остервенением хватал со стола медные трубки, так жестоко скоблил  их
ребром стального шабора и с такой силой швырял их потом о  стол,  словно
это были его заклятые враги.
   - Легче! - не раз покрикивал на него со своего места отец,  следя  за
ним со стороны. - Легче! Это же вещь!
   Данила некоторое время работал молча.
   Наконец, он не выдержал собственного молчания.
   - Что это, шахта, что ли, что мы работаем при лампе?! - вдруг яростно
вобрал он голову в плечи и странно, точь-в-точь по-собачьи, оскалил  из-
дали на отца зубы. - Или это, может, мы на ночной смене  работаем,  и  с
утра тут будут работать другие?! На самом-то деле, отец! Пора нам в этом
как следует разобраться! Люди боролись за 8 часовой рабочий день,  а  ты
из меня по 16 часов жилы тянешь!
   У ошеломленного отца нижняя челюсть задергалась, бородка  завилась  в
воздухе живой змейкой.
   - Что-о? - в свою очередь ощерил он издали на сына полубеззубый рот и
высоко задрал хобот носа в очках, так что темные  круги  ноздрей  встали
стоймя. - Я из тебя жилы тяну, я, да? Дурак ты, дурак! Жизнь тянет  жилы
из тебя, а не я! А я - что от тебя имею?
   - Да!.. Как же!.. "Жизнь"... Бежать надо из дому от такой "жизни",  и
больше ничего!
   И Данила злобно строганул шабором по трубке.
   - И бежи! - замотал на него полуседой головой отец. - И бежи, сатана,
бежи! Только смотри, когда выголодаешься, обратно не приходи: не приму!
   - Подлец буду, если приду! Сам я больше заработаю!
   - Попробуй! Заработай! Посмотрим, как ты  заработаешь!  Это  тебе  не
студия: розочки в вазочках,  будь  они  прокляты,  рисовать!  "Вто-о-рой
Реп-кин"! Разве я знал, что  у  меня,  у  рабочего,  выйдет  такой  сын?
"Ху-у-дож-ник", чтоб тебе добра не было и тем, кто тебя научает этому!
   Данила бросил работу, с ушибленным видом сощурился на отца.
   - Кого ты ругаешь? - тонким певучим голоском прокричал он. -  За  что
ты ругаешь? - взял он голосом еще тоньше. - Ты знаешь, кого, каких хоро-
ших людей, ты ругаешь?
   - В-вы!!! - надрывно взвыла всей грудью с постели за запертой  дверью
Марья. - Оп-пять!!! Я только что заснула!  И  так  каждый  день,  каждый
день, с тех пор, как стали работать эти проклятые зажигалки! Еще ни разу
не становились на работу без бою, ни разу! Как собаки, как собаки! Лают-
ся и лаются! Лаются и лаются, чтоб ваши глотки повысохли от этого лаю!
   - Без скандала не могут! - жалобно завторила матери ее взрослая  дочь
Груня, спавшая там же, за дверью. - День спину гнешь над  швейной  маши-
ной, стараешься как можно больше выгнать  красноармейского  белья,  пока
глаза и пальцы не затупеют, и ночью только бы отдохнуть, только бы  пос-
пать, а тут они со своими проклятыми зажигалками тарарам поднимают!
   - А ты бы меньше вечерами по люзионам моталась, - съязвила  въедливым
голосом мать. - Вчера опять во втором часу ночи откуда-то заявилась!
   - Как это так "откуда-то"! - страшно вскипела дочь. - Разве я  у  вас
какая-нибудь такая! Чего же вы меня обзываете! Чего же вы меня страмоти-
те! Какое вы имеете право меня обзывать!  Какое  вы  имеете  право  меня
страмотить! Что я - уличная?!
   - Кто тебя обзывает? Никто тебя не обзывает! Ма-ла-холь-ная!
   - Вы! Вы меня обзываете! Вы!
   Груня дико взвизгнула и заплакала.
   Мать сбавила тон.
   - Ну, скажи: как я тебя обозвала? Я тебя никак не обозвала, я  только
сказала, что ты взяла моду поздно ночью возвращаться из люзиона.
   - Мама! - вдруг перестав плакать, вся всполошилась и закричала невме-
няемым криком Груня. - Знайте! Если б не те иллюзионы, я б давно на  дне
речки была! И я ведь без денег, я задаром, я по знакомству с  иллюзионс-
ким механиком в иллюзион хожу, я не расходуюсь, не проживаюсь,  чего  же
вам от меня надо? Что же вы думаете, что я каторжная у вас и должна при-
кованная к швейной машине сидеть и ничего не видеть кроме?!
   - А я что вижу хорошего? - раздался  нахальный,  наскакивающий  голос
Марьи. - Скажи: что я вижу хорошего? Ты хоть ночами,  в  постели,  после
люзиона, как свинья, шоколад гложешь! Тебя хоть два раза ночью на извоз-
чике из люзиона к дому подвозили! А я и этого не вижу! Теперь скажи: тот
шоколад тебе тоже "задаром", "по знакомству" дают? И те два  раза  ночью
подвозили на извозчике тоже "задаром"?
   - Мама! - рыдала дочь.
   - А ты думала, я этого ничего не знаю! - добивала ее мать.
   Бранились одновременно: в одной комнате мать с дочерью, в другой отец
с сыном. И с наибольшим отчаяньем в одной комнате и в другой  выкрикива-
лись слова: "Проклятые зажигалки"! "Проклятые зажигалки"!

   III.

   Работать зажигалки Данила умел хорошо, не хуже отца. Но у него, наде-
ленного другими, более могущественными талантами, не было абсолютно  ни-
какого желания расходовать себя на такое ничтожное дело. Все равно,  ка-
кого бы высокого совершенства он ни достиг в  роли  рабочего-металлиста,
никто и никогда не узнает о нем. Проживет, точно не жил!  А  искусством,
живописью, он скоро всю Россию заставит увидеть себя.  Его  увидят!  Его
заметят! И скольких людей своими работами он отвратит от  ложного  пути!
Скольким людям он своим чудодейственным даром осветит дорогу! Новой  ос-
вежающей волной пройдет эта его внутренняя сила над изнывающим в  духоте
миром...
   И Данила, наводя лоск на медные трубки, все время думал о  другом,  о
своем, о великих своих достижениях в живописи. И заманчивые дали, подоб-
ные сказочным снам, одна за другой раскрывались перед ним.
   Он - знаменитый, прославленный художник. Он, во всем новом,  светлом,
чесучевом, в лаковых ботиночках, в широкополой художнической шляпе-пана-
ме с ярко-малиновой ленточкой, проездом из столицы в  столицу,  в  своем
родном городке идет на бульваре по дорожке, посыпанной свежим желтым пе-
сочком. Как хорошо кругом! Прекрасная погода, яркое солнце,  благоухание
цветов, пение птиц, земной рай! Перед этим несколько дней  под-ряд  лили
дожди, и теперь люди с особенной жадностью, с особенными выражениями лиц
высыпали на воздух, точно на всенародный языческий  праздник.  Люди  без
конца кружились по всем аллеям цветущего бульвара, соперничая в этом  со
столь же нарядными яркими бабочками, во множестве порхающими над садовы-
ми насаждениями. Люди улыбались одному и тому же, млели от одного и того
же, жмурились одному и тому же: солнцу!
   У всех одно солнце, а у него, у Данилы, два. Ему светят и его греют и
дают ему жизнь, двойную жизнь, сразу два солнца, и еще неизвестно, какое
из них могущественнее, крупнее, то ли, что вне его, или то,  что  внутри
него! Второе, внутреннее солнце, конечно, это - его  художественный  та-
лант. Он признан. И встречные горожане,  люди  только  с  одним  далеким
солнцем, его земляки, сразу узнают в нем новое, восходящее  над  Россией
светило. Наконец-то! Пора! Давно все  ждали  именно  такого  самородного
светоча. Отныне их никому не ведомый городок будет прославлен в веках, и
они, соучастники этой вечной славы, скромные рядовые жители города,  ос-
танавливаются при встрече с ним,  стоят  среди  бульвара,  как  каменные
столбы, мгновенно позабыв о всех своих личных грошовых делах, полные од-
ного, общего мистического смятения. Такова сила  воздействия  настоящего
художественного таланта! А рабочие-металлисты с завода, на котором Дани-
ла, его отец, дед и прадед проработали всю свою жизнь, эти  рабочие  еще
раньше других узнают в гуляющей по бульвару знаменитости бывшего рабоче-
го-металлиста, своего сотоварища и друга, одно время мученика и безумца,
когда он, как и они, работал с отцом для рынка зажигалки. Они теперь ро-
беют перед ним, перед его удачей, перед его чистым  платьем,  жмутся  и,
уменьшившись в росте, торопятся своротить в боковую аллею, чтобы не быть
узнанными им и чтобы наблюдать и ходить за  ним  издали.  Чудаки!  Зачем
это? Разве он не прежде всего для них? Их он помнит прежде всего.  И  он
должен быть им еще ближе, чем был раньше! Для них-то он и вознесся...
   ... Но вот к нему, с подкупающей ясностью в лице, подплывает грациоз-
ными па какого-то скромного танца незнакомая девушка. Вот оно - воплоще-
ние завершенной красоты, рычаг, которому дано двигать миром! Девушка еще
не произносит ни слова, но уже покоряет его, как художника, своими лини-
ями, формами, красками, гармонией тела и духа. Как все в  ней  просто  и
как в то же время прекрасно! Больше всего его поражают ее краски. Бывает
такое, сделанное со вкусом, узорчатое вышивание по ткани цветными шелка-
ми, работа всего в две-три краски, а сколько в ней заложено чувства под-
линной красоты! На девушку, как на то вышиванье, он смотрит и глаз отор-
вать от нее не может. Янтарного цвета волосы;  бледно-розовое,  как  ле-
пестки шиповника, лицо; кофейные ободки теней во  впадинах  глаз;  губы,
красные, тона спелой красной смородины... Шляпка,  туфельки,  костюм,  -
весь ее наряд казался неотделимым от нее самой, как неотделимы  перья  у
птицы. И умело подобранные цветные лоскуты, ленты, банты, тоже  всего  в
две-три краски, только дополняли пленительность  картины.  Жажду  жизни,
веру в возможность на земле полного счастья  пробуждал  в  нем  весь  ее
вид... Но, конечно, главным центром в ней, главной влияющей  силой  были
ее глаза, в которых, казалось, зеленое море в переменчивую погоду  отра-
жало синее небо, игра двух стихий, слияние двух бездн. Девушка с  косми-
ческими, сине-зелено-голубыми глазами спрашивает его: может ли он  напи-
сать с нее портрет и что это будет стоить? Своим голосом она проводит по
его сердцу, как смычком по натянутым струнам, и в его груди звучит  оча-
ровательная музыка. Он удивляется, он притворяется удивленным: разве де-
вушка знает, кто он? Девушка улыбается ему, и уже по-новому сталкиваются
в ее глазах две манящие бездны. Она говорит: конечно, конечно, она  зна-
ет, кто он; его весь город знает и скоро вся Россия узнает; он - "Второй
Репин". О, какая умненькая девушка! На редкость умненькая! Какие  произ-
носит умные слова! Да, именно так: его скоро  вся  Россия  узнает  и  не
только одна Россия. И ему хочется, чтобы девушка без конца повторяла  те
умные слова, чтобы она кричала ему их в уши, иначе  в  нем  могут  заро-
диться сомнения, что он ослышался, не так понял ее...
   Данила с радостью соглашается писать с  неизвестной  портрет.  Только
дело вот в чем: с нее он ничего не возьмет за свою работу. Девушка опять
по-новому отражает в своих глазах две бездны и как бы окутывает их  чер-
ной  грозовой   мглой:   почему   же   художник   оказывает   ей   такое
"снис-хож-де-ние"? Художник вдохновляется, прижимает руку к груди, почти
поет: нет, это не снисхождение,  это  поклонение,  поклонение  художника
чистой красоте! Девушка машет руками, смеется, смешивает в своих  глазах
две стихии, пронизывает их третьей - солнцем: ха-ха-ха,  "красоте"!  Ху-
дожник по-прежнему певуче и клятвенно и нежно, нежнее прежнего, повторя-
ет: да, да, красоте! Он прибавляет: она прелестна, она совершенство, она
как раз та самая девушка, портрет с которой принесет  ему  всероссийскую
славу! И вот, в ответ на эти его слова, из бездонной пучины неба и  моря
тихой меланхолической музыкой выплывают ее слова: а художник в этом уве-
рен, художник уверен, что она - именно та, художник  не  ошибается?  Тут
художник уже рвет последние связывающие его путы, освобождается от мате-
рии и весь обращается только в музыку, только в звук.  Он  становится  в
позу и уже по-настоящему поет, по-нотному, как тогда в студии по  классу
сольного пения, как Собинов, как в опере: нет,  нет,  пусть  девушка  не
сомневается, он не ошибся, он себя знает очень,  очень  хорошо,  он  уже
долго, как художник, не имеет душевного покоя, все видит в грезах именно
такой образ, именно такую для себя модель. Тут опера обрывается,  и  они
условливаются, художник и модель, о дне первой своей встречи  у  него  в
мастерской. Дни бегут. Он пишет с нее портрет. Он напишет с нее портрет,
а дальше, а потом?.. И у него зреет в душе новая, вернее первая,  глубо-
кая драма: он чувствует, что если по окончании портрета они расстанутся,
то он обратится в ничто. Вся его сила в ней.  Она  -  источник  для  его
вдохновения. Не будет ее - не будет его работ.  Он  должен  жениться  на
ней. Но он - бывший рабочий металлист, его отец тоже рабочий-металлист и
дед и, вероятно, прадед тоже... Она же сама изысканность,  сама  утончен
кровная по телу и по духу аристократка,  при  старом  режиме  несомненно
бывшая графиней или княжной, в худшем случае баронессой. И  он  сам  это
очень хорошо сознает, что, пока у него такая маленькая слава, он  недос-
тоин быть ее мужем. Ему нужна слава большая. Ему еще  много  надо  рабо-
тать, много достичь в своем искусстве, и  если  впоследствии,  когда  он
прогремит на всю Россию, она согласится стать его женой,  счастливее  их
пары не отыщется в целом мире. Он никогда не снимет ее  со  своих  бога-
тырских рук, от которых едва не пострадал сам Поддубный;  посадит  ее  к
себе на ладонь, как изящненькую, красивенькую, всю  в  ярких  крапинках,
крылатенькую букашку, как божию коровку, и будет любоваться ею, перелив-
чатой игрой ее двух-трех красок, всегда-всегда, всю  жизнь,  потому  что
Репин был прав, когда, кажется, сказал, что главное в жизни - краски!
   - Ого, как ты медленно зачищаешь медь! - раздалось в этот момент  над
ухом Данилы возмущенное удивление отца. - Об чем же думаешь, когда рабо-
таешь? Об альбомчиках, об кисточках, об красочках? Я уже все 15 ниппелей
нарезал, а ты все еще с корпусами возишься! Когда же у  нас  что  будет,
если мы так работать будем!
   - Поспеем, - с тяжелой миной на лице ответил Данила и энергичнее  на-
лег на шабор, на наждак, на суконку. - Асс-асс-асс...  -  изо  всех  сил
старался он под неподвижным гневным взглядом отца. - Асс-асс-асс...
   - Сколько же штук у тебя осталось чистить? - спросил отец, с  насмеш-
ливым презрением, почти с гадливостью следя за ним.
   - А я считал? - задыхаясь от усердия, ответил Данила и  продолжал  то
тем, то другим скользить по меди. - Асс-асс...
   Придавая трубкам готовый, отполированный "фабричный" вид,  равно  как
работая потом и над другими частями зажигалок, он и на самом деле никог-
да не вел счета готовым вещам, пока число их явно не переваливало за по-
ловину. Тогда так отрадно было видеть, что  количество  неготовых  вещиц
быстро идет на убыль, приближаясь к нулю! И Данила то-и-дело  останавли-
вал свою работу и долго смотрел на остающиеся вещицы, как они  выглядят,
как мало или как много. Если как мало, то он удваивал свою энергию.  Са-
мым любимым, самым  волнующим  его  числом  было  при  этом  число  три:
возьмешь одну вещь в руки, остаются еще две, но так как самая  последняя
не в счет, значит, всего одна. Одна! Последняя! И  насколько  во  всякое
другое время ему нравилось, чтобы отец среди работы  вдруг  посылал  его
куда-нибудь по дому или со двора, настолько теперь невозможно было отор-
вать его от работы над этими двумя-тремя последними.
   - Данька, - проговорил отец, заслышав во дворе у ворот шум.  -  Брось
работать, сходи во двор, кажется, там кто-то в калитку стучится.  Может,
какой заказчик.
   - До света заказчик?
   - Что же тут такого? Приезжий заказчик может и  до  света  притти,  и
ночью. Заказчики на зажигалки самые сумасшедшие заказчики.
   - Обождет...
   - А я говорю: иди!
   - А я говорю: обождет! Осталась незачищенная одна.  Неужели  же  одну
оставлять, от последней отрываться?
   Отец сплюнул в пол, бросил инструмент и пошел через двор в полупотем-
ках сам.
   - Такие дети!.. - донеслось уже со двора его горькое  восклицание.  -
Такие дети!..
   Данила посмотрел настороженными глазами вслед  отцу,  прислушался,  в
момент бросил работу, состроил воровское выражение лица, принял  воровс-
кую позу, согнулся, вытаращил настороженные глаза, заспешил на  цыпочках
в дальний угол комнаты, стремительно выхватил  оттуда,  точно  из  огня,
длинную, медную, похожую на камышину, желтозеленую трубку, выпрямил ее в
руках о колено и принялся нервно скакать с ней из угла в  угол  по  всей
мастерской, в поисках ножовки, чтобы успеть, пока не вернется отец,  от-
резать и для себя несколько корпусов. Но ножовки нигде  не  было.  Отец,
очевидно, намеренно припрятывал ее от сына.  Тогда  Данила  быстро  снес
медную трубку обратно, а сам, с побледневшим лицом человека, охваченного
беспредельным отчаяньем, с налета схватил со своего стола  два  готовых,
сияющих, как золото, корпуса, сунул их сперва в карман, потом сейчас  же
перепрятал в американские боты. Через минуту он уже продолжал свою рабо-
ту. Позже он таким же образом доберет для себя остальные  части  зажига-
лок, а вечером снесет их своему постоянному покупателю, лотошнику.  Неу-
жели за свой каторжный труд, не предусмотренный никакими законами, он не
имеет права на этот маленький добавочный доход? У него талант, и  деньги
ему нужны на приобретение красок, кистей, холста...
   Отец возвратился, испытующе нюхнул воздух, бросил  короткий  подозри-
тельный взгляд на сына, потом остановился и пересчитал глазами,  сколько
корпусов на столе.
   - О! - вскричал он в ужасе и жалобно сморщил лицо, точно у  него  сию
секунду вытащили из кармана кошелек. - Нельзя на минуту отойти от  него,
за ним все время надо следить! А где же еще две трубки? Было 15,  теперь
13! Это ты взял?
   - А на кой они мне? - огрызнулся Данила и  налег  на  инструмент,  на
медь.
   - А где же они? - настаивал отец.
   - А я почему знаю? Может, закатились куда.
   Вид у Данилы был деловой.
   - Как это так закатились? - покраснел и загорячился Афанасий. - Может
закатиться ролик, может закатиться колпачек, винтик, пружинка... Но кор-
пус вещь большая, тяжелая, видная, она не  закатится!  И  почему  у  нас
всегда пропадает не одна какая-нибудь часть зажигалки, а полный комплект
частей на целые зажигалки?
   Данила закончил последнюю трубку, в знак протеста  против  подозрений
отца с силой хватил этой трубкой о стол, энергично подтянул почти до са-
мых подмышек штаны, чтобы не мешали сгибаться коленам, и упал на  четве-
реньки на пол. Большой, жирный, перекатываясь по полу на круглом  животе
с боку на бок, как белуга по морскому дну, он поплыл, кряхтя, под  стол,
под станок, под лавки...
   - И нигде не видать, проклятых! - доносился оттуда, из тесноты и тем-
ноты, его удивленный сдавленный голос и слышалось, как старательно водил
он там шершавой ладонью по сорному полу.
   - Брось!.. - наконец, махнул на него рукой отец с глуповатой  улыбкой
человека, сознающего, что его явно дурачат. - Брось  комедию  строить!..
Чорт с ними, с двумя! А то ты будешь за  ними  на  карачках  полдня  ла-
зить!.. Украл, и больше ничего!..
   - Кто, я украл? -  спросил  Данила,  высвобождая  из-под  лавки  свою
большую, красную, натруженную голову, всю в медных стружках и паутине.
   - А то кто же, я, что ли, их украл? - презрительно полуобернулся  на-
зад Афанасий, поплетясь к станку.
   - Стой! - перегородил ему дорогу Данила,  встал  перед  ним,  вытянул
вверх обе руки. - На, обыщи! - налезал он животом на отца. - Обыщи, если
я украл!
   Отцу было стыдно обыскивать сына, он отмахнулся рукой и сделал попыт-
ку отойти прочь.
   - Куда же ты бежишь? - наседал на него сын, поднимая руки все выше. -
Обозвал и бежишь? Ты сперва обыщи, потом бежи, раз обозвал! На, ищи!
   Припертый животом сына к станку, отец отвернул вбок лицо,  искаженное
брезгливой гримасой, и проводил руками по карманам сына, ногам,  животу,
спине, но нигде ничего не было.
   - Ну? - вызывающе спрашивал сын, багровый и дрожащий от  волнения.  -
Ну? Что? Как? нашел? Ищи хорошенько!
   - Куда-нибудь запрятал, - спокойно, но убежденно  проговорил  отец  и
принялся за работу.
   - А ты видел, что я прятал? - приставал  к  нему  Данила,  в  сильной
нервной горячке уже и сам поверивший, что те две трубки украл не он, по-
тому что вообще-то он не вор. - Нет, ты только скажи, ты  видал,  что  я
прятал? Ты не отмахивайся руками, ты отвечай, как человек: ты  видал?  А
то как же ты можешь говорить, если не видал? Вот что главное! Если бы ты
видал, а то ты не видал! - болтал и болтал Данила одни и те же  слова  в
каком-то тяжелом дурмане. - Если б, допустим, видал...
   - Да замолчи ты, наконец! - выведенный из себя вскричал отец и  отор-
вался от работы.
   Его обманывают! Его обворовают! И кто же?  Собственный  сын!  "Второй
Репкин"! Значит, для этого нужно было растить его, воспитывать,  отказы-
вать себе во всем ради него! А он-то надеялся на него,  мечтал  передать
ему свои знания, свою мастерскую, сделать наследником имущества,  преем-
ником дела! И все напрасно! Нет, нет у него сына! Даниле исполнилось  23
года, а у него все еще только ветер в голове: союзы, клубы, студии,  во-
ровство...
   - Главное, если б видал!
   - Ну, сатана!.. - всем своим существом  застонал,  заскрипел  отец  и
затрясся. - Кради, кради!.. Обворовывай, обворовывай отца!.. но  не  дай
бог, если когда попадешься!.. Убью!.. На месте убью!.. Вот крещусь,  что
убью!.. И мать не спасет, на руках матери убью, не посмотрю!..  Ты  зна-
ешь, чего они мне стоют, те две зажигалки!..
   Голос отца внезапно оборвался, он сел на табурет,  положил  локти  на
станок, опустил голову, заморгал глазами, заплакал.
   Данила побледнел, закусил губы, судорожно вытянул вверх  шею,  напря-
женно уставился страдальчески-сощуренными глазами в угол потолка, словно
за что-то уцепившись там ими... Бедный отец, бедный отец! Но что ему ос-
тается делать в его положении? У него есть совершенно необходимые расхо-
ды по студии живописи, и если он не будет красть у  отца  зажигалки,  он
никогда не будет знаменитым художником!

   IV.

   На дворе рассвело, и в мастерской погасили светильник.
   Афанасий и Марья прежде всего вышли во двор, чтобы определить,  какой
сегодня обещает быть день и не помешает ли погода торговле на толчке за-
жигалками.
   Заря была бледная, молочная, нежно-розовая, такого  мягкого  оттенка,
какой еще бывает только у хорошей розовой пудры. Казалось, от этой зари,
охватившей половину неба, и пахло какой-то тонкой, освежающей грудь пар-
фюмерией.
   И муж и жена стояли среди двора, задрав прямо вверх лица, и  во  всех
направлениях разглядывали алеющее небо. И оба они кривили при этом такие
улыбки, как будто, с одной стороны, охотно признавали  власть  неба  над
собой, а с другой - прекрасно знали и все его штучки.
   - Как будто бы ничего, - проговорила жена и вопросительно  посмотрела
на мужа.
   - После обеда подымется ветер, - хитро подмигнул под очками разгадан-
ному небу Афанасий.
   И они вошли обратно в дом.
   Груня быстро скипятила жестяной чайник, смахнула ладонью  с  рабочего
стола медные опилки, нарезала ломтями  черный  хлеб,  расставила  чайные
приборы, окликнула всех, и вся семья, двое мужчин, две женщины,  уселись
за утренний чай.
   Пили чая много. Пили до полного изнеможения, точно  выполняли  взятую
на себя трудную работу. От нестерпимого утомления закрывали глаза, разе-
вали рты, вздыхали, стонали, дико вскрикивали. Мужчины вскоре  распояса-
лись, расстегнули вороты рубах, верхние пуговицы брюк, вытирали рукавами
ливший с лица и шеи пот. Женщины то-и-дело оттопыривали руками  от  тела
свои платья и обвевали ими, как веерами, взмокшие животы.
   Пили без сахару, с разноцветным, похожим на крупные  драгоценные  ка-
менья, монпансье.
   В руках мужчин и монпансье, и хлеб, и посуда сильно припахивали  жел-
той самоварной медью. И это ни на секунду не давало им забывать о  зажи-
галках, пили ли они чай, ели ли хлеб, откусывали ли краешек яркого  мон-
пансье...
   Все зорко следили за каждым, кто брал с блюдечка монпансье, и каждому
было до боли жутко протягивать свою руку на середину стола к  тому  блю-
дечку, на котором пламенело своими свежими красками монпансье. В поведе-
нии каждого было заметно старание подчеркнуть, что он меньше других  бе-
рет монпансье, жалеет, экономит, понимает.
   Данила звонко откусил передними  зубами  маленький  обломочек  страш-
но-зеленого липкого монпансье, бережно положил остальное возле  себя  на
стол, как игрок в казино кладет возле себя свое  золото,  потом  потянул
взасос горяченького из блюдца, фыркнул, усмехнулся и сказал, обводя всех
неподвижно-вытаращенными глазами:
   - В доме четверо работников, и все взрослые, а чай пьем без сахару, с
суррогатами, с вредным сахарином, с раскрашенным лампасе. А на заводе, -
там по два фунта сахару на месяц получали бы: отец два  фунта  и  я  два
фунта, всего четыре фунта.
   - Знаем, - коротко буркнул Афанасий, погрузил в блюдечко с чаем седые
усы и до неузнаваемости наморщился от  слишком  горячего,  сделался  как
смеющийся старый-престарый китаец. - И яблоки тоже давали, - вынул он из
блюдца мокрые, в капельках чая, усы и начал снова наливать на блюдце.
   При упоминании об яблоках мать и дочь прыснули. У обеих при этом  чай
изо рта наполовину выплеснулся на грудь, наполовину через глотку попал в
нос, а оттуда на стол.
   Марья предусмотрительно вынула пальцами  изо  рта  плоский  обсосочек
красного монпансье, чтобы как-нибудь нечаянно не проглотить  его,  потом
сказала тоном веселого воспоминания:
   - Да, уж те "яблоки"!
   Она была некрасивая, замученная, высохшая, костлявая, плоская. И  от-
того, что один ее глаз сильно косил, она даже тогда, когда смеялась, ка-
залась хитрой, ехидной, злой...
   - Лучше бы не поминали про те "яблоки",  -  произнесла  раздумчиво  в
пространство Груня, девушка 25 лет, с дряблыми, отвисающими вниз, мешко-
ватыми щеками, с застывшим выражением  тупой  тоски  в  бесцветно-серых,
круглых, как стеклянные бусы, глазах. - И как холеры мы тогда от них  не
получили!..
   И вдруг, едва закончив фразу, она так страшно взвыла и с таким  отча-
янным видом схватилась рукой за рот, точно вместо чая выпила смертельный
яд.
   - Лампасе проглотила?! - догадалась мать, посунулась каменным лицом к
дочери, впилась в нее огромным шаровидным белком косого глаза. - Цельную
лампасе! - вскричала она с сожалением и всплеснула руками. - А  ты  зна-
ешь, почем теперь такое лампасе? Ты знаешь?
   - Но я же не нарочно, оно само! - слабо оправдывалась дочь, растерян-
но сидя на месте с разведенными врозь руками, с раскрытым ртом.
   - Чего же ты сидишь! - по-петушиному кругло  вылупила  на  нее  косой
глаз мать. - Может, оно еще недалеко! Может, его еще можно вернуть! Нак-
лони голову, а я тебе постучу по спине, и оно должно выскочить, если  ты
его уже не сожрала! Ну, наклоняйся! Ниже! Еще! Еще! Так! Так!
   Груня сидела на табурете, расставя ноги и свесив между  ними  голову.
Мать стояла возле нее, ударяла  ее  кулаками  в  спину,  все  сильнее  и
сильнее, а сама заглядывала косым глазом на ее рот, не  показывается  ли
оттуда пропавшее лампасе.
   - Оно какое было: зеленое, красное, белое? - спрашивала она.
   - Желтое, лимонное, - пробормотала в пол Груня.
   - Оно такое лимонное, как я архиерей, - усмехнулся Данила: -  патока,
эссенция и краска.
   - Ты харкай! - учила Груню мать. - Ты плюй! Что же ты сидишь, как ду-
рочка! Плюйся, харкай, чихай! Сильней, сильней, сильней!  Со  слюнями  и
оно выйдет!
   - Мама, вы все-таки не бейте так сильно, - молила дочь.
   - Ты из нее не только лампасе, ты из нее все печенки выбьешь, -  ска-
зал Афанасий.
   - Бум, бум, бум! - била мать по пустой и гулкой спине дочери.
   - Кха, кха, кха! - отхаркивалась дочь в пол, силясь вывернуть всю се-
бя наизнанку.
   Афанасий и Данила прекратили жевать хлеб, следили за Марьей, за  Гру-
ней, нетерпеливо поглядывали на то место пола, куда должно  было  упасть
желтое монпансье.
   - Это уже без пользы, - наконец,  махнул  рукой  Афанасий.  -  Теперь
сколько ни бейте, ничего не выбьете. Уже поздно. Разве оно там будет ле-
жать, вас ожидать? Оно склизкое и уже давно прошло в сердце.
   - Или растаяло, - прибавил Данила, снова берясь за чай.
   От харканья у Груни закружилась голова, ей сделалось нехорошо, и  она
легла лицом на стол, как на подушку, едва процедя слово: "нету"...
   - Такое было большое лампасе!.. - громко оплакивала Марья утрату, как
на кладбище, у свежей могилы. - И такое было оно сладкое!.. Оо-аа-яя...
   - Ну, я больше не буду их брать, - несколько оправившись, пришибленно
произнесла Груня, не смея поднять на мать лица.
   - Ну, а конечно больше не будешь их брать! - с кривляниями, с ужимка-
ми, скопировала ее мать. - Не по десять же штук их брать! Не по цельному
же фунту их покупать! У нас не фабрика лампасе, и  если  каждый  начнет,
например, по цельному лампасе в рот пихать и глотать...
   - Мама, поймите, что я его не для этого цельное в рот  положила...  Я
хотела кусочек откусить, а остальное вынуть...
   - Она "хотела"! "Хотела"! "Хотела"! Видали вы такую,  которая  "хоте-
ла"! Смотрите на нее, смотрите: она "хотела"! Ах, ты... ууу!
   - Мама! - разразилась истерическими рыданиями Груня, вскочила, согну-
лась, спрятала лицо в край блузки, убежала в другую комнату.
   - Как будто я виновата-а-а... - раздавались уже там ее  всхлипывания.
- Как будто я нарочно-о-о... Ой-ей-ей...
   - Грунька, прибирай со стола! - с омерзением закричала в  ту  комнату
мать, когда вся семья отпила чай.
   Все вставали и, разморенные огромным  количеством  выпитого  кипятка,
разбредались по своим местам: мужчины к станку, женщины к плите...
   В этот момент вдали сперва хрипло  зашлепал  широкими  губами,  потом
ровно и мощно заревел заводской гудок.
   Лицо Данилы мгновенно прояснилось. Гудок всегда имел на него  сильное
влияние. Вот туда сейчас потекут со всех концов города люди,  много  лю-
дей, тысячи. Все они будут работать  вместе,  разговаривать,  передавать
друг другу новости. А они вдвоем с отцом остаются сидеть в этой  тюрьме.
Когда же будет отсюда выход?
   - Вот только когда на заводе гудок, - со  злым  торжеством  обратился
Данила к отцу, становясь за работу. - А у нас уже куча работы сделана!
   - Это и хорошо, что у нас куча делов сделана, - одобрил отец и пустил
в ход станок.
   - Что же тут хорошего, если это нам ничего не дает?  -  заглушая  гу-
денье станка, прокричал отцу Данила.
   Отец мотнул над станком бородой.
   - Когда-нибудь даст! - в свою очередь прокричал он в сторону  Данилы.
- А теперь вообще время такое! Теперь всем трудно, не нам одним!
   Данила насмешливо свистнул вверх.
   - И что ты будешь с ними делать, с такими мужчинами: опять дров нако-
лотых нет! - доносился из кухни крик Марьи. - Я и зажигалки носи  им  на
базар продавать! Я и обед им стряпай! Я и белье стирай! И полы мой! И за
всеми за ними, за чертями, комнаты прибирай! А теперь еще одно новое де-
ло: и дрова им коли! Грунька, бежи на двор, наколи дров!
   И потом долго еще слышались ее перебегающие крики, то в сарае, то  на
дворе, то в кухне:
   - Грунька, принеси на растопку соснины! Грунька, натаскай в кадку во-
ды! Грунька, принеси нож! Грунька, перебери пшено, накроши лук,  поставь
на огонь воду!
   И редко, совсем редко, следовали за этим слабые возражения Груни:
   - Мама, погодите. У меня же не 10 рук. Дайте сперва одно сделать.
   Поставив на плиту обед, Марья поручила присматривать за ним Груне,  а
сама собиралась на рынок продавать партию зажигалок, сделанных мужчинами
накануне.
   Было начало осени, погоды стояли неровные, иногда вдруг задували  хо-
лодные северо-восточные ветры, и Марья, точно снаряжаясь на северный по-
люс, куталась неимоверно. Сверху всего она надела черное, вытертое,  все
в белых ниточках, мужское драповое пальто, когда-то вымененное на  зажи-
галки, подпоясала его толстой веревкой, обмотавшись ею два раза, завяза-
ла голову шерстяным платком так туго, что едва могла ворочать шеей,  ос-
мотрела себя всю, похлопала руками по бедрам, хорошо ли везде прилегает,
потом сосчитала и ссыпала свой товар в специальный  холщевой  мешечек  и
затянула его шнурком, а две самые лучшие, самые блестящие зажигалки взя-
ла в руки.
   - Может, кто по дороге купит, - сказала она. - Какой-нибудь хлюст.
   И побледнела.
   - Какова-то будет сегодня ее удача? Вдруг сразу все купят... Вдруг за
весь день ничего не продаст... Вдруг...
   Афанасий, провожая жену, тоже проявлял  большую  тревогу  и,  топчась
возле нее, то-и-дело бросал украдкой на нее такие  старчески-жалостливые
взгляды, точно прощался с ней навсегда. Мало ли что  с  ней  может  слу-
читься на толчке! - Там ее могут и оскорбить, и ограбить,  и  избить,  и
даже убить. Она может попасть в милицию, может фальшивые деньги  принять
за хорошие, может получить разрыв сердца во время брани  с  конкурентка-
ми...
   - Ты, Маша, когда продаешь зажигалки,  лапать  руками  их  не  давай:
тускнеют! - говорил он, любуясь блистающими в ее руках своими произведе-
ниями.
   - Не давать лапать тоже нельзя, - возразила Марья, с трудом пропуская
слова сквозь слишком туго затянутое горло. - Люди все-таки пробувают!
   И, в последний раз растерянно оглядевшись вокруг, бедная женщина выш-
ла за дверь и потом пошла двором к калитке такой шатающейся походкой и с
таким очумелым лицом, точно ее вели на казнь.
   Афанасий стоял в дверях дома и пристально смотрел ей  вслед.  О,  как
однако легко, как беззаботно уносит эта женщина на толчок в своих глупых
руках его труд, его кровь, его здоровье, его жизнь! Она так  неосторожно
несет мешечек, что зажигалки колотятся в нем, портятся; а при выходе  за
ворота она так шваркнула мешечком о косяк калитки, что даже ему,  Афана-
сию, сделалось больно...
   Данила тем временем приостановил работу, присел  на  подоконники,  по
своему обыкновению, стал следить за удивительными,  каждый  раз  разными
оттенками облаков в небе, ярко синеющем над красной черепитчатой  крышей
соседнего сарая. Какие краски! Сколько воздуха! Если только одно это пе-
редать на полотне, и то как это будет много!  Глубина  синего  небесного
пространства и кажущаяся близость рельефных, серых с белыми краями обла-
ков в момент унесли его душу из этой мастерской, и он уже думал о  непе-
редаваемой прелести человеческой жизни на земле вообще и о своей сказоч-
но-счастливой личной судьбе. На прошлой неделе, на главной улице, в вит-
рине лучшего обувного и  галошного  магазина  он  выставил  первую  свою
серьезную работу, портрет с одного очень известного  в  городе  старика,
при старом режиме десятки лет бессменно бывшего тут  городским  головой,
на редкость живописного старика, с длинной белой бородой, со  спокойными
белыми кудрями, очень похожего на русского елочного деда. И теперь  там,
против того портрета, вот уже вторую неделю толпится с  утра  до  вечера
народ. Народ не может оторваться от живых, мудрых, несостарившихся  глаз
красивого старика, народ пленен, народ  взволнован,  некоторые  наиболее
порядочные, плачут. Но придет время, и над его картинами заплачут и  ос-
тальные. Его талант особенный. Его талант не как у других.  Его  картины
проймут самую толстую человеческую кожу. Его картины каждому помогут по-
чувствовать наконец в себе человека...
   - Уже отдыхаешь? - вдруг язвительной усмешкой прозвучали над ним сло-
ва отца, проводившего Марью. - Уже заморился? А отчего я сроду не  отды-
хаю? Скажи, ты когда-нибудь видал, чтобы твой отец отдыхал? И  это  нес-
мотря, что мне 56, а тебе 23!
   Данила молча сполз с подоконника, угрюмо подошел  к  рабочему  столу,
погрузил свои руки и душу в медь.
   Через минуту отец и сын с обычной энергией делали свою работу.  Выта-
чивали на токарном станке медные фигурные колпачки, накрывающие фитилек;
нарезали нарезной дощечкой винтики-пробочки для закупоривания бензина  и
винтики-поджиматели под пружинку с камешком; свертывали, как  папироску,
из медных листиков тоненькие гильзы для камешка с пружинкой и  в  нижнем
конце гильз, внутри, высверливали метчиком резьбу для винтика-поджимате-
ля; расплетали, как женские косы, толстые обрубки стальных тросов  и  из
отдельных стальных волосков навивали тончайшие пружинки,  подпирающие  в
зажигалках камешки...
   И, наконец, они приступили к последней, самой ответственной части за-
жигалки, к ролику, к тому стальному, мелкозубчатому,  черному  колесику,
которое высекает из камешка искру.

   V.

   - С вашими зажигалками!!! - донеслись в это время со двора  проклятия
Марьи. - З-замучилась, как собака!!! - Ввалилась и она сама  через  рас-
пахнувшуюся дверь в мастерскую, со сбившимся с головы назад  платком,  с
несчастным лицом, за день еще более похудевшая, с громадным, выкатившим-
ся на сторону белком косого глаза. - Каждое место болит!!! -  упала  она
на стул и взялась руками за бока, в  пальто,  сером  от  базарной  пыли,
сплошь в соломинках, пушинках, налетах желтой земли. - Кто не  торговал,
тот думает, что торговать - значит стоять и деньги  в  карман  класть!!!
Пошли бы, поторговали, тогда бы узнали, убей их громом!!! Я раньше  сама
так думала!!! Уфф... Ухх... Ааа...
   - Но все-таки продала? - озабоченно спросил Афанасий, подойдя к ней и
заглядывая в холщевую кошелку с продуктами, стоявшую у ее ног.
   - Какие продала, какие нет, - туманно и  мучительно  отвечала  Марья,
развалясь на стуле и распутывая из платка шею.
   - Сколько осталось непроданных? - нервно искал глазами Афанасий меше-
чек из-под зажигалок.
   - Три зажигалки остались. Стояла, стояла с ними, стояла, стояла, ник-
то не берет, все только спрашивают - почем, убей их грозой!
   - А семь штук, значит, все-таки продала?
   - Продать-то продала, но по какой цене продала, вот  вопрос!  -  выше
закинула она в ужасе лицо.
   Афанасий как стоял, так и наклонился всем туловищем вперед, точно со-
бираясь падать на Марью плашмя.
   - Ус-ту-пи-ла?! - истерически взвыл он при этом с плачущей  гримасой.
- Тьфу на твою голову! - сплюнул он ей в ноги. - Я так и знал,  что  она
уступит, задаром товар отдаст! На какого же чорта  мы  тогда  с  Данькой
трудимся, режемся, убиваемся, лучше нам сразу головой об стенку!
   Марья, точно фокусница, в секунду распоясала на себе веревку,  выско-
чила из заскорузлого пальто, как из скорлупы, и маленькая, легкая,  нео-
бычайно живая, подлетела к самому лицу Афанасия, замахала перед его  оч-
ками и так и этак руками и неприятно крикливо заголосила:
   - А ты, очкастый чорт, когда даешь продавать  зажигалки,  то  смотри,
какие даешь! Один человек хотел все забрать и еще заказать для  отправки
в деревню и цену подходящую давал, да у зажигалок ролики  не  крутились,
ни у одной, ни у одной, хоть плачь!
   - Как не крутились! - поднял плечи Афанасий, растопырил руки, насупил
брови.
   - А так не крутились!  -  победоносно  подпрыгнула  перед  его  носом
Марья, стала в позу и подбоченилась.
   - Это ты, сатана, не досмотрел за роликами!  -  оборотил  тогда  свое
разгневанное лицо Афанасий на сына. - Помнишь,  я  тебе  говорил,  когда
клепали оси: "Данька, расходи ролики, чтобы крутились!  Данька,  расходи
ролики, чтобы хорошенько крутились!". А ты, как позаклепывал оси, так  и
бросил их без внимания! Вот что значит довериться дураку! Все самому на-
до делать, все, все на свете!
   - Они крутились, - глухо произнес Данила, навалясь боком на станок  и
взволнованно пощипывая крупной рукой рыжеватый пушок на  широком  подбо-
родке.
   - Крутились? - бешено вскричал Афанасий и, как от удара, закрыл глаза
и застонал в сторону: - и он еще говорит, что они крутились! О,  счастье
твое, что нет у меня сейчас другого помощника, другого хорошего  токаря,
а то бы я тебе показал, как они крутились! Ты бы у меня сейчас сам  зак-
рутился здесь, как волчок! Две зажигалки украл, три испортил, и так поч-
ти что каждый день! Вот что значит у человека собачья душа:  ему  не  об
деле думать, ему газончики на бульварчиках рисовать, отца, мать убивать!
Ууу!
   И отец с судорожным ржаньем заиграл перед  самым  лицом  сына  крепко
сжатым кулаком, как играют перед лицом ребенка куклой. Он осторожно  ка-
сался краем кулака то кончика его носа, то бровей, то губ, очевидно  бо-
рясь с желанием ударить его как следует по лицу...
   Данила при каждом таком касании кулака незаметно отводил лицо чуточку
влево, вправо, назад, весь находясь в ожидании удара отца и  уже  ни  на
секунду не спуская глаз с его руки.
   - Отец! - стоя на месте и не шевеля ни единым мускулом, только  сощу-
рясь, предостерегающе повторял он все  нетерпеливее  и  нетерпеливее:  -
отец!
   Марья моментально врезалась между ними клином и расталкивала их,  как
неживых, в стороны.
   - Афоня, не бей! - умоляюще произносила она и, как  языком  колокола,
ударяла их, то одного, то другого, бедрами: - Даня, не бей!
   Предвидя недоброе, из другой комнаты прибежала бледная, со слезами на
глазах, Груня. Вцепившись в мужчин, обе женщины кое-как растащили  их  в
разные стороны.
   - Расходитьсь! - кричали они на мужчин, толкая их и задыхаясь. - Рас-
ходитьсь!
   Мужчины, точно одеревенелые, почти не сопротивлялись усилиям  женщин,
и те сдвигали их с мест, как тяжелую, приросшую к полу, мебель.
   И долго потом сидели отец и сын на табуретах в разных углах  комнаты,
утомленные, неподвижные, сонные, с беспрестанной судорожной зевотой.
   - А ну-ка покажи, какие зажигалки остались, - наконец, обратился Афа-
насий к Марье, не глядя на нее, протянув к ней руку.
   Марья ошалело метнулась в один угол комнаты, в другой, а  сама  испу-
ганно припоминала, куда дела мешечек с зажигалками, потом опростала  ко-
шелку с продуктами, вынула оттуда сумочку, затянутую шнурком, распустила
шнурок и подала остатки зажигалок супругу.
   - А залапала как! - воскликнул Афанасий, доставая из мешечка одну  за
другой три зажигалки. - Придется снова глянец наводить! Наверное на  ба-
заре всем детям играться давала! Это же не игрушки, это вещи, это товар,
который на рынке идет наравне с другим  товаром!  И  его  нельзя  каждо-
му-всякому в руки давать!
   - А не давамши, не продашь! - стояла и неподвижно  смотрела  огромным
косым глазом на зажигалки Марья. - Если бы на толчке  были  люди,  а  то
ведь там черти! - возбуждалась она при воспоминании о толчке, и  костля-
вое лицо ее бледнело и делалось все более худым и страшным. - Другой му-
жик, чтоб ему околеть, подойдет, спросит  -  почем,  возьмет  зажигалку,
вертит ее в руках, взвешивает, как золотую вещь, отворачивает и  завора-
чивает все винтики, вытрусит на ладонь пружинку, посмотрит, сколько  ка-
мушка в трубку всунуто, много ли фитилька вдето,  зажгет,  погасит,  еще
зажгет, еще погасит, как все равно балуется.  Смотришь  и  думаешь,  ну,
этот возьмет! И не одну возьмет, а все возьмет, в отправку, в деревню! А
он, чтоб ему не своей смертью издохнуть, сует обратно мне в  руку  зажи-
галку и, даже не сказамши свою цену, потянет вот так  носом,  как  будто
ему собственный дом терять, и почти что бегом убегает. И я уже знаю, что
это значит, когда человек носом так тянет: это значит, что человеку  де-
нег жаль. И такого уже ничем не остановишь, никакой  ценой  не  вернешь.
Ему хоть из пушки в спину стреляй, он ни за  что  не  обернется,  а  еще
больше наддает ходу! Вроде рад, что спасся.
   - Это не покупатель, - пренебрежительно машет рукой Афанасий и кривит
лицо. - Это не покупатель, и такому давать вещь в руки нельзя!
   - А разве у человека на лобу написано, покупатель он или нет? Даешь в
надежде! Думаешь об пользе!
   - Все ж таки покупателя сразу видать! Ну, а почем ты те семь штук от-
дала?
   И Афанасий, как бы заранее готовый к самой  ужасной  правде,  силился
сделать лицо равнодушным.
   Марья не верила спокойствию Афанасия, и ее косой глаз, ощупывая мужа,
вздрагивал в глазной впадине.
   - Вот почем продала. - И она назвала цифру.
   - Как?! - наморщился Афанасий, точно обжегся.
   - Так, - безучастно ответила Марья. - А если бы  не  продала,  вы  бы
завтра не емши сидели!
   - Не надо было торопиться уступать покупателю! Надо было ждать. И  он
надбавил бы!
   - А ты думаешь, я, как пришла, так и уступила? Что же я - дурочка или
первый раз продаю зажигалки? И что же я тогда цельный день делала на ба-
заре, если сразу продала? Чай внакладку пила? Я полдня никому не уступа-
ла, билась за цену, как сумасшедшая, а потом вижу, что уже после  обеда,
что народ расходится и что собирается дождь и поднимается ветер, буря  и
базарный мусор выше крыш гонит, тогда я, как сумасшедшая,  бросилась  по
всему базару тех покупателей искать, которые вначале давали сходную  це-
ну. Тут дождь, тут буря, тут бумажки летят выше крыш, а тут я одна бегаю
по базару, как сумасшедшая, со своими зажигалками!
   - Дождя, положим, не было, - вяло проговорил Афанасий,  потом  быстро
встал и приказал неприятно рычащим голосом: - обедать давай! Ррр...
   Марья бросилась в кухню.

   VI.

   Афанасий и Данила сгребали с большого рабочего стола в  одну  сторону
коробочки со всевозможными медными винтиками, трубками,  стальными  пру-
жинками, колесиками. Груня расставляла на этом  столе  четыре  обеденных
прибора.
   Данила, укараулив удобный момент, снял со  стены  с  гвоздя  разлива-
тельную ложку и бросил ее под стол в ящик с медными стружками.
   - Где разливалка? - спрашивала Марья, поставив на середину стола  ог-
ромный чугунный котел с постными щами. - Никто не  видал  разливалки?  -
удивленно смотрела она на пустой гвоздь на стене  и  искала  глазами  по
сторонам.
   Все молчали, и Марья пошла искать по всем полкам, в посудном шкафу, в
кухне, возле плиты...
   Данила тоже встал и, наклонившись к полу, стал заглядывать под стол.
   - Может сорвалась с гвоздя и завалилась под стол, - сказал он. -  Так
и есть, - достал он оттуда разливательную ложку и стряхнул с нее  медную
стружку.
   Вытерев затем разливательную ложку о штаны, он быстро запустил  ее  в
глубокий котел и осторожно, чтобы не взболтать отстоявшуюся гущу,  повел
ею по самому дну котла. Зачерпнув таким образом со дна  гущу,  синеватую
кислую капусту и желтое разваренное пшено, он так же осторожно  направил
ложку к своей тарелке. У него талант, который впоследствии озолотит  всю
семью, поэтому он должен сейчас лучше других питаться.
   Все с болью на лицах следили за ним.
   - Ты что же это делаешь, сатана? - крепко схватил его Афанасий за ру-
ку с разливательной ложкой. - Всю гущу забрал! А другим что? Выложь пше-
но сейчас обратно!
   Данила промолчал, только покраснел и попытался ложку с пшеном донести
до своей тарелки. Афанасий оттягивал пшено обратно к котлу, и между  сы-
ном и отцом завязалась над столом отчаянная борьба.
   - Брось! - кричал отец.
   - Нет, ты брось! - отвечал сын.
   Сын, конечно, вышел бы из борьбы победителем, если бы в  помощь  отцу
тотчас же не вступилась Марья. Она, хищно выкатив в сторону косой глаз и
стиснув зубы, щипала ногтями кисть руки сына, в  которой  была  ложка  с
пшеном.
   - Грунька! - закричала она. - А ты чего не помогаешь? Помогай!
   Сын в это время взял и перевернул ложку вверх дном, и вся гуща  выва-
лилась прямо на стол.
   - Это самое лучшее, - сказал отец.
   Сын бросил опорожненную ложку, и борьба прекратилась.
   Несколько мгновений все сидели и осматривали на  себе  следы  борьбы.
Афанасий расправлял вывихнутый палец правой руки, Марья откусывала  над-
ломанные ногти, Данила высасывал ртом кровь из руки, в нескольких местах
поколупанной матерью...
   - Он и ложку нарочно спрятал! - пропыхтел запыхавшийся Афанасий. -  Я
тебя когда-нибудь убью, сволочь такую! - посмотрел он  несвоими  глазами
на сына, бледный, дрожащий, обессиленный от борьбы.
   - Ладно, - загудел вызывающе и насмешливо Данила.
   - Довольно! - прикрикнула на них на обоих мать. - Будет!  Щи  стынут!
Ешьте!
   - Хотя бы обедали, как люди, - уныло пожелала Груня, молодая, безжиз-
ненная, как старуха, с полуспущенными на глаза верхними веками, с  отви-
сающими дрябло щеками.
   Афанасий отстранил локтями всех от опрокинутой  на  стол  гущи,  взял
сперва ложку, а потом широкий нож и начал собирать пшено со стола в свою
тарелку. Если судить справедливо, то он больше всех в доме имеет прав на
это пшено: он раньше всех встает, больше всех работает...
   - Что же это будет? - сдавленно спрашивал Данила и  провожал  глазами
пшено на ноже отца. - Один будет поедать все пшено, а другие будут  хле-
бать из котла пустую воду?
   - А ты?! - обе враз попрекнули его мать и сестра. - А ты?! Тебе  мож-
но?
   - Делите на троих, - указал отец на оставшуюся на столе часть  пшена,
бросил широкий нож, подлил себе из котла жижи, спрятал в карман  очки  и
стал есть.
   Мать схватила нож и зацарапала им по столу, сгребая все крупинки пше-
на в одну кучу. Если бы по совести делить, то главную часть этого  пшена
надо было бы дать ей: она продает зажигалки, она достает деньги. Не про-
дай она вчера зажигалки, сегодня не было бы ни этого обеда, ни этой  гу-
щи...
   Ели молча, жадно, жевали громко, как лошади. Иногда кто-нибудь  хотел
дать отзыв о качестве капусты, пшена или черного хлеба, но,  пробормотав
несколько слов, обычно умолкал, устремляя все свое внимание снова в  та-
релку.
   Жижи в котле было много, и ее брали без счета, кто сколько хотел.
   - Хлеб ешьте только со щами, - скользнула глазами  по  всем  приборам
Марья. - А так-то его, конечно, не хватит, сколько ни возьми.
   - Я его почти вовсе не беру, - тоскливо произнесла Груня.
   - Я не тебе, - проговорила Марья и закричала в другую сторону: -  Да-
нила, имей совесть! Ты уже в который раз берешь хлеб! А  другие  еще  по
второму разу не брали. Хлебай больше щей, щами тебя никто не стесняет!
   - Разве это щи? - проговорил Данила, энергично размалывая во рту  пи-
щу.
   В этот момент что-то крепко хрястнуло у него на коренных зубах.  Если
бы суп был мясной, можно было бы подумать, что ему нечаянно попалась  на
зубы мясная косточка.
   - Что же это такое? - изумленно спросил он и выплюнул изо рта в  при-
горшню изжеванную пищу. О! - вскричал он поковырявшись там рукой и  дос-
тав оттуда расплющенный зубами медный винтик. - Мать, ты уже из  зажига-
лок начинаешь нам щи варить?
   Он бросил испорченный винтик под стол в ящик с  медью,  а  изжеванную
пищу опрокинул из пригоршни обратно в рот.
   - Что же, когда у вас по всему дому медь раскидана, - сказала  Марья.
- От вашей меди в дома нигде проходу нет! Она и на столах, и на подокон-
никах, и в шкапах, и на полу...
   - Я этой ночью у себя под одеялом ролик нашла, - рассказала Груня.  -
Слышу, что-то холодное катается подо мной...
   - А хороший был ролик? - спросил Афанасий. - Куда же ты его дела? Ро-
лики, они...
   Выстукав ложками до-суха почти ведерный котел, приступили к послеобе-
денному чаю.
   - На запивку, - с аппетитом сказала Марья.
   Данила злобно ухмыльнулся.
   - То был кипяток N 1, - сказал он по поводу щей. - А это кипяток N 2,
- встретил он появление на столе громадного чайника.
   Потягивали из блюдечек обжигающий губы кипяток и  гонялись  языком  в
большом рту за крошечным монпансье.
   - На толчке сегодня много было народу? -  спросил  у  Марьи  Афанасий
после второй выпитой чашки.
   Марья оживилась и с воодушевлением рассказывала, что  она  видела  за
сегодняшний день на базаре...
   - Ну, а что на толчке люди говорят? - спросил потом Афанасий.
   И Марья пространно передавала содержание самых последних толков...
   После невероятного количества выпитого жидкого у  всех  были  раздуты
животы. Поднимались со стульев трудно; переступали по комнате  медленно;
что-то приятное щекотало внутри и мучительно хотелось не то спать, не то
хохотать. Беспрестанно икалось и отдавалось изо рта третьесортной  дубо-
ватой капустой.
   - Она все-таки придает человеку сытость, - с довольным  лицом  произ-
несла Марья, громко икнула на весь дом, потом сказала, кто она -  капус-
та.
   Иногда вместе с подобной икотой выходили из желудка обратно в рот ку-
сочки плохо разжеванных кочерыжек, похожие на плоские сосновые  щепочки.
Тогда их брали в руки, рассматривали, потом клали обратно в рот, уже не-
торопливо дожевывали и проглатывали во второй раз.
   Данила сбросил с себя ременный поясок и повалился на свою койку.  Пе-
реполненный живот его вздымался на койке высокой горой, похожей на моги-
лу, отчего большая голова вдруг стала казаться маленькой, а широкие пле-
чи - узкими. Он глядел в потолок совершенно одурелыми глазами  и,  чтобы
как-нибудь использовать послеобеденный отдых, сделал попытку  думать  об
ожидающем его успехе в жизни, о том, каким великим художником он  будет.
Но его отяжелевшая мысль никак не  могла  подняться  выше  определенного
уровня: потянется немного вверх и тут же оборвется;  опять  потянется  и
опять оборвется. Тогда его стало давить невыносимое отвращение ко всему:
к жизни, к себе, к съеденной капусте...
   - Старость пришла? - бросил на него насмешливый взгляд отец,  направ-
ляясь к станку и надевая на ходу очки.
   - Имею право на послеобеденный отдых, - с трудом выговорил Данила вя-
лым языком.
   - А я? - спросил Афанасий.
   - А кто тебе велит не отдыхать?
   - Как кто велит? Нужда велит! Ты вырос у родителей и когда  обедаешь,
не знаешь, откуда берется капуста, пшено, дрова!
   - Да, конечно, я у вас такой глупый.
   - Нет, ты не глупый! - с чувством проговорил  Афанасий,  взял  черный
стальной прут, толщиной в мизинец и начал резать его как режут  колбасу,
на тоненькие кружочки, будущие ролики, колесики, выбивающие в  зажигалке
из кремня искру. - Нет, ты не глупый! Ты умный! Ты очень умный, что  ка-
сается твоей пользы. Ты только не считаешь трудов других! У тебя совести
нету! Ты вот наелся и лежишь и будешь лежать, а отец работай и  работай!
А если я сейчас брошу работать и тоже лягу, тогда ты завтра  будешь  си-
деть голодный!
   Данила медленно встал, перетянул ремешком раздувшийся живот и в  раз-
валку пошел к рабочему столу.
   - Давай, что работать.

   VII.

   - Вот, сверли в этих роликах дырочки для осей, - подал отец. -  Потом
будем выбивать на нем зубчики.
   Сталь для роликов попалась густая, сила  у  Данилы  была  ужасная,  и
сверла ломались у него, как спички.
   - Что это? - вдруг останавливал свою работу отец  и  прислушивался  к
пыхтенью сына: - никак опять сверло сломалось?
   - Нет, - чтобы не делать скандала, врал Данила  и  заслонял  от  отца
свою работу. - Это так. Скрябануло.
   Проходило несколько минут, у Данилы под нерассчитанным  напором  силы
опять ломалось сверло, и опять раздавался встревоженный голос отца.
   - А это что? Сломалось?
   - Нет, это так. Склизануло.
   Отец успокаивался.
   - То-то... Смотри... А то если мы будем так часто сверлы ломать, тог-
да нам нет расчета работать... Тогда лучше сразу распродать весь инстру-
мент и стать с протянутой рукой под церквой... Эти  сверлы  у  меня  еще
старого запасу, а если их покупать сейчас...
   Отец рассуждал, учил уму-разуму сына, а сын по мере того как  возбуж-
дался подневольной работой, все дальше уносился мыслями из мастерской...
Когда ему нечего будет делать в местной студии, он поедет учиться дальше
в Москву, в школу живописи, а оттуда еще дальше, еще выше, в  Мюнхен,  в
Академию...
   - Потому сверлы, они...
   Когда дырочки для осей на всех роликах были  готовы,  Данила  зажимал
каждый ролик в тиски и на всей его  окружности  выбивал  острым  зубилом
мелкие зубчики. Получалось то черное стальное колесико,  которое  играет
такую важную роль в каждой зажигалке.
   Афанасий вертел ногой колесо токарного станка и придавал уже  готовым
частям зажигалок художественный вид: на трубках вытачивал  по  несколько
поясков, срезал острые углы, закруглял на винтиках головки... Будь у не-
го больше времени, тут-то он мог бы показать свое искусство! Но надо бы-
ло торопиться.
   И, бросив взгляд за окно, Афанасий,  как  всегда,  испугался:  солнце
стало уж нижним краем своего диска на красную черепитчатую крышу  сосед-
него сарая.
   - Выбивай зубья веселее! - заторопил Афанасий сына и исступленно  за-
вертел ногой вихляющее колесо, сам к концу дня тоже согнутый в колесо. -
А то солнце, смотри, уже где!
   - А между прочим, - заговорил Данила и метко цокнул молотком по зуби-
лу, оставившему на окружности ролика глубокий рубец: - а между прочим на
заводе давно был гудок шабашить, люди  там  уже  свободны  и,  чистенько
одевшись, гуляют по городу...
   И он еще цокнул зубилом по ребру колесика, рядом, и еще.
   - А он все свое! - изнемогая от работы скривил отец  лицо  в  горькую
гримасу: - а он все свое! Помирать будет, а все про это будет  говорить:
про завод, про чистенькую одежу!
   - Обязательно! - твердо сказал Данила и так же твердо ударил молотком
по зубилу.
   - Грунька! - вдруг заволновался и закомандовал Афанасий и лягнул  но-
гой в дверь, ведущую в смежную комнату.
   Дверь распахнулась.
   - Разводи скорее мангалку, - продолжал команду Афанасий: - сейчас бу-
дем закаливать ролики!
   Волнение отца передалось и дочери. Она тотчас же бросила свою работу,
вылетела из комнаты, подхватила на ходу мангалку и исчезла  за  выходной
дверью.
   Через пять минут перед мастерами стояла  пылающая  красными  угольями
жаровня. Они до-красна нагревали ролики, потом бросали их в холодную во-
ду.
   - Рубай оси! - все свирепее командовал отец, по мере того как  работа
принимала более быстрый и нервный характер. - Клепай ролики на оси!..  И
теперь не зевай!.. Теперь гони!.. Теперь забудь про альбомчики, про  га-
зончики, про все на свете!.. Теперь...
   Потом шло столь же энергичное собирание отдельных частей в полные за-
жигалки.
   - Заправляй фитильки!.. Забивай вату!.. Запускай  камушки!..  Наливай
бензину!.. Пробуй выбивать огонь!..
   При последних словах команды возле мужчин появилась Марья.
   - Я тоже буду пробовать каждую зажигалку, чтобы знать, с каким  това-
ром завтра выйду на базар.
   От постоянного пробования зажигалок  и  у  обоих  мужчин  и  у  Марьи
большой палец правой руки был исколупан в незаживающую  рану,  и  теперь
они все трое, пробуя зажигалки, вертели ролики не пальцем,  а  всей  ла-
донью, то одним ее местом, то другим...
   - Ого! - слышались увлеченные восклицания. - Ого! - Хорошо! Эта прямо
любительская! За эту можно деньги взять! Ого! А эта еще лучше! Без одной
осечки! Это тоже отдельный товар, не для каждого!
   - В зажигалках главное хороший  огонь,  -  возбужденно  разговорилась
Марья за пробой. - Огонь, огонь и огонь! Покупатель больше  кидается  на
огонь! Другой уже мимо прошел, а ты чиркнешь роликом, он обернется,  по-
ворачивает обратно, идет прямо к тебе и смеется на огонь. Тут уже  держи
цену! Скажешь цену, запросишь, и по лицу его видишь, что его  и  соблазн
берет зажигалку купить, и денег до смерти  жаль!  А  я  нарочно  выбиваю
огонь и выбиваю, выбиваю и выбиваю, даже  он  начинает  от  удовольствия
жмуриться и потом сам своими руками начинает выбивать! Сам  выбивает,  а
сам думает: хотя она мне и без надобности, куплю, потому,  может,  зажи-
галка эта не простая, а какая-нибудь особенная, случайная, краденая, та-
кая редкая, какой потом сто лет не найдешь, а баба-продавщица, дура,  не
понимает, какую ценную вещь продает, и просит за нее,  как  за  простую.
Вот, думает, обману сейчас бабу, и  платит  деньги,  даже  не  торгуясь,
ха-ха-ха, чтоб он сгорел от той зажигалки!
   Афанасий и Данила тоже повеселели.
   - Не зажигалки, а прямо игрушки! - в первый раз за весь день засмеял-
ся Афанасий, с нежной любовью раскладывая новенькие зажигалки на столе в
ряд. - Не зажигалки, а куколки! - бережно вытирал он  суконкой  куколкам
какой - ножки, какой - животик, какой - головку. - Конфеты! - в восторге
воскликнул он, отступя от стола на два шага и любуясь своими  произведе-
ниями издали. - Мармалад! - с силой хлопнул он ладонь о ладонь  и  гордо
завращал влево и вправо откинутой назад головой, как бы  показывая  себя
всему миру. - Одна одной лучше! - умиленно  сощуря  лицо  и  сложив  три
пальца правой руки рюмочкой, тоненьким голоском по отдельным слогам про-
пел он:
   - Од-на од-ной луч-ше!..
   И послал своим зажигалкам страстный воздушный поцелуй.
   - "Второй Репин" дома? - просунулась в дверь со двора приятная, широ-
коскулая, без подбородка, улыбающаяся голова пожилого простолюдина в но-
вой юношеской студенческой фуражке. - В студию сегодня пойдешь? - засия-
ла приятная голова, завидя в глубине мастерской Данилу.
   - А как же?! - весело вскричал Данила и начал энергично прыскать  изо
рта на руки воду, мылить пенистым мылом лицо, шею, руки. -  Обязательно!
- говорил он уже из глубины сплошного белоснежного мыльного кома и  фыр-
кал: - фыр-фыр-фыр...
   Приятель Данилы, очевидно, тоже студист из рабочих, вошел в  мастерс-
кую.
   - Тут я тебе, Даня, принес студенческую фуражку, - достал  он  из-под
полы сверток и положил на стол. - Она, хоть и подержанная и  старенькая,
а все-таки студенческая. Примерь сейчас, и если она на твою  голову  как
раз, сегодня же иди в ней на занятия.
   - Ррр... Ггг... - послышалось блаженное рычание  из  недр  громадного
белого снежного кома, и в одном его месте возникли  полные  счастья  два
красных блестящих, смеющихся глаза: - Ррр... Ггг...

   VIII.

   Однажды ночью Афанасию, когда он спал, привиделся чудесный сон.
   Он счастливейший человек. Он изобрел такой штамп, пресс, который  де-
лает сразу целые зажигалки. Уже не надо было корпеть  над  производством
отдельных частей. Оставалось только всунуть фитилек,  вставить  камушек,
налить бензин. Мечта его жизни сбылась. Он побил всех своих конкурентов.
Он продает свои штампованные зажигалки вдвое дешевле тех, которые  выра-
батываются его конкурентами в ручную. Он победил. Его конкуренты один за
другим разорялись, нищали, умирали от голода, и трупы их, покрытые стая-
ми мух, валялись по панелям. Поле трупов! И они не  вызывали  в  нем  ни
капли сочувствия. Другое дело, если бы они в свое время конкурировали  с
ним более тонким искусством работы или более высоким качеством  материа-
ла. А они брали только мошенничеством; били на дешевизну, наспех  делали
зажигалки, как попало, непрочно, на раз, лишь бы сбыть с  рук;  швов  не
паяли, только затирали подпилком; ставили дрянной материал, вместо стали
давали железо... Обманывая таким образом народ,  они  губили  все  дело,
убивали в людях самую веру в зажигалки, поддерживали в них тоску о спич-
ках. И разве не поэтому в последнее время так быстро падал спрос на  за-
жигалки! Только самых добросовестных из своих бывших конкурентов  Афана-
сий сожалеет и берет их к себе в работники. Сам он уже не работает, лишь
присматривает за делом. От хорошей пищи, от хорошей жизни он сильно рас-
полнел; одевался он чисто; излишек заработанных денег закапывал в  золо-
тых монетах в землю. Сына, Данилу, прогнал за страсть к живописи  и  во-
ровству...
   Проснувшись Афанасий долго лежал в постели и  думал  о  раздразнившем
его сне... Такой штамп, конечно, можно изобрести...
   И потом в течение всего этого дня и за станком, и за обедом, и за ча-
ем он не переставал думать о виденном во сне штампе, о сбивавших цену на
зажигалки конкурентах, о том, как, наконец, избавиться от них...
   - Дань, - вертел он ногой расшатанное колесо станка и любовно оттачи-
вал головку медного колпачка для фитилька. - Слышишь, Дань?
   - Ну, - протянул Данила в сторону  отца  неприветливо,  а  сам  рубил
толстую медную проволоку на крошечные столбики, будущие винтики.
   У него была своя забота. Он вчера вечером в студии живописи был  пот-
рясен виденными впервые пейзажами Левитана. Вот так надо владеть кистью,
вот такие надо писать картины! Репин хорош, но у него чего-то  нехватает
по сравнению с Левитаном. Чего же у него нехватает?
   - Данька!
   - Ну?
   - Ты оглох, что ли?
   - За работой плохо слыхать. Чего тебе?
   - Я думаю, что если мы начнем вырабатывать зажигалки на  какой-нибудь
новый более заковыристый фасон, то тогда все покупатели,  как  сумасшед-
шие, бросятся к нам, и нашим конкурентам придет конец.  Ты  сообрази,  у
нас вся мастеровщина делает зажигалки на одну моду:  цилиндрические,  из
одних и тех же трубок, которые тащат из одного и того же казенного заво-
да. Ты слушаешь?
   - Ну?
   - Ну, а в других местностях делают другие зажигалки, там цилиндричес-
ких нет. Тульские самоварные фабрики прихитрились  делать  зажигалки  на
манер маленьких детских плоских самоварчиков, с ручками, с крантиком,  с
канфоркой, с поддувалом, все как следует, я  видел,  один  человек  сюда
привозил. Ижевский оружейный завод выпускает зажигалки в  виде  аккурат-
неньких револьверчиков. Мотовилихинский орудийный завод гонит  зажигалки
на манер коротеньких мортир. Харьковские паровозостроительные мастерские
- на манер игрушечных паровозиков: с трубой,  с  колесиками,  все  честь
честью. Одесса забивает людям головы зажигалками в форме настоящих  кар-
манных часов: таких же круглых, с колечком для цепочки, с заводной  шиш-
кой. А в то воскресенье Марья на базаре слыхала, как  один  приезжий  из
Москвы  рассказывал,  что  туда  из  Екатеринбурга  приезжала  депутация
уральских горнорабочих, чтобы поднести Ленину зажигалку из самых дорогих
уральских самоцветных камней. Таких зажигалок во всем мире только  одна,
у Ленина, и, говорят, если перевести на деньги, цены ей нет!
   - Ну, и что? - раздраженно пробормотал Данила,  нарезая  на  винтиках
резьбу.
   - А то, что в нашем городе производятся зажигалки самые некрасивые на
вид и самые неудобные для носки в кармане: такой зажигалкой через неделю
в кармане дырку протрешь.
   - Это пустое, - насмешливо бросил баском Данила. - И есть о  чем  тут
думать.
   - Нет, это не пустое! - вспылил отец и задрал в сторону сына  хоботом
нос. - А о чем же тогда думать? Вот  отольем  зажигалку  под  бюст  Левы
Толстого и сразу дадим товару нашему ход!
   - О, отец! Вы опоздали! Лева Толстой сейчас не в  моде!  Сейчас  Лева
Троцкий в моде!
   - Ну, под Леву Троцкого сделаем. Какая разница? Нам все  равно,  лишь
бы хорошо продать.
   - Вы все фантазируете, отец. То изобретаете немыслимые штампы и бога-
теете, то везете в Москву проект декрета о преследовании  недобросовест-
ных зажигальщиков. Все это пустые фантазии, мания, бред.
   - Нет, не бред! Не бред! Вот начнем с завтрашнего дня для начала  де-
лать новые зажигалки: плоские-плоские, как  книжка  курительной  бумаги.
Такие удобнее будут ложиться в кармане. А  то  до  смерти  надоели  наши
круглые, цилиндрические!
   - Отец, а вы о том подумали, что новая форма  зажигалок  потребует  и
новых инструментов и нового приспособления мастерской?
   - О! Зачем? Не надо очень до такой степени!
   - А как же вы будете работать?
   - Надо проще. Надо как можно проще. И что  понадобится  новое  прила-
дить, то я прилажу сам за эту ночь. Ты  можешь  спать.  А  завтра  утром
встанешь, и мы будем работать уже на новый лад.
   - С плоскими паять много! - серьезным  тоном  предостерег  отца  сын,
ссыпая ладонью с края стола в коробочку готовые медные винтики.
   - Ничего не много! - не только не остывал, а еще  более  разгорячался
отец, равномерно покачиваясь над колесом станка одним плечом  вперед.  -
Корпуса на швах можно не запаивать, их  лучше  всего  закраивать,  потом
приклепывать на стальной линейке.
   - Ого! Это еще дольше! Такую зажигалку придется продавать в три  раза
дороже.
   - Ничего не дольше. Ничего не дороже. Кончено. Уже решено. Завтра де-
лаем первый опыт. Надо же чего-нибудь добиваться, довольно ждать!
   - Добьетесь... - иронически фыркнул сын.
   Отец спал эту ночь необыкновенно тревожно.
   - Цилиндрические зажигалки! - мучительно стонал он во сне,  извиваясь
по постели в конвульсиях. - Плоские зажигалки!..  -  как  набожные  люди
взывают к иконам, со страстной мольбой взывал он к новым  зажигалкам,  в
которые поверил. - Плоские!.. Цилиндрические!.. Плоские!..
   - Репин!.. Левитан!.. - в то же время бредил в  другом  углу  Данила,
корчась на койке в таком же исступленном гореньи. - Левитан!.. Репин!..
   Было два часа ночи, когда Афанасий вдруг сорвался  с  постели,  зажег
светильник и, страшно волнуясь, принялся за переустройство орудий произ-
водства...
   Возились на другой день с плоскими зажигалками отец и сын много;  из-
мучились страшно; от волнения не могли ни есть, ни  пить,  ни  отдыхать;
взвинченные нервы все время держали их в каком-то странном движении,  ни
на минуту не давали им замолчать, заставляли  их  беспрестанно  болтать;
некоторые инструменты они в горячке сломали, некоторые переделали приме-
нительно к новому требованию; окончили рабочий  день  значительно  позже
обыкновенного; сделали на две штуки меньше положенного числа... И в  ре-
зультате всех этих нечеловеческих мук Марья половину зажигалок  принесла
с базара обратно!
   - И что вы понаделали!.. - кричала она еще со двора, закатив от уста-
лости и отчаянья глаза, и, еле живая, ввалилась в комнату с худым, кост-
лявым, безжизненным, землистым лицом, с толстым слоем уличного песку  на
бровях, на щеках, на ушах, подпоясанная, как подорожная странница, прос-
той веревкой. - Делали б, окаянные, как делали раньше! А то  понавыдумы-
вали кто его знает чего! "Плоские"! "Плоские"! Какие  такие  могут  быть
"плоские"! Прежние лучше шли. Уф... - повалилась она на стул. -  Кто  ни
подойдет, каждый спрашивает:  "а  круглых,  цилиндрических,  какие  были
раньше, нету?" Народ, как сговорился "дай и дай круглых,  те  надежнее".
Кто ни возьмет плоскую зажигалку, повертит ее в руках и  потянет  носом:
"а, это такая плоская". И возвращает товар обратно. Только и слышишь  от
всех: "вот прежние, трубками, те были хорошие! Вот, за те можно было це-
ну дать!".
   - Эти же лучше!.. - простонал Афанасий и изобразил  на  лице  горькую
гримасу.
   - Тебе они, может, и лучше, а людям хуже! - оборвала его Марья,  сидя
на стуле и разматывая с себя платок, шарф, веревку, пальто... -  Понаде-
лали делов! Понавыдумывали на свою голову! "Плоские", "плоские",  и  всю
эту ночь спать никому не давали! Я ходила сегодня по толчку, как пьяная:
тут ночь не спала, кружится голова, а тут сердце сосет  горе:  никто  не
берет новые зажигалки! Прямо хоть ложись и помирай! Я зашла  в  базарное
отхожее, стала, прислонилась головой к стенке и давай плакать. Всю  свою
жизнь припомнила! Спасибо женщины, которые заходили туда, обступили меня
и посочувствовали мне: все-таки своя сестра, женщина, не ваш брат, чорт,
мужчина...
   - По крайней мере, что же покупатели говорят про плоские зажигалки? -
спросил Афанасий, стоя перед Марьей с оглушенным видом. - Что им  в  них
не нравится?
   - Я же тебе говорила, что они говорят! - раздраженно сказала Марья. -
Говорят: "какие-то четырехугольные, позапаянные кругом". Я  говорю:  где
позапаянные? А они: "вот, вот"... И ковыряют пайку ногтем.
   - И ты давала ковырять?!
   - Я давала не ковырять, я давала смотреть, а они сейчас же  ковырять.
Тот, чтоб ему не жить, колупнет, другой колупнет... Прямо замучилась ла-
ять на них, на проклятых. Только от одного отгавкаешься, на другого гав-
кать начнешь. Это не такая торговля, не магазинная, в кресле сидеть и за
ручку кассу вертеть, это толчковая торговля, зубами у  людей  из  глотки
деньги выдирать!
   Афанасий шумно вздохнул и с выражением безнадежности помотал головой.
Он выглядел опустошенным, смятым.
   - Что же теперь будем делать, отец? - задал ему Данила страшный  воп-
рос.
   - Надо еще дня два-три вырабатывать плоские, - перемогая себя ответил
Афанасий, в то время, как в его глазах стояла тьма полного неведения.  -
Может, покупатель еще одумается, убедится, поймет. В торговле так:  надо
сперва приучить покупателя к своему товару, а потом уже брать с него ба-
рыш.
   - А не ошибемся ли мы опять, отец?
   - А что же делать? Сразу отказаться от плоских тоже  нельзя.  Столько
бы сделано новых приспособлениев разных, столько порчи, изъяну...
   И они еще в течение трех следующих дней выпускали  на  рынок  плоские
зажигалки. И результат получался каждый раз один и тот же: энергии  зат-
рачивали они все больше, а выручки приносила  Марья  все  меньше.  Обоим
мастеровым сделалось так страшно, как еще никогда не было. Казалось, они
навсегда потеряли что-то дорогое для них. А на пятый день они со  стран-
ной горячностью бросились делать прежние зажигалки, из трубок, цилиндри-
ческие.
   - Слава богу! - вздохнула с облегчением Марья, когда узнала  об  этом
решении мужчин. - Одумались! Хотели быть хитрей людей!
   Но за эти пять дней на рынке произошел какой-то  непонятный  для  них
сдвиг в ценах, и цилиндрические зажигалки почему-то  пришлось  продавать
еще дешевле плоских.
   - Сбились с цен! - почти плача от досады, объясняла это Марья.  -  Не
надо было отрываться от цен! Видите, что вы наделали?
   И жить стало еще труднее; сидели на одном хлебе; голодали. И  лица  у
всех с каждым днем вытягивались все более.
   - Если так будем питаться... - начал было Данила и не докончил жуткой
фразы, с суровым лицом озираясь на всех за обедом, с отвращением  разми-
ная ложкой в тарелке ржаные сухари в кипятке.
   Данилу, самого здорового и самого  упитанного,  голод  разил  быстрее
всех. За несколько тяжелых дней лицо его осунулось, румянец пожелтел,  в
расширенных глазах все время стоял нескрываемый испуг  перед  завтрашним
днем.
   - Видишь, отец, - продолжал он, немного помолчав  и  проглотив  ложку
мятых сухарей, пахнущих мышами. - Мы отказались от завода, отказались от
людей, захотели прожить сами. "Сами себе хозяева". И что же  получилось?
Мы пропадаем с голода, а кругом нас, вместо помощи  нам,  раздается  ши-
пенье: "смотрите, какие деньги огребают Афанасий с Данькой  на  зажигал-
ках! Смотрите, как они богатеют! Смотрите, как они копят деньги, отказы-
вают себе во всем! Смотрите, как они даже сохнут от жадности к наживе!"
   - Пусть будут прокляты те люди, которые про нас так говорят!  -  чет-
ким, дрожащим от возмущения голосом произнес  Афанасий  в  пространство,
как будто с тем, чтобы те люди его услышали.
   И в его усталом и вместе гневном лице было что-то пророческое.
   - И если бы только чужие про нас так говорили,  -  затараторила  злым
бабьим голосом Марья, - а то и свои близкие! Своя родня нам завидует,  и
все желают нам зла!
   - А на заводе... - воспользовался случаем Данила.
   - Стой! - резко закричал на него отец и показал ему  ложкой  на  мас-
терскую. - Наш завод здесь! Куда же мы денем  все  это  обзаведение?  На
толчек снесем?
   - А что же мы кушать будем? - истерически взвизгнул Данила и  в  свою
очередь поднял ложку лопастью вверх. - Ведь день ото дня мы слабеем!
   - Кушать? - грозно переспросил отец, опустил лицо  в  стол,  подумал,
потом встал и пошел во вторую комнату, принадлежавшую  женщинам.  -  Ку-
шать? - повторил он на-ходу зло и загадочно. - Кушать? - послышался  уже
из другой комнаты его голос, пропитанный как бы дьявольским смехом.
   Марья вскинула громадный, белый косой глаз вверх, всем  своим  нутром
вслушалась в сторону своей комнаты, потом, как  обожженная,  вскочила  с
места и с воем ринулась туда.

   IX.

   Из второй комнаты пробивался спиной в дверь Афанасий и тащил  за  со-
бой, крепко держа за концы в обеих руках, совсем новую, еще  глянцевитую
скатерть, ярко-желтую, как яичный желток. В противоположный  конец  ска-
терти впилась всем своим существом Марья, она волочилась по  земле,  би-
лась, как подстреленная птица, и,  что  было  силы,  голосила.  Войдя  в
большую комнату, Афанасий сжал губы, рванул скатерть на  себя  и  быстро
закружился вместе с нею на месте. Марья, приросшая к другому концу  ска-
терти, поднялась на воздух и плавно полетела вокруг Афанасия, точно  ка-
таясь на гигантских шагах. Утомившись, Афанасий проскрежетал зубами и  с
остервенением хватил скатерть и Марью о землю. Марья брякнулась об  пол,
перевернулась два-три раза, но скатерть не выпускала.
   - Завтра же продашь на хлеб это дерьмо! -  прокричал  Афанасий,  стоя
над ней и тряся другим концом скатерти.
   - Нет, ни за что не продам! - еще тверже прокричала  Марья  и  крепче
прижала к груди желтую скатерть, похожую на парчу.
   - Продашь, сатана!
   - Не продам, окаянный!
   - Врешь, продашь!
   - Убей, не продам!
   - На кой же тебе эта скатерть? Она дарма лежит в сундуке, только мес-
то занимает, преет, гниет!
   - Скорей ты, старый чорт, сопреешь и сгниешь, чем это  добро  сгниет!
Оно у меня больше чем двадцать лет лежит и все новенькое!
   - Мы же сроду не накрывали ею стол и сроду не будем накрывать! Сумас-
шедшая!
   - Мало ли что? А я все-таки знаю, что у  меня  в  доме  есть  хорошая
вещь! Она полуатлас! Сумасшедший!
   - Пусть будет трижды атлас, но питаться нам чем-нибудь надо? Ведь  мы
работаем!
   - Как вы работаете? Вы работаете себе в  убыток!  Чем  такая  работа,
лучше всем семейством пойти куски собирать!
   - Это же хлам, барахло!
   - Это хлам? Это барахло? Новая скатерочка "хлам"! Такая нарядная ска-
терочка барахло!
   И Марья, лежа на полу и подложив под одну щеку скатерть,  раскатилась
звонким, нахальным, вызывающим смехом.
   - Значит тебе вещей жаль больше, чем людей, - тоном утверждения спро-
сил Афанасий, наклонился над женой и изо всей силы всадил ей в бок кула-
ком раз, потом еще раз, туда же в бок, между ребер.
   Он бил ее, как работал; смотрел на нее в упор и ожидал, когда она вы-
пустит скатерть.
   Марья от нестерпимой боли дико выкатила на мужа белок косого глаза  и
после нескольких его ударов с силой бросила ему в лицо свой  конец  ска-
терти, а сама продолжала биться на полу и голосить.
   - Убил! Убил! - кричала она. - На смерть убил!
   - Отец! - опомнившись, вскочил со своего места Данила,  впился  двумя
руками, как клещами, в затылок отца, легко поднял его над полом, тряхнул
в воздухе и ткнул в стул. - Отец, ты в своем уме? - крепко взял  он  его
левой рукой за грудь у подбородка. - Ты понимаешь, что  ты  делаешь?  Ты
женщину бьешь! Ты жену свою бьешь! Ты мать мою бьешь! И  ты  сейчас  мне
ответишь за это!
   - Даня, не надо! - вцепилась в плечо брата Груня, задрожала и  запла-
кала. - Даничка, миленький, дорогой, золотой, не надо бить папу, он ста-
рый!
   - Да, - глухо пробормотал Афанасий и  схватился  руками  за  лицо.  -
Ошибся... Ошибся... Бить ее не надо было... Никогда не бил, никогда...
   Марья, увидев, что муж кается, начала голосить еще сильнее, не подни-
маясь с пола.
   Оставив в покое отца, Данила с Груней подняли  мать,  усадили  ее  на
стул, успокаивали.
   - Наплюнь на скатерть, - убеждал ее Данила.  -  Может,  все  придется
продать. Не будем же мы, сидя на добре, умирать голодной смертью.
   - Все продавайте, все разоряйте, только скорее! - с закрытыми глазами
сидя на стуле, просила Марья.
   - Мама, - вразумлял ее Данила. - Ведь вы подумайте, мы не на  что-ни-
будь, а на хлеб хотим ее обменять!
   - На что хотите, хоть на вино ее меняйте, - слабым голосом проговори-
ла мать. - Все равно я здесь больше не хозяйка, делайте что хотите.
   - Мы потом тебе все вернем, - вставил свое слово Афанасий спокойно, -
когда зажигалкам начнется ход, мы тогда три таких скатерти  тебе  купим.
Мы ее продадим только на пока. Чтобы обернуться.
   - Вы "купите"! - ненавистно улыбнулась Марья. - Вы много за последнее
время покупали. Я знаю: за одной моей вещью поволокете на толчок и  дру-
гую. Уже узнали ход в сундук...
   Оказалось, Марья была права. Вслед за скатертью, вещи одна за  другой
потекли на толчок из ее заветного сундука. Продали шапочнику на подклад-
ку ее белое подвенечное платье, которое она надевала только раз в жизни,
когда рядом с молодым и бравым Афанасием стояла  под  венцом  в  церкви.
Продали ее старинный голубой корсет, который она так ни разу и не удосу-
жилась надеть: все было некогда. Снесли на толчок  и  маленький  дамский
красный зонтик, о котором все в доме забыли и который нашли на самом дне
сундука совершенно случайно. Унесли из дому и кружевные занавески, расс-
читанные на будущую хорошую жизнь, в хорошем собственном доме, на  хоро-
шем жалованьи, при хороших знакомствах. В конце концов  нашли  и  новую,
пеструю и очень красивую клеенку для  многосемейного  обеденного  стола,
которую Марья, с глазами хищницы, перепрятывала от  мужчин  с  места  на
место более десяти раз.
   - Отыскали, проклятые! - глядела она из окна, как  Афанасий  ковырнул
лопатой из-под земли во дворе под стенкой длинный свиток клеенки.
   - На хлеб! На материал для зажигалок! - с торжествующим лицом  вносил
Афанасий со двора в комнату трубку клеенки и стряхивал с нее  рукой  ку-
сочки сыроватой земли. - У женщины вообще неполный ум, и она может поме-
реть на улице голодной смертью с бриллиантовым ожерельем на шее.  А  мы,
мужчины, могли бы на эти бриллианты целую трехтрубную фабрику  зажигалок
открыть. Правда, Даня?
   - Ну, нет, отец, - улыбнулся Данила. - За зажигалки спасибо. Сыт  ими
по горло. "Фабрики" твоей не хочу.
   - Отчего же не хочешь? Работать зажигалки целой фабрикой это  не  то,
что в ручную.
   - Ах, оставьте, отец.
   - Ой-ей-ей... - привычно убивалась в то же время Марья на своей  пос-
тели, - лучше бы сразу меня убили!.. Такая красивая была клеенка!..  Си-
няя с красными олеандрами!..
   - Маша, - вошел в комнату жены Афанасий и остановился перед  ее  пос-
телью. - Ты только скажи: касался я когда-нибудь твоего сундука, пока  у
нас в доме не было такой страшной нужды?
   - Что теперь об этом говорить, когда сундук уже  опорожнили,  -  едва
успела проговорить Марья и разразилась новым приступом рыданий.
   - Нет, ты скажи, я касался? - настаивал Афанасий. - А теперь, когда у
нас такая нужда в хлебе, я говорю: давайте будем обратно  проживать  то,
что мы когда-то нажили. На самом деле, зачем же  надо  было  тогда  тру-
диться и наживать добро? Неужели только для того, чтобы оно так и лежало
по сундукам, новое, как в магазине, до самой нашей смерти.
   - Он голыми нас оставит... - плакала напротив, на своей койке, Груня,
у которой накануне отец взял и снес  на  толчок  полушелковую  цветистую
шаль, длинную-длинную, до самой земли. - Скоро не в чем  будет  в  город
показаться-а...
   - А ты не показывайся, - сказал отец и подозрительно оглядел  глазами
ее фигуру. - Уже, кажется, допоказывалась...
   Прошло еще несколько дней, и Афанасий стал внимательно приглядываться
к платью и обуви семьи, что на ком было лишнее, что на ком  слишком  но-
вое, слишком хорошее, не по трудному времени.
   - Сейчас не до моды, - говорил  он,  снимая  с  семьи  что-нибудь  из
белья. - Ишь каких кружев на панталонах понашивали.
   - Это праздничные, - плакала Марья.
   - "Праздничные"! - насмешливо фыркал Афанасий и запихивал  чистенькие
панталоны в грязный мешок.
   Это, наконец, испугало даже Данилу, который долгое время был  солида-
рен с отцом.
   - Отец, - как-то раз, за обедом, сурово заявил он и достал из кармана
лист исписанной бумаги, - отец, вот тут у меня таблица, полный отчет, во
что нам самим обходится каждая зажигалка и почем мы ее продаем.  Матема-
тика точная наука, она не врет. Довольно работать в темную... Смотри сю-
да, вот тут перечислено все, что мы продали из домашности на поддержание
производства зажигалок, потом подведена стоимость всего; потом вот здесь
указано, сколько нами выработано товару и сколько выручено денег за этот
товар. Выходит, что затратили мы на производство зажигалок  больше,  чем
выручили за них. Каждую зажигалку мы продаем на рынке  на  30%  дешевле,
чем она нам обходится самим. Понял: де-шев-ле. Значит, было бы  выгоднее
их вовсе не делать и вообще ничего не делать, а лежать на печке и  прое-
дать дом.
   Афанасий с мучительной улыбкой посмотрел влево, мимо  таблицы,  потом
вправо, тоже мимо таблицы, потом опустил лицо, мотнул головой и сказал:
   - Ты знаешь, что сделай этой таблицей. Ты ею...
   Он прибавил еще два слова и неестественно рассмеялся.
   - Отец, это не ответ! - закричал сын.
   - Что ты меня учишь? -  серьезно  заговорил  Афанасий.  -  "Таблица",
"таблица". Таблица таблицей, а жизнь жизнью. Я знаю, что в жизни ни одно
дело не идет гладко, какое ни возьми: то полоса убытка, то  полоса  при-
бытка. Сейчас мы попали в полосу убытка. Надо перетерпеть, переждать,  и
мы выкарабкаемся.
   - А мы мало терпели, ждали?
   - Терпели много, осталось терпеть мало. Как-нибудь выдержим.
   - Разве при такой сумасшедшей конкуренции можно выдержать!  -  вмеша-
лась в разговор мужчин Марья. - Сейчас, что ни день, то на базаре  появ-
ляются новые продавцы зажигалок.
   И она рассказала, как вчера на толчке одна женщина, тоже жена рабоче-
го металлиста, замечательно хорошие никкелированные зажигалки почти  что
задаром народу отдавала.
   - Ну, и, конечно, весь народ к ней: "никкель", "никкель".  Я  смотрю,
что это такая толпа собралась! Подхожу, а она только поспевает товар от-
пускать, деньги получать, сдачи сдавать. Ах, ты, думаю, холера. И я  так
пожалела, что я не мужчина и что она в три раза  здоровее  меня.  У  ней
разбирают товар, а на меня только фырк носом: "тю, медь"!
   - Тьфу на такой народ! - сплюнул силой Афанасий, потом  с  искаженным
злобою лицом, спросил: - И ты сама видала ту женщину?
   - А как же не видала? Схватилась ругаться с ней! Она меня  последними
словами, и я ее последними словами. Потом я ей пригрозила: "погоди,  вот
я своему мужу скажу". А она: "и у меня муж есть".
   - И ты запомнила, какая она из себя?
   - Запомнила.
   - И заметила, где она на толчке стоит?
   - Заметила. В том ряду, где женщины стоят, которые торгуют с рук.
   - Ну, хорошо же.
   - А что?
   - Ничего. Вот кто нам вред производит! "Никкель", "никкель". А  он  -
на раз! Оттого она дешево и отдает свои зажигалки, что они фальшивые!
   И, едва проводив на другой день Марью на базар, Афанасий задал Даниле
урок, а сам надел картуз и взволнованно заспешил из дому. Он  шел  прямо
на толчок.
   Летний солнечный день слепил его,  обилие  чистого  воздуха  опьяняло
его, шум и движение улицы увеличивали его душевный хаос;  он  ничего  из
окружающего не понимал, не замечал, только ускорял шаги,  полный  такого
странного чувства, как будто бежал вперед с исключительной целью  поско-
рее ринуться в какую-то пропасть.
   - Где здесь женщина, которая никкелированные зажигалки почти что  за-
даром отдает? - задыхаясь от волнения, спросил он на  толчке  у  женщин,
продающих зажигалки.
   - Вон там, вон там! - радостно зашевелились те, повернулись все в од-
ну сторону и указали Афанасию рукой. - С краю! С того краю!
   Афанасий увидел перед собой длинный ряд  продавщиц  зажигалок,  стену
женщин, очень похожих друг на друга, одинаковых своей страшной изможден-
ностью, худых, костлявых, с огрубелыми от солнца и ветров лицами, с  ко-
фейной кожей щек, шеи и рук, сухих как мумии. Они жадными и вместе смер-
тельно-испуганными глазами смотрели в упор на него,  остановится  ли  он
перед ними и купит ли у них зажигалки.
   - Это у вас никкелированные? - испытывая в груди удушье, спросил он у
самой крайней из них.
   - Да, у меня, - обрадовалась та и заметалась  в  страхе,  как  бы  не
упустить покупателя. - Только у одной у меня и есть, - дрожащим  голосом
говорила она, прыгающими руками протягивая к Афанасию коробку со сверка-
ющими зажигалками. - Вам много надо? Десяток? Дюжину?
   - А посеребреных нету? - с трудом произнес Афанасий.
   И прежде чем женщина успела ответить ему, он собрал все свои  силы  и
кулаком правой руки ударил снизу под  дно  коробки.  Зажигалки  взлетели
вверх, выше голов толпы, высыпались там из коробки, заблистали  в  лучах
солнца серебряным фейерверком и, одна там, другая здесь,  посыпались  на
землю. В народе произошло смятение. Снующие в  тесноте  большими  стаями
мальчишки-воришки моментально порасхватали с земли зажигалки и  разлете-
лись в стороны. Афанасий тоже исчез, незамеченный в поднявшейся  сумато-
хе, едва успев крикнуть, одновременно с ударом по коробке:
   - Не обманывай народ!
   - Держите его! - кричала, плача, обезумевшая женщина и безрезультатно
кидалась в тесноте то в одну сторону, то вдруг в противоположную. - Дер-
жите его! Ой, Боже мой, Боже мой! Муж с сыновьями теперь убьют  меня  за
это! Им эти зажигалки с кровью выходят! Люди добрые, лучше  убейте  меня
сейчас тут на месте! Все равно я уже больше не жительница на этом свете!
Ой-ей-ей...
   И потом еще долго было видно, как то в одном месте толчка, то в  дру-
гом взлетали над уровнем голов толпы ее развевающиеся, стремительно  не-
сущиеся волосы.
   - Кто она такая, эта женщина?
   - Ее обокрали, кошелек вытащили из кармана, а она сошла  с  ума.  Она
уже больше полдня тут бегает. "Держите его" и "держите его". А кого дер-
жать - неизвестно. Глядите: аж вон где голова ее выскочила, аж вон  где!
А теперь уже вон где: уже в другом месте! Забегает себя насмерть.
   - Конечно, забегает.

   X.

   Воскресный день. На базарной площади, кольцом окруженной в  несколько
рядов торговыми палатками, с утра толчется в страшной тесноте народ. Это
толчок.
   С горы, откуда шел Афанасий, толчок представлялся ему в виде  громад-
ного черного, плоского, расплывчатого живого чудовища,  протянувшего  во
все переулки свои противные длинные щупальцы. Щупальцы все время шевели-
лись, втягивались в туловище чудовища и вытягивались из него. И Афанасий
почувствовал, что это чудовище пожирает его труд,  его  силы  и  однажды
сожрет его самого. Толчок ни на секунду не успокаивается, все время  че-
шуйчато переливается светлыми кружочками  человеческих  лиц,  черными  -
картузов. Базарные будки, одиноко попавшие в это огромное, черное  чело-
веческое месиво, кажутся маленькими, хрупкими,  похожими  на  голубятни.
Вот-вот неугомонно шевелящаяся толпа поднимет их вместе с находящимися в
них товарами и купцами и, как наводнение щепочку,  опрокинет  и  отнесет
прочь с площади или просто разотрет в порошок. И в такой толчее, в такой
давке люди ухитрялись продавать, покупать, рассматривать, оценивать  ве-
щи, спорить, доказывать, убеждать! Тут так называемая торговля с рук,  а
у краев толчка, где толпа пореже, идет торговля с земли.  В  бесконечный
ряд, касаясь друг к другу, тянутся там лежащие прямо на земле  подстилки
продавцов с наваленными на них товарами. Тут все: посуда, книги,  ржавые
гвозди, нестиранное, только что снятое с тела мужское и  дамское  белье,
кондитерское пирожное с кремом, пара подслеповатых щенят редкой  породы,
беспроигрышная лотерея, табурет хиромантки, читающей по рукам прошедшее,
настоящее и будущее человека, слепец, вертящий за ручку бандуру, как ко-
фейную мельницу.
   - Дорогие братья и сестры! Помогите, сколько милость  ваша,  слепому!
Помогите темному! - выкрикивал он в промежутках между  своей  музыкой  и
гнусавым пением.
   Толчок многоного шаркает сапогами по земле; тысячами глоток  гудит...
И откуда ни зайди, впечатление одно и то же.
   Перед одной женщиной, сидящей на низенькой  скамеечке,  разложены  на
мешке, на земле, новенькие, сверкающие медью зажигалки. Зажигалки неваж-
ные, сделанные грубо, всюду  белеет  на  швах  олово,  ролик  выпирается
как-то далеко от всех остальных частей.
   Афанасий тихонько подходит к этой женщине, поворачивается к ее товару
спиной, словно вовсе не интересуется ею и не замечает ее, а сам насторо-
живается, стоит, ждет, слушает в ее сторону.
   Народу проходит мимо несчастной женщины много, тысячи,  но  зажигалок
никто не спрашивает. Что это значит? Неужели уже каждый купил для себя?
   - Почем? - ленясь наклониться к земле, показывает  носком  сапога  на
зажигалки плотный, бородатый мужик в просторном картузе на уши.
   - Вы сперва посмотрите какой товар, - вкрадчиво и вместе  перепуганно
заговорила женщина, привстала и угодливо засуетилась перед  покупателем.
- Смотрите.
   Черное лицо ее побелело; руки задрожали, она  взяла  одну  зажигалку,
потом другую, потом третью, чтобы выбить перед  покупателем  огонь.  Она
рвала и большой палец и всю ладонь о зубчики колесика, но ни одна  зажи-
галка огня не давала.
   Афанасий обрадовался. Это не его работа!
   - Ветер, - сконфуженно сказала женщина и положила последнюю  испробо-
ванную зажигалку обратно на мешок.
   Мужик насмешливо крякнул и с самодовольным видом пошел дальше.
   - Мыла почем? - спрашивал он уже рядом. - Не та мыла, не та, не зеле-
ная, а эта, красная! Почем?
   А у женщины, казалось, так и осталось в ушах его  самодовольное  кря-
канье. Она боялась даже посмотреть ему вслед и,  наклонившись  к  земле,
по-новому перекладывала на мешке свой товар.  Афанасию  вдруг  сделалось
бесконечно жаль бедную женщину: Марья! его Марья! вылитая Марья!
   Так вот как они продаются, зажигалки!
   И в тяжелом раздумьи он поплелся по всему длинному ряду  торгующих  с
земли, в надежде отыскать более счастливых продавщиц  зажигалок...  Было
тесно, народ двигался туда и обратно, все время тасуясь,  как  карты.  В
одном месте шедший навстречу Афанасию худой, высокий  полуголый  оборва-
нец, мрачный, как дьявол, ткнул ему в самый нос каким-то зажатым в  руку
черным, мягким, теплым предметом, резко пахнущим птичьим пометом, и  су-
рово спросил:
   - Шкворца купишь?
   Афанасий покривил лицо, с бранью отплюнулся, снял с нижней губы  нес-
колько мокрых птичьих пушинок...
   И куда он ни ходил, где ни смотрел, всюду видел одну и ту же картину:
зажигалки лежат, люди равнодушно проходят мимо. И все продавщицы зажига-
лок какими-то неуловимыми черточками похожи на его Марью.
   Вдруг он наткнулся на перегородившую ему путь живую стену  людей,  на
плотный, крутой, на вид как бы даже  скрипящий  человеческий  водоворот:
одни люди всеми силами, с мучительными гримасами, продирались  к  центру
твердого людского клубка, другие с точно такими же невероятными  усилия-
ми, но уже с детски-счастливыми лицами  выдирались  из  клубка  обратно.
Первые держали выше головы приготовленные деньги, вторые - покупки.
   Из глубины водоворота весело вырывались, повторяемые без конца,  вык-
рики двух человек: взрослого и мальчишки.
   - Спички! Спички! - как трезвон двух колоколов, толстого  и  тонкого,
кричали продавцы. - Советские спички!
   У Афанасия от неожиданности перехватило дыхание, он открыл рот и зад-
рал голову, так что палкообразная бородка его протянулась  почти  парал-
лельно земле. Что он слышит?
   - Спички! Спички! - задорно тренькали два прежних голоса, уже  охрип-
шие, оглохшие, но все еще веселые и смеющиеся. - Советские спички!
   Афанасий опустил голову и вздохнул. Теперь ему все  ясно.  Теперь  он
понимает, почему на всем базаре зажигалки лежат без движения. В  продаже
появились спички! А он даже забыл об их существовании, о возможности  их
появления. Вот что значит годами не выходить из дому...

   XI.

   - Радость! - рано, как никогда, вернулась  однажды  Марья  с  базара,
растерянная, веселая, одичалая, с танцующим веком косого глаза. - Сегод-
ня у нас большая радость!
   Она села на стул, поставила около своих ног кошелку, на этот раз  че-
рез край набитую всевозможной провизией, из середины которой торчал мок-
рый, синевато-серебряный двурогий хвост громадной свежей рыбины.
   И Афанасий и Данила оставили  работу  и,  нацелясь  глазами  в  рыбий
хвост, направились к Марье.
   - Продала? - еще издали тыкал в нее вопросом  заволновавшийся  Афана-
сий. - Продала? Все продала?
   Данила, присев на корточки, ощупывал в кошелке рыбину, не икряная ли.
Если икряная, икра пойдет ему, на поддержку таланта...
   - Значит, продала, если говорю, что сегодня у нас радость, - говорила
Марья и снимала с себя пласт за пластом старое тряпье. - И как  продала!
Сколько запросила - за столько и отдала. Сегодня зажигалки шли, как  су-
масшедшие. Было бы у меня еще сто штук, и те продала бы. "Дай" и  "дай".
С руками рвут. Но это не все: сейчас к нам должен притти оптовый  заказ-
чик, наверное приезжий: одежа на нем не очень хорошая, но сам видать де-
нежный. Все рукой за карман трогает.
   - Заказчик! - засуетился и засиял Афанасий. - А у нас нет запаса  го-
товых зажигалок. Я говорил, что надо было давно начать работать зажигал-
ки в прок! Вот если бы Данька был человеком  и  согласился  работать  по
праздникам! Но нашему "Второму Репкину" по праздникам нельзя. По  празд-
никам ему надо садиться на лисапед и ехать  в  Борисоглебский  монастырь
древнюю колокольню рисовать, чтоб ее бурей завалило.
   - Отец, не ругай веру! - остановила его жена. - Ты старый человек.
   - Я не веру, я колокольню.
   - Отец, про праздники забудь, - задирающе заметил в то же время Дани-
ла.
   - Знаю, - с горечью отозвался отец, и нижняя челюсть его задрожала. -
Знаю, что у меня нет сына! Но я помощника себе найду! Чужого найду!  Та-
кой случай! Оптовый заказчик! И разве это последний? Маша, а  ты  верный
дала ему адрес?
   - Конечно, верный, сейчас подойдет.
   - А то, может, выйти на улицу и покараулить его? Дань!
   - Ну, вот еще, буду я его караулить!
   - Сам придет, - успокаивала Афанасия Марья. - И это на цену  повлиять
может, если его караулить. Скажет: значит нужда продать, если за покупа-
телем так гоняются.
   - Вот видишь, Маша, - проговорил воспрянувший духом Афанасий. - А  ты
говоришь "спички". Я плюю на те спички!
   - Отец, - пробасил Данила от своего стола: - Не торопитесь плевать.
   Тогда Афанасий с тем же уверенным лицом поворотился к нему.
   - А ты, молокосос, хотел бросать уже налаженное дело на-ходу и посту-
пать на маленькое жалование на завод, писать анкеты и получать  червивую
селедку. Зажигалки, они пойдут! Они уже идут! Вот, нас  уже  разыскивают
по адресу!
   В дверь постучали.
   - Войдите! - закричали сразу три голоса.
   В комнату вошел пожилой мужчина, очень маленький, очень полный,  весь
с головы до ног осыпанный землистой базарной пылью, с  соломинками,  бу-
мажками, ниточками, пушинками. У него были замечательно густые,  жирные,
блестящие, темно-каштановые, вьющиеся волосы, громадной копной накрывав-
шие голову. Такие же волосы вылезали у него из-под ворота сорочки и сли-
вались в одну общую упругую массу вместе с волосами бороды, усов,  голо-
вы, так что, казалось, будто небольшое пухлое, лоснящееся личико  заказ-
чика утопало в глубоком пышном  буром  меховом  воротнике.  И  было  это
странно, так как на дворе было тепло, стояла весна.
   Заказчик снял слишком маленькую для его волосатой головы шляпу,  уст-
ремил на хозяев крошечные пылающие глазки, потом окинул беглым  взглядом
всю обстановку мастерской.
   - Здравствуйте, - медленно проговорил он и  потрогал  себя  крохотной
пухлой ручкой новорожденного за бороду.
   - Здравствуйте! - почти закричали ему предупредительные хозяева,  оба
вместе, муж и жена, прямые, напряженные, гордые, заискивающие, дрожащие.
   И они как бы сделали на заказчика стойку, ожидая, что  он  скажет.  С
лица заказчика ни на секунду  не  сходило  такое  брезгливое  выражение,
словно у него под носом дурно пахло.
   "Это от денег, от богатства!" - мелькнула одна и та же мысль  в  умах
хозяев.
   И муж сейчас же сделал жене ужасный по своей свирепости знак глазами,
чтобы она ни в коем случае не вмешивалась в его разговор с  богатым  за-
казчиком.
   Жена быстро отсунула назад руки, точно ей собирались их  отрубить,  и
сама попятилась назад, пока не прижалась спиной к стене.
   - Так это вы мастер зажигалок? - спросил заказчик, не глядя на Афана-
сия и с еще более брезгливой миной копаясь пятью пальцами в бороде.
   - Да, это я, - мотнулся вперед верхней половиной корпуса Афанасий.
   Такое же движение сделала за его спиной и Марья.
   В то же время было слышно, как в стороне Данила сперва осторожно  за-
медлил колесо станка, а потом и вовсе  его  остановил,  чтобы  послушать
разговор с заказчиком.
   Разговор начался.
   - У вас готовых зажигалок нету?
   - Готовых нету, но вы можете заказать. Вам много надо? Нам  постоянно
заказывают...
   - Мне надо сотню, для отправки. Но только к  этому  четвергу.  Можете
сделать? Что?
   - К четвергу? Можно. Сделаем. Садитесь, вот стул.
   Заказчик так покривил лицо на стул, точно перед ним был  не  стул,  а
зловонная яма, и не сел.
   - Хотя я на базаре уже видел вашу работу, покажите мне  образец,  мо-
жет, у вас еще лучшие есть. Что?
   - Марья! - тихо и повелительно проскрежетал в сторону жены  Афанасий,
пожирая ее страшными глазами. - Подай, какие есть там готовые зажигалки!
Да скорей, ты, сатана, уу!
   И он едва не погнался за ней.
   Марья, испуганно выкатив в бок белок косого глаза, метнулась  в  один
угол мастерской, в другой, в третий, что-то  уронила,  подняла  и  опять
уронила, потом, как  полоумная,  выбежала  в  кухню,  остановилась  там,
что-то припомнила и сейчас же бросилась через мастерскую во вторую  ком-
нату, откуда, наконец, принесла свой мешочек с несколькими готовыми  за-
жигалками. Было слышно, как тукало в груди ее сердце, когда она подавала
образчики товара заказчику.
   - О, они простые! - с насмешливой ужимкой сказал тот  и,  положив  на
свою пухлую, нежную младенческую ладонь пару зажигалок,  точно  близору-
кий, водил по  ним  густыми  ресницами  узко-сощуренных,  поблескивающих
глаз.
   - Они простые, да хорошие, - сказал с достоинством Афанасий.
   - На базаре вы найдете и никкелевые, да те будут на один день, - пос-
лышался из-за спины Афанасия дрожащий голос Марьи.
   - Цыц! - зашипел на нее Афанасий и припал в ее сторону на одну ногу.
   Марья отдернулась назад, крепко прижалась лопатками к стене.
   - Ну, и почем же вы хотите за такие простые зажигалки? - спросил  за-
казчик, продолжая пренебрежительно переворачивать товар на ладони  возле
самых ресниц.
   Афанасий сказал цену.
   Все лицо Марьи в ужасных страданиях  завопило  беззвучным  судорожным
криком: "мало!".
   - За эти зажигалки? - сделал насмешливое движение  плечами  заказчик,
потом поднес к носу зажигалки и зачем-то понюхал их. - А если брать сот-
ню?
   - Все равно, берите хоть тысячу, цена одна, -  обиделся  Афанасий.  -
Это не такой товар, не толчковый.
   Марья заложила руки назад, вытянулась вверх и,  не  спуская  круглого
белка косого глаза с заказчика, повернулась к нему одной щекой, не дыша-
ла и ждала, возьмет он товар по этой цене или нет.
   Заказчик придал себе такой равнодушный вид, как будто зажигалки  были
ему не очень нужны, что-то едва слышно запел себе в  бороду,  очень  то-
ненькое и очень далекое, ссыпал зажигалки с ладони на  стол,  взял  свою
измятую шляпу, помял ее еще больше, скользнул  сверкающими  глазками  по
полу и повернулся к дверям.
   Его кроткое бормочущее пение ножом бороздило сердце Афанасия,  Марьи,
Данилы.
   - Значит не нужно? - дрогнувшим голосом спросил Афанасий и мутно, как
сквозь туман, уставился на заказчика, который, казалось, то стоял  перед
ним, то исчезал.
   Марья готова была лишиться чувств. Она задрала, сколько могла,  голо-
ву, закатила глаза, раскинула руки, ноги, судорожно распялась на  стене,
затрепетала, заколотилась, как высохший лист плюща на камне на ветру.
   - Что значит не нужно? - пожал плечами заказчик и улыбнулся  полу.  -
Товар нужен. Я товаром нуждаюсь. Я товару ищу. Я товар заберу. Но не  по
такой же цене. Смешно. Вы наверное давно не были на базаре? Сейчас этому
товару вовсе нет ходу. Сейчас ему не сезон. А держать его до время  тоже
нет расчету, потому что еще неизвестно, что спички скажут. Сейчас  везде
жалуются, что этот товар забивается новозыбковскими спичками. Что? И  на
базаре сейчас таких цен нет. Я не спорю,  безусловно,  может,  они  ког-
да-нибудь будут, но сейчас таких нет. Вот спросите у вашей жены, она вам
расскажет, или сами сходите завтра на базар, так там стоит одна  женщина
с зажигалками, так у ней полная щикатулка разных зажигалок, фигурных,  с
ободками, с резьбами. Так она просит за свои зажигалки дешевле вашего, и
то никто не берет, что-о?
   - Резьбу я могу понарезать вам всякую, - раздраженно произнес  Афана-
сий и отвернулся от заказчика в сторону.
   Вот на что кидается, будь он проклят, покупатель: на резьбу, на обод-
ки, бородки, пояски, кантики! Где у людей понятие? Куда перевелись умные
люди?
   Марья изнемогала от желания ввязаться в разговор мужа  с  заказчиком.
Еще никогда в жизни не имела она в  уме  таких  хороших,  таких  доказа-
тельных слов в хулу чужих зажигалок, красивых, и в защиту  своих,  прос-
тых. Пять лет жизни отдала бы она за то, чтобы муж  разрешил  ей  сейчас
привести заказчику ее доводы. Муж не торговый человек, муж  рабочий,  он
не умеет. А она торговая, она оборотистая, языкатая язва.
   Афанасий и заказчик между тем разговорились, языки их развязались,  и
они мало-по-малу вступили в тот  особенный,  отчаянный,  непередаваемый,
болтливый и многословный торг, который  обычно  имеет  место  только  на
толчке среди профессиональных толчковых  перекупщиков.  Обе  стороны,  и
мастер и купец, с горячими жестами божились, клялись друг другу, уверяли
один другого, что они уступают только благодаря своей врожденной  добро-
те, терпя при этом колоссальные убытки.
   - Я такой человек! - говорил один.
   - Хорошо, что вы напали на такого человека, как я! -  горячился  дру-
гой.
   И оба расхваливали друг другу свои редкие душевные качества.
   - По правде сказать, таких людей, как я, мало!
   - Таких, как я, вы тоже больше не найдете!
   - Я уступаю еще немного только из вежливости к вашему хорошему харак-
теру!
   - А я прибавлю еще немного только потому, что вижу,  что  вы  хороший
человек, семейный, живете своей квартирой, а не  такой,  какие,  бывают,
валяются в чужих квартирах на койках, по углам!
   - Вы человек умный! - льстил купец мастеру. - С глупым я  бы  так  не
разговаривал!
   - Вы ведь человек понимающий в зажигалках! - на комплимент купца  от-
вечал мастер собственным комплиментом. - Понимающего в зажигалках я сра-
зу вижу!
   Купец несколько раз хватал со стола шляпу и брался за дверную  ручку,
решив уходить, но не уходил и шляпу снова бросал на стол. Мастер в  свою
очередь несколько раз с решительным видом ссыпал  зажигалки  в  мешочек,
затягивал мешочек шнурком и тотчас же снова расшнуровывал и с шумом  вы-
сыпал зажигалки на стол, чтобы заказчик наконец убедился, какой  золотой
берет он товар.
   - Я ухожу! - берясь за дверь, говорил заказчик.
   - Вы поглядите, от какого золота вы уходите! - с грохотом рассыпал по
столу из мешечка товар Афанасий.
   Купец торговался, возбуждался, а сам все время нервно  зажигал  зажи-
галки, все под-ряд: одну, другую, третью. Случилось, что одна  зажигалка
не зажглась. Купец обрадовался, оживился, швырнул  ее  на  стол,  высоко
поднял плечи, состроил гримасу.
   - Это же совсем брак! - сказал он. - Один брак! Что-о?
   - Брака у нас не бывает! - грозно пробасил старый мастер, выпрямился,
расширил ноздри и поправил на носу очки, чтобы лучше разглядеть мизерные
черты обидчика. - Брак на базаре бывает!
   - Вы не на улице, не на толчке берете! - закричал угрожающе от станка
Данила. - Вы в мастерской берете, вы на квартире берете, куда вы  всегда
сможете прийти и плюнуть мастеру в рожу, если он вас обманет!  Здесь  не
мошенники, не купцы, здесь рабочие!
   - Да!.. Да!.. - как бы прикладывал  одобрительные  печати  к  каждому
слову сына отец. - Д-да!.. Д-да!..
   Заказчик сперва недоуменно пожал плечами, потом весь  сжался,  закрыл
один глаз и развел крылышками кисти рук.
   - Ну, хорошо. Ну, хорошо, я понимаю. Допустим, что она  не  брак.  Но
зачем же тогда она не зажигается? Что-о?
   - А, может, в ней уже бензину нет! - грубо бросил ему Данила. -  Ведь
вы ее больше полчаса мучаете, и раньше она зажигалась!
   - Это она, скорей всего, на погоду, - не утерпела и закричала от сте-
ны Марья, со злостью глядя на купца.
   - Цц!.. - зашипел на нее Афанасий, показал ей из-под полы пиджака ог-
ромный кулак и повертел им там так, как вертят в балагане Петрушкой.
   - Зажигалки не зажигаются чаще всего от камушка... - начал лекцию  по
своей специальности Афанасий. - Камушки бывают: твердые, мягкие, настоя-
щие, поддельные... Другой раз мальчишки нарежут кусочки цинкованной про-
волоки и продают за камушки... Это  тоже  надо  принять  во  внимание...
Опять же в другом даже нормальном камушке бывают две разных слойки,  две
породы: половина камушка такая, половина такая... А покупатели не  пони-
мают и давай ругать мастера зажигалки... А при чем тут мастер?  Скажите,
если начать роликом по железу шкрябать, может железо дать  искру?..  Так
же самое и по другому предмету и по плохому камню... Вся причина в  кам-
не... Вторая причина, когда зажигалка не дает огня, содержится в ролике:
если ролик не стальной, как у нас, а железный, как  у  других...  Третья
причина...
   - Будем говорить не за причины, а за цену, -  перебил  его  заказчик,
багровый, потный от желания выторговать копейку. - Мы ценой не сходимся.
Говорите, какая ваша последняя цена?
   - Какая ваша? - спрашивал Афанасий. - Я свою сказал.
   Торг продолжался...
   В конце концов, Афанасий, измученный, осовелый, уступил. Заказчик ос-
тавил задаток, взял расписку, полез в глубь одежд за деньгами.
   - Смотрите, какими хорошими деньгами я вам даю! - повертел он  бумаж-
кой. - Новенькие!
   Афанасий махнул рукой:
   - Они хоть новенькие, хоть старенькие, один чорт: цена им всем одна.
   - Потом, если хорошо эту сотню сделаете, я еще тысячу штук вам  зака-
жу.
   - Когда? Слышите, Марья, Данила: тысячу штук!
   - Ну, потом, после.
   - Все-таки приблизительно когда? Мы должны собраться с материалом.
   - Ну, через пару дней после того, как эти сделаете. Смотря,  как  эти
сделаете. Если хорошо эти сделаете. Все от этих будет зависеть. Что-о?
   И заказчик ушел.
   А в доме сейчас же поднялся невообразимый скандал. Марья нападала  на
Афанасия.
   - За такую цену отдать такие зажигалки! - набросилась она на него.  -
Полоумный! Да я бы эту сотню на базаре дороже продала! За такую цену  на
базаре любая будка или любой столик хоть тысячу штук у тебя заберет,  не
надо и заказчика ожидать! Разве это цена? Это не цена.
   - Пускай наживает, - пришибленно отвечал Афанасий. - Ему с ними  тоже
не малая толока будет, покамест он всю сотню пропустит, из-за каждой за-
жигалки с каждым всяким трепать языком.
   Марья продолжала беситься. Афанасий ее усмирял.
   - Теперь уже поздно языком колготать, - говорил он, все более приходя
в себя. - Дело сделано. Надо было раньше смотреть. А теперь я сам ум те-
бе вставлю.
   - Как это так "раньше", как это так "раньше"? - дергалась всеми свои-
ми мышцами Марья. - Ты же одного слова не давал мне сказать и  цыкал  на
меня, как на собаку! И я тебе, старому дураку, все время моргала глазами
от стенки; "не уступай, не уступай, жид прибавит". И разве ты не слыхал,
как я кашляла каждый раз, как ты собирался  спускать  свою  цену?  Потом
смотрю, ты взял и ляпнул. И главное, за какую цену?  За  цену-то  какую?
Больно даже подумать. А меня всегда ругаешь, если я на базаре под  конец
дня иногда за такую же цену товар отдаю. Мне нельзя, а ему можно! Но там
дело идет только об нескольких штуках, об двух, об трех, а тут мы  сразу
теряем на сотне. Вот это надо понять!
   - Кончено! - отрезал рукой Афанасий. - Замолчи!
   И пошел к станку.

   XII.

   - Кушай, Афоня. Хорошенько кушай. Поправляйся,  -  говорила  мужу  за
обедом Марья, несколько дней спустя, когда сдали заказ  и  получили  ос-
тальные деньги. - А когда покушаешь, сходим в город,  купим  тебе  новые
штаны, пока не проели все деньги.
   - Что-то не хочется мне штаны в магазине покупать, - смущался  Афана-
сий. - Лучше на толчке.
   - О! - вскричала Марья, смакуя второе блюдо, приготовленное только по
случаю получки денег. - Опять на толчке! Всю жизнь одеваться  будешь  на
толчке! Хотя один раз в жизнио день на себя штаны по мерке,  чтобы  были
как раз по тебе!
   - Может, завтра? - расковыривал Афанасий ложкой на тарелке знаменитое
"второе", громадную цельную тушоную морковину, приятно  попахивающую  из
надломов как бы свежей сосновой смолой.
   - Почему завтра? Нет, нет, не будем откладывать! А то  деньги  разой-
дутся, а тебе опять будет нечего в праздник надеть. Смотри, в каких лох-
мотьях ты ходишь.
   - А какая разница, в лохмотьях человек или нет? У меня работа  домаш-
няя, а свои, домашние, не осудят.
   После обеда супруги взяли деньги и отправились со  своей  слободы  на
главную улицу города: там выбор готовых брюк был больше.
   Афанасий не выходил на главную улицу годы, и теперь проспект  поразил
его эффектностью многоэтажных зданий, роскошью магазинов, многолюдностью
тротуаров, праздностью толп, их нарядами. Что сегодня здесь:  будни  или
Пасха? Почему же они не работают? И какие это  люди:  русские  или  нет?
Скорей всего, что нет. Скорей всего, он попал за границу, где  все  чис-
тые, сытые, богатые...
   - Машенька, пойдем лучше на базар, там проще,  -  морщился  Афанасий,
стеснялся окружающего блеска, теснее прижимался к  единственно  близкому
ему тут человеку, к жене.
   Он держался за ее рукав, как ребенок держится при чужих за юбку мате-
ри.
   - Провались ты с твоим базаром! - озлилась Марья, у которой глаза так
и горели при виде в магазинах предметов комфорта. - Я твой базар уже ви-
деть не могу!
   - Тут купить штаны нашего капиталу не хватит.
   - Не хватит - уйдем. А за спрос денег не берут. Что  мы  хуже  людей,
что ли, что ты всего боишься? Я тут никому не спущу,  пусть  только  нас
кто-нибудь тронет.
   Афанасий робел перед каждым чисто вымытым стеклом витрины, перед каж-
дой сияющей дверной ручкой магазина. И он не переставал поражаться храб-
рости Марьи. Нет, бабы развязнее мужчин. Бабы могут требовать.  Им  дос-
тупнее везде проникать, всего добиваться. Ишь, как Марья разговаривает с
образованными приказчиками! Как равная. Как будто у нее  полные  карманы
денег и на улице ее ожидает собственный выезд. А между тем один  цветис-
тый галстух, что на шее приказчика, стоит дороже, чем все, что надето на
ней. А на их улице соседи еще дразнят ее: "косая", "косая"... Вот тебе и
"косая"! Если бы не эта "косая", он уже сто раз бы погиб. Она ему верный
друг и помощница в жизни. Разве он сам когда-нибудь в жизни надел бы  на
себя новые штаны? А сегодня наденет. Один раз она его  так  же  силой  к
доктору вела, толкала в спину, била, плакала, жаловалась на него на ули-
це прохожим, а потом оказалось, что она ему жизнь  спасла.  Раз  даже  -
смех вспомнить! - к зубному врачу свела... Смелый, смелый и  еще  совсем
мало оцененный этот народ, бабы!
   В магазине готового платья перед оторопелым  Афанасием  разложили  на
широком прилавке брюки всевозможных сортов, суконные, шевиотовые, бумаж-
ные, с рисунком, в полоску или клетку и без.
   - Ну, выбирай! - раздраженно уставила Марья  белок  косого  глаза  на
Афанасия. - Чего же ты стоишь, за меня прячешься?
   Марья чувствовала себя в богатом магазине так легко, точно  она  была
хозяйкой разложенных по полкам мануфактурных сокровищ.
   Афанасий придвинулся ближе к прилавку и начал выбирать. Он искал  для
себя вещь погрубее, подолговечнее, прощупывал  главным  образом  толщину
материи, смотрел на свет, какая плотность, пробовал на ладони вес, какие
потяжеле. В магазине перед приказчиком он страдал и  волновался,  как  в
полиции перед приставом. Он выбрал брюки самые твердые, по твердости бо-
лее похожие не на брюки, а на валенки, разложил их на прилавке, с  раст-
роганными глазами погладил рукой, и, прежде чем спросить о  цене,  начал
усиленно глотать пересохшим горлом слюну. У него и  голоса  не  было,  и
слов подходящих для вопроса не находилось.
   Наконец, подняв на приказчика красные, как заспанные, глаза, он спро-
сил не своим голосом:
   - Сколько зажигалок за них?
   Лицо приказчика изобразило гримасу удивления.
   - Что-с вы-с сказали-с? - с привычной галантностью преклонил он ближе
к Афанасию одно ухо, а сам в это время  разглядывал  надетую  на  токаре
шишковатую от заплат дерюгу.
   Марья ударила мужа по плечу, точно будила его.
   - Это он так, - объяснила она приказчику. - Он спрашивает, какая этим
штанам цена. Уже заговариваться стал, - прибавила она тише с  укором.  -
Вроде ополоумел...
   Приказчик притворился, что не знает цены брюкам,  щуро  посмотрел  на
исписанный трехугольный бумажный билетик, пришпиленный булавкой к  поясу
брюк, нарочно на глазах у покупателей поиграл со  свинцовой  пломбочкой,
зачем-то прикрепленной там же, потом обменялся быстрым воровским  взгля-
дом с хозяином, пузырем, сидящим в кресле за кассой, и назвал цену.
   Марья вскрикнула. Не только у них самих никогда не было подобных  де-
нег, но они даже не слыхали,  что  вообще  у  кого-нибудь  бывают  такие
деньги.
   На Афанасия количество рублей уже давно не производило никакого  впе-
чатления, на него производило впечатление только количество зажигалок, и
он стоял перед прилавком и, беззвучно шевеля губами, мысленно  переводил
сумму  рублей,  названную  приказчиком,  на  зажигалки.  Он  высчитывал,
сколько раз уложится стоимость зажигалки в  стоимости  штанов.  Выходило
2253 раза. Значит, одни штаны стоили 2253 зажигалки, или  112  1/2  дней
самой каторжной работы. И это, если не пить, не есть, ничего на себя  не
тратить, работать только на штаны. А если и питаться и  откладывать  ма-
ленькие сбережения на покупку штанов, тогда на них придется  проработать
сверхурочно года два-три. Вот сколько своего соку он  должен  отдать  за
новые штаны.
   - Пойдем, - взяла его за руку, как слепца, Марья и вывела из  магази-
на.
   - Пардон! - закричал им вслед образованный приказчик, и  дирижируемый
спокойными глазками неподвижного пузыря, погнался за ними. -  А  сколько
вы хотели дать? Пожалуйте-с, пожалуйте-с! Можно уступить!
   Но Афанасий и Марья ничего ему не ответили. Они  были  так  оглушены,
что даже не слыхали его вопроса. Марья только обернулась  белком  косого
глаза назад и с испугом посмотрела на дом, из которого они так счастливо
спаслись. Дом был чудовищно громадный. А у Афанасия  все  еще  стояла  в
глазах страшная цифра: 2253 зажигалки.
   По пути домой они останавливались перед витринами эффектных магазинов
и рассматривали разложенные там товары.
   - Ого! - назвала Марья цену в рублях, помеченную на блестящем  никке-
левом кофейнике в окне магазина металлических изделий.
   На Афанасия рубли не произвели никакого  впечатления.  С  равнодушным
лицом он смотрел на кофейник и мысленно переводил рубли на зажигалки.
   - Да, - только после решения  этой  арифметической  задачи  лицо  его
вдруг приняло живое, необычайно осмысленное выражение, - из этого кофей-
ника кофию не попьешь.
   - Было бы что пить. - отозвалась Марья. - Был бы кофий, а из чего его
пить всегда найдешь! Его можно и из кастрюли пить.
   - Все деликатность! - со злобой произнес  Афанасий,  скривил  лицо  и
сплюнул на тротуар.
   - Ветчина! - стояли они затем перед окном следующего  магазина,  при-
надлежавшего  производительно-потребительскому  кооперативу  сотрудников
отдела народного питания.
   - Даже сквозь стекло слышно, как копченым пахнет, - потянула Марья от
стекла в себя воздух.
   - Это не пахнет, это так аппетитно разложено на блюде,  что  кажется,
что пахнет, - поправил ее Афанасий.
   - А какая сумасшедшая выставлена за нее цена, за  фунт,  -  вскричала
Марья.
   Афанасий опять произвел умственную работу, высчитал, сколько  зажига-
лок уложится в фунте ветчины.
   - 32 зажигалки за фунт, - возмутился он. - Ловко.
   - Ловко с нашего брата шкуру дерут, - прибавила Марья.
   - Я бы им этой ветчиной по морде, по морде, по морде! - сказал Афана-
сий, увлекая Марью прочь от витрины.
   - Галоши! - через минуту глядели они сияющими глазами на сияющие  но-
венькие галоши в окне склада резинового треста.
   - 387 1/2 зажигалок за пару галош! - мотал головой Афанасий. -  Лучше
всю жизнь босиком проходить!
   - И находятся люди, которые всем этим пользуются! - уязвленно поделав
губами, медленно проговорила Марья.
   - Ого, еще сколько! - тряхнул бородой Афанасий.
   Он вдруг почувствовал страшное утомление  от  всего  этого:  от  бес-
цельной ходьбы, от окружающего движения, шума, чистого воздуха, уличного
света...
   Придя домой и торопливо влезая в грубую холщевую  рабочую  блузу,  от
хотел сказать жене, чтобы она посмотрела в  соседней  комнате  на  часы,
сколько времени, а вместо этого крикнул:
   - Маша, глянь-ка там сколько зажигалок?
   - Где, каких зажигалок?
   - Да на часах.
   - Какие же зажигалки на часах? Ты уже что это?
   - Я спросил, сколько время, а она "зажигалки"!
   - Нет, ты сказал "сколько зажигалок". Давеча и в магазине у приказчи-
ка спросил: "сколько зажигалок за брюки".
   Данила рассмеялся.
   - Видите, отец, зажигалки у вас уже в печенках сидят.
   В это время Марья крикнула из другой комнаты, который час.
   - Ишь, сколько время потерял зря, - покрутил головой Афанасий и  пос-
тавил привычную ногу на подножку токарного станка. - Сколько за это вре-
мя можно было сделать зажигалок? - завертел он ногой колесо и стал  выс-
читывать, сколько зажигалок уложится в потерянных им часах...
   С некоторых пор он и время мерял не часами, а зажигалками.  Два  часа
времени означало у него одну полную зажигалку. Один час равнялся полови-
не зажигалки, полчаса - четверти зажигалки...
   - Вжж... вжж... - доставляя ему истинное удовольствие, гудел под  на-
жимами его ноги станок. - Вжж... вжж... Марья, ты меня  в  город  больше
никогда не води. Сроду я в нем не был и сроду не буду.  Ну  его!  Вжж...
вжж...
   А Данила, работая над чуждыми его душе ничтожными зажигалками,  легко
и вольно продолжал думать и мечтать о своем, о великом, о том, о чем  он
думал все время, пока его отец и мать ходили в город за новыми штанами.
   Что же все-таки он будет изображать на своих замечательных картинах?
   Что-нибудь самое важное для человека, необходимое ему более, чем даже
хлеб.
   Что же это такое?
   Он, как фабрично-заводский рабочий,  никогда  не  видит  солнца.  Его
отец, как фабрично-заводский рабочий, никогда не видал солнца. Его дед и
его прадед - тоже. Словом, весь фабрично-заводский рабочий класс никогда
не видит солнца. А без солнца даже растение растет уродливо - криво... И
вот он все свои картины будет заливать солнцем и таким  солнцем,  какого
еще ни у одного художника не было. Кто может дать сильнее  почувствовать
солнце, как не он, вечный пленник бессолнечной мастерской!
   Он глубже всего чувствовал солнце в самом раннем детстве,  когда  был
безгранично беспечен. И с тех пор он всю свою жизнь носит в себе то дав-
нишнее чувство солнца. Проснешься утром, оторвешься от волшебных детских
снов, откроешь глаза и видишь перед собой еще более волшебную явь: соча-
щиеся в комнату изо всех щелей ставен  золотые  лучи  росисто-утреннего,
ароматного солнца. Мгновенно забываешь обо всем, срываешься  с  постели,
торопишься наверстать упущенные во сне часы, минуты, мчишься на  воздух,
на двор, на улицу, к детям, к воробьям, к собакам, ко  всей  звенящей  в
ушах земной жизни, к венчающему эту жизнь солнцу!
   Вот таким притягательным, таким пробуждающим к большой жизни будет на
его картинах солнце.
   Каждый, кто взглянет на его картины, моментально забудет про свои го-
ды, старый он или молодой; забудет про свои маленькие, частные,  буднич-
ные, годами налаженные дела; забудет даже про то, что он будто бы хорошо
знает и понимает и исповедует; и вдруг, как бы  воскреснув  из  мертвых,
вновь испытает ту стихийную органическую животную тоску по солнцу, кото-
рая не считается абсолютно ни с чем, ни с какими препятствиями, и  кото-
рая так хорошо знакома каждому по его годам раннего детства.
   Солнце!

   XIII.

   - Меди! - весь день и все дни твердит Афанасий. -  Как  можно  больше
меди! Главное - медь! Не будет меди, и мы все пропадем, как  собаки!  Из
чего мы тогда будем делать зажигалки? И потом каждый день  надо  ожидать
того заказчика на 1000 штук. Тысяча штук это не шутка!  На  этом  заказе
сразу можно будет поджиться! Наверное он адрес потерял и теперь  где-ни-
будь блукает по улицам, нас ищет!
   - Да, - озлилась Марья наивности мужа. - Ты все еще помнишь про него.
А он уже давно забыл про тебя. Неужели ты думаешь, что он на самом  деле
имел заказать нам 1000 штук?
   - А почему же нет?
   - Он врал.
   - А какой расчет ему врать?
   - Чтобы вы ту сотню старались как можно лучше сработать.
   Данила перестал драть наждачной шкуркой медь и тоже ввязался в разго-
вор.
   - Вы, отец, делаетесь как маленький, - сказал он с горечью. - Вы каж-
дому выжиге верите. Вас обмануть - раз плюнуть. Он и про отправку товара
врал. Просто его жена и дети торгуют на базаре в будках или на столиках,
и он хотел достать для них товару получше и подешевле. Вот и все.
   - А зачем же ему было и про отправку врать?
   - Для форсу, - опять заговорила Марья. - Для весу. Как вообще  торго-
вый человек.
   - Не он придет - другой придет! - стоял твердо на своем  Афанасий.  -
Запас меди все равно надо иметь. Хорошо, что у меня в тот раз был старый
запас меди, а то бы мы и с той сотней не управились.  Теперь,  если  кто
где увидит медь, забирайте прямо без никаких, или мне говорите, я  забе-
ру. Вы и раньше всегда смеялись надо мной, когда я мимоходом  всю  жизнь
везде медяшки подбирал, а вот она нам и пригодилась, вся дочиста в  дело
ушла. Заворушка в России будет, спичкам не жить, зажигалки пойдут! Я это
знаю, я предчувствую, я старый человек, я никогда не ошибаюсь, вот  уви-
дите, тогда помянете мое слово. И ни у кого тогда не будет меди, у одно-
го меня будет медь, и я на одной меди сколько тогда заработаю!
   И со странным упорством Афанасий стал отовсюду тащить в свой дом все,
что было сделано из меди. Ночами, когда все спали, и праздниками,  когда
все не работали и отдыхали, он перекидывал через плечо мешок  и  отправ-
лялся в город на поиски драгоценного для него металла.
   В углах комнат, на полках кладовок, на чердаке под крышей, в сарае на
дворе, везде была навалена разная медь: листовая,  трубчатая,  проволоч-
ная... Но больше всего Афанасий приносил медного лому, остатков  всевоз-
можных старых медных вещей: сплющенных кастрюль,  измятых  умывальников,
гирь от стенных часов, пряжек от сбруи...
   - Два дня семейство сидит без обеда, а он опять где-то меди купил!  -
жаловалась с плачем Марья, следя в окно за Афанасием, как он украдкой от
всех прошел двором прямо в низенький сарайчик, держа под полой  какой-то
твердый угловатый предмет, похожий на медную прозеленевшую раму от  раз-
битого стеклянного аквариума. - Ты  опять  откуда-то  медь  приволок!  -
встретила она его появление в комнате еще более отчаянным криком. - Луч-
ше бы хлеба семейству купил! И сам голодный ходишь, на кого стал  похож,
и нас голодом моришь!
   - Я ее почти что задаром купил,  -  оправдывался  Афанасий,  тревожно
озираясь на своих, как на чужих. - За эти деньги хлеба все равно не  ку-
пить. А медь сгодится. Ее все трудней и  трудней  достать.  Она  вот-вот
совсем прекратится.
   За два летних месяца Афанасий осунулся, постарел, одряхлел. Глаза его
угасли, помутнели, он, как никогда, затосковал, заскучал.
   Единственной его отрадой были медные вещи. Он смотрел на  них  долго,
упорно, с удовольствием, почти с обожанием и с умильной улыбкой подробно
высчитывал, сколько из какой медной вещи можно выкроить  зажигалок.  Что
ни держал он в руках медное, что ни попадалось ему на глаза сделанное из
меди, какой бы медный предмет ни выкапывал он из своей старческой  памя-
ти, - все тотчас же мысленно перекраивал на  зажигалки:  это  пойдет  на
корпуса, это на винтики, это на ниппеля; из этого можно навить пружинку;
это свернуть на трубки для камушка... Таким  образом  он  в  воображении
своем уже переделал на зажигалки почти все медные вещи, существующие  на
земле: предметы домашней утвари, церковные колокола, части  паровых  ма-
шин, превращал в лом целые океанские пароходы...
   Он и возиться любил только с одной медью, от чего его  руки  насквозь
пропахли желтой самоварной медью, и ему был истинно приятен только  один
этот запах, единственный возбуждающий его жизненную энергию. В седых во-
лосах его, на голове, в бороде и усах всегда  искрились  золотые  опилки
меди. В одиноком раздумье и в разговоре с другими  он  любил  покусывать
зубами или крошить в руках крепкую, с едким вкусом, медную стружку.
   Медь пропитала, просочила этого человека всего. Казалось, она  сдела-
лась его второй кровью: отнять у него медь, и сердце у  него  перестанет
биться.
   И ни один предмет, сделанный не из меди, совершенно  не  останавливал
его внимания, казался ему просто несуществующим, не занимающим на  земле
места и невидимым, как невидим воздух...
   XIV.

   - Солнце... - сидел Афанасий за столом, за обедом, вместе со всеми, и
задумчиво рассуждал, пронизывающе сощурясь на огненно-золотой шар  солн-
ца, уже коснувшийся нижним своим краем крыши соседнего дома. - Солнце...
На кой оно?.. Из него не сделаешь ни одной зажигалки...
   - Ого, отец! - грубо усмехнулся Данила в свою тарелку, жадно  жуя.  -
Ты, кажется, скоро уже и солнце будешь кроить на зажигалки!
   - Солнце... - с тихой страстью в голосе и во взгляде воскликнул  Афа-
насий, весь странно преобразился, привстал со стула и медленно,  как  во
сне, подошел к окну. - Но это запас тоже недолговечный,  -  разговаривал
он сам с собой, не спуская очарованно-сощуренных глаз с  солнца.  -  Ну,
сколько из него, примерно, можно было бы выточить зажигалок?
   - Ты лучше ешь! - прикрикнула на него Марья строго: - чем языком  мо-
лоть-то!
   Данила бегло взглянул на отца, послушал и опять погрузился в еду.
   - Отец, твои щи захолонут! - пробормотал он между одной ложкой щей  и
другой.
   - Его бы расклепать в тонкий лист... - продолжал решать судьбу солнца
Афанасий.
   Он стоял, беззвучно шевелил губами, морщил лоб, очевидно,  производил
в уме какие-то сложные вычисления.
   - Отец! - почти одновременно закричали на него мать и сын и, побросав
на стол ложки, уставили на Афанасия суеверно вытаращенные глаза.
   Афанасий полуобернулся, указал им пальцем на солнце и  так  при  этом
улыбнулся, такую изобразил на лице гримасу безумия и  вместе  страдания,
что мать и сын откинулись на месте назад, потом со стиснутыми зубами,  с
ужасающим стоном, бросились к старику.
   - Отец! - беспомощно и как-то гнусаво, в нос  зарыдал,  как  ребенок,
Данила, этот двадцатичетырехлетний русский богатырь, и, совершенно  рас-
терявшийся, убитый, припал обеими руками к плечам несчастного старика. -
Отец! - кричал он леденящим душу голосом. -  Что  мы  с  тобой  сделали?
Отец! - содрогался он от конвульсивных рыданий на плече безумного  отца.
- Ой-ей-ей... Пропал человек... Пропал... Наш отец... Мама... Груня...
   - Это я тебя убила, я! - упала перед стариком на колени Марья. -  Это
я замучила тебя, нашего кормильца, я! - била она себя в костлявую грудь,
ломала черные худые руки, припадала губами к его сапогам.  -  Я  барыней
возле тебя жила, а должна была в прачках жить, чтобы помогать тебе  при-
обретать! Афоня, прости меня, подлюку. Подлюка я, подлюка!
   Груня стояла на своем месте за столом и, глядя издали на отца, с  ту-
пым видом крестилась и крестилась, сама даже не замечая этого.
   Только один Афанасий, казалось, не потерял присутствия духа.
   - Погодите, погодите, не плачьте, медь будет! - успокаивал он семью и
блуждал вокруг бессмысленными, как бы что-то внезапно позабывшими,  гла-
зами. - Медь будет, медь будет! - колюче щурил он глаза.
   Потом его залихорадило, он сжался, стал возле окна, спиной к подокон-
нику, лицом к семье, и задрожал.
   - Сколько заказчиков! - показал он рукой прямо перед собой,  всматри-
ваясь и дрожа. - Сколько заказчиков!
   Груня дико вскрикнула, выскочила из-за стола и,  боясь  взглянуть  на
страшное лицо отца, с плачем бросилась к матери.
   - Мамочка, дорогая, неужели это уже нельзя?
   Мать, дочь, сын, все трое прижимались к  седой  всклокоченной  голове
Афанасия, точно своими по-родственному любящими прикосновениями они  еще
надеялись вернуть безумцу разум.
   Афанасий, высвобождаясь из их объятий,  подозрительно  вглядывался  в
каждого из них сверху вниз.
   - Афоня, это мы, ничего! - успокаивала его, кричала ему в самое  ухо,
как глухому, Марья.
   - Отец, не смотри так, не бойся, мы тебя не тронем,  это  мы,  мы!  -
тщетно старались вдолбить в него сознание дети.
   - Грунечка, дочечка моя родненькая! - вдруг совсем по-другому,  тонко
и нараспев, заголосила Марья. - И что же мы теперь без  него,  без  кор-
мильца нашего, будем дела-ать!
   - Тише! - раздраженно прикрикнул на мать Данила. - Мама, вы как будто
уже хороните его. Может, еще ничего такого нет. Надо скорей  людей  соз-
вать, доктора, доктора! Груня, бежи скорее к дяде Филиппу; пусть он сей-
час придет сюда, скажи ему, что наш отец сошел с ума!
   Груня накрыла голову шалью и побежала, тряся  мешками  своих  дряблых
заплаканных щек.
   - О-о-о!.. - потерянно повалилась на пол Марья и завыла. - Пропали мы
теперь без него, пропали!.. Дом только им и держался!.. Пропа-а-али...
   - Мать! - сквозь душившие его горло спазмы  воскликнул  Данила  тоном
железной уверенности. - Я не дам вам пропасть, я брошу все, и студию,  и
живопись, распродам краски, холсты, альбомы, все принадлежности! Я  буду
работать дни и ночи, но только мы должны как-нибудь спасти нашего  отца!
Как мы могли допустить это? Но кто же знал, кто знал, что так будет!
   - Я знала! Я замечала! - взвывала Марья, катаясь по  полу.  -  Я  уже
давно замечала, что он ни одной ночи не спит, ни одной ночи! Лежит,  ду-
мает, стонет! А дышит он ночью как! Как будто у него внутри горит! И как
раскрыт бывает рот, и какие глаза! А когда  встанет  и  займется  делом,
тогда как будто ничего...
   - Теперь поздно плакать... - произнес Афанасий, сидя на стуле  и  хо-
лодно взглянув на жену и сына, как чужой и далекий. - Надо  было  раньше
хвататься за медь...
   Он встал, перебросил через плечо мешок, с которым ходил за медью, су-
нул в карман отвертку, молоток, напильник, надел  картуз,  направился  к
двери.
   - Ты куда? - перегородил ему дорогу Данила и ласково обнял его за та-
лию.
   - Пусти! - вырывался и неприязненно хмурился Афанасий. - Ты украл мою
медь. Я пойду, еще наберу.
   Марья привстала с полу.
   - Не пускай его, - тихонько проговорила она Даниле, потом  обратилась
к мужу. - Афонечка, погоди, милый, не уходи, сейчас  должен  притти  мой
брат Филипп, вместе пойдете, у него много, много меди.
   - Воры! - злобно сказал Афанасий и, понуждаемый сыном, сел на стул.
   Данила снял с него картуз, взял с  плеча  мешок,  вынул  из  карманов
инструменты. Афанасий особенно не протестовал, он  все  смотрел  в  одну
точку и, казалось, не переставал о чем-то  думать,  что-то  припоминать.
Очки он разбил накануне, новых ему решили не  покупать,  все  равно  ра-
зобьет, и теперь лицо его выглядело необычным, другим, более морщинистым
и помятым.
   Вскоре в мастерскую прибежал Филипп, родной брат Марьи, такой же, как
и она, худой, некрасивый, быстрый, типичный рабочий-металлист,  с  кожей
лица, шеи и рук, как бы отсвечивающей металлической синевой. Пожилой, но
еще очень бодрый, член завкома, он тоже делал у себя дома зажигалки.
   - Здравствуй, Афоня! - протянул он Афанасию свою железную ржаво-сине-
ватую руку, с деланной веселостью улыбался вокруг, а сам бледнел, волно-
вался, нервно пощипывал свои черные реденькие бачки на щеках.
   Афанасий посмотрел на него и отвернул лицо в сторону, ничего не  ска-
зав.
   Филипп испугался еще более и еще более старался  казаться  развязным.
Он смело подсел вплотную к Афанасию, хлопнул себя по коленкам и пошутил,
обращаясь к больному:
   - Ты что же это, старый товарищ? Никак тово... не в своем уме? Это не
хорошо!
   - Я за медь деньги платил! - враждебно повел глазами  в  его  сторону
Афанасий.
   - Все плотют, - бойко затараторил Филипп. - Не только  ты  один  пло-
тишь. Никто тебе об этом ничего не говорит, браток, что ты не плотишь.
   Он как бы незаметно поднялся, стал к Афанасию спиной, состроил на ли-
це ноющую гримасу, подозвал к себе Данилу.
   - Вот что, дружок, - говорил он ему вполголоса, - лети сейчас к наше-
му заводскому доктору, объясни все, в чем дело, скажи, что буйства ника-
кого нет и ни на что вообще не жалуется, только, похоже, даже своих род-
ных не признает. Живо!
   Данила убежал и через час возвратился в сопровождении двух  докторов,
одного заводского, другого специалиста-психиатра, случайно приглашенного
первым.
   - Пока, конечно, ничего такого определенного нет, - сказали оба  док-
тора после тщательного исследования Афанасия, изредка бросавшего им  об-
рывки фраз про зажигалки, про медь. - Но, во всяком случае, факт его по-
мешательства на-лицо. Наблюдение за ним необходимо, одного его  пока-что
не оставляйте. А там посмотрим.
   - Доктор, - с клокочущими в горле слезами обратился к специалисту уже
во дворе Данила, - ну, а сознание к нему когда-нибудь вернется?
   - Как сказать? Оно и будет возвращаться,  и  будет  опять  пропадать.
Картина болезни, ее ход определятся позже.
   - А может, это нервное?
   - И это может быть.
   Доктора сели рядышком на линейку и  уехали.  Собравшийся  возле  дома
Афанасия слободской народ таращил на них глаза с завистью, как на счаст-
ливчиков: хорошо одеты, хорошо упитаны, пешком не ходят, лечат друг дру-
га бесплатно и без обмана...
   И потянулись для дома Афанасия жуткие, томительные дни...
   Как и предсказывал доктор, сознание иногда возвращалось  к  Афанасию.
Но что это было за сознание! Он опять говорил только о зажигалках, о ме-
ди, обо всем, что связано с ними, и, не жалея себя, дни и ночи  проводил
у станка, работал зажигалки в запас. Но, главное, он все  время  что-ни-
будь при этом изобретал. Он изобретал и штамп для выделки готовых  зажи-
галок, и пытался приготовить из какого-то смешанного состава камушки для
зажигалок, и приноравливал электрические батареи для серебрения  зажига-
лок, доставал ванночки, растворял в воде щелочи,  убивал  бесполезно  на
все это массу времени, переводил материал, портил инструмент.  Он  писал
заявление в Москву, просил выдать ему патент на монопольное производство
зажигалок, как великому самородку-изобретателю. Однажды он заставил  Да-
нилу написать вывеску "Здесь делаются зажигалки"  и  нарисовать  горящую
зажигалку с протянутой к ней папиросой.
   - Что-то будет! - предсказывал он какие-то социальные грозы. -  Зажи-
галки надо готовить!
   По-прежнему то-и-дело украдкой убегал он в город добывать медь, с той
только разницей, что теперь в его мешке на-ряду с негодными, поломанными
медными вещами оказывались и вещи вполне годные, иной раз даже совершен-
но новые. Больше всего он приносил медных ручек от парадных дверей.
   - Где ты взял эту крышку от самовара? - выпрастывая его мешок, требо-
вала от него ответа Марья и топала на него ногой. - Говори  сейчас,  где
взял, признавайся, а то пойду  в  милицию,  заявлю,  и  тебя  посадят  в
тюрьму. Воровать?.. - для острастки замахивалась она на него кулаком.  -
Воровать?.. Скажите, пожалуйста, что мне с ним делать, где-то совсем но-
вую крышку с нового самовара снял! Люди, может,  поставили  на  паратном
крыльце скипятить самовар, рассчитывали вечером чаю с гостями попить,  а
он, без совести, снял с кипящего самовара крышку, в мешок и - домой! Еще
подумают, что мы его посылаем. Мало того, что на  всех  паратных  медные
ручки поотворачивал, так ты уже и к чужим самоварам дорогу узнал!  Этому
конца не будет! Сына своего напрасно перед хорошими людьми ставил вором,
а сам кто: не вор?
   - Медь, меди, медью... - на все подобные попреки успокоительно  отве-
чал Афанасий, в то время, как лицо его  выражало  сознание  исполненного
очень важного долга.
   Но как только эта полоса сравнительного сознания у него проходила, он
тотчас же впадал в состояние полного младенчества. Тогда они как бы  ме-
нялись с Данилой ролями: Данила выполнял по производству зажигалок самую
ответственную работу, а Афанасий делал только то, самое  несложное,  что
давал ему Данила. Но, конечно, это была уже не работа, а мука и для  от-
ца, и для сына. Ночами он вел себя еще более беспокойно. Вообразив  медь
великой драгоценностью, он, один, среди спящего дома, носился с  нею  из
угла в угол, и по квартире, и по двору, перепрятывал ее с места на  мес-
то, подглядывал, не следят ли за ним налетчики, чтоб убить его и  отнять
у него столь дорогое и нужное для всех сокровище. Или когда  среди  ночи
вдруг вставала над крышей соседнего сарая медно-желтая с  легкой  прозе-
ленью луна, безумец приходил в страшное волнение. Он становился  на  пол
на колени, прятал лицо от луны за край подоконника и жадно горящими гла-
зами в продолжение долгих часов следил за медленным движением в небесном
просторе ночного светила с таким возбуждающим медно-зеленым  металличес-
ким отблеском. Стоило луне или месяцу скрыться за соседним  сараем,  как
Афанасий начинал метаться по комнате, задыхаться, стонать, потом он рвал
все дверные запоры и выбегал на улицу, чтобы итти и итти за околдовавшей
его луной.
   И как за ним ни следили, и как его ни запирали на десятки замков,  он
все-таки ухитрялся вырываться из дому и отправлялся на поиски меди. Днем
он ходил по людным улицам, выслеживал человека, который закуривал  папи-
росу о зажигалку, внезапно нападал на него, валил на землю и  отнимал  у
него зажигалку.
   - Караул! - кричал испуганный хозяин зажигалки. - Держите его, держи-
те!
   Афанасия хватали.
   - Это моя зажигалка, он ее у меня украл! - говорил он и зажигалки  не
отдавал.
   Собирался народ, его вели в милицию, там с трудом разжимали его  руку
с зажатой в ней зажигалкой, и, продержав несколько дней, выпускали.
   Придя домой, Афанасий, вместо того, чтобы отдохнуть,  брал  лопату  и
принимался рыть землю во дворе, в одном месте, другом, везде.  Сбегалась
семья, поднимала на Афанасия крик, что он испортил весь  двор,  пыталась
отнять у него лопату. Афанасий оказывал сопротивление и упорно  твердил,
что в земле у него запрятаны зажигалки.
   Он и на самом деле имел обыкновение уворовывать целые  зажигалки  или
их части у Данилы и прятать их во всех потайных местах.
   Потом он повадился выпрашивать зажигалки у  прохожих  или  специально
для этого ходил по дворам. Позвонит в парадную дверь, ему отворят.
   - Что вам?
   - Дайте зажигалку.
   - Что-о?..
   - Зажигалку.
   Одни с громом захлопывали перед ним дверь, другие,  принимая  его  за
нищего, выносили ему кусочек хлеба, третьи думали, что чудак просит  за-
курить.
   - На, - выносили они ему зажигалку и ждали.
   Афанасий совал зажигалку в карман и делал попытку скрыться.
   - Воры! - кричал он, когда у него отнимали чужую зажигалку. - Воры! -
кричал он и на народ, обыкновенно сбегающийся на такие скандалы в  очень
большом числе. - Кто такого, как я, обидит, тот пропадет!
   Народ, видевший в Афанасии  человека  необыкновенного,  принимал  его
последние слова за прорицание. И в карманы сумасшедшего со  всех  сторон
совали мелкие деньги, булки, кусочки сахару, яблоки... Старухи при  этом
крестились.
   На Афанасия нередко приходили с жалобами, что поймали его,  когда  он
отвинчивал у парадных дверей медную ручку; однажды его привели домой ок-
ровавленного, избитого и рассказали, что среди ночи застали его на  бал-
коне за подпиливанием медных перил. Домашних он не слушался, и  они  все
чаще в обращении с ним прибегали к побоям. Он много  ел,  обрюзг,  опух,
оброс, был очень тяжел, и чтобы сдвинуть его с места, иногда возле  него
стояли и били его кулаками в спину, как в стену, и Марья и Груня.
   - Ишь, проклятый. Не хочет итти.
   Они немного отдыхали, потом принимались снова его бить. Часто  призы-
вали себе на помощь и Данилу. Данила тоже бил. А у Афанасия,  когда  его
били, было такое выражение, как будто он и сознавал, что напроказил,  но
помочь горю при всем своем желании никак не мог, а только стоял, жался и
по-детски испуганно моргал глазами на каждый занесенный над ним кулак.
   И вот, после долгих мучений с ним, после крушения  надежд  на  полное
его выздоровление, после длительных споров членов семьи между собой, же-
на и дети решили с помощью завкома отправить его в соседний город в  дом
умалишенных.

   XV.

   В день посадки больного в поезд в его доме,  кроме  своих,  собрались
прежние два врача, Филипп и двое рабочих-металлистов,  старых  товарищей
Афанасия по заводу, вызвавшихся провожать его до места.
   Афанасия перед дальней дорогой подстригли, вымыли,  приодели.  С  ним
перед разлукой и обращаться стали ласковей и кормили его лучше, сытее. И
он, казалось, учуял, что его собираются упрятать  в  какое-то  нехорошее
место. Он забрался в угол мастерской, огородился мебелью и уперся.
   - Что уже сговорились, сволочи? - спрашивал он у собравшихся из свое-
го угла, из-за баррикады. - Сговаривайтесь, сговаривайтесь!..
   - Афоня, - с обычной бойкостью вертелся возле него  и  весело  болтал
Филипп с самым невинным видом. - Афоня! Об чем же мы сговорились? Нам не
о чем сговариваться. Ты ведь все слышишь, о чем мы  говорим.  Мы  ничего
такого тебе не желаем, ты не сомневайся, мы все свойские. А что касается
поездки, то тут ничего такого нету. Я тоже еду. Поедем вместе. И вот лю-
ди поедут, двое наших старых товарищей,  тоже  заводские.  Погостим  там
немного, отдохнем от работы, хорошо покушаем и обратно  домой.  Едем?  А
там хорошо! Вино, закуски, все на свете! Ну, подымайся, идем...
   Афанасий не давался. Брать его силой не решались, боялись шумом прив-
лечь внимание соседей, улицы. Доктор посоветовал на некоторое время  со-
вершенно оставить его в покое, дать ему забыться и выйти из засады.
   И среди собравшихся мало-по-малу завязалась беседа. Беседа еще  более
оживилась, когда, после вечернего гудка, в мастерскую пришли,  проводить
Афанасия, еще  человек  десять  рабочих-металлистов.  Это  были  большею
частью люди пожилые, однолетки больного, степенные, и  было  чрезвычайно
трогательно видеть, как они, провожая своего старого друга, быть  может,
в последний путь, умыли свои синевато-прометалличенные лица, руки, наде-
ли чистенькие сорочки, праздничные платья.
   Старики-металлисты были очень рады встретить друг друга не на заводе,
а в обстановке частной жизни. Они тотчас же разбились на отдельные круж-
ки и оживленно заговорили. Говорили о зажигалках.
   - ...Такой штамп изобресть безусловно можно, -  слышались  убежденные
слова старика в одной группе.
   - ...Штамп, - донеслось это же слово из другой.
   - Штамп... штамп... - повторялось это слово по всем углам квартиры.
   Вопросом вскоре заинтересовались оба доктора. Это вдохновило речисто-
го Филиппа на самые пространные объяснения.
   - Это ведь тоже, как говорится, своего рода, неизвестно что! -  пере-
катывался в комнате его бойкий голосок, когда  он,  отвечая  на  вопросы
докторов, старался говорить с ними по-ученому. -  Зажигалка!  Каждый  ее
имеет, каждый ее носит в кармане, но не каждый имеет об  ней  правильное
понятие! Многие, даже очень многие, в особенности  люди  сильно  ученые,
вот хотя бы взять вас, докторов, думают, что зажигалки, это  изобретение
науки, развитие промышленности, техника, оптика, диабет, нумизматика!  А
если на этот вопрос взглянуть, как следует,  серьезно,  практически,  то
окажется, что никакой заслуги перед наукой тут нет. Наоборот!  Зажигалки
- это просто всеобщее помешательство рабочих-металлистов, болезнь,  эпи-
демия, бороться с которой не в силах оказалось даже государство!
   - Правильно! - с добродушным смешком загудели изо всех  углов  метал-
листы. - Так оно и есть!
   - Дураки! - обратился к присутствующим Филипп.  -  Зажигалками  хотят
побить спички! Разве это мыслимо? Разве в здравом уме на зажигалку можно
смотреть, как на серьезную вещь? Это скорей забава для  детей:  вот  нет
ничего, а вот огонь, и без спички! Для детей это своего  рода  китайский
фокус, игрушка, рождественский подарок с елки. Но мы же все-таки не  де-
ти! "Самостоятельность", "самостоятельность"! Они помешались на  "самос-
тоятельности"! Хотят стать выше людей, отбиться от  кучи,  от  всеобщего
стада, - какие умники! Но только нет, не отобьются!
   - Дядя Филипп, - раздался обиженный голос одного металлиста: - а раз-
ве вы не делаете зажигалки?
   - Как же! - вскричал Филипп и подпрыгнул, и завертелся, стоя на месте
и жестикулируя. - Делаю, очень делаю! Я не скрываю! И если бы люди узна-
ли, какие я все время терплю на зажигалках убытки, как я  на  зажигалках
раздеваю невинное семейство, меня давно бы связали и  тоже  отправили  в
сумасшедший дом! Вы думаете, один Афанасий на зажигалках  сошел  с  ума?
Все! Я первый! У меня у первого вот уже два года нет сну! А вот  в  этой
комнате перед нами сидят, по крайней мере, десять старых, можно сказать,
заслуженных мастеровых, посмотрите на них, послушайте, о чем  они  гово-
рят, разве это не сумасшедшие?!
   В комнате раздался взрыв общего смеха, особенно хорошо  смеялись  оба
доктора. Один из них, специалист-психиатр, ловил каждое слово Филиппа  с
таким острым вниманием, с такой лихорадочной жадностью,  точно  случайно
вдруг увидел перед собой всемирно известного великого ученого, о котором
раньше только слыхал.
   - Подумайте сами! - указал рукой Филипп на заслуженных металлистов. -
Проработали на заводе, как люди, по тридцати лет, нажили кое-какое, хотя
и небольшое, состояние, считались рабочими первой руки, получали по пер-
вой категории, а потом взяли и сошли с ума: начали днями и ночами  ковы-
ряться в квартире с зажигалками, разорять дом, изводить  жен,  уродовать
детей, и все ждут какого-то сумасшедшего случая, когда зажигалки их враз
подымут! Хотел бы я увидеть хотя одного металлиста, который бы  продавал
зажигалки не в убыток себе! И это, несмотря, что медь у  всех  краденая!
Вы, доктора, и прочие люди науки, когда видите перед собой очень  краси-
вую фигурную зажигалку, наверно думаете: вот какие  хорошие  заграничные
фабрики зажигалок пооткрывались! Ничего подобного! Никаких фабрик  зажи-
галок нигде не пооткрывано! Этот товар работается вручную!  Если  бы  вы
хотя раз посмотрели, каким путем из куска меди получается зажигалка,  вы
бы решили, что зажигалки делают сумасшедшие мученики, и если  бы  вы  не
были очень сильно ученые и если бы у вас не была потерянная совесть,  вы
бы первые вышли на площадь и разбили свою зажигалку о  мостовую  с  тем,
чтобы больше никогда ее в руки не брать! Вы думаете, это  медь?  Это  не
медь, не металл, это наши слезы, это крик души рабочего-металлиста!
   - Ооо!.. - волной покатилось  одобрительное  гудение  заволновавшихся
матерых мастеровых. - Ооо!.. Верно!.. Верно!..
   - Я извиняюсь, - перебил Филиппа врач-специалист, держа записную кни-
жечку в руках и карандаш. -  Если  вы  так  хорошо  сознаете  и  разори-
тельность работы над зажигалками, и все безумие этого дела, отчего же вы
тогда не бросите эту работу?
   - Бросить нельзя, - сделал убежденный жест Филипп.
   - Отчего же?
   - Вещей жаль. У меня весь инструмент, вся мастерская,  вся  квартира,
весь дом, весь двор, вся семья, жена и все дети, - все подогнано под за-
жигалки! Неужели все это бросить? Да и сам я уже вроде  как  ни  на  что
другое не способен... Правда, я, как хороший мастер, все-таки нахожусь в
лучшем положении, чем они, потому что я в последнее время почти что  уже
совсем изобрел такой пресс, который будет штамповать сразу готовые зажи-
галки. Если бы не этот пресс, конечно, я тоже давно бы сошел с ума. Меня
этот пресс очень должен спасти!
   - Теперь пора, - тоном гипнотизера вдруг произнес врач-специалист, не
спуская внимательных глаз с Афанасия, который перекинул через плечо  ме-
шок, надел картуз и тихонько выходил во двор.
   По знаку доктора несколько человек пошли вслед за Афанасие  незаметно
окружили его, усадили вместе с собой на поджидавшую на улице линейку...
   Филипп, со слезами на глазах, распоряжался возле линейки:
   - Дань, держись ближе к отцу, чтобы он все-таки видел  своих!  Возьми
его под руку! Маша, теперь не плачь, теперь не время! Груня,  не  забудь
отблагодарить доктора!
   Линейка тронулась, оторвалась от домика, в котором Афанасий родился и
прожил всю свою жизнь. Старики-металлисты,  группой  стоявшие  на  улице
возле калитки, достали носовые платки, вытирали глаза,  кашляли,  качали
головами в направлении линейки, увезшей их старинного друга...
   - Доктор, - смущенно подошла Груня к врачу-специалисту. - У нас таких
денег нет. Хотите получить зажигалками?
   На другой день, было еще совсем темно, когда Данила вскочил с  посте-
ли, босой пробежал в потемках от койки к станку, зажег самодельный  бен-
зиновый светильник, ополоснул холодной водой лицо, схватил в углу  длин-
ную медную желто-зеленую трубку, похожую на высохшую камышину...
   Молодой токарь по металлу торопился!
   Хлеб дорожал! Зажигалки дешевели!
   - Один спятил, - подумал Данила, ставя ногу на  отцовское  место,  на
подножку станка. - Теперь другой будет сходить с ума. Проклятые зажигал-
ки!
   Он вертел  ногой  и вертел  вихляющее  колесо станка, когда вдруг его
сердце больно, как никогда, защемили слова: "Второй Репин"!

   Николай Огнев.
   ЕВРАЗИЯ.

   Повесть.

   Александр Македонянин устроил в Вавилоне символический брак Европы  и
Азии, но из этого ничего не вышло...

   (Из растрепанного учебника географии).

   ГЛАВА ПЕРВАЯ.

   Фронт поручика Раздеришина.

   1.

   Встал передо мной Раздеришин, как всегда в своем синем казакине;  зо-
лотые  наплечники  светятся-светятся;  ты,  -   говорит,   -   ты-ты-ты,
не-го-дяй; и, развернувшись костлявой ручищей, бац мне по морде; красные
пятна пошли у меня по щеке, как тогда, за  железкой  у  шулера  Кротова.
Сердце мое загорелось и прыг!.. Нет, железные обручи, - шалишь, не  поп-
рыгаешь. Тут офицерское слово мое рассердилось, вскочило и хвать за  по-
гон Раздеришина: - сам - негодяй, хулиган и  мерзавец,  и  это  известно
бригадному-гадному! Так. Но позвольте, позвольте... Ехал-поехал  бригад-
ный мундир...
   - Ваш-сок-родь! Бригадный командир, генерал Оптик, изволили приехать.
Ваш-сок-родь?
   Копоть по комнате ползает змеями; лампа темней фонаря; и во рту  все-
возможная дрянь; и все же - прощать Раздеришину.
   - Прямо на фронт проехать изволили. А, ваш-сок-родь?! Дежурный писарь
три раза прибегал...
   Прапорщик Арбатов пружиной прыгнул с койки прямо на Федора,  денщика;
спросонья пхнул кулаком в живот - и Федор принял, как надо:
   - Хы, ваш-сок-родь! Где, грит, дежурный офицер? Там, на фронте,  тре-
вога, что ль, какая...
   - Воды!
   - Пожалте, ваш-сок-родь!
   - Давно бригадный приехал? Ф-фу, и холодна же, бестия!..
   - Минут с пять, должно, сок-родь.
   - Выдумает тоже, по ночам ездить...
   - Та-ак точно, сок-родь. Люди спят...
   - Ну, рассуждать еще! Шашку, револьвер.
   - Пжалте, ваш-сок-родь.
   Темное в карманном зеркальце прыгнуло лицо -  чорт,  побриться  бы  -
глаза,  наверно,  мутноваты  после  вчерашнего   -   офицер,   офице-ер,
про-из-ве-ден в офицеры, да-с, в офице-еры, и морду бить тому шпаку, ко-
торый скажет: офицера.
   - Позвольте доложить, ваше высокоблагородье.  Четвертый  раз  телефон
звонит. Бригадный командир изволил распорядиться всем дежурным  офицерам
прибыть на зеленую горку...
   У писаря рожа в очках: шшшляпа фетровая, ин-тел-ли-гент:  из  студен-
тов, наверно: нарочно без шапки пришел, чтобы честь не отдавать, сволочь
какая...
   - Командир полка приказал.
   - Изволил приказать, а не приказал. Тты!
   - Изволил приказать играть по всем ротам тревогу к атаке.
   - Кого атакуем? - точно так и надо, точно каждый день ночная атака.
   - Обозначенного под литерой эн противника, ваше высокоблагородие.
   - Стпай! Титуловать тебя не научили. Скажешь там вестовым, чтоб бежа-
ли по ротам насчет тревоги.
   - Слушш-с, ваше высоко-бла-городие.
   Нарочно растянул, мерзавец. Знает, что полагается титуловать по чину,
а не по должности. Сволочь.
   И зевая до боли, на ходу вдевая ремень под погон - никак не  вдевает-
ся, окаянный. - Арбатов мимо бараков по мерзлой земле в сладкий холодный
воздух, - а рожки уже пели, должно быть, писарь по первому  разу  послал
вестовых - в серую муть, - кой-где бегом, точно стегали по икрам.
   - А Раздеришин? Сонная горечь во рту - ну, при чем офицерское  слово?
Странный сон; правда, Раздеришин - выскочка и подлиза; но  никогда  себе
не позволит ни с того, ни с сего - по морде - тьфу, копоть во рту!  -  с
детства знаю Раздеришина - рожки-то, рожки заливаются,  прелесть  какая,
ночная атака, - а в полку про него говорят: пьет, как мортира, в железку
играет, как бог; ну, а все же, а все же - подлиза. Вот, про  меня  никто
не может сказать, что подлиза. Сегодня в запасном, а завтра на фронте, и
не на игрушечном фронте, а на самом, что  ни  на  есть  настоящем  -  со
смертью, со смертью, да-с, чорт подери, в атаку, на пули, на пули, а  не
на облезлые манекены...
   - Гоп, Арбатов!
   - Тьфу, даже вздрогнул - вы тоже сегодня по полку, Махалин?
   - Ну да. Выспаться, черти, не дают. Оптик, говорят, приехал?
   - Да, наш полк идет в атаку -
   - А все Раздеришин. Придумал, чорт его дери, эту комедию  с  фронтом,
Оптик и не дает покоя. Ведь, вы, Арбатов, кажется с детства  Раздеришина
знаете? Ну, как он?
   - Выскочка.
   - По-моему, демона из себя строит.  От  окопов  отбояривается.  А  мы
из-за него и бегай по ночам. Опять он вчера выиграл?
   - Ну да, сорок пять рублей. Я не играл.
   - Смотрите, смотрите, - ракета.
   - Подумаешь, и вправду на фронте!
   Голубая звезда торжественной маркизой в менуэте спускалась  к  глухой
сырой земле. Бараки кончились, прапорщики Арбатов и Махалин  вступили  в
полосу фронта поручика Раздеришина, за две тысячи верст  от  русско-гер-
манского фронта.

   Должно быть, березовой почкой, должно быть,  ландышем,  должно  быть,
весной имеет свойство пахнуть  восемнадцатилетняя  девушка,  только  Ва-
люська, садясь в поезд, заметила, что добро взял ее билет очкастый  кон-
дуктор, добро улыбнулся носильщик, валивший на полку страшно тяжелый че-
модан лакированного господина, зато уж сам лакированный глянул совсем не
добро, а сладко и масляно и полузакрыл, желая приласкаться, черные, сма-
занные жиром, глаза.
   - Нет уж, не приласкаешься, нет, - строго решила Валюська, - слова не
выжмешь, хоть изойди жиром.
   И сказала ему глазами: прощай, до свидания, одним словом:  я  с  вами
незнакома, между нами все кончено, адью.
   Потом поезд тронулся, Валюська прилипла к окну и с упоением принялась
считать буквы и номера паровозов - так полагалось еще с третьего класса:
кто больше запомнит паровозов (можно и  трамвая,  только  паровозы  реже
встречаются, поэтому интересней), - тот паровозный царь. Да-да-да, паро-
возный царь.
   И вот, не успела Валюська запомнить  как  следует  новые,  невиданные
(обыкновенно бывает по две, а тут четыре)  литеры  БПВГ  45,  на  внуши-
тельном (они назывались американские) паровозе, как почуяла чью-то щупа-
ющую руку на своем колене. Валюська турникетом перевернулась  кругом,  и
лак не успел даже отдернуть руку.
   - Я вас не трогаю прошу меня не трогать, -  быстро  сказала  Валюська
без точек и запятых, хотя очень хорошо знала знаки препинания  и  счита-
лась первой препинальницей еще с пятого класса.
   - Дурак, на Евгения ни капельки не похож, - это  Валюська  договорила
уже про себя, рывком вылезая по пояс в окно. - И из-за него все паровозы
кончились. Лак проклятый...
   Паровозы кончились, зато начались деревья, деревенские домики и  сто-
рожихи с зелеными флагами, которые постоянно опаздывают к поездам  и  на
бегу, утираясь, доедают творожники. Валюське вспомнилась дача,  дорожки,
музыка, как по вечерам становилось кого-то жалко, и как  она  познакоми-
лась с Евгением.
   - А теперь Евгений - мой жених, -  с  гордостью  сказала  она  ветру,
подставив левую щеку и ловя искры с паровоза. - Мой жених-них-них.  И  я
еду к жениху, к жениху-ниху-ниху.
   Поезд сейчас же подладился и с готовностью стал отбарабанивать  такт.
Деревья насмешливо качались, потому что Валюська такая молодая и уже не-
веста. Это от ветра. - Вели им, чтобы перестали,  -  приказала  Валюська
ветру. Ветер послушался, и деревья перестали качаться и  кончились  сов-
сем. Пошли разноцветные шоколадные обертки полей, - это все  мои  владе-
ния, - рассказывал ветер, и когда тебе надоест музыканить с поездом,  то
летим со мной, - со мной, со мной!
   Валюське еще не надоело, а поезду надоело отбивать две четверти, и он
забарабанил триолями.
   - Тараты-караты-куплю аппараты, и траты, и браты, и грома раскаты,  -
слова подобрала Валюська, поезд согласился на тараты-караты,  и  в  знак
согласия дал длинный свисток.
   - Тюрюпю, два-два-два, - стремительно  загромыхал  в  ответ  мост,  -
три-три-три, дры-дры-дры, дру-дру-дру, - и косой  решеткой  зазеленил  в
глазах, подсверкивая рекой и узкими кусками тусклого песка. Мосту  хоте-
лось - хотелось подольше, но поезду нельзя было задерживаться, поезд вез
Валюську к жениху, к жениху, тараты-караты, и баты, и маты...
   - Ну, надоели караты, - сказала Валюська, и паровоз, быстро  сверкнув
искрами из трубы:
   - А так - хорошо? А так - хорошо? А так - хорошо? -  заспрашивал  все
быстрей-быстрей, почти невозможно стало выдерживать ветер, ну поезд,  ну
миленький, еще скорей, ну пожалуйста, куски пара рвутся  на  части,  лес
летит, кружится листьями в глазах, в голове, во всем теле, -  ух,  какая
пропасть, на дне - овечки-овечки-овечки.
   - Перепрыгни, перепрыгни, перепрыгни, перепрыгни, -  запредлагал  по-
езд, улетая вдаль и на крыльях унося Валюську к небу, в небесную голубую
мазурку, завертел в бешеной пляске, а внизу пропасть без  дна  и  конца,
долететь нельзя, а упасть - разорвется сердце.
   И вдруг - холодные лягушки выше колена, по телу.
   - Опять вы? Сколько вам говорить?! Не сметь меня трогать! Да еще  под
юбку лезет! Хулиган.
   - Но ведь вы же упадете, милая барышня. Или в  милые  глазки  голубые
огонь попадет.
   - Попадет не ваше дело отстаньте.
   - Как так не мое дело? Я ваши милые ножки целовал.
   - Ах, вы так?! - Валюськины глаза яро ходят кругом - чем  бы  в  него
запустить? Лачище негодный... Ага! Медная дощечка на чемодане.
   - Иосиф Вацлавович Подгурский корнет-а-пистон. Это вы и есть  -  кор-
нет-а-пистон? Хорошо же. К вам придет мой жених и... накладет вам по ро-
же. Он вам покажет а-пистон.
   - Кто же такой ваш коханый и з чего он будет мене бить? И  почему  вы
зердитесь, милая барызня?
   - Мой жених поручик Евгений Раздеришин. А  ваш  адрес:  ага!  Большая
Дворянская, номер...
   И не успела договорить Валюська, как лакированный, толкаясь чемодана-
ми о сиденья, куда-то быстро-быстро из вагона.
   Тогда в сердце загорячилась гордость и, расправив крылья, - ага,  ис-
пугался, испугался, как только назвала Евгения! ага! - заняла всю грудь,
нет, шире, шире груди, туда, к ветру, к торжественному маршу  поезда,  -
ну ветер, ну миленький, пожалуйста, сделай, чтобы деревья  -  и  деревья
стройно и послушно явились, быстро улыбаясь и стремительно  выстраиваясь
устремленными ввысь рядами - честь, честь невесте поручика Евгения  Раз-
деришина.

   3.

   Из темно-бурой массы, погромыхивая  отдаленной  телегой  -  другой  -
третьей, испарялись в огрублое надбарачное небо запахи пота,  серничков,
портянок, отхаркивания, матерщина, понукания и -
   - Смирррна - вняйсь! снова: - смирррна - вняйсь! -
   но изумительные красные, рубиновые, багровые покурочки так бы и прели
до утра, так бы и наядривали тьму, так бы и  попыхивали  приветами  друг
другу:

   - Ты здесь, Ваня?
   - Я здесь, Ваня.
   - Не бойся, я человек.
   - И ты не бойся, чудашка, я тоже.
   - Это ничего, что матерщина?
   - Ничего, ничего.
   - Будь покоен, Ваня.
   - И ты, Ваня, милый,

   - если бы не харрркнуло хррриплым аррршином, перекрыв матеррррщину:
   - Спрррава по отделениям -
   - арррш!
   И куда-то в провал беззвездный, нерадостный, отбивая положенный топот
- закачалась нелепой машиной безмолвная бурая масса через три с  полови-
ной минуты после рожка и команды:
   - ввай на тревогу.
   А там, впереди, задиньдонкали пушки, и за первой ракетой  позыкнулись
в небо вторая и третья, четвертая, пятая, и все голубые, и снова диньдо-
ном в нагрублое надбарачное небо, - зачем напружилось хмурью  и  смутью,
зачем оно небо, а не крышка гигантского гроба, зачем оно может простором
дышать, а не дышит.
   - Донн! - Донн! - Не засти, отойди-отойди, донн!
   - Три-чтэри. - Донн, донн! - Три-чтэри.
   - Перррьвая рота - а-ррруку - повзводнэээ - б-гом -
   И темно-бурыми потоками, не дослушав законного ааарш! - машина  неза-
конно, по-своему, не по-машинному, не по-командному, вперед,  туда,  где
ракеты, звякая звуками  звонких  котелков,  ручейками,  штыками,  упруго
подпрыгивая пружинистыми прыжками -
   загромыхала, вдруг обнаружив людей, и много-много людей, как же:
   - Эй, наяривай, ребята, веселей!
   - Пушки-то... работают, словно по делу...
   - В игрушки играют.
   - И зачем это по ночам будить, зачем по ночам будить?!.
   - Ты... гляди за делом-то...
   - Знай, под ноги подвертывается... по но-чам!
   - Мужики, подтянись, мужики!
   - Тамбовский, котелок не потеряй!
   - За своим мотри. - - -
   А там, впереди, словно поняли: под законом командным, под законом ма-
шинным - у тамбовского и у курского - свой закон, может, веселый, может,
печальный, а может и не веселый, и не печальный, а строгий, словом,  за-
кон, а не мертвое дерево и - стаями забезмолвились в небо голубые  раке-
ты, как бы приветствуя, обеспокоились пушки, перестали диньдонкать, зау-
хали:
   - стойте, ух! куда вы, ух! смертью пахнет, ух! - - -
   но темные, бурые клочья, не слушая, разрываясь все мельче  и  мельче,
не по-машинному, не по-командному, - вперед, навстречу, вот и  проволока
- режь ее, рви ее, руби ее - и бесперечь зачирикали, чиркая, острые чор-
тики черной проволоки, и снова бурые клочья - вперед, навстречу - - -
   зигзагному беззвучному зову взвившейся новой - зеленой - ракеты. -  -
- -
   И вдруг, прямо в мутные волны набухшей, прорвавшей плотину реки -
   затакали, квакая, стойкими стайками, толчки пулемета, -
   и, пронзительным свистом взвиваясь, как вилкой скрести не по тарелке,
нет, а по барабанной перепонке вашего, вашего уха, подчинясь  зигзагному
зову зеленой ракеты - жемчужно зенькнули и зазенькали  дождиком  пули  -
пули, пууули.
   Сзади еще напирали, не по-командному, не  по-машинному,  развеселелые
темно-бурые клочья нелепой машины, а впереди:
   - Что ж такое, братцы, брааатцы!
   - В своих!
   - В сва-аих!
   - Псти! Пусти!
   - А-а-а-а-ай!
   И, оставляя свалившихся, звеня котелками, звякая  ружьями  и  истекая
истошными криками, назад - на-зад, сплетаясь штыками, кулаками  пробивая
дорогу, в стороны, в стороны, в какую-то гору  спасаться,  спасаться,  -
что ж такоича, братцы? неш мы не люди? - кверху, в гору, задыхаясь: - не
тое... ленту... вставил, дыша в надбарачное небо не легкими - всем  обе-
зумевшим телом -
   - а на горе - доклад генералу Оптику:
   - Ночная атака началась, ваше превосходительство.
   - А-а-а, хорошо, хорошо! Кто руководит?
   - Па-ручик Раздеришин, ваш превосходитство.
   - А, это - тот! Молодец, молодец.

   4.

   С ранним трамваем уже летела Валюська через весь город, сжимая в  ру-
ках падающие свертки и с презрением глядя на гимназисток с книжками. По-
ложим, папа и до сих пор дразнит Валюську жареный фыш, перевод с  немец-
кого - как ему не стыдно, а еще помещик, член земской управы, - но  ведь
всем понятно, что это понарошку, что Валюська кончила, кончила,  кончила
гимназию и -
   невеста!
   Сердце, удивительно нежно томясь, замирало в груди - вот будет неожи-
данная встреча! И, когда в дверях низкого - с запахом елок - барака сол-
дат в очках без улыбки буркнул брезгливо:
   - Они на фронте, -
   внутри все-все вдруг провалилось в темноту, а оттуда остро сверкнуло:
   - Зачем я надела голубую вуаль? -
   И еще:
   - Теперь его убьют, -
   но солдат проник очками в пустоту:
   - Да это недалеко, версты нет. Вон туда, - и Валюська, забыв расспро-
сить поподробней, скорей - вон туда, милый, милый Евгений, - а вдруг  он
уже убит и на носилках навстречу несут его  строгое  длинное  тело?  Как
странно, однако же, - фронт: значит, немцы почти всю  Россию  завоевали?
Как же тогда - папа? И имение  папино  завоюют?  Нет,  нет!  Евгений  их
дальше не пустит, если только он жив. Бараки кончаются, солдаты навстре-
чу,
   - с но-сил-ками!
   Что это? Что это? Значит, сражение?  Кого  же,  кого  же,  господи..?
Длинное, белое тело... Вот:
   разговаривают; так и есть
   - Кого? Кого вы несете? - и диким рыданьем сейчас -
   - Солдатика убитого, барышня. А что?
   - Раненые сами пошли, еще ночью; а он...
   Солдата, солдата! Слава тебе, богородица-дева! В горле слова  застре-
вают:
   - А... Раздеришин... поручик?
   - А что ему деется?.. Небось, на горе, с генералом...
   - Что ж там, опасно?
   - Чего опасней... небось водку пьют.
   Скорей туда, на гору! Пока не увидит Валюська своими глазами, не убе-
дится... Какой длинный утрамбованный песок под ногами... И сколько  сол-
дат... И все ругаются. И песок, как солдаты,  -  серый,  темно-желтый...
Где же, господи, где же? Должно быть, там, где столбы телеграфные - - -
   - - - - - - А по столбам телеграфным протянута проволока, а по прово-
локе уже неслись во все стороны слова о несчастной случайности в  запас-
ной бригаде, а виновный во всем солдат-пулеметчик сидел на гауптвахте, а
на горе - правда, водку не пили, но -
   - стратегически и тактически обсуждали ночную атаку с жаром и с пеной
у рта (это только так говорится ради словесной игры - никогда  взаправду
не пенятся рты у спорщиков) и генерал Оптик, становясь на цыпочки,  выс-
лушивал доводы за и против, и мудро, наморщив  безбровые  впадины  глаз,
подрыгивал птичьей своей головой - направо, и налево и  прямо,  забыв  о
том, что
   солдаты - с трех утра на ногах, а отделенные, взводные, фельдфебеля и
полуротные командиры пыжатся сделать вид образцовых занятий и  по  всему
полю ходит, спотыкаясь и перекатываясь, как символ фронта поручика  Раз-
деришина, -
   - стратегическая - тактическая - нудная - серая - но единственно  об-
разцовая - матерщина -
   Прапорщику Арбатову нужно было сдавать дежурство, надоел узкий френч,
портупея, шашка, револьвер и жмущий правый сапог, - двадцать шесть часов
уже жмущий - и  с  двадцатилетней  честностью,  с  правами  знакомого  с
детства - он ненавидел поручика Раздеришина.  И  уже  ненависть,  сверля
свинцовыми сверлами, свернулась в сверкавший клубок, готовый броситься и
свертеть в сторону шею, шшеею, когда  генерал,  прощаясь,  бросил  намек
Раздеришину о производстве в следующий чин. И вот, генерал поехал в  ко-
ляске, а кругом облегченные шутки шопотом, еле слышным,  шуршали,  а  на
песчаном поле расстроились и запестрели  нестрогими  остротами  стройные
солдатские ряды -
   Арбатов, сжимаясь до боли, отвел Раздеришина в  сторону,  стал  перед
ним, глядя снизу на синий черкесский казакин, на могучие плечи с золоты-
ми полосками, на бритую белую ррожу и:
   - Поручик Раздеришин, ты... ты... ты... подлиза.
   Конечно, услышав в ответ:
   - Прапорщик Арбатов, ввы, -
   Но голубое мелькнуло меж ними  видение,  слилось  с  Раздеришиным,  и
из-за голубой вуали, услышал Арбатов доброе-доброе:
   - Дурак ты, Арбатка! Жить играючи не умеешь. Гляди: ведь, это  -  Ва-
люська.
   Глянул Арбатов - и правда Валюська, родная Валюська, невеста Евгения,
а ему все равно, что сестра. А Валюська глядела, как в  небо,  снизу,  в
глаза Раздеришину и -
   - Как хорошо ты сказал ему, что игра... Только... вдруг ты со мной...
тоже... только играешь?

   ГЛАВА ВТОРАЯ.

   Фригийский колпак.

   Мой спутник Мустафа, - я зову его на французский лад Мусташем,  после
благополучного окончания нашей миссии рассчитывает стать, по крайней ме-
ре, беем; кроме того, он твердо уверен, что мы ведем войну  против  всех
гяуров, ту самую священную войну, о которой с детства он так много  слы-
шал от муллы. Вот две причины, по которым он еще не убежал от меня и из-
редка, пересиливая свою трусость, позволяет себе резать на куски мой во-
истину священный бикфорд. Режет он, заряжаю я; сто  зеленых  тюрбанов  с
самим Мохаммедом во главе не заставят его прикоснуться к капсюлям и бан-
кам; поэтому что-то много десятков верст по солнцепеку мешок  давит  мои
обожженные плечи.
   Сознание, что это именно он, а не кто-нибудь другой из его оборванных
односельчан, ведет газават, следуя за мифическим зеленым знаменем проро-
ка, разжигает в Мусташе какую-то смиренную, терпеливую  выносливость,  -
дело в том, что по природе он большой неженка. Не  дальше,  как  сегодня
утром мы встретили пять "опрокинутых тарелок" - так зовем мы с  Мусташем
эллинов за их английские противоаэропланные  шлемы  -  и  по-обыкновению
присели у края дороги, корча из себя нищих-оборванцев, от которых мы  по
внешнему виду нисколько не отличаемся; и Мусташ спокойно дал  проехаться
по своей спине всем пяти резиновым нагайкам, кувыркаясь в пыли и  отвле-
кая внимание "тарелок" от моей особы. А меня так и подмывало швырнуть им
вслед одну из банок, тем более, что "тарелки" ели... Они  ели  консервы,
раскачиваясь на своих малорослых лошаденках, и на наших глазах бросили в
кустарник два порожних жестяных стакана. Мустафа пополз за ними, как ги-
ена, и долго и старательно вылизывал языком оставшийся жир, при чем  мне
все время казалось, что с жестянок вместе с  жиром  слезает  и  надпись:
Corned beef Limited U. S. A. Я знал, что  после  такого  упражнения  еще
несносней будет мучить жажда - и воздержался...
   С нами - только солнце, песок, борьба.

   * * *

   Недоконченное и неотправленное письмо:
   "Слушай, Арбатов. Может быть, после этого письма, я буду в твоих гла-
зах большим негодяем, и хоть ты глуп, как подштанники  на  веревке,  но,
помимо тебя, мне обратиться не к кому. Итак, - серьезно слушай  Арбатов.
Береги Валюську. Судьба устроила так, что ты остался там, а  я  очутился
здесь; поэтому за нее отвечаешь ты...  Так  как  надеюсь,  что  ты  стал
взрослым мужчиной, перестав быть тем сосунком, которым ты был в запасном
полку - большевики всех выростили в короткое время - то - еще  раз  слу-
шай. Валюська моя жена. Она этим очень удивлена, что и говорить, повиди-
мому, ей еще рано было стать женщиной - но, тем не менее, это  так...  И
вот, - если с ней что-нибудь случится, нет той казни, которой бы я  тебе
не придумал. Валюська для меня дороже жизни, что жизнь, - жизнь, в  сущ-
ности, пустяки. И ты не удивляйся, что я обращаюсь именно к тебе, к  те-
бе, который меня столько раз - и каждый раз безрезультатно - пытался ос-
корбить. Именно поэтому я к тебе и обращаюсь, - понимаешь? А если  и  не
понимаешь, то главное ты, все-таки, понял. Береги Валюську. Оберегай Ва-
люську. Охраняй Валюську. Если что случится, отомщу тебе страшно. Я умею
мстить страшно. Правда, у ней есть еще этот мешок с квелой  кукурузой  -
ее отец. Но он занят тем, что прячет свою кукурузу от большевиков, - ему
не до нее. И если - - - Листок пожелтел по краям.

   * * *

   К счастью, стали попадаться дубы и кедры, так что есть, где отдохнуть
потрескавшимся плечам. Вот, под таким кедром в три обхвата  я  сейчас  и
пишу. В сущности, как мало знают турок европейцы, те европейцы,  которых
до сих пор Мусташ зовет франками и гяурами; о греках и болгарах я не го-
ворю: по турецкой пословице, "сосед знает, сколько блох в цыновке  сосе-
да"... Но французы, англичане, шведы. В их представлении турки - все еще
толпа свирепых янычар (кстати, янычары по происхождению вовсе не  турки,
а европейцы, с детства воспитанные в исламе и военном  режиме),  янычар,
которые свирепы, однако, только во время христианских погромов, а в сво-
бодное от погромов время сидят в гаремах, курят кальян и закусывают  ра-
хатом. Может быть, турки - мои друзья, и поэтому кажутся мне лучше,  чем
они есть на самом деле, но насчет погромов, после смирнской резни, высо-
копросвещенным европейцам лучше помалкивать. Достаточно сказать, что эс-
тетически, согласно традициям, воспитанные эллины срезают у пленных  ту-
рок живьем кожу с головы - от ушей до надбровных дуг и называют это "на-
деть фригийский колпак". В Константинополе один образованный француз до-
казывал мне серьезно, что турки не имеют права на существование, как са-
мостоятельная нация; но аргументировал не  распространенным  абсурдом  о
"больном человеке", а тем, что турки, как полигамы, биологически осужде-
ны на вымирание. В виде литературных аргументов он выдвигал "Азиадэ" Ло-
ти и "Эндимиона" Хейденстама. Хотел бы я посмотреть, нашла ли бы  Швеция
с ее Хейденстамом после тяжеловесного  гнета  германцев,  ужасной  осады
Дарданелл, мучительного и длительного голода и кровавой оккупации англи-
чан, нашла ли бы она своего Кемаля, и вместе с  ним  -  силу,  бодрость,
мощь и волю к возрождению нации.
   Недалеко от моего кедра расположен живописный уголок реки  с  хорошим
прочным мостом, - должно быть, остатком древней мельницы. Этот мост  об-
речен мной на гибель. Он из мостов, необходимых для артиллерии. Я ассиг-
новал на него две пироксилиновых шашки и аршин бикфорда. Мусташ, отрезав
бикфорд, убежал от меня за целую версту. Экий трус! Он терпеть не может,
когда я прикусываю капсюль с гремучей ртутью; но  в  лихорадочную  дрожь
его бросает вдвигание капсюля в шашку; эти операции он предпочитает наб-
людать издалека. Шашки я уже вынул, - два куска белого  мыла,  весом  по
фунту каждый. Они лежат перед моими глазами, и маленькая ящерица в поис-
ках солнца (должно быть, ее привлек белый цвет шашек) вползла на шашку и
боязливо наблюдает за мной. Не бойся, маленькая дочь Галатии.  Это  мыло
не для тебя. Это мыло вымоет с лица изможденной  Турции  кровь,  гнет  и
страдание.

   * * *

   Политический разговор с Мусташем:
   - Когда придем в Стамбул, - говорит Мусташ торжественно, - мы освобо-
дим падишаха из-под власти гяуров.
   - Падишах в Стамбуле кончился, милый Мустафа.
   - Как так, эффенди?
   - Ты слыхал про Кемаля?
   - О! - Мусташ восхищен. - Кемаль большой и храбрый паша. Но, ведь, он
- не падишах? Падишах в Стамбуле.
   - Представь себе, Мустафа, что того, который в Стамбуле, покинул  Ал-
лах.
   - Как же быть теперь? Без падишаха нельзя.
   - Ты знаешь, откуда дует влажный ветер?
   - Знаю. Он дует с моря. С гор идет сухой ветер, сухой и с песком.  Он
ест глаза.
   - Но тот, что дует с моря, он освежает и останавливает жажду. И  вот,
там, откуда дует ветер, - там есть падишах.
   - Знаю, - неожиданно и уверенно говорит Мусташ. - Его зовут Ленин.
   - Ну, нет, - медленно говорю я, в глубине души удивляясь политическим
познаниям Мустафы. - Нет. Моего падишаха зовут  иначе.  У  него  голубые
глаза и волосы, как цветение пшеницы... У него голос, как у жаворонка...
   - Ну, так это - женщина! Я думал эффенди расскажет мне про Ленина,  -
Мусташ разочарован. А что я могу рассказать ему про Ленина?
   Про своего падишаха я могу ему рассказать. Он очарователен, этот  па-
дишах, и власть его никогда не умрет на земле. Он поет и порхает,  и  от
его пения небо делается синим, а ветер - вольным и ласковым. Он...
   - Его посетил Аллах, и он велел Кемалю итти на гяуров.
   Мусташ упорно и укоризненно смотрит мне в глаза.  Он  уверен,  что  я
что-то от него скрываю. Потом он вспоминает, что настало  время  творить
вечерний намаз, расстилает вместо коврика свой давно опустевший мешок  и
становится на колени, лицом к востоку. А слева его ласкает ветер,  влаж-
ный ветер моря и словно обвевает Мусташа тихими, далекими  волнами  неж-
ности, кротости и безгрешных, детских, шаловливых ласк, плывущими с моей
далекой родины.

   * * *

   Сто двадцать турецких фунтов золотом

выдаст штаб оккупационного корпуса британской королевской армии тому, кто доставит в штаб в Константинополе или греческому командованию в Смирне или французскому командованию в Адане или итальянскому командованию в Адалии, - добросовестные, точные, вполне проверенные сведения о местонахождении бандита иностранного (неанатолийского) происхождения, взорвавшего мост на р. Джуме и пытавшегося повредить большой мост через р. Мендерес. 

Сухой, горный ветер бешено треплет надорванный зеленый листок... 

   * * *

   Вот уже три дня, как мы с Мусташем засели в "бест"  недалеко  от  не-
большой турецкой деревушки. Деревушка - вся в чинарах, тем не менее, она
обожжена жгучим анатолийским солнцем, и плоские ее белые крыши, как  ис-
полинские изразцы поверженной печи великанов. Наше убежище - в  остатках
средневековых развалин. Определить назначение того, чем были эти  разва-
лины прежде, довольно трудно; может быть, здесь была  баня  для  рыцарей
Готфрида Бульонского или этапный пункт для пересылаемых  на  родину  не-
вольников. Во всяком случае, для нас с Мусташем эти развалины - неоцени-
мая находка. Прежде всего, развалины помещаются на  небольшом  холме,  и
представляют удобный наблюдательный пункт;  жалкие  остатки  крыши  дают
возможность укрываться от начавшихся осенних дождей; наконец,  благодаря
близости селения, мы обеспечены продовольствием, а это - далеко нелишнее
после продолжительной голодовки; короче сказать, мы  об'едаемся  вяленой
говядиной - "баздырма", маслинами и султанским виноградом.  Кроме  того,
большая амфора в углу нашего жилища постоянно пополняется ячменным пивом
или необычайно душистым медовым напитком. Об этом заботится Евразия. Кто
она - я не знаю. Вероятно, просто турецкая девушка из  нашей  деревушки.
Ее зовут иначе, но мне трудно выговаривать ее имя,  поэтому  я  зову  ее
именем, высеченным на одной из стен нашего убежища. Под надписью Евразия
на старо-греческом языке, высечены странные барельефы, - какие-то  люди,
похожие на рыб, с громадными головами, в чепчиках, с круглыми удивленны-
ми глазами, а туловища маленькие и без ног. - Это  -  указание  пути,  -
уверяет Мусташ. Как бы то ни было, но содержание знаков и надписей инте-
ресует меня, главным образом, в присутствии Евразии... Когда она  прихо-
дит, Мусташ отбирает у  ней  плоскую  фляжку  с  ракией  и  отправляется
пьянствовать в свой угол. Я же беру девушку за  руку  и  мы  уходим  под
большую маслину есть сочные, сладкие фиги, читать надписи и... бесконеч-
но смотреть друг другу в глаза. Когда она уходит, - это происходит обык-
новенно глубокой ночью - я ругаю Мусташа неверной собакой,  прислужником
гяуров и грожу пожаловаться на него первому встречному мулле: не подоба-
ет мусульманину хлестать водку, как сапожнику и орать бессмысленные пес-
ни... с риском быть услышанным хотя бы блуждающими "тарелками". На утро,
проспавшись, Мусташ делает прозрачные намеки о  людях,  забывших  своего
падишаха. К вечеру мы, обыкновенно, миримся, и наше  примерение  венчает
появление Евразии.

   * * *

   ...Пятый день мы спасаемся от погони, - без крова, без пищи, без  во-
ды, без воды, - в степи, покрытой малорослым кустарником, - и он  служит
нам единственным прикрытием. Часть пироксилина пришлось утопить в  реке.
Нас выдали...

   * * *

   Самое скверное то, что приходится уходить бесшумно. Иной  раз  просто
необходимо было бы швырнуть гранату, но - - -
   Кажется, нас постепенно окружают.
   Если греческие бандиты устроили в развалинах засаду, - вечером должна
была притти Евразия и -
   - стараюсь не думать.

   * * *

   Мы, кажется, ушли. Здесь бесконечные, уже осыпавшиеся, маковые  поля.
Еще небольшая проверка, и можно будет отдохнуть. Мустафа остался на  по-
вороте, за горой, в качестве разведчика.
   Англичане. Это они.
   У вас квадратные подбородки, господа британцы.
   У нас тоже квадратные подбородки. Чччорт!
   Рука дрожит от слабости.
   Лучше немцы, чем англичане.
   Торгаши, предатели, вампиры бедной моей родины,  -  вот  англичане...
Теперь я понимаю моих друзей с трапезундского побережья:  они  начали  с
того, что швырнули в море всех англичан.
   Евразия, моя Евразия, неужели я тебя покинул в несчастьи?

   * * *

   Мустафа не пришел.
   Зажиточная деревня, - хозяйка маковых плантаций.
   После бесконечных переходов с пудовой ношей на спине, после голода  и
жажды, тончайшей сети преследований, туманящей мозг и  изнуряющей  тело,
о, только после всего этого, чтобы отделаться, чтобы забыть, забыть... я
выкурил свою первую трубку опиума. - Кури афиун, -  сказал  мне  старый,
морщинистый османлис - и дал мне несколько лепешек и курительный прибор.
   Это было на высоком утесе, в развалинах старого  замка,  командующего
над равниной маковых плантаций. Сначала я мысленно преследовал англичан,
бегущих, отступающих, лавиной катящихся прочь от  моих  снарядов.  Я  их
кромсал, давил, бил, взрывал, я не давал им опомниться, заряжал  -  бил,
заряжал - бил... Потом... потом в моей душе возник, воскрес,  возродился
Дарий, сын Гистаспа, и вместо маковых плантаций я увидел  стройные  ряды
воинов, уходящие, уходящие к северу, к равнинам Скифии.  Шли  плутоватые
финикияне с громадными кольцами в ушах, шли  квадратноголовые  египтяне,
шли смуглые персы с блестящими в тумане мечами, а за ними, стройными фа-
лангами - наемные эллины в поножах, касках и с  великолепно  инкрустиро-
ванными щитами. Они шли, приветствуя своего повелителя, шли на  завоева-
ние скифских равнин, голубых долин за пределами Фракии, они шли к желтым
народам, живущим за Индом, они, повинуясь моей руке, шли по всем направ-
лениям. Их железная поступь гордо отзывалась в моем сердце. А  рядом  со
мной - была моя нежная супруга, моя Евразия. Только куда  девался  полу-
монгольский разрез глаз, смуглая кожа, восточная томность в полузакрытых
глазах? У нее были белокурые косы, как цветение  пшеницы,  и...  голубые
глаза. Я прощался с ней, и это в последний раз перед походом  мы  сидели
рука-об-руку на высоком утесе, на легком походном троне, -  я,  царь-ца-
рей, и она, моя царица. Внизу, на подножии утеса скульпторы и каменотесы
спешно заканчивали мой барельеф. Здесь, в этих плодоносных и  неприступ-
ных, окруженных высочайшими скалами, равнинах, будет сердце мира, а не в
далеких Сузах. Отсюда...
   Евразия, Евразия!..
   А может, это насмешка?

   * * *

   Мусташ не пришел совсем. Я снова в пути.
   Невыносимая, стопудовая тяжесть давит мне плечи и больную спину.
   Не знаю, приснилось мне, или было на самом деле. В темную ночь пришел
я в какую-то пещеру и стал звать с собой засевших там людей... И,  приб-
лизившись ко мне, их старшина сказал: - Ва, эффенди гяур,  мы  не  можем
итти с тобой, ибо над нами крылья Эблиса. И мы живем в обществе гул, са-
алов, бахарисов и эфритов... Тогда я вскричал: - За коим  же  чортом  вы
молитесь Аллаху днем, когда ночью - вы все  равно  стадо  Дьявола?  -  и
ушел. Они подумали, что я злой дух.
   В бреду я видел Евразию.

   * * *
   Мусташ лежал на том же повороте, где я его покинул. На нем был  "фри-
гийский колпак". Хорошо же.

   * * *

   Дорога привела меня к ущелью и, извиваясь, исчезла в нем. Я  поднялся
в гору и лежу теперь на высоком пике. Прохладно. По этой  дороге  должно
быть большое движение. Сосчитал снаряды: две  гранаты,  восемь  банок  с
сикритом, пироксилиновая шашка. Нарезал шнур.
   Буду ждать.
   Вы идете, эллины. Вы идете в касках, но без поножей, в ваших руках не
мечи, а  нагайки...  Вы  тащитесь  по  каменистой  дороге,  как  слабые,
пыльные, маленькие насекомые. И это не сами вы пришли сюда. Вас прислали
ваши хозяева, британцы.
   Я пришел сам. Я кондотьер.
   Но мне надоело быть кондотьером. Я ухожу домой.
   Из ряда заряженных банок беру одну и зажигаю  слабо  тлеющим  трутом.
Вот мой первый, прощальный поцелуй! Это - от Фригии.
   - Бу-уххх! - столб черного дыма встает там, внизу, на дороге. Насеко-
мые слабо поползли в стороны. Не уйдете! Здесь хороший, английский, анг-
лийский сикрит.
   А, вы привыкли играть во фригийские колпаки! А я двадцать раз  держал
в зубах - в образе капсюлей - страшную, мучительную смерть.
   Вот вам второй подарок. Это за Смирну, от Пафлагонии.
   - Бу-ухх, - веселое эхо заплясало в утесах. Сыграем, сыграем в  гроз-
ные, гремучие игрушки, да погромче, эллины.
   Я слаб, болен, я устал, но я потрясаю этой банкой - хоть шипит, шипит
бикфорд на поларшина от моей головы! Она за Мусташа.
   За Киликию! За Галатию!
   А граната, французская ручная граната - за мою несчастную родину, ко-
торую вы пытаетесь загрызть нечистыми зубами - - - - - - - - - - - - - -
- - - -
   За Евразию, за Евразию!

   ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

   Новые ворота.

   1.

   Карболку, гной, аммиак, смешав в пронзительном слитном запахе  так  и
отшвыривало от телефонной: туда складывались отработавшие за день носил-
ки; но завкладу, он же стармог, - ничего; повис на трубке:
   - Да что я вам сдался - смеяться, что ли? Куды копать,  куды  копать,
туды вашу корень? Да мне главное ли дело, что бандиты? Ну, и  везите  за
склады, значит, за афанасьевские. Да куды копать, - в черепа  копать,  в
кости копать? И так все улицы... чего?.. и так все улицы на десять верст
кругом... чего?.. да нет у меня людей, могли с утра сказать, с утра надо
было говорить... чего? Откуда я могу вам взять людей, когда я ворота за-
пер? Чего? С ума спятить, ночью народ сгонять? Чего? Товарищ Пчелка?  Да
пошлите вы его к чорту, значит, когда у меня людей нет! А? Чего?  Барыш-
ня, мы говорим. Да не кончили, соедините сорок один! Занят? Тьфу!
   И вместе со струей карболового гноя распахнул завклад в коридор:
   - Срочная боевая задача - взрыть могилу  на  десять  человек;  ночью,
знычит, привезут расстрелочных.
   Копач Афанасий встал, почесал живот и, сказав "спать охота",  вывалил
наружу, визгнув дверным блоком. Завклад рванул лампу в конторе, фукнул в
стекло и, сердито ковыляя, вышел за копачом в лиловую темь.
   Ночные жучьи глаза двух фонарей оглядели, поворачиваясь, белый фартук
завклада и ленивая темнота заговорила, брякая:
   - Непорядок ночью копать.
   - Фик ли задерживал.
   - Копай сам.
   Разговаривать хуже, завклад схватил было заступ и тронулся-было в ли-
ловость, да ударил в самое ухо колокольчик и длинно задиньдринел,  зали-
ваясь, чепуху.
   - Еще кого там черрти... Эй, кого надо?
   Жуки глазасто повернулись и бледно зашарили по новым, некрашенным во-
ротам.
   - Бубнов... здесь живет?
   - Чего? Какой, к чертям, Бубнов?..
   - Бубнов, Андрей Алексеич. Из Харькова приезжий.
   - Буб-нов? Ребята, кто здесь Бубнов? Нету здесь Бубновых, проходи.
   Ворота бледно качнулись и скрипнули отчаянно, почти безнадежно.
   - А мне сказали, он здесь? Будьте добры...
   - Да это, никаи, поп, - вывалил Афанасьев голос.
   - Какой поп?
   - Да новый. Отец Андрей. Упырь.
   - А и вправду, Бубнов фамилия, - завклад отпер ворота, и  жуки  слабо
проехались по глянцу потертой кожаной куртки и чемоданчику.
   - Где ж он живет?
   - Афанасий, проводи. Извиняюсь, сразу не распознаешь, - почти с  неж-
ностью в голосе. - Ну да, к попу. Он тут, за поворотом.
   Круги жучьих глаз, качаясь, поплыли за кожаной  спиной  и  чемоданом.
Гладкая песчаная дорожка чуть сыровато глушила шаги.
   - Во-от, за конторой. Здеся.
   - Спасибо.
   - В окно стучитя. Не спит ишшо.
   Там-донн! - в желтый глаз окна - там-донн! - без ответа. Жуки  плавно
проплясали в лиловый бескрайный провал. Хоть знаешь, знаешь, никого нет,
а кажется всегда на кладбище ночью: вот, кто-то глядит на  тебя  пустыми
глазами, наблюдает, невидно наслаждаясь и злорадствуя.  И  серые  листья
березовые под желтым взглядом окна недвижно молчат -  молчат,  подтверж-
дая.
   - Кто? - из-за двери.
   - Я.
   - Кто я-то, госсподи?
   - Андрей Алексеич, вы?
   - Ктой-то, госсподи?.. стой, сейчас отопру, госсс...
   И навстречу щелком английского замка - жареным маслом, -  бензином  -
уборной - в ноздри - и к тому же памятному  старому  мягкому  пузу  -  в
об'ятья -
   - ну и ну! Ну и удивил! А мы думали, здох, ей-богу,  думали,  здох  -
а-а-а, ты сделай милость, чтоб всем шутьям взлететь на воздух  -  да  не
спотыкнись, здесь порог - во-от сюда-сюда - ну и похудел, ну и  пожелтел
- это уж в гостиной - ну и поугрел!
   Гостиная как гостиная; рояль: резкий абажур желто бьет в  глаза,  ус-
тавшие, об'евшиеся темью; жирные рукавицы кактуса понурились пыльно; как
где угодно, как двадцать лет назад, - да не так.
   - И вправду - поп. Думал - ошибка.
   Гость устало-согнутой спиной в'ехал в диван, и чемоданчик поставил на
колени.
   - Да ты чего ж не раздеваешься-то? Ну и суетни, суетни теперь будет -
чемоданчик дай - а, чаю, чаю? - да чего-сь там чаю, а-а-а, ты сделай ми-
лость, як хохлы говорять: самы кошки забрешуть,  як  узнают!  -  тельца,
тельца, тельца блудному сыну, а не чаю!
   - И - давно - в попах? -
   - Ну, и есть же чем интересоваться с дороги - что за экстренность та-
кая! - всего два года. Не-ет, ты о себе-то, о себе-то  расскажи,  а-а-а,
ты сделай милость, чтоб всем шутьям взлететь на воздух, - вот не ожидал,
а? Ну, випий, випий румочку сивушки, это ж только так, для начала, а там
будеть получше, ей-богу ж, будеть получше, - да брось ты  свой  чемодан-
чик, - а сивушка для бодрости,  потому  нам  еще  пройтиться  придеться,
здесь невдобно, места нет, там же и ночевать будешь - ты  покойников  не
боишься?
   - Это куда? - устало спросил гость, вглядываясь в серый пузатый  под-
рясник хозяина. - В мертвецкую, что ли?
   - Зачем в мертвецкую? - ну, чудак какой, зачем в мертвецкую, точно  и
без мертвецкой нельзя обойтиться? А ты випий - випий - випий еще  сивуш-
ки, - оно правда, румочка з наперсток, ну, да ничего, не беда, и я же  с
тобой одну випью.
   - Почему его там - у ворот - упырем обозвали?
   - Что ты - на волосы глядишь?  Оно  и  нельзя  без  волос,  служитель
культа называюсь, ого, не как-нибудь! Да ты чего-сь чемоданчик  держишь,
брось его в угол, он же тебе мешает, а ты его держишь -  выпил  сивушку,
ну, идем - того места нихто не знает - даже куфарка не  знает  -  Афимья
двер запри за нами, запри двер - только знаеть Валюська, да  копач  Хва-
нас...
   - А - она - здесь?
   - Хто? Валюська? Валюська здесь, где ж ей быть, чудак, як  не  здесь,
только она сейчас у клубе, до восьми в них занятия, з вин-тов-ка-мы  за-
нятия, а с восьми у  клубе...  ну,  выходи,  выходи,  она  запреть,  ты,
Афимья, як запрешь, ложись спать, баришня ключ  звой  имееть,  ну  идем,
а-а-ах, ты, сделай милость, ну и удивил...
   И на серый песок дорожки неслышно и внезапно лег ровный круг электри-
ческого фонарика, а тьма свернулась и неприветливо стала кругом.
   - Вот сюда, во-от сюда, на памятник не наткнись, ушибешься, ну и  па-
мятники здесь, брат, на удивление, все бур-жуи строили  звоим  упокойни-
кам, а чем я тебе угощу сейчас, небось вас за границей таким не кормили,
стой!
   - Ну, - по могылкам, як мотылек, за мной, у-у, шут, - подрясник  при-
ходится подбирать, як бабе подол, вот  сюда,  во-от  сюда,  стой,  стоп.
Здесь. Пришли.
   И круг упал на небольшую, толсто-застекленную дверцу с крестом - вен-
цами - сиянием.
   - Да вы, Андрей Алексеич... Ведь, это - могила?
   - Яка могыла, яка могыла, а еще в ниверсете учывся,  як  хохлы  гово-
рять, не могыла, а склеп, ну заходи, заходи, шоб не видели, то мой каби-
нэт, не стукнись, стой, я наперед зайду -
   - и мягким пузом прижал гостя к мокроватой черной стене прохода -
   - а-а-а, не бойся, ты ж солдат, от увидишь, хорошо  ли  будет,  во-от
увидишь, оно склеп называеться, склеп сэмэйства  Грохольских,  сходи  по
ступенькам, не оскользнись, тут не глыбко,  а-а-а,  еще  фалить  будешь,
гарно сюбэкт придумал, скажешь, во-от, сейчас осветиться, лампу зажгу, а
при буржуях лектричество було, не как-нибудь, а-а-а, то мой тайный каби-
нэт.
   Вперед - вытянув руку, чтоб не удариться, шаг за шагом  -  за  кругом
фонарика - что за ерунда? - как во сне, - снова низкая дверь, - в  моги-
лу? в могилу, в могилу - свет фонарика мигнул -  заколебался  -  пропал,
озаренный ярким светом лампы -
   Комната, обитая резным коричневым деревом  -  мягкий  диван,  кресла,
стол с грязноватой скатертью, -
   и торжествующее пузо в подряснике:
   - От. То склеп сэмэйства Грохольских.

   2.

   Шоколадом - капустой - сырой паутиной - пахло чем  угодно  в  склепе,
только не покойником. Гость осмотрелся, сел и снова на  колени  поставил
свой чемоданчик.
   - Ну ж, чем тебя угощать - а-а-а, сделай милость, вот удивил,  ей-бо-
гу, як сыну, сыну родному обрадовался, - давай, давай  звой  чемоданчик,
ты не бойся, я ж осторожно, вот сюда, во-от сюда, ему тут будеть  покой-
но... чем тебя угощать?
   Бутылками и битым стеклом был забит угол комнаты; одна за другой зас-
какали бутылки из другого угла, из-под стола, из шкафчика; за  ними  ко-
робка шпротов; яблоки на ущербленной тарелке; лимон с зажухлым обрезом.
   - Вот и не сивушка, тепер располагайся, як дома, на диване и  лягишь,
а пока - випьем. Зубровки? Малиновки? Рому?
   Потолок давил - землей - камнем - надгробием;  сбоку,  вместо  стены,
угрожала тяжелая портьера: там, конечно, покойники; да  не  портьера,  а
деревянная резьба; или чугунная? под ногой хрустнуло: поднял  -  раздав-
ленный листик фарфора.
   - То от венка - тут ба-гацько раньше венков було,  все  убрать  велел
Хванасу, Хванас, это такой сюбэкт, - шоб не ботались под ногами... Да ты
шо ж не пьешь? Ты пей... от, гляди, - запас... Ну, по третьей, гоп! -
   Зубровка засвербела в горле щекоткой, в глазах стало ясней, хоть и до
безумия хотелось спать, неуютное чувство близости мертвецов затуманилось
и поплыло куда-то кверху. Но - все-таки - непонятно:
   - Почему его упырем зовут?
   Ясно, впрочем - толстый и могилы оскверняет.
   - Андрей Алексеич, а вы не вампир? -
   А привыкшие к свету глаза различили напротив - доску:

   Здесь похоронены:

   Иван Антипьевич Грохольский, 69 лет от роду;
   Супруга его Матрона Прокопиевна, 56 лет от роду;
   дети их: Евстигней, 23 лет; Алексей, 23 лет;
   Младенец - Прокопий, 3 лет,
   и Олимпиада, 23 лет,
   а также
   Онуфрий Онуфриевич Дыло.
   Господи, приими их дух с миром.

   Почему - Дыло? Откуда - Дыло? И почему Евстигнею, Алексею, Олимпиаде,
всем по двадцать три года? Разве так бывает? Близнецы  они,  что  ли?  А
должно быть, умирали постепенно, дойдя до двадцатитрехлетнего  возраста.
Но все-таки: при чем Дыло?
   Тогда, словно в ответ, сквозь неутомимую трескотню из  пузатого  под-
рясника, доска приветливо поднялась кверху, - эх, если б не  так  слипа-
лись глаза, - и нарастая, вздымаясь, громоздясь один на другой, раскачи-
ваясь, смеясь, подмаргивая,
   черепа, черепа, черепа, - а за ними -
   сам Онуфрий Онуфриевич Дыло, выше потолка, без головы, без рук,  один
подрясник - схватил потолок, да как тряха-нет, - только известка посыпа-
лась, и чего он его трясет - неизвестно - - -
   - Стучат.
   Гость схватился с места.
   - Кто?
   - Хванас, ли Валюська. Я чичас, я чичас, ты тут посиди.
   И в тесный проход, в щель темную, как немыслимая вздувшаяся  гробовая
мышь - и из щели:
   - А шо? Кого? - и в ответ хриплое громыханье:
   - Заведующий зоветь, расстрелошные попа просють.
   - Я чичас, я чичас, кажи, шоб подождали.
   Гость встал - и навстречу пузу:
   - Я здесь сидеть один не буду.
   - А-а-а, ну, погоди-погоди, вот Хванас с тобой  посидит.  Хванас,  ты
посиди, без тебе зароют, ты тут посиди, випий вот с ими, а  я  чичас,  я
чичас - - -
   И, мотнув невидимым хвостом, исполинской мышью - в щель. А из щели  -
в глине, в земле, - вывалил новый Дыло, обвязанный веретьем, с  вежливым
хрипом:
   - Не помешаю, господин?
   - Не помешаешь, садись.
   Дыло деликатно - поодаль на гробницу - откуда она явилась - каменная,
плоская, кто лежит под ней? -
   - Выпей.
   Рюмка метнулась в пасть - как не провалится без естатка. -
   - И давно здесь Андрей Алексеич... отец Андрей свой кабинет устроил.
   - Аны давно здеся пьють. С самого почитая.
   - С какого почитая?
   - А вот, как над ими почитай в соборе исделали, в попы обозначили.
   - И хороший из него поп?
   - Поп как поп. Обнакновенный. Что с попа взять? Отбил молитву - и  на
бок. Это тебе не в комиссии заседать.
   - В какой комиссии?
   - А во всякой. В мандатной, сказать... аль в кладбищенской.
   - В какой мандатной комиссии?
   - Без мандата на собрание не пущають. А комиссия мандаты  проверяеть.
Да неш вы, господин, не знаетя?
   - Я не здешний. Ну, а на собрании что делают?
   - Разное делают. Больше говорять, решають, как и что.
   Гость пригнулся, так и вперился лихорадочно  в  красное,  обветренное
лицо, так и впился в безбровую, в безресницую щетину пожилых дней.
   - Ну, и что же, что решают? Например?
   Собеседник погладил колено, счистил кусок глины с своего  веретья,  с
натугой вывалил:
   - К примеру... сказать, хоша бы на кладбище новые  ворота  поставить,
заместо старых.
   - А старые - что?
   - Сгнили, подвалилися.
   - Ну, ну, ну, - и поставили?
   - Да неш вы не видели? Чай, в ворота проходили.
   А, чепуха. Пить надо.
   - Пей, как тебя... Афанасий, что ли?
   - Ахванасий.
   И время заскрипело молчанием, закапало - кап! кап! - капля за  каплей
в углу, за надгробной доской, потекло, подпрыгивая, рюмками в горло, за-
вертелось красным, обветренным лицом Афанасия - в тихую вечность, в тем-
ноту щелевого провала.

   3.

   - Времени восемь, - отметила мастерская резким  звуком  человеческого
голоса в потрескивающем гореньи бензина, лязганьи ключей и  постукиваньи
металла.
   И в этот момент стало ясно, что к вечеру машина готова не будет и что
субботник придется продлить. Монтер Пузатов, как паук,  присосавшийся  к
искалеченному снарядам мотору, с досадой  швырнул  французский  ключ  об
пол, пошел в угол, порылся зачем-то в ящике с ломом и -
   - Точно за деньги стараемся, чччорт...
   - И правда, диви бы, за деньги, - сочувственно из углов мастерской.
   Бесшумный начоркестра, торчавший у двери с тайной надеждой  удрать  и
распустить своих людей, вдруг обнаружился беспокойным ерзаньем и  шмуры-
ганьем носа.
   - Ну, а ты, ты чего вздыхаешь? - со злобой напустился на  него  Пуза-
тов. - Музыка тоже, чччорт...
   Начоркестра, томясь, вытер лысину, и, оправдываясь,  зашарил  глазами
по чернорожим блузникам: нет, хоть измазаны копотью  лица,  а  видно,  -
брови сжаты до отказа, глаза смотрят в пол, не подыграешься, хоть  коле-
сом пройдись.
   Тогда Ваня Дунин не выдержал, и, бросив гайку, к нему ласково:
   - Табак ваш, бумажки дашь, спички есть, - покурим?
   Начоркестра с готовностью портсигаром в нос и, словно освещая фонари-
ком, заводил по всем носам.
   - У меня есть, - еще ласковей сказал Ваня. - Одни крошки, зато своя -
и вежливо портсигар в сторону - не запачкать бы, и из кисета - в руку  -
трясом - пыли - ее бы нюхать -
   Всем полегчало от Ваниных спокойных слов, от потянувшихся новых -  не
масляных, не копотных - дымков - мастерская стала словно выше -  не  так
болели спины. Начоркестра с шумными вздохами пыхал папиросой, беспокойно
косился на дверь - это пока курили - и не дождавшись:
   - Ну, а все же таки, товарищи... какже? а? когда можно ожидать?
   И испугался, должно-быть - рано, не выдержал времени.
   - Иди ты... к монаху в штаны, - рявкнул Пузатов.  -  Когда  -  когда!
Свет только застишь, лысая образина... - верно, рано,  теперь  все  дело
испорчено... - когда - когда? шляются, только свет застят...  Ну,  а  вы
чего стали? И-и-и выпучили зенки... обрадовались,  папиросами  кормят...
из пульсигара - - -
   Выгнулись спины, заходили гайки в ключах, затюкали  молотки  и  резко
запахло краской. Ваня знал, что "пульсигар", это нарочно, чтоб унизить и
подчеркнул себе: правильно, не надо было брать папиросы. Прошел мимо на-
ча, подмигнул одобрительно, но не вышло: нач погас,  потух,  кончился  и
носом зарылся в усах.
   Уже четвертый час Ваня возился над втулкой - приходилось  подтачивать
конус, и теперь, поднеся конус под тусклый электро-рожок, двадцатый  раз
убедился, что дело дрянь, что возиться нечего и что вряд ли  конус  пой-
дет. Давно пора было домой - мать ждала с ужином - Ваня вспомнил о  двух
воблах в кармане пальто, и решил лучше совсем не думать о доме и  ужине.
Вот, работают одиннадцать человек, а двенадцатый дожидается конца их ра-
боты, чтобы встретить конец торжеством, радостной победительной музыкой,
и всех дома ждет ужин, мать, жена, сестра, а не бросают работы, не  ухо-
дят. Что-то их держит. Должно быть, не приказ начальства о субботниках -
кто не хотел работать, тот и не остался, шестнадцать человек ушли в  че-
тыре часа.
   Нервами, истощением, копотью в легких, домашней  грызней  изошли  эти
одиннадцать, а вот - тюкают, напрягаясь, надрываясь, чтобы когда-то тор-
жествовать, чтобы, может, совсем никогда не торжествовать. Кончится  ра-
бота, будет музыка, а радость? Лучше не думать.
   Пузатов злобно возится над мотором, искалеченным осколком  снаряда  -
дело, видно, тоже безнадежное - может, не держать зря этого нача, отпус-
тить, шепнуть, чтоб уходил...
   Нет, нельзя, тут связанное дело, как  веревками,  цепями,  цепочками,
как связан мотор взаимностью частей. Нет, нельзя.
   Воблы, гайки, копоть, - это все частицы души.
   А по-настоящему, перед самим собой, это - теория.
   На практике, по правде, практика и есть правда -
   - швырнуть бессмысленный конус в угол, уйти, убежать, ухнуть без ужи-
на в постель, почти нет человеческих сил сдерживаться, заплакать  можно.
Жалко нача, жалко себя, жалко даже Пузатова.
   - Времени десять, - бесстрастно отметила мастерская и стало ясно, что
в углах - бездонно, что концов вообще нет на свете, что за воротами - не
улица, а бездна, что никогда - никому - не попасть домой.
   - У-у, курррва, - вякнуло в углу, над ящиком лома.
   И вдруг -
   - упруго спрыгнув с пружины напряжения, бешено взвившись в низкий по-
толок, ударив, ударив в уши рядом  повторных  ударов,  разрывая  бездны,
провалы, выбрасывая отысканные концы, -
   стррремительно трахнул мотор.
   Ваня выпрямил согнутую спину.
   Кренделем над мотором, весь вперившись в машину, в душу, в копоть,  в
рев клокочущей смеси, охотником в дичь, в трубу астрономом, влюбленным в
глаза девушки, следователем в одежду преступника, Пузатов в мотор -
   - остановил, включил, снова остановил -  включил,  потом  выпрямился,
вытер пальцы о блузу и требовательно протянул руку к  начу;  тот  понял,
искательно мотнул портсигаром, а сам - весь в вопрос - - -
   - Ну... ты шпарь домой. Завтра придешь, к семи. Ночью твоя музыка  не
нужна.

   4.

   С холодного скользкого дивана - чуть не  кувырком  -  одеться  и  бе-
жать... Куда бежать?
   Мысль, заработавшая ясно, споткнулась и стала.
   Что? Что было? Что было?
   Зашарил руками по столу - наткнулся рукой на холодное, скользкое, ма-
ленькое - ггадость, мокрррица, ффу! спички... чиркнул -
   - прямо влицо лезла бутыль с желтой жидкостью,  вспомнил:  самогонка,
принес Афанасий, его послал, воротившись, Андрей Алексеич, то-есть  отец
Андрей, поп.
   А потом? А потом? А потом?
   У-у, как холодно! Вот он, могильный холод! Скорей одеваться -  и  вон
из жилища мокриц и костей, на воздух, на воздух, к чистому небу... и это
первый приют родины! Гадость, гадость! Разве можно...  осквернять  моги-
лы?.. Вспомнил: в России все можно. Разве нельзя устроить так,  чтоб  не
все было можно, чтоб какое-то было нельзя?
   Ф-фу, гадость, гадость! И ничего в темноте не найдешь: ни фуражки, ни
чемодана... и внезапно, ударом одним -
   - вспомнил!
   И сел на диван.
   Да. Как же, как же, да.
   Вошла, раздраженная, стукнула ружьем о каменный пол и -
   - Опять вы, папа, пьете? Я же вам сказала: не смейте больше... и  мо-
гилы поганите -
   Мышь - проклятая, вздувшаяся могильная мышь - так и  юркнула  в  под-
полье без слов -
   - Собутыльника опять нашел. Гадость!
   Валюська! Милая, родная, ведь, это я,  твой  Евгений,  только  тобой,
только о тебе - - -
   - Постыдились бы, гражданин.
   И - ружьем застучав - исчезла -
   - в гробу, в гробу! В могиле, могиле! В склепе,  в  склепе,  -  среди
мокриц и костей - - -
   Лучше бы, лучше бы остаться с Мустафой, обнять Мустафу, острым смерт-
ным поцелуем прижать Мустафу к себе...
   Потом - пили - пили - пили -
   Дикий намек проклятого попа о Валюське и Арбатове... Этот еще откуда?
   Все встало в памяти. Все.
   Глупо. Несносно, как... Дыло.
   Да, кстати. Скорей отсюда!
   Ярким морем опрокинулся свет; глаза  заболели;  кресты,  покосившись,
щурятся и лезут со всех сторон - из-за деревьев, из-за кустов, из  ажур-
ных решеток. Пахнет медом, тлением, осенним теплом.
   Сел на могилу, раскрыл чемоданчик. Вот он, последний снаряд  -  плос-
кий, блестящий, родной брат тех, никогда  не  выдававших.  Не  выдаст  и
этот. Только вставить бикфорд в капсюль, привычно прижать зубами,  потом
- в черное маленькое отверстие и -
   спички в кармане.
   Что скажут друзья в Трапезунде? Ничего не скажут - не узнают.
   Как глупо все - ни веры, ни надежды, ни любви.
   Ни матери их софии.
   Еще минута, поползет, шипя, зловещий синий огонек, почти невидный при
ярком сиянии солнца, с  язвительным  добродушием  доползет  до  капсюля,
воспламенится гремучая ртуть, и все станет просто, как... Дыло.
   Придет и Валюська со своим ружьем. Как это у них  там  называется-то?
Маркитантка? Дочь полка, что ли? Атаманша?
   Нет, не возьмешь ее насмешкой. Вообще, женщину не возьмешь насмешкой.
Смертью тоже не возьмешь. Вообще, не возьмешь смертью женщину.
   Женщина - жизнь. А смерть... Дыло.
   Нет, так нельзя. Но что, что можно?
   В детстве, из монтекристо, подстрелил большого дрозда, дерябу. Деряба
мотался по кустарнику в смертной боли - не давался,  уходил,  подлетывая
на четверть аршина, из куста в куст, с кочки на кочку, так и  не  поймал
злой мальчишка с монтекристо дрозда-дерябу. И теперь также  не  давалась
упорная, раненая мысль.
   Ну, вот что.
   Нужно взорвать банку - так, просто, потехи для, грохотом  бухнуть  на
все окрестности -
   - пусть арестуют.
   - Совсем зря, в пустышку.
   В самом деле - не таскать же ее за собой, как собачонку.
   На зло всем чертям, - вот, как упырь говорит: чтоб всем шутьям  взле-
теть на воздух. Взорвать -  отойти  -  ждать.  Прибегут,  встревоженные,
схватят, начнут бить. Потом... она. Ведь, она живет тут, рядом.
   - Над нами крылья Эблиса -
   Схватил бикфорд, блестящий изящный медный капсюль  приветно  сверкнул
из ваты, засунул в него шнур, прижал со злостью зубами.
   Глупо, - так глупо, и ну вас всех... к Дылу.
   Бумажкой обмотал капсюль, из предосторожности, чтоб не взорвался  при
вдвигании, - в Анатолии не до этого было - и решительно вдвинул в банку.
   Осмотрелся - в воздух бросить, что ли? Живем играючи.

   Младенца Симеона,
   его же жития было 3 месяца,
   Господи упокой.

   Не стоит тревожить младенца Симеона, пусть спит младенец Симеон. Вот:

   Тише березы не шумите,
   Моего Ваню не будите,
   Ваня спит, спит, спит -
   Его ангел хранит.

   К чорту Ваню с ангелом. Вот Дылу бы!
   Зачем же остановка? С Дылом нужно разделаться. Дыло по-серьезней Вань
и младенцев Симеонов. По-серьезней эллинов и их фригийских колпаков. Ды-
ло - свой, родной, а те - чужие, пафлагонские.
   Дыло - упырь. Долой Дыло! Да здравствует сикрит!
   Вот он склеп - пупырится животом упыря над бедными, простыми  креста-
ми. Хорошо же, Дыло. Прощай, Дыло.
   Засунул банку в пробитое толстое стекло надгробия: разворотит  и  за-
сыплет все без остатка. Прощай, Дыло. Зажег спичку и поднес к  бикфорду.
Не загорается. Надо обрезать. Аккуратно обрезал ножичком бикфорд и -
   поджог.
   Елочным аллюминием зашипел шнур,  разбрасывая  звездочки.  Секунд  на
пятнадцать. Прощай, Дыло.
   Отбежал. Подумал, отбежал еще. Может ушибить. Потом еще отбежал,  по-
пал на дорожку. Пошел по  дорожке  основательно,  стараясь  итти  ровно,
вспомнил: чемодан забыл. Чорт с ним.
   Что же? Что же? Время, как будто, прошло?
   Потом шел почти без сознания, сколько - не знал, видел  вдали  ворота
кладбища - новые, тесовые, некрашенные ворота -
   - грохнул взрыв -
   вышел за ворота, постоял. Оглянулся, осмотрел ворота.  Верно,  ворота
новые. Никого нет. Что ж, умерли все, что ли? -
   нужно вернуться. Верно, все, - кто: все? - сбежались  туда,  к  Дылу.
Пошел. А, сзади шаги. И хрипло в тишине - особой тишине после  взрывного
грохота -
   - Опять кака-то сволочь балуеть. Кольки раз гонял - рвуть и рвуть.
   Сразу не понял:
   - Кто рвуть?
   - Ребяты. Накрали бонбов у подрывников - и балують. А  вы,  господин,
отоспались? Похмелочки, может?
   - Да что ж ты их не догоняешь, ребят-то этих?
   - А неш их догонишь? Аны шустрые.
   Поглядел в спокойное красное лицо - и злость, стыд, отчаяние, - зачем
не себя уничтожил? - полезли в душу кусками, как льдины на берег весной.
   - Опохмелились бы, господин? С лица-то не  больно  здоровые.  Я  сбе-
гаю...
   Нет, не избыть, не избыть кладбища, веретья,  этих  кусков  глины  на
фартуке, этой страшной спокойной рожи не избыть - куда  деваться,  куда,
когда весь мир в Дылах?
   - и вдруг - чудесное всегда вдруг -
   певучим пенясь грозным напевом в прозрачное небо - звонкой медью  за-
певая, взвиваясь неровной валторной и трелью барабанной упадая, вставая,
замирая, воскресая, призывно, весельем, твердостью, - -
   музыка, музыка!
   - Что это? Что? - дико в лицо Афанасию.
   - А с субботника, должно, едуть. Хочете поглядеть - поглядите.  Анти-
ресно.
   За ограду, за ограду, за оградой -
   - на платформе по рельсам блестящим нестерпимо -
   броневик, раскрашенный в тигра,
   а на тигре - трубы, валторны, тромбоны
   победительной песнью - в небо.
   - С субботника, - примирительно Афанасий.
   ... Не удалось разглядеть Евразию...
   Ветер с кладбища, запахи меда и тления.

   1922.

   Лесная сторожка на Истре.

   Н. БОГДАНОВ
   ВРАГ

   Темные воды ночи текут по земле. Заливают леса, перелески, гасят  ог-
ни. Тягостная тишина разливается по округе. Лежит Чугунок на лавке и  не
может заснуть. Ворочается с боку на бок, вздыхает. Вот уж  третья  ночь.
Первую ночь не заметила жена его бессонницы. На вторую ночь  подойти  не
решилась. Мало ли, о чем мужик думает? - чего мешаться. А на третью ночь
и забеспокоилась: лежит, прислушивается. Шелестят в щелях тараканы,  как
сухой лист, свистят в носы простуженные ребятишки. Трое  маленьких  спят
на печке, двое побольше - на полатях. А девка-невеста - на кровати,  под
пологом. С краюшка на печке, чтоб маленькие не свалились, -  сама  Прас-
ковья спит. За ее спиной все ребятишки - которые уже после революции ро-
дились: Тамарочка, Людмилочка, Евгений. Имена  новые,  красивые  -  сами
придумывали. Не то, что поп по календарю давал. Вон они на кровати спят:
один - Сидор, другой еще хуже - Парфен. Да и старшая-то девка -  Грушка,
Аграфена. Ну, она себя так называть не велит: Маргаритой все подруги зо-
вут.
   Лежит Прасковья и всех детей чует. Каждого по дыханию различает - так
спокойно, так хорошо. И заснуть бы, да старик не спит. Как бы тоска  ка-
кая не кинулась! Так и хочет слезть с печи да подойти, а боязно. Уж сов-
сем было ногу спустила на приступку - заворочался  старик,  отдернула  и
вдруг слышит:
   - Прась, а, Прася!
   Прислушилась: он зовет.
   - Поди-ка сюда.
   - Ты что, мужик? Ты что, родимый, не спишь?
   Подошла, присела в головах.
   - Оробел я совсем. Дело-то какое. Пропадать ведь нам!
   - Что ты, господь с тобой!
   - Не в нынешнем, так в энтом году. Как мышей гасом затравят.  Намедни
газету читали. Летают, говорят, поверху и оттуда пущают. Саранчу  душут.
Как же, знаем, на людей примеривают. Никишка Салин так и сказал. Будто в
шутку, а я все понял.
   У Прасковьи забилось сердце.
   - Нас-то за что? - робко возразила она.
   - Тише ты, кабы ребята не проснулись. Напугаются. Ну вот, слушай. Ни-
когда бы я сам не поверил, что нас затравят, - кабы в коммуну не сходил.
Тут меня и осенило. Поглядел я у них опыты. И выходит  по  моему  ращету
такая канцелярия: у нас во всем селе хлеб самый урожай - это восемьдесят
пудов, а в среднем - пятьдесят, у  них  получается  триста.  Я-то  засею
шесть десятин, они - одну. Все-то село засеет шестьсот десятин, а им на-
до сто - и сравняются. И кто же, выходит, государству хлеба больше даст?
Они. Мы-то сами его половину поедим, а они много ль израсходуют?  Вот  и
выходит: для чего мы государству? Одно с нами беспокойство. Как  возьмут
силу эти коммуны - дадут полный продукт, а это фактически.  И  коровы  у
них в три раза против нашей, и свиньи, и мед. Тут тебе прилетит к нам он
по воздуху и напущает гасу. Спим вот так, а гас-то по селу  идет.  Утром
хвать, - а от нас черные головешки. Истлеем! И хоронить не надо.
   Дрожащие руки Прасковьи вцепились в плечи мужа, хотела слово  сказать
- и не могла. Представились ей все детишки обуглившимися. Лежит Евгений,
и личико головешкой потрескалось. Лежит Груня - и какая из нее  невеста:
зубы во рту, как угли в печи, рассыпались. Сама черная.
   И разбудил деревню собачий лай кликуши.

   *

   Рожь поспела.
   Она стояла, склонив тяжелый колос головы, потупившись - невеста перед
сватьями. Она слишком созрела, ей стыдно своей полноты, и вот вот она не
выдержит, и круглые слезы просыплет на землю. Переползая через  пушистые
колена, все выше и выше ползет жук.  Она  беспомощна.  Загорелые  ребята
смотрят на нее в упор, улыбаясь. Улыбки их радостны и нахальны.
   - А ну, дед, щупай, - говорят они вслух.
   Рыжий, приземистый, подходит вплотную. Глаза его плотоядны. Он  опус-
тился на корточки и провел рукой с самого низу, по коленцам.
   - Ах ты, красавица, кустистая какая... гладкая... как верба!
   Вдруг он уцепил ее за шею влажной рукой, и тяжелые, теплые  слезы  ее
упали зерном на рыжую ладонь. Не довольствуясь этим, он вдруг смял хруп-
кую ость ее ресниц и растер между ладонями. Затем он нагнулся к ладони и
дунул, - пушистые остья взлетели и молью запутались в его бороде.  Тогда
он уткнулся усами в ладонь и стал жевать, громко чавкая.
   - Поспела, - сказал он. - Жните, не то осыпется.
   И первый серп прошел по  хрупким  стеблям  звонко,  как  по  струнам.
Горсть к горсти клали осторожно, чтобы не осыпать. Из двух горстей скру-
тили свясла, перепоясали охапку, надавили коленом,  и  первый  ладный  и
бравый сноп стал с краю поля. К нему прислонили еще два и в образовавшу-
юся тень поставили поставку кваса с намоченными корками черного хлеба.
   Поминутно сверкая звонкими радугами серпов, они удалялись все  дальше
и дальше. И вслед за ними на колкой жатве становились парадом туго  под-
поясанные снопы. В полдень трое парней и трое девушек, уткнувшись  голо-
вами в тень трех снопов, сперва с'ели квасную тюрю, затем уснули.
   На их руках сквозь золото пыли проступали мельчайшие капельки крови -
от уколов жесткой жнивы.
   Опытное поле выжинали с особенной осторожностью. Подложили под  снопы
торпище, на нем и молотили не цепами, а вальками - каждое зерно на  уче-
те.
   Забежал в коммуну Чугунок, пришел Никишка Салин. Мерили полные  меры.
И получилось - со ста квадратных сажен тринадцать мер ржи. Никишка  дер-
жал ее на ладони. Рожь была полная, тяжелая, как из бронзы.
   - Пудов десять в мере будет. Семнадцать пудов со ста сажен.
   - Четыреста бы с десятинки! - вскрикнул бледный Чугунок.
   - Семена драгоценные, втрое крупнее  обыкновенных.  Вы,  ребятки,  не
продавайте. Поменяйте-ка мне! Я вам за пуд два пуда дам. Пятнадцать  пу-
дов отдайте - тридцать получите. Я для вас не пожалею.
   Алексей глядел на зерно, насыпанное пирамидкой, и плечи его  распрям-
лялись. С них сходили мозоли, натертые коромыслом, на котором таскал  он
полные ведра навозной жижи. Все улыбались навстречу дню, ветерку,  несу-
щему запах спелой ржи, навстречу Никишке, с его заманчивым предложением.
   - Это дело, - сказал Никишка, - на пятнадцать лишних пудов  мы  телку
годовалую купим, а добавить еще пятнадцать - там третья корова. Кабы  ты
не смеялся...
   - Что ты, какой здесь смех! Такое дело - я сейчас парня с возом  пош-
лю.
   - Погоди, - Ферапонт обернулся ко всем. - Ведь мы посоветуемся?
   - Погоди, дядя Никифор, посоветуемся, - ответили девчата.
   - Вот глупые! Дети вы еще у меня. Своей выгоды не понимаете. Советуй-
тесь, конечно. А уж я вам тридцать-то пудов в  торпище  насыплю.  Завтра
утречком сам привезу. У вас два пуда на семена останется. Ведь вы  ж  по
зернышку сажаете. Два пуда вам на десятину. Больше вы  и  не  управитесь
посадить.
   - Третья корова, - прищелкнул языком Никишка. - Это,  братцы,  третья
корова.
   Никифор и Чугунок ушли. Шли и разговаривали.
   - А что, Никифор Никифорыч, могут они обработать весь клин нашей зем-
ли?
   - Одни - нет. А ты бабу с ребятней на сколько дней мне  работать  да-
ешь? Дня на четыре, кажись? Я тебе лошадей-то на два дня давал?
   - На два. Четыре дня по справедливости. Отработают.  А  что,  Никифор
Никифорыч, ежели им машины? Пожалуй, весь клин-то и обработают?
   - Нет таких машин, чтоб этим  способом  рожь  сажать...  на  десятину
здесь ден двадцать бабьих нужно. Машины эти - опахать да убрать...  весь
клин пять-шесть машин могут. А ты не знаешь, Семка  землю  опять  сдает?
Лошадь покупать не собирается?
   - Нет, где ему! Опять до вас качнется. А что, Никифор Никифорыч,  мо-
гут они подобрать себе в коммуну молодежь, которая поспособней, да и от-
тяпать у нас землю-то? А нам вон кустари отвести? Чего мы с ними  сдела-
ем?
   - Очень просто. А ты не знаешь, у вдовой, у Парахи, обе  девки  дома?
На заработки не ушли?
   - Кажись, дома.
   Так они разговаривали. Каждый думал по-своему.
   Никишка обдумывал засадку трех десятин коммунскими семенами и набирал
шестьдесят бабьих дней.
   Чугунок проверял - возможно ли обойтись без него и без мужиков в  об-
работке земли? Скоро ли спалят гасом или пустят какую бациллу? В  голове
его тяжело, как камни, ворочались мысли:
   "Как спастись? Может, хоть ребят в  коммуну  пристроить.  Анютка  там
своя. А уж старикам-то все равно".

   *

   Хозяйственный успех маленькой коммуны был полный. Рожь стояла в  меш-
ках, занимая целую комнату дома. Кроме опытных семян, три десятины засе-
ва дали двести сорок пудов. Овес стоял полный и ровный. Две десятины его
обещали не меньше полутораста пудов. Десятина свеклы краснела, как заря,
стога клевера давно стояли в поле. Не двух, а десяток коров  можно  было
прокормить зиму. Каждый опыт удался. И горох, и вика,  и  ячмень  -  все
обещали свою лепту в хозяйство.
   После уборки ржи выдалось несколько дней свободных, и ребята  поехали
сдать излишки, которые они обещали сдать государству в общественном схо-
де. Чтоб показать пример - пятидесяти пудов не жалко.
   Приехали на станцию, встали на весы.
   - Кто сдает? - спросил приемщик, кудрявый, огненно-рыжий, весь в  ко-
жаном.
   - Излишки от комсомольской коммуны.
   Приемщик опустил руки. Глаза его стали округляться.
   - Сволочи! - сказал он вдруг решительно и резко.
   Несколько секунд ребята даже не поняли значения этого  слова.  Краска
обиды медленно залила их лица вместе с  осознанием  постыдного  значения
слова. Они разинули рты для ответа.
   - Вы не ослышались, именно, именно, - повторил рыжий словечко. -  Что
вы, в лесу живете, пенькам молитесь? А где чутье? Да что  вы,  газет  не
видите? Ведь это же большое общественное дело - сдача излишков!  Важней-
шая политическая кампания. Ну, прохвосты, идемте-ка,  идемте-ка,  я  вас
проведу в райком. Я покажу вас, ярких представителей  несознательно-пра-
вого уклона. Вам там расскажут...
   - Да зачем нам туда... - уперся Алексей.
   - Нет, идемте, идемте, - ехидно-любезно приглашал рыжий.
   Алексей сразу почувствовал к нему острую ненависть.
   - Вы поняли, за что я вас ругаю? Поняли?
   - Красный обоз нужно было организовать.
   - Браво, молодцы!
   Рыжий вдруг подпрыгнул и выделал ногами телячий фортель. Алексею ста-
ло смешно и потеплело:
   "А, пожалуй, хороший парень?"
   - Эх вы, чортушки, - совсем поласковел рыжий и, взяв за плечи  ребят,
повел их к столу.
   Уселись на мешки с рожью, заменяющие стулья.
   - Ну-ко, давайте обмозгуем, как это все  исправить.  Сколько  вы  еще
привезете?
   - У нас всего пятьдесят пудов.
   - Чорт, маловато! Во главе обоза хорошо бы подвод шесть и надпись: от
комсомольской коммуны. Эх, я бы сфотографировал!
   - У нас и лошадей-то две...
   - Лошадей найдем. А сколько вы, ребятки, сеяли? - спросил он  невзна-
чай.
   - Три десятины.
   - Ай-ай-ай, неурожай, значит, был, - посочувствовал рыжий.
   - Нет, у нас перед другими лучше всех.
   - Пудов, значит, восемьдесят десятинка?
   "Вот чорт, угадал", подумал Алексей, и его охватила смутная тревога.
   - Сколько же вас в коммуне?
   - Восемь человек, - угрюмо ответил Ферапонт.
   Все молчали. Исподлобья оглядывая неприятного рыжего,  Ферапонт  грыз
соломинку. Сам рыжий водил пальцем по столу.
   - Как раз пять подвод у вас!
   - Как так?
   - Да еще сто пудов излишков. Самых настоящих...
   - Ну уж... - замялись ребята...
   - А вот считайте: двести сорок пудиков  урожаю,  пятьдесят  привезли.
Сто привезете. Остается девяносто пудиков. Это по одиннадцати  пудов  на
брата. Хватит и останется... Особенно я вам дам рецепт добавлять в  хлеб
картошки - это об'яденье. Хлеб получится пышный, легкий...
   "Ах ты, рыжая сволочь! - думал Алексей. - Хорошо, что еще  не  знаешь
про семнадцать пудов с опытного поля..."
   Уехали, везя бумажку с подписью и печатью райкома,  где  предлагалось
коммуне сдать излишки в размере ста пудов, кроме привезенных, и  пожела-
ние организовать красный обоз не менее как из тридцати подвод.

   *

   Не успели ребята приехать и доложить о печальном  случае  на  ссыпном
пункте, как сам рыжий, имевший страшную фамилию  Сорокопудов,  примчался
вслед за ними на двухколесной милицейской таратайке.  Он  бросил  лошадь
среди двора и, забыв о ней, начал перекувыркивать Никитку, уча его,  как
делать сальто. Затем он завидел Настю. Ущипнул ее несколько раз и добил-
ся смеха и визга. Наконец, отыскал Алексея с Ферапонтом и заявил:
   - А я приехал вам помогать. Красный обоз - это  дело  стоящее.  Кроме
того, здесь что-то мало излишков показали. Я здешнего председателя и всю
комиссию арифметике научу. А ну, как, где ваши урожаи? Дайте хоть в  ру-
ках пересыпать хлебец социалистического сектора.  Вон  там,  в  комнатах
рожь-то.
   "Ах ты, дура рыжая!  Стукнул  бы  тебя  вот  вальком  по  маковке,  -
мелькнуло у Алексея, распрягавшего лошадей после двойки  под  озимое:  -
вот бы ты запрыгал. Девчат щиплет, то ему покажи, другое покажи -  хозя-
ин..."
   Он поймал себя на этих мыслях и сказал себе: "Ну, конечно, они шуточ-
ки мне. Приехал-то свой человек, партиец".
   А рыжий давно шумел в пустых комнатах дома.
   - Мед, - орал, - ей-богу, мед! Да какой мед!
   Его волосатый палец обтекал янтарем, большая капля вот-вот  шлепнется
на пол. Но рыжий встряхнул головой и погрузил весь палец без  остатка  в
рот.
   - Ох, чорт! Не в нынешнем, так в будущем году я его у вас  законтрак-
тую!
   Алексей поглядел на его волосатый облизанный палец,  и  его  охватила
противная тоска. И показалась коммуна, кусочек будущего,  погибшей,  ли-
шенной смысла пустой затеей. Так заболело сердце, что он  прислонился  к
амбарчику и опустил на землю хомуты.
   - Все равно, - проборматал он и, засунув кулаки в  карманы,  пошел  в
дом.
   Рыжий стоял по колено в сыпучей ржи. Он нахально брызгал ею в  разные
стороны и ораторствовал:
   - Через несколько лет, чорт возьми, вот этого вот своего, социалисти-
ческого хлеба у нас будет половина продукции всей страны.
   - Куда ты залез с сапогами... - сквозь зубы проворчал Алексей.
   - Ты не беспокойся, - рыжий слез с насыпи, - мы его на ссыпном пункте
провеем.
   - А это что за новые меточки!..
   - Это?
   Алексея бросило в жар. А жадные волосатые руки рыжего уж пересыпали с
ладони на ладонь тяжелое бронзовое зерно опытного поля.
   - Батюшки мои, да ведь это рожь! Это рожь завтрашнего дня!  Это  рожь
конца пятилетки! Я эту рожь на всех митингах показывать  буду!  Я  ее  в
центр в специальных мешках отдельной накладной отправлю...
   - Дорогой друг, - сжимая кулаки до боли в  ногтях,  даже  вспотев  от
страха, что они могут вырваться и ударить, - процедил Алексей, - дорогой
друг, а про семена ты забыл?
   - Да я не все возьму! Два мешка только, а третий - вам...
   И он снова стал пересыпать рожь.
   Алексей не выдержал и выбежал вон из комнаты.
   - Товарищ Сорокопудов, я полагаю, выгодней будет нам  проделать,  как
мы думали раньше, - предложил Ферапонт.
   - А как так?
   - Нам предложил Никифор Салин за эту рожь два пуда на пуд.
   - А кто такой Никифор Салин?
   - Да довольно крепкий хозяин...
   - Ну, так мы у него этот излишек и так выудим. Я с ним нынче же  поз-
накомлюсь. Никифор да еще Салин... Будьте уверены.
   Пообедав, на прощанье перекрутив  несколько  раз  Настю,  Сорокопудов
убежал на село.
   - Вот бес, - простодушно заявила Настя, - как с цепи сорвался.
   Никто не ответил, все сидели угрюмо.
   Эти восемьдесят пудов (пятьдесят да тридцать,  предполагавшихся  ста-
линских) скупщики взяли бы не меньше чем по пяти рублей пуд. "Это  четы-
реста рублей!" думал каждый. А четыреста рублей - это четыре коровы  или
четыре лучших лошади. Да к ним двухлемешный плуг, или... словом четырес-
та рублей. Пчелы, кролики - все это мелочь.  Пропала  половина  бюджета,
который так лелеяли.
   Федя и Катерина сидели на пчельнике притихшие. Ферапонт один  ушел  в
поле. Никитка об'яснял Алексею.
   - Это почему ж отдаем? Нет такого права! Нам чего дали? Эх, вы, то-то
кашееды. Я бы этого рыжего взашей. Нет, с вами каши не поешь. Это вы те-
перь на моих кроликов только и надеетесь?
   Алексею надоела его нудная болтовня. Ему так все осточертело, что за-
сосало под ложечкой. Взять да напиться бы!
   Ферапонт дошел до самого седьмого оврага, на дне которого умер Свеча.
Он остановился.
   "Этот бы все отдал, и радости его не  было  бы  конца,  что  послужил
стране. Никто из ребят не имеет и частицы его  света.  Тянет  их  земля,
достаток. И верно - кашееды! В конце концов - что нам  сделается?  Четы-
реста рублей отдадим стране. Всей  артелью  мы  заработаем  в  лесу  эти
деньги в месяц. Коммуна не развалится. Потрудней немного будет. Здесь  в
нас играет самый примитивный эгоизм. Признаться, и мне жалко.  И,  пожа-
луй, мне немножко боязно не за себя..." Он улыбнулся.
   Здесь мысли Ферапонта приняли совсем иной оборот и уже ничего  общего
не имели с делом хлебозаготовок.
   Вечером еще издали заметили приближение Сорокопудова. Он шел,  разма-
хивая руками, а за ним семенил Никишка Салин, запинаясь,  снимая  шапку,
прижимая ее к груди и что-то бормоча.
   - Тебе дорога советская власть? - громовым голосом спрашивал  Сороко-
пудов.
   - Дорога...
   - Ну, тогда чего же? - он продолжал итти дальше.
   Никишка не отставал. Отсчитав сто шагов, Сорокопудов снова останавли-
вался и повторял:
   - Тебе дорога советская власть?
   - Дорога, - совсем упавшим голосом отвечал Никишка.
   - Ну, тогда чего же... утром запрягай, - и снова шел.
   У самых ворот коммуны Никишка спохватился, видя наблюдающих  за  этой
сценой ребят, надел шапку и, приосанившись, тихо пошел обратно.
   - Смотри, дядя Никифор, брось раздумье, а то я тебе еще кое что подс-
читаю!
   Никишка ускорял шаг.
   - Тебе для спекуляции кое что осталось - смотри, браток!
   Никишка пошел на рысях.
   - Ой, какого об'ездил! - всплеснула руками Анюта, и глаза ее с  инте-
ресом обратились к Сорокопудову.
   - Ну, не мешает поужинать... Ну-ка, сдоба! - обратился он к Насте.
   Все посмотрели на него, насупившись. Слишком далеко  вторгается  этот
человек в жизнь коммуны. Но это не Дедюлин, этого не вытащишь за ноги.
   - Ну и кряжи у вас! Здесь не только три тысячи  пудов,  здесь  десять
тысяч излишков! Под суд, под суд вас всех, к чортовой  матери!  Чего  вы
смотрели? Ну ладно, дело поправимое. Я уж дал телеграмму, чтоб встречали
красный обоз. Я всем на вас указывал: смотрите, коммуна все излишки  от-
дала. Я всех извозчиков в Лесоватке мобилизовал. Давайте, ребята, гармо-
нистов созовем. Песни разучим. Как в'езжаем в какое село - песняка.  Да-
вайте частушек хлебных насочиняем!.. Ну-ка, ты говорят, гармонист!
   Алексей нахмурился.
   - У меня гармонь сломана...
   - И-и, неужели? Что ж ты раньше не сказал! Да я бы теперь уж ее  поп-
равил! Я же гармонии когда-то делал!
   Алексей чуть не заплакал с досады и стыда: гармонь была в совершенной
исправности.
   И вот хмурые, против собственной воли, все восемь  кашеедов  сидят  и
поют:

   Мужики, бросай гадать,
   Надо лошадь запрягать.
   Посмотри, мы всем селом
   Государству хлеб везем.

   Сорокопудов буйно дирижирует, и рыжая голова его пылает на восходящем
месяце.

   *

   Все коммунары стояли растерянные, улыбающиеся. Утро - свежее,  с  ве-
терком и росой - играло на их лицах. Рыжий хватался за живот  и  покаты-
вался со смеху.
   - Черти, за кого ж вы меня приняли? Ха-ха-ха! А  я  смотрю:  что  они
частушки, как в церкви поют, на похоронный лад! А им хлеба жалко!
   - Да нет...
   - Ну, какое там...
   - Ладно, ладно, я сразу догадался. Ну чудаки! Вы уж думали, я все де-
ло вам завалил, в гроб вогнал, ограбил... Ух ты, мол,  рыжий  чорт,  вот
этим бы вальком от плуга бы тебе по темени... Верно? Верно, ведь?!
   - Да что ты...
   - Ну как же ты...
   - Ах вы, черти, молокососы! Вам воспитания нехватает! Поняли  теперь,
в чем дело? Я вам расцвет сделаю! Сколько вы потеряли - по спекулятивным
ценам - четыреста рублей? Так. Считаем. А вот  приезжаем  мы  завтра  на
станцию и я заявляю: "Коммуна отдала все!  Поддержим  коммуну!"  Враз  -
местный комсомол организует субботник. И один день работы  железнодорож-
ных мастерских покрывает к чортовой матери убыток! Покупай чего  хотите:
коров - коров, лошадей  лошадей!  А  затем  шефство...  Да  мы  трактора
добьемся, чорт возьми! Во, брат! И вам радость и государству  торжество!
Энтузиазм масс не учли, кашееды...
   - Ладно, ладно, не сердись, - улыбается сконфуженная Настя.
   Да и все сконфузились.
   Алексею хочется расцеловать  рыжего.  Такой  он  лохматый,  приятный,
свой...
   По селам, по деревням ехал обоз. Впереди на пяти подводах сидели  го-
лосистые девки, гармонисты, балалаечники. Настя, Паша, Катерина и Анютка
пели звонче всех.
   Алексей растягивал гармонь.

   *

   Не прошло недели после красного обоза, как снова примчался на тряской
двухколесной таратайке рыжий Сорокопудов.
   - Братцы мои! Я снова за хлебом. Дело-то какое! Оказывается, в  нашем
округе правый уклон практику проделал. Указали  уменьшенные  контрольные
цифры. Вдвое, втрое! Выясняется и большая площадь засева и больший  уро-
жай! Я проверял планы в уезде, так в вашей Жуковке скрыто  от  обложения
не больше не меньше как сотенки десятин! Неудобью,  пустошью  числилась!
Показано было, что у вас по двенадцать сажен на едока в поле, а их  пят-
надцать. Я это дело разберу!
   Анютка подошла к нему и попросила взять ее в помощницы.
   - Идет. Записывать будешь. Писать умеешь?
   - Умею.
   - А стрелять умеешь?
   - Плохо...
   - Пойдем, научу... А то как бы нам где-нибудь по  темечку  обухом  не
стукнули.
   Анюткино воинственное сердце ликовало. Они пошли к оврагу.  Сорокопу-
дов взял газету, сложил вчетверо и красным карандашом нарисовал сердце.
   - Ну, давай палить! - Он вынул маузер. - Учись.
   Звонкая пуля жадно влепилась в сердце.
   Анютка уцепила револьвер. Длинный нос его никак не хотел глядеть пря-
мо, клонился в землю.
   - Не годишься ты для маузера, - сокрушенно заключил рыжий, -  отстре-
лишь себе большой палец ноги.
   Рука Анютки не подошла и к нагану. Тогда Сорокопудов полез за голени-
ще, вынул браунинг второй номер. Анютка выстрелила. Пуля зарылась в тра-
ву. Рыжий совсем опечалился и полез в боковой карман кожаной куртки. Ма-
ленький браунинг совсем был незаметен в его широкой руке.
   - Ну, уж если этот не по тебе, тогда ты в помощники не годишься.
   Анютка целилась со всем вниманием. Выстрел попал в цель - левый  край
сердца дрогнул от пули. Сорокопудов пришел в восторг, и Анютка  для  его
радости повторила несколько раз свою удачу. Все сердце было расстреляно.
   - А в человека все равно не попадешь.
   - Почему? - задорно тряхнула головой Анютка.
   - Женская рука дрогнет.
   - Становись - увидишь!
   - Спасибо! Я ее научил - и она ж меня безработным хочет сделать? Лов-
ка девка. Ну, однако, пойдем щупать куркулей.
   - Кого?
   - На Украине кулаков так зовут. Кур-куль. Кур-куль, зарыл куль. И  не
один куль! - С веселой присказкой отправился Сорокопудов щупать кулаков.
   - Зайдем к этому старичку: четверо ребят, безлошадный -  это  что-ни-
будь да стоит.
   И они зашли к Чугунку.
   - Здорово, старичок! Как поживаем?
   - Небо коптим. Тебе не мешаем, - засуровился Чугунок, увидя Анютку.
   - Бедно живешь, бедно.
   - Как уж бог дает!
   - Бог-то у тебя недалеко, через три двора.
   - Это как же?
   - Не знаешь? А Никишка Салин. Вот твой и бог.  Сколько  он  от  твоей
земли-то тебе нынче хлеба дал?
   - А какое твое дело?
   - Законное. А ну-ка, садись, товарищ Валаева,  записывай  каждый  его
ответ, чтоб он сказки не рассказывал. Ты, я вижу, дед, сказочник?
   - А чего ты ко мне пристал?
   - Ты-то мне не нужен, мне до твоего бога добраться. Исполу убирает?
   - Ну, исполу.
   - Точно. Пиши: Никифор Салин убирает мне землю исполу.
   - Зачем же писать? Брось, не пиши! - Чугунок подскочил к Анютке.
   - Папаша, не настраивайся. Мы учитываем боговы излишки,  а  ты  здесь
при чем?
   - А кто мне на весну пахать будет? Вот здесь при чем!
   - Спашем.
   - А ты ручаешься?
   - Головой, со всеми рыжими волосами.
   - Ух ты, едовитый! - отошел Чугунок.
   - Урожай был, примерно, сам-шест, сам-сем, пудов семьдесят с  десяти-
ны, а засеву у меня было три десятины...
   - Откуда три?
   - Пиши, пиши, товарищ Валаева.
   - Откуда три, я тебя спрашиваю!
   - Папаша, ты, я вижу, вор, жулик. Да-да. Украл у  своего  государства
полдесятины, так и ладно?
   - Это ты откуда?
   - Ваш прежний председатель сознался.
   - Я тут, ей-богу, не виноват, я, как все... Товарищ  Сорокопудов,  не
пиши, не надо про это. Не пиши вором!
   - Милый человек, это я к разговору. Этого не  напишем.  Так,  значит,
бог-то твой забрал у тебя сто пудиков хлебца... Это хорошо. Пиши,  това-
рищ Валаева, пиши.
   Чугунок стоял в смущеньи.
   - Сто пудов! Это можно купить корову, кобылу, сапоги, - дразнил Соро-
копудов.
   Чугунка начинала забирать давнишняя обида на эти  сто  пудов.  Обида,
которую скрывал он от самого себя, и только сейчас понял, что она  есть.
И гложет сердце больно и бередит.
   - Эх ты, а еще седой. У твоих детей кусок хлеба изо рта  вырывают,  а
ты спасибо говоришь!
   - Да ну тебя, леший, не растравляй! - заорал Чугунок.
   - А ты не настраивайся. Эти сто пудов мы тебе вернем.
   - Как? - привскочил Чугунок.
   - Очень просто. Вот мы запишем твои показания. Затем Никишку  возьмем
за сальник. Сдать сто пудов по твердой цене государству. Сдаст. В  госу-
дарстве от этого полное выполнение генерального плана. И даже  с  излиш-
ком, тогда выполняется и план кредита бедняку. А постановлено  отпустить
сто миллионов. Уж из ста-то  миллионов  для  тебя  на  лошадь  и  корову
добьемся! Понял - какое коловращенье?
   - Тьфу, опутал рыжий! А я думал, и правда.
   Анютка и Сорокопудов ушли. Чугунок остался с  растравленным  сердцем.
Он не мог усидеть дома. Побежал по селу.
   - Вот угробители ходят! Родная Анютка - и та шлюхой стала! Пишет, пи-
шет, мужики, все записывает. Я слово, - она его в карандаш! Что мне  те-
перь будет? Кого-кого, а меня в первую очередь!
   Говорил Чугунок, а сердце ныло.
   "Зачем ты это? Против кого народ распаляешь? Не надо, остановись".
   Сорокопудов, любезно раскланиваясь, уж входил в избу Никифора Салина.
   Никишка отвечал на поклоны сплошной ласковостью. Лучились,  маслились
его глаза. Волосатые руки его, огромная спина - и те как-то хотели выра-
зить удовольствие и ласковость.
   - Оха-ха, хороша погодка стоит. Бабье лето.
   - Насчет погоды, действительно, - отвечает Никишка.
   - И ясно, и не жарко, и разный гнус-овод не донимает...
   - Как в первейшем Крыму, - рад Никишка угодить и погодой.
   - По такой погоде только и делать, что хлеб отвозить...
   Никишка молчит. Анютка деловито и строго раскладывает бумаги.  Огром-
ный красный с синим карандаш, для которого в боковом кармане Сорокопудо-
ва специальное углубление, как страшное оружие в ее руках.
   - Нет, товарищ, насчет возки вы ошибаетесь.  Крестьянин  привык  хлеб
возить зимой. Осенью еще вспашка под зябь. Лошадей сбивать не резон. Зи-
ма, товарищ, для этого...
   - До зимы, милый папаша, ты его спровадишь весь, ищи-свищи тогда... А
сейчас он у тебя дома.
   Никишке вдруг страшно захотелось взять тяжелую дубину, которой  зако-
лачивают лошадиные приколы, и дать рыжему по маковке. Да так, чтоб  зубы
щелкнули и язык откусил.
   Несколько минут он был во власти этого желания и, наслаждаясь,  пере-
живал его.
   - Это почему же так про меня шутите?.. Я ведь не кулак да в середняки
себя только сам перед вами причисляю.
   - А четыре лошади?
   - Так я их и не вижу. Я в бедняцкой супряге. Они там и работают.
   - Супряга - это значит спрягаются  несколько  лошадей  для  артельной
вспашки. А с кем твои лошади спрягаются? Вокруг тебя восемь  семейств  -
ни одной у них лошади. Сами подпрягаются, что ли? Интересная супряга.  И
какая тебе от нее выгода?
   - Я, дорогой товарищ, крестьянин. Я свою нужду  познал  и  чужой  со-
чувствую...
   - За сто пудов я любому посочувствую!
   - Какие сто? (и кто проболтался -  Семка  или  Чугунок?  С  обоих  по
сту... раклы...)
   - И первые сто и вторые...
   "Оба". Дрожь пронизывает Никишку.
   - Сколько же в нынешнем году, гражданин Салин, ссыпал хлебу в амбар?
   - Я двести пятьдесят пудов - всему селу для примера - сам назначил  и
отвез. Это власть должна чувствовать. Вот что.
   - От тысячи пудов двести пятьдесят можно. Я бы пятьсот отвез.
   - Пятьсот? Согласен! По рукам, товарищ! Я за власть все отдам! Я себя
в мешок завяжу! По рукам! - Никишка бросился обнимать  и  охлопывать  по
плечам Сорокопудова. - Идем, - потащил он, - идем в амбар, сам  увидишь,
сколько себе оставляю. На прокорм! В обрез! Жена, ты  где  там?  У  меня
чтоб поддержать! Завтра же хлеб пеки с картошкой. Рожь - любимой советс-
кой власти!
   Сорокопудов махнул рукой Анютке и они пошли в амбар.  Огромный  ключ,
похожий на обрез, с громом и звоном отпер дубовую дверь амбара с развод-
ными железными петлями.
   Пахнуло сухой рожью и защекотало в груди. Рожь лежала не в сусеках, а
в мешках. На котлах - чтоб не лазили мыши. В каждом мешке пять мер.  Со-
рокопудов сосчитал триста мер. Это будет триста пятьдесят пудов.
   - Сто пудов себе оставляешь, а все излишки власти?
   - Именно, именно, с любовью. В газетах напиши!
   - Ладно. Вот это сознательность. Запиши, товарищ, Валаева:  гражданин
Никифор Салин оставляет себе сто пудов на хозяйство, все же излишки, ка-
кие нашли, отдает государству по твердой цене. К сему сам Никифор Салин.
   -  Распишись,  папаша,  в  газету  пошлем!  Пойдем  собрание  делать.
Об'явим.
   - С восторгом! - Никишка засучил рукав и расписался.
   Во время всех разговоров присутствовал и Мотька. Он молчал,  как  ка-
менная баба. Он глаз не сводил с Анютки. По лицу его ходили рыжие пятна.
   Собрание собрал Сорокопудов в несколько часов. Он сам помогал Чугунку
оповещать население. Разослал всех боевиков. Перед собранием все  разго-
варивал с Никишкой. Очень интересовался хозяйством,  постройками.  Долго
удивлялся на нужник, стоявший внутри двора, недалеко от дома, на пригор-
ке.
   - Хозяин  ты  культурный.  Один  ученый  немец  предлагал  определять
культуру по отхожим местам. Нужника у вас на все  село  три,  четыре.  У
тех, кто в городе жил, да в школе. Аккуратный мужик! - он заглянул туда.
- Аккуратное обращение, даже листочки от календаря! Ну, брат, ты пример-
ный...
   Никишка расцветал от похвал.
   Угостившись квасом, оба вместе, рядышком, пошли на собрание.  Слух  о
новых поисках хлеба Сорокопудовым, о страшном карандаше и Анютке,  кото-
рая сама указывает, к кому зайти, взбудоражил село. Пробегая  на  собра-
ние, мужики кричали ее матери:
   - Сука ты, знать! Сучку и родила!
   - Змея ты, чорт, змею нам подарила!
   - Предупреди дочку-то: пусть опомнится.
   - Скажи ей, кабы чего с ней не стряслось. Бог ее накажет!
   Мать не знала, что и подумать.
   Предсельсовета открыл собрание. Был он растерян. Сорокопудов  наедине
поговорил с ним слишком ласково. Но в этом разговоре были  такие  слова,
как мошенничество, покрывательство, суд, тюрьма. Председатель сидел, как
на кусту терновника. Секретарствовать Сорокопудов усадил Анютку. Она за-
дорно поглядывала на Мотьку, на Егора и Авдоньку.  Лесоваткинцы  явились
тоже. Сорокопудов сказал вступительное слово. Попросту,  с  расстановоч-
кой. О пятилетке, о том, почему нужен хлеб. О злостной политике кулаков.
Немного сказал. Намекнул, что в Жуковке есть скрытые запасы. Этого госу-
дарство не прощает. Особенно тем, кто зарыл в землю  и  гноит.  Наконец,
дал слово Никишке.
   Выступил Салин. Прижимая руки к сердцу, убеждал поступить по его при-
меру. И после его слов снова вышел Сорокопудов. Рядом с Никишкой  встали
Сахарный Лоб и Гришенька. Рядом с Мотькой - Алексей.  Кое-кто  из  родни
ихней - Федор, Ферапонт. Сорокопудов пригладил рыжие вихры.
   - Мужики, - сказал он, вдруг меняя свой всегдашний тон,  какого  тона
еще не слыхали: - пора одуматься, мужики. Кулаки кричат - "деревню  гра-
бят!", середняки подтягивают, а бедняки себя не поймут. Поймите же:  ку-
лак лицемерен. Вот он перед вами. Новый кулак, обделистый, ласковый. Ли-
цемер. Волк в шкуре ягненка! Вы думаете, он  отдал  последок?  Он  любит
власть? Он жить без нее не может? Негодяй! Он обманул всех - власть, ме-
ня, нас всех здесь, собрание, счел за дураков. Лгал перед сотнями  наро-
да! У него зарыто не меньше пятисот пудов. Вот моя голова порукой. Идите
всем сходом и убедимся, каким гадом, какой змеей может  оказаться  лице-
мер, ваш друг, которого вы покрываете.
   Сход двинулся к дому Никишки в молчании.
   Десятники собирали лопаты. Стук железных лопат и - молчание.  На  ог-
ромную угрюмую толпу не лаяли собаки.
   Никифор машинально перебирал ногами. Перед самым домом он вдруг заго-
релся и дико закричал:
   - Не найдешь, нету! Нет у меня! А не найдешь - за все оскорбление от-
ветишь! - и поднял руки, жилистые, скрюченные, к ясному небу.
   Сорокопудов собрал понятых.
   - Оставьте лопаты, сперва придется снять с места нужник!
   Гул удивления пошел по народу.
   Никишка и Сорокопудов, поглядели друг на друга в глаза. Пристально.
   Никишка отвернулся и пошел в хату. Под каждым его шагом скрипела  по-
ловица.
   Сняв нужник, вынув ящик с нечистотами, понятые начали  копать.  Земля
на пригорке была сухая, рассыпчатая. Сырость не проходила сюда из  плот-
ного дубового ящика.
   Первую сажень глубины копали ретиво. Затем стали оглядываться на  Со-
рокопудова. Он стоял уверенно. Снова копали.
   - Труба! - вскрикнул вдруг Семка, - жестяная труба!
   Народ бросился к яме. Все лезли  наперебой,  заглядывали.  Труба  шла
наклонно. Принялись копать еще ретивей. Семка откапывал трубу.  Она  ве-
лась наискось к дому.
   Сорокопудов взял у Анютки карандаш. Положил портфель на колени.  Стал
что-то чертить.
   Труба привела под дупленую ветлу. Она подходила под самую ветлу и вы-
ходила прямо в дупло. Вскоре обнаружили и другую трубу.  Та  выходила  в
колодец. Лопата ударила в сруб. Тогда Сорокопудов показал Анютке  чертеж
вентиляции, нарисованный им.
   - Механика, - тоном знатока заключила Анюта.
   Под лопатами загудели бревна сруба.
   - Готовь мешки! - крикнул весело Семка.
   - Вот гад, скоро добро забыл, - процедил сквозь зубы Мотька и  отошел
подальше, чтоб не подать виду.
   Топорами стали отколачивать и поднимать люк.
   - Лом давайте!
   - Пешню, не поддается.
   Все увлеклись делом, часть народа, склонясь над ямой, помогала  сове-
тами. Часть лезла в любопытстве в яму. Вдруг по  толпе  пробежало  колы-
ханье.
   - Ложись! - заорал вдруг контуженный на войне Егор Высокий и, как де-
рево, повалился на землю, увлекая передних у ямы.
   Не поняв в чем дело, толпа вдруг повалила за ним на  землю.  И  тогда
все услыхали, как что-то тяжело стукнулось о рыхлую  землю,  выброшенную
из ямы.
   - Подавись на моем хлебе! - крикнул весь белый Никишка,  пошатнувшись
в дверях.
   Сорокопудов увидел под ногами зарывшуюся от падения в  землю  гранату
Миллса, оборонительную, образца 1914 года.
   Он вдруг ярко ощутил Анютку, доверчиво стоявшую рядом. И быстрее мыс-
ли - толчок его ноги отбросил гранату в яму  с  хлебом,  где  копошились
шестеро десятников: Семка, старик Савохин, красноармеец Никитин  и  дру-
гие. Сорокопудов взглянул на них, на Анютку, на полегшую толпу и  понял,
что он сделал. Слезы обиды брызнули у него из глаз. Он вниз головой бро-
сился в яму, грудью упал на гранату и вдавил ее рукой в глубокую  прога-
лину земли между срубом, закрыл глаза. Шли томительные мгновения.
   - Раз, два, три, четыре... - считал Егор Высокий, зажимая  пальцы,  -
ну, сейчас... - Егор встал. - Подымайтесь, братцы, не разорвалась.
   Он подошел к яме. В одном углу лезли друг под друга десятники,  самый
слабый - Семка - остался наверху и тихо повизгивал.
   В другом углу, уткнувшись, влепив рыжие волосы в глину, лежал Сороко-
пудов.
   - Вылазь, братцы, не взорвется. Порченная. Вылазь! - громче  повторил
Егор.
   Никто не ответил.
   Тогда он спрыгнул в яму и взял Сорокопудова за плечи. Они были окаме-
нелые, не гнулись.
   - Товарищ... Сорокопуд. Милый, ты што!? - закричал  Егор,  тряся  его
изо всех сил.
   Неожиданно Сорокопудов вырвался и ткнул его кулаками в бок.
   - Ты чего, чорт, человека трясешь? Не даешь одуматься! -  и  выскочил
из ямы.
   В одной руке у него воронел маузер. Толпа отхлынула на  обе  стороны.
Он вскочил на крыльцо, в сени. В сенях заворкотало.
   - Пойдем, папаша милый, поедем со мной. Тебе  там  лекцию  прочитают,
отчего старые гранаты не рвутся!
   Никишка перевивался у него под ногами.
   - Сторожей к хлебу! Ждите меня послезавтра! - кричал Сорокопудов, не-
сясь по рытвинам в грохочущей таратайке. Наверху развевались  его  рыжие
волосы. Внизу как пес, на четвереньках, сидел под ним Никишка.

   Константин ФЕДИН
   БАКУНИН В ДРЕЗДЕНЕ

   Театр в двух актах*1

_______________ 
   *1 Театр "Бакунин в Дрездене", представляя собой  законченное  целое,
является частью задуманных мною драматических сцен из жизни М. А.  Баку-
нина под общим названием "Святой Бунтарь".
   К. Ф.
   ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА.
   ---------------
   М и х а и л Б а к у н и н.
   О т т о - Л е о н г а р д Г е й б н е  р  -  член  временного  прави-
тельства.
   Р и х а р д В а г н е р - королевский капельмейстер.
   К а р л - А в г у с т Р е к е л ь - бывший музикдиректор  королевской
оперы, издатель "Народного Листка".
   П р о ф е с с о р И о н ш е р - доктор философии.
   К л о ц - книгопродавец.
   З и х л и н с к и й - лейтенант саксонской армии.
   Г р у н е р т - хозяин пивной.
   Ф р а у Г р у н е р т - его жена.
   М а р и х е н - судомойка.
   Л о т т а - кельнерша.
   Н о ч н о й с т о р о ж.
   Б е н е д и к т - студент немец.
   Г а л и ч е к - студент чех.
   Д а н и н и, Г е н а р т - оперные актеры.
   Г е й м б е р г е р - скрипач.
   С т у д е н т ы - немцы, чехи и поляки; другие  посетители  пивной  -
дамы, карточные игроки, актеры, музыканты; кельнерши; ремесленники,  ру-
докопы, солдаты коммунальной гвардии и саксонских  войск,  инсургенты  -
граждане, венские легионеры; подростки.
   Посвящаю Максиму Горькому

   АКТ ПЕРВЫЙ

   ДЕЙСТВИЕ ПРОИСХОДИТ ВЕСНОЙ 1849 ГОДА

   ---------------

   Богатая пивная в полуподвале. На стенах оружие, картины, чучела птиц.
Тяжелые своды потолка расписаны краской, потемневшей от времени и  дыму.
Широкие мозаичные окна. Заставленная посудой стойка; дубовая мебель. По-
хоже на кунсткамеру: всего много и все старое, пожелтевшее.  Одна  дверь
ведет на улицу, другая - в кухню.

   ---------------

   ВЕЧЕР.
   [Пустая страница]
   1.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, посетители.

   (Грунерт, сидя подле стойки, считает деньги.
   Посетители в дальнем углу пивной играют в карты.
   Пауза, прерываемая возгласами игроков.)

   Г р у н е р т. Лотта, опять вы мне не додали!
   Л о т т а. Посчитайте сначала!
   Г р у н е р т. Времена! Каждый норовит огрызнуться. Скоро, пожалуй, и
Марихен нельзя будет слова сказать. Ох, Господи! (Кричит.) Хозяин я, или
нет?
   Л о т т а (кельнершам). Юродивый, а злобы в нем, как в гадюке...
   Г р у н е р т. Чего считать - сразу видно, что не хватает...

   (Входит Марихен.)

   2.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, посетители, Марихен.

   (Марихен несет охапку ложек, вилок и ножей. С шумом бросает их в кор-
зину.)

   Г р у н е р т (привскочив). Опять? Сколько раз тебе  говорилось,  как
надо обращаться с ножами! Хоть кол на голове теши этой чешской бестолочи
- ничего не поможет.
   М а р и х е н. Да что вы все чешская да чешская! Нашли бы себе немку,
да и лаялись.
   Г р у н е р т. Вот, пожалуйте, что  я  говорил?  Даже  этой  грязнухе
нельзя слова сказать...
   П о с е т и т е л и (шумно подымаясь и бросая  на  стол  карты).  Эй,
там!

   (Марихен уходит.)
   3.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, посетители.

   Г р у н е р т. Ох, Господи!
   П о с е т и т е л и (рассчитываются с Лоттой, хохочут).
   П е р в ы й. Голову бы дал на отсечение, что король вышел!
   В т о р о й. А он тебя и подсидел...
   Т р е т и й. Короли всегда подсиживают.
   П е р в ы й. Положим, иногда и выручают.
   Т р е т и й. Разве что в картах...
   В т о р о й. Не только; на свете семь приятных королей:  четыре  -  в
картах, два - в шахматах и один - в кеглях...

   (Смеются.)

   Г р у н е р т. Послушал бы его величество своих верноподданных...

   (Посетители с громким смехом направляются к выходу.  В  самых  дверях
они сталкиваются с Клоцом и проф. Ионшером.)

   4.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, Клоц, проф. Ионшер.

   (Клоц и профессор с холодным достоинством уступают  дорогу  посетите-
лям, потом медленно спускаются по ступенькам и садятся за  передний  ма-
ленький стол.)

   Г р у н е  р  т.  Здравствуйте,  господин  профессор,  имею  честь...
Здравствуйте, господин Клоц.
   П р о ф е с с о р. Здравствуйте, милейший. Давно  ли  вашу  почтенную
ресторацию стала посещать такая публика? (К Клоцу.)  Неприятная  развяз-
ность у этих господ...
   Г р у н е р т. Совершенно верно, господин профессор. Прямо-таки  пле-
беи, с вашего позволения. И такие разговоры, такие разговоры, если  поз-
волите, господин профессор.
   П р о ф е с с о р. Какие разговоры?
   Г р у н е р т. Вот хоть бы сейчас: если и  есть,  говорят,  на  свете
приятные короли, так это только в кеглях.
   П р о ф е с с о р. Почему в кеглях?
   Г р у н е р т. Ума не приложу, господин профессор. Может, потому, что
в кеглях короля всегда (присвистнув) сшибить можно.
   П р о ф е с с о р. По-моему... по-моему это просто глупо.
   Г р у н е р т. Совершенно верно, господин профессор, очень глупо.
   К л о ц. Мне пива. А вы что, доктор?
   П р о ф е с с о р. Я выпью кофе. Только не крепкий. Вы знаете, у меня
почки не совсем в порядке.
   Г р у н е р т. О, тогда, конечно, пива нельзя.
   П р о ф е с с о р. Ну, если немного...
   Г р у н е р т. Совершенно верно, господин профессор, если  немного...
Шахматы?
   К л о ц. Непременно. Я хочу реванша, доктор.
   П р о ф е с с о р. Вы его получите.

   (Пауза.
   Лотта приносит напитки и шахматы.
   Клоц и профессор расставляют фигуры.)

   П р о ф е с с о р. Так вы изволите говорить, уважаемый, что спрос  на
философские сочинения продолжает падать?
   К л о ц. Его совсем нет, доктор.
   П р о ф е с с о р. Но позвольте, что же тогда читать! Нельзя же  жить
одними историйками всяких выскочек. Ведь философия - не только мать нау-
ки, но и...
   К л о ц. Извините, доктор. В выборе лектюры читателем всегда  руково-
дит единственное побуждение: не отстать от духа времени.
   П р о ф е с с о р. Тем более. Сейчас, когда народы столь жестоко пла-
тятся за свои ошибки, которые явились  следствием  невежества,  особенно
необходимо изучение законов мышления, дабы впредь  можно  было  избежать
катастрофических недоразумений.
   К л о ц. На деле другое. Сегодня утром, приходит ко мне в лавку поку-
патель. Должен вам сказать, - богатырь, точно  с  гравюры,  изображающей
ветхозаветные деяния. Спрашивает что-нибудь новое. Показываю ему,  между
прочим, и ваше руководство к изучению философии. Так не поверите, усмех-
нулся этот человек так, что мне даже не по-себе стало, а после такой ус-
мешки произносит с сожалением: все философия, да философия, нет ли у вас
руководства к изучению бар-ри-кадо-софии.
   П р о ф е с с о р. Это что же такое?
   К л о ц. Умы волнуются, умы ищут выхода. Нужна  какая-то  новая  муд-
рость.
   П р о ф е с с о р (язвительно). Бар-ри-ка-до-софия?
   К л о ц. Может быть... Ваш ход.
   П р о ф е с с о р. А я так уверен, что этот ваш  ветхозаветный  бога-
тырь был просто чех. Какой-нибудь разбойник из  академического  легиона.
На месте правительства, я бы давным давно  вышвырнул  из  Саксонии  всех
этих оборванцев. Впрочем, что можно ждать от нынешнего правительства!
   К л о ц. Истинно либеральное государство обязано  давать  приют  всем
политическим беглецам. Наше правительство поступает правильно.
   П р о ф е с с о р. Наше правительство, - собственно не наше,  а  ваше
правительство, - потеряло голову, если  она  у  него  имелась.  Подумать
только! В Вене казнят от'явленного государственного преступника, а  наше
правительство возглавляет демонстрацию протеста.  Всенародно,  на  улице
расписывается в единомыслии с разбойником!

   (Грунерт тихо подходит к столу.)

   К л о ц. Доктор, Роберт Блюм заблуждался, но Роберт Блюм был народным
депутатом, а не разбойником.
   П р о ф е с с о р. Роберт Блюм был злейший враг немецкого  народа.  И
мне положительно жаль, что не нашлось палача, чтобы его повесить. На та-
ких предателей немецкого дела жалко пороху и свинца.
   К л о ц. Доктор, вы горячитесь. Гуманность прежде всего.
   П р о ф е с с о р. Гуманность в руках коноводов безумной оппозиции  -
страшное орудие. (Шепчет.) Король это давно понял: дни теперешнего  пра-
вительства сочтены.
   К л о ц. Чего же вы опасаетесь сказать это громко? Грунерт - такой же
честный немец, как и мы. Господин Грунерт! Доктор говорит, что положение
нашего правительства непрочно.
   Г р у н е р т. Своего мнения, если позволите, у меня нет. Но говорят,
говорят... Называют даже одно лицо...
   П р о ф е с с о р. Кого, кого?
   Г р у н е р т. Графа Бейста...
   П р о ф е с с  о  р.  О,  этот  сумеет  расправиться  со  всей  чешс-
ко-польской камарильей.
   К л о ц. Но это будет крушение всех немецких идеалов!
   П р о ф е с с о р. Это будет их спасение.

   5.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, Клоц, проф. Ионшер, посетители.

   (Входят две дамы в сопровождении мужчин. Разодеты по-праздничному.)

   П е р в а я д а м а. Боже, как это было прекрасно! Какие  звуки!  Как
на волнах!
   В т о р а я. А должно быть трудно господину Вагнеру: такая уйма музы-
кантов. Он даже вспотел.
   П е р в а я. Но какая музыкальная ученость  у  этих  капельмейстеров.
Подумайте, ведь они умеют играть на всех инструментах!
   В т о р а я. Неужели на всех?
   П е р в а я. Ну, да. Как же иначе управлять оркестром?
   В т о р а я. И на контрабасе?

   (Проходят к дальнему столу.)

   Г р у н е р т. Изволили быть на концерте?
   П е р в а я. Да, мы только что с симфонии...
   Г р у н е р т. Кончилось?
   П е р в а я. Увы, так жаль!
   К л о ц. Гардэ.
   П р о ф е с с о р. Не страшно...
   К л о ц. Шах.
   П р о ф е с с о р. Это другое дело, гм-м...

   (Входят Данини, Генарт и др. актеры.)

   6.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, Клоц, проф. Ионшер, посетители, Дани-
ни, Генарт и др. актеры. Немного спустя - новые посетители и - из  кухни
- фрау Грунерт.

   Д а н и н и (к Генарту). Нет, зачем он отнял у меня роль?  Я  человек
маленький, больной, моя песенка спета. Но свое дело я исполняю честно. И
потом, разве я не такой же актер королевской оперы, как  все  другие?  Я
инвалид, но оскорблять себя безнаказанно не позволю. Не позволю!
   Г е н а р т. Пора бы тебе позабыть всю эту историю, Данини.
   Д а н и н и. Позабыть? Да знаешь ли ты, что не так давно, королевско-
му капельмейстеру, Рихарду Вагнеру, нечего было на зуб положить, и  вто-
рой актер Данини делился с ним на репетициях последним ломтем хлеба?
   П е р в ы й а к т е р. Пропоем бывало ансамбль, и все в карман за ко-
шельками: маэстро на пропитание. Он так привык к этому, что всегда,  бы-
вало, шляпу свою вверх дном на фортепиано кладет. А потом смотришь - ко-
ролевский капельмейстер бежит в лавочку за селедкой. Ха-ха!
   В т о р о й. Ну, с той поры много воды утекло. До Вагнера  теперь  не
дотянешься: знаменитость!
   Д а н и н и. Зазнался!

   (Постепенно пивная оживает. Группы  новых  посетителей  занимают  все
столы, кроме двух передних. Все оживлены.
   Грунерт низко раскланивается.
   Лотта и др. кельнерши снуют взад и вперед с кружками пива и  закуска-
ми.
   Выплывает громадная, толстая фрау Грунерт и становится за стойку раз-
ливать пиво.
   Сдержанный шум...)

   Г е н а р т. Чему здесь удивляться? Театральная слава и черная небла-
годарность - родные братья... Ваше здоровье. (Пьет.) Меня удивляет  дру-
гое. Закадычного друга маэстро - господина Рекеля - выкинули  из  театра
за пропаганду, что вполне справедливо: королевское учреждение  не  может
терпеть в своих стенах государственного изменника. Однако, в то же  вре-
мя, в том же королевском  учреждении,  другой  государственный  изменник
продолжает занимать почтеннейший пост.
   Д а н и н и. То-есть как? Кто же это?
   Г е н а р т. Милейший, да наш маэстро, сам Рихард Вагнер!
   В с е. Да неужели, что ты? Не может быть! Откуда ты взял?
   Г е н а р т. У меня, собственно, данных нет, то-есть фактов,  я  хочу
сказать. Но кому же неизвестно, что маэстро панибратствует с  Рекелем  и
заведомыми республиканцами, всякими чехами и поляками?
   П е р в ы й а к т е р. Это ничего.
   Д а н и н и. Республика ничего, по-твоему? Но кто за республику,  тот
против короля. По-твоему, можно без короля?
   В т о р о й а к т е р. Что же будет, в таком  случае,  с  королевским
театром?
   П е р в ы й. Республика сама собой, но король,  конечно,  должен  ос-
таться.
   Г е н а р т. Э-ге, коллега, да ты, я вижу, сам-то якобинец!
   П е р в ы й. Нет... видишь ли, так говорил  маэстро  в  Отечественном
союзе...
   Г е н а р т. Отечественный союз - вредное общество.
   В т о р о й. А какое по-твоему полезное?
   Г е н а р т (торжественно). Союз немецкий.
   П р о ф е с с о р И о н ш е р  (отрываясь  от  шахматной  доски,  де-
монстративно громко). Совершенно правы,  сударь.  Единственно  достойное
общество в королевстве Саксонском и других германских землях, это -  Не-
мецкий союз.
   К л о ц. Шах королю.
   Г о л о с и з п о с е т и т е л е й. Немецкий союз получает деньги от
старого правительства! (Шум. Голоса: верно, верно, позор! Ложь!  Правда!
Клевета!)
   П р о ф е с с о р (приподымаясь). Гражданина, бросившего грязную кле-
вету на Немецкий союз, прошу повторить свои слова!

   (Мгновенная тишина.)

   Г о л о с и з п о с е т и т е л е й. Немецкий союз получает деньги от
старого правительства!

   (Взрыв смеха.
   Шум.)

   К л о ц (усаживая профессора). Доктор, оставьте. Ваш король под  уда-
ром.
   Г р у н е р т. Ох, Господи! Народ, что порох: брось  искорку,  так  и
вспыхнет. Лотта, пива господам актерам!

   (Входят Вагнер и музыканты с инструментами в футлярах.)

   7.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, Клоц, пр. Ионшер, посетители, Данини,
Генарт и др. актеры, фрау Грунерт, Вагнер, музыканты.

   Г р у н е р т. Честь имею,  господин  капельмейстер.  Прошу  покорно,
честь и место. Лотта!
   П е р в ы й м у з ы к а н т (показывая на передний большой стол). Вот
здесь, маэстро.
   (Становится тихо.
   Вагнер, раскланиваясь, проходит к столу.
   Кругом перешептываются, многие привстают, чтобы лучше рассмотреть ка-
пельмейстера.
   Музыканты здороваются с актерами.)

   Д а н и н и. В нашу сторону даже не поклонился...
   В т о р о й м у з ы к а н т (к актерам). Были на концерте?
   Г е н а р т. Ну, как же, конечно. (Подходя к  Вагнеру.)  Маэстро!  По
праву старшинства позволю себе передать от имени актеров, наслаждавшихся
сегодня вашим искусством, искреннее удивление и восторг.
   В а г н е р (устало). Не правда ли, дирижируя чужими  произведениями,
я имею больший успех, чем в своих операх?
   Г е н а р т. Помилосердствуйте, обожаемый маэстро! Ваши  оперы  прек-
расны! Мы счастливы работать под вашим начальством.
   В а г н е р. Начальством?
   Г е н а р т. Вашим талантливым музыкальным руководством. (Отходит).
   В а г н е р. Льстят...
   П е р в ы й м у з ы к а н т. Поверьте, дорогой маэстро, поверьте - не
льстят! Вся зала была охвачена необыкновенным восторгом.
   В т о р о й м у з ы к а н т. Прямо экстазом!
   В а г н е р. Спасибо. Я чувствую, что провел хорошо. Но... все не то!
Господа, позвольте мне покинуть вас, здесь...
   П е р в ы й м у з ы к а н т. Маэстро, выпейте хотя вина!
   П е р в а я д а м а (тихо подойдя к столу, кладет перед Вагнером  бу-
кетик подснежников. Робко). Примите это, господин капельмейстер, и прос-
тите за скромность...
   В а г н е р (быстро встает, протягивает даме руку).  Я  очень,  очень
благодарен вам, сударыня!
   П е р в а я д а м а. Боже, если бы я могла выразить, как  вы  божест-
венно ведете оркестр!
   В а г н е р (очень живо). Что вы скажете о музыке, сударыня?
   П е р в а я д а м а (жеманясь). О, она упоительна! Представьте, я ни-
почем не могла достать афишу - их положительно рвали на части. Как назы-
вается эта ваша дивная вещь?
   В а г н е р (опускается на стул). Эта вещь называется... девятой сим-
фонией Бетховена...

   (Дама в растерянности отходит. Музыканты переглядываются.)

   П е р в ы й м у з ы к а н т. Можно ли ждать большего от филистера?
   В а г н е р. Увы, друзья, весь мир состоит из филистеров!
   Д а н и н и. Он, кажется, опять не в духе?
   Г е н а р т. Знаете, что дирекция отказалась поставить его новую опе-
ру?
   Д а н и н и. А здорово его опять в газетах отчитали!
   Г е н а р т. Пора бы привыкнуть. О такой музыке хорошо  может  писать
только Рекель.
   Д а н и н и. Вон он, легок на помине!

   (Входит Рекель.)

   8.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, Клоц, пр. Ионшер, посетители, Данини,
Генарт и др. актеры, фрау Грунерт, Вагнер, музыканты, Рекель.

   (Рекель быстро отыскивает глазами Вагнера и спешит к нему.)

   В а г н е р (хватает порывисто руку Рекеля, усаживает его рядом с со-
бой). Дорогой мой, я так рад, так рад видеть тебя! Где ты пропадал?
   Р е к е л ь. Мне сказали, что ты пошел выпить вина.  Я  обегал  почти
все ресторации. (Протягивает руку музыкантам.)

   (Музыканты в замешательстве здороваются. Затем по одиночке  подымают-
ся, откланиваются Вагнеру. Одни подсаживаются к  столу  актеров,  другие
отыскивают знакомых среди посетителей.)

   Р е к е л ь (не обращая внимания на музыкантов). Я ожил, ожил,  ожил!
"Листок" шумит! Сегодня приезжали из Фрейберга, Хемница, Пильзена,  нас-
тоящие пролетарии. Пойми, друг мой, настоящие пролетарии! Из Богемии бы-
ли двое студентов, забрали все старье и деньги заплатили. А это  -  все!
Какие пытки пережил я за прошлую неделю: за бумагу платить нечем, печат-
ня не набирает, домой итти страшно - ребята сидят на сухом  хлебе,  жена
плачет - ужас. А теперь - (стучит по столу) бутылку Нирштейна!
   В а г н е р. Словом, ты старательно готовишь себе если  не  виселицу,
то тюрьму.
   Р е к е л ь. Рихард, а ты все тот же.
   В а г н е р. Мне тяжело, Август, и я завидую тебе.
   Р е к е л ь. Завидуешь виселице? Но нет, все зависит  от  нас  самих.
Чем больше искренних друзей приобретем мы, тем легче и  скорее  наступит
крушение реакции. Ах, если бы пролетариев и студентов,  которые  у  меня
были, увидел наш Бакунин! Если бы он был здесь!
   В а г н е р. Позволь, но разве ты его не встретил?
   Р е к е л ь. Кого? Михаила? Он в Богемии.
   В а г н е р. Август, он здесь!
   Р е к е л ь. Ты с ума сошел!
   В а г н е р. Друг мой, я говорил с ним сегодня, только что.
   Р е к е л ь. Чего же ты молчишь? Где он? Пойдем!
   В а г н е р. Погоди, куда ты? Я не имею понятия, где он.
   Р е к е л ь. Где ты его видел? Почему он не зашел ко  мне?  Когда  он
приехал? Да говори же, говори!
   В а г н е р. Поверь мне, я сам ничего не знаю.
   Р е к е л ь. Боже мой, да говори, наконец!
   В а г н е р. Сегодня, после концерта, едва я положил палочку на пульт
и раскланялся, в оркестре...
   Р е к е л ь. Ну!
   В а г н е р. В оркестре появляется Бакунин.
   Р е к е л ь. Ну, и что же?
   В а г н е р. Ты понимаешь, я был так поражен. Во-первых, я  был  уве-
рен, что его в Дрездене нет; во-вторых, его разыскивает  полиция,  а  он
посещает концерты; потом - согласись сам - внимание всего зала было нап-
равлено на меня, а я вдруг попадаю в об'ятия какого-то исполина на  виду
у всей публики, всего оркестра. Благороднейшая тема для  горожан.  Но  я
был так рад...
   Р е к е л ь. Ну, а он, он что?
   В а г н е р. Он был потрясен музыкой.
   Р е к е л ь. Он что-нибудь сказал?
   В а г н е р. Да. Он сказал, что если пожар охватит собою весь мир,  и
при этом суждено будет погибнуть всей музыке, мы соединимся, чтобы  отс-
тоять девятую симфонию.
   Р е к е л ь. Рихард, Бакунин - истинный художник!
   В а г н е р. Он - сатана...
   Р е к е л ь. Что же было потом?
   В а г н е р. Мне аплодировали, я пошел к пульту, чтобы отблагодарить,
а когда вернулся, Бакунина уже не было.
   Р е к е л ь. Куда же он мог деться?
   В а г н е р. Я обегал почти весь театр, дожидался у выхода, пока вый-
дет последний человек, - он канул, как в воду...
   Р е к е л ь. Пойдем!
   В а г н е р. Куда?
   Р е к е л ь. Пойдем! я выкопаю его из-под земли!
   В а г н е р. Погоди, а как же вино?
   Р е к е л ь. Возьмем с собой. Отпразднуем приезд благороднейшего дру-
га народа!
   В а г н е р. Он так неосторожен...
   Р е к е л ь. Есть люди, которые спешат под кровлю от первой  набежав-
шей тучки, и есть другие, для которых гроза  -  обыкновенное  состояние.
Подымайся!

   (Рекель расплачивается с кельнершей, берет с собой бутылку вина и ув-
лекает к выходу Вагнера. Пока они пробираются к двери,  в  пивной  тихо.
Как только дверь закрылась за ними, глухой рокот голосов наполняет  под-
вал.
   Почти тотчас же после ухода друзей, дверь шумно растворяется и ватага
студентов-немцев врывается в пивную.)

   П р о ф е с с о р. Этот господин, с которым ушел молодой  композитор,
окончательно скомпрометированная персона.
   К л о ц. Ну, почему же?..
   П р о ф е с с о р. Он издает эти... как их... народные листки  и  уже
сидел в тюрьме.

   (Входят Бенедикт и другие студенты-немцы.)

   9.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, Клоц, проф. Ионшер, посетители, Дани-
ни, Генарт и др. актеры, фрау Грунерт, музыканты, Бенедикт и др. студен-
ты-немцы.

   П е р в ы й с т у д е н т (оглядывая потолки и стены, поет):

   "Когда случится нам заехать
   На грязный постоялый двор..."

   (Грунерт обретает необыкновенную  подвижность:  расшаркивается  перед
каждым студентом, подкатывает стулья к среднему большому  столу.  Улыбка
готовности не сходит с его лица.
   Кельнерши оживают и прихорашиваются.)

   Г р у н е р т. Очень, очень рад, господа. Прикажите-с!
   Б е н е д и к т (театрально). Скажи, старик, приплыли ль  из-за  моря
суда голландские с товаром на борту? Твой славный погреб получил ли мехи
с вином из дальних стран? Какою  редкостью  похвастать  готов  почтенный
твой кабак? Чем потчевать гостей ты будешь, дай ответ...
   П е р в ы й с т у д е н т. Друзья, наш Бенедикт - талантливый поэт!

   (Студенты рукоплещут.)

   Б е н е д и к т. Увы, я так редко слагаю вирши!
   В т о р о й с т у д е н т. Тебя не посещают музы?
   Б е н е д и к т. Только тогда, когда я выпью...
   П е р в ы й с т у д е н т. Но, ведь, ты вечно пьян!

   (Хохот.)

   В т о р о й с т у д е н т (к  Грунерту).  Монастырские  ликеры  есть?
Старый Доппелькюммель? Мозельвейн?
   Г р у н е р т. Что изволите, господин доктор.
   В т о р о й с т у д е н т. Значит, все в порядке?
   Г р у н е р т. Так точно, господин доктор.
   Б е н е д и к т. В таком случае, во-первых - пива, во-вторых -  пива,
в-третьих - пива... Словом, сколько ртов, столько литров пива.
   П р о ф е с с о р (любуясь студентами). Когда я смотрю  на  молодежь,
вера в великую будущность немецких государств вспыхивает во мне с  новой
и новой силой.
   К л о ц. Золотая пора!
   П р о ф е с с о р. Юность! Помните ли вы, сударь, наши  годы,  старый
Гейдельберг, незабвенная Иена...
   К л о ц. Такие умы, как Лессинг, сердца, как Шиллер...
   П р о ф е с с о р. И этот величайший из немцев - Фридрих. Его дух был
еще жив среди нас. Вот, сударь, в чем  надо  искать  спасение  немецкого
единства - в просвещенном абсолютизме.
   К л о ц. Абсолютизм устарел, доктор.
   Б е н е д и к т. Silentium!
   П е р в ы й с т у д е н т. По уставу корпорации...
   В т о р о й с т у д е н т. Нельзя ли без устава: я умру от жажды!
   Б е н е д и к т. Silentium!
   В т о р о й с т у д е н т. Коллега, смилуйся.
   Б е н е д и к т. Согласны ли сделать исключение для жаждущего  колле-
ги?
   С т у д е н т ы. Согласны! Пусть!
   Б е н е д и к т. Прошу встать.

   (Встают, поднимают пивные кружки, образуя из них сплошное кольцо  над
серединою стола, кричат почти в одно слово "Prosit!", потом дружно  под-
носят кружки к губам и, как по команде, начинают пить.
   Головы посетителей обращены в сторону студентов.
   Входят Бакунин, Вагнер и Рекель.)

   10.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, Клоц, проф. Ионшер, посетители, Дани-
ни, Генарт и др. актеры, фрау Грунерт, музыканты, Бенедикт и др. студен-
ты-немцы, Бакунин, Вагнер, Рекель.

   (Взоры всех устремляются на вошедших. Они останавливаются  в  дверях:
Вагнер и Рекель по сторонам Бакунина. Бакунин держит  подмышкой  толстый
сверток газет.)

   Б а к у н и н (сняв шляпу, вытирает большим платком лицо и шею. Гром-
ко). У-фф, чорт, жарко!

   (Посетители начинают переглядываться.)

   К л о ц. Вот это тот самый, о котором я говорил...
   П р о ф е с с о р. Баррикадософ?
   К л о ц. Да, это он.
   П р о ф е с с о р. Конечно, - чех!
   В а г н е р (Бакунину). Оставаться тут - безумие!
   Б а к у н и н (тянет Вагнера за рукав). А ты не брыкайся, музыкант.
   В а г н е р. Здесь кругом наши недоброжелатели...
   Б а к у н и н. В этом кабачке я назначил весьма важное  свидание.  От
него зависит все дальнейшее. Сколько сейчас времени?

   (Рекель шутливо показывает на свои жилетные карманы и смеется.)

   В а г н е р. Я оставил часы дома...
   Б а к у н и н. Да, брат, не замечать своей бедности трудно.  (Подходя
к профессору и раскланиваясь.) Не можете ли,  сударь,  сказать,  который
час?

   (Профессор сосредоточенно-угрюмо смотрит на шахматную доску.)

   К л о ц (предупредительно). Ровно десять часов.
   Б а к у н и н. Очень одолжили. (Увлекает Вагнера с Рекелем к передне-
му столу.) Лицо, к которому у меня дело, должно скоро прибыть. А  теперь
я чувствую необходимость вознаградить себя за весь голодный день.

   (Вагнер беспокойно озирается.
   Рекель неотрывно глядит на Бакунина, словно зачарованный, со счастли-
вой улыбкой на устах.)

   Б а к у н и н. Что есть на кухне?
   Л о т т а. Можно приготовить по вашему желанию, сударь.
   Б а к у н и н. Друзья, вы примете участие? Нет? Тогда вот что: отбив-
ную котлету с каким-нибудь соусом и яичницу. Сыр есть? Отлично, дайте  и
сыру. Всего - двойную порцию.
   Л о т т а. Для двух персон?
   Б а к у н и н. Готовьте на двоих, мы разберемся. Хлеба дайте как сле-
дует, не по-вашему. А сначала - стакан водки.
   Л о т т а. Вина? Какого желает, сударь?
   Б а к у н и н. Не вина, а водки.
   Л о т т а. Хлебной водки, сударь?
   Б а к у н и н. Совершенно верно, настоящей хлебной водки.
   Л о т т а (всплескивая руками). Стакан!
   Б а к у н и н. Ну, да, стакан.
   Л о т т а. Больше ничего, сударь?
   Б а к у н и н. Пока все.
   В а г н е р. У нас есть Нирштейн, Михаил.
   Б а к у н и н. Пейте себе на здоровье.  Поражаюсь  вашей  способности
сидеть целый вечер за стаканом вина и принимать  это  зубное  полосканье
микроскопическими глоточками.
   В а г н е р. Неужели ты не ощущаешь наслаждения, когда пьешь?
   Б а к у н и н. Вкусовые наслаждения - гурманство. Человек должен есть
и пить не для вкуса, а для действия.
   Б е н е д и к т. Вы не находите, коллеги, что все это могло быть ска-
зано и менее громко?
   П е р в ы й с т у д е н т. Это какая-то Иерихонская труба!
   В т о р о й с т у д е н т. Он решил заткнуть ее полдюжиной завтраков!

   (Студенты смеются.)

   Б а к у н и н (медленно поворачивает к ним голову.  Рекелю).  Вот  бы
тебе эту публику в "Листок", писать юмористику...
   Б е н е д и к т (вскакивает, как уколотый). Прошу вас, сударь,  взять
ваши слова назад!
   Б а к у н и н (так же громко Рекелю). Нигде нет такой пустой  молоде-
жи, как у вас.

   (Страшный шум и негодующие возгласы за столом студентов, повскакавших
со своих мест.)

   В а г н е р. Прошу тебя, Михаил...
   П е р в ы й с т у д е н т. Мы требуем удовлетворения!
   В т о р о й с т у д е н т. Вы ответите за это!
   С т у д е н т ы. Грубиян! Мы заставим вас молчать!  Неслыханно!  Дер-
зость!
   Б е н е д и к т (пробираясь между друзей). Если вы полагаете, что на-
ша корпорация оставит такое  оскорбление  без  последствий...  (подходит
вплотную к Бакунину) то вы ошибаетесь. Мы заставим вас  извиниться  пуб-
лично, или дать нам удовлетворение... Мы заставим, сударь!
   П е р в ы й с т у д е н т. Подлец!

   (Бакунин грузно встает. Выпрямляется, словно потягиваясь. Молча смот-
рит Бенедикту в глаза, громадный и спокойный.
   Безмолвная борьба происходит в напряженной тишине пивной.
   Бенедикт с'ежился, ушел в свой сюртук, как в раковину.)

   Б е н е д и к т. Я... если вы (отступает на шаг), если вы...
   Г р у н е р т. Ох, Господи!
   Б а к у н и н (точно погаснув, опускается на стул). Уберите  от  меня
этого молодого человека.

   (Шум возобновляется. Всюду горячо жестикулируют, особенно  за  столом
студентов.)

   П р о ф е с с о р (кидает опасливо-злобные взгляды на Бакунина).  Мо-
лодые коллеги! Пятно, брошенное этим... м-м... развязным чужеземцем, ло-
жится позором не только на вас, но и на все немецкое  студенчество.  Ваш
долг, ваша обязанность, ваша честь...
   К л о ц. Доктор, вы подливаете масла в огонь...
   Б е н е д и к т (выкрикивает). Мы еще посчитаемся!
   П е р в ы й с т у д е н т. Я его обозвал подлецом!
   В т о р о й с т у д е н т. Он проглотит "подлеца" в виде соуса с кот-
летами!
   П е р в ы й с т у д е н т. Трус!

   (Студенты свистят и шаркают ногами.
   Вагнер не знает, куда смотреть.
   Рекель неподвижен и бледен.
   Бакунин мечтательно-спокоен, точно кругом никого нет.
   Лотта приносит большой поднос, заставленный кушаньями и тарелками.
   Бакунин принимается за еду. Ест он громко, сосредоточенно и  некраси-
во: уничтожает пищу.
   Вагнер смотрит на Бакунина с брезгливым ужасом.
   К Рекелю вернулась зачарованная улыбка.)

   Д а н и н и. Господа студенты больше шумят, чем действуют...
   Г е н а р т. Покорнейше благодарю иметь дело с этаким слоном.
   П е р в ы й а к т е р. У него спина точно суфлерская будка.
   Д а н и н и. А кем он может быть?
   Г е н а р т. Похож на газетчика: обтрепан и космат. Впрочем,  ясно  -
поляк...
   Б а к у н и н (кивает Вагнеру и Рекелю и опрокидывает стакан с водкой
в рот). Скверная у вас водка... Бр-р!
   Л о т т а (восторженно). Вот это - мужчина!
   Г р у н е р т. Не хотел бы я такого к себе в нахлебники...
   В а г н е р. Боже мой, какая унизительная  сцена!  Лучшая,  передовая
молодежь, держит себя менее достойно, чем городская чернь. Чего же ждать
от народа простого, которого не коснулось благородное влияние наук и ис-
кусств? (Отвлеченный чавканьем Бакунина, смотрит на него с непреодолимой
брезгливостью.)

   (Студенты, перешептываясь, о чем-то совещаются.
   В пивной тихо.
   Ближние посетители с любопытством наблюдают, как ест Бакунин.)

   П р о ф е с с о р (пожимаясь, точно от холода). Вот животное!
   Б а к у н и н (бросает взгляд на Вагнера и разражается внезапным  хо-
хотом. Сквозь смех вырываются обрывки слов: он хочет начать говорить, но
смех душит его). Август... не могу! (Вытаскивает из кармана платок, ути-
рает им глаза, потом лицо и продолжает хохотать.)
   Р е к е л ь (смеется). Что ты, над чем, Михаил, над чем?
   Б а к у н и н. Понимаешь, вспомнил, Август, вспомнил, как я... у Ваг-
нера колбасу с'ел! Ни крошечки не оставил! Жена его  нарезала  этак  то-
ненько, аккуратненько, как принято в деликатном доме к столу, а я всю ее
сразу. А чем я виноват: колбаса была совсем необыкновенная, удивительная
колбаса. А жена его, премилое, добрейшее создание, - так та пришла прямо
в панику. Потерял навсегда репутацию человека, который умеет вести  себя
в обществе. Но жена у него - нежнейшее существо. Как  ее  здоровье,  Ри-
хард?
   В а г н е р. Ты, право, Михаил, напрасно. Минна тогда, действительно,
была в замешательстве, но вовсе не потому, что ты так... странно ел... У
нас кроме колбасы ничего не было, и мы просто боялись, что ты не наешься
до-сыта.
   Б а к у н и н. Смотри, Рекель, какие у него глаза: он мне этой колба-
сы никогда не простит! (Смеются.)
   В а г н е р. Иногда ты мне кажешься страшным. Ты  шутишь,  где  нужно
быть мрачным, и, обладая добрым сердцем, любишь и сострадаешь мимоходом,
по-пути.
   Б а к у н и н. Одно напоминание о  колбасе  ввергает  тебя  в  пучину
сладчайшего пессимизма. (Смеются.)
   В а г н е р. Неужели и ты не хочешь понять меня, ты,  с  твоим  даром
понимать все?
   Б а к у н и н. Не знаю, чего тебе не хватает...
   В а г н е р. Михаил!
   Б а к у н и н. Тебе хорошо. У тебя, вон, королевская униформа есть...
   Р е к е л ь. За что ты его, Михаил?
   В а г н е р (закрывая лицо руками). Жестоко это, жестоко, потому  что
от тебя...
   Б а к у н и н (хмурым тоном, сквозь который звучит нежность).  Что  с
тобой, музыкант?
   Р е к е л ь. Ну, вот, ну, вот, так - хорошо!

   (В пивной напряженная, что-то предвещающая, тишина. Общее любопытство
направлено на Бакунина и его друзей.)

   В а г н е р. Я завидую тебе. Ты поглощен всепожирающей идеей, ты  ви-
дишь эту идею в народах, в людях и не замечаешь при  этом  самих  людей.
Тебе некогда остановиться на мне, тебе не до меня, как  и  не  до  кого.
Скажи, есть ли для тебя люди?
   Б а к у н и н. Для человека на первом плане должно быть человечество.
Кто не отдается его делу без оглядки, тот не человек, а филистер.  Чело-
век должен не замечать себя.
   В а г н е р. Но не у всякого найдутся силы  пожертвовать  своею  лич-
ностью. Личность, готовая обогатить человечество, подняв  его  до  себя,
разве она не должна быть поставлена выше безглазой, безголовой,  бездуш-
ной толпы?
   Б а к у н и н. Человечеству нужно служенье, а не жертвы.
   Р е к е л ь. Как это верно, как верно!
   В а г н е р. Да, да. Но как же ты не хочешь понять меня? Я  -  худож-
ник, поэт, музыкант. Отдавая свое искусство жизни, служу ли я ей?
   Р е к е л ь. Конечно, Рихард, конечно! Ты исполняешь свой долг  перед
человечеством.
   В а г н е р. И вот тут... Если бы вы знали! Целые  годы  труда,  годы
вдохновения пропали бесследно.
   Р е к е л ь. Не правда, не правда, Рихард! Твои оперы...
   В а г н е р. Оставь, ты вечно успокаиваешь! Я жаждал коренного  пере-
ворота в искусстве. Шесть лет отчаянной борьбы не оставили ни одной  ца-
рапины на бесстрастном изваянии театрального истукана. Вокруг меня  отк-
рылась пустыня... Что же дальше?
   Б а к у н и н (стучит по тарелке). Сигару!
   Л о т т а. В какую цену, сударь?
   Б а к у н и н. Большую, хорошую сигару. (К  Вагнеру.)  В  борьбе  нет
места отчаянию, если не утрачена вера в великий смысл цели, ради которой
борьба ведется. Изверился ли ты в своей цели?
   В а г н е р. О, нет! Она пылает предо мною, как прежде, в неотразимой
красоте.
   Б а к у н и н (спокойно). Тогда восстань и  разрушь  все,  что  стоит
преградой на пути к цели.
   В а г н е р. Нет! Я убедился, что только ценою своей гибели, как  ху-
дожника, можно одолеть твердыню лже-искусства.
   Б а к у н и н (спокойно, как прежде). Разрушь в себе художника.
   В а г н е р. Бессмыслица, бред, безумие! Погибнуть, умереть, чтобы на
завоеванном твоею смертью месте распустился  чертополох.  Скажи,  скажи,
Михаил, кто же придет на смену нам, кто будет строить наше здание,  если
мы умрем, не успев сказать, каким оно должно быть?
   Б а к у н и н (сквозь облака сигарного дыма, видно, как улыбается он,
выпуская тихие слова, которые стелются, подобно дыму). Ты  все  о  новых
формах, новом здании... Вопреки стараниям революционеров испортить исто-
рию, ни одна революция, даже самая глупая и самая маленькая,  не  прошла
для человечества бесплодно. Потому, что всякая революция  есть  разруше-
ние. И потому, что на месте разрушения само собой, всегда и помимо  воли
революционеров вырастает новое. Оставь заботы о том, кто придет на  рас-
чищенное тобой поле и засеет его. История сама позаботится и пришлет но-
вых сеятелей. Ты - революционер. Делай свое дело.
   Р е к е л ь. Разрушай.
   Б а к у н и н. Бунтуй...
   В а г н е р. Да, бунт. Я не могу отказаться от него. И, потеряв одно,
я нашел другое оружие. Друзья, не есть  ли  самопожертвование  выражение
того инстинкта, который толкает человека на бунт. Бессильный сломить за-
коснелые формы жизни, человек уничтожает самого себя. В этом  саморазру-
шении бунт проявляет свою волю к отрицанию жестокой действительности...
   Б а к у н и н. Ты что-то путаешь...
   Р е к е л ь. Он хочет сказать о бунте Иисуса.
   Б а к у н и н. Рихард, пощади своего бедного друга!
   В а г н е р. Саморазрушение Иисуса...
   Б а к у н и н (перебивает). Прошу тебя, дорогой мой,  оставь!  Сделай
мне только одно одолжение. Если будешь писать об  Иисусе,  изобрази  его
человеком слабым.

   (Входит Галичек, разыскивает глазами Бакунина и быстрыми шагами  нап-
равляется к нему.)

   11.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, Клоц, проф. Ионшер, посетители, Дани-
ни, Генарт и др. актеры, фрау Грунерт, музыканты, Бенедикт и др. студен-
ты-немцы, Бакунин, Вагнер, Рекель, Галичек.

   В а г н е р. Но почему? В том-то и заключается моя идея...
   Г а л и ч е к. Михаил Александрович!
   Б а к у н и н  (оглядывается,  вскакивает,  обнимает  Галичка.  Юный,
стройный, как тростник, тот исчезает в об'ятиях друга).  Вот  прекрасно,
прекрасно! Ты по-старому пунктуален. Садись, рассказывай. (Галичек недо-
уменно смотрит на Вагнера и Рекеля.) Можешь быть совершенно покоен:  это
- мои друзья. (Таинственно.) Как дела?
   Г а л и ч е к. Лучше, чем можно было ждать.
   Б а к у н и н. Ты разыскал его?
   Г а л и ч е к. Завтра утром он ждет вас.
   Б а к у н и н. Где?
   Г а л и ч е к. На старом месте.
   Б а к у н и н (берет руку Галичка, многозначительно пожимает ее). Ав-
густ, вот человек, которого природа создала для революции. А если бы  ты
видел, каким был этот юноша, когда вокруг него рвались  на  части  бомбы
Виндишгреца!
   Р е к е л ь (протягивая руку Галичку). Вы защищали свободу в Праге?
   Б а к у н и н. Он бился за независимость чехов и показал себя достой-
нейшим сыном этой благородной нации!
   Р е к е л ь. Скажи, что там, какой нашел ты Прагу?
   Б а к у н и н. Там все, как на вулкане. Революция  выглядывает  из-за
каждого угла, из-за каждого дерева. Наше дело помочь ей вспыхнуть. И вот
(шепчет, пригнувшись к столу) мы должны переправить остатки моего  возз-
вания в Богемию и бросить его в народ. Ни один листок не пропадет  бесс-
ледно, как ни одна искра не может не взорвать сухого пороху. У нас  есть
надежный человек, который берется установить особые пункты  на  границе,
откуда мы будем руководить работой наших братьев в Богемии.
   В а г н е р. Вас переловят на границе в одиночку!
   Б а к у н и н (загадочно). О, нас гораздо больше, чем думают австрия-
ки...
   Г а л и ч е к. Мы полагаемся только на верных людей.
   Б а к у н и н. Наши действия совершенно тайны. Ни одно государство не
может совладать с тайным обществом.
   Г а л и ч е к (к Бакунину). Я обещал ему... сделать вам  одно  специ-
альное сообщение без свидетелей. (Встает.)
   Б а к у н и н (подхватывает Галичка под-руку и отводит его  в  сторо-
ну). Ну?
   Г а л и ч е к. Завтра его друзья отправляются в Познань и Прагу и мо-
гут взять с собой письма.
   Б а к у н и н. В Прагу я напишу. Не знаю, кто сейчас в Познани.
   Г а л и ч е к. У меня есть там друзья.
   Б а к у н и н. Ты должен непременно написать и сообщить весь план.  У
тебя есть шифр?
   Г а л и ч е к. Нет.
   Б а к у н и н (хватаясь за голову, очень взволнованно). Как можно без
шифра? Боже, какой ты ребенок! Погоди! (Роется в карманах, достает  кло-
чек бумаги.) Мы сейчас составим. Карандаш есть?
   Г а л и ч е к. Мы попросим перо.
   Б а к у н и н. Ах, разве можно! Тотчас догадаются, что у нас какая-то
тайна. Неужели ты переписывался без шифра?
   Г а л и ч е к. Мне и в голову не приходило...
   Б а к у н и н. Ты погубишь все дело! Ну, как можно без шифра?

   (Посетители перешептываются, косятся на Бакунина и Галичка.)

   Г а л и ч е к. Мы составим завтра...
   Б а к у н и н. Ты доверяешь друзьям вполне?
   Г а л и ч е к. Как самому себе.
   Б а к у н и н. Отлично. Ты возьмешь с них клятву и посвятишь их в наш
план подробно от моего имени... (Совсем тихо.) От имени эмиссара  Польши
и Богемии. Потом... (Шепчет так, что его не слышно.)
   Д а н и н и. Как хотите, а мне этот газетчик очень подозрителен.
   Г е н а р т. Да, судя по тому, как он горланил сначала,  он  шепчется
теперь не без основания...
   П р о ф е с с о р (тихо). Милейший Клоц, этот скандалист-заговорщик.
   Б а к у н и н. Понял? Сейчас же отправляйся. Завтра утром  я  буду  у
него...

   (Галичек откланивается Вагнеру с Рекелем и направляется к выходу.
   В тот момент, когда он поравнялся со студентами,  Бенедикт  встает  и
толкает Галичка локтем.)

   Б е н е д и к т. В нашем отечестве, сударь, принято  извиняться  даже
тогда, когда задевают нечаянно...
   Г а л и ч е к. А что делают в вашем отечестве, когда толкаются нароч-
но?
   Б е н е д и к т. За это у нас дают пощечины!
   (Галичек судорожно заносит руку для удара.
   Студенты хватают Галичка за руку, обступают и теснят его.  В  тот  же
момент Бакунин стремительно подходит к столу студентов и со страшной си-
лой ударяет по нему кулаком. Звон и дребезжанье  посуды,  тяжелый  вздох
испуга проносятся дуновением по пивной; потом все стихает.)

   Б а к у н и н. Дайте этому юноше дорогу...
   Б е н е д и к т. Позвольте нам лучше знать, что нужно делать!
   Б а к у н и н. Я вам говорю, чтобы вы пропустили этого юношу!
   В а г н е р (подходя к Галичку, беспокойно). Мы пойдем вместе...
   Б а к у н и н. Прекрасно, ступайте.

   (Студенты нерешительно дают дорогу.
   Вагнер и Галичек быстро выходят.)

   12.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, Клоц, проф. Ионшер, посетители, Дани-
ни, Генарт и др. актеры, фрау Грунерт, музыканты, Бенедикт и др. студен-
ты-немцы, Бакунин, Рекель.

   П е р в ы й с т у д е н т. В конце концов, эта нахальная  манера  со-
вать свой нос, куда не просят, возмутительна!
   Б а к у н и н (с улыбкой глядит в глаза студента. Тихо). Вам было  бы
очень совестно, когда б вы знали, какого прекрасного, великодушного  че-
ловека вы оскорбили так незаслуженно... Вам всем было бы стыдно... (Про-
должает смотреть в глаза студента и ясно улыбается.)
   П е р в ы й с т у д е н т. Он ваш друг, а вы...
   Б е н е д и к т. Вы первый оскорбили нас, и в нашем лице - всю нацию!
   Б а к у н и н. Я понимаю, что вы, привыкшие наносить оскорбления всем
народам, очень щепетильны в вопросах своей чести...
   Д а н и н и. А позвольте спросить, вы сами-то какой национальности?
   Б а к у н и н. Я - русский.
   Г р у н е р т. Пропали мои денежки!
   Г о л о с а. Ах, та-к! Вот оно что! Ха-ха!

   (Общее оживление.)
   П р о ф е с с о р. Итак, вы изволите принадлежать к  нации,  которая,
передушив все народности на своей территории, собирается  задушить  нас,
немцев.
   Г е н а р т. Россия хочет сделать из нас свою губернию!
   П е р в ы й м у з ы к а н т. Ваш Николай травит нас чехами и  поляка-
ми!
   Б е н е д и к т. Он хочет перенести на наши земли свои псовые охоты!
   П р о ф е с с о р. По вашей замечательной теории, сударь,  вы  лишены
права защищать свою нацию, как нацию тираническую, хе-хе!
   Б а к у н и н. Для вас, это было бы, действительно,  невозможно.  Не-
мецкий патриот так же жаждет порабощения всех  славян,  как  и  немецкий
деспот. Нам, русским, стыдно деспотизма  русского  правительства,  в  то
время, как вы гордитесь своими тиранами.
   П е р в а я д а м а. Какие слова!
   П е р в ы й а к т е р. Здорово!
   К л о ц. Вы говорите очень горячо, сударь, и потому увлекаетесь.  Не-
мецкие народы ведут сейчас жестокую борьбу с деспотизмом.
   П р о ф е с с о р. И если бы не русские козни, мы бы давно были  впе-
реди самых свободных государств.
   Г о л о с и з п о с е т и т е л е й. Зачем вы поддерживаете поляков?
   Б а к у н и н. Поляки - враги русского царя, значит - друзья русского
народа.
   П е р в ы й с т у д е н т. О, тогда вы найдете много друзей  и  среди
немцев!

   (Одобрительный смех.
   Во время разговора, втянувшего с самого начала всех посетителей,  они
постепенно скучиваются вокруг Бакунина и охватывают его полукольцом.
   Сидят только проф. Ионшер и Клоц.
   Когда полукольцо образуется, медленно крадучись выходит из кухни  Ма-
рихен и становится рядом с волнующимся Грунертом.)

   13.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, Клоц, проф. Ионшер, посетители, Дани-
ни, Генарт и др. актеры, фрау Грунерт, музыканты, Бенедикт и др. студен-
ты-немцы, Бакунин, Рекель, Марихен.

   Б а к у н и н. Мы в этом не сомневаемся. И мы с радостью  будем  сра-
жаться за ваше - немецкое - и наше общее спасение, за вашу и нашу  общую
будущность. Священная обязанность нас всех - борцов революции - отразить
врагов нашей общей свободы.
   Г е н а р т. Это что же за общая свобода? Похоже на то, что чехи бун-
туют ради освобождения немцев?
   Б а к у н и н. Ради всеобщего освобождения! Когда венские  революцио-
неры истекали кровью в борьбе со своими деспотами, мы воздвигли на  ули-
цах Вены рядом с немецкими баррикадами большую славянскую баррикаду. Ибо
мы знаем, что свобода народов, для  того,  чтобы  укорениться  где-либо,
должна укорениться везде.
   К л о ц. Однако,  позвольте.  Почему  славяне  ополчились  на  Франк-
фуртский парламент?..
   П е р в ы й а к т е р. ...Этот оплот немецкой свободы.
   Б а к у н и н. Это сборище детски-глупых людей, которое стало  посме-
шищем всей Европы!
   К л о ц (хватаясь за голову). О, о-о!

   (Ропот и жесты, перебиваемые зычным голосом Бакунина.)

   Б а к у н и н. Мы ищем самостоятельности, а эти безголовые куклы  хо-
тят онемечить весь мир!
   К л о ц. Остановитесь, остановитесь, ради Бога!
   П е р в ы й а к т е р. Безумец!
   Б а к у н и н. Не только славянин, ни один честный  немец  не  ударит
пальцем о палец в защиту франкфуртских святош!
   Б е н е д и к т. Довольно!
   К л о ц. Уйдемте отсюда, господа!

   (Всех охватывает страшное волнение. Многие  спешно  расплачиваются  с
кельнершами, бросая негодующие пугливые  взгляды  на  Бакунина,  который
продолжает говорить.
   Марихен подходит ближе к Бакунину и, не мигая, с открытым ртом, смот-
рит на его потное, разгоряченное лицо.)

   Б а к у н и н (делает два шага вперед, неся  перед  собой  за  спинку
стул). Не профессорам, которые сидят во Франкфурте, и не этим  литерато-
рам, которые обливают помоями ругательств поляков и  чехов,  протягиваем
мы руку, нет! Мы ищем и хотим содружества молодой Германии,  той  Герма-
нии, которая еще не существует, которая так же, как и мы, преследуется и
угнетается и которая, поэтому, достойна нашей дружбы!
   П р о ф е с с о р. Панславист! (Собираясь уходить, к студентам.) Пой-
дем, друзья!
   Б е н е д и к т. Коллеги!
   Д а н и н и. Господа, что ж вы стоите? Ведь это - злейший ваш враг!
   П е р в а я д а м а. Он помешался!

   (К выходу в беспорядке устремляются: Клоц, пр.  Ионшер,  Данини,  Ге-
нарт, Бенедикт, первый актер, первая и вторая дамы и двое - трое  других
посетителей.
   Оставшиеся плотнее скучиваются вокруг Бакунина, который ничего не за-
мечает и, глядя прямо перед собою, выкрикивает  болезненно-страстно  ко-
роткие слова.
   Грунерт перебегает с места на место, пытается обратиться к  Бакунину,
но всякий раз отскакивает от него, проглатывая какие-то обрывки слов.
   Неотрывно смотрят на оратора Рекель и Марихен.)

   14.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, посетители, актеры, фрау Грунерт, му-
зыканты, студенты-немцы, Бакунин.

   Г р у н е р т. Господи! Какое дело!
   Д а н и н и (приоткрывая дверь и показывая одну голову). Его нужно  в
полицию!
   Б а к у н и н. Жалкие козявки! Вас запугали. Протестантские  пасторы,
- эти зловреднейшие филистеры, - одурачили народ сказками  о  славянском
предательстве. А кто же, как не немецкие  деспоты,  предали  и  задавили
свободную Вену? Чьи бомбы зажгли золотую Прагу? Вы возненавидели  страш-
ное слово "панславизм", не замечая, что этим словом вас пугает голштинс-
кий тиран на русском троне. Этим словом  русский  царь  хочет  закрепить
свое господство над немецкой политикой. Но это господство -  гибель  для
немцев! Русский деспот лжет, когда говорит о своей любви к славянам.  Он
послал высочайшую благодарность Виндишгрецу - этому  бесстыдному  палачу
славянской свободы! Славяне знают цену царской любви! Они хотят свободы,
а вовсе не тирании, хотя б она была под скипетром русского немца!
   П е р в ы й м у з ы к а н т. Славяне хотят стать тиранами немцев!
   Б а к у н и н. Они хотят освободить все народы! Они знают, что  никто
не может обращать другого в рабство, не делаясь рабом сам. Я говорю  это
вам, как русский!
   П е р в ы й с т у д е н т (горячо). Но что ж нужно делать  нам,  нем-
цам, которые жаждут свободы и братства?
   Б а к у н и н. Надо прижечь ляписом народного гнева все болячки и яз-
вы королевской власти. Надо прогнать королей!
   Г о л о с и з п о с е т и т е л е й. Правильно!

   (Шум одобрения.)

   Г р у н е р т. Ох, Господи!
   Б а к у н и н. Надо оглянуться вокруг: революция - везде. Новый  дух,
со своей разрушающей силой, вторгнулся в человечество и проникает до са-
мых глубоких, самых темных слоев общества. И  революция  не  успокоится,
пока не разрушит окончательно одряхлевшего мира  и  не  создаст  нового,
прекрасного!
   Р е к е л ь. Прекрасного!

   (Посетители с удивлением глядят на Бакунина.)

   Б а к у н и н. Освобождение народов может выйти только из одного бур-
ного движения. Дух нового времени говорит и действует только среди бури!
   П е р в ы й с т у д е н т (взволнованно, задыхаясь). Что ж нужно  де-
лать сейчас?
   Б а к у н и н. Деспоты решили положить предел распространению револю-
ции. Но дух революции смеется над пограничными заставами и невидимо сту-
пает вперед, словно азиатская холера. Деспоты  выставили  своим  убийцей
Австрийскую империю. Сохранение Австрии - вот  чего  хотят  наши  враги.
Разрушение Австрии - вот чего должны желать мы!  (Пронзительно  кричит.)
Совершенное разрушение всех австрий! Кто за Австрию - тот против  свобо-
ды! Кто за свободу - тот против Австрии!
   М а р и х е н (испуганно крестится). Пресвятая богородица! Да  это  -
колдун!
   Г р у н е р т. Пошла на место!

   (Марихен убегает в кухню.
   В тот же момент распахивается дверь и вбегает Галичек.)

   15.

   Грунерт, Лотта и др. кельнерши, посетители, актеры, фрау Грунерт, му-
зыканты, студенты-немцы, Галичек, Бакунин.

   Г а л и ч е к. Михаил Александрович! (Хватает Бакунина за руку и  та-
щит его в сторону). Сюда идет полиция! Я слышал,  как  публика,  которая
нагнала меня на улице, называла вас русским шпионом. Пойдемте!
   Р е к е л ь. Нужно спешить!
   Б а к у н и н (вдруг размякает, опускается на стул и произносит, точ-
но самому себе). Это воззвание к славянам подпалит Европу со  всех  кон-
цов. (К Галичку.) Мы должны сделать  все,  чтобы  скорее  распространить
воззвание.
   Г а л и ч е к. Вам нужно бежать, не теряя ни минуты!
   П е р в ы й с т у д е н т (тихо подойдя к Бакунину). Я хотел... Прос-
тите меня...
   Б а к у н и н. За что?
   П е р в ы й с т у д е н т. Я... обозвал вас... подлецом...
   Г а л и ч е к. Пойдемте же!
   Б а к у н и н (подымается, схватывает и жмет руку  студента,  который
расцвечивается радостной улыбкой). О,  молодежь  одинаково  прекрасна  у
всех наций! Хотите с нами?
   П е р в ы й с т у д е н т. Хочу!
   Б а к у н и н. Даже если наш путь ведет к смерти?
   П е р в ы й с т у д е н т. Да.
   Б а к у н и н. Пошли!

   (Обнимает одной рукой Галичка, другой - студента и направляется реши-
тельно к выходу.
   Рекель следует за ними.
   Те, кто остаются, неподвижно провожают уходящих глазами.
   Тихо.)
   АКТ ВТОРОЙ

   СПУСТЯ НЕСКОЛЬКО НЕДЕЛЬ

   ---------------

   Пивная Грунерта. Столы и стулья скучены и поставлены друг  на  друга.
Окна и наружная дверь плотно занавешены. Большой фонарь освещает  комна-
ту. Изредка доносятся глухие отголоски выстрелов.

   ---------------

   НОЧЬ.
   [Пустая страница]
   1.

   (Грунерт, фрау Грунерт.
   Грунерт ходит взад-вперед, зажав руками обмотанную полотенцем голову.
   Фрау Грунерт вяжет чулок.)

   Г р у н е р т. Точно на ней камни разбивают. Который это день?
   Ф р. Г р у н е р т. Да, почитай, с тех пор, как  на  Анненской  коло-
кольне в набат ударили.
   Г р у н е р т. Который день, спрашиваю?
   Ф р. Г р у н е р т. Пятый... или шестой. А может и седьмой...
   Г р у н е р т. Целая неделя, оо-ох!.. Никогда так не болела...

   (Вбегает Марихен.)

   2.

   Грунерт, фрау Грунерт, Марихен.

   М а р и х е н. Там этот пришел, как его...  который  книжки  продает.
Пустить?
   Г р у н е р т. Пусти... Да только запри за ним дверь.
   М а р и х е н. Того, который короля увез, поймали.  Один  дяденька  с
ружьем говорил, что у него нос отрежут, чтобы он королей не прятал.
   Г р у н е р т. Ступай, ступай, дура!

   (Марихен убегает.)

   3.

   Грунерт, фрау Грунерт.

   Ф р. Г р у н е р т. Кому это нос будут резать?
   Г р у н е р т. Тем, кто его тычет, куда не нужно!
   Ф р. Г р у н е р т. Король-то, говорят, и знать ничего не хочет.  За-
перся в крепости...
   Г р у н е р т. Нет, о тебе справлялся, как, говорит, фрау Грунерт по-
живает, передайте ей о моем беспокойстве. О-ох, Господи!

   (Входит Клоц.)
   4.

   Грунерт, фрау Грунерт, Клоц.

   К л о ц. Добрый вечер! Не думал, что дойду: на каждом углу останавли-
вают!
   Г р у н е р т. Долго еще проканителятся с этими негодяями?
   К л о ц. Ах, господин Грунерт! Неужели вы не понимаете, что все это -
добрые патриоты? Неужели вы хотите, чтобы пруссаки затоптали нашу  прек-
расную родину своими сапожищами?
   Г р у н е р т. Странные речи, если позволите... Если бы король  приз-
вал защищать отечество, я бы  сам  первый...  А  тут  другое  дело.  Тут
нис-про-вер-жение, да-с! А пруссаки за короля и против мятежников, него-
дяев, поляков, чехов...
   К л о ц. Ради Бога! А конституция, парламент? Король не  хочет  приз-
нать народных представителей.
   Г р у н е р т. Какие представители? Которые сами  не  признают  коро-
левской власти? Которые против закона, против Бога?  Скажите,  любезней-
ший, неужели во всей Саксонии не нашлось ни одного немца, который  повел
бы свой народ на защиту отечества, если бы дело было чисто? Почему  гла-
варем всей шайки выбрали русского проходимца, и он крутит и командует?
   К л о ц. Он настоял на том, чтобы все дело передали  польским  офице-
рам.
   Г р у н е р т. И  правительство  послушалось.  Послушалось  русского,
хе-хе!..
   Ф р. Г р у н е р т. Это тот самый, который с'ел у нас на целый  талер
и ушел, не заплативши?
   Г р у н е р т. Да-с. Военный совет состоит из поляков, комендант  на-
родных сил - грек, а комендант всех комендантов - русский...
   К л о ц. Действительно...
   Г р у н е р т. И все это вместе называется защитой отечества. Какого,
если позволите? Польского, греческого, русского?

   (Вбегает Марихен.)

   5.

   Грунерт, фрау Грунерт, Клоц, Марихен.

   М а р и х е н (задыхаясь от радости). Нынче ночью все стекла  полопа-
ются, во-как будут палить. Привезли пушки, боль-шу-ущие!
   Г р у н е р т. Опять по улицам бегаешь?
   (Сильный стук во входную дверь.)

   Г р у н е р т. Т-с-с!

   (Все притихают.
   Стук раздается еще сильнее.)

   Г о л о с с н а р у ж и. Именем народного  правительства,  приказываю
открыть!
   Г р у н е р т (грозит Марихен). Молчи!
   Г о л о с с н а р у ж и. Именем народного правительства, открыть!

   (Сильный стук.
   Грунерт вскакивает, хватает стол, силится втащить его  на  ступеньки,
чтобы забаррикадировать дверь. Просит знаками помочь ему.)

   Г о л о с а с н а р у ж и. Что за дьявол,  подохли,  что  ли,  тут?..
Именем народного правительства... Ломай!

   (Дверь трещит.)

   Г р у н е р т (громко). Идем, идем, сейчас идем! (Возится со  связкой
ключей.) Сказано, что от народного правительства - и  ладно,  все  будет
сделано. При чем тут дверь?
   Г о л о с с н а р у ж и. Не разговаривай!
   Г р у н е р т. Ключа вот никак не найду... (Стук возобновляется.) На-
шел, нашел! Пожалуйте!..

   (Входят Рекель с отрядом повстанцев.)

   6.

   Грунерт, фрау Грунерт, Клоц, Марихен, Рекель, повстанцы.

   Р е к е л ь. Оружие есть?
   Г р у н е р т. Помилуйте, сударь, какое может быть оружие  у  мирного
обывателя?
   Р е к е л ь (показывая на стены). А это что?
   П е р в ы й п о в с т а н е ц. Тут целый арсенал!
   Г р у н е р т. Историческое, древнее, только историческое, если  поз-
волите...
   В т о р о й п о в с т а н е ц. Добрые карабины!
   Р е к е л ь. Почему  вы  не  исполнили  приказа  провизорного  прави-
тельства? (К повстанцам.) Забирайте!
   Г р у н е р т. Если позволите, не пригодные к стрельбе, только  исто-
рические...
   Р е к е л ь. Вас следовало бы арестовать. Извольте все уйти в ту ком-
нату!
   Г р у н е р т. Не одно, может быть, столетие без  всякого  употребле-
ния, только как древность... (Пятится.) Если бы имел оружие годное, дол-
гом своим счел бы...
   Р е к е л ь. Ваше место в коммунальной гвардии, а не за печкой. Стыд-
но!

   (Клоц, фрау Грунерт скрываются в соседней комнате.)

   Г р у н е р т (к Марихен). Пошла, пошла!
   Р е к е л ь (удерживая Марихен, показывает Грунерту на дверь). Именем
провизорного правительства!..
   Г р у н е р т. Долгом своим счел бы... (Шмыгает за дверь.)

   7.

   Марихен, Рекель, повстанцы.

   Р е к е л ь. Это твой хозяин, девочка?
   М а р и х е н. У-гм-у!
   Р е к е л ь. У него есть еще ружья?
   М а р и х е н. А вы не скажете?
   Р е к е л ь (смеясь). Хочешь, побожусь?
   М а р и х е н. У него, дяденька, в спальной над  кроватью  два  ружья
висят, и ягташ, и ножик во-какой.
   Р е к е л ь. Порох тоже есть?
   М а р и х е н. Я не знаю.
   Р е к е л ь. Ну, ладно.
   П е р в ы й п о в с т а н е ц (собрав в груду оружие). Куда это?
   Р е к е л ь. На Вильдштруфскую баррикаду. Один из  вас  останется  со
мной.

   (Повстанцы уходят, унося на плечах оружие.)

   Р е к е л ь (к Марихен). Но, покажи, как пройти?
   М а р и х е н. Только потихоньку!
   П е р в ы й п о в с т а н е ц. Ха-ха! На цыпочках!

   (Уходят следом за крадущейся Марихен.)
   8.

   (Пивная остается некоторое время пустой. Наружная дверь  настежь.  За
ней смутными, черными силуэтами рисуются дома пустынной  улицы.  Голоса,
доносящиеся с улицы звучат и отдаются  придушенно-гулко,  как  в  пустой
бочке.)

   П е р в ы й г о л о с. Кто идет?
   В т о р о й г о л о с. Актер королевской оперы.
   П е р в ы й г о л о с. Ка-кой?
   В т о р о й г о л о с. Здешней, дрезденской...
   П е р в ы й. То-то! Куда идешь?
   В т о р о й. Домой.
   П е р в ы й. Подходи ближе.

   (Тихо. Пауза.
   В дверь заглядывает Генарт. Осторожно  осматривает  помещение,  потом
входит. В то же время справа, опасливо оглядываясь, появляются  Грунерт,
Клоц и фрау Грунерт.)

   9.

   Генарт, Грунерт, Клоц, фрау Грунерт.

   Г е н а р т. Что у вас здесь?
   Г р у н е р т. Т-ш-ш!
   Г е н а р т. Кто?
   К л о ц. Рекель.
   Г е н а р т. Зловредный демократ! Это его надо  благодарить,  что  мы
остались без театра. До какого вопиющего зверства дошел: храм  искусства
обратил в пепел! А вчера смолу приказал жечь, чтобы пруссаки к  баррика-
дам не подобрались.
   К л о ц. Этак можно весь город сжечь...
   Г е н а р т. И сожгут! Им только того и надо.
   Г р у н е р т. Т-ш-ш! Идут.
   (Входит Рекель и первый повстанец с ружьями и патронташами.)

   10.

   Генарт, Грунерт, Клоц, фрау Грунерт, Рекель, перв. повстанец.

   П е р в ы й п о в с т а н е ц (к фрау Грунерт). Ну-ка, пивной  котел,
посторонись! Ненароком проколю шомполом - весь сироп вытечет...
   Р е к е л ь. Вы будете иметь дело с Департаментом Защиты.  Я  почитаю
вас врагами народа.
   Г р у н е р т. Помилосердствуйте, какой же я враг народа? Сами  изво-
лили у меня всякий раз жареные...
   Р е к е л ь. Неисполнение долга карается по всей строгости...
   Г е н а р т. Долг мирного человека спокойно ожидать решения битвы.
   Р е к е л ь. О вас, господин режиссер, речь  особо!  Сеять  в  народе
клевету на его друзей преступно!
   Г р у н е р т. Помилуйте, ваше высоко... (Кланяется.)
   Р е к е л ь. Не откланивайтесь: мы скоро увидимся.

   (Круто повернувшись, направляется к выходу.
   Следом - первый повстанец.)

   11.

   Генарт, Грунерт, Клоц, фрау Грунерт.

   Г е н а р т (вслед ушедшим). О вас, господин поджигатель, в свое вре-
мя речь пойдет тоже особо!
   Ф р. Г р у н е р т. Что смотрит король? Стоило бы ему выйти  из  кре-
пости, приказать...
   Г р у н е р т (кричит). Молчать! Чтобы я от тебя ни одного слова  про
короля не слышал! (Хватаясь за голову.) О-ох, Господи, засадят,  запрут,
разорят, погубят, о-о-ох!..
   К л о ц. Никогда не надо приходить в отчаяние, хотя  бы  ради  своего
достоинства.

   (В дверь неожиданно врывается запыхавшийся Данини.)
   12.

   Генарт, Грунерт, Клоц, фрау Грунерт, Данини.

   Д а н и н и. Господа, господа! Наконец-то все кончилось!
   В с е. Что кончилось?.. Что такое?
   Д а н и н и. Повстанцы решили сдаться.
   Г е н а р т. Невозможно!
   Д а н и н и. Сдать город, отступить.
   К л о ц. Немыслимо! Кто вам сказал?
   Д а н и н и. Я вам говорю! Слышал своими ушами.
   Г р у н е р т. Что же будет с городом?
   Д а н и н и. Город займут пруссаки.
   К л о ц. О-о! Но это немыслимо, прямо немыслимо...
   Г р у н е р т. А русский жив?
   Д а н и н и. Что сделается этому дьяволу!
   Г р у н е р т. Ну, пока он жив, никогда не поверю,  чтобы  разбойники
сдались!
   Д а н и н и. Да он сам, сам отдал приказ, чтобы отступали!
   Г е н а р т. Ты, милейший, бредишь!
   Д а н и н и. Ах, ты Господи! Слушайте, слушайте, как это было.  Дайте
пива - задыхаюсь.

   (Фрау Грунерт уползает за стойку.)

   Д а н и н и. Итак. Вчера я встретил нашего почтенного маэстро. Оказы-
вается, решил отвезти свою жену подальше от греха, а перед тем не  утер-
пел - наведать закадычного приятеля.
   Г р у н е р т. Это кого же?
   Г е н а р т. Русского.
   Г р у н е р т. Ах, что вы говорите!
   Д а н и н и. Да-с. Я с ним. Приходим...
   К л о ц. Куда?
   Д а н и н и. В ратушу.
   В с е. Да что вы!.. Неужели?.. В самую ратушу?
   Д а н и н и. Да-с, в самую ратушу. Композитор там свой человек. Он по
лестнице - я за ним, он в коридорчик - я следом, он в дверь -  и  я  тут
как тут. Он за ширмочку... здесь уж я струсил, не пошел...
   Г р у н е р т. А там что, за ширмочкой-то?
   Д а н и н и. А там... само провизорное правительство.
   Г р у н е р т. За ширмочкой?
   Д а н и н и. Да.
   Г р у н е р т. Правительство?
   Д а н и н и. Да, да.
   Г р у н е р т. Хе-хе!..
   Г е н а р т. Что же дальше?
   Д а н и н и. Дальше? Дальше я узнал, в какие руки попала судьба наше-
го королевства.
   Г р у н е р т. Т-ш-ш!

   (Данини делает несколько глотков пива из поднесенной хозяйкой  кружки
и продолжает говорить, наслаждаясь впечатлением, какое рассказ  произво-
дит на слушателей.
   Крадучись, входит Марихен.)

   13.

   Генарт, Грунерт, Клоц, фрау Грунерт, Данини, Марихен.

   Д а н и н и. Маэстро, значит, направился прямо, а я - по  стенке,  по
стенке, тихонько к самой ширмочке, за которой, собственно, все и  проис-
ходило. Никто меня не заметил - толкотня там, точно в королевской прием-
ной: все торопятся, всякий старается попасть в покои...
   Г р у н е р т. В чьи покои?
   Д а н и н и. К русскому.
   Г р у н е р т. А он и живет там?
   Д а н и н и. Не выходит оттуда. Слышу - рычит. Если, говорит,  вы  не
хотите, чтобы на ваши головы обрушилось проклятье всего народа...
   Г е н а р т. Лицемер!
   Д а н и н и. ...вы должны, говорит, выиграть решающее сражение. Если,
говорит, мы его примем здесь, то все погибло... Тут  ему  кто-то  возра-
жать: народ, говорит, ни одной баррикады до сих пор не сдал, а вы  хоти-
те, чтобы он покинул позиции.
   К л о ц. А русский?
   Д а н и н и. А русский в ответ: надо, говорит, собрать  свои  силы  и
повести наступление, а обороной ничего не достигнешь... Вот  как  раз  в
это время пруссаки и начали канонаду. Шум поднялся у них - ужас!  Только
через минуту вылетает из-за ширмочки наш композитор и говорит: наступает
немецкая народная война...
   Г е н а р т. Как же наступает?
   Д а н и н и. А вот так...
   К л о ц. Уйдут в горы, в леса и будет новая  тридцатилетняя  война...
Боже мой, Боже мой!
   Г р у н е р т. Судьбы народов решают за ширмочкой? А?!

   (Слышится отдельный шум.)

   Г р у н е р т. А русский что?
   Д а н и н и. Ни ест, ни пьет, да что там - вот уже неделя, как он  не
спал, и хоть бы что! Отдает приказы, куда послать подкрепление, где  что
поджечь. Лежит на кожаном диване...
   М а р и х е н. Вовсе не на кожаном, а на шелковом, в цветах и с коро-
нами! И никого к нему не пускают, стража кругом королевская... Я сама...

   (Шум голосов, внезапно вспыхнув за дверью, врывается в пивную и слов-
но оглушает собою хозяина и гостей. Они, как сидели - кучкой  заговорщи-
ков, плечом к плечу - так и остались, только шеи вытянули по направлению
к двери.
   Группа бойцов Венского Академического легиона останавливается у  вхо-
да. Они вооружены карабинами, оборваны и грязны.)

   14.

   Генарт, Грунерт, Клоц, фрау Грунерт, Данини, Марихен, венские  легио-
неры.

   П е р в ы й л е г и о н е р. Ну, что я вам говорил?  Славное  заведе-
ние!
   В т о р о й. Проклятая страна!
   Т р е т и й. Легче в честном монастыре напиться пьяным,  чем  в  этом
городе найти сегодня кружку пива!
   Ч е т в е р т ы й. Зато как нам обрадовались! Ха-ха-ха!
   П е р в ы й (к фрау Грунерт). Какое приятное лицо у этой дамы.

   (Легионеры хохочут.)
   П я т ы й. К чорту шутки! Пива!
   Г р у н е р т. Господа... м... м... многоуважаемые революционеры...
   П е р в ы й л е г и о н е р. У вас головная боль?
   Ч е т в е р т ы й. Опасайтесь, как бы к ней не прибавилась зубная...

   (Хохот.)

   Г р у н е р т. Не осталось никаких напитков, почтенные...
   Т р е т и й л е г и о н е р. Скорее поверю лютеранскому пастору,  чем
саксонцу!
   В т о р о й л е г и о н е р (наступая на Грунерта). Вот что, ты,  ко-
фейная гуща! В Вене и Праге не мало винных погребов выкачали мы на улицу
без участия наших желудков. Если ты предпочитаешь полить содержимым сво-
его подвала мостовую, то... (наводит  карабин)  поторопись  намотать  на
свою голову еще одно полотенце!

   (Данини, Генарт и Клоц бросаются в стороны, Грунерт - за стойку.)

   Ф р. Г р у н е р т. Ах!

   (Легионеры смеются. Расставляют столы и стулья, усаживаются.
   Грунерт спешит налить пива.
   Входит группа солдат саксонской армии. Они держатся тихо,  сторонкой.
На их лицах - усталость и недовольство.
   Позже появляется ночной сторож.)

   15.

   Генарт, Грунерт, Клоц, фрау Грунерт, Данини, Марихен, венские  легио-
неры, саксонские солдаты, ночной сторож.

   С о л д а т ы. Добрый вечер!
   Л е г и о н е р ы. Servous! Servous!
   П е р в ы й с о л д а т. Пожалуйста, по кружке пива...
   В т о р о й л е г и о н е р. Они все еще не отучились просить...
   В т о р о й с о л д а т. Мы у себя дома.
   П я т ы й л е г и о н е р. Когда влепят в череп пулю, будет все равно
где - у себя дома или в гостях у соседей.
   Т р е т и й с о л д а т. В наших обычаях предпочитать просьбу  требо-
ваниям.
   Т р е т и й л е г и о н е р. Ха! Вот почему саксонских солдат не вид-
но на баррикадах: их еще туда не попросили!

   (Входит ночной сторож. Пьет у стойки водку, потом набивает и раскури-
вает трубку, присаживается на ступеньках. Оттуда безмолвно и бесстрастно
следит за происходящим.)

   П е р в ы й с о л д а т. Неправда!
   Т р е т и й с о л д а т. Мы исполняем свой долг.
   В т о р о й л е г и о н е р. Исполнять долг - значит подчиняться при-
казам. Вы пользуетесь отсутствием команды и ничего не делаете.
   Д а н и н и. А разве русский не командует?
   В т о р о й л е г и о н е р. Не будь его - на  моем  месте  сидел  бы
пруссак.
   Г е н а р т. Говорят, что он решил оставить город?
   П е р в ы й с о л д а т. Уже трубили сбор к отступленью.
   В т о р о й л е г и о н е р. Вы готовы удрать и без сбора!
   Ч е т в е р т ы й л е г и о н е р. Вот мы, - мы еще подеремся!

   (Легионеры шумно одобряют товарища, смеются, пренебрежительно  кивают
в сторону саксонских солдат.
   Входят возбужденные группы инсургентов-граждан и солдат  коммунальной
гвардии. Последние - те же обыватели, но лучше  вооружены  и  носят  бе-
ло-зеленые перевязи на рукавах.
   В дальнейшем появляются отдельные повстанцы из ремесленников и  рудо-
копов, подростки, солдаты и гвардейцы.
   Кабачок утопает в немолчном гуле. Реплики, которые доходят  до  слуха
зрителя - резкие выкрики особенно возбужденных или озлобленных людей.
   Подвал превращается в казарму.)
   16.

   Генарт, Грунерт, Клоц, фрау Грунерт, Данини, Марихен, венские  легио-
неры, саксонские солдаты, ночной сторож, инсургенты-обыватели,  гвардей-
цы, ремесленники, рудокопы, подростки.

   П е р в ы й и н с у р г е н т. Мы присягали конституции, а  нас  зас-
тавляют позорно бежать!
   П е р в ы й г в а р д е е ц. Среди нас есть такие, которым  дела  нет
до конституции!
   В т о р о й и н с у р г е н т. Кто  мог  отдать  такой  бессмысленный
приказ?
   Т р е т и й л е г и о н е р. Тут измена!
   Д а н и н и. Это русский, русский приказал!

   (Крики: Ложь, ложь! Позор!)

   Ч е т в е р т ы й л е г и о н е р. Кто морочит вам головы?  Послушай-
те!
   П е р в ы й л е г и о н е р. Тише, дайте сказать!

   (Голоса: Пусть говорит! Дайте сказать венцу! Тише!)

   Ч е т в е р т ы й л е г и о н е р. Кому пришла дурацкая мысль бросить
позиции, на которых пруссаки сломали себе шею? Какая баба  поверит,  что
это приказал русский? Скорей пруссак увидит свои уши  без  зеркала,  чем
затылок этого славного парня!

   (Одобрительные возгласы и смех.)

   Т р е т и й л е г и о н е р. Все дело в том, что в правительстве  си-
дят трусы!
   П е р в ы й с о л д а т. Несчастье в поляках, которые командуют!
   Ч е т в е р т ы й л е г и о н е р. Поляки - молодцы!
   П е р в ы й г в а р д е е ц. Зачем русский  захватил  власть?  Мы  не
знаем его! Он нам чужой!
   Ч е т в е р т ы й л е г и о н е р. Власть достается храбрым!

   (Буйной волной вздымается шум. Его пронизывают отрывистые,  несвязные
слова: Власть! Русский! Трусы! Власть! Позор, позор!
   В разгар шума в дверях появляется Бакунин. Его не замечают. Он -  без
шляпы, в помятом фраке и галстухе; его шевелюра всклокочена, брови  рас-
сечены чертой; он стоит, заложив руки в карманы брюк.)

   17.

   Генарт, Грунерт, Клоц, фрау Грунерт, Данини, Марихен, легионеры, сол-
даты, ночной сторож, инсургенты, гвардейцы, ремесленники, рудокопы, под-
ростки, Бакунин.

   П е р в ы й и н с у р г е н т. Мы не признаем власти, которая  сдает-
ся!
   Ч е т в е р т ы й л е г и о н е р. Только силой заставят нас покинуть
город!
   П е р в ы й с о л д а т. У пруссаков больше пушек, чем у нас  караби-
нов. Они погребут нас под развалинами!
   М а р и х е н (пронзительно кричит). Русский, русский!

   (Почти мгновенно воцаряется тишина.
   Толпа расступается, образуя широкое дефиле от ступенек до авансцены.
   Ни звука.
   Бакунин сходит по ступеням, медленно идет меж шпалер, глядя прямо пе-
ред собой, останавливается, как бы в нерешительности.
   Толпа смотрит на него и ждет.
   В открытой двери показывается Галичек. Узнав Бакунина, он бросается к
нему. Следом за Галичком входят студенты-чехи и  поляки,  декорированные
пистолетами, ружьями, саблями.)

   18.

   Генарт, Грунерт, Клоц, фрау Грунерт, Данини, Марихен, легионеры, сол-
даты, ночной сторож, инсургенты, гвардейцы, ремесленники, рудокопы, под-
ростки, Бакунин, Галичек, студенты-чехи и поляки.

   Б а к у н и н (хватая Галичка за руку и сжимая ее,  тихо).  Смотри...
Смотри... Так гибнут революции...
   Г а л и ч е к. К нам идет помощь.
   Б а к у н и н. Чем больше народу соберет это восстание, тем  страшнее
будет его крушение.
   Г а л и ч е к. Я только что получил сведения: сюда спешат мадьяры.
   Б а к у н и н (насторожившись). Мадьяры?
   Г а л и ч е к. Они стояли на границе. Они узнали, что  здесь  револю-
ция.
   Б а к у н и н. Кто послал их?
   Г а л и ч е к. Они взбунтовались, зарубили своих офицеров и прискака-
ли в Саксонию.
   Б а к у н и н. Их много?
   Г а л и ч е к. Эскадрон.
   Б а к у н и н. Ах, лучше б они ударили по Праге! (Вдруг поворачивает-
ся к толпе.) Друзья! я получил важное донесение. Отойдите, дайте нам го-
ворить.

   (Толпа все так же безмолвно отступает  и  стоит  сплошной,  недвижной
стеной. Ожидание написано на всех лицах.)

   Б а к у н и н. Что слышно из Богемии?
   Г а л и ч е к. Ничего.
   Б а к у н и н. Проклятье! Послушай, нет ли у тебя денег?
   Г а л и ч е к. Я, может быть... соберу среди друзей...
   Б а к у н и н. Непременно, непременно собери! У Рекеля не осталось ни
гроша. Без денег нам не поднять Богемии.  Слушай.  (Обнимает  Галичка  и
страстно шепчет ему.) В Богемии народ вооружен до зубов. Он только  ждет
сигнала. Но в Праге нет сильных рук. Мы должны захватить все нервы  дви-
женья, должны дать ему голову. Отправляйся тотчас к восставшим мадьярам.
Передай им восторг саксонского народа и приказ его правительства немедля
возвращаться в Богемию, бунтовать мадьярские войска и вместе с ними итти
на Прагу. Скажи, что мы разбили пруссаков, что наши силы  громадны,  что
нам не надо помощи. Скажи, что в Праге готовится кровавый поход на Дрез-
ден, что нужно разбить и взять Прагу. О,  это  будет  победное  шествие!
Спеши, мой друг!
   Г а л и ч е к. Как же здесь? Вы решили отступить?
   Б а к у н и н. Мы должны продержаться, чего бы это ни стоило! Дай об-
нять тебя. Слушай, мы должны, мы не можем не победить! (Шепчет.) С одним
членом провизорного правительства и тайно от других я заключил  договор:
Саксония поможет чехам, если они возьмутся за оружие. Ступай и скажи  об
этом своим братьям.
   Г а л и ч е к. Вы - первый гражданин моей прекрасной родины!
   Б а к у н и н. Спеши. Постой. (Едва слышно.) Ни слова о договоре  по-
лякам. Руками чехов они намереваются достать каштаны своего благополучия
из жаркой печки революции. Остерегайся их. (Громко.) До свидания в  сво-
бодной, счастливой Праге!

   (В толпе движение.
   В дверях показывается Гейбнер. Он растерян и взволнован.)

   Б а к у н и н (бросаясь навстречу Гейбнеру). Вот - сердце  и  совесть
восставших!

   (Движение в толпе усиливается.
   Студенты, пропустив Гейбнера, выходят следом за Галичком.)

   19.

   Генарт, Грунерт, Клоц, фрау Грунерт, Данини, Марихен, легионеры, сол-
даты, ночной сторож, инсургенты, гвардейцы, ремесленники, рудокопы, под-
ростки, Бакунин, Гейбнер.

   Г е й б н е р. Опять все разбежались... Оставили меня одного...
   Б а к у н и н (к толпе). Дорогие друзья! Знаете ли вы этого человека?
(Гул голосов.) Помните ли, как три дня назад дрогнули наши  силы,  страх
надломил нашу волю и она склонилась под тяжестью ударов врагов  свободы?
Помните ли, как эти враги смяли и уничтожили защитников сильнейшей  бар-
рикады, падение которой - начало крестных мук народной независимости?  И
вот он (показывая на Гейбнера), чьи намерения так же благородны, как на-
мерения самого народа, чье сердце чисто и совесть прозрачна,  как  крис-
талл, вооруженный святым сознанием правоты вашего дела, входит на разва-
лины павшей баррикады. (Гул голосов возрастает.) Помните,  мы  отняли  у
пруссаков нашу баррикаду. (Сильный шум.)
   Г о л о с а. Его имя Гейбнер!.. Русский был с ним!.. Помним!
   Б а к у н и н. Знаете ли вы, что с тех пор мы не сдали ни одной пози-
ции, удержали все баррикады?
   Г о л о с а. Знаем! Знаем! И не сдадим!
   Б а к у н и н. С тех пор со всех сторон идут к нам на  помощь.  Разве
можно забыть ликование, каким мы встретили рудокопов, оставивших в горах
своих детей и свою работу? А толпы юношей  и  стариков,  готовых  отдать
жизнь свою за свободу? Ужель теперь  восторжествует  королевский  произ-
вол?

   (Шум нарастает, подобно прибою.
   Гейбнер старается что-то сказать Бакунину, но тот не замечает его.)

   Г о л о с а. Никогда! Лучше смерть! Долой короля!
   Б а к у н и н. Народы сливаются в братскую армию, чтобы положить  ко-
нец королевскому самовластию!

   (Гул голосов, движение, стук и громыхание оружия покрывают собой  го-
лос оратора.
   Гейбнеру удается силой отвести Бакунина в сторону.)

   Г е й б н е р. Что ты делаешь? Не ты ли первый решил отступить в  го-
ры?
   Б а к у н и н. Еще не настало время.
   Г е й б н е р. Возможно ли играть толпою?
   Б а к у н и н. Дорогой Гейбнер, я призываю к твоему благоразумию.  Ты
видишь, сколь сильна в народе жажда битвы. Новые отряды бойцов стекаются
в город. Отступить сейчас - значит предать революцию, которую еще  можно
спасти.
   Г е й б н е р. Но уже дан приказ к отступлению!
   Б а к у н и н. Желание быть последовательным погубило не мало револю-
ций. Каждую минуту взвешивать все изменения и принимать решения, не  бо-
ясь противоречий. Только так побеждают.
   Г е й б н е р. Я доверяю тебе. Если борьба в городе  нужна  для  тор-
жества конституции - я готов бороться до конца...
   Б а к у н и н. Нужна. (К толпе.) Солдаты революции! Мы только-что по-
лучили донесение, что вся Богемия охвачена огнем восстания. Уже  перешли
границу конные отряды мадьяров, готовые ударить в тыл королевским  войс-
кам. Ужели мы сдадимся?

   (Страшное возбуждение охватывает повстанцев.
   Гейбнер взбирается на стул.)
   Г е й б н е р (успокаивая шум мягким движением руки).  Граждане  сво-
бодной, единой Германии! Родина требует от нас новых  жертв.  Принесемте
их!

   (В единодушном порыве толпа бросается к Гейбнеру, подхватывает его на
руки и устремляется к выходу.
   Слышны призывы к оружию, восторженные крики и часто повторяемое прон-
зающее шум слово: Русский, русский... Уже на улице шум выливается в пес-
ню.
   Вдалеке раздается глухое ворчание канонады.
   Вслед за толпой уходят Генарт, Клоц и Данини.
   Грунерт с женой прячутся в кухне.)

   20.

   Марихен, ночной сторож, Бакунин, Зихлинский.

   (Бакунин опускается на стул.
   Когда стихает песня, ночной сторож медленно подходит к Бакунину и ос-
танавливается против него в созерцании.
   Марихен глядит на Бакунина, притаившись в углу.
   Пауза.
   Подле самой двери останавливается верховая лошадь. С нее  соскакивает
и вбегает в пивную Зихлинский.)

   З и х л и н с к и й. Вильдштруфская баррикада  под  огнем  артиллерии
противника. Солдаты армии и коммунальной гвардии оставили свои позиции.
   Б а к у н и н (спокойно). Подлецы.
   З и х л и н с к и й. По приказанию коменданта вооруженных сил, войска
стягиваются на Почтовую площадь. Комендант вооруж...
   Б а к у н и н (вспыхнув). Комендант вооруженных сил - предатель!
   З и х л и н с к и й. Приказание провизорного правительства...
   Б а к у н и н. Извольте слушать, когда с вами говорят!.. Приказов ко-
менданта не исполнять. Довести до сведения начальников баррикад, что, по
распоряжению правительства, защита города продолжается.  Пригласить  на-
чальников баррикад пожаловать ко мне в ратушу...  (Вдруг,  усмехнувшись,
добро.) Ну, господин лейтенант саксонской армии, полуоборот направо, жи-
во!
   З и х л и н с к и й (расплываясь в улыбку).  Слушаю-с,  господин  на-
чальник!

   (Поворачивается по-военному и убегает.)

   21.

   Марихен, ночной сторож, Бакунин.

   (Пауза.
   Канонада усиливается, но слышна по-прежнему - глухо.)

   Н о ч н о й с т о р о ж. Как палят...
   Б а к у н и н. Страшно?
   С т о р о ж. Кто смерти боится - тому страшно.
   Б а к у н и н. А ты не боишься, старик?
   С т о р о ж. Как не бояться... да...
   Б а к у н и н. Да что ж?
   С т о р о ж. Да не больно! (Смеется коротеньким неслышным смехом.)
   Б а к у н и н. Вот ты какой. (Разглядывает старика и смеется вместе с
ним.)

   (Пауза.)

   С т о р о ж. А вы меня не узнали, сударь?
   Б а к у н и н. Нет, не узнал.
   С т о р о ж. Ночью все кошки серы... Мало ли  вам  сторожей  встреча-
лось. А вот вы мне, сударь, памятны:  по  ночам  изволили  частенько  на
Брюллевской террасе прогуливаться. Раз даже в разговор со  мной  вступи-
ли...
   Б а к у н и н. Постой, постой... Ты мне на нездоровье жаловался?
   С т о р о ж. Точно, сударь, точно.
   Б а к у н и н. Ну, как же ты, поправился?
   С т о р о ж. Все в точности, как вы изволили говорить, выполнил: сала
свиного со скипидаром, так вот, на руку и на грудь,  и  до-суха,  совсем
до-суха растер...
   Б а к у н и н. А потом закутался?
   С т о р о ж. Закутался...
   Б а к у н и  н.  Замечательное  средство!  Нас  так,  бывало,  стару-
ха-нянька лечила - меня и сестер моих с братьями. Перепростудимся, быва-
ло, в холода - нянька нас всех и растирает. (Мечтательно.) Хорошо у  нас
было...

   (Канонада вдруг замирает.
   Наступает полная тишина.
   Осторожно входит Грунерт.)

   22.

   Марихен, ночной сторож, Бакунин, Грунерт.

   С т о р о ж. Хорошо? Где же это?
   Б а к у н и н. На родине... Усадьба у нас  там,  в  Премухине...  Да,
Премухино... Дом весь в плюще, колонки белые диким виноградом  перевиты,
липы кругом... Нянька липовый цвет собирает,  тоже  -  лекарство...  Дни
плывут медленно, медленно... И тихо всегда...

   (Пауза.)

   С т о р о ж. Вам, сударь, домой нельзя, видно?
   Б а к у н и н (на него  точно  налетело  облако;  он  бросает  хмурый
взгляд на сторожа, потом неожиданно обращается к Грунерту). Вы чего  до-
жидаетесь?
   Г р у н е р т (угодливо). Осмелюсь обратить благосклонность  вашу  на
весьма важное обстоятельство. Ресторация, которую вы поистине  осчастли-
вили пребыванием своей персоны, известна во всей нашей округе и даже  во
всем государстве отменным гостеприимством, равно  как  и  замечательными
древностями и раритетами, собиранием которых отличил себя и мой покойный
родитель...
   Б а к у н и н (окидывая взором стены). Занятие достойное! Не у всяко-
го хватит терпения собрать столько ветоши.
   Г р у н е р т. Известность, которую вы снискали себе...
   Б а к у н и н. Короче, сударь...
   Г р у н е р т. ...заставляет меня  опасаться,  что,  пока  ресторация
служит хотя бы временным местопребыванием  вашим,  народ  не  перестанет
осаждать ее, подвергая всяческим случайностям  столь  редкие  и  древние
предметы.
   Б а к у н и н (смеясь). Вы думаете, что народ позарится на эту дрянь?
   Г р у н е р т. И хотя мое чувство гостеприимства польщено вашим визи-
том совершенно необычайно, но другое чувство ответственности перед  нау-
кой и историей...
   Б а к у н и н (хохочет). О, о, будьте покойны, сударь! Никто  не  по-
сягнет на историю!
   Г р у н е р т. Весьма редкое и древнее оружие снято с этих стен вашим
другом и унесено неизвестно куда. Другая опасность - это прусские солда-
ты. Если они ворвутся...
   Б а к у н и н. О, с этой стороны вы можете быть совсем покойны: они -
народ чрезвычайно образованный и воспитаны в классическом  духе.  Ха-ха!
Они, конечно, не подымут руку на вашу историю. (Хохочет.)

   (Вбегает Зихлинский.)

   23.

   Марихен, ночной сторож, Бакунин, Грунерт, Зихлинский.

   З и х л и н с к и й (прерывисто и тихо). Вильдштруфская баррикада...
   Б а к у н и н (обрывая хохот). Что?
   З и х л и н с к и й. ...взята пруссаками...
   Б а к у н и н (выпрямляется, смотрит одно мгновение молча на Зихлинс-
кого. Потом говорит сквозь зубы, словно отвечая на свои мысли). Пруссаки
воспитаны в классическом духе...

   (Неожиданно быстро поворачивается и уходит.
   По пятам Бакунина спешит Зихлинский.
   Немного погодя, выскочив из своего тайника, убегает  следом  за  ними
Марихен.)

   24.

   Ночной сторож, Грунерт, Вагнер.

   (Ночной сторож, стоя, попыхивает трубкой.
   Грунерт, сжав руками голову, бросается на стул.
   Вагнер неслышно входит, едва передвигая усталые ноги.)
   С т о р о ж (Вагнеру). Где это вы, сударь, сюртук-то  порвали?  Целый
клок. (Подходит, рассматривает, щупает.) Сукно... Да.  Жалость  какая  -
целый клок...
   В а г н е р. Клок?
   С т о р о ж. Вон дыра, изволите видеть...
   В а г н е р. Разорвал, наверно... (Садится, как надломленный.)
   С т о р о ж. Я тоже думаю...

   (Пауза.
   Грунерт искоса разглядывает Вагнера.)

   С т о р о ж. Чего мудреного! Гвозди везде торчат, доски, да ящики, да
бочки. Мостовые разворочены. Голову сломишь, не то что...
   В а г н е р. Отняли у нас Вильдштруф-то, а, старик?
   С т о р о ж. Говорили сейчас...
   В а г н е р. Как же, старик, этак и все отнимут.
   С т о р о ж. Очень просто...
   В а г н е р. Растерзают юное тело немецкой свободы. Придут и  растер-
зают. Возможно ли? Старик, ты веришь?
   С т о р о ж. Я что, - глаза верят...
   В а г н е р. После того, что было...
   Г р у н е р т. Что было? Что? Ничего не понимаю! Я с ума  сошел,  или
все вокруг меня помешались? Что произошло? Ну,  что  произошло  с  вами,
например? Навождение, колдовство! Год назад вы бегали за королевской ко-
ляской, как самый преданный слуга монарха. Не вы ли, сударь,  до  сипоты
орали многолетия и здравицы его величеству? О, ужас! Вы, который удосто-
ились благосклонности герцогов и королей, вы, который нюхали из табакер-
ки помазанника! Теперь... теперь вы смешались с омерзительной чернью. О,
о, срам и позор!
   С т о р о ж. Не слышит...
   В а г н е р (как-будто сам с собой).  Это  утро...  Песня  соловьиная
стлалась под ногами... И мы забыли, что внизу - баррикады, что наша баш-
ня под прицелом прусских стрелков и сидели неподвижно, как во  сне.  Нас
разбудила новая песня... Точно разорвала пелену тумана, и солнце  обдало
своим огнем простор равнины. К городу шла толпа и пела марсельезу.  Ста-
рик, ты знаешь марсельезу? Песня, которой нет  равной...  Шли  рудокопы.
Рудокопы шли за свободой... И вот, придут те, которые взяли  Вильдштруф,
и растерзают соловья, и небо, и марсельезу. И  рудокопы  уйдут  назад  в
свои горы без свободы. И все мы, все без свободы... Старик, а?

   (Изможденный, облокачивается на стол и застывает.)

   С т о р о ж. Очень просто...

   (На улице раздаются торопливые шаги и возбужденные голоса.
   Входят Данини, Генарт, Клоц и два-три коммунальных гвардейца.)

   25.

   Ночной сторож, Грунерт, Вагнер, Данини, Генарт, Клоц, солдаты  комму-
нальной гвардии.

   Г е н а р т. Я говорю, что он - безумец! Как может здоровому человеку
притти в голову такая мысль?
   К л о ц. Боже мой, Боже мой! Нет слов!
   Г р у н е р т. Что еще?
   Г е н а р т. Его надо запереть, как бесноватого!
   Д а н и н и. Послушайте, Грунерт. Дело идет о спасении величайших че-
ловеческих ценностей...
   К л о ц. Гордости мировой истории!
   Г р у н е р т. Ох, Господи!
   Д а н и н и. Это дьяволово порождение...
   Г е н а р т. Этот изверг русский...
   Г р у н е р т. Опять он?!
   Д а н и н и. Дайте мне сказать. Вы знаете, пруссаки  сбили,  наконец,
эту банду с одной баррикады...
   Г е н а р т. С двух, с двух!
   Д а н и н и. Погодите. Пруссаки подвезли свои пушки. Решили покончить
(косясь на Вагнера), да, покончить со всеми этими...
   Г е н а р т. ...русскими наемниками...
   Г р у н е р т. Да что же, наконец, случилось?
   Д а н и н и. То, что коноводы изменнической шайки поняли, что  пришел
час расплаты, и струсили.
   Г е н а р т. А трусость - та же подлость.
   Д а н и н и. Подлей же всех, как, впрочем, и следовало ожидать,  ока-
зался русский. Подумайте! Он уговаривает правительство вынести из  Цвин-
гера замечательные картины и поставить их на баррикады!
   К л о ц. Мурильо, Рафаэля, Боже мой!
   Г е н а р т. Я же говорю, что он бесноватый!
   Д а н и н и. Пруссаки, изволите ли видеть, не решатся стрелять по па-
мятниками искусства! Они получили воспитание в классических лицеях!  Да,
как он смеет распоряжаться королевским достоянием?
   Г р у н е р т (разводя руками). Подите вот, как смеет...  (Взвизгива-
ет.) А как он смеет предавать расхищению вот это собрание редкостей, ко-
торые еще мой покойный родитель...
   П е р в ы й г в а р д е е ц. Русский - чужой здесь. Он разрушит  весь
город.

   (Входят профессор Ионшер в сопровождении второго инсургента.)

   26.

   Ночной сторож, Грунерт, Вагнер, Данини,  Генарт,  Клоц,  коммунальные
гвардейцы, профессор Ионшер, второй инсургент.

   Д а н и н и. Он сжег театр. Он велит поджигать дома.  Пожар  едва  не
уничтожил оружейную палату.
   В т о р о й и н с у р г е н т (медленно подойдя, покойно). Ну, а если
бы уничтожил? Кому нужны ваши дворянские чучела?

   (Все испуганно оглядываются, но тотчас замечают профессора.)

   Д а н и н и. Господин профессор! Вы - здесь?
   К л о ц. Доктор! Вы решились выйти?
   И о н ш е р. Вот этот... добрый человек любезно согласился  проводить
меня сюда. (Тихо Клоцу.) Содрал с меня за это полталера, скотина.
   К л о ц. Но что вас побудило оставить свою крепость, доктор?
   И о н ш е р. Видите ли, господа, исключительный  случай.  Мой  шурин,
архитектор Цум Бруннен...
   В с е. Знаем, знаем... Как же!
   И о н ш е р. Да, так вот. У моего шурина,  архитектора  Цум  Бруннен,
завтра день рождения. Я и жена решили сделать ему подарок. Купить сейчас
ничего нельзя, все лавки на запоре, да и на улице не безопасно. Так вот.
Я и жена решили тогда подарить моему шурину кофейную чашку из настоящего
мейсенского фарфора. Только, господа, до завтра это - между нами,  пожа-
луйста...
   В с е. Ну, конечно! Понятно!
   И о н ш е р. Это - замечательная чашка: когда  была  наша  серебряная
свадьба, я и жена ездили в Мейсен и там купили эту чашку. Но дело в том,
что еще недавно моя жена, перетирая фарфор,  нечаянно  отколола  у  этой
чашки ручку. Оттого чашка не стала, конечно, хуже. Вы ее, наверно, виде-
ли у меня, господин Клоц? Красивейший, благородный мейсен!
   Д а н и н и. Можно отлично склеить.
   И о н ш е р. Совершенно верно. Вот, именно, по этой причине я и решил
сходить к нашему почтенному ресторатору и узнать, как делается тот заме-
чательный клей, которым вы, господин Грунерт, склеиваете ваши  старинные
вещи. Будьте добры, уважаемый, я запишу...
   Г р у н е р т. Нашли время чашки склеивать!
   Д а н и н и. В самом деле, господин профессор. Вы слышали про  мадон-
ну?
   И о н ш е р. Про какую мадонну?
   Д а н и н и. Ах, так вы ничего не знаете!

   (Входят Бакунин и Геймбергер.)

   27.

   Ночной сторож, Грунерт, Вагнер, Данини,  Генарт,  Клоц,  коммунальные
гвардейцы, проф. Ионшер, второй инсургент, Бакунин, Геймбергер.

   (Бакунин идет, прижав к себе вздрагивающего Геймбергера  и  заботливо
поглядывая на него.
   В момент их появления группа бюргеров окаменевает в своих позах.
   Бакунин подходит к Вагнеру, кладет ему руку на голову, но тот не слы-
шит его.)

   Б а к у н и н. Ты уснул, музыкант?
   В а г н е р (вскакивает, озирается, потом  вдруг  узнает  Бакунина  и
бросается к нему, как ребенок). Это ты, Михаил? Ты?
   Б а к у н и н. Я, я... Ну, что, что?.. Ах, ты!..

   (Где-то вблизи ухает пушечный выстрел.
   Геймбергер вздрагивает.)

   Б а к у н и н. И ты, музыкант?

   (Усаживает Вагнера с Геймбергером, обнимает их и нежно гладит больши-
ми, тяжелыми руками.
   Выстрел вдохнул душу в окаменелую группу. Сначала  Данини  и  Генарт,
потом Клоц, Грунерт, гвардейцы испуганно шныряют за дверь.
   Точно поняв, в какой опасности он находится, профессор Ионшер хватает
и тянет за рукав второго инсургента.)

   В т о р о й и н с у р г е н т. Как же с чашкой-то, профессор? Ха-ха!

   (Вслед за профессором и инсургентом не спеша уходит ночной сторож.)

   28.

   Вагнер, Бакунин, Геймбергер.

   В а г н е р. Мы разбиты? Михаил, да?
   Б а к у н и н. Нет.
   В а г н е р. Мне стало страшно, Михаил. У нас отняли  две  баррикады.
Это ничего, правда, ничего? Восстанье...
   Б а к у н и н. Оно будет раздавлено.
   В а г н е р. Боже, я ничего не пойму!
   Б а к у н и н. Демократы будут разбиты. Я ни минуты не верил в их по-
беду. Они бессильны против всякого врага, потому что думают,  что  побе-
дить легко. Они - дети.
   В а г н е р. Давно ли ты был с ними?
   Б а к у н и н. Они подняли меч над головой моих противников. Я должен
быть в их рядах. Но они смешны, как оловянные солдатики.
   Г е й м б е р г е р. У оловянных солдатиков сердца полны  крови!  Они
проливают ее. Зачем? За что? По капризу тех, кто заставляет  их  служить
делу, в которое не верят сами!
   Б а к у н и н. Молчи, скрипач, у тебя дрожат руки.
   Г е й м б е р г е р. Почему умирают одни оловянные солдатики? Я  хочу
тоже, хочу! Чем я хуже их? Если убивают их, почему не  убивают  меня?  Я
такой же, как все они! (Хочет вырваться из об'ятий Бакунина, вздрагивает
от неожиданно-громкого выстрела и вскрикивает исступленно). Пусти! Я  не
хочу сидеть тут! Пусти! Это - насилие!
   Б а к у н и н (давая пинка Геймбергеру). Сидел бы дома, музыкант!
   В а г н е р. Ты сказал, что восстанье разбито?
   Б а к у н и н. Оно будет разбито.
   В а г н е р (кладет свои руки на плечи Бакунина, смотрит долго в  его
глаза, потом тихо говорит). На что ты надеешься, скажи? Я чувствую  твое
дыхание - оно ровно и сильно, как всегда. Ужас не  охватывает  тебя  при
мысли о крушении свободы, за которую ты бился. Она не дорога  тебе,  как
дорога народу?
   Б а к у н и н. Если народ увидит ее попранной, она станет ему еще до-
роже.
   В а г н е р (испуганно). Михаил. Ты... ты губишь ее нарочно?
   Б а к у н и н (встрепенувшись, глядит на Вагнера пристально и  пытли-
во). Я утверждаю ее.
   В а г н е р. Через попрание?
   Б а к у н и н. Оставь бредни, философ...
   Г е й м б е р г е р. Это наверное так, я знаю! Помнишь,  ты  говорил,
что красоту не замечают только потому, что она  не  разрушена.  А  стоит
превратить ее в руины, как все догадаются, что было красиво.  Так  и  со
свободой. Я знаю, ты не пускаешь меня туда, потому что  обрек  восстанье
на смерть!
   Б а к у н и н. У вас обоих сумбур в  головах.  Это  пройдет,  это  от
страха... Ха-ха!
   В а г н е р. Я вижу в твоих глазах огонь  надежды.  На  что,  Михаил,
скажи?
   Б а к у н и н. О, конечно не на мещанскую революцию газетчиков и пас-
торов, мечтающих о карьере в парламенте! Ах, бедные, милые  друзья  мои!
Вы хотите знать, что руководит мной, когда я подставляю свой лоб под пу-
ли, не веря в ваш парламент, не уважая, ненавидя его! Как я его  ненави-
жу! Как ненавижу филистеров, посадивших во временное правительство  тру-
сов из демократов и предателей из монархистов!.. И все-таки я иду с  ни-
ми, с трусами и предателями. Да, иду! В них верит народ, как в  защитни-
ков своей свободы. И разве мы, друзья, в праве отказать  народу  в  под-
держке? Там, где идет бой с угнетеньем, там наше место. Да, во  мне  ни-
когда не угасал огонь надежды, а теперь он жжет мне сердце своим  пламе-
нем. Друзья, одних филистеров может страшить пораженье. Я  слышу  глухие
шаги поднявшегося народа по лесам, горам и селам. Я вижу,  как  он  идет
отовсюду, чтобы огнем, дрекольем, косами завоевать себе волю, за которую
будто бы дрались мещане. Он завоюет себе свою волю, и  она  будет  горем
для тех, кто сейчас больше всего плачет о свободе, будет настоящей,  со-
вершенной, народной волей. Я жду действительной, всенародной  революции.
Она уже идет. Вот почему я готов и буду драться в этом городе до послед-
него издыханья. Вот почему я спокоен, друзья.  (Подымается,  протягивает
руки Вагнеру и Геймбергеру и те дружно хватают их, пожимая.)
   В а г н е р. Революция всенародная... Откуда ждешь ты ее, Михаил?
   Б а к у н и н. Оттуда, где любовь единоборствует в силе с ненавистью.
Из Богемии.

   (Вбегает студент-чех.)

   29.

   Вагнер, Бакунин, Геймбергер, студент-чех.

   С т у д е н т. Наш отряд... захватили пруссаки...
   Б а к у н и н. Где... Где Галичек?

   (Студент переминается с ноги на ногу.
   Бакунин медленно подходит к нему, преодолевает волнение, отводит юно-
шу в сторону.)

   Б а к у н и н (тихо). Галичек попал в плен? Что же вы молчите?  Отве-
чайте... Он... убит? (Пауза.) А другие?
   С т у д е н т. В плену...
   Б а к у н и н (вдруг жарко). Вы видели, как он умер? Видели? Он ниче-
го не сказал?
   С т у д е н т. Нет.
   Б а к у н и н. Такая смерть... проклятье!.. У вас есть еще друзья?
   С т у д е н т. Я... лучше один. Я знаю, что делать.
   Б а к у н и н. Надо спешить. Спасенье в Праге! (Вкрадчиво.) Послушай-
те, как ваше имя?
   С т у д е н т. Ян.
   Б а к у н и н. Хотите, Ян, быть моим другом? Вместо славного Галичка?
   С т у д е н т. Хочу. Я знаю вас.
   Б а к у н и н. Тогда скорей!

   (Обнимает студента.
   Тот направляется к выходу, но, не дойдя до  двери,  поворачивается  и
протягивает Бакунину руки.)

   С т у д е н т. Прощайте... Может быть...
   Б а к у н и н (нежно целует студента). Увидимся, Ян, увидимся!  Торо-
питесь...

   (Студент в дверях сталкивается с Зихлинским.)

   30.

   Вагнер, Бакунин, Геймбергер, Зихлинский.

   Б а к у н и н. А, капитан, что нового?
   З и х л и н с к и й. Только лейтенант...
   Б а к у н и н. С тех пор, как вы служите народу, производство не  за-
висит больше от короля... Что у вас?
   З и х л и н с к и й. Противник прекратил атаки на позиции...
   Б а к у н и н. Дальше.
   З и х л и н с к и й. Он пробивает стены домов,  переходит  из  одного
здания в другое и мы не знаем, откуда ждать удара. Таким способом непри-
ятель может достигнуть самой ратуши.
   В а г н е р. Ратуши.
   Б а к у н и н. И найти на ее месте одни щепки. О, чтобы взорвать себя
на воздух, у меня хватит пороху! Дальше.
   З и х л и н с к и й. Жду приказаний.
   Б а к у н и н. Рихард, ступай в ратушу. Наверно, снова Гейбнер остал-
ся в одиночестве. Ожидай меня. Возьми с собой скрипача.

   (Вагнер уводит Геймбергера.)

   31.

   Бакунин, Зихлинский.

   Б а к у н и н (начинает ходить из угла в угол, все ускоряя шаги, нак-
лонив голову, не замечая лейтенанта. Неожиданно  останавливается,  точно
от страшной физической боли, из его груди вырывается почти стон). Прага!
(Опять принимается бегать. Потом садится, теребит свою гриву, вдруг бьет
кулаком по столу и кричит неистово.) Мальчишки!  Молокососы!  Болтают  в
своих клубах,  ротозеи!  (Вновь  бросается  ходить  взад  и  вперед,  но
как-будто вспомнив, что не один, глядит на Зихлинского,  овладевает  со-
бой, говорит спокойно и коротко.) Зихлинский, мы должны покинуть город.
   З и х л и н с к и й. Под командой...
   Б а к у н и н. Вашей. (Продолжая ходить.) План!

   (Зихлинский достает из-за обшлага план города,  раскладывает  его  на
столе. Бакунин наклоняется над картой.)

   З и х л и н с к и й. Когда?
   Б а к у н и н. На рассвете. Теперь же.
   З и х л и н с к и й (неуверенно). Бегство?..
   Б а к у н и н (кричит). Отступление! Военный маневр! (Изучает  план.)
Только этот путь в нашем распоряжении. Смотрите, откуда можно  атаковать
колонны, движущиеся вот здесь?
   З и х л и н с к и й. С юго-востока.
   Б а к у н и н. Это - Максимильянова аллея. Сейчас же  отправить  туда
отряды, приказать свалить все деревья для прикрытия. (Отрывается от пла-
на, начинает снова ходить.) Порох, амуницию забрать без  остатка.  Своих
раненых - если найдутся повозки. Орудия прежде всего. Всем, кто  проявит
хладнокровие и мужество - офицерское звание. (Перестает ходить и мгнове-
ние смотрит на лейтенанта испытующим взглядом, затем бросает с  жестокой
гримасой). Пойдемте, мой приказ будет подтвержден правительством.

   (Уходят.
   Пауза.
   За дверью слышны сдавленные голоса.)

   32.

   1 - й г о л о с. Тяжелый...
   2 - й г о л о с. Там открыта дверь... вон там, внизу.
   3 - й г о л о с. Пойдемте туда.
   4 - й г о л о с. Держите выше голову...
   33.

   Легионер, два студента, подросток, раненый.

   (Студенты и подросток вносят на руках раненого.)

   Л е г и о н е р. Сюда. Вот здесь. Кладите его на пол, так лучше.
   С т у д е н т. Тише, тише!
   П о д р о с т о к. Он чуть дышит...
   С т у д е н т. Выше голову.

   (Кладут раненого вдоль стойки.)

   Л е г и о н е р. Тут никого нет. А впрочем...
   С т у д е н т. Я положу ему под голову плащ.
   Л е г и о н е р. Возьми его лучше себе, добряк, он может очень приго-
диться. Да захвати карабин...
   С т у д е н т (пробует высвободить из рук раненого оружие). Я не могу
разжать его рук... Они как лед...
   Л е г и о н е р. Несчастный, не хочет расстаться с  оружием.  Что  ж,
пусть! Если попадет в рай - сможет пострелять  по  кардиналам  и  папам.
Пойдем.
   П о д р о с т о к. А как же он?
   Л е г и о н е р. Докончит свое дело без нас...

   (Последним направляется к выходу подросток. Оборачивается  в  дверях,
смотрит на раненого с боязнью и состраданием.)

   Л е г и о н е р (кричит издалека). Эй, ты, малец! Думаешь помочь  ему
умирать?..

   (Подросток срывается с места и убегает.)

   34.

   Раненый, Грунерт, Марихен, Бакунин.

   (Постепенно начинает светать и за широко растворенной дверью вылепля-
ются остроконечные дома, портал кирки,  приплюснутый,  широкобокий  фон-
тан-барокко.
   Тихо.
   С опаской, как-будто не к себе домой, входит Грунерт. Его взгляд  па-
дает на вытянувшееся неподвижное тело раненого и, пораженный, он  отвер-
девает у входа.
   Марихен появляется растерянная, как всегда - юркая, неслышная, и пря-
чется за стойку, в свой тайник.
   Бакунин медленно показывается в дверях, грузно спускается  в  пивную,
садится там, где перед тем изучал план города, закрывает глаза.)

   Г р у н е р т (заметив Бакунина, приближается к нему, чуть слышно ве-
рещит). Осмелюсь напомнить, сударь... Если позволите, не только имущест-
во, самое жизнь напрасно подвергаю опасности... На улице пальцами  пока-
зывают: вон, кто приютил наших губителей. Это я-то! Ох, Господи!.. Прию-
тил!.. Да я поступлюсь чем угодно, только бы оставили дом мой в покое...
Говорят: у русского два штаба - один в ратуше, другой у Грунерта... Штаб
устроили, а теперь, вон, мертвецкую. (Начинает хныкать.) Сударь,  а  су-
дарь!.. Молю вас, оставьте вы мое заведение, ну, что оно вам? Слезно мо-
лю вас, сударь, во имя гуманности! Слезно!
   Б а к у н и н (вдруг открывает остекляневшие глаза и, точно никому не
отвечая, произносит). Филистерские слезы  -  нектар  для  богов.  (Опять
утомленные опускает веки, откидывает назад голову.)

   (Грунерт сохраняет еще момент просительную позу, потом  машет  безна-
дежно рукой и удаляется в кухню.
   Марихен выползает из тайника, подкрадывается к Бакунину,  заглядывает
ему в лицо.)

   35.

   Раненый, Бакунин, Марихен.

   М а р и х е н (шепотом). Уснул... совсем спит... Такой большой...
   Б а к у н и н (очнувшись). Ты что, девочка?
   М а р и х е н. Я ничего... я совсем ничего...
   Б а к у н и н. Не бойся.
   М а р и х е н. Я только так... я не боюсь...
   Б а к у н и н. Ишь, какая у тебя косичка, славно!
   М а р и х е н (смеется обрадованно, но вдруг  становится  серьезной).
Хотела я... попросить...
   Б а к у н и н. Ну-ну, попроси.
   М а р и х е н (решившись). Когда вы будете королем, подарите мне  та-
кое платье, в каком ходят фрейлины. (Очень жарко.) Мне  только  одно,  и
такое, которое надевают не самые важные... Такое, какое...
   Б а к у н и н (кладет руку на голову девочки, улыбается ожившими лас-
ковыми глазами). Когда я буду королем, о, тогда я одену тебя в  шелковый
кринолин, подарю тебе золотой корсет, дам тебе прекрасный пояс из  алма-
зов, и ожерелье из жемчугов, и большой-большой веер из настоящих  страу-
совых перьев. И потом я посажу тебя в карету и повезу  туда,  где  живут
одни дети, такие, как ты сейчас - бедные и несчастные, и  ты  будешь  их
всех одевать и катать в своей карете... А потом, потом...

   36.

   Раненый, Бакунин, Марихен, Гейбнер.

   Г е й б н е р (показываясь в дверях). Нам подана коляска...
   Б а к у н и н. Это ты?.. Уже?
   Г е й б н е р. Да.
   Б а к у н и н (растерянно). Да, да. Ну, прощай, девочка...
   Г е й б н е р (удерживая Бакунина за рукав  и  колеблясь).  Погоди...
Дорогой Бакунин...
   Б а к у н и н. Бакунин, милый мой.
   Г е й б н е р. Да, да, Бакунин. Скажи мне... перед тем, как совершать
новые, быть может последние шаги. Здесь все уверены, что ты задумал  ус-
тановить у нас красную республику. Правда это?..
   Б а к у н и н. Ты сомневаешься во мне? Не веришь нашей дружбе?
   Г е й б н е р. Верю. Но я хочу услышать от тебя самого.
   Б а к у н и н. Мои стремления не совпадают с вашей революцией. А  это
восстание... это восстание просто глупо! Но, друг мой, оно все-таки  ре-
волюция, кусочек, крошечка революции, и стоять от него  поодаль,  наблю-
дать за ним я не мог. Я должен бы броситься в водоворот вашей революции,
потому что куклы дрались против притеснения, а  я...  я  восстаю  против
притеснения всегда и всюду. Когда я стоял рядом с тобой на баррикаде,  я
не думал о том, чего добивается твоя партия. Признаться, у меня не  было
времени познакомиться с вашими партиями... Ты сумел подчинить меня - да,
да, подчинить - своим возвышенным сердцем, и помогать тебе стало для ме-
ня священным долгом.
   Г е й б н е р. Ты действуешь не всегда согласно со мной. Народ  недо-
волен тобой, потому что пострадал от огня...
   Б а к у н и н. Ни одна доска не загорелась по моей  воле.  Но  скажи,
Гейбнер, скажи, как друг! Если бы спасение всего дела зависело от  пожа-
ров, разве ты не приказал бы спалить весь город?.. Молчишь? Люди  и  для
тебя дороже щепок. (Обнимает Гейбнера.)
   Г е й б н е р. Погоди... Последний раз. Мы принесли  так  много,  так
страшно много жертв. Эта кровь... Ты видишь,  что  борьба  бессмысленна,
что нет, не может быть надежды на успех. Так будем честны, будем честны,
Бакунин!
   Б а к у н и н. Что ты хочешь?
   Г е й б н е р (почти умоляя). Распустим отряды.  Скажем  прямо  -  мы
проиграли, мы разбиты, мы...
   Б а к у н и н. Опомнись! Гейбнер, ты ли это?  Кто  призывал  народ  к
восстанию? Кто первый потребовал от него жертв? И вот теперь,  когда  их
принесено так много, сказать, что они были ненужны.  Сказать,  что  наши
надежды и надежды всего народа - пустой мираж. Жестокое преступление пе-
ред народом, перед революцией! Пойми, дорогой, благородный друг, мы были
виной стольких смертей. Единственно, чем мы можем снять с себя эту  вину
- нашей смертью. (Раненый издает тяжелый стон, приподымается  на  локте,
смотрит на Бакунина, который горячо продолжает.) Отдать свою  жизнь.  Не
погубить дела... Пойдем и умрем - этого  хочет  революция!  После  нашей
смерти легче достанется победа, наши смерти призовут новые силы к защите
народного дела.
   Г е й б н е р. Пойдем!
   Б а к у н и н. Пойдем!
   Р а н е н ы й (сквозь стон). Бежите? Спасаетесь?..
   Б а к у н и н. Нет, брат мой! Мы не бежим, а  отступаем.  И  не  ради
своего спасения, а ради спасения свободы. Дай твое ружье. Прощай, брат!
   (Перекидывает через плечо карабин и выбегает, обняв Гейбнера.)

   37.

   Раненый, Марихен.

   (Марихен бросается к дверям, смотрит долго вслед ушедшим...
   Стало совсем светло.
   Тихо.
   Вдруг доносится одинокий выстрел. Точно от него, раненый стонет.
   Марихен оглядывается, подбегает к  раненому,  стоит  растерянная,  не
зная, чем помочь.
   Потом опускается перед неподвижным раненым  на  колени,  всхлипывает,
тихо плачет.)

   Петербург, 1920-21 г.г.

   В. ДОБРОВОЛЬСКИЙ
   СОБАЧИЙ ЛАЗ

   Рассказ

   I.

   Вдруг заполыхала весна.  Солнце  пристально  всматривалось  в  землю,
всматривалось, но не видело. Если б видело, то пожалело б всякую  тварь,
которая не знала куда деваться от жара, пожалело б и поля, и траву,  ко-
торая карежилась, но хотела еще улыбаться худенькими цветами.
   Все мучается, все недовольны. Даже жабы оглушительно орут по вечерам,
- изнывают в жабьей тоске. Люди, как вареные, выползают из домов  только
по вечерам. Если в такие дни тяжко на душе, - думается, -  до  смерти  -
минута.
   Жарко и нехорошо. Мне восемь лет. Зовут меня Еремей. За мать  заводс-
кую, за имя в училище, что стоит на горе возле собора, ученики смеются и
дразнят, как собаку, - Еремей-Онуча. Ну, ничего, - и со смеху люди быва-
ют.
   Рядом с нами, через двор, живет Наташа Шведова - дочка казначея.  Она
уже невеста - ей шестнадцать лет. Наташа тоже смеется, как и все, и хотя
не говорит ничего, а, вижу, улыбается, когда иду мимо, улыбается, -  что
у меня латаные штаны и сзади два окошка: штаны синие, а окошки рыжие.  А
то и не замечает вовсе, а раз так даже обидела. Может, потому и обидела,
что стоял истуканом и смотрел ей прямо в рот. Она  шмыгнула  носом,  как
малыши, и высунула язык.
   Есть человек, который часто смотрит на Наташу, - псаломщик из  собора
- Конон Иванович. По вечерам, в тесном  воротнике,  который  душит,  как
петля, и в зеленом галстуке, вроде большой жабы, Конон Иванович прогули-
вается возле крыльца Наташиного дома и еще посвистывает, а Кольку, - На-
ташиного брата, кормит конфетами. Конону Ивановичу язык не показывают.
   Солнце притиснуло синюю тень к самой стенке сарая и наложило  горячую
лапу на мою стриженую макушку. Надо забраться в  прохладу,  да  нет  сил
двинуться:
   "Пускай печет. Буду держать голову на зло, пока не умру".
   Вот уже все двоится в глазах, сердце болтается где-то у самого горла.
Жалко погибать так, но пусть потом подумают, поплачут, опомнятся. Почему
- Еремка? Других зовут по-настоящему - Сашка,  Митька,  Степка.  Иван  -
Ванька - и то можно терпеть. В сказках вон, Иванушка катается  на  сером
волке, волк говорит по-человечьи и привозит Ивана прямо к  царевне.  Ца-
ревна стоит в окне смирно, не смеется, не высовывает язык,  как  Наташа.
Ивану - мед, пряники, сахарные уста, отваливают полцарства тоже. За  что
отваливаются-то? Что он дурак? Бабушка говорит, "за простоту Бог посыла-
ет". А Еремеи весь свой век толкут воду в ступе и ковыряют старые лапти.
Им Бог за простоту ничего не посылает.
   "Утоплюсь в Кубани. Сложу руки на животе и пойду ко дну".
   И вижу, как опускаюсь на дно реки со сложенными на животе руками, как
кругом в желтой воде зубастые сомы страшно шевелят огромными усами, слы-
шу над собой, на берегу, плач бабушки и сам начинаю тихо повизгивать.
   "Сомы - они норовят прямо за икру. И лучше  бы  сперва  Ванька  Бочар
утопился".
   Ванька Бочар и Наташа постоянно путаются в мыслях. Наташа -  непонят-
ная, а Бочар - весь тут. Каждый день с ним режусь  в  суски*1  и  каждый
день дерусь. Ванька - пузатый, раскосый, с приплюснутым носом. Хуже вся-
кого людоеда. Вот хорошо - мной будут угощаться сомы и всякая  подводная
тварь, а Ванька будет всех драть!
   "Сперва бы Ванька Бочар... Посмотреть бы, как он на том свете..."
   Бабушка часто говаривала, что все дети ангелы  и  после  смерти  идут
прямо в рай. Она еще не знает, какой Ванька  Бочар  душегуб.  Посмотреть
бы, как он в раю стал матерщинить и драться. Его бы сейчас ангел  огнен-
ным мечом по шее. Наклал бы ему, как Адаму...
   Сквозь звон и шум в ушах доносится козлиный вопль:
   - Еремка, Еремка!
   Крепко зажимаю голову между коленями.
   - Еремка, Еремка! Ону-у-ча. О-ну-у-у-ча-а!
   Если не пойти, будет орать целый час, а в шведовском дворе все  слыш-
но. Бегу. Дорожка жжет босые ноги, как  пламенем  облизывает.  А  Ванька
хоть _______________
   *1 Суски - коровьи бабки. бы - что! Ходит колесом по пыльной  дороге,
орет дурацкое: "Онуча, онуча! Га-га! Онуча-а!..".
   Из-за угла вывернулась рота солдат. Как у гусеницы щетка -  штыки  на
спине. Ванька вывалил язык перед барабанщиком, заложил правую  руку  под
мышки, левой пукает под барабан. Ефрейтор  недоволен,  косится,  сердито
шевелит острыми усами.
   "С саблей, а боится... Я бы прямо пырнул саблей. Тут бы ему и конец".
   - Дяденька, дай ему, д-да-ай!..
   Ефрейтор фыркнул, как кот, и ткнул саблей в воздухе.
   - Но, куда!..
   Ванька отскочил, задрал линючую кумачевую рубашку, кажет голое  брюхо
и взбивает пыль:
   - Ать, два! Ать, два.
   Прошли солдаты, и Ванька, надувшись жабой, стоит передо мною в упор.
   - Ты что? А?
   - А что?
   - Что, - "а что?"?
   - "Дяденька, дай ему"?
   - Лучше не лезь!
   На Ваньке, как на кабане щетина, вздыбилась рубашка.
   - Дать в морду?
   - А ну, дай!
   - Дать?
   - Дай!
   - Ну, дать?
   - Дай, чорт!..
   Ванька знает, что я слабее. Но ничего, - достанется.  Вцеплюсь  -  не
отцепишь. Отходит. Встряхиваясь, вздергивая сползавшие штаны, отбежал  к
шведовскому забору и подхватил камень на ходу. Сердце все перевернулось,
- а что я мог сделать? Ванька ухнул в шведовский забор  камнем,  выпятил
живот, заорал такое, что и сказать нельзя:
   - Еремка зовет, - а?.. Иди... Наташка!..
   Скрылся от всех во дворе, а сердце трепыхается:
   - А-яй, яй, что же будет?.. А-яй-яй, а-яй-яй...
   Взношусь на столетнюю акацию, что раскинулась у самого дома. Вот выше
и нельзя. Вижу городской сад, шведовский двор, как на ладони.  Все  спо-
койно. С крыльца сбежала крикливая Ганьзя с тазом и, размахнувшись, вып-
лескивает помои на кур и гусей. Гусак гонится за Ганьзей,  норовит  щип-
нуть за пятку... Не слыхали...
   "Распустить руки и полететь вниз... вдребезги... Умереть..."
   И разное мельтешит в уме: как прошлым летом утонул  Сивоконихин  Анд-
рюшка, как сама Сивокониха выла на берегу, а  Андрюшка  лежал  спокойно,
весь синий, и губы синие, а в щелочку между ними выглядывали желтые  зу-
бы.
   "Отчего у живого Андрюшки белые зубы, а у утопленника - желтые?.."
   Теснее прижимаюсь к теплому стволу акации, не упасть бы: слезы  щеко-
чут горло. Мне жаль Сивокониху, по правде сказать, жаль и Ваньку Бочара,
еще больше себя жалко. Стряхиваю с носа капли слез, чтобы увеличить  ру-
чеек, который сполз со щеки и пробирается уже по гладкой коре.
   Всего обидне, что нет у меня зеленого галстука, как у псаломщика, ви-
да такого нет и еще, что зовут меня Еремеем, и еще, что мать моя  -  за-
водская.

   II.

   Когда идет дождь, хорошо тоже забраться  в  большую  из-под  рафинада
бочку и сесть на кучу синей и серой бумаги. Бумага как пахнет-то! -  так
бы и ел. Сверху, по крышке, барабанит дождь, а в бочке и душно, и  хоро-
шо.
   Вот мы и сидим с Колькой, Наташиным братом. Надо мне ему сказать  та-
кие слова, что и начать стыдно, а сказать нужно, - в  бочку  влезли  для
того.
   - Коль, а Коль?
   У Кольки губы большие, никак не может подобрать их. Меня он не слуша-
ет и старательно обкуривает толстую сигару из сахарной бумаги.
   - Коль, а Коль?
   - Ну?
   - Любит она духи?
   - Кто?
   - Наташа.
   - Наташка?
   Я молчу, - стыдно.
   - Она... любит...
   Колька выжимает дымные слезы кулаками, оживляется:
   - Она любит. Раз у матери пузырек целый вылила, а сказала на  меня...
Ей блузу за то чернилами вымарал, а отчим драл вечером ремнем, -  только
не очень больно, ему больше досталось: в живот ногой  саданул.  Здорово!
Х-хо! Аж рот раззявил!
   Колька помолчал и добавил:
   - А то идет мимо и дернет за ухо или  за  волосы  потянет...  Заброд-
чик... Пан Твардовский...
   Колька дерет бумагу на полоски и грустно решает:
   - Убегу я от них... от отчима...
   - Куда?
   - Уйду в кочегары на пароход. Уеду в другой город, через море, и  по-
том поступлю в музыканты.
   Слышал уж и это по сту раз. Отчим у Кольки рыжий: все рыжие -  черти.
Конон - тоже рыжий.
   "Сказать Кольке сразу... или не сказать?"
   - Коль, а Коль!
   - Ну?
   - Что, как я ей подарю?..
   - Кому?
   - Ну, - "кому", ну, - Наташе...
   - Что подаришь?
   - "Что", "что", "что", - духи подарю.
   Кольку это мало удивило. Сверля пальцем ноздрю, он басовито ответил:
   - Рубель стоит.
   - Семьдесят пять!
   - Рубель.
   - Не "рубель", а - рубль, не рубль, а - семьдесят пять:  сам  спраши-
вал.
   - Семьдесят пять - вонючие.
   - Не твое дело, какие хочу.
   - Какие хочу - учох еикак. Давай навыворот.
   - Передашь Наташе? Ладно?
   - Ондал.
   - Дурак ты!
   - Ыт каруд...
   Лучше Кольки нет никого. Он друг до самой смерти. Бросился  на  него,
опрокинул, подмял под себя. Сам стал на голову и вытянул ноги под  самую
крышку.
   И вот крышка над нами поднялась. Вижу над собой  лицо  Наташи.  Русая
коса скользнула вниз.
   "Вот так, вот так..."
   Дрыгнуть ногами, - еще ей в лицо попадешь.
   "Вот так - так".
   А она смеется:
   - Ах, Еремей, Еремей...
   "Все слышала, все"...

   III.

   Прямой, как палка, слепой дед-баштанник греется на закате.  Уставился
сыч-сычем в солнце, которое краем врезалось в вишняк, и сидит... Бабушка
распрямила сгорбленную спину, прижалась к стене хаты, вяжет она.  А  дед
очень хитрый. Он и не дед мне, а так - живет у нас в сарае, Христа ради.
Прищурил один глаз, подмигивает солнцу:
   - Быдто вижу иной раз корону такую... красную...
   "Быдто, быдто, быдто"... Ему вовсе и не жаль мученицу... Все видит, а
притворяется... чтобы больше давали.
   - Ты слушай, а не мешай другим.
   Бабушка тоже недовольно покосилась. Посмотрел, много ли  осталось  до
конца книги. Читаю я хорошо, без запинок, со знаками  препинания.  Очень
много только запятых, - где и не нужно - наставили.
   "В иной день инок, взяв веревку из финиковых ветвей,  крепко  препоя-
сался, так что веревка впилась и перерезала тело его даже до  костей.  А
засим преподобный взошел на самую вершину горы  и,  решившись  более  не
сходить оттуда, прикрепил себя к скале железной цепью..."
   Закрыл глаза и подумал:
   "Согласился бы терпеть тоже. И пошел бы на казнь. Пускай  поджаривали
бы на сковороде, опускали в кипяток, только бы зажмурился, - пускай... А
чего они зря мучатся? Лучше б в порту макуху грузили, - печенку надсажа-
ли..."
   Закрыл глаза и передо мной, будто из тумана, вышли - скала с железной
цепью, помост со свинцом и, кругом, эфиопские воины. Они держали  самого
меня в цепях. Тут подходил царь эфиопский, выкатывал глаза, величиной  с
фонари, кричал и брызгал слюной: "Откажись от Наташи!". Цепи резали  те-
ло, но было так сладко. Отвертывался от царя. Дурак он, - хоть  и  царь.
Царь пуще сучил кулаками, скрипел зубами, как скрипят наши большие воро-
та, и орал очень сердито: "В котел!". Ну, что ж!.. Шел к котлу и улыбал-
ся. Одна мысль одолевала - будет от меня вонять противно горелым  жиром,
как от сусок. Свинчатки всегда здорово воняют и шкварчит жир  в  них  от
свинца.
   Бабушка зевнула и перекрестила рот:
   - Царица небесная, и за что мучения такие?
   Посмотрел, как слезятся у бабушки глаза и сладостно подумал:
   "За Наташу. Еще и не то... Только бы перед котлом поцеловать ее,  как
святой Евстафий целовался с женой. Потом все равно... Пусть узнают  все,
что Еремей Онуча - совсем другой человек... И ничего не боится..."
   - Еремушка, ты плачешь?
   - Бабушка!
   - Ну, иди, иди, - вытру глазки.
   Сердито вскочил:
   - Сорок мучеников не плакали, и я тоже... подавно...
   Бабушка  качала  головой,  соглашалась,  но  дед  насмешливо  заводил
бельмы:
   - Ерой!
   - Скопидом... Бабушка! Найду... вот найду твой гаман...  Схоронил,  -
а!..
   Ехидный он и, верно, где-то по ночам хоронит деньги.
   Калиткой хлопнули; на дорожке показался Колька. Он несется  вприпрыж-
ку, на ходу сосет шоколад. Должно быть, именинник у них. Мчимся в сад.
   - Колька, полезем на акацию!
   - Давай навыворот.
   - Сперва с'едим арбуз. Ладно?
   - Ондал.
   Добыли арбуз, обвязали веревкой,  втащили  за  собой  на  акацию.  На
большом суке, у самой верхушки, прилажен помост  из  дощечки.  Полоснули
ножом по арбузу. Колька выложил конфеты. Хорошо! Стреляем друг  в  друга
скользкими арбузными семечками. Отсюда вижу псаломщика. Оттопыривая зад,
он идет мимо шведовского двора и вертит тросточку мельницей.
   - Стрельнуть бы ему в нос.
   - Чего ходит... рыжий?..
   Колька хихикает. По двору прошла Наташа и прильнула к заборной щелоч-
ке. На крыльцо вышла Колькина мать, а Наташа отошла  от  забора,  что-то
говорит матери и вьет косу на плече. Псаломщик все ходит  по  улице,  по
самому припеку, крутит задом и тросточкой.
   - У ваших именины?
   Колька смеется:
   - От псалома полтинник...
   - Псалома?.. Полтинник...
   - Ну, да.
   - За что?
   Колька постучал скибкой о ветку.
   - Перехватил на улице и говорит: "передай письмо сестре, чтобы  никто
не видал, - дам полтинник"... Вот и купил на весь у Семикобылина.
   - Ты... передал?
   - Ладереп.
   Колька засунул палец в рот, достал комок шоколада, осмотрел,  засунул
поглубже:
   - А что, жалко? Письмо розовое.
   - И передал?
   - Ладереп.
   - "Ладереп"!.. Почтальон!.. Ско-от!..
   Дал скибкой арбуза в морду, в раскрытый рот.
   - Ты... а... а...
   - Пошел, пош-шел!
   Схватил за шею, тряхнул. Колька позеленел со страху, скользнул  вниз,
с ветки на ветку, с ветки на ветку... Вместе с ним летели куски  арбуза,
конфеты... С нижней ветки Колька сорвался, плюхнул. Отбежал к калитке  и
оттуда показал кулак:
   - Посиди, посиди... Всем расскажу... Посиди... Ону-ча-а!..
   "Вот чего Конон крутит по улице. Спустить бы его с  акации!  Покрутил
бы! Письма пишет с духами. Только и знает  перед  попом  -  "госмил-гос-
мил-госмил"... Такой святой, а здесь... Покрутил бы..."

   IV.

   Близки уже голоса. Забиваюсь в угол сарая, за старое корыто. Дед  си-
дит на кровати и медленно жует сухарь, а белые глаза будто смеются.  Го-
лоса у двери. В щелочку корыта видно, как в сарай входит  рыжий  псалом-
щик, а за ним сердитая мать.
   - Здесь жених?
   Обмираю. Выдаст слепой, выдаст ли? Дед,  медленно  разжевывая,  молча
тычет пальцем в корыто. Мать поспешно запирает  сарай  изнутри,  пронзи-
тельно кричит:
   - Господин псаломщик, что же  это  такое?  Что  же  делать  остается,
что-о!.. с этим божьим наказанием? Что-о? Копилку разбил...  Копилку,  -
а?..
   Конон, как на клиросе, вытянул шею, отставил зад и козлетоном орет:
   - Ухажор, - а!.. Ухажор, - а!..
   Дурацкое слово действует на мать, как кипяток; она багровеет  и  виз-
жит:
   - Паршивец!.. Пар-ши-ве-вец!..
   Дольше сидеть нечего. Вскочил и - головой в юбку:
   - Мои деньги, не украл, - мои! Сама дала копилку. Сама!
   - Духи по-ку-пать?.. Ду-у-хи?.. Сичас давай!
   - Убей... ну... убей... Ну...
   Мать взвизгивает, как свисток заводский:
   - Во-ор!.. Коли его!.. Приколи...
   Голова псаломщика, по-бычачьи, нагибается, глаза  наливаются  кровью.
Страшен, как эфиопский царь. Усы вырастают, шевелятся, норовят вонзиться
мне в живот. Хватаюсь за концы усов руками, стараюсь  сломать,  согнуть,
но они, как железные, как остроги для щук. Увильнул,  отскочил,  взлетел
по лестнице на балку, под самую крышу. Конон тоже  вырастает  под  самую
крышу, а усы медленно направляются мне в грудь.
   - Бабушка, бабушка!..
   Глухо. Если нырнуть в собачий лаз, под дверью, то спасусь. Думать не-
когда, - прыг! - вниз, мимо ног матери, в дырку... Уже воздух  пахнул  в
лицо, но в спину вонзается ус медленно, насквозь.
   - Бабушка, бабушка!..
   Кровь через рот заливает теплом все лицо и кто-то лает  над  головой.
Открываю глаза - Вьюн. Лает и лижет мне лицо теплым, узким языком,  ста-
рается мордой сбросить с груди книжку-арифметику.
   - Пошел, пошел!
   "Чудно приснилось... Конон...  Царь  эфиопский...  Похожа  свинья  на
апельсин... Чудно!.. Бабушке бы рассказать, - к добру или  к  худу.  Она
знает, что к чему".
   Камыш теплый, хрустит. Бабушка будет ругать, что выбрался  в  кугу*1.
Хорошо лежать на куге камышовой. А копилка грушей разбита  -  правда,  и
полтинник пошел на покупку духов.
   "Чудно!.."
   Если крепко зажмуриться, то все, что мешает, отойдет и учиться легче.
Открываю книжку на нужной странице, смыкаю крепко веки.
   "Трижды три будет... - открываю чуть-чуть глаза, вижу цифру, -  будет
девять. Девять... девять... Четырежды трижды... нет, трижды четырежды...
нет, четырежды. Витька Шток всю таблицу уместил на ладони. Очень хорошо!
Не узнали бы про грушу, - разве склеить?.."
   Внизу кошка с урчаньем рвет рыбий потрох.
   "Любят они рыть лапами, где не надо... Сходят и роют, роют..."
   Под кустом сирени зарыт сверток - духи "Спящая  Красавица"  и  книжка
"Сто  писем  для  всех  сословий".   Соскользнул   с   камышовой   куги,
_______________
   *1 Куга - камышовый пух. выхватил из-под тонкого слоя земли сверток и
снова вскарабкался. Заныла, заныла сладость.
   "Вот оно!"
   С любованьем развернул. Все такая же беленькая покрышка на  пузырьке,
а красный бантик чуть разве смят. Переливается в пузырьке зеленый свет.
   "Так мало, а семьдесят пять..."
   И не только груша разбита, многое случилось за эти недели: грузил три
дня макуху на пристани, по гривеннику получал, целый месяц ничего в учи-
лище не ел, - так и собрал, сколько нужно. Со  двора  доносится  куриный
ор, недовольно покашливает петух и сердитый голос бабушки:
   - Дура, пра, дура! Чего орешь?.. Заступник какой... взялся!..
   В книжке два листа розовой бумаги и розовый  конверт.  Лишний  листок
куплен на всякий случай, если один испорчу. Все может быть, когда стара-
ешься. Книга эта -  знаменитая.  С  трудом  одолеваю  мелкие,  сероватые
строчки, с трудом понимаю смысл:
   "Достоуважаемая Анна Спиридоновна, не могу выразить словами печальное
сознание, что Ваш долг в сумме сорока пяти рублей (45) мною задерживает-
ся до сих пор уплатой".
   - Это не то.
   "Об'яснение в любви замужней женщине".
   - Должно так, - думаю, - Семенихин сманул жену лавочника. Мать  гово-
рит: - "задрала хвост и бросила мужа".
   "Об'яснение   в   любви   девушке   с   серьезными   намерениями    с
при-со-во-куп-ле-ни-ем подарка. От милого к милой сердцу".
   - Хорошо как... От милого к милой сердцу с  присово...пук...куп...ле-
нием...
   Тепло и приятно от этих слов. Такая книга и не двадцать копеек стоит,
а больше. Рубль. Больше рубля. Книга тайная от всех. Закрываюсь ладонями
от самого света, утыкаюсь носом, читаю:
   "Очаровательная злодейка, не могу доле скрывать того  глубочайшего  и
нежнейшего чувства, которым трепещет мое сердце в течение семи  месяцев.
(Срок, по надобности, изменить, но лучше больше времени.)  Я  люблю  Вас
всею силою души моей и готов вести Вас к Святому Алтарю по первому Ваше-
му соизволению. При сем присовокупляю дар мой от любящего сердца  -  ко-
робку шоколадных конфет. (Изменить по надобности, - можно, например, по-
дарить духи.) Жду с нетерпением Вашего ответа и остаюсь любящий Вас".
   Осилил письмо, смутился:
   - Хорошо, а как же - "к Святому Алтарю"? Жениться, значит? А -  мать?
Изувечит... Нельзя... Через восемь лет еще разве...  И  надо  стихами...
Конон - он не мог стихами.
   Зарыл сверток в камыше. Дело с таблицей путалось. Не те думы  были  в
голове:
   - Лучше всего на крышу, в стреху... возле трубы... есть такое  место.
Одно только - дождь...
   Надо написать стихи, такие стихи, чтобы она сразу узнала какой я  че-
ловек; хоть и Еремей, хоть и мать заводская, но это ошибка, случайность,
я в этом нисколько не виноват...

   V.

   Идет такой час, когда все в саду прощается с солнцем. Большой галдеж.
Птицы действуют вперебой, пчелы выбиваются из последних  сил,  с  хрипом
шлепаются с цветка на цветок. Кузнечики пилят с усердием, цикады - тоже.
И люди торопятся с делами. Мы с Колькой, в бурьяне, поспешно сверяем ро-
зовое письмо. Колька уткнул голову в мое темя, лежит на  брюхе,  болтает
ногами и разбирает вслух. Я знаю, что в  письме  нет  ошибок,  перечитал
много раз и по-разному: по складам, с пальцем. Письмо написано очень хо-
рошо, без поправок, без помарок, мелким почерком  (за  мелкий  почерк  в
училище очень преследовали). Три раза переписывал письмо на обыкновенной
бумаге, а потом перенес все, слово в слово, на  розовую.  Колька  тяпает
пальцами листок и руки у него грязные.
   - За край, за край, - замараешь!
   Колька молча осмотрел письмо, разбирает:
   "От милого к милой сердцу с серьезными намерениями:

   Милая Наташа,
   Вы прекрасны, точно роза,
   Но есть разница одна,
   Роза вянет от мороза,
   Ваше личко - никогда.
   При сем при-сово-пукляю"...
   - Присовокупляю!
   - Тут написано - присовопукляю. А что такое "присовокупляю"?
   - Не твое дело, - посылаю, значит.
   Осторожно взял письмо. Было написано старательно "присовопукляю".
   Верно говорил слепой дед, что, мол, торопиться надо при  ловле  блох.
Ну, да ничего.
   Под лопухом стоит чернильница с ручкой. Подчищаю ножом проклятый слог
и вставляю нужный "куп". А что значит это слово, и,  вправду,  не  знаю.
Чувствую, что оно торжественное, что его не говорят какие-нибудь заводс-
кие, - нужно писать его от милого к милой сердцу с серьезными намерения-
ми...
   Последнее дело - розовый конверт. Колька важно выпячивает губу:
   - Правильно!
   Не запачкать бы теперь, а заклеить без слюны невозможно. Сделано.
   - Колька, чтоб никто... не видал. Смотри! Не мни. Никто... Ладно?
   Колька запихивает письмо за пазуху. Туда же ныряет и пузырек.
   - Не разбей! Никто чтобы... Ладно?
   Люблю Кольку, хоть он и почтальон.
   - Колька, ты мне друг?
   - Ну?
   - Нет, скажи!
   - Гурд.
   - Не носи Кононовых писем, - а? Ладно?
   - Ондал.
   - Письмо отдай вечером, потихоньку. А?
   Колька поднялся. А, может, лучше, не посылать? Пусть  лучше  пропадет
все. Колька раздвинул бурьян, побежал к калитке.
   - Колька!
   - Ну?
   - Так я...
   Колька хрюкнул, свистнул, хлопнул калиткой.
   "Лучше отобрать... отобрать... эх!.."
   Сорвался, прыснул из сада, распахнул калитку. У самой бочарни, против
Кольки, стоит Бочар, растопырил ноги, уткнул кулак в бок, будто  обнюхи-
вает, что у Кольки за пазухой.
   "Вдруг Колька станет показывать, а тот вырвет..."
   Колька козлом прыгнул в сторону и побежал к дому.
   "Конец..."
   Лег за калиткой плашмя в душистую ромашку. Вырастает тьма от кустов и
черных акаций, ползет, давит к земле. Холодит роса сверху, а теплая лас-
ковость земли умягчает.
   "Господи, сделай так, чтобы никто не увидал... Богородица, Дева,  Ра-
дуйся! Пусть только одна Наташа получит все... Не разбил бы он  духи,  а
то будут все смеяться: - "Еремка-то!.." Богородица!..
   Спина и затылок мокры от росы. Холодно. Пахнет парной землей.
   "Бог не любит, чтобы без порядка обо всем  думать.  Думать  о  разном
нельзя. Помолиться со слезами - все сделает... Как святым в пустыне... И
чего так мучит всех Бог?.. Что ему жалко?.. Сделал бы все, как  лучше...
А она возьмет и покажет все матери, а мать..."
   - Еремей!
   Вскакиваю. Зубы стучат.
   - Ужинать!
   Бреду. Мать всматривается во тьму.
   - Шляешься, шалыга... Обормот... Наказание... Ору, ору...
   - И ори... сама...
   - Ты с кем, - а?.. ты с кем?..
   На пороге бабушка.
   - Оставь его, - надо и погулять.
   Сухая бабушкина рука опускается на мое плечо:
   - Иди, каша стынет. Ох-хо-хо!
   Сели за стол. Мать на кухне сердито гремит чугунами. Бабушка поглажи-
вает меня по спине любовно.
   - Где вымок-то?
   От бабушкиной ласки, растопилось что-то в груди. Давлюсь кашей, - ти-
хо шепчу:
   - А что есть Он... Бог? Злой, небось?..
   Захватывая лоб рукою, бабушка прижимает мою голову к боку и придвига-
ет тарелку:
   - Ну, с чего такое, с чего?.. Ох, хо-хо...  Поешь,  поешь...  горькой
мой...

   VI.

   Колька ходит колесом по ромашке, чему-то рад.
   - Колька, Колька!
   Хочу поднять с земли, а он ловит меня за ноги,  стараясь  свалить.  И
какие тут шутки? Должно быть, продал-таки "Спящую Красавицу" и купил по-
роху. Колька сел, растопырил ноги и важно сказал:
   - Два дня сидел в чулане. Отчим все... драл... А я его...
   - Письмо отдал?
   - Вчера.
   - А духи?
   - Письмо взяла, а духи отдала.
   - Во-о...
   - Сегодня опять ткнул пузырек. Рассердилась, а потом засмеялась и по-
том сказала: - "спасибо, скажи ему"...
   Колька подцепил кузнечика, оторвал ему по полноги.
   - Смеялась и сказала потом... А, может, это как гости делают: подадут
сладкий пирог, а они врут: "только  дома  поели"...  Заладят:  "спасибо,
спасибо", а потом все с'едят и еще мало...
   Смотрел на Кольку и захотелось ему сделать  такое,  чтобы  знал,  как
сильно люблю его.
   - Пойдем курить!
   Колька швырнул кузнечика:
   - Ну?
   - Пойдем в городской сад!
   - А табак?
   Через штанину показал монету, что от расходов на подарок осталась.
   У самой лавки Семикобылина столкнулись с Ванькой Бочаром. Людоед  ос-
мотрел нас, сразу догадался, и на всю улицу заорал:
   - За табаком идете?
   - Не ори, - идем...
   Заткнуть ему глотку, а там вдвоем с Колькой можно показать Москву...
   Еще рано, но уже вниз, под обрыв, доносятся голоса музыки  -  тонкие,
визгливые и отрывистые, будто  кто  хрюкает.  Ванька  важно  сворачивает
толстую крученку:
   - Пробуют голоса, а потом... как вдарят враз.
   Когда наверху грянули марш, мы уже выкурили по три  папиросы,  и  вся
земля, как море, тронулась и поплыла, то поднимаясь, то опускаясь. Свер-
нули по четвертой. Наверху музыка гремела во всю, и народ шаркал  ногами
по песку. Колька лежал опрокинувшись и думал вслух:
   - Когда вырасту большой, плюну отчиму в глаза и  пойду  в  музыканты.
Буду наяривать на чем попало.
   - А ты, Ванька?
   Ванька сплюнул:
   - Отец возьмет на промысел. В крючниках дюже хорошо! Три месяца рабо-
тай на море, а потом - пьянствуй с девками!
   Завидно было, что пойдет Ванька в крючники. Весело на  море.  Но  мне
нужно итти в доктора; без этого не жениться на ней. Буду  доктором,  все
будут звать "доктор" или "господин доктор", Еремеем звать не посмеют,  а
мать возьму с завода, хоть и злая она ведьма. Ничего, подобреет.
   От дыма всего  скрутило,  земля  заклубилась  кустами  и  травами,  а
большой барабан, что ухает наверху, будто стоит на  моей  голове.  Чтобы
выйти отсюда, надо подняться на обрыв, пройти глушняком к забору. Бредем
еле-еле. Колька два раза бегал за куст и возвращался зеленый, как  тина.
Держусь, а ноги будто увязают в землю. Попасться бы на глаза учителю - и
кончено. Ваньке-то ничего.
   Бочар влезает на обрыв, осмотрелся и козырем с'езжает вниз с текучего
песка:
   - Никого. Псалом один сидит с бабкой.
   "Вот так... Узнала бы..."
   Взбираемся наверх. На скамейке, под толстым дубом, сидят Наташа и Ко-
нон. Рука Наташи в руке Конона. Псалом смотрит напористо, а она смеется.
   Колька с Бочаром убежали, а я стоял как пень.
   "Не упасть бы перед Кононом, или пройдешь, как пьяный".
   Пошел быстро и неверно, и, поровнявшись, снял фуражку, не для  рыжего
снял.
   - Ерема!
   Псалом поманил пальцем.
   Решил, что лучше подойти. Плавал в глазах туман и круги. Наташа поче-
му-то дергала псалома за руку. Подошел. Конон молча крутил  ус.  Вижу  -
вот прыснет со смеху. Хочу сказать умное и не знаю что, и во  рту  сухо.
Конон выгнулся весь на скамейке:
   - Вы прекрасны, точно роза...
   Прыснул, запрокинув голову.
   "Разве дать ему ногой в нос?.."
   Так весело, что разинул рот с усами рыжими.
   -  Кэк  это?  А-га-га-га!  А-га-га-га!  "Роза   вянет   от   мороза".
А-га-га-га!..
   Захватило дух. Надо уйти, что-нибудь сказать, а что сказать?  И  ноги
не слушаются. С трудом выжал:
   - Ка...ка...кие... вы!..
   Наташа покраснела. Быстро пошел и слышал позади:
   - "Ка...ка...ка..." Ваше личко никогда... А-га-га-га!..
   Ненавидел я ее, а себя за углом бил по голове кулаком.
   "Онуча... Господин доктор... Заводский... Еремка".
   Еремку бил, обиду бил, глупость свою...

   VII.

   С этого пошло все хуже и хуже. Под вечер другого дня Колька, с  прит-
ворным усилием, долго рылся в кармане, достал "Спящую Красавицу" и  пос-
тавил на землю:
   - Сказала... Не надо, сказала...
   Белая головка снята с пузырька и духов не хватало до золотого ярлыка.
Оба уперлись взглядом в землю возле пузырька. Хорошо  бы  избить  сейчас
Кольку. Поднял голову и посмотрел. У  Кольки  дрожали  углы  губ.  Стало
жаль. Перевел взгляд на "Спящую Красавицу". Каблуком бы ее. И еще  захо-
телось остаться одному.
   - Колька!
   Колька посмотрел, часто моргая.
   - Продам духи и тогда купим пороху. Приходи, Колька, завтра.
   - Пойдем сичас!
   - Нельзя сичас, - уроки. Иди домой.
   Колька упрямо уставился в землю:
   - Не пойду!
   Слегка подтолкнул его:
   - Иди!
   - Не пойду!
   - Ну, пойду я в дом. Ты будешь тут что?..
   - Ну, и буду...
   Колька взглянул исподлобья, медленно пошел из сада.
   - Приходи, стрелять будем.
   Колька не оборачивался.
   Поднял "Спящую Красавицу", поковырял ярлычек. Сунул разом  пузырек  в
карман и вышел за ворота. Длинная улица наша выходила к песчаному  выго-
ну, где стояли маслобойни. Тут пахло то горчицей, то подсолнухами. Здесь
добывалась макуха и бывали драки с пузатыми хохлятами. Крепко сжимал пу-
зырек в штанине. У маслобоен орали и  матерщинили  казаки.  Сваливали  с
подвод, с арб мешки с подсолнухами. Кругом сыпучий песок. А на  кладбище
сразу стало пустынно и прохладно. С могил пахло чобром. Вышел на  обрыв.
Внизу, в желтом песке оскалилась каменоломня; как выбитые зубы, валялись
белые плиты. Оглянулся по сторонам, спрыгнул в яму.  Все  нужно  сделать
быстро, и, чтобы никто не видал. Подошел к самой большой плите,  вытащил
вспотевшую руку с пузырьком, закрыл глаза, с силой швырнул пузырек в ка-
мень. "Спящая Красавица" скользнула по краю плиты и невредимо  вонзилась
в песок. Быстро вырвал из песка и, на этот раз, без промаха  хрястнул  о
камень. От всей "Спящей Красавицы" остались на камне серебристая пуговка
и подтек. Оглянулся  по  сторонам  и  прислушался.  Тихо  в  заброшенном
карьере. Стал на колени, припал к камню, долго  нюхал.  Пахло  давленной
морковью и сырой глиной. Вдохнул еще, еще... Последний раз. Горстью пес-
ка забросал следы. Побрел домой. Стало легко,  как  после  скарлатины  в
прошлом году.
   VIII.

   С акации видно Наташу. Сидит она под деревом, уронив голову на  руки.
В распахнутых дверях дома показался сам казначей и Семикобылин -  лавоч-
ник. Семикобылин с малым выволакивают во  двор  буфет,  обеденный  стол,
стулья, размахивают руками, кричат. О чем кричат, не слышно.
   Что же там такое? Наташа посмотрела в ту сторону и поднесла платок  к
глазам, вытирает, значит, плачет.
   - Еремей, обедать!
   За обедом мать опять скулила - то не так, это не так...  Всех  ругала
кровопийцами и жуликами; даже до соборного протоиерея добралась  за  то,
что он "наел живот и завел себе бабу". Думаю, что все на  заводе  лютые,
потому там из людей жилы вытягивают работой. Пойду в доктора,  -  может,
мать не будет так шипеть на людей.
   - Шведиха отдает-то?.. - перебила мать бабка. - Аль задаром стирала?
   - Черти, ведь... Им што?.. Стирай, пожалуй... Черти...
   - Купи стулья. Дешево.
   - Купишь поехал в Париш... Семикобылин  перебивает...  Подавился  бы,
толсторылый!
   Бабушка пригладила мне вихор и жалостливо вздохнула:
   - Увозят твоего-то!..
   - Кого?
   - Кольку...
   Кольнуло в грудь.
   - Увозят? Куда?
   - Уезжают. В губернию увозят.
   - Да ты что?..
   - Ничего я...
   - Жалко?
   - Ну да... жалко...
   - "Жалко", - передразнила мать - Мало обормотов!
   Вскочил, швырнул ложку:
   - Мало, мало!
   Бросился вон. Что теперь? Побежать на шведовский двор,  закричать  на
Семикобылина, на всех? Проклятые, оттого и плачет Наташа. Обрадовались!
   У дома попалась в руки старая заржавленная сабля,  которой  в  старом
овраге ковыряли глину. Вошел в бурьян и  принялся  сносить  деревянистые
дудки дурмана, кусты лопуха и конского щавеля.
   - Вот вам!.. Так вот...
   Бормотал, угрожал падавшему бурьяну. Весь в поту пробился  к  длинной
камышовой изгороди сада Ваньки Бочара. Дальше некуда.  Воткнул  саблю  в
землю, переводя дух:
   - Еще покажу... как тут расти!..
   Возле самой изгороди что-то живое закопошилось вдруг под опавшим дур-
маном, копошилось и пищало:
   "Медянка!.."
   Гадюка быстро выскользнула и сердито подняла голову с мышенком в пас-
ти. Глаза - как два злых огонька. Рот разодран жадным стараньем  прогло-
тить мышь. Сердце упало. Будто сковали всего; рубил, но все  мимо.  Змея
улепетывала. Но вот - удачный удар и кольца змеиные забились  на  месте.
Свивались, развивались, хвост хлестал землю. У змеиных кусков ползала  и
тыкалась в землю головой мышь. Рыженькая шубка зализана, как голова  цы-
рюльника Морозова.
   "А что, если самка погонится или самец?..  Смерть  как  налетит...  И
хвостом, хвостом..."
   Быстро подхватил мышь, завернул в край рубашки и пустился вон из  са-
да, а страх морозом подирал спину. У сарая, на убитой площадке, на самом
солнцепеке плюхнулся и бережно  выложил  мышь.  Она  еще  жива,  но  уже
чуть-чуть ползает.
   "Проклятая змея... Проклятый Семикобылин... Всех душит... И Наташу...
Длинный, как змея, и руки длинные..."
   - Ну, рыженькая, ну!..
   Облизанная мышь ползала, упираясь передними лапками.  Тонкий  хвостик
дрожал и волочился, оставляя на пыли дорожку.
   "Вы прекрасны, точно роза... Разве так плохо?"
   Бережно положил мышь на тесовую крышу ледника, у жолоба.
   "Обсохнет и скажет: "проси, чего хочешь, - все сделаю". Сейчас  пошлю
к Наташе. Семикобылина унесут черти; и чтобы все опять стало  на  место,
столы - там, диваны сами... Вместо Наташи уедет в губернию рыжий  Конон.
Его разжалуют в кочегары. В зеленом галстуке повертит тогда задом в  ко-
чегарке. Мышка расскажет Наташе про меня, что весь век  буду  стараться,
через восемь, ну, через десять лет буду доктором, наряжу ее, как  кукол-
ку. Люди будут приходить, а я буду добрый. Всем буду делать даром... Все
будут говорить: "какой хороший человек"... Мать от  хорошей  жизни  тоже
станет добрая и будет ходить в шляпе с большим  пером.  И  забудут,  что
смеялись надо мной, потому что буду спасать людей от смерти. Ванька  Бо-
чар утонет на заброде, я его подниму и скажу: "Помнишь, как  мучил?  Вот
теперь, какой я!.. А ты... да...".
   Посмотрел на мышь. Не двигалась. Была мертвая.
   "Ну, ничего... Пусть она мне скажет  только  сама,  никого  не  побо-
юсь..."
   Крепко стиснул рукоятку ржавой сабли. Пойти прямо к  Шведовым,  когда
Наташа будет одна сидеть под орехом, сказать ей всю правду, что  написал
стихотворение не просто так, а с серьезными намерениями, а "Спящую  Кра-
савицу" разбил, потому что мне не жаль духи. Но как сказать? Приду и все
перепутаю, конец и начало, и выйдет смешно:
   "Гладко не умею, как законоучитель..."

   IX.

   Разбудил колокол. Утро хорошее. Спал на камышевой куче; рядом, спиной
ко мне, храпел Вьюн. Это он виноват, что я спал всю ночь. Еще  с  вечера
залег в камыш, чтобы всю ночь думать, а не спать.
   Вскочил, старательно обобрал приставшую к блузе  кугу.  Возле  нашего
дома, как в пожар, - горшки, чугуны, стулья, боченки, - шведовское  доб-
ро. Вспотевшая бабушка сидела на новом венском стуле и  жаловалась,  что
она из мочи выбилась. Мать выскочила сердитая, в муке, с красными пятна-
ми на фартуке: - будут сегодня вареники с вишнями.
   - Миленький, беги к Шведовым за цветами, - сказала бабушка.
   За воротами остановился, уткнулся в забор лбом. Итти, -  не  итти?  И
как сказать? И всего сказать одно слово, а трудно. Увидят, и начнут сме-
яться и дразнить. Конон не даром заливался тоже...
   Долго плутал по переулкам, отзвонили "Достойно", с горы дробью  посы-
пался трезвон, отошла обедня. Навстречу попадались бабы  с  ребятами;  у
ребят в руках расписные пряники.
   "Приду, а они уехали".
   Единым духом проскользнул по двору в сад, к  тому  месту,  где  отбил
мышь. Если перелезть через изгородь в Ванькин сад, пробраться между  аб-
рикосами и крыжовником, то попадешь к  шведовскому  двору.  В  камышевой
стенке - тут собачий лаз, который выходит, как раз, к тому месту, у оре-
ха. Пробрался с дрожью:
   "Ну, как поймают... Скажут, груши крал..."
   Вот собачий лаз. Пролезая в круглую трескучую дырку, услыхал - кто-то
плачет и тут же увидал Наташу. Она прижалась головой к ореху,  косыночка
на плечах поднималась, морщилась, а на виске дрожала, как живая, прядка.
Руки крепко прижаты к лицу, в щели между пальцами текли слезы. Все расс-
мотрел очень хорошо, но не знал, что делать, даже пот выступил  под  ко-
зырьком. Хотелось закричать: "Наташа, не плачьте!" - и еще, что-то  дру-
гое, но, вместо всего, попятился к собачьему лазу  и  затрещал  камышом,
как кабан. Она отняла руки, посмотрела набухшими  глазами,  не  понимая.
Опять вылез из дырки, пошел к ней, но запнулся, снял  фуражку  и  больше
ничего не мог... Проглотить бы только ставшее поперек горла...
   Наташа разобралась и вдруг стала красной:
   - Подсматривать опять?
   - Не...
   - Что нужно?
   - Не... пришел...
   - Что нужно?
   Сердито вытирала слезы, потом быстро сорвала с открытого  подоконника
два цветочных горшка и сунула мне под мышки по горшку:
   - Убирайся!
   Крепко прижимая горшки к бокам, направился к лазу, хотел пролезть, но
не мог, и лист фикуса хлопал по носу. Тут заметил,  что  горшки  мешают,
шваркнул их о землю. Бежал, бежал, запутался раз  ногами,  упал,  вырвал
стебля два земляной груши и опять побежал.
   "Так оно, так..."
   Челюсть прыгала, будто от холода; на ходу бил себя по подбородку сни-
зу вверх, даже язык прикусил.
   "Так оно, так оно..."
   Перед чердачной лестницей, в курятнике, испугал курицу, -  махнула  в
дверь через голову и сбила фуражку. Фуражка упала под насест, где лежали
кучи помета. Новая вещь была и жалко было, а пусть...
   "Так оно, так оно..."
   Чуть видно и пыльно на чердаке. В носу от пыли зудит, мерещится труба
и балки с веревками. Бежать еще хочется, да некуда. Рву  пальцами  тугой
узел веревки.
   "Вот так, вот так, вот..."
   Сделал петлю и уронил веревку. Пошарил. Мягкая пыль кругом, и в  руки
попалось старое одеяло. Замотал им голову, закусил зубами  край,  сел  у
трубы. Ненароком свалился на бок и ушибся об острый выступ  трубы  голо-
вой, приподнялся и стукнулся нарочно еще раз, потом еще, еще. Чердак за-
колыхался и поплыл.
   "Так, вот так... - умираю теперь..."

   X.

   Ночь. Впереди лежит большой серый дом, с черной разинутой пастью две-
рей. Стою, прижимаясь спиной к камышевой стенке, у того собачьего  лаза.
Не одну минуту так стою перед покинутым и таким сердитым с виду домом, а
сзади из собачьего лаза холодком тянет. Если днем живут в гнилом  камыше
всякие гады, то ночью еще страшнее есть,  -  а  не  хватает  силы  отор-
ваться...
   Поздно. Даже сверчки перестали возиться в камыше. Душегубы одни выхо-
дят душить людей в такой час и за то они прокляты Богом, и  каждый,  кто
их встретит, может убить. Удерживая дыхание в пересохшем  горле,  поднял
голову. Звезды тоже о чем-то мучились и дрожали в них слезы.
   "Они видят... как тут стою..."
   От звезд, от их тихого света понемногу боязнь отходит и груди  полег-
че, дышать полегче.
   "Чего бояться? Днем хуже... Все смеются, что штаны с окнами..."
   Крыльцо дома. Все тут обыкновенно. Люди  перед  от'ездом  выпотрошили
большой дом: ободранный диван с отломанными ножками, рассыпавшаяся  боч-
ка, тряпки, вороха бумаги. Осторожно, сторонясь от  углов  и  закоулков,
пробираюсь по коридору. С каждом шагом меньше смелости, но иду, иду. Ес-
ли этого не сделаю, то как же могу думать о ней? Каждый большой  человек
не думает о таких пустяках. Насильно бодрюсь и иду, иду...
   Столовая с двумя столбами ночного света, идущего через окна.  Направо
- черная дыра в комнату отчима, а прямо дверь Наташиной комнаты.  Хвата-
юсь за ручку. Вхожу. Быстро притворяю.
   "Вот и пришел... и пришел таки"...
   Тихо запер дверь на задвижку и сел на пол у порожной щели.
   Пришел. Но как уйти отсюда? Опять итти по столовой, по длинному кори-
дору, через двор?.. Дом пустой, а кто-то в нем есть. В соседних комнатах
шуршит, движется, потрескивает. Прямо в меня уставилось темное окно и за
ним темное, курчавое шелестело и царапало стекла.
   Что-то тяжелое поднималось в груди, у самого горла, душило,  наполняя
голову глухими ударами.
   "Не боюсь... вот не боюсь..."
   Твердо встал, отодвинул задвижку.
   Зашуршало, завозилось по всему дому.
   Стиснул кулаки и зубы. Отошел на середину  комнаты.  Ждал.  По  бокам
пробегал холод. Сзади - царапалось в окно. В коридоре тяжело  захлопало,
зашаркало и придушенно вздохнуло: "ах-хо-хо".
   "Сам, сам хозяин..."
   Топало уже через столовую к  Наташиной  комнате:  "ах-хо-хо!..".  Дом
дрожал и скрипел половицами. На чердаке отдавало  эхо,  и  давил  каждый
шаг.
   "И вот... и вот... не боюсь... не боюсь..."
   Близко. Засопело по ту сторону двери. Ошарило  ручку:  "ах-хо-хо!..".
Обе половинки вдруг распахнулись. Неясное, сгорбленное, косматое шагнуло
в комнату, протянуло ко мне скрюченную руку. Поднял руку и я, а в  кулак
не сожму. Шагнул вперед, но пол вдруг упал подо мною, и я полетел  вниз,
в густую, тихую темноту. И стало так легко сразу, как на качелях.  Легко
и радостно.
   - Чего эта?.. эта-а?.. Мальчик, - а?.. Чего это, - а?.. Ох-хо-хо!..
   Слышал голос, бабкин голос. Он дрожал от тревоги и было тепло  прижи-
маться к теплой груди, хорошо  слушать,  как  бабкино  сердце  стучит  -
тук-тук, тук-тук. От бабки пахло щами и захотелось есть.
   - Бабушка, будем щи... а?
   - Дурачек... Ох, дурачек!.. Ах-хо-хо!.. Тяжел... Слазь, ну, слазь  на
земь!..
   - Хочу в доктора?.. А, бабушка? Буду доктором?..
   - Ох-хо-хо-о!.. Будешь, будешь... горькой мой...

   Москва,
   май 1922 г.

   Вяч. Шишков.
   ВИХРЬ.

   Драма в 4-х действиях.

   "Восстанет против них дух силы и как вихрь, развеет их".
   (Притчи Соломона, гл. 5, ст. 23.)

   ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

   П е т р - зажиточный крестьянин, лет  45-ти,  крепкий,  чернобородый,
брови густые, волосы в скобку.
   В а р в а р а - жена Петра, хворая, преждевременно увядшая.
   В л а с - их сын.
   Н а з а р - отец Петра, благообразный лысый старик, в голосе и манере
ласковость.
   К а т е р и н а - жена Власа.
   В а н ь к а - П а с т у х - молодой парень, с хитринкой.
   М и т ь к а - С м е р т ь - юродивый парень, всегда одет  смертью,  в
длинном белом балахоне, с косой. Лицо то открыто, то закрыто  наголовни-
ком, смотря по обстоятельствам. Говорит гнусаво, тягуче, старушьим голо-
сом. Хохот громыхающий, дикий, злобно-таинственный, наводящий ужас.
   Ю з е ф - пленный, лет 30-ти.
   С т а р ш и н а.
   М о т р я :
   Н а с т я :
   П а л а г а:=> молодые солдатки.
   Ф и с к а :
   П е р в ы й с о л д а т.
   В т о р о й с о л д а т.
   О ф и ц е р.
   У р я д н и к.
   С т а р у х а Д а р ь я.
   А н т о н - изувеченный солдат, сын ее, муж Мотри.
   Ж е н щ и н а.
   Гости на свадьбе, народ.

   Между первым и вторым действиями проходит полтора года, между  вторым
и третьим - год, между третьим и четвертым - неделя.

   ---------------
   ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ.

   Просторная изба Петра. Он недавно оженил сына. "Съезжий  праздник"  -
престол. Гости из своего села и соседних деревень. Девицы, парни,  мужи-
ки. Назар угощает гостей пивом: нацедит в жбан и подает  крайнему.  Жбан
идет по гостям, сидящим на лавках вдоль стен, возвращается Назару, вновь
наполняется и передается дальше. Веселая вечорка. Занавес поднимается  в
самый разгар песни.

   Х о р (громко.) Снежки бе-е-елые пуши-и-сты-ы
   При-и-инакры-ы-ыли все поля-а-а. Поля!
   Ж е н с к и й х о р. Одного-о-о-о лишь не накры-ы-ы-ли да го...
   Х о р (громко). Го-о-рюшка лю-у-у-утого мово-о-о. Мово!
   Ж е н с к и й х о р. Среди-и-и-и поля кусто-о-очик да о...
   Х о р (громко). О-о-о-дине о-о-ошенек стои-ит. Стоит!

   (Ванька-Пастух, в лаптях, стоит  посреди  избы,  размахивает  руками,
тренькает на балалайке, с вывертом притопывает - хочет плясать.)

   В а н ь к а. Ну, чего тянете!.. быдто дохлую корову  за  хвост.  Надо
веселое, с плясом. Ух, ты но-о!.. Чтобы изба дрожала, потому што...
   Д е в и ц а. А ты пошто в лаптях?
   В а н ь к а. Я-то?
   П а р е н ь. Поди, не пахать поехал... Вечорка здесь, гульба...
   В а н ь к а. Здеся-то?
   Д е в и ц а. Да у него и сапог-то нету...
   В а н ь к а. Врешь. Это у меня-то?
   М у ж и к. Его сапоги в лесу растут.
   В а н ь к а. Врешь. Есть сапоги. Да еще какие. С  подковками.  Только
не сшитые. В лаптях сподручней. Эх ты но-о!..
   Г о л о с а. Ха-ха!.. Удалой ты парень.
   В а н ь к а. Кто? Я-то? Завей горе веревочкой!
   Г о л о с а. Спляши-ка, Ванюшенька, спляши...
   В а н ь к а. А не спляшу, что ли... Хы!..
   П е т р (стоит с женой Варварой возле печки). Да поудалей ты. В  слу-
чае чего, и я бы приударил.
   Г о л о с а. Вот, вот, Петр Назарыч...
   В а н ь к а. У тебя больно борода большая: того гляди наступишь.
   Г о л о с а. Пляши, знай. Чего - борода. Пляши!
   П е т р. А что? Унывать нечего, ребята... Значит, урожай  сняли  доб-
рый...
   Г о л о с а. - Лучше требовать нельзя...
   - Сыты будем...
   - Пивов наварим, браги...
   - Пей, не хочу! Жить можно...
   П е т р. Вот, слава те Христу, сынка  оженил...  Все  честь-честью...
Эвота какую королеву высватал...
   Г о л о с а. - Пара.
   - Самая краса...
   - Куда краше...

   (Все гости смотрят в передний угол на молодых Власа и Катерину, сидя-
щих в обнимку.)

   В а н ь к а. Парочка, баран да ярочка.
   Г о л о с а. - По всему селу первая.
   - По всей волости.
   В л а с. Нет, братцы! По всему свету белому. (Целует Катерину.)
   П е т р (прищелкнув пальцами и прикрякнув). Эх ты, смачно как. Любо!
   В а н ь к а. Хы-хы-хы! Ловко... Влас Петрович, вкусно? Катерина,  ка-
ково? А? А вот я гляжу-гляжу, да и сам женюсь, потому што...
   Д е в и ч ь и г о л о с а. - Да за тебя и пойти-то никто не подумает.
   - Нечего сказать, жених.
   В а н ь к а. Это за меня-то? Девки, да вы в уме ли?  За  меня-то?  За
пастуха-то? Я самый богатеющий мужик. А что? Вот балалайка, а вот и лап-
ти.
   Г о с т и (смеются). - Ишь, какой богатый.
   - Богатый и есть.
   - Миллионщик.
   В а н ь к а. А не богатый, что ли? У меня в губернии домище  сгрохан,
о  семи  жердях  с  подъездом...  Низ  деревянный,   верх   кирпичный...
Хы-хы-хы!.. Кругом бегом...
   Г о с т и (смеются).
   В а н ь к а (проходит гоголем не торопясь по кругу, тренькает на  ба-
лалайке, запевает):

   Эх, мамка по миру ходила,
   Мне тальяночку купила,
   Все кусочки продала
   Балалайку завела...
   Эх, ты но, завей горе веревочкой!

   Г о с т и (смеются).
   В а н ь к а. Еще у меня, братцы, есть разны вещи, молоток  да  клещи,
да чайник безо дна, только ручка одна. Совсем новенький... Хы-хы. Вот  я
какой богатый господин потому што...
   Г о с т и (смеются). - Ну, и говорок.
   - Экой язык-то у тебя.
   - Ваня-пастушок, а что ж ты плясать-то?
   В а н ь к а. Мать честная! Я и позабыл совсем... (Бросается на  сере-
дину избы, ударяет  по  струнам  балалайки,  притопывает.)  В  присядку,
что-ли?
   П е т р. Валяй! Только повеселей. Подсобим.
   В а н ь к а. Ладно, не учи... Сам шашнадцать годов в ниверситете обу-
чался. (Выкидывает ногами козла и запевает:)*1
   Ну, ребята, пляшите!
   Не жалейте лапти-те!
   Подхва-а-тывай!

   Х о р. Ну, ребята, пляшите,
   Не жалейте лапти-те...
   В а н ь к а. Ежли эти стопчете,
   Батька новы сплетете!
   Подхва-а-тывай!
   Х о р. Ежли эти стопчете,
   Батька новы сплетете!
   В а н ь к а. Эй, плясуны, в круг! Об это место!.. Айда!

   (Несколько парней и девок бросаются плясать, к ним пристает  и  Петр.
Ванька гикает, носится, подпрыгивает, свистит. Разудалый  русский  пляс,
песня. Изба ходуном ходит.)

   Х о р (ударяя в ладони). Ну, ребята, пляшите!
   Не жалейте лапти те!
   Ежли эти стопчете,
   Батька новы сплетете! _______________
   *1 На мотив - "Барыня".
   Г о л о с а (резкие, громкие, подбавляющие жару):
   - Веселей!
   - Ну, поудалей. С присвистом!
   - Эй, Мишка, свистни!
   - Айда, айда...
   - Рой землю каблуками!
   - Рой!.. Вот так!
   Х о р. Ну, ребята, пляшите,
   Не жалейте лапти те!..

   (Вдруг среди пляса порывисто распахивается дверь, входит запыхавшийся
старшина с цепью на груди, в руках бумага.)

   С т а р ш и н а (трясет бумагою). Мир честной! Мир честной!..

   (Все враз смолкают, останавливаются.)

   С т а р ш и н а. Православные! Война!

   (При слове "война" быстро входит Митька-Смерть, лица не видать, прик-
рыто балахоном, останавливается у косяка и все время стоит не  шелохнув-
шись.)

   П е т р (подходит не торопясь к старшине). Как  война?  Какая  война?
Что ты.
   С т а р ш и н а. Здорово, Петр Назарыч, здорово, хозяюшка молодая, да
молодой хозяин. Здорово, мир честной... Враг войну объявил нам. Из горо-
да курьер прискакал. Мобилизация объявлена... Война.
   М и т ь к а - С м е  р  т  ь  (при  общей  тишине  страшно  хохочет).
Хо-хо-хо!.. Хо-хо-хо!..

   (Сидящие вскакивают, оцепенение прошло, подходят к старшине.)

   Г о л о с а. - Неужто война?
   - Го-о-осподи.
   - Царица небесная...
   - Война...
   С т а р ш и н а. Кроволитье будет большое. Много держав  ввязалось  в
драку...
   Г о л о с а. - Господи! Что-то будет, что-то будет...
   - Ой-ти мнешеньки, спаси Христос...
   - Недаром вчерашнюю ночь собаки выли...
   - А наша бабушка видела старца в лесу. Плачет
   сидит старец, горькими разливается. А тут враз
   пропал, как сгинул.
   - Война...
   - Война. Война.
   - Сказывают, планида по небу гуляет... Звезда с
   хвостом...
   - Ой, Господи, помилуй нас... Война.
   С т а р ш и н а. Война, хрещеные...  Прогневили  мы  Господа  Бога...
Кровь рекой польется... Погибель всем, погибель.
   М и т ь к а - С м е р т ь. Хо-хо-оо!.. Хо-хо-ко!..
   Г о л о с а. - Ой, кто это?! Кто ржет?
   - Кто это?

   (Митьку в суматохе не замечают.)

   С т а р ш и н а. Православные! Парни, мужики. Краснобилетники,  бело-
билетники... Завтра к утренней заре все в волость. Мобилизация...  Много
народу требуют.
   Г о л о с а. А оттуда?
   С т а р ш и н а. В город.
   Г о л о с а. - Как? Пошто в город?
   - Сразу?
   С т а р ш и н а. Сразу. Спешно. Строгий приказ. И тебя,  Влас  Петро-
вич, огорчить должон. Заберут. И тебя, Степан, и тебя, и  тебя.  Да  без
малого всех возьмут.

   (Входит народ с улицы. Начинается плач. Девки обнимают парней. Слышны
выкрики: "Война, война". - "Братец. - Сестрица... Мамынька! Сынок, соко-
лик". Влас обнимает плачущую Катерину. К нему  бросается  на  шею  мать.
Петр подходит, дедушка Назар подходит.)

   В а н ь к а. Бабы, девки!.. Чего вы, дуры, воете? А я-то на  что  же,
потому што. Я останусь.
   С т а р ш и н а (строго). И тебе, молодчик, красной  шапки  не  мино-
вать.
   В а н ь к а. Кому это, мне-то? Нет, я не пойду.
   С т а р ш и н а. По-ойдешь...
   В а н ь к а. Я, дяденька-старшина, останусь. Я не люблю воевать.
   С т а р ш и н а. Малоль бы чего.
   В а н ь к а. У меня левая нога очень короткая, конешно потому што...
   С т а р ш и н а. Врешь.
   В а н ь к а. У меня и сапогов нет, дяденька, одни лапти.  Не  возьмут
меня?
   С т а р ш и н а. За милую душу заберут.
   В а н ь к а. Я не люблю воевать. У меня, дяденька, вот этот глаз  ни-
чего не видит. Кривой я... А этот чуть-чуть, конешно...
   С т а р ш и н а. Эй, мужики! По домам, по домам! Нюни распускать  не-
когда. Эй, бабы!.. Марш! Еще успеете наплакаться.

   (Все, толпясь, помаленьку, выходят. Старшина следит глазами.)

   С т а р ш и н а. При полной аммуниции явиться. Эй, запасные! Сразу же
в поход.

   (Влас крупно шагает взад-вперед, рассуждая сам с собою. Потом идет  к
сундуку. Катерина стоит у стола, понурив голову.)

   Н а з а р (подает старшине жбан). Отпей-ка вот. Пивца-то. Ох,  госпо-
ди.
   П е т р. Кушай-ка.
   С т а р ш и н а. Благодарим покорно. Не до пива тут... (Пьет).
   В а н ь к а. А женатиков берут, ай нет? Я женюсь.

   (Старшина, не отрываясь от жбана, топает и трясет головой.)

   П е т р. Берут... Не смотрят.

   (Ванька утирает слезы, идет, понурив голову, к выходу.)

   С т а р ш и н а. Пиво доброе. Этакая беда-то стряслась... А?
   В а н ь к а (возвращаясь). А как же коровы? Стадо-то? Нешто  пастухов
берут?
   С т а р ш и н а (кричит): А подь ты к корове на рога!  Надоел!..  Бе-
рут.
   В а н ь к а (кричит): тоись, как это берут?! Врешь!.. Нешто  возможно
взять человека, да с места и стащить. Нешто это порядок!  У  меня  одних
быков - пять штук в стаде. Это озорство! (Сквозь слезы.) На-ка,  выкуси,
чтоб я пошел.
   С т а р ш и н а (грозно). Ты, парень, потише.  (Смягчаясь.)  Да  ведь
тебя, дурня, никто и не тянет на войну-то. Гуляй пока, рости.
   В а н ь к а (в широкой улыбке). Ну? Ах ты.  Чего  ж  ты  настращал-то
как. Хы-хы-хы!.. Так, значит, гулять, конешно? (Убегая.) Эй, бабы!  Дев-
ки! Стой!..

   Ну, ребята, пляшите,
   Не жалейте лапти-те!..

   (Скрывается в сенцах.)
   В л а с (сердито кричит ему вслед). Эй, ты! Попой еще!

   (В окно сияет молния, грохочет гром.)

   В с е (крестятся). Свят, свят, свят...
   Н а з а р. Вот он Илья-то пророк, батюшка. (Крестится.)
   В а р в а р а. Ильин день завсегда с грозой живет. Ой ты, Власушка ты
наш...
   С т а р ш и н а. Ну, памятный день сегодня.
   В а р в а р а (утирая слезы). Из-за чего же  это  война-то,  господин
старшина, батюшка?
   С т а р ш и н а. Неизвестно. Стало быть, цари не поладили чего не то.
   П е т р. Нас спрашивать не станут.
   В л а с (он роется в сундуках,  разыскивая  аммуницию.  Сердито).  Не
станут? Вот то-то что не спрашивают... Мы бы им...
   С т а р ш и н а. Наше дело маленькое.
   В л а с (еще более раздражаясь). Маленькое?! Они своими боками  попы-
тали-бы... А то выпишут указ - народ иди! Эвот  я,  почитай,  мальчишкой
был в Японскую-то войну. Реки корейские солдатскими телами прудили.  Как
трава под косой народ ложился. И теперь то же самое? Где  же  правда-то?
Где Бог-то?!
   В а р в а р а. Забыл нас истинный Христос.
   П е т р. Забыл и есть.

   (Молния. Гром.)

   В с е (крестятся). Свят, свят, свят.
   Н а з а р. Не Он нас,  а  мы  Его,  Батюшку,  забыли...  Свят,  свят,
свят... Варвара, зажги-ка богову свечу.
   В а р в а р а. Сейчас. (Зажигает.) Свят, свят, свят.
   Н а з а р. А лампу-то прикрутить надо. (Тушит лампу.  В  избе  полум-
рак.)
   П е т р. Сила небесная. Эко громыхает как.
   В л а с. Погоди, еще не так громыхнет. Головы, как кочны,  полетят  с
плеч. У-ух!
   С т а р ш и н а. Я пойду. Поздно уж.  Нет  ли  дерюжинки  какой  нак-
рыться? Дождь. (Варвара подает ему дерюгу.) Прощайте-ка. (Идет к двери.)
Дак собирайся, смотри, Влас Петров. Время идет... Пожалуй, пора и в  во-
лость ехать. (Уходит.)

   (Варвара валится на кровать и воет. К ней подходит Катерина.)

   В л а с (крупно шагает по избе.) Черти!.. Ух, черти! Верно рабочие-то
толковали: к чорту всех царей, тогда и войнам крышка. Ну,  пошто  народу
друг с другом воевать? Земли, что ли, у врага мало стало?
   П е т р. Экие дела какие. Канитель какая... А?
   В л а с. А ежели тесно - приходи, живи у нас. Токсь, прямо  не  из-за
чего стало бы народу драться. А это цари все, да графья с  князьями.  Да
богачи-милльонщики. Тьфу! Вот ужо по всем церквам указ... "Мы Божьей ми-
лостью"... Милость! Нешто это милость?! (Трясет рукой  к  божнице.)  Это
окаянство... Попущение! (Гром. Молния.)
   В а р в а р а. Свят, свят, свят... Что ты, сынок, что ты?
   В л а с. Вина сюда!.. Водки! Водки! (Хлопает кулаком в стол и,  пова-
лившись головой, плачет. Семейные окружают его, Катерина и мать целуют в
голову.)
   П е т р. Не тужи, сынок, крепись.
   Н а з а р. Эх, внучек, внучек... Болезный мой.
   К а т е р и н а. Власушка, желанный. Родименький.
   В а р в а р а. Господи ты, Господи. Светы мои  дорогие.  Сыночек  мой
ненаглядный... Ой...
   В л а с (приподымая голову). Катеринушка, голубонька моя... Вот какая
у нас вышла с тобой свадьба. Давно ли оженились-то?.. Эх, тяжко...
   Е к а т е р и н а. Власушка!
   В а р в а р а. Сыночек родненький. Дитятко!
   П е т р. Бог даст, освободят еще.
   В с е (крестятся). Давай-то Бог, давай-то Бог.
   В л а с (встает). Кого, меня-то? Этакого-то? Медведя-то? Ну,  батюшка
с матушкой, - собирайте-ка меня. Один конец. (Безнадежно машет рукой.)
   Ж е н щ и н ы (суетятся). Сейчас, сейчас... Ой, дитятко мое, дитятко.
   В л а с. Вот пришел с войны. Работать принялся. Катерину себе  высва-
тал, женился... Да я бы теперь этими ручищами чорта  своротил.  Я  бы!..
Эх, да чего тут толковать. Только бы жить да радоваться... А вот...
   П е т р. Только бы жить да радоваться, сынок. Такая краля  баба-то  у
тебя...
   В л а с. Ну, что поделаешь. Судьба велит.
   Н а з а р. Судьба. Это верно,  что  судьба.  Ежели  судьба  допустит,
жив-здоров будешь. Ну, а ежели...
   П е т р. Чего тут вперед загадывать. Бога пытать.
   В л а с. Нет, батюшка, чую... Вот тут чую, у сердца.

   (Варвара, прислушиваясь, бросается от сундука к сыну, валится на  ко-
лени перед ним, плачет.)

   П е т р. Ну, ты! Чего ты...
   В л а с. Встань, матушка, встань... Уймись. Теперь  уж  не  поможешь.
Царь велел. (Поднимает ее. С желчью.) Царь велел!.. Бог попустил.  (Тря-
сет рукой.)
   Н а з а р. Не вороши, внучек, Господа, не вороши. Это  людское  дело.
Не божье, людское. Обгадил себя весь мир, вся земля. Содом кругом, нена-
висть, всякий грех, распутство... Вот Бог и  наслал  грозу.  Оглянитесь,
мол, люди, кто вы есть... Звери вы! По звериному живете вы!.. Я мир  вам
проповедывал, я любовь вам проповедывал, а вы что? Вот ударю  молнией  и
поражу. (Молния. Гром.)
   В с е (крестятся). Свят, свят, свят.
   В л а с. Я, пока что, сбегаю проститься  к  крестной.  Да  давайте-ка
попрощаемся и с вами как след быть. А то живо подвода подкатит.  Недосуг
тогда. (Все подходят к нему.)
   Н а з а р. Варвара, сними-ко образок Николы угодника Христова.
   В л а с (берет Катерину за руки). Катеринушка, краса  моя.  Прощай...
Не довелось нам с тобой пожить в мире да в согласьи...  Прощай,  родная.
Прощай... Нет, нет да и вспомни... В мыслях подержи меня... Влас, мол, у
меня есть, супруг, мол, тяжко там ему... Да, да...  Тяжко.  (Задумывает-
ся.) Ну, что же... Вот, голубка, белая моя лебедушка... Прощай. (Обнима-
ет ее. Катерина плачет.) Соблюдай себя. Одним венцом нас с тобой  крыли,
вокруг налою водили. Помни!
   Н а з а р (Власу).  Становись-ко,  милый  внучек,  на  колени.  Честь
честью надо благословить.
   В л а с. Постой минутку. (К отцу.) Батюшка! Вот тебе жена моя...  Бе-
реги... Береги... Больше ничего не скажу. Береги... Матушка,  и  ты  то-
же...
   П е т р и В а р в а р а. Не сумлевайся. Что ты.
   В л а с. Ну, а теперь благословляйте... Эх, матушка! Жалко мне  тебя.
Дюже нездорова ты, хвораешь. Эх, не увидать мне тебя  больше.  Не  хотел
говорить, да уж... (Отвертывается, лицо скорбное.)
   В а р в а р а. Коротки мои  денечки,  дитятко  мое.  Не  себя  жалко,
участь твою жалко горькую. Дитятко, Власушка...
   Н а з а р. Никто как Бог.

   (Влас опускается на колени, отец, мать и дед благословляют его, целу-
ют.)

   В л а с. Ну, пойду. Спасибо вам. Живите... (Направляется к выходу.)
   Н а з а р и В а р в а р а. Стой, стой!.. Нельзя за порог.  Присядь...
Садись, а то пути не будет. (Все кроме Власа садятся.)
   Н а з а р. Да и помолись еще Богу, Власушка, у родного образа...
   В л а с (останавливаясь). Богу? (Пауза.) Что-то сердце не  лежит  мо-
литься. Не охота, мол...
   М и т ь к а - С м е р т ь. Хо-хо-хо! Хо-хо-хо!

   (Молния, грома не слышно. Все вдруг оборачиваются на хохот.  Катерина
вскрикивает и хватается за Варвару.)

   В л а с. Митька, это ты? (Молчание.)
   П е т р. Он самый.
   В а р в а р а. Что ты народ стращаешь. И без тебя тошнехонько.
   В л а с. Уходи!.. А то я тебя. Кого ты хоронить собрался?!
   Н а з а р (руку козырьком, шагает вперед на Митьку). Да кто  это?  Не
видно ничего... Господи, помилуй. Свят, свят, свят.
   В л а с. Вон!! (Схватывает с лавки сапог и швыряет в Митьку.) Вон!!

   (Митька с хохотом выхватывает из-под балахона гармошку, со  всех  сил
растягивает мехи и под оглушительные звуки орет  диким,  страшным  голо-
сом.)

   У-а-а-а!.. Ааааа - уааааа!
   Уа-а а!.. Аааа-уа-а-а! (Уходит.)

   (Сильный гром. Все крестятся, кроме Власа.)

   Н а з а р. Господи, отведи грозу. Дай тихий час на землю нашу.

   Занавес.

   ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ.

   Та же изба. Катерина шьет. Пленник Юзеф играет на скрипке. Он говорит
по-русски хорошо, с небольшим акцентом, не сразу находя слова. Назар чи-
нит хомут.

   Н а з а р. (когда пленник кончил задушевную игру и положил  скрипку).
Этакий ты мастерина играть-то... Скажи на милость - струна,  жила  прос-
тая, а точно человек выговаривает. Оказия!
   Ю з е ф. У нас, старый, все играют на музыке. Много... И  поют...  Не
скучный народ у нас.
   Н а з а р. Эх, люди, люди... И чего не живется? Жить бы да жить  лад-
ком. Нет, война. Иди кровь проливать. За что, кому какая корысть от это-
го? Нешто по-божьи это?
   Ю з е ф (закуривает). Народу не надо война. Зачем  война.  Этот  хлеб
сеял, тот сапоги шил, третий - торговлю вел. Я вот - на фабрике слесарем
был.
   Н а з а р. Всяк на своем месте, стало быть.
   Ю з е ф. И у нас также, и в другой  стране,  и  в  третьей...  А  тут
вдруг... как это... ну, как это... вихрь, буря...
   Н а з а р. Все повырывало, с кореньями. Всю жизнь нарушили.  Поди-ка,
снова-то наладь... Ежели травинку потревожишь, кустышек малый, и тот за-
вянет, тем паче человек. Глубоко корни пускает каждый  человек...  Шутка
плохая, сынок.
   Ю з е ф. Плохая, старый.
   К а т е р и н а. А пошто воюют тогда? Кто велит?
   Н а з а р. Чорт велит. Прости ты, Господи, мое великое согрешенье.
   Ю з е ф. Есть сила страшней чорта.
   Н а з а р (крестясь). О-о-о... Кто же это?
   Ю з е ф. Жадность. Деньги. Капитал. Всем миром капитал правит.  Он  и
войну ведет.
   К а т е р и н а. О-о-о... А не цари?
   Ю з е ф. Цари - первые капиталисты. Эта держава стала сильной, барыши
отбивать начала. Конкуренция. Сокрушить ее. Ого! война. Другая  заслабе-
ла. Прибрать ее к рукам. Война. А там, смотришь, друг с  другом  схвати-
лись. Новые пристали. Ого! Бей! Им людей не  жаль.  Как  это...  Родятся
еще.
   Н а з а р. Не жалко, сынок, не жалко.  Эвота,  войне  полгода,  а  уж
сколько народу перебили... В волости только одной нашей, ты подумай...
   К а т е р и н а. А во всей губернии-то...
   Н а з а р. А во всей Руси-то православной.
   Ю з е ф. А на всей-то войне!
   Н а з а р. Ведь люди это. Творенье божье. Собак и тех жаль.
   Ю з е ф. Люди, старый, люди.
   К а т е р и н а. Охо-хо. Страшно, должно быть, на войне-то. Пуще гро-
ма, говорят, пушки-то грохочут. Не приведи Господь.
   Н а з а р. Ведь вот, скажем, сына али внука... Ростишь, ростишь.  Ка-
жиную пушиночку сдуваешь. А тут - пожалуйте на бойню. Другой за три тыщи
верст катит. Приехал, стал. Хвать, в самое сердце, как  барана.  И  очу-
хаться не успел. Да ведь человек он, не баран. Господи помилуй, человек!
   Ю з е ф. Верно, старый, верно.
   Н а з а р. А дома и не знают. Загинул сын, а и не  чутко.  Разве  что
сердце весть подаст... Вот так и Власушка наш... (К Катерине.) Тебе, ви-
дать, не жаль? Хозяина-то своего?
   К а т е р и н а. Жаль. Как не жаль. (Пауза.) Юзефушка, сыграй еще.
   Н а з а р (укорчиво). Сы-грай. Нет, чтобы поплакать.
   К а т е р и н а. Слезами не изживешь беды.
   Ю з е ф. Что же сыграть?
   К а т е р и н а. Не знаю... Что надумаешь. Тоскливо мне. И верно бы -
поплакать. А слез нету.
   Ю з е ф (берет скрипку, проводит смычком).
   Н а з а р. Да, да. Гибнут и гибнут люди. Гибнут и гибнут. Ни  за  нюх
табаку.
   Ю з е ф. Такая доля человечья, старый. Гибнут.
   Н а з а р (подымаясь). Гибнут и гибнут. И  пожалеть  их  некому.  Вот
разве что Господь. - А ты давал лошадям овса-то?
   Ю з е ф. Давал.
   Н а з а р (одеваясь). Пойду я, погляжу... Шел бы и ты, снег почистил,
что ли. Вишь буран выше окон намел. (Уходит.)

   (Юзеф тоже собирается итти.)

   К а т е р и н а. Погоди, останься.
   Н а з а р (вновь появляясь). А где же Петра-то наш? Опять  в  кабаке,
поди.
   Ю з е ф. Там. Вместо чаю вина им в чайниках подают.
   Н а з а р. Эх, не ладно все. Не ладно. Свихнулся мужик совсем.
   Ю з е ф. А кто не свихнулся-то?
   К а т е р и н а. Весь свет свихнулся.
   Н а з а р. Верно. Ребята, девки. Особливо солдатки оголтелые. Все ко-
лесом пошло. Э-эх-ма. (Уходит.)

   (Юзеф играет. Катерина отложила шитье и, подперев голову обеими рука-
ми, смотрит в стол.)

   Ю з е ф. Эх! Плохо одному быть человеку. Зимно.

   (Катерина плачет.)

   Ю з е ф (кладет скрипку, идет к Катерине, склоняется над  ней,  берет
ее руку, тихо.) Зачем плачешь, Катерина?
   К а т е р и н а (глядит в его глаза). Зачем плачу? И сама не знаю. От
песни от твоей.
   Ю з е ф. От песни?
   К а т е р и н а. Ну, да, от песни. Ну вот, плачу и плачу.  Что  тебе?
Уйди.
   Ю з е ф. Гонишь?
   К а т е р и н а. Уйди. Не сомущай.
   Ю з е ф (понуря голову, отходит к окну и никнет головой).
   К а т е р и н а. Тебе, говоришь, плохо одному? А  мне  нешто  сладко?
Оттого и слезы. (Вздыхает.) Живешь ты у нас шесть месяцев. Люб ты мне...
Муж ни словечушка не пишет. Да и знаю его мало. Тебя  больше.  Без  году
неделю и жила-то с ним.
   Ю з е ф (подымая голову). Ну?
   К а т е р и н а. А все-ж таки: закон приняла - крепись.

   (Молчание.)

   К а т е р и н а. Юзеф! А ты все вздыхаешь по ночам. А то  и  плачешь.
Пошто плачешь? Скука, что ли, берет?
   Ю з е ф. По отчизне плачу. И от другого. Иной раз накопится  в  груди
тоска. Все тогда не мило. А тут еще ты... И  зачем  меня  судьба...  Как
это... ну, как это... бросила сюда, вот в эту хату?
   К а т е р и н а. Я теперь всего боюсь. Боюсь и боюсь. И сны  страшные
вижу. Вот иным часом тянет к тебе: ласковый ты, обходительный. А  страш-
но. Проснешься ночью: свекровы глаза огнем горят. Вскочишь, вскрикнешь -
нет никого.
   Ю з е ф. Знаю. Тяжело тебе. Если-б была моей жинкой, счастье было бы.
Туда, на отчизну, умчались бы. Хорошо там. А знаешь, что? Сказать?
   К а т е р и н а. Ну, что?
   Ю з е ф. Если убьют твоего Власа - согласишься пойти за меня?
   К а т е р и н а. Что ты! Что ты! Зачем так говоришь  несуразно?  Грех
тебе. Грех. (Утыкается в шитье и тихо плачет.)
   Ю з е ф (подходит). Дай обнять тебя. Ведь люб я тебе, Катерина,  душа
моя... (Хочет обнять ее.)
   К а т е р и н а. Уйди, не трожь!.. Не вороши сердце.
   Ю з е ф. Катерина... (Обнимает.)

   (Входит солдатка Мотря).

   М о т р я. Здрасте-ка. Э-э, девка! Милуетесь? Забыли дверь-то  закрю-
чить.
   К а т е р и н а. Зачем пришла?
   М о т р я. С чем пришла, с тем и уйду.
   Ю з е ф. Я пойду снег работать. (Идет к двери.)
   М о т р я. Стой! Юзеф, стой... Одно словечко.
   Ю з е ф. Что тебе? Отвяжись. (Уходит.)
   М о т р я (смотрит вслед ему). Счастливая ты, девка.
   К а т е р и н а. Счастливая, говоришь?
   М о т р я. Знамо. Этакого милашку себе подсортовала.
   К а т е р и н а. Я, что ли? Судьба качнула его ко мне.
   М о т р я. Катерина! Откажись от него, отцепись лучше... Все равно не
дам тебе житья... Со свету сживу.
   К а т е р и н а. Как так - откажись? Да ты что, в уме? Такую  напрас-
лину на меня плетешь.
   М о т р я (зло хохочет). Напраслину... Ну, девка. Да ведь  обнималась
с ним?
   К а т е р и н а. Мотря! Уходи. (Встает.)
   М о т р я. Лучше добром отдай!
   К а т е р и н а. Уйди! Косы вырву! (Бросается к ней.)
   М о т р я (убегая). Ты что, драться? Ах, ты этакая.
   К а т е р и н а. С крыльца спущу! Уйди! Бесстыжая!
   М о т р я. Я всем скажу! Я твоему свекору скажу! (Отворяет дверь.)  С
Юзефом со своим лизалась... Скажу, скажу!..

   (Входит подвыпивший Петр.)

   П е т р. Стой! Мотря, ты? Ты что орешь? Белены объелась, что ли?
   М о т р я. Да как же. В зашей меня гонит. Фря какая. Ишь ты!
   К а т е р и н а (делает Мотре знаки, чтоб молчала. Та уходит.) Затво-
ряй дверь-то, батюшка. Не лето ведь.
   П е т р. Знаю, что не лето. Мороз. А у тебя кровь, видать, не стынет.
С супостатишкой лизаться? А?!
   К а т е р и н а. Винищем ты опился, что ли!

   (Садится к столу, собирается шить.)

   П е т р. Да ведь вот Мотря...
   К а т е р и н а. Не про меня она.
   П е т р. Не про тебя? Ну, слава те Христу... Этого, чтоб, значит, ба-
ловства ни-ни! Забудь и думать.
   К а т е р и н а. Не учи. Не двух по третьему.
   П е т р. Вашей сестре только дозволь.
   К а т е р и н а. На себя-то оглянись.
   П е т р. На себя? (Подбоченивается, сдвигает на ухо шапку и  форсисто
выступает, красуясь.) А что? Каков молодчик? Не смотри, что  борода.  Я,
брат!
   К а т е р и н а. Плевать мне на твою бороду-то.
   П е т р. Катюха, что ты, Катюха, а?.. Нешто плох я, а? Али криво  по-
вязан? Гляди-ка, мужик-то какой. Что твой огурец свежепросольный.
   К а т е р и н а. Ты, вижу, опять к тому же речь  ведешь.  Лучше  отс-
тань! Откачнись от меня, нечистик.
   П е т р (подсаживаясь к ней). Катюха... Пять годов война  протянется.
Умственные люди сказывают. Неужто одна все будешь? А?.. Старуха моя, са-
ма видишь, какая, - от ветру валится... Катюха... Озолочу.
   К а т е р и н а (встает и отходит). И не стыдно тебе?..  Бессовестные
твои глаза... Ой, стыдобушка.
   П е т р. Ах, так? Из родительской, стало быть, воли выходить?..  Лад-
но... Очень хорошо. Супостата вон! Сию же минуту вон. Где он? Эй, Юзеф!
   К а т е р и н а. Пошто его гнать хочешь?
   П е т р. Я другого пленника возьму. Постарше. А  этот  не  по  шерсти
мне. Забудь и думать!
   К а т е р и н а. И пошто ты такую беду накликаешь?  Ведь  проходу  не
дадут мне. Подумал ли ты это?
   П е т р. Ага! Не по носу табак. А я не желаю!.. Не надобен!
   К а т е р и н а. Батюшка. Не трог Юзефа. Не трог. Он смирный, работя-
щий... Неужто думаешь, допущу чего? Я честная жена.
   П е т р. Честная? (Стоит, покачиваясь.) Всамделе  честная.  Ну,  ста-
ло-быть, дура. По всем статьям. А ты вот как. Ежели ты честная. Поди-ка,
уважь меня. Причмокни.
   К а т е р и н а. Такие речи срамно слушать... Батюшка!
   П е т р. Батюшка, батюшка... Зови - Петра, да и все. Вот что,  девка.
Поедем в  город.  Шелков  накуплю,  бархатов,  узоров  всяких  бабьих...
Деньжищ у меня... У-у-х!
   К а т е р и н а (кричит). Охальник ты, охальник!
   П е т р. Ну, дозволь причмокнуть... (Идет к ней.)
   К а т е р и н а (от него). Отстань! Отстань от греха!
   П е т р (в бешенстве). Хозяин я али нет?! Кто я есть?
   К а т е р и н а. Отец. Вот кто.
   П е т р. Врешь!
   К а т е р и н а. У меня свой хозяин!
   П е т р (к ней). Ну, в щечку. Причмокнуть. Ради  Христа...  Ну,  ради
Христа...
   К а т е р и н а. Прочь, бесстыжий! Прочь!!

   (Петр ловит ее. Входит Назар. Катерина, вырвавшись, бросается  к  не-
му).

   К а т е р и н а. Дедушка! Дедушка!
   Н а з а р (к Петру). Эх, ты, безбожник. Что ты делаешь, на  кого  за-
ришься? На сыновнюю жену заришься. Без малого дочь  она.  Безбожник  ты,
безбожник.
   П е т р. А ты что за протопоп такой! Акафисты читать? Акафисты нам ни
к чему. Забудь и думать! Старый пень!
   К а т е р и н а. Уйду я. Не останусь. (Надевает шубу.)
   Н а з а р. Погоди, внученька, куда ты?
   П е т р. Я поучить хотел. С басурманишкой баловство у них.
   Н а з а р. Поучить? А облапил-то пошто?
   П е т р. Замолчь! А то я те...
   Н а з а р. Эх, Петра, Петра. Сын!..
   П е т р. Я голова всему! Что хочу, то и делаю... Иначе - во!  (Грозит
кулаком.)

   (Входит Юзеф.)

   Ю з е ф. Хозяйка приехала из городу. Дюже хворая. Иди-ка, старый  по-
моги.
   К а т е р и н а. Ужо я. (Уходит с Юзефом.)
   Н а з а р. Вестей каких не привезла ли? Тебе о сыне-то и  горя  мало.
(Выходит.)

   (Петр в тревоге садится к столу, снимает шапку и  усердно  крестится.
Вводят под руки Варвару.)

   В а р в а р а. Ох, ти, мнешеньки... Ох...  Затопите-ка  баню...  Чуть
жива. (Ложится на кровать.)
   П е т р. Писем нет? Али слыхов каких? Слышь-ка, ты!
   В а р в а р а. Ох, Господи Христе... Посетил Господь... Беда у нас.
   В с е. Что такое?.. Власушка-то?.. Власушка-то?!
   П е т р (истово крестясь). Говори скорее. (Подходит.) Жив ли? Ну!
   В а р в а р а (свешивая с кровати ноги, садится). Господь знает.  Без
вести пропал.
   В с е. Господи Христе... Мать Владычица! (Крестятся.)
   П е т р. Да толкуй ты поскореича... Чумичка.
   Н а з а р. Не серчай... Видишь - тяжко. Дай передохнуть.
   В а р в а р а. Вот, значит, прибыла я в город... И говорю:  вашскоро-
дие, говорю, господин дохтур...

   (Катерина валится на лавку, плачет.)

   П е т р. Постой. Чего безо времю выть-то? (Жене.) Сказывай порядком.
   В а р в а р а. Вот, как значит, обсказали мне люди добрые,  что  Кос-
тянтин-то в гошпитале шибко раненый, наскрозь распрострелян быдто...
   Н а з а р. Какой это Костянтин?
   П е т р. Испей-ка воды холодной. Ополоумела совсем, невесть чего  ме-
лет.
   В а р в а р а. Да с Лысых Горок Костянтин. Марфутки вдовы  сынок.  Он
быдто в одном месте с нашим Власушкой войной-то шел.
   П е т р. Ну?
   В а р в а р а.  Как  они  шли,  значит,  чистым  полем-то...  (Плачет
горько.)
   Н а з а р. На-ка, испей в самделе. (Дает ей воды.)
   П е т р. Кажинное слово из тебя клещами тянуть надо. Говори!
   В а р в а р а. Большой тучей шли чистым полем,  черным-черно  народу,
как мурашей в лесу. А тут кэ-эк хлобыснет, говорит, так вся земля-матуш-
ка на двое и расселась. А Костянтина Марфуткина нивесть куда отнесло ви-
хорем...
   П е т р. Что ж, неужли загибли?
   В а р в а р а. Ой, светы мои... До единого... До единого. Власушка ты
мой, соколик ты мой.

   (Катерина плачет.)

   Н а з а р (опускается перед иконой на колени).  Упокой  Господи  душу
раба твоего, воина Власия...
   Ю з е ф. Что? Вмер? Влас-то? Вмер?
   П е т р. А тебе что? Любопытно? Вмер, вмер... Вон из моего дома,  ба-
сурманская твоя образина! Вон!
   Ю з е ф. Я, хозяин, крику не люблю. Я не пес. И так уйду.
   В а р в а р а. Ох, умру я, умру...
   П е т р. Давно тебя черти с фонарями ищут. (Злобно толкает ногой  та-
буретку.)

   Занавес.

   ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ.

   Изба солдаток Мотри и Настасьи, бедная. У стола сидит старуха,  свек-
ровь солдаток, бабка Дарья, пред ней горит лампочка.  Старуха  прядет  и
дремлет, клюя носом. Борется со сном.  Крестится,  опять  прядет,  опять
дрема одолевает. Наконец, падает на карачки на  пол,  и  прялка  падает.
Входит Митька-Смерть, башлык с лица  спущен,  голова  открыта,  в  руках
кнут, на плече - коса.

   М и т ь к а. Здорово, бабка! Смерть пришла!
   С т а р у х а (поднимаясь с полу). Ой-ой! Не по мою ли душеньку?
   М и т ь к а. Погоди, бабка, узнаешь. (Ищет  воду,  поддевает  ковшом,
идет к лохани).
   С т а р у х а. Митенька, соколик, взгадай-ка  на  моих  сынков.  Трое
ведь у меня забриты. Каковы?
   М и т ь к а (льет в лохань воду). Кровь,  кровь.  (Кричит.)  Ой!  Ой!
Ой!.. Крови-то сколько. Ой!
   С т а р у х а. Господи Христе. Не про моих ли?
   М и т ь к а (собирает чурочки, бабки, бутылки, ставит  на  стол,  как
солдат, приговаривает): Войско. Людишки.  Комаришки.  Человечинка.  Цари
велели. Князья велели. Митрополиты благословили. Кнутом.  Крестом.  Иди,
брат, иди. Не кобенься. Становись. Вот так. Вот  сюда.  А  это  генерал.
Здраю-желаю, ваше благородие! Людишки-комаришки... У у-у-у, сколь много!
   С т а р у х а. Чего-й-то солдаток-то моих  нету.  Седой  вечер  уж...
совсем с панталыку сбились бабы. Гуляют и гуляют. Пьянство да картеж.
   М и т ь к а (взмахивает косой). Эй, молись Богу! Поддержись!  (И  все
чурки с прискоком сшибает на пол.)
   С т а р у х а. У тебя, Митенька, тоже война идет?
   М и т ь к а (вопит). Кого это я убила? Кого это я убила? (Садится  за
стол и громко, но притворно плачет.) Кровь, кровь...
   С т а р у х а (прядет). Много народу поубавят. А все бары,  господиш-
ки. Чтоб вольготней жилось. А то густо, видишь ты, теснота, земли  мало.
А сердечушко болит, болит...
   М и т ь к а (вскакивает, берет кнут и дерет  лубочную  картину  "всех
владык мира") Раз! Раз! Раз!.. Цари, короли, бубновые  тузы.  Султаны...
Раз, раз!..

   (Входит урядник).

   У р я д н и к. Митька, что ты. Брось!
   М и т ь к а. Вот, брошу! (Швыряет в картину сапогом и убегает.)
   С т а р у х а. Здорово, твое благородье... Здравствуй, светушко.
   У р я д н и к. Вот что, старая - я тебя в чижовку заберу.
   С т а р у х а. Ой, что ты, окстись...
   У р я д н и к. Слух есть - вином торгуешь.  Притон  у  тебя,  картеж,
скандалы.
   С т а р у х а. Брешут, светушко, брешут. Откуда у меня  вино?  Званья
нет... Вот хоть к иконе приложусь.
   У р я д н и к. Врешь. (Грозит плутовато пальцем.) И мастерица  же  ты
врать.
   С т а р у х а. Вот с места не  сойти...  Разве  что  капелька  какая,
чуть-чуть. Ужо-ко я... (Открывает шкап, вынимает бутылку.) Как  есть  на
донышке. На-ка, выкушай, гость дорогой... На-ка, светушка.
   У р я д н и к (выпив и заглянув в шкап, достает из шкапа четверть). А
это что? Капелька? Это, по-твоему, капелька? Хе-хе.
   С т а р у х а. Ой, батюшки! Подсунул кто-то. Вот те  Христос,  подсу-
нул...
   У р я д н и к. В таком случае, я конфискую, по-русски говоря, с собой
возьму.
   С т а р у х а (вырывая четверть). Что ты, что ты, светушка!  Оно  чу-
жое... Нешто можно?.. Кто поставил, тот и возьмет... Я чужого  капли  не
отдам. Как можно... Ужо-ко, светушка, я те в бутылку отолью...  (Отлива-
ет.) На-ка... Гля здоровья... На вот еще рублевочку -  другую...  Уж  не
утесняй, светушка...
   У р я д н и к. Только тихо чтобы. Без огласки. А то  третьего  дня  у
вас тут караул кричали на все село.
   С т а р у х а. Ой, что ты, светушка... Это петухи... Краснобородый-то
бык быком орет. Зарежу вот ужо...
   У р я д н и к. Знаем этих петухов-то. (Уходит и, задерживаясь у поро-
га). Да, вот что. Как тебя... Бабка Дарья... Ты только не пугайся. Ниче-
го такого особенного нет.
   С т а р у х а. Что скажешь, светушка?
   У р я д н и к. Страшного, говорю, нет, или  особенного  чего  такого.
Однако, все под Богом ходим... Да... (Подходит к ней.) У тебя  трое  сы-
новьев на войне-то?
   С т а р у х а. Точно, батюшка, точно. Как есть трое.
   У р я д н и к. Ну,  вот.  Отлично.  Значит,  государю  служат,  прес-
тол-отечеству... Так. И ежели их, скажем, ранят, вечную пенсию они будут
получать.
   С т а р у х а. Ой-ой...
   У р я д н и к. А ежели, к примеру, убьют, - тебя начальство не  оста-
вит. Чуешь?
   С т а р у х а. Ой, светушка...
   У р я д н и к. Да ты не пугайся. А только что... Ну, как бы тебе ска-
зать... Видишь ли, в чем дело-то... Слух такой есть, слух.
   С т а р у х а. Слух? Какой же слух-то, светушка?
   У р я д н и к. Писарь сказывал. Будто двух твоих сыновей  убили...  А
третьего ранили. Раненого-то вот привезут ужо.
   С т а р у х а (ноги подкашиваются, валится на табуретку, отмахивается
руками). Ой, борони Христос. Что ты! Что ты!
   У р я д н и к. На все воля Божья.

   (Появляется Митька-Смерть, схватывает  забытую  им  косу  и,  вытянув
урядника кнутом, с хохотом убегает.)

   У р я д н и к. Ах, ты опять!.. (Бросается  за  ним,  схватив  бутылку
водки.)

   (Навстречу две солдатки: Мотря и Настасья.)

   М о т р я (уряднику). Эк тя носит-то! Было с ног сшиб.
   С т а р у х а. Ой, девки, девки...
   М о т р я. Чего такое доспелось?
   С т а р у х а. Да ребят-то наших... убили быдто, да  изранили...  Ой,
девки!
   М о т р я. Которого?
   Н а с т я. Не моего ли?
   С т а р у х а. Ой, и не знаю ничего. Округовела на вовся.  Ой,  голо-
вушка моя.

   (Входит Митька-Смерть, лицо закрыто.)

   М и т ь к а (тычет пальцем в Настю). Петьку убили.  (Тычет  в  мать):
Фомку убили. (Тычет в Мотрю): Антон жив. Чурка,  кочерыжка.  (Встает  на
четвереньки, ползет по полу, залезает на кровать и  задергивается  зана-
веской.)
   С т а р у х а (плачет). Сыночки мои желанные... Ой, лихо мне.
   Н а с т я (тихо плачет).
   М о т р я. Чего воете! Может урядник-то с пьяных глаз наговорил. Эвот
он какую беду намолол Оксе Фоминой. Наврал все. (Идет к шкафу,  наливает
водки, пьет.)
   С т а р у х а. Дай-кося и мне. Сердце зашлось. Ой, светушки! (Выпива-
ет.) Может, наврал и есть, подлая душа.

   (Входит Палага, чернявая солдатка.)

   П а л а г а. Ого, винишко! Ну-ка, налей и мне...  Сегодня,  девки,  я
кучу. Ух ты! Муж с войны две сотняги прислал. Да паек солдаткин  получи-
ла.
   М о т р я. Богатая ты.
   П а л а г а. А в картишки стукнем?
   С т а р у х а. Горе-то у нас какое, горе-то.
   П а л а г а. А что такое? (Подсаживается к ней, тихо говорят,  жести-
кулируют.)

   (Входит солдатка Фиска, крестится.)
   М о т р я (Фиске). Ну, что, девка? От своего солдата весточку получи-
ла небось?
   Ф и с к а. А ну его! Ухлопают - туда и дорога. Из синяков не  выходи-
ла.
   М о т р я. Да и вправду молвить: вольготней без них, без мужиков-то.
   П а л а г а (старухе): Врет... Слушай ты его.
   С т а р у х а. И мне сдается - врет подлая душа, морочит.
   П а л а г а. Эй, девки! Давай скорее стукнем. Душа горит!
   С о л д а т к и (хором). Давай, давай.

   (Устраиваются за столом возле окна, переговариваются):

   - Давай сюда. Где колода?
   - Сколько за взятку?
   - Гривенник.
   - Сдавай скорее.
   - Фиска, залазь. Стукнем!

   Ф и с к а. Да недосуг мне.
   П а л а г а. Пастушонок твой придет. Поцелуетесь.
   Ф и с к а. Плетете все.
   Н а с т я. Чего-й-то душно; а на  улке  тепло,  капель.  Ужо-ко  я...
(Чуть приоткрывает окно.)

   (Начинается игра. Мотря в игре не участвует. Выпивает.)

   С т а р у х а (прядет). Слыхано-ли, видано-ли, - солдатки, словно му-
жики, водку жрут, в карты дуются.
   П а л а г а. Деньги есть, чего не гулять... Гуляй, девки!
   М о т р я (с надрывом). Эх, жизнь! (Выпивает.)
   П а л а г а. Ага, моя. (Берет взятку.) И эта моя.  И  эта.  Ха-ха-ха!
Всех обремизила.
   Ф и с к а. Ну, Палага! Ну, жулик!
   П а л а г а. Мне фарт сегодня. (К Мотре:) А ты что, Мотря,  не  игра-
ешь?

   (В щель открытого окна слышны гармошка, песня и ругань мальчишек.)

   С т а р у х а. И ребятня то вся испохабилась. Уему нет. Да вот сказы-
вают, Варюху то в больницу увезли. Докороводилась с солдатней-то.
   П а л а г а. Увезли. У Степаниды тоже, сказывают... (Шепчет соседке.)
Фершал сказывал.
   М о т р я. Эх, жизнь! (Пьет вино.)
   С т а р у х а. Господи, Господи. Экая болезнь ходит. Сроду  не  было.
От солдатни все.
   М о т р я. Фиска, сдавай.
   Ф и с к а. Готово. Вини козыри. Стучу!
   Н а с т я. В темную!
   Ф и с к а. В разрез!

   (Входят два солдата.)

   П е р в ы й с о л д а т. Помогай Бог в картишки дуться!
   С т а р у х а. Нет, тут нечистик помогает-то. С рожками.
   В т о р о й с о л д а т. Мир честной компании!
   П а л а г а. Что, из казарм удрали, кавалеры?
   П е р в ы й. Прямым маршем. Старшему целковый в зубы. На!
   В т о р о й с о л д а  т.  Примите-ка.  Какая  игра?  Темный  марьяж,
что-ли!
   П а л а г а. Да, сказывают, солдат в карты чорта обыграл. Обчистишь.
   П е р в ы й с о л д а т. Эй, госпожа бабушка! Дай-ка шнапсу.
   С т а р у х а. Чего такое выдумал?
   В т о р о й с о л д а т. Шнапсу, мол, шнапсу. То есть означает -  вы-
пить. Экая деревня!
   С т а р у х а. Есть, светушки. Да шибко дорого.
   В т о р о й. Не дороже денег.
   П е р в ы й (бросая рубль серебра). На!
   Ф и с к а. Дай-ка и мне деньжонок-то. Эй, служба!
   П е р в ы й. А ублажать всячески будешь?
   Ф и с к а. То есть, так ублажу, что...
   В а н ь к а - п а с т у х (входя и грозя кулаком).  Я  те  ублажу!  А
кнута хочешь?
   М о т р я. Ревнистый какой.
   В т о р о й. Пастуху дамских ласков не полагается.
   П е р в ы й. А у меня денег капитал! На, курносая! На еще! (Дает Фис-
ке денег.)
   В а н ь к а. Фиска! Я те... Кнутище-то, эвот он! (Трясет кнутом.)
   Ф и с к а (берет жеманно деньги). Ну, Ванюшка, ну, соколик.  Не  сер-
чай. (Идет к нему.)
   В а н ь к а (отталкивает). Пошла к свиньям потому  што!  И  без  тебя
найдутся. (К солдату, грозя кулаком.) А тебе, красна шапка, - во!
   С т а р у х а (ставит солдатам выпивку). Да не лайтесь вы.
   В а н ь к а (меняя тон). Давайте-ка лучше спляшем. Эй, нет-ли у  кого
гармошки? Где Юзеф?
   П а л а г а. Ну, каков Юзеф то? Парень - работяга, кажись.
   С т а р у х а. Давненько у нас живет, а плохого не видали.
   Н а с т я. Все по Катерине по своей скучает. А она по нем.
   М о т р я (ударяет в стол). Враки! Плюет он на нее.
   Ф и с к а. Вовсе даже не враки. Высохла вся баба. Да и он...
   С т а р у х а. Тоже не легко ей. Ухлопали мужа-то.
   П е р в ы й с о л д а т. На войне как раз. Лежит со мной,  конешно  в
окопе товарищ. Дай, говорит, Родионов, закурить. Я чирк спичку - на, за-
кури. Гляжу, во лбу у него дырка. И глаза страшные. Готов! Я так и  зад-
рожал, конешно, весь.
   С т а р у х а (крестится). Господи Христе!

   (Входит Катерина.)

   В а н ь к а. Здорово, Катюха. Плясать, что ли?
   К а т е р и н а. По делу. Бабушка, нет ли у тебя дрожжец?
   В а н ь к а. Нет еще, не приходил. Это с усами дрожжи-то?
   С т а р у х а. Садись, Катеринушка. Поди, дома-то не весело тебе.
   К а т е р и н а (потупившись). Нет, ничего.
   С т а р у х а. Быть говорить - ничего. Как и  терпишь.  Экий  у  тебя
свекор то. Злющий, как волк.
   К а т е р и н а. Куда деваться? Деваться мне некуда.
   Ф и с к а. Залазь, Катюха! На-ка, выпей.
   П е р в ы й с о л д а т. Садись, красотка.
   В т о р о й с о л д а т. Пожалуйте-с, пригубьте-с.

   (Катерина залезает за стол, пьет, морщится. Входит Юзеф.)

   В а н ь к а. Дрожжи пришли. Эй, Катюха, огребай!
   М о т р я. Ванька, придержи язык!
   С т а р у х а. Ванька, грех.
   М о т р я. Юзеф, сыграй-ка на скрипице.
   Ю з е ф (сердито). На потеху тебе, что ли? Вы все празднуете, да  гу-
ляете. А по земле кровь льется.
   В а н ь к а. Здесь крови нету. Здесь винцо. А-ах! (Облизывается.)
   Ю з е ф (старухе). Хозяйка, поесть бы мне.
   С т а р у х а (идет накрыть у печки). Ой, Юзефушка, ой, голубчик. Был
у меня урядник даве... (Присаживается к нему.)
   Ф и с к а. Расскажи бывальщинку, Ванюша.
   В а н ь к а. Гы, бывальщинку? А целоваться будешь?
   П е р в ы й с о л д а т. Ишь ты! (Показывает ему кулак.)  Понюхай-ка,
чем пахнет.
   В а н ь к а (с ужимками обнюхивает кулак). Ху-ху-у! Пахнет,  конешно,
ловко. (Все смеются.)

   (Входит Петр)

   П е т р. Катерина! Где Катерина? Домой.
   К а т е р и н а (подымается и стучит в стол). Батюшка!
   П е т р. Пьянствовать сюда ходишь? Безобразничать? Забудь  и  думать!
Марш домой!
   К а т е р и н а. Батюшка, уйди.
   П е т р. Домой!
   К а т е р и н а. Нет у меня дома. Опостылел дом!
   П е т р. Силом возьму. (Идет к столу.)
   К а т е р и н а. Только тронь! (Хватает нож.) Убью!
   П е т р (остановился). Вот как тут... Ловко. С ножом. Одумайся!
   С т а р у х а. Сам-то одумайся. Пропил душу-то.
   В а н ь к а. А нет, так я те сам одумаю! (Грозит кулаком.)
   П е т р (пастуху). Молчи гнида! (Всем.) А это вот  кто  ее  сомустил.
Вот! (Тычет по направлению к Юзефу.) Вот сомуститель-то. Вот змей-то.
   К а т е р и н а. Замолчь, замолчь.
   П е т р. Слушайте, люди добрые. Он по ночам к ней ходит.
   М о т р я (вскакивает). Ах, паскуда! На! (Ударяет Катерину по лицу.)
   Ю з е ф (грозно подымается). Ты! Не сметь!
   П е т р. А ты что! (Надвигается на Юзефа.)
   Ю з е ф. А ты что! (Встает в оборонительную позу. Друг на друга  кри-
чат.)
   К а т е р и н а (плачет). За что ты, Мотря? Ну, за что?
   М о т р я. Я те покажу! (Вновь замахивается.)
   В а н ь к а. Братцы, братцы, не деритесь. А то всех кнутом!

   (Появляется пьяный офицер).

   О ф и ц е р. Смирррррррно! (Шум смолкает.) Во  фронт!  (К  солдатам.)
Как сюда попали?
   П е р в ы й с о л д а т. Нечаянно, ваше благородие.
   В т о р о й. Пошел я, ваше благородие, за сеном. Гляжу, веселый шум в
окне.
   О ф и ц е р. Пьянствовать?!
   П е р в ы й и в т о р о й. Никак нет!
   О ф и ц е р. На гауптвахту! Эй, ты! (К первому.) Дай ему в морду. (Ко
второму.) А ты ему. И - вон! Ну!
   П е р в ы й с о л д а т. Не могу насмелиться.
   В т о р о й. Ослобоните, ваше благородие.
   О ф и ц е р. Живо! Ну!
   В а н ь к а. А ну-ка, барин, вели мне. Я вот этому по сусалам  смажу.
Уж больно он наших баб шерстит.
   О ф и ц е р. Отставить!
   В а н ь к а. Дозволь, пожалуйста. (Сжимает кулак.) Вот бы запатретил!
   О ф и ц е р. Отставить! Вольно. Садись, братцы. (На Петра.) А это что
за мужик? Вон! (Грозит револьвером.)
   П е т р. Что ты, барин. Мылом объелся?!
   В а н ь к а. Сам-то ты щелоком охлебался.
   П е т р (быстро пятится. Из дверей кричит). Ишь, вояка какой! Вот до-
ложусь полковнику. Катерина! Живо домой.
   С т а р у х а. Барин батюшка, не горячись. Урядник упреждал.
   О ф и ц е р. Водка есть? Отлично. Кто песни может? Эй, молодки,  дев-
ки! Кто плясать?
   Г о л о с а. Веселый какой. Простой какой. Вот те барин.
   О ф и ц е р. Вовсе даже не барин.  Штаб-ротмистра  Кузнецова  знаете?
Ну, так его денщик я. Настоящий-то барин с мамзелью в город укатил. А  я
сюда. Вот и шкурка евоная. (Сбрасывает шинель. Все смеются.)
   В а н ь к а. Хы! Ловко. Наш же брат,  Савоська.  Ну,  в  таком  разе,
Ванька, сыпь! (Выбегает на средину избы, притопывает и запевает.)

   Ну, ребята, пляшите.
   Не жалейте лапти-те.
   Подхватывай.

   (Все начинают плясать. Подвыпившие солдатки со стакашками и картами в
руках. Только Катерина сидит в углу, понуря голову.)

   В а н ь к а. Ежли эти стопчите,
   Батька новы сплетете!
   Подмахивай!

   О ф и ц е р (приплясывая). И пить будем, и  гулять  будем!  А  смерть
придет - помирать будем!
   В а н ь к а. Эй, жги, жги, жги!!
   О ф и ц е р. А смерть придет - помирать будем!

   (Поднявшийся с кровати Митька-Смерть, подкравшись,  хватает  офицера.
Офицер и солдаты в страхе отскакивают.)

   В а н ь к а. Митька, брось! Не бойсь, ребята. Это наш, Митька-Смерть.

   Ну, ребята, пляшите...

   М и т ь к а - С м е р т ь (притопывая, пляшет и поет ноющим голосом):

   Петьку убили,
   Фомку убили.

   В а н ь к а. Не мешай! Эй, Митька. Прочь!
   М о т р я и д р у г и е. Гляди, гляди!.. Лопата!

   (Все устремляются взглядом на окно.  Просунувшаяся  из  окна  лопата,
ударяет по куче денег, переворачивается, ударяет другой стороной и скры-
вается.)

   В с е. Деньги, деньги!.. Лопата деньги унесла... Держи, лови!..

   (Все убегают с криками: "Это мальчишки! Мальчишки, хулиганы... Лови!"
Остаются: старуха, копошится с самоваром у печки. Юзеф читает книгу, Ка-
терина - пригорюнившись в углу, и Ванька.)

   В а н ь к а (хватает со стола бутылку и тянет из горлышка, с ужимками
заглядывает в окно и, отрываясь от бутылки, говорит - заговаривает  ста-
рухе зубы). А ведь поймают... Вот те Христос, поймают.  Гляди,  гляди...
Нет, вырвался конешно. Это они медом лопату-то намазили. Знаю!
   С т а р у х а (подкравшись к нему, бьет его по спине). Ах ты, мазурик
ты такой! Вино трескать?!
   В а н ь к а. Ой, бабка... Это я нечаянно.
   С т а р у х а. Нечаянно? (Жадно собирает оставшиеся  деньги.)  Полбу-
тылки вылакал.

   (В сенцах слышны голоса, растворяется дверь, вносят искалеченного Ан-
тона, без рук, без ног. Впереди - урядник, за ним - первый и второй сол-
даты, Петр, Фиска, Палага, Митька-Смерть с ними же.)

   М и т ь к а - С м е р т ь. Кочерыжку несут, чурку несут. Молись Богу.

   (Что-то заунывно тянет и опять становится возле притолоки, стоит  без
движения, смирно.)

   У р я д н и к. Сюда давай, сюда.
   А н т о н. Ну, вот, православные, и отвоевался.  Ни  рук,  ни  ног...
Чурка. И перекреститься нечем.
   С т а р у х а  (бросаясь  к  нему).  Антонушка,  Антонушка,  сыночек!
Ой-ой-ой!
   А н т о н. Матушка! Матушка!
   У р я д н и к. Погоди, бабка Дарья, постой... Надо расписаться в при-
еме. Где жена? Где солдатка? (Антона кладут на кровать.)
   Г о л о с а. Нету... Она неграмотная.
   У р я д н и к. Кто тут грамотный?
   Г о л о с а. Никого нету. Темные все.
   У р я д н и к. Кавалеры, а вы? Фамилию можете?
   С о л д а т ы. Пока что Бог миловал.
   Ю з е ф. Дайте я... Эх вы! Русь! (Расписывается.)
   А н т о н. Матушка, матушка, не плачь... Ау, что же.  Где  жена,  где
моя Матренушка?

   (Врываются Мотря, сильно подвыпившая, и Настя втаскивают мальчишку  с
лопатой.)

   М о т р я. Вот он, змееныш! Это он с лопатой-то!..
   Н а с т я. Сколько деньжищ упер.
   У р я д н и к (к Мотре). Вот, муж твой. Прими. При бумаге прислан.
   А н т о н. Матрена! Жена... Здравствуй!
   М о т р я (подходит к кровати и в страхе отступает прочь). Не надо...
Не надо мне такого. Не надо! Берите его от меня. Не надо.
   У р я д н и к. Куда это?
   М о т р я. Куда хочешь... Кто его изувечил, тому  и  тащи.  По  чьему
приказу?
   У р я д н и к. По приказу его величества. Я те рот-то заткну!
   М о т р я. Пусть царь и забирает. Мне мужика надо, работника...
   У р я д н и к. Взять ее!
   М о т р я. Бери! Бери! Хоть на плаху... Руби башку! Заодно уж...
   У р я д н и к. Эй тащите ее... Кавалеры, подсобляй. (Мотрю хватают.)
   Ю з е ф. Будь проклята война. Проклятие!.. Проклятие!..
   М о т р я (заламывая руки). Эх, жизнь!
   П е т р. Господин урядник. Тащи и его. (Указывая на Юзефа.) Худые ре-
чи говорит.
   У р я д н и к. Взять! Кавалеры, подсобляй... Стражников сюда!
   Ю з е ф. Бойня это, братоубийство. Мне людей жалко!

   (Гурьбой уходят, за ними следом Катерина и старуха.)

   К а т е р и н а. Юзеф! Господин урядник!..  Облыжно!..  Тятя  врет!..
Юзеф не виноват.
   С т а р у х а (с бутылкой). Господин урядник,  господин  исправник...
Светушка... На-ка, выкушай...

   (Изба пуста. Только Антон да Митька-Смерть - не шелохнется. Несколько
мгновений мертвая тишина.)

   А н т о н (с кровати). Вот так повоевал. Жена  родная  отступилась...
Никого нету. Бросили. Куда я теперь? (Пауза. Антон кричит.)  Мучители!..
Отдайте мои рученьки! Отдайте мои ноженьки! Эй, кто здесь живой?!
   М и т ь к а - С м е р т ь. Я - смерть живая!.. Смерть живая...
   А н т о н. Митька, ты?.. Заколи меня, убей меня... Прикончи...

   (Плачет горько, катаясь по кровати.)

   М и т ь к а - С м е р т ь. Хо-хо-хо!.. Хо-хо-хо!..

   Занавес.

   ДЕЙСТВИЕ ЧЕТВЕРТОЕ.

   Изба Петра. На кровати лежит Антон. Возле него плетет лапти Назар. За
столом списывает с книги Катерина. Ванька-Пастух строгает кнутовище.

   В а н ь к а. Эх, кнутовище-то какое форсистое. Скоро и Егорьев  день.
Пасха на двор глядит.
   Н а з а р. А война идет да идет. Слых прошел, что внучатный набор ла-
дят объявить.
   К а т е р и н а. Весь народ порешат. С корнем.
   В а н ь к а. А вот я не пойду, да и не пойду  воевать.  Мне  и  здесь
ладно.
   А н т о н. Забреют - пойдешь.
   В а н ь к а. Пастухов не бреют.  Поп  в  церкви  вычитывал.  Говорит:
"пастырь при овцах конешно".
   Н а з а р. А Петра все нет да нет. Не глядит, что великий пост, - гу-
ляет.
   К а т е р и н а. Дедушка... (Откладывает книгу.)
   Н а з а р. Что, матушка? Тошнехонько тебе? Чую, чую.
   А н т о н. Спасибо тебе, дедушка Назар. Приютил меня.
   Н а з а р. Что ты, парень. Страдания твои не малые. И  тебе  спасибо.
Ведь ты сколь денег подарил на старость на мою. Добро было бы в Ерусалим
сходить. Сплю и вижу.
   А н т о н. А я-то? Бросишь меня - смерть мне.
   Н а з а р. Пошто бросать. Бог с тобой. Никуда я не пойду. Просто так,
мысли, думка. Без думки заветной скучно жить, паренек хороший Антонушка.
В злобе погрязнешь, в суете.
   А н т о н. Ты свези меня, деда, о Паске на салазках  в  церковь  Богу
попечаловаться.
   В а н ь к а. Садись в мешок. Я тебя в мешке снесу.
   К а т е р и н а. Зачем так говоришь!
   Н а з а р. А ты, Иванушка, с разбором говори. Другим словом хуже  по-
лена ушибешь. Человека жалеть надо. А в такую жизнь-метель - и подавно.
   А н т о н. Жизнь-метель, говоришь? Верно, что метель.
   Н а з а р. Вихорь... Подхватил этот самый вихорь всю жизнь человечью,
как сена клок, давай крутить! Так по сенинке и  развеет...  Вот  он  ви-
хорь-то какой.

   (Входит Мотря. Крестится.)

   М о т р я. Здрасте-ка. (Идет к кровати мужа, опускается пред  ним  на
колени.) Антонушка, светик ласковый. Прости. Пойдем жить ко мне.
   А н т о н. Убирайся ты вон! Негодная ты  баба.  Не  я  тебе  нужен  -
деньги.
   М о т р я. Ради Христа. Ну, смилуйся.
   К а т е р и н а. Может, простишь, Антонушка. В горячах она тогда.
   А н т о н. Ты не подумала о том, не сам же я  себя  искалечил-то,  не
своей волей.
   М о т р я. Ну, а мое сердце-то кто искалечил? Жизнь-то?
   Н а з а р. Терпи, Матренушка, терпи. Муж он тебе.
   М о т р я. Полно, потерпела. Какой он муж! Ни в живых, ни в  мертвых.
Утоплюсь пойду, утоплюсь! (Идет к двери.)
   В а н ь к а. Лучше удавись, а то вода шибко холодная, кашлять конешно
станешь.
   Н а з а р (идет за нею). Слышь-ка,  Матренушка.  Слышь-ка,  слышь-ка.
Что ты это!
   М о т р я (задерживаясь в дверях). А вот на зло! Приду сюда с Юзефом,
да и буду миловаться. Гляди!
   Н а з а р. Оставь ты, что ты. Человек чуть жив, а ты...
   М о т р я. Да что я хуже, что ли, Катерины-то вашей. Ишь, расселась с
книжкой-то. Первая Юзефу на шею висла.
   К а т е р и н а. Не трог меня, Мотря!
   М о т р я. Ага, не трог?! Ты с Юзефом, а я с обрубком с моим? Тьфу!
   А н т о н. Убирайся ты! Ванюха, двинь ее кнутом!
   М о т р я (подскакивая к кровати). Нет, ты сам двинь! Ты  сам  двинь,
безрукий чорт. На, двинь, двинь! Покарал Бог-то.
   Н а з а р. Матренушка, очнись.
   М о т р я. Молчи, грабитель! Святоша. Ограбил меня.
   Н а з а р. Чего это? Деньги? (Идет к божнице, достает  тряпицу.)  На,
на, подавись!
   А н т о н. Дедушка Назар, что ты делаешь! Мои деньги. Не смей!
   Н а з а р. Охальница! Пришла, вспотемила всех.
   А н т о н. Где мои рученьки. Задавил бы тебя, змею!

   (Входит Юзеф.)

   К а т е р и н а. Скажи, Юзеф. Вот на тебя Мотря показывает, что  быд-
то...
   М о т р я. Да. Всем говорю! И тебе, чурка, объявляю. Юзеф мне  замест
мужа доводится.
   Ю з е ф. Дура! Ты пьяна.
   М о т р я. Не отпирайся, голубчик. Мой полюбовник. Мой.
   Ю з е ф. Уходи, сумасшедшая. Тебя в больницу треба!
   М о т р я. Ах, ты с Катькой хочешь хороводиться? С Катькой?!
   В а н ь к а. Не трог Катерину!
   Н а з а р. Замолчь!
   М о т р я. Не бывать тому! Я те башку топором снесу. Я руки  на  себя
наложу. Утоплюсь! Утоплюсь! (Убегает.)
   В а н ь к а (за ней). Стой! Ты где топиться-то будешь? Страсть  люблю
смотреть, как бабенки мыряют.
   Н а з а р (тоже выходит). Вот она жисть-то. Проклятущая жизнь пошла.
   К а т е р и н а. Юзеф, голубчик... Спасибо, что пришел.  Вот  видишь,
какой содом у нас. А тут батюшка придет. Петля.
   Ю з е ф (подсаживаясь). Вижу, понимаю. (Опасливо смотрит на кровать.)
   К а т е р и н а. Ничего. Он на ухо тугой.
   Ю з е ф. Решай. Все приготовил.
   К а т е р и н а. Что ж приготовил-то?
   Ю з е ф. Паспорт, деньги, место. Одежда есть.
   К а т е р и н а. А сердце свое приготовил? А жизнь?
   Ю з е ф. Все обдумал. Скажи согласье - и в  поход.  Забудь  все,  что
прошло. Начинай жить снова. Ты, Катерина, молодая. Скажи согласье, торо-
пись.
   К а т е р и н а. Все готово у тебя. Вот хорошо рассудил.  Умно.  А  у
меня? Нешто сердце мое готово? Этак жизнь переломить. Ведь не лучина...
   Ю з е ф. Жизнь один раз дается. Надо делать лучше.
   К а т е р и н а. Горшок трещину даст, и то  не  замажешь,  -  наипаче
сердце. До самой смерти станешь в тоске ходить. Юзефушка, соколик...
   Ю з е ф. Катерина, отрада! Катерина! Ну, оглянись  кругом,  размысли.
Твоя жизнь - могила.
   К а т е р и н а. Боюсь! Юзефушка, боюсь. Просто, как в тумане вся.  А
на сердце лед. Холодно как. Зябко как. Юзеф, соколик. Ой,  темно,  темно
кругом.
   Ю з е ф. Решайся, будет свет. Кроволитье кончится - ко мне  уйдем,  в
мою отчизну. Голубка, Катерина.
   К а т е р и н а. Непривычно мне по чужим землям бегать. Уж как не то,
докончу век свой здесь. Как родину брошу? Каждый кустышек, каждая  птаха
знакома мне.
   Ю з е ф. Эх, Катерина! Затем ли я тебя выучил грамоте?  Читал  книги,
вразумлял? Скажи, сердце мое, скажи.
   К а т е р и н а. Закваска старая осталась. Высоко вознес ты  меня,  а
крыльев не дал. Чуть нет тебя - и оборвусь. Ой, не смущай ты меня, моло-
дец хороший, Юзефушка.
   Ю з е ф. Не дам упасть. (Бьет себя в грудь.) Честь порукой!
   К а т е р и н а. Я простая, полудурок. Бросишь.
   Ю з е ф. Разве пристало человеку играть чужой жизнью?
   К а т е р и н а. Боюсь, Юзефушка, боюсь. Вросла я в землю, как камень
при дороге.
   Ю з е ф. Может матерью будешь. Может дитя родишь. Катерина!
   К а т е р и н а. Это мой крест, Юзеф.
   Ю з е ф. А свекор?
   К а т е р и н а. Пусть другим моим крестом будет.
   Ю з е ф. А со мной тебе будет счастье, радость.
   К а т е р и н а. Нет! Видно Богу нужно, чтоб пострадала я.  Не  лишай
меня участи моей.
   Ю з е ф. Эх, Катерина! Жизнь коротка. Страдать да страдать. Не есть в
том резон. Жизнь - радость!
   К а т е р и н а. Да, может и радость, когда в радости родишься, в ра-
дости взростешь! А ежели за свое счастье сгубишь душу, не жди добра.
   Ю з е ф (неожиданно встает). Прощай, Катерина...
   К а т е р и н а (бросаясь ему в ноги). Ой, не уходи! Не кидай. Как  я
без тебя? Ты - защита. Потерпи чуть-чуть. Может, сердце и на другое  по-
вернет. Потерпи. Тяжко будет - кликну. Постучусь к тебе. Ох, если б зна-
то, что его нет в живых!
   Ю з е ф. Подымись, Катерина, встань. (Подымает.) Святая,  светлая  ты
вся...

   (Входит Ванька-пастух.)

   В а н ь к а. Ну, и Мотря! Я ее вот этаким манером боднул в сенцах,  а
она мне вот этаким манером, кэ-эк запатретит в морду, да бежать.
   Ю з е ф. Куда?
   В а н ь к а. Это Мотря-то? Прямо. Я за ней, она от меня. Я за ней, не
отстаю... Да на кнутище наступил - бряк! - так через башку конешно и пе-
рекувылился. Встал - фьють! Нет моей Мотри.
   К а т е р и н а. Охота была бежать тебе.
   В а н ь к а. Чего это? Бежать-то. Любопытно шибко. Бежит  да  гайкат,
это Мотря-то: "Вот, говорит, серой кислоты на самогонку у  фершала  сме-
няю, обопьюсь"... Тут я через  башку-то  и  чебурахнулся,  быдто  баран.
Встал - фьють - нету Мотри.
   Н а з а р (входит). Господи ты батюшка. Поглядите-ка что деется. Сей-
час со станции в больницу четыре воза калек привезли. Быдто телят  заре-
занных наложено. Как взглянул я,  защемило  сердце,  а  слезы  ручьем...
ручьем... Детушки наши все... (Плачет прислонившись головой к печке.)

   (Входит старуха Дарья, с ней женщина, крестятся, кланяются.)

   С т а р у х а. Нет ли у вас Мотри, али Настасьи, солдаток наших?
   В а н ь к а. Была Мотря, да вся вышла.
   С т а р у х а. Нет никого дома. Хожу, хожу: тоска. Не знаю, куда  го-
ловушку приклонить. (Садится к сыну.) Сыночек мой, Антонушка! Нету брат-
цев твоих, а моих сынков желанных, загубил супостат лихой! Слезы-то  все
выплакала. Розума лишилась. Хожу, хожу, нигде спокою нет... Смерть бы!
   Ж е н щ и н а. Вот и моего сынка угробили на поганой на войнище. Луч-
ше бы из моей груди сердечушко вынули, легче бы.
   Н а з а р. Народу угробят не есть числа. Борони Христос.

   (Женщина садится рядом с Дарьей.)

   С т а р у х а. Повопить бы нам, Алена... Экая тощища какая лютая.
   Н а з а р. Повопите. Что ж. Тоска она тяжельше камня.
   С т а р у х а (подшибается рукой и поет жалобно, вопит):

   Все орды-то свиховалися,
   Короли-то взбунтовалися,
   Да о ох, ох-ти мне-е...

   Ж е н щ и н а (тоже). Как на полюшке сражоныем
   Головами мосты мощены,
   Из кровей реки пропущены...
   С т а р у х а и ж е н щ и н а (вместе):

   Круг сердечушка с ружья палят,
   О бока пуля пролятыват,
   Над глазами искорь сыплется*1... (Плачут.)

   В а н ь к а. А ну вас! Чего вы это...
   Ю з е ф. Плачь, матка, плачь... Драгоценны  слезы  твои,  матка  ста-
рая... И моя матка, там, далеко, далеко, вот так же грустит  обо  мне...
Жива ли? Бедная моя матка. Может быть умерла, может ослепла  от  слез...
(Садится на табуретку и никнет головой.)

   (Женщины плачут. К ним подсаживается Катерина.)

   В а н ь к а (машет рукой). Ну, распустили мокрую бытность. Не  уважаю
я!
   Н а з а р. Молод еще ты, паренек. Зелен еще умок твой. Не доходят  до
него страданья людские.
   А н т о н. А страдают люди вот как. Весь наш полк, почитай,  без  ног
остался. Пол-армии тогда накрыла мятель. Так под снегом и загибли все. А
кто уполз, ноги потерял, сапоги к живой коже пристыли, так и отдирали  с
мясом... Ну, лучше бы в огонь бросили.
   К а т е р и н а. Ой, страсти! _______________
   *1 По записям в Олонецком крае. В. Ш.
   А н т о н. С нами в атаку два сибиряка ходили, братья. В аккурат мед-
веди. Как в гущу врезались, немцу в брюхо штык, да  через  себя,  словно
снопы кидали. Широкую улицу за собой оставили, немец  густо  шел.  После
боя опьянели от крови-то, языка лишились, сидят, трясутся, аж жутко гля-
деть на них.
   Н а з а р. А ведь мужики православные. Поди, свои сыновья  растут.  А
на какой разбой судьба толкнула. Злодеями стали.
   А н т о н. А как семнадцатый корпус на воздух весь взлетел, на фугасы
навели. А как три полка ослепли да отравились душным газом... А как...
   Ю з е ф (порывисто встает). Довольно! Хватит! Теперь я скажу.
   Н а з а р (оставляя лапти). Сказывай, сказывай, милый, у тебя ум гус-
той.
   Ю з е ф. Что есть война? Повальное убийство, лютость. Можно ли  убить
человека? Нет. Не можно. Закон  Божий,  закон  правды  не  велит  этого.
Нельзя. Грех.
   Н а з а р. Неотмолимый грех.
   Ю з е ф. Верно. Ты знаешь. И я. И он (показывает на Антона). И все. И
все шли, все били, кололи, резали, рвали друг другу глотки, вышло? Отче-
го? Слушай! Нам всем, во всех землях сказали: вот идет ваш враг, он  за-
берет вашу землю. Идите, как это... Ну, как это... убивайте его. Вот  мы
сошлись, как разбойники. Стали отрывать друг другу головы... Ого! Вот  я
попал к вам в плен. Что же я враг вам? Что же, злодий?
   Г о л о с а. - Что ты! Самый золотой человек.
   - Тихий, смирный.
   - Самый желанный.
   Ю з е ф. Ого! И вы мне не есть враги. Вижу. Как это... Ну, как это...
Тихие, работящие.
   Г о л о с а. Истина твоя.
   Ю з е ф. Кому нужна война? Мне не нужна. Может,  тебе  нужна,  Антон?
Или тебе, Назар? Может вам, женщины, война треба?
   Г о л о с а. Да будет она проклята! Что ты, сударик.
   Ю з е ф. Война треба им, владыкам...
   С т а р у х а. Видно, хозяин попускает...
   Ю з е ф. Какой хозяин?
   Н а з а р. Господь.
   Ю з е ф (с пафосом). Глупство! Бог не есть зло. Глупство. А вот. Ког-
да придет час, человек узнает, что он есть человек, не скот,  не  навоз,
не быдло. О-о-о! Тогда... Как это... Ну, как это...  Тогда  он  на  весь
мир, от моря до моря крикнет: Не хочу войны! Я  есть  сущий  хозяин  над
всей землей, я, народ! И не с кем мне воевать, потому что я -  народ.  С
кем буду злобствовать, на чью землю зариться, чью отчизну разорять? Ни с
кем. Всякий человек, всякий народ брат мне, и всякому  я  родной,  везде
мне есть приют и место. Потому что я - народ, и весь народ -  такой  же,
как я!
   В а н ь к а (прерывая минутное молчание). Так и есть. Вот, напримери-
ча, быки...
   Н а з а р. Постой ты - быки-и... Не твоего ума дело.
   Ю з е ф. Поняли ли вы меня?
   Г о л о с а. Поняли, поняли. Все верно говоришь.
   Ю з е ф. И ты, Иван, понял?
   В а н ь к а. Боле половины. Вот скажем, напримерича, быки... Разодра-
лись, скажем, два быка, Афонька с Кузькой, красный да черный, конешно. А
я значит, коровий хозяин, самый главный бычий командер. И  вот,  скажем,
разодрались быки...
   Н а з а р. Да слышали. Мели скорей.
   В а н ь к а. А ты не сбивай, сам собьюсь. Вот, напримерича, допустим,
конешно так.
   Ю з е ф. До свиданья. Я - марш-марш. Поздно уж.
   С т а р у х а. Батюшка Юзефушка, постой меня. Пойдем не то вместях.
   Ю з е ф. Я ухожу, старая, от вас. С квартиры вашей. (Идет к двери.)
   С т а р у х а (за ним). Пошто? Чего тебе не живется-то? (Уходят.)

   (Женщина молча встает, крестится, кланяется и тоже уходит.)

   В а н ь к а. А я спать завалюсь. Вот у печки. (Укладывается.)
   Н а з а р. Ложись, да и нам пора. (Задергивает  занавеску  у  кровати
Антона.) Спи и ты, сирота... Спи, батюшка.
   К а т е р и н а. Я, дедушка, в чистую избу  ночевать  уйду.  Боюсь  я
здесь...
   Н а з а р. Экая жизнь-то тебе лихая. Власушка наш загиб, царствие не-
бесное покойной его головушке. Петр пьянствует, соромничает,  вздыху  не
дает тебе... Как и жить, как и жить тебе, молодица... Эх, ты...
   К а т е р и н а. Дедушка. Сядь-ка со мной  рядком.  Что  скажу  тебе.
Присоветуй.
   Н а з а р. Ну, что, беднушка моя? Сказывай. (Садится.)
   К а т е р и н а. Дедушка. Вот Юзеф... Люб он тебе?
   Н а з а р. С огнем такого поискать.
   К а т е р и н а. Стыдобушка говорить-то. А сказать надо.  Один  ты  у
меня на свете самый родной. Полюбила я его, Юзефа-то, дедушка.
   Н а з а р. Ну, что же... Твоя вся воля.  Бабочка  ты  молодая,  собой
пригожая.
   К а т е р и н а. Кажись, ребеночек будет.
   Н а з а р. Ой! Вот это не вовся ладно, девка. Не соблюла.
   К а т е р и н а. Враг попутал.
   Н а з а р. Может женился бы на тебе, тогда бы уж. А впрочем сказать -
велик ли, мал ли грех твой, приму его на свою душеньку. Вот как, беднуш-
ка моя. Верно. Не клони головушку.
   К а т е р и н а. Вот еще хочу спросить: присоветуй. Отец, сам  знаешь
чего добивается.  Боюсь,  силой  возьмет.  Я  тогда  убью  его...  Кровь
прольется.
   Н а з а р. Отведи Господь, матерь Божия...  Катерина  великомученица.
(Назар крестится.)
   К а т е р и н а. Хочу уйти из дому. Бежать. С Юзефом. Как  присовету-
ешь?
   Н а з а р. Задумала - беги. Я и сам, и так  и  сяк  размыслю...  Одна
правильная путь - беги. А то такое приключится, век не очистишь душу.  И
не отмолить.
   К а т е р и н а. Спасибо, дедушка, спасибо.
   Н а з а р. Спасет Христос.
   К а т е р и н а. Ну, спать пойду. Благослови  меня,  дедушка.  Сердце
ноет что-то. Мочи нет... Чую беду какую-то.
   Н а з а р (крестит ее). Никто как Бог. Не бойся. Уповай. Иди, беднуш-
ка моя, спи.

   (Катерина уходит.)

   Н а з а р (укладывается спать). А Петрухи нет и нет. Чорту душу  про-
дал. И что только подеялось с мужиком. Все пропил. Должно и  жизнь  свою
не путем порешит. Смерть у него на  лике  чуется...  Недоброе.  Потемнел
лик-то...

   (Слышны шаги. Входит пьяный Петр. В руках у него сверток.)

   П е т р. Тпру-ка, ну-ка... Что за штука! Тпру-ка, ну-ка, что за  шту-
ка! Эй вы, встречайте... Катерина, встречай! Сейчас с  пассажирки.  Гос-
тинцев тебе из городу привез.
   Н а з а р. Стыдись. Чего мелешь-то. Непутевый. Паска Господня скоро.
   П е т р. Пасха? Ладно. Паска дак Паска. Нам все единственно... А  Ка-
терина от меня не уйдет... Эй, где она? Катерина!
   Н а з а р. Что ты задумал-то?.. Ведь уж седина в волосьях проступила!
   П е т р. Чего?
   Н а з а р. Человек ты, али кобель борзой? Хошь бы харю-то умыл.
   П е т р. А вот я те умою. Где Катерина?!
   Н а з а р. Ушла. В людях ночует. Отца пуще чорта боится.
   П е т р. Сходи! Живо! Чтоб минут в минут... А то  все  рамы  выхвощу.
Всех богов твоих топором в щепу искрошу, да в печку... Слышишь?
   Н а з а р (поспешно одеваясь и уходя). Эх  ты,  непутевое  чадушко...
Богоотступник ты!.. Не будет тебе прощенья ни в сей жизни, ни в будущей.
   П е т р (оставшись один, сидит у стола, подперев голову и крепко  за-
думавшись). Все пропью... И буду пить. А все из-за нее. (Пауза.) О, чорт
тебя задави, сколь сильна эта самая любовь  бывает...  (Беснуется.)  Ой,
ой, дайте ножик, распорю себе грудь и выну сердце. Ой!.. (Рвет  на  себе
ворот.) Разнесчастный я... Ну, не могу жить без Катерины.  Ну,  не  могу
вздохнуть... Тяжко до чего мне. Тяжко до чего. А никто не верит.  Смеют-
ся, лаются. И Катерина не верит... Прочь, говорит, прочь уходи...  Кате-
рина, Катерина! Ой ты, Катерина... (Раскидывает руки и плачет.)
   В а н ь к а (проснувшись садится на полу). Не плачь по бабе, Бог дев-
ку даст.
   П е т р (поднимаясь). Ты кто такой? Оборотень, или человек?  Зарублю!
Прочь отсюда! (Схватывает топор.)

   (Ванька убегает.)

   П е т р (садится на лавку и кладет возле себя топор). Опять,  кажись,
виденица зачинается...

   (Входит Катерина.)

   П е т р. Где погуляла, молодайка? Уж извини, побеспокоил.
   К а т е р и н а. Чего тебе желательно, отец? Ужинать, что ли?
   П е т р. Я тебе не отец... Ты вдова, я вдовец.  Покорись.  Неужто  не
люб я?
   К а т е р и н а. Стыдобушка одна слушать-то тебя. Опомнись, нехристь.
   П е т р. Церковь да всякие венцы ни к чему. Как голуби будем  жить  в
любви. Все богачество ворочу. В десять разов боле того будет. Палаты ка-
менные устрою... Эвота какие ручищи!.. Да и  голова  варит...  Доверься,
Катерина, покорись.
   К а т е р и н а. Только за этим и звал? (Собирается уходить.)
   П е т р. Стой! (Встает, тяжело дышит, глаза горят злобой и  страстью.
Потом умоляющим голосом.) А ежели тяжко покориться, пожалей... Вот  тебе
подарок, вот еще сережки золотые. (Вынимает.) На!.. Только пожалей меня.
Тяжко покориться, пожалей. Это в твоей воле... Ой, пожалей  меня,  пожа-
лей. Не дай загинуть... (Бросается на колени, плачет.) Ради Христа,  по-
жалей! Катерина...
   К а т е р и н а (отстраняясь). Глаза у тебя блудливые! Сердце в  тебе
поганое!
   П е т р (поднимаясь). Не подымай во мне беса... У меня и так  видени-
ца. С ума ты свела меня.
   К а т е р и н а. Вырви глаза бесстыжие, вырви сердце.
   П е т р. Не подымай, говорю, беса. Худо будет! (Хватает ее.)
   К а т е р и н а. Отец!.. Зверь ты! Зверь!
   П е т р. Силой возьму... Не уйдешь, девка! (Бросает ее на кровать Ан-
тона.)
   А н т о н. Караул! Караул! Караул!!
   К а т е р и н а. Зверь ты, злодей!
   П е т р. А, тут чорт притаился!.. Чорт, знаю, чорт!.. Где топор?
   К а т е р и н а. Опомнись! (Хватает за  топор.)  Человек  это,  Антон
это! Дедушка! Ванька!!

   (Суматоха: врываются Ванька, Назар, Юзеф, схватывают Петра и  волокут
в сенцы.)

   П е т р. Врешь, не поддамся... Горло перерву. Прочь!..

   (Катерина с криком пинает его ногой, плюет, все скрываются  в  сенях,
потом Катерина вся растрепанная вбегает.)

   К а т е р и н а. Убью его!.. Убью!.. (Схватывает со стены  ножницы  и
убегает.)
   А н т о н. Ой, батюшки! Этакой страсти и на войне не снилось.

   (Вбегает Катерина, в руках ножницы. За ней Юзеф.)

   Ю з е ф. Брось ножницы! Отдай!
   К а т е р и н а (бегает от него). Глаза ему выкопаю! Довел  он  меня.
Ой! (Со стоном падает Юзефу на руки. Врывается Мотря, в руках бутылка.)
   М о т р я. А-а, змеи! Милуетесь... На, краля, на! Вот  красота  твоя!
(Выплескивает на нее из бутылки, бросает бутылку на пол и убегает.)

   (Катерина страшно вскрикивает и падает без чувств.)

   Ю з е ф (метнувшись, схватывает топор). У,  гадина!  (Пробегает  нес-
колько шагов, с силой швыряет топор к двери, бросается к Катерине.)

   (Вбегает Назар, за ним Ванька.)

   Н а з а р (всплеснув руками).  Ой,  беда!..  Катеринушка!  Внученька!
(Подбегает к ней.)
   Ю з е ф. Воды скорей, воды! Тряпицу!  (Назар  схватывает  ковш  воды,
Юзеф поднимает Катерину, несет на лавку.)
   В а н ь к а (растерянно мечется по избе). Вот так  уха  из  петуха...
Где же полотенце-то.

   (Входит урядник, за ним десятский и две старухи, которые ведут Власа.
Он в черных больших очках, голову держит на бок,  как  слепец,  в  руках
палка. Ванька, разинув рот, стоит посреди избы, Назар  остолбенел,  Юзеф
не оборачивается, занятый Катериной.)

   У р я д н и к. Вот хозяина привел...

   Занавес (падает среди мертвой тишины).

   Н. ОГНЕВ
   КРУШЕНИЕ АНТЕННЫ.

   Рассказ.

   А.М. Зайцеву.

   Глава стремоуховская.

   МЕРИН ХИТРЕЙ.

   (О том, как Иван Петров Стремоухов не захотел быть бараном.)

   4 Ав. 914 г. 12 ночи.

   Марсельезу я не пелъ а немцевъ долой кричалъ у  сербскаго  посольства
зачто меня назвали бараномъ и велели кричать долой Австрию Я хотелъ было
объяснить что не Австрия молъ виновата а больше немцы но в ето время ка-
кой то хлюстъ меня порядочно толкнулъ и сказалъ что я баранъ и ничего не
понимаю. Были и такие бараны которые кричали долой Сербию но такимъ  за-
тыкали моментально ротъ было ето 16-го июля я  былъ  изрядно  выпивши  и
стехъ поръ маковой росинки небыло ворту до 2-го Августа а 2-го  вечеромъ
нашелся одинъ добрый человекъ разыскать выпивки и нашелъ какого  то  со-
бачьяго пойла точно названия незнаю  вроде  кюмель-дюпель  чтоль  хорошо
незнаю стоитъ онъ не въ военое время 65 а заплатили мы 1 р. 40 к. и  ве-
лели намъ еще приходить но я решилъ пойти в Аптеку  купить  цытрованили.
вчера одинъ носачь знакомый моимъ хозяевамъ  приносилъ  бутылку  коньяку
зимулина но нечисто переправилъ на ярлыке стоимость изъ цыфры 3  зделалъ
8 а изъ одного 2 и хоть и хотелось выпить но  бараномъ  быть  незахотелъ
Война мне уже давольно таки надоела куда ни придешъ все  провойну  гово-
рятъ живутъ больше слухами нежели газетами. Хорошо бы теперь уснуть  не-
дели на две а потомъ проснуться и купивъ газету прочитать
   (Разгромъ Германской армии Германский  флотъ  лишенъ  рокировки  матъ
близокъ)
   Пишутъ ли у васъ тамъ какие утки какъ вотъ на етомъ  листочке  газеты
которую здесь 2 дня печатаютъ
   (Вырезка из газеты):

   ЗАЯВЛЕНИЕ ГЕНЕРАЛА РЕННЕНКАМПФА.

   "Ран. Утру" телеграфируют, что генерал Ренненкампф, уезжая из Вильны,
заявил: "Отсеку себе руки, если в течение полугода не  донесу  о  взятии
Берлина".

   Не писалъ я потому что со дня на день собирался удирать ксебе вдерев-
ню то послучаю забастовки нанашемъ заводе и потомъ войны.  Немцевъ  унас
уволили остались полунемцы Досвидания наша беретъ не смотря на слухи что
у нашихъ рыло вкрови А я теперь переехалъ живу не в Петербурге а въ Пет-
рограде.
   И. Стремоуховъ.

   Теперь - рассказ:

   Сергеичев помирал трудно и долго, тяжко раскарячив ноги. Положили его
у окна, все просил свежего духу. Сергеичева старуха, Настя,  плакала  за
печкой тихо, по-старчески. Деревенский председатель, Малина Иваныч,  во-
шел в избу, сел, закурил. Спохватился, погасил курево о подошву валенка:
и так воздух наперделый.
   - Говорил я тебе, Власуха, не гоняйси за девками. А ты все  гоняисьси
да гоняисьси. А? Власух!
   Сергеичев растопырил белесый рот, стал цеплять  воздух  зубами,  руки
заскребли по подстилке.
   Грикуха, сын, как стал с утра посреди избы, упершись макушкой в пото-
лок, так все и стоял; неподвижно смотрел на отца белыми матреньими  гла-
зами.
   - Посылали за попом-то, Насть? - скучно спросил Малина Иваныч и вдруг
хлопнул по желтому, пахучему тулупу: -  Власух,  а  Власух!  А  советску
власть сшибать собиралси? Вставай, штоль? Сшибем - не житье, малина  бу-
дет, а? Вла-сух!
   Сергеичев икнул предсмертно, и председателю стало скукотно  и  тяжко;
встал, вышел на волю. Здесь, на морозе, томились, но в избу не  входили,
страшно: Сергеичев был колдун.

   Всем известно было, что  помирает  Сергеичев  от  сердечной  водянки;
сердце, будто бы, распухло и налилось водой. Это сказал не доктор  -  до
доктора много верст, никем не меренных - это сказал Шкраб. На горбачевс-
кий хутор, в колонию к Шкрабу стали ходить лечиться с тех  пор,  как  он
дал бабке Пыхтелке пилюль от животного перебоя задором; пилюли не помог-
ли; но, ведь, это давно известно, что не всякое лекарство помогает,  тем
более - по кучевлянским болезням; а болезни у кучевлян особые:

   Черная тырьва.
   Попрыгун.
   Репей в мозгах.
   Волосень.
   Нутряная глиста.
   Родимчик.
   Конский чох.

   Есть еще болезнь бардадым, но про нее на людях не выражаются; а поче-
му не выражаются - сглазу боятся. Про болезнь сердечную водянку и слыхом
не слыхано. Сергеичеву болезнь об'ясняли так: раньше был ломовым в горо-
де; надорвался; приехал в деревню, стал колдуном, спутался  с  ненашими,
служил им верой и правдой; а потом захотел взять над ними силу, - ненаши
и припомнили ему ломовой надрыв.

   - Ну, что? Как? - подскочила к председателю Пыхтелка. - Дышит ощо?
   - Ощо-ощо! Пай, самогон кури скореича. Икает.

   А Пыхтелка, когда вино было открыто - все, бывало, пых-пых-пых,  -  в
кабак, за вином. Принесет двадцать косух, припрячет в клеть и ждет,  аки
паук: какая-такая муха перьвая в сети залетит. Закрыли вино, а у Пыхтел-
ки - ханжа готовая. Закрыли ханжу - самогон стала курить. На все у  Пых-
телки ответ припасен. Продовольствие пыхтелкино - кровь людская.

   Стояли по-двое, по-трое, толкался шопот:
   - Вот, - колдун-колдун, а к ответу и его тянут.
   - Да хто тянет-то?
   - Бог.
   - Чорт.
   - Ни черта вы не понимаете, как вижу, - важно сказал Малина Иваныч. -
Ни бог, ни чорт, а полукрест.
   - Эт-то, сталбыть, где же полукрест, Малина Иваныч, - робко зашептала
Пыхтелка. - Про полукрест ощо не слыхано.
   - Ощо-ощо! Крест - видала?
   - Ды... госссподи ж, батюшка, царица небесная... ды... неужли ж нет?
   - А леший тебя знает, может и ты с нечистым спуталась. Где крест, по-
кажи.
   В стороне загрохотала безотцовщина, держалась отдельно, кучкой, - Ма-
лину Иваныча все же побаивались: председатель.
   - Хи-хи-хи.
   - Хррры... х. Пыхтелка крест показывать будет.
   - Ррробя, не зевай, вылупливай зенки.
   - Ну, вы, цыть, - огрызнулся Малина Иваныч. - Што, всамделе:  человек
помирает, а они в смехи.
   - Во-отын, батюшка, трисвятая богородица, - закрестилась Пыхтелка  на
дальнюю церковь в селе. - Во-отын, спаситель наш, спасе-Христе-боже.
   - Стало, ты крест знаешь, - подтвердил Малина Иваныч. -  Так.  Ну,  а
там, гляди, что?
   И пхнул рукой в сторону колонии, горбачевской дачи. Дача запуталась в
лесах, в оврагах, словно паутиной ее оплело кружевом осинника и  темными
пятнами елей. Из Кучевки виднелась только крыша, - зеленая, острая, а за
крышей впивалась в небо тонкой и хрупкой буквой Т - радио-мачта,  антен-
на.
   - Ну, и штож такоя таперь будет, родненький? - зашептала Пыхтелка,  -
ето таперь к чяму жа?
   - К чяму жа, к чяму жа! Это и есть полукрест, - хмуро ответил  Малина
Иваныч. - Противоцерковная вещь.
   - Дык, ведь, там телеграф, - робко сказали в стороне. - Мачта  телег-
рафная ето.
   - Уч-чоны больно стали, - брякнул небрежной издевкой председатель.  -
Неш телеграф такой бывает? Неш не видал на чугунке? Мне и в городу  ска-
зывали: телеграф. Да толькя это не телеграф! К телеграфу полагается про-
волока. А игде она? Нукася? Противоцерковная вещь  это...  в  обще-госу-
дарственном масштабе.
   - Сказывали, будто без проволоки действовает.
   - Думаешь, - бога отменили, так и проволоку отменили, - со злобой ог-
рызнулся Малина Иваныч. - Ма-лина вам, безотцовщине: знай, отменяй, боле
никаких!
   - Гли-кось, никак Марфутка Сергеичева из колонии идет.
   - Она и есть.
   - А ты ее спроси. Нябось, знает.

   А Марфутка - колдунова внучка. Отца в германскую войну ухрокали, мать
умерла от стрекучего волоса, вот Марфутка и попала в колонию на воспита-
ние. Четыре года уж в колонии живет, - по-немецки да по-собачьи лопотать
может, про жаркие страны рассказывать умеет; известно: - в колонии  делу
не обучают, а все пустякам. В церковь их, конечно, не водят, такой  дек-
рет есть: называется отделение церквы от государства, но про  бога  Мар-
футка помалкивает.

   - Нехорошо. Чать, она к деду.
   - Шшшшши!
   - Марфутка! Ма-арфутк!
   - Тише, ты, лешай! Неш не знаешь, опрошлый раз приходила, дык не  ве-
лела Марфуткой звать. Зови ее Марочкой.
   - Ма-арочкой. Хррры...
   - По-советски.
   А Марфутка, - да какая она Марфутка, когда Мара, - шла, усупившись  в
землю, - не сметь меня трогать, не сметь на меня глядеть, не  сметь  про
меня шушукаться; что это, на самом деле; только в колонии чувствуешь се-
бя человеком, а на деревню хоть не показывайся; сейчас и  "Марфутка",  и
"опосля", и "докелева", и словно ты не человек, а замызганная белобрысая
девчонка, да вдобавок колдунова внучка; поэтому тому, кто Мару любит, -
   а это - Коля Черный, -
   провожать Мару на деревню строго запрещено.
   У крылечка расступились, пропустили. Мара вошла в избу, сморщила  нос
от воздуха, сказала:
   - Бонжур. Это по-французски здравствуйте. Дедушка, вы не грустите.  Я
вам от Шкраба лекарство принесла.
   Вынула бутылочку с темной водой; в  избу,  нагибаясь,  шагнул  Малина
Иваныч.
   Сергеичев глядел на внучку, а видел другое, страшное. Ноги в холстин-
ных гультиках напружились, раскарячились еще больше, - вот, вот,  сейчас
лопнут и потечет вода. Руки стали ручищами, пальцы коричневыми корешками
впились в пестрядину. Малина Иваныч слюняво глянул на Мару, сказал:
   - А с парнями гулять - вас тоже в колонии учат? Житье ваше, вижу, ма-
лина. Дед помирает, а она по-хранцузски.
   Сергеичев потянулся, враз подпрыгнули раскаряченные, как у битой  ля-
гушки, ноги, выпрямились. Рот блеснул смертной улыбкой, рука колотнулась
и затихла. В углу затикал будильник, старуха за печкой плакала,  изредка
икая.
   Малина Иваныч взял Сергеичева за руку, подержал, отпустил.  Перекрес-
тился, нерешительно сказал:
   - Помер, должно...
   - Нет пульса? - глотая слезы, спросила Мара.
   Грикуха шагнул вперед, стал на колени, засопел:
   - Про мерина-то, про мерина-а-а...
   - Ну, и парень у вас, малина, - надгробным  шопотом  председатель,  -
Отец помер, а он про мерина! Насть, а Насть, - зови прибирать, што ль...
Это он про какого мерина, ась?
   - Мерину, грит, в обиду себя не дава-ай,  -  глупым  голосом  затянул
Грикуха. - Мерин, он, грит, умней тебя-ааа...
   Малина Иваныч вышел в сенцы, шагнул на крылечко, и - строго:
   - Наро-од! Помер Сергеичев-то наш!
   Снял шапку, перекрестился. Пыхтелка змеей скользнула в избу.
   Безотцовщина враждебно посторонилась, когда председатель прошагал до-
мой. Кто-то пустил:
   - Как он таперь, без сердечного дружка? Таперь черти забижать  будут,
в одиночку-та.
   - А мне чорт с вами, - в сердцах выругался Малина Иваныч,  и  услыхал
за спиной:
   - Рррробя... Кто со мной в осинник?
   - Ну, пом.
   - Девок, девок зови!
   - Пойдут они, как не так!
   - Трогай, убогай.

   Вста-ва-ай, проклятьям заклейме-енай.

   - Дура, человек помер, а ты шо поешь?
   - Надоть не ето, надоть похороннай.
   - Вали похороннай.

   Атец, па-пируям в роскошным дварце,
   Трявогу вином залива-а-ая...

   А бабок в Кучевке - множество, не одна Пыхтелка. Взять Домовиху; всех
чертей по именам-отчествам знает; как пойдет перебирать: -  тут  тебе  и
водяной, тут и дворовой, и лесной, и болотный, - срамотища. Кажное поме-
ло у ней - чорт. Ее и полечить от чертей подумакивали - где! Возили  еще
к земскому фершалу Игнат Семенычу; так она от него турманом:  -  это,  -
орет, - самый главный чорт и есть. А уж как  поселился  на  горбачевской
даче Шкраб, тут она совсем ополоумела. - Энтот,  -  говорит,  -  главней
всех чертей и анчуток. ОН. А лекарства там всякие выходят по-домовихино-
му - зелия смрадные. Вот она какая.

   Это - из рассказов Стремоухова.

   Ночь. Мара провела все в той же старой, знакомой избе, рядом с  мерт-
вым телом. Покойного деда она не боялась, привыкла к мертвым и к  падали
еще с детства, как привыкает всякий крестьянский ребенок.  Но  спать  не
могла - кусали клопы и было душно, не так, как в колонии, где форточки в
спальнях открыты и днем и ночью, и летом и зимой. На утро деда Сергеиче-
ва повезли на кладбище, в село.
   В сани Грикуха сел задом наперед, так научила Домовиха. В сани же,  в
гробовую подстилку, сено, - насовала Домовиха полыни, на случай - выско-
чит колдун, услышит запах полынный, и тогда - опять в гроб.
   Кроме Малины Иваныча, Пыхтелки и Домовихи, никто из  чужих  провожать
покойника не пошел. Двинулись было шагом, да Домовиха велела Грикухе ме-
рина подстегнуть: колдунов возят рысью.
   Мороз был сумрачный и серый. Солнце, - может, его давно уж и не было,
- погасло где-нибудь в недвижном закатном провале, - не показывалось це-
лый месяц; а может, ползло по самому краю закатной стороны на  костылях,
подбитое в германскую войну. Такие знакомые  летние  овраги  нахмурились
сердито. Понуро, как весенняя  скотина,  торчали  скелеты  деревьев.  До
кладбища было далеко - три версты по косогорам. Пахло широко,  так,  что
грудью не охватишь, - снежным морем и лошадью.
   Под гору Грикуха уезжал далеко вперед; в гору провожатые его  нагоня-
ли, почти вплотную подходили к широкому тесовому гробовому  изголовью  -
покойник лежал головой назад. Грикуха сидел неподвижно, не  моргая  мат-
реньими глазами, как сидят в санях крестьяне вообще, когда дорога и пок-
лажа легкие, когда нет заботы о лошади.
   - А ты, Марфутка, складна такая стала - малина, - внезапно сказал Ма-
лина Иваныч над ухом. - Пожалуй, с парнями гуляешь, так  и  замуж  пора.
Тебя летось в лесу не с одним видали.
   - И ни с кем меня в лесу не видали, и отстаньте, - загораясь  злобой,
трепыхнулась Мара. - И ну вас, сами к девкам пристаете все... И потом  -
я мужичкой не буду, в прислуги тоже не пойду, учиться  буду,  и...  и...
и... и все.
   - Скла-адно, - вздохом в ответ Малина Иваныч, и перегорелой  махоркой
потянуло в Марин рот. - Это,  сталботь,  са-ветское  мясо.  Рыфысыры.  А
деньги плотют вам?.. парни-то?
   Марочка остановилась и - с ненавистью:
   - Дурак ты. Облом деревенский, чорт, чорт, чорт... хоть  и  председа-
тель! -
   и дальше, за гробом. А сзади - по-матерному. И потом, издалека,  ста-
рушечий шопот:
   - Ты, касатка, на то не гляди, что он у вас с дурцой; таперь его оже-
нить, сам за хозяина будет, все изделает. Пых-пых-пых...
   - Таперь вас и соседи сторониться не будут, ранее все  ненаших  пужа-
лись. А ты на ето не гляди-и-и...
   - Пых-пых-пых...
   Вместе с гробом в санях лежал куль овсяных отрубей, поэтому от церкви
навстречу покойнику вышел поп в камилавке, с  крестом  в  руке,  тусклая
епитрахиль, колыхаясь, в'едалась в черную гладь  надетого  на  полушубок
подрясника. Спросил Грикуху:
   - С собой захватил, аль на дом приходить? -
   и затянул:
   - ...тый бо-о-же, ...тый кре-е-епкий...
   - Не поможет, касатка, не поможет. Оно надо бы ув святой воде ополос-
кать, пых-пых-пых, а то усе равно, пропащая его душенька...
   За попом шел человек в протертой до дыр  кожаной  куртчонке;  большая
кудлатая голова как-то странно качалась в такт похоронной песне,  кадило
не шло к коротким штанам, обнаруживавшим высокие вязаные чулки, да и во-
обще было трудно поверить, что это был дьякон Сергей Афанасьич, - конеч-
но, тому, кто давно его не видел.
   Дьякон с попом тянули свое похоронное, а Грикуха вылез из саней и  со
всей силы нахлестывал мерина по спине: не хотел  мерин  итти  в  высокую
кладбищенскую гору, да и только. Грикуха обозлился, сломал елочку,  стал
елочкой лупить мерина по бедрам, но мерин все не шел. Тогда дьякон,  бе-
режно прикрыв кадило, передал его Маре и взялся за оглоблю,  Грикуха  за
другую, поп стал сзади саней и уперся в гроб.
   - Ну-ка, навались-навались разом, -  сказал  Малина  Иваныч,  напирая
плечом в ременную перетяжку дуги, - ну-ка еще разик, ну-ка - дружней.
   Поп, кряхтя, заскреб валенками по снегу, все по тому же  месту;  сани
не двигались. Поп выпрямился:
   - О, чтоб тебя розорвало, - светски, в нос. - Что он у вас, норовной,
что ли? Гор не любит, должно быть?
   Малина Иваныч схватил мерина под уздцы, потянул к себе. Мерин  шагнул
- и тоже остановился; повел ухом, словно спрашивая: - а дальше  что  бу-
дет? Постояли, посмотрели друг на друга, на мерина. И - внезапно сорвав-
шись с мест - все разом - заколотили, захлестали, задубасили по  мерино-
вой спине чем ни попало. Мерин попробовал брыкнуться - ноги  не  достали
даже до передка саней; тогда стал смирно, философски, думая и  показывая
свои думы: - сколько ни лупите, когда-нибудь перестанете...
   - Надоть, видать, на руках, - полувопросом Малина Иваныч.
   - А я-то в рясе как же? - недоуменно-жалобно поп. -  Заплетаться  бу-
дет.
   - Нябойсь, не пьянай, берись, - решительно Малина Иваныч, заходя сза-
ди, к гробовому изголовью. - Это тебе не при царизме, носильщиков нету.
   Кряхтя, подняли гроб на руки - впереди Грикуха и дьякон, сзади  пред-
седатель и поп; тронулись в гору.
   Стремоухов написал на фронте целую поэму о похоронах мужика; в  поэме
говорилось, как умирает крестьянин, земля-матушка плачет по  нем  синими
слезами, а он - мужик-то - уж идет к ней, к землице-то и сам  становится
землицей. Подал поэму знакомому писарю.  Писарь  читал  три  дня,  потом
вместо стремоуховских выражений вставил некоторые свои. Вышла такая  по-
хабщина, что полковая канцелярия целую неделю грохотала особым,  писарс-
ким смехом, а писаришки помельче до самого конца фронта задевали Стремо-
ухова цитатами из поэмы. На петроградском заводе и на фронте  Стремоухов
жил мечтами о деревне, тянулся к ней; а приехал домой, в деревню, повер-
нулась она к нему бальшущим кукишем.

   В гору поднялись не сразу, с остановками - Пыхтелку оставили при  ло-
шади. В гору шла дорога, поэтому нести тяжелый - для попа  тяжелейший  -
гроб было споро; а вот, как свернули с дороги, -
   - Эт-то што ж, земля-матушка не примат, вот они, ненаши-то, - ворчала
Домовиха, -
   нарушился тот обычный ход, каким несут всегда покойников, -  в  ногу;
затяпали как попало валенищами по глубокому, хоть и подмороженному, сне-
гу, проваливаясь; закачался Сергеичев в гробу; закряхтел поп под невыно-
симой ношей: плечи поповские - нежные, просвирные.  С  крестов  смотрели
надписи - деревенские, немудрящие:

   Подсим
   крестом
   погребе
   но тело
   убiвше-
   го Iеле-
   сiя де-
   ревни Горшкова убивец Павил
   Лепехин деревенской дубров-
   ской убил его в лесу уетаго
   дуба из
   котора-
   го изде-
   лан сей
   крест 1
   908-го
   Апр. 23.

   На одной из могил - должен бы уж знать свои могилы наперечет,  -  поп
оступился, запнулся о рясу и упал вперед; гроб, падая, гардарахнул  попа
по спине. Тогда поп - гнусаво и тонко:
   - Да что ж вы, чорт дери вашу душу, хоронить хороните, а доставить  к
могиле не можете?! С мерином справиться не можете, а туда же,  хоронить!
Да распрострели вашу печенку селезенкой! Может, могилы еще рыть застави-
те?!! Да... пропади вы пропадом вместе с усопшим своим!..
   - Легше, батя, легше, - успокоительно Малина Иваныч. - А ты не споты-
кайся; могилы-то, нябойсь, должон знать, у кажной попито было.
   Кое-как дотащили гроб до неглубокой могилы, закидали  землей.  Малина
Иваныч на прощанье придержал Марочку за рукав:
   - А ты не забижайси, Марфутк! Я ведь, к слову...
   - Да ну вас совсем, - ответила Мара и - скорей домой,  домой,  дальше
отсюда, прочь, нет силы больше терпеть, дышать одним воздухом с ними.
   - Две бутылки самогону с тебя, сверх нормы, - угрюмо поп  Грикухе.  -
Ну, чего уставился, как бык на рогожу.  Отруби  за  священнослужение,  а
водка за пронос гроба. Учить вас, чертей-дураков...
   - М...м...мне  т...т...там  п...п...полбутылки  захвати,  -  внезапно
встрепенулся дьякон Сергей Афанасьич; тем Сергей Афанасьич всегда и сла-
вился: как в церкви служит или поет - голос, как голос, и  выговор  тоже
хороший. А уж как по-житейски придется заговорить - заикается,  сил  нет
никаких, до чего смешно.
   Так и остался старик Сергеичев лежать один  под  тонконогими  соснами
среди убогих облупленных крестов, торчавших из  снежных  могил;  голубой
снег кругом светил соснам. Могила, засыпанная кое-как, была глиняная,  в
щелеватых мерзлых катышках, - ярко-коричневая среди снежного света.
   Откуда же взялся высокий осиновый шест, загнанный  плотно  в  могилу,
почти что до самого гроба, и с поперечной дощечкой и с надписью:

   Главнаму Калдуну вогнат сей черенок вганял придсидатель дерев гаршко-
ва Малина черти маченые примите дух яво смиром.

   Глава шкрабья.

   ВИЛА ЗЛОЧЕСТА.

   Вечером электро-магнитные волны пели:

   Кацман-Кацман-Кацман - выезжаю за получкой - ждать дольше не  могу  -
Кацман-Кацман-Кацман -  Пиииии-пипипи-пи.  Пи.  Пиии.  Тэээ-тэ-тэ-тээээ.
Тэ-тэ.
   Полухрипло (простуженно, словно с завязанным горлом):
   точ-ого-о-чк-бо-слив-лоз-ото-го-го.
   Высоко-пискливо-неясно:
   Рас-рас-рас,  Смоленск,  слушай,  наука,  Смоленск:  пересадка   гла-
за-глаз-глаз и головы делал опыт крыс от мыша и лягушки рыбы-рыбы-рыбы,
   Нежно-музыкально (стало быть, Эйфель, длина 2900):
   как дама, принимающая гостей и желающая быть очаровательной:
   13700-13713, 13714-13755.
   Это - метеорологический бюллетень.
   Очень громко, скоро, высоко, с хрипом:
   как скандалист какой-нибудь, подступив с кулаками
   к самой физиономии и рад - дорвался:
   Шумельман-Шумельман-Шумельман - письмом  подробности  хинин  максимум
половина неустойки подтверди отправляй лично Харьков
   Пи-пи-пи-пи-пи. Тээээ-тэ-тэ-тэ-тээээ.

   В эфире - волны - самые короткие во много  сотен  тысяч  раз  длинней
волн света - стремились - облетали кругом пустяковый земной шар - ррраз!
- разбивались, рассыпаясь о  встречные  антенны,  дробясь  мгновенно  на
электрические линии (оболочка) и магнитные волны (нутро) необ'ятной мас-
сой сведений снабжали дежурных телеграфистов и устремлялись -
   - только что разбившиеся и уже снова слитные -
   куда-то дальше-дальше, - дальше! - в Египет; в океан; в Огненную зем-
лю; к мысу Доброй Надежды; к ново-земельской радио-станции; за  полярный
круг; в Нью-Йорк; и снова в океан - туда, где Маркони принимает  сигналы
- странные, непонятные, нечеловеческие (тоже ненаши),  предполагая,  что
сигналы эти - с Марса.

   Центральная телефонная:
   Слушай-те. Слушай-те. Слушай-те. Алло-алло-алло. - голосом графа Вит-
те, приятного барина-собеседника после кофе в своей компании, с  барито-
нальной этакой хрипотцой: -
   В Америке область земледелия обслуживается радио. Там в  лесничествах
- имеются - радио-станции - главное назначение которых - извещать  соот-
ветствующие центры о начавшихся лесных пожарах и затребовать  помощь  на
места - в штате Миссури - - -
   алло, алло, слушайте-слушайте-слушайте-те.
   В штате Миссури дают ежедневно бюллетень о ценах  рынка,  что  удобно
для фермеров, которые узнают - создавшуюся торговую кон'юктуру. Произво-
дится - также - передача метеорологических - наблюдений, - необходимых -
для земледельца.
   Предсказание - погоды. Алло, алло. Предсказание -  погоды.  Циклон  -
движущийся по направлению - - -
   На той же волне - позывные:
   Лм - Лм - Лм - мешают дослушать центральную.

   В это самое время Вила Злочеста сидела на добруджинском пике у Черно-
го моря и странную - непонятную Виле - азбуку Морзе -
   - слушала.
   Вила Злочеста попала, - а может быть, и не попала, -  в  сказки  Кар-
мен-Сильвы, слепой королевы, но это не важно: важно то, что сидела она и
слушала сигналы Шумельмана и Кацмана и басовые ноты - мощные - ходынской
радио-станции. Конечно, Вила Злочеста этих нот не понимала; должно быть,
поэтому, а может, и по другой причине, хватала она радио-слова и бросала
в море; или швыряла в свой колдовской костер, который  моряки  принимали
иногда за огонь св. Ульма и о подножие пика разбивали  свои  корабли;  и
броненосец "Потемкин" когда-то, увлеченный этим огнем, взял ложный путь,
свой красный огонь погасил и ударился в ложный фарватер, в румынское ра-
зоружение и покорение, -
   - вместо того, чтоб взорваться и красный, мгновенный памятник  вечный
воздвигнуть себе, головой достигающий неба. -
   Это Вила Злочеста его обманула; только - вот удивительно: эти  стран-
ные знаки в воде не тонули и в огне не горели; из воды; из огня -
   - выпрыгнув, дальше неслись и около Вилы Злочесты  кружились,  словно
над ней насмехаясь и над ее колдовством. Надо бы, надо бы - ей  перехва-
тывать знаки, враждебные ей, непонятные:
   Вила Злочеста держала кордон -
   - да они не давались, стремглав облетая весь мир, - и, залетев на се-
кунду с милым приветом к Маркони, на океан, -  уносились  все  дальше  и
дальше - в звезды, в небо, в те провалы, о которых подумать, представить
себе - и то холодеешь от ужаса, сердце дрожит,  замирает:  а  что,  если
прыгнуть туда?
   Средне, музыкально:
   гээээ-тэ-тэт-э-тэ-тэ-тэээээ словно скрипку  хороший  скрипач  пробует
перед концертом:
   пароходам-пароходам-пароходам за пароходами - оставленный в канале  -
буду поочередно буксировать - и до конца канала тчк внуро  Святогора  на
створе Кронштадтского рейда.
   Хрипло-низко-слабо-часто - заговорщически:
   рап-рап-рап - папа - умер - поздравляю с новорожденным папа - папа  -
папа следи радио - остерегайся карманников - папа-папа-папа
   (Это шифр в Константинополь)

   Тэээээ-тэ-тэ-тэ. Тэ-тэ-тэ-тэээээ. Пииии-пи-пи-пи.

   Вила Злочеста знала звуки ветра, бури, затишья, знала тихий  разговор
волн у подножия пика, а этих звуков понять не могла. Ну, как же  держать
пограничный кордон? И зеленые волосы, длинные солоноватые космы с  утеса
спустив, - думала, думала, - думала Вила Злочеста, закрыв бледное, длин-
ное, ненаше лицо всеми семью пальцами правой руки. - - -

   Пиии-пи-пи-пи - Тэээ-тэ-тэ-тэ-тэ.
   По по-ста-новле-нию Треть-его кон-гресса Треть-его Интер-нацио-нала -
- -
   Шлет при-вет ра-бо-чим все-го ми-ра - - -
   Высоко. Чисто. Ясно. Резко.
   Как высочайшая - стальным сопрано - нота рахманиновского романса -  -
-

   В этих звуках, несмотря на их ясность и чистоту, было тревожное. Вила
Злочеста встала (привидение на пике, - говорили в туманные утра  моряки)
- и рупором длинные пальцы - все четырнадцать пальцев -
   - О-гэй!
   Синебородый Рауль на вершинах французских Вогезов; и великан  двухго-
ловый в туманных равнинах туманного острова; и королева снегов в сканди-
навских фиордах (на зимней яхте из синего льда);
   и Рюбецаль, весь избитый маркграфом  лотарингским,  считающий  жалкие
репы свои;
   и легендарный рыбак Урашима (он вечно из моря удит луну - иногда уда-
ется);
   все, все, кто держал кордон, - услышали это "Огэй" и в тревоге к вет-
ру приникли:
   - Нет, ничего. Ничего? - Ничего.
   Только чистые - резкие - ясные звуки:

   Тээээ-тэ-тэ-тэээ, тэ-тэээ
   тэ-тэээ, тэ-тэ-тээ-тэ, тэ-тэээ-тэ

   перелетали кордон и неслись к встречным антеннам, рассыпались о  про-
волоку, входили в нее, и - в уши приемщикам:

   Привет. Привет. Привет.
   Рабочим. Рабочим. Рабочим.
   Всего. Всего. Всего.
   Мира. Мира. Мира.
   Всем - всем - всем.

   А утром:
   из слухового окна на крыше криком - фейерверком -  рыданием  на  весь
двор:
   - Кто сломал антенну? Кто смел сломать антенну?!  Будь  проклят  тот,
кто сломал антенну!! Стремоухов, Иван Петров, чорт!! Кто сломал антенну?
Ты сломал антенну?!!
   Понурые дворовые постройки почесали  в  затылках,  сдвинув  пушистые,
нежные кроличьи шапки на слепые брови окон;  утро  подумало,  помолчало,
вгляделось в грязный дворовый снег, в конский неубранный навоз,  в  глу-
хой, неуклюжий поворот лесной дороги, и вдруг - рывком, отдаваясь в  ни-
зеньких стенах домиков - прыгая по крышам и разбегаясь куда-то в  груст-
ную ткань нагих деревьев - закувыркались слова:
   - Да провались вы вместе с вашей антенной, на кой она мне прах,  сто-
рожить я ее вам нанялся, едреныть, что ли?! Па-ду-маешь! И-и вылупили  в
небо кукиш с маслом, и-и думают нивесть что! Ан-тенна! Теле-граф!  Штаны
бы себе раньше починили, едреныть!
   Тогда из слухового окна выдвинулась всклокоченная рафаэлистая  голова
и визгом надрывным заколотила о пушистые, покорные крыши:
   - Да ка-ак ты смеешь по-матерному ругаться, а? Ты знаешь, что за  это
- расчет, а? Ты пойми, - ведь, здесь - дети! Дети! Дети!
   Человек в грязной серой шинели выскочил в ответ  из  конюшни,  поднял
голову вверх:
   - Вот дак дети! Вот дак дети! Кажного женить пора. Детский  до-ом!  У
Виктора усы в поларшина, девок  на  кажном  шагу  прихватывает!  Детский
до-ом! Ка-лония! Тьфу! - и, вглядевшись в свой  плевок,  спокойно:  -  А
расчет без месткома не имеете крепостного права. Прошли эти времена.
   Слуховое окно с шумом захлопнулось, потом опять открылось, и - злове-
ще:
   - Я созову школьный совет, Стремоухов. Ты так и знай. Управа  найдет-
ся. По-матерному ругаться нельзя.
   - Созывай.
   Человек в слуховом окне оглядел окрестности, пробормотал:  -  "все  ж
таки, кто сломал антенну", - и, толкаясь головой о балки чердака,  полез
вниз, в дом. А там уже -
   в клубах холодного пара громыхала в столовой очередь -  за  хлебом  -
стучали кружки, надувался пыхтеньем громадный самовар и за обычным:
   - С добр-утром!
   - Не толкайся.
   - Отстань.
   - Не пищи.
   - А ты не лезь.
   - Холодно-то как.
   - Добр-утро.
   чей-то визгливый голосок в хвосте очереди пропел:
   - А Шкраб опя-ать френч разорвал!
   Но Шкраб торжественно и не обращая внимания:
   - Дети! Кто сломал антенну?!! Кто смел сломать антенну?!!
   не получив ответа:
   - Антенна сломана и лежит на  земле.  Стеклянная  изоляция,  конечно,
лопнула. На кой шут учить тогда азбуку Морзе, не понимаю. -  Кто  ломает
антенны? Какая нечистая сила ломает антенны? Это уж вторая сломанная ан-
тенна.
   Грузно сел за деревянный пропаренный стол, уткнул бородку в руку, ус-
лыхал приказ: "локти снять со стола", сдернул локти и ощутил перед собой
большую обычную кружку с горячим чаем; большим куском хлеба  тюкнули  об
стол. Тогда, словно вспомнив что-то, поднялся, подошел к другому столу:
   - Агния Александровна, опять Стремоухов дерзит. Подействуйте хоть  вы
на него, бога ради. Сил никаких нет.
   Агния Александровна встала, закуталась крепче в потертый платок, выш-
ла наружу. Утро еще не веяло весной, грозилось морозом, метелью.  Прошла
в дворницкую, там у стола сидел Стремоухов и писал. Смутился, написанное
спрятал. Спросила грустно:
   - Опять у вас, Иван Петрович, нервы шалят?
   В ответ - грубо:
   - А какого чччорта он лается?
   - Это Леонид Матвеич-то лается! Стыдно вам так говорить.
   - Конечно, лается. Будто я у него антенну сломал. Стану я антенны ло-
мать, как же. И без того - делов, делов... не оберешься.
   - Вы ему должны простить; ведь, издерганный,  нервный  человек,  всем
известно.
   - А я не издерганный? А я - не нервный? И потом... да ну его к чччор-
товой матери!
   - Если будете ругаться, я уйду.
   - Не буду я ругаться.
   - Вы - словно ребенок; с вами и нужно поступать, как с ребенком.
   Подошла, погладила по голове.
   - Ну, Иван Петрович, ну, Ванюша: извинитесь вы перед ним: ну, что вам
стоит?
   - Ладно, извинюсь. А жить не буду.
   - Куда же... в деревню?
   - Хоть в деревню.
   - Деревня вам ничего не дает, сами говорили. И потом... С  кем  вы  в
деревне в шахматы будете играть; Леонид Матвеич в деревню ходить не  бу-
дет.
   - И леший с ними, с шахматами. Все равно: сказал уйду - и уйду.
   В  минуте  напряженного   молчания   заколебалась-заискрилась-замучи-
тельствовала странная линия; казалось, перешагнешь ее - и нет  возврата,
все пойдет по-новому, да так, как не шло никогда в мире: широко - вольно
- просторно, легко задышит грудь... Но -
   - Что ж? Вольному воля, Иван Петрович.
   - Вольному воля, Агния Алексанна.
   Вышла, постояла на крылечке дворницкой, вдохнула крепкий, с  морозом,
ветер, пошла в дом. Чаепитие кончалось:
   - Ты приготовил по математике?
   - А я историю не сделала.
   - Передай кружку.
   - Дежурный, чаю.
   - Я думаю, все-таки, что царь Борис играл личность в истории...
   - Личность в истории... Роль, роль личности в истории... Дурак!
   - Сам тетеря.
   - Ба-атюшки! А у меня реферат не кончен. Ну вот, пол-странички не до-
писала... И совсем забыла.
   - Деж-журный, чаааю!
   Подошла, нагнулась к лохматой голове:
   - Он извинится, только больше служить не будет, уйдет.
   Шкраб вскочил:
   - А это еще хуже, - кем его заменить? Лучше пусть не извиняется...
   Сорвался с места, хотел бежать в дворницкую, да окликнули с  дальнего
стола:
   - Леонид Матвеич, пробуйте радио.
   Не понял:
   - Какой там радио, когда антенна...
   - Антенну водрузили, все в порядке.
   - А... в изоляция?
   - Изоляция цела.
   Подошел поближе, не шутят ли; нет, спина у Коли Черного такая  надеж-
ная, крепкая; пятнадцать лет парню, а хоть сейчас в  солдаты:  просмоле-
ная, морская кость, от погибшего на  фронте  отца-матроса  в  наследство
досталась. Набил полные щеки хлеба, жует-торопится: боится, до звонка не
поспеет.
   - Почему же... так быстро?
   - А разве долго нужно? Позвал Сережку, набили поперечину на  запасной
шест, я слазил, да и прикрепил. А проволока цела.
   А Сережка - напротив, тоже жует словно на перегонки:
   - Фик ли копаться... ням-ням-ням... На урок опоздаешь.
   Агния Александровна сзади:
   - Сережа, сколько раз говорено, чтобы не произносить слова "фик".
   - Я и не произношу... ньгам-ньгам-ньгам... я только так сказал...
   Но уже с чердака, из слухового окошка, выглянул Шкраб: верно, антенна
высилась на ближайшей сосне, гвоздила хмурое, смутное небо, чуть заметно
покачиваясь от ветра. Бросился в телефонную; как всегда наедине, любовно
погладил самодельный распределитель, надел на ухо подвязанную на веревке
телефонную трубку с ненужной разговорной чашкой и тотчас же в  трубке  -
запищало, затэнькало, запело:
   - Тэээээээ-тэ-тэ-тэ... Пиии-пи-пи... Пи-пи...
   Сошел в столовую, там ватажно, с грохотом вставали из-за стола, крик-
нул в гам:
   - Дежурные, к радио! Кто дежурный?
   - Коля Черный и Мара.
   - Коля Черный и Мара, к аппарату.
   - Действует, Леонид Матвеич?
   - Работает... Молодцы, ребята.

   Первый разговор в телефонной.

   Комариным писком:
   Вагоны-вагоны... погрузили-погрузили... в Петроград...  доставлены  в
Москву...
   Низко, часто, ясно, без хрипа:
   Стокгольм-Стокгольм... следите радио... лед начинается у  Гохланда...
задание не может быть выполнено... комра-комра-комра...
   - Коля, что это за слово: комра?
   - Не знаю, Марочка.
   - Я не Марочка, а Мара. Сколько раз говорила.
   - Мара. Успеваешь записывать?
   - Кое-что пропускаю.
   ...ледоколы могут встретить вас не раньше марта тчк... советую в  лед
не входить, а ждать на якоре в безопасном месте прихода ледоколов... со-
ветую слушать - отвечать на вызовы.
   - Это пароходы предупреждают.
   - А кто предупреждает?
   - Не знаю... Должно быть, главнокомандующий. Мара, ты обдумала, что я
тогда говорил?
   - Ннну... обдумала.
   - И что?
   - Так себе, ничего.
   - Должна сказать.
   - Вот. Помнишь... приставал ко мне с дружбой...
   - Ну, помню. Дальше.
   - А я еще ответила, что дружба обязательно перейдет в  более  сильное
чувство, потому что... между мальчиком и девочкой.
   - Ну?
   - Ну, и рано. Надо школу кончить. Записывай, пропускаешь.
   - Вовсе не рано. Очень ты уж... умная.
   - А чего ж глупой-то быть? Я, ведь не маленькая.
   Неясно, полухрипло:
   Рай-рай-рай-рай...
   - Мара, ктой-то рай вызывает, боженьку тревожит. Вот ад, так, небось,
никто...
   - Не смеши, мешаешь.
   Рай-рай... Старайтесь соблюдать осторожность... осторожность... осто-
рожность...

   Пролетал над добруджинским пиком циклон - старый седой и лохматый,  -
где-то в южных снегах проводивший каникулы, Вила Злочеста - рупором руки
и крикнула что-то циклону. Тот ее подхватил и помчал.
   Пролетал над Веной, - стонут предместья голодные Вены; зато с Пратера
сотни рук протянулись с бокалами ввысь, в честь Вилы Злочесты.
   Летели над грозным когда-то Берлином, - и Берлин затуманился весь ис-
париной нездоровых, голодных людей; а среди испарины -  танцы,  цветы  и
огни, словно венчик в цветке из тумана (венчики  смерти  тоже  бывают  -
кладут их на лбы мертвецам).
   Летели в снежном, морозном тумане, - вились, извиваясь, падая в  про-
пасть, взлетая в бездонное тусклое небо; снова летели в тесном  об'ятии,
снежно прижавшись друг к другу; далеко - внизу - по земле  -  волочились
лохмы циклона; он встряхивал лохмами - и пушистые  листья  снега  плавно
ложились, ложились на землю; но старый, мудрый и древний  старик  многое
видел; любил он лишь мимолетных любимых - - -
   Бензинным дизелем зазвенел пропеллер встречного аэроплана; срыву  ша-
рахнулся в сторону мудрый старик: сидя в каникульных южных  тысячелетних
снегах все двенадцать последних веков, не видал он дизелей - в  сторону,
в сторону, - врысссь! Вила Злочеста: о-гэй, это люди! - Люди?! Арррр-га,
- и, присев, от земли прянул прямо на аэроплан. Крылья в острых колючках
снега взметнулись, но бодрый упрямый мотор заревел, загудел, приказал, -
приказал! - и пропеллер сквозь длинные белые космы прямо в сердце цикло-
на всверлился. Упрямой бензинной струей. Где твоя мудрость? Врысссь твоя
древность, мудрый старик! - И выстрел с аэроплана,  обыкновенный  винто-
вочный выстрел, быстро и тускло сверкнув, потонул  в  нераздельных:  вое
циклона и реве мотора...
   С визгом взвился в извилины злобного зева, - язвя, извиваясь, старик;
и белую, длинную Вилу, так мимолетно любимую, - взвил, завил, закрутил -
   - снежные, жгучие искры посыпались в стороны, вниз -  веером,  бурей,
метелью -
   и с великанской своей высоты швырнул старикашка Вилу на снежный  вос-
ток, в равнины, в равнины и вслед ей провыл:
   - Смотри, потеряешься там, - дороги назад не найдешшшшь...

   Второй разговор в телефонной.

   - Агния Алексанна - в будке?
   - Здесь. Я дежурная.
   - Поговорить бы надо... только с вами...
   - Пожалуйста. Виктор, ступайте на урок. Я одна запишу. Садитесь, Иван
Петрович. Только извините, буду слушать. В чем дело?
   - Вот что, Агния Алексанна. Идите... за меня замуж.
   - Замуж?! За вас?!
   - Да что вы... так удивляетесь? Разве... непонятно было?
   - Не-ет, понятно. Только... как-то сразу.
   - Вот дак сразу! Ну, единым словом: идете или нет?
   - Да почему вам пришло в голову?
   - Па-нимаю. Я - мужик, рабочий, а вы - барышня, интеллигентка, значит
- не пара. Хорошо-с. Прощайте.
   - Да погодите вы, чудак какой. Вы не то... Стойте, погодите, не  ухо-
дите, тут телефонят...
   Центральная телефонная (басом):

   Слушай-те, слушай-те, слушай-те, алло-алло. Религия и радио. Ре-лигия
и радио. В Америке - в одной часовне, - в которой не полагается  пастора
- пришли к такому - заключению. В часовне этой около органа -  поставили
радио-телефонную установку...
   ...изголодалась... измучилась за последние годы... он хоть и  грубый,
а любящий...
   - с громко говорящим - аппаратом и таким образом - прихожане  -  этой
часовни могут слушать - проповедь пастора - другой церкви - -
   ...нужно согласиться... нужно-нужно-нужно согласиться.
   - известны - случаи - венчания - по радио - при  расстоянии  -  между
женихом и невестой в несколько тысяч - километров - -
   ...да, расстояние порядочное...
   - Дак как же, Агния Алексанна?
   - Ну, что же? Я... согласна.
   - Значит, так. Ладно. Ну... пока. А в деревне - будете жить?
   - Мне все равно.
   - Учительницей. Нужно, ведь, и им... культуру.
   - Идите... мне нужно остаться одной.

   Вечером горбачевская дача погрузилась в темноту: не хватило керосину;
горели коптилки (каганцы) только в телефонной будке, в  столовой,  да  в
одном из классов топилась печка. У печки:
   - Ничего ты, Мара, не понимаешь. Что ты со своей  литературой  сдела-
ешь?.. Только языком трепать.
   - А ты с математикой что сделаешь?
   - Без математики - ни машин, ни паровозов, ни радио, ни аэропланов, -
ничего не было бы без математики. И дома-то построить нельзя. А с  лите-
ратурой что построишь?
   - Коля, ты, все-таки... говоришь глупости. Литература развивает чело-
века. Захочется тебе выразить свои чувства, ты и не можешь, а я могу.  Я
вышла из дома. Было уже поздно. Луна освещала своим  серебристым  светом
сад, и ее нежный свет так и переливался на снегу. В  воздухе  чувствова-
лась нега...
   - А вот и могу! А вот и могу! Я вышел из дому в семь с половиной  ча-
сов вечера. Луна светила под углом в 45 градусов и освещала  квадраты  и
кубы усадьбы. В воздухе носились незатухающие колебания...
   - Не то это. Не то, не то и не то.
   - Нет, то. Если тебе охота размазывать - размазывай, а я не хочу.
   - Нет, это не то. - Мара встала во  весь  рост  -  высокая,  сильная,
стройная; желтый, зловещий свет печки покрыл тенью ее лоб и глаза.  -  В
замке был веселый бал, музыканты пели... Ветерок в саду качал легкие ка-
чели... Прелесть, правда?
   - И это скажу, - с нежным упреком Коля. - В замке был бал, играла му-
зыка, и ветер скоростью в четверть лошадиной силы раскачивал качели, Ма-
ра... Милая Мара... все равно ты меня не переспоришь...
   Леонид Матвеич - мимоходом - остановился, усмехнулся, бросил собесед-
никам: - "дурашки, дело во взаимном равновесии", прошел к себе, в одино-
кую темную комнату. Немного погодя, постучался  Стремоухов,  и,  подавая
рукописную газету, угрюмо:
   - Ребята, вам велели дать... для прочтения.  Потом...  извините,  что
ругался.
   - Ну, ничего, ерунда, пустяки. Я сам виноват. Садись в шахматы, кага-
нец сейчас зажжем.
   - Не-ет, я сегодня на деревню обещался, там поминки. (И насчет  земли
потолковать с председателем, - это про себя.) Знакомого схоронили.
   Шкраб остался один, зажег маленький, синий огонек и  прочел  в  конце
газеты:

   Шарада.

   В шипящих первый слог найдем
   За вторым с тобой пойдем
   К морю. Там после отлива
   Мы тогда его найдем.
   Целое - слово в колонии звучное.
   И подчас для нас научное.

   Подумал, усмехнулся; разгадка - ш-краб.

   Глава так себе.

   ГВОЗДЕМ В НЕБО.

   Ночью Сергеичев полез из могилы проветриться. Захотелось свежего  ду-
ху, кладбищенского простора, запаха  сосен  и  конского  навоза.  Полез,
заскреб когтями по твердой глине, - крышку сбил с гвоздей, - поднял спи-
нищей, - стал на карачки, забарабанили в гробовое дно  земляные  крошки:
ему нипочем, ломовым один еграль подымал, на спор. Вроде еграля  и  была
крышка гроба, припертая к спине землей и еще чем-то  тяжелым  и  острым.
Стал на карачки, качнулся немыслимым подземным раком, набрал духу в  се-
бя, в грудь, в живот - не надорваться бы! - а ну, еще  разок!  -  уперся
натугой - ладонями в отвес могилы - малый  засыпал,  работа  липовая!  -
дерганул левым плечом, упруго качнулась земля, плакучей осиной заскрипе-
ло острое надгробие. Шваркнул правой ногой, разогнулось колено,  екнуло,
- стой, не сразу, дух спустить надоть. - Так на площадках барских  лест-
ниц передых бывал, с егралью на спине.
   Перепер ладони повыше, одну за другой, когти воткнул в мерзлый,  осы-
пающийся отвес, -
   - который человек не верит ни в бога, ни в чорта, - в себя,  дискать,
верит, - тоему человеку смерти нет, тоему человеку все возможно, -
   - да ка-ак аррррванет спинищей назад, кверху, -  это  еграль  надобно
спущать с себя аккуратно, струна чтоб не лопнула, - а уж могильное надг-
робие безо всякой великатности - назззад его - плюх!
   Высунул морковное лицо из могилы, вдохнул снег, над  землей  свистала
морозом ночная поземка.
   Дыханул - могильный дух выдохнул - сел на краю могилы,  обряженный  к
последнему странствию в разлезлый лохмотный саван.
   - Ээээй, ка-торые...
   Снежище глянул сквозь поземку смутным белесым рылом: - тебе чего  по-
кою нет? - спросонья.
   - Вы-ползай, ребятищ-щи... ребятищ-щи...
   Мудрого нет, когда кругом - все свои; кресты-то  пообломались,  жаль,
струменту не захватил, починить бы ребятам: все  хозяева  лежат,  други,
кряжи. А все некогда-некогда, глядишь - и смерть пришла, и  та  чуть-что
не за делом застала... да не в этом толк.
   - Вылезай, ребяты-ы-ы... Мужики-и-и-и...
   Серой строгой смутью поглядели  сверху  сосны,  качнулись,  тряханули
снегом, подвыли в лад: и-и-и-и... - поземка  пошла  крутить,  завиваясь,
плотней да плотней, белей да белей, хороводом. А в  хороводе  уж  двига-
лись... ходили... шли... собирались, прячась за соснами: знать, искали.
   - Здеся, здеся, ребятищ-щи...
   Обрадовались, подошли, затолпились кругом. Лаптев Митроха первый:
   - Ку-ум! И ты тута!
   А признать можно, хоть и дырья заместо глаз: бородища седая, до земли
оказывает. Вместе пили, вместе гуляли. Ерофеев Микитка -  пьянчуга  пер-
востатейный: тот же, только вырос, под сосны головой уперся: вместе  пи-
ли, вместе гуляли. Кум Елисей, убитый под дубом пьяным  Павлушкой  ломом
по затылку: та же бородка реденькая, а лица не видно; подходи,  подходи:
вместе пили, вместе гуляли.
   - Ну, поздоровкаемся! Кумовьев-то, кумовьев.
   Да одни ли кумовья: и братья подходят: и Семен, и Терентий.
   - Брата-ан! - И сразу: - Сынам нашим зачем дозволил, сына-ам...
   - Противу церьквы, противу кряста...
   А поземка взвилась, зверем Арысь-поле свистнула:  врыссь!  Густей  да
густей закачались мертвецы, саваны за поземкой, поземка за саванами, по-
гост проснулся, ожил погост, - беда, коль на Руси очнется погост! - сос-
ны со страху затолкались верхушками... затолкаешься, коль полезут  обни-
маться покойники, да в саванах, да в венчиках,  да  с  белыми  смертными
соплями - ба-тюш-ки!
   Но Сергеичев топнул кривой разбухлой ножищей:
   - Аррр-га! Кррру-жи, кря-жи!
   Закружились ввысь, нелепо толкаясь в соснах; застучали о деревья кос-
ти, - серо-зеленые, с черными крапинками тления: заходили по небу  белые
волокна, одно за другим, другое за одним, за ними всссе - ввыссссь!
   - Врыссссь, Арысссь-поле!

   Арысь-поле - зверюга.
   Одну губу ведет по-земи, а другую - крышей расставит.
   Ходит в снегах, ждет мороза, ветра, бури.
   Тихонечко-тихонечко подкрадется, а там - пиши пропало.

   А Сергеичев все еще на земле, чего-то ждет:
   - Ат-цыыыы-ы! Сынов отняли, самиии за дело берисссь!
   Вот, дождался: встала над церковным крестом белая - длинная - ненаша;
недвижной воронкой завертелась, колеблясь, на месте, а вокруг нее -  ка-
руселью - бледные полы саванов, поземка за саванами, со свистом,  с  ги-
ком, с ревом, со звоном, быстрей да быстрей, - сорвалась ненаша с места,
старик Сергеичев за ней, подобрались под самое небо - одни клочья серой,
мерзлой воды кругом, задержались-задержались, да как ухнут.
   Ка-ак ухнут в поле, в луга, в овраги, в снега голубые,  белесые,  се-
рые, за зверюгой, за Арысью-полем - - -

   а там - пиши пропало: размыкает Арысь-поле добра-молодца по полю: где
оторвется нога, там станет кочерга, где рука - там грабли, где голова  -
там куст да колода; налетят птицы, мясо поклюют, поднимутся ветры - кос-
ти размечут; и не останется от добра-молодца ни следа ни памяти.

   С овражьего дна, с медвежьих глухих берлог, из-под снега, из-под суг-
робов, белых этих гробов, поднимается, поднимается, шевеля набухлыми бе-
лыми, до полусмерти заспанными буркалами, в повойнике из еловых снеговых
нахлобученных шапок, в гробовом сарафане полинялых, серых, смутных  кра-
сок, подыма-ается Арысь-поле, подыма-ается

   Старая Русь.

   Эх, старуха, ведь ты умерла - спала бы себе да спала  сном  непробуд-
ным, последним, - тебе ли гоняться в метели да в бури, в снега да в  ту-
маны за быстролетной Вилой Злочестой? Да нет -
   вылезла, встала, распластала руки, пошла. Губу ведет по земи,  другую
- крышей расставила -
   вот завыли сверху и снизу!!! вот завертелись  саваны,  саваны,  сава-
ны!!! и, скорей, туда, где гвоздилось чужое, странное, вражье.
   Третья антенна давно уж качалась, скрипя, от буйных вихорных налетов,
но из-за тысячи верст долетели космы циклоньих бород и грив, а за  ними,
за ними, за ними - - -

   Третий разговор в телефонной.

   - Леонид Матвеич, а какая цель в жизни?
   - Цель жизни, деточка, это - вопрос сложный.  На  этом  вопросе  себе
многие головы сломали.
   - У нас вот с Колей постоянный спор: он говорит,  что  цель  жизни  -
жить; а я думаю по-другому, только об'яснить не могу.
   - Почему ж ты думаешь по-другому?
   - Да как же? Если цель - жить, то ведь, в  конце  -  смерть.  Значит,
цель - смерть?
   - Конечно, чепуха. По-моему, человечество  стремится  к  тому,  чтобы
преодолеть мировое движение, ну, перегнать его, что  ли.  Заметь,  Мара,
что все человеческие усилия направлены к движению: сейчас век машины,  а
машина и есть душа человеческого движения, в противовес мировому.  Поня-
ла?
   - Ну, пожалуй, поняла.
   - Погоди, две тысячи двести работает. Записывай.
   Высоко, хрипло, с перебоями:
   рах-рах-рах... третий конгресс... Третьего Интернационала...  капита-
листические  державы  всего  мира...  что   изнеможденный...   в   цепях
рабства... пролетариат...
   рах-рах-рах...
   - Почему такие перебои?
   - На дворе метель, Леонид Матвеич. Может, поэтому.
   ...Пролетарии... пролетарии - пролетарии... всех стран - всех стран -
всех стран... соединяйтесь - соединяй...
   - Кажется, перервалось, Леонид Матвеич.
   - Да, почему-то кончилось. Так вот, человечество идет к  тому,  чтобы
покорить все силы природы, а главное, преодолеть  мировое  движение.  Ты
заметь, Мара, что все, что ни создается, направлено  к  достижению  наи-
большей скорости в движении при наименьшей затрате сил. И вот,  настанет
время, может, через несколько тысяч лет, станет погасать солнце, а земля
- ты представь себе, какая роскошь, - управляемая  мощнейшим  мотором  в
своем центре, - двинется в путь по своей орбите, а  не  по  предписанной
солнцем. Вот где величайшая цель человечества...
   - Ну, хорошо. Это человечество. А я?
   - Что ты?
   - Ведь, я до этого умру?
   - Ну, что ж, что умрешь, зато своими усилиями поможешь  человечеству,
свой камешек положишь в общее здание.
   - Нет, мне не это нужно... Мне нужно... практическое.
   - Ну, уж не знаю, что тебе практическое. Иди-ка спать,  давно  звонок
был.
   - У-у, метель-то как завывает... Так и грохочет по крыше...

   Распахнул дверку и откачнулся; отвык: в голову шибануло; потом -  ни-
чего, обрадовались, тем более, все уже пьяные, и не знал, сколько време-
ни прошло - сидел за столом, тыкал вилкой в лохмотья говядины, заправлял
разваленный студень в рот руками, как все, как дикарь: все  же  -  свое,
родное, старое. Когда-то проклинал, уничтожал, кипел, рипался. А  теперь
- вроде как все равно; надоело попусту тратить заряды. Когда шел - одно-
го боялся: как бы с женой не встретиться. А теперь - увидел ее - и ниче-
го. Врешь, книзу не потянешь, нет. - Сидит, опустив  глаза;  набелилась,
нарумянилась. Чорт с тобой. Была паскуда - и осталась паскудой. - Гам не
мешал мыслям.
   - Вас-силь Семенов, в память...
   - Аль ощо по стакану?
   - На-асть! На-асть! Помяни покойника.
   - Грикуха, а Грикух! Расскажь про мерина-та...
   - А бог - есть.
   Взглянул - дьякон, Сергей Афанасьич; спорил с ним раньше о боге,  те-
перь - надоело: бессмысленно: тратишь слова, а толку нет ни на грош.
   - Ну, и что?
   - Н...ничего. Й-есть бог и ба-ба-ба-бажественное йесть.
   Глаза злые, пьяные. По кожаной куртчонке сразу и не  поймешь:  дьякон
или не дьякон.
   - Ну, и ступай к ляду.
   - Н...нет, т-ты за это ответишь... за свои с-слова.
   - За какие слова?
   - А... что б-бога нет.
   - Не лезь, дьякон, в рыло хрокну.
   - Бро-осьте, ребята... гражданин Стремоухов... Ванькь, Иван Пятров! -
Это бородастый, соловый Малина Иваныч. - Ва-анькь, а Ванькь, ты  докажи,
как в колоние... ребят голодом морите...
   - И верно: чай, голодают, болезные?
   - Хлеба-то, грит, по осьмушке в день?
   - Водой больше поят.
   - К-каниной.
   - Па-шел Ленин с каниной, давай Миколку со свининой.
   - Хррры...
   Озлился, стукнул кулаком, задребезжали стаканы, вилки, тарелки.
   - С ветру, сукины дети, с ветру, с ветру, с ветру!!!  Натрепала  баба
подолом, а они - и-и уши развесили.
   - А што, - скажешь, - убойное лопают?
   - Б-бог йййесть.
   - Ни черта не убойное, а... дают им жрать, вполне.
   - Эт-то, гражданин Стремоухов, ты врррешь.
   - Я - вру?
   - Ты врррешь.
   Захотелось развернуться и стукнуть... разик, да сдавил себя:  не  все
ли равно: пил мало, не действовало; не до драки.
   - Ну, и ступай к ляду.
   - Ннннет... ты докажи... свои сла...сла...слава.
   - А-аставь ты яво, Малин Иваныч, лучше ощо по стакану.
   - Ощо-ощо. А он... должон доказать.
   - Йййесть бог... и вся святая его.
   - Эт-то верно, дьякан... Выпьем.
   И не успели выпить, как затюкало, забоцало, забрякало в сенцах,  рас-
пахнулась дверь, и в горницу полезло соломенное чучело с красным языком,
белый лист с черными буквами колебался на чучельном животе:
   - Попу в падарок на паминки.
   Малина Иваныч вскочил:
   - Безззотцовщина, сукины дети!!!
   В ответ - гармошка, песня:

   Святый божа, святый крепкай,
   Поп в чужих карманах цепкай,
   Тыгаль-тыгаль-тыгаля.
   Да тыгаля-растыгаля.

   Бабы визгнули разом, Настя, дрожащими руками за лампу - не опрокинули
б - и во время - дьякон лез драться - задел скатерть - на  пол  полетели
тарелки, студень, бутылки - - -
   Стремоухов продрался к выходу, кто-то орал: - лошадь-та, лошадь-та не
угнали б, - выскочил в мороз, в колючие взвизги метели; схватили за  ши-
нель, за грудки:
   - Стой... хто... свойскай?
   - Да пусти к ляду... ну вас всех.
   - А, да ето никак Стремоухав? - радостно, удивленно.
   - Ну да, я. Пусти пройти. Чего беснуетесь?
   - А поп - сволачь, контра... Иди, самогон есть! Рррробя,  Стремоухову
самогону!
   - Да ну вас и с самогоном-то, пусти пройти.
   - Рробя,  гражданину...  товарищу  Стремоухову  пройтить.  Пропускай-
тя-ааа...
   Свернул за плетень, метель ударила в глаза -  слепая,  бессмысленная,
тупая, морозная, злая, как деревня; схватила шинель, стала драть с тела,
- врысссь! -
   - Этак и к утру не дойдешь! -
   Повернулся, вдохнул ледяную воду ветра, и вдруг - из метели на него:
   - Ваань.
   Вгляделся - знакомое беленое лицо с приплюснутым носом: словно  часть
белесого метельного савана.
   - Ваань! Ивааан Петрович, да кады ты  воротисьси-ты?  Ды  болюшка  ты
моя! Да што ж ты меня терзаешь-ты!..
   - Отлипни ты от меня, ради дьявола. Ведь, сказано тебе...
   - Ды Ваань... Ды... неш я... какая...
   Обозлился, где-то в груди стародавнее  заходило,  больно  толкаясь  в
стенки, но сдержался:
   - Баба - баба и есть. С вами свяжись... Не нужно мне... семьи...  По-
нимаеш, што ль...
   - Ды Ваничкяаааа... Ды неш я не понимаааю... Ды  вернись  ты  ко  мне
хучь теперь, голубонь-каааай...
   - Уйди... стерва...
   Схватил за плечи, повернул, наподдал кулаком в шею; баба плюхнулась в
снег, завыла. Быстро пошел прочь, с ветром донеслось:
   - Связалси с какой-никакой сууу-кай... Ды неш я не знааааю...
   Крепко захотелось вернуться и взбутетенить,  вздуть,  измордовать  до
кровей, до мозгов, до полусмерти; остановился; кулак заходил вдоль  бед-
ра, как у кошки хвост. Нет; - фуу! - нельзя. Культура.
   Быстро пошел, наперекор метели. Не заметил, как дошел  до  перелеска,
прижался лбом к ледяному стволу березы.
   - Думал так, а вышло не так. Думал вон как, а вышло вон как. Вот-те и
переговорил о земле. И все так будет. Все так будет. Хорошо, что пил ма-
ло. Деревня. Вот те и деревня.
   Спохватился:
   - Да ты что, раньше не знал, што ль, ду-рак?  Сразу  не  переделаешь.
Ку-да там! Агния... тоже еще... на кой чорт связался. Вот-те и не  приз-
нал семью. От одной бабы к другой... Как кот... или любитель кипящих са-
моваров... Тьфу, пакость! Шаах-маты...
   Повернулся лицом к деревне, и тотчас же встала в  глазах  распаренная
беленая маска с приплюснутым носом.
   - Врыссссь! - взвыла метель и концами косм захлестала по лицу.
   - Куда ж итти-то? В колонию... аль опять в деревню? А, к ляду. К  ним
с добром, а они с дубьем. К ним с культурой, а они с самогоном. И та,  -
вспомнил опять про Агнию, - тоже... хороша. Не любит ни черта,  а  тоже:
са-гласна. Баба, баба и есть. От нее самая главная гнусь и идет: семья.
   Долго бродил по перелеску - между деревней и колонией; к  утру  реши-
тельно пошел на дачу. Собрал вещи, связал. Вышел наружу - утро голубело,
обещало быть ясным, светлым.  Глянул  вверх,  выругался  скверно,  дико,
злобно: антенны снова не было на месте.
   Подошел ближе - антенна вместе с верхушкой сосны висела  перекладиной
вниз; проволока провисла, осела. Сходил за топором, скинул шинель, полез
на  сосну;  обрубил  дерево,  антенна  рухнула  вниз,  что-то  треснуло,
дзенькнуло об мерзлый снег.
   Спустился, осмотрел - лопнуло стеклянное кольцо на мачте; другое уце-
лело. - А чорт с ним, сойдет и так! - Выбрал другую сосну, рядом. Слазил
на нее, вернулся за мачтой; обмотался проволокой, потащил мачту  кверху.
Долго не давалась мачта - сучья мешали. Яростно  принялся  охаживать  их
топором. Втащил, наконец, мачту, пригладил к верхушке кое-как. Проволока
натянулась - почти, как была.
   Слез, облегченно вздохнул, оделся, забрал  вещи,  написал  на  старом
конверте:
   - Прощайте, чорт с вами со всеми, ухожу, как лев  толстой,  в  питере
пишут завод открылся. Стремоухов Иван Петров чорт.
   Пришпилил конверт старым гвоздем к парадной двери, пошел на  станцию.
По дороге обернулся - антенна высилась почти как раньше.  Бодро  зашагал
старинной мужицкой походкой - всегда мужики ходят так за сохой,  вдавли-
вая ноги по-очереди в землю.
   Через десять минут в баню обливаться побежали Сережка и Коля  Черный;
бежали вприпрыжку, в накинутых прямо на нижнее  белье  арестантских  ка-
ких-то бушлатах. Сережка остановился и ткнул пальцем вверх.
   - Коля, глянь-кось! Чтой-то с антенной.
   - И верно, кривая какая-то! Опять кто-то начудил.
   В бане, фыркая и кривляясь, облились водой с ледышками. Дома, не  шу-
мя, - не полагается будить других до звонка, - оделись, вышли наружу.
   - Ты, что ль, Коля, слазаешь?
   - Нук что ж.
   Полез, хватаясь голыми пальцами за сучья. Хорошо - фррр! - лазать мо-
розным утром по деревьям. В небе голубела еще далекая весна, зимняя заря
матово стелилась по снегам.
   - Эй, Сережкаааа!..
   - Чтооо?
   - Какой шут тут хозяйничааал?.. Дерево-то, ведь, не то...
   - Кааак не то? И верно не то.
   - Одного изолятора нееет...
   - А гдееее ж он?
   - А шууут его знааа-ет...
   Коля слез с дерева:
   - Проволока запутана,  изоляция  неполная,  чудеса  в  решете,  да  и
только.
   - Что ж, давай чинить.
   - Успеем до чаю-то?
   - Мы, да не успеем? Эх, ты!..
   - А изолятор?
   - Башка! Ведь, можно не кольцо и даже не стекло! А хочешь стеклянный,
битых стекляшек навяжем.
   - И верно! Да тут хоть все черти соединись  и  пакости,  -  все  одно
вгвоздим антенну... Ты у меня, Сережка, ум-наааай.
   - Главное дело, Шкраб не узнает и злиться не будет.
   - Давай.
   - Понес.
   И - на Колиных плечах, - рысью, рысью, рысью, - Сережка  торжественно
в'ехал в дом.

   Искра.
   Март 1923 г.

   Вс. Иванов
   ВОЗВРАЩЕНИЕ БУДДЫ

   Повесть

   Глава I.

   История мытья посуды и рассказ Дава-Дорчжи  с  трехсотом  пробуждении
Сиддарта Гаугамы, прозванного Буддой.

   ...Один Будда явился в бесчисленных видах и в каждом из  бесчисленных
видов является один Будда.
   (Камень, поставленный близ Пекина 1325 года 16 числа 3-й Луны.)

   Котелок нужно придвигать ближе к трубе, дрова нужно дальше от стенок:
пламя тогда устремляется вверх, покрышка печи накаляется быстрей, - кар-
тошка варится через шестнадцать с половиной минут. Есть ее -  сразу,  по
возможности с кожурой, и в горячей воде вымыть сначала руки, а  потом  -
посуду.
   Сегодня профессору не дают вымыть посуду. Он было  спустил  пальцы  и
даже средину ладони в котелок, потер ногти, - звонок.
   - Подождите! - кричит профессор.
   Он опускает ладони глубже, берет щепоточку песку и с силою  трет  до-
нышко тарелки. Опять звонок.
   Профессор Сафонов подымает тощие брови:
   - Я же не медик?.. Должен же я вымыть посуду, дабы  вновь  не  топить
буржуйку. Обождите, гражданин!
   В животе профессора приятный жар от картошки; руки - в мягкой, теплой
воде. Он кладет немного песку на ладонь и трет бок и внутренности  синей
миски. В дверь стучат чем-то твердым. Повторение сильное,  не  голодное.
Профессор обеспокоен.
   Он надевает меховую шапку, берет с дивана пальто. Перед дверным  крю-
ком он говорит в темноту, в пол:
   - У меня только третьего дня... да и вчера!.. простите, забыл, - были
с обыском. У вас есть ордер?
   За дверью отвечают неторопливо, но громко:
   - Мне нужно профессора Виталия Виталиевича Сафонова по личному делу.
   - Сейчас!
   Профессор надевает пальто,  придерживая  воротник  у  горла,  снимает
крюк.
   - Медик этажем выше, я...
   - Мне необходимо видеть вас!
   Человек в солдатской шинели и фуражке (в 1918 году вся Россия  носила
солдатское одеяние, - Россия воевала) проходит быстро через  прихожую  в
кабинет профессора.
   Профессор, догоняя его, торопливо говорит:
   - Я могу слышать и понимать мгновенно, я привык. Если вы  предлагаете
картофель или муку, говорите? Можно снять шинель, печь держит тепло  со-
рок минут. В такие минуты я ни с кем не разговариваю. Я  снимаю  пальто,
читаю или пишу. Садитесь.
   Профессор берет миску. Солдат тоже подходит к миске.
   - Я слушаю вас, гражданин.
   Внезапно человек в шинели слегка отодвигает профессора и опускает ру-
ку в котелок.
   - Но там нет больше картофеля, я  его  с'ел.  Теперь  моется  посуда,
гражданин солдат.
   - Разрешите, я более опытен.
   Человек раскидывает полы шинели, очевидно, для большего проникновения
тепла в тело. Быстро берет миску.
   - Зовут меня, гражданин профессор, Дава-Дорчжи,  я  из  аймака  Тушу-
ту-Хана...
   - Монгол?
   - Буду говорить возможно кратче... не перебивайте меня.
   - Я повторяю, гражданин солдат, на сорок минут необходимо снять верх-
нюю одежду.
   - Благодарю вас, кстати я не раздевался две недели.
   Гражданин профессор и гражданин солдат снимают платье. Гражданин сол-
дат моет посуду профессора. Профессор Сафонов сидит в кресле против  не-
го. У солдата грязные щеки, необычайно реденькая бороденка и очень  чер-
ные, словно лакированные, глаза. Профессор замечает еще - у солдата гор-
танный резкий говор.
   Миски гремят. Профессор тщательно закрывает вьюшку печи.
   - В Ху-ху-хото, неизвестно откуда, прибыл  отшельник  Цаган-лама  Ра-
ши-чжамчо. Сотворив умеренное количество чудес в городе, он ушел в горы.
В горах, гражданин профессор...
   - Виталий Витальевич, с вашего разрешения...
   - ...В горах уважаемый Виталий Витальевич, он поселился для подвижни-
ческой жизни близ скалы Дунгу-хода и здесь проводил время, постоянно чи-
тая номы, помогая людям изучать  правила  буддизма  и  ревнуя  о  совер-
шенствовании своего духа. Вскоре он распустил руки, сложенные  в  молит-
венном положении, и в год Красноватого Зайца...
   - В 1620, приблизительно?..
   - В 1627, Виталий Витальевич... в этом году он построил кумирню высо-
той в 5 цзяней в долине аймака Тушуту-Хана, у горы Баубай-бада-раху, при
истоках речки Усуту-Голо. А сам, ради испрошения блага для лам,  хувари-
ков и всех одушевленных существ, замуровал себя в скалу Дунгу, и в  этом
положении прожил семь лет, претерпевая свой трудный подвиг, помогая  лю-
дям усваивать закон и учение Будды. Он скончался в двадцатый год правле-
ния Шуно-чжи, проведя в созерцании около тридцати лет. Главнейшие учени-
ки его - Цагай-дайчи, Чахар-дайчи и Эрдени-дайчи, размуровав с достойным
благоговением келью его, обрели не кости Цаган-лама Раши-чжамчо, а брон-
зовую золоченую статую - бурхан Сиддарта Гаутамы, прозванного  Буддой...
Так свершилось трехсотое пробуждение на земле  высочайшего  ламы  Сак'я,
вечного спасителя существ и подателя всяческой добродетели...
   - Великолепно! - восклицает профессор. - Совсем не читал этой  леген-
ды. Великолепно! Позвольте записать. Было,  сказываете,  гражданин  сол-
дат... в год Красноватого Зайца...
   Дава-Дорчжи переносит миски в шкафик.
   Профессор подтаскивает было маленький столик к  железной  печке.  Как
вар вязнут на перо чернила. Профессор не пишет, он, трогая рукой полки с
книгами, вдруг говорит монголу:
   - "Лавис и Рамбо. История девятнадцатого века в восьми томах... Изда-
тельства Граната"... Есть еще "Двор  императрицы  Екатерины  второй,  ее
сотрудники и приближенные", - издание почти новое!.. Я мог бы отдать его
за полпуда. Заметьте, другой, имеющий более обширные знакомства, чем  я,
едва ль продал бы вам за такую цену, тем более всегда в эпохи  революций
обостряется интерес к истории...
   - Владетели аймака Тушуту-Хана издавна, - рассказывает солдат протяж-
но, не глядя на профессора: - издавна с должным уважением берегли бурхан
Будды. Канты по краям его одежды оторочены проволокой из золота,  ею  же
отделаны ногти...
   Профессор отложил карандаш, отодвинул перо. Он  смотрит  на  полку  с
книгами:
   - Что же я смогу вам предложить, если книги вам не подходят? Смотрите
сами. А на деньги какая цена картофеля?..
   Солдат отрицательно мотает плохо остриженной головой. Профессор тогда
спрашивает о муке. Ни муки, ни хлеба у солдата нет.  Челюсть  профессора
слабо вздрагивает. Оба надевают верхнее платье, потому что  сорок  минут
на исходе. Профессор Сафонов смотрит в пол и ждет, когда  солдат  протя-
нет, прощаясь, руку. Рука у солдата Дава-Дорчжи шершавая, крепкая, узко-
ладонная. В сенях он хвастливо сообщает:
   - В аймаке Тушуту-Хана, Виталий Витальевич, я имею три  тысячи  голов
скота... Тогда же, в год появления бурхана Будды, явилось в песках...
   Профессор смотрит на рваный воротник его шинели, на заплату под  мыш-
ками и со злостью думает о трех тысячах голов скота. Он вспоминает  теп-
лые бараньи тулупы, давно когда-то виденные  им  в  Сибири,  и,  подымая
крюк, неразборчиво бормочет:
   - Да... да... гражданин, я непременно запишу ваше любезное  предложе-
ние, да... сказание. Хотя я не монголовед, занимаюсь как  дилетант,  не-
сомненно. Сегодня уже нельзя записать, холодно. Я запишу завтра или  се-
годня вечером, если буду топить.
   В пролете мелькает пола шинели. Внизу скрипит по камню лестницы брев-
но: кто-то тащит себе в квартиру топливо. Профессору почему-то становит-
ся жалко монгола, он кричит:
   - До свиданья!
   Закутав поверх пальто ноги одеялом, профессор  думает  о  топливе,  о
картофеле, о деньгах. Опять вспоминает три тысячи  голов  скота,  и  ему
приходит то, что нужно было сказать монголу. Он хочет  выдернуть  из-под
одеяла палец, погрозить, но монгола нет. Тогда он шевелит подбородком  и
поучает:
   - В революции необходимо в целях самосохранения сидеть  дома.  Но,  а
если мобилизация, - тогда необходимо немедленно отправляться домой, а не
ходить по занятым людям, отнимая у них тепло и время, и в течение сорока
минут рассказывать легенды о статуях Будд. Мало ли в мире статуй? И если
имеется три тысячи голов скота, тогда должно иметь хотя  плохую  баранью
шубу.
   Профессор вспоминает слова монгола:
   - "Ногти у него отделаны золотом".
   Профессор говорит:
   - Лучше бы принес картофеля!..
   ...Вместо того, чтобы записать в эти ежедневные сорок минут те мысли,
что накопляются за сутки и холодными нитками пронизывают мозг, на другой
день, опять, как и ночью, пришел профессору на память монгол  Дава-Дорч-
жи.
   - Оттого это, - решил профессор, - что  ко  мне  с  такими  странными
рассказами никто не являлся. Вот если бы пришли купить или выменять  мой
мозг, нервы или вчерашний день - забыл бы тотчас по уходе покупателя.
   Он острит так, пока растопляет печку и кладет  в  котелок  картофель.
Порция картофеля на сегодня уменьшена. Через день профессор с'едает  по-
ловинную порцию и спать тогда ложится при электричестве.
   Стук:
   - Уоок!.. уоак!.. ак!
   Профессор без шубы, без шапки, зло тряся руками, бежит  к  дверям  и,
срывая крюк, кричит:
   - Нет у меня времени записывать ваши дурацкие сказания. Я вам не  ме-
дик и не монголовед. Что вы каждый день мешаете?
   У порога в кожаной куртке и коричневой фуражке  (изломанный  на  трое
козырек) узкобородый человек. Он спрашивает тихо:
   - Здесь живет профессор Сафонов?
   - Я профессор Сафонов!
   - Виталий Витальевич?
   - Я Виталий Витальевич!
   Тогда человек, плюнув для чего-то на пальцы, лезет в  боковой  карман
куртки и, глядя на уголок пакета, говорит тихо:
   - Профессору Сафонову от товарища наркома по просвещению в личные ру-
ки.
   Сафонов забывает закрыть крюк. Человек в  кожаной  куртке  осторожно,
точно пакет, прикрывая холодное железо курткой, опускает  крюк.  Потирая
над печкой пальцы, спрашивает:
   - Заметили, пятнадцать градусов по Реомюру?
   - Раздевайтесь.
   - Спасибо, товарищ профессор, но нас машина ждет.
   Тогда профессор быстро разрывает пакет и читает:
   "Всероссийский союз городов, в дополнение к отношению своему, напоми-
нает вторично"...
   - Черти! - раздраженно кричит человек в куртке. - Вот черти! Опять на
отношениях Союза городов напечатали. Сколько раз я приказывал важные бу-
маги не сметь печатать... Переверните, товарищ профессор, это машинистки
саботируют...
   На обороте профессор читает напечатанное на машинке:

   "Народный комиссар просвещения Северных Коммун 16 ноября  1918  года.
Проф. Вит. Вит. Сафонову. Народный комиссар просвещения просит гр-на Са-
фонова немедленно пожаловать на совещание экспертов в  особняке  бывшего
графа Строганова.
   Народный комиссар (подпись).
   Секретарь (подпись)".

   - Нет подписи, - сказал профессор, - какие эксперты?
   Человек в кожаной куртке берет бумажку:
   - Секретарь - это я, - говорит он, - забыли на подпись  дать,  ну,  я
сейчас...
   - Нет, зачем же...
   - Нет, как же, порядок...
   Куртка достает химический карандаш. Профессор замечает: таким же  ка-
рандашем выведена у него на фуражке звезда. Куртка подписывает.  Профес-
сор свертывает бумажку и кладет ее в письменный стол.

   ---------------

   Про печку он вспомнил, когда переезжали Троицкий мост.

   Глава II.

   Вязаные изделия, некоторые речи об  археологических  изысканиях  и  о
российской Красной армии.

   ...Важные пути тем дальше, чем  укромное  шествие  становится  медли-
тельным.
   (Сыкун-ту.)

   Рогожи на коврах дворца графов Строгановых. Солдат  при  входе  курит
трубку. Сапоги у солдата, дабы не замерзли ноги, укутаны  в  рогожи.  Он
спрашивает пропуск, не подымаясь с табурета, чтоб не студить ног.
   Профессор Сафонов, догоняя на лестнице секретаря, любопытствует:
   - А если нарком приедет - встанет он?..
   - Едва ли. Да это и не важно. Сюда, товарищ профессор!
   Дабы не пачкать ковров, - среди золоченой мебели рогожи. Бытие восем-
надцатого года: (- причины?) - спасаясь от смерти - ешь собак  и  кошек,
дабы была картошка - меняй. Так думает профессор. Об  из'яснении  причин
думает он.
   Куртка передвигает фуражку на затылок. Лоб - в грязных морщинах.
   - Товарищ Луначарский здесь?
   Другой, отвечающий, в черной шинели с толстым и круглым, как  бревно,
портфелем. На нем необычайной ширины серые валенки и  длинный,  до  пят,
вязаный пестрый шарф.
   - Он не приедет.
   - Да что вы мне, товарищ Анисимов, голову морочите? Он сказал -  буду
через полчаса. Я на Выборгскую сторону за профессором гонял.
   Точно захлебываясь пальцами, солдат с портфелем жмет профессору руку.
Отскакивает и, перекидывая под мышки портфель, говорит торопливо:
   - И вечно вы, товарищ Дивель, не координируете действий! Сейчас  зво-
нят мне сюда: это, мол, дело не Наркомпроса, а Комиссариата по делам на-
циональностей. На кой мне тогда Луначарский!  Должон  нарком  по  нацио-
нальностям говорить. Этак, товарищи, не годится, этак гонять вождей  ре-
волюции!
   - Раньше, чем говорить такие слова, товарищ Анисимов...
   - Нет, это вы говорите, товарищ Дивель!..
   - Я тогда совершенно не отвечаю за собрание. Я... Извините, гражданин
профессор, вы можете итти домой.
   Товарищ Анисимов возмущенно подымает над головой портфель. У товарища
Анисимова огромный рот. Он выкрикивает толстые, как портфель, слова:
   - То-есть как так, товарищ Дивель, можете итти домой? Вы что тут  ве-
домственные трения подымаете! Оставайтесь, профессор...
   Куртка делает резкий кожаный жест:
   - Разрешите повторить: предложение вам, профессор, было от Наркомпро-
са, теперь предложение отпадает. Пусть они  сами  ищут  эксперта.  Я  не
мальчик, чтобы для Комиссариата национальностей профессоров  отыскивать.
У меня самого срочная работа.
   Профессора тянут за рукава: портфель - в залу, куртка - к выходу. Ко-
ротенькому мешает портфель: он скоро устает. Куртка быстро ведет профес-
сора. Анисимов трясет телефон:
   - Алле! Комендатура? Говорит комендант дворца  Анисимов.  Слушаете?..
Что? Да! Да! Я, я! Задержать при выходе профессора Сафонова, а  другого,
Дивеля, выпустить. Что? Арестовать? Да, да!
   Профессор запинается о рогожи и смущенно в плечо кожаной куртке:
   - Нет, уж лучше я останусь, гражданин...
   Куртка подымает тонкий палец и, быстро махнув им, кричит:
   - Я доложу обо всем товарищу Луначарскому.
   - Хоть Ленину докладывай. Интриганы, примазались! Уходи, уходи,  пока
не задержал...
   И, подхватив портфель, потный, путаясь в  валенках  огромным  шарфом,
товарищ Анисимов бежит дальше в залу.
   - Вы обождите  здесь,  гражданин  профессор,  я  сейчас...  В  нацио-
нальность позвоню, чтобы поторопили.
   - Алле, аллье? Опять дрыхнете? Аллье!
   Профессор ждет в кресле. Он осматривает смущенно мебель, шкафы: везде
свеженькие номерки, и портьеры перемечены мелом. Анисимов в телефон  ру-
гает шоффера. Стучит с холодным треском в соседней комнате машинка.
   - Записали, Виталий Витальевич?..
   Профессор оборачивается. Позади кресла в грязной солдатской шинели  и
лохматой бараньей шапке - Дава-Дорчжи.
   - Я вам забыл еще  добавить  историю  Храма,  Распространяющего  Спо-
койствие. Хотя она относится к более поздним  временам,  но  к  событиям
вокруг бурхана Будды имеет непосредственное отношение. Аймак Тушуту-Хана
в эпоху династии...
   Профессор ожесточенно срывает шапку, хочет ударить ею  о  колено,  но
опять глубоко надвигает ее. Говорит с негодованием:
   - Вы, может быть, гражданин, цивилизованный человек и  вне  опьянения
революционным экстазом...
   Дава-Дорчжи кивает.
   - ...В таком случае разрешите просить вас помочь мне выбраться  отсю-
да. Я имею весьма немного времени и не располагаю  им  настолько,  чтобы
мог ездить осматривать все дворцы, захваченные революционерами.
   Профессор мужественно лжет:
   - Легенду я вашу записал и премного...
   Здесь, запнувшись о рогожу и роняя портфель, захлебываясь,  пробегает
вопя товарищ Анисимов:
   - Товарищи делегаты... Товарищ профессор... Пожалуйте,  товарищ  Цви-
ладзе приехал.
   Дава-Дорчжи, идя за профессором, говорит вполголоса:
   - Все это кончится быстро. Цвиладзе - заместитель наркома  по  нацио-
нальностям, человек горячий, как и подобает грузину, но мудрый для своих
лет. Сюда, Виталий Витальевич, сюда...
   Рогожи сбиты в кучу. Толпа черных широкоскулых людей в солдатских ши-
нелях и стеженках. Низко пахнет казармой - кислым хлебом и капустой, что
ли? И еще тонкий запах не то овчин, не то воды. "Степи", думает  профес-
сор и зорко вглядывается в узкоглазые лица. И глаза их лежат не на  про-
фессоре и возможно не на рослом наркоме Цвиладзе, а на том, кого с удив-
лением видит профессор позади спины наркома.
   На высоком мраморном пьедестале  полуторасаженной  высоты  золоченый,
литой, в высокой короне. На ладонях и ступнях у него лотосы, около  вис-
ков - веероподобные украшения...
   Профессор вспоминает "Канты по краям  его  одежды  оторочены  золотой
проволокой, ею же отделаны ногти".
   И Дава-Дорчжи, высоко подняв маленький  круглый  подбородок,  смотрит
поверх головы наркома прямо в темные и узкие, как степные  травы,  глаза
статуи Сиддарта Гаутамы, прозванного Буддой.
   И возможно, гортанный голос наркома Цвиладзе напоминает им - этим ши-
рокоскулым - вечерние голоса коней или, лучше, утренние... Они молчат.
   Нарком - высокогруд, в сером пиджаке и  серой  барашковой  шапке.  Из
кармана у него торчат газеты.
   - Товарищи и граждане, трудящиеся Востока! Приветствую вас  от  имени
Совета Народных Комиссаров Северных Коммун. В  вашем  лице,  товарищи  и
граждане, мы видим представителей далекой Монголии и даже, кажется,  Ки-
тая... Позади меня (нарком машет рукой и заглядывает в записку) - статуя
Будды, захватнически вывезенная из  монгольского  ламаитского  монастыря
аймака Тушуту-Хана царским генералом Кауфманом...  Статуя  эта  является
религиозным фетишем - поклонением для монахов и одураченных  ими  темных
масс. Однако, товарищи... мы, пролетарии, умеем уважать не только  прин-
ципы национальности, но и искреннее религиозное чувство. В то время, как
царский генерал Кауфман проиграл статую Будды в карты генералу Строгано-
ву, мы, коммунисты, уважая национальные требования и сознавая, что  там,
где национальные перегородки, национальное об'единение и обособление  от
других наций разбивают и уничтожают отжившие рамки патриархально-родово-
го и феодально-патриархального быта, разбивают реакционные  узлы  семьи,
рода, племени и соседской  общины...  Создают  необходимую  историческую
почву для классовой  борьбы,  -  там  коммунизм  выдвигает  национальное
об'единение в противовес патриархально-феодальной анархии и внешнему чу-
же-национальному гнету, каковы теперь отношения к вам китайских империа-
листов... Нельзя же так с бухты-барахты от ханского феодализма перейти к
организованному социализму. Мы желаем, чтобы из тьмы и темноты,  из  ду-
ховной нищеты складывались национальные типы - киргиз,  туркмен,  монго-
лы... Однако, товарищи, помощь выявлению национального  лица  не  значит
помощь церковникам, ламам и монахам, и  поэтому,  граждане  и  товарищи,
постановление Малого Совета Народных Комиссаров о передаче в руки предс-
тавителям монгольского народа здесь находящейся в покоях...
   Нарком поднял высоко кулак, злобно тыча им на японские гобелены,  ти-
бетское оружие и на низенькие черного пахучего дерева бурханчики крошеч-
ных Будд.
   - ...В покоях графов Строгановых статую Будды из аймака  Тушуту-Хана,
еще не значит, что большевики покровительствуют ламам. Нет, статуя Будды
передается, как музейная редкость, как национальное художественное  сок-
ровище. В наблюдение за точным исполнением инструкций Наркомнаца у  мон-
гольской границы будут допущены в Монголию  представители  Соввласти  на
местах, из центра же командируется для сопровождения  перевозки  полити-
ческий руководитель тов. Анисимов и представитель экспертов проф.  Сафо-
нов...
   - Позвольте, - кричит возмущенно профессор: - я не давал согласия!..
   Нарком мельком глядит на него, потирает лоб и, на ходу  пожимая  руки
людям в солдатских шинелях, уходит.
   Подавая наркому выпавшие из кармана газеты, Дава-Дорчжи сообщает  ти-
хо:
   - Господин профессор, повидимому, желает вам возразить...
   И тогда, сжав в кулаке газеты, нарком Цвиладзе, с внезапным  кавказс-
ким акцентом быстро говорит в лицо профессора:
   - Гражданин профэссор, вэ... когда идет рэволюция,  нэт  возможностэй
вилять хвостом. Завтра в одиннадцать часов дня вы  пожалуэте  ко  мне  в
Наркомнац за инструкцией, за мандатами... Да!..
   Кинув газеты на рогожи, кричит монголам:
   - Да здравствует международная революция и раскрепощение трудящихся!
   - Урра-а!!
   Обратно профессор Сафонов возвращался пешком. С Дворцового моста  пя-
теро мальчишек катались на салазках. Женщина в солдатской шапке пронесла
конью голову. Думая совсем о другом, по привычке  спрашивает  профессор:
"продаете?" И тоже, должно быть, по привычке, глядя себе в ладонь, отве-
чает женщина: "нет". Тогда профессор ощущает голод и ему становится  ра-
достно, что он в обед не с'ел картофель. В командировки выдают продукты,
при сопровождении Будды ему должны дать усиленный паек. Поэтому дома  он
кладет полный котелок картофеля и больше, чем всегда, дров. Книги и  бу-
маги похожи на бурые кучи снега, бывают они похожи так  всегда,  пока  в
комнате холодно. В тепло они начинают мыслить,  они  оттаивают.  Согрев-
шись, профессор думает, на кого ему оставить рукописи и книги.  В  Цент-
ральном Педагогическом Институте профессор Сафонов читает  историю  все-
мирной литературы, текущая его работа: "Как скандинавская  сага  отрази-
лась на русской былине". Он перевязывает бечевками рукописи и на  каждой
жирным красным карандашем пишет: "Рукопись профессора  В.  В.  Сафонова,
уехавшего в правительственную"... но, подумав, переправляет:  "уехавшего
в научную командировку на границы Монголии. Просят  обращаться  осторож-
но". Рукописей много, он подкидывает дров, тепло. Снимает вязаную фуфай-
ку, фуфайка в рукаве лопается. Он откладывает энциклопедический  словарь
на приобретение теплой вязаной одежды. На клочке бумаги записывает: "фу-
фаек - 2, полушуб. - 1, носки - 4" и к словарю прибавляет еще книг.  Все
же почему-то дров ему жалко и он топит  печку  черновиками  и  ненужными
книгами. Таких ненужных книг оказывается очень много.  Пепел  подымается
по всей комнате; серый приятно пахнущий пепел на щеках профессора.  Сма-
хивая его, профессор думает о стадах в Монголии и о бараньем мясе. Таким
его видит пришедший политрук Анисимов.
   - Необходимо голову завязывать платком, иначе от бумажного пепла  вы-
падают волосы. Да и мыть трудно при мыльном кризисе...
   Анисимов всегда точно бежит  в  гору:  потен;  треплется  размотанный
шарф, и широки и веселы, как весенняя  крыша,  валенки.  Он,  довольный,
энергией и толстым портфелем, заменявшим ему живот, помогает  профессору
сгребать в печь бумаги. Чтобы сделать ему приятное, Сафонов спрашивает:
   - Жаловался?
   - Кто?
   - Дивель?
   - Но-о!.. поорал, и будет. Вечером в пешки приходил играть. Мы в  од-
ной коммуне живем с ним... Сила, или, как я люблю говорить:  динамика...
А Дивель?
   Профессор первый раз видит человека из коммуны. Он спрашивает  его  о
детях. У Анисимова - трое детей, и самый маленький, пяти лет, очень  лю-
бит автомобили: из бумажек вырезает и красит чернилами. В партии  Аниси-
мов с 16 года, по профессии - токарь.
   - Будет в России коммуна? - осторожно, точно  укалываясь,  спрашивает
профессор.
   - Коммуна? А где ж ей быть, как не у нас? Обязательно!
   Согревшись, он предлагает профессору итти смотреть  перевозку  Будды.
Профессору Сафонову нужно  укладываться.  Анисимов  оглядывает  полки  и
письменный стол.
   - Да-а, безусловно. Вы давно в профессорах?
   - Двенадцать лет.
   - В партии никакой не состояли?
   - Нет.
   - Так. Лет вот под пятьдесят, значит?
   - Сорок восемь.
   - Обыкновенное событие. Ну, я пойду. За мандатами вместе в комиссари-
ат поедем. Завтра. Они хоть и сегодня велели, а все же лучше завтра,  да
и то, поди, не напишут...
   Он, тряся портфелем, и точно на  митинге  махая  руками,  несется  по
лестнице.
   И точно: на другой день пришлось им ждать два часа, пока  приготовили
мандаты, пол-суток бегать доставать наряды на теплушку. Шагая с вокзала,
увидали они на Невском - черный груженый дровами грузовик, далеко  воняя
бензином, волок громадную телегу с толстыми чугунными колесами. На теле-
ге несколько солдат придерживали тесовый ящик, обтянутый сбоку  канатом.
Ящик был свеж и ярок, и весело подпрыгивали на  нем  наляпанные  суриком
буквы: "Верх". "Осторожно".
   - Наши! Вот динамика: по пути с Буддой дрова  везут  на  вокзал...  -
сказал Анисимов: - пойти помочь!..
   Дава-Дорчжи быстро, почтительно сдернул лохматую баранью шапку.
   Но профессор Сафонов прошел мимо.
   Салазки профессор имеет. С ними он ездит  в  Институт  получать  паек
один раз в месяц. Но чаще всего паек приносит в руке - выдают очень  ма-
ло. В квартиру профессор вселяет знакомого студента Лазаря  Нейц.  Когда
профессор приходит с вокзала, Нейц, притянув к  подбородку  ноги,  обняв
руками колени, играет на балалайке. У него длинный и тонкий, как струна,
нос, и постоянно в нем что-то звенит.
   - Малярия в носу! - говорит Нейц.
   Профессор складывает в салазки багаж, Нейц помогает.
   - Через полгода вернетесь, или совсем останетесь?  Монголия  славится
скотоводством, гражданин профессор...
   Профессор везет салазки на Николаевский вокзал. Трамваи стоят,  линии
рельс занесены снегом, и снег твердо застыл, как лед. В лаптях  и  шине-
лях, перетянутых ремнями, с красным знаменем идут и обгоняют  профессора
солдаты. Ему на мгновение кажется - они сейчас займут теплушку, его мес-
то. Он, скользя сапогами, торопится.
   - Буржуй торговать поехал! - кричат солдаты.
   - Осмотреть бы его!..
   И совсем около них профессор слышит бряцание винтовок.
   Профессор, переменяя в руках холодную бечевку, вспоминает о варежках.
Он забыл выменять, а там остались еще книги: "Вселят  вот  таких,  вроде
идущих рядом"...
   Дава-Дорчжи ждет его у под'езда. Отталкивая подбежавшую старуху  ("не
продашь ли что, аль менять"), монгол ведет его среди  лежащих  в-повалку
тел.
   - Правей, правей, гражданин профессор! Если бы у меня было  время,  я
непременно приложил бы все усилия в помощи вам. Но снег твердый, санки у
вас подкованы железом... Легко, я полагаю.
   Профессор тяжело дышит: у него колотье в груди.
   - Анисимов пришел? Когда поезд отходит?
   - Не беспокойтесь, до отхода бесконечное количество времени,  товарищ
Анисимов не опоздает.
   - Но у него мандаты и все документы...
   - Ничего, придет.
   Стены теплушки обиты войлоком, вынутым из подстилок, а  солдаты  спят
на соломе. В углу круглая железная печка; на полене подле нее в бутылоч-
ке - керосин с коптящим длинным фитилем.  Коптилку  поправляет  женщина.
Профессор не видит ее лица: на дворе сумрак и снег. Пробегают внизу  под
полом, постукивая по колесам молотком... За печью во всю длину вагона  -
тесовый ящик. Пахнет от него  смолой,  отблескивают  от  коптилки  новые
гвозди. Тесный промежуток между стенами вагона и ящиком заложен кирпича-
ми. Тает снег с кирпичей, пахнет жидко водой. Будда плывет в новой  лод-
ке. На лодке надпись суриком: "Верх... осторожно".
   Дава-Дорчжи маленьким топориком колет дрова.
   - У нас наряд на двенадцать человек, не считая вас, профессор.  Вы  и
товарищ Анисимов едете по другому литеру. Но двенадцатый  человек  отка-
зался ехать на родину и я взял женщину...
   - Она монголка?
   - Да. Я взял женщину и поступил мудро.
   - Она жена чья-нибудь?
   - Не знаю, возможно. Но она женщина, и монгольская женщина  не  умеет
отказывать. Европейцы и русские об'ясняют их поступки: китайцы разврати-
ли нас, так как по законам своей страны они не могут ввозить в  Монголию
своих женщин. Вы не находите, профессор, что я поступил мудро?
   - Мудрость относительна.
   - Поэтому я и выбрал в свои спутники вас, профессор.
   - Выбрали?..
   Полено не колется. Дава-Дорчжи отворяет дверь и спрыгивает с поленом.
Звенят морозно буфера - к поезду  прицепили  паровоз.  Тряся  портфелем,
вскакивает в вагон Анисимов.
   - Где же ваш багаж? - спрашивает профессор.
   Анисимов тычет в портфель и, отставив широкий и длинный,  как  плаха,
валенок, отвечает поучением:
   - Какие же в коммуну багажи? Отсталый индеферантизм. Да-а...
   Он стукает по ящику, тянет носом, потом спрыгивает и бежит к вокзалу.
Профессор его окликает:
   - Вы хоть нам мандат-то оставьте!
   Анисимов хохочет, но все же выдергивает конверт с мандатами.
   - Держите, товарищ профессор! Там в третьем классе митинг  затеяли  о
Красной армии... Меньшевичек нашелся. Я... Ничего, ничего, не отстану...
Я скажу, чтоб поезд на пол-часика задержали, ничего...
   Профессор греет руки у печки.
   - Я хотел бы слышать об'яснение ваших странных слов или, вернее,  од-
ного слова. Что значит - "Вы меня выбрали", Дава-Дорчжи?..
   Монголы равняют солому, женщина уходит в угол. Солдаты сходятся в ку-
чу и что-то слушают. Профессор начинает различать их лица,  на  них  ка-
кой-то синий налет. Дава-Дорчжи машет им пальцем, они в ряд  садятся  на
корточки.
   - У нас впереди много времени, гражданин профессор, и для  об'яснений
и для благочестивых или иных размышлений... Да будут  затканы  драконами
ваши мысли, Виталий Витальевич...
   Оратор, говоривший раньше товарища Анисимова, занял  времени  пятнад-
цать минут. Не мог же товарищ Анисимов в течение пятнадцати  минут,  ос-
тавшихся ему, раз'яснить: и роль коммунистической партии в международной
революции, и роль Красной армии в русской революции, и необычайные прин-
ципы ее организации. Если задержать поезд, - нельзя прерывать речь, нуж-
но в корень разгромить меньшевистский аргумент, сам же комендант станции
задержать не догадается. И товарищ Анисимов громил в продолжение  сорока
пяти минут меньшевиков, правых эс-эров и белогвардейцев.
   Поезд тем временем ушел...
   В теплушке, у соснового ящика с Буддой молились монголы. Дава-Дорчжи,
распластав перед Буддой руки, читал восхваления:
   - Преклоняю колена с выражением чрезвычайных почестей по трем основа-
ниям перед своим высочайшим ламою, ведение которого не имеет  границ,  и
даже пылинки, поднимаемые ногами его, являются украшением для чела  мно-
гих мудрецов... Молитвенно слагаю  свои  ладони,  разбрасываю  хвалебные
цветы перед обладающим могуществом  десяти  сил,  Драгоценностью  нежных
ногтей которого украшены короны ста тэнгриев. Благословенно...
   Профессор лежит у печки, накрывшись одеялом. Ломит шею - должно-быть,
продуло, когда тащил багаж. "На ближайшей остановке надо выменять шарф",
думает он. Но книг нет, на что он будет менять? Солома под его  пальцами
мягкая и приятная, как масло.
   Глава III.

   Мундиры итальянцев и французов, павлиньи хвосты, а также  разговор  о
клозете великого князя Сергея Михайловича.

   Мысль живет ранее кисти.
   Очарование пребывает вне картины.
   Подобно звуку, гнездящемуся в струне -
   Подобно дымке, делающейся туманом.
   (Ху-Ан-Юе - "Категория картин".)

   Снаружи, на дверях, профессор крупно мелом написал: "Вход воспрещает-
ся. Служебная народного комиссара просвещения". Все же солдаты  загляды-
вали и спрашивали: "Нельзя ли, товарищ, доехать".  Дава-Дорчжи  говорил:
"Груз сопровождаем, - проходи".
   Весь день в теплушке монголы пьют чай. На станциях кипяток захватыва-
ют ведрами, и женщина один за другим подогревает чайники.  За  чаем  они
говорят о скоте, о лекарствах и религии. Иногда, зевая, Дава-Дорчжи  ло-
жится на спину и медленно, точно вдевая в иголку нитку,  переводит  про-
фессору разговоры солдат. Часто они что-то продают, торгуются,  хулят  и
хвалят продаваемое и сговариваются пожатием пальцев, при чем один  опус-
кает рукав, а другой всовывает туда руку. Пожав тайно пальцы,  -  сгово-
рившись, - монголы опять пьют чай.
   Вначале профессор записывает разговоры, мысли, встречи, но бумагу  он
теряет и, прикрыв ноги одеялом, целыми днями сидит перед печью. Ночью на
станциях солдаты воруют дрова, доски, какие-то шпалы. Станции забиты по-
ездами. Звенят, напрягаясь, линии рельс. Теплушки забиты солдатами, жен-
щинами, мешочниками. Со звоном, визгом и гулом проносится это все  мимо.
Иногда теплушку ставят в тупик, и она днями стоит там, пока ее в ночь не
прицепят.
   Внезапно, где-то на раз'езде, в теплушку вбегает тов. Анисимов.  Шарф
у него еще грязнее, а валенки в саже. Стукнув кулаком по ящику, он  ото-
ропело кричит:
   - Здесь! Едешь? Еле нашел вас, ладно - номер запомнил. Тифозных нету?
Сейчас борьба с эпидемиями. Белогвардеец прет. Я сейчас!..
   Опять бежит. Портфель у него стал тоньше, волосы - цвета старого хле-
ба - растут где-то по носу. Он, хватаясь за голову, вскакивает на  паро-
воз проходившего поезда и опять исчезает.

   ---------------

   Профессора раздражает лень, ежеминутные чаи, торгашество, своя неожи-
данная поездка, свое неумение устраиваться, холод и  ветер  за  дверьми.
Ложась спать, он говорит Дава-Дорчжи:
   - Я вынужден буду предупредить политрука, гражданин, что в вашем лице
едва ли едут представители трудового народа Монголии. -
   Дава-Дорчжи шуршит соломой:
   - Разве Виталий Витальевич знает трудовой народ Монголии? Сам  нарком
докладывал вам, что у нас пятьдесят процентов населения - ламы...
   - Политруку неизвестно, какое отношение имеете вы к  статуе  Будды...
когда, насколько я понял вас, вы - гыген*1.
   - Разве я виноват в том, что священнейший и благословеннейший Будда в
очередном воплощении своем избрал мое грешное тело?..
   - Вы же не говорили об этом наркому.
   - Но он этому и не поверит. Вы только один верите этому.
   - Я вам верю?
   - Тогда зачем же смеяться над религиозными предрассудками или верова-
ниями других? Можно говорить о другом, например, о мундирах итальянцев и
французов. Кстати я знаю анекдот о  мундирах,  с  присовокуплением  пав-
линьего хвоста... Вначале я скажу вам несколько слов,  как  я  попал  на
германский фронт, а дальше буду...
   Профессор, кашляя и почему-то ощущая дрожь в ляжках, говорит:
   - Если бы я имел больше подлости, я бы сказал политруку о вашем  офи-
церском звании... возможно...
   Профессор Сафонов внезапно давится: жесткая солома забивает ему  рот.
Ноздрю больно колет, и слизкая теплота заливает  ему  небо.  Дава-Дорчжи
тычет ему кулаком в ребра и, отплевываясь, быстро бормочет:
   - Счастье твое, скотина, что меньше подл!.. а! Я тебе покажу офицерс-
кое звание. Тебе  что,  хлеба  мало  или  мяса  захотел?  Наран.  Ыйй!..
_______________
   *1 Гыген - настоятель ламаитского ордена, живое воплощение Будды  или
одного из буддийских святых.
   Женщина зажигает коптилку. Дава-Дорчжи вскакивает. Профессор выплевы-
вает солому и напуганно бормочет извинения. Дава-Дорчжи быстро  застеги-
вает шинель, он глядит в угол и говорит:
   - Если вам не хватает вашей порции хлеба, мы можем добавить. Если вам
нужна женщина, я ей скажу, чтоб она легла с вами, - она же  не  понимает
по-русски.
   - Отстаньте от меня! - говорит тихо профессор.
   Тогда Дава-Дорчжи распахивает дверцы и смотрит вниз, под колеса. Сол-
дат, закрываясь тулупом, кричит:
   - Закрой, ый, и так понимат!..
   Женщина гасит коптилку: керосину мало, нужно беречь. Дава-Дорчжи  го-
ворит ему из тьмы:
   - Или вас интересуют анекдоты более легкого содержания.  Тогда  я  бы
мог рассказать вам прекрасный анекдот из жизни великого князя Сергея Ми-
хайловича. Клозет великого князя, как вам известно,  часто  заменял  ему
кабинет. Там у него была библиотека, преимущественно из классиков,  лег-
кий музыкальный инструмент и виды Палестины...
   Профессор тычется лицом в солому. От печки  несет  холодным  железом.
Солдаты храпят.
   - Как вам не стыдно!..
   - Я тоже думаю, профессор, как это два интеллигентных человека не мо-
гут найти общей темы для разговора... А я же все стараюсь говорить о ва-
шей русской культуре, совсем не касаясь наших степных истин. Я ведь  по-
лагал совсем иное... хотя вы прекрасно сможете обосноваться в  Сибири...
там есть хлеб и все потребное для нашего существования. Я  не  настаиваю
на Монголии...
   Профессор вспоминает со злостью,  что  Дава-Дорчжи  ходит,  несколько
скрючивая ноги. Видимо, ему  доставляло  удовольствие  чувствовать  себя
степняком. О русских он говорил презрительно. И опять со  злостью,  млея
сердцем, подумал профессор: "этаким он стал после  революции.  Он  после
революции говорит так о России". Чтоб убедиться, он говорит в тьму:
   - Вы где учились?
   - В Омском кадетском... Увы,  считали  нужным  и  воплощенного  Будду
учить. Впрочем, я сам пожелал, мне пенять не на кого. На войне  меня  не
ранили, притом я доброволец...
   - У вас был свой отряд?
   - Да, на Кавказском фронте.
   - Для чего вы везете Будду?
   Он хохочет:
   - Открою этнографический музей в аймаке Тушуту-Хана... Вы  заведующим
будете, профессор.  Мы  же  договор  подписали  -  уплатить  большевикам
пятьсот голов за Будду... Вы  думаете,  даром  говорил  нарком?  Пятьсот
крупного рогатого скота мы вручим им на границе... Пятьсот голов они по-
лучат... Музей нынче дорого  обходится  непросвещенным  варварам...  вот
русские взяли, отняли у графов дворцы, превратили их в музеи, а  на  не-
нужное им имущество творят национальную политику Востока... И дешево,  и
благородно.
   Утром, когда профессор идет за кипятком, позади себя он замечает мон-
гола солдата. Монгол смотрит ему на руки и хохочет. У монгола широкие  и
длинные, как сабля, губы. Зубы в них, - как гуси в реке.
   Профессор спрашивает: зачем он следит за ним? Подмигивая, монгол про-
сит у него кольцо с руки. Профессор, не  набрав  кипятка,  возвращается.
Дава-Дорчжи, качая плечами, слушает профессора. Затем он просит показать
кольцо и удивляется: почему профессор в такой голод не променял  кольца.
Монгол же, об'ясняет он, убьет профессора, если тот вздумает прогуляться
куда-нибудь, например, в Чека. Он глуп, по-русски понимает плохо - но  к
доносам так привыкли у нас, что губы при доносе человек складывает так:
   - Покажи, Сань-да-гоу.
   И Сань-да-гоу косит губы. В груди профессора Сафонова  медово-сосущая
боль. Женщина уходит за кипятком. Когда она спрыгивает, профессор  заме-
чает сжавшиеся толстые мускулы ее икр.
   В этот же день сбежал из теплушки монгол-солдат. На  станции  Вологда
был митинг, и монгол остался. Вначале Дава-Дорчжи смотрит профессору  на
палец, на пальто. Отворачивается:
   - Он слишком много понимал по-русски, профессор. Я боюсь - не  повре-
дило бы это вам. Знание... Солдат, конечно, не возвратится. Или он напу-
гался, или донесет... хотя за доносы большевики не платят.
   Коптилка горит всю ночь: ждут ареста или боятся бегства профессора.
   У дверей на бревне сидит часовой.
   Профессору скучно: ему дали больше, чем всегда, хлеба, он сначала  не
хотел есть, а потом с'ел. Часовой шинелью заслоняет весь свет  коптилки,
в теплушке так же темно, как и всегда ночью. Все же профессору не  спит-
ся.
   Профессор Сафонов думает о своем кабинете,  о  даче  под  Петергофом.
Вспоминает умершую жену - образ ее плосок и неясен, как фотография, а он
жил с ней шесть лет. После ее смерти жениться не решался, и каждую  суб-
боту к нему приходила девушка. Иногда, чаще всего в усиленные работы, он
заказывал девушке приходить два раза в неделю. Сегодня суббота. Он ловит
себя: не подумал ли прежде о девушке, а потом о жене.
   У него согреваются ноги. Теплота подымается выше. Он оглядывается  на
часового. Тот кидает окурок к печи и дремлет. Какое кому дело, о чем ду-
мает он. Он покрывается с головой, но ему душно, потеют подмышки.
   Он подымается, чтоб подкинуть полено в печь, но неожиданно  для  себя
ползет. На полдороге останавливается и смотрит на часового. Дремлет тот.
Он смотрит в угол, где Будда. Веки вспотели, и он  протирает  их  теплой
ладонью. Потеют и слюнявятся губы. Он, низко наклонившись к полу,  спле-
вывает.
   Подле ящика Будды спит женщина. Он не подкидывает дров, подползает  к
рыжему тулупу и трогает круглое выпуклое тело. Тело подымает голову,  не
узнает его, повидимому, и привычным движением оттягивает ногу. Тогда  он
лезет под тулуп к женщине.
   ...Утром за чаем Дава-Дорчжи говорит ему о своих  лошадях.  Профессор
думает: узнала она его или нет. Он смотрит на нее украдкой и вдруг заме-
чает на своем рту ее  медленный  -  как  степные  озера  -  испаряющийся
взгляд. Он чувствует жар в щеках.
   - Как ее имя? - спрашивает он.
   Дава-Дорчжи наливает чай в блюдечко:
   - Чье?
   - Этой женщины.
   - Не знаю.
   Он спрашивает имя у солдат, шумно вздыхая, тянет чай и сообщает:
   - Цин-Чжун-Чан... очень длинно, профессор.  Но  у  русских  есть  еще
длинней. Как звали вашу жену, Виталий Витальевич?
   Глава IV.

   Высокопарные рассуждения о мандатах наших душ, крушение  цивилизации,
сосновых ящиках различных размеров. Неисправные истопники, по вине кото-
рых в степи видны волки. Гюген волнуется.

   ...В вечер его остановки на этой мысли, Будда, словно видение, проле-
тел в воздухе, показав свое золотистое тело...
   (Сказание о строительнице Пу-А.)

   Виталий Витальевич делает вид, что забыл происшедшее ночью: он улыба-
ется и острит. От улыбки седоватые его усы щекочут щеки, и чем он больше
улыбается, тем неприятнее щекам. Похоже - чужие усы в чужой улыбке щеко-
чут его щеки. Но гыген Дава-Дорчжи не глядит на него, он строгает  длин-
ным перочинным ножом лучину, и монгол Шурха заглядывает через плечо  гы-
гена. Из лучины получается сначала меч, затем рыба, - и в виде птицы она
исчезает в печи. Шурха визгливо смеется; череп его кочковат, волосы рых-
лы и походят на лоскутья.
   Виталий Витальевич видит в лучине  какое-то  предзнаменование,  и  он
мастерит лучину крестом. Скрепляет нитками. Ножа у него нет, значит,  он
совершенно безоружен. Он кидает крест в печь, но и здесь гыген не обора-
чивается. Везде за профессором следит монгол Шурха. "Разве написать  за-
писку, кинуть" - и ему смешно.
   На станциях все больше плакатов. Везде один и тот же краснощекий  ге-
нерал колет рабочего и крестьянина. Везде подле плакатов споры.  В  вок-
зальных буфетах отпускные солдаты голосуют: пропускать им этот поезд или
задержать.
   Никто не возьмет его записки. Кому  нужен  его  призыв?  Люди  читают
воззвания, плакаты, листовки, брошюры и сводки о фронтах в  серых  газе-
тах.
   Поезд идет с длинными остановками. Кондуктора  в  черных  тулупах,  и
днем и ночью с зажженными фонарями - вагоны длинны и темны,  как  гроба.
Рельсы визжат и рвутся - говорят о взрывах. На поездах охрана, -  каждую
ночь перестрелки с бандитами. Если зеленые задержат поезд, то  коммунис-
тов  ставят  налево,  беспартийных  путешественников  -  направо.  Левых
расстреливают тут же у насыпи.
   Виталий Витальевич думает: "куда же поставят меня?"...
   - Узнаете в свое время, - говорит Дава-Дорчжи.
   За Вяткой начинаются туманы. Шурха ходит совсем у самого  плеча  про-
фессора и, кашляя, заглядывает ему в шапку,  он,  должно-быть,  пугается
туманов. Сосны подле насыпи выскакивают иногда, как напуганные  огромные
птицы. Зыбко дрожат полы вагона, дрожь отдается в колени и оттого - тош-
нота.
   От туманов тоже вытягиваются и темнеют встречные  лица:  стрелочники,
люди в длинных шинелях, - словно весь перрон, - серые, вялые складки ши-
нелей. Голодным, сжавшимся взором провожают они поезда. Локомотивы, сги-
бая шеи, рвутся в туман, и туман рвется на них. Пассажиры у насыпей  ва-
лят сосны, пилят и колют их - это когда локомотивы останавливаются.  Чу-
гунное чрево накаляется вновь - и паровоз долго бьется в вагоны, сталки-
вая их с примерзших рельс. Иногда  нужно  воду  (на  станциях  водокачки
опустошены другими поездами), тогда в тендеры валят снег. Солдаты,  жен-
щины, кондуктора далекой цепью вытягиваются в туман и передают ведра  со
снегом.
   Однажды ночью передавали воду в тендер с реки подле моста.  Далеко  в
кустах (возможно, что шуршали не кусты, а снега) начали обстрел  поезда,
и кто-то кричал:
   - Сдавайсь, пиребьем иначе...
   Кинув ведра, люди поползли, падая (под'ем вдруг обледенел), бежали  к
вагонам, и женщина, прерывая голос, - точно били ее, - кликала  ребенка.
Машинист - он принимал и лил в тендер воду - тоже откинул ведро и  отку-
да-то из угла, где ящик с ключами и гайками, выволок на тендер  пулемет.
Солдаты, хлопая рукавицами, ложились с винтовками  между  колес  вагона,
приглашая пассажиров уйти в поезд.
   Профессор долго не может заснуть.
   Утром (опять - разве об'яснишь эти дни?) он долго смотрит в потемнев-
шие голодные лица. Конечно, они провожают ежеминутно, ежечасно, ежеднев-
но. Слез и воплей не хватит на такие морозные туманы, вьюги  и  снега  -
лица у них, как плакаты.
   - Аргонавты! - говорит Дава-Дорчжи на слова профессора.
   И гыген точно намеренно рассказывает о раскопках близ города  Калгана
скалы, именуемой "Верблюжьей Пятой". Он приводит легенду про брата  Чин-
гис-Хана, Хасара, говорит, вспомнив туманы:
   - Ясно, здесь не шел Чингис-Хан на Русь... Тогда бы не было таких ту-
манов. Все сырые места он очищал человечьей кровью... припомните Туркес-
тан, профессор.
   Иногда в теплушку входят люди в тулупах поверх  кожаных  курток.  Они
проверяют мандаты. В бумагу они смотрят плохо, а так  поверх  голов  ку-
да-то словно по запаху знают - те ли и туда ли едут. Птицы в  перелетах,
наверное, такие же. И глаза у них забагровевшие от ветров  и  необычайно
расширенные ноздри.
   Такие же ноздри увидал профессор у монгола Чжи. Дава-Дорчжи  хлопотал
у коменданта станции о прицепке к очередному составу. Профессор попросил
кружку с теплой водой. Чжи, подавая кружку, сломанной ручкой ее начертил
на грязном, заплеванном полу неправильную пятиконечную звезду  и,  сплю-
нув, быстро ткнул пальцем в свою грудь.
   Нужно было профессору выучить монгольский язык. Он жалеет об этом,  -
и оттого что ли вода кажется ему необычайно сладкой...
   В ту ночь, зеленые опять обстреливают поезд. Всех солдат, находящихся
в поезде, мобилизует комендант. Теплушку караулят женщина, Шурха и  про-
фессор Сафонов. Чжи и еще трое не возвращаются.
   Профессор спрашивает:
   - Убили?
   Дава-Дорчжи, тычет револьвером к ящику:
   - Ушли! С красноармейцами!.. Собственноручно бы пристрелил собак, ес-
ли бы не... Что им там, как мне тут понять?
   Виталий Витальевич вспоминает звезду, нарисованную Чжи на полу, и по-
нимает.
   На той же станции (или монголы понимали по-русски?) теплушку догоняют
орудия. Серовато-голубые чехлы машин горбятся и блещут изморозью. Темные
глыбы броневиков. Желтое крыло аэроплана. (Или, вернее, ушедшие  почуяли
запах войны?)
   Всю ночь с тяжелым грохотом, словно сливая в клубы, звенящие  рельсы,
мчатся мимо платформы. Теплушки с людьми почтительно сторонятся. В  теп-
лушку стальные машины бросают плакаты, клочки  газет,  на  которых,  как
брызги затвердевшей стали, слова-крики: "Война!.. Товарищи".
   Вслед за машинами - люди в кожаных куртках.  Они  кажутся  профессору
тоже кусками машин, только без чехлов. Он замечает у них  одни  груди  -
так, как замечал у женщин в дни своей молодости.  Странно  дыхание  этих
грудей; ровные, чуть выпуклые блестящие четыреугольники, - они  наверное
очень теплы, выпуская такое сильное и едкое дыхание.
   Туман оседает за соснами. Профессор задумчиво уходит в теплушку.
   Вскоре туда торопливо прибегает Дава-Дорчжи и за ним потный Анисимов.
Портфеля у него нет, но кожаная куртка удивительно напоминает  портфель.
Он горячо пожимает руку профессора и оглядывается.
   - Едете? Валяйте, валяйте!.. Я тут пока что повоюю. В отряд  наш  пи-
терский, отряд коммунистов, - так я записался. Генералы наступают,  все-
общие мобилизации... Да, прилизанная сволочь, да!..
   Он еще раз трясет руку профессора:
   - Я на вас, товарищ Максимов, очень надеюсь... Хоть вы и профессор, а
мне с первого взгляда понравились. Сидит и бумагой печку топит -  совсем
по нашему. Я ему еще говорю - голову повязать надо... Начали  мы  тут  с
ним о всемирной революции говорить... всю ночь напролет. Пойдем к нам  в
теплушку, чаем угощу и в пешки сыграим. Там и Дивель со мной, туда же...
   Он оглядывается, щупает ящик: "Сидишь?".
   Дава-Дорчжи ласково трогает плечи профессора.
   - Едва ли профессор пойдет с вами, товарищ Анисимов. Хотя мы и  нахо-
димся в отвратительнейших условиях, но, несмотря  на  это,  решили,  как
просвещенные европейцы... вернее это относится  к  одному  профессору...
решили и употребляем весь наш дневной досуг на ряд научных  изысканий  в
области монголоведения. Хотя я и скромный представитель...
   Анисимов одергивает куртку, щупает вздернутый нос и торопливо  шагает
к выходу:
   - Одним словом, некогда!.. Всякому свое,  обыкновенная  история...  я
ведь не лекцию читать, - а нельзя - и нельзя!.. Очень просто!..
   Он спрыгивает. Звонят на станции. Поезд уходит. Дальше:
   Поезд стоит в соснах. Может быть, где-нибудь - зеленые. Сосны  шумят,
трогают друг-друга - холодно, ветер, - соснам тоскливо. Солдаты по  пояс
в снегу сбирают сучья. В теплушке пахнет смолой, но не от  ящика  Будды.
Женщина Цин-Чжун-Чан спит: ее недавно, перед  тем,  как  поезду  остано-
виться, посетил сам гыген. Гыген есть живое воплощение  Будды:  она  до-
вольна.
   Профессор Сафонов слыхал это посещение. И вовсе не оттого он  говорит
сердитым голосом:
   - Я могу распоряжаться собой так, как хочу. Если у меня было  желание
пойти к Анисимову, разве я не могу пойти? И потом  меня  возмущает  ваша
постоянная ложь. У меня нет к вам доверия!..
   - Дорогой Виталий Витальевич! Прежде всего закройтесь плотней: солда-
ты постоянно входят, и мы значительно подвержены простуде.  Разве  можно
говорить, что вы не можете распоряжаться  собой...  Да,  о  владыка  Са-
кия-Муни! Все делается в ваших интересах, каждый шаг - это моя  сплошная
забота, и не моя вина, если вы ее отвергаете. Я привык к путешествиям, -
зачем вам подвергаться ненужным опасностям? Итти вам к  большевикам-зах-
ватчикам, есть и пить их пищу?! Ведь они насильно отправили в путь,  на-
полненный смертью, войнами и голодом!.. Я же - в заботах... Вам есть пи-
ща, тепло, любознательный разговор и женщина молодая и искусная  в  люб-
ви... и не моя вина...
   Профессор глядит в потолок:
   - Плохая театральная декламация...
   - По-монгольски, Виталий Витальевич, выйдет значительно лучше... поч-
ти песня... У нас есть мудрая поговорка: никогда не злись  на  дорожного
спутника.
   Профессор пальцем постукивает в печь. Монголы укладываются: они хотят
чаю, но сырые дрова плохо горят. Они длинно со свистом сплевывают.
   - В результате революций туземцы настолько же будут презирать Россию,
насколько раньше боялись. Эта черта гнусная, Дава-Дорчжи. Кроме того, вы
глубоко испорчены цивилизацией, и вам не к лицу Восток...
   - Раздражение обостряет наблюдательность.
   - Склонность к дешевым сентенциям!.. Ваша любовь к мудрости...  Ха...
Вы ведь и одни уедете, Дава-Дорчжи, без меня...
   - Одного меня назовут вором, Анисимов не возвратится, что ему  с  на-
ми?.. Ему поручено разрушать, а мы созидаем и укрепляем, как вам  угодно
понять.
   - Надоели вы мне насквозь, Дава-Дорчжи, и мне  хотя  больно  говорить
так...
   Профессор Сафонов садится. Вероятно от сотрясения вагона у него  дро-
жат губы. Он долго упрекает гыгена, пересчитывает ему обиды. Дава-Дорчжи
лежит на спине, заложив нога за ногу. Он, щупая свои  отросшие  жесткие,
как камыш, волосы, слушает очень внимательно. Монголы спят. Пахнет сырым
дымом.
   Окончив говорить, профессор так же, как  и  Дава-Дорчжи,  ложится  на
спину. Они долго молчат. Гыген поднимается, чтобы подложить в печь дров.
Он садится перед печью, делая ноги лотосом.
   - Если мои люди... Знаете, что они мне говорят? Надо ехать в Монголию
и делать большевиков... Мои стада они оставляют мне пока, потому  что  я
им помогу отсюда выбраться. Они плохо знают по-русски, но успехи  делают
заметные... так же как вы по-монгольски, профессор...  но  стада  других
гыгенов и лам они решили поделить так же, как поделили их в России. Если
мои люди мне не верят, как вас я смогу убедить, профессор!
   Губы у него пепельного цвета, как потухающая головня. Солдатская гим-
настерка расстегнута, и видны натянувшиеся жилки: он очень тощь. Профес-
сору хочется извиниться, но он молчит.
   - Я могу доехать в аймак Тушуту-Хана один, без людей  и  без  бурхана
Будды... я уже был бы там. А без этого соснового ящика не могу... Пока я
воевал с немцами, они захватили мои стада и юрты.
   - Кто?
   - Там... разные... Будде они отдадут. Лежащие рядом этому тоже не ве-
рят, говорят, что большевикам с красной звездой гораздо больше можно по-
лучить стад и юрт.
   - Так три тысячи голов-то не ваши?
   - Они мои, но молоко их пьют чужие мне люди, даже не родственники.
   - Какие же пятьсот голов вы заплатите большевикам?
   - О прибытии Будды, со мной поедете вы и еще... сообщите,  что  Будда
на границе.
   Он вдруг, широко раскрыв рот, кричит:
   - Они отдадут стада, иначе!.. Иначе!..
   Женщина испуганно вскакивает. Он машет рукой, она ложится.
   - Привыкла при крике менять трубку с опием, поэтому  и  вспрыгнула...
Как бы можно было назвать на вашем языке, профессор, проклятие Будды:  -
он никогда не воплотится в этих родах, которые не возвратят мне стад.  У
нас оно называется: "хошун-туруин-эрдэни-бэйлэ".
   - Я первый раз слышу.
   - Запишите, или лучше запомните. При всем уважении к  вам,  карандаша
никто не одолжит. Денег у меня нет - я истратил их в Петербурге... впро-
чем, едва ли вас интересуют финансовые дела экспедиции.
   - Я тоже не имею денег.
   Дава-Дорчжи тычет пальцем в огонь. Говорит мечтательно:
   - На станциях продают калачи...
   - Я видел также творог и даже гуся... Мясо они  меняют  исключительно
на соль.
   - Да... у нас соли мало...
   Профессор успокоенный засыпает.
   Позже он пытается понять, что его успокоило. Он с некоторым сожалени-
ем смотрит на маленького  черненького  человечка.  Правый  сапог  у  Да-
ва-Дорчжи лопнул, и он чинит его. Гнилая кожа лезет,  расползается,  как
грязь, шило блестит узкое, словно глаз Будды.
   У солдат гортанные голоса, и Виталию Витальевичу кажутся понятными их
выкрики и даже то, что они так много пьют чая. Он только не  догадывает-
ся, откуда у них чай: сейчас в России совсем нет чая. Он  молчит  тонкий
сухарь в воде и долго поясняет Дава-Дорчжи свои мысли о  крушении  евро-
пейской цивилизации, о том, что Европа будет скоро огромным мертвым  му-
зеем.
   Дава-Дорчжи думает свое. Потом, когда профессор смолкает, он пальцами
показывает ему, как ловят тибетцы яков. Дава-Дорчжи был в Тибете и пода-
рил Далай-Ламе часы с музыкой: это было давно, мальчиком. Солдаты, одоб-
рительно вскрикивая, смотрят на его пальцы.
   Теперь профессор Сафонов хочет понять себя: чего ему хочется.  У  ог-
ромного плаката, прилепленного на уборную, где надпись:  "Статским  вход
воспрещается", профессор Сафонов говорит гыгену:
   - Я буду иметь с вами разговор.
   Говорит он так, дабы решить быстрее: чего  ему  хочется.  Он,  сбивая
пристающий к каблукам, твердый синеватый снег, ходит от уборной к  стан-
ционному колоколу. Позади за ним следит монгол Шурха.
   Станции походят одна на другую, только в иных вместо колокола  звонки
дают ударом в вагонный буфер: значит станцию  захватывали  зеленые,  они
для чего-то увозят все колокола. Но Будда уже проехал Вятку.
   Профессор думает о колоколах, станциях, о том,  что  мертвых  хоронят
теперь без гробов: у мертвых скрюченные руки и они  сильно  упираются  в
землю, земли же мерзнут все сильней, не пускают трупов,  а  их  много  -
эпидемия, мор, голод. Когда ходили в деревню менять одеяло на хлеб, ста-
руха со злостью указала:
   - Вон у тех просите, они вам дадут!..
   Три громадных бревенчатых амбара набиты сверху донизу трупами.  Зачем
мертвым амбар? Тепло нужно живым. Однако, никто не  дает  ни  хлеба,  ни
дров.
   Не все ли равно: ехать ли в Сибирь, Туркестан или Монголию? Никуда не
доедешь. Дава-Дорчжи пусть мечтает о табунах и кумирнях с тысячью  Будд,
отлитых в Далай-Норе. Библиотекой профессора топит "буржуйку"  какой-ни-
будь красноармеец, и придет время, когда будут  топить  манускриптами  и
Остромировым Евангелием здания на углу Невского и Садовой. Темные полчи-
ща, одетые в кожу и меха, носятся на остатках поездов  вдоль  и  поперек
России. Жгут, томят мором и режут. Будут также носиться они  по  опусто-
шенной Европе и тухлой кониной по пайкам кормить лордов Англии и  милли-
ардеров Америки.
   Колокола на станции дребезжат морозно.  Станционные  колокола  звонят
России похоронную. Профессор Сафонов сидит в теплушке рядом с живым воп-
лощением Будды - гыгеном Дава-Дорчжи. Гыген ест мерзлую брюкву и,  одоб-
рительно кивая, слушает.
   - Будет же что-нибудь выдвинуто в  противовес  этой  неорганизованной
тьме, этому мраку и буре. Неужели же кровь и смерть?  Неужели  такое  же
убийство, как и у них? Генералы  будут  вешать,  расстреливать,  грабить
коммунистов!.. Коммунисты будут восставать и расстреливать генералов,  и
колокола будут звонить все  меньше  и  меньше,  буфера  вагонов  занесет
снег... Дава-Дорчжи?!
   Сырые дрова горели плохо. Женщина забилась в ящик, глаза,  -  ресницы
их были бледновато-синими, - бледные от снега глаза она плотно прикрыла,
куда-то во внутрь. Профессор дал ей одеяло: гыген отвернулся. От  холода
или от чего другого, ушли из теплушки, отстали еще четыре  монгола,  ос-
тался один Шурха.
   Дава-Дорчжи и профессор Сафонов стоят  подле  дверей.  Синяя  тяжелая
ночь. Через сугробы, за соснами, в холмах - искры.
   - Волки, профессор!
   Виталий Витальевич думает о дровах. Но у  всех  заборов  часовые.  Их
кормят исправно, и они не разучились еще откидывать затворы.  Крестьянам
не нужна вшивая  и  грязная  солдатская  одежда,  они  гонят:  "зараза".
Греться только разрешают в хлевах, но кто их будет караулить: они  могут
выпить молоко или отрубить у живой скотины ногу, - в хлева пускают  ред-
ко.
   Дава-Дорчжи берет зазубренный, соскальзывающий с рукоятки топор и ру-
бит сверху там, где написано суриком "осторожно".
   Выходит из рогож, из стружек желтое, раскосое лицо  и  отпотело  бла-
гостно улыбается вечной улыбкой на вечно теплый огонь.
   Профессор снимает сапоги и, выжимая портянки, говорит:
   - Я решил, Дава-Дорчжи. В противовес безглазой дикой тьме, мы  выпус-
тим омытое европейской пытливостью, благословенное, настойчивое  шествие
вперед... Я пока не знаю, куда... но хотя бы провести Будду через  водо-
пад... мор и голод... Мне неизвестно, какие у вас  мотивы  для  движения
вперед, у меня есть они: культура и цивилизация, мысль вечная  и  пьяная
всегда своей волей... я с вами!..
   Дава-Дорчжи пальцем указывает женщине: возвратить профессору  одеяло,
теперь тепло. Подвигая чайник на более раскаленное  место  покрышки,  он
отвечает:
   - Я так и думал, Виталий Витальевич!
   Неделю они топят печь досками, которыми забит Будда. Через семь  дней
видны его ноги...
   Глава V.

   Металл, распространяющий и благоухающий спокойствием.

   Конфуций над рекой говорил: уходящее, - оно подобно  этому,  ведь  не
перестает ни днем, ни ночью.
   (Лунь-Юй IX, 16.)

   Колокол толст, - непременно не звонок:
   Ухо заложено, - непременно глухо.
   (Юань-Мэй.)

   События, описанные в настоящей главе, должны  бы  начинаться  так:  в
тьме, холоде и ветре теплушка несется вперед. Гыген, злобно махая  топо-
ром, рубит ящик. Топор (писал уже) зазубренный: летят  пахучие  лохматые
щепы. Низенький, плечами немного скошенными,  серо-бороденький  человек,
намеренно кротко улыбаясь, подкидывает щепы в печь. Женщина и Шурха  бо-
язливы: их пугает золотистое тело обнаженного Будды. И вышедший из  сос-
новых досок, улыбкой лотоса приветствует снега и ветры.
   Уходит из вагона Шурха. Гыген отворачивается,  когда  монгол  сбирает
свои тряпки.
   - Теперь вас некому караулить, профессор.
   - Я сам караулю себя.
   - В последнее время мне часто приходится опускать или отвращать  свое
лицо, профессор. Это самая страшная из моих войн.  Сможете  ли  вы  себя
укараулить? Их тянет звезда и еще не знаю, что...
   Будда сидит: его поставили так, когда вынимали снизу доски. Видны ве-
ероподобные украшения у его висков. Не потому ли Дава-Дорчжи щупает  его
руку?
   - Значит, действительно, профессор, тяжело, если  решился  уйти  Шур-
ха... какие-то духи здесь помимо голода и мороза. Он был верней меня...
   - Вы хотите сообщить, Дава-Дорчжи...
   - Что мне сообщать! У него какие стада. Никаких... все же он был  са-
мый верный из всех... вернее меня.
   Дава-Дорчжи гладит руку Будды. Конечно, тело Будды светлее тела гыге-
на (оттого сквозь узкие тигровые глаза его - улыбка?).
   Тогда как глава начинается не этим, а вот чем:
   Виталий Витальевич вдруг ощущает в локтях внутреннюю легкую испарину,
словно кости, опустошенные, наполняются водой, теплой, как парное  моло-
ко. Либо вкус парного молока приходит вперед того  ощущения.  Он  смутно
помнит. В жилы еще куда-то (совсем трудно уловить) испарина взметывается
острой, пронизывающей ломотой и желудок вдруг крутит и трясет  тело.  Он
совершенно уверен, что Дава-Дорчжи, находящийся сейчас за спиной  Будды,
ест там вместе с женщиной хлеб и масло. Пищу ему принес сбежавший монгол
Шурха, как выкуп за свой уход. Он, Дава-Дорчжи, жаден и даже не прожевы-
вает кусков, в то время, как Виталий Витальевич с весны этого года учит-
ся возможно медленнее жевать пищу. (Зубы нужно сжимать  плотнее  -  вкус
пищи тогда долго держится в небе и деснах.)
   Зато Дава-Дорчжи обещает  в  Монголии  обильно  кормить  Виталия  Ви-
тальевича: бараньим мясом, парным молоком и мягким весенним хлебом.  Ви-
талий Витальевич поспешно идет вдоль Будды (действительно желтый  металл
очень тепел). Дава-Дорчжи успел спрятать, он действительно скребет ножом
стену вагона. Он хитрый.
   Профессор притворяется непонимающим. Он разводит руки, и  ему  трудно
их свести обратно: он опускает их вдоль тела. Необычайно длинны у  чело-
века руки.
   - Вы не думаете сегодня искать пищи, Дава-Дорчжи?
   - Да, да... я иду!
   Он сыт, - куда ему торопиться? Но в угоду профессору он спешит,  даже
не повязывает вокруг шеи полотенца. Ясно - в чем профессору  сомневаться
- он понюхал полотенце, оно пахло теплым ржаным хлебом. Профессор  ухмы-
ляется и грозит женщине пальцем.
   - Обманщики, обманщики!.. Старика обманывать... Голодного старика!..
   Женщина тоже хитро ухмыляется и проводит ладонью по губам: они у  ней
кровяные и плотные. Когда человек питается хорошо, разве  будут  бледные
губы? Она, повидимому, хвастается. А еще  Дава-Дорчжи  жалуется  на  от-
сутствие пищи!
   Следовательно Виталию Витальевичу нужно самому спасать себя.  Придер-
живая рукой борт шинели (пальто он давно променял на шинель. Пальто сей-
час все закапывают: Россия вся ходит в шинелях, - она мчится  и  воюет),
он торопливо бредет между Буддой, железной печкой и ворохами мокрой  со-
ломы. Женщина сидит у подножья бурхана, глаза у ней закрыты и лунообраз-
но ее лицо.
   "В былое время, если б он захотел есть... он бы купил".  Он  часто  с
Дава-Дорчжи, что можно было купить раньше.
   И все-таки Дава-Дорчжи его обманывает.
   Ему жалко самого себя и он плачет. Он голоден, бос и одинок.
   Здесь он возвращается к Будде. Он полагает, что думал давно о поступ-
ке, который он сейчас совершит. Началось еще в особняке графов Строгано-
вых, когда в первый раз увидел Будду. Или нет, когда Дава-Дорчжи мыл его
посуду и рассказывал легенду. "Дава-Дорчжи глуп  и  за  пищу  распускает
своих людей, он сыт и не может подумать о статуе".
   Подпрыгивая, срываясь, для чего вставая на одну ногу, он скачет  вок-
руг Будды. Ногти у него скользят и срываются - они до противного  мягки.
А золотая проволока плотно вправлена в твердую медь и нет у  ней  конца,
за который ухватиться и потянуть. Он запирает дверь на болт, как  ночью,
и запаляет коптящий, сильно пахнущий керосином светец. Он  внизу,  ножом
гыгена расковыривает конец проволоки и тянет.  Проволока  в  углублениях
скреплена крошечными медными гвоздиками, он режет их,  золото  осыпается
мелкой пылью.
   Ладони его мокры, проволока вырывается: он обматывает руку полотенцем
гыгена. Про женщину он забыл, - она вдруг визжит в углу. Он оборачивает-
ся, видит непомерно большой рот и на острых коленях грязный  кусок  цве-
тистого платья. Он грозит ей ножом. Рукой, завернутой в полотенце,  тро-
гает ее губы и отскакивает снова к Будде. Рот ее под  полотенцем,  такой
же неуловимый, как проволока. Она смолкает - за свою жизнь она научилась
понимать приказания.
   Меньше кулака получается плохо свернутый клубок проволоки. Он в  углу
топором откалывает доску обшивки, всовывает туда проволоку и вновь заби-
вает гвозди. Ножом соскребает с полу искорки  золота,  их  совсем  мало,
можно пересчитать, он сыплет их в карман брюк.
   Женщина скажет о случившемся Дорчжи и, продавая проволоку,  гыген  не
будет уже скрывать от Виталия Витальевича пищу и молоко.
   Между пальцев сильно болит оттянутая проволокой  кожа.  Зачем  же  он
трудился? И Дава-Дорчжи может сделать то же самое, к тому же он моложе и
опытнее во всяких работах. Напрасно.
   Но Виталию Витальевичу приятно чувствовать себя  утомленным.  Притом,
по понятию язычника, он свершил святотатство, едва ли Дава-Дорчжи решил-
ся бы сделать такое...
   ...Дава-Дорчжи возвращается поздно: поезд стоит на раз'езде и деревня
далеко в степи. Он приносит полкалача и доску, сорванную с забора.  И  с
радостью Виталий Витальевич думает, что  другую  половину  калача  гыген
с'ел дорогой. Половина делится на трое. Женщина молча наливает чай.
   Сердце у Виталия Витальевича бьется неспокойно, и он ждет, как  гыген
откинет раскалываемую доску и вскрикнет. Но женщина молчит. Опять в кос-
тях плавающая испарина и кислый запах под мышками. Он с'едает свою часть
калача.
   - Чай пустой пить будете? - говорит Дава-Дорчжи.
   Профессор виновато гладит кистью руки колено:
   - Мне сильно хочется есть.
   - Дело ваше.
   Гыген роняет на пол оторвавшуюся от гимнастерки  пуговицу.  Он  берет
лучину. Смолистая щепа загорается сразу, чтоб продолжить ее горение,  он
подымает ее выше, над головой. Ищет на полу пуговицу. Смола  капает  ему
на рукав, он выпрямляется.
   В Будде горят сотни лучин, брови у него мягкие и круглые.
   Дава-Дорчжи вдруг вскрикивает:
   - А-а-а...
   Он сует другую лучину в печь и, треща искрами,  подбегает  к  статуе.
Хватает пальцами лицо Будды. Надергивает шапку и вместе с горящими лучи-
нами выпрыгивает из вагона.
   - Ага! - несется из пухлых, синих и розовых снегов.
   ...Вечер вязнет на твердых ветках берез. Темносиние березы, и  в  них
черным звоном звонит колокол проходившему поезду...
   Виталий Витальевич ждет. Он застегнулся, повязал туго шею. Он готов к
допросам и аресту. Всегда устраивается не так,  как  думаешь.  Если  Да-
ва-Дорчжи нашел нужным доносить на него, как на вора, то стоит ли  умал-
чивать об его офицерском звании? Если расстреляют, то пусть расстрелива-
ют обоих.
   Внезапно  Виталий  Витальевич   ощущает   благодарность   к   женщине
Цин-Чжун-Чан - она смолчала и скажет о проволоке при допросе.  Он  берет
ее вялую руку и жмет. Она улыбается: у ней совсем  молодое  лицо  и  то-
ненькие круглые брови. Она слегка коротенькими мягкими пальцами касается
его лба и говорит:
   - Ляр-ин!..
   "Это, наверное, значит люблю или что-нибудь в этом  роде",  -  думает
профессор.
   Он ждет когда сильно заскрипит снег: люди, ловящие других, ходят  тя-
жело и быстро. Сильно ноют плечи и зябнут руки. "Так он и не выменял ва-
режек".
   Долго спустя, Дава-Дорчжи приводит трех мужиков. Один из них  рыжебо-
родый, в овчинном бешмете со сборками, тычет пальцем на статую и говорит
другому:
   - Этот?
   У спрашиваемого детское розовое лицо и совсем мужской хриплый голос:
   - Много работы, дяденька...
   Они ходят вокруг Будды, стучат пальцами и хвалят  хорошую  медь.  Да-
ва-Дорчжи проводит рукой по лицу Будды, по складкам его одежды и внезап-
но отскакивает. Губы у него скрючены, он брыжжет слюной в уши  профессо-
ра, толкает его кулаками в печень:
   - Ободрали, сволочи, всю проволоку дочиста... теперь я понимаю, поче-
му они ушли от меня!..
   - Кто?
   - Солдаты... кто!.. они постоянно выпроваживали меня из вагона, а са-
ми ящик разбили и проволоку выдрали... Вы-то, вы-то чего смотрели?..
   - Мне! Мне! Мне?
   - Вам! Вам!.. вы же сопровождаете, вы тоже ответите, здесь на  триста
рублей золотом!.. Я-то подумал, почему так ящик легко раскололся?..  По-
падись теперь они мне, я...
   Он замахнулся кулаком и, обернувшись к крестьянам, крикнул:
   - Беретесь, что ли?
   Рыжебородый мужик снял шапку. Лысина у него была тоже рыжая и широкий
веселый нос в веснушках. Профессор улыбнулся ему. Мужик посмотрел на не-
го и, улыбнувшись, протянул руку:
   - Здравствуйте, давно в дороге-то?
   Дава-Дорчжи перервал нетерпеливо:
   - Ну, беретесь?!
   Мужики осторожно переглянулись, и рыжий ответил тихонько:
   - Поди, так и на золотой не наскребешь. Ты как, Митьша, полагаешь?
   Митьша в вязаном спортсмэнском шлеме и дырявом полушубке ответил  ук-
лончиво:
   - Бог его знат... главно, не русская штука... и слышать  не  приходи-
лось. Из китайцев ен што ли, статуй-то?
   Рыжий мужик решительно надернул рукавицы:
   - По работе и заплатим, мы тоже не  живоглоты...  сколько  наскребем,
столько и получите...  еще  влезешь  с  таким  золотом,  -  нонче  ведь,
раз-раз, да и к стенке!
   Дава-Дорчжи вяло оперся о печку.
   - Скребите... поскорее. Задержите, прицепят теплушку, как я с вами...
останетесь.
   Мужики ушли за инструментом.
   Остается самый младший. Он, ворочая сапогами солому, ходит по теплуш-
ке и смотрит во все углы. Кивая на женщину, спрашивает:
   - Жена?
   Дава-Дорчжи глубоко всовывает руку в карман:
   - Нет.
   Мужик хохочет:
   - Тоже продажна?
   - Нет, в долг даю.
   Хлопая себя руками по полушубку, мужик наклоняется  к  уху  гыгена  и
шепчет. Виталию Витальевичу вдруг становится противным его розовое свет-
лоусое лицо. Дава-Дорчжи локтем отодвигает мужика от себя:
   - А ты попробуй.
   - Она по русски-то понимат?
   - Ты на войне был?
   - Не-ет...
   - Тогда не понимает.
   Мужик нерешительно  проходит  несколько  раз  мимо  женщины.  Щелкнув
пальцами, трогает ее за рукав, возвращается к печке:
   - Ну ее... еще заразишься... у меня жена.
   Спит профессор плохо, мужики принесли дров, угарно несет теплом  печ-
ка, воняют человечиной высыхающие одежды. Профессор стыдит себя, вороча-
ется. Дава-Дорчжи сытый и сонный бормочет:
   - Блоха спать не дает, завелись...
   Среди ночи Виталий Витальевич просыпается от шороха соломы.  Ему  ка-
жется, что он угорел, - во рту сухо. Через полузанесенное снегом окошеч-
ко - на соломе синие пятна света. По  соломе  ползет  человек.  Это  Да-
ва-Дорчжи к женщине. Профессор закрывается с головой. Но от женщины  гы-
ген возвращается быстро. Профессор ощущает на себе его руку. Пальцы лег-
ко пробегают по телу, ощупывают одежду и сапоги. Гыген ищет даже  в  по-
душке и в соломе под подстилкой. Затем он возвращается. Он ищет проволо-
ку.
   Утром Дава-Дорчжи говорит:
   - Это русские ободрали Будду. Я честно везу его домой. Русские сорва-
ли проволоку и сдирают позолоту. Но увеличивается святость  божества  от
поруганий...
   Три дня мужики соскабливали с Будды позолоту. Толще, чем везде, лежит
позолота на лице Будды, на его круглых щеках. И вот красный, злой,  мед-
ный выбегает из золота лик его. Губы его темнеют, и совсем внутри  глаза
вокруг статуи настлана шерстяная шаль, золото осыпается туда.
   - Выколотим, - говорит рыжебородый.
   На теле остается кое-где позолота: желтые, как прыщи,  пятна.  Совсем
не могут снять золото с пальцев Будды.
   За золото Будды мужики приносят мешок мерзлых булок, меру картофеля и
дров. Они бережно завертывают шаль, на которую падали крупинки, и в  га-
зету - листочки золота с лица. Потом рыжий мужик, вздыхая, жмет руки:
   - Продешевили мы, да уж...
   Гыген выторговал еще кусок рваной кошмы. Из дров он устроил себе кро-
вать. Он поминутно заставляет женщину подкидывать в печь поленья:
   - Если бы я догадался раньше... за проданную проволоку  мы  бы  ехали
спокойно. Теперь я простудился и меня знобит. Утянули...
   Он кутается в шинель. Намеренно громко хохочет:
   - Я вас ночью видел, вы к женщине шли,  Виталий  Витальевич.  Сказать
ей, чтоб она вам не сопротивлялась?
   - Мне мало нравятся ваши солдатские шутки, Дава-Дорчжи.
   - Тогда я могу рассказать какую-нибудь поучительную  монгольскую  ле-
генду. Теперь я вам разрешаю записывать потому, что я вам верю. Вы очень
подробно об'яснили, чего хотите... Например, история кутухты  Муниулы  с
жизнью его - непристойной и женолюбивой...
   - Когда мы доедем?
   - При хорошей экономии на полтора месяца нам хватит продуктов. К  тем
дням мы будем в Сибири, там много почитателей моего перевоплощения, и  я
склонен надеяться на пищу, питье и достойные меня благочестивые разгово-
ры.
   Профессор, заложив руки за спину, слегка сутулясь, ходит  из  угла  в
угол. Он решил молчать о проволоке:  ему  наскучили  ссоры,  упреки.  Он
расспрашивает про аймак Тушуту-Хана. Гыген словоохотлив, немного  витие-
ват и часто, с прихлебываниями какими-то, смеется.  Он  говорит  историю
своего рода, в ней много имен, мест и замечательных битв. Профессор  по-
нимает смутно, но слушает охотно.
   Утром Дава-Дорчжи знобит сильнее. Он много пьет чая и  лежит,  сжимая
виски пальцами.
   Профессор на станции из красноармейского лазарета  приводит  доктора.
Он щупает голову гыгена, раскрывает грудь, спрашивает, не дожидаясь  от-
вета:
   - Голова болит? Ноги болят? Озноб?
   У доктора широкие, длинные и тонкие, как ремни, пальцы.  Он  проводит
пальцами по руке профессора:
   - Лекарств у нас нет, в Омске иногда принимают в лазарет...  все  пе-
регружено. У него тиф. Кофе, чистое белье и компрессы.
   Смотрит на Будду, стучит ногтем и говорит: "медь" и уходит.
   Гыген вдруг начинает плаксиво просить револьвер. Хотя револьвер у не-
го под подушкой, все же профессор прячет его у себя. Гыген грозит  заст-
релиться. Он упрекает профессора в лености,  из-за  которой  он,  гыген,
должен умереть. Лучше ему погибнуть сразу, если нельзя достать лекарств.
Он по-монгольски бранит женщину, и та падает на колени, уткнув голову  в
пол.
   - Какие домашние лекарства есть? Где мне достать кофе?.. Ступайте ме-
нять револьвер!
   Профессор идет.
   Бред начинается через день. Профессор со  стыдом  думает,  что  гыген
притворяется. У него нет никакого повода так думать, но ему кажется  на-
меренным, как Дава-Дорчжи срывает компрессы и разбрызгивает кофе.  Гыген
часто садится в постели, предварительно  сунув  себе  под  спину  шинель
(стена холодная); одними и теми же словами он вяло говорит:
   - В тебя одного переходит дух Будды... ты один воплощение гыгена, Да-
ва-Дорчжи... дай мне из бокового кармана... напишу в аймак.
   Сует какие-то бумаги с монгольскими надписями и жалуется:
   - Все меня бросили. Ты только один перед смертью.  Я  уже  умер...  я
опять дух Будды.
   Профессор носит кипяток, ставит компрессы.
   Скучный, сухой весь лежал Дава-Дорчжи. Постоянно нужно  было  лить  в
него воду - поить. Волосы отросли необыкновенно густо и как-то все  сра-
зу: жутко было смотреть на пряди, торчащие из носа. Подушка вся  залепи-
лась в слюне, - переворачивая голову, Виталий Витальевич силой заставлял
себя не отдергивать руку. В ушах торчала вата (гыген боялся ушной  прос-
туды), и теперь она походила на черных тараканов.
   Часто он вскрикивает гортанно и длинно, и, подняв  тощие  руки,  при-
ветствует наркома по делам национальностей от имени монгольского народа.
Затем он говорит речь об угнетателях - китайских империалистах  и  сразу
почти из слова в слово (насколько помнит профессор) передает  легенду  о
статуе Будды из аймака Тушуту-Хана. Начинается она словами: "В год Крас-
новатого Зайца", и Виталию Витальевичу представляется большой, с собаку,
красноватый заяц на бесконечном снежном поле. Тогда он отворяет дверь.
   Чаще всего происходит это на ходу поезда. В зубы  профессора  несется
колючий и твердый, словно камни, снег. Серый дым откидывают вагоны.
   "Есть какое-то возмездие за наши поступки", думает профессор, возвра-
щаясь к печке.
   Женщина - ее профессор сокращенно зовет "Цин" - моет в кипятке  белье
гыгена. У него всего одна пара, и когда однажды женщина мыла,  профессор
захотел узнать, насколько оно крепко. Он подошел к  котелку  (мыла  нет,
тряпки просто жамкаются и преют), - поверх, в кусках грязи плавали серые
точки. Профессор наклонился ближе: это были сварившиеся вши.

   ---------------
   Поэтому ли или  почему  другому,  в  этот  вечер  Виталий  Витальевич
чувствует особенную боль в ногах, ему холодно, хотя он сыт и в  теплушке
ярко горит печь. Он меньше, чем всегда, сидит у постели  Дава-Дорчжи,  и
удивленная женщина видит его поспешно гасящим коптилку.
   Он с грохотом сбрасывает сапоги, но под одеяло не залазит,  а  сидит,
что-то напряженно слушая, кисти его рук дрожат, десны приходится  смачи-
вать.
   Он, потирая руки, говорит:
   - Холодно!
   И шагает к женщине. У той уже откинута шуба  и  теплы  закруглившиеся
(она вытянула руки вдоль тела) груди.
   Утром профессор сказал себе, что поступил он так потому,  что  одному
лежать невыносимо холодно. Озноб прошел и за обычным кипятком он  сбегал
весело.
   Но и в другую ночь он спал с женщиной Цин. А дальше он уже не  подыс-
кивал причин и не гасил коптилки.
   Раз утром Цин идет искать сухой растопки. У гыгена сильный бред -  он
вскакивает и порывается бежать. Его во время восстания ловят большевики.
От сырого дыма болят у профессора глаза и потому же кричит гыген: "Зачем
глаза выкалываете?". Тонкие, скользкие руки гыгена раздражают, и голос у
него становится пискливым.
   Много спустя является со щепками Цин. Подле дверей Виталий Витальевич
видит высокого, горбоносого человека в черной до пят собачьей  дохе.  На
шапке у него широкая красная лента.
   Профессор высовывается:
   - Вам что нужно?
   - А ничего, - распахивая доху, говорит человек.
   Профессор раздраженно стучит по ручке двери:
   - Проходите, здесь больной... Проходите, вам говорят, - здесь  прави-
тельственный груз! Проходите прочь!
   Доха отходя в развалку, гудит:
   - Ну, не очень-то верещи... правительственный!
   Виталий Витальевич грозит кулаком Цин. Та смущенно взвешивает на  ла-
дони принесенные щепы - они сухи совершенно. Она не понимает. Тогда  Ви-
талию Витальевичу падают в голову слова Дава-Дорчжи: "Наша женщина нико-
му не отказывает".
   Он подходит и кричит ей в лицо:
   - Потаскуха! Дрянь!..
   На рассвете в дверь скребут. Женщина Цин снимает засов и, чуть накло-
нив голову, смотрит в темноту. Чья-то лохматая в шкурах рука  просовыва-
ется и тянет ее за платье. Она, не обернувшись, уходит.
   Профессор озлобленно хватает гыгена за вытянутую вперед руку. Тот са-
дится, глаза его мечутся по потолку, на лице блаженная радость.  Профес-
сор опускает ему руки, тот вздрагивает:
   - Сми-и-ирна-а! - кричит Дава-Дорчжи. - Здорово, молодцы-ы!
   Виталий Витальевич шевелит его плечо, семенит вокруг кровати и,  ста-
раясь перекричать гыгена, тычется тому в плечо:
   - Послушайте, она ведь ушла, ушла!.. необходимо крикнуть: назад! Я же
не знаю этого слова по-монгольски... послушайте, ее присутствие в  ваших
интересах, - кто вам будет мыть белье!.. разве мне  разорваться!  Послу-
шайте, Дава-Дорчжи!
   - Молчать! Какая там сволочь строй  ломает?  Ни  с  места!  Сми-и-ир-
на-а-а!..
   Профессор распахивает дверь и тоненьким, срывающимся  голоском,  -  в
ночь:
   - Послушайте, вы-ы!..
   По щепке, что лежит подле вагонных ступеней, шуршит и  перекатывается
снег. Сухой шорох, щепка тоже сухая. Ее обронила Цин.

   Глава VI.

   Все о том же металле, благоухающем спокойствием.

   "...Жизнь человека - есть продолжение его детства".
   (Из записной книжки профессора Сафонова.)

   ...Поезда пропускали грохочущие и звенящие дни. Доски, железо и  люди
мчатся вперед. У синих льдов одинокие волки, туго задрав молодые  морды,
воют на поющую сталь. В степи одна должна быть песня, - волчья. У  людей
песни человечьи и железные. Волку страшно.
   Дава-Дорчжи чувствует пальцы. Оно трепетно и радостно это первое ощу-
щение. Поднять и опустить палец руки, затем чуть - на вершок  -  отодви-
нуть его по одеялу. Влажно и слабо все тело,  горят  уши,  так  наверное
цветут цветы. Упоенная цветущая слабость.
   Подле печки, как и всегда, сидит в шинели, подпоясанный  облупившимся
ремнем, сутулый старикашка.
   - Профессор!
   Старикашка, вихляя одной ногой, знакомым шагом подвигается к кровати.
Дава-Дорчжи манит его пальцем, шепчет задыхаясь в ухо:
   - Не подох, ведь!
   И улыбается, ему кажется - он улыбается всем лицом,  но  шевельнулись
только брови и слегка мускулы подле губ.
   Профессор не знает, что теперь делать. Волновать нельзя. Он жует, ко-
сится, задумчиво вздыхает:
   - Да-а... теперь питаться нужно.
   - Давайте же!
   И Дава-Дорчжи ест.
   Профессор кормит его размоченными в воде булками, он жадно тянет воду
и пальцами шарит в кружке:
   - Еще!
   Чтобы отвлечь его, Виталий Витальевич говорит осторожно:
   - Цин скрылась уже три недели, и я ничего не слышал о ней.
   - Еще!
   - Вы были в бреду, и, по-моему, достаточно было крикнуть одно  слово,
чтобы она немедленно вернулась. Ее увел какой-то или грузин, или черкес.
   - Еще!
   На другой день Дава-Дорчжи сжимает уже кулак и трет им по одеялу:
   - Еще давай, старая карга!
   - Вам нельзя много есть, Дава-Дорчжи, у вас суженный кишечник...
   - Давай! Еще давай, жрать хочу!.. все поел... мяса хочу!
   Тогда профессор меняет  в  поселке  возле  станции  свое  обручальное
кольцо. Когда он возвращается с мясом и молоком, гыген лежит на полу: он
пытался ползти.
   - Давай!
   Он хватает зубами молоко, льет его себе на шею и с  шеи  скребет  ла-
донью в рот:
   - Еще... еще!..
   Профессор отодвигает бутылку:
   - Уже Омск, Дава-Дорчжи. Где здесь у вас знакомые?
   Гыген сыт, спит.
   Теплушка в тупике, на сортировочной.  Тысячи  пустых  вагонов.  Между
составами рыскают собаки. Виталий Витальевич сбирает по  вагонам  остав-
ленные поленья, доски.
   В комендантской говорят ему:
   - На Дальнем Востоке и Маньчжурии белогвардейские восстания, товарищ.
Мы не имеем времени отправлять какие-то икспидиции с буддами... а если у
вас там в буддах-то эс-эровские воззвания, - вы такой возможности не до-
пускаете?
   - Осмотрите.
   - У меня, товарищ, семьдесят составов каждый день, - да коли  каждому
под подол заглядывать.
   Однако профессор Сафонов снимает рогожи, прикрывавшие Будду, и  всего
вытирает тряпкой. Во время тряски отломился кусок высокой короны,  зияет
кроваво медь. Куска нет: вымела или утащила Цин.
   Профессор осматривает свои мандаты: на них бесконечное число  штемпе-
лей, справок и резолюций.
   - Правильнее мы поступим, Дава-Дорчжи, если отправимся через  Семипа-
латинск, горами? Подле Иркутска восстание. И спускают поезда в Семипала-
тинск... Оттуда ехать труднее.
   - Мне все равно!
   Дава-Дорчжи зажмуривается и мнет ладонь так,  что  слышно  шебуршание
кожи.
   - В аймаке есть бараны... курдюк 15 фунтов. Надавишь, - из него  мас-
ло... ццаэ...
   - Вы можете не увидеть баранов, Дава-Дорчжи, если не  будете  слушать
меня.
   Гыген дергает бровью:
   - Увижу, - я хитрый... Дайте мне есть, мне все равно.
   Профессор, заложив руки за спину, ходит по вагону. Пол подметен.  Пе-
ред Буддой и вокруг него доски и поленья. На  коленях,  в  лотосоподобно
сложенных руках - береста для растопки, доставать оттуда близко.
   - Несомненно, это  наиболее  целесообразный  выход,  но  раньше,  чем
предпринять решительный шаг, я подожду вашего полного выздоровления, Да-
ва-Дорчжи. Тем временем я составлю подробный маршрут и смог бы составить
подробную смету, если бы имелись деньги.
   - Мне все равно!
   - Ешьте!
   Он видит круглые желваки на челюстях гыгена, и ему  кажется,  что  во
время болезни он приобрел над ним какую-то непонятную власть.  Он  резко
говорит:
   - Не ешьте, не трогайте!
   Дава-Дорчжи боязливо отодвигает чашку.
   - Но мне хочется!
   - Не ешьте!
   - Немного?
   - Нельзя!
   И гыген говорит покорно:
   - Хорошо.
   Профессор медленно двигается по вагону:
   - Можете есть!
   Он для чего-то отряхает с себя  кусочки  щеп  и  какие-то  приставшие
перья:
   - И завершительные станции нашей поездки, вплоть до этого  места,  не
разубедили меня в тех мыслях, какие как-то я вам высказывал,  Дава-Дорч-
жи... Более того, они яснее и яснее вырисовываются мне. Ваше героическое
стремление со статуей, вашей родовой святыней,  -  оно  является  скорей
всего голосом крови, непонятным зовом ее на Восток. Ваша  неорганизован-
ная мысль, простите меня, бессознательно исполнила великую  задачу:  она
пробудила во мне и заставила хотеть то, что я считал не важным  и  диле-
тантским стремлением, что заставляло меня, отложив материал срочной лек-
ции о "Комическом романе времен  Алэн  Рэнэ  Лессажа",  прочесть  мудрые
строфы Сыкун-Ту или его учеников или узнать об исследованиях рассказчика
"Повестей на Южном берегу озера"...
   - Пить!
   Профессор сплеснул осевшую сверху пыль и подал кружку.
   - Вы, опьяненный взрывами шестидесятитонных снарядов, танками, разру-
шающими города... таких танков еще нет, они будут или  вы  думаете,  что
они есть... в вашем бреду вы видели их,  -  опьяненный  тридцатиэтажными
домами и радио, вы метнулись туда, куда позвала вас Европа. Но дух веков
заговорил перед вами, когда Европа скинула свое покрывало и  -  пока  на
Россию только - выпустила своих волков. Вы вспомнили, что вы воплощенный
Будда, гыген, повезли через мрак и огонь,  сам  претерпевая  мучения,  -
очищая себя...
   - Помогите подняться!
   Дава-Дорчжи, сдирая длинными, грязными ногтями засохшую кожу  с  губ,
быстро дышал. И шея у него была вытянута, словно при беге. Глаза сонные,
как паутина.
   - Чтоб у себя в кабинете изучать спокойное течение стад? Нет! Ощутить
их на воле, где они похожи на течение вод в озерах. Мягкие спины их пах-
нут камышами и землей, ярко нагретой солнцем. Кроткие женщины, в любви к
которым незнакома ревность, кумирни с Буддами, улыбающимися, как небо...
Вы к этому и еще к чему-то другому  стремились,  Дава-Дорчжи...  Другое,
более ценное несу я. Я преодолеваю большие  проходы,  огромными  камнями
заложен мой путь. Цивилизация, наука, с ревом  разрывающие  землю...  от
пустой мысли, что являюсь одним из властителей земли...  это  -  глупая,
гордая мысль, может быть, - самое важное, от  нее  труднее  всего  отор-
ваться... Это блестящий, бесцельный, глупый колпак на голове. Укрепление
же, - там, подле стад и кумирен, - укрепление одной моей души будет  са-
мая великая победа, совершенная над тьмой и грохотом, что  несется  мимо
нас - и мы с ней, по-своему разрезая ее. Спокойствие, которое  я  ощущаю
все больше и больше... чтоб сердце опускалось в теплые  и  пахучие  воды
духа...
   - Есть хочу!..
   Сквозь быстро жующий рот и влажные от жадности глаза гыгена профессо-
ру видится радостное согласие Дава-Дорчжи. Тот еще молчит, слова об еде,
выбрасываемые им, скомканы, залепетованы, если их даже не говорил гыген,
они все же были бы понятны.
   В свою записную книжку (он ее получил в Екатеринбурге, на митинге,  в
честь III Интернационала: барышня в рваном свитре, стыдливо моргая беле-
сыми глазками, раздавала их - "от печатников на память"), он  заносит  -
"идет снег. Дава-Дорчжи пытается сидеть - трудно.  Необходимо  подумать,
насколько повлияла на Сибирь восточная культура. Связь - между восстани-
ями и ею. Здесь наиболее долго длится борьба с тьмой. Влияние  слабое  -
раздавят". И еще пониже: "Жизнь человека есть продолжение его детства".
   Дава-Дорчжи встает. Опираясь на стену, он бредет  к  дверям.  Снег  в
проходах высокий и пухлый. Вагоны заносит - и без колес  они  веселее  -
похожи на конфектные коробки.
   - В городе есть наши, - говорит гыген, - они дадут еды.
   Профессор послушно одевается.
   - Вы мне сообщите их адреса?..
   Гыген вдруг улыбается. Профессор замечает: какие  у  него  необычайно
большие скулы, - точно уши сунуты под глаза. Кожа на  скулах  темная  и,
наверное, очень толстая и твердая, как мозоль.
   - Я помню... да... совсем забыл...
   Он, продолжая улыбаться (теперь улыбка у него во все лицо и так,  по-
жалуй, хуже), водит длинными пальцами перед ртом:
   - Забыл... забыл... это не болезнь была... а новое  мое  перевоплоще-
ние... да... Принесите мне, пожалуйста, есть...
   Профессор в городе. Он отправляется в Отделение  Географического  Об-
щества. В музеях вповалку спят солдаты. У входа в  библиотеку,  на  сту-
пеньках лестницы человек в пимах и самоедской малице. На вороту малицы -
музейный ярлык.
   - Вам кого?
   Профессору необходимо поговорить с председателем Общества.  Правление
и председатель арестованы за участие в юнкерском восстании. Малица жалу-
ется:
   - Спирт из препаратных банок выпили, крокодилом истопили печь, на че-
репахе мальчишки с горы катаются.
   Кто же профессору может сообщить о монголах. Откуда  малице  знать  о
монголах, - их в шкафах нету, она стережет библиотеку, дабы не  расхити-
ли.
   - Обратитесь в Исполком.
   Исполкомская барышня посылает в Кирсекцию. Там юный мусульманин пере-
водит на киргизский язык Коммунистический Манифест. На вопрос профессора
он спрашивает: "Товарищ, вы знакомы с системой пишущих машинок,  необхо-
димо в срочном порядке переменить русский текст на киргизо-арабский  ал-
фавит". Монгол в городе нет, они скрылись неизвестно куда, впрочем, если
товарищ владеет монгольским языком, ему могут предложить переводную  ра-
боту.
   Теплушка за Омском.
   Дава-Дорчжи неуверенно и легко, точно ноги его из бумаги, выходит  из
вагона. Виталий Витальевич ведет его под руку:
   - В Новониколаевске я буду хлопотать, чтобы нас пустили по южному пу-
ти на Семипалатинск.
   - Мне все равно.
   Едва только Дава-Дорчжи приобретает сил сам надеть сапоги,  он  берет
котелок.
   - Куда вы?
   - По вагонам... у солдат каши просить...
   - Я могу сделать это! Возвратный схватите, Дава-Дорчжи.
   - Я же не болел... откуда у меня возвратный... Вам они  каши  не  да-
дут... вы старик, а похожи на китайца...
   - Дава-Дорчжи, на мне лежит обязанность.
   - Почему вы меня голодом морите? Вы сами все втихомолку с'едаете...
   Профессору стыдно думать о золотой проволоке. Пусть она лежит в углу,
плотно забитая гвоздями, и погибнет вместе с вагоном. Для себя он ее  не
употребил и не употребит - он не вор. Думая так, он чувствует себя  спо-
койнее. Весь Будда в пыли, только почему-то слабо оседает пыль на  бров-
ные извилины. Спина - в зеленоватом налете, профессор смазывает ее  мас-
лом, которое достает тряпочкой с вагонных колес.
   Однажды, в составе, везущем на дальний восточный  фронт  коммунистов,
он среди кожаных курток, замечает товарища Анисимова. Впрочем, он  прис-
тально не разглядывает: он бежит в комендантскую - ждет.  Если  Анисимов
придет за справкой - он перехватит его, скажет, что Будду  выбросили  на
одной из станций и он, профессор, возвращается в Петербург.
   Он ждет напрасно: Анисимова нет.
   Дава-Дорчжи приносил котелки с кашей и щами. Ест  он  жадно,  опуская
пальцы в пищу, точно желая напитать жиром пальцы рук. Ложка у него  кру-
гом обкусана и на металле круглые следы зубов. И зубы у него  точно  вы-
росли и заострились: профессору больно смотреть на них.  Каша  темная  и
густая походит на землю и низкий запах ее стелется по полу.
   Гыген почти не разговаривает с профессором и не  спрашивает  о  пути.
Движения его становятся быстрее, спина выпрямляется.
   В Новониколаевске он исчезает на целый день.
   В Распредпункте как-то неожиданно быстро комиссар делает  пометку  на
заявлении профессора Сафонова:  "Удовлетворить,  направив  по  просимому
маршруту".
   Вечер. Профессор долго путается среди составов,  отыскивая  теплушку.
Надпись на дверях соскоблена: это он видит при ярком свете дугового  фо-
наря. "Нужно восстановить", - думает он.
   Дава-Дорчжи сидит на постели. Он распахивает новый козий полушубок  и
поправляет ворот гимнастерки.
   Профессор невнимательно спрашивает:
   - Подарили?
   Ему хочется пошутить с гыгеном и он хочет сказать: "в  разрешении  на
южную дорогу отказано".
   - Получил!
   Он, все думая о своем, как-то позади себя говорит:
   - Вот что... где же выдают полушубки странникам?
   Гыген делает несвойственный ему жест: подбоченивается. Лицо удлиняет-
ся, и профессор видит белые, как бумага, глаза. Голос у Дава-Дорчжи  вы-
сок, почти крик:
   - В полку, в полку, в полку... сволочь ты этакая... отстань! Подыхать
мне тут с тобой! С голоду мне умирать. Не поеду, остаюсь! Мне здесь  на-
до... я здесь... я...
   Он пытается вскинуть вдруг ослабевшие руки, профессору страшно  поду-
мать, что он вскинет их. Он расстегивает шинель, забывает и опять  шарит
в петлях давно выкинутые крючки:
   - Конечно, конечно, ваше дело...
   Он вдруг обрадованно находит оставшийся крючок, но сукна подле крючка
нет. Должно быть, серое, мокрое от снега сукно.
   Дава-Дорчжи так и не подымает рук.
   - Я совсем другое думал, Дава-Дорчжи... я полагаю, мы  сможем  сгово-
риться... Я, наконец, могу достать деньги, получено разрешение. В  таких
случаях, знаете...
   - Доносить пойдете, - доносите! Я в анкете сам написал - офицер...
   Профессор смотрит на его облупившееся лицо и распухшие (очень  неров-
но, алыми горошинами) веки. Дава-Дорчжи кричит о новом своем  перевопло-
щении: он отныне не Будда, не гыген, он не болел - он умирал, он  остав-
лял дух того, который вот, в золотых пятнах, рядом,  так  разве  болеют?
Профессор говорит тихо:
   - Оставьте шутить, Дава-Дорчжи... Вы офицер, вы почти русский  и  вам
ли итти служить, к большевикам?.. Вы обязаны, вы  местный  человек...  Я
вам не верю.
   Дава-Дорчжи достает из кармана бумаги, они завернуты в носовой платок
профессора. Он их швыряет на кровать.
   Дава-Дорчжи идет к дверям военной прямой походкой. Ноги у него слегка
косятся, отворяет дверь пинком сапога.
   Дава-Дорчжи, гыген и лама, уходит.
   Он, подлезая под вагон, чтоб сократить путь, говорит:
   - Вот надоел, старый хрен! Вези теперь!..

   Глава VII.

   Что думал Хизрет-Нагим-Бей и что мог бы думать красноармеец Савоська,
Степь весной, суслики и (как всюду у меня) пестрые травы и ветры.

   ...В дымке, в дымке села далеких людей свой дымок на пустыре. На две-
рях и на дворе нет мирской пыли, в пустом шалаше живет в довольстве сво-
бода. Я долго был в клетке.
   (Тао - "Свой сад".)

   Человек пробует засов. Железо в крюке лежит крепко. Долго  по  железу
дрожит рука в шинели: засов недоумевает: почему?
   Потому, что человек слушает. После болезни трудно узнать шаги. Но но-
га ожидаемого не скользит на ступеньках.
   Проходы немы. Железнодорожники как везде, в  тулупах  и  с  фонарями,
маслянистый свет которых никогда и ничто не в силах остановить.  Прицеп-
ляют вагон, тулуп шуршит о буфера и стенку.
   Человек гнется справа налево, слева направо - всем телом. Так  гнется
кисть тушью на бумаге, и непонятные знаки означают непонятное. Будде не-
понятно: зачем человек творит эти знаки.
   Это неправда!
   "Будде все понятно. И медным гневом залито его лицо.  И  лотосы  рук,
как льдины в шугу, золотые пальцы ломают синь, как солнце  утром  ломает
вершины гор. Его духовность подобна опрокинутой патре".

   ---------------

   Человек лежит в теплушке. Его затылок сжимает  подушка,  он  отрывает
голову, дребезжаще злобится:
   - Что взял, взял? Думал освободиться, думал освободиться, думал одно-
му уехать! Я уйду!
   Человеку не зачем поднимать голову: он один и самого себя хорошо слы-
шит. Резки, почти враждебны, его тощие губы:
   - Придете в ужас, и преклонитесь, перед  тем,  который  привезет  вам
святыню. Раскроете глиняные монастыри, чтоб просияло на него оттуда спо-
койствие. Он сам проходит последние тьмы. Он...
   Самому себе нужно говорить высоко и грубо. Он так и говорит. Он много
раз повторяет самому себе:
   - Один субурган, пройденный - мирно прошедший сюда  с  Буддой,  букет
распустившихся падм... Только один субурган прошел  Дава-Дорчжи.  Другой
субурган - проникновения в великую мудрость, маха-бодийн, превращение  в
Будду - не прошел к нему Дава-Дорчжи... От второго субургана свернул Да-
ва-Дорчжи...
   Будда не думает так. Глаза у Будды занесены пылью... Это неправда!
   "Лицо благоотшедшего горит медью всесовершенной победы. Величие чрез-
вычайной долговечности основывается в его ровно, как птица над пустыней,
парящем круглом подбородке... его ресницы видят создание в течение одно-
го часа миллиона субурганов. Ресницы его,  как  сон  -  отрешившиеся  от
страданий. Металло-писная его сила, потому что он - Будда".

   ---------------
   Профессор Сафонов - европеец. Он знает: чтобы не думать, нужно  зани-
мать тело и разум движением. Двигаясь все время, не размышляя  о  смысле
движения, Европа пришла в тьму. Восток неподвижен, и не даром символ его
- лотосоподобный Будда.
   Виталий Витальевич двигается и свершает свои обычные работы в вагоне.
Ночью, под влиянием темноты и отчаяния (горько остаться одному), он  мог
совершить ряд глупых возгласов и жестов. Теперь ему что: он европеец, он
должен исполнить свою обязанность, и, кроме того, цивилизованному  евро-
пейцу достаточно дня, даже нескольких часов, для победы над  своими  ду-
шевными волнениями. Ему поручено довести Будду до монгольской границы  и
сдать его представителям монгольского народа. В Петербурге у него  квар-
тира, книги, обстановка и рукописи: труды всей жизни. Он  вернется,  ис-
полнив поручение. Предположить, что монгольские ламы, в благодарность за
услугу, пожелают его иметь гостем в своей стране, - почему он не  сможет
остаться и прожить до конца революции, или же просто  отдохнуть  и  наб-
раться сил. И его и чужое мнение было бы: он обязан доехать. Он  довезет
Будду.
   Профессор Сафонов отдирает доски и кладет в карман кусок золотой про-
волоки. Где растет хлеб, там цветет золото. В ближайшей  деревне  (поезд
идет так, точно машинист рожает на каждой остановке - постоянно в тендер
льется вода и начальники раз'ездов торопливы как повивальные бабки) про-
фессор предлагает мужикам за коротенький - со спичку -  кусок  проволоки
дать ему хлеба и масла. Толстый и низенький, как телега, в серой  байко-
вой рубахе мужик, осторожно, словно червяка, берет проволоку. Катает ку-
сочек по ладони, пробует зубом, звенит о сковородку  и  отдает  обратно.
Потом опять берет, щупает, кусает - и опять возвращает. Вносит  калач  и
говорит:
   - Оно, кажись, и в самом деле золото, а возьми ты его лучше  обратно.
Золото-то оно золото, - вдруг с мощей. Нонче ведь к нам разные люди  хо-
дют. Вот если кольцо или, на худу голову, крест...
   Профессор берет колач и уходит. В иной избе ему дают шаньги, или кар-
тошки, все-таки золото везде возвращают.
   Ночью он ложится у засова и, когда в дверь стучатся, он плотно прижи-
мает губы к щели (чтоб не отдавалось это в  пустом  вагоне):  "занято...
командированный...". Доски трещат, хриплые, лохматые  голоса  матерятся,
пока не отходит поезд.
   В хлебные деревни на Алтай мчатся мешечники и - как вошь на морозе  -
мерзнут, валятся, трещат под колесами, матерятся, богохулят. И с  матер-
ками тоже (их загоняли подводами и общественными работами) мужики  скре-
бут мелкие - до пояса, могилы и валят туда трупы, утаптывая, чтоб больше
вошло. Весной трупы растаевают, разбухают, лопаются и прут из  могил.  И
далеко смердит земля. И поэтому, что ли, пахарь не выходит на ниву.
   Такую весну встретил профессор Сафонов.

   * * *

   День и ночь, особенно сильно к утру, дует в Семипалатинск желтый  пе-
сок. Выдувает из степи целые камни, похожие на дома. Иртыш берегут топо-
ля, иначе задул бы, как свечку, песок и воды, и травы, и даже небо. Небо
отражается в Иртыше и только этим живет.
   Профессор Сафонов в комендантской станции Семипалатинск. На борту ту-
журки коменданта красный бант, а лицо серое и прямое, как ведомость. Ко-
мендант привык писать на бумажках с угла на угол, и пальцы  держат  перо
тоже как-то углом. Читает профессорские  накладные,  мандаты,  литеры  и
прочее. Читает долго - точно наступает сапогом на каждую букву.  Часы  в
комендантской хрипят со скуки. Скучно смотрит на профессора, - точно чи-
тает "свод законов". К тому же профессор плохо переплетен: ему стыдно за
свой костюм.
   - Садитесь, товарищ... - Комендант долго, точно фамилия  рассыпана  в
мандатах, ищет: - товарищ Сафонов. Обождите... - он опять ищет: -  това-
рищ Сафонов.
   Наконец складывает мандаты, перегибает их, точно ему еще раз  хочется
прочесть. Всовывает рукав в рукав и смотрит:
   - Приехали, значит?
   - Я имею просьбу к вам, товарищ комендант...
   Мозги у коменданта словно занесены песком, он крутит яростно головой,
продирает с усилием, будто в первый раз, глаза:
   - Какую просьбу? - спрашивает он подозрительно.  Глаза  его  щурятся,
закрывает щеки, лоб... - Какую просьбу, товарищ?
   - Статую Будды, которую поручено сопровождать мне, выгрузили из  теп-
лушки, и она безо всякого присмотра лежит на дворе. Боюсь, как бы не на-
несли повреждений, так как статуя имеет ценность не только археологичес-
кую или религиозную, но и высоко-художественную и общественную.  Совнар-
ком Северных Коммун, поручая мне...
   Комендант с сожалением распускает рукава, щупает грудь и носом дует в
усы, словно хочет их сдуть:
   - Та-ак. Выгрузили, и хорошо. Что ж год ей в теплушке лежать?  Дорого
сейчас в Питере все. Хлеб-то почем?
   - Я прошу вас, товарищ комендант...
   Тогда комендант подымается,  поворачивает  стул  медленно  и  тяжело,
словно это корова. Щупает сиденье и протяжно, как канат, тянет в  сосед-
нюю комнату:
   - Сиргей Николаич... А?..
   И так же протяжно, толсто, только, как бревно, катится из другой ком-
наты:
   - Но-о-о...
   - Да идите же!
   Наконец, появляется из другой комнаты низенький человечек с неимовер-
но длинными черными усами. И бас у него нарочно для таких усов. Они  чи-
тают мандаты вместе, и вдруг Сергей Николаич густо и широко, точно  сма-
зывая дегтем, хохочет:
   - Бу-у-удду! Бога!.. Черти!.. Перуна на-ам!.. Хо-хо-хо!..
   Комендант смотрит ему в рот, долго дожидается и внезапно, точно схва-
тив в руку, пускается хохотать. Они катаются по  столу,  стулья  падают.
Сбегаются барышни, смотрят и вдруг с визгом, щипая в восторге друг  дру-
га, прыгая, мелко, бисерно, с продергом, хохочут. В спину барышням  тол-
каются сонные солдаты, коридор дрожит в хохоте. На перроне, облокотясь о
лесенку, мрет в смехе какая-то ветхая старушка...
   Но тут комендант выхватывает револьвер и кричит в толпу:
   - Убирайтесь!.. работать мешаете!..
   Он вытирает с усов слезы и тревожно спрашивает у Сергея Николаича:
   - А подписи правильные?..
   - Как будто правильные.
   - А надо бы узнать, верно ли правильные.
   - А как их узнаешь, что они правильные?
   - Сверить надо.
   - У нас заверенных петербургских подписей нету?
   И комендант, долго, точно ведро  с  водой  из  колодца,  тянет  новую
мысль:
   - А раз нету заверенных питерских подписей, значит, поддельно... если
бы были правильные подписи...
   Профессору хочется плюнуть, крикнуть или еще что-нибудь:
   - Разрешите заметить, товарищ комендант, я с этими подписями  приехал
из Петербурга.
   - То из Петербурга... а у нас тут власть на местах. Из  Семипалатинс-
ка-то вы бы не доехали. Вот кабы правильные подписи...
   Басом, как кирпич, брошенный в пустое здание, вздыхает Сергей Никола-
ич:
   - Правильная подпись, значит, дело правильно, вот по-моему.
   Комендант садится на стул и опять  соединяет  рукава.  Вновь  тянется
ведро, плещется, на губах слюна:
   - Разве в центре по телеграфу подписи заверенные запросить?
   Он опять раз'единяет, как вагоны, рукава, и думает вслух:
   - Чудно. Зачем они нам Будду прислали?.. что они нас в китайцев прев-
ратить хочут?.. да мы бы им тут из любого колокола  десять  свежих  будд
отлили. Чудно!
   - Чудно! - басом прет Сергей Николаич.
   - Посмотреть, что ли, Сергей Николаич?
   - Посмотрим!
   Трое идут на товарный двор. Позади догоняет их барышня с бумажкой  на
подпись. Она тычет в несущийся песок бумажкой - сушит чернила. Комендант
плавно, точно танцуя, опускает ногу на бурханы. Сергей Николаевич  шеве-
лит свой палец по сломанной короне: "Из'янец". Комендант опять  спаивает
свои рукава.
   - Пальцы-то золотые.
   - Позолоченные.
   - То-то, я и то думаю - как из Петрограда золотые пальцы выпустят.
   Он кивает головой:
   - А ведь безвредный. Пущай лежит.
   Профессор кладет мандаты в карман:
   - Я его увезу!
   - Ну, и везите. Вам, собственно, от нас чего надо?
   - Караул поставить!
   - Караул?
   Комендант смотрит на Сергея Николаича. Тот где-то внутри ворочает:
   - Караул можно.
   Комендант быстро, точно шея у него отрывается, кивает:
   - Можно. Поставить ему Савоську - тот спать любит, пущай спит...
   Савоська коротконог и ходит так медленно, точно ноги у него под  зем-
лей и он их постоянно ищет; глаза у него уперты в пол и  ресницы  курча-
вые. Шинель он несет на штыке, стелет ее подле статуи и у него  внезапно
появляются ноги. Он закуривает, стучит пальцем в  бок  Будды:  "медный",
мычит он с уважением.
   - А ты, дядинька, сказки не знашь? - спрашивает он профессора. И пока
Виталий Витальевич отвечал ему, он засыпает.
   Профессор Сафонов глотает пыль: у ней странный вкус, отдающийся холо-
дом в висках. Снега стаивают, но  шапки  у  всех  встреченных  надвинуты
глубже, чем зимой. Не от пыли ли они защищают виски?
   За вокзалом профессор зацепляет у забора шинель:  он  хочет  снять  с
гвоздя. Но это не гвоздь, а человеческий палец, а за пальцем  человек  в
бешмете, похожем на гнилой забор. Бешмет хватает профессора за карман  и
кругло раскатисто, как горсть брошенных монет, говорит:
   - Бириги динги... мащеньник на мащеньке... ты чэго привэз?
   Профессору трудно двинуться, притом человек держит его за хлястик.
   - Укажите, пожалуйста, где здесь совет!
   - Совит? Здис много совитов... Ест Совит - дома имит,  мой  дом  тоже
этот Совит имит. Есть Совит в тюрьму садит,  Билимжан  пятый  месяц  си-
дит... Торговать Совит нету, все даром дает...
   - Мне Исполком Совета.
   - Там народу много, чиго боятся, давай провиду.
   Татарин идет вразвалку, дорогой жалуется и выспрашивает, какие товары
пропускают на дороге. В прихожей Совета он остается ждать. Окончив дела,
профессор пойдет к нему пить чай и спать.  Татарин  тычет  профессора  в
холку, чмокает: "такая же мягкая у меня постель". Чем же  заплатит  про-
фессор? Тогда татарин тычет его в голову:
   - Проси, в Совитэ всим дают... руками больше махай. Ой-пурмай,  какой
дела чаман...
   Секретарь Исполкома мандат читает быстро. Секретарь длинный  и  круг-
лый, плечи у него почти вровень с головой, над столом  он  как  суконный
сверток.
   - Вам нужно было двигаться к Иркутску.
   - Мы не хотели задерживать движение армии. Я проеду из Семипалатинска
на Лепсинск, через озеро Чулак-Перек, и оттуда по пикетам на  Сергиополь
и дальше по станицам к границе...
   - Но ведь это же целая экспедиция... И Будда, при чем  тут  Будда?  А
где ваши товарищи?
   - Они вступили в армию.
   - Еще лучше! Вы один?
   Они идут в кабинет председателя. Секретарь с насмешкой тычет  в  ман-
дат:
   - Будда приехал! Лошадей просит?
   Председатель свирепо пучит глаза (он неимоверно добр  и  ему  поэтому
все время приходится кричать):
   - Пошлите его к коровьей матери!.. У нас здесь агитаторов возить при-
ходится на верблюдах, а ему - лошадей. Вы его ко мне, ко мне... я разде-
лаю!..
   Секретарь опять превращается в суконный сверток:
   - Если хотите, я ваш вопрос выдвину на  заседании  Пленума  Совета?..
оставьте мандаты и зайдите в средине недели. Вы карточку в столовую име-
ете? Как командированный, обратитесь в Губпродком к товарищу Никитину.
   Профессор берет обратно мандаты:
   - Тогда разрешите мне на вольных?
   - Пожалуйста, товарищ, - только предупреждаю...
   Секретарь пишет пропуск: "профессору Сафонову, как сопроводителю ста-
туи Будды до пределов Семипилатинской губернии".
   Татарин Хизрет-Нагим-Бей ждет его у входа.
   - Получил?
   Профессору нужно в Губпродком получить карточку. Затем его Хизрет-На-
гим-Бей будет кормить и возьмет совсем дешево. Через месяц будет курмыш.
Магометанин ли он? Солай, - какой же татарин бывает христианином, а  про
монгол он не слышал - они вместе с киргизами укочевали в степь. Идет  ли
с ним человек в шинели? Идет? Очень хорошо. Солай.
   Профессор послушно шагает за татарином. Сутулая спина вся в полосах -
маслянистых и глубоких, точно татарину в спину вшиты куски грязного  са-
ла. Призрачен песчаный город: его таким и представлял профессор Сафонов.
Желтые пески несутся сонными струями, они необычайно горячи, и профессо-
ру приятно думать, что всего неделю назад он видел сосны в снегу и белки
гор. Всю неделю неслась теплушка через сугробы. В песочных струях  сонны
люди, и так же, как во сне, сразу забывает профессор виденные лица.  Та-
тарин часто оборачивается, он чем-то много доволен, и каждый раз профес-
сор видит новое лицо.  Так  и  должно  быть:  у  порога  иной  культуры,
опьяненные сном, бродят иные, чужие этой культуре люди. Они  сонны,  не-
подвижны и трудно - как камень воду - усваивают мысли. Они не могут дви-
нуться вперед в пустыню. Только имея бодрость и ясный ум, ощущая  напря-
гающиеся мускулы - от напряжения их профессор испытывает  вкусовое  удо-
вольствие - можно творить. Его творчество близко пустыне, - и потому  он
такой ясный и простой. Он весело смотрит в лицо татарину, и  тот  кивает
головой: "хорошо".
   Внезапно профессору хочется быть  откровенным  или  сказать  татарину
приятное и веселое. Он с удовольствием ступает на  кошмы,  настланные  в
избе татарина, и, хоть тот не проводит его в чистую половину (боится за-
разы), ему это приятно. Он щупает бревенчатую стену и говорит:  "Крепкая
изба" и с участием слушает рассказ татарина о конфискации кирпичного до-
ма.
   Здесь на кошмах Хизрет-Нагим-Бей как будто  меньше  ломает  язык,  он
больше понятен или так и должно быть. Все же  кошмы  слишком  пушисты  и
мягки, и стены необычайно крепки. Приносит  травяной  чай  женщина,  она
слегка подкрашена и походит на Цин, профессор ей  приветливо  кланяется.
Низкие, четверть аршина, столики,  изогнутые  (словно  ветром)  чайники,
двери, завешенные чистой циновкой. Золотисто-голубой свет (он пахнет мо-
локом), и кошка, подымающая лапой циновку, уходит  куда-то  сквозь  сте-
ну...
   Профессор  достает  кусок  золотой  проволоки,  тот,   что   продавал
крестьянам. Он чувствует, что здесь другой мир и проволока его будет по-
нятна. Точно: татарин только слегка дотрагивается до  проволоки,  вешает
ее на мизинца ногте. Профессор с любовью смотрит на длинный,  как  щепа,
острый ноготь.
   - Много еще? - спрашивает Нагим-Бей.
   Профессор, подавая проволоку, думал купить пищи, но он  быстро  гово-
рит:
   - Много.
   Здесь татарин встает, выпрямляется. Под грязным его бешметом оказыва-
ются чистые плисовые шаровары и шелковая желтая рубаха. Нагим-Бей прово-
дит профессора в светлую половину. Сбираются еще татары. Нагим-Бей сует-
ливо скрывается: профессор понимает: он узнает у русского, действительно
ли проволока из золота. "Все великолепно", думает профессор и пьет много
чаю. Он в пустыне, здесь много пьют чая.
   Татары обступают его: русский ювелир сказал  -  проволока  китайского
золота, это же самое дорогое и древнее золото. Татары вокруг Виталия Ви-
тальевича, они с уважением смотрят на его  неумело  заплатанную  шинель,
волосы цвета линялой жабы и золотой вставной зуб. По вставному зубу  они
решают: "не вор" и Хизрет-Нагим-Бей спрашивает:
   - Сколько просишь?
   Профессору нужно - крепкую арбу, четырех верблюдов,  двух  погонщиков
и, сколько требуется, пищи. Он везет мимо озера Чулак-Перек  на  Сергио-
поль и оттуда по станицам по тракту до Чугучака  статую  Будды.  У  него
имеются мандаты и пропуск. Профессор об"ясняет, что такое статуя Будды.
   - Бурхан... бурхан... - кивают бритые головы.
   Они желают сами видеть бурхана. Профессор Сафонов ведет их на  товар-
ный двор.
   Уткнувшись головой в бок Будде, спит Савоська. Подле него окурки:  их
несет и не может отнести ветер - так долго тянул и думал  над  ними  Са-
воська.
   - Четырем верблюдам не увезти, - говорят татары, и они нарочно, нату-
жась, пытаются перевернуть статую на  другой  бок.  -  До  Чугучака  800
верст, в степи весна - верблюдам итти  тяжело,  -  никак  нельзя  меньше
восьми верблюдов.
   Они возвращаются, пьют чай, и за проволоку согласны  везти  Будду  до
Сергиополя.
   - Найду других, - говорит профессор.
   Татары спорят: сейчас война, за Сергиополем белые, угонят  верблюдов,
людей бьют, за проволоку много купишь? Наконец, они соглашаются дать че-
тырех верблюдов и везти за Сергиополь до станицы Ак-Чулийской.
   Виталий Витальевич с наслаждением мнет пальцами жирный кусок и кладет
его на губы.
   Теплые и веселые заборы, профессор проводит по ним ладонью. Об сапоги
шурша, дует песок, оттирает его ладонь от забора и сам, радостный и  пу-
шистый, лезет в руку. Профессор долго ходит по двору. Верблюды дышат ши-
роко и шумно: запахи от них тоже необ'емные,  степные:  полынь,  молодые
весенние травы.
   Савоську видеть тоже приятно. Он подымается, стучит прикладом в  ста-
тую.
   - А если бы у тебя утащили ее? - шутит профессор.
   Ног у Савоськи опять нет, весь он четыреугольный и  бурый,  как  лист
картона, и ружье, - словно воткнутая щепочка.
   - Ута-а-ащут?.. кому ее, - ломи-то, эвон, по двору таскается!  У  нас
дрова вот - пру-ут... это - да-а. Везешь бога-то, дяденька?
   - Везу.
   - И молятся таким?
   - Молятся.
   - Чудно!
   Песчаный, желто-ребрый город. Белые дома, как выдуваемые  камни.  Па-
рень со стульями на плечах, мальчишка в туго обтянутых штанах, собаки  с
мелким песчаным лаем провожают Будду. Лежит он на арбе, закрытый кошмами
и туго увязанный веревками. Медное спокойное лицо его с плотно  прижаты-
ми, как у спящего зверя, ушами.
   Сонно-подобный песчаный город. Туманно-смуглы  встречные  глаза,  губ
нет - ровная песчаная пелена начинается от глаз.
   Арба в песках идет молча, верблюды широко раскидывают пухлые  ступни,
погонщики молчаливы и сумрачны - Будда покидает город.

   ---------------

   Хизрет-Нагим-Бей смотрит в окно и думает о смешном человеке,  везущем
в Монголию кусок меди. Хизрет-Нагим-Бей уговаривал его остаться в  горо-
де: за проволоку можно хорошо спать, и кошмы длинны: не скатишься, как с
кровати и не проснешься. Хизрет-Нагим-Бей думает о своих четырех верблю-
дах данных человечку с золотым  зубом:  плохой  будет  присмотр,  совсем
пьяный человек.
   Хизрету-Нагим-Бей жалко верблюдов и  арбу.  Хизрет-Нагим-Бей  седлает
лошадь...

   Проста и ясна жизнь, как травы, как ветер.
   Степь перед профессором Сафоновым.
   - Го-о!.. - кричат погонщики.
   Профессор Сафонов повторяет:
   - Го-о!

   Верблюды думают свое. Чалая шерсть большими кусками виснет у  них  на
холках. Арба скрипит - путь сухой и длинный, арба помогает себе  криком.
От своего ли, чужого ли крика, - веселее в пустыне.
   Профессор чувствует веселую, искрящую дрожь в  жилах.  Плечи  у  него
словно растут, он скидывает шинель, весело смотрит на шмыгающих в  норки
сусликов.
   - Го-о!..
   Бедный зверек, он скрывается в темную норку, а потом вновь выпрыгива-
ет на свет. И профессор радуется своей простой и сентиментальной  мысли.
Пустого и глупого Дава-Дорчжи напугала  дорога  и  прельстила  пища,  он
шмыгнул в норку. Но он придет. Теперь Дава-Дорчжи сидит в  канцелярии  и
пишет исходящие: учит молодых людей убивать старых и подобных себе.
   Будда качается в арбе. Будда, прикрыв войлоком глаза, сонный  пройдет
через пески, степи.
   Новые, еще пахнущие землей, травы под сапогами профессора. Он срывает
пук, и ладони его тоже начинают пахнуть растущей землей.
   - Го-о!.. - кричат погонщики.
   Верблюдам нужен ли крик? Они идут и будут итти так год и два, и  три,
пока есть пески и саксаулы. Человеку нужен крик.
   Профессор тоненьким голоском прикрикивает:
   - Го... го... го!..

   ---------------
   На утро третьего дня пути из-за песчаных, поросших  саксаулом  холмов
мчатся к каравану всадники. У одного из них на длинной  укрючине  черная
тряпка. Сыромятные повода скользят у них из рук (они неопытны, повидимо-
му), и напуганным вопят они:
   - Ыыееей... ыееейй!..
   Погонщики, закрыв затылок руками, падают ниц. Верблюды же шагают впе-
ред. Тогда один из всадников кричит:
   - Чох!
   Верблюды ложатся.
   Профессор Сафонов спокоен, он всовывает для чего-то руку в карман ши-
нели. Пока он идет от дороги к всадникам, он успевает  подумать  только:
"необходимо было требовать охрану".  Профессор  Сафонов,  чувствуя  себя
слегка виноватым, замедляет шаг. Здесь всадник с черной тряпицей под"ез-
жает к нему вплотную. В бок профессора трется лошадиная  нога  и  слышен
запах мокрой кожи. Киргиз, - у него почти  русское  толстоносое  лицо  и
крепкие славные зубы, - наклоняется из седла и, закидывая повода за  лу-
ку, спрашивает:
   - Куда едешь?
   Профессор еще острее ощущает свою непонятную вину и поэтому несколько
торопливо отвечает:
   - В Сергиополь... вы же куда направляетесь, граждане?..
   Но тут киргиз взмахивает и бьет его по голове чем-то тупым и  теплым.
Профессор хватается одной рукой за седло, другую же тянет к  своей  шее.
Все кругом слизкое, желтое, вяжущее - запашистое. Киргиз бьет его в пле-
чо гикая.
   Профессор падает.
   Тогда всадники, гикая, крутятся вокруг арбы, стегают лошадей и, устав
гоняться друг за другом, под'езжают к Будде. Погонщики подымаются и  все
с ожиданием смотрят на холмы. Оттуда скачет еще всадник, на голове у не-
го маленькая солдатская фуражка, она плохо держится, и его рука  прыгает
на голове. Это Хизрет-Нагим-Бей. Он ждал их за холмом. Киргизы  торопят-
ся, рубят бечевки и скатывают Будду на песок. "Сюда", говорит Нагим-Бей,
и они бьют топорами в грудь Будды. В груди Будды ламы часто прячут  дра-
гоценности, но грудь Будды пуста. Тогда один из киргизов отрубает  золо-
ченые пальцы и сует их в карман штанов. Хизрет-Нагим-Бей подходит к  ле-
жащему человечку. Нагим-Бею жалко его, но верблюды еще дороже.  Киргизу,
ударившему палкой человека, хочется иметь  золотой  зуб,  но  Хизрет-На-
гим-Бей говорит строго:
   - Китер... пущай умирает с зубом!
   Тропа эта в стороне от тракта (человек был глуп: умный понимает доро-
ги). Киргизы медленно поворачивают верблюдов.
   И после, вечером, перед смертью, профессор Сафонов отдирает от  земли
плечи и хватает руками: вперед, назад, направо... под пальцами вода гус-
тая, тягучая...
   Но это не вода - песок.
   Песок.

   ---------------

   ...Темной, багровой раненой медью  наполнена  его  расколотая  грудь.
Сосцы его истрещены топорами. Высокий подбородок  его  оплеван  железом.
Золотые пальцы его мчатся, ощущая вонючую кожу киргиза. А глаза его  об-
ращены вверх, они глядят мимо и выше несущихся песков. Но зачем  и  кого
могут они там спросить: "куда теперь Будде направить свой путь?".
   Потому что, -
   Одно тугое, каменное, молчаливое, запахами земли наполненное небо над
Буддой.
   Одно...

   Всев. Иванов.
   БРОНЕПОЕЗД N 14.69.

   Повесть.

   ГЛАВА ПЕРВАЯ.

   I.

   Бронепоезд "Полярный" под N 14.69 охранял  железнодорожную  линию  от
партизанов.
   Остатки колчаковской армии отступали от Байкала: в Манчжурию, по Аму-
ру на Владивосток.
   Капитан Незеласов, начальник бронепоезда, сидел у себя в купе  вагона
и одну за другой курил манчжурские сигареты,  стряхивая  пепел  в  живот
расколотого чугунного китайского божка.
   Капитан Незеласов сказал:
   - Мы стекаем... как гной из раны... на окраины, а? Затем в море,  что
ли?
   Прапорщик Обаб оглядел - наискось  -  скривившееся  лицо  Незеласова,
медленно ответил:
   - Вам лечиться надо.
   Прапорщик Обаб был из выслужившихся добровольцев колчаковской  армии,
обо всех кадровых офицерах говорил:
   - Лечиться надо!
   Капитана Незеласова он уважал и потому повторил:
   - Без леченья плохо вам.
   Незеласов был широкий, но плоский человек, похожий  на  лист  бумаги:
сбоку нитка, в груди - верста. Капитан торопливо выдернул новую сигарету
и ответил:
   - Заклепаны вы наглухо, Обаб!.. Ничего до вас не дойдет!..
   И, быстро отряхивал пепел, визгливо заговорил:
   - Как вам стронуться хоть немного!.. Ведь тоска, Обаб, тоска!  Родина
нас... вышвырнула! Думали все - нужны, очень нужны, до зарезу  нужны,  а
вдруг ра-а-счет получайте!.. И не расчет даже, а в  шею...  в  шею!..  в
шею!..
   И капитан, кашляя, брызгая слюной и дымом, возвышал голос:
   - О, рабы нерадивые и глупые!.. Глупые!..
   Обаб протянул длинную руку  навстречу  сгибающемуся  капитану.  Точно
поддерживая валящееся дерево, сказал с усилием:
   - Сволочь бунтует. А ее стрелять надо. А которая глупее - пороть!
   - Нельзя так, Обаб, нельзя!..
   - Болезнь.
   - Внутри высохло... водка не катится, не идет!.. От табаку - слякоть,
вонь... В голове, как  наседка,  да  у  ней  триста  яиц!..  Высиживает.
Э-эх!.. Теплынь, пар... копошится теплое, слизкое, того  гляди...  выле-
зет. Преодолеть что-то надо, а что, не знаю, а не могу?
   - Женщину вам надо. Давно женщину имели?
   Обаб тупо посмотрел на капитана. Повторил:
   - Непременно женщину. В такой работе -  каждомесячно.  Я  здоровый  -
каждые две недели. Лучше хины.
   - Может быть, может быть... попробую, почему мне не попробовать?..
   - Можно быстро, здесь беженок много... Цветки!
   Незеласов поднял окно.
   Запахло каменным углем и горячей землей. Как банка с червями,  потела
плотно набитая людьми станция. Сыро блестели ее стены, распахнутые окна,
близ дверей маленький колокол.
   На людях клейма бегства.
   Шел, похожий на новое стальное перо, чистенький учитель, а на плече у
него трепалась грязная тряпица. Барышни нечесаные и одна  щека  измятая,
розовая: должно быть, жестки подушки, а, может быть, и нет подушек - ме-
шок под головой.
   "Портятся люди", - подумал Обаб. Ему захотелось жениться...
   Он сплюнул в платок, сказал:
   - Ерунда.
   Беженцы рассматривали стальную броню вагонов всегда немного смущенно,
и Незеласову казалось, что разглядывают его голого. Незеласов голый  был
сух, костляв и похож на смятую жестянку из-под консервов: углы  и  серая
гладкая кожа.
   Он оглядел вагон и сказал Обабу:
   - Прикажите воду набирать... непременно, сейчас. Вечером пойдем.
   - В появлении? Опять?
   - Кто?
   - Партизаны?
   Обаб длинными и ровными, как веревка, руками ударил себя по ляжкам.
   - Люблю!
   Заметив на себе рыхлый зрачок Незеласова, прапорщик сказал:
   - Но насчет смертей! Не убивать. А чтоб двигалось. Спокой, когда мясо
ржавеет...
   Обаб стесненно вздохнул. Был он узкоглазый,  с  выдающимися  скулами,
похожими на обломки ржаного сухаря. Вздох у него - медленный, крестьянс-
кий.
   Незеласов, закрывая тусклые веки, торопливо спросил:
   - Прапорщик, кто наше непосредственное начальство?
   - Генерал Смирнов.
   - А где он?
   - Партизаны повесили.
   - Значит следующий?
   - Следующий.
   - Кто?
   - Генерал-лейтенант Сахаров.
   - А он где?
   - Не могу знать.
   - А где командующий армией?
   - Не могу знать.
   Капитан отошел к окну. Тихо звякнул стеклом.
   - Кого ж нам, прапорщик, слушаться? Чего мы ждем?
   Обаб посмотрел на чугунного божка, попытался поймать в мозгу какую-то
мысль, но соскользнул:
   - Не знаю. Не моя обязанность думать.
   И как гусь невыросшими еще крыльями, колыхая широчайшими галифе, Обаб
ушел.

   II.

   Тщедушный солдатик в голубых французских обмотках и  больших  бутсах,
придерживая левой рукой бебут, торопливо отдал честь вышедшему капитану.
   Незеласову не хотелось итти по  перрону.  Обогнув  обшитые  стальными
листами вагоны бронепоезда, он пошел среди теплушек эвакуируемых  бежен-
цев.
   "Ненужная Россия", - подумал он со стыдом и покраснел.
   - Ведь и ты в этой России!
   Нарумяненная женщина с толстым задом, напоминавшем два мешка,  всуну-
тые под юбку, всколыхнула в мозгу предложение Обаба.
   Капитан сказал громко:
   - Дурак!
   Женщина оглянулась. Были у ней печальные потускневшие глаза  под  ма-
леньким лбом в глубоких морщинках.
   Незеласов отвернулся.
   Теплушки обиты побуревшим тесом. В пазах торчал выцветший мох. Хлопа-
ли двери с ремнями, заменявшими ручки. На гвоздях по бокам грязных  две-
рей висело в плетеных бечевочных мешках мясо, битая птица, рыба.
   Над некоторыми дверьми - пихтовые ветки и в  таких  вагонах  слышался
молодой женский голос.
   Пахло из теплушек больным потом, пеленками и подле вагонов густо пах-
ли аммиаком растоптанные испражнения.
   Ощущение стыда и далекой, какой-то таящейся в ногах злости не  прохо-
дило.
   Плоскоспинный старик, утомленно подымая тяжелый колун, рубил  полусг-
нившую шпалу.
   - Издалека? - спросил Незеласов.
   Старик ответил:
   - А из Сызрани.
   - Куда едешь?
   Он опустил колун. Шаркая босой ногой с серыми потрескавшимися  ногтя-
ми, уныло ответил:
   - Куда повезут.
   Кадык у него, покрытый дряблыми морщинами, большой, с детский  кулак,
и при разговоре расправлялись и видны были чистые белые полоски кожи.
   - Редко, видно... говорить-то приходится, - подумал Незеласов.
   - У меня в Сызрани-то земля - любовно проговорил старик, -  атличней-
ший чернозем. Прямо золото, а не земля - чекань монету!.. А вот поди  же
ты - бросил.
   - Жалко?
   - Известно жалко. А бросил. Придется обратно.
   - Обратно итти далеко... очень...
   - И то говорю - умрешь еще дорогой?
   - Не нравится здесь?
   - Народ не наш! У нас народ все ласковый, а здесь и говорить не  уме-
ют. Китаец, так тот совсем языка русского не понимает. И как живет,  Бог
его знает! Фальшиво живет. Зачервивешь тут, обратно пойду. Брошу  все  и
пойду. Чать, и большевики люди, а?
   - Не знаю, - ответил капитан, идя дальше.

   III.

   Вечером на станцию нанесло дым.
   Горел лес.
   Дым был легкий, теплый.
   Кирпичные домики станции, похожая на глиняную кружку  водокачка;  ки-
тайские фанзы и желтые поля гаоляна закурились голубоватой пеной и  люди
сразу побледнели.
   Прапорщик Обаб хохотал:
   - Чревовещатели-и!..
   И, точно ловя смех, жадно прыгали в воздухе его длинные руки.
   Чахоточная беженка с землистым лицом в каштановом манто  подпоясанном
бечевкой, которой перевязывают сахарные головы, бегала  мелкими  шажками
по станции и шопотом говорила:
   - Партизаны... партизаны... тайгу подожгли... и расстреливают...
   Ее видели сразу во всех двенадцати эшелонах. Бархатное  манто  покры-
лось пеплом, вдавленные виски вспотели. Все чувствовали тоскливое томле-
ние, похожее на голод.
   Комендант станции - солдаты звали его "четырехэтажным" -  большеголо-
вый, с седыми прозрачными, как ледяные сосульки, усами, успокаивал:
   - А вы целомудрие наблюдайте душевное. Не волнуйтесь!
   - Чита взята.
   - Ничего подобного! Уши у вас чрезмернейшие. Сообщение с Читой имеем.
Сейчас по телеграфу няньку генерала Нокса разыскивали!
   И втыкая в глотку непочтительный смешок, четко говорил:
   - Няньку генерал Нокс потерял. Ищет. Награду обещали. Дипломатическая
нянька, чорт подери, и вдруг какой-нибудь партизан изнасилует.
   Белокурый курчавый парень, похожий на цветущую черемуху, расклеил  по
теплушкам плакаты и оперативные сводки штабверха. И хотя никто не  знал,
где этот штабверх и кто бьется с большевиками, но все ободрились.
   Теплые струи воды торопливо потекли на землю. Ударил  гром.  Зашумела
тайга.
   Дым ушел. Но когда ливень кончился и поднялась радуга, снова нахлыну-
ли клубы голубоватого дыма и снова стало жарко и тяжело  дышать.  Липкая
грязь приклеивала ноги к земле.
   Пахло сырыми пашнями и за фанзами тихим звоном шумели мокрые гаоляны.
   Вдруг на платформу двое казаков принесли из-за водокачки труп  солда-
та-фельдфебеля. Лоб фельдфебеля был разбит и на носу и на рыжеватых усах
со свернувшимися темно-красными сгустками  крови  тряслось,  похожее  на
густой студень, серое вещество мозга.
   - Партизаны его... - зашептала беженка в манто,  подпоясанная  бечев-
кой.
   В коричневых теплушках эшелонов зашевелились и зашептали:
   - Партизаны... партизаны...
   Капитан Незеласов прошел по своему поезду.
   У площадки одного вагона стояла беженка в каштановом манто и поспешно
спрашивала у солдат:
   - Ваш поезд нас не бросит?
   - Не мешайте, - сказал ей Незеласов и вдруг возненавидел эту тонконо-
сую женщину. - Нельзя разговаривать.
   - Они нас вырежут, капитан... Вы же знаете...
   Капитан Незеласов захлопнул дверь и закричал:
   - Убирайтесь вы к чорту. - Пошел,  пошел!..  -  визгливо  кричал  он,
обертывая матерной руганью приказания.
   Где-то внутри росло желание увидеть, ощупать руками тоску,  переходя-
щую с эшелонов беженцев на бронепоезд под N 14.69.
   Капитан Незеласов бегал внутри поезда, грозил револьвером и ему хоте-
лось закричать громче, чтобы крик прорвал обитые кошмой и сталью  стенки
вагонов. Дальше он не понимал, для чего понадобился ему его крик.
   Грязные солдаты вытягивались и морозили в лед  четырехугольные  лица.
Ненужные тряпки одежды стесняли движения у стальных орудий.
   Прапорщик Обаб быстро, молчаливо шагал вслед.
   Лязгнули буфера. Непонятно коротко просвистел кондуктор,  загрохотало
с лавки железное ведро.
   Пригибая рельсы к земле, разбрасывая  позади  себя  станции,  избушки
стрелочников, прикрытый дымом лес и  граниты  сопок,  облитые  теплым  и
влажным ветром падали и не могли упасть, летели в тьму тяжелые  стальные
коробки вагонов, несущих в себе сотни человеческих тел, наполненных тос-
кой и злобой.

   IV.

   А в это время китаец Син-Бин-У лежал на траве в тени пробкового дере-
ва и, закрыв раскосые глаза, пел о том, как Красный Дракон напал на  де-
вушку Чен-Хуа.
   Лицо у девушки было цвета корня жень-шеня и пища ее была  у-вэй  цзы;
петушьи гребешки; ма  жу;  грибы  величиною  со  зрачок;  чжен-цзай-цай.
Весьма было много всего этого и весьма все это было вкусно.
   Но Красный Дракон взял у девушки Чен-Хуа ворота жизни и тогда родился
бунтующий русский.
   Партизаны сидели поодаль и Пентефлий Знобов, радостно  прорывая  чрез
подпрыгивающие зубы налитые незыблемою верою слова, кричал:
   - Бегут, братцы мои, бегут. В недуг души ударило, о-земь бьются, тре-
пыхают. А наше дело  не  уснуть,  а  город  то-он,  у-ух...  силен.  Все
возьмет!
   Пахло камнем, морем. О пески шебуршали сухие травы.
   ---------------
   ГЛАВА ВТОРАЯ.

   I.

   Шестой день тело ощущало жаркий камень, изнывающие в духоте  деревья,
хрустящие, спелые травы и вялый ветер.
   И тело у них было, как граниты сопок, как деревья, как  травы;  кати-
лось горячее, сухое, по узко выкопанным горным тропам.
   От ружей, давивших плечи, туго болели поясницы.
   Ноги ныли, словно опущенные в студеную воду, а в голове, как в  мерт-
вом тростнике, - пустота, бессочье.
   Шестой день партизаны уходили в сопки*1.
   Казачьи разъезды изредка нападали на дозоры. Слышались тогда  выстре-
лы, похожие на треск лопающихся бобовых стручьев.
   А позади - по линии железной дороги - и глубже: в  полях  и  лесах  -
атамановцы, чехи, японцы и еще люди незнаемых земель жгли  мужицкие  де-
ревни и топтали пашни.
   Шестой день с короткими отдыхами, похожими на молитву, две сотни пар-
тизан, прикрывая уходящие вперед обозы с семействами и  утварью,  устало
шли черными тропами. Им надоел путь, и они,  часто  сворачивая  с  троп,
среди камня, ломая кустарник, шли напрямик к сопкам, напоминавшим огром-
ные муравьиные гнезда.

   II.

   Китаец Син-Бин-У, прижимаясь к скале, пропускал  мимо  себя  отряд  и
каждому мужику со злостью говорил:
   - Японса била надо... у-у-ух, как била!
   И, широко разводя руками, показывал, как надо бить японца.
   Вершинин остановился и сказал Ваське Окороку:
   - Японец для нас хуже барсу*2. Барс-от допреж, чем манзу*3 жрать, ло-
потину*4 с него сдерет. Дескать, пусть проветрится, а  японец-то  разби-
раться не будет - вместе с усями*5 слопает.
   Китаец обрадовался разговору о себе и пошел с ними рядом.
   Никита Вершинин, председатель партизанского революционного штаба, шел
с казначеем Васькой Окороком позади отряда. Широкие - с  мучной  куль  -
синие плисовые шаровары плотно обтянулись на больших, как конское  копы-
то, коленях, а лицо его, в пятнах морского обветрия, хмурилось.
   Васька Окорок, устало и мечтательно глядя Вершинину в бороду,  протя-
нул, словно говоря об отдыхе:
   - В Рассеи-то, Никита Егорыч, беспременно вавилонскую  башню  строить
будут. И разгонют нас, как ястреб цыплят, беспременно! Чтоб  друг  друга
не узнавали. Я тебе это скажу: Никита Егорыч, самогонки хошь? А  ты  та-
ла-бала, по-японски мне выкусишь! А Син-Бин-У-то, разъязви его в нос, на
русском языке запоет. А?.. _______________
   *1 Сопки - покрытые травой горы (Д. Восток), но часто в В. и З. Сиби-
ри сопками называются вообще горы, возвышенности.
   *2 Тигр.
   *3 Китаец (обл.).
   *4 Одежда.
   *5 Род китайской обуви.
   Работал раньше Васька на приисках и говорит всегда так, будто саморо-
док нашел и не верит ни себе, ни другим. Голова у него рыжая,  кудрявая;
лениво мотает он ею. Она словно плавится в теплом усталом ветре,  дующем
с моря; в жарких, наполненных тоской, запахах земли и деревьев.
   Вершинин перебросил винтовку на правое плечо и ответил:
   - Охота тебе, Васька. И так мало рази страдали?
   Окорок вдруг торопливо, пересиливая усталость, захохотал:
   - Не нравится!
   - Свое добро рушишь. Пашню там, хлеба, дома. А это дарма не  пройдет.
За это непременно пострадать придется.
   - Японца, Никита Егорыч, турнуть здорово надо. Набил им брюхо  землей
- и в море.
   - Японец народ маленький, а с маленького спрос какой? Дешевый  народ.
Так, вроде папироски - будто и курево, и дым идет, а  так  -  баловство.
Трубка, скажем, дело другое.
   В леса и сопки, клокоча, с тихими усталыми храпами вливались в  русла
троп ручьи людей, скота, телег и железа. На верху в скалах сумрачно тем-
нели кедры. Сердца, как надломленные сучья, сушила жара, а ноги не могли
найти места, словно на пожаре.
   Опять позади раздались выстрелы.
   Несколько партизан отстали от отряда и приготовились отстреливаться.
   Окорок разливчато улыбнулся:
   - Нонче в обоз ездил. Патеха-а!..
   - Ну?
   - Петух орет. Птицу, лешаки, в сопки везут. Я им баю, жрите,  мол,  а
то все равно бросите.
   - Нельзя. Без животины человеку никак нельзя. Всю тяжесть он потеряет
без животины. С души-то, тяжесть...
   Син-Бин-У сказал громко:
   - Казаки цхау-жа! Нипонса куна, мадама бери мала-мала. Нехао,  казака
нехао! Кырасна русска*1...
   Он, скосив губы, швыркнул слюной сквозь зубы, и лицо его, цвета песка
золотых россыпей, с узенькими, как семячки дыни, разрезами глаз, радост-
но заулыбалось.
   - Шанго*2!..
   Син-Бин-У в знак одобрения поднял кверху большой палец руки.
   Но не слыша, как всегда, хохота партизан, китаец уныло сказал:
   - Пылыоха-о*3...
   И тоскливо оглянулся.
   Партизаны, как стадо кабанов от лесного  пожара,  кинув  логовища,  в
смятении и злобе рвались в горы.
   А родная земля сладостно прижимала своих сынов - итти было тяжело.  В
обозах лошади оглядывались назад и тонко с плачем ржали. Молчаливо бежа-
ли собаки, отучившиеся лаять. От колес телег отлетала последняя  пыль  и
последний деготь родных мест.
   Направо в падях темнел дуб, бледнел ясень.
   Налево - от него никак не могли уйти - спокойное, темнозеленое,  пах-
нущее песками и водорослями - море. _______________
   *1 Казаки плохи. Японец - подлец, женщин берет. Нехорошо. Казаки пло-
хи...
   *2 Хорошо.
   *3 Плохо...
   Лес был, как море, и море, как лес, только лес чуть темнее, почти си-
ний.
   Партизаны упорно глядели на запад, а на  западе  отсвечивали  золотом
розоватые граниты сопок, и мужики через просветы деревьев плыли  глазами
туда, а потом вздыхали, и от этих вздохов лошади обозов поводили ушами и
передергивались телом, точно чуя волка.
   А китайцу Син-Бин-У казалось, что мужики за розовыми гранитами на за-
паде желают увидеть иное, ожидаемое.
   Китайцу хотелось петь.

   III.

   Никита Вершинин был рыбак больших поколений.
   Тосковал он без моря - и жизнь для него была вода, а пять  пальцев  -
мелкие ячейки сети все что-нибудь да и попадет.
   Баба попалась жирная и мягкая, как налим. Детей она принесла  пятерых
- из года в год, пять осеней - когда шла сельдь, и не потому ли ребятиш-
ки росли светловолосые - среброчешуйники.
   В рыбалках ему везло, на весь округ шел послух про  него  "вершининс-
кое" счастье, и когда волость решила итти на японцев  и  атамановцев,  -
председателем ревштаба выбрали Никиту Егорыча.
   От волости уцелели телеги, увозящие в сопки ребятишек  и  баб.  Жизнь
нужно было тесать, как избы, неизвестно еще когда, - заново, как  тесали
прадеды, приехавшие сюда из пермских земель, на дикую землю.
   Многое было непонятно - и жена, как в молодости, не желала иметь  ре-
бенка.
   Думать было тяжело, хотелось повернуть назад и  стрелять  в  японцев,
американцев, атамановцев, в это сытое море, присылающее со своих  остро-
вов людей, умеющих только убивать.
   У пришиби*1 яра бомы*2 прервали дорогу и к утесу был  приделан  вися-
чий, балконом, плетеный мост. Матера*3 рвались на бом, а ниже  в  камнях
билась, как в падучей, белая пена стрежи*4 потока.
   Перейдя подвесный мост, Вершинин спросил:
   - Привал, что ли?
   Мужики остановились, закурили.
   Привал решили не делать. Пройти Давью деревню, а там в сопки близко и
ночью можно отдыхать в сопках.
   У поскотины*5 Давьей деревни босоногий мужик с головой,  перевязанной
тряпицей, подогнал охлябью игренюю лошадь и сказал:
   - Битва у нас тут была, Никита Егорыч.
   - С кем битва-то?
   - В поселке. Японец с нашими дрался. Дивно народу положено. Японец-то
ушел - отбили, а, чаем, придет завтра. Ну,  вот  мы  барахлишко-то  свое
складывам, да в сопки с вами думам.
   - Кто наши-то?
   - Не знаю, парень. Не нашей волости должно. Хрисьяне тоже. Пулеметы у
них, хорошие пулеметы. Так и строгат. Из сопок тоже.
   - Увидимся! _______________
   *1 Подножие яра - крутой скалистый берег.
   *2 Камни, преграждающие течение потока.
   *3 Главная сила струи потока.
   *4 Сильнейшие струи матеры.
   *5 Ограда вокруг деревни, в которой пасется скот.
   На широкой поселковой улице валялись трупы людей, скота и телег.
   Японец, проткнутый штыком в горло, лежал на русском. У русского вытек
на щеку длинный синий глаз. На гимнастерке, залитой кровью, ползали  му-
хи.
   Четыре японца лежали у заплота ниц лицом, точно  стыдясь.  Затылки  у
них были раздроблены. Куски кожи с жесткими черными волосами прилипли на
спины опрятных мундирчиков, а желтые гетры были тщательно начищены, точ-
но японцы сбирались гулять по владивостокским улицам.
   - Зарыть бы их, - сказал Окорок, - срамота.
   Жители складывали пожитки в телеги. Мальчишки выгоняли скот.  Лица  у
всех были такие же, как и всегда - спокойно деловитые.
   Только от двора ко двору среди трупов кольцами кружилась  сошедшая  с
ума беленькая собачонка.
   Подошел к партизанам старик с лицом, похожим на вытершуюся серую  ов-
чину. Где выпали клоки шерсти, там краснела кожа щек и лба.
   - Воюете? - спросил он плаксивым голосом у Вершинина.
   - Приходится, дедушка.
   - И то смотрю - тошнота с народом. Николды такой никудышной войны  не
было. Се царь скликал, а теперь, - на чемер тебя дери, сами промеж  себя
дерутся.
   - Все равно, что ехали-ехали, дедушка, а телега-то - трах!  Оказыват-
ся, сгнила давно, нову приходится делать.
   - А?
   Старик наклонил голову к земле и, словно прислушиваясь к шуму под но-
гами, повторял:
   - Не пойму я... А?..
   - Телега, мол, изломалась!
   Старик, будто стряхивая с рук воду, отошел бормоча:
   - Ну, ну... каки нонче телеги. Антихрист родился,  хороших  телег  не
жди.
   Вершинин потер ноющую поясницу и огляделся.
   Собачонка не переставала визжать.
   Один из партизан снял карабин и выстрелил. Собачонка свернулась клуб-
ком, потом вытянулась всем телом, точно просыпаясь и потягиваясь. Издох-
ла.

   IV.

   Мужик с перевязанной головой опять ускакал, но через несколько  минут
бешено выгнал обратно из переулка свою игренюю лошадь.
   Тело его влипло в плоскую лошадиную спину, лицо  танцовало,  тряслись
кулаки и радостно орала глотка:
   - Мериканца пымали, братцы-ы!..
   Окорок закричал:
   - Ого-го-го!..
   Трое мужиков с винтовками показались в переулке.
   Посреди их шел, слегка прихрамывая, одетый в летнюю фланелевую  форму
американский солдат.
   Лицо у него было бритое, молодое. Испуганно дрожали его открытые губы
и на правой щеке, у скулы, прыгал мускул.
   Длинноногий седой мужик, сопровождавший американца, спросил:
   - Кто у вас старшой?
   - По какому делу? - отозвался Вершинин.
   - Он старшой-то, он, - закричал Окорок. - Никита Егорыч  Вершинин.  А
ты рассказывай, как пымали-то!
   Мужик сплюнул и, похлопывая американского солдата по плечу так, точно
тот сам явился, стал рассказывать со стариковской охотливостью.
   - Привел его к тебе, Никита Егорыч. Вознесенской мы волости. Отряд-от
наш за японцем пошел далеко-о.
   - А деревень-то каких?
   - Селом мы воюем. Пенино село слышал, может?
   - Пожгли его, бают.
   - Сволочь народ. Как есть все село, паря-батюшка, попалили, вот и уш-
ли в сопки.
   Партизаны собрались вокруг, заговорили:
   - Одну муку принимам. Понятно.
   Седой мужик продолжал:
   - Ехали они двое, мериканцы-то. На трашпанке в жестянках молоко  вез-
ли. Дурной народ, воевать приехали, а молоко жрут с щиколадом. Одного-то
мы сняли, а этот руки задрал. Ну, и повели. Хотели  старости  отдать,  а
тут ишь - целая компания.
   Американец стоял, выпрямившись, по-солдатски, и как с судьи не  спус-
кал глаз с Вершинина.
   Мужики сгрудились.
   На американца запахло табаком и крепким мужицким хлебом.
   От плотно сбившихся тел шла мутившая голову теплота  и  подымалась  с
ног до головы сухая, знобящая злость.
   Мужики загалдели.
   - Чего-то?
   - Пристрелить его, стерву.
   - Крой его!
   - Кончать!..
   - И никаких!
   Американский солдат слегка сгорбился и боязливо втянул голову в  пле-
чи, и от этого движения еще сильнее захлестнула тело злоба.
   - Жгут, сволочи!
   - Распоряжаются!!
   - Будто у себя!..
   - Ишь забрались...
   - Просили их!..
   Кто-то пронзительно завизжал:
   - Бе ей!!.
   В это время Пентефлий Знобов, работавший  раньше  на  владивостокских
доках, залез на телегу и, точно указывая на потерянное, закричал:
   - Обо-ждь!..
   И добавил:
   - Товарищи!..
   Партизаны посмотрели на его лохматые, как лисий хвост, усы,  на  рас-
тегнувшуюся прореху штанов, и замолчали:
   - Убить завсегда можно. Очень просто.  Дешевое  дело  убить.  Вон  их
сколь на улице-то наваляли. А по-моему, товарищи, -  распропагандировать
его - и пустить. Пущай большецкую правду понюхат. А я так полагаю...
   Вдруг мужики густо, как пшено из мешка, высыпали, хохот:
   - Хо-хо-ха!..
   - Хе-е-е!..
   - Хо-о!..
   - Прореху-то застегни, чорт!
   - Валяй, Пентя, запузыривай...
   - Втемяшь ему!
   - Чать тоже человек!..
   - На камне и то выдолбить можно.
   - Лупи!..
   Крепкотелая Авдотья Сещенкова, подобрав  палевые  юбки,  наклонилась,
толкнула американца плечом:
   - Ты вникай, дурень, тебе же добра хочут!
   Американский солдат оглядывал волосатые красно-бронзовые  лица  мужи-
ков, расстегнутую прореху штанов Знобова, слушал непонятный говор и веж-
ливо мял в улыбке бритое лицо.
   Мужики возбужденно ходили вокруг него, передвигая его  в  толпе,  как
лист по воде; громко, как глухому, кричали, жали руки.
   Американец, часто мигая, как от дыма, поднимал кверху голову, улыбал-
ся и ничего не понимал.
   Окорок закричал американцу во весь голос:
   - Ты им там разъясни подробно. Не хорошо, мол.
   - Зачем нам мешать!
   - Против свово брата заставляют итти!
   Вершинин степенно сказал:
   - Люди все хорошие, должны понять. Такие ж хрестьяне, как и мы,  ска-
жем, пашете и все такое. Японец - он што, рис жрет, для него  по-другому
говорить надо.
   Знобов тяжело затоптался перед американцем и, приглаживая  усы,  ска-
зал:
   - Мы разбоем не занимамся, мы порядок наводим! У вас, поди, этого  не
знают за морем-то; далеко; да и опять и душа-то у тебе чужой земли...
   Голоса повышались, густели.
   Американец беспомощно оглянулся и проговорил:
   - I dont understand!
   Мужики в-раз смолкли.
   Васька Окорок сказал:
   - Не вникат! По русски-то не знат, бедность.
   Мужики медленно и, словно виновато, отошли от американца.
   Вершинин почувствовал смущенье.
   - Отправить его в обоз, что тут с ним чертомелиться? - сказал он Зно-
бову.
   Знобов не соглашался, упорно твердя:
   - Он поймет... тут только надо... он поймет!..
   Знобов думал.
   Американец, все припадая на ногу, слегка покачиваясь,  стоял  и  чуть
заметно, как ветерок стога сена, ворошила его лицо тоска.
   Син-Бин-У лег на землю подле американца; закрыв ладонью глаза,  тянул
пронзительную китайскую песню.
   - Мука-мученическая, - сказал тоскливо Вершинин.
   Васька Окорок нехотя предложил:
   - Рази книжку каку?
   Найденные книжки были все русские.
   - Только на раскурку и годны, - сказал Знобов, кабы с картинками.
   Авдотья пошла вперед, к возам, стоявшим у поскотины, долго  рылась  в
сундуках и, наконец принесла истрепанный с  оборванными  углами  учебник
закона божия для сельских школ.
   - Може по закону? - спросила она.
   Знобов открыл книжку и сказал недоумевающе:
   - Картинки-то божественны. Нам его не перекрещивать. Не попы.
   - А ты попробуй, - предложил Васька.
   - Как его. Не поймет, поди?
   - Может поймет. Валяй!
   Знобов подозвал американца:
   - Эй, товарищ, иди-ка сюда!
   Американец подошел.
   Мужики опять собрались, опять задышали хлебом, табаком.
   - Ленин! - сказал громко и твердо Знобов как-то нечаянно, словно  ос-
тупясь, улыбнулся.
   Американец вздрогнул всем телом, блеснул глазами и радостно ответил:
   - There's a chap!
   Знобов стукнул себя кулаком в грудь, и похлопывая ладонью мужиков  по
плечам и спинам, почему-то ломанным языком прокричал:
   - Советска республика!
   Американец протянул руки к мужикам, щеки у него запрыгали и  он  воз-
бужденно закричал:
   - That is pretty in deed!
   Мужики радостно захохотали.
   - Понимат, стерва!
   - Вот, сволочь, а?
   - А Пентя-то, Пентя-то по-американски кроет!
   - Ты ихних-то буржуев по матушке, Пентя!
   Знобов торопливо раскинул учебник закона божия и тыча пальцем в  кар-
тинку, где Авраам приносил в жертву Исаака, а вверху  на  облаках  висел
бог, стал разъяснять:
   - Этот с ножом-то - буржуй. Ишь, брюхо-то распустил, часы с  цапочкой
только. А здесь, на бревнах-то, пролетариат лежит, - понял? Про-ле-та ри
ат.
   Американец указал себе рукой на грудь и, протяжно и  радостно  заика-
ясь, гордо проговорил:
   - Про ле та ри-ат... We!
   Мужики обнимали американца, щупали его одежду и изо  всей  силы  жали
его руки, плечи.
   Васька Окорок, схватив его за голову и заглядывая в глаза, восторжен-
но орал:
   - Парень, ты скажи та-ам. За морями-то!..
   - Будет тебе, ветрень, - говорил любовно Вершинин.
   Знобов продолжал:
   - Лежит он - пролетариат, на бревнах, а буржуй его режет. А на  обла-
ках-то - японец, американка, англичанка - вся эта сволочь,  империализма
самая сидит.
   Американец сорвал с головы фуражку и завопил:
   - Империализм, awy!
   Знобов с ожесточением швырнул книжку о земь.
   - Империализму с буржуями к чертям!
   Син-Бин-У подскочил к американцу и, подтягивая спадающие  штаны,  то-
ропливо проговорил:
   - Русики ресыпубылика-а. Кытайси ресыпубылика-а. Мериканысы ресыпубы-
лика-а пухао. Нипонсы, пухао, надо, надо ресыпубылика-а. Кыра-а-сна  ре-
сыпубылика-а нада-нада*1.
   И, оглядевшись кругом, встал на цыпочки, и, медленно подымая  большой
палец руки кверху, проговорил:
   - Шанго.
   Вершинин приказал:
   - Накормить его надо. А потом вывести на дорогу и пусти.
   Старик конвоир спросил:
   - Глаза-то завязать, как поведем. Не приведет сюда?
   Мужики решили:
   - Не надо. Не выдаст!

   V.

   Партизаны с хохотом, свистом, вскинули ружья на плечи.
   Окорок закрутил курчавой рыжей головой, вдруг тонким,  как  паутинка,
голоском затянул:

   Я рассею грусть-тоску по зеленому лужку.
   Уродись моя тоска мелкой травкой-муравой,
   Ты не сохни, ты не блекни, цветами расцвети...

   И какой-то быстрый и веселый голос ударил вслед за Васькой:

   Я рассеявши пошел, во зеленый сад вошел -
   Много в саду вишенья, винограду, грушенья.

   И тут сотня хриплых, порывистых, похожих на морской  ветер,  мужицких
голосов рванула, подняла и понесла в тропы, в лес, в горы:

   Я рассеявши пошел.
   Во зеленый сад вошел.
   - Э-э-эх...
   - Сью-ю-ю!..

   Партизаны, как на свадьбе, шли с ревом, гиканьем, свистом в сопки.
   Шестой день увядал.
   Томительно и радостно пахли вечерние деревья.

   ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

   I.

   Эта история длинная, как Син-Бин-У возненавидел японцев. У  Син-Бин-У
была жена из фамилии Е, крепкая манза*2, в манзе крашеный теплый кан*3 и
за манзой желтые поля гаоляна и чумизы*4.
   А в один день, когда гуси улетели на юг, все исчезло.
   Только щека оказалась проколота штыком.
   Син-Бин-У читал Ши-цзинь*5, плел цыновки в город, но бросил  Ши-цзинь
в колодец, забыл цыновки и ушел  с  русскими  по  дороге  Хуан-ци-цзе*6.
_______________
   *1 Россия - республика, Китай - республика, Америка - плохая  респуб-
лика, Японец - совсем плох, надо красную республику.
   *2 Хижина.
   *3 Деревянные нары, заменяющие кровать.
   *4 Род китайского проса, употребляемого в пищу.
   *5 Книга стихов, чтение которой указывает на хорошую грамотность.
   *6 Дорога Красного Знамени, восстаний.
   Син-Бин-У отдыхал на песке, у моря. Снизу тепло, сверху тепло, словно
сквозь тело прожигает и калит песок солнце.
   Ноги плещутся в море и когда теплая, как парное молоко,  волна  лезет
под рубаху и штаны, Син-Бин-У задирает ноги и ругается.
   - Цхау-неа!..
   Син-Бин-У не слушал, что говорит  густоусый  и  высоконосый  русский.
Син-Бин-У убил трех японцев и пока китайцу ничего не надо, он доволен.
   От солнца, от влажного ветра бороды мужиков  желтовато-зеленые,  спу-
танные, как болотная тина, и пахнут мужики скотом и травами.
   У телег пулеметы со щитами, похожими на зеленые  тарелки;  пулеметные
ленты, винтовки.
   На телеге с низким передком, прикрытый рваным брезентом, метался  ра-
неный. Авдотья Сещенкова поила его из деревянной чашки и уговаривала:
   - А ты не стони, пройдет!
   Потная толпа плотно набилась между телег. И  телеги,  казалось,  тоже
вспотели, стиснутые бушующим человечьим мясом. Выросшие  из  бород  мут-
но-красными полосками губы блестели на солнце слюной.
   - О-о-о-у-у-у!..
   Вершинин с болью во всем теле, точно его  подкидывал  на  штыки  этот
бессловный рев, оглушая себя нутряным криком, орал:
   - Не давай землю японсу-у!.. Все отымем! Не давай!..
   И никак не мог закрыть глотку. Все ему казалось мало. Иные  слова  не
приходили:
   - Не да-ва-й!..
   Толпа тянула за ним:
   - А-а-а!..
   И вот, на мгновенье, стихла. Вздохнула.
   Ветер отнес кислый запах пота.
   Партизаны митинговали.
   Лицо Васьки Окорока рыжее, как подсолнечник, буйно металось в толпе и
потрескавшиеся от жары губы шептали:
   - На-ароду-то... Народу-то, милены товарищи!..
   Высокий, мясистый, похожий на  вздыбленную  лошадь,  Никита  Вершинин
орал с пня:
   - Главна: не давай-й!.. Придет суда скора армия... советска, а ты  не
давай... старик!..
   Как рыба, попавшая в невод, туго бросается в мотню, так кинулись  все
на одно слово:
   - Не-е-да-а-авай!!.
   И казалось, вот-вот обрушится слово, переломится  и  появится  что-то
непонятное, злобное, как тайфун.
   В это время корявый мужичонко в шелковой малиновой  рубахе,  прижимая
руки к животу, пронзительным голоском подтвердил:
   - А верю, ведь, верна!..
   - Потому за нас Питер... ници... пал!.. и все  чужие  земли!  Бояться
нечего... Японец - что, японец - легок... Кисея!..
   - Верна, парень, верна! - визжал мужичонко.
   Густая потная тысячная толпа топтала его визг:
   - Верна-а...
   - Не да-а-ай!..
   - На-а!..
   - О-о-о-у-у-у!!.
   - О-о!!!
   ...............
   II.

   После митинга Никита Вершинин выпил ковш самогонки и пошел к морю. Он
сел на камень подле китайца, сказал:
   - Подбери ноги, штаны измочишь. Пошто на митингу не шел, Сенька?
   - Нисиво, - проговорил китаец, - мне ни нада... Мне так зынаю - зынаю
псе... шанго.
   - Ноги-то подбери!
   - Нисиво. Солнышко тепылу еси. Нисиво - а!..
   Вершинин насупился и строго, глядя куда-то подле китайца,  с  расста-
новкой сказал:
   - Беспорядку много. Народу сколь тратится, а все в туман...  У  меня,
Сенька, душа пищит, как котенка на морозе бросили...  да-а...  Мост  вот
взорвем, строить придется.
   Вершинин подобрал живот, так что ребра натянулись  под  рубахой,  как
ивняк под засохшим илом и, наклонившись к китайцу, с  потемневшим  лицом
выпытывающе спросил:
   - А ты... как думашь. А?.. Пошто эта, а?..
   Син-Бин-У, торопливо натягивая петли на  деревянные  пуговицы  кофты,
оробело отполз.
   - Ни зынаю, Кита. Гори-гори!.. Ни зынаю!..
   Вершинин, склонившись над отползающим китайцем, глубоко оседая в пес-
ке тяжелыми сапогами, как у идола, тоскливо и не надеясь на ответ, спра-
шивал:
   - Зря, что ль, молчишь-то?.. Ну?..
   Китайцу показалось, что вставать никак нельзя, он залепетал:
   - Нисиво!.. нисиво ни зынаю!..
   Вершинин почувствовал ослабление тела, сел на камень.
   - Ну вас к чорту!.. Никто не знат, не понимат... Разбудили, побежали,
а дале что?..
   И осев плотно на камне, как леший, устало сказал подходившему  Окоро-
ку:
   - Не то народ умом оскудел, не то я...
   - Чего? - спросил тот.
   - На смерть лезет народ.
   - Куда?
   - Броневик-то брать. Миру побьют много. И то в смерть, как снег в по-
лынью, несет людей.
   Окорок, свистнув, оттопырил нижнюю губу.
   - Жалко тебе?
   Подошел Знобов; под мышкой у него была прижата шапка с бумагами.
   - Подписать приказы!
   Вершинин густо начертал на бумаге букву В, а подле нее длинную жирную
черту.
   - Ране то пыхтел-потел, еле-еле  фамилию  напишешь,  спасибо,  догать
взяла, поставил одну букву с палкой и ладно... знают.
   Окорок повторил:
   - Жалко тебе?
   - Чего? - спросил Знобов.
   - Люди мрут.
   Знобов сунул бумажки в папку и сказал:
   - Пустяковину все мелешь. Чего народу жалеть? Новой вырастет.
   Вершинин сипло ответил:
   - Кабы настоящи ключи были. А вдруг, паре, не теми  ключьми  двери-то
открыть надо.
   - Зачем идешь?
   - Землю жалко. Японец отымет.
   Окорок беспутно захохотал:
   - Эх, вы, землехранители, ядрена-зелена!
   - Чего ржешь? - с тугой злостью проговорил Вершинин: - кому  море,  а
кому земля. Земля-то, парень, тверже. Я сам рыбацкого роду...
   - Ну, пророк!
   - Рыбалку брошу теперь.
   - Пошто?
   - Зря я мучился, чтоб опять в море итти.  Пахотой  займусь.  Город-от
только омманыват, пузырь мыльнай, в карман не сунешь.
   Знобов вспомнил город, председателя ревкома, яркие пятна на  пристани
- людей, трамвай, дома, - и сказал с неудовольствием:
   - Земли твоей нам не надо. Мы, тюря, по всем планетам землю отымем  и
трудящимся массам - расписывайся!..
   Окорок растянулся на песке рядом с китайцем и, взрывая ногами  песок,
сказал:
   - Японскова мидако колды расстреливать будут, вот завизжит курва. Па-
теха а!.. Не ждет поди, а, Сенька? Как ты думашь, Егорыч?
   - Им виднее, - нехотя ответил Вершинин.
   Над песками - берега-скалы, дальше горы. Дуб. Лиственница.
   Высоко на скале человечек, в желтом - как  кусочек  смолы  на  стволе
сосны - часовой.
   Вершинин, грузно ступая, пошел между телегами.
   Син-Бин-У сказал:
   - Серысе похудел-похудел немынога... а?
   - Пройдет, - успокоил Окорок, закуривая папироску.
   Син-Бин-У согласился:
   - Нисиво.

   III.

   Корявый мужичонко в малиновой рубахе поймал Вершинина за полу пиджака
и, отходя в сторону, таинственно зашептал:
   - Я тебя понимаю. Ты полагашь, я балда-балдой. Ты им вбей  в  голову,
поверют и пойдут!.. Само главно  в  человека  поверить...  А  интернасы-
нал-то?
   Он подмигнул и еще тихо сказал:
   - Я ведь знаю - там ничего нету. За  таким  мудреным  словом  никогда
доброго не найдешь. Слово должно быть простое, скажем - пашня... Хорошее
слово.
   - Надоели мне хорошие слова.
   - Брешешь. Только говорил, и говорить будешь. Ты вбей им в голову.  А
потом лишнее спрятать можно... Это завсегда так делается. Ведь  которому
человеку агромаднейшая мера надобна, такое  племя...  Он  тебе  вершком,
стерва, мерить не хочет, а верста. И пусь, пусь, мерят... Ты-то свою ме-
ру знашь... Хе-хе-хе!..
   Мужичонко по-свойски хлопнул Вершинина в плечо.
   Тело у Вершинина сжималось и горело. Лег под телегу, пробовал  уснуть
и не мог.
   Вскочил, туго перетянул живот ремнем, умылся из чугунного рукомойника
согревшейся водой и пошел сбирать молодых парней.
   - На ученье, айда. Жива-а!..
   Парни с зыбкими и неясными, как студень, лицами, сбирались послушно.
   Вершинин выстроил их в линию и скомандовал:
   - Смирна-а!..
   И от крика этого почувствовал себя солдатом и  подвластным  машинкам,
похожим на людей.
   - Равнение на-право-о...
   Вершинин до позднего вечера гонял парней.
   Парни потели, злобно проделывая упражнения, посматривая на солнце.
   - Полу-оборот на-алева-а!.. Смотри. К японцу пойдем!
   Один из парней жалостно улыбнулся.
   - Чего ты?
   Парень, моргая выцветшими от морской соли ресницами, сказал робко:
   - Где к японсу? Свово-б не упустить. У японса-то, бают,  мо-оря...  А
вода их горячая, хрисьянину пить нельзя.
   - Таки же люди, колдобоина?
   - А пошто они желты? С воды горячей, бают?
   Парни захохотали.
   Вершинин прошел по строю и строго скомандовал:
   - Рота-а, пли-и!..
   Парни щелкнули затворами.
   Лежавший под телегой мужик поднял голову и сказал:
   - Учит. Обстоятельный мужик. Вершинин-то...
   Другой ответил ему полусонно:
   - Камень, скаля... Бальшим камиссаром будет.
   - Он-то? Обязатильна.

   IV.

   Через три дня в плетеной из тростника траншпанке примчался матрос  из
города.
   Лицо у него горело, одна щека была покрыта ссадиной и на  груди  бол-
тался красный бант.
   - В городе, - кричал матрос с траншпанки,  -  восстанье,  товарищи...
Броневик приказано капитану Незеласову туда пригнать  на  усмиренье.  Мы
его вам вручим. Кройте... А я милицию организую...
   И матрос уехал.

   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

   I.

   На широких плетеных из гаоляна циновках лежали кучи камбалы,  похожей
на мокрые веревки угрей; толстые пласты наваги, сазана и зубатки. На че-
шуе рыб отражалось небо, камни домов, а плавники хранили еще нежные цве-
та моря - сапфирно-золотистые, ярко-желтые и густо-оранжевые.
   Китайцы безучастно, как на землю, глядели на  груды  мяса  и  пронзи-
тельно, точно рожая, кричали:
   - Тре-епенга-а!.. Капитана руска. Кра-аба!.. Трепанга-а!..  Покупайло
еси!.. А-а?..
   Пентефлий Знобов, избрызганный желтой грязью, пахнущий илом, сидел  в
лодке у ступенек набережной и говорил с неудовольствием:
   - Орет китай, а всего только рыбу предлагат.
   - Предлагай, парень, ты?
   - Наше дело рушить все. Да. Рушь да рушь, надоело.  Когда  строить-то
будем? Эх, кабы японца грамотного мне найти?
   Матрос спустил ноги к воде, играя подошвами у бороды волны, спросил:
   - На што тебе японца?
   У матроса была круглая, глядкая, как яйцо, голова и торчащие  грязные
уши. Весь он плескался, как море у лодки: рубаха, широчайшие штаны, гиб-
кие рукава, плескалось и плыло.
   - Веселый человек, - подумал Знобов. - Японца я могу.  Найду.  Японца
здесь много...
   Знобов вышел из лодки, наклонился к матросу и, глядя поверх плеча  на
пеструю, как одеяло из лоскутьев, толпу, на звенящие вагоны  трамваев  и
бесстрастные голубовато-желтые короткие кофты - курмы  китайцев,  сказал
шопотом:
   - Японца надо особенного, не здешнего. Прокламацию пустить чтоб.  На-
печатать и расклеить по городу. Получай. Можно по войскам ихним.
   Он представил себе желтый листик бумаги, упечатанный непонятными зна-
ками, и ласково улыбнулся:
   - Они поймут. Мы, парень, одного американца до слезы  проняли.  Прямо
чисто бак лопнул... плачет!..
   - Может и со страху плакать.
   - Не сикельди. Главное разъяснить надо жизнь человеку. Без  разъясне-
ния что с его спросишь, олово!
   - Трудно такого японца найти.
   - Я и то говорю. Не иначе, как только наткнешься.
   Матрос привстал на цыпочки и глянул в толпу:
   - Ишь, сколь народу. Может и есть здесь хороший  японец,  а  как  его
найдешь?
   Знобов вздохнул:
   - Найти трудно. Особенно мне. Совсем людей не вижу. У  меня  в  голо-
ве-то сейчас совсем как в церкви клирос. Свои войдут, поют, а  остальная
публика только слушай. Пелена в глазах.
   - Таких теперь много...
   - Иначе нельзя. По тропке идешь, в одну точку смотри, а то закружится
голова - ухнешь в падь. Суши потом кости!
   Опрятно одетые канадцы проходили  с  громким  смехом;  молчаливо  шли
японцы, похожие на вырезанные из брюквы  фигурки;  пели  шпорами  сереб-
ро-галунные атамановцы.
   В гранит устало упиралось море. Влажный, как  пена,  ветер,  пахнущий
рыбой, трепал полосы. В бухте, как цветы, тканые на ситце, пестрели  се-
ро-лиловые корабли, белоголовые китайские шкуны, лодки рыбаков...
   - Бардак, а не Рассея!
   Матрос подпрыгнул упруго и рассмеялся:
   - Подожди, - мы им холку натрем, белым-то.
   - Пошли? - спросил Знобов.
   - Айда, посуда!
   Они подымались в гору Пекинской улицей.
   Из дверей домов пахло жареным мясом, чесноком и маслом.
   Два китайца-разносчика, поправляя на плечах кипы материй, туго  пере-
тянутых ремнями, глядя на русских, нагло хохотали.
   Знобов сказал:
   - Хохочут, черти. А у меня в брюхе-то как новый дом строют. Да и  ух-
нул он взял.
   Матрос повел телом под скорлупой рубахи и кашлянул:
   - Кому как!
   Похоже было - огромный приморский город жил своей привычной жизнью.
   Но уже томительная тоска поражений наложила язвы на  лица  людей,  на
животных, дома и даже на море.
   Видно было, как за блестящими стеклами кафе, затянутые во френчи офи-
церы за маленькими столиками пили торопливо коньяк, точно укалывая  себя
стаканами. Плечи у них были устало искривлены и часто опускались на гла-
за тощие, точно задыхающиеся веки.
   Худые, как осиновый хворост, изморенные отступлениями  лошади,  расс-
лабленно хромая, тащили наполненные грязным бельем телеги. Его эвакуиро-
вали из Омска по ошибке, вместо снарядов и орудий. И всем казалось,  что
белье это с трупов.
   Ели глаза, как раствор мыла, пятна домов,  полуразрушенных  во  время
восстаний. Их было совсем немного, но все почему-то говорили: весь город
развален снарядами.
   И другое, инаколикое, чем всегда, плескалось море.
   И по-иному, из-за далекой овиди - тонкой  и  звенящей,  как  стальная
проволока, - задевал крылом по городу зеленый океанский ветер.
   Матрос неторопливо и немного франтовато козырял.
   - Не боишься шпиков-то? - спросил он Знобова. - Убьют.
   Знобов думал о японцах и, вычесывая западающие глубоко мысли, ответил
немного торопливо:
   - А нет! У меня другое на сердце-то. Сначалу боялся, а потом  привык.
Теперь большевиков ждут, мести боятся, знакомые-то и не выдают.
   Он ухмыльнулся:
   - Сколь мы страху человекам нагнали. В десять лет не изживут.
   - И сами тоже хватили.
   - Да-а... У вас арестов нету?
   - Троих взяли.
   - Да-а?.. Иди к нам в сопки.
   - Камень, лес. Не люблю... скучно.
   - Это верно. Домов из такого камню хороших можно  набухать.  Прямо  -
Америка. А валяться без толку, ни жрать, ни под голову. Мужику ничего, а
мне тоже, скучно. Придется нам в город итти.
   - Надо.

   II.

   Начальник подпольного революционного  комитета,  товарищ  Пеклеванов,
маленький, веснущатый человек, в черепаховых очках, очинял ножичком  ка-
рандаш. На стеклах очков остро, как лезвее ножичка, играло солнце, будто
очиняло глаза, и они блестели по-новому.
   - А вы часто приходите, товарищ Знобов, - сказал Пеклеванов.
   Знобов положил потрескавшуюся от ветра и воды руку на стол и сказал:
   - Народ робить хочет.
   - Ну?
   - А робить не дают. Объяростил народ, меня... гонют. Мне и то  нелов-
ко, будто невесту богатую уговариваю.
   - Мы вас известим.
   - Ждать надоело. Хуже рвоты. Стреляй по поездам, жги, казаков бей...
   - Пройдет.
   - Знаем. Кабы не прошло, за што умирать. Мост взорвать хочет.
   - Прекрасно.
   - Снаряду надо и человека со снарядами тоже. Динамитного человека на-
до.
   - Пошлем.
   Помолчали. Пеклеванов сказал:
   - Дисциплины в вас нет.
   - Промеж себя?
   - Нет, внутри.
   - Ну-у, такой дисциплины-то теперь ни у кого нету.
   Председатель ревкома поцарапал свой зачесавшийся острый локоть.  Кожа
у него на лице нездоровая, как будто  не  спал  всю  жизнь,  но  глубоко
где-то хлещет радость и толчки ее жгут щеки румяными пятнами.
   Матрос протянул ему руку пожал, будто сок выжимая, и вышел.
   Знобов придвинулся поближе и тихо спросил:
   - Мужики все насчет восстанья, ка-ак?.. Случай чего - тыщи три из де-
ревни дадим сюда. Германского бою, стары солдаты. План-то имеется?
   Он раздвинул руки, как бы охватывая стол, и устало зашептал:
   - А вы на японца-то прокламацию пустите. Чтоб ему сердце-то  насквозь
прожечь...
   У Пеклеванова была впалая грудь, и он говорил слабым голосом:
   - Как же, думаем... Меры принимаем.
   Знобову вдруг стало его жалко.
   "Хороший ты человек, а начальник... того", - подумал он и ему захоте-
лось увидеть начальником здорового бритого человека и почему-то с  лыси-
ной во всю голову.
   На столе - большая газета, а на ней хмурый черный хлеб,  мелко  наре-
занные кусочки колбасы. Поодаль на синем блюдечке - две картошки и подле
блюдечка кожурка с колбасы.
   "Птичья еда", - подумал с неудовольствием Знобов.
   Пеклеванов потирал плечом небритую щеку - снизу вверх.
   - В назначенный час восстанья на трамваях со всех концов города появ-
ляются восставшие рабочие и присоединившиеся к ним  солдаты.  Перерезают
телеграфные провода и захватывают учреждения.
   Пеклеванов говорил, точно читая телеграмму, и Знобову было  радостно.
Он потряс усами и заторопил:
   - Ну-у?..
   - Все остальное сделает ревком. В дальнейшем он будет руководить опе-
рациями.
   Знобов пустил на стол томящиеся силой руки и сказал:
   - Все?
   - Пока, да.
   - А мало этого, товарищ!
   Пальцы Пеклеванова побежали среди пуговиц пиджака и  веснущатое  лицо
покрылось пятнами. Он словно обиделся.
   Знобов бормотал:
   - Мужиков-то тоже так бросить нельзя. Надо  позвать.  Выходит,  мы  в
сопках-то зря сидели, как кура на испорченных яйцах. Нас, товарищ,  мно-
га... тысчи...
   - Японцев сорок.
   - Это верна, как вшей могут сдавить. А только пойдет.
   - Кто?
   - Мир. Мужик хочет.
   - Эс-эровщины в вас много, товарищ Знобов. Землей от вас несет.
   - А от вас колбасой.
   Пеклеванов захохотал каким-то пестрым смехом.
   - Водкой поподчую, хотите? - предложил он. - Только долго не сидите и
правительство не ругайте. Следят!
   - Мы втихомолку - ответил Знобов.
   Выпив стакан водки, Знобов вспотел и, вытирая лицо  полотенцем,  ска-
зал, хмельно икая:
   - Ты, парень, не сердись - прохлаждайся, а сначалу не  понравился  ты
мне, что хошь.
   - Прошло?
   - Теперь ничего. Мы, брат, мост взорвем, а потом броневик  там  такой
есть.
   - Где?
   Знобов распустил руки:
   - По линии... ходит. Четырнадцать там, и  еще  цифры.  Зовут.  Народу
много погубил. Может, мильон народу срезал. Так мы ево... тово...
   - В воду?
   - Зачем в воду. Мы по справедливости. Добро казенное, мы так возьмем.
   - На нем орудия.
   - Опять ничего не значит. Постольку, поскольку выходит  и  на  какого
чорта...
   Знобов вяло качнул головой:
   - Водка у тебя крепкая. Тело у меня, как  земля  -  не  слухат  чело-
вечьего говору. Свое прет!
   Он поднял ногу на порог, сказал:
   - Прощай. Предыдущий ты человек, ей-Богу.
   Пеклеванов отрезал кусочек колбасы, выпил водки и, глядя на  засижен-
ную мухами стену, сказал:
   - Да-а... предыдущий...
   Он весело ухмыльнулся, достал лист бумаги  и,  сильно  скрипя  пером,
стал писать проект инструкции восставшим военным частям.

   III.

   На улице Знобов увидел у палисадника японского солдата  в  фуражке  с
красным околышем и в желтых гетрах.  Солдат  нес  длинную  эмалированную
миску. У японца был жесткий маленький рот и редкие, как  стрекозьи  кры-
лышки, усики.
   - Обожди-ка! - сказал Знобов, взяв его за рукав.
   Японец резко отдернул руку и строго спросил:
   - Ню?
   Знобов скривил лицо и передразнил:
   - Хрю! Чушка ты, едрена вошь! К тебе с добром, а ты с хрю-ю.  В  Бога
веруешь?
   Японец призакрыл глаза и из-под загнутых, как углы крыш пагоды,  рес-
ниц, оглядел поперек Знобова - от плеча к плечу, потом оглядел сапоги и,
заметив на них засохшую желтую грязь, сморщил рот и хрипло сказал:
   - Русика сюполочь! Ню?..
   И, прижимая к ребрам миску, неторопливо отошел.
   Знобов поглядел ему вслед на задорно блестевшие бляшки пояса и сказал
с сожалением:
   - Дурак ты, я тебе скажу!

   ГЛАВА ПЯТАЯ.

   I.

   Казак изнеможенно ответил:
   - Так точно... с документами...
   Мужик стоял, откинув туловище, и похожая на рыжий платок борода плот-
но прижималась к груди.
   Казак, подавая конверт, сказал:
   - За голяшками нашли!
   Молодой крупноглазый комендант станции, обессиленно опираясь на  низ-
кий столик, стал допрашивать партизана.
   - Ты... какой банды... Вершининской?
   Капитан Незеласов, вдавливая раздражение, гладил ладонями грязно пах-
нущую, как солдатская портянка, скамью комендантской и зябко вздрагивал.
Ему хотелось уйти, но постукивавший в соседней комнате аппарат телеграфа
не пускал:
   - "Может... приказ... может..."
   Комендант, передвигая тускло блестевшие четырехугольники бумажек, из-
нуренным голосом спросил:
   - Какое количество... Что?.. Где?..
   Со стен, когда стучали входной дверью, откалывалась штукатурка. Незе-
ласову казалось, что комендант притворяется спокойным.
   "Угодить хочет... бронепоезд... дескать, наши..."
   А у самого внутри такая боль, какая бывает, когда медведь проглатыва-
ет ледяшку с вмороженной спиралью китового уса.  Ледяшка  тает,  пружина
распрямляется, рвет внутренности - сначала одну кишку, потом другую...
   Мужик говорил закоснелым смертным говором и только при словах:
   - Город-то, бают, узяли наши.
   Строго огляделся, но, опять обволоклый тоской, спрятал глаза.
   Румяное женское лицо показалось в окошечке:
   - Господин комендант, из города не отвечают.
   Комендант сказал:
   - Говорят, не расстреливают - палками...
   - Что? - спросило румяное лицо.
   - Работайте, вам-то что! Вы слышали, капитан?
   - Может... все может... Но, ведь, я думаю...
   - Как?
   - Партизаны перерезали провода. Да, перерезали, только...
   - Нет, не думаю. Хотя!..
   Когда капитан вышел на платформу, комендант, изнуренно кладя на подо-
конник свое тело, сказал громко:
   - Арестованного прихватите.
   Рыжебородый мужик сидел в поезде неподвижно. Кровь ушла внутрь,  лицо
и руки ослизли, как мокрая серая глина.
   Когда в него стреляли, солдатам казалось, что они  стреляют  в  труп.
Поэтому, наверное, один солдат приказал до расстрела:
   - А ты сапоги-то сейчас сними, а то потом возись.
   Обыклым движением мужик сдернул сапоги.
   Противно было видеть потом, как из раны туго ударила кровь.
   Обаб принес в купэ щенка - маленький сверточек слабого тела.  Сверто-
чек неуверенно переполз с широкой ладони прапорщика на кровать и  заску-
лил.
   - Зачем вам? - спросил Незеласов.
   Обаб как-то не по своему ухмыльнулся:
   - Живость. В деревне у нас - скотина. Я уезда Барнаульского.
   - Зря... да, напрасно, прапорщик.
   - Чего?
   - Кому здесь нужен ваш уезд?.. Вы... вот... прапорщик Обаб, да  золо-
топогонник и... враг революции. Никаких.
   - Ну? - жестко проговорил Обаб.
   И, точно отплескивая чуть заметное наслаждение, капитан проговорил:
   - Как таковой... враг революции... выходит, подлежит уничтожению.
   Обаб мутно посмотрел на свои колени, широкие и узловатые пальцы  рук,
напоминавшие сухие корни, и мутным, тягучим голосом проговорил:
   - Ерунда. Мы их в лапшу искрошим!
   На ходу в бронепоезде было изнурительно душно. Тело  исходило  потом,
руки липли к стенам, скамейкам.
   Только когда выводили и расстреливали мужика с рыжей бородой, в вагон
слабо вошел хилый больной ветер и слегка освежил  лица.  Мелькнул  кусок
стального неба, клочья изорванных немощных листьев с кленов.
   Тоскливо пищал щенок.
   Капитан Незеласов ходил торопливо по вагонам и визгливо по-женски ру-
гался. У солдат были вялые длинные лица и капитан брызгал словами:
   - Молчать, гниды. Не разговаривать, молчать!..
   Солдаты еще более выпячивали скулы и пугались своих воспаленных  мыс-
лей. Им при окриках капитана казалось, что кто-то, не признававший  дис-
циплины, тихо скулит у пулеметов, у орудий.
   Они торопливо оглядывались.
   Стальные листы, покрывавшие хрупкие деревянные доски, несло  по  ров-
ным, как спички, рельсам - к востоку, к городу, к морю.

   II.

   Син-Бин-У направили разведчиком.
   В плетеную из ивовых прутьев корзинку он насыпал жареных семячек,  на
дно положил револьвер и, продавая семячки, хитро и радостно улыбался.
   Офицер в черных галифэ с серебряными  двуполосыми  галунами,  заметив
радостно изнемогающее лицо китайца, наклонился к его  лицу  и  торопливо
спросил:
   - Кокаин, что, есть?
   Син-Бин-У плотно сжал колпачки тонких, как шолк, век и,  точно  сожа-
лея, ответил:
   - Нетю!
   Офицер строго выпрямился.
   - А что есть?
   - Семечки еси.
   - Жидам продались, - сказал офицер, отходя. - Вешать вас надо!
   Тонкогрудый солдатик в голубых обмотках и в шинели, похожей на  гряз-
ный больничный халат, сидел рядом с китайцем и рассказывал:
   - У нас, в Семипалатинской губернии, брат китаеза, арбуз совсем  осо-
бенный - китайскому арбузу далеко.
   - Шанго, - согласился китаец.
   - Домой охота, а меня к морю везут.
   - Сытупай.
   - Куда?
   - Дамой.
   - Устал я. Повезут, поеду, а самому итти - сил нету.
   - Семичика мынога.
   - Чего?
   Китаец встряхнул корзинку. Семячки сухо зашуршали, запахло теплой зо-
лой от них.
   - Семичики мынога у русика башку. У-ух... Шибиршиты...
   - Что шебуршит?
   - Семичика, зелена-а...
   - А тебе что же, камень надо, чтоб голове-то лежал?
   Китаец одобрительно повел губами и, указывая на проходившего  широко-
го, но плоского офицера в сером френче, спросил:
   - Кто?
   - Капитан Незеласов, китаеза, начальник бронепоезда. В город  требуют
поезд, уходит. Перережут тут нас партизаны-то, а?
   - Шанго.
   - Для тебя все шанго, а мы кумекай тут!
   Русоглазый парень с мешком, из которого торчал жидкий птичий пух, ос-
тановился против китайца и весело крикнул:
   - Наторговал?
   Китаец вскочил торопливо и пошел за парнем.
   Бронепоезд вышел на первый путь. Беженцы жадно и тоскливо  посмотрели
на него с перрона и зашептались испуганно.  Изнеможенно  прошли  казаки.
Седой длиннобородый старик рыдал возле кипяточного крана и, когда он вы-
тирал слезы, видно было - руки у него маленькие и чистенькие.
   Солдатик прошел мимо с любопытством и скрытой  радостью  оглядываясь,
посмотрел в бочку, наполненную гнило пахнущей, похожей на  ржавую  медь,
водой.
   - Житьишко! - сказал он любовно.

   III.

   Ночью стало совсем душно. Духота густыми непреодолимыми волнами  рва-
лась с мрачных чугунно-темных полей, с лесов - и, как  теплую  воду,  ее
ощущали губы и с каждым вздохом грудь  наполнялась  тяжелой  как  мокрая
глина, тоской.
   Сумерки здесь коротки, как мысль помешанного. Сразу -  тьма.  Небо  в
искрах. Искры бегут за паровозом, паровоз рвет рельсы, тьму и беспомощно
жалко ревет.
   А сзади наскакивают горы, лес. Наскочут и раздавят, как овца жука.
   Прапорщик Обаб всегда в такие минуты ел. Торопливо хватал из холщево-
го мешка яйца, срывал скорлупу, втискивал в рот хлеб, масло, мясо.  Мясо
любил полусырое и жевал его передними зубами,  роняя  липкую,  как  мед,
слюну на одеяло. Но внутри попрежнему был жар и голод.
   Солдат-денщик разводил чаем спирт,  на  остановках  приносил  корзины
провизии, недоумело докладывая:
   - С городом, господин прапорщик, сообщения нет.
   Обаб молчал, хватая корзину и узловатыми пальцами вырывал хлеб и если
не мог больше его съесть, сладострастно тискал и мял,  отшвыривая  затем
прочь.
   Спустив щенка на пол и следя за ним мутным медленным  взглядом,  Обаб
лежал неподвижно. Выступала на теле испарина. Особенно  неприятно  было,
когда потели волосы.
   Щенок, тоже потный, визжал. Визжали буксы. Грохотала  сталь  -  точно
заклепывали...
   У себя в купэ жалко и быстро вспыхивая, как спичка на ветру, бормотал
Незеласов:
   - Прорвемся... к чорту!.. Нам никаких командований... Нам плевать!..
   Но так-же, как и вчера, версту за верстой, как Обаб пищу, торопливо и
жадно хватал бронепоезд - и не насыщался. Так же мелькали будки стрелоч-
ников и так же забитый полями, ветром и морем - жил на том  конце  рельс
непонятный и страшный в молчании город.
   - Прорвемся, - выхаркивал капитан и бежал к машинисту.
   Машинист, лицом черный, порывистый, махая всем  своим  телом,  кричал
Низеласову:
   - Уходите!.. Уходите!..
   Капитан, незаметно гримасничая, обволакивал машиниста словами:
   - Вы не беспокойтесь... партизан здесь нет...  А  мы  прорвемся,  да,
обязательно... А вы скорей... А... Мы, все-таки...
   Машинист был доброволец из Уфы, и ему было стыдно своей трусости.
   Кочегар, тыча пальцем в тьму, говорил:
   - У красной черты... Видите?..
   Капитан глядел на закоптелый глаз  машиниста  и  воспаленно  думал  о
"красной черте". За ней паровоз взорвется, сойдет с ума.
   - Все мы... да... в паровоза...
   Нехорошо пахло углем и маслом. Вспоминались бунтующие рабочие.
   Незеласов внезапно выскакивал из паровоза и бежал по вагонам крича:
   - Стреляй!..
   Для чего-то подтянув ремни, солдаты становились у пулеметов и  выпус-
кали в тьму пули. От знакомой работы аппаратов тошнило.
   Являлся Обаб. Губы жирные, лицо потно блестело, и он спрашивал одно и
то же:
   - Обстреливают? Обстреливают?
   Капитан приказывал:
   - Отставь!
   - Усните, капитан!
   Все в поезде бегало и кричало - вещи и люди. И  серый  щенок  в  купэ
прапорщика Обаба тоже пищал.
   Капитан торопился закурить сигарету:
   - Уйдите... к чорту!.. Жрите... все, что хотите... Без вас обойдемся.
   И визгливо тянул:
   - Пра-а-апорщик!..
   - Слушаю, - сказал прапорщик. - Вы-то что? Ищете?
   - Прорвемся... я говорю - прорвемся!..
   - Ясно. Всего хватает.
   Капитан снизил голос:
   - Ничего. Потеряли!.. Коромысло есть... Нет ни  чашек...  ни  гирь...
Кого и чем мы вешать будем!..
   - Мы-ть. Да я их... мать!
   Капитан пошел в свое купэ, бормоча на ходу:
   - А. Земля здесь вот... за окнами... Как  вы...  вот...  пока...  она
вас... проклинает, а?..
   - Что вы глисту тянете? Не люблю. Короче.
   - Мы, прапорщик, трупы... завтрашнего дня. И я, и вы, и все в  поезде
- прах... Сегодня мы закопали... человека, а завтра... для нас лопата...
да.
   - Лечиться надо.
   Капитан подошел к Обабу и, быстро впивая в себя воздух, прошептал:
   - Сталь не лечат, переливать надо... Это ту... движется если, работа-
ет... А если заржавела... Я всю  жизнь,  на  всю  жизнь  убежден  был  в
чем-то, а... Ошибся, оказывается... Ошибку хорошо  при  смерти...  дога-
даться. А мне тридцать ле-ет, Обаб.  Тридцать,  и  у  меня  ребеночек  -
Ва-а-алька... И ногти у него розовые, Обаб?
   Тупые, как носок американского сапога, мысли Обаба разошлись в  непо-
нятные стороны. Он отстал, вернулся к себе, взял папиросу и тут, не куря
еще, начал плевать - сначала на пол, потом в закрытое окно, в стены и на
одеяло и, когда во рту пересохло, сел на кровать и  мутно  воззрился  на
мокрый живой сверточек, пищавший на полу.
   - Глиста!..

   IV.

   На рассвете капитан вбежал в купэ Обаба.
   Обаб лежал вниз лицом, подняв плечи, словно прикрывая ими голову.
   - Послушайте, - нерешительно сказал капитан, потянув Обаба за рукав.
   Обаб перевернулся, поспешно убирая спину, как убирают рваную подклад-
ку платья.
   - Стреляют? Партизаны?
   - Да, нет... Послушайте!..
   Веки у Обаба были вздутые и влажные от духоты и  мутно  и  обтрепанно
глядели глаза, похожие на прорехи в платье.
   - Но, нет мне разве места... в людях, Обаб?.. Поймите... я письмо хо-
чу... получить. Из дома, ну!..
   Обаб сипло сказал:
   - Спать надо, отстаньте!
   - Я хочу... получить из дома... А мне не пишут!.. Я ничего  не  знаю.
Напишите хоть вы мне его... прапорщик!..
   Капитан стыдливо хихикнул;
   - А. Незаметно этак, бывает... а.
   Обаб вскочил, натянул дрожащими руками большие сапоги, а затем хрипло
закричал:
   - Вы мне по службе, да! А так мне говорить не смей! У  меня  у  само-
го... в Барнаульском уезде...
   Прапорщик вытянулся как на параде.
   - Орудия, может, не чищены? Может приказать?  Солдаты  пьяны,  а  тут
ты... Не имеешь права...
   Он замахал руками и, подбирая живот, говорил:
   - Какое до тебя мне дело? Не желаю я жалеть тебя, не желаю!
   - Тоска, прапорщик... А вы... все-таки!..
   - Жизненка твоя паршивая. Сам  паршивый...  Онанизмом  в  детстве-то,
а... Ишь, ласки захотел...
   - Вы поймите... Обаб.
   - Не по службе-то.
   - Я прошу...
   Прапорщик закричал:
   - Не хо-очу-у!..
   И он повторил несколько раз это слово и с каждым повторением оно  те-
ряло свою окраску; из горла вырывалось что-то огромное, хриплое и страш-
ное, похожее на бегущую армию:
   - О-о-а-е-гггы!..
   Они, не слушая друг друга, исступленно кричали до хрипоты,  до  того,
пока не высох голос.
   Капитан устало сел на койку и, взяв щенка на  колени,  сказал  с  го-
речью:
   - Я думал... камень. Про вас-то?.. А тут - леденец... в жару  распус-
тился!..
   Обаб распахнул окно и, подскочив к капитану, резко схватил  щенка  за
гривку.
   Капитан повис у него на руке и закричал:
   - Не сметь!.. Не сметь бросать!..
   Щенок завизжал.
   - Пу-у!.. - густо и злобно протянул Обаб - Пу-усти-и...
   - Не пущу, я тебе говорю!..
   - Пу-усти-и!..
   - Бро-ось!.. Я!..
   Обаб убрал руку и, словно намеренно тяжело ступая, вышел.
   Щенок тихо взвизгивал, неуверенно перебирая серыми лапками  по  полу,
по серому одеялу. Похоже было на мокрое, ползущее пятно.
   - Вот, бедный, - проговорил Незеласов и вдруг в горле у него заклоко-
тало, в носу ощутилась вязкая сырость. Он заплакал.

   V.

   В купэ звенел звонок - машинист бронепоезда требовал к себе.
   Незеласов устало позвал:
   - Обаб?
   Обаб шел позади и был недоволен мелкими шажками капитана.
   Обаб сказал:
   - Мостов здесь порванных нету. Что у них? Шпалы разобрали... Партиза-
ны... А из города ничего. Ерунда!
   Незеласов виновато сказал:
   - Чудесно... мы живем, да-а?.. Я  до  сего  момента...  не  знаю  как
имя... отчество ваше, а... Обаб и Обаб?.. Извините, прямо... как собачья
кличка...
   - Имя мое - Семен Авдеич. Хозяйственное имя.
   Машинист, как всегда, стоял у рычагов. Сухой, жилистый с медными уса-
ми и словно закоптелыми глазами.
   Указывая вперед, он проговорил:
   - Человек лежит.
   Незеласов не понял. Машинист повторил:
   - Человек на пути!
   Обаб высунулся. Машинист быстро  передвинул  какие-то  рычаги.  Ветер
рванул волосы Обаба.
   - На рельсах, господин капитан, человек!
   Незеласова раздражал спокойный голос прапорщика, и он резко сказал:
   - Остановите поезд!
   - Не могу, - сказал машинист.
   - Я приказываю!
   - Нельзя, - повторил машинист. - Поздно вы пришли.  Перережем,  тогда
остановимся.
   - Человек ведь!
   - По инструкции не могу остановить. Крушенье иначе будет.
   Обаб расхохотался.
   - Совсем останавливаться не к чему.  Мало  мы  людей  перебили.  Если
из-за каждого стоять, мы бы дальше Ново-Николаевска не ушли.
   Капитан раздраженно сказал:
   - Прошу не указывать. Остановить после перереза.
   - Слушаюсь, господин капитан, - ответил Обаб.
   Ответ этот, грубый и торопливый, еще больше озлил капитана, и он ска-
зал:
   - А вы, прапорщик Обаб, идете немедленно и чтобы мне рапорт,  что  за
труп на пути.
   - Слушаю, - ответил Обаб.
   Машинист еще увеличил ход.
   Вагоны напряженно вздрогнули. Пронзительно залился гудок.
   Человек на рельсах лежал неподвижно. Уже было видно на желтых  шпалах
синее пятно его рубахи.
   Вагоны передернули железными лопатками площадок.
   - Кончено, - сказал машинист. - Сейчас остановлю и посмотрим.
   Обаб, расстегивая ворот рубахи, чтобы потное  тело  опахнуло  ветром,
соскочил с верхней площадки прямо на землю. Машинист спрыгнул за ним.
   Солдаты показались в дверях. Незеласов надел фуражку и тоже  пошел  к
выходу.
   Но в это время толкнул бронепоезд лес -  гулким  ружейным  залпом.  И
немного спустя еще один заблудившийся выстрел.
   Прапорщик Обаб вытянул вперед руки, как будто приготовляясь к нырянию
в воду, и вдруг тяжело покатился по откосу насыпи.
   Машинист запнулся и, как мешок с воза, грузно упал у  колеса  вагона.
На шее выступила кровь и его медные усы точно сразу побелели.
   - Назад... Назад!.. - пронзительно закричал Незеласов.
   Дверцы вагонов хлопнули, заглушая выстрелы. Мимо вагонов пробежал за-
бытый в суматохе солдат. У четвертого вагона его убило.
   Застучали пулеметы.
   ГЛАВА ШЕСТАЯ.

   I.

   Похоже - не мог найти сапог по ноге и потому бегал босиком. Ступни  у
лисолицего были огромные, как лыжи, а тело, как у  овцы  -  маленькое  и
слабое.
   Бегал лисолицый торопливо и кричал, глядя себе под ноги, словно  сго-
няя цыплят:
   - Шавялись. Шавялись. Ждут...
   И, для чего-то зажмурившись, спрашивал проходившие отряды:
   - Сколько народу?
   Открывая глаза, залихватски выкрикивал стоявшему на холме Вершинину:
   - Гришатински, Никита Егорыч!
   У подола горы редел лес, и на россыпях цвел голый камень. За  камнем,
на восток, на полверсты - реденький кустарник, за кустарником  -  желтая
насыпь железной дороги, похожая на одну бесконечную могилу без крестов.
   - Мутьевка, Никита Егорыч! - кричал лисолицый.
   Темный, в желтеющих, измятых травах, стоял Вершинин. Было у него лох-
моволосое, звериное лицо, иссушенный долгими переходами взгляд  и  изну-
ренные руки. Привыкшему к машинам Пентефлию Знобову было спокойно и  ве-
село стоять близ него. Знобов сказал:
   - Народу идет много.
   И протянул вперед руку, словно хватаясь за рычаг исправной и  готовой
к ходу машины.
   - Анисимовски! Сосновски!
   Васька Окорок, рыжеголовый на золото-шерстном  коротконогом  иноходце
подскакал к холму и, щекоча сапогами шею у лошади, заорал:
   - Иду-ут! Тыщ, поди, пять будет!
   - Боле, - отозвался уверенно лисолицый с россыпи. - Кабы я грамотной,
я бы тебе усю риестру разложил. Мильен!
   Он яростно закричал проходившим:
   - А ты каких волостей?..
   У низкорослых монгольских лошадок и людей  были  приторочены  длинные
крестьянские мешки с сухарями. В гривах лошадей и людей  торчали  спелые
осенние травы, и голоса были протяжные, но  жесткие,  как  у  перелетных
осенних птиц.
   - Открывать, что-ля? - закричал лисолиций. - Жду-ут...
   И хотя знали все - в городе восстание, на помощь белым идет  бронепо-
езд N 1469. Если не задержать, восстание подавят японцы.  Все  же  нужно
было собраться, и чтоб один сказал и все подтвердили:
   - Итти...
   - Японец больше воевать не хочет, - добавил Вершинин, слезая с ходка.
   Син-Бин-У влез на ходок и долго, будто выпуская изо рта цветную и не-
понятно шебурчащую бумажную ленту, говорил: почему нужно сегодня  задер-
жать бронепоезд.
   Между выкрашенных под золото и красную медь осенних деревьев  натяну-
лось грязное, пахнущее землей, полотно из мужицких тел. Полотно  гудело.
И было непонятно - не то сердито, не то радостно гудит оно от слов чело-
вечков, говорящих с телеги.
   - Голосовать, что ли? - спросил толстый секретарь штаба.
   Вершинин ответил:
   - Обожди. Не орали еще.
   Зеленобородый старик с выцветшими, распаренными  глазами,  расправляя
рубаху на животе, словно к его животу хотели прикладываться, шипел  исс-
тупленно Вершинину:
   - А ты от Бога куда идешь, а?
   - Окстись ты, дед!
   - Бога ведь рушишь. Я знаю! Никола угодник являлся  -  больше,  грит,
рыбы в море не будет. Не даст. А ты пошто народ бунтуешь?.. Мне избу на-
до ладить, а ты у меня всех работников забрал.
   - Сожгет японец избу-то!
   - Японца я знаю, - торопливо, обливая слюной бороду, бормотал старик,
- японец хочет, чтоб в его веру перешли. Ну, а народ-то - пень: не пони-
мат. А нам от греха дальше, взять да согласиться, чорт с ним -  втишь-то
можно... свому Богу... Никола-то свому не простит, а японца завсегда на-
дуть можна...
   Старик тряс головой, будто пробивая какую-то темную стену,  и  слова,
которые он говорил, видно было, тяжело рождены им, а Вершинину они  были
не нужны.
   А он, выливая через слабые губы, как через проржавленное ведро влагу,
опять начал бормотать свое.
   - Уйди! - сказал грубо Вершинин. - Чего лезешь в ноздрю с богами сво-
ими? Подумаешь... Абы жизнь была - богов выдумают...
   - Ты не хулись, ирод, не хулись!..
   Окорок сказал со злобою:
   - Дай ему, Егорыч, стерве, в зубы! Провокатеры тиковые!
   Вскочив на ходок, Окорок закричал, разглаживая слова:
   - Ну, так вы как, товарищи?.. галисовать, что ли?..
   - Голосуй! - отвечал кто-то робко из толпы.
   Мужики загудели:
   - Валяй!..
   - Чаво мыслить-то!..
   - Жарь, Васька!
   Когда проголосовали уже, решив итти на броневик,  влево,  далеко  над
лесом послышался неровный гул, похожий на срыв в падь  скалы.  Мохнатым,
громадным веником выбросило в небо дым.
   Толстый секретарь снял шапку и по протокольному сказал мужикам:
   - Это штаб постановил - через Мукленку  мост  наши  взорвали.  Поезд,
значит, все равно не выскочит к городу. Наши-то сгибли,  поди,  -  пяте-
ро...
   Мужики сняли шапки, перекрестились за упокой. Пошли через лес  к  же-
лезнодорожной насыпи, окапываться.
   Вершинин прошел по кустарнику к насыпи,  поднялся  кверху  и,  крепко
поставив, будто пришив ноги между шпал на землю,  долго  глядел  в  даль
блестящих стальных полос, на запад.
   - Чего ты? - спросил Знобов.
   Вершинин отвернулся и, спускаясь с насыпи, сказал:
   - Будут же после нас люди хорошо жить?
   - Ну?
   - Вот и все.
   Знобов развел пальцами усы и сказал с удовольствием:
   - Это - их дело.
   II.

   Бритый, коротконогий человек лег грудью на стол, - похоже,  что  ноги
его не держат, - и хрипло говорил:
   - Нельзя так, товарищ Пеклеванов: ваш ревком совершенно не  считается
с мнением Совета Союзов. Выступление преждевременно.
   Один из сидевших в углу на стуле рабочий сказал желчно:
   - Японцы объявили о сохранении  ими  нейтралитета.  Не  будем  же  мы
ждать, когда они на острова уберутся. Власть должна быть в наших  руках,
тогда они скорее уйдут.
   Коротконогий человек доказывал:
   - Совет Союзов, товарищи, зла не желает, можно бы обождать...
   - Когда японцы выдвинут еще кого-нибудь.
   - Пойдут опять усмирять мужиков?
   - Ждали достаточно!
   Собрание волновалось. Пеклеванов, отхлебывая чай, успокаивал:
   - А вы тише, товарищи.
   Коротконогий представитель Совета Союзов протестовал:
   - Вы не считаетесь с моментом. Правда, крестьяне настроены фанатично,
но... Вы уже послали агитаторов по уезду, крестьяне идут на город, япон-
цы нейтралитетствуют... Правда!.. Вершинин пусть даже бронепоезд  задер-
жит, и все же восстания у вас не будет.
   - Покажите ему!
   - Это - демагогия!..
   - Прошу слова!..
   - Товарищи!
   Пеклеванов поднялся, вытащил из портфеля бумажду и,  краснея,  прочи-
тал:
   - Разрешите огласить следующее: "По постановлению Совета Народных Ко-
миссаров Сибири - восстание назначено на 12  часов  дня  16-го  сентября
1919 года. Начальный пункт восстания - казармы Артиллерийского  дивизио-
на... По сигналу... Совет Народных..."
   Уходя, коротконогий человек сказал Пеклеванову:
   - За нами следят! Вы осторожнее... И матроса напрасно в уезд команди-
ровали.
   - А что?
   - Взболтанный человек: бог знает чего может  наговорить!  Надо  людей
сейчас осмотрительно выбирать.
   - Мужиков он знает хорошо, - сказал Пеклеванов.
   - Мужиков никто не знает. Человек он воздушный, а воздушность на них,
правда, действует здорово. Все же... На митинг поедете?
   - Куда?
   - Судостроительный завод. Рабочие хотят вас видеть.
   Пеклеванов покраснел.
   Коротконогий подошел к нему вплотную и тихо в лицо сказал:
   - Мне вас жалко. А без вас они выступать не хотят. Не верят они  сло-
вам, в человека уверить хотят. Следят...  контр-разведка...  Расстреляют
при поимке - а видеть хотят. Дескать, с нами ли? Напрасно затеваете.
   Пеклеванов вытер потный, веснущатый лоб, сунул маленькие руки в  кар-
маны короткополого пиджака и прошелся по комнате. Коротконогий следил за
ним из-под выпуклых очков.
   - Сентиментальность, - сказал Пеклеванов, - ничего не будет!
   Коротконогий вздохнул:
   - Как хотите. Значит заехать за вами?
   - Когда?
   Пеклеванов покраснел сильнее и подумал:
   "А он за себя трусит".
   И от этой мысли совсем растерялся, даже руки задрожали.
   - А хотя мне все равно. Когда хотите!
   Вечером коротконогий подъехал к палисаднику и ждал... Через кустарник
видна была его соломенная шляпа и усы, желтоватые, подстриженные,  похо-
жие на зубную щеточку. Фыркала лошадь.
   Жена Пеклеванова плакала. У ней были острые зубы и очень румяное  ли-
цо. Слезы на нем были не нужны, неприятно их было видеть на розовых  ще-
ках и мягком подбородке.
   - Измотал ты меня. Каждый день жду - арестуют... Бог  знает  потом...
Хоть бы одно!.. Не ходи!..
   Она бегала по комнате, потом подскочила к двери и ухватилась за  руч-
ку, просила:
   - Не пущу... Кто мне потом тебя возвратит, когда расстреляют? Партия?
Ревком? Наплевать мне на их всех, идиотов!
   - Маня! Ждет же Семенов.
   - Мерзавец он, и больше  никто.  Не  пущу,  тебе  говорят,  не  хочу!
Ну-у?..
   Пеклеванов оглянулся, подошел к двери. Жена изогнулась туловищем, как
тесина под ветром; на согнутой руке, под мокрой кожей, натянулись  сухо-
жилия.
   Пеклеванов смущенно отошел к окну.
   - Не понимаю я вас!..
   - Не любишь ты никого... Ни меня, ни себя, Васенька?.. Не ходи!..
   Коротконогий хрипло проговорил с пролетки:
   - Василий Максимыч, скоро? А то стемнеет, магазины запрут.
   Пеклеванов тихо сказал:
   - Позор, Маня. Что мне, как Подколесину, в окошко выпрыгнуть? Не могу
же я отказаться - струсил, скажут.
   - На смерть ведь. Не пущу.
   Пеклеванов пригладил низенькие, жидкие волосенки.
   - Придется...
   Пошарив в карманах короткополого пиджака и криво улыбаясь, стал зале-
зать на подоконник.
   - Ерунда какая... Нельзя же так...
   Жена закрыла лицо руками и громко, будто нарочно плача,  выбежала  из
комнаты.
   - Поехали? - спросил коротконогий. Вздохнул.
   Пеклеванов подумал, что он слушал плач в домишке. Неловко  сунулся  в
карман, но портсигара не оказалось. Возвращаться же было стыдно.
   - Папирос у вас нету? - спросил он.

   III.

   Никита Вершинин верхом на брюхастой, мохнатошерстой, как  меделянская
собака, лошади, объезжал кустарники у железнодорожной насыпи.
   Мужики лежали в кустах, курили, приготовлялись ждать долго и  спорно.
Пестрые пятна рубах - десятками, сотнями росли с  обеих  сторон  насыпи,
между разъездами - почти на десять верст.
   Лошадь - ленивая, вместо седла - мешок. Ноги  Вершинина  болтались  и
через плохо обернутю портянку сапог больно тер пятку.
   - Баб чтоб не было, - говорил он.
   Начальники отрядов вытягивались по-солдатски и бойко, точно  успокаи-
вая себя военной выправкой, спрашивали:
   - Из городу, Никита Егорыч, ничего не слышно?
   - Восстание там.
   - А успехи-то как? Ваенны?
   Вершинин бил каблуком лошадь в живот и, чувствуя в теле сонную  уста-
лость, отъезжал.
   - Успехи, парень, хорошие. Главно, - нам не подгадить!
   Мужики, как на покосе, выстроились вдоль насыпи. Ждали.
   Непонятно - незнакомо пустела насыпь. Последние дни, один  за  другим
уходили на восток эшелоны с беженцами, солдатами - японскими, американс-
кими и русскими.
   Где-то перервалась нить и людей отбросило в другую сторону. Говорили,
что беженцев грабят приехавшие из сопок мужики, и было завидно. Бронепо-
езд N 14.69 носился один между станциями и не давал солдатам бросить все
и бежать.
   Партизанский штаб заседал в будке  стрелочника.  Стрелочник  тоскливо
стоял у трубки телефона и спрашивал станцию:
   - Бронепоезд скоро?
   Около него сидел со спокойным лицом партизан с револьвером,  глядя  в
рот стрелочнику.
   Васька Окорок подсмеивался над стрелочником:
   - Мы тебя кашеваром сделаем. Ты не трусь!
   И, указывая на телефон, сказал:
   - С луной, бают, в Питере-то большевики учены переговаривают?
   - Ничо не поделашь, коли правда.
   Мужики вздохнули, поглядели на насыпь.
   - Правда-то, она и на звезды влезет.
   Штаб ждал бронепоезда. Направили к мосту пятьсот мужиков, к насыпи на
длинных российских телегах привезли бревна, чтоб бронепоезд не ушел  об-
ратно. У шпал валялись лома - разобрать рельсы.
   Знобов сказал недовольно:
   - Все правда, да, правда! А к чему и сами не знам. Тебе  с  луною-то,
Васька, для чего говорить?
   - А все-таки, чудно! Может захочем на луне-то мужика не строить.
   Мужики захохотали.
   - Ботало.
   - Окурок!
   - Надо, чтоб народу лишнего не расходовать, а он тут  про  луну.  Как
бронепоезд возьмем, дьявол?
   - Возьмем!
   - Это тебе не белка, с сосны снять!
   В это время приехал Вершинин. Вошел, тяжело дыша, грузно положил  фу-
ражку на стол и сказал Знобову.
   - Скоро ль?
   Стрелочник сказал у телефона:
   - Не отвечают.
   Мужики сидели молча. Один начал рассказывать про охоту. Знобов вспом-
нил про председателя ревкома в городе.
   - Этот, белобрысый-то? - спросил мужик, рассказывавший про  охоту,  и
тут же начал врать про Пеклеванова, что у него лицо  белее  крупчатки  и
что бабы за ним, как лягушки за  болотом,  и  что  американский  министр
предлагал семьсот мильярдов за то, чтоб Пеклеванов перешел в  американс-
кую веру, а Пеклеванов  гордо  ответил:  "Мы  вас  в  свою  -  даром  не
возьмем".
   - Вот стерва, - восторгались мужики.
   Знобову было почему-то приятно слушать это вранье и хотелось  расска-
зать самому. Вершинин снял  сапоги  и  начал  переобуваться.  Стрелочник
вдруг робко спросил:
   - Во сколько? Пять двадцать?
   Обернувшись к мужикам, сказал:
   - Идет!
   И точно, поезд был уже у будки, - все выбежали и, вскинув ружья,  за-
лезли на телеги и поехали на восток к взорванному мосту.
   - Успем! - говорил Окорок.
   Вперед послали нарочного.
   Глядели на рельсы, тускло блестевшие среди деревьев.
   - Разобрать бы и только.
   С соседней телеги отвечали:
   - Нельзя. А кто собирать будет.
   - Мы, брат, прямо на поезде!
   - В город вкатим!
   - А тут собирай.
   Окорок крикнул:
   - Братцы, а ведь у них люди-то есть!
   - Где?
   - У Незеласовых-то? Которые рельсы ремонтируют - есть-то люди?
   - Дурной, Васьша, а как мы их перебьем? Всех?
   И, разохотившись на работу, согласились:
   - Все можна... Перебьем!..
   - Нет, шпалы некому собирать.
   Все время оглядывались назад - не идет  ли  бронепоезд.  Прятались  в
лес, потому - люди теперь по линии необычны, - поезд несется и  стреляет
в них.
   Стучали боязливо сердца, били по лошадям, гнали,  точно  у  моста  их
ждало прикрытие.
   Верстах в двух от домика стрелочника, на насыпи увидали верхового че-
ловека.
   - Свой! - закричал Знобов.
   Васька взял на прицел.
   - Снять ево?
   - Какой чорт свой, кабы свой - не цеплялся б!
   Син-Бин-У, сидевший рядом с Васькой, удержал:
   - Пасытой, Васика-а!..
   - Обождь! - закричал Знобов.
   Человек на лошади подогнал ближе. Это был мужик с перевязанной щекой,
приведший американца.
   - Никита Егорыч здеся?
   - Ну?
   Мужик, радуясь, закричал:
   - Пришли мы туда, а там - казаки. Около мосту-то! Постреляли мы, да и
обратно.
   - Откуда?
   Вершинин подъехал к мужику и, оглядывая его, спросил:
   - Всех убили?
   - Усех, Никита Егорыч. Пятеро - царство небесное!..
   - А казаки откуда?
   Мужик хлопнул лошадь по гриве.
   - Да ведь мост-от, Никита Егорыч, не подняли.
   Мужики заорали:
   - Чего там?..
   - Правокатер!
   - Дай ему в харю!
   Мужиченко торопливо закрестился.
   - Вот те крест - не подняли. У камня, саженях  в  триста,  сами  себя
взорвали. Должно, динамит пробовать удумали. Только штанину одну с мясом
нашли, а все остальное... Пропали...
   Мужики молчали. Поехали вперед. Но вдруг остановились. Васька с пере-
косившимся лицом закричал:
   - Братцы, а ведь уйдет броневик-то! В город! Братцы!..
   Из лесу ввалилась посланная вперед толпа мужиков.
   Один из них сказал:
   - Там бревна, Никита Егорыч, у моста навалены, на насыпь-то.  Отстре-
ливаются от казаков. Ну, их немного.
   - Туда к мосту итти? - спросил Знобов.
   Здесь все разом почему-то оглянулись. Над лесом тонко стлался дымок.
   - Идет! - сказал Окорок.
   Знобов повторил, ударяя яростно лошадь кнутом:
   - Идет...
   Мужики повторили:
   - Идет!..
   - Товарищи! - звенел Окорок, - остановит надо!..
   Сорвались с телеги. Схватив винтовки, кинулись на насыпь. Лошади ушли
в травы и, помахивая уздечками, щипали.
   Мужики добежали до насыпи. Легли на шпалы. Вставили обоймы.  Пригото-
вились.
   Тихо стонали рельсы - шел бронепоезд.
   Знобов тихо сказал:
   - Перережет - и все. Стрелять не будет даже зря!
   И вдруг, почувствовав это, тихо сползли все в кустарники, опять обна-
жив насыпь.
   Дым густел, его рвал ветер, но он упорно полз над лесом.
   - Идет!.. идет!.. - с криком бежали к Вершинину мужики.
   Вершинин и весь штаб, мокрые, стыдливо лежали в  кустарниках.  Васька
Окорок злобно бил кулаком по земле. Китаец сидел на корточках  и  срывал
траву.
   Знобов торопливо, испуганно сказал:
   - Кабы мертвой!
   - Для чего?
   - А вишь по закону - как мертвого перережут, поезд-то останавливатся.
Чтоб протокол составить... свидетельство и все там!..
   - Ну?
   - Вот кабы трупу. Положил бы ево. Перережут и остановятся, а тут  ма-
шиниста, когда он выйдет - пристрелить. Можно взять...
   Дым густел. Раздался гудок.
   Вершинин вскочил и закричал:
   - Кто хочет, товарищи... на рельсы чтоб и перережет!.. Все равно  по-
дыхать-то. Ну?.. А мы тут машиниста с поезда снимем!  А  только  вернее,
что остановится, не дойдет до человека.
   Мужики подняли тела, взглянули на насыпь, похожую на могильный холм.
   - Товарищи! - закричал Вершинин.
   Мужики молчали.
   Васька отбросил ружье и полез на насыпь.
   - Куда? - крикнул Знобов.
   Васька злобно огрызнулся:
   - А ну вас к..! Стервы...
   И, вытянув руки вдоль тела, лег поперек рельс.
   Уже дышали, гукая, деревья и, как пена, над ними оторвался  и  прыгал
по верхушкам желто-багровый дым.
   Васька повернулся вниз животом. Смолисто пахли шпалы. Васька  насыпал
на шпалу горсть песка и лег на него щекой.
   Неразборчиво, как ветер по листве, говорили в кустах мужики. Гудела в
лесу земля...
   Васька поднял голову и тихо бросил в кусты:
   - Самогонки нету?.. горит!..
   Палевобородый мужик, на четвереньках,  приполз  с  ковшом  самогонки.
Васька выпил и положил ковш рядом.
   Потом поднял голову и, стряхивая рукой со щеки  песок,  посмотрел  на
гул: голубые гудели деревья, голубые звенели шпалы.
   Приподнялся на локтях. Лицо стянулось в одну  желтую  морщину,  глаза
как две алые слезы...
   - Не могу-у!.. душа-а!..
   Мужики молчали.
   Китаец откинул винтовку и пополз вверх:
   - Куда? - спросил Знобов.
   Син-Бин-У, не оборачиваясь, сказал:
   - Сыкмуучна-а!.. Васикьа!
   И лег с Васькой рядом.
   Морщилось, темнело, как осенний лист, лицо желтое. Шпала плакала. Че-
ловек ли отползал вниз по откосу, кусты ли кого принимали - не знал,  не
видел Син-Бин-У...
   - Не могу-у!.. братани-и!.. - плакал Васька, отползая вниз.
   Слюнявилась трава, слюнявилось небо...
   Син-Бин-У был один.
   Плоская изумрудноглазая, как у кобры, голова пощупала шпалы,  оторва-
лась от них и, качаясь, поднялась над рельсами... Оглянулась.
   Подняли кусты молчаливые мужицкие головы со ждущими голодными  глаза-
ми.
   Син-Бин-У опять лег.
   И еще потянулась изумрудноглазая кобра - вверх, и еще  несколько  сот
голов зашевелили кустами и взглянули на него.
   Китаец лег опять.
   Корявый палевобородый мужичонко крикнул ему:
   - Ковш тот брось суды, манза!.. Да и ливорвер-то бы оставил. Куды те-
бе ево?.. Ей!.. А мне сгодится!..
   Син-Бин-У вынул револьвер, не поднимая головы,  махнул  рукой,  будто
желая кинуть в кусты, и вдруг выстрелил себе в затылок.
   Тело китайца тесно прижалось к рельсам.
   Сосны выкинули бронепоезд. Был он серый, квадратный, и злобно багрово
блестели зрачки паровоза. Серой плесенью подернулось небо,  как  голубое
сукно были деревья...
   И труп китайца Син-Бин-У, плотно прижавшийся к земле,  слушал  гулкий
перезвон рельс...
   ГЛАВА СЕДЬМАЯ.

   I.

   Прапорщик Обаб остался лежать у насыпи, в травах.
   Капитан Незеласов был в купэ, в паровозе, по вагонам.  И  всем  каза-
лось, что он не торопится, хоть и говорил, проглатывая слова:
   - Пошел!.. пошел!..
   На смену прибежал помощник машиниста. Мешаясь в  рычагах,  обтирая  о
замасленную куртку руки, сказал:
   - Сичас... нельзя так... смотреть!..
   Закипели водопроводные краны.
   Разыскивая в паровозном инструменте зубило, узкогорлый зашиб голову и
вдруг не от боли закричал.
   Незеласов, пригибаясь, побежал прочь:
   - Ну, вас к чорту... к чорту!!.
   Поезд торопился к мосту, но там на рельсах за три версты лежали брев-
на, огромная лиственница. И мост почему-то казался взорванным.
   Бронепоезд, лязгая буферами, отпрыгнул обратно и с визгом  понесся  к
станции. Но на повороте в лес, где убили Обаба, были разобраны шпалы...
   И на прямом пути стремительно взад и вперед - от моста до будки стре-
лочника было шесть верст - как огромный маятник метался  взад  и  вперед
капитан Незеласов.
   Били пулеметы, били вагоны  пулеметами,  пулеметы  были  горячие  как
кровь... Как кровь...
   Видно было, как из кустарников  подпрыгивали  кверху  тяжело  раненые
партизаны. Они теперь не боялись показаться лицом.
   Но тех, что были живы, не было видно, так же  гнулся  золотисто-серый
кустарник и глубоко темнел кедр. Временами  казалось,  что  бьет  только
один бронепоезд.
   Незеласов не мог отличить лиц солдат в поезде. Темнели лампы  и  лица
казались светлее желтых фителей.
   Тело Незеласова покорно  слушалось,  звонко,  немного  резко  кричала
глотка и левая рука тискала что-то в воздухе. Он хотел прокричать солда-
там какие-то утешения, но подумал:
   - Сами знают!
   И тут опять почувствовал злость на прапорщика Обаба.
   Ночью партизаны зажгли костры.  Они  горели  огромным  молочно-желтым
пламенем и так как подходить и подбрасывать дров в костер  было  опасно,
то кидали издали и будто костры были широкие, величиной  с  крестьянские
избы.
   Бронепоезд бежал среди этих костров и на пламя усиливал огонь пулеме-
тов и орудий.
   Так по обеим сторонам дороги горели костры и не видно было  людей,  а
выстрелы из тайги походили на треск горевших сырых поленьев.
   Капитану казалось, что его тело, тяжелое, перетягивает один конец по-
езда, и он бежал на середину и думал, что машинист уйдет к партизанам, а
в будке машиниста, что позади, отцепляют солдаты вагоны на ходу.
   Капитан, стараясь казаться строгим, говорил:
   - Патронов... того... не жалеть!..
   И, утешая самого себя, кричал машинисту:
   - Я говорю... не слышите, вам говорят!.. не жалеть патронов!
   И, отвернувшись, тихо смеялся за дверями и тряс левой рукой.
   - Главное, капитан... стереотипные фразы... "патронов не жалеть"!..
   Капитан схватил винтовку и попробовал  сам  стрелять  в  темноту,  но
вспомнил, что начальник нужен как распорядитель, а не как боевая  едини-
ца. Пощупал бритый подбородок и подумал торопливо: "А на что я нужен"?
   Но тут:
   "Хорошо бы капитану влюбиться... бороду в  поларшина!..  Генеральская
дочь... карьера... Не смей!.."
   Капитан побежал на середину поезда.
   - Не смей без приказания!
   Бронепоезд без приказаний капитана метался от моста - маленького  де-
ревянного мостика через речонку, которого почему-то  не  могли  взорвать
партизаны - и за будку стрелочника, но уже все ближе,  навстречу  -  как
плоскости двух винтов ползли бревна по рельсам, а за бревнами мужики.
   В бревна били пули, навстречу им стреляли мужики.
   Бронепоезд, слепой, боясь оступиться, шел грудью на пули, а за  стен-
ками из стали уже перебегали из вагона в вагон солдаты, менялись  места-
ми, работая не у своих аппаратов, вытирая потные груди и говорили:
   - Прости ты, Господи!
   Незеласову было страшно показаться к машинисту. И  как  за  стальными
стенками перебегали с места на место мысли и, когда нужно было  говорить
что-нибудь нужное, капитан кричал:
   - Сволочи!..
   И долго билось нужное слово в ногах, в локтях рук,  покрытых  гусиной
кожей.
   Капитан прибежал в свое купэ. Коричневый щенок спал клубком на крова-
ти.
   Капитан замахал рукой:
   - Говорил... ни снарядов!.. ни жалости!.. А тут сволочи... сволочи!..
   Он потоптался на одном месте, хлопнул ладонью по подушке, щенок  отс-
кочил, раскрыл рот и запищал тихо. Капитан наклонился к нему и послушал.
   - И-и-и!.. - пикал щенок.
   Капитан схватил его и сунул под мышку и с ним побежал по вагонам.
   Солдаты не оглядывались на капитана. Его знакомая, широкая, но  плос-
кая фигура, бывшая сейчас какой-то прозрачной,  как  плохая  курительная
бумага, пробегала с тихим визгом. И солдатам казалось, что визжит не ще-
нок, а капитан. И не удивляло то, что визжит капитан.
   Но визжал щенок, слабо царапая мягкими лапами френч капитана.
   Так же не утихая, седьмой час под-ряд били пулеметы в  траву,  в  де-
ревья, в темноту, в отражавшиеся у костров камни и непонятно было, поче-
му партизаны стреляют в стальную броню вагонов, зная, что не пробьет  ее
пулей.
   Капитан чувствовал усталость, когда дотрагивался до головы. Тесно жа-
ли ноги сухие и жесткие, точно из дерева, сапоги.
   Крутился потолок, гнулись стены, пахло горелым мясом - откуда почему?
И гудел не переставая паровоз:
   - А-у о-е-е-е-и.

   II.

   Мужики прибывали и прибывали. Они оставляли в лесу телеги с женами  и
по тропам выходили с ружьями на плечах на опушку. Отсюда ползли к насыпи
и окапывались.
   Бабы, причитая, встречали раненых и увозили их домой. Раненые,  кото-
рые посильнее, ругали баб матерной бранью, а тяжело раненые, подпрыгивая
на корнях, раскрывали воздуху и опадающему желтому листу свои полые кус-
ки мяса. Листы присыхали к крови выпачканных телег.
   Рябая, маленькая старуха с ковшом святой воды ходила по  опушке  и  с
уголька обрызгивала идущих. Они ползли, сворачивали к ней  и  проползали
тихо, похожие на стадо сытых возвращающихся с поля овец.
   Вершинин на телеге за будкой стрелочника  слушал  донесения,  которые
читал ему толстый секретарь.
   Васька Окорок шепнул боязливо:
   - Страшно, Никита Егорыч?
   - Чего? - хрипло спросил Вершинин.
   - Народу-то темень!
   - Тебе что, - ты не конокрад. Известно - мир!..
   Васька после смерти китайца ходил съежившись и глядел всем в  лицо  с
вялой виноватой улыбочкой.
   - Тихо идут-то, Никита Егорыч; у меня внутри не ладно.
   - А ты молчи и пройдет!
   Знобов сказал:
   - Кою ночь не спим, а  ты,  Васька,  рыжий,  а  рыжая-то,  парень,  с
перьями.
   Васька тихо вздохнул:
   - В какой-то стране, бают, рыжих в солдаты не берут. А я  у  царю-то,
почесть, семь лет служил - четыре года на действительной, да  три  войны
германской.
   - Хорошо мост-то не подняли... - сказал Знобов.
   - Чего? - спросил Васька.
   - Как бы повели на город бронепоезд-то? Даже шпал  не  хотели  разби-
рать, а тут тебе мост. Омраченье!..
   Васька уткнул курчавую голову в плечи и поднял воротник.
   - Жалко мне, Знобов, китайца-то!  А,  думаю,  в  рай  он  удет  -  за
крестьянску веру пострадал.
   - А дурак ты, Васька.
   - Чего?
   - В бога веруешь.
   - А ты нет?
   - Никаких!..
   - Стерва ты, Знобов. А, впрочем, дела твои, братан. Ноне свобода, ко-
го хошь, того и лижи. Только мне без веры нельзя - у меня вся  семья  из
веку кержацкая, раскольной веры.
   - Вери-ители!..
   Знобов рассмеялся. Васька тоскливо вздохнул:
   - Пусти ты меня, Никита Егорыч, - постреляю хоть!
   - Нельзя. Раз ты штаб, значит и сиди в штабной квартире.
   - Телеги-то!
   Задребезжало и с мягким звоном упало стекло в стрелочной. Снаряд упал
рядом.
   Вершинин вдруг озлился и столкнул секретаря:
   - Сиди тут. А ночь, как придет - пушшай костер палят. А не то  слезут
с поезда-то и в лес удерут, либо чорт их знат, што им в голову придет.
   Вершинин погнал лошадь вдоль линии железной дороги  вслед  убегающему
бронепоезду:
   - Не уйдешь, курва!
   Лохматая, как собака, лошаденка трясла большим, как  бочка,  животом.
Телега подпрыгивала. Вершинин встал на ноги, натянул вожжи:
   - Ну-у!..
   Лошаденка натянула ноги, закрутила хвостом и понесла. Знобов, подска-
кивая грузным телом, крепко держался за грядку телеги, уговаривая Верши-
нина.
   - А ты не гони, не догонишь! А убить-то тебя за дешеву монету убьют.
   - Никуда он не убежит. Но-о, пошел!
   Он хлестнул лошадь кнутом по потной спине.
   Васька закричал:
   - Гони! Весь штаб делат смотр войскам! А на капитана етова с  поездом
его плевать. Гони, Егорыч!.. Пошел!
   Телеги бежали мимо окопавшихся мужиков. Мужики подымались на колени и
молча провожали глазами стоящего на телеге, потом клали винтовки на руки
и ждали проносящийся мимо поезд, чтобы стрелять.
   Бронепоезд с грохотом, выстрелами несся навстречу.
   Васька зажмурился.
   - Высоко берет, - сказал Знобов, - вишь не хватат. Они  там,  должно,
очумели, ни черта не видят!
   - Ни лешева! - яростно заорал Васька и, схватив прут,  начал  стегать
лошадь.
   Вершинин был огромный, брови рвались по мокрому лицу.
   - Не выдавай, товарищи!
   - Крой! - орал Васька.
   Телега дребезжала, об колеса билась лагушка, из-под сиденья  валилось
на землю выбрасываемое толчками сено. Мужики в  кустарниках  не  по-сол-
датски отвечали:
   - Ничего!..
   И это казалось крепким и своим, и даже Знобов вскочил  на  колени  и,
махая винтовкой, закричал:
   - А дуй, паря, пропадать, так пропадать!
   Опять навстречу мчался уже не страшный бронепоезд и Васька грозил ку-
лаком:
   - Доберемся!
   Среди огней молчаливых костров стремительно в темноте  серые  коробки
вагонов с грохотом носились взад и вперед.
   А волосатый человек на телеге приказывал. Мужики подтаскивали  бревна
на насыпи и, медленно подталкивая их впереди  себя,  ползли.  Бронепоезд
подходил и бил в упор.
   Бревна были, как трупы, и трупы, как бревна - хрустели ветки и  руки,
и молодое и здоровое тело было у деревьев и людей.
   Небо было темное и тяжелое, выкованное из  чугуна,  и  ревело  сверху
гулким паровозным ревом.
   Мужики крестились, заряжали винтовки и подталкивали бревна. Пахло  от
бревен смолой, а от мужиков потом.
   Пихты были как пики и хрупко ломались о броню подходившего поезда.
   Васька, изгибаясь по телеге, хохотал:
   - Не пьешь, стерва. Мы, брат, до тебя доберемся. Не ускочишь. Задарма
мы тебе китайца отдали.
   Знобов высчитывал:
   - Завтра у них вода выдет. Возьмем. Это обязательно.
   Вершинин сказал:
   - Надо в город-то на подмогу итти.
   Как спелые плоды от ветра - падали люди и целовали  смертельным  пос-
ледним поцелуем землю.
   Руки уже не упирались, а мягко падало все тело и не ушибалось  больше
- земля жалела. Сначала их были десятки. Тихо  плакали  за  опушкою,  на
просеке бабы. Потом сотни - и выше и выше подымался вой. Носить их стало
некому и трупы мешали подтаскивать бревна.
   Мужики все лезли и лезли.
   Броневик продолжал жевать, не уставая и точно теряя путь от дыма пус-
тующих костров, все меньше и меньше делал свои шаги от будки стрелочника
до деревянного мостика через речонку.
   Потом остановился.
   Тогда то далеко еще до крика Вершинина:
   - Пашел!.. Та-ва-ри-щи!..
   Мужики повели наступление.
   Падали, отрываясь от стальных стенок, кусочки свинца и меди  в  тела,
рвали груди, пробивая насквозь, застегивая навсегда со  смертью  в  одну
петлю.
   Мужики ревели:
   - О-а-а-а-о!!.
   Травы ползли по груди, животу. О сучья  кустарников  цеплялись  лица,
путались и рвались бороды и из потного мокрого волоса лезли наружу губы:
   - О-а-а-а-о-о!!!
   Костры остались за спиной, а тут недалеко стояли темные,  похожие  на
амбары вагоны, и не было пути к людям, боязливо спрятавшимся за стальны-
ми стенками.
   Партизан бросил бомбу к колесам. Она разорвалась, стукнувшись у  каж-
дого в груди.
   Мужики отступили.
   Светало.
   Когда при свете увидели трупы, заорали, точно им сразу сцарапнули  со
спины кожу, и опять полезли на вагоны.
   Вершинин снял сапоги и шел босиком. Знобов, часто приседая, почти  на
четвереньках осторожно и, почему-то, обходя кусты, полз.  Васька  Окорок
восторженно глядел на Вершинина и кричал:
   - А ты, Никита Егорыч, Еруслан!
   Лицо у Васьки было веселое и только на глазах блестели слезы.
   Броневик гудел.
   - Заткни ему глотку-то, - закричал пронзительно Окорок и  вдруг  под-
нялся с колен и, схватившись за грудь,  проговорил  тоненьким  голоском,
каким говорят обиженные дети:
   - Господи... и меня!..
   Упал.
   Партизаны, не глядя на Ваську, лезли к насыпи, высокой, желтой, похо-
жей на огромную могилу.
   Васька судорожно дрыгал всем телом, торопясь куда-то, умер.
   Партизаны опять отступили.
   III.

   Мокрые от пота солдаты, громыхая битонами, охлаждали у бойниц пулеме-
ты. Были у них робко торопливые и словно стыдливые движения исцарапанных
рук.
   Поезд трясся мелкой сыпучей дрожью и был весь горячий, как больной  в
тифозном бреду.
   Темно-багровый мрак трепещущими сгустками  заполнял  голову  капитана
Незеласова. От висков колючим треугольником - тупым концом  вниз  шла  и
оседала у сердца коробящая тело жаркая, зябкая дрожь.
   - Мерзавцы! - кричал капитан.
   В руках у него был неизвестно как попавший  кавалерийский  карабин  и
затвор его был удивительно тепел и мягок. Незеласов,  задевая  прикладом
за двери, бегал по вагонам.
   - Мерзавцы! - кричал он визгливо. - Мерзавцы!..
   Было обидно, что не мог подыскать такого слова, которое было б похоже
на приказание и ругань ему казалась наиболее подходящей и наиболее легко
вспоминаемой.
   Мужики вели наступление на поезд.
   Через просветы бойниц среди кустарников, похожих на свалявшуюся  жел-
тую шерсть, видно было, как пробегали горбатые спины и сбоку их мелькали
винтовки, похожие на дощечки.
   За кустарниками леса и всегда неожиданно толстые, темно-зеленые  соп-
ки, похожие на груди. Но страшнее огромных сопок были эти торопливо  пе-
ребегающие по кустарникам спины, похожие на куски коры.
   И солдаты чувствовали этот страх и, чтоб заглушить непонятно  хриплый
рев из кустарников, заглушали его пулеметами.
   Неустанно, несравнимо ни с чем, ни с кем - бил по  кустарникам  пуле-
мет.
   Капитан Незеласов несколько раз пробежал мимо своего купэ. Зайти туда
было почему-то страшно, через дверку виден был литографированный портрет
Колчака, план театра европейской войны и чугунный божок, заменявший  пе-
пельницу. Капитан чувствовал, что, попав в купэ, он заплачет и  не  вый-
дет, забившись куда-нибудь в угол, как этот непонятно где визжавший  ще-
нок.
   Мужики наступали.
   Стыдно было сознаться, но он не знал,  сколько  было  наступлений,  а
спросить было нельзя у солдат, такой злобой были наполнены их глаза.  Их
не подымали с затворов винтовок и пулеметных лент и нельзя было эти гла-
за оторвать безнаказанно - убьют. Капитан бегал  среди  них  и  карабин,
бивший его по голенищу сапога, был легок, как камышевая трость.
   Уже уходил бронепоезд в ночь и тьма неохотно пускала тяжелые стальные
коробки. Обрывками капитану думалось, что если он услышит  шум  ветра  в
лесу... Солдаты угрюмо били из ружей и пулеметов в тьму. Пулеметы словно
резали огромное, яростно кричащее тело.
   Какой-то бледноволосый солдат наливал керосин в лампу. Керосин  давно
уже тек у него по коленям, и капитан, остановившись подле ощутил  легкий
запах яблок.
   - Щенка надо... напоить!.. - сказал Незеласов торопливо.
   Бледноволосый послушно вытянул губы и позвал:
   - Н, ах...н, пх...н, ах!..
   Другой с тонкими, но страшно короткими руками, переобувал  сапоги  и,
подымая портянку, долго нюхал и сказал очень спокойно капитану:
   - Керосин, ваше благородие.  У  нас  в  поселке  керосин  по  керенке
фунт...
   ---------------
   ...Их было много, много... И всем почему-то нужно было умирать и  ле-
жать вблизи бронепоезда в кустарниках,  похожих  на  желтую  свалявшуюся
шерсть.
   Зажгли костры. Они горели, как свечи, ровно,  чуть  вздрагивая  и  не
видно было, кто подбрасывал дров. Горели сопки.
   - Камень не горит!..
   - Горит!..
   - Горит!..
   Опять наступление.
   Кто-то бежит к поезду и падает. Отбегает обратно и опять бежит.
   - Это наступление?
   Ерунда.
   Они полежат - эти в кустарниках, встанут, отбегут и опять.
   ...Побежали!..
   ---------------
   Через пулеметы, мимо звонких маленьких жерл, пронесся и пал в  вагоны
каменный густой рев:
   - Оо-у-ое!..
   И тонко, тонко:
   - Ой... Ой!..
   Солдат со впавшими серыми щеками сказал:
   - Причитают... там в тайге, бабы по ним!..
   И осел на скамью.
   Пуля попала ему в ухо и на другой стороне головы прорвала дыру в  ку-
лак.
   - Почему видно все во тьме? - сказал Незеласов.
   Там костры, а тут должно быть темно.
   Костры во тьме, за ними рев баб. А может быть сопки ревут?..
   - Ерунда!.. Сопки горят!..
   - Нет, тоже ерунда, это горят костры!..
   Пулеметчик обжег бок и заплакал по-мальчишески.
   Старый, бородатый, как поп, доброволец пристрелил его из нагана.
   Капитан хотел закричать, но почему-то смолчал и только потрогал  свои
сухие, как бумага, и тонкие веки.
   ---------------
   Карабин становился тяжелей, но надо для чего-то таскать его с собой.
   У капитана Незеласова белая мягкая кожа и на ней, как цветок на  шел-
ку, - глаза.
   Уже проходит ночь. Скоро взойдет солнце.
   Бледноволосый солдатик спал у пулемета, а тот стрелял  сонный.  Хотя,
быть может, стрелял и не его пулемет, а соседа. Или у соседа спал  пуле-
мет, а сосед кричал:
   - Туды вашу!.. туды вашу!..
   ---------------
   От горла к подбородку тянулась боль, словно гвоздем сцарапывали кожу.
И тут увидал Незеласов у своего лица: трясутся  худые  руки  с  грязными
длинными ногтями.
   Потом забыл об этом. Многое забыл в эту ночь...  Что-то  нужно  забы-
вать, а то тяжело все нести... тяжело...
   И вдруг тишина...
   Там, за порогами вагонов, в кустарниках.
   Нужно уснуть. Кажется, утро, а может быть вечер. Не нужно помнить все
дни...
   Не стреляют там, в сопках. У насыпи лежат спокойные, выпачкавшиеся  в
крови мужики. Лежать им, конечно, неудобно.
   А здесь на глаза - тьма. Ослеп капитан.
   - Это от тишины...
   И глазами и душой ослеп. Показалось даже весело.
   Но тут все почувствовали, сначала слегка, а потом точно обжигаясь,  -
тишину терпеть нельзя.
   Бледноволосый солдат, поднимая руки, побежал к дверям.
   - Тьма. В тьме не видно его поднятых рук.
   И капитан сразу почувствовал: сейчас из всех семи вагонов бросились к
дверям люди. По песку легче держаться и можно куда-то убежать...
   ---------------
   На мгновенье стошнило. Тошнота не только в животе, но и  в  ногах,  в
руках, в плече. Но плечо вдруг ослабло, а под ногой капитан почувствовал
траву, и колени скосились.
   Впереди себя увидел капитан бородатую рубаху, на штыке погон и  кусок
мяса...
   ... Его, капитана Незеласова, мясо...
   Котлеты из свиного мяса... Ресторан  "Олимпия"...  Мексиканский  негр
дирижирует румынским... Осина... Осень...
   ---------------
   Поезда на насыпи нет. Значит - ночь. Пощупал под рукой - волос  чело-
веческий в поту. Половина оторванного уха, как суконка, прореха, гвоздем
разорвал...
   ... Кустарник - в руке, а другой руки не чувствует.  Кустарник  можно
отломить спокойно и даже сунуть в рот. Это не ухо.
   А на сапоге карабин, значит тоже из поезда ушел.
   Незеласов обрадовался. Не мог вспомнить, откуда очутился пояс с  пат-
ронами поверх френча.
   Чему-то поверил.
   Рассмеялся и, может быть, захохотал.
   Вязко пахнул кустарник теплой кровью. Из сопок дул черный колючий ве-
тер, дул ветвями длинными и мокрыми. Может быть, мокрые в крови...
   Дальше прополз Обаб со щенком под мышкой. Его галифе было  похоже  на
колеса телеги.
   Вытянулся бледноволосый, доложил тихо:
   - Прикажете выезжать?
   - Пошел к чорту!
   Беженка в коричневом манто зашептала в ухо:
   - Идут!.. идут!..
   Капитан Незеласов и сам знал, что идут. Ему нужно занять удобную  по-
зицию. Он пополз на холм, поднял карабин и выстрелил.
   Но одной руки оказывается не хватает. Одной рукой неудобно. Но  можно
на колено. С колена мушки не видать... Почему не  стрелял  в  поезде,  а
здесь...
   Здесь один, а ползет, ишь их сколько, бородатые, сволочь в землю  по-
падают, а то бы...
   Так стрелял торопливо капитан Незеласов в тьму до тех  пор,  пока  не
расстрелял все патроны.
   Потом отложил карабин, сполз с холма в куст и, уткнув лицо в траву, -
умер.

   ГЛАВА ВОСЬМАЯ.

   I.

   В жирных темных полях сытно шумели гаоляны.
   Медный китайский дракон желтыми звенящими кольцами бьется в лесу. А в
кольцах перекатываются, звенят, грохочут квадратные серые коробки...
   На желтой чешуе дракона - дым, пепел, искры...
   Сталь по стали звенит, кует!..
   Дым. Искры. Гаоляны. Тучные поля.
   Может быть дракон китайский  из  сопок,  может  быть  леса...  Желтые
листья, желтое небо, желтая насыпь.
   Гаоляны!..
   ---------------
   У дверцы купэ лысолицый старикашка, примеряя широчайшие синие  галифе
прапорщика Обаба, мальчишески задорным голосом кричал:
   - Вот халипа!.. Чиста юбка, а коленко-то голым голо: огурец!..
   Пепел на столике. В окна врывается дым.
   Окна настежь. Двери настежь. Сундуки настежь.
   Китайский чугунный божок на полу, заплеван, ухмыляется жалобно. Смеш-
ной чудачок...
   За насыпью - другой бог ползет из сопок, желтый, литыми кольцами зве-
нит...
   Жирные гаоляны, черные!
   Взгляд жирный у человека, сытый и довольный.
   - О-хо-хо!..
   - Конец чертям!..
   - Бу-де-е!..
   На паровозе уцепились мужики, ерзают по стали горячими хмельными  те-
лами.
   Один в красной рубахе кулаком грозит:
   - Мы тебе покажем!
   Кому, кто?
   Неизвестно!
   А грозить всегда надо!
   Красная рубаха, как красный бант на серой шинели.
   Бант!
   - О-о-о-о!..
   - Тяни, Гаврила-а!..
   - А-а-а!..
   Бант.
   Бронепоезд "Полярный" за N 14.69 под красным флагом.
   Бант!..
   На рыжем драконе из сопок - на рыжем - бант!..
   ---------------
   Здесь было колесо - через минуту за две версты. Молчат рельсы не  гу-
дят, напуганы...
   Ага?..
   Тщедушный солдатик в голубых французских обмотках, с бебутом.
   - Дыня на Иртыше плохо родится... больше подсолнух и арбуз.  А  народ
ни злой, ни ласковой... Не знаю - какой народ.
   - Про народ кто знат?
   - Сам бог рукой махнул...
   - О-о!..
   - Ну вас, грит, к едреной матери!..
   - О-о!..
   Литографированный Колчак в клозете на полу. Приказы на  полу,  газеты
на полу...
   Люди пола не замечают, ходят - не чувствуют...
   - А-а-а!..
   "Полярный" под красным флагом...
   Ага?
   Огромный, важный - по ветру плывет поезд -  лоскут  красной  материи.
Кровяной, живой, орущий:
   - О-о-о!..
   У Пеклеванова очки на нос пытаются прыгнуть, не удается; сам  куда-то
пытается прыгнуть и телом и словами:
   - В Америке - со дня на день!
   Орет Знобов:
   - Знаю... Сам с американским буржуем пропаганду вел!..
   - Изучили!..
   - В Англии, товарищи!..

   Вставай проклятьем заклейменай...

   - О-о-о!!.
   Очки на нос вспрыгнули. Увидели глаза: дым, табак, пулеметы на  полу,
винтовки, патроны, как зерна, мужицкий волос, глаза жирные, хмельные.
   - Ревком, товарищи, имея задачей!..
   - Знаем!..
   - Буде... Сам орать хочу!..

   Салавей, салавей, пташечка,
   Канареючка-а!..

   На кровати - Вершинин: дышет глубоко и мерно, лишь внутри горит -  от
дыханья его тяжело в купэ. Хоть двери и настежь. Земляной воздух,  тяже-
лый, мужицкий.
   Рядом - баба. Откуда пришла - поддалась грудями вперед вся трепыхает.
   Орет Знобов:
   - Нашла? Он парень добрай!..
   За дверцами кто-то плачет пьяно:
   - Ваську-то... сволочи, Ваську - убили... Я им за Ваську пятерям брю-
хо вспорю - за Ваську и за китайца... Сволочи...
   - Ну их к... Собаки...
   - Я их... за Ваську-то!..

   II.

   Ночью опять пришла жена, задышала-запыхалась, замерла. Видно было при
месяце ее белые зубы - холодные и охлаждающие тело и то же тело, как зу-
бы, но теплое и вздрагивающее.
   Говорила слова прежние, детские и было в ней детское, а в руках  сила
не своя, чужая - земляная.
   И в ногах - тоже...
   - А-та-та-та!.. - Ах!.. - Ах!..
   Это бронепоезд - к городу, к морю.
   Люди тоже идут -
   Может быть туда же, может быть еще дальше...
   Им надо итти дальше, на то они и люди...
   ---------------
   - Я говорю, я:
   Зверем мы рождаемся ночью, зверем!!
   Знаю - и радуюсь... Верю...
   Пахнет земля - из-за стали слышно, хоть и двери  настежь,  души  нас-
тежь. Пахнет она травами осенними, тонко, радостно и благословляюще.
   Леса нежные, ночные идут к человеку, дрожат и радуются - он господин.
   Знаю!
   Верю!
   Человек дрожит - он тоже лист на дереве огромном  и  прекрасном.  Его
небо и его земля и он - небо и земля.
   Тьма густая и синяя, душа густая и синяя, земля радостная и  опьянен-
ная.
   Хорошо, хорошо - всем верить, все знать и любить. Все так надо и  так
будет - всегда и в каждом сердце!
   ---------------
   - О-о-о!
   - Сенька, Степка!.. Кикимора-а!..
   - Ну-у!..
   Рев жирный у этих людей - они в стальных одеждах;  радуются  им,  что
ли, гнутся стальные листья; содрогается огромный паровоз и тьма масляным
гулом расползается:
   - У-о-у-а... у-у-у!..
   Бронепоезд "Полярный"...
   Вся линия знает, город знает, вся Россия... На Байкале, небойсь, и на
Оби...
   Ага!..
   ---------------
   Станция.
   Японский офицер вышел из тьмы и ровной, чужой походкой подошел к бро-
непоезду. Чувствовалась за ним чужая, спрятавшаяся в темноте сила и  по-
тому должно быть было весело, холодновато и страшновато.
   Навстречу пошел Знобов. Сначала была толпа Знобовых - лохматых,  гус-
то-волосых, а потом отделился один.
   Быстро и ловко протянул офицер руку и сказал по-русски,  нарочно  ко-
веркая слова:
   - Мий - нитралитеты!..
   И, повышая голос, заговорил звонко и повелительно по-японски. Было  у
него в голосе презрение и какая-то непонятная скука. И сказал Знобов:
   - Нитралитет - эта ладно, а только много вас?..
   - Двасать тысись... - сказал японец и, повернувшись по-военному,  ка-
кой-то ненужный и опять весь чужой, ушел.
   Постоял Знобов, тоже повернулся и сказал про себя шопотом:
   - А нас - мильен, сволочь ты!..
   А партизанам объяснил:
   - Трусют. Нитралитет, грит, и желам на острова  ехать  -  рис  разво-
дить... Нам чорт с тобой - поезжай.
   И в ладонь свою зло плюнул:
   - Еще руку трясет, стерва!..
   - Одно - вешать их! - решили партизаны.
   ---------------
   Плачущего с девичьим розовым личиком вели  офицера.  Плакал  он  тоже
по-девичьи глазами и губами.
   Хромой, с пустым грязным мешком, перекинутым через руку, мужик  подо-
шел к офицеру и свободной рукой ударил его в переносицу.
   - Не пой!..
   Тогда конвойный, точно вспомнив что-то, размахнулся и подскочив,  как
на ученьи, всадил штык офицеру между лопаток.
   Станция.
   Желтый фонарь, желтые лица и черная земля.
   Ночь.
   ---------------
   Ночь.
   На койке в купэ женщина. Подле черные одежды.
   Поднялся Вершинин и пошел в канцелярию.
   Толстому писарю объяснил:
   - Запиши...
   Был пьян писарь и не понял:
   - Чего?
   Да и сам Вершинин не знал, что нужно записать. Постоял, подумал. Нуж-
но что-то сделать, кому-то, как-то...
   - Запиши...
   И пьяный писарь толстым, как он сам, почерком, написал:
   - Приказ. По постановлению...
   - Не надо, - сказал Вершинин. - Не надо, парень.
   Согласился писарь и уснул, положив толстую голову на  тоненький  сто-
лик.
   ---------------
   Тщедушный солдатик в голубых обмотках рассказывал:
   - Земли я прошел много и народу всякого видел много...
   У Знобова золотые усы и глаза золотые - жадные и ласковые. Говорят:
   - Откуда ты?
   Повел веселый рассказ солдатик и не верили ему и он сам не верил.  Но
было всем хорошо.
   Пулеметные ленты на полу. Патроны как зерна, и на  пулеметах  сушатся
партизанские штаны. На дулах засохшая кровь, похожая на истлевший бордо-
вый шелк.
   - ...А то раз по Туркестанским землям персидский шах путешествовал  и
встречатся ему английская королева...

   III.

   Город встретил их спокойно.
   Еще на разъезде сторож говорил испуганно:
   - Никаких восстаний не слышно. А мобыть и есть - наше дело железнодо-
рожное. Жалованье маленькое, ну и...
   Борода у него была седоватая, как истлевший навоз, и  пахло  от  него
курятником.
   На вокзале испуганно метались в комендантской офицеры, срывая погоны.
У перрона радостно кричали с грузовиков шофферы. Из депо шли рабочие.
   Около Вершинина суетился Пеклеванов.
   - Нам придется начинать, Никита Егорыч.
   Из вагонов выскакивали с пулеметами, с винтовками партизаны. Были они
почти все без шапок и с пьяными узкими глазами.
   - Нича нету?
   - Ставь пулемету...
   - Машину давай, чернай!
   Подходили грузовики. В комендантской звенели  стекла  и  револьверные
выстрелы. Какие-то бледные барышни ставили в буфете первого  класса  ра-
зорванное красное знамя.
   Рабочие кричали "ура". Знобов что-то неразборчиво кричал.  Пеклеванов
сидел в грузовике и неясно сквозь очки улыбался.
   На телеге провезли убитых.
   Какая-то старуха в розовом платке плакала. Провели арестованного  по-
па. Поп весело рассказывал, конвойные хохотали.
   На кучу шпал вскочил бритоусый американец и щелкнул подряд  несколько
раз кодаком.
   ---------------
   В штабе генерала Сомова ничего не знали.
   Пышноволосые девушки стучали на машинках.
   Офицеры с желтыми лампасами бегали по лестницам  и  по  звонким,  как
скрипка, коридорам. В прихожей пела в клетке канарейка и  на  деревянном
диване спал дневальный.
   Сразу из-за угла выскочили грузовики. Глухо ухнула толпа,  кидаясь  в
ворота. Зазвенели трамваи, загудели гудки  автомобилей  и  по  лестницам
кверху побежали партизаны.
   На полу - опять бумаги, машинки, испорченные, может быть, убитые  лю-
ди.
   По лестнице провели седенького, с розовыми ушками генерала. Убили его
на последней ступеньке и оттащили к дивану, где дремал дневальный.
   Бежал по лестнице партизан, поддерживая рукой живот. Лицо у него было
серое и, не пробежав половины лестницы, он закричал пронзительно и вдруг
сморщился.
   Завизжала женщина.
   Канарейка в клетке все раскатисто насвистывала.
   Провели толпу офицеров в подвал. Ни один из них не заметил лежавший у
лестницы труп генерала.
   ---------------
   Солдатик в голубых обмотках стоял на часах у входа в подвал, где были
заперты арестованные офицеры.
   В руках у него была английская бомба - было приказано: "В случае  че-
го, крой туда бомбу - чорт с ними".
   В дверях подвала синело четырехугольное окошечко, и в  нем  угловатая
покрытая черным волосом челюсть с мокрым,  часто  моргающим  глазом.  За
дверью часто неразборчиво бормотали, словно молились...
   Солдатик устало думал:
   - А ведь когда буду бомбу бросать, отскочит от  окна  или  не  отско-
чит?..
   ---------------
   Не звенели трамваи. Не звенела на панели толпа. Желтая и  густая  как
дыхание тайфуна томила город жара. И, как камни сопок, неподвижно и хму-
ро стояли вокруг бухты дома.
   А в бухте, легко и свободно  покачиваясь,  на  зеленовато-синей  воде
молчал японский миноносец.
   В прихожей штаба тонко и разливчиво  пела  канарейка  и  где-то,  как
всегда, плакали.
   Полный секретарь ревштаба, улыбаясь одной щекой, писал приказ на ска-
мейке, хотя столы были все свободны.
   Тихо возбужденно переговариваясь, пробежали четверо партизан. Запахло
мокрой кожей, дегтем...
   Секретарь ревштаба отыскивал печать, но  с  печатью  уехал  Вершинин;
секретарь поднял чернилку и хотел позвать кого-то...
   ...Далеко с окраины - выстрелили. Выстрел был гулкий и  точно  не  из
винтовки - огромный и тяжелый, потрясающий все тело...
   Потом глубже к главным улицам, разрезая радостью сердце, ударили ули-
цы пулеметами, винтовками, трамваями... заревела верфь...
   Началось восстание...
   И еще - через два часа подул с моря теплый  и  влажный  темно-зеленый
ветер.
   ---------------
   ...Проходили в широких плисовых шароварах и синих дабовых  рубахах  -
приисковые. Были у них костлявые лица с серым, похожим на мох,  волосом.
И только непонятно, как неведомые руды, блестели у них округленные  при-
выкшие к камню глаза...
   Проходили длиннорукие, ниже колен - до икр, рыбаки  с  Зейских  озер.
Были на них штаны из налимьих шкур и длинные густые, как весенние травы,
пахнущие рыбами, волосы...
   И еще - шли закаленным каменным шагом пастухи с хребта Сихоте-Алин  с
китаеподобными узкоглазыми лицами и с длинностволыми прадедовскими  вин-
товками.
   Еще тонкогубые с реки Хора, грудастые, привыкшие  к  морским  ветрам,
задыхающиеся в тростниках материка рыбаки с залива Св. Ольги...
   И еще, и еще равнинные темнолицые крестьяне с одинаковым ровным,  как
у усталого стада, шагом...
   На автомобиле впереди ехал  Вершинин  с  женой.  Горело  у  жены  под
платьем сильное и большое тело, завернутое в  яркие  ткани.  Кровянились
потрескавшиеся губы и выпячивался, подымая платье, крепкий живот. Сидели
они неподвижно, не оглядываясь по сторонам и только шевелил платье такой
же, как и в сопках, тугой, пахнущий морем, камнями и  морскими  травами,
ветер...
   На тумбе, прислонившись к фонарному столбу, черча в маленькой  запис-
ной книжке, стоял американский корреспондент. Был он чистый  и  гладкий,
быстро, по мышинному оглядывавший манифестацию.
   А напротив, через улицу, стоял тщедушный солдатик в  шинеле,  похожей
на больничный халат, голубых обмотках и английских бутсах. Смотрел он на
американца поверх проходивших (он устал и привык к манифестациям) и  пы-
тался удержать американца в памяти. Но был тот гладок, скользок и неуло-
вим, как рыба в воде.
   ...И было ему непонятно стыдно не то за себя, не то за американца, не
то за Россию, не то за Европу.

   К. ФЕДИН
   АННА ТИМОФЕВНА

   Повесть

   Глава первая.

   Довольно по реке этой городов понасажено, больших  городов  и  малых,
пышных, как купецкая супруга, и убогих, точно сирота круглая. И  разными
города богатствами упитаны, а есть и такие, где скудно. И разные  города
мастерства превзошли, и мастерствами шла городов тех слава, слава шла по
всей Руси и дальше.
   Вот и этот город уездный кому не ведом отменными своими  штукатурами?
И хоть строил Зимний дворец в  Санкт-Петербурге  заморский  строительный
мастер, да только штукатурили-то  его  артели  толстопятые  города  того
уездного, а строение без штукатурки - известно - словно девка небеленая.
Да вот так - все палаты царевы все храмы божие, дворы гостиные,  властей
присутствия с тех пор, как на Руси кладку кирпичную зачали, вот так  всю
Русь кирпичную от края до края сыны городка  того  уездного  бело-набело
отштукатурили.
   А еще славен городок тот тем, что сучат здесь крепчайшие канаты судо-
вые, веревку русскую пеньковую, шпагат тончайший не хуже аглицкого.  По-
пал такой шпагат в воду - стал крепче; повалялся на ветру -  не  переку-
сишь; для снастей рыбачьих, тенет да переметов - клад такой  товар,  на-
ходка.
   Крепкий дух идет от лабазов канатных. В знойный день отворены широкие
двери лабазные, как каретник перед закладкой. Сидят в лабазах бабы паху-
чие, щиплют быстрыми пальцами чалки прелые, громоздят круг  себя  вороха
пакли. А у самых ворот лабазных, на табуретках крашеных распустили живо-
ты почтеннейшие, именитые степенства гильдейские. Из-под масляных  жиле-
ток полы сатиновых рубах выпущены: известно, что срамно  носить  прореху
неприкрытою. Сидят степенства, слушают, как стрижи оголтело свистят  над
соборным куполом, слушают стрижей, млеют вместе с разморенной  площадью,
а больше ничем не занимаются.
   А на площади пыльной, посередь кольца лабазного низкого, высится  со-
бор пятикупольный, белей снега белого. Да и как не быть ему белей снега,
когда штукатуры в городе - свои, не наемные, и их ли учить малярному де-
лу, им ли заказывать, какие надо тереть да мешать краски,  чтобы  горела
на куполах лазурь небесная?
   Усыпана лазурь золотыми звездами, блестят они и днем и в ночи, услаж-
дают души православные негасимым своим трепетом. Красив собор, замечате-
лен.
   А попытайте спросить у лабазника, чем же особенно собор замечателен?
   Не моргнет лабазник глазом:
   - Самая в соборе нашем замечательность - псаломщик Роман Иаковлев!
   И непременно заходит все нутро лабазника от хохота.
   Потому что развеселейший человек во всем городе - соборный  псаломщик
Роман Яковлев.
   - Аз есмь лицо духовного звания и зовусь Иаковлев, в отличие от Яков-
лева, каковым может быть всякий портной!
   Веселости у него было столько, что хватало ее всему городу - и  купе-
честву, и чиновникам, и цеховым людям, и духовным. И не  было  человека,
который бы не любил соборного псаломщика. И не было человека, который бы
не прощал ему озорства. А озорничать было псаломщика душевным  делом.  И
озорство его было еретическое, для людей, которых  касалось  оно  -  ги-
бельное, как семь бед.
   В день восьмой ноября, в день Михайлов праздновали в соборе  престол.
Всенощное бдение перед тем служил приехавший  викарный  архиерей,  и  на
клиросах пели черницы из монастыря пригородного.  Повелось  так,  что  и
чтения все отправляли в такую службу монашенки, чтобы  не  нарушалось  в
храме благочиние дьячьими голосами малопристойными.
   Приглянулась соборному  псаломщику  соседка  его  -  чтица-монашенка.
Стройна была, молода, брови тонкие под клобучком  черненьким  неизвестно
от какой радости подергивались. Состроил псаломщик лицо строгое,  благо-
говейное, тихонько так на ушко соседке шепчет:
   - Позволь, сестрица, псалтирь на минутку.
   Потупилась чтица, дает.
   Роман сотворил крестное знамение, - земной поклон, псалтирь  под  ко-
ленки, да и начал, преклоненный, отбивать поклоны  с  жаром  неугасимым,
почти в исступлении.
   А возгласы, архиерея и сослужавших ему, подходили к концу, после  них
- читать псалтирь.
   Опустилась чтица на колени рядом с псаломщиком, шепчет ему, чтобы от-
дал псалтирь. А он в ответ:
   - Поцелуй меня после всенощной - отдам!
   Словно зарница метнулась перед лицом монашенки - засветилась гневным,
стыдливым огнем. А Роман бьет поклоны, стоя прочно на кожаной книжке,  и
не угнаться за ним, машет спиной своей, точно цепом на току. И отмахива-
ет рядом с ним монашенка поклон за поклоном и шипит ему на ухо:
   - Погубишь ты меня, охальник, читать надо, беспутный!..
   И вот уж тянет кто-то чтицу за рясу, и тихо в церкви, и слышит она  в
тишине страшный, без слов понятный шопот. А таким же  страшным  шопотом,
опалила она затылок псаломщика:
   - Ну, хорошо, хорошо! Давай скорей!..
   И после всенощной, в духоте и тьме  узкой  ризницы,  поцеловал  Роман
сестру во-Христе в мясистые ее губы, поцеловал не раз и не дважды.
   А придя домой, хвастал молодой жене своей, хохоча и кашляя от  табач-
ного дыму:
   - Крещусь, бью лбом об пол и молюсь: подай, господи,  чтобы  согласи-
лась, подай, господи, чтобы согласилась!.. В жизни так не молился!..
   Слушает Анна Тимофевна веселого своего мужа, развеселейшего соборного
псаломщика Романа Иаковлева, смотрит на озорника сквозь  горячую  завесу
слезную, молчит.

   Глава вторая.

   Мчит зимой вьюга толпы острых,  как  иглы,  снежинок,  рвет  и  мечет
вьюга, потешается. На соборной площади пустынно, водит только ветер  хо-
ровод снежных саванов. Лабазы закрыты  крепко-на-крепко,  понавешены  на
двери пузатые замки железные, точно пудовые гири. Чище снега собор  воз-
вышается, горят на лазури куполов звезды ясные.
   Холодно.
   Через старое зеленое оконце глядит Анна Тимофевна на  пустынную  пло-
щадь, глядит широкими желтыми глазами на снежные воронки, на  замки  ла-
базные, на звезды куполов золоченые, и в желтых глазах ее раскрыт испуг.
   Поджидает она мужа - ушел он с утра в собор к обедне, - уж  смеркает-
ся, а его все нет. И не по себе Анне Тимофевне, потому  что  плохой  это
знак, когда поздно возвращался Роман Иаковлев.
   Весел он бывал лишь с похмелья, а когда напивался - свирепел и безоб-
разил. Напивался же всегда к вечеру, приходил тогда домой ночью и  дебо-
ширил.
   Глядит через оконце на площадь Анна Тимофевна, и мерещится ей в снеж-
ных воронках вихрастая голова мужа, и усы его колкие, как щетина, и  ка-
дык острый на шее его, словно челнок в швейной машинке,  взад  и  вперед
шныряет. Скалит зубы свои пожелтелые Роман Иаковлев, заливается  смехом,
а губы точно шепчут:
   - Погоди, я тебе ужо...
   Раскрыт в глазах Анны Тимофевны испуг, жутко ей от носящейся в  снеж-
ных саванах головы вихрастой, жутко ей оттого, что готовилась она к вес-
не, на третий год, замужества, впервые стать матерью.
   После вечерни, из густой зимней тьмы, овеянная вьюгой морозной,  яви-
лась Матвевна - соборная просвирня, женщина мягкая, сердобольная.
   - Твоего-то сокровища, девынька, опять в церкви не было. Вожжа, поди,
под хвост попала...
   Сидели в кухне за шипучим самоварчиком,  гуторили  отогретыми  чайком
голосами, любовно промывали всем родным  и  знакомым  косточки.  Научала
мать-просвирня молодую псаломщицу приметам разным, гаданиям, уговаривала
подменить мужу обручальное кольцо золотое - кованым железным,  позолоче-
ным: сразу станет благоверный тише воды, ниже травы. Уминала мягким ртом
жвачку тыквенных каленых семячек, на бубновую даму раскладывала тридцать
два листика:
   - Неизбежный у тебя, девынька, случай жизни выходит... Интерес полный
в крестях... Крести кругом, одни крести...
   Звенят в трубе вьюшки железные, ломится в печку вьюга студеная, наго-
няет страх на Анну Тимофевну:
   - А что же, Матвевна, крести означать могут?
   Растопляет мать-просвирня на лице своем улыбку, в пустом  мягком  рту
спрятаны у просвирни губы, говорит она острой бородой да носом, - не гу-
бами:
   - Крести-то, девынька? Да крестинам быть - не миновать, милынька!..
   И, словно только-что скатился с гладких плеч пуховой платок на  коле-
ни, прикрывает себя хозяюшка торопливо, точно зябко ей.
   Лукаво ловит выцветший глазок просвирни потупленный взор  Анны  Тимо-
февны:
   - Ай, девынька, не мужнина жена? Пора, пора чай!..
   - Страшно, - протягивает к старухе белую руку Анна Тимофевна.
   - И, девынька! Перевяжем мизинец ниточкой суровой - глазом  не  морг-
нешь, как все кончится. А уж бабка-то я, повитуха-то!..
   - Не того боюсь, - шепчет Анна Тимофевна, да вдруг в тоске жаркой ру-
ками всплеснула и голову тяжелым камнем на колени гостьи своей  уронила,
рыдаючи. И будто придушил ее кто - рвутся из сердца самого слова  беспа-
мятные:
   - Доносить бы только... доносить!..
   Перебирает мать-просвирня пальцами-коротышками спутанные волосы  Анны
Тимофевны, гладит мягкою, как просфора, рукою ее голову, а голова -  пы-
шет полымем, и слезы - словно угли.
   - Наша доля изначала такая. Мой-то отец дьякон, -  упокой  его  душу,
господи, - на что был смирен, - сидит, бывало,  как  безрукий.  А  поест
сладко, да выпьет - то тебя за косу, то тебя  в  бок.  Откуда  руки-ноги
возьмутся - скачет, козлу подобно! Так уж и знала: серединка сыта - края
играют...
   Хорошо Анне Тимофевне с просвирнею, даже в дрему клонит  и  вьюшки  в
трубе как-будто звенеть перестали.
   А не успела она, на мороз выскочив, за гостьей калитку запереть,  как
простонали мерзлые ворота от ударов яростных, и закрутила вьюга  хриплый
голос хозяина:
   - Гря-дет в полу-у-у-унощи!..
   Кинулась Анна Тимофевна с крыльца назад к калитке, подхватила под ру-
ку мужа, а он перекатывается через сугробы - сам, как сугроб  -  весь  в
снегу, оледянелый, жесткий. А у жаркого шестка, не поддаваясь торопливым
рукам жены и следя расписными валенками по  полу,  не  водой  становился
снежный сугроб, а водкой - завоняла кухня трактиром с напитками. И вязло
в спиртной вони охриплое лопотанье:
   - Недостоин же паки его же обрящет унывающе!.. Пойми, ты,  недостойна
паки!.. Говори, отвечай мужу, почему унывающе? Бди, бди, говорю тебе!..
   Вот-вот подавится Роман Яковлев кадыком своим, - глотает слюни  после
каждого слова, но не переглотать всех - брызжет мягкий рот, как  дырявый
жолоб в оттепель.
   Рассыпал на столе вяземские пряники - в пакете принес от купца знако-
мого - водит волосатой рукой по липким сладостям, угощает:
   - Почему не ешь? Ешь, говорю тебе, лопай! Я для  тебя  старался:  три
фунта сожрал - три фунта выспорил. На спор жрал, вот! Может,  ради  тебя
сподобиться мог, а ты не ешь?..
   Рыжий весь Роман, веснущатый, мохны торчат, ощетинились, похоже  лицо
его на груду пряников вяземских - пятнасто-желтое, клейкое, а  в  голосе
нет-нет прозвенит что-то, как вьюшка, в трубе дребезжащая.
   - Лопай, а не то выгоню как есть за ворота!..
   Тихая сидит против мужа Анна Тимофевна, в белой руке дрожит, рассыпа-
ется колода в тридцать два листика, слышится ей голос просвирни:
   - Крести кругом, одни крести...
   И чуть внятно губами белыми шепчет, а то просит взглядом  глаз  одних
испуганных:
   - Ромочка, ты бы лег...
   Торопится вьюга завалить до рассвета снеговыми горами крыльца да под-
воротни, кряхтят, сопят на морозе тесовые  лачуги,  торкаются  ставни  в
мерзлые оконца, будто путники, бураном настигнутые, о ночлеге  молят.  И
как ни хоронись от крещенских ветров заречных, как ни  затыкай  щели  да
трещины паклей пухлою - выдует за ночь тепло горничное, скует стекла ле-
дяными узорами.
   Зябко в комнатах соборного псаломщика, от пурги крещенской зябко,  да
от хозяина, как пурга буйного.
   Не успела Анна Тимофевна в постели отогреться, как сорвал с нее Роман
одеяло, завопил оголтело, неистово:
   - Под одеялом слезу точить будешь? На мужа беду наговаривать?
   Кулак у Романа волосатый, в узлах весь, словно корневище,  -  вот-вот
опустится на Анну Тимофевну. Сжалась она вся, собралась под белой рубаш-
кою, руками живот заслоняет, а руки дрожат, и крик отчаянный тоже дрожит
пронзительно:
   - Ребенок, ребенок!
   - Девчонку родить собираешься? Говори, девчонку? Мне  надо  род  свой
продолжить, древо свое родовое!.. А ты норовишь на-зло... У меня  дед  -
поп, отец - поп, у меня весь род - духовенство! А ты кто? Я тебя в  люди
вывел, в сословие! А ты что?
   И так за полночь.
   А на утро утихомирилась пурга заречная, а с ней Роман. Куда  озорство
девалось - виновато круг жены увивается, развеселейшие говорит ей  исто-
рии, из кожи лезет, рассмешить Анну Тимофевну.
   - Приходит мне, Аночка, на ум: сделать бы такую  комнату,  все  стены
зеркальные, и потолок тоже, и пол. А потом пустить бы в эту комнату  бе-
гемота - посмотреть, что стал бы делать он?..
   Насказав ворох историй любопытнейших, поев кислой капусты и  расцело-
вав Аночку, забрал судок с вареной картошкой, да с ним в собор к обедне:
пожевать там перед апостолом.
   В церкви с левого клироса через северные врата видно, как  молится  у
жертвенника протопоп соборный, отмахивает головой -  кругляком  лысым  -
поклоны короткие. На лысине у протопопа играет зайчик, дразнит  развесе-
лого псаломщика.
   Свернул Роман Иаковлев из клочка  бумаги  трубочку,  нажевал  вареной
картошки, приладил трубочку ко рту, закрыл ладонью, чтобы не видели, ко-
му не следует. Прицелился протопопу в лысину, дунул в трубочку.  Полетел
через врата северные комочек картошки жеваной протопресвитеру на голову.
   Весело на клиросе, потешно...
   А потом в гостях у подрядчика штукатурного расписывал Роман Иаковлев,
как щупал ладонью протопоп свою лысину, задирал голову к потолку  распи-
санному, подвигался у жертвенника то вправо, то влево,  а  после  обедни
говорил псаломщику:
   - Развелась в алтаре у нас сырость смертная: в литургию окапала лыси-
ну мою плевотина непотребная!..
   Гогочут штукатуры нутряным гоготом, любо тешит их псаломщик  соборный
развеселейший.
   В тихих горницах поджидает мужа Анна Тимофевна.
   Глава третья.

   После первой оттепели заячье мясо невкусно, а птицу об эту  пору  пе-
рестают бить: ждут кладки. Много значит и то, что не переводились в  го-
роде постники да говельщики, так что если и бывал еще по  базарным  дням
привоз какой, так самый пустяшный. Базар не базар, - уныние.  Люди  бро-
дят, словно спросонья, торгуются больше по привычке, обманывают без  ра-
дости, все только охают, да поминают господне имя, отрыгивая  подсолнеч-
ным маслом.
   Тоска.
   И отчего нет, отчего нет такой тоски во всем мире, как тоска российс-
кая, великопостная, отчего нет такой тоски  по  всей  земле,  как  тоска
уездного города?
   Прикроют город сумерки пухлою шалью, тявкнет на звоннице альтоголосый
колокол, сползет его надтреснутый зов вниз, на площадь. И вот уж по дво-
рам, амбарам, в сенях и душных комнатах постлался клейкий  звон,  задре-
безжал разбито в каждой щелке, дрожит, печалится, тоскует.
   Весь пост зовет альтоголосый. Притянут язык его за веревку  к  доске;
доска одним концом прикована к половице, другим подвешена  к  языку;  на
доску ставит звонарь ногу, звонит ногой. Раздельно тявкает  надтреснутый
колокол, нехотя сосут его альт сонливые сумерки. И весь пост, весь  пост
молчит бездонный гул больших колоколов.
   Тоска.
   Обмотались тряпьем старухи,  скрючились  от  холода,  перед  папертью
взгромоздились на чугунки да квашни. В чугунках да  квашнях  -  угольки.
Греются старухи на угольках, кутаются в ветоши,  поджидают  говельщиц  -
продать говельщицам сушек на раздачу нищим.
   Ползут по снежной площади говельщицы, посмотришь с звонницы -  черные
скуфейки, - взбираются на паперть. Во вратах храмовых прорезана для  го-
вельщиц щелка-лазейка, как пчелиный леток.
   Тявкает альтоголосый колокол, раздельно, надорвано,  ползет  его  зов
вниз, на площадь, сосут его альт сонливые сумерки.
   Тоска.
   У косопузого дома - выпятил дом первый этаж, точно беременный, - под-
ле входа в пивную стоят два парня. В умятый снег вросли тупоносые, круг-
лые валенки, неподвижны парни, молчаливы. Поводят оба по сторонам глаза-
ми, но мутно кругом, не на чем остановить взора.
   Из-за угла мохнатым турманом вылетает пьяный. Стоит раскарякой  мину-
ту, другую. Потом летит направо, к парням, выплясывает путаный танец  на
проторенной дорожке, вязнет в сугробы.
   Один парень другому.
   - Ты что уперся?
   Тот цедит сквозь неразжатые зубы:
   - Да так. Думаю: садануть яво што ль по шее? - и лениво волочит  свой
взор за пьяным. Тогда другой парень щурит глаза на затылок пьяного, при-
меривается, говорит, подумав:
   - Не стоит... чорт с ним!..
   Пьяный ныряет в переулок, парни молчат, ищут в  сумеречной  мути,  на
чем остановить взор.
   Тоска.
   В косопузом доме, в пивном заведении сидел Роман Иаковлев  и,  глотая
соленый горох, изрыгал:
   - Древо рода моего прочно! Понял?  Можно  сказать  -  ге-не-о-ло-гия!
Вот. Знаешь, что такое генеология? У меня дед, Роман -  поп,  алкоголик.
Отец, Роман - поп, алкоголик. Я теперь - тоже Роман, тоже  алкоголик.  А
что я не поп, так какое тебе дело?
   - Г-гы-ы-ы!.. Не можешь!
   - Я-то? Да мне до рясы руку протянуть! У меня в епархии...
   - Не хочешь, поди?
   - И не хочу! Тебе все просто, потому что ты - дурак. И ты тоже.
   - Ггы-ы-ы!..
   - А я имею философию и в состоянии размышлять...
   - Ну-ка, заверни!
   - С посвящением в сан я переживу как бы метаморфозу. Знаешь, что это?
Может совсем другим человеком стану. Может меня тогда в воду опустишь, а
я и разойдусь... Как соль...
   - Го-о-го! Го-го-о-о!.. А как же все попы моются, и ничего?
   - А ты видал? Со всеми мылся?
   - Го-го-оо!
   Только и посмеяться великим постом, что в заведении, за одним  столом
с Романом Романычем. Кабы не он - с кем отвести душу, как размотать вяз-
лую скуку, чем отбиться от душной хватки альтоголосого зова? Все озорни-
ки, все охальники дружат с Романом.
   А у кого есть силы, иль кто гнева божьего страшится - те стиснув  зу-
бы, закусив язык, ждут красного звона.
   Зато, когда сойдут снега и жарким ножом вспорет солнце ледяной  живот
реки, окунется город в бездонь радостей, распояшутся говельщики,  запля-
шут люди под перезвоны и песни.
   После Красной штукатуры отходят по столицам и губерниям. После  Крас-
ной печет небо полымем, и в лабазах начинают сучить пеньковые,  теребить
канат и снасти. После Красной - благословясь, за работу.
   А на Красной, на святой... эх, дожить бы до  нее  развеселому  Роману
Иаковлеву! Потоптать бы пьяными ногами расцвеченную  яичную  скорлупу  -
раскидано ее по улицам, как цветов в поле - походить с крестом и  святой
водой с одного крыльца на другое, поприсесть бы ко всем купеческим  сто-
лам, попригубить всех наливочек да настоечек!..
   Шевелят кудластые штукатуры веселые веревки на колокольнях, точно  от
конского бега в азарт вошли - дразнят коней,  рвут  возжи.  Языки  коло-
кольные заплелись, перепутались, рушится трезвон на пьяный город,  буха-
ет, вопит до самого неба. А небо разморилось от бесовской земной испари-
ны, и солнце переваливается на нем, как на луговине.
   Пьяно.
   Эх, дожить бы до Красной Роману Иаковлеву!
   Но сосут густые сумерки альтоголосый зов,  и  растянулись  говельщицы
черными скуфейками по заснеженной площади, увязая в сугробах, как в ску-
ке, и бездонна тоска.
   Пить, пить, пить от этой тоски!
   Шла крестопоклонная, когда вернулась домой Анна Тимофевна поздно, ча-
су в десятом вечера, с именинного пирога от соседей. Была она на  сносях
и все, что делала, делала округло, и ходила мягко, точно под  каждый  ее
шаг стлался ковер.
   Скинула с себя шубейку - "сак-пальто" звала шубейку мать-просвирня  -
отворила дверь в большую комнату, ступила тихо через порог.  И  тут  же,
словно защищаясь, выбросила перед собой руки, откинулась на косяк.
   В середине комнаты на стуле сидел Роман Иаковлев,  голый,  взъерошен-
ный, с выпяченными глазами, весь в узлах синих жил, в комьях рыжих своих
волос. Погрозил Анне Тимофевне пальцем, предупредил:
   - Тш-ш-ш!
   Потом внятным шопотом:
   - Должен прийти профессор, осмотреть меня: развелись на мне в  огром-
ном числе козявки, все такая мелочь,  меньше  блох,  ногтем  не  подхва-
тишь...
   Остановился, вдруг ударил себя по голове и протянул обрадованно:
   - Во-он что! Профессор обещал приехать в десять, а на  часах  полови-
на...
   Вскочил, подбежал к стенным часам, перевел стрелку. В жестяном  ящике
открылась дверца, из нее высунулось птичье чучело, закуковало  пружинным
голосом, нырнуло назад в ящик.
   Роман Иаковлев подскочил к жене, прижался к ней в холодной  дрожи  и,
звякая зубами, брызжа слюной, зашептал:
   - Видишь, сколько их? Пока били часы, они сыпались  через  дверку  на
пол. Теперь разбежались. Вот попрячутся по щелкам! Запорошат все  щелки!
Как замазка! Профессор придет  -  не  откроешь  двери.  Надо  прочистить
дверь. Я сейчас возьму ножик, прочищу. А с меня так и  сыпятся,  видишь?
Мелочь какая...
   Он бросился в кухню, зазвенел посудой, принялся скоблить чем-то  при-
толоку. Бормотал несвязно, отряхивал быстрыми руками волосатое тело.
   Анна Тимофевна занесла ногу на порог кухни, шевельнула белыми губами,
но нога вдруг вывернулась от неожиданной боли, губы  растянулись,  точно
обожженные. И чужим провопила она воплем:
   - Ро-о-о!..
   Опять от тупой тяжести, потянувшей все тело к земле, нежданно, шаг за
шагом, ступила не к той двери, куда хотела, а к спальне, к постели. И не
легла на постель, а вцепилась внезапно заострившимися ногтями в  одеяло,
в матрац, в железную раму кровати, так, что окровянились пальцы.
   - Ро-о-о!..
   Роман Иаковлев, голый, волосатый, бормоча несвязное, ходил по  комна-
там, совал нос в скважинки и щелки косяков, порогов, выколупливал ржавым
ножом без ручки - им кололи угли - сор да паутину.  Переводил  на  часах
стрелки, ожидал профессора.
   Дошел до спальни, просунул голову в дверь, увидел звериные корчи  че-
ловека, помолчал. Анна Тимофевна закусила подушку, изломилась, не гляде-
ла, не слушала.
   Муж сказал:
   - Аночка, ты что кричишь? Придет профессор, ничего за шумом  не  пой-
мет...
   Прикрыл дверь, пошел по стенкам, косякам, порогам выколупывать  ножом
сор да паутину, стряхивать с волосатого тела незримую нечисть.
   За шпалерами шуршали вспугнутые прусаки, таились за плинтусом и  кар-
низами, шевелили усами, думали. По углам пряталась ночная серь. На  сто-
ле, под бумажным букетом, умирала лампа.

   Глава четвертая.

   - Что ж это, ты, непутевый, на пост-то глядя - до зеленого змия, а?
   Подтянулся у купца живот, а все еще ходуном ходит, до того этот псал-
мопевец хохотен.
   Посуляет ломким рыком Роман Иаковлев:
   - Не на такого напали! У меня натура - во!  Погляди,  что  на  святой
разделаю...
   В ворохах сатиновых да ватных, пуховых да полотняных - не поскупились
на зубок люди добрые - неприметно лоснится лиловый лик нового  человека.
Морщинисто, склизло, пятнасто лицо, сини губы, безбров мятый лоб. Но чу-
ден свет, измученный лиловым лицом: целомудренна, прекрасна  Анна  Тимо-
февна.
   Наклонилась она над зыбкой, слушает воркотню Матвевны (возня просвир-
не с пеленками да повивальниками), слышит только дыхание в зыбке.
   И каждый вечер так.
   И каждый вечер в памяти загораются теплый шопот и ровный взор, примя-
тые вихры, поясневшее дыханье. Никогда не было, никогда так сладостно!
   Лежали они рядом, и он поправлялся, и она. И вливала в себя тепло его
шопота:
   - Ты меня прости, я ведь так, из озорства.  Пускай  девчонка,  девоч-
ка... А пить я брошу. Я могу...
   Искал сухими пальцами ее голову, играл косою.
   И тогда, и каждый вечер потом, только загоралась в памяти его  ласка,
огненные к глазам подкатывались иглы и Анна Тимофевна плакала.
   Наклонясь над пуховым, ватным ворохом, слушала, как воркует Матвевна,
слышала, как дышит дитя.
   Увязали в бездорожьи последние дни поста, растопляло солнце его  тос-
ку, сулило обернуть ее в радость.
   Страстною пятницей украсилась кухня цветистой пестрядью сахарных  роз
да херувимов, заалели на окнах яйца, раскурчавилась в тарелках чечевица,
облил изумрудом толстодонные бутылки веселый овес. Терла мать  просвирня
сквозь решето масло: добывала  кудрявую  шерсть  самодельному  масленому
агнцу. Под пуховыми руками просвирни вышел агнец похожим на  многих  до-
машних и диких зверей, но шерсти был пышной и вида кроткого. Из-под  по-
войничка у Матвевны бегут в перегонки ручейки пота, а она только и  знай
поворачивается, только и знай приговаривает:
   - А ты, девынька, не натужься, все успеется, ничего не минется!
   Анна Тимофевна подбежит к зыбке,  послушает,  как  спит  ребенок,  да
опять к шестку, опять за ухваты - поворачивать в печке куличи да бабы.
   Вынула печенья в сумерки, смотрят обе - старая и молодая - не нараду-
ются: высоченные вышли куличи, да ровные, да статные.
   И только их на сундуке по подушкам разложили и  чистыми  полотенцами,
перекрестив, закутали (надо куличам после жара отдохнуть дать), как заг-
ремела, заохала под кулаками сенная дверь.
   Анна Тимофевна кинулась к зыбке, мать просвирня - впускать хозяина.
   А хозяин буйно вспенил тишину горниц, через стулья, волоча половики -
прямо к спальне. Торкнулся - не пускает крючек. Взвопил:
   -  От  мужа  запираться?  Доносничать?  Отвечай,  кто  протопопу  про
озорство наябедничал? Кто благочинному жалобу подал? А?  Пусти,  говорю,
стерва!..
   И всем непокорным телом с рыком и скрежетом упал на тонкую  дверь.  И
когда, присвистнув, сорвался тонкий крючок, из тихой зыбки нежданный вы-
летел крик и задрожал кисейный полог, как водяная гладь от ветра.
   От крика ль этого, оттого ли, что схватила Анна Тимофевна зыбку, точ-
но собравшись бежать с ней, будто протрезвел Роман Иаковлев  и,  размяг-
шим, податливым, вытолкала его Матвевна в кухню.
   А зыбка дрожала. Корчилось в ней маленькое посиневшее  тельце,  тужи-
лось выскочить из пеленок,  то  сжимались  в  жесткий  кулачок  коротыш-
ки-пальцы, то вдруг крючились и заострялись. Захлебнулся ребенок, силит-
ся протолкнуть что-то в натужную грудь, комом стоит в горле и душит, как
жесткая кость, душный воздух.
   Не знает, куда метнуться Анна Тимофевна. И что бы делать ей,  за  что
схватиться, кабы не расторопная, проворная Матвевна?
   Скороговоркой уговаривает старая:
   - Ножницы, где у тебя ножницы, девынька? Давай сюда, в зыбку их  сей-
час, первое это дело - ножницы в зыбку!
   Юркнула в кухню, воротилась с головным своим черным платком, накинула
его на люльку, под перинку сунула закройные ножницы, а сама  без  устали
распоряжается:
   - Свечки неси подвенечные! Да куда бросилась-то? Вон в образах, в уг-
лу, за стеклом! Поставь по сторонам, принеси запалки!..
   Вздрагивает под черным гробовым покровом люлька, безнадежно бьется  в
ней невидное тельце, и быстрое шепчет над платком старая. Большие  стоят
над люлькой глаза, окаменелые глаза матери, и не зажигаются, гаснут све-
чи, и страшное выминает из горла слово Анна Тимофевна:
   - Задохнется, задохнется! - словно задохнулась сама.
   - Тш-ш-ш! Грех какой! - и опять неуловимо быстро шепчет Матвевна свя-
тое свое колдовство.
   Шопот стелется по платку - черному, как гробовой покров, - рассыпает-
ся по-мышиному в углах, за сундуками, весело топят огненные языки желтый
воск - холодный и мертвый с венчанья.
   Выбиваются из-под платка багровые жесткие кулачонки, а из  кухни,  по
скученным половикам и намытым половицам  ползет  глубокий,  долгий  храп
развеселейшего Романа Иаковлева.
   - Скоро ли, господи?
   - Тш-ш-ш! Не серчай ты Владычицу-Богородицу! Сиди смирно! Утихнет!
   И когда утих - за полночь было - научала мать просвирня уму-разуму:
   - Вуаль подвенечная тоже хорошо. А если свечей нет - тогда ладану по-
курить, очень помогает. Сказывают, есть такая гора, Плешивая  гора,  так
на ней корень такой растет, из него настой добывают. И  только  на  дите
цвет накатится, поют этим настоем. Где эта гора - точно никто не  знает,
говорят в Сибири, на каторге. Но только этого настоя  не  переносит  он,
родимец-то, пуще ножниц боится...
   Не страшно Анне Тимофевне с просфирней, хорошо, даже в дрему клонит.
   Так за разговором и уснула.
   А как забрезжило, накормила дочь, вышла посмотреть на мужа.
   Стоит перед ней супруг, как всегда с похмелья, - застенчивый, неловко
улыбается, и шутит, и словно прощенья просит:
   - Пекла ты, Аночка, куличи, а вышли блины, - на сундук головой  кива-
ет.
   Всплеснула Анна Тимофевна руками: примяты подушки, комком  полотенца,
сплюснуты в лепешки куличи да бабы - спал на куличах Роман Иаковлев.

   Глава пятая.

   Огорожен сад высокой стеною из камня. Итти мимо этой стены -  слышать
разноголосые вскрики, рассыпчатый девичий смех. Звонко и звучно за высо-
кой стеною из камня. Но кто бывал там?
   Разве семинарист в долгополом рыжем сюртуке, зажав под локтем учебник
риторики, прокрадет сырыми коридорами какого-нибудь служебного корпуса и
доберется чуть не до самой глухой аллеи.
   На губах у ритора готовый ответ:
   - Пришел к сестре на свиданье.
   А у самого дрожат коленки, и легко и больно торкается в  груди  семи-
нарское сердце.
   Под дождем лукавых взглядов, в огне цветов и  красок,  сквозь  шелест
камлота, шерсти, шелка, в сплошном мельканьи пелеринок,  бантов,  кос  и
завитушек пробираться дальше, дальше по хрустящему песку дорожек в  гущу
сада. За каждым деревом - шопот, за каждым поворотом дорожки -  сдавлен-
ный смех, и неуловимые, как искры, загораются  и  гаснут  карие,  синие,
черные глаза.
   - Вы как сюда попали?
   - Сестра... к сестре... с сестрой свидание... четвертого класса. Воз-
несенская...
   - Извольте пожаловать в приемную!
   У классной дамы губы в ниточку, чолочка на лбу нахохлилась, дергается
дама, негодует.
   Но приятно видеть кругом досаду, и сожаление, и жалость и сладко слы-
шать готовные крики, заплясавшие по корявым веткам:
   - Вознесенская!
   - Вознесенская из четвертого!
   - Брат пришел, Вознесенская!..
   Огорожен сад высокой стеною из камня. По хрустящему песку  дорожек  -
шелесты, шопоты, вздохи, шушуканье. По расколотым урожаем яблоням  моло-
дые вскрики, девичий смех. Сторожат пристойность тонкогубые классные да-
мы.
   Перед садом - зализанный дождями многооконный дом. В нем перевиты чу-
гунные лестницы, запутаны  холодные,  как  склеп,  коридоры,  перемешаны
строгие классы. Спальни прячут за чинной белизною веселые тайны, чопорны
диваны, мертвы пыльные портьеры приемных.
   Многооконный дом обернул лицо свое на улицу, где ползает конка, возят
с пристаней лес, травят мальчишки  долгошерстых  собак.  Темным  золотом
славянской вязи вещает дом нелюдной улице:
   - Губернское Епархиальное Училище.
   Над вывеской татарской тибитейкой нахлобучен куполок с  чуть  видным,
будто увядшим, крестом.
   За курчавой зеленью сада вырос другой сад, белый, подсиненый,  полот-
няный: по длинным веревкам нанизаны рукавчики, пелеринки, фартуки,  лифы
и юбки. Как по яблонным, грушевым рядам, ходят меж белья бабы с корзина-
ми, засучив рукава, щупают, шевелят полотнища, собирают, что посуше.
   Не знать Анне Тимофевне устали, иначе не переделаешь работы и за пол-
ночь. Ходит и она вместе с прачками по снеговым рядам полотняного  сада,
да нет-нет выглянет из-за  белых  простынь,  остановится  посмотреть  на
мельканье бантов и пелеринок, послушать девичьи смешки и вздохи.
   И встает в памяти другой сад - облезлый, бесплодный, сухой. Такие  же
пелеринки и то зеленые, то кирпичные камлотовые платья, толстокожие  чо-
боты на ногах, зализанные на затылки липкие волосы. У Нюрки в тугую, как
серп, косичку вплетена голубая муаровая ленточка -  подарила  начальница
на евангельскую закладку, а потом сжалилась, велела завязывать волосы. И
милое, самое милое, что запомнилось с детства - муаровая ленточка. И еще
самое горькое: как Василь Василич - учитель пения - на своих уроках  бил
по Нюркиной голове стальным камертоном и, поднеся его  к  уху,  тоненько
верещал -
   до
   ля
   фа.
   Девчонки пискливую затягивали песню, а Нюрка никак не могла попасть в
тон и плакала. За это и не любил ее Василь Василич. Муаровая ленточка и
   до
   ля
   фа.
   Вся жизнь в убежище.
   И только под конец, перед тем, как пойти  в  люди,  помнится,  дятлом
долбила начальница:
   - Не забывай, что ты сирота! Что ты сирота! Сирота!
   И, долбанув холодным носом в Нюркину щеку, наделила  царским  портре-
том.
   А то, что было в людях, в чулочной мастерской  Энгеля,  в  чулане,  с
царским портретом на стенке и ящиками вместо кровати, все, что там было,
заслонилось единственной на всю жизнь прекрасной, нестерпимой жутью.
   Никто на свете не знает, не знает Анна Тимофевна взаправду ль опалила
ее нестерпимая жуть. В себе ль была она тогда, под Крещенье, когда в чу-
лан ее, неслышной черной ночью, вошел студент путейский Антон Иваныч Эн-
гель.
   Или было то явью?
   Ведь, поспешил же потом Антон Иваныч покинуть отеческий дом, и так  и
не дал старик Энгель повидаться Анне Тимофевне со своим сыном, путейским
студентом.
   Или было то сном?
   Ведь, ни слова не проронил тогда Антон Иваныч, ни тогда, ни после, ни
одного слова.
   Да и прежде, до черной этой, нестерпимой ночи, ни слова не сказал Ан-
тон Иваныч Анне Тимофевне. И не помнит Анна Тимофевна, как началось, что
переставало биться сердце всякий раз, как заслышит она шаги Антона  Ива-
ныча, будто ввинчивал он каблуки свои не в половицы, а прямо ей в грудь.
И не помнит, как началось, - что не могла вскинуть на него желтых  своих
глаз, а всегда, видела как улыбался он.
   Нет, не сном и не явью пришла единственная на всю  жизнь  нестерпимая
жуть - пришла в гаданьи.
   Черной ночью, неслышною, жаркою ночью под Крещенье, дрожащим  коридо-
ром живых языков бежали свечи в зеркало. Сколько было их? Там, где  пос-
ледняя пара острых огней сливалась в одну точку, в глубине коридора, да-
леко за зеркалом, там был уже не чулан и не лицо гадальщицы, и не  глаза
ее желтые, стоячие, - а пустая, бескрайняя синь. Оттуда, из  этой  сини,
должен был прийти он, там должно было явиться его лицо.  И  от  страшной
тайны, дрожавшей смутно в конце огненного коридора, слышно было, как ко-
лотилось сердце. И нельзя было сдержать вспугнутого дыханья,  и  золотые
языки свечек метались, как привязанные на цепь звери. И когда  не  стало
сил от страха и захотелось перекреститься, а не подымалась рука - нельзя
было, потому что нательный эмалевый крест спрятанный лежал под подушкой,
- вот тогда разорвалась в глубине зеркала бескрайняя синь, и пришло  чу-
до. Разорвалась синь, и по всему золотому коридору,  из  самой  глубины,
сминая языки огней, прямо навстречу Анне Тимофевне пронеслось лицо,  жи-
вое лицо человека. И тут же сильные, сухие руки спутали сзади расплетен-
ные косы, обхватили сзади шею, отогнули назад, смяли голову. И вот уж не
в зеркале живое лицо, а над самой головою Анны Тимофевны, близко,  близ-
ко, и нет уж ни свечей, ни зеркала, а только одни губы Антона Иваныча, и
палят они и тушат.
   Вскрикнула Анна Тимофевна.
   И когда очнулась она на кровати, раскиданная, и,  набросив  на  грудь
крест, начала молиться, тихо ступала святочная ночь, ровно таяли свечи.
   На всю жизнь нестерпимой жутью Крещенской ночи заслонилось  все,  что
было в людях, в чулочной мастерской Энгеля, отца путейского студента.
   Будят шопоты и шорохи хрустящих дорожек уснувшую старь, живят  потух-
шие камни.
   Но скорей бы оторваться Анне Тимофевне от прошлого, бежать  в  кладо-
вую, прачешную, иль к портнихам: не переделать за день всех дел, - много
дел у кастелянши епархиального училища.
   А между дел сколько раз сбегает по чугунной витой лестнице Анна Тимо-
февна к себе в комнату, высоко, под самый чердак? Сколько раз прижмет  к
груди свою Оленьку?
   Сладко слышать, как мягким ртом мнет ребенок налитую грудь. Но  жест-
кие вьются на его темени волосы. Медленен, неясен взгляд синих глаз.
   И не прогнать, не прогнать из головы былья последних дней развеселей-
шего соборного псаломщика Романа Иаковлева.

   Глава шестая.

   Близко к звездам Анна Тимофевна. Кажется, протяни руку - лизнет зеле-
ный звездный жар дрожащие, изрезанные пальцы.
   В полночь видно, как плывет небо. Плывет строго и свято,  и  смотреть
на него - как на икону отшельника и угодника -  и  страшно  и  не  отор-
ваться.
   В ночь, когда похоронила мужа,  каменной  стояла  Анна  Тимофевна  на
крыльце, смотрела в звезды. Двери были настежь, крался из комнат  в  ве-
сеннюю студь сладкий дух покойника и афонского ладана. Юркой мышью  шны-
ряла в доме по углам мать покойника, перебирала, рыла тряпье.
   Шамкала, подбежав неслышно к снохе:
   - Погляди-ка, накидочка-то, песочная, с отделкой стеклярусной.  Стек-
лярус-то весь осыпался, никуда накидочка, выкинуть! А я вдова  духовная,
одинокая. Дай мне!
   Исчезала. Нюхала сундуки, кладовочки, комоды, совала в  узлы  сыновье
наследство, под самым ухом Анны Тимофевны пугала тишь хлопотливым шопот-
ком:
   - Смотри, в какой ходит свекровь юбке, ползет юбка,  вот-вот  спадет,
срам! Положу себе шевиотовую твою, на тебе эта совсем хорошая, куда  те-
бе, вдовой, столько борохла всякого?
   Подымала быстро подол своей юбки, без передышки шамкала:
   - Обносилась, оббилась, бедность-то! А у тебя в комоде - аршин,  вид-
но, пять бобрика.
   Подымала юбку снохе:
   - На этой бобрик-то совсем целый, да и кашемир ввек не сносить.  Пой-
ду, положу себе бобрик.
   Смотрела в звезды Анна Тимофевна, не слышала свекровью суету. Стыла в
ледяной памяти мужняя смерть.
   Мужняя смерть опрокинулась на Анну Тимофевну вместе с  пьяным  звоном
Воскресенья, с гульбой штукатуров, с пестрядью бумажных да сахарных цве-
тов. С вечера первого дня без устали носилась псаломщица по друзьям  Ро-
мана да приятелям. Рыгали в лицо ей  праздничным  перегаром,  потешались
при одном развеселейшем имени, провожая простоволосую, вспугнутую,  кри-
чали вслед:
   - Отыщется - посылай к нам! Так и скажи, что,  мол,  беспременно,  по
христианскому, проздравиться!..
   Но как ушел Роман Иаковлев из дому, опочив на пасхальных куличах, так
и канул его след, точно в прорву.
   На второй день Красной, после вещей молчаливой ночи, с утра  кинулась
Анна Тимофевна в часть. Квартальный, спросонья, усумнился.
   - Сама-то, голубица, черезва ли?
   Потом отпер безумной клоповник.
   Мало света пропускало в клоповник оконце - полукруглое, как в  конюш-
не. За полукруглым, как в конюшне, оконцем, по небу и по земле шла  пас-
ха. Колокольным встречали пасху люди звоном, устилали пасхе путь расцве-
ченным ковром яичной скорлупы, в ликованьи святили люди имя нового  Еру-
салима. Стеклянными харями плавали люди  в  блевотине  клоповника,  куда
смотрела пасха через полукруглое, как в конюшне, оконце.
   Заглядывала Анна Тимофевна в помертвелые  лица  скорчившихся  трупов.
Шагала через тела, шлюпала в мерзкой хляби потекших по полу луж, задыха-
лась сивушной вонью.
   Тут, в темном углу, нащупала крепкую, как корневище, руку в  жестких,
проволочных волосах. Потянула, что было сил. На спине  пьяного  расцепи-
лись объятия, упали по бокам его и хлюпнули в черную сырь  мягкие  руки.
Лежал пьяный ничком, лицом в угол, и нужно было повернуть его  к  свету,
чтоб увидеть лицо. Схватила за голову - казалось, задела пальцем  острый
кадык - казалось, жестки волосы страшной, изведанной жесткостью -  пово-
локла мягкий, тяжелый мешок к оконцу. Грузно скатился пьяный с человека,
который обнимал его. С бабы - не увидела - догадалась Анна Тимофевна.  И
тут же в пятне холодного света различила в руках своих чужую  черноволо-
сую голову и бросила ее на пол.
   Когда вырвалась из клоповника, в ознобе от чужих рук, чужих  воротни-
ков, чужих тел, повисла за спиной псаломщицы чья-то сонная ругань.
   И светло было, что не здесь, не за конюшенным оконцем Ромочка,  и  не
отпустила - еще мертвей вцепилась тоска: где же, где?
   - Может в приюте алкогольном? - присоветовал квартальный,  -  которых
без надежды, туды отвозят. Нынче, известно, пасха...
   Чтобы укоротить путь, пробиралась Анна Тимофевна  задами,  проулками,
оврагом. За оврагом лопались почки больничного сада, ластились на солнце
жирные луговины. Пахло от оврага вкусной прелью весны. Подминалась  глу-
боким ковром вязкая тропа. Излучинками да скачками  баловливо  вела  она
меж деревьев от беленой часовни-мертвецкой до больничного здания.
   По тропе от больницы навстречу Анне Тимофевне двое похожих мужиков  в
парусиновых фартуках несли носилки.
   На носилках, под парусиной, - как и фартуки, - в разводах желтых  пя-
тен, - голова, скрещенные руки, колени, носки длинных ступней  -  покой-
ник.
   Перекрестилась Анна Тимофевна, ступила с тропы в  сторону  -  чвакнул
под ногами мокрый дерн - спросила мужиков тихо:
   - В приют алкогольный как пройти, добрые люди?
   Тут мужик, что шел впереди, обернувшись, подставил под носилки колен-
ку, взмахнул рукой, чтоб показать:
   - Вон сейчас - видишь стену...
   Да подымая руку, задел парусину.  Отвернулся  край  покрова,  обнажил
вихрастую рыжую голову, лицо багровое в бледных веснушках, глаз, улыбав-
шийся вбок, на Анну Тимофевну.
   И тут же хмельной ударил с недалекой звонницы трезвон - точно по  ко-
леням хлеснули колокольные волны, - и, падая, вспомнила Анна Тимофевна с
детства запавшее: кто преставился в  светлое  воскресенье  -  отпустятся
грехи его. И подумала, что пора кормить Оленьку. И еще  увидела  вороньи
гнезда черные, словно горшки, рассаженные по осиновым карягам под  самым
небом.
   С того часа камнем лежало в груди сердце, камнем стало лицо, окамене-
ли желтые глаза, кровяные жилки в глазах - трещины сухой гальки. В ледя-
ной памяти стыла мужняя смерть, последняя с развеселейшим Романом встре-
ча, последний его взгляд - как улыбнулся одним  глазом  из-под  маранной
парусины вбок на Анну Тимофевну. Потом закрыли ему глаз пятаком.
   Шептались на отпеваньи кумушки:
   - Слезинки не выжала...
   На кладбище ущипнула свекровь:
   - Повопи хоть для виду, бессердечная!
   И солнечным полымем не растопить камня: холодна осталась  Анна  Тимо-
февна, холодна до ночи, первой ночи Романа Иаковлева на погосте.
   Оторвавшись от звезд, ушла Анна Тимофевна в сладкие покойничьим духом
горницы.
   Там ворочала, крутила узлы юркая, как мышь, старуха. Шамкала без  пе-
редышки:
   - Нынче все сутаж накладывают, да аграмантом украшают. Где взять  ду-
ховной вдове аграмант? Пенсия - только-только кофею купить, а ходи в чем
хочешь. Ты, поди, думаешь, вот приехала свекровь, обобрала? А по  закону
от сына все к матери переходит. Собирайся в губернию, я тебя  устрою.  А
борохло да шелохвостье зачем тебе, вдовой?
   Когда улеглась - на узлах, узлами прикрывшись, сама узелком - подсела
Анна Тимофевна к Матвевне, ходившей любовно за Оленькой.  Рассказала  на
ухо:
   - Слушай, Матвевна, за какой грех наказал меня бог, отнял  мужа?  Как
великой субботой ушел Ромочка, и узнала я, что не был он ни на часах, ни
в литургию, а вечером прислали за ним читать деяния, стала я молиться. И
не помню, сколько молилась, и чего просила, а очнулась от красного  зво-
на, на рассвете. Очнулась да только тут и поняла, что всю полунощницу, и
утреню, и обедню промолилась на коленях. Так меня и подкосило!..
   Рассказала, взглянула на Матвевну.
   Сидит та, осыпает себя крестиками, шепчет одними губами:
   - Прости ей вольные и невольные, господи милосердый, прости...
   И вдруг полились из стоячих желтых глаз Анны Тимофевны слезы. И услы-
шала она, как вытолкнуло сердце из груди ее камень и полохнуло по  жилам
живой жаркой кровью.
   И еще сказала в ту ночь Анна Тимофевна:
   - Кто меня теперь пожалеет? А Ромочка был добрый, душа у  него  бояз-
ненная. Господи!..
   Как потоки апрельские, неслись слезы...
   Вот теперь бы, на чердаке многооконного, умытого дождями дома, близко
к звездам, перед лицом неба - строгого, как икона угодника - вот  теперь
бы таких обильных слез.
   Но нет слез.

   Глава седьмая.

   Бежала Анна Тимофевна по делу - много дел у кастелянши  епархиального
училища. Бежала по крутому взвозу -  тяжко  подымался  взвоз  от  речных
пристаней кверху, в город, на пыльную улицу, где ползает конка.  Посреди
взвоза остановилась перевести дух - знойно было, - глянула вниз.
   Груженые рогожными кулями, тянулись по взвозу телеги.  Суставы  одной
желтоспинной змеи, извитой по дороге - подводы длинного обоза. И в  каж-
дом хомуте - покорная лошадиная шея в налитых, растянутых жилах. И глаза
лошадиные красивы и добры, и от натуги ль, от  обиды  ль  -  катятся  из
глазниц по мордам, заползают в раздутые ноздри круглые стеклянные капли.
У оглобель возов маются, пособляют возницы: бьют  по  лошадиным  животам
кнутовищами, дубинами, вопят истошно на весь берег. Жилится каждый  сус-
тав желтоспинной взвитой по взвозу змеи, глушит змея  немолчным  воплем:
надо обозу подняться в город.
   Глянула Анна Тимофевна, подумала:
   "Притча".
   Надо обозу подняться в город - надо прожить  жизнь.  Груженые  кладью
воза - годы. Не поднять такого воза - нельзя: бьет и гонит  дубьем,  по-
леньями, кнутовищем нужда. И не отличить одного года от другого: в нату-
ге и в обиде каждый.
   - Притча.
   Удивилась Анна Тимофевна, что пришла ей на ум притча, никогда не было
этого прежде. Складная притча сложилась и такая скучная - не  оторваться
от покорных лошадиных морд, от извитой по тяжкому взвозу жизни.
   И вдруг за плечами комнатный голосок:
   - Прогуливаетесь?
   Обернулась - кривит ей улыбочку экономка из училища, в глазах у  эко-
номки лукавые огоньки перебегают, как светляки в ночи - не поймать их.
   - Недаром начальница мне говорит: что это кастеляншу никогда не дозо-
вешься - все нету да нету...
   Залепетала Анна Тимофевна невнятно, да перебила экономка, точно  того
и ждала:
   - Вообще трудно вам оставаться. Дочка у вас совсем  для  благородного
заведенья неподходящая. Воспитанницы пугаются. Долго ли до несчастья.
   - Лечу я ее, к доктору вожу, доктор говорит...
   - Какой уж тут доктор! Ну, мне некогда, у меня, ведь, не  то,  что  у
других, не разгуляешься...
   Повела бровью, ушла.
   Спохватилась Анна Тимофевна, побежала по взвозу в город, а у самой не
выходит из головы притча. Все еще слышно ей, как  тарахтят  по  размытой
мостовой тугие колесные шины, звонко царапают булыжный путь стертые под-
ковы. Взбирается обоз через силу по тяжкому взвозу,  ползет  по  кривой,
змеиной черте, и каждая подвода бьется под непосильной кладью.
   Не счесть бы точно годы, прожитые под крышей многооконного дома, если
бы не росла на глазах дочь. Одинаковые, одинокие годы в обиде и натуге -
лошадиные шеи в налитых растянутых жилах.
   И опять негаданно, уже на пыльной улице, где ползает конка,  прямо  в
лицо Анне Тимофевне падает голос. Не взглянув - по голосу - узнала: ста-
рик-учитель из приходской школы.
   И этот (словно сговорились все) сразу об Оленьке, хоть и не  в  силах
спрятать в затабаченной бороде своей страдания - смущен,  торопится  су-
нуть в нос понюшку табаку, мигает тонкими веками:
   - Нет уж, думаю, прямо так и скажу, прямо и скажу, что вот, мол, Анна
Тимофевна, вот, да... кх... кхе... вот. Третева-дни опять то самое с ней
в классе, за уроком, с Оленькой. Ну, думаю, дойдет до начальства, не мо-
жет, прямо не может не дойти до начальства. Кроме прочего, у меня  школа
мужская, для мальчиков, и вдруг - девочка. Почему, спросят меня,  девоч-
ка? Нет ответа, прямо никакого ответа. Пожалел, скажем,  из  сочувствия,
скажем, взял девочку в мужскую школу для мальчиков. Глупый ответ,  прямо
глупый! А между тем с ней это самое, с Оленькой, на  уроке.  Мальчики  в
волненьи, и шалят кроме всего. Ну, думаю, прямо так и скажу  Анне  Тимо-
февне - нельзя, не могу, прямо не могу. Возьмите, Анна  Тимофевна,  вашу
дочку. Тяжело говорить это вам, а только больше Оленьку не присылайте...
   Пряча в бороду смущенье, пожал руку, шмыгнул за угол, там, точно кош-
ка, принялся чихать. И опять спохватилась Анна Тимофевна,  побежала  до-
мой.
   С неделю тому будет, как заходил к кастелянше учитель  из  приходской
школы, говорил, что трудно ему держать в училище больную девочку, и  что
надо ее сначала вылечить. Умолила Анна Тимофевна повременить. Ведь,  хо-
дила же она, недаром ходила - с верой в  Оленькино  исцеление  ходила  к
доктору. И сказал же доктор, что надо надеяться. Всего  с  неделю  тому,
как поверила Анна Тимофевна доктору, и вот совсем на-днях, на этих  днях
тряс перед ней затабаченной бородкой учитель и успокаивал:
   - Ну, хорошо, подождем, бог даст, как-нибудь...
   И вот отказался учить Оленьку, не велел присылать ее в школу. И опять
с ней, опять с ней случилось несчастье. Это  пройдет,  может  быть,  это
последний раз, это непременно пройдет. И доктор говорил, что  это  может
повториться, что поправиться не легко, но  не  следует  терять  надежды.
Доктор знает, что говорит, и он - известный доктор. Сколько больных  вы-
лечил он, и ему нельзя не верить.
   Будто на крыльях несется Анна Тимофевна. Но не легко от крыльев.  Да-
вят они на плечи, мнут дыханье. С каждым взмахом крыльев  этих  наседает
сзади, толкает в спину тупым камнем неотступный страх.
   За тяжелой парадной дверью многооконного дома, на ступеньке  чугунной
лестницы схватил Анну Тимофевну за руку неказистый человечек:  в  черном
сюртуке, галстух пышным бантом, обшлага белой рубахи вылезли до  пальцев
- с чужого плеча рубаха, с отцовского - и пальцы тонкие,  хрупкие,  жмут
Анне Тимофевне руку, торопятся передать ей свое  волненье.  Под  ржаными
космами чуть не в слезах молодой взор и - точно жгут их красным  железом
- в судороге кривятся губы:
   - Родная Анна Тимофевна, заставьте всю жизнь бога молить -  передайте
письмецо Павперовой! Знаете? Да вон она, вон смотрит сюда, брюнетка  та-
кая, Павперова, вон...
   Тянет кастеляншу к  пролету  чугунных  лестниц,  в  нетерпеньи  тычет
пальцем в воздух:
   - Вон, брюнетка, черненькая, смотрит сюда, на четвертом этаже -  нет,
на третьем - вот кивает, смотрит!.. Ах, Господи! Христом-богом прошу!
   И вот уж зажал письмецо в ладонь Анне Тимофевне,  и  вот  отскочил  в
сторону, выглядывает из приемной, сует обшлага белые под сюртучные рука-
ва, белую манишку - за  отвороты  (вылезает  наружу  отцовская  рубаха),
взволнован.
   По чугунным ступеням привычных витых лестниц, будто на  крыльях,  не-
сется Анна Тимофевна к Оленьке.
   По-пути, на площадке - в гуще  перелинок,  передников,  нарукавников,
бантов, ленточек, завитушек - чей-то ломкий шопот:
   - Милуша, роднуля, спасибо!
   И жаркая рука налету ловит тайну оттуда, снизу, из пролета, где  зад-
рал вверх голову спрятавший под сюртук излишки отцовской рубахи  семина-
рист.
   И вдруг холодной водой из ушата:
   - Что вы там передали Павперовой? Какой вид!
   Играет роговыми блесками лорнет начальницы, тухнут кругом румянцы.  И
точно потерянное птицей белое перо, закрутился в пролете лестниц скатан-
ный в трубочку клочек бумаги.
   - Я пришлю за вами, Анна Тимофевна. Павперова, пойдемте!
   Застыли на площадке нарукавники, пелеринки, передники, потухли румян-
цы, тихо. И только одна Анна Тимофевна метнулась вверх по чугунным  сту-
пеням.
   Под чердаком, в пустынной громаде низкой комнаты, у ситцевой занавес-
ки, спрятавшей кровати, в стариковском  кресле  покоилась,  как  старик,
Оленька: вытянула беспомощно ноги, вобрала стриженную  голову  в  острые
плечи - голова узкая, длинная, как дыня, - сосала прямой, белый палец.
   Как всегда - не  улыбнулась,  не  шелохнула  головой,  только  вынула
изо-рта палец, сказала:
   - Поесть.
   Засуетилась Анна Тимофевна вокруг дочери. Надо  ее  обтереть,  отрях-
нуть, сказать, чтоб не сосала пальцы, не кривила руку: - взяла Оленьку в
привычку крепко прижимать к груди руку, согнув кисть так, что она  висе-
ла, точно отсеченная.
   Прижалась к дочери, спросила обычное:
   - Ничего не болит?
   - Поесть.
   Потом, за едой, вдруг зло взглянув на мать:
   - В училищу больше не хочу!
   - Что ты, Оленька, почему?
   - Мальчишки дразнятся...
   - А с тобой, - перехватила дыханье, - с тобой там ничего не было?  Не
помнишь?
   - Ничего...
   - Ну, хорошо, не ходи, учись дома...
   Не глядя видит Анна Тимофевна  злые,  непонятно-злые  глаза  Оленьки,
вихры ее желтые и под вихрами, на лбу, незажившую  кровавую  болячку:  в
последнем припадке ударилась Оленька головой об косяк,  ссадила  кожу  и
теперь не дает заживить рану, отдирает ногтями кровяную корку.
   И опять обтирать, отряхать Оленьку, смотреть за каждым ее шагом, каж-
дую минуту чувствовать на себе злой ее взгляд, каждый час,  каждый  день
ждать, когда опять придет неминуемое, жуткое, бесовское.
   И потом бежать в кладовую, считать штабеля вымытого  белья,  перетря-
хать груды, вороха, горы грязных вонючих юбок, лифов,  рубашек,  чулков,
каждую минуту ощущать неуемную боль в спине - не разогнуть спины, во всю
жизнь не разогнуть ее - каждый час слышать жалобы и ругань прачек,  што-
пальщиц, портних. И потом нести в судках щи из кислой капусты и котлеты,
а в постные дни - кашу - изо-дня в день, из года в год  -  по  чугунным,
гладким от подошв, ступеням на самый верх, под чердак, и у  дверей  пус-
тынной громады, перед тем, как открыть их, прислушиваться  к  тому,  что
творится в комнате.
   И что же дальше, что дальше?..
   Утром другого дня была Анна Тимофевна у доктора. Сидя в приемной, ло-
вила стуки и шорохи докторского кабинета. Знала, что за стеной  расстав-
лены на железных ногах машины, кресла, столы, что на окна темные, как  в
театре, свисают занавески, что свершается в докторской  комнате  тайное:
усыпляют Оленьку, внушают больной, что она здорова.
   И когда распахнулась дверь и вывел доктор больную, и Анна  Тимофевна,
прощаясь, прилепила к докторской руке клейкую от пота бумажку,  было  ей
светло и трепыхало сердце ее в ответ докторскому доброму слову:
   - Ничего, ничего! Скоро мы такими молодцами будем...
   Проливным дождем взбодрило небо улицы, а потом прояснилось, погладило
землю теплынью, и Анне Тимофевне оттого стало еще светлее. Вела  она  за
руку Оленьку, вела толпой суетливых базарников, людскою толкучкой, живой
и словно чистой от проливня. Бодро, хорошо было от брани и криков, и  от
цвеченых ситцев, и от треска арбузных корок под ногами.
   И вдруг рванула Оленька руку Анны  Тимофевны,  грузно  потянула  ртом
воздух и упала навзничь. Упала в лужу, густую, желтую от  навоза,  сразу
перевернулась, легла в грязь ничком, забилась в корчах. И так  же  вдруг
побледнела Анна Тимофевна, стала холодной, строгой и быстрой.  Выволокла
дочь из грязи, перевернула на спину, накинула на лицо ее  -  в  кружевах
белой пены у рта - чистый платок, развела тугие,  как  железные  полосы,
руки, легла всем телом на ноги, скрученные судорогой.
   Люди шарахнулись в стороны, как лошади - от  падали.  Потом  медленно
приблизились, сбились в узкое кольцо, бездельные,  собравшиеся  глазеть,
пока не надоест.
   Задние наседали, проталкивались вперед.
   Не торопясь говорили:
   - Вот нализалась!
   - Баба, что ль?
   - Какое! Девка...
   - Ишь ты, в рот тебе...
   - Да не пьяная, чего лезешь-то!
   - Падучая с ней...
   - Кликуша? У нас на деревне одна такая...
   - Известно, бесноватая...
   - А эта что, мать что ли будет?
   - Давно это с ней, барынька, а?
   Строгая, холодная, утишала Анна Тимофевна корчи дочери. Молчала.
   И когда кончилось, и с кривой непонимающей и непонятной улыбкой вста-
ла на ноги Оленька, расступились базарные  люди  нехотя,  исподволь,  не
спеша.
   - Тоже торгуется, - сказал извозчик, подбирая возжи, - везти-то вас в
пролетке не услада: обнавозились обе...
   Через весь город и потом по всей чугунной лестнице - длинней, тягост-
ней городских улиц - под перекрестными взглядами чужих холодящих глаз, к
себе, в комнату с ситцевой занавеской и стариковским креслом, в комнату,
где можно обтереть, отряхнуть Оленьку и где - ни для кого не видно,  про
себя - можно любить свою дочь.
   Что же дальше, что дальше?..
   В этот день начальница епархиального училища сказала кастелянше:
   - Передавать записочки воспитанницам от незнакомых  молодых  людей  -
этого дольше терпеть нельзя. Другую на вашем месте я бы уволила. Вам, во
внимание к долголетней службе, я делаю предупреждение. И чтобы не  могло
подобного повториться, вы будете переселены в другую квартиру...
   Эта новая квартира Анны Тимофевны - подвальная комната с зарешеченны-
ми окнами на улицу - скрашивала однообразие развлечений  уличных  ребят.
Почти каждый день какой-нибудь заскучавший мальчуган, перегнувшись через
железные перила и заглядывая в окно, вопил на всю улицу своему приятелю:
   - Сень-ка-у! Айда смотреть сумасшедшую!
   А за решеткой, обозленная,  угловато  махая  -  будто  отрубленной  -
кистью руки, огрызалась и строила рожи Оленька. На губах ее жирные пузы-
рились слюни.

   Глава восьмая.

   Рыжий монах в курчавой бороде и с плоским, как у гуся,  носом,  обтер
лысину, надел скуфейку и сказал:
   - Пиши: крестьянин деревни Евсеевки, Синенской волости,  Саратовского
уезда и губернии Прохор Прохоров Бутылин показал. Почисти перо.
   Длиннорукий писарь-монашенок вытер перо об завощенный подрясник. Точ-
но обрадовавшись, разукрасился улыбкой:
   - Взопрел!
   - Взопреешь тут - буркнул рыжий. Потом недовольно взглянул на  свиде-
теля:
   - Так как ты говоришь?
   - Бутылин, Прохор Прохорыч...
   - Слыхал. Где, говоришь, повстречал больного-то?
   - Которого?
   - А вот, который исцелен, о котором показываешь.
   - Это безногого, что ль?
   - Не безногого, а хромого: у которого ног нет - исцелиться не  может,
а хромой может - у которого ноги целы, но в бездействии...
   Испитой мещанин, на голову выше толпы, по-бабьи взвизгнул:
   - Господь бог все может, господь бог всякому по вере его!..
   - Не спорь, - перебил монах, снимая скуфейку, - здесь тебе не судейс-
кая палата. Сказывай, Бутылин, по порядку.
   Люди стояли плечом к плечу, прилипнув друг к другу, так же, как руба-
хи прилипли к телам их. Открытыми сухими ртами ловили раскаленный смоля-
ной дух бревенчатой избы, открытыми сухими ртами ловили  новые  слова  о
новом чуде.
   - Не напирайте на стол, господи, твоя сила!
   Седенький попик замахал рукавами грязной чесучевой рясы, обернулся  к
рыжему соседу, вздохнул:
   - Ну, и народ!
   Монах отпил из деревянной чашки квасу, вынул изо-рта попавшую с  ква-
сом муху, стряхнул ее с пальца, сказал:
   - Публика!
   Свидетель рассказывал:
   - Смотри, говорю ему, везут в тачке паренька, паренек молодой, а  ног
нету.
   - Кому говоришь-то?
   - А ему, старосте нашему, Егор Иванычу.
   - Да, ведь, он слепой?
   - Двистительно, совсем не видит, а я, значит, - его поводырем...
   - Как же ты ему говоришь, чтобы он смотрел?
   Седенький попик перестал вшивать в  папку  бумаги.  Монашенок  метнул
глазком на рыжего, точно спросил: фыркнуть, иль нет?
   Народ затаил дыханье.
   Тогда свидетель, обтерев рукавом лицо, посмотрел округ себя и широко,
всем лицом улыбнулся - попросил прощенья:
   - А я неграмотный, не знай, как это, чтобы правильно...
   И народ облегченно вздохнул и насел сплошной своей потной  грудью  на
Прохора Прохорыча, на монахов, на стол.
   - Пиши, - сказал рыжий, - и, проходя городом, видел  этого  человека,
ныне чудесно исцеленного юношу крестьянского сословия...
   От людей, скатавшихся плотным комом в бревенчатой коробке, плыла  че-
рез окна и дверь синеватым дымком испарина, подымалась в зное под  шапки
сосен, таяла в небе.
   В просеке, от длинных тесовых бараков, набитых богомольцами, плыл та-
кой же дымок, так же вяз в сосновых иглах, так же растворялся в небе.
   В онучах, лаптях, босой, в сарафанах, паневах,  зипунах,  простоволо-
сый, повязанный платками, в шапках, картузах, валеных шляпах, обложенный
котомками, сундучками, нечесаный, немытый, пропотевший - крестьянский  и
христианский народ, тесным миром, плотным сходом, молчным  сбором,  соб-
рался к преподобному своему чудотворцу.
   Привез, приволок в тачках, тележках, привел за руку, притащил на  ру-
ках и горбах - за многие сотни верст, из чужих краев, дальних  сторон  -
сирых, убогих, недугующих,  болящих,  хилых,  калек,  уродов,  безумных,
страждущих, скорбящих, печалящихся.
   Рассадил - с бельмами, безносых, сухоруких, пляшущих,  вопящих  хулу,
текущих гноем, смердящих вонью, прокаженных и параличных -  рассадил  на
лужке под деревцами.
   Сам стал - нищий, постный, изошедший кровью, при последнем  издыханьи
- сам стал на больные колени свои.
   Глазами своими, как у хворой животины, взглянул на сонмище  уродов  и
калек, поднял потом глаза на преподобного своего чудотворца, молвил:
   - Исцеляй. Не уйду, не отстану, пока не исцелишь. Только  на  тебя  и
надежа.
   Не уходит.
   Гнали его, уговаривали, посуляли разное, хитростью думали вывести  за
ограду обители, - остался. На сырой земле, под дождями, ветрами, во вши-
вых бараках, нетопленых избах мерз, метался в жару, умирал, - остался.
   Лежит, немощный, ползет по земле, толкает перед собой тачку  с  живым
гнойным обрубком брата своего, трясет, несогласный, головою,  ликом  се-
рым, как суглинок, уперся, губами бледными, как мел, перебирает:
   - Не отстану, пока не исцелишь...
   В пряном от сосны зное, в тысяче знойных уст одни слова:
   - Сегодня на камне-то слыхала?
   - Как же, милая, довел господь...
   - Чего говоришь?
   - Шабриха моя... вместе мы с ей...
   Кучерявый малый весело, как колокольцем, звенит тенорком:
   - Встал, колясочку свою, значит, под мышку,  перекстился,  да  и  по-
шел...
   - Видел?
   - Да вы, господин, ежели сумлеваетесь, или что, так вот у часовни до-
мик - от такой, вот люди-то  хрестьянские  собрамши,  дак  там  записано
столько этих очевидецев...
   Барынька бледная в платье кружевном, под кружевным зонтиком, волнует-
ся:
   - Как, как вы говорите?
   - А вот так, колясочку под мышку...
   - Господи, - вздыхает кружевная барынька, -  встал  и  пошел!  Как  в
евангелии...
   - Очень просто...
   А в бревенчатой избе нет сил дышать, монахи пьют квас, обливаются по-
том, рыжий зыкает млелым масляным зыком:
   - Да ты видел? Говори прямо, видел?
   - Как же не видать, слава тебе господи, - пугается свидетель, и толпа
освобожденно вздыхает.
   - Пиши: подтверждаю перед крестом... Да не прите вы, как овны, матерь
божия, живоносный источник!
   Дышит народ грузно - так дышит скотина в стаде под  насевшей  с  неба
беременной тучей, готовой пролиться. Стоном застряло дыханье в  сосновых
иглах, смоляной тяжкой тучей,  готовой  пролиться,  навис  над  обителью
стон:
   - Выноси, преподобный, на тебя одного надежа, выноси! На тебя одного!
   Глава девятая.

   - На тебя одного, на тебя одного, на тебя одного, - горячим,  плавле-
ным, тупым оловом лежат слова в голове  Анны  Тимофевны,  черной  птицей
врезались в ее сердце, расплылись по жилам, бьют в лицо, трепыхают,  ка-
лят, плавят:
   - На тебя одного, на тебя одного!
   И страшно.
   Страшно стоять зажатой в живые тиски животов,  локтей,  плеч,  бабьих
грудей, в бездонной вязи плача - густого, топкого, как колодезное дно  -
стоять за спиною Оленьки, стоять перед ракой угодника.
   Золотоносными ключами ломится в храмовые окна солнце, поджигает мерт-
вые жемчуга на кованных ризах, шелковые ленты  лампад,  золотые  разводы
полога, темную, бронзово-зеленую раку.
   И лики святых строже и мутней от блеска риз, и рака глубже и чернее.
   Страшно.
   Вот приподымется в вековой своей усыпальнице угодник, сядет, ухватив-
шись за края позолоченной раки, как всегда - в черной рясе, как на  ико-
нах - в епитрахили, в голубой парчи поручнях с белыми крестиками,  и  на
епитрахили крестики, и на скуфейке крестик - тоненький, в  ниточку,  как
нательный. А скуфейка бархатная, потертая. Приподымется, сядет,  откроет
синие свои глаза - прямо на Анну Тимофевну, прямо на нее синими  глазами
взглянет и скажет:
   - Зачем пришла? Ступай к своему фокуснику.
   И ляжет.
   И ляжет опять в свою раку, чтобы уж никогда не вставать, а лежа  веч-
но, творить чудеса. Не вынести прозрачных, синих его глаз.
   Умереть.
   И легче стоять за спиной Оленьки, смотреть, как бьет она изо-рта  пе-
ну, хрипит и мурзится по-собачьи, корчась на холодном  бетоне.  И  зады-
хаться вместе с миром,
   - миром господу - в топкой вязи густого плача и ни о чем  не  думать,
ах, только бы ни о чем не думать, ни о чем - господи, дай  сил  -  ни  о
чем, только вот:
   - На тебя одного надежа, выноси. На тебя одного...
   Страшно.
   Страшно стоять у камня со следами колен его - две  круглых  выбоинки,
словно от воды - стоять за спиною Оленьки, придавленной к  сосне,  смот-
реть, откинув голову, на пахучий ствол, слушать, как плывет жидкое олово
по разорванному телу.
   Ждать.
   Вот выйдет из-за сосны, неслышно минет вопящих уродов, подойдет к ней
- к Анне Тимофевне, прямо к ней - в поддевочке, как всегда  в  лесу,  на
молитве, с веревкой вместо пояса и  в  шапочке  плоскодонной.  Подойдет,
взглянет прозрачно, спросит:
   - А ты все здесь? Шла бы, матушка, к доктору какому...
   И растает в сосновой мути.
   Не вынести.
   Легче  смотреть,  как  по-звериному  царапает  пальцами  сухую  землю
Оленька, как сочится из-под ногтей ее кровь и набивается под ногти жест-
кая хвоя. И вопит в скляном хоре уродов, стуча зубами, как на морозе:
   - А-аа-ааа-аа-а! А-аа-аа-а!
   И думать, нет, ни о чем не думать, - ах, господи, дай сил - только бы
ни о чем не думать, ни о чем, а вот:
   - На тебя одного, на тебя одного...
   Страшно.
   В тот день четыре было с Оленькой припадка.
   Утром, за длинным, в три доски, столом, в бараке пили чай. Когда уда-
рили к обедне и поплыл по бараку медный сытый гул, Оленька поползла, как
баловник-ребенок, под стол. Точно крюкой, загребла с собой чайники,  та-
релки, остатки снеди.
   Сосед - тонкий, безбородый мужиченко в чуйке - привскочил,  нахохлил-
ся, заголосил:
   - Не дает людям чаю напиться, в грех вводят, в расход, в  озлобление.
Беды нет на твою голову. Три раза говел, приобщался, опять с тобой  наг-
решил, тьфу ты, пропасть какая!..
   Вспомнила Анна Тимофевна, когда приехала,  рассказал  ей  безбородый:
лудильщик он, второй десяток мастерскую держит, года два будет, как  об-
лил правую свою руку купоросным маслом, гнить начала рука,  никакое  ле-
карство не помогло, на одно чудо надежда, а с  гнилой  рукой  -  хоть  в
гроб.
   Взглянула на лудильщика Анна Тимофевна, сказала больше глазами:
   - Седьмой день мы тут, больная она у меня, устала...
   - Эка, како дело, семой день! Я может другой месяц дожидаю, три  раза
приобщался, а ты - семой день! Нет, ты помайси-ка вдосталь!
   Повела Анна Тимофевна округ себя взором.
   Много смотрело на нее глаз, изошедших слезами, сухих глаз  и  показа-
лись они ей такими, как у лудильщика: спаленными неугасимым жаром,  пес-
чаными.
   Кинулась утишать Оленькины корчи.
   Спохватилась:
   - На тебя одного, на тебя одного...
   И так еще трижды в тот день.
   А к вечеру всполохнулся народ чудом.
   Свершилось оно у  камня,  там,  где  рыла  и  скребла  хвойную  землю
Оленька. И все знали о чуде, хотя никто не видел его. Не видел и сухоно-
гого, который взял в руки коляску и пошел.
   Все знали, что пять лет ездил сухоногий в коляске, толкаясь об  землю
руками.
   Все знали, что встал он и пошел.
   И густо, точно рыбы, которым пришло время  метать  икру,  повалили  к
камню, явившему чудо.
   Вспугнутой, смятенной запало Анне Тимофевне жарким зерном слово:
   - Нынче.
   Обмывала, наряжала дочь, как к святым тайнам, готовила к закату. Тай-
но ото всех растила жаркое зерно:
   - Нынче.
   В закат повела Оленьку к источнику.
   Там не было давки: народ ушел к камню.
   Монах в подоткнутой рясе и в фартуке, точно столяр, спросил:
   - Падучая?
   Засучил рукава, смерил Оленьку  крошечными,  как  у  белки,  глазами,
по-беличьи утершись, сказал:
   - Тут троих надо, и то не управишься.
   Анна Тимофевна собрала на лбу сетку тонких морщинок, торопливо  выда-
вила из себя:
   - Пожалуста.
   Оправила на Оленьке воротник.
   Монах понизил голос:
   - По полтиннику на человека, да в кружку...
   Анна Тимофевна засуетилась.
   Монах крикнул:
   - Трои!
   Из-за тесовой загородки, похожей на купальню, вышли в развалочку пар-
ни, на-ходу, как крючники, разминая плечи, оглядывая Оленьку, точно сби-
раясь взвалить на свои спины тяжелую кладь.
   Сплюнули, втоптали в землю окурки.
   - Раздевайте, - сказал монах.
   Анна Тимофевна стала расстегивать Оленькино платье.
   Сквозь сосны стлался по траве розоватый усталый свет, прилипал к  те-
совой загородке, ровно и тихо свертывался на стволах в красные  закатные
сгустки.
   Далеко от источника тяжелыми вздохами порывался взлететь к небу людс-
кой шум и падал большой птицей наземь.
   Источник звякал бубенцом.
   Двое парней взяли Оленьку под руки, третий пошел сзади.
   Но Оленька вдруг закинула голову, крикнула в знойную  духоту  пронзи-
тельно, будто камнем вспорола плотную вечернюю тишь. Рванулась, осела на
дорожку. Забила по земле пятками.
   Монах сказал парню, шедшему сзади:
   - Возьми в ногах.
   Тот захватил голые Оленькины ноги под мышку,  прижал  к  груди.  Двое
других скрутили Оленьке руки.
   Подняли, понесли.
   Но когда дошли до загородки, Оленькины ноги уперлись в доски,  быстро
согнулись в коленях, потом выпрямились. Парни рухнули вместе  с  больной
на землю.
   Оленька короткими бросалась криками:
   - Аау-ау! Га-ау, гау! Уа-у!..
   Монах подбежал к Анне Тимофевне, по-беличьи утерся ладонью, сказал:
   - Не управятся, четвертого надо. Давай еще полтинник...
   У Анны Тимофевны лицо изрезалось морщинками, сжалось, запрыгало.  Вы-
давила через силу:
   - Пожалуста.
   Белая рубаха сползла с Оленькиных плеч, тугие груди в синяках, с ост-
рыми сосками выскочили, кругло заалели в закатной краске  вечера.  Голые
ляжки в кровоподтеках, царапинах вырывались из рук  парня.  Вспарывалась
плотная духота собачьим лаем:
   - Га-ау! Гау-ау!
   Парни бросили Оленьку перед входом в купальню. Отряхиваясь, отошли  в
сторону. Перемигнулись, обмерив оголившийся Оленькин живот.
   Тогда бросилась Анна Тимофевна к дочери, быстрая, как всегда. Закрыла
ее платьем, загородила собою тело ее, на коленях встала между дочерью  и
парнями, монаху крикнула нежданно жестко:
   - Не надо! Ничего не надо! Не надо!
   И вдруг не стало в голове, и в сердце, и во всем теле плавленого оло-
ва неотступных слов:
   - На тебя одного, на тебя одного.
   И из жаркого зерна другого слова:
   - Нынче -
   выросли простые думы:
   - Рассердится начальница, что не вернулась во-время... Денег осталось
шесть рублей... Подводу надо заказать с вечера...
   И первую в обители ночь, на воле, на мшалом еловом  корне,  не  пугал
Анну Тимофевну во сне преподобный.
   И потом, когда сидела на  нижней  палубе  широкобокого  парохода  над
спавшей глубоко дочерью - сутки под-ряд проспала Оленька -  и  ждала  ее
пробужденья, катились за ворот слезы сплошной неторопливой струйкой.
   Проснулась Оленька ясной и чистой, какой давно не была, и ясно и чис-
то спросила, как не спрашивала с детства:
   - Не поедем туда?
   И твердо сказала Анна Тимофевна:
   - Нет, Оленька, никуда больше не поедем.
   Тогда повела дочь толстыми губами, будто улыбнувшись, и сухим, прямым
пальцем ткнула в щеку матери:
   - Плачь, не надо.
   И ответила мать:
   - Не буду, не буду плакать!
   И поцеловала Оленьку в исцарапанное, избитое лицо.
   Глава десятая.

   Над батарейками парового отопления  развешены  мокрые  полотенца.  Но
воздух в комнате сухой, и хочется расстегнуть рубашку, снять с себя все,
окунуть голову в холодную воду.
   Жена у доктора молода и красива, ей скучно в  сухих  высоких  беленых
комнатах, ей хочется в город, на людей, и она унывную мурлычет  песню  в
комнате, рядом с кабинетом мужа.
   Доктор пришел с вечернего обхода и, как был - в халате, с  трубкой  и
молоточком за поясом - сидит у стола, под лампой с красным  колпаком  из
папиросной бумаги, который сделала со скуки жена.
   Ночью доктор - дежурный, и надо не спать, надо слушать жену,  которая
уверяет, что в колонии нельзя оставаться ни одного дня, что она умрет  с
тоски, а он кончит, как доктор Штраль.
   Надо не спать, слушать жену, а когда она уйдет - думать.
   Доктор Штраль лежит на самой высокой горе,  которую  зовут  Медвяной,
над колонией, в двухстах шагах от пятого корпуса.
   Лежит под желтой суглинной  насыпью  в  бледно-желтых  бессмертниках,
скученных под железным крестом. Кругом насыпи чугунная врыта ограда,  от
нее вниз, по скатам топорщится сизая, горькая полынь.
   Теперь, зимой, доктор Штраль засыпан снегом. Заслонами, как  у  щитов
железной дороги, взметнулись у ограды сугробы, и толстой, прибитой  вет-
ром коркой обхватил снег Медвяную гору.
   В буран не видно доктора Штраля.
   В буран посмотреть с гор, - приплюснутыми ульями прячутся в котловине
кирпичные корпуса колонии.
   Над ульями острыми воронками кружит пурга, мчится  на  горы,  гикает,
свищет в чаще осинника. Подминает, как зверь, березняк, раскачивает  ту-
гие шлагбаумы, лютым озорником несется по шоссейным дорогам.
   В котловине безлюдно. Сдвинулись запорошенные ульи, как на пасеке;  в
запорошенных ульях, отогретых трубами, бродят люди.
   Людей привел доктор Штраль. Построил на горах, в котловине, в осинни-
ке и березняке каменные, кирпичные, бетонные дома,  связал  их  железом,
медью, опутал проволокой, загородил шлагбаумами, расставил  сторожки.  В
дома привел и рассадил, как в сотах, по беленым комнатам людей.
   Летом стал водить людей на поляны, в березняк, в горы.
   Потом и его водили с людьми в березняк, держали в беленых стенах, и -
когда кончилось - подняли на Медвяную гору и закопали в суглинок.
   А людей, которых доктор Штраль поселил, как в сотах, в каменных беле-
ных комнатах, по-прежнему водили в горы, на поляны, и люди  плели  венки
из крупной - в пятак - ромашки, пели песни без слов, изнывали в плясе  и
жили в сотах каждый до своего конца.
   Старели кирпичи, выбивалось шоссе, гнили шлагбаумы, а по горам и кот-
ловине ступали весны и зимы, уходили пашнями за реку, через деревни, пе-
релески, овраги. Цвел пышно и пряно осинник, тянулись под ногами  его  к
теплу лиловые колокольцы, осыпались лиловые ромашки, росли птицы, увяда-
ли травы.
   Налетал пьяным бесом буран, через крыши, через  осинник,  через  горы
гикал, клекотал, свистел по-птичьи.
   Ступали через горы морозы, крякал суглинок; притаившись, ждал  теплых
ветров.
   Прячутся в снегах пасечными колодами кирпичные корпуса, по  отогретым
сотам бродят люди.
   С каждым годом больше людей, и никто не уходит из котловины, и  негде
размещать людей, забиты плотно людьми беленые соты.
   Сидеть всю ночь под лампой в колпаке из папиросной бумаги,  думать  о
заснеженной котловине, думать о Медвяной горе.
   В тишине перечитывать записки доктора Штраля: когда понял,  что  гиб-
нет, стал подробно, как о пациенте, записывать о себе до  самой  смерти.
Писал так:
   "Июня восьмого. В половине шестого вечера почувствовал озноб темп.  -
38,2; пульс 98. Зрачок слабо реагирует. Жажда.  Боль  в  затылке  значи-
тельная. Ногам холодно; надел валенки. Помню,  что  в  соседней  комнате
что-то упало. Потом все провалилось. После возбуждения - боль  в  виске:
ударился об косяк. Кажется, это помню. Остальное - в записях ординатора.
Сознание вернулось в 9 час. веч. темп. - 36,1; пульс 84".
   Протянул руку к рисунку. На желтой выгоревшей бумаге две планеты, по-
хожих на луну. Кругом - облачные миры. С одной планеты на другую, страш-
но обнаженный, волосатыми ногами перешагнул ангел. Лик просветлен, проз-
рачны за спиною крылья, в вытянутых руках меч и  пальмовая  ветка.  Под-
пись:
   "Свободно путешествующая особа архистратига Михаила".
   В кучу бумаг на столе бросил рисунок.
   Подумал:
   "Нужен закон: безнадежных умерщвлять. Пока не найдем леченья... Может
и мне начать дневник?.."
   Вошел фельдшер - тяжелый, как шлагбаум. Обтер тюленьи усы, с  мшистых
ресниц закапала вода, сказал:
   - Пороша.
   - Сыплет? - спросил доктор.
   - Сверху -  как  пробка...  Из  двенадцатой  палаты  художник  мается
очень...
   - Знаю.
   - Сутки нынче, как в изолятке.
   - Знаю.
   - Дать чего?
   - Рубашку.
   - Надета. Катается, вспух весь, словно волдырь... Может, пропишете?..
   - Что еще у вас?
   Вдруг вскочил, забегал:
   - Сами не знаете? Сами, сами, спрашиваю, не знаете? Сами?
   Фельдшер присел на краешек кресла, утер тюленьи усы.
   - Жалко.
   Доктор сел.
   - Что еще?
   - Об этом я... Через кухню к вам женщина, вас дожидается... из  горо-
да...
   - Пойдете - скажите ей, чтобы вошла. Покойной ночи!
   - Ничего не пропишете?
   Сухо, коротко, точно бросил доктор камнем:
   - Ничего.
   Неуклюжим тугим шлагбаумом распрямился фельдшер, вышел, унося за  со-
бой свежий дух пороши.
   И опять сидеть и думать:
   "Нужен закон. Без закона нельзя... Может, пора начать дневник?.."
   Анна Тимофевна вошла тихо, словно вдунул ее в комнату  неслышный  ве-
тер. Помяла пальцы, поклонилась, сказала:
   - Доктор, я к вам...
   Тот взглянул на нее неприветно. Ответил:
   - Вижу... Что скажете?
   - Дочь у меня... в третьем корпусе.
   - Что с ней?
   - Припадочная...
   - Эпилептичка?
   - Припадки с ней, с детства... В двадцатой палате...
   - Как ее?.. А, да, да, помню... Идиотизм... да, так что же?
   И вдруг подломились у Анны Тимофевны ноги. Мягким, ватным тюком упала
она на пол, быстрые худые пальцы ее забегали по коленям доктора, и голо-
ва, круглая, шароподобная от толстого платка, точно силясь оторваться от
плеч, запрыгала, как у куклы.
   Придушив, смяв глухие всхлипы, неожиданно остро и звонко вскрикнула:
   - Умрет, умре-ет она, доктор!
   Доктор вскочил, брезгливо стряхнул  со  своих  колен  цепкие  быстрые
пальцы Анны Тимофевны, зашагал по кабинету, холодно и зло чеканя  каблу-
ками четкие удары. Хотел сказать:
   - Тем лучше...
   Но Анна Тимофевна так же  быстро,  как  упала,  поднялась,  оторопело
утерла лицо, села в кресло.
   И доктор сказал:
   - Идиоты и эпилептики живут долго...
   Анна Тимофевна привскочила с сиденья,  скользнула  рукой  в  глубокий
карман ватной своей одежки, вынула сальный рыжий кошелек, заторопилась -
порывистая и суетливая.
   Облезлый медный замок кошелька не поддавался,  выскальзывал  из  рук,
звенькал сломанным колечком по ободкам. Анна Тимофевна бормотала:
   - Полечите ее, полечите... вот, пожалуйста, доктор, вот... полечите!
   И, вся подергиваясь, торопясь, медленно придвигалась к доктору. Тогда
доктор крикнул обрывисто:
   - Не смейте! Уходите!
   Она остолбенела, желтыми, яркими от слез и красного света глазами ус-
тавилась на доктора, потом съежилась и не проговорила, а шепнула:
   - Одна она у меня... никого у меня... одна...
   И пятясь задом, тихо, точно ее выдул неслышный ветер, ушла.
   И когда проходила по полутемной высокой комнате, смежной с кабинетом,
послышалось ей, будто простонал мужчина, и женский голос мягко сказал:
   - Милый, когда я думаю о докторе Штрале...
   Анна Тимофевна ночевала у сиделки из двадцатой палаты - дебелой,  ка-
меннолицей финки. Финка кипятила ячменный кофе  на  чистеньком  примусе,
водянистыми глазками ерзала по госте, изредка шепелявые произносила сло-
вечки.
   Анна Тимофевна раскладывала перед финкой бумажные кружева и прошивки,
говорила не своими словами, пришепетывая в угоду картавой хозяйке:
   - У нас классная дама есть, настоящая барыня, так у ней, на  кофточке
ночной, точь-в-точь такие прошивочки. Прелесть что такое! Посмотрите-ка,
прелесть!..
   Клала на отвислую толстую грудь финки кружевное плетенье,  откидывала
назад голову, как портниха, восхищалась:
   - Прелесть, прямо прелесть!
   - У нас в Пэйле, - тонко и коротко заявляла сиделка, - богатые сенси-
ны летом носят такой сак, у мене и сейцас есть...
   - Ах, это я знаю, это очень модно! - восклицает Анна Тимофевна.
   - Подкладка у моего сак совсем плохой.
   - Шелковая у вас?
   - О, нет, атлясный.
   - Так у меня есть дома атлас - торопится Анна Тимофевна - у вас  чер-
ный, или какой?
   - Сейцас показу, серный...
   И за кофеем, перед тем как лечь спать, Анна Тимофевна пугливо  загля-
дывает в водянистые глазки каменнолицей женщины и просит:
   - Вы только, пожалуйста, родная, посмотрите за ней. А то  ее  прошлый
раз целых два дня не умывали. Пожалуйста! И белье меняйте по  средам,  а
по воскресеньям - я уж сама. И кашку варите у себя,  покруче.  Очень  уж
жидкая кашка, совсем вода...
   И потом, лежа на дырявом диване, чтобы услышать лишнее слово от сопя-
щей глыбы, покрытой пахучей периной, повторяет Анна  Тимофевна,  ласково
пришепетывая:
   - А на подкладку я вам в будущую субботу, непременно. У меня есть.
   И немного подождав:
   - Только вы уж Оленьку, пожалуйста...
   Сквозь сон что-то лепечет в ответ хлиплый чухонский голосок.
   А на утро, с молочным рассветом, по запорошенным  дорожкам,  глубокой
снежной котловиной пробирается Анна Тимофевна к третьему корпусу.
   У входа в двадцатую палату, в коридоре, ей всегда жутко. Здесь  ходят
люди в полосатых халатах, которые свисают с плеч, как с  вешалок.  Здесь
всегда сидит на крашеной чугунной батарейке высоколобый старикашка. Жел-
той, как мед, рукою сеет в воздухе крестики -  осеняет  чуром  невидимых
супостатов. И всегда - вот уж вторую зиму -  кланяется  старикашке  Анна
Тимофевна низко, как привратнику, а он, испуганно подобрав на  батарейку
ноги, сжавшись в комочек, осыпает ее спину градом крестиков.
   В окна двадцатой палаты глядит молочное небо, густо свисая через ого-
ленный костяк осинника, расклеивая свет по голым беленым стенам палаты.
   И вот, напрягая все силы, чтобы пронизать глазами топкую муть рассве-
та и увидеть у крайнего окна матрац, постланный на полу, мимо привинчен-
ных к половицам низких коек, между  нескончаемых  рядов  их,  в  дальний
угол, к крайнему, последнему матрацу, - там, на полу -  скорее,  скорее,
бегом, через всю палату - домчаться, упасть, охватить, прижать к  груди,
к лицу, к животу теплое, тучное, мягкое тело и дать волю стиснутому  зу-
бами стону:
   - О-лень-ка-а!
   И услышать в ответ:
   - Ум-м-ум-а.
   И спросить жарко, тормоша неповоротливое, как тюфяк, тело:
   - Узнала, узнала?
   - Ум-умм-ма-а.
   И обмануть себя, обмануть еще, еще раз легко и радостно:
   - Узнала, узнала, деточка!
   Потом кормить ее, подбирая кашу, деревянной круглой ложкой, с  подбо-
родка, с груди - как в давнем детстве Оленьки, на чердаке  многооконного
дома.
   Мыть шершавую, острую голову, залеплять пластырем царапины  и  ранки,
целовать обложенную жирными обручами шею и слушать, слушать целый  день,
до сумерек, не подымаясь с пола, ее голос, голос Оленьки.
   - У-у-мм-а...
   И плакать тихо, в сумерки, перед уходом.
   На заснеженных бахчах горбатыми скелетами стоят чигири,  чернея  поз-
вонками своих ковшей. Вправо и влево от шоссейного полотна катятся  под-
синенные сумерками снега, ныряет в них рыжий молодняк перелесков, скалят
гнилые зубья растасканные изгороди огородов.
   Через горы, бахчи, перелески, мимо них, медленно  увязая  в  сугробы,
медленно вытаскивая из сугробов ноги, - итти, итти, итти.
   В порошу, буран, пургу, от котловины с кирпичными домами, как колоды,
с белеными комнатами в них, как соты, по проглоченным ночью снегам - ит-
ти, итти.
   В упавшем наземь тяжелом небе дрожит оранжевое пятно далекого города.
   А позади Анны Тимофевны зарылась во тьме  Медвяная  гора  с  доктором
Штралем на вершине. За Медвяной горой - пятый корпус, через  дорожку  от
него - третий. В нем двадцатая палата, в нем Оленька.
   Думать об этом.
   И еще о том, как бы не забыть распороть атласную старую юбку  и  при-
нести ее Оленькиной сиделке на подкладку для летнего сака.
   Глава одиннадцатая.

   Анна Тимофевна даже рассмеялась, когда услышала:
   - Вам надо вставить зубы.
   Посмотрела на доктора так, словно сказала:
   - Шутник!
   Оделась и ушла.
   И правда, разве не шутник? У Анны Тимофевны давно  болит  что-то  под
ложечкой, болит не переставая, нудно и тупо. Анна Тимофевна пила солодо-
вый отвар, ела пареную айву и клала на живот припарки. Но  когда  старе-
ешь, приходят недуги, а перед тем, как умереть, надо хворать.
   И вдруг:
   - Начнем с того, что сделаем вставные зубы...
   Нет. Нет у Анны Тимофевны никакой веры ни в лекарей, ни в  лекарства,
и пошла она к доктору, чтобы отделаться, отговориться как-нибудь от  со-
ветчиков.
   А советчики у ней новые, не те, что прожили с Анной Тимофевной  длин-
ную жизнь в многооконном доме, на тихой улице, где ползает конка. Совет-
чики - разбитные, ловкие ребята из  конфетной  фабрики  купца  Докучина,
словоблудные приказчики конфетной его лавки, где стоит у кассы Анна  Ти-
мофевна.
   Вот сказать им, что прописано на старость Анне Тимофевне, пусть позу-
боскалят.
   А ей не до того.
   Она идет за город, где грязно-зеленым  одеялом  принакрылась  поляна,
заставленная башенками кизяков. За кизяковым башенным пригородом -  кир-
пичные сараи, за ними - почерневший тесовый навес. Под  навесом  сравня-
лась с землей бурая насыпь, бестравная, мертвая с холерного года,  когда
заливали известью плотную братскую могилу. За навесом братской могилы  -
каменная ограда кладбища.
   На могильной горке, уползшей по  весне  в  землю,  пучеглазят  лимон-
но-желтые одуванчики. Кружевными пальцами показывает во все стороны осо-
ка. Из черной, холодной трещины у креста неслышно выползает  змееголовая
зеленая ящерица.  Ртутной  каплей  перекатывается  на  соседнюю  могилу,
кальковыми, как у курицы, веками затягивает глаза. Шустро  дышит  чешуй-
но-белым, ярким животом, вся в солнце, вся в осоке, вся точно  сотканная
из осоки, солнца и лимонно-желтых одуванчиков.
   Голая прямолинейная чаща крестов ровно растет под ровной синью  неба.
Плотным недвижным настом лежит на земле запах богородской травы. И ниче-
го не слышно.
   Анна Тимофевна сидит на могильной насыпи,  скользнувшей  по  весне  в
землю. Глаза ее желты, как глина, и, как глина, сухо потрескалось  лицо.
Она смотрит в черную холодную трещину у креста и ртом  вдыхает  холодок,
застрявший в кружевных пальцах осоки.
   Ящерица много раз ртутной струйкой скользнула в  трещину,  много  раз
перекатилась с одной могилы на другую. Солнце начало падать на землю.
   Анна Тимофевна положила земной поклон и потянулась к кресту.
   Там, вместе с четырьмя деревянными ножками от гроба, почерневшей  ве-
ревочкой привязан образок равноапостольной княгини Ольги. Анна Тимофевна
поцеловала образок, еще раз поклонилась и пошла сквозь ровную чащу крес-
тов хорошо проторенной тропинкой.
   Из больших кладбищенских ворот дорога вела к вокзалу, и  чем  дальше,
тем шумнее становилось кругом, больше встречалось народу, гуще опутывали
машинные запахи.
   У вокзальной площади на Анну Тимофевну накатилась толпа солдат, ребя-
тишек, стариков и женщин. Бабы висли на обложенных узлами солдатах,  ис-
тошно ревели, утирались руками, размазывая по круглым щекам рыжую  клей-
кую грязь. В жирной закатной краске шевелились люди, как дождевые  черви
в банке, тащили, мяли, скатывали, взваливали на горбы узлы,  мешки,  ко-
томки. С мешками и котомками волочили солдаты  вопящих  баб,  горланили,
зевали вразброд песню, похожую на бабий рев.
   И шумно, как ливень, пронеслись мимо, обрушившись куда-то за вокзал.
   Анна Тимофевна очутилась одна посреди пустой площади, лицом к лицу  с
какой-то бабой. Баба вздохнула сердобольно, спросила:
   - Сына что ль угнали?
   Анна Тимофевна покачала головой. Баба прищурилась, шагнула в сторону,
раздумчиво молвила:
   - А я смотрю, что-й-то ты заливаисся?
   И тогда очнулась Анна Тимофевна и заспешила.
   И вдруг вспомнилось ей так четко, будто случилось это всего какой-ни-
будь день, может - час, назад. Вспомнилось четко:
   Остановилась она в переулке, у самых ворот убежища, как  всегда  -  в
тугом камлотовом платье, устгой, как серп, косичкой на затылке, в  толс-
токожих чоботах. Остановилась и, прижав к груди кулаченки, смотрит.
   По пыльной дороге чернобородый мужик тащит на веревочном  аркане  ма-
ленькую шершавую собаченку. Собаченка изо всей силы поджимает  под  себя
дрожащий хвост, перебирает часто-часто лапами (кажется,  что  она  бежит
назад), костяной дробью мелких зубов колет пустую тишину улицы. А черно-
бородый грузно передвигает по пыли тяжелые сапоги,  волоча  собаченку  к
телеге с клеткой, скучный и злой. В клетке жмутся  взлохмаченные  разно-
мастные морды и заслоняет их другой мужик, такой же скучный  и  злой,  с
арканом и кнутом в руке.
   У Нюрки стучат зубы, как у собаченки, слезы арканом душат  ее  горло,
она топает по земле ногами, точно пособляя собаченке упираться, и в  оз-
нобе, без памяти кричит мужикам:
   - Дураки, дураки, дураки, дураки!
   Сквозь слезы не рассмотрела Нюрка кто подошел к ней и жестко спросил:
   - Твой, что ль, щенок-от?
   - Не-ет, - южит Нюрка.
   - Чево ж скулишь-то?
   - Жа-алка-а!
   - Мало что жалко, - становясь чуть слышным, произносит  голос,  -  на
каждое жалко не наплачешься...
   До последней черты, до последнего слова вспомнилось все это Анне  Ти-
мофевне. И, как катушка ниток, стало раскатываться прошлое.
   И вот именно в этот день и в тот час, когда вошла  Анна  Тимофевна  в
бойкую улицу, где торговал купец Докучин, и когда нитка прошлого докати-
лась до нестерпимой, на всю жизнь прекрасной жути, именно в этот час на-
чалось для Анны Тимофевны чудесное, как во сне.
   Улица была цветная, крикливая.
   По одной стороне расселись вперемешку - биллиардные,  пивные,  казен-
ные. По другой - лавки, постоялые дворы, торговые бани. Пестрый по улице
шнырял люд, смекалистый народ, деловой и дельный.  У  ворот  облупленных
домов - на-ходу, по-пути, раз-два - играют в наперсток, в кольцо и  кар-
тинку - игры надувные, быстрорукие. У  заводил-шулеров,  парней  гибких,
как прут, глаза крутятся рулеточным волчком в блюдце.  Все  видят,  чуть
чего - ищи ветра в поле. И люди на улице - точно глаза шулерские -  шмы-
гают, посуляют, торопятся.
   Итти по этой улице - словно плыть в качкой бударке:  вот-вот  зачерп-
нешь  воды,  перевернешься,  упустишь  весло.  Вот-вот  вырежут  карман,
вот-вот зазеваешься, попадешь в кучку озорников - засмеют, затолкают.  А
сквозь перламутровые стекла гостиниц жужжат шмелями песни,  из  форточек
торговых бань валит пьяный, тяжкий дух березы,  через  ворота  постоялых
дворов несутся раскаты жеребиного гогота. Захватывает дыханье, мчит, ка-
чается утлая бударка.
   И наседает на плечи грузная синь неба, тяжкая, как банный дух.  Небо,
синее небо, надо всей цветной улицей.
   - Эй, эй, торопись, барынька! Пропустишь свиданку!..
   Толщей вопля и ржанья, мимо вертких шулерских глаз, пробивалась  Анна
Тимофевна в лавку конфетника Докучина. Раскатывалась  катушка  прошлого,
доходила нитка до единственного на всю жизнь, давнего, неразгаданного. И
глохло что-то в сердце, как глохнет в ушах от железного звона.
   - Эй, эй, торопись, барынька!
   И вот, когда перешагнула порог лавки и приторная волна паточных запа-
хов обдала с головы до ног, опять на мгновенье, но ясно, как тогда, уви-
дела, будто -
   разорвалась бескрайняя синь, грузная, как небо, там, над улицей, и по
всему золотому коридору, из самой глубины,  сминая  языки  огней,  прямо
навстречу Анне Тимофевне пронеслось лицо, живое лицо человека.
   И будто ощутила, всего на секунду, как -
   тут же сильные, сухие руки спутали сзади расплетенные косы, обхватили
сзади шею, отогнули назад, смяли голову.
   И еще, опять на один миг, почувствовала, что -
   нет уж ни свечей, ни зеркала, а только одни губы  Антона  Иваныча,  и
палят они и тушат.
   Вскрикнула Анна Тимофевна...
   Докучинский разбитной молодец справился:
   - Уморились, Анна Тимофевна? Нынче аж камни трещат!
   - Уморилась, - сказала Анна Тимофевна, и вдруг крепко охватила руками
свою грудь, точно наглухо запахнувшись от ветра.
   Перед ней стоял чуть сутулый, полысевший, с обвисшим животом  студент
путейский, Антон Иваныч Энгель.
   Видно вырвалось из затверделых ее губ это имя. Он посмотрел на нее  в
упор, потом перевел неясные глаза на улицу, точно прикидывая про себя, в
каком он городе, потом надтреснуто и гулко протянул:
   - Н...не вспоминаю...
   Тогда она бросила ему скороговоркой:
   - Антон Иваныч Энгель, сын Энгеля... чулочной мастерской...
   И, передохнув, еще:
   - А я - Нюрка. Помните, Нюрка, Нюра, - когда еще вы студентом?..
   Тогда у него лысина вдруг поползла с темени на затылок, и глаза  зас-
лезились, и толстые губы зачмокали смачно, и он потянулся к  ней  обеими
руками.
   И она не дала, а отдала ему свои руки, сняв с груди, и он мял их  не-
больно, потряхивая, пожимал и, точно животом, поговаривал одно слово:
   - Да, да, да... Да, да, да... Да, да, да...
   И тут же то выдавливал из живота и выдувал вместе со  словом  да,  то
всасывал в себя короткие хорошие смешки:
   - Дак-ха-ка-ах, дак-ха-ках!..
   А она, как запыхавшаяся девочка, только дышала шумно, сжимая  дрожав-
шие губы и не сводя с него своих стоячих желтых глаз.
   Потом он обернулся и сказал:
   - А это - мой сын... Володька... Пряники себе покупаем...
   Володька, с длинной, вылезавшей из воротника голой шеей,  потной  ла-
донью мазнул по руке Анну Тимофевну и скучно заерзал глазами по полкам с
леденцами.
   И из всего, что говорил Антон Иваныч и что говорила ему Анна Тимофев-
на, ничего не сохранилось в ее памяти.
   Одно запомнила: когда прощались, взглянула она на обручальное  кольцо
Антона Иваныча.
   Было оно тоненько, поцарапано, тускло и носил его Антон Иваныч на ле-
вой руке, на безыменном пальце.
   Глава двенадцатая.

   Плавным молочным кругом дыма обойдены зеленые зонты ламп, и  свет  от
ламп волочится следом за дымом бессильный и тупой.  Пожелтелые  костяные
шары, как слепые, неслышно и осторожно катятся по суконному полю.
   - Левка, помели!
   Левка-маркер подхватывает кий - упругий и звонкий, точно из  стали  -
вынимает из лузы мелок - привычно, как табак из кисета - потом не спеша,
с достоинством натирает кий мелом.
   - Я вас, Антон Иваныч, сразу понял. Такому, думаю, в рот палец  -  не
тае... Разве Пашка Косой может с вами, а то нет...
   - Пашка Косой отыгрывается. Я ему десять фору всегда дам.
   - Ну, и кладет тоже, Антон Иваныч: вчерась о трех  бортах  рассчитал,
словно по чертежу, так и всадил!
   Антон Иваныч вырывает у маркера кий и вопит:
   - Ставь, как хочешь! Закладывай трешку, ну?!
   Левка-маркер в развалочку удаляется.
   - Разве я говорю? Разве я говорю, Антон Иваныч? Биллиардер вы, несом-
ненно, правильный...
   Володька берет у отца кий, долго примеривается  к  пятнастому  битку,
потом коротко ударяет.
   Шары носятся по зеленому полю, как оголтелый от грома  табунок  жере-
бят.
   Антон Иваныч наливает в стакан пива, говорит:
   - Шумно ты играешь, Володька, - не в шуме дело. На, выпей.
   Володька смотрит пиво на свет, потом скучно  тянет  клейкую  жидкость
через зубы. Видно, как по длинной его шее медленно ходит  вверх  и  вниз
молодой кадычек.
   - Мало налили...
   За грязным окном, в знойном свете дня дрожат, громоздятся уличные шу-
мы. В тени, у каменных оконниц, неподвижными кисеями повисли  ошпаренные
солнцем толкуны. В биллиардной тихо стынет кисловатая плесень.
   Антон Иваныч смотрит на часы:
   - Ну, я поехал...
   Володька кривит улыбочку, показывая коричневый оскал, и говорит немо-
лодо:
   - Любовь крутить?
   Антон Иваныч натягивает чесучевый пиджак, поправляет галстух,  отхар-
кивается, плюет, растирает плевок подошвой долго и шумно, говорит, слов-
но жует халву:
   - Чорт тебя знает, Володька, в кого ты? Пьешь пиво, да и водку, поди,
потихоньку с девчонками ходишь, а из реального выставили...
   - А вы за ученье внесли?.. Дайте-ка лучше на папиросы...
   Антон Иваныч кидает на стол полтинник, одергивается и выходит на ули-
цу, потрясывая отвислым, мягким животом.
   Володька подмигивает маркеру:
   - Разобьем пирамидку?..
   Неустанно стонет пестрая улица. Мечется стон ее по дворам, раскалыва-
ется дверьми, застревает в окнах. Беспокоит, влетев в комнату, Анну  Ти-
мофевну, торопит, теребит ее неотвязно.
   Проворно снует в руке Анны Тимофевны  блесткая  игла,  быстро  бегают
пальцы по ломкому шелку, мнется, выгибается на коленке каркас.
   Прекрасная получилась у Анны Тимофевны шляпа,  -  пышная,  кружевная,
взбитая, как яичный белок, и ленты лиловые падают с  примятых  полей  на
плечи, точно кольчатые змеи. И такие роскошные вокруг тульи цветы!
   А накидка у Анны Тимофевны песочно-розового цвета,  такая  нежная,  и
расшита горящим аграмантом, по краям и воротнику. А юбка  -  совсем  как
новая (никогда не подумаешь, что перевернута) и колоколом. Правда,  дав-
ным-давно не носят уже накидок и не шьют юбок колоколом, но, ведь,  Анна
Тимофевна вовсе не так молода, чтобы гнаться за  модой.  Довольно  того,
что она наденет пояс из бледно-зеленого  атласа  с  массивной  бронзовой
пряжкой в камнях, прозрачней изумруда, и возьмет зонт, перевитой на краю
гирляндой роз. Он сохранился у нее с давних лет, этот зонт. Она  оденет-
ся, как подобает немолодой вдове - просто и со вкусом. Конечно, ей  рано
еще рядиться в темные краски. Ей очень к лицу розоватые и песочные мате-
рии. В этих цветах лицо ее кажется даже моложавым. Право, вспомнить, как
она не узнала себя, придя от дантиста и взглянув в зеркало! Так хотелось
все время смеяться, блестя эмалью ровных, гладких зубов, не отходить  от
зеркальца, говорить и улыбаться самой себе от радости и  неловкого  ощу-
щенья полного, жесткого рта. Удивительно, что вставные  зубы  расправили
не только морщинки вокруг рта, но, кажется, и на лбу и под глазами.  Все
лицо Анны Тимофевны разгладилось, будто налилось молодыми соками.  Впро-
чем, это уж только кажется, право, кажется! Да и не в том дело,  что  на
лице Анны Тимофевны сгладились морщинки. Важно, что тупую, неуемную боль
под ложечкой как рукой сняло. Только ради этого и вставила она себе мас-
тиковые зубы. С каждым днем теперь лучше и бодрее  чувствует  себя  Анна
Тимофевна. Недаром ей всегда думалось, что доктора прекрасно знают,  как
лечить больных, и все несчастье в больных, которые не слушают  докторов.
Ах, как жалко, что у Анны Тимофевны это  маленькое,  тусклое  зеркальце!
Непонятно, как до сих пор не пришло ей на ум завести себе настоящее зер-
кало? Ну, что увидишь в этаком осколке? Неудобно же ходить всякий раз  в
комнаты хозяина. И так он усмехается в свою жирную бороду, когда  встре-
чает Анну Тимофевну. И откуда у него такая жирная борода? - сам  постный
и сушеный, а борода густая, кольчатая, путаная. Усмехается, даже  нелов-
ко. Старик, а такой... Антон Иваныч бороду бреет.  Ах,  да,  Антон  Ива-
ныч... Как это он тогда посмотрел и говорил: а, ведь, вы интересная жен-
щина, Анна Тимофевна... Ах, какая досада - нет  зеркала!  Может  сделать
ленты подлиннее, чтобы завязывать бантом?..
   Быстро снует игла в проворных руках, неотвязно торопят, зовут уличные
знойные стоны, гулкими комьями врываясь в окна. Скорее, скорее!
   Но как радостно, как весело спешить! Шуршать материями  и  кружевами,
собирать в кулак хрупкую косу, нацеплять галстух  и  брошку,  нащупывать
холодной серьгой с бирюзами заросшую мочку уха, подобрав живот,  затяги-
вать пояс с такой роскошной, прочной пряжкой!
   И вон на улицу, бойкую, как горная речка, где нельзя итти,  где  надо
плыть, как в бударке - вот-вот зачерпнешь воды, вот-вот перевернешься.
   И вот она несется в качкой, утлой бударке, и парус ее расцвечен  гир-
ляндой красных роз, и сама она - песочно-розовая, зеленая, лиловая,  си-
няя, широкая, как колокол, в лентах, аграмантах, позументах и кружевах.
   А кругом - прасолы, шулера, с глазами, как рулеточный волчок, разбит-
ные, вострые извозчики, зазывалы, шинкари.
   - Эй, паря! Держи лошадей, понесут!
   - Салоп, ходи к нам, хорошо купим!
   - Го-го-ооо!... Отдирай, примерзла!
   - Бросила гостиницы, пошла по номерам!
   Скорее из качкой бударки, скорее в сторону, в  тихий  переулок.  Там,
как устойчивый, ровный баркас, распустить все паруса и сонно плыть  мимо
мирных, слепых домов. Что в том, что мальчуганы перестают играть в козны
и, разиня рот, глядят на Анну Тимофевну? Что в том, что сокрушенно кача-
ет головой какая-то старуха?
   Анна Тимофевна несет себя в своем наряде торжественно, достойно, Анна
Тимофевна идет по делу.
   Вот дом, у которого бросит якорь баркас, и вот ворота, через  которые
войдет и выйдет Анна Тимофевна.
   На круглой верее набита жестяная дощечка, и там, куда еще не доползла
кочковатая ржа, можно прочесть:
   ...такъ же предсказываю любовное отношенiе одного лица къ  другому  и
проч. Плата за сеансъ 50 коп. въ зависимости отъ подробностей.
   Выйдет Анна Тимофевна перед сумерками, когда из-под  воротен,  высуня
языки, начнут вылезать отощавшие псы и навстречу холодку палисадов  рас-
пахнутся ставни тесовых домишек.
   В трепете и нежности она закружится по уличкам,  закоулкам  и  садам,
через город, который вдруг вырос из-под земли, большой, прекрасный, пол-
ный необычайных людей, красивых и добрых.
   Обнять бы, обнять бы людей, обнять дома, сады, покормить и  потрепать
за уши всех псов, таких потешных, ласковых, глупых. Встретить бы старую,
старую подругу, расцеловать ее, рассказать ей обо всем - о  чем  расска-
зать? - а так, прошептать два слова, или три, вот так: знаешь, скоро ре-
шится. Все, все решится! Ах, как же она не замечала, как же не  замечала
Анна Тимофевна, что на акациях уже стручки!..
   И правда, скоро все решилось.
   Собрались ехать на лодке на подгородний остров.
   Антон Иваныч подстриг усы, надел вымытую панаму. Анна Тимофевна приш-
ла расцвеченная, гофрированная, крахмальная, в бархотке на шее, в  бирю-
зовых своих сережках, вся в бантах, розетках и воланах.
   Володька, подсаживая ее в лодку, изогнулся складным аршином,  спросил
хриповатым баском:
   - Вы, мадам, в Париже обшивались?
   - Не дури, - сказал Антон Иваныч.
   - А шляпка у вас бо марше алле ву д'ор? Это самая теперь модная...
   Антон Иваныч засмеялся. Анна  Тимофевна  украдкой  взглянула  на  Во-
лодьку, потом спросила Антона Иваныча:
   - А Володя и по-французски может?
   - Ничего он не может, дурак растет.
   - О, как же, мадам, ву зет тре галант, перфект, поссибель  -  отлично
говорю, а папаша только из скромности и от зависти...
   Анна Тимофевна старательно укладывала кошельки и пакетики под  лавку.
Антон Иваныч посмеивался, с присвистом всасывая в себя короткие  кусочки
воздуху. Потом спросил:
   - Вы природу любите?
   Анна Тимофевна не успела подумать, что ответить, как Антон Иваныч на-
чал объяснять:
   - Ну, лес там, вода, цветы, все такое...
   Анна Тимофевна опустила голову, завозилась на дне лодки с узелками.
   - Ну, как можно, папаша, вы же видите, что мадам понимает!..
   Антон Иваныч опять засмеялся.
   Потом молчали до острова. Володька сидел в веслах, отец правил кормо-
вой лопатой. Анна Тимофевна лицом к корме, следила за водяными  кругами,
катившимися от лодки. Иногда ее глаза перебегали на руки и голову Антона
Иваныча, но взор тотчас соскальзывал в воду, быстрее капель, стекавших с
весел.
   Остров короткой глиняной ступней упирался в воду, и только ступня эта
была голой и гладкой. В немногих шагах от  воды  дружно  дыбился  сочный
тальник, густой и путаный, как шерсть, податливый и мягкий. Точно окуну-
тая в воду, лоснилась и млела жирная листва.  Сверху  тальник  накрывала
неподвижная сетка мошкары.
   Хорошо было смотреть, как сетка подымалась и редела, когда расступал-
ся тальник, хорошо было ступать по прутьям, пригнутым ногами Антона Ива-
ныча и покорно лежавшим на топкой глине. И разве не тонул в  зарослях  и
чаще веток почти неслышный звон мошкары? И разве не в первый раз за  всю
жизнь увидела Анна Тимофевна, как цветут травы, как кружит ястреб и рас-
черчивает небо береговой воронок?
   Как не опьянеть в зеленой гуще тальника, где ничего не  видно,  кроме
неба и листьев? Как не закружиться голове от прохлады стоячей воды и  от
крепкого, как пиво, запаха глины?
   Ах, да, пиво. Анна Тимофевна никогда не пила спиртного и не могла по-
нять, как уговорил ее Антон Иваныч выпить стакан пива.  И  теперь  чуди-
лось, что еще не вышли из лодки, и что по небу расходятся и плывут водя-
ные круги, и что тальник растет, как отражение в реке - листвой вниз.  И
голос Антона Иваныча гудел где-то наверху, над головою, и  отделить  его
от звона мошкары, тальника и неба было нельзя.
   - А я уж беленькой, чистенькой, - говорил  Антон  Иваныч,  наливая  в
чайный стакан водки.
   И продолжал:
   - Да-с. Жизнь была у меня славная. Ездил я по участкам, строил мосты,
получал суточные. А вернешься домой - сын растет здоровый,  хозяйство  -
сад у нас был, оранжерейка - а тут юг, солнышко, виноград, жена...  Жена
у меня была... Да, что, Анна Тимофевна, жена была... Эх...  И  так  это,
знаете, сразу: не было, не было и вдруг - чахотка. Откуда? Почему? С ка-
кой стати чахотка? Через год - нет жены. Тут пошло.  Володька  сорванцом
стал, дом продали, деньги - чорт их знает, куда ушли!.. Э-эх!
   Антон Иваныч налил водки.
   - Анна Тимофевна, а? Напрасно, выпить - это целебно. Да-с. Теперь по-
думаешь - даже не верится, неужели так жить можно, а?  Придешь,  бывало,
взглянешь ей в глаза, и она взглянет, и все, и больше ничего... Чорт...
   Он завозился, подминая под себя охапки тальнику.
   Анна Тимофевна перебирала пальцами ленточки и розетки. Глаза ее оста-
новились.
   Володька ушел бродить по острову, и свиста его, криков и  визгов  уже
не было слышно.
   - Препротивно теперь я живу, Анна Тимофевна. А остановиться...  оста-
новиться не с кем. Володька тоже мерзко живет, в отца живет. И ему  тоже
противно, конечно. Ему еще призор нужен, мать нужна, материнская  ласка.
От меня ему какая ласка? Мне самому ласки надо... Без женщины, без серд-
ца женского пусто... Пусто, Анна Тимофевна...
   Антон Иваныч мотнул головой, проглотил водку. Потом заглянул  в  лицо
Анне Тимофевне, подсел ближе. Плечом покатым и широким прикоснулся к  ее
руке.
   - Сердце женское, Анна Тимофевна, главное женское сердце...
   Он придвинулся еще. Вдруг вскочил на  колени,  схватился  за  стакан,
шумно глотнул.
   - Что же вы молчите, Анна Тимофевна? Неужели вам нечего  сказать,  а?
Нечего?..
   Тогда, словно из последних сил, приподняла Анна  Тимофевна  голову  и
проговорила:
   - Антон Иваныч...
   Он невнятно переспросил:
   - Что? Нечего?
   Она начала опять, чуть слышно:
   - Антон Иваныч...
   Но он тяжело ухнул наземь, перевернулся на спину, просунул голову под
ее руку и улыбаясь отвислыми губами, обдал ее лицо горячим,  прокаленным
водкой дыханьем:
   - А, ведь, у нас что-то было, а? Давно, давно, а? Как это,  а?  Нюра,
Нюрушка, что?..
   Он искал ее взор, старался заглянуть ей в лицо, крепко сжав ее  руки,
отводил их в стороны, размякший, красный и душный.
   Она сидела прямая, вытянувшаяся, вся разряженная, накрахмаленная, под
шляпой в цветах и лентах. Дышала так, будто на  всю  жизнь  хотела  наб-
раться этих пряных, пьяных, прелых запахов глины, пива, тальника и стоя-
чей воды.
   - Что-то у нас, ведь, было, а? Нюруш, а?
   Он обхватил ее крепко, точно хотел раздавить.
   Тогда она уронила голову ему на плечо и зарыдала.
   Ленты, розетки, кружева, оборочки и воланы колыхались и  вздрагивали,
как на ветру, и плечи ее толкались в грудь и лицо Антона Иваныча.
   А он мял ее платье, осевшим, большим своим телом, валил ее  в  сочный
тальник, бормотал неразборчивое, пьяное...
   Потом, в лодке, когда возвращались в город и Анна Тимофевна  нежно  и
стыдливо посматривала ему в лицо, Антон Иваныч хмельным  тяжелым  языком
сказал:
   - Володя, я, знаешь ли, женюсь.
   Володька бросил весла, обернулся, прищурился на отца. Плюнул в  ладо-
ни, присвистнул через зубы, опять взялся за греблю.
   - Володя, не шутя, женюсь.
   - Уж не мадам ли сватаете?
   - Не дури. Сделал предложение Анне Тимофевне.
   Весла булькнули глубоко в воду. Володька вскочил на ноги.
   - Что? Что? - вскрикнул он.
   Потом перевернулся, показал пальцем на Анну Тимофевну, присел на кор-
точки и провопил:
   - Мадам, ма-да-ам! Ух-ха-ха!
   И вдруг неудержимым закатился смехом.
   Над водою, под высоким небом, от острова к берегу  катились,  догоняя
друг друга, взрывы его хохота. Он задыхался, как в коклюше, ловил и гло-
тал воздух, точно рыба, вытащенная из воды, хватался за грудь, бока, жи-
вот, сначала стоял раскачиваясь и качая лодку, потом присел  на  скамью,
потом повалился на дно лодки и все хохотал, хохотал, и все  силился  еще
раз выговорить одно слово, которое повергло его в этот невыносимый смех:
   - Ма-да-ам!
   Антон Иваныч бормотал обидчиво и грозно:
   - Шарлатан!.. Дубина!.. Перестань, говорю, олух!..
   Анна Тимофевна виновато оправляла на себе оборочки и смотрела в  сто-
рону.
   Лодку несло по течению, следом за упущенной кормовой лопатой.

   Глава тринадцатая и эпилог.

   По утрам, чуть занимался рассвет, Анна  Тимофевна  забирала  с  собой
платье и босиком прокрадывалась мимо Антона Иваныча, в сени.
   Там одевалась, запирала сенную дверь снаружи висячим замком,  переки-
дывала через плечо ременную лямку и бежала на базар, волоча за собой те-
лежку.
   По улицам торопились торговки с лотками, корзинами, широкозадые и де-
белые, с перетянутыми круглыми животами. Они голосили, остервенело  наб-
расывались на возы, рвали и тянули на стороны  кочны,  капусты,  куриные
потроха, помидоры и истошно ругались.
   И Анна Тимофевна вместе с ними стервенела, ругалась, пробивала  кула-
ками дорогу сквозь полнотелую толпу - сухопарая, ловкая, скользкая,  как
угорь.
   Потом увязывала в тележке корчаги, кадки, мешки и тянула кладь домой,
под перекрестной лепкой бранью торговок:
   - У-у-у, жила дьяволова! Нахапала!..
   Дома, в сенях, Анна Тимофевна снимала башмаки и шла в кухню.
   Когда на улице поднимался шум, Антон Иваныч начинал  кашлять  и  пле-
ваться. Потом кричал:
   - Анюта! Пива!
   Она бросалась на погребицу, приносила пива, маринованой вишни,  расс-
тавляла посуду на табуретке у изголовья Антона Иваныча и спрашивала, не-
уверенно улыбаясь:
   - Выспался, Тонечка?
   Он лежал, сбросив с себя одеяло, в белье, раскинув ноги и потирая ла-
донью дряблую, мешковатую грудь.  Цедил  сквозь  зубы  неторопясь  пиво,
постреливал в потолок вишенными косточками, курил папиросы и кашлял.
   Приходил с сушилок Володька, тоже в одном белье, подсаживался к отцу,
закуривал и недовольно гундел:
   - Опять не готов самовар? Сколько раз говорилось,  мадам,  чтобы  чай
был готов во-время?..
   - Угли, Володенька, сырые, не раздуешь никак.
   - Сырые. Надо сушить...
   Чай пили полулежа, не одеваясь, покуривая  и  перекидываясь  тягучими
словечками.
   Анна Тимофевна, перетаскав в свою лавчонку привезенные с базара мешки
и кадки, открывала торговлю. Босякам, поденщикам, водолеям с реки  божи-
лась, клялась, что за сто верст от города не купишь дешевле, что во всем
городе нет таких точных весов, как у ней, а о своей пользе она и не  ду-
мает.
   Это правда, что она не думала о своей пользе.
   В полдень в лавчонку входил Антон Иваныч, за ним его сын.
   - Ну, как, купчиха? - говорил Антон Иваныч.
   - Ничего, Тонечка, вот воблу теперь покупают очень хорошо.
   - Воблу?.. А не завести ли вам омаров, а? Теперь сезон...
   - А что это, Тонечка, омары?
   - Великолепная,  Анна  Тимофевна,  вещь.  Помнишь,  Володька,  а?  На
юге-то...
   - Может, здесь их и нет совсем, Тонечка?
   - Ни черта в этой дыре нет, Анна Тимофевна, да-с... Дайте-ка мне руб-
лик, полтора... Пойду схожу насчет должности. Сегодня в службе тяги обе-
щали...
   Когда уходил, на качкий прилавок взбирался Володька и клянчил:
   - Мамочка, дайте рублик! Ну, право-слово, последний  раз...  на  этой
неделе. Ну, мамочка, мамуленочек!..
   И, получив, с топотом вылетал на улицу:
   - Вот это мадам! Гран мерси баку!
   Антон Иваныч, отдуваясь и сопя, ползал из этажа в этаж по службам уп-
равления дороги, присаживался к столам и конторкам, наводил справку:
   - В каком состоянии прошение о зачислении на службу путейского  инже-
нера Энгеля?
   Выслушав отказ, неспеша шел в пивную, оттуда - домой, обедать.  После
обеда спал, проснувшись - кашлял, плевал, пил пиво, потом уходил в  бил-
лиардную.
   Возвращался ночью, когда Анна Тимофевна, убрав комнаты, умытая и при-
чесанная, считала выручку. Если был весел, садился за стол и неспеша пи-
сал новые прошения о зачислении на службу.
   Анна Тимофевна смотрела на него тогда чуть дыша, застывшая,  светлая,
удивленная. Глаза ее были прозрачны и тихи.
   Володька как-то сказал отцу:
   - И охота вам пороги обивать, насчет службы? Чего вам не хватает?
   Анна Тимофевна всполошилась:
   - Как можно, Володенька, что это вы? Антон Иваныч - и без службы! Ко-
му же тогда и служить? Только недоброжелание кругом и зависть, а  то  бы
давно самое важное место...
   Антон Иваныч взглянул мельком на сына, хмыкнул:
   - Я по-привычке... да и скучно...
   Потом хмуро уставился на Анну Тимофевну:
   - А ты что волнуешься, ты? Что меня на должности сватаешь! Что  я,  -
дармоед?
   Она испуганно вскрикнула:
   - Тонечка, господь с тобой! Да что ты подумал? Что ты, что ты, госпо-
ди!
   Он встал, потянулся и бросил неохотно:
   -То-то!
   Заходил по комнате взад-вперед, шаркая туфлями, дымя папироской.  По-
том надумал:
   - Пойдем прогуляться. Что ты все дома, да в лавочке...
   Анна Тимофевна чуть слышно пробормотала:
   - Мне, ведь, хорошо, Тонечка. Пошел бы один...
   - Ну, ну, собирайся! И ты, Володька. Всем семейством...
   Анна Тимофевна засуетилась. В шкапу нетронутыми со свадьбы висели  ее
наряды и перебирать их было ново и радостно.
   Антон Иваныч оделся раньше ее и, развалившись на  кровати,  прислуши-
вался к шелесту платьев.
   - Готова? - спросил он, приподнявшись на локоть  и  разглядывая  Анну
Тимофевну.
   И вдруг захохотал:
   - Володька, хо-хо-хо! Володька, нет ты только посмотри на нее, хо-хо!
Она пудрится! Ты посмотри, хо-хо, нос-то, нос! Ах, ты, чучело... Пойдем,
Володя!
   И они ушли, шумно и озорно раздвинув по пути стулья.
   Анна Тимофевна опустилась на кровать. Кругом нее  на  табуретках,  по
полу, и на постели топорщились оборочки, ленты,  кружева  и  воланы.  Из
открытого шкапа пахло нафталином.
   В темноте, неподвижная, тихая, она просидела до зари. Точно разбужен-
ная ею, надела будничное платье, неторопясь, с любовью разгладила,  сло-
жила свои наряды, развесила их в шкапу и плотно закрыла его дверцы.
   На восходе вернулся Антон Иваныч, и сразу стремительно побежало  вре-
мя, и день наступил полный, занятой и скорый.
   И так чередовались эти дни, незаметные, короткие, и была  в  них  ра-
дость.
   - Анюта, пива!
   - Тонечка, выспался?
   И еще: сберечь копейками, пятаками, накопить  пять,  шесть  рублей  и
невзначай, к слову спросить:
   - Может, ты, Тонечка, купить что-нибудь хочешь?
   И смотреть, как расправляются и ползут со лба на лысину его  морщинки
и слышать обрадованный смешок:
   - Кха-ха-ак! Купчиха, право, кха-ха-а...
   Осенью Володька перебрался с сушилок в комнаты. В дожди и холод играл
с отцом в шашки, валялся на постели, скучал.
   И вот этой осенью, когда холодные дни смели по взвозам на берег  шур-
шавшие, как коленкор, листья, этой осенью нечаянно и просто  пришел  ко-
нец.
   Подслеповатая лавчонка Анны Тимофевны стояла на взвозе, косыми  окон-
цами поглядывая в реку. Вдоль берега, причаленные к  неразобранным  пло-
там, поскрипывали дощаники с горками полосатых арбузов. С полудня  и  до
вечера дощаники разгружали поденщицы, перебрасывая из рук в  руки  скри-
певшие на ладонях, как сходни, прочные, зеленые шары. По утрам из города
набегали торговцы, лазали, прыгали по плотам и сходням, забирались в до-
щаники, волокли арбузы в корзинах и мешках на берег.
   И здесь, как на базаре, нельзя было приметить Анну Тимофевну в  пово-
ротливой толпе, и здесь она отбивалась локтями от наседавших  завистниц,
голосила, рвала из чужих рук свою удачу, ничем не отличная от  крикливых
торговок.
   В это утро - придавленное частым дождем - река завилась  беляками,  и
ветер гонял их широко и шумно. Дощаники, точно насаженные на тугую  пру-
жину, подпрыгивали неровно, и глухо стукались об их бока  растеребленные
бревна плотов. Сходни закопались в береговой песок. Были они  скользкие,
как тесина, пролежавшая долго в воде, и кладь катилась по  ним,  как  по
льду.
   Наложив через края двуручную корзину арбузами, Анна Тимофевна докати-
ла ее почти до берега, когда, пробираясь  на  дощанике,  кто-то  толкнул
корзину ногой. Она скользнула со сходней коротким  полукругом  и  тяжело
плюхнулась в воду. Один за другим на поверхность  вынырнули  и  поплыли,
покручиваясь, арбузы.
   По берегу, на дощаниках поднялся крик и хохот.
   - Багром их, багром, маманя!
   Анна Тимофевна сбежала со сходен и, точно не слыша смеха, не  задумы-
ваясь, вошла в воду. Берег был отлогий, кругом, точно раздерганная моча-
ла, плавали бревна, постукивались лодки - к ним плотно  прибило  арбузы.
По пояс в воде, Анна Тимофевна собрала их в корзину под немолчный, весе-
лый хохот поречан, увязала кладь в тележку  и  потянула  ее  по  крутому
взвозу.
   Непереставая хлестал ветер, и, как туман, колыхалась над землей  гус-
тая сетка дождя. В размытой грязи ноги и колеса ползли назад -  под-гору
- и повозка была тяжела. На руках и вытянутой шее Анны Тимофевны  высту-
пили жилы, извитые и блестящие, как дождевые ручьи. Липкая, тяжелая юбка
цеплялась за ноги, и переставлять их было так  трудно,  точно  они  были
вправлены в колодки.
   Анна Тимофевна только раз остановилась, чтобы вытереть лицо  и  пере-
дохнуть. И когда утиралась, ощутила на губах вкус соли и  подумала,  что
вспотела. Но тут же по влажной щеке скользнула торопливая слеза,  и  она
улыбнулась самой себе. И вспомнила, как пришла ей в голову притча - одна
на всю жизнь - притча о жизни, которую надо пройти, и опять улыбнулась.
   Потом злегла в намокшую ременную лямку, натужилась и, оступаясь, поч-
ти падая, потянула повозку выше.
   Дома встретил Анну Тимофевну Антон Иваныч - хмуро  и  неприветно.  Но
сразу повеселел, окинув ее взглядом:
   - Ах, чучело! Где это ты, а?
   Переодеваясь, она рассказывала, как ловила в воде арбузы,  и  как  ей
было весело, и как она думала, что посмешит Антона  Иваныча,  вернувшись
домой после купанья.
   Антон Иваныч хохотал, а она, ожившая от его смеха, снова и снова пов-
торяла рассказ, придумывая веселые подробности  и  принималась  хохотать
вместе с ним.
   Наконец он отвел душу и сказал:
   - Ну-ка, пивка, что ли, купальщица, ха-ха!
   И опять побежал день, как всегда.
   Но на другое утро время остановилось.
   На обычный утренний зов Антона Иваныча Анна  Тимофевна  не  откликну-
лась. Антон Иваныч покашлял, поплевал, закурил папироску и крикнул  еще.
Потом поднялся и, поругиваясь, зашаркал в кухню.
   Там, заглянув в закоулок, где стояла кровать, развел руками и  промы-
чал:
   - Г-м-м-н-да...
   Анна Тимофевна спала.
   Он подошел к ней, дотронулся до раскрытого плеча, потолкал ее:
   - Что это ты?
   Она вздохнула и забормотала что-то, но не проснулась.
   Антон Иваныч приложил ладонь к ее лбу, снова помычал:
   - Г-м-нда...
   и побрел к сыну.
   Володька протер глаза, привстал в постели и уставился на отца.
   - Заболела наша хозяйка-то, Володя.
   - Кто? Что?
   - Анна-то Тимофевна.
   - Ну, что Анна Тимофевна?
   - Больна.
   - Так я-то что же?
   Антон Иваныч погладил себя по лысине, вздохнул и пропустил сквозь зу-
бы:
   - Ты бы пошел самовар поставил...
   В окна пощелкивал дождь, и в комнатах было серо и зябко.
   До обеда два раза из кухни долетел крик:
   - Тоня!
   Антон Иваныч подымался с кровати, надевал туфли и шел в кухню. Но Ан-
на Тимофевна бормотала несвязное сквозь сон, и, постояв у ее  изголовья,
он уходил.
   В сумерки она очнулась. Антон Иваныч  присел  на  краешек  кровати  и
спросил:
   - Тебе, может, дать чего?
   Она ответила не сразу, сухим, треснувшим голосом:
   - Пить.
   Но тотчас поправилась, точно испугавшись, что он уйдет:
   - Ничего... сиди.
   - Гм-м-нда... Жар.
   Он положил руку ей на голову, откинув жидкие пряди волос на  подушку.
Она схватила его руку и крепко прижала ко лбу.
   Он опять промычал:
   - Н-да... Может доктора, Анюта?
   - Нет, ничего, завтра встану, - прошептала  она,  улыбнувшись  одними
губами. Потом закрыла глаза и спросила: Как вы... нынче?
   Потом опять начала бредить, не выпуская его руки.
   Антон Иваныч попросил сына:
   - Ты бы сходил к доктору, недалеко тут, видишь - без памяти.
   Володька заверещал:
   - Ну, куда теперь пойдешь! В такую погоду хороший хозяин...
   Тогда Антон Иваныч стал собираться сам. Одевался он долго, как по ут-
рам, кряхтя и покуривая, перекидываясь сам с собою  словечками  и  заме-
чаньями. Перед уходом, в дверях, обратился к Володьке:
   - Хорошо сказать, доктора... А какого?.. Ты подай ей,  в  случае  че-
го...
   Раскрыл зонт и окунулся в сырую темень.
   От земли подымалась холодная испарина, ветер кидал в лицо пригоршнями
колючих капель, улицы были устланы лужами и пустынны.
   Антон Иваныч зашел в пивную отогреться. Через час он  опять  появился
на улице, постоял, запрятал поглубже в карманы пивные бутылки  и  напра-
вился домой.
   Там, отряхнувшись от дождя, спросил:
   - Ну, что?..
   - Все тебя звала, - отозвался Володька.
   Антон Иваныч пододвинул к постели больной табуретку и заглянул  ей  в
лицо.
   На нем лежал блеклый свет лампы, и оно было строго и просто, как лицо
постника. Губы Анны Тимофевны шевельнулись и  ему  показалось,  что  она
спросила:
   - Ты?
   - Да, я, Анюта, - сказал он.
   Она вздрогнула и открыла глаза. Остановила на нем свой взор, но  лицо
ее не изменилось, только тени на нем переместились и посветлели, и  вок-
руг рта заблестели мелкие капельки пота.
   - Посиди, - чуть внятно сказала Анна Тимофевна.
   И еще, погодя:
   - Как ты... без меня... милый...
   Потом опять закрыла глаза и часто, хрипло задышала.
   Антон Иваныч подождал, пока утихнет, уляжется хриплое дыханье, но оно
не утихало, и он задремал.
   А когда очнулся - Анна Тимофевна вытянулась на спине непокрытая, пря-
мая, и глаза ее - неподвижные, стекольно-желтые - были устремлены на не-
го. В ту же секунду он ощутил на руке своей холодную тяжесть. Он вскочил
и отступил на шаг. С его руки скатилась и звонко стукнулась о  табуретку
прямая рука Анны Тимофевны.
   ---------------
   Когда закопали могилу и Антон Иваныч остался с Володькой, он  сел  на
мягкую насыпь и закурил.
   День выпал теплый и кое-где в последний раз зардела рябина. Было  ти-
хо. Синеватый дымок папиросы почти недвижным облаком висел над  головой.
Чье-то омертвелое, придушенное стояло в воздухе стрекотанье.
   Володька просверлил каблуком в земле ямку, закопал в нее жука. Погля-
дел на небо, сказал:
   - Пойдем, что ли?
   Потом присел рядом с отцом, но тотчас вскочил.
   - Ну, я пойду!
   И, перепрыгивая через могилы, быстро пошел к дороге.
   Тогда Антон Иваныч поднялся и стал лицом к кресту.
   Крест был гладкий, некрашеный, сучковатый.
   Антон Иваныч стоял, сгорбившись, засунув руки  в  пиджачные  карманы.
Потом, что-то нащупав в углу кармана, вытащил руку и  разжал  пальцы.  В
них оказался кусочек мела.
   Антон Иваныч пододвинулся к кресту и начал выводить на поперечной пе-
рекладине мелом:
   - Анна Тимофее...
   Но мелок вдруг рассыпался, и белый порошок медленно осел на насыпь.
   Антон Иваныч постоял еще, отряхнул руки и пошел следом за сыном.

   1921-22 г.г.

   Ив. Соколов-Микитов.
   ЧИЖИКОВА ЛАВРА

   I

   Неладно у меня в груди.
   Вчера опять выстукивал меня наш доктор, Евсей Романыч. Заставил  меня
раздеться и вертел долго. Экие у него холодные и конопатые пальцы,  а  в
ушах волосья, как у медведя. А пахнет от него горелым болотом.
   Выслушал, выстукал и, закурив папироску, посмотрел этак бочком  через
очки:
   - Неладно, говорит, батенька: верхушки!
   Я уж знаю какие такие верхушки: чахотка.
   И откудова она ко мне. Всегда был здоров и прочен,  как  пень.  И  не
помнится, чтобы сохли во всем нашем роду. Батюшка мой всю жизнь прожил в
разъездах и в своем понятии не имел, какая такая болезнь. А разъезды бы-
ли какие: бывало, осень, дождь, самая непогодь, белые мухи  летят  через
поле, а он в одной своей кацавейке. По осени всегда уезжал  закупать  по
деревням скот. Домой, бывало, приедет - гуща-гущей. И все нипочем.
   Не люблю я желтых здешних туманов.
   А Россия мне, как сон.
   По утрам всего тяжче. Проснешься, - сумерок, в окно чужое небо, чужие
деревья. В комнате холодюга. Тут-то и лезут в голову воспоминанья.
   А всему-то виною война.
   Раз как-то слышу: стонет. Кошек и собак здесь нету, приподнял я голо-
ву, а это старичок наш, "подданный великой  державы",  Лукич,  свернулся
под одеялом калачиком и всем своим телом нет-нет и  вздрогнет.  Поразило
это меня насквозь. Тогда я виду не выказал. Только уж  не  мог  спокойно
глядеть на Лукича, на бороденку его, на птичью его шею. Такая к нему жа-
лость.
   Откудова человеку такая жалость? Больней это больной боли.
   Мне Сотов рассказывал, как здесь живут наши. Не знал, - век не  пове-
рил бы. Проживает  тут  русский,  Медведков,  бывший  большой  мильонер.
Кой-какие денежки его лежали в здешних банках. Приехал, значит, на гото-
венькое. Купил домик, а домики тут, как конфетки. Так вот этот Медведков
взял к себе в услужение другого бывшего мильонера, Карасева, уж пожилого
человека, в сединах. Приходился ему дальней родней. А  капитал  у  этого
Карасева в России в революцию фукнул. Остался и наг и бос. Уж как  попал
сюда, - неизвестно. К родственничку, -  зятьком  что  ль  приводился,  -
пробрался. Вот зятек и устроил его себе в лакеи, подавать  чай.  Так  он
ежедневно такую над ним манеру: нажмет кнопку и ждет. Тот явится, - сто-
ит, стоит у дверей, а зятек знай ликеры сосет, задеря ноги,  ни  единого
слова. Раз до трех этак. Потом скажет: - подай мне ботинки!
   Сотов тоже из богачей, но приятный. Были у его отца в Петербурге муч-
ные лабазы. Смели все. И старика расстреляли. А сын бегает тут, - комис-
сионером от водочного завода. Весь день в бегах. За день  набегает  этак
на кусок хлеба. Был он и у Медведкова: не принял. Жена у него милая, ти-
хая, одно слово, - русская женщина. И живут они в комнатенке, что  рядом
с нашею переплетной, наверху, где семейные. Целый день она не выходит.
   Большой мне Сотов приятель.
   А я вот научился переплетному делу. Мы двое: о. Мефодий и я. Ну,  ра-
зумеется, работать приходится больше мне. У о. Мефодия свои дела.
   Удивительный это человек.
   Теперь мы шрифты приобрели для корешков, русские. Я в этом деле нахо-
жу даже вкус. Главное, чтобы не тесно вязать, и чтобы книга раскрывалась
свободно. Теперь переплеты у нас хоть на выставку.
   О. Мефодий принимает заказы. У него знакомства. Всякие у нас заказчи-
ки. Есть и писатель, уж много лет здесь проживает, ему  я  переплел  всю
библиотеку. Очень приятный человек и заплатил. Вообще, книг русских  пе-
чатается много, и работа есть. Как-никак, - на кусок хлеба.
   Эх, все бы, кажись, хорошо, кабы хоть малая весточка. У меня в России
семья и невеста. Уж я и писал и людей просил. А теперь Россия, что  тем-
ная ночь. Уж и не знаю, придется ль увидеть кого.
   Очень я скучаю по родине.
   Бывает, - хоть головой о косяк. До того вдруг здешнее станет  в  про-
тивность.
   Как-то ездил я в центр города к одному человечку получать за перепле-
ты. Три часа просидел на стуле. Бегают люди, а я сижу. В  четвертый  раз
так-то. Плюнул и ушел.
   Проходил я в тот день по улице, где лучшие магазины. Автомобили,  лю-
ди, шум, гам. Непривычному человеку пожалуй не вытерпеть. За зеркальными
стеклами манекенщицы в модных платьях: кофей на столиках, и арапчата при
них в голубых куртках. Правда, товар везде  великолепнейший.  Я  понимаю
толк: до того тут все удивительно, такая прочность. Уж если сапоги - так
это сапоги, если сукно - сукно, гвоздь - гвоздь.  Здешняя  нитка  крепче
нашей крученой веревки. Купишь булку, - в такую завернут бумагу, что  не
раздерешь руками.
   Вот вижу, у самого края, перед зеркальными окнами, стоит  автомобиль.
Длинный, новенький, ясный, весь как чайная ложечка. Внутри обит  розовым
шелком. Шоффер в картузе, розовый. За спиной у шоффера, рядом с  этакими
часиками, цветы в особой трубке с водою, - белые розы. И сидит в автомо-
биле, завалясь в уголок, девица или дама, мисс или мистрисс, - тоже  вся
в розовом и смеется: вечернее солнце ей в открытый  ротик  заглянуло,  -
розовый ротик, розовый язычок, а зубки белые, вострые.
   И до того я вдруг возненавидел эту самую мисс или мистрисс, даже  пе-
ресохло во рту. Валялась у нас на дворе в навозе березовая зимняя оглоб-
ля. Так я эту оглоблю вдруг вспомнил. Оглоблей бы в розовый ротик!
   Так это пришло для меня неожиданно, что я даже испугался себя.  Побе-
жал и про себя думаю: вот-те и большевик! Потом-то самому стало смешно.
   Очень нас, русских, здесь презирают, и очень это тяжело.  Тут-то  еще
ничего, тут нас мало. А вот, где глаза  намозолили,  говорят,  очень  не
сладко. А за какую такую провинность? Говорят нам: предатели! А кто  нам
судья? Да и как ответить, кто предавал, а кто нет.  Зачем  же  всех  под
один гребешок.
   А тут именно так: - "Русский?" - Русский! Ну, и не  впускать  его!  В
роде, как чумные.
   И не приходится спорить. Да и как спорить: кто станет слушать? Пропа-
дешь, - ну, и пропадай на здоровье. Сдыхаешь, - ну, и сдыхай, сделай ми-
лость!
   Тут человеку погибнуть самое распростое дело. И не единая не  заметит
душа.
   Я это вот когда понял, - когда из больницы вышел, и отпустили меня на
четыре стороны. Было у меня в кармане пять фунтов с мелочью. Пошел  я  в
русское консульство, а мне только руками этак: ничего не можем,  знаете,
что нынче в России, ничего у нас нет. Выдали мне паспорт: "По  уполномо-
чию Российского Правительства".
   Спрятал я паспорт и пошел по городу. А город, как океан. Поплыл,  что
чешуйка по морю.
   Присел я на скамеечке в сквере. И сейчас на меня  с  дерева  -  прыг,
прыг, - две белки. Мне на рукав, глазки, как черные бусинки. Эге, думаю,
у нас бы давно с вас, голубушек, сняли шкурки! А тут их тысяча,  ручные:
дамы их из карманов кормят орешками.
   Купил и я орешков. Набежало и ко мне с десяток. Сидят и этак  быстро,
быстро около мордочек лапками.
   Очень я тогда задумался: очень большая должна  быть  культура,  чтобы
так со зверями. И о своей подумал доле: а мне-то вот как, мне-то,  чело-
веку, - не дадут ведь орешков!
   Ходил я в тот день, сказать можно, без пути, куда глаза смотрят. Было
мне и горько и радостно, что вот вышел, наконец, из больницы и хожу  жив
и здоров. После болезни всегда так.
   Был обочь зоологический сад. Пошел я туда. Я зверей  очень  люблю.  У
нас дома, бывало, и козы, и кошки, и собаки. И за всеми ходил я.  Я  все
знаю повадки звериные.
   До чего все устроено! Вот нашим бы поучиться. И опять подумал:  отто-
го, что культурные.
   Растрогал меня Миша, медведь. Под клеткой у него  надпись:  "Привезен
из России". Землячок. Так я ему обрадовался,  как  родному.  Глазки  ма-
ленькие, невеселые, - о чем вспоминает? - пожалуй, как и я, о родных на-
ших местах. Скормил я ему большую булку.
   Весь тот день прошел для меня непутем.
   Забудусь, забудусь, а потом за сердце: пропал! Не пил я, а тут  зашел
в ихний кабак. Накурено - свету не видно. Столов у  них  не  полагается.
Стоят округ стойки и сидят на высоких стульях. Тянут по капелькам. И все
без закуски. За вечер иной сколько так вытянет, а пьяных,  чтобы  как  у
нас, нет.
   Присел и я, выпил. И от слабости, видно, пошла у меня кругом  голова.
Развеселился.
   Хорошенько всего уж и не припомню.
   Оказался я по соседству с каким-то. Пальто дорогое,  широкое,  пушис-
тое, и хочется рукою потрогать. На ворсинках капельки от тумана.  Пальто
меня и привлекло.
   А тут у них не принято разговаривать с незнакомыми.
   Посмотрел он на меня, спрашивает.
   - Позвольте узнать, вы иностранец?
   - Да, - говорю.
   - Француз? - и лицо такое сделалось любезное, в улыбку.
   - Нет, говорю, не француз. Я - русский.
   Сразу у него лицо другое. Точно с крыши на меня смотрит. Усмехнулся.
   - Большевик?
   И улыбка у него такая неприятная.
   Подмыло меня:
   - Большевик! - говорю, и по-русски: - что выкусил?
   А он все также, с крыши, и тоже по-русски, с легоньким акцентом:
   - Я в России жил и русских людей знаю: рабы! А вы здесь зачем же?
   Я бы ему рассказал зачем!
   Ту ночь я так и пробродил по городу без ночлегу.  Ходил  из  улицы  в
улицу и все думал. И такая меня ела тоска. Вышел я на мост, посмотрел  в
воду. Кругом огни, в тумане круги радужные. Не знаю, кончилось  бы  чем.
Подошли ко мне полицейские, - они тут всегда парами, - фонариком в лицо,
- и поплелся я дальше.
   Видно, и у них не мало таковских, кому  ночевать  негде.  Встретил  я
большую повозку, в роде как бы товарный на колесах  вагон.  Одна  дверца
открыта, и там яркий свет. На полках большие белые чашки. И вижу люди, -
человека два-три, и пьют горячее.
   - Что это? - спрашиваю.
   - А это, - отвечают, - Армия Спасения для  неимеющих  крова  устроила
ночную передвижную станцию. Кому надо.
   Выпил и я большую чашку. И почти полночи просидел там.

   II

   Я о себе скажу: никогда и не думал быть дальним путешественником.  Не
будь войны, вся жизнь моя прошла бы на домашнем полозу.
   Терпеть не могу ссор и драк. Надо мною еще в училище ребята посмеива-
лись: клюква, а трогать боялись. Я всегда был один. Это от отца у  меня:
очень он миролюбивый и сурьезный человек. Услышит ли ссору или, того ху-
же, дерутся, - зажмет уши и прочь. А большой  силы  был  человек,  быков
свободно клал за рога. Раз только и вышло с ним на моей памяти: забрел в
наш огород, в капусту, пьяненький мужичонка, ходит по грядам и несет  ни
весть что. А вышла на огород моя матушка, он того пуще. Не выдержал  па-
паша, выскочил на огород со двора, где набивал колодки, схватил  за  во-
ротник мужичонку и перебросил через плетень, как люди шапку бросают,  не
бил, не ругал. Мужичонка сам после того два года хвастал на базаре,  как
его Арсентий Ильич учил летать.
   Я тоже, как и папаша, не переношу зла. Бывало, мать с отцом не  пола-
дит, а я на себе рубашки деру. Не было со мной случая, чтобы с кем драл-
ся. Только один раз с ребятами, - уж больно меня доняли, и заступался  я
за одного мальчонку, катались мы на салазках. До того я вдруг  разошелся
и себя уж не помнил, вышиб Кольке Гужеву три зуба. После того случая три
дня не поднимал глаз.
   Рано меня стала пронимать жалость и в такой силе, что  высказать  не-
возможно. Жили у нас на доме, над карнизом,  гренки.  Это,  как  сейчас,
помню. Кинул я, балуясь, кирпичинкой и подбил одну птичку. Упала она  на
землю, крылышки врозь, ротиком дышит. Поднял я ее, и стало мне так, точ-
но совершил я великое злодейство. Отнес я ее за амбар, положил на  трав-
ку, смотрю: дышит, вся, как пушинка, и воздухом пахнет. И  вот,  побежал
я, ни слова никому, за реку в Святодуховский монастырь, отмаливать  грех
и просить о чуде. Всю обедню простоял в уголку на коленях.  Потом  воро-
тился с тревогою, пошел смотреть за амбар: нет птички, - улетела,  отжи-
ла, а, может, подобрал кот. Теперь мне вспомнить смешно, а тогда пережил
великое потрясение.
   И всю мою жизнь так-то.
   Я у родителей моих был единственный. Ни братьев у меня ни сестер.  И,
родив меня, мать уж не могла иметь детей.
   Понятно, - кем я был в семье.
   Детство мое прошло под городом на большой и светлой реке. Я и  теперь
помню: домики маленькие, с крашеными ставнями, сады и огороды. Весной на
реке плоты, и мужики на плотах с шестами, - голоса звонкие.  Был  у  нас
сад, небольшой, но справный, яблони густые, тенистые, трава в саду высо-
ченная, - и густо-густо пахнет землей.
   И никогда-то, никогда, ничем не обидел меня отец. Даже слова не  ска-
зал строгого. Один раз только чуть-чуть взял за волосики для  острастки:
уж больно я надоел, просясь с ним в отъезд. Так я тогда чуть слезами  не
изошел от первой обиды. Даже и теперь помню, точно вчера.
   Учился я в городском, в нашем же городе. Об эту пору я уж и отцу  по-
могал, доводилось с ним ездить. На возу, бывало, лежишь, под голову  ру-
ки: надо мной небо, облака большие и звезды. Вокруг телеги, бычьи и  ко-
ровьи рогатые головы. Отец обочь идет, в сапогах, кнутик за ним бежит по
траве.
   Многого я тогда насмотрелся и принял в себя.
   После училища поступил я в приказчики, в оптовую торговлю, и началась
настоящая моя жизнь. Стали меня в другие города посылать за делом:  было
у нас льняное дело и пенька. И очень я подошел к делу. Хозяин у меня был
старовер, человек крепкий, отцу моему хороший знакомый. Пришелся  я  ему
по душе, и стал он доверять мне большие дела. А у меня к этому смекалка,
и бухгалтерию я понимал хорошо.
   Еще со школьного времени приглянулась мне девушка из Заречья, из  во-
енной семьи. Проще сказать: был я тогда влюблен. Была она добрая,  крот-
кая, волосы у нее очень чудные, и носила она за спиною две тяжелые косы,
звали ее Соня. Учил я ее кататься на велосипеде, и ходили мы  гулять  за
город, в сосновую монастырскую рощу, что над рекою, а сосны там как вос-
ковые свечи и глядятся в воду. Кто не поймет!.. Очень долго у нас  тяну-
лось, даже являлась у меня опаска, как бы не перебил кто мое счастье.  А
когда нашел я свою дорогу и стал твердо, пришло время решаться. Ответила
она мне, что согласна, и порешили мы отгулять  нашу  свадьбу  по  осени,
когда кончится у нее траур по умершей в тот год ее матери.
   В это самое лето и грянула над Россией война.
   Теперь, когда вспомню, - такое было то лето. Я,  разумеется,  ничего-
шеньки не видел округ, летал, как на крыльях: а уж  потом  говорила  мне
мать, - жуткое было лето. Ходили люди - как зверь перед грозою. В городе
пьянство, разбой - и так, точно нечем дышать, точно у  людей  все  вышли
слова. Власть безобразничала. В городе нашем председатель земской управы
бывший жандармский офицер Верзилов, совращал школьных учительниц, и мно-
го было такого. Мать моя сказывала, что перед самой войною очень измени-
лись дети, точно бы чувствовали, - и не было у них другой игры: в  штыки
да ружья. Видела она и виденье, - будто едут с отцом по шоссейке, сосен-
ником, и видет она, - метнулось через дорогу, стала она  приглядываться,
и, будто, стоит человек, и сабелька на правом боку... А был то Вильгельм
сухорукий. - Я, конечно, тогда посмеялся, только очень меня потом удиви-
ло, когда после узнал, что и впрямь у Вильгельма правая рука сухая. А уж
в канун четырнадцатого июля весь наш город видел, как над рекою, на  за-
паде, отражаясь в багровой воде, стоял большой огненный крест.
   В день объявления войны был я по делам в другом городе. Там  и  услы-
шал. И так у меня вдруг забилося сердце, когда  вошел  в  номер  товарищ
(стояли мы в Коммерческой гостинице, в одном номере) веселый, и  показал
белый листок.
   - Мобилизация! Война!
   - Какая война?
   - Германия нам объявила войну! - А сам смеется.
   И так меня это подмыло, даже краска в лицо.
   - Да ты что, шутишь?
   - Чего шутить, смотри сам.
   Посмотрел я, и правильно: мобилизация, война.
   - Да что ж ты, говорю, смеешься, дурак?
   Так и сказал: дурак.
   Посмотрел он на меня, усмехнулся.
   - Ну, говорит, это разве надолго, а нам заработку прибавит.
   А я только покачал головою. И зажало у меня сердце: быть  беде.  Так,
точно моя решалась судьба.
   Вышел я вечером на волю, а уж там ходят, орут.  Гимназисты  и  прочая
молодежь. В руках царские портреты и флаги. Поют и кричат ура. И  увидел
я, несет мой приятель древко, рот раскрыт, и глаза глупые. До  того  мне
стало противно и тошно, плюнул я на землю и пошел в номер.
   А на другой день громили по городу немецкие магазины. Такое было  бе-
зобразие, дикость, что и вспомянуть тошно. Сколько вещей прекрасных  по-
гибло. На мосту двух немок-девушек сбросили в реку и добили в  воде  ка-
меньем.
   Заперся я тогда в номере, а потом уехал.
   А в городе у нас то же, хоть и полегче. Председатель  управы,  Верзи-
лов, вижу, по городу чкает в автомобиле, уж при погонах, и  морда  широ-
кая. Солдат стали сгонять запасных. Кабаки поприхлопнули.  Боялись  бун-
тов, но обошлось гладко. И так повели дело, в роде как празднуют  празд-
ник.
   Газеты аршинными буквами: "война, победим!" Понасыпали денег.  И  по-
ползла тут всякая сволочь.
   Не я один ходил в те дни с таким сердцем, только мало мы были примет-
ны.
   Прибавилось и в нашей фирме делов.  Кой-кого  взяли,  -  пришли  про-
щаться, в зеленых рубахах, новенькие погоны. А я остался, как единствен-
ный сын. Набавилось и на мою долю работы. Стали мы заниматься поставками
на оборону. Пришлось мне не мало тогда покрутиться на людях. И наглядел-
ся... Сколько поднялось подлости, подлогу и воровства!.. Сбывали  всякую
дрянь. Мой хозяин держался, а другие враз поделали капиталы.  А  уж  там
лилась кровь, а тут мы читали газеты, и писал Григорий Петров. А что там
- неизвестно. Увидел я первых раненых под Москвою, серые, в белых повяз-
ках, глаза глядят недобром, округ ходят дамы, пахнет карболкой. Успел  я
спросить у одного: "Ну как?" - Только махнул белой рукою.
   Так и пошло. Писали, что конец через три месяца, а потом отложили.  В
цирках и театрах играли союзные гимны. И всяческий день гнали и гнали  с
вокзалов солдат. И сколько было тогда, -  ежели  повнимательнее  пригля-
деться к людям, - тупости, дури и безрассудства.
   Думаю я, что в те дни и зародилась моя болезнь.

   III

   Всего не опишешь. Ездил я по городам всяческим, многих  встречал  лю-
дей: и не разу не порадовалось мое сердце. Как захолонуло тогда, в номе-
ре, когда товарищ принес белый листок, так и  осталось,  как  в  когтях.
Сплю - думаю, ем - думаю, хожу - думаю.
   И пришлось отложить нашу свадьбу, потому что потребовали  ее  отца  в
армию, и пришлось ей остаться за хозяйку в семье. Да и у меня прихлынуло
дела, некогда хорошей минуты урвать: приеду, забегу и опять в душный ва-
гон. И точно пролегла между нами тень.
   Через год потребовали и меня. Большое это было огорчение в семье,  но
примирились: брали у всех. Попал я в пехотный запасный полк, три  месяца
гоняли меня с деревянным ружьем, три месяца провалялся на гнилой соломе.
Потом удалось отцу устроить меня к нашему воинскому в писаря.
   Стал я сидеть за бумажками, стучать на машинке.  После  прежней  моей
самостоятельной службы показалось мне это тяжеленько, но сам себе  гово-
рил: каково другим? Больше всего были мне неприятны товарищи:  очень  уж
сквалыжный этот писарской люд.
   Прослужил я так больше года, а потом приказ: всех кто с образованием,
даже малым, командировать в школы прапорщиков. Тогда  этих  прапорщиков,
как курица из яиц, высиживали в двадцать один день.  Можно  сказать,  на
убой. И надо признаться, много всякой дряни щеголяло в офицерских  пого-
нах. Большое это имело влияние.
   Прошел я всю муштру, произвели меня в офицеры. Фотографию я папаше  в
город послал, на стенку: все, как следует,  -  погоны  со  звездочкой  и
школьный значок. А было это как раз в революцию, текло с крыш. Назначили
меня в полк "защищать свободу".
   Получил я краткосрочный отпуск для свиданья со своими. Нарочно не из-
вестил, чтобы порадовать больше. Приезжаю на  станцию,  нанял  извозчика
(железная дорога от нашего города более десяти верст). А извозчики  наши
с незапамятных пор имеют обычай меряться на  кнут,  кому  везти  седока.
Достался мне старичок рыженький, Семен из Ямщины. Повез он меня на своей
таратайке, дорога плохая. Переехали мы мост, шлагбаум, выбрались в  наши
поля. Ветер подул весенний, земляной. По дороге ходят грачи,  и  носы  у
них белые, перелетят и опустятся.
   - Ну как, Семен, - спрашиваю, - как повстречали свободу?
   Сидит он спиною ко мне, в рыжем армячишке, солдатская шапчонка  ухас-
тая.
   - А чорт ее знает, - говорит. - Знать посадили нового справника!
   - Как так исправника? Исправников теперь нет.
   - А чорт ее знает!
   Спускались мы с горки кустами. Вижу, идут впереди трое  в  солдатских
шинелях, за плечами сумки. Оглянулися на нас, заприметили, видно,  меня,
- и в кусты. Как сдуло.
   - Это кто ж такие? - спрашиваю.
   - А это дезертеры. Теперьча их много. Запужались твоих еполетов.
   Проехали мы овражек, стали подниматься. Подвязал он  возжи,  соскочил
на дорогу, идет рядом и крутит цыгарку, рукава длинные, рваные, под мыш-
кою кнут.
   - А что, барин, - говорит мне (так и назвал: барин), - пора ведь кон-
чать воевать, а? Народишка-то израсходовался, три годика кормили  Рассею
бабы. Гляди-ка, поля! - и показал кнутовищем.
   Поглядел я на поля и впрямь: много, много заобложело бесхозяйных нив.
   - Вот то-то, - говорит, - вот и бегут дезертеры.
   Докурил он цыгарку, оправился, догнал  лошадей,  проскакал  на  одной
ножке и вскочил на свое место. Ударил по лошадям, оборотился ко мне, от-
вернул воротник армяка, - вижу, глаза веселые, подмигивает:
   - А у нас ямские ребятенки до складу добираются, до очистного!  Стос-
ковались по водочке. Уж и будет жара!
   Повернулся и опять по лошадям.
   Приехал я домой, в город, и узнать нельзя. Начальство все  поснимали.
Исправник Василий Матвеич (большой был любитель до редкостных кур и  ин-
дюшек, - был у него целый птичий завод), - в тюрьме, за погостом. По го-
роду надписи: "Война до победы!" и такое все прочее.
   Угадал я в суматошное время.
   Стали таскать меня, как "делегата с фронта". Никакой я не  делегат  и
еще не был на фронте, - все равно, не стали и слушать, подхватили и даже
подбрасывали на руках. Отвечал я всем за Керенского.
   Очень мне это было противно.
   И опять, как тогда, перед войною вижу: ни у кого-то,  ни  у  кого,  в
глазах радости. Повыпустили из острога воров, стали они  шалить  по  За-
речью, потом перебрались и в город. Очень было тогда неспокойно. И сиде-
ли люди по домам, за замками.
   А больше пугали тревожные слухи о готовящемся разгроме винного  скла-
да. Стоял этот склад за городом, возле казарм. Большой, красный, всем на
виду. Ни единый мужик, проезжая на базар мимо, не мог удержаться,  чтобы
не сказать этак: "Ишь тлеет добришко!" А хранилось, говорили, на  складе
несколько тысяч ведер опечатанного вина и спирта, целое  море.  Слух  об
этом вине давно ползал по городу, и темные личности на базаре подмигива-
ли друг дружке. И почему-то больше всего страшило: стояли в  городе  два
запасных полка, - вырос обочь старого города новый, деревянный, из бара-
ков и кухонь. Сидели солдаты смирно, молчали, но в этом  и  чуяли  самое
страшное.
   На другой день по моем приезде было в городе совещанье, - о том,  как
быть с вином и как уберечь город от возможного погрома. Приволокли и ме-
ня, как "делегата". Присел я в сторонке на стуле, слушаю.
   Председательствовал на собрании гарнизонный ветеринарный врач.  Зубы,
видно, у него болели, и распухлую свою щеку подвязал  он  носовым  белым
платком. Держал он в руках синий химический карандаш, - и  все  по  лицу
себя мазал, весь в синяках.
   Разного я там насмотрелся.
   Долговязый поручик предложил пустить все вино в продажу и  вырученные
деньги оборотить на пользу "нуждающегося человечества". Некоторые  пред-
лагали поставить округ склада стражу из членов комитета общественной бе-
зопасности и установить пулеметы. Под конец  выступил  солдат  запасного
полка, в унтер-офицерской форме, видимо из взводных  или  из  писарьков.
Глазки у него были маленькие, черные, мышьи. Заговорил он очень гладко и
точно и как-то сразу убедил всех.
   А предложение его заключалось в том, чтобы  поручить  ему  в  большой
тайне набрать "комиссию" из вернейших людей, и с помощью их начать  тай-
ное уничтожение вина на складе. Так, чтобы ко времени разгрома  никакого
вина не оказалось.
   Предполагалось же, что, кроме неразлитого вина и спирта, хранится  на
складе около пяти тысяч ведер в стеклянной посуде, в четвертях, бутылках
и мелких "мерзавчиках". Черненький унтеришка предлагал: - спирт из  цис-
терн вылить в подполье на землю, а уничтожение мерзавчиков поручить вер-
нейшим людям под его руководством. В две-три ночи он брался сделать дело
начисто.
   Так на том и постановили.
   Разумеется, что получилось из всего этого.
   На другой же день началось невероятнейшее  вокруг  склада.  Началось,
повидимому, от самой же "комиссии", усиленно  занимавшейся  истреблением
стеклянных "мерзавчиков". Уж рано поутру вокруг склада бушевала толпа. И
надо отдать справедливость, менее всего принимали  в  том  деле  участие
солдаты и простые рабочие люди. Скоро весть пошла по деревням. Понаехало
множество крестьянских подвод с кадками и ведрами. Спирт и водка,  меша-
ясь с грязью, из разбитых цистерн растекались через дорогу.  Ее  черпали
прямо с земли, вместе с навозом. Тут же в лужах разлитого вина  ложились
пьяные мертвецки. Двое утонули в чанах. В тот день я своими глазами мно-
го раз видел, как почтеннейшие в городе лица, охранители  порядка,  даже
священнослужители и учителя местной гимназии, отцы  города,  волокли  по
улицам, едва прикрыв полою, охапки веселых бутылок. Одного своего знако-
мого, из городской управы, я остановил на  улице  и  поинтересовался:  -
"Это, вы, куда же?". - "Э, - кивнул он головою (обе руки у него были за-
няты), - теперь все едино, надо припрятать в запас!". И  подмигнул  гла-
зом, точь-в-точь, как тогда мне Семен. И опять я  должен  отметить,  что
многие и многие простые люди даже по своему почину  пытались  прекратить
безобразие, но что можно было сделать?
   В обед, из озорства или случайно, чья-то рука подожгла  растекавшийся
по двору спирт. Все вспыхнуло сразу голубым пламенем, среди белого  дня.
Многие получили ожоги, а восемнадцать человек, как потом сосчитали,  по-
гибли в огне.
   Очень сильное впечатление на жителей произвел этот страшный пожар. На
другой день город казался вымершим, так было тихо и пусто. И многое дру-
гое, что произошло в те дни, казалось малым и незначительным.
   В городе я пробыл семь дней. За эту неделю в личной моей судьбе нема-
лая произошла перемена. Я и раньше приметил, что между Соней и мной про-
легла тень. А теперь еще стало виднее: встретила  она  меня  неприветно,
как-то чуждаясь, не глядя в глаза. Разумеется, я не подал виду. Я прихо-
дил к ней, вел разговоры и нарочно не начинал о нашем, -  ожидал,  когда
заговорит сама. А она все молчит. Служила она в сестрах, в местном  гос-
питале, ходила дежурить. Очень мне это не нравилось, и о сестрах  я  был
наслышан. Но и тут не сказал ни слова. Молчал.
   Видел я ее раз на улице с  офицером  запасного  полка.  Говорила  она
очень взволнованно. А я даже не подал виду и свернул в сторонку.
   Уж мать мне раз намекнула, видя мое беспокойство,  чтобы  поменьше  я
верил в людей. А я сам видел, какое время:  люди  охолодали,  истоскова-
лись, - столько покинутых жен и невест, столько мужчин без семьи, и даже
оправдывал многое. Разумеется, не все: в городе  нашем  чуть  не  ежене-
дельно вылавливали в колодцах новорожденных... Разумеется, о Соне у меня
и в мыслях худого не могло быть, и все это к слову и определению  време-
ни.
   А перед отъездом пошел я к ней и сказал прямо:
   - Помните, говорю, Софья Николаевна, слово, сказанное между  нами,  и
не забывайте, что есть человек, который любит вас больше всего на свете,
несмотря ни на что. Теперь я уезжаю и, может-быть, не скоро ворочусь,  -
может, вы в чем передо мной и виноваты, я вас прошу только, не  терзайте
себя, - вы должны оценить человеческое сердце, и возьмите себя в руки.
   После этих слов бросилась она мне на шею и зарыдала. А я понял по  ее
словам, что виновата, но любит меня, любит.
   С тем я и уехал, уж прямо в маршевый полк.

   IV

   Что могу сказать про войну?
   Одно могу: очень страшно. Когда пригнали наш полк  на  позиции,  -  а
время было какое! - и рассадили по норам, началась для меня новая жизнь.
И раньше я понимал, а теперь убедился, что чем человек проще, тем и душа
у него теплее. И стал я  приближаться  к  солдатам  и  отходить  от  на-
чальства. Разумеется, не проходило мне такое даром.
   Тогда, в окопах, понял я многое: что уж никакой войны  нету,  что  не
желает народ войны. А оттудова все приезжали, сгоняли солдат, и крик был
один: "до победы!". Наш полк слушал молча, - зато чего только ни говори-
лось в окопах. И вместе с солдатами понимал  я  горькую  ошибку  наезжих
"орателей".
   Сидели мы в ожидании приказа о наступлении. А когда вышел приказ нас-
тупать нашему корпусу, пошли по частям споры. Наш полк согласился  вести
наступление.
   Это было первое мое боевое крещение.
   И ничего-то я, ничего не запомнил,  кроме  смертного  страха,  свиста
пуль и великого отвращения к непонятному мне убийству.
   Как и следовало ожидать: окончилось все очень плохо, вся  наша  диви-
зия, растерявшись и упустив связь, оказалась в плену.
   Была это третья неделя моей фронтовой жизни: погнали нас в плен,  как
овечек.
   И вышло нам в плену, не в пример прочим, полное  благополучие.  Взяла
нас, - всех, кто шел "за свободу", на свое попечение одна большая держа-
ва. Стали нам высылать пайки, одежу, еду,  даже  выплачивали  жалованье.
Зажили мы, сказать можно, припеваючи. Другие, кого угораздило при  царе,
- заборы грызут с голодухи, а у нас  кофей,  какао,  шеколад,  шерстяное
белье... И свободой мы пользовались немалой: можно было ходить в городок
и иметь при себе деньжонки. В те дни Германия  маленько  уж  поотпустила
вожжи. Насмотрелися мы там на голодуху, на человеческую горе-беду.  Наша
тогдашняя российская жизнь была противу ихней, как царство  небесное,  и
никакого у них выхода, точно зажали себя в чугунные тиски. Понял я  тог-
да, что тесный у того народа дух. И еще я понял, что вся наша  видимость
от них, - и дома в городах, и картузы у чиновников, и дисциплина в войс-
ках, - и что уж нет между нами настоящей войны, и давно пососкочил с них
прежний задор. Видимо, требуется людям, чтобы хлебнули горя  полную  ме-
ру...
   И особенно было жалко, когда многие стали около нас крутиться. А были
мы там, как знатные богачи, и стали к нам прибиваться  оголодалые,  осо-
бенно ихние девушки. Бывало с  утра  мелькают  между  соснами  их  белые
платья. И что таить грех, многие из наших находили в том вкус, и за  ку-
сочек мыла или за плиточку шеколада можно было получить удовольствие.  И
никакие уж не удерживали меры: все шло напровал и к концу. Думаю я,  что
уж и тогда каждый из них про себя свое знал, и только так держались  для
виду.
   Удивлялся я ихнему трудолюбию, терпению  неистощимому.  Только  поду-
мать: кругом в кольце, весь белый свет враг.  Если  уж  обглодала  война
Россию до косточки, то как же у них...
   Очень растрогал меня один случай.
   Окарауливали наш лагерь часовые, из  ландштурмистов,  можно  сказать,
старики. Довелось мне раз остаться с таковским один-на-один.  Дело  было
под вечер, наши разошлись в город, и осталось во всем  бараке  человечка
два-три, да тот часовой, лысый и ветхий. И бескозырочка на голой его го-
лове торчала смешно. Я как раз разбирал очередную посылку (высылали  нам
наши пайки в посылках, еженедельно, в ловких ящичках, с клеймами). Выни-
маю помаленьку из ящичка: мыло,  одеколон,  пасту  зубную:  потом  пошло
съестное: шоколад в толстых плитках, какао, сгущенное молоко,  бульон  в
пузырьках, варенье из апельсинов, белье. А он у окна близко и  чувствую,
что глядит, но не подает виду. Разложил я всю получку на одеяле  и  стал
приводить в порядок. И вдруг от окна слышу, быстро, быстро  так  и  чуть
слышно:
   - Маленькая, маленькая у меня внучка!
   Оглянулся я и вижу: глядит и весь в краске, а глаз не опускает. Голу-
бые, выцветшие, стариковские глаза со слезинкой.
   Сунул я ему неприметно плитку и флакон  с  бульоном  (запрещалось  им
брать вещи у пленных), а он быстро так, быстро под свою серую  курточку.
И отвел от меня глаза.
   А дня через четыре повстречал я его в коридоре, остановил он меня  на
минутку и сует что-то в руку. Посмотрел я: колечко.
   - От внучки. На память!
   Пожал мне так руку, повыше локтя:
   - Скоро, скоро войне конец!
   И у них тоже.
   Поглядел я близко в его выцветшие глаза и сразу увидел  всю  страшную
нищету его и отчаяние. И опять сжалося у меня сердце: для чего, для  ка-
кой нужды, для какого черного дьявола затеяли люди войну себе  на  поги-
бель?
   Так и осталось у меня то колечко,  простенькое  с  голубым  камушком,
храню на память, как сердечный подарок от моего "врага".
   Захаживали к нам пленные, из русских, из давних. Все расспрашивали  о
России. Но как-то не могли мы с ними сойтись. Было им непонятно: как  же
так, революция, а мы опять пошли на войну!.. И то, что нам слали  пайки,
и были мы в роде как на особом  счету,  -  отшатывало:  казались  мы  им
чем-то в роде предателей их общего дела. А нам не легко было это видеть,
и сами мы от них сторонились.
   Нас, офицеров, сразу же отделили. Жили мы особо и особо получали пай-
ки. И, волей-неволей, довелося сживаться с людьми.
   Сошелся я с одним прапорщиком из нашего же полка, Южаковым.  Был  он,
как и я, из простого семейства, служил у "Проводника" в Москве по  рези-
новому делу. Понравился он мне за простоту и  веселость.  У  кого  горе,
тоска, лихоманка, а у него всегда в зубах праздник. Все,  бывало,  шутка
да смех, - и зубы у него были ровные, белые, полный рот. Очень он  любил
выпить и напивался так, что бывало и с ног долой. А на другой день вско-
чит, как с каменки, водицы хлебнет и опять весел и свеж. Выразить невоз-
можно, как любили его бабы. Сколько у него за время нашего сиденья  было
романов, и сосчитать невозможно. Сам  он  говаривал  бывало:  "Меня  поп
бабьим миром помазал!", - и зубы покажет как сад. Не было в нем  никакой
жадности, и очень меня то привлекало. Хоть, сказать правду, распущеннос-
ти его я не хвалил: все, как получит,  раздаст.  И  много  околачивалось
вокруг него всяческого народу.
   Влюбилась в него одна немочка, беленькая, кругленькая, щечки в румян-
це, даром, что кормилась картофельной шелухой. И так она к нему привяза-
лась, как вар, и когда уходили - бросилась на шею при всех, это к  плен-
ному! - и так и зашлась. А он пообещал обязательно  прибыть  за  нею  из
России, как только установится полный мир. На том только и помирились.
   С этим Южаковым довелось мне впоследствии помыкать наше горе.
   А про себя я знаю, что  человек  аккуратный.  Это  у  меня  от  отца.
Расстройства и непорядка я не люблю.
   Пока сидели в плену, занялся я изучением языков. И очень пошло у меня
ходко. Ну, разумеется, время было довольно, а к занятиям  я  всегда  был
прилежен. Полагал я, что потом, может, мне пригодиться на службе. Изучал
я два языка: немецкий и английский и через два месяца кое-что  уж  куме-
кал. Частенько доводилось мне для Южакова переводить письма от его  пок-
лонниц и даже писать ответы. Сам Южаков - ни бум-бум за все наше  время,
и уж бог его ведает, на каком языке объяснялся он со своими подружками.
   Жалованье наше я тоже берег, не тратил, и зашивал все в подкладку.  И
понемногу набралась у меня сумма, чтобы вернуться в Россию не с  пустыми
руками и не сесть с налету на чужую шею.

   V

   Очень мы тогда надеялись на скорое возвращение.
   Из России приходили вести и даже издавалась для нас газета, но толком
ничего мы не знали. И письма из России не доходили. Писал я домой часто,
но так и не дождался ответа.
   А жили мы под маленьким городком, в лесистой местности, поблизости от
железной дороги. Лагерь был новый, особый, и жили мы, как на даче.  Вок-
руг стояли сосны, большие и голые, и внизу озеро, а дальше  -  горы.  И,
можно сказать, до того за те месяцы все пригляделось:  каждый  кустик  и
каждая кочка, каждый камушек на дороге, что вот и теперь тошно. И  прис-
мотрелись мы друг к дружке, каждый знал другого до ногтя, и  глядели  мы
оттого в стороны. Только одно и соединяло: мечта о России.
   Так прошло лето, и подкатилась осень: ветер загулял по макушам. Пошли
слухи, что в России новая перемена. Немцы молчали: у них  было  свое,  -
думали о своем. Газеты писали, что  по  России  бои,  что  власть  берут
большевики. А мы не знали, чему верить и чего ожидать.
   Еще тогда начался между нами разлад. Большинство же  сидело  примолк-
нув, да и, сказать правду, нашлось не мало, что были вполне довольны,  -
слава богу живы да сыты, и не забывает держава!.. Большую же часть наших
пайков мы продавали и жили вполне прилично.
   В самое то время почувствовал я себя худо, показалась  горлом  кровь.
Отправили меня в околоток, - потискал меня доктор, тоже из пленных,  по-
жал плечами: что было можно! Вернулся я на свое место и стал  жить  поп-
режнему. Только вдруг точно стал видеть зорчее и глубже понимать людей.
   А вскоре подлинные пришли слухи о перевороте, и больше стали говорить
про мир. В других лагерях было большое волнение, и  многие  из  пленных,
что сидели подолгу, убежали домой самоволкой: многих  немцы  вернули,  а
иные, как видно, пробрались. В то время уж  глубоко  забрались  немцы  в
Россию.
   После переворота стали к нам прочие пленные хуже. Свои и чужие нас  в
глаза называли предателями. А по мнению русских выходило, если б не  мы,
офицеры Керенского, - давно войне был бы конец, и поехали все по домам.
   А потом, в скорости, прошла весть о мире. Большое  было  ликованье  у
немцев, и городишко наш весь был в флагах, и к нам  приходили  делегации
поздравлять. А мы не понимали, радоваться или горевать, и как  принимать
нам немецкое ликованье. Прошел в те дни между нами слух, что теперь  нас
бросит держава и непременно лишит пайка  и,  правильно-верно,  некоторое
время не было нам никаких посылок, потом опять стали  присылать  и  даже
прибавили жалованья.
   В эти дни не малые были между нами споры, и наезжали к  нам  делегаты
из других лагерей и толковали по-разному. Солдаты все, как  один,  знали
свое: мир, по домам, в Россию!.. И не мало приняли немцы  трудов,  чтобы
ввести мало-мальски порядок. Тогда мы узнали, что нам, "керенцам", возв-
ращаться в последнюю очередь, когда пройдут все. Очень нас это огорчило,
и опять пошли у нас споры. Многие захотели теперь же, другие соглашались
ожидать. Многих пугала Россия: доходили слухи, что там голод и всех, кто
приезжает из плена, берут на войну со своими: белые и красные, все  рав-
но. И этих слухов страшились.  Все  же  некоторые  из  нас  убежали,  но
большинство, поспорив, остались, тем более,  что  опять  стали  получать
прежний паек.
   И странное дело: чем страшнее шли из России вести,  тем  больше  меня
тянуло туда. И многие-многие не спал я тогда ночи.
   В то время немцы нас как-то вдруг позабыли. Очень скоро  поняли  они,
что не кончена для них война, и все свои силы устремили на другой фронт.
Очень было тяжелое время: решалась участь Германии. И по их лицам  видел
я, что все решено, и как они смертельно устали. Жила Германия  тогда  на
последние свои кровинки.
   Довелось мне познакомиться с одним немецким  семейством.  Свел  меня,
конечно, Южаков. Были в том семействе две дочери - барышни, они затащили
его, а он привел и меня. А ходили мы в то время свободно.
   Старик, отец барышень, служил на почте мелким чиновником. Барышни то-
же где-то служили, бегали с папками. Южаков половину своего пайка остав-
лял у них.
   Было у старика два сына: одного убили на русском фронте под Варшавою,
другой - уже раненый дважды, сражался против французов.
   Вскоре после мира с Россией приезжал он в отпуск, и я познакомился  с
ним. Был он какой-то весь серый, точно из подвала,  и  правое  веко  его
дергалось непрерывно. Что-то было в нем настороженное,  будто  прислуши-
вался, и что-то очень недоброе. Заметил я за ним, что ничего-то не  дое-
дает и не допивает: в чашке непременно оставит кофе, хоть одну  ложечку,
и не доест свой сухарик. Очень это не подходило к немцу, да еще в  такое
время, когда питались люди одной картошкой. А со мною он  был  вежлив  и
даже любезен.
   Однажды заговорили мы о войне, о том, когда можно  ожидать  конца.  И
вдруг он так резко, точно сорвался с зарубки:
   - Э, - война!..
   И так-то зло посмотрел на портреты, висевшие у  них  над  диванчиком:
Вильгельм со всеми своими сыновьями. И задергалось у него веко.
   Слова простые, а сказал он их с таким выражением, что понял я  многое
и поскорее перевел разговор.
   Наступали тяжкие дни. Видел я, какие были у них в те дни лица,  точно
перед последним часом. И как перед последним часом, нет-нет, и всплывала
надежда. Стояли они тогда под Парижем, и многое писали газеты, а радости
ни у кого я не приметил. Ежедневно проходили мимо нашего городка эшелоны
с русского фронта, выскакивали  из  поездов  солдаты,  брали  воду  и  у
всех-то лица серые, закопченные, точно по году просидели в  подвалах.  И
все были молчаливы и как тот, мой знакомый, все чего-то не успевали  до-
делать: то не дождутся воды, то опоздают на поезд. А больше молчали.
   И было мне так, как тогда в России: большая к людям жалость.
   А в скорости рухнуло.
   Видели мы, как началось у них то же, что знали мы  про  Россию.  Было
все очень похоже: также вдруг побежали куда-то люди и те  же  вырывались
слова. Появились солдаты с фронта, были они  встревожены  и,  как  наши,
оборваны, свалявшиеся отросшие бороды их были в земле, и лица под  боро-
дами казались серее, и виднее проступала на  них  черная  густая  грязь,
страшнее блестели глаза. Заполонили они наш вокзальчик,  разбежались  по
всему лесу, заходили и к нам. Дрожали у них руки, и рассказывали  они  о
войне страсти, и, как тогда у нас, вдруг не стало отдельных Иванов и от-
дельных Фрицев, - все катилось, как один, прорвавший запруду,  мутный  и
серый поток. И необыкновенно много вдруг наползло отовсюду калек и  убо-
гих, - безногих, безруких, слепых. Ползали они по дорогам, стояли у вок-
зальных стен, пробивались в вагоны. Точно вдруг  вывернула  война  перед
всеми свой гнусный и синий требух.
   Очень нам было в те дни беспокойно. И многие тогда пожалели,  что  не
убежали в Россию. Опять прекратились наши пайки. И как  незваные  гости,
отгуливали мы чужое похмелье.
   А был то ноябрь. Видели мы и наблюдали, как рушится  прежняя  крепкая
Германия. Не узнавали людей.
   В то время появился в городе сын моего знакомого, солдат. При наступ-
лении на Париж получил он третью рану, ходил с большой забинтованной ру-
кою, посерел больше, и страшнее трепетало его правое веко.
   Он собственноручно снял со стены портрет Вильгельма и первый объявил,
что в Германии революция, и что он член совета солдатских депутатов.  Он
забегал к нам, говорил речи, взмахивая своей белой  и  жалкой  рукою,  и
вскоре уехал. И без него городок остался тревожным и растерянным,  соби-
рающим свои крохи.
   В те дни гужом тянулись с запада поезда.  Серые  люди  с  солдатскими
ранцами, без винтовок, в маленьких бескозырках и в стальных шлемах  пок-
рывали их саранчею. Они лежали на крышах, свешивались в  открытые  окна,
висели на ступеньках.
   И старые люди, сросшиеся с прежним порядком,  слушали,  как  катилось
новое страшное слово: республика, а с ним и другое, не  менее  страшное:
мир.
   А вскоре пришло для нас предложение: помогавшая нам держава предлага-
ла всех офицеров-керенцев взять на свою землю. Обещали  нам  при  первой
возможности отправить на родину. Мы потолковали и согласились,  тем  бо-
лее, что на скорое возвращение пропала наша надежда, и ходили слухи, что
всех нас, керенцев, будут в России судить.
   Отправили нас перед рождеством, в декабре. Ехали мы через Данию,  су-
хопутьем. Там посадили нас на пароход, большой, белый, пахнущий краской,
и под охраною миноносца пошли мы к новому берегу.
   А я дорогою думал: как сложилась судьба, и какая сила разбрызгала лю-
дей по всему свету, до того мирных и привязчивых к месту!
   Высадили нас в понедельник, утром, и того же дня отправили  дальше  в
самый большой город в Европе.

   VI

   И верно: очень это большой город и великолепный!
   Много я перевидел городов в России, больших и малых, но даже и  срав-
нивать невозможно. Это как перед Москвою  наше  Заречье,  где  капустные
огороды.
   И очень я подивился здешнему народу. Был я в те дни, сказать, как пу-
щеный из тюрьмы и бегал целыми днями, покудова ноги носили, и много наг-
ляделся.
   Спервоначалу очень казалось необыкновенно и даже так,  словно  совсем
не знают нужды, и нет людей, чтобы голодовали. А потом уж на своей шкуре
узнали, что и здесь нужда, а если не больше, то, пожалуй, нашей и  поту-
жее, потому, - на последний конец, не пойдешь, как у нас,  с  ручкой,  а
если прихватит безысходность, конец один: ложись как  собака  под  куст.
Казалося нам сперва, что совсем нет в этой стороне нищих, а потом  разг-
лядели, что нищих, пожалуй, и побольше, только тут они по  особому,  при
воротничках и обязаны иметь вид веселый и бодрый,  чтобы  не  оскорблять
всеобщего благообразия. Узнал я впоследствии, что запрещает здешний  за-
кон собирать милостыню, и каждый обязан заниматься работой, потому и хо-
дят по улицам люди с трубами, бьют изо всех сил в барабаны, или сидят на
панели и рисуют по асфальту мелом картинки. Теперь-то все  примелькалось
и обжилось, и гляжу я на все это как на привычное, а по первому меня по-
разило: что за развеселые люди гремят в барабаны! Теперь я хорошо  пони-
маю, что тут, ежели по-нашему, ради Христа, да на глазах слезы,  -  хоть
год торчи на угле, ни единая душа не подаст! По первому казалось  нам  в
диковинку, а теперь присноровились и наши. Проходил я этими днями по од-
ной улице, гляжу, - барабанят (тут очень большой почет этому  инструмен-
ту, и каждое воскресенье слышно, как проходит по улицам Армия Спасения).
Вижу - один держит на животе огромный барабан, весь  изогнулся,  а  двое
дуют в трубы. Тот, что на барабане, как-то ловко  выделывает  палками  и
этак и так, будто жонглер в цирке, - подошел я поближе, гляжу: на  бара-
бане ленточка наша трехцветная, российский государственный  флаг,  и  на
трубах банты из национальных цветов, присмотрелся, - наши, русские  офи-
церы!..
   Разумеется, кого не научит нуждишка, как лыки драть.
   Было же нам по первому времени даже прекрасно. Отвели нам  помещение,
казармы, на  двоих  комната.  Содержание  положили  офицерское,  одежду,
белье, даже цветы каждый день свежие  на  столе.  По  утрам  варенье  из
апельсинов, чай с молоком, брикфест, потом обед и больше мясное, тяжелое
и без хлеба. Очень мы тогда удивлялись, что едят здесь без хлеба, и  суп
только два раза в неделю, а потом попривыкли и даже понравилось.
   Теперь я так полагаю, что очень этот народ живет по себе, потому  что
кругом море, и большая у них власть, а детей они сызмальства  научают  о
себе думать гордо. Очень тут ребята бедовые, сорванцы, и все, как  один,
в штанишках, коленки голые, этак всю зиму.
   Приглядывался я к народу и старался  хорошенько  запомнить.  Удивляло
нас их уменье делать всякий предмет прочно и крепко, так, что любо  гла-
зу, и дивились мы, что после войны не упало у них хозяйство.  Показалось
нам раем после нашей голой бедности и плохоты, а потом  узнали,  что  не
миновала им даром война, не мало убавилось народу, и в три раза  вздоро-
жала каждая вещь.
   Ходил я по городу без устали, учился говорить, дивился на их благопо-
лучность. Оделись мы тогда прилично, приобрели вид и ходили  здесь,  как
свои, хоть и есть в русском человеке такое, как ни одень, - издали  вид-
но, что русский, по походке.
   Удивило меня, что нет в городе лошадей, и все движение под  землею  и
на автомобилях. Есть такие улицы, что перейти  невозможно.  Высмотрел  я
многие достопримечательности, был в музее, где собраны замечательные ве-
щи со всего света, видел там письмо Петра Первого, - два слова на  целой
странице. А больше удивляла здешняя жизнь.
   Очень здесь придерживаются старины, и в каждом доме на  дверях  коло-
тушка, и нет звонка, и чтобы войти, нужно по-старинному постучаться. По-
казывали нам аббатство и парламент, древнее здание, и там видел я  трон,
на котором коронуются короли: большой, изрезанный кинжалами, дубовый  со
спинкою стул, и под ним простой камень, и очень нас удивило, что  у  ка-
менных изображений старинных королей под ряд отбиты носы: это много  ве-
ков назад, когда была у них революция, и так и осталось  на  память  по-
томству.
   Довелось мне видеть, как выезжает из дворца король, и было все  очень
просто, публика веселилась и хлопала  по  плечу  часовых,  наряженных  в
большие медвежьи шапки, - и вспомнил я, каково было у нас.
   Большое у них наблюдение за порядком и нравственностью, и даже особая
есть полиция, из женщин: тоже в касках, в черном, и ходят попарно.  Сле-
дят они за поведением публики, и чтобы не было нарушений. Только в  ско-
ром времени разузнали наши, где ведется "клубничка", и даже водили пока-
зывать, но было мне неприятно. Нам же, вместе  с  жалованьем  и  военным
пайком, еженедельно из казны выдавали  особый  оловянный  флакончик  для
предохранения от нехорошей болезни, с подробным наставлением.
   А были тогда у них особые и радостные дни: вся страна праздновала по-
беду, возвращались с фронта войска, и каждый день у  вокзалов  встречали
солдат родные. Очень нам было тяжело видеть чужое  счастье,  и  были  мы
тогда, как без родины, - голые сироты.
   О Россие же, как и в плену, знали мы очень мало, - и что писали газе-
ты, казалося нам пустяками. Мало тут представляют Россию, можно сказать,
до смешного.
   Жили мы в те дни в полном неведении, а скоро нам стало известно,  что
не даром нам выдавали пайки и выплачивали жалованье, - стали из нас фор-
мировать отряды для отправки в Россию на борьбу  с  незаконной  властью.
Было нам сказано, что в Сибири образовано правительство, и  скоро  будет
взята Москва, и что прямым маршем попадем мы на родину.
   Шел февраль месяц и стояли туманы. А туманы здесь  непроглядные,  всю
зиму, и люди бродят по городу, как в молоке. И опять  открылася  у  меня
горлом кровь.
   Довелось мне итти на комиссию. И положили меня в военную больницу,  в
отдельную палату для легочных. Пролежал я там всю весну.
   За самое это время и произошли главные перемены.
   Уж первые наши отряды ушли на пароходах в Россию, как стало известно,
что плохо дело в Сибири, и пропала надежда на скорое освобождение  Моск-
вы.
   А когда стало все точно известно, переменилось к нам отношение, слов-
но отполоснули ножом. В то время я лежал в больнице, навещал  меня  Южа-
ков, - он-то и принес новость, что всех офицеров лишают  пайка,  и  живи
каждый как знаешь. Рассказал он, что большое было  между  нашими  возму-
щенье, ходили по многим местам, но везде ответ был один.
   И раньше ходили промеж нами слухи, что не добром нам кончится здешний
"рай", - оно так и вышло: выкинули нас, как худую скотинку, -  со  двора
да на голый снег!..
   Вышел я тогда из больницы, и началась для меня самая  тяжелая  полоса
моей жизни, - по сегодняшний день.

   VII

   Скопил я в плену кой-какие деньжонки,  зашивал  в  пиджак  на  скорое
возвращение в Россию. Еще во время моей болезни стали писать газеты, что
дешевеют немецкие деньги, каждый день я покупал газету, - тут газеты ог-
ромные, по двадцати и боле страниц, - и сразу глядел  на  известную  мне
страницу. Каждый день выходило, что тают мои деньжонки,  как  вешний  на
кочке снег. Продавать я не решался, была у меня надежда, что скоро поды-
мется на ноги Германия, и все вернется. А скоро узнал, что почти  ничего
не осталось от моих денег.
   Было у меня при выходе из больницы рублей пятьдесят на  наши  деньги.
По здешней жизни - малые пустяки. С этими деньгами начал я новую жизнь.
   Очень мне было в те дни тяжело. Первую ночь я так и пробродил по пус-
тым улицам, и, сказать правду, так мне подошло к сердцу, такая  охватила
тоска, чуть я не наложил на себя руки. Полагаю,  большой  причиной  была
моя болезнь, и все то время чувствовал я себя неважно и  очень  тосковал
по семье. Письма в Россию совсем не ходили, и были  мы,  как  за  глухой
стеной.
   Выручил меня Южаков. Жил он за городом, в предместьи, поблизости  же-
лезной дороги, снимал в маленьком домике комнату. В отряд, что отправили
перед тем в Россию, он не попал, остался, и когда лишили нас жалованья и
пайка, стал он с другими офицерами заниматься комиссионерским  делом,  -
скупали они различные предметы, а потом продавали. И по словам  Южакова,
на первых порах даже хорошо пошло дело, и завелись у него  деньжонки,  а
потом фукнуло, - кто-то из них проворовался, запахло судом,  и  пришлось
уходить Южакову.
   Остался он, как и я, ни с чем, и очень в те дни  нуждался.  Гонял  он
целыми днями по городу, высуня язык, искал по разным людям работы, -  но
какую можно было найти работу, когда всякое воскресенье проходили по го-
роду тысячи безработных? А мы были чужие... Питалися мы в те  дни  голым
хлебом, а денежки берегли на подземку, чтобы не бегать  каждый  день  по
шестидесяти верст в два конца.
   Тогда и явилась у меня мыслишка опять обратиться  в  наше  российское
консульство, где получали мы паспорта. Было консульство на прежний  лад,
и чиновники служили прежние, и флаг висел прежний, трехцветный.  Понимал
я хорошо, что плохая надежда, и что сами они на нитке, в  нужде,  и  что
можно требовать, но был я тогда в большом отчаянии, сам не свой,  и  бо-
лезнь из меня не совсем вышла.
   Пришел я в консульство, на Бикфорд-сквер, в квартал,  где  помещаются
консульства всех великих держав. Вижу, у дверей доска  медная,  надпись,
за дверями швейцар, очень чисто, и зародилася  у  меня  надежда.  Помню,
встретил меня внизу человечек черненький, очень любезный.
   Спрашивает меня человечек:
   - Что вам угодно?
   Говорю, что надо мне повидать консула, по своему делу.
   - Вы, - спрашивает, - из интернированных?
   - Да, - говорю, - офицер.
   - Хорошо, обождите.
   Послали меня по лестнице наверх, в приемную. Комната  большая,  высо-
кая, пахнет лаком. Двери тяжелые, резные, по  лестнице  зеркала,  ковры,
все очень солидно. По стенам стулья и, вижу, кроме меня сидят,  ожидают.
Присел я на мягкое кресло, думаю про себя: сколько лет  показывала  себя
здесь Россия, - а теперь все это чье?
   Вскорости вышел к нам секретарь. Рослый, плечистый, очень весь  глад-
кий, в сером костюме, в одном глазу стеклышко, блестят ноготки. А  фами-
лия у него нерусская, и вид не наш. Очень я заметил в нем  воспитание  и
большую сдержку, весь как большой серый кот. Первым долгом обратился  он
к дожидавшей даме, очень любезно и с большим уменьем. Потом дошло до ме-
ня.
   Стою перед ним, как мышь.
   - Что скажете?
   Вижу: лицо чистое, приятное; вижу, человек добрый, только  самое  это
стеклышко в правом глазу, - блеснет, блеснет: нет, чужой,  не  поймет!..
Тогда и в голову мне не приходило, что не раз еще придется у него  побы-
вать.
   - Что скажу, - говорю.  -  Я  офицер,  из  интернированных,  лежал  в
больнице. У меня в легких... непорядок. Теперь меня выпустили. Очень вас
прошу, не поможете ли найти мне работу. Могу я...
   Повел он плечами, руками этак:
   - Ничего не могу. У нас таких тысяча.
   Поглядел я ему в лицо: стеклышко!
   - Что делать, - говорю, - я бы ни за что не пошел досаждать.  Я  ваше
положение очень хорошо понимаю. Вот все мои деньги (вынул я  из  кармана
белую бумажку), а больше нет у меня ничего. Работы я не боюсь никакой...
   Вижу я, точно бы потеплел, и погасло стеклышко, и вижу опять, - чело-
век добрый и должно-быть сердечный, а может, как и мы, - в беде,  только
самая эта корка на нем.
   Задумался он, и руку ко лбу.
   - Подумаю, - говорит. - Есть у нас предложение. Быть-может вам подой-
дет. Зайдите через денек.
   И руку мне большую, теплую. Улыбается вежливо и блестит стеклышком: -
До свиданья!
   Проходил я тот день и другой, как маятник, не помня  себя.  Часа  три
ходил так по самым людным улицам, глядел  на  людей,  -  очутился  около
церкви, крыльцо большое, широкое, большие колонны. Вижу, народ туда дви-
жется, очень много. Затерся с народом и я. В дверях  дали  мне  билет  и
афишу, очень любезные, чистые и сытые люди, - у них такие-то все! - пос-
мотрел я на афишку: проповедь и духовный  концерт.  Прошел  я  с  толпою
внутрь, по коврам, - тепло, чистота, и совсем непохоже на церковь. Посе-
реди, на две половины, скамейки и дубовые парты. Присел я с  другими  за
парту, гляжу. Рядом со мною старичок чистенький, бритый, щеки  сухие,  с
румянцем. Много было народу.
   Дождался я начала, - все равно, думаю, буду как все. И  когда  заняли
все места, вышел на возвышение человек, в сюртуке, с сединой в  волосах,
очень красивый, и стало очень тихо. Говорил он кругло  и  внятно,  играя
каждым словечком - очень говорят тут красиво - и было видно, что большо-
го ученья. Начал он о боге, о вере, о спасении душ. Потом сказал о  вой-
не, разумеется, оправдал всех, кроме Германии, - о мире, о воевавших на-
родах, каждому отдал свою честь, только ни словом не обмолвился  о  Рос-
сии, точно и не бывало. Под конец пригласил всех помолиться о  ниспосла-
нии тишины в мир и о братстве  народов  и  первый  преклонил  голову.  И
сколько было народу, закрывши глаза, спрятав лица в ладони, склонили го-
ловы на парты. То же самое сделал я. На долгую минуту стало тихо, как  в
нашем глухом лесу, и даже показалося мне, -  не  сон  ли  все  это,  мое
горькое-горе, и вдруг проснусь и увижу Соню, моих стариков  и  Россию!..
Услышал я, как рядом шевелит губами старик. И стало мне вдруг,  как  еще
никогда, одиноко, в минуту я постиг всю свою безнадежность... Потом  все
сразу и оживленно поднялись, и стало светлее, тот,  проповедник,  поднял
руку и пригласил пропеть молитву. И все запели, очень торжественно и  не
торопясь, - так, точно теперь-то уж все благополучно, и нет больше  бед,
и, слушая пение, подумал я, - какой это сильный и чуждый нашему духу на-
род! Чтобы не выделяться, делал я вид, что пою. А когда кончилось пение,
и сошел проповедник, в церкви появились музыканты, вышел высокий человек
в военном мундире, с широким кожаным ремнем, поклонился и взмахнул белою
палочкой. Заиграл духовой оркестр. И опять, под оркестр, сидевшие подпе-
вали, читая по афишкам слова стихов. Так просидел я до конца и вышел,  -
прямо в гущу и суету самой людной в городе улицы.
   Через день являюсь опять в наше консульство.
   Встречает меня секретарь, любезный, стеклышко у него на  шнурке,  мне
руку.
   - Ну-с, - говорит, - работа вам есть, в городе Г., а вот человек, ко-
торый объяснит вам подробно.
   Подвел он меня к рыжему человечечку, сидевшему у стола, в пальто:
   - Пожалуйста, объяснитесь.
   И отошел по своему делу.
   Поглядел я на человечка: маленький, быстрый, руки сухие, в веснушках,
пальцами перебирает по столу.
   Сунул мне руку.
   - Вы - офицер?
   - Да, - говорю, - офицер.
   - Вот, - говорит, - какое дело: у нас в городе Г. еще от войны  оста-
лись некоторые запасы смолы, вывезенной из Архангельска. Теперь мы  отк-
рываем там завод для перегонки этой смолы в "пек", то-есть в особое  ве-
щество для осмолки судовых палуб. Понадобятся нам рабочие, желательно из
русских. Работа будет довольно трудная...
   - Что ж, - говорю, - к работе я был привычен.
   - Так, - говорит. - Плата будет не велика, три  фунта  в  неделю,  но
больше мы не можем. Будет при заводе опытный руководитель.  А  требуется
нам всего-на-всего пять человек.
   Вспомнил я тогда об Южакове, говорю:
   - У меня товарищ тоже в бедственном  положении,  могу  ли  пригласить
его?
   - Хорошо, - говорит, - приглашайте. Только одного, остальные  у  меня
набраны.
   Так я тогда обрадовался, точно из погибели выплыл, даже позабыл спро-
сить, чей же такой завод, и на кого мы будем работать.
   Сказал он мне на прощанье:
   - Сообщение получите на днях, а в Г. отправимся вместе.
   Выбежал я тогда в превеликой надежде и, как бывает со мной,  пробежал
много улиц не замечая и, как на крыльях, прискакал к Южакову.

   VIII

   Через недельку получили мы извещение, на машинке, честь-честью: долж-
ны явиться по прилагаемому адресу.
   Тот же день поехали с Южаковым в город. Тут это просто, по  подземной
дороге, и поезда несутся, один над другим, и все очень удобно. Вышли  мы
в той части, где банки и конторы, - целый особенный  город.  Вылезли  из
земли на свет, и нас закрутило. Очень там много народу, а дома большие и
тяжкие, в окна снаружи видать - столы, и ходят промеж столов люди, очень
чисто, и большинство в цилиндрах. Нашли мы по адресу, поднялись на маши-
не: двери стеклянные, на дверях надписи, видно, как в комнатах занимают-
ся люди. На одной двери прочли: "Российский транспорт". Здесь!  Забилося
у меня сердце.
   Это у меня со школы: робею при всяком начальстве.
   Пригласили нас подождать: стулья большие,  удобные,  обиты  бархатной
кожей. Видно нам, как переходят от стола к столу бритые люди.
   Вышел к нам из стеклянных дверей человечек, тот самый с веснушками на
руках, и опять руку:
   - Пришли?
   - Пришли, - говорим, - получили ваше письмо.
   - Что же, - говорит, - едем, или нашли иную работу? Можете ли выехать
завтра?
   Разумеется, мы согласны: как говорится, нам не дом подымать!
   Сказал он, когда быть на вокзале, и попрощался.
   Весь тот вечер, на радостях, проходили мы с Южаковым по улицам. Вече-
ром здесь удивительно. Столько огней, что жжет  в  глазах!  Народу,  как
Ока. И никому до кого дела. Все отлично одеты, будто и нет бедных,  а  у
женщин походка широкая, по-мужски, и очень все гордо. Разрешил себе Южа-
ков выпить и даже меня подзадорил, и очень я на него  удивлялся,  все-то
ему как с гуся. Толкались мы с ним полный вечер, до одиннадцатого  часу,
когда закрываются все заведенья, и расходится народ по домам.  Час  этот
здесь соблюдается точно, и весь город рано  ложится  спать,  разумеется,
кому есть где прилечь.
   А на другое утро, захвативши вещички, поехали мы на вокзал через весь
город, опять на подземке. - Вокзалы тут по-другому, без особых  пристро-
ек, и поезда чуть не на улице. Там уж поджидал нас рыжий.
   Он сам взял билеты: нам третий класс, себе первый. И тронулися  мы  в
путь.
   Всю дорогу глядел я в окно: везде ровно город, на каждом тычке завод,
трубы, как лес, и страшно подумать: такое богатство! Везде народ  ражий,
- поля, как стол. И на каждом шагу фут-болл. Очень  почитают  здесь  эту
игру.
   Ехали с нами матросы, в вязаных рубахах, курили трубки, гоготали.
   Приехали мы под вечер на большой вокзал. Поджидал  нас  на  платформе
наш человечек, дал на трамвай денег, сказал, куда ехать, - в док.
   Вот какой оказался самый наш завод: большущий деревянный сарай с под-
валом. В подвале большой котел. А кругом - сквозняки.
   Познакомил нас человечек с нашим руководителем, - большой такой дядя,
молчаливый и сосет трубку. Объяснил он нам, что делать: должны мы, как в
пекле, держать под котлом огонь круглые сутки, на три смены, и  следить,
чтобы не загоралось, мешать смолу. Объяснивши, показал свои кониные зубы
и опять за трубку. Оглядели мы завод со всех концов,  про  себя  думаем:
слава богу и за это.
   Повертелся туда-сюда наш человечек, выдал нам за неделю:
   - Желаю, - говорит, - вам успеха! - и уехал.
   Узнали мы наших товарищей по работе:
   Из русских - был один моряк, безработный, человек бывалый, пройди-мо-
ре, и очень себе на уме. Держался он от нас в  сторонке  и,  видимо,  не
очень дорожил службой. С другим мы сошлись быстро. Был это  крепкий  лет
семнадцати парень, очень рослый, и лицо у него было румяное,  нежнейшее,
как у девушки. Очень мы впоследствии с ним подружились. Была его фамилия
нерусская, трудная, - Этчис, а стали звать мы его просто Андрюшей.  Отец
его, по происхождению - здешний, был конюхом в Петербурге, в конюшнях  у
знатного князя. Очень он был бедовый и никому не  давал  спуску  и  час-
тенько бушевал против здешних, пользовался своим правом. Мы, разумеется,
держались сторонкой.
   Очень он помог нам по первому разу. Нашел нам квартирку в рабочем се-
мействе, тут же неподалеку. Домики в той части все одинаковые, как  ульи
в саду, все под одну масть. Так тут везде, в рабочих кварталах.
   Отвели нам верхнее помещение, спальню. А спят тут в холоду, бедные  и
богатые, всю зиму при открытых окнах. Положили с нас хозяева  по  два  с
половиною фунта в неделю за стол и квартиру. Оставалось, значит, нам  по
полфунту на свою нуждишку, - и на том спасибо.
   Хозяин наш служил на дороге, стрелочник - человек простой и приятный,
к нам относился даже радушно и очень интересовался Россией. Было у  него
две дочери-барышни, попрыгуньи, и с ними мы подружились. Научил их  Южа-
ков нашему "Чижику", и так это у них смешно  выходило,  дразнили  мы  их
"рыжими" и много смеялись. Окончили они курс в школе, но о России только
и знали, что ходят по Москве медведи и снег лежит круглый год. А  Южаков
дразнил их нарочно.
   Стали мы ходить на работу. По первоначалу показалося трудно и  болели
руки, горели глаза. Очень едкие смоляные пары. Так  что  проходило  даже
сквозь платье. Руки у нас от смолы чернее стали ошметка, и  отмыть  было
невозможно. Ходили мы на работу попарно, ночью и днем, держали в  топках
огонь. Скоро научилися шуровать и даже попривыкли к  работе,  но  пугало
меня здоровье. Гулял по всему сараю ветер, а мы в поту, над огнем,  -  и
боялся я, как встречу осень.
   К городу и людям мы вскорости присмотрелись.
   Городок, - тому не в пример, - был небольшой, приморский. Всякий день
приходили огромные пароходы, останавливались в доке, и шумели по вечерам
матросы. Славился город (тут такой уж обычай, и каждый город  чем-нибудь
славен), - лошадьми, свиньями и церковными колоколами.
   И, надо сказать, справедливо.
   Таких лошадей я никогда не видывал и нигде. Спина как печь, копыта по
тарелке, мохнатые, - и этакая потянет пятьсот пудов! - и думал я, глядя:
вот показать бы в Заречьи.
   Попривыкли мы понемногу к жизни. Вечером по субботам  ходили  гулять.
По субботам в городе очень людно. Подивился я, как много у них молодежи,
- и все, как один, как орехи, веселые. Вечером не продерешься.  И  очень
бойкие девицы. Даже Южаков присмирел. Ну, разумеется, вскорости завелися
и здесь зазнобы, без того уж не может. Приметил я, что и "рыжие"  нерав-
нодушны, только все это у них по-другому.
   А были мы попрежнему в полном неведении о России. И попрежнему мутила
меня тоска, и стало казаться, что уж никогда-то, никогда не увижу своего
Заречья, что так тут и подохну, на черной смоле.  Удерживал  я  себя  от
мыслей и старался глядеть веселее. Поддерживали меня Южаков и Андрюша.
   Завидывал я тогда Южакову, - тому, что всегда ему море по  колено,  и
хоть и не будь для него никакой России, и всегда-то он  был  здоровенек.
За эти месяцы очень я заметил, что делятся здесь русские на две  различ-
ные половины: на тех, что тоскуют, и на тех, что ничего не помнят  и  не
хотят помнить.
   Я тосковал очень.
   В то время прислали к нам на завод нового человека. Был он, как и мы,
интернированный, офицер. Отрекомендовался он нам корнетом кавалерийского
полка, - и с первого взгляда не полюбился он нам  своею  надменностью  и
непростотой. И впоследствии большая нам получилась от него неприятность.

   IX

   Совсем прижились мы в том городе и даже завели  знакомства.  Очень  я
стал понимать, что ко всему человек привыкает, хоть и к  самой  собачьей
доле.
   А сказать прямо: жилось нам несладко, и из многих мы были  беднее.  И
все, что получали, уходило, как из трубы дым. И даже завелися  должишки,
- я, разумеется, был воздержан, а Южаков, известно, сорил.
   Приглядывался я тогда к рабочей здешней жизни, к бытью-житью.  Хозяин
наш жил прилично, а по-нашему даже выдающе. У всех велосипеды, а у  "ры-
жих" и пианино, и учил их Южаков бренчать наши русские песни.
   Целый тут рабочий город.
   И каждый человек получает газету, каждое утро чуть свет - под дверью.
   Много раз я дивился, какой это на нас непохожий народ, и какие у  них
закоренелые привычки.
   По воскресеньям бывали в городе митинги, и проходили рабочие с флага-
ми. Было там особое место для митингов: площадь  перед  вокзалом,  около
памятника, изображавшего солдата с винтовкой, стоящего на большом танке.
На танк влезали ораторы и говорили.
   Слышал я частенько, что говорят о России, о новых порядках.
   И опять насмотрелся я, что не мало тут бедности, только не  для  всех
видно. Мы же хорошо пообтерлись.
   Были там лавочки, где продаются ракушки. Неопытный глаз и  не  приме-
тит, после  зеркальных  окон  магазинов,  но  для  многих  было  большое
удобство: и на копейку можно получить порцию. Конечно, без  привычки  не
полезет в горло, но как попривыкнешь, даже приятно.  Уважают  же  устриц
богатые люди!
   А были и такие, что нехватало и на ракушки. Терлись они в доках, око-
ло пароходов, - матросы богатые люди, особливо американцы, и  всегда  от
стола остается.
   Тоже вот женщины.
   Строжайший здесь закон насчет нравственности и порядка, и  даже  так,
что ни в одну гостиницу не пустят даже с родною сестрою. Но все это пус-
тое, и очень я убедился, что не мало тут пропащих. Южаков  хорошо  знал.
Он и повел меня раз к такой-то, разумеется, по чистому  делу,  из  любо-
пытства. Был он у нее, как свой.
   Двое ребяток у нее, - два мальчика. Камин нам затопила и сейчас кофе,
как добрым знакомым. А Южаков, как родня, уж знает, где что, где  сахар,
где хлеб, очень он перед женщинами брал этой своей простотой. С мальчиш-
ками занимался. Познакомился и я, - козу им пропел, нашу русскую  песен-
ку, что мне певала мать. Стоят ребятки тихонько у меня в  коленях,  при-
молкли: ребятишки-то везде одинаковы. - "Где же, - говорю, - ваш  отец?"
- А она уж давно на меня от огня поглядывает, видит, как я с  ребятишка-
ми. - Отец - говорит, - далеко, три года, как на дне моря! - "Что же  он
у вас был моряк?" - Моряк, моряк, - говорит, - королевского флота, погиб
в сражении с германцами! Поглядел я на нее: простая женщина,  немолодая.
А тут больше матросы, эти не очень разборчивы, да и любо им  после  моря
такое домашнее, чтобы с кофейничком, да с ребятишками, да чтобы побольше
было похоже на родимый дом. Потом я узнал, что бывает и так, -  загуляет
какой-нибудь после австралийского рейса, заберется, получивши деньжонки,
и уж не выходит, покудова не проживет последний грош, пользуется  семей-
ным теплом, - а потом опять в океаны, на чортово бездорожье.
   А мне та женщина очень полюбилась, и стал я к ней заходить, попросту,
без мыслей. Ребятишки ко мне привязались. Носил я им подарки, и  она  ко
мне привыкла, и стал я у нее, как дома. Теперь как вспомню: большое  мне
было в те дни облегченье! И хорошо мы понимали друг дружку. Теперь-то  я
хорошо знаю, что бедный бедного сознает без слов.
   Русских в городе, сказать, почти не было. Стояли в доках два  парохо-
да, русские, без команды, еще с военного времени, ходили слухи, что заб-
раны они за долги России. Был в городе прежний  русский  консул,  -  сам
иностранец, женатый на русской. К нему я захаживал, познакомил он нас  с
женою, очень благородная дама, - но как-то уж тогда я стал  очень  стес-
няться, и руки у нас были черные, в смоле, и даже в  освещенный  магазин
заходил я робко, и куда мне было проще с тою женщиной, вдовой моряка.  И
перестал я к ним ходить.
   Однажды пришел к нам человечек, очень худой и  весь  какой-то  молоч-
но-белый. Заговорил он по-русски, но так, как говорят здесь многие русс-
кие люди, давно отвыкшие от России: с особым акцентом. Совсем он не умел
улыбаться.
   Рассказал он нам, что из России, из Новгородской  губернии,  портной,
что пятнадцатый год живет здесь, имеет маленькую мастерскую,  а  фамилия
его Зайцев. Звал он нас к себе и обещал познакомить со  здешнею  рабочей
молодежью. Удивил он меня своей верой в Россию и большим упорством.
   - Пошел я к нему в воскресенье,  в  мастерскую.  Южаков,  разумеется,
улепетнул по своим сердечным делам. Встретил он меня уже одетый, и  сей-
час же мы пошли на собрание. Привел он меня в помещение, в  "холл",  где
сидели на стульях люди, и барышня за столиком продавала значки.  Стал  я
слушать. Говорили больше о России, о том, что в России теперь свобода  и
хорошая жизнь. Что надо и здесь ожидать такого, что скоро поймут, и мно-
гое ждут от России. В конце он познакомил меня со своими, объявил, что я
русский, и мне пожимали руки. И когда мы вышли назад, он  опять  говорил
мне о России и также ни разу не улыбнулся.
   Интерес к России у рабочих немалый.
   - Раз даже вышел с нами такой смешной случай. Затащил меня  Южаков  в
кабачок, около доков, где больше рабочие. Я почти не пью,  а  так  разве
пива. А кабаки тут на особенный лад, и в каждом на  три  отделения,  как
бывало в наших трактирах - для простых и чистых. Пиво одно,  а  цена  на
пиво различная, и в "дворянской" стакан дороже на одну копейку. Зашел  я
из любопытства. Была суббота, день общей получки, и народу - труба, про-
дохнуть невозможно, все как есть прямо с работы, в рабочей одежде. Очень
я заинтересовался и стал наблюдать. А пьют здесь потихоньку, и  столиков
в кабаке нет, - ставят стаканы на особую полку, над головами, или просто
себе под сиденье. Водку пьют из стаканов, на самом донышке, остальное же
доливают водою. Южаков, разумеется, потребовал по русскому обычаю,  взял
зараз три стаканчика и вылил в один, на общее удивление, и скоро  пришел
в обычное свое состояние.
   Нарочно я оставался при нем, чтобы удержать от неприятности. Присел я
в сторонке, смотрю. Захотелось мне кое-чего записать (привык я во  время
плена, в одиночестве, записывать свои мысли), вынул я  записную  книжку,
пишу. Поднял голову, вижу, - смотрят, и сразу же отвели  глаза.  Стал  я
писать и опять, чувствую, смотрят. А я уж знал, что большим  неприличием
почитается здесь любопытство, только, видно,  очень  их  заинтересовало.
Один, что поближе, не выдержал, спрашивает:
   - Скажите, пожалуйста (тут у них так-то  все,  и  отец  сыну  говорит
"вы"), - скажите, говорит, пожалуйста, вот уж сколько лет я хожу в самое
это место и ни единого разу не видел, чтобы кто-нибудь тут занимался пи-
санием. Вижу я, что вы иностранец и по рукам признаю, что рабочий. Очень
меня интересует, не будете ль вы из России?
   - Да, говорю, я - русский, из России.
   Тогда он так-то торжественно поднялся, приподнял  шапчонку  и  крепко
пожал мою руку. Другие, кто слышал, тоже подошли и  очень  серьезно  мне
руки:
   - "Бол'шевик!" "Бол'шевик!"
   Кончилось, разумеется, недобром.
   Перед самым закрытием Южаков наскандалил. Тут у них  точное  правило:
закрываются кабаки в десять, а за пять минут хозяин  подает  свисток,  и
тогда, кто как бы ни был, спешат допивать свое. Тут-то и нашумел Южаков:
   - Как так, почему, когда самое время, и я только промочил горло!
   Очень он задорный пьяный. Стал я его уговаривать перед хозяином изви-
няться, - не тут-то было.
   Ну, думаю, не быть добру.
   Так оно и вышло, вышел хозяин преспокойно, как был с засученными  ру-
кавами, полыхнул в свисточек, пришли двое - и так-то ловко  Южакова  под
ручки, особым приемом. Дорогой вижу, когда идет Южаков смирно, -  отпус-
тят, как только забушует, опять поприжмут руки,  навыверт,  даже  зубами
скрипит. Вижу, вынимает он из кармана серебряную монетку, дает полицейс-
кому, - а тот, что постарше, взял преспокойно, положил в  карман  и  под
козырек:
   - Благодарю!
   Отпустить же не отпустили. И уж на другой день, в обед, явился Южаков
помятый, скалит зубы, - оштрафовали его за веселость на полфунта.
   А ему как с гуся:
   - Это, - говорит, - гулял я за счет его величества короля!..

   X

   Большая неприятность вышла у нас с "корнетом".
   Был он человек гордый и всегда держался в особицу.  Поселился  он  по
первоначалу с нами, в одной комнатушке. Был у него единственный  костюм-
чик, серый, сшитый по-модному, на одной пуговке. И каждый свободный  ве-
чер, собираясь в город, по часу, бывало, сидит перед зеркалом. А  личико
у него было маленькое, птичье, и  пальцы  на  руках  конопатые,  ноготки
плоские, начищал он их порошком.
   Хорошо он знал языки и умел держаться со многими. Дома же у него пос-
тоянно был беспорядок, и любил он поваляться в постели, и все-то у  него
вверх дном. А я еще в плену хорошо подметил, что очень часто - чем чело-
век попроще и воспитания небольшого, тем больше  следит  за  собою  и  в
большей живет чистоте. Каждый вечер изливал он  перед  нами  свою  душу,
рассказывал о своей прежней жизни. И, разумеется,  пришлась  ему  не  по
вкусу работа. А главное смущало, что портятся от смолы руки,  и  выходил
он на работу в перчатках.
   Посмеивался над ним Андрюша, а мне, сказать правду, было жалко.
   С Андрюшей и получилось у них столкновение.
   Вот как все вышло.
   По осени рассчитался с завода моряк, поступил на пароход, на  службу,
- в Америку. В Америке он жил раньше, и давно была у него мыслишка.  Тут
многие об Америке мечтают, и для многих она, как небесное царство.
   Только и попасть туда, как в небесное царство.
   А я давненько приметил, что многие русские, поживши в Америке, потас-
кавши американский хомут, как-то пустеют, точно уходит душа, и все-то  у
них ради денег. Разумеется, не все так-то, но много я видел таковских.
   Пришел он перед отъездом прощаться, принес бутылку. Был он довольный,
в новом костюме. Посадили мы его внизу, в общей комнате, у  хозяев:  тут
такой уж порядок и в спальню гостей не приводят.
   Угостил он нас водкой и понес про свою жизнь:
   - Очень я обожаю Америку, я десять лет  в  ней  безвыездно  прожил  и
только расстроила мою судьбу война, - я, - говорит, - там жил прекрасно,
и у меня даже лежал капиталец.
   Сказал я ему:
   - Как же, - говорю, - для вас Россия?
   Он усмехнулся, повел усом:
   - Что ж Россия, Россия по мне хоть и не будь!
   Сидели мы все вместе, у камина за маленьким столиком. А корнет  поко-
вырял в камине щипцами и говорит нам этак, с улыбочкой:
   - Правильно, - говорит. - А я на Россию...
   Очень грубо сказал, по-солдатски. Я полагаю, от глупости он, не поду-
мав, но из этого и вышла самая неприятность. Поднялся вдруг Андрюша. - я
только и успел заметить, что был он весь красный, и  не  успели  мы  его
удержать, - так-то хлестко корнета по щеке!.. Потом по  другой!..  Очень
получилось все неприятно, такой парень-порох. Убежал  тогда  корнет  на-
верх, зарылся в одеяло, а мы остались.
   Нехорошая осталась у меня о том дне память. Попрощались мы с  моряком
сухо, а я долго после того думал: какие есть люди и,  видно,  никогда-то
не поймет человек человека.
   Большая завелась с того дня между нами неладица,  и  смотрел  на  нас
корнет волком, не говорил ни слова. Большого мне досталось труда,  чтобы
помирить их, но зло так и не вывелось, и уж впоследствии пришлось нам за
него поплатиться.
   В самое-то время довелось мне в утешение познакомиться с одним  русс-
ким, и навсегда у меня осталась добрая о нем память, хоть и видел я  его
совсем недолго и не знаю, где носит его теперь  судьба,  и  пришлось  ли
сбыться его заветному желанию. Довелось мне тогда на нем убедиться,  что
не одинаковы люди, и нельзя всех класть на одну мерку.
   Пришел он к нам сам, уже под вечер, присел не раздеваясь. Сказал  он,
что узнал о нас случайно от Зайцева, и в  городе  остановился  проездом,
что едет в Россию, на родину, и зашел повидать земляков.
   Пригласил он меня пройтись в "рум", посидеть,  хотелось  ему,  видно,
поговорить со своим человеком, и я не мог ему отказать. Погода была  не-
годная, пошли мы по улицам, - дождь, ревет с моря ветер, фонари  отража-
ются в лужах.
   Зашли мы, сели за столик, заказали горячий ром. Вижу, на  меня  смот-
рит, что-то хочет сказать. А я очень приметлив, сам вижу, - надо выгово-
риться человеку.
   И вижу, что есть у него горе.
   - Что же, - спрашиваю, - как решились в Россию?
   Посмотрел он на меня, улыбнулся. Отхлебнул из стакана.
   - Решился, - говорит, - тридцать второй год, как  не  был,  а  помнил
всегда.
   - Как же так вышло?
   Отодвинул он от себя  стакан,  сел  покрепче,  вижу,  говорить  хочет
(простые-то люди о своем заветном всегда очень открыто).
   - Жил я, - говорит, - последнее время в Австралии, имел хозяйство. Я,
конечно, человек трезвый. Четырнадцать лет проплавал я до того на мисси-
онерском судне, и ходили мы по океану, по самым глухим островам, где лю-
доеды. Был я на пароходе плотником. Пойдем, бывало, года на два с  еван-
гелиями. И оставалося у меня целиком жалованье, за четырнадцать лет ско-
пил кой-какую копейку. А в те времена много хвалили жизнь  в  Австралии.
Там я и остался,  купил  землю,  обзавелся  хозяйством.  Женился  я  еще
раньше, на здешней, - была у меня дочь. Сами понимаете, какая  у  моряка
семейная жизнь. Хорошо, у кого  крепкое  сердце...  Померла  жена  рано,
пришлось отдать дочь в чужие руки, - по-русски она не умела. Так-то  раз
приезжаю: вижу, не ладно, что-то от меня скрывает. А потом все  объясни-
лось, сошлась она с каким-то, увез он ее далеко, в Зюд-Африку, там она и
теперь, и нет никакого слуху... А я о России тосковал всегда, и всегда у
меня была надежда вернуться, тридцать второй год этим живу. Уехал я  еще
от военной службы, от наказания в далекие времена, - бежало нас пять че-
ловек, помогли нам люди пробраться за границу. Тут-то  мы  и  порастеря-
лись, и остался я в одиночестве. Поступил я на парусник.  В  те  времена
знаете... Контракт на два года, по полтора фунта в месяц.  Ходили  мы  с
лесом в Австралию, по полгоду качались на океане. Хватил я тогда горя, и
было мне полишей всякой каторги. Так вот мотался я более тридцати лет по
всему белому свету...
   Допил он свой стакан, вытер усы, посмотрел на меня приветно.
   - Вот, - говорит, - а теперь собрался в Россию.  Как  услышал  еще  в
Австралии о перевороте, так и решился. Все свое продал, дом у  меня  но-
вый, овец четыреста голов, - собрал кой-какие деньжонки и, как  говорит-
ся, напропалую! А на что еду - не знаю. Я к вам зашел, думаю: не скажете
ль вы о России...
   - Рад бы, - говорю, - вам помочь, да сами ничего не знаем, и наше по-
ложение даже хуже, потому что не можем мы никуда двинуться.
   - Разное пишут.
   - Пишут, - говорю,  -  разное,  только  очень  хорошо  известно,  что
большой в России голод, и множество людей помирает.
   Посмотрел он на меня, улыбнулся:
   - Нам, - говорит, - не пугаться. А помирать на своей земле легче.
   Просидели мы так весь вечер. И очень он мне полюбился.  Удивлялся  я,
что за тридцать два года не разучился правильно  говорить  по-русски,  а
это не малая редкость, и очень скоро отвыкает от  своего  языка  русский
человек. Думал я, как только ни играет с  человеком  судьба,  и  сколько
раскидано по свету людей, и даже стыдно мне стало за свое горе: разве  я
давно из России и перетерпел в сравнении с ним мало.
   Зашел он ко мне еще раз перед отъездом. Ехал он в Латвию, в Ригу, на-
писал я с ним письмо своим, Соне, просил за меня не тревожиться,  -  что
сыт и здоров, разумеется, кратко. Адреса своего не мог дать: еще не  хо-
дили из России письма.
   Ободрила меня надежда.

   XI

   В скором времени произошли в нашей жизни новые перемены.
   Позднею осенью прошел слух о забастовке. На городской площади с  утра
собирались шахтеры, прохаживались молчаливо, носили плакаты.
   В те дни большое было в стране беспокойство. Газеты сообщали,  что  к
шахтерам грозятся присоединиться железнодорожники и докеры, и наш хозяин
приходил веселый, стучал о косяк трубкой, подмигивал нам глазом.
   - Вот как наши ребята!
   А в городе, по видимости, было, как прежде. В доках же скоро  притих-
ло, и пароходы стояли недвижно. Ходили слухи, что забастовка  продлится,
и станут заводы.
   Частенько в те дни забегал ко мне Зайцев. Стал он еще хуже, носился с
газетами и попрежнему ни разу не улыбнулся.
   Недели через две навернулся к нам "рыжий". Собрал  он  нас  в  сарае,
объявил, что завод пока встанет за неимением угля. Нас же  оставляют  на
половинном окладе.
   Повертелся он недолго, повесил замок и уехал. И  остались  мы  гулять
без всякого дела.
   Очень тогда пришлось сократиться.
   Задолжали мы в те дни за квартиру. Хозяева нас не притесняли, но  все
же было неловко. Отказался я от обедов и стал питаться на  скорую  руку,
чтобы поскорее выйти из долга. Есть тут для таких-то особые лавочки, где
продают рыбу. Очень это удобно. Открываются лавочки два раза в день, ут-
ром и вечером, в известное время. Кипит там в большом котле  масло  и  в
масло, бросает человек рыбу, большими кусками, и тут же вынимает  щипца-
ми. А в другом котле - картошка, крошенная на машинке. Все очень дешево:
полшиллинга с уксусом. И каждый вечер большие сбивались  у  тех  лавочек
очереди.
   Пришлось нам тугонько, и чем могли, мы друг с дружкой делились.  При-
няли мы в те дни хлопот с нашим "корнетом": жил он попрежнему с  нами  и
целыми днями лежал на кровати. Занял он у меня полфунта и ходил  обедать
в город, когда зажигали огни. Приглядывался я к нему и никак не мог  по-
нять человека и, признаться, не раз я тогда подосадовал: смотри за  ним,
как за малым! А потом довелось узнать, что ходит он к консулу и пришелся
там ко двору, а раз и сам проговорился, что ожидает получить новую служ-
бу.
   С Андрюшей в те дни мы сошлись крепче.
   Жил он от нас в стороне и приходил каждый вечер. Было в нем детское и
простое, а Россию он любил сердечно, - учился он  в  Петербурге,  в  ре-
альном, - и опять я думал, что вот - такие-то, с чужою кровью, почему-то
сильнее помнят Россию. Отец его был в большом городе, с семьей, и присы-
лал ему письма.
   Ходили мы на митинги слушать, и опять я им  удивлялся:  стоят  кучно,
все в вязаных шарфах, грызут свои трубки, и везде полный порядок.
   В те дни пришлось нам понюхать полиции.
   Задержалися мы раз на городской площади, после митинга. Есть там ули-
ца, где, как и у нас, в России, по вечерам происходит гулянье, собирает-
ся городская зеленая молодежь и матросы с иностранных пароходов. По  ве-
черам всегда там шумно и толкотно, и  ходит  публика  взад-вперед  левою
стороною. Прохаживались там и полицейские, за спину руки, следили за об-
щим порядком.
   Полицейские тут народ отвесный, на подбор, вершков от  двенадцати,  и
ходят, как лошади.
   Вот с ними и вышло у нас приключение. Разумеется, отличился опять наш
Андрюша.
   Вышло из малого пустяка.
   Остановился он неизвестно для какой надобности на  панели,  на  самом
ходу. Росту он долгого, как жердь, и далеко видно. Подошли к нему  поли-
цейские, на него животами: не полагается, мол, здесь  стоять,  загоражи-
вать людям дорогу!
   Все бы тем и кончилось, но ответил им Андрюша по-ребячьи и что-то  уж
очень дерзко.
   И пошло у них за слово слово.
   - Разве, - говорят ему, - вы иностранец, что  не  подчиняетесь  общим
порядкам?
   А он им попрежнему дерзко:
   - Нет, не иностранец.., а потому желаю на вас начихать!..
   И еще что-то брякнул, покрепче.
   - Ах так, - говорят, - будь вы иностранец, оставили бы вас  без  пос-
ледствий, теперь же за слова ваши ответите перед судом...
   Так это у них получилось крепко. На грех сунуло меня в это дело, стал
я с ними очень вежливо объясняться, что, мол, не следует обращать внима-
ния на мальчишку, и только подлил масла.  Совсем  разошелся  Андрюша,  и
взяли нас, как тогда Южакова, не совсем даже и деликатно.
   Первый раз за всю мою жизнь довелось  мне  быть  под  арестом,  точно
трамвайному жулику, и очень было досадно, что по такому глупому делу,  и
в душе я подосадовал на Андрюшу.
   Привели нас в полицию и рассадили по комнатушкам. Досталась мне  ком-
натка небольшая, под потолком лампочка и у стены койка. Заперли за  мною
дверь, как за арестантом. Присел я на койку и про себя  думаю:  горевать
мне теперь или смеяться? Стал я от скуки разбирать на стенах надписи,  -
не мало перебывало в клетушке народу и больше из загулявших матросов,  и
даже нашел я одну по-русски: "Сидел Иван Журавлев. Пароход  Саратов".  -
Стало мне вдруг весело и спокойно, завалился я спать.
   По утру доставили нам любезным порядком кофею и по ломтю хлеба с мас-
лом, и вспомнил я Южаковскую шутку про "королевское угощение".
   А после завтрака вывели нас во двор, - и  в  автомобиль  крытый,  как
ящик, повезли в суд. И подивился я тогда ихней скорости и устройству.
   Протряслися мы в автомобиле минут двадцать, и высадили нас на большом
дворе и чистом, провели через черный ход. И с большим я  наблюдал  любо-
пытством.
   Оставили нас в коридоре, внизу, приказали ждать. А когда пришла  наша
очередь, показали на дверь - входить. И оказались мы за решеткой, посре-
ди суда, перед самим судьею. И тут же свидетели - вчерашние полицейские.
   Сперва обратился судья к Андрюше.
   Выспросил все точно, о роде занятий,  а  главное,  не  знается  ли  с
большевиками и какое имеет отношение к забастовке. Понял я по его вопро-
сам, что подозревают нас в большом деле.
   Отвечал Андрюша на суде вполне вежливо и все точно и по полной  прав-
де. Рассказал и о нашей нужде.
   Обратился судья ко мне:
   - Вы подданный чей?
   - Российский.
   - Большевик?
   - Нет, я не большевик.
   - В России все большевики! А что вас заставляет жить здесь?
   Рассказал я ему подробно о своем положении. Выслушал он будто  с  со-
чувствием и, опросивши свидетелей, объявил приговор: оштрафовали Андрюшу
на полфунта.

   XII

   Второй месяц не получали мы жалованья, ни копейки, и прошел в те  дни
слух, что переходит завод в другие руки, а нам доведется тугонько.
   А перед рождеством приехали на завод двое: наш рыжий и с ним  другой,
- высокий, в черном, молчаливый. Было у черного лицо неподвижное,  блед-
ное, руки держал в карманах, на нас почти не взглянул. Рассыпался  перед
ним рыжий мелким бесом. Осмотрели они завод, черный ни слова.
   Поручили мне наши переговорить с ним.
   Подошел я к нему, остановился. Вижу, глядит в землю.
   Начал я очень вежливо:
   - Позвольте, - говорю, - спросить: беспокоимся мы о нашей судьбе, по-
тому прошли здесь слухи, и не получаем жалованья, даже в половинном раз-
мере, как было обещано...
   Посмотрел он на меня мельком, передернул плечом, и этак твердо:
   - Да, - говорит, - завод может стать. - Жалованье вы получите,  когда
окончится забастовка, и у нас будут деньги. Теперь могу вам выдать  нем-
ного... по одному фунту.
   Стал я было о крайней нашей нужде, о наших долгах, а  он  мне  так-то
небрежно:
   - Как вам угодно. У вас полное право с нами  судиться.  Беспорядка  и
неподчинения мы не потерпим: здесь не Россия.
   - Очень, - говорю, - понимаю, и нет у нас никакого желания с вами су-
диться, желаем мы жить миром, интересует нас наша судьба по  вполне  по-
нятным причинам.
   Поднял он голову, - глаза чужие и темные:
   - Хорошо, - говорит, - мы вас известим.
   Остались мы после того в полном расстройстве, и пошло  у  нас  как-то
все неладом. Переехал от нас корнет, получил место у консула, писцом,  -
видно, взяли его из милости. А мы остались без дела.  Похуже  это  самой
тяжкой работы. Бегал Южаков по знакомым, кормился, как птица небесная. У
меня опять пошатнулось здоровье, томило по ночам в груди, и много  изво-
дила бессонница. Почти не спал я, тогда и голова  у  меня  была  пухлая,
тяжкая, и дрожали руки. Голод мучил не сильно, приучил я себя есть мало,
и была даже от того особая легкость в груди и ногах. Равнодушно  засмат-
ривал я в магазинные окна, где на больших липовых досках лежало мясо,  -
розовое, с белыми жилками, большими кусками: замечательное  здесь  мясо!
Думал я, какой теперь голод в России и,  может-быть,  погибают  люди,  а
все-таки не знать им нашего горького горя: тоски по  своему  родному!  И
частенько вспоминал я Заречье, и как живая передо мною стояла Соня.  Ви-
дел я во сне своих стариков и всегда очень живо, и  почему-то  частенько
мне представлялся отец: будто молодой и веселый, и бывало мне после  тех
снов жутко, и думалось, - не случилось ли в доме худое?
   А через короткое время пришла на мое имя записка от местного консула.
Рука, вижу, знакомая, с росчерком, писал, видно, наш корнет. Сказано бы-
ло в записке, чтобы зашел я по нужному делу.
   Подумал я, что с недобрым.
   Так и вышло.
   Пришел я в назначенный  час,  постучался.  Открыл  мне  корнет,  чис-
тенький, бритый. Был он, видимо, за секретаря. Со мной поздоровался  су-
хо.
   Вышел ко мне консул, подал руку. Был он маленький черный, и как мура-
вей, быстрый. Посадил меня в кресло.
   - Так и так, - говорит, - должен, я вам сообщить неприятность.
   - Что ж, слушаю: нам к неприятностям не стать привыкать.
   А мне и в самом деле было в тот раз все равно, хоть  на  какую  беду.
Разглядывал я его кабинет: большой, заставленный мебелью, и был он между
столами и стульями, как в поленнице мышь.
   Угостил он меня папироской. -
   - Получил я от вашего начальства извещение,  что  вы  и  другой,  как
его... Этчис, здешний подданный, ваш сослуживец, больше не  состоите  на
службе, и присланы вам для расчета деньги, по четыре фунта.  Уполномочен
я передать эти деньги.
   Запнулся как-будто:
   - Вижу, - говорит, - по вашему лицу, что вы нездоровы.  И  зачем  вам
было путаться с Зайцевым? Имя его тут давно нам известно.
   - Да что, что такое?
   - Очень, - говорит, - неприятно, - известно нам, что были вы в сноше-
нии с врагами государственного порядка и сами сочувствуете... И даже су-
дились.
   Очень я удивился:
   - Да кто это, - говорю, - вам наплел?
   И тут мне в глаза: в углу, за столиком, сидит наш корнет  при  полном
порядке, костюмчик на пуговке, в руках карандашик. И прячет глаза.
   Усмехнулся я про себя.
   - Нет, ни в чем я невиновен, и все это очень странно.  Жить,  говорю,
нам действительно нечем...
   Вижу, на меня смотрит: верить или не верить? - и в глазах его сожале-
ние.
   Повторил я еще раз.
   - Можете, - говорю, - мне поверить.
   Выдал он мне деньги, по четыре фунта, потом повернулся неловко, вынул
бумажку пятифунтовую, подает мне:
   - Извините, - говорит, - это от меня вам в долг,  на  время...  Когда
получите жалованье, возвратите.
   Поглядел я на него: от чистого сердца! Понял я тогда, что видно нехо-
рош у меня вид, коль этак жалеют люди. Поблагодарил я его и отказался от
денег.
   Проводил он меня до двери и сказал еще раз на прощанье:
   - Так-то, друг, держитесь этих людей подальше.
   - Что же, так и не верите мне?
   - Вам, - говорит, - верю, но русских людей я знаю, их слабость... Ра-
зумеется, ваше дело, только уж лучше вы образумьтесь.
   Вышел я от него с легким сердцем, точно вдруг свалилась с меня  гора.
Так-то вот в лихом горе бывает частенько.

   XIII

   Правильно я тогда ему сказал: нам не стать привыкать! Поговорил  я  с
Андрюшей, и порешили мы ехать немедля, назад, в главный город. Приглашал
он меня к своим жить, пока не найдем места.
   Южаков оставался. Выходило ему где-то место, на пароходе, и  поджидал
он окончания забастовки. К сообщению моему он отнесся равнодушно, а меня
пожалел: не мало с ним помыкали горя!
   А я в своем характере стал замечать перемену, стал я точно  смелее  и
глядел на людей прямо.
   Обменялись мы с Южаковым на прощание письмами, каждый на свою родину,
и положили друг-дружке крепкое слово: кто будет жив и первый  попадет  в
Россию, - тот передаст письмо. Думалось мне почему-то, что не увижу Южа-
кова, и что прежде меня он проберется в Россию.
   Уехали мы на другой день поутру. Провожал нас Южаков и наши  "рыжие",
знали они от нас несколько слов по-русски  и  кричали  громко:  "Прощай!
прощай!" - и махали руками. Понял я, что хорошие девушки и к нам привык-
ли.
   Андрюша очень бодрился. Был он в летнем пальтишке,  длинный.  Вагонов
здесь не топят, и порядочно мы промерзли.
   Всю дорогу держались мы весело, шутили над своею судьбой, и было  нам
от того легче.
   Приехали мы еще засветло, и повел он меня прямо к своим.
   Сколько народу! - и этот воздух, городской, особенный, помирать буду,
- узнаю. Хорошо я приметил, что в каждом городе свой особенный запах,  и
можно узнать даже с завязанными глазами. И  опять  почувствовал  я,  что
нездоров, холодно стало дышать, и подумал я с большим страхом: что стану
делать, если опять захвораю?
   Пошли мы пешком большой и широкой улицей, и опять нам навстречу кати-
лись автомобили и рекой текли люди. Закружилася у меня  голова,  и  даже
пришлось придержаться. Справился я с собой скоро.
   Шли мы пешком версты две. Отец Андрюши жил, по-здешнему, недалеко,  -
в темной и глухой улице, где по обе  стороны  чередой  тянулись  ворота,
большие и темные, будто не открывавшиеся никогда. В  одни  такие  ворота
зашли мы.
   Был это гараж для автомобилей, большой и  мрачный.  Поднялись  мы  со
двора по узенькой лестнице наверх, постучались. Жил отец Андрюши  сторо-
жем при гараже, в двух комнатушках.
   Встретили нас с большою радостью. Старик - отец  Андрюши  -  был  ма-
ленький, легкий, в морщинках. А мать - высокая и крупная, и на нее  всем
своим обликом походил Андрюша.
   Выбежала к нам сестренка его, девушка, тоже высокая и  лицом  чистая,
как брат. А за нею два мальчика в курточках. И  чем-то  сразу  напомнила
она мне Соню, какою-то черточкою в лице, своею улыбкою, и так это вышло,
что вдруг забилося у меня сердце... Понял  я  тогда,  что  живут  они  в
большой нужде и очень теснятся: пять человек на две комнатки, - и  пожа-
лел я, что, не подумавши, согласился на Андрюшино предложение.
   А тут они на меня все:
   - Вы - русский, русский?
   - Да, - говорю, - русский, самый, что ни на есть.
   - Ну вот как хорошо, как мы рады! Ведь вы Андрюшин приятель,  он  нам
писал.
   И больше всех Андрюшина сестренка - Наташа, - глаза так и блестят:
   - Так мы здесь по России скучаем и о русских людях!..
   Понял я, что и впрямь рады сердечно, - хорошие люди. А старик  вокруг
нас ходит, тоже доволен, поглядывает на Андрюшу.
   Поставили для нас кофей, усадили, все по-семейному, и первый раз  по-
чувствовал я себя так, точно вдруг перенесся в Россию, такие были ласко-
вые и простые люди.
   Разглядел я всех. Понравилась мне Андрюшина  мать.  Была  она  совсем
простая, и лицо у нее бабье, деревенское русское.
   Помню, спросил я у нее между прочим:
   - Как же, - говорю, - привыкаете к чужой стороне?
   Взглянула она на меня:
   - Никогда, - говорит, - не привыкну и не  думаю  привыкать!  Тут  мне
каждый камушек лежит поперек.
   И опять я загляделся на сестренку Андрюшину. Было у ней что-то от Со-
ни, нет-нет и проглянет, где-то в улыбке ее, в самых губах. А  так  была
непохожа: выше ростом, и держалась смелее. И  почему-то  билося  у  меня
сердце.
   Попервоначалу ничего не объявил Андрюша о нашем положении, о том, что
остались мы без работы и приехали искать места.
   Просидели мы так весь вечер  в  разговорах.  Рассказал  мне  Андрюшин
отец, как выехали они из Петербурга сюда, на хорошее жительство,  и  как
вот тут приходится мыкать горе. Старые-то корни давненько подгнили.
   А сестренка знай режет свое:
   - В Россию, в Россию! Видеть, - говорит, - не могу здешних.
   Улеглись мы в тот день поздно, наговорившись. Потеснились для  нас  в
комнатенке, освободили место, и долго я лежал не засыпая, сдерживал  ка-
шель. Не выходила у меня из головы Соня, а с нею Россия. - Когда-то уви-
жу?
   Есть у меня примета: всякий раз перед болезнью, теснит в груди и  не-
меют ноги, и чувствовал я, что не выдержу долго.
   Поутру объявил Андрюша, что выгнали нас с завода и приехали мы искать
места. Рассказал все подробно.
   Выслушал нас старик, покачал головою:
   - Все это прискорбно, но не следует падать духом. Время, конечно, та-
кое, - и безработных в стране очень много...
   Присоветовал он нам итти в контору, требовать наше жалование,  и  тут
мы и порешили начать с того день.

   XIV

   Тогда же поутру пошли мы в контору, а по-здешнему в "офис", куда дав-
ненько приходили с Южаковым, чтобы сговориться о месте. И  опять  сидели
на кожаных стульях и видели, как за стеклянною дверью перебегают люди  и
блестят у них на головах проборы.
   Держали нас очень долго.
   Принял нас тот черный, что был у нас на заводе. Сидел он перед столом
в вертящемся стуле и писал быстро  золотой  ручкой,  и  запомнил  я  его
пальцы - длинные и костлявые.
   Положил он ручку и поворотился к нам на винту вместе со стулом:
   - Что хотите сказать?
   Объявил я ему точно, что уволены мы с завода, по  неизвестным  причи-
нам, и выплачено нам жалованья всего лишь по четыре фунта.
   Было мне почему-то неловко, и глядел я на его руки: я по рукам  узнаю
человека.
   Усмехнулся он тонко, взглянул исподлобья.
   - О причинах вам неизвестно?
   - Да, - говорю, - понять мы не можем и не знаем за собою вины.
   Стал он очень холодный:
   - Так, - говорит, - вы должны понимать, что мы не можем держать у се-
бя лиц, могущих нас скомпрометировать в глазах державы, давшей нам  при-
ют. Вы, разумеется, помните, что взяты по  рекомендации  консульства,  и
тем более должны были себя соблюдать.
   И дальше, дальше, - все очень чисто и точно.
   Даже вступился за меня Андрюша:
   - Как же так, мы вместе работали, и мне все известно?..
   Перебил его черный:
   - Ваше дело иное, вы подданный здешний и не можете  класть  пятна.  -
Деньги мы выплатим вам теперь же с условием, что вы  дадите  расписку  в
том, что ни теперь ни вперед не будете иметь к нам никаких претензий.
   И тут нам бумажку, что писал при нашем приходе.
   Переглянулися мы с Андрюшей: подпишем?
   Выдали нам деньги, по шести с чем-то фунтов. На том и покончили  нав-
сегда. И, выходя из конторы, опять я подумал: так вот мне всегда, еще со
школы, всегда я без вины виноватый.
   В тот день перебрался я на новое жительство. Не пускали меня в Андрю-
шином семействе, и сам Андрюша грозил запомнить навек, но понимал  я  их
тесноту и сослался на свое нездоровье.
   Остановился я в частном доме, в "хоузе", в другой стороне  города,  у
самых доков, где беднейшие люди. Был это большой дом, мрачный и  старый,
видавший виды. Через улицу начинались склады. По вечерам там тускло  го-
рели фонари, было темно, и потом узнал я, худая ходила о тех местах сла-
ва, мне же было тогда безразлично, и не было во мне никакого страху.
   Комната досталась мне большая и мрачная,  как  подземелье.  Встретила
меня хозяйка, седая и говорливая, сказала цену: два шиллинга за  неделю.
О том, кто я и откуда почти не спросила, видно, такой был порядок.
   Долго и буду помнить те три недели.
   Стояли в комнате  две  большие  кровати,  рядышком,  как  в  семейной
спальне. Мне указала хозяйка на одну, что была  подальше.  А  на  другой
спал человек, и виднелся из-под одеяла  стриженый  его  затылок,  волосы
редкие, рыжие. И тут же обочь стул, и на стуле пиджак черный и подтяжки.
Валялись под кроватью грязные сапоги.
   Спросил я у хозяйки тихонько:
   - Кто этот человек будет, и с кем мне доведется жить?
   - А это, - говорит, - норвежец, безработный, человек честный,  и  вы,
пожалуйста, будьте покойны.
   А я ко всему попривыкнул и даже обрадовался, что вот  опять  не  один
буду.
   Остался я жить в той комнате вместе с норвежцем.
   Великие стояли туманы, и в комнате всегда было желто, как в могиле, и
с утра надо было зажигать газ. Ложился я и вставал рано и уходил на  це-
лый день, не мог я тогда сидеть в комнате один-на-один, точила меня тос-
ка, и бродил я по городу, сказать можно, бесцельно, куда заведут глаза.
   Вредят мне туманы.
   И каждый вечер меня знобило. Приходил я рано, забирался  под  одеяло,
накрывался с головою своим пальтишком. Донимал меня в те  дни  холод.  И
придумал я каждое утро покупать большую газету: хватало мне под  фуфайку
и в сапоги на стельку. Шелестел я как мешок с сухим листом, но от холода
было надежно. И смеялся я тогда над собою: что вот и газета может спасти
человека!
   Жестоко я в те дни простудился. Известно, ноги сырые, калош здесь  не
носят. И каждую ночь колотила меня лихорадка.
   Сожитель мой приходил поздно, и за три недели ни единого разу не  ви-
дел я его лица. Приходил он осторожно и ложился, не зажигая огня. И каж-
дый раз слышал я, как засыпает, и тянуло от него легонько джином.  Утром
я поднимался раньше и опять видел его затылок и на стуле подтяжки, - си-
реневые, с узором. И за три недели ни единым не обмолвилися мы словом.
   Спали мы почти рядом, и я чувствовал его теплоту. Было мне  по  ночам
трудно, мучили меня виденья, и радовался я, приходя в себя, что вот  ле-
жит со мной рядом живой человек. Прислушивался я к его дыханию, и стано-
вилось мне легче. Был мне тот чужой человек ночами, как близкий  родной.
И в который раз передумывал я свою давнишнюю мысль, что человек человеку
не враг, не совратитель и не супостат: человек человеку - кровный брат.
   Никогда не забуду тех дней.
   Ходил я как не в своем уме. Бывало, закружится, закружится голова,  и
сам я легкий, - вот-вот вознесусь, и в груди, как голубь  крылами.  Даже
страшился: думал, как бы не умереть невзначай.
   Бегал я по всему городу, куда носили ноги.
   Мне на людях легче. Бывало, брожу по базарам, - люди, люди, люди, и я
меж людей, как пылинка. А на базарах я люблю  с  детства:  базары  везде
одинаковы, - здесь и у нас, в Заречьи, и также ходуном ходят люди.
   Забегал я разок к Андрею, но и у него не мог усидеть долго, не мог  я
тогда говорить с людьми, и все-то точило меня бежать. Даже Андрюша заме-
тил: - "Ишь, так вас и подмывает, ну куда, - говорит, - спешите!"
   А сказать правду, подойди ко мне такой человек, что бы в силе:
   - Вот тебе, мол, вольная дорожка, снимай сапоги, беги босиком в  твое
Заречье, как мать родила!
   И побежал бы! Вот мне как было, и совсем я был невменяем.
   Бывало со мною и так: бегу, бегу и забудусь. Какая улица,  где  бегу?
Стану, как полоумный и уж когда-то приду в свою память.
   Так-то раз со мной на базаре. Остановился я  перед  одним  человеком.
Очень он мне напомнил дьякона нашей заречинской, Николы Мокрого, церкви,
- черный, горластый, волосья по ветру. Продавал он какую-то мазь для ро-
щенья волос. Тут таких шарлатанов и жуликов много. Стоял он на  помосте,
лицом к публике. Лицо грязное, в синих угрях, волосье, как  у  льва,  из
рукавов манжеты оборванные. Остановился я близко и все  на  ботинки  его
смотрел, на серые гетры с круглыми пуговицами. И много зевак его  слуша-
ло. А он, нет-нет, и обернется на публику задом, запустит лапищи в  свою
поповскую гриву: смотрите, мол, лэди и джентльмены, что делает моя мазь,
убедитесь!..
   И вдруг меня словно копытом в лоб:
   - Пропадаю!
   Так это мне, точно спал и вдруг пробудился, и поплыла подо мною  зем-
ля. Навек запал мне тот кудластый. И уж не мог я отделаться от той прон-
зительной мысли:
   - Пропадаю!
   Не сознавал я себя толком, было передо мною одно: что вот вокруг  лю-
ди, дома, магазины, - и стены, стены, стены, и что тут  человеку  погиб-
нуть, как где-нибудь в сибирской тайге... Никто даже и  не  заметит,  ни
единая не сдвинется точка. Так мне это стало тогда страшно, что хоть го-
ловой о камень. Разумеется, был я в болезни и не в себе.
   Тогда-то и побежал я опять в наше консульство, не помня себя  хорошо.
Как там меня приняли, чего я наговорил в лихорадке?.. И, мало  того,  уж
дома, вернувшись, накатал я самому консулу письмецо, и только опомнился,
когда получил ответ: мое же письмо с малой припиской, что, мол,  повиди-
мому, "не по адресу".
   Так мне стало неловко за мою поспешность.
   Оправился я немного и пошел извиняться. Принял меня секретарь  холод-
но, или так уж казалось. Рассказал я ему о своем  положении,  извинился.
Да и рассказывать было не нужно, вид мой за себя говорил сам.
   Вижу, отошел он немного, на меня глядя.
   - Как же, - говорит, - рекомендовал я вас за свой  риск  и  страх  на
службу, а вы такую нам неприятность... Была у нас даже о вас переписка с
полицией.
   И уж совсем отошел, спрашивает:
   - Где вы теперь обитаете?
   Рассказал я ему подробно, где живу, и о своей болезни. Почесал он но-
готком переносье:
   - Вот что, - говорит, - устрою вас в нашем общежитии  при  посольской
церкви. Там уже есть жильцы. А если случится какой-нибудь зароботок, из-
вестим непременно.
   Выдал он мне записку, на окраину города, в местность, называемую  Чи-
жик, все написал точно.

   XV

   Такие стояли туманы! - Ходили люди, как после дождя в пруду  рыба.  И
город был страшный, невидный и мертвенно-желтый.
   Было у меня пальтишко, легонькое, на резине. Бегал я в том пальтишке,
и очень меня пронимало: забирался туман снизу, оседал на резине, и ходил
я всю зиму промокший.
   Поехал я по адресу на другой день.
   Тут по утрам удивительно, когда спешат люди на службу. В вагонах пол-
но, и все читают газеты, только и видно: торчат из-под  раскрытых  газет
человечьи ноги.
   Сошел я в указанном месте.
   Лило от тумана с деревьев. Пошел я по улицам, по  незнакомому  месту:
тут, в предместьях, улицы ровные, чистые, и домики, как один, очень  все
гладко. Отыскал я наш домик - небольшой, двухъэтажный,  ничем  непримет-
ный, - и в голову мне тогда не пришло, что придется прожить в нем  нема-
лое время.
   Помню первый день чижиковского моего новоселья.
   Открыла мне старушка, наша "собашница",  заговорила  по-русски.  Было
мне приятно услышать. Объяснил я ей мое дело, и повела она меня на верх,
к заведующему.
   Теперь вспоминаю, - посадил он меня за стол, просмотрел бумажонку и с
первого слова стал жаловаться на судьбу. Узнал я от него, что имел он  в
Петербурге три фабрики, а теперь его до тла разорили, и  приходится  мы-
кать большую нужду. Узнал я потом, что и впрямь был он в России  большим
миллионером и тут проживал с семьей и очень нуждался. Долго он томил ме-
ня разговором и уж под конец объяснил, что поместит меня внизу в общежи-
тии, где одинокие.
   Провел он меня вниз, в нашу общую, показал мое место.
   А было о тот час в комнате из всех жильцов один человек,  -  старичок
легкий, в очках, - наш Лукич. Варил он что-то у окна на спиртовке  и  на
меня взглянул боком, через очки.
   Показал мне заведующий койку, раскланялся деликатно, и остались мы  с
Лукичем один-на-один.
   Помню, поглядел он на меня еще раз от своей  спиртовки,  -  бороденка
сквозная и легкая:
   - Ну, что, - говорит, - и вы в нашу Лавру?
   - То-есть, - говорю, - как?
   - А у нас тут прозывается Чижикова Лавра. Скоро узнаете сами.
   Вижу, - смеется, и глаза у него простые и добрые. Рассказал я  ему  о
себе, что из офицеров, интернированный, и болел долго, и  что  направили
меня сюда из российского консульства.
   - Ну, вот, - говорит, - значит, прибыло нашего полку.
   Угостил он меня чаем. Просидели мы долго. Про себя он  рассказал  мне
немного. Сказал, что из России, из южного города, - и  уж  только  потом
узнал я, сколько пришлось пережить человеку.
   Объяснил он, что сами обитатели прозвали наш дом в насмешку Чижиковой
Лаврой, по названию местности и по горькому нашему горю.
   И в первый же день многому пришлось подивиться.
   Под вечер собралися жильцы нашей общей. Обратил мое внимание - огром-
ный, волосатый и черный, очень похожий на того шарлатана,  что  продавал
на базаре мазь, - лежал он у стены на своей койке, заломив за голову ру-
ки и задрав ноги на спинку. На меня он посмотрел  равнодушно,  точно  не
видя. Был это бас Выдра, и много впоследствии довелось нам над ним  пос-
меяться...
   Сбоку, у двери, тоже на койке, лежал, не в пример волосатому, -  тон-
кий, худой и бледный, - мичман Реймерс, наш  изобретатель.  Стоял  перед
его койкою небольшой столик, засыпанный табаком и бумагой. Удивила, пом-
ню, меня его худоба и бледность.
   Остался в моей памяти тот первый день.
   Вечером подошел ко мне человечек. Был он весь сморщенный и  обвислый,
будто ходил раньше толстым и вдруг высох, сморщился, и пожелтела на  нем
кожа. Присел он рядком, на соседнюю койку, подобрал ножки и стал на меня
глядеть пристально. Костюмчик на нем был желтый, потертый и тоже  обвис-
ший, точно на другого был шит человека.  Глядел  он  на  меня  уж  очень
по-жалкому, по-собачьи, и поразило меня его личико: левый глаз его  отк-
рывался широко и, казалося, плакал и был полон слезою, а правый жмурился
хитро и точно смеялся. Уставился он на меня тем глазом,  не  опуская,  и
стало мне даже неловко: этакий, думаю, человек странный! Спросил я его о
чем-то. Подмигнул он мне одним глазом и вдруг на всю нашу комнату:
   - Туды твою так-растак-так!.. - со всей вариацией, как у  нас  бывало
на Заречьи, по весне плотогоны.
   Не знал я, чего и подумать.
   Уж Лукич мне от своего места:
   - Это, - говорит, - наш, жертва ханжи, не обращайте внимания...
   А он, вижу, на меня смотрит, кивает своей головкой: так, мол,  совер-
шенно все точно!..
   Очень я тогда удивился:
   - Как, - говорю, - почему "жертва"?
   Засмеялся Лукич, похлопал его по плечу:
   - Очень, - говорит, - просто: перед отъездом из России хватил  он  на
радостях ханжишки, и отнялась у него говорилка. Только и осталось  самое
это словечко, и больше ничего не может.
   И опять, вижу, он мне этак головкой согласно, - и левый глаз его пла-
чет.
   Так мне стало его жалко!..
   И уж потом узнал я о нем подробно.
   Тут их два брата, здешние подданные, и всю-то свою жизнь просидели  в
России. Имели они в Москве оптический магазин  на  Кузнецком,  лучший  в
России, и жили богато. А в революцию магазин от них отобрали, и довелось
им принять всего помаленьку: холоду, голоду, - и натерпелися они  смерт-
ного страху. Посадили их для чего-то в тюрягу, проморили полгода, и  по-
том вышло им разрешение ехать на "родину". А "родины"  своей  они,  ска-
зать, почти не знали, но, разумеется, от тюряги собрались с великой  на-
деждою. - Думали, что тут их, как званых, с горячими пирогами...
   А младший всегда-то не прочь был выпить. На радостях  перед  отъездом
хлебнул он, за неимением лучшего, какого-то спирту, и  с  ним  приключи-
лось: запал у него язык, и таким он сюда и приехал совместно с другими.
   Большое получилось им тут разочарование. Надеялись на пироги а  им  -
горячего камня. Конечно, у кого оставались деньжонки  или  какие  ни  на
есть корни, те здесь прижились, - а таковским  пришлось  очень  туго.  И
пришлось им всем, у кого было пусто, опять итти к русским, на  последние
крохи. Вот и устроили их русские к своим, в нашу  Лавру  -  на  черствую
русскую корку.
   Тут и живут они вместе, - два брата, и уж потом узнал я про старшего.
И тоже чудак, молчальник, и все-то молится богу и читает евангелие.  Лю-
битель он покушать и прячет себе под подушку, и  частенько  я  по  ночам
слышу, как что-то жует, и всегда у него на  пиджачке  крошки,  и  личико
пухлое, желтое, и непомерные торчат уши. Как видно, есть у него деньжон-
ки, и прячет он их от немого, держит его в ежовых.
   Вот с какими довелось людьми...
   Теперь, за долгий-то срок, все мне обжилось и притерпелось, а по пер-
вому разу не мало я подивился.
   Устроился я тогда на своем месте, с Лукичем рядом, -  на  долгое  жи-
тельство. Был я слаб от болезни, и хотелось мне поскорее забыться. Дал я
себе слово высидеть дома, пока не пройдет лихорадка, и опять стану  здо-
ров.

   XVI

   А было нас о ту пору всех обитателей, - больших и малых,  холостых  и
семейных, человек двадцать.
   Семейные и женщины размещались наверху в небольших комнатках,  а  мы,
бобыли, жили в общей, внизу.
   И, как подумаю я теперь, - все-то, все были с чудинкой!
   Из всех мне полюбился Лукич. Держался он ото всех стороною и почти не
выходил в город. Только, бывало, и пробежит за картошкой или  на  вокзал
за газетой. Показался он мне по первоначалу скрытным, а потом я хорошо в
нем разобрался, - не из зависти, да скупости прятался  человек.  Большая
была в нем обида...
   Сам-то он о себе ни полслова, и уж узнал я  о  его  судьбе  стороною,
впоследствии. Значился он тоже подданным здешним. Был он по своему  зва-
нию инженер-путеец и в России служил на юге, в большом городе,  был  ди-
ректором школы, - в России он и родился. И уж в революцию, когда  случи-
лась на юге война между своими, предложили ему уехать.  Видно,  страшные
были в России дни... Выбрался он один, чтобы хорошенько разведать и выз-
вать за собою семейство, да так тут и остался.
   Сказали ему тут деликатно, что жить может свободно под защитой  зако-
нов, - и до свиданья!
   И большую он принял от "своих" обиду.
   От этой обиды и не выходил он в город. Сидел он целыми днями в  нашей
комнате, читал газету, или так, лежит, бывало, глядит  куда-то,  и  губы
его шевелятся, все-то про себя шепчет. Частенько я по ночам слышал, - не
спит, и однажды мне показалось, будто плачет, - поднял я голову:  так  и
есть: - лежит он с головою под  одеялом  и  нет-нет  всем  телом  так  и
вздрогнет, как малый ребенок.
   Раз только и вырвалось у него о себе слово:
   - Нет уж, пока я не узнаю, что можно в Россию, - никуда не выйду, ша-
гу не ступлю в город...
   Кормился он одною картошкой и, бывало, каждое утро шипит  у  него  на
окне машинка. И очень он был строг с собою.
   - Помню, проходил раз по комнате и на ровном месте споткнулся.
   А сидела у нас генеральша, с верху, с газетами.
   Поглядел на нее Лукич, усмехнулся:
   - Со мной второй раз сегодня! На улице чуть не упал так-то...
   - Да вы стары ли? - спрашивает генеральша.
   - Пятьдесят два! А пережил на целые восемьдесят...
   - Я на сто, батюшка, на сто!..
   Присел он на свое место, перевел дух:
   - У меня, - говорит, - семья осталась в России, жду,  когда  написать
можно, хочу послать свое благословение... А тут вот  в  газетах,  что  в
России социализация женщин, а у меня дочери...
   А это верно: много тут пишут газеты, и не всему можно верить.
   А верный человек был Лукич, и хорошая у меня о нем память.
   Другие-то у нас попроще.
   Взять хотя бы Выдру... Такого ни колом, ни шилом. Он у  нас  в  Лавре
древнейший. Приехал он сюда еще до  войны,  когда  открывалася  при  по-
сольстве православная церковь, - был он по своему званию регент, и выпи-
сали его для устройства церковного русского хора. Тут-то и  накрыла  его
война. Ему, разумеется, на руку, только бы не в солдаты, -  просидел  он
тут всю войну и великолепно ко всему пообвыкнул. Вид же у него сохранил-
ся некасаемо, воистину-русский, волосье буйное, черное, на носу  оспины.
Разумеется, одевается он здесь прилично, но остался у него  запах,  осо-
бый, еще от России, как от дежи с кислым тестом.
   Терпеть он не может немцев. Такое уж у человека  понятие,  что  через
немцев вся наша обида. А тут, после войны, сказать надо, о  немцах  даже
произнести невозможно, в роде нечистого слова. И в больших неладах он  с
нашим заведующим, - немцем. До того напугал его Выдра, что и теперь  бо-
ится заходить в нашу общую, а если бывает нужда, - посылает  нам  сверху
записки.
   Таинственный человек был для нас Выдра.
   Каждое утро, чуть свет, поднимался он со своей койки  и  готовился  в
путь. Видел я, как начищает он свои ботинки и водичкой обновляет костюм-
чик. И редко мы видели его дома.
   Скоро после моего приезда подошел он ко мне тихонько, ранним еще  ут-
ром, спросил:
   - Спите?
   - Нет, - говорю, - я не сплю.
   - Очень, - говорит, - извиняюсь, с большою к вам просьбой: не одолжи-
те ли мне до вечера шесть пенсов?
   Поднялся я со своей койки, выдал ему монетку. Про себя, помню,  поду-
мал: "а ведь, пожалуй, не отдаст этот дядя!"
   А на другое утро, проснувшись, гляжу: лежит моя  монетка  на  краюшке
стула. Это он положил ночью, когда возвращался, в точности выполнил сло-
во.
   А приходил он почти каждый день очень поздно, и ни единая не знала  у
нас душа: за каким ходит делом и на какие пробивается средства? И уж по-
том-то неожиданно все раскрылось...
   Не взлюбил его почему-то наш мичман.
   До того доходило, - след на след не наступят.  И  изводили  они  друг
дружку словами.
   Бывало, воротится из похода Выдра,  начнет  складывать  костюмчик.  А
мичман на него уж смотрит из-под одеяла, со своей койки. И так его и ко-
лотит, как от мороза.
   Скажет, не выдержит:
   - Господин В-выдра, вы бы сходили в баню. От в-вас нехорошо пахнет!..
   А Выдра, знай, нарочно помалкивает,  чтобы  раззудить  больше.  Потом
этак баском, равнодушно:
   - Что ж что от меня пахнет?.. Медведь всю жизнь  не  моется,  а  здо-
ров...
   - Так то медведь.
   - А вот вы моетесь, душитесь, а зубов у вас нету...
   И до того он мог довести мичмана спокойствием своим, каменным  равно-
душием, - бывало, вскочит, завопит, как есть в одной нижней  рубашке,  и
ноги голые, тощие, кулаком об подушку:
   - Хам! Хам! Хам!
   А Выдра ему преравнодушно:
   - От хама и слышу!
   И завалится спать.
   Целую ночь, бывало, не спит мичман, глотает лекарство, и слышно,  как
давится из стакана. А то заплачет как малый ребенок, в подушку. А  Выдра
себе знай храпит: на храп он здоров даже до невозможности.
   Вот какие собрались у нас люди!
   Тоже - и мичман.
   Приехал он сюда из Архангельска. Воевал он там с большевиками, а  как
взяли большевики верх, пробрался вместе с другими сюда. Был он  какой-то
весь плохой, бледный и весь как тонкое шило. И ни единого во  рту  зуба.
Даже глядеть странно: молодой, почти мальчик, а говорит, - плюется.
   Занимается он здесь великими изобретениями. Бывало, весь день  сидит,
чертит, руки в чернилах. Объяснил он мне, что изобретает особенный  дви-
гатель для автомобиля и  что  возьмет  в  Америке  за  свое  изобретение
большие миллионы. И до того он с тем своим изобретением доходил, - смот-
реть было жалко.
   А он из нас человек семейный. Приходит к нему жена - здешняя -  высо-
кая, молчаливая. Придет, сядет, на нас  глядит  исподлобья.  Перекинутся
словом, и опять он за свое дело. Есть у них дети,  двое  маленьких,  она
приносит. Видели мы, великую она терпит нужду.
   Добивался он, чтобы отвели ему у нас комнату, как семейному, наверху.
Живет у нас наверху старушонка, "собашница", держит при себе двух  собак
и двух кошек. Собачонки паршивые, тощие, и одна даже на трех ногах.  Вот
мичман и хлопотал все лето выжить эту самую старушонку. И  уж  чего-чего
только ни делал. И заявления  составлял  и  бумажонки  приносил  из  по-
сольства, а старушонка-то оказалась - сучок:
   - Что хотите, - говорит, - делайте, хоть убейте и меня и моих дорогих
зверков. А я из своей конуры не выйду, не уступлю этому лодырю!..
   Так и не уступила. И уж чего только ни делал, поставила на своем ста-
рушонка, и живет он попрежнему внизу, с нами, а старушонка со своими со-
бачками в комнате. И попрежнему приходит к нему жена, -  глаза  большие,
голодные. Должно-быть, кажемся мы ей дикарями, страшными выходцами.
   А подумаешь: до того недалеко...

   XVII

   Да, как подумаешь: много, много мытарится  русских  людей  по  белому
свету!
   Тут-то у нас терпимо, а у других, говорят, и похуже.
   Навертывался к нам, в Чижикову, человечек видалый, пожил с нами  пол-
торы недели. Прошел он огни, и воды, и чугунные повороты.
   Был он на юге, с Деникиным. И такие нам порассказал страсти, аж  дыб-
ком волос. Был он и у красных и у белых и всего-то там нагляделся.
   И нигде-то нет справедливости!
   Как выгнали их большевики из России, довелось им удирать на  пароходе
в самую Турцию. Надеялись они, что тут, в загранице, будет им  всяческое
снисхождение. Народу набилося множество, бежали целыми семьями, не  раз-
бираясь, бежали от смерти и от лютой жизни, а лучшего  не  увидели...  И
такое там было на пароходах, - страшно было и слушать.  Приплыли  они  в
Турцию, поставили их французы на рейде, как чумных, и ни единого челове-
ка на берег. Сперва-то они, конечно, шумели, кричали французам с парохо-
дов: "Мы, мол, ваши союзники и друзья ваши!" - а потом попритихли. Мори-
ли их как-то дня три, и ничего они не знали о своей участи. Вышла у  них
в те дни пресная вода. А были на пароходе женщины, дети, больные, народу
битком. И все эти дни было с парохода видно, как ходят по городу люди, и
слушали, как играет музыка на берегу, в ресторанах. Стояла от них  неда-
леко яхта какого-то американского миллиардера, изволил он путешествовать
для своего удовольствия, - белая, нарядная, и было им видно,  как  любо-
вался на них в трубу миллиардер со своей яхты. А потом подобрались к  их
пароходам на шлюпках греки, подвезли пресную воду. Узнали их по  крести-
кам, по нательным, и такая поднялась радость: - "Наши, православные,  во
Христе братья, от них мы приняли веру, эти нас не оставят!" Великое было
ликованье. Потянулися к ним за водою, навязали на бечевки бутылочки, ко-
телки, ведра, опустили все это с бортов.
   А те-то, "православные", ни мур-мур, - знай себе пыхают папиросками и
усы крутят. А вода у них под ногами в бочках:  чистая,  сладкая,  речная
вода...
   И так-то в ответ преспокойно:
   - Деньги!..
   Это за воду-то, за простую, за обыкновенную!
   Опустилися у наших руки.
   - Как же, - спрашивают, - сколько вы хотите?
   А "православные" знай папиросками пышут.
   - Цена, - отвечают, - наша такая-то!.. - и заломили, как за  шампанс-
кое.
   И, знай, посмеиваются про себя. Понимали, значит, что бывает минутка,
когда и речная водичка подороже бывает червонного золота.
   И покупали у них, покупали по золотой цене, стиснувши зубы, только бы
напоить детей.
   Вот они "православные", во Христе-боге братья! Позабыли, сколько  пе-
редавали им русские люди на одни монастыри ихние - "на святую  водичку"!
Сколько миллионов наносили к Иверской...
   А потом, вместо "снисхождения", выгнали их французы на острова,  куда
вывозили раньше турки бездомных собак, поставили часовых, солдат  черно-
кожих, с ружьями, обнесли проволокой. Хорошо,  у  кого  были  деньжонки,
или, - как этот наш гость, - кто был побойчее. Оказалися  "союзники"  не
лучше "православных во Христе братьев"... И теперь  там  мыкаются  наши,
подбирают из помоек... Рассказывал нам тот человечек,  что  каждый  день
стоят очереди из русских за гнилыми консервами, а рядом самые эти  эфио-
пы, и в руках кнуты гуськовые...
   Ночи я не спал, думал: за что, за какую вину? И неужто им-то,  им  не
отплатится!
   А там-то, в России, про нас думают, что живем на сытых хлебах и,  мо-
жет-быть, завидуют.
   Да уж, конечно, завидуют!..
   Раз так-то нагрянул к нам в Лавру целый взвод бабий. Приехали они все
из России, тоже на горячие пироги. Жили они у нас с неделю, а наколготи-
ли на полгода. - Ух, и невзлюбил их Лукич!
   А были они из высокого свету и очень этим гордились. А я здесь хорошо
приметил, что этакие-то, из "высоких", ежели хорошенько копнуться, - по-
жалуй и поплошей нашего брата.
   Выбрал я, помню, минутку, спросил у одной:
   - Как же теперь в России?
   Закрутила она головою:
   - Плохо, очень, очень плохо!.. На Невском растет трава. - А  все-таки
было нам там лучше. Тут такие мерзавцы, такие мерзавцы!..
   - Так зачем же, - говорю, - сюда ехали?
   - А как же, - говорит, - не ехать: там все полагают, что здесь, в Ев-
ропе, легкая жизнь.
   Вот у них как.
   А выехали они из России способом совсем даже необыкновенным. Сами  же
о том и проболтались. Подыскали они в Петербурге за хорошие, разумеется,
деньги себе женихов из подданных здешних, - видно, есть, промышляют эта-
ким люди, -  и  получивши  подданство,  отправились  сюда,  в  "небесное
царство". Высадили их с парохода в том городе, где  мы  по  лету  варили
смолу. Поболтались они там с месяц, спустили деньжонки, и уж кое-кое как
добрались сюда.
   Большую смуту намутили у нас эти дамы.
   Повертелись они без всякого толку, да так и пропали. Уж встречали  мы
кой-кого после, и все-то пошли по легкой дорожке...
   И одно я скажу теперь: жалкие люди!
   Мне батюшка наш, о. Мефодий, рассказывал нынче. Крестил он в  прошлом
году у князя Голицына. Были у этого князя в России  владения,  -  больше
тысячи десятин. И очень пышные были кресьбины, со званым обедом, с  раз-
ливанным шампанским. Во многих здешних журналах были  помещены  фотогра-
фии. И заплатил в тот раз князь ему за требу десять фунтов.
   А нынче опять его туда позвали, ко второму ребенку. Привез он с собою
купель, в автомобиле. И видит - начали у князя шептаться, бегать по ком-
натам. А потом уж сам князь ему откровенно:
   - Извините, - говорит, - батюшка, оказались мы сегодня без  денег,  и
очень вас просим: уплатите, ежели у вас есть, из своих за доставку купе-
ли...
   А всего-то надо было целковый!
   Заплатил батюшка из своих, окрестил им ребенка. И уж  ни  гостей,  ни
шампанского, - угостили его голым чаем, а на прощанье  сунул  ему  князь
узелочек. Дома развернул батюшка: был то платок, дорогой, шелковый, кня-
жеский. Платочком с ним расплатились.
   Теперь я многое увидел, и многих перевидал людей. И какого только  не
перемыкали горя!.. У иного всего-то имущества, что штаны да подтяжки,  а
мнение о себе прежнее. Титулы соблюдают  и  друг  с  дружкою  церемонно:
граф, графиня!.. И ни к чему-то, ни к чему не лежат у них руки.
   Обитает у нас наверху барыня, генеральша Веретенникова, очень  важная
дама. Занимает она комнату угловую, окнами в сад. Живет она с сыновьями,
с двумя: этакие мордастые лодари, красные!
   Приходит она иногда вниз, приносит газеты.  Получает  она  из  Парижа
русские газеты, небольшие листки. Лукич, бывало, сидит слушает и молчит,
а она ему в три ряда:
   - Я. Я. Я. Я!..
   А сынки ее у нас всякий день. Место у нас просторное между кроватями.
Приходят они упражняться в боксе. Станут в одних  рубашках  друг  против
дружки, в больших рукавицах, - шеи голые, и давай друг дружку  охаживать
по щекам. На шеях у них ладанки, крестики, только подскакивают.
   Грешным делом сквозь смех и подумаешь:
   - Этаких кобелей да кули бы таскать!..
   А она за ними, как за малыми детками.
   Принесет чего-нибудь сладенького в блюдечке, остановится на пороге:
   - Толя, Валентин, покушайте...
   Они, знай, друг дружку охаживают по мордасам.
   - Толя, остановись!
   Остановятся они, поглядят. И этак недовольно, в растяжечку:
   - Ах, мамаша, опять вы нам какой-нибудь клейстер!..
   Слопают - и опять за свое.
   Так вся у них жизнь. С тем и поедут в Россию.
   XVIII

   Так вот и пошло чижиково мое жительство, а теперь, как  подумаешь,  -
скоро год, как я тогда переехал, и столько перемен в жизни.
   Время-то как река, рукавом не загородишь.
   Так вот недавно, сел я перед зеркалом бриться и точно впервые  увидел
свои глаза. Видел я такие глаза в дальнем моем детстве, - ехали мы с от-
цом по соловьевскому большаку,  вели  бычков.  А  у  нас  перед  городом
большая гора, и внизу мост через Глушицу, - вот  один  бычек-летошник  и
провалился, поломал передние ноги. Пришлось его там же и прирезать. Были
у того летошника глаза, как теперь у меня.
   И в висках серебра много.
   Отец мой до пятидесяти годов был, как смоль, кучерявый,  грудь  широ-
ченная.
   Вижу его, как теперь.
   Пахло от него по-особому деготьком и чуть  ветром  (сапоги  он  носил
большие, высокие, и всегда-то в дороге на ветру). Бойкие у нас были  ло-
шадки, вороные, спины широкие, с блеском. Бывало, подкатит к воротам,  а
я уж хорошо знаю по одному стуку, по тому, как лает в саду Чубрик. Выбе-
гу к нему на крыльцо в чем был, а он весь белый от пыли, лицо загорелое,
в кудрях запутался колосок овсяной, - ночевал где-нибудь в  омете,  -  а
глаза молодые, веселые.
   - Ну что, - скажет, - Сивый, как живешь?
   Подхватит меня на руки: - Смотри Москву!
   А как я его любил! - Случись худое, - не выдержал бы, в могилу с  ним
лег. И когда бывал дома, не отступался я от него ни на шаг, так вместе и
ходили: он на базар, и я на базар, он к людям, и я за ним.
   Теперь-то хорошо понимаю: великая у него была любовь к жизни. И  вся-
кую он примечал мелочишку. Думаю я: теперь-то вот таким всего и труднее!
   И всякий день вспоминаю я наш городок. Весь-то он в зелени, в  густых
садах, и река широкая, тихая...
   А тут вот береза в диковинку. Только и видел ее в саду  ботаническом,
обрадовался, как сестренке родной, чуть было не расцеловал у всех на ви-
ду.
   И ничего бы я не хотел, никакого богатства, - в Россию! И все  крепче
берег я в себе ту мысль и тем, можно сказать, все это  время  и  жил.  И
всякие придумывал планы.
   А вышло-то все по-иному...
   Недельки через две получил я записку  из  консульства.  Просили  меня
зайти по нужному делу.
   А я почти не выходил то время из дома и сидел крепко, набирался  здо-
ровья.
   Поехал я, как было указано, в центр города, по адресу.
   Принял меня человек высокий, смуглый, с ястребиным  носом,  весь  ка-
кой-то тонкий и как налим склизкий.
   - Так и так, - говорит, - рекомендовали мне вас в нашем  консульстве,
и вот у меня какое к вам дело: можете ли играть на балалайке?
   Очень я удивился.
   А он на меня смотрит, - нос сухой, длинный.
   - Организуем мы, - говорит, - хор балалаечников для выступления в те-
атрах, и нужны нам люди.
   А я еще в школе, у нас в Заречьи, немного бренчал, и даже был  у  нас
свой ученический оркестр, наяривали мы: "Во лузях" и "Светит месяц".
   - Играл, - говорю, - давно, а теперь не знаю...
   - Это неважно, здесь мы подучимся.
   Подумал я: отчего не согласиться?
   Сказал он, когда быть на первую репетицию, а потом прибавил:
   - Нужны нам в оркестр так же дамы или барышни. Не можете ли  вы  кого
указать?
   Вспомнил я тогда про сестренку Андрюшину:
   - Есть, - говорю, - у меня на примете одна девушка, русская, я узнаю.
   - Пожалуйста, - говорит, - непременно, нам с дамами будет успешней.
   А я давненько, за моею болезнью, не навещал Андрюшу и ничего не  знал
о его судьбе. И, признаться, стеснялся  я  тогда  своим  расстроенным  и
больным видом.
   Привел я себя маленько в порядок и выбрался к ним на другое утро.
   Обрадовались они мне опять по-родному. Андрюши я  так  и  не  увидел:
сказали мне старики, что поступил он от нужды  на  военную  службу,  как
подданный здешний, и что послали его в Германию, в оккупационные  войска
на долгое время. Объяснили мне старики, что хорошее получает  жалованье,
и что каждый день выдают им варенье.
   Подумал я тогда, подивился: трудненько мне было  представить  Андрюшу
солдатом...
   Оставили они меня обедать. А за обедом объявил я  Наташе,  по  какому
пришел к ним делу. Очень она загорелась: хотелось ей иметь  заработок  и
помогать семье. Сговорился я с нею, где и когда встретиться, чтобы  итти
на первую репетицию вместе.
   И опять напомнила она мне Соню, малой черточкой, и весь тот день было
у меня к ней доброе и близкое чувство.
   А через день заехал я за нею нарочно.
   Поехали мы вместе, на "бассе", - такие тут автомобили, взамен трамва-
ев, - на самой верхушке. Шел в тот день снег, белыми мухами, тихо,  таял
на ее щеках. Сидела она со мной рядом, смотрели мы  вместе,  как  вьются
над нами снежинки, и вспоминали нашу Россию: какие у нас снега и морозы.
   Поглядела она на меня, улыбнулась:
   - Поедемте, - говорит, - поскорее в Россию. Вместе!
   - Что ж, - говорю, - поедем!..
   Пожал я ее руку, и была она мне на улице между чужими ближе, точно мы
двое, а вокруг этот большой и чужой город.
   А проезжали мы улицами большими и людными, и казалось  сверху,  точно
плывем на пароходе, и нам внизу уступают дорогу. И за долгое время  пер-
вый раз было мне счастливо, и о многом мы с ней говорили.

   XIX

   Приняли нас в оркестр, и начали мы ежедневно по вечерам заниматься. И
много нас набралось русских, из всякого звания, - на кусок хлеба.
   А правил нами бывший русский посланник у персидского шаха, князь Аги-
балов. Добыл он где-то инструменты и сам учил нас бренчать на балалайках
и домрах. Был он человек ловкий и во всех делах поворотливый, и на  пер-
вых порах ходко пошло у нас дело.
   А когда начали мы выступать на театрах, надевал он на себя, на  фрак,
все свои кресты и звезды, русские и персидские, и грудь его так и сияла.
Принимала его публика за знатного человека, и большое это имело  влияние
для успеха.
   А сказать правду, сыгралися мы скоро и дружно. И после  первого  выс-
тупления стали о нас писать газеты, - что, мол, народная русская музыка,
и выступают потерпевшие от революции русские знатные лорды... И  напеча-
тали с нас фотографию: впереди всех князь Агибалов, при всех своих звез-
дах и орденах, вид такой гордый, и в руках белая палочка.
   Играли мы сперва в тесном театрике, а как стали о нас писать и  печа-
тать портреты, пришло нам приглашение выступить в самом большом  театре,
- на много тысяч народу, и, разумеется, большая то была для нас удача.
   А театры здесь по-особому и совсем неподходящи к нашим. Любит здешняя
публика легкое, и чтобы на скорую руку и так, чтобы не ломать голову.  И
каждый вечер, как в цирке, всяческие сменяются номера, а перед нами вся-
кий вечер выходила американская дрессировщица тигров и змей.
   Заставил нас Агибалов одеться. Приобрел я тогда смокинг, белье (и те-
перь лежат у меня в чемодане), бывало, погляжу на себя в зеркало: и я  и
не я... Вот, думаю, таковским бы заявиться в Заречье! И много я над  со-
бой посмеялся.
   Стали мы зарабатывать и даже недурно. Разумеется, делили мы наш зара-
боток на многие части, а все-таки жить было можно, и до самого  лета  не
пришлось мне увидеть нужды.
   И многое я мог бы порассказать о тех временах...
   Теперь, как подумаешь, - и слезы и смех, и на какие пускались  мы  по
нашей нужде увертки... Было нас по первоначалу, мужчин  и  женщин,  всех
человек тридцать, а в театре поставили нам условием и в контракт записа-
ли, чтобы было не меньше пятидесяти, для заполнения  сцены.  И  довелось
нашему князю набирать кой-кого наспех, на слепую руку, с бора да  с  со-
сенки. Сажали мы таковских для отвода глаз позади, неприметнее, а  чтобы
не получалося нам от них помехи, выдал им князь без  струн  балалайки  и
приказал настрого, чтобы полностью делали вид, будто играют. Разумеется,
из публики струн не видно, а они у нас так старались, что даже можно бы-
ло подумать, будто они-то и есть главные музыканты...
   И чуть не получился у нас с теми бесструнными великий конфуз.
   Сообщил нам однажды Агибалов, что интересуется нашею игрою король,  и
что прислано нам приглашение выступить во дворце.  Большое  было  у  нас
волнение перед тем выступлением, и готовились мы долго и с немалым  ста-
ранием.
   А когда подошел назначенный день, отправились мы во дворец  в  полном
нашем составе и в большом ожидании. Подивилися  мы  здешней  простоте  и
обычаям, точно и не в королевский прибыли дворец. Отвели нам особую ком-
нату для концертов. Поглядывали мы друг на дружку, посмеивались.  А  наш
Агибалов, как рыба в пруду...
   Сообщили нам, что скоро должен выйти король  со  своим  семейством  и
приготовилися мы встретить его гимном. И чуть было не получилась  у  нас
неприятность, от большого волнения: видим, выходит  из  дверей  человек,
высокий, в красном мундире, в брюках в обтяжечку, и чуть не грянули  ему
встречу. Уж наш Агибалов, сделавши нам глаза и колыхнув палочкой,  оста-
новил нас от конфуза.
   А король - совсем даже неприметный, в роде сморчка. Даже и не повери-
лось: прошел этак по комнате, седенький, в сюртучке, нам улыбнулся.  Те,
что с ним были, принцы и принцессы, куда перед ним великолепнее.
   Грянули мы им встречу, с полным умением. Выслушал  нас  король  стоя,
сурьезно, бородка подрубленная. Наш перед ним, как коромысло.
   Поздоровался с ним король за руку, взглянув на звезды его. Спросил:
   - Вы из России?
   - Да, ваше величество.
   - В России теперь голод?
   - Да, ваше величество, великий голод.
   - Как же вы здесь?
   - О, ваше величество, - в большой нужде!..
   Разумеется, мы во все глаза. Хорошо я его разглядел, и  показался  он
мне каким-то усталым, точно не выспался.  Поговорил  он  немного,  потом
слышим:
   - Теперь, пожалуйста, прошу вас, сыграйте нам русский гимн.
   А наш перед ним, как лычко, весь так и вьется:
   - Простите, ваше королевское величество, по  некоторым  причинам  нам
теперь неудобно...
   - Тогда, пожалуйста, народную песню.
   Уселися они в кресла, а наш своей палочкой, - тук-тук-тук! -  по  пю-
питру, и нам шепотком: Реченьку.
   Очень им полюбилось.
   Так им понравилось! Когда проиграли весь наш репертуар, стали  принцы
и принцессы к нам подходить и рассматривать инструменты (сам король ушел
скоро, всего не дослушав, с нами любезно раскланялся), - и,  признаться,
много мы тогда переволновались: а ну, ну, ухватятся за бесструнную!..
   Было нам после концерта от короля угощение: посадили нас за  стол,  и
подавали нам лакеи в чулках и перчатках. Сидели с нами принцы и принцес-
сы, а наши под конец осмелели, навалилися  изо  всех  сил,  даже,  приз-
наться, неловко. Осталася у меня о том вечере память: карточка с золотым
обрезом, меню нашего обеда, и расписалися на ней принцы и принцессы, нам
в воспоминанье. - Вот покажу в Заречьи!..

   XX

   Вот какие дела!
   А все то время проживал я в Чижиковой Лавре нетрожно и ко всему приг-
ляделся. И хорошо мы за все это время друг дружку узнали.
   Подружился я с Сотовым, что сверху.
   Крестил я у них ребенка, девочку, назвали Татьяной.  Тут  и  родилась
она, в нашей Лавре, Сотову в утешение. Ходит теперь Сотов гордо: папаша!
- и весь-то денек в бегах, добывает копейки. И узнали мы недавно, что по
законам здешним крестница моя будет считаться подданной здешней, и будут
у нее права и своя особая родина...
   А кумой у меня - Зося. Удивительный это человек и тишайший. Живет она
наверху у нашего заведующего, и редко ее видно. Робкая она и  маленькая,
словно мышь. Необыкновенная у нее судьба. Жила она в России, в  каком-то
городишке под Москвою. Отец ее еще до войны уехал за границу, и осталась
она в России одна. И вот порешила она после войны ехать разыскивать сво-
его отца. Были у нее какие-то вести. Продала она, какое оставалось, доб-
ришко, нашла человека, латыша, - выдал он ее за свою дочь, получила  она
латышский паспорт и уехала из России в белый свет.  Разумеется,  обобрал
ее тот латыш до последней нитки. А слышала она, что  отец  ее  здесь,  в
этом городе, и уж как-то ухитрилась, со всею своею слабостью, - таким-то
вот удается! - добралася сюда одна. А добравшись только  и  узнала,  что
умер отец давно, еще в войну, - и ни единый человек не  мог  ей  указать
его могилы.
   Так и осталася она бедовать.
   Занимается она шитьем, берет от русских работу, и  никогда-то  ее  не
слышно, точно и нет на свете таковского человека.
   И все-то тут, - один почуднее другого...
   Сошелся я с о. Мефодием, нашим священником. Отведена ему у нас навер-
ху небольшая комната, в одно окно, и занимается он в свободное время пе-
реплетением книг. Это уж, как убавился наш балалаечный успех, и довелось
мне опять искать заработка, стал и я учиться у него переплету...
   И тоже - удивительный он человек.
   Там-то, в России, никто бы о нем и не слыхивал, и жил бы он  мирно  и
тихо со своей попадьей и детишками, а тут многое  довелось  пережить,  и
далеко о нем ходят слухи.
   А приехал он сюда, как и мы, с военнопленными  из  Германии.  Был  он
полковым священником в нашей дивизии, а до того жил где-то  в  Тульской,
под Епифанью, в глухом селе, там и осталася его семья. Попал он на фронт
под конец, когда было объявлено по духовному ведомству о приглашении ду-
ховенства на должности в армии. Приходик у него, видимо, был  небольшой,
бедный, вот и соблазнился он на хорошее жалованье...
   И ничуть-то он здесь не изменился: как был, коротенький, на маленьких
ножках, и глазки небольшие, запавшие, точно ото сна встал, и никогда  не
глядит прямо. Ходит он в штатском, - в куценьком пиджачке, и бороденка у
него клинушком, красная.
   А хорошо бы мог жить человек. Тут на всю  нашу  колонию  два  русских
священника: протоиерей, настоятель прежней посольской церкви,  ученый  и
бородатый, и этот наш, о. Мефодий. И удивительно дело, - полюбили  здеш-
ние русские люди о. Мефодия. - Кресьтины ль, венчанье, исповедь, - все к
нему. И во многих русских семействах преподает он детям закон  божий.  В
больших они за все это неладах с ученым посольским протоиереем.
   Мог бы хорошо жить человек, да вот, поди ж ты, не хочет... Водится за
ним тот грешок, что и за Южаковым: любит он погулять и выпить, да только
не сходит ему чисто с рук, как, бывало, у нашего Южакова.
   И еще до моего приезда были у него тут истории.
   - В то время, когда перебрался я в Лавру, и пока занималися мы в  ор-
кестре, жил он скромно, переплетал книги, и запретили ему доктора  наст-
рого пить, и по лицу его было видно, что мучает человека болезнь: был он
обрюзгший и желтый, и всегда под глазами мешки, и глазки у него, как ще-
лочки.
   И потом довелось мне услышать, что не по одному докторскому  запреще-
нию держался он то время, - были у него в  городе  две  истории,  и  что
большой получился из-за того скандал, и было  ему  кой-от-кого  сказано,
чтобы во избежание больших неприятностей держался покрепче.
   Сам-то он, разумеется, о своих похождениях - ни гу-гу, и уж после пе-
ресказал мне подробно Сотов.
   А дело было такое.
   Еще о прошлом лете, когда варили мы в Г. смолу, вышло  с  ним  первое
приключение. Подкатился он раз, разумеется, выпивши, на главной улице  к
проходившей молодой даме. Может, и ничего не сказал он ей нехорошего,  а
только захотелось ему выразить свое сердце, и может вспомнил  ту  минуту
свою попадью... А тут насчет женской части и  некасаемости  закон  самый
строжайший и до того даже, что всякая, ежели  пожелает,  может  загубить
нашего брата, стоит ей только заявить где надо, что, мол, покушался  та-
кой-то на ее женскую честь.
   Разумеется, не поняла его чувств та самая дама и с великим удивлением
посмотрела на странного человека, и кому надо, - пальчиком.
   Долго понять не мог о. Мефодий, за какую провинность забрали его тог-
да в кутузку.
   Стали его там допрашивать, по порядку. А когда дошло до рода занятий,
вынул он свои бумаги.
   - Я, - говорит, - священник.
   А им, пожалуй, как стоит город, не доводилось, чтобы за  такое  брали
священников с улиц.
   Показал он бумажки, на ихнем же языке, все честь-честью.
   И так это им показалось невероятно, что, может, в их  первый  раз  не
поверили даме. И в тот же вечер доставили о. Мефодия в Лавру с  великими
извинениями на казенном автомобиле.
   Удивлялся я, на него глядя: трезвый - робкий и неслышный, воды не за-
мутит, а выпьет, - и морюшко ему по колено. И откудова берется у русско-
го человека такая прыть!..
   А после того первого случая, скоро вышел другой. -  И  опять  забрали
его за то же самое и на том же месте...
   На другой раз большая была неприятность: передали дело в  полицейский
суд, и приговорил суд о. Мефодия к уплате штрафа в десять фунтов за  ос-
корбление женской чести. Предупредили его в суде, что за повторение  по-
садят надолго в тюрьму, и сообщили нашему консульству, и двойная от того
получилась неприятность.
   По этой причине он и остановился пить на долгое время.
   Только раз, помню, и сорвалось.
   Это уж было по лету, когда работал я с ним в переплетной. Получил  он
от какого-то русского за венец деньги и на радостях позвал меня в  город
поужинать. И так стал звать и просить, что невольно я согласился.
   И надолго запомнилась мне та наша прогулка.
   Поехали мы в виду хорошей погоды на бассе, опять на верхушке, и очень
он разговорился. И всю-то дорогу, без-умолку, рассказывал  мне  о  своей
родине и о семействе, хвалил село, попадью и детей (их у  него  пятеро),
рассказал, как всякую зиму, в филипповки, ловил норотами налимов, и  ка-
кие в их речке огромадные щуки, и как однажды, по большому к нему  дове-
рию, посылали его мужики в Тулу закупать для общества хомутину... А  как
приехали на главную улицу, повел он меня в лучший ресторан, с зеркальным
входом, и оказалось, что уж знают его там,  как  облупленного.  Подавали
нам барышни, в белых передниках, и с ними он по-приятельски, и  все  ему
глазки. А я, признаться, не привычен к таковским местам и очень стеснял-
ся. Помню, подошел к нам человек на деревянной ноге, прихрамывая, поздо-
ровался с батюшкой, а мне отрекомендовался российским полковником,  при-
сел к нам за столик. Был он какой-то облезлый, и  руки  у  него  потные,
липкие. Врал он нам не судом и, видимо хорошо знал  батюшкин  легкий  на
деньги характер. Весь вечер он просидел за нашим столом и подмигивал ка-
кой-то барышне в шелковой шапочке, сидевшей от нас неподалеку.  И  поче-
му-то запомнилась мне та барышня: молоденькая, розовая, с пушком на  ще-
ках.
   И как ни старался я удержать батюшку от лишних расходов, спустил он в
тот вечер все свои денежки до последней копейки, и  так  разошелся,  что
нельзя было его узнать. Оставил он подававшим нам  девушкам  на  чай  по
полфунта! А когда выходили, уж силою и обманом, кое-как увез я его в ав-
томобиле домой, на свои деньги.
   А утром гляжу: опять - тихий и скромный, не проронит ни единого  сло-
ва, точно и не было ничего. Только потолще под глазами мешки.
   И опять я подумал: какие есть люди, и откудова у русского человека  в
иные минутки такая прыть?..
   XXI

   Частенько мы толковали о России.
   И какие только ни ходили о России слухи, и чего-чего ни писали  газе-
ты!.. Разумеется, никто не знал толком, и врали  все  несудом,  как  тот
безногий полковник. И не знали мы, чему верить и чего ожидать.
   Лукич от досады даже перестал глядеть в газеты.
   А больше всех суетилися наш мичман  и  Веретенникова,  генеральша,  и
всякий день они ожидали, что новые придут вести, и  будет  нам  можно  в
Россию.
   Есть здесь в городе русские, прежние деятели, и  депутаты,  и  бывшие
важные лица. Видели мы  их  редко  и  почти  не  встречались,  и  только
единственный раз довелося мне побывать на ихнем собрании. Было  это  еще
зимою, и забежал я по делу повидать одного человека. Стал я у стенки, не
раздеваясь, странное у меня было чувство: что чужой я всем этим людям, и
они мне чужие, и было мне почему-то неловко, - точно вот все на меня од-
ного смотрят, и с большою робостью подошел я по окончании к нужному  че-
ловеку. Чувствовал я себя перед ним, точно школьник. И  подумалось  мне,
что в тысячу раз был мне ближе тот норвежец, с которым я в  жару  прова-
лялся три недели, и ни разу не видел его лица...
   По лету довелось мне переплетать книги для одной русской дамы, прожи-
вающей в городе. Муж у нее здешний, человек известный, писатель. Много я
на него любовался: высокий, бритый, с седой головою, и какой-то весь  не
по-нашему складный. Оставили они меня обедать. А сидел у  них  гость  из
Парижа, бывший депутат думы, и портреты его я видел еще в России. Был он
невысокий и чистый, с серебряной бородою, и руки пухлые, мягкие, с обру-
чальным колечком, и разводил он ими особенно, и будто что гладил.  Заме-
тил я, что фальшивые у него зубы, и что жует он частенько по-мышьи, а за
едою причмокивает языком, и какие-то неверные у него  глаза.  И  за  все
время обеда разговаривал он один и очень аккуратно кушал котлетки, и по-
чему-то ничего не осталось у меня в памяти от его разговора.
   И подумал я, на него глядя, что знают такие-то  не  больше  нашего  о
России, а, быть-может, и поменьше...
   А каких, каких не наслышалися мы тут вестей!
   Так-то раз прибегает к нам наш мичман, точно с цепи, в руках газета:
   - Господа, едем!
   - Куда едем?
   - Едем, едем! В Россию!
   Были мы в тот раз все дома, даже Выдра лежал на своей  койке,  задеря
по обыкновению ноги.
   Разумеется, все подхватилися, кроме Выдры. Оживился и  повеселел  Лу-
кич.
   Окружили мы мичмана, спрашиваем:
   - Где, где, покажите!
   Сунул он нам газету и тычет пальцем:
   - Вот читайте!
   Стали мы разбираться, и точно, большими буквами: - "В Москву  вступил
генерал Брусилов!" - Смотрим, газета большая, солидная, все очень точно.
- Верить нам или не верить?
   И вдруг из угла, с Выдриной койки, этакий рассыпчатый бас:
   - Брехня!
   Точно окатил нас водою.
   Так раззадорил он мичмана, - даже слюною забрызгал:
   - Как так брехня? Тут факт, телеграмма, и надо иметь дубовую,  как  у
вас, голову!..
   Повернулся Выдра на другой бок, точно ничего не случилось,  и  слышим
опять из угла:
   - Брехня!
   А на поверку вышло по Выдриному.
   Вот с этим Выдрою и получилась по лету история, и неожиданно открыла-
ся вся его тайна.
   Гуляем мы раз с Сотовым в парке, где всякое воскресенье народу  соби-
раются большие тысячи. Есть там особая аллея для верховой езды, и каждый
праздник катаются богачи и знатные лорды, и тогда можно на них смотреть.
Разъезжают они по этой аллее на кровных лошадях взад - вперед, мужчины в
цилиндрах, а дамы в длинных шелковых платьях, бочком, и в руках  хлысти-
ки. И знаменитые у них лошади: головы  маленькие,  сухие,  а  ноги,  как
струны, и в резиновых кольцах...
   А простой народ гуляет по всему парку. Приятно здесь ходить по траве,
не разбирая дорожек, и трава на удивление зеленая и густая, и  вытоптать
невозможно. Полагаю я, что это от большой здешней сырости и туманов.
   В этом же парке имеется особое собачье  кладбище.  Все  как  следует:
мраморные памятники и надгробия с надписями, есть даже собачьи  часовни.
Хоронят здесь собачек богатые дамы, и писали недавно в газетах, что  по-
хороны такой собачонки обошлись одной знатной  лэди  больше  пяти  тысяч
фунтов. - Пятьдесят тысяч на наши деньги, - вот наш брат и подумай!
   Помню, пошли мы с Сотовым в то место, где собираются митинги, и  вся-
кие ораторы произносят перед публикой речи. Видим, - везде кучки народу,
и над каждой кучкой на возвышении что-нибудь говорят. Подошли мы  послу-
шать, - видим: человек высокий, черный в арабской чалме и белом  балахо-
не. Лицо темное, малое и глазищи, как уголья, а ручищами так и  загреба-
ет.
   Стали мы его слушать.
   А это проповедник мусульманской религии и предлагает  всем  принимать
турецкую веру. Уверял он слушателей, что скоро свету конец и пора  людям
спасаться. Посмотрел я на слушателей: стоят, сосут свои трубки, поплевы-
вают, шляпы насунувши и ни-ни. Ни единого звука, точно и не для них  го-
ворилось.
   Кончил турок, стал всем раздавать листочки. А там тоже  о  коране,  о
Магомете и о конце света, и адрес приложен, куда приходить за спасением.
   Взяли мы по листочку на память.
   Пошли дальше по кучкам и чего-чего ни наслушались: о религии, о  спа-
сении души, о революции, о большевиках, о России.  И  везде-то  слушают,
стоят преспокойно, поплевывают и сосут свои трубки.
   Обошли мы так несколько кучек и вдруг слышим: голос знакомый. Огляну-
лися мы и не верим глазам: Выдра!
   Подошли нарочно поближе, думаем, что ошиблись, - нет, самый он, стоит
на помосте, без шапки, ручищами ухватился за перильца, - его волосье,  и
лицо в оспинах, и рот большой, скривленный. Вот, думаем,  притча!  Стали
слушать, - господи, боже мой!
   Рассказывал он, будто бежал недавно из России, и будто хотели его там
повесить, и вырвался он из тюрьмы, подкупив стражу и задушив трех комис-
саров. Будто с его отца живьем содрали в Москве шкуру, и что с  голодухи
в тюрьме целый месяц питался он живыми вшами.
   Признаться, подумали мы тогда: уж не рехнулся ли наш Выдра  от  нашей
чижиковской жизни, и нарочно остались ждать конца.
   Только окончил он и, вытерши со лба пот, стал сходить со  своего  по-
моста, еще в полном волнении, мы к нему:
   - Что вы это?
   Очень он спервоначалу сконфузился, и даже краска в лицо.  Потом  рас-
сердился:
   - Мое дело! - и пошел от нас прочь.
   Рассказали мы, придя домой, Лукичу, и долго над  Выдрой  смеялись.  А
потом уж сама объяснилась вся выдрина тайна, и куда он всю  зиму  уходил
от нас под секретом: получал он кой-от-кого деньжонки и состоял  как  бы
на службе. А взяли его за отличное знание языка и за страшную его  види-
мость: очень он большое впечатление мог производить  на  людей  страшным
своим видом.

   XXII

   Так вот, день за день, неприметно прожил я в  Чижиковой  нашей  Лавре
почти целый год, а теперь, как окинешь, будто и недавно  все  это  было:
Германия, плен, и как варили мы с Южаковым смолу.
   Быстро бежит время.
   И уж четвертый год, как я из России и как тогда попрощался с Соней. И
ничего-то мы не знали о России, только и знали, что пишут газеты, -  что
вот приехали из России большевики, торговая делегация, и будут с Россией
сношения.
   А о том, когда нам можно в Россию, ничего неизвестно.
   Уж давно не играл я в оркестре и нетрожно лежал в чемодане  мой  смо-
кинг. И почти все лето просидел я дома, с о. Мефодием в  переплетной,  и
никуда-то мне не хотелось. Только и уезжал по делам, отвозить переплеты.
   И думалось в иную минутку: да есть ли, существует ли  такое  Заречье,
течет ли где-нибудь речка Глушица, и есть ли наш сад, заречинские огоро-
ды, не приснилось ли мне все это во сне?..
   И приметил я: как здесь меняются люди!
   Повстречал я в вагоне Наташу, сестренку Андрюшину. Не был я у  них  с
того разу, еще когда играли в оркестре.
   Был у нее в руках чемоданчик. Сидела она в уголку, и с первого взгля-
да заметил я в ней перемену. Посмотрела она  на  меня  странно  и  точно
сконфузилась.
   Подсел я к ней, и разговорились.
   - Как же, - говорю, - как вы живете и где теперь ваш Андрюша?
   И опять она на меня как-то странно.
   - Андрюша в Германии, а мы все попрежнему.
   - А помните, - говорю, - как мы вместе собирались в Россию?
   - Хорошо помню.
   - Ну как же, когда поедем?
   Передернулася она как-то вся, руки на чемоданчике переложила, в  лай-
ковых перчатках.
   - Ничего я, ничего теперь не знаю...
   Посмотрел я ей в глаза прямо: новое в глазах, тесное, и уже не  умеет
глядеть прямо.
   Взял я ее за руку:
   - Что с вами, Наташа?
   Остановились мы на какой-то подземной станции, -  электричество,  на-
род, плакаты на стенах яркие, - заторопилась она, подхватила свой  чемо-
данчик, и так мне быстро руку.
   - Прощайте, - говорит, - и... простите. Когда-нибудь с вами увидимся.
   И даже позабыла меня позвать.
   Увидел я, как вышел из вагона и ей навстречу  из  толпы  господин,  с
усиками, румяный, из нашего же оркестра, бывший гвардейский офицер,  мне
мало знакомый. И по походке ее, по спине, мелькнувшей в толпе, в минутку
охватил я, что стала другая, другая...
   Долго я потом думал: что с нею и откудова такая перемена?  Написал  я
ей письмецо небольшое, открытку, и так и не получил ответа и  ничего  до
сего время не знаю.
   И все-то собирался я к ним поехать, навестить андрюшиных стариков,  и
не мог выбрать минутки. И как-то уж не хотелось мне, как Лукичу,  никуда
выходить, и если бы можно, так и сидел бы все время дома.
   А тут произошло событие, не мало меня взволновавшее, и  поднялася  во
мне надежда скоро увидеть Россию.
   О. Мефодию пришло из России письмо, от его попадьи, из  Тульской  гу-
бернии. Маленькое письмецо, пять строчек, в самодельном конвертике, и на
конвертике здешние марки. Писала ему попадья, что слава богу жива, пере-
бивается, что в России помаленьку налаживается  жизнь,  и  Христом-богом
умоляла приехать, повидать детей.
   Ходил он в те дни сам не свой и совсем перестал  работать.  Только  и
было у нас разговору, - про Россию. И под большим секретом признался мне
о. Мефодий, что месяц назад ходил он в большевистскую  делегацию  справ-
ляться, нельзя ли проехать в Россию. Приняли его там любезно и  объясни-
ли, что в Россию пока нет отправки и что можно попасть лишь через  Фран-
цию, откудова отправляют на пароходах русских солдат, воевавших во Фран-
ции, и что нужно для того получить от французов визу. Письмо в Россию от
него взяли и объяснили, что пошлют с курьером, и растолковали, как посы-
лать из России ответ, - опять через Москву, и курьеров. Мало он  надеял-
ся, что дойдет до его попадьи письмо, - и вот нежданно-негаданно получил
ответ - из России, - и все оказалось точно, и даже кто-то наклеил  здесь
на письмо марки.
   Так это меня взволновало, перестал я по ночам спать и все думал,  что
вот открылась возможность, и что только нужно взяться покрепче...
   Тогда и решился я пойти в русскую делегацию, к большевикам.
   Это здесь на большой и богатой улице, где лучшие  магазины.  Нашел  я
дом, большой и высокий. У входа швейцар, спросил он, куда мне надо,  ог-
лядел с головы до ног, и поднял меня на машине, на самый верх. Билося  у
меня сердце. Вошел я в комнату, - столик  простой,  деревянный,  еще  не
устроенно, на столике чернильница, и чей-то лежит портфель...  Вот,  ду-
маю, выйдет сейчас ко мне большевик. И верно, - вышел из другой  комнаты
человечек, бойкий и сытый, в сером пальто, и  очки  на  носу  большие  и
круглые. Подошел ко мне просто:
   - Что скажете, товарищ?
   Посмотрел я на него, в его глаза, и показался он мне быстрым и  изво-
ротливым, как ртуть.
   - Будьте, - говорю, - добры, я из пленных, здесь, из Германии:  можно
ли нам надеяться на скорую отправку в Россию?
   Взглянул он на меня бочком, захватил со стола портфель, и мне на  хо-
ду:
   - Нет, товарищ,  пока  мы  никого  не  отправляем.  И  посоветую  вам
единственный путь: постарайтесь пробраться во Францию, оттуда отправляют
русских солдат, и если вам удастся, можете с ними проехать.
   - Спасибо, - говорю, - а можно ли отправлять в Россию письмо?
   - Отчего же, давайте.
   Отдал я ему заготовленное письмецо, своим в  Заречье,  всего  в  трех
словах, - и как учил меня батюшка, написал им, как отправлять ответ -  и
все точно, большими буквами вывел по здешнему наш адрес.
   Сунул он мое письмецо в портфель, щелкнул замочком.
   - Прощайте, - говорит, - спешу!
   И побежал.
   Вышел я за ним. Спустился по лестнице вниз, на улицу, иду а сам  себе
улыбаюсь:
   - Так вот они каковские, большевики!

   XXIII

   Крепко я задумал в Россию!
   Знал я, что большие после войны трудности, и ни одна держава не впус-
кает русских, боятся заразы, и что много хлопотать надо, чтобы  получить
визу. Но большая у меня была надежда, с тем я и решил попытать у францу-
зов счастья.
   А консульство французское в том же квартале, где наше, почти  по  со-
седству. Долго я колебался и, наконец, собрался, на счастье.  Чувствовал
я себя так, точно навсегда решалась моя судьба. И  с  большим  волнением
подошел я ко входу, - вижу, дверь высокая, резная, и на дверях  записка.
Поднялся я по ступенькам, посмотрел на записку, - белый листок,  на  ма-
шинке:

   германским
   австрийским
   болгарским
   турецким
   и российским
   подданным
   приема
   нет -

   Забилося у меня сердце, и даже потемнело в глазах. - Вот, значит, как
нас определили!.. Остановился я на ступеньках и думаю: итти или не итти?
И вижу, стоит рядом со мною человечек, еврей, в пальтишке, тоже  записку
читает, на меня взглянул, улыбнулся. Говорит мне по-русски:
   - Видите, как нас?
   - Да, - говорю, - вижу.
   - А вы идите, не обращайте внимания. Я вот тоже сюда. Если теперь  на
все внимание обращать, на все запреты, то нашему брату и жить  невозмож-
но...
   Так подбодрил меня тот еврейчик. Подумал я и решился: - "была ни  бы-
ла!" - и открыл двери.
   Вошли мы вместе в приемную, большую и тихую, и везде мебель  тяжелая,
темная, на полу ковры. Сидело там несколько человек по стенкам в  ожида-
нии очереди. Подошел ко мне прислужник, старичок в  очках,  подал  белый
листок, анкету для заполнения.
   Написал я, что следовало на вопросы, поместил, что подданный русский.
Принял от меня старичек листок, посмотрел поверх очков, покачал головою,
- и мне назад:
   - Вы - русский?
   - Да, - говорю, - русский.
   - Русским визы не выдаются.
   - Позвольте, - говорю, - я офицер русской армии, я был в  плену.  Мне
необходимо.
   Пожал он плечами:
   - Не могу.
   И уж не знаю, откудова напала на меня такая смелость, стал  я  своего
добиваться и его уговаривать:
   - Я, - говорю, - имею рекомендации и бумаги и убедительно вас прошу.
   Так это у меня вышло, - вижу заколебался, поглядел на меня  еще  раз,
взял бумажку.
   - Хорошо, - говорит, - доложу.
   Вижу, прошел в боковую дверь, по ковру, в руках моя бумажка. Ну,  ду-
маю, что будет?
   Пробыл он минуты две, вышел с пустыми, на меня  не  взглянул.  Слышу,
шепчет мне тот еврейчик, смеется: - "Ну, теперь ваше дело в шляпе,  при-
мет, теперь от вас будет зависеть!.."
   А было перед нами человек десять иностранцев, и очень с ними распоря-
дились скоро и любезно, и уж, конечно, ни одному из них и  в  голову  не
пришло, что вот сидит тут человек и мучается, что могут ему  отказать...
Им-то никому не отказывали и подумать о том не могли.
   После всех вызвал меня старичек, поманил пальцем.
   Вошел я в кабинет, большой, светлый. На середине стол, большой, тяже-
лый, на львиных резных головах, и над столом флаг французский, трехцвет-
ный. Рядом со столом стоит человек, черный,  в  костюмчике,  с  усиками,
пальчики этак на столе в растопырку, смотрит на меня сердито.
   Не поздоровался, не пригласил сесть. И так-то отрывисто:
   - Вы - русский?
   - Да, русский.
   - Что вам угодно?
   Объяснил я ему подробно, что офицер, интернированный,  был  в  плену,
что хочу ехать на родину через Францию, и что нужна мне виза. И все вре-
мя глядел на меня, как волк.
   - Паспорт!
   Протянул я  ему  мой  паспорт:  "По  уполномочию  Российского  Прави-
тельства", - на двух языках, на русском и на французском.
   Просмотрел он его быстро.
   - Имя?
   - Иван.
   А он этак костяшечкой среднего пальца по паспорту и зло-зло на меня:
   - Тут написано: Джон!
   - Да, - говорю, - это в переводе по-здешнему, мое имя...
   А он так вдруг и налился кровью, усики шильями:
   - Как вы смеете, - так и закричал, - как вы смеете называть себя Джо-
ном!.. - И рукою по паспорту: - Вы Иван, вы - русский Иван!
   - Позвольте, - говорю, - я в этом деле неповинен, и  так  написали  в
консульстве...
   А он не дает вымолвить слова:
   - Не может русский Иван называть себя Джоном!
   Бросил он паспорт на стол, достал из кармана ключик, открыл  в  столе
ящик и вынул большую тетрадь в синей обложке. Взял какую-то книжку и  от
меня заслонил, чтобы не было мне видно, что у него в тетради.
   Перевернул две-три страницы, - усики шильями:
   - Вы были в Новороссийске в девятнадцатом году в ноябре?
   - Нет, я никогда не был в Новороссийске.
   - Вы большевик?
   - Я офицер русской армии.
   Захлопнул он тетрадь, придавил рукою и на меня этак пронзительно:
   - У меня есть точные сведения, что в Новороссийске при посадке на па-
роход одного иностранного офицера вы похитили принадлежавший ему багаж?
   Я только руками развел.
   - Извольте, - говорю, - вот мои документы, устанавливающие точно...
   Просмотрел он мои бумажки, а в них все точно, опять заглянул  в  тет-
радь, еще раз в паспорт. Потом говорит так:
   - Хорошо, я наведу точные справки. Прошу вас зайти через неделю...
   И вдруг такое поднялось во мне зло, к его рукам, к черненьким усикам,
даже стиснуло горло. Сдержал я себя, говорю:
   - Спасибо вам, я раздумал. Позвольте мне паспорт.
   И уж в дверях так захотелося ему крикнуть:
   - Да что ты, как ты смеешь, может и сидишь-то ты тут потому, что  вы-
везла тебя из войны на своих плечах Россия!..
   Подбежал ко мне в приемной еврейчик:
   - Ну как, что, дали?
   Я только отмахнулся рукою.

   XXIV

   Так это на меня, такая обида!
   И уж никуда не пошел больше, не мог. Не мог даже глядеть на людей, на
их лица, на сытость и здешнее благополучие.
   И опять мне стало так, как тогда в болезни: вот-вот погибну и ни еди-
ная душа не подаст руки... Большое поднялось во мне озлобление. Не мог я
никого видеть.
   За что, за какую вину?
   Тут вот у них столпотворение вавилонское, и по газетам великий шум, а
всего-то дерутся два человека на  кулачки,  чемпионы  бокса,  француз  и
здешний, и вся страна точно сошла с ума. Только о том и слышно, и все-то
ставят ставки, и большие стекутся миллионы. А все-то для того,  что  два
человека повывернут друг дружке скулы, и делу конец...
   А в России голод и, слышно, люди едят друг дружку. А тут никому ника-
кого дела, точно и нету России, и в газетах о России на самом  последнем
месте, мелкими буковками.
   А - боятся! Боятся нас. Если бы не боялись, не стали бы так  огоражи-
ваться. И тот французик боится.

   - Иван, русский Иван!
   Эх, даже круги в глазах.

   А забыли, как перед войною, что писали тогда?..
   Это вот мне рассказал один человек русский, морской капитан. Познако-
мился я здесь с ним в русской книжной лавочке, что около музея.
   Тут в аббатстве, в соборе, видел я могилы великих людей.  И  посереди
тех могил, на почетнейшем месте, - новенькая плита.  Похоронен  под  нею
простой солдат, из братской могилы, с полей сражения. И никто  не  знает
имени того солдата. И всякий день над могилою гора свежих цветов. Всякий
день на могилу приходят, - невесты, матери, жены, сестры убитых в  войне
воинов и приносят цветы, как на свою могилу, - на могилу  жениха,  сына,
мужа, брата... Много я подивился.
   Так вот рассказывал мне русский моряк, что после войны, во Франции, в
Париже, тоже так похоронили солдата с полей сражения из  общей  братской
могилы. И великие были отданы тому солдату почести, и великое было  сте-
чение народа. Съехалися со всего мира короли, президенты, правители всех
стран, воевавших противу Германии, и невиданный  был  устроен  парад,  и
участвовали в том параде войска многих государств и многих народов,  бе-
локожие, чернокожие и желтокожие. Миллионы людей принесли с собою цветы.
И только не присутствовала на тех похоронах Россия, и не  участвовали  в
параде российские войска. Почитались тогда русские люди предателями, и о
них не говорили.
   А когда похоронили неведомого солдата, взятого из безымянной  могилы,
и множество людей ежедневно стало стекаться, чтобы поклониться его  пра-
ху, - страшная и странная распространилась молва: будто неизвестный сол-
дат, которому поклоняются миллионы - был русским... Будто взяли из моги-
лы случайно русского убитого солдата, и ныне вся Франция и другие народы
носят цветы на могилу неведомого русского мужика...
   Вот какая молва!
   Так меня взволновало, ночи  не  сплю,  думаю:  а  ведь  могло,  могло
быть!..
   Вот бы порассказать французику.
   И очень я себя стал чувствовать плохо, и такая опять тоска.  Точно  и
не мил больше свет. И опять мне стало казаться, что уж никогда,  никогда
не увижу Россию.
   А тут вот самое это с Лукичем.
   Был он последнее время какой-то, не в себе. Сидит и смотрит, про себя
шепчет, - и глаза страшные и чужие, точно видит сквозь стенку. Окликнешь
его, - обернется. И улыбка жалкая, детская. И все-то валилося у него  из
рук. Столько раз оборачивал свою керосинку, раз чуть потушили пожар.
   Донимал его наш заведующий. - Этакой костривый и досадный немец.  По-
лагается здесь с нас плата, пустяшная, в неделю по гривеннику, на  убор-
ку. Так вот не было у Лукича денег, и задолжал он за месяц.  А  тот  его
письмами, принесет и сам положит на  подушку:  "Милостивый  Государь"...
Письма эти Лукича и доканали.
   Очень он был аккуратный и за себя был гордый.
   Уж мы с Сотовым сговорились, - нет-нет, соберем деньжонок и ему доне-
сем, что вот, мол, получена помощь из такого-то  комитета,  постольку-то
на человека. Всучим ему обманом.
   А так, - нипочем не возьмет. Лучше голодовать станет.
   И как тосковал он по России!
   Дотосковался... Так раз под вечер, приехал я из города, привез  заказ
- книги. Вхожу в переплетную - она у нас наверху и всегда  открыта  -  и
вижу: стоит у самого окна человек, голову нагнувши, и будто  смотрит  на
стол. Там у нас всякие лоскутки и банки с клеем. Подошел я поближе:  Лу-
кич, - по пиджаку я признал, по серенькому. И как-то очень уж  неподвиж-
но.
   - Лукич!
   Грохнул я книгами о пол.
   - Лукич! Лукич!..
   А он - холодный. И ноги этак на вершок от самого полу. Крючек  у  нас
над окном, для занавески, вот он со стола шнурочек и зацепил. Со стола и
спрыгнул. Уронил баночку с клеем.
   Собрали мы ему на похороны у нас же в Лавре.
   С того времени и заболел я серьезно. И точно раскровянил  свою  душу.
Совсем я перестал спать, и опять появились виденья, и уж  три  раза  шла
горлом кровь.
   Раз как-то купил я на базаре вареного краба, - такой большой  рак,  с
шапку. А я очень любил раков, - и много их у нас в  Глушице,  -  бывало,
как зацветет лен, ловим мы сотнями.
   Стал я с ним возиться. Хотел расколоть вилкой клюшню,  а  клюшня  как
каменная, - соскользнула вилка и мне в палец...
   Увидел я, - поплыл, поплыл надо мною потолок, покачнулся... Хлопнулся
я, как был, под стол. И уж нескоро меня отходили. Очнулся я, лежу,  надо
мною наш доктор Евсей Романыч  (живет  он  поблизости,  и  тоже  человек
странный, живет, как медведь), и пахнет лекарством.
   Вижу его очки.
   - Неладно, - говорит, - неладно, батенька. Вы - офицер, а такого  ис-
пугались пустяка... Надо держаться.
   А куда там держаться!
   Прописал он мне лекарство: этакие пилюльки, для сна.
   А я уж так теперь думаю: не помогут пилюльки.

   XXV

   Уж зимою, под самое здешнее рождество, пришло и на мое имя долгождан-
ное письмецо из России.
   Письма у нас оставляют в прихожей, на камине. Вижу, -  конвертик  ма-
ленький, из печатной бумаги, и на адресе рука моей  матушки.  Знала  она
иностранные буквы.
   Разорвал я конвертик, чуть перевожу дух.
   А письмецо тоже коротенькое, в две строчки: - "Жива, здорова, живем в
своем доме. Отца похоронила в ноябре, в год твоего отъезда, в ограде на-
шей Никольской церкви. Целую тебя крепко".
   А внизу приписка: "Соня Кочеткова, ты ее знаешь, замужем за нашим во-
енным комиссаром".
   И больше ни слова. Видно, боялась писать, и даже не сказано, что ждет
домой.
   Спрятал я письмецо в бумажник, и присел на койку. - Что ж, думаю,  ее
воля, ее и ответ! Видно, тогда я ошибся...
   Конечно, мне тяжеленько. Но, видно, попривыкли люди переносить  горе.
И даже иной раз сам себе улыбнусь: пускай, пусть!..
   Попрежнему плохо здоровье. По вечерам жар, горю.  На  Лукичеву  койку
вселился теперь Выдра. Храпит он невозможно, и прежний от него дух.
   По утрам попрежнему работаю я в переплетной. Теперь я один. О.  Мефо-
дий в тюрьме. Опять он не выдержал и попал на том  же.  Обошлись  с  ним
очень строго, был суд, и приговорили его в тюрьму на полтора года.  А  я
один справляюсь с работой: стало меньше заказов.
   И в тумане, тумане голова. И опять - сны, и  больше  детское:  весна,
река наша светлая, мужики на плотах с шестами, мы с отцом  ставим  скво-
решни. И часто вижу отца: будто молодой и веселый, идем на охоту, и  над
нами березовый лес, и свистят иволги.

   1925.

   Н. Каратыгина.
   ЧЕРЕЗ БОРОЗДЫ.

   РАССКАЗ.

   В коридоре у стены, роняющей слюнявую сырость, мужчина загородил  до-
рогу женщине.
   Женщина покачивалась, перепадая с каблука на каблук. Не  могла  овла-
деть шаткими, разбегающимися, будто к чужому телу  привязанными  ногами.
Руки тяготели вниз, затылок опрокидывался пудовиком.
   - Эх, Птиченька, - сказал мужчина. - Молвите словечко, и все  уладит-
ся. Ну, тихохонько. Я услышу.
   Скрипело перьями, плевало копотью, пылью грязное учреждение.
   - Птиченька, пойдем, запишемся. Сына вашего подыму  на  ноги.  Вы  не
сомневаетесь, что Кирик меня полюбил?
   Он подхватил ее - она падала - и посадил на скамью.
   Буйно взлетающий вверх лоб и золотые вихри  волос,  точь-в-точь  поле
пшеницы, склонились к женским коленям. Повеяло теплым запахом от затылка
и таким мощным, выгнутым мостом лег он перед лицом женщины. Она смотрела
на белое пятнышко шрама около уха... Как хороша чужая мощь!.. И не  уди-
вилась поцелую, павшему, как молния, в ее ладонь.
   Он целовал и говорил... Он ли говорил, она ли вспоминала?..
   Текучая жизнь вставала перед ними, оба ее знали, ощущали, а кто  зак-
реплял ее звуками в бреду темного коридора, не все ли равно...

   Колючий хлеб. Сахарин д-ра Фальберга. Скользкое  полено,  кривой  ко-
лун... Мальчик, говорящий: "Мама, дай хлеба".
   Вчера он выкрал весь хлеб и на упрек ответил: "Разве дурно есть, ког-
да голоден?"... Самой хотелось разом съесть оставшийся кусок, жадно раз-
рывая мякину.
   Ох, тягота ненавистного тела!.. Любила когда-то свою грудь, волновала
сама себя валкими плечами, а теперь об эту грудь  можно  ушибиться...  И
еще... чулки... сквозящие телом... И дорога домой, по безглазым  улицам,
между зданиями, лежащими, как заколоченные гробы.
   И пять этажей!.. О, эти сбегающие вниз, готовые к  услугам,  распрос-
тертые ступени... Борьба с каждой из них... Надо подняться, постучать  и
услышать детский голос: "Мама, ты?"
   Да, это мама. Пришла мама, волочась через сотню ступеней, чтобы  при-
нести тебе кусок хлеба, разломить последнюю щепку  и  выстукать  хребтом
воблы окоченевшую плиту...

   - Руку дайте. Пойдем, Птиченька.
   Вышли на площадь, разбежавшуюся и прилегшую в отдалении красными  до-
мами.
   Мужчина глянул в упор и расставил ноги шире, устойчивее:
   - Во-первых, я вас люблю. Во-вторых, - загнул второй палец с приятным
круглым ногтем, - я вам смогу понравиться, я знаю. В-третьих,  долго  не
протянете без посторонней помощи, я же  хорошо  устроен,  вам  известно.
В-четвертых, не все ли вам равно, а нам с Кириком будет лучше, если мы с
вами поженимся.
   Она смотрела на все четыре загнутые пальца и на пятый, оставшийся. Он
был весь против, один против доводов четырех. Рука стала  неприятной.  В
глаза лезла эта кряжистая, чуть свинцовая, рабочая рука и соблазняла.
   Мужчина ждал. Потом  вдруг  засмеялся,  осветив  лицо  очаровательной
улыбкой. Широко взмахнул правой рукой и кинул ладонью вверх:
   - На... Хошь?
   И победил.
   Как было им не залюбоваться!..
   Довел до дому, но не вошел.
   - Сейчас у нас митинг, между своими, уж я поговорю... Сегодня у  меня
радость, вы...
   Кирик за дверью спросил:
   - Мама?
   Мужчина взял Птиченьку за плечи.
   - Так ты помни, - сказал ей. - Ты невеста Андрея Гвоздева. Этого  бу-
дет из памяти не стереть. И потом, не бойся...
   Поцеловал в губы, она ему ответила.
   И расстались.
   Вечером стучала воблой о плиту, расколола пять полен. Думалось тихо и
просто.
   Андрей Гвоздев говорил, что получит две сажени дров. Он - рисовальщик
в журнале моряков и печатник, к тому же... Хорошие, смелые руки...
   Снился ночью свежий очаровательный рот, на шее  пятнышко  шрама.  Оно
росло, стало, как давно не виданный рубль, высунуло язык и захохотало.
   Оказалось, что Кирик плакал и надо было к нему встать.

   ---------------

   Действительно, дрова привезли хорошие, березовые.
   Екатерина Владимировна помогала их принимать.
   Дрова лежали грудою и, если бы не серые крапины, походили бы  на  ги-
гантские кости. Ничего, впрочем, особенного в них не  было,  а  смотреть
приятно.
   Екатерина Владимировна думала, что она им благодарна, они родные, ес-
ли бы Андрей их не ждал, ей не рассказал - почем знать?..
   Теперь, по крайней мере, у Кирика отойдут  engelures  на  руках.  Вот
франтоватое слово в устах невесты рабочего. Не беда, нельзя  все  тянуть
книзу. Уравнением на низ ничего не выиграешь.
   Кирик прыгал вокруг дров, таская под мышкой поленце.
   - Хороши дрова, Кикочка?
   - Хорошущие!.. Дядя Андрей нам их дарит? Мы их сожжем.
   Он стучал валенкой об валенку. Маленький, в шубке с рыжим воротником,
посмеивался и грозил дровам трепаной варешкой.
   Птиченька вдруг взметнулась. Выудила со дна души такую мысль...
   Тяжелая белизна дров высилась, громоздилась над  мальчиком,  радовала
его, он был очарован. Она согреет, приголубит и  совьет  цепи,  могучие,
как руки Андрея...
   - Уйди прочь, задавят! - приказала Екатерина  Владимировна.  -  Ползи
вон, за маму.
   И расцеловала крепко.

   ---------------

   - Товарищи, поздравьте. Женюсь.
   Андрей Гвоздев всех всполошил.
   Печатники с мест повскакали.
   - Брешешь? Ну?.. Кого берешь?..
   - Меня берут, - скромно сказал Андрей и, заметив хитрую ямку  в  щеке
Басина, остряка, строго свел вместе густые брови. - Женюсь на Алакаевой,
которую вы со мной встречали.
   Никто не обронил озорного словца, только Лапин  метнул  из-под  хилых
усов:
   - Хватил высоконько!..
   - Ну, детки, я в голубую кровь не верю, - оборвал Андрей.
   Израилевич, кривой, черный, один из тех, кого непременно били на пог-
ромах, изогнулся в вопросе:
   - А что, буржуазная фамилия?.. Я спрашиваю, почему не  на  рабочей?..
Что?
   - Умно выдумано - почему-потому, - засмеялся Андрей.
   - В церкви будете окручиваться? Тебе можно, беспартийный.
   - Нет. От церкви шарахаюсь.
   - Ладно, спроси, братец, спервоначалу невесту.
   - Не лезь... Я вас к себе не приглашаю на свадьбу. - Гвоздев  пошеве-
лил плечами. - Наше счастье, нам его и праздновать. Потом придете позна-
комиться.
   - Ну, что ж, вали, брат, - протянул руку Басин, забегая вперед острой
бородкой. - Вали да чтоб гладко! - Он засмеялся. - Жена - не мышь. Ее не
выживешь.
   Андрей рассеянно смотрел на них. Его  большая  фигура  была  действи-
тельно праздничной, размахнувшейся вширь от радости.
   - На митинге были вчера?.. Нет?.. Ну-те, ребята. Я малость поговорил.
   - Тебе ли молчать!.. Да о чем говорил-то?
   - Я им сказал, что они все твердят - мы, мы, - забывая, как в  нынеш-
нем году интересы города и деревни сталкиваются. Мне крикнули: Вы,  бес-
партийный, помалкивайте. - Недорого они за партийность спрашивают!.. Я и
ответил: Нет, я не партийный, потому что я за партийный  билет  подороже
думаю заплатить, чем вы, наличными. Наличными, говорю, пожалуйте,  товар
- самого себя выложьте и просите партийный билет. Они,  братва,  думают,
что партия - это домашняя туфля, ковырнул ногой и  надел,  расположился!
Нет, говорю, партия это сапог узкий, капризный, мозоли  может  натереть,
лучше и не надевай, если боишься; партия, говорю я, это самого  себя  на
левую сторону вывернуть, что люблю - разлюбить, что прятал -  вынуть,  и
самое сердце свое наружу вывесить... Так-то я им и сказал, ребята...
   - А они что?
   - Взвыли... Прощай, чертяги...
   Он помахал рукой и швырнул дверью, уходя.
   - Надежа-парень, - сказал Басин.

   ---------------

   День свадьбы и переезда Андрея в квартиру Птиченьки приближался.
   Она перестала ходить  на  службу,  только  не  сняла  своего  черного
вдовьего платья, - другого не было.
   Кирик получал молоко и озорничал.
   Вместе с успокоением к Екатерине Владимировне вернулись живость  дви-
жений и стройный образ мышления.
   Остро почувствовала она значительность момента,  придя  с  Андреем  в
Клуб моряков.
   В зале пахло машинным маслом, потом и елками.
   Екатерина Владимировна села на стул, обвитый зеленью.
   Заиграли Интернационал.
   - Встань, - сказал Андрей.
   - И ты не выше этого? - удивилась она.
   Он сжал ее локоть.
   - Я выше, но есть другие. Встань, Кать.
   Встала с гримаской.
   ...Сыпались частушки, топотала русская, звякали балалайки.
   Шумом долетали все звуки  до  Екатерины  Владимировны.  Воспоминания,
стертые мутными годами, зашелестели вновь... Собинов, Батистини, Гофман,
Шаляпин...
   Ей ли здесь восхищаться?..
   Андрей тоже был спокоен. Домой пошли молча.
   Подымаясь по лестнице, Андрей взвил Птиченьку на руки, внес,  положил
на диван...
   Стянул шутливо ее ворот, пощекотал за ухом и ушел.
   Из-за двери, пока Птиченька спускала крюк, позвал:
   - Кать!
   - Ну? Забыл что-нибудь?..
   - Нет, - повидимому, приложил губы к дверям. - Ты, Птиченька, не  ду-
май... Мне без тебя солоно приходится.
   И побежал вниз, растревожив лестницу.
   Птиченька стояла в темноте.  Сомненья  полегли  на  земь,  и  огоньки
хмельные плясали в глазах.

   ---------------

   Подвалил март.
   По сквозному снегу Андрей, Птиченька и свидетели пошли в комиссариат.
   Потому ли, что лестница, по русскому обычаю, стелилась пылью;  оттого
ли, что хор не грянул песнью и не белелось платье, но Птиченька  приняла
бракосочетание, как обман.
   Гвоздев заметил ее тревогу. Понял, что она искала  таинства.  Но  та-
инства не было ни в кодексах Р.С.Ф.С.Р., ни в самом Андрее.
   - Именем Р. С. Ф. С. Р. объявляю вас мужем и женою... Поздравляю вас.
   Екатерина  Владимировна  оглянулась:  кому  предназначалось  поздрав-
ленье?.. Повертела кольцо, не червонное, сравнила его с другим, в  прош-
лом, и омрачилась.
   Андрей шепнул:
   - Люблю.
   Ее ослепили эти слова. Нашлась ускользнувшая радость.
   Андрей в толстовке высился перед ней. Это был муж.
   - Наше - вам, - сказал Басин и загородил новобрачных газетой. - Заго-
родочка, для целующихся...
   Андрей засмеялся и поцеловал жену в шею. Она всколыхнулась.
   Сели в типографский автомобиль, довезли свидетелей до их квартир, по-
вернули домой.
   Кирик был отослан к знакомым.
   Предстоял вечер, ночь, вся жизнь, кажущаяся изломанной  таинственными
углами, линией.
   В эту ночь не было ни Екатерины Алакаевой, ни Андрея Гвоздева.
   Извечная радость страсти спаяла воедино и уронила в небытие.

   ---------------

   Дни... С утра скрежет щепок под ножом, тяжкое круглое колыханье  воды
в ведре.
   Прогулка с Кириком по дремлющим  улицам,  встречи  с  желто-высохшими
людьми, запах селедок в одеревенелых руках.
   Возвращенье домой, задорный треск разгорающихся дров, начинающая  ды-
шать плита.
   Противно суслится под рукою белое сало и приятно холодит картофель.
   Потом вечер, у печки... Голос Андрея, гудящий ласково.
   Андрей Гвоздев получил провизионку на родину, в Гдовский уезд,  бога-
тый шпиком и хлебом.
   Шел домой, веселый, все мысли устремлялись в одну точку - в  знакомую
деревню. Андрей, забыв улицу, не наяву, шел по тропке родного села и  не
хотел с нее сойти.
   Скоро, скоро будет шумно взбалтываться на тряской телеге, ухнет  вниз
под гору, застрекочет между знакомыми заборами, хлебнет хлесткого  теку-
чего воздуха, ступит в рыжую чавкающую глину.

   ---------------

   Андрей пришел домой. Еле одолел  долгую  лестницу.  Ноги,  опьяненные
грезами, как будто ощущали ветхость низкого крыльца и  не  повиновались,
отталкивали каменные ступени.
   Птиченька подала обед. За месяц со дня свадьбы она  поправилась,  по-
полнела, губы чаще улыбались, но прямая  морщинка  впивалась  в  белизну
лба, отклоняясь то вправо, то влево.
   Кирик задавал вопросы:
   - Куда дядя Андрей едет, когда вернется? Привезет ли меду? И что  та-
кое мед?.. - Он - желтый?..
   Андрей спешил.

   ---------------

   Надавив на локти, Андрей вытеснил чужое тело, - оно упало, как  тугой
мешок, - соскочил на платформу, выслушав брань, ринулся на станцию.
   - Нет ли кого из Лядской волости? - гулко покрыл все голоса.
   - Ого-го, сюды!..
   Андрей подошел ближе и узнал Митрия из Горок.
   - Дю!.. Гвоздев...
   Родной возглас, свойственный гдовцам,  порадовал  Андрея.  Обменялись
рукопожатьем.
   - Вези, Митрий, махоркой посчитаемся.
   - Ладно! Садись. - Митрий улыбался. - С куревом у нас беда. Белые всю
махорку потоптали.
   Он с наслаждением потер пальцами желтую махорку.
   Заверещали колеса, телега нырнула в лесную тишину.
   Сразу крутые ухабы задали пляску телеге, захлестали по бокам.
   - Вот, ямина, Митрий. Держи, чертяга, влево...
   - Знаем, чего!..
   Андрей, расправив шире глаза, окунул зрачки в черную гущу леса.
   Пахло талым снегом. Прохладца лесная пахла влажными листьями и старой
обнажившейся травой.
   Навстречу хлестнула грязью и гиком чужая  телега.  Бабье  розовое  от
первого загара лицо метнулось и унеслось.
   - Гони, к чорту, гони, уважь земляка. Н-ну, катись!..
   - А ты, что, за продуктами?..
   Андрей поморщился. Городское новое словечко резнуло хмельной от дере-
венской воли слух.
   - Да, за ними... Ну, а как вы?..
   - Как тебе сказать?.. Многое испытали, как тут наступленье было.
   - Да ведь наш уезд белым сочувствовал, - середняки да кулачество.
   - Белые, однако, дело свое сгубили... - сказал Митрий. -  Задавались!
Нам и так и этак несладко. Нам, теперича, от власти  отповедь...  Совет,
он тоже, мягко стелет, жестко спать.
   - Отбирают?.. - догадался Андрей.
   - Вот... Думаешь, легко?.. Какое,  бабы  совсем  лютые  стали.  Поди,
сунься к бабе, возьми ейного поросенка... Зверье!..
   - Неважно... - согласился Андрей. - Только, думаю, утрясется.
   - А ты, Гвоздев, холост?
   - Женат.
   - Кого взял?
   - Дамочку.
   - Дю!.. Хозяйственная?
   - Ничего...
   Митрий ударил коня:
   - Ну, зяблый!..
   Пили чай на полпути. Чудесное слово - махорка - преображало всех. Са-
мовар быстрее закипал, даже плевался белыми брызгами, пироги и шпик лос-
нились на блюдах. Только сахар не показывался.
   Повстречали за столом какого-то комиссара. Жирное, потное комиссарово
лицо ширело от больших кусов хлеба.
   - Ну, морда! - подумал Андрей.
   Сам он пил, ел, отвечал на вопросы, и замечал: браня  белых,  радуясь
концу помещиков, крестьяне жались от слова "коммунист".
   "А впрочем, неудивительно, - подумал Андрей, скользнув глазами по ко-
миссаровскому лицу. - Такие запугивают... Чистка нужна..."

   Подъезжали к селу. Налево мелькнул сизый валун,  занесся  журавль,  и
резнули желтизной новые крыши.
   Сердце заметалось в груди кривым скоком. Андрей бросал голову из сто-
роны в сторону, узнавая и не узнавая родины.
   - Дядья удивятся... - крикнул Митрий, подкатывая.
   Дядья, конечно, удивились и обрадовались, особенно, когда зашелестела
сухая махорка.
   Задымилась коптилка, затенькали балалайки. Махорочный дух  пополз  во
все углы.
   Андрей сидел на скамье. Оцепенел в полудреме. Улавливал новые  слова,
радовался им, но где-то в теле неустанно скоблило, ныло...
   - Что?.. Что такое?..
   - Мамкины песни... - вспомнил Андрей.
   Далеко пугливо отошли мамкины песни. Визжат вместо  них  частушки,  а
старая песня старых матерей полегла под звонкими  словечками:  "продукт,
декрет, организация".
   Андрей заснул.

   Следующий день потек быстро. С утра поехали к хуторянам, к  богатеям.
Дядя младший ловко менял махорку и мыло.
   В одну из деревень Андрей поехал один. Тут-то и понял, что пора подх-
ватить подмышку сельское хозяйство, чтобы оно не пошло прахом.
   Кусок хлеба оказывался дороже золота.
   Андрея жестоко уязвляло хитрое, жадное лицо крестьянина, его  зажатый
на куске хлеба кулак.
   - Вернусь в Питер, поговорю, - мечтал Андрей.
   По дороге встретил комиссара. Хмурое жирное лицо разлезлось и  Андрею
почудился самогонный дух.
   Надо было собираться обратно.
   Когда Андрей сел закусить ("- положи, хозяйка, еще картофелю,  больно
рассыпчатый да масленый"), распахнулась дверь и над порогом весь  воздух
вытеснила дородная баба. За  нею  вкатился  ребенок,  повязанный  теплым
платком, но без чулок, с бурыми коленками.
   - Здорово,  Гвоздев,  сказала  баба,  а  мальчишка,  приблизившись  и
взвизгнув, как собачонка, ковырнул в носу, хлюпнул  и  вытер  пальцы  об
Андреевы сапоги.
   - Ну, ты... - отмахнулся Андрей.
   - Ничего, ему можно... Крестник,  -  улыбалась  баба.  -  Не  узнаешь
крестника-то?.. Мишка Алексеев, Логовской. Ну?
   Андрей сразу вспомнил.
   ...Сизое утро, осеннее, далекое, темные ребра телеги над  вялой  тра-
вой, баба-раскаряка, в раздвинутых коленях берегущая живой визгливый ко-
мок... Неслись, помнится, круглые, добрые звуки колокола, и недавно под-
кованная лошадь, заигрывая,  звенела  копытами  по  случайным  камням...
Встречные, сторонясь, усмехались, бабы не то с завистью, не то  с  сожа-
леньем поводили плечами:
   - У Анисьи Логовской опять скулит... Седьмой уж, и все мальчишки!..
   - Здравствуй, Анисья, - сказал Андрей. - Проводить кума пришла,  спа-
сибо.
   - Да вот, кум, слышала, что ты женился.
   - Женился.
   - Вот... А Мишка-то, вишь, большой, шестой год, ай и шалун, беда! Дай
руку-то крестному!
   Мишка отвернулся и пошел щипать кота за хвост.
   Анисья с любопытством рассматривала Андрея.
   - Скажи, кум, правда ли, что нынче всякой бабе - воля,  хошь  живи  с
мужиком, хошь не живи?.. Бери развод.
   - Правда.
   - И мужикам нашим выходит такое же, значит, положение, выбирай любую?
   - Одинаково. Свобода.
   - Вот оно как...
   Анисья вздохнула. Дядя младший, усмехнувшись, спросил:
   - Мужик загулял?
   - Гуляет, чего ему... Ваши правила беззаконные, тьфу, ни царя, ни об-
разов, ни совести...

   Она сердито схватила Мишку за рукав.
   - Нечего мне ему дать, Анисья, - виновато сказал Андрей,  любуясь  ее
засверкавшими, лютыми, как у волка, глазами... В городе можно ли так па-
лить зрачками?.. Здесь, в деревне, глазам и дюжим рукам - воля.
   - Нечего, и не надо. Хороши и так. Прощай, кум.
   Дернула мальчишку и выволокла за порог.
   Андрей вытер губы и отбросил деревянную ложку,  она  сразу  покрылась
мутным налетом.
   - Кусается ваша свобода, коммунисты, - сказал дед. - Смута.
   - Выросли зубы, верно. Триста лет шамкали, - ответил Андрей.
   - Толково говоришь, Андрей, и власти сочувствуешь, -  сказал  младший
дядя. - Отчего не идешь в партию? Мы что, мы не осудим. Нам лучше своих,
как ты, в партию поставлять.
   Опять знакомый вопрос, что на митинге, и все тот же  ответ  рвался  с
губ. Андрей спросил:
   - Видели комиссара, в Заханье поехал?
   - Ну?
   - Встать в ряды этаких партийцев легко, а я не хочу. Уж если я  пойду
в партию, либо меня сожрут, либо я многих одолею.
   - Сомневаешься, значит?
   - Не сомневаюсь, но я существую, а надо, чтобы меня не было, нету ме-
ня, совсем нету; я, как ты, как все, и шагать вместе, вот когда  сыпь  в
партию!
   Он замкнул губы над самыми сокровенными своими словами.
   - Ну, в добрый час... сказал дядя. - Вон уж бабы обряжаются. Собирай-
ся...

   Тревожный день, засасывающий в прошлое, провела Екатерина Владимиров-
на. Пошла с мальчиком в Исаакий. Хотелось окунуться в чужой экстаз.
   Стояла в темноте. Кирик слушал пение и клал крестное знамение  вкривь
и вкось на плечики.
   О ком молиться?.. Только о нем, светлом ребенке.
   А муж, Андрей? Что было в нем дорого, что любила, да и любила ли?
   - Господи, дай ему здоровья!
   Кирик смотрел в алтарь. Тонкое личико  радовало  материнский  взгляд.
Кирик походил на деда, родовитого генерала. В хрупком носике с горбинкой
была верность роду. Милым, блаженным веяло от ребенка.
   Детство с пикниками, святками, юность с котильонами, тройками,  барс-
кая жизнь после замужества, - что осталось от них?.. Мальчик-шестилетка,
спрашивающий: мед, он желтый?
   Пока растворялась в прошлом, кто-то подошел и колыхнул теплом.
   - Екатерина Владимировна?
   - Кто? Николай Павлович!..
   Стыдясь варешки, подала робкую руку. Мельком обогнула взглядом  подо-
шедшего: куда как просто одет.
   - Отмолились? Выйдем. Это сын Димитрия Сергеевича?
   - Конечно. Поздоровайся, Кика.
   Кирик зашелестел сапожком.
   Николай Павлович Логинов, бывший дипломат, щеголь, - нынче просто се-
рый тулуп, - заглядывал в лицо Екатерины Владимировны.
   - Правда ли, что вы вторично замужем?
   Она усмехнулась, неловко спросила:
   - За кем же?
   Он замялся.
   - Говорят, человек не нашего круга, печатник или моряк, не знаю.
   Вот до чего дошло! Екатерина Владимировна стыдилась подтвердить.
   - Что ж, он партийный?
   - Нет.
   - Well, are you happy?*1 - внезапно спросил Логинов.
   - Николай Павлович, помните "Нелей"?
   - Именье? Помню.
   - Так то было счастье?
   - Для меня вся прошлая жизнь была счастьем.
   - Так если то было счастье, что же теперь?.. Не спрашивайте!
   И вдруг промахнула телега, показался Андрей,  так  и  встал  во  весь
рост, приветливый, улыбающийся... Нет, показалось... Толкнулась испуган-
ная нега в теле и улеглась.
   Глаза Логинова шарили по лицу Екатерины Владимировны. _______________
   *1 Счастливы ли вы?
   - А я перебиваюсь. Голодаю, но не мерзну. Вот мой дом. Зайдите.
   - Нет, нет... Ко мне, пожалуйста.
   Сказала чужой адрес, оторвала руку, увлекла за собою Кирика.
   Горечь хлестала в душе. Умерло счастье, но было счастье.
   Хотелось проклясть Андрея, затопить ненавистью улыбку новых дней.

   ---------------

   По рыжей облезлой мостовой Андрей шагал к дому. Был  пронизан  свежим
деревенским  запахом.  Хотелось  руками  раздвинуть   улицы,   постучать
скользкими ветками в холодные стекла, уронить солнце на жесткие крыши...
   Ему бы, Андрею, всю власть! Он изменил  бы  эмблему  Р.С.Ф.С.Р.  Если
бы... один молот замкнуть двумя серпами.

   Дома уже отобедали, когда он позвонил.
   Птиченька встала, сжатая двумя дверями, положив руку на крюк, и горя-
чая кровь извнутри колола щеки.
   Открыла, обняла Андрея.
   - Отойди, я грязный, - сказал Андрей, стукнув чемоданом и сбросив ме-
шок, вздувшийся от поклажи. - Дай мне вымыться.
   Она поняла; испугалась, налила теплой воды, подала белье. А глаза  ее
жадно смотрели то на его губы, то на мешок, с одинаковым выражением.

   Кирик спрашивал:
   - Меду привез? Сколько?
   Андрей не отвечал, брызгая водой. Наконец, взялся за  полотенце.  Оно
раздражало кожу. Или это глаза жены беспокоили?..
   - Шпик?
   - Пол-пуда.
   - Масла?
   - Шесть фунтов.
   - А муки?
   - Два пуда, пшеничной.
   - Мед, покажи мед! - прыгал Кирик.
   Птиченька подошла вплотную. Ему открылись жаждущие знакомые губы.
   Молча, кинув юркий взгляд на ребенка, сдвинули колени, впились плеча-
ми, губами...
   - Вот, вот, вот... - забил молоточек в висках Андрея.
   - Кать! - вопль вырвался из груди.
   - Не Катя, Птиченька.
   Но подошел Кирик:
   - Покажи мед.
   Пришлось показать.

   Ложились спать. Екатерина Владимировна дразнила заговорческой улыбоч-
кой.
   Андрей сел на кровать и принялся обстригать ногти  на  свеже  вымытых
ногах.
   Ножницы ляскали, острые иглы отскакивали.
   - Да скоро ли это кончится? - вскрикнула Екатерина Владимировна.
   Исказившееся гадливостью лицо поразило Андрея. Он отложил  в  сторону
ножницы.
   - Вот что, Кать, - сказал спокойно. - Я за тобой слежу. Что  с  тобою
деется? В первый раз я заметил твою злость, когда мы получили  судака  в
пайке и ели его за обедом, второй раз, когда я икал, чорт его знает, по-
чему - и в третий, сегодня... Ты бы пояснила.
   Губы Екатерины Владимировны вздулись от сдерживаемых слов. Андрей по-
дошел к ней и привычным жестом взял за плечо. Казалось, воздух подверты-
вался угодливо под руки, распластывался, делаясь бархатным.
   - Кать... - мягко сказал Андрей.
   Она подняла желто-ореховые глаза, хотела улыбнуться, но  заметила  на
рукаве Андрея уцепившийся осколок ногтя. Вся передернулась и отскочила.
   - Фу, гадость!.. - закричала с омерзением. - Не понимаешь.
   - Вот это уж против шерсти, - тяжко сказал Андрей, да как саданет ру-
кою по столу. - Говори толком... Не озорничай! Куда в сторону похряла?
   Незнакомое слово пронзило Екатерину Владимировну. Она замахала  плат-
ком, как флагом:
   - Не могу я, коробит меня, вот оно где сидит, вот!.. - схватилась  за
горло.
   Андрей сразу стих, недоумевая.  Он  ожидал  значительных  трагических
слов, а выслушал непонятный выкрик о чем-то неуловимом для него.
   - Да что, Катя, что некрасиво? - спрашивал. - Почему так?..
   Она захохотала и обошла его вокруг.
   - Судака помнишь?.. Ты его ел с ножа, всю тарелку вылизал.  А  теперь
стрижешь ногти, желтые они, через всю комнату летят, да ведь это уродли-
во, я не привыкла!
   Андрей все понял. Он расправил плечи, тяжелые, размахнувшиеся.
   - Катерина, мертвячина смердит?
   Он отвернулся, взял ножницы и вдавил их в стол.
   Екатерина Владимировна недвижно стояла за его спиною. Смотрела в  за-
тылок, вросший в тело, как пень внедряется в землю.
   Екатерина Владимировна скрипнула зубами.
   Легла под одеяло, потом вскочила и множество раз крестила Кирика.
   Андрей видел ее упрямую, настойчивую руку.

   ---------------

   На одном из митингов обсуждали аграрные реформы.
   Андрей Гвоздев просил слова. Он говорил меньше других, но его  любили
слушать.
   - Товарищи, вам известно, что я крестьянин по происхождению.  Из  се-
редняков. Ездил я нынче на родину за хлебом. Хотелось мне поесть хлебуш-
ка моей родины. На самом-то деле хлеб сам сожрал меня. Мы, детки, давим-
ся самым маленьким куском хлеба,  так  он  дорого  нам  дается.  Есть  в
Р.С.Ф.С.Р. новый капиталист, покупающий рабочую силу, крестьянин урожай-
ных губерний.
   - Долой, долой, что он говорит!.. - загудела толпа.
   Но Андрей придавил ладонью стол, издав рычанье зверя:
   - Тихо! Тихо... Каждый из нас, рабочих, вышедших из крестьян,  рвется
на родину за кулем хлеба. Наши деды, сестры, снохи втридорога отдают нам
ржаной хлеб. Ребята, не дадим себе упрекать родное крестьянство, не  да-
дим крестьянину присвоить и казать хитрое лицо капиталиста. Дорог  хлеб,
дешева страна. Пока наша родня жадно ломит цену на хлеб, она бедна, а  с
нею бедны и мы. Пусть крестьяне  разроняют  короваи  хлеба  по  городам,
пусть явится потребность вновь  удорожить  хлеб.  Поговаривают  о  нату-
ральном налоге, ломите в него! Между нами коммунисты, делегаты на съезды
Советов, братья, сделайте хлеб доступным, страну - мощной.
   - Гы... гы!.. съезд!.. съезд!.. Верно!..
   Андрей вытер мокрый лоб. Басин подтолкнул его локтем:
   - Видно, хороший мед на твоей родине. Только по усам в рот  попал  бы
нам.
   - Попадет, были бы здоровые рты наготове.
   Израилевич, не понимая шутки, смотрел Гвоздеву прямо в рот.
   - И смеетесь же вы, Гвоздев, невероятно... Я вот никому  не  верю,  а
вот вы смеетесь, я весь у вас, верю...
   - Добро!..
   Гул стих, и новый оратор, уставив крючковатый палец на Андрея загово-
рил, по-нижегородски шепелявый:
   - Цего вы его слушаете, товарисци, он с душком, не  ему  уцить  наших
вождей. Он сам недалеко ушел от церной стаи...  Женатый  на  церносотен-
ке...
   - Врешь, долой, шкет, врешь!..
   - Пускай поговорит, - пробормотал Андрей, раздвигая толпу.
   Оратор продолжал:
   - Крестьянство отсталое, реформы так и прут, а середняцество не выхо-
дит из колебания. Гвоздевы ворцат, связавшись с семьями церной стаи.
   - Ах, дьявол, - сказал Андрей и разом взмыл  на  возвышенье.  Схватив
оратора за шиворот, шатнул его из стороны в сторону и крикнул: - У меня,
брат, жена одна, а руки две, говори дело, а в чужие окна не  заглядывай,
цепелявый!
   И швырнул нижегородца на стул. Соскочил вниз, вдавив плечи в сплошную
тушу толпы.
   Поднялся шум, объявили перерыв.

   ---------------
   Вернувшись домой, Андрей лег отдохнуть около печки и принял закрытыми
веками красный отблеск углей.
   Екатерина Владимировна ходила из угла в угол, раздражая себя  крутыми
поворотами.
   Кирик дышал во сне, присвистывая, как иволга.
   - Что за жизнь! - воскликнула Екатерина  Владимировна.  -  Ты  привез
продукты, их уже достаточно, чтобы купить мою душу. Как  мы  измельчали!
Вся радость в живности... Когда мы от этого оправимся? Где красота?
   - Думай о народе, найдешь красоту.
   Она зло засмеялась:
   - Мы имели красоту в душе нашей, а вы разрубили душу пополам.
   Впервые отделила Андрея от себя, отчеканила МЫ и ВЫ.
   Кто-то позвонил. Андрей пошел открыть. Позвал из кухни:
   - К тебе, Кать. Гражданин Логинов.
   Екатерина Владимировна оцепенела. Как же Логинов нашел ее? Она сказа-
ла неверный адрес умышленно.
   Логинов раскланивался.
   - Нашел вас, Екатерина Владимировна, хотя вы и забыли  дать  мне  ваш
адрес... - В его голосе вздрагивала насмешка. - Благодаря таланту вашего
мужа, весь Балтфлот знает его адрес.
   Он улыбался барской, выжидающей спокойно улыбкой, и весь он был преж-
ний, несмотря на валенки и тулуп.
   - Мой муж, Андрей Васильич, Логинов Николай Павлович.
   Андрей круто склонил голову.
   Кухня показала свои опрятные столы. В спальной печка разевала  жгучую
пасть.
   Логинов погрузился в кресло.
   - Тепло. Огонек... Я рад, что нашел  вас.  Хотелось  познакомиться  с
господином Гвоздевым.
   Он с удовлетворением выслушал  молчание,  последовавшее  за  отжившим
словом "господин".
   - Мне ни разу не приходилось близко сталкиваться с коммунистом, кото-
рый вызывал бы лестные отзывы другого класса.
   - Я не партийный пока еще, и не интересуюсь  мнением  незнакомых  мне
господ, - оборвал его Андрей.
   - Ах, не партийный... пока еще?.. - осторожно сказал Логинов. -  Пока
еще - звучит многообещающе... Нельзя ли его откинуть?
   - Нет.
   Екатерина Владимировна, засмеявшись, пошла за самоваром, он давно уже
нетерпеливо шуршал на плите.
   Мужчины помолчали.
   Сели пить чай с хлебом и медом. Андрей  ел,  причмокивая,  а  красный
свет горел на его крепком затылке, сжигая волосы веселым заревом.
   - Я, конечно, вам не сочувствую, - сказал  Логинов,  внезапно  ударив
ложкой по стакану и пугая Екатерину Владимировну насмешливыми  зрачками.
- Вам, с маленькой буквы. Хотя я и очарован утопией Томаса Мора и уважаю
Гегеля. Ваш же марксистский социализм притянут за волосы  к  жизни,  по-
верьте мне.
   Андрея взволновало незнакомое имя Гегеля.
   - Если вы хотите затеять спор, говорите, пререкаться не буду, - отве-
тил он и, зевая, встал от стола.
   Логинов оглядел его и сжался:
   - Правда, вы интересны, и я понимаю вашу жену...
   Андрей не слышал или не хотел слышать, бросил свое  грузное  тело  на
диван.
   - Устал, а кроме того, я безо всяких тонкостей, - с явной иронией за-
метил он. - Излагайте, послушаю.
   В глазах у Логинова прыгали такие же красные огоньки, как над углями,
и голос его медленно, раздражающе волочился в теплом воздухе.
   - О, ваши вожди!.. Они направляют свои прожектора туда, где умеют об-
ращаться только с кремнем. Наш народ - надо считаться с фактами - перво-
бытен и дик. Ему нет никакого дела до будущего, он не заботлив, ему чуж-
да самая сущность социализма, плевать ему на ваше  Завтра.  Сегодня  ему
подай, народ живет настоящим и постоянно разоряет государство.
   Тут Андрей встал, посмеиваясь:
   - Нам нужно наше ЗАВТРА, куда нам старый хлам! Вы не глупы, что и го-
ворить, но рабочий класс умнее. Он видит недужное тело с гнилыми  ногами
и проделывает ту самую штуку, которая так нравится докторам - ампутацию.
Трах! К чорту больные ноги! Много лучше смерти. Может  статься,  что  мы
довольно бесжалостны, верно, все от того, что  ни  мизинчика  своего  не
отхватываем. Наш рабочий мизинчик здоров, хоть и грязен, на вас же такие
меры плохо отзываются. Просим прощенья. Однако, если бы вы  не  родились
богатым и знатным, пошли бы с нами.
   Он хлопнул Логинова по плечу, желая оборвать  разговор.  Бледна  была
Екатерина Владимировна.
   - Что ты, Кать, нездорова?
   - Голова болит.
   Логинов перебирал взглядом их обоих.
   - Чудесная жена у вас, Андрей Васильич, когда-то мы все за ней  воло-
чились...
   - Нечего вам было делать, - пробормотал Андрей.
   Екатерина Владимировна вспыхнула. Какое оскорбление!..
   Логинов собрался уходить. Когда Екатерина Владимировна  закрывала  за
ним дверь, сказал шопотом:
   - Желаю вам того, чего у вас нет, -  счастья.  До  свиданья,  госпожа
Алакаева.
   - Птиченька?.. - позвал Андрей.
   Ложились. Андрей знал, что она сегодня чужая, враждебная.  Когда  же,
когда поймут друг друга?..
   Птиченька ощутила, как мужнино одеяло взметнулось к ней,  просунулась
теплая рука, обняла за плечо...

   Еще милой нежностью дышал Андрей, а она лежала молча, недвижно, стис-
нув зубы.
   Потом вскакивала, убегала в кухню и звенела чем-то, плескаясь водою.
   - Кать, не надо! - мучительно звал Андрей. Он понимал, что она  осво-
бождалась от его чар, сбрасывала с себя его поцелуи, поднимала  мятежную
голову. - Иди, не надо...
   Она возвращалась, захолодевшая, с освеженными бедрами.
   Так они засыпали, и большое лицо Андрея в полумраке извивалось  вино-
ватой, страдающей улыбкой.

   ---------------

   Ластилось лето.
   Город все еще спал. Солнечные уколы не могли его разбудить. Город за-
тыкал глаза, уши, немой, слепой лежал трупом на болоте. Недаром  вспоми-
налось: - Быть Петербургу пусту...
   От осиновых дров набережная как будто в лишаях, барки  топорщатся  на
воде, загораживая синеву, горбатые  мосты  чванливо  сбрасывают  белесую
пыль.
   Дети скучают в городе.
   Кирик сидит на тумбе бульвара Профсоюзов и жалуется малышам:
   - Голова болит и ноги слабенькие.
   - А ты проси тятьку отпустить тебя на родину.
   - Какую родину?
   - Да ну, дурак, в деревню, в село.
   - Никакого села я не знаю, - возмущается Кирик, - про  что  ты  гово-
ришь? Дядя Андрей ездил к родным, а я не ездил.
   - Кто, дядя Андрей?..
   - Мамочкин муж... как его?.. отчим.
   - А-а... - мальчишка задумался, а вихлявая девчонка посоветовала:
   - Ты с мамкой поезжай к евоным родным.
   - Мы-то, к ним?.. - засмеялся Кирик. - Мамочка не поедет.
   - Они разругамшись?
   - Нет, что ты!..
   - Так почему же?..
   Кирик задумался. Почему бы, в самом деле, не поехать? Вспомнился дядя
Николай, машинист, евший с ножа, маме он не понравился... Нет, в деревню
им не поехать.
   - Мама не любит деревенских.
   - Ишь ты, Кирка. Форсишь! Чего форсишь? Гвоздев рабочий.
   Кирик вспыхнул, сам не зная почему, и топнул ножонкой:
   - Я не Гвоздев, я - Алакаев, мамочка была папиной женой, папа офицер,
только он умер.
   - Ффью! - свистнул мальчишка. - То-то у тебя нос воробьиный. Истонча-
ли вы, офицеры!..
   Кирик нахохлился, как птичка, и пошел прочь. Девочка побежала следом.
   - Не сердись, Кирка, - зашептала. - Петька от зависти. У-у  жигаль!..
Ему жаль, что Гвоздев пайки заграбастывает.
   Кирик молчал. Она стала еще угодливее:
   - Ты добренький, Кирка, принеси мне воблинку, одну воблинку,  сегодня
вечером, я никому не скажу.
   - Принесу.
   - Тебе мамка не даст, так ты утащи.
   Кирик думал ответить, что таскать нехорошо, но не хотелось показаться
жадным... Он добренький, для доброго дела можно и утащить разочек.
   - Принесу, ладно.
   В кухне поспевал скромный обед. Кирик следил за ножом в маминой руке,
втайне негодовал на тонкие ломтики сала.
   - Мама, ты Алакаева? - спросил внезапно.
   - Нет, Кикочка, ты же знаешь...
   - Так ты называешься Гвоздева?
   - Конечно.
   - А почему мы в деревню не поедем?
   - Ай да Кика! - сказал Андрей. - Ты - Гвоздева, поезжай в деревню.
   - Откуда ты явился, мальчишка? - вспыхнула мать.
   - С бульвара. Петька сказал, что у меня нос  воробьиный,  потому  что
папа был офицером.
   - Сколько раз я говорила, не ходить на бульвар!
   - Ну, уж оставь, пожалуйста, Птиченька, - вмешался Андрей. -  Слушай,
Кика. Покажи-ка свой нос воробьиный.
   - И совсем не воробьиный, а мой собственный.
   - Верно, малыш. Нет никаких носов, кроме  человеческих.  И  люди  все
одинаковые, что рабочий, офицер, крестьянин, если они все трудятся и  не
вредят друг другу. Твоя мама была папина, Алакаева, а  теперь  Гвоздева,
папа твой работал - (так, жена?) - и я работаю, носы от  честной  работы
не меняются.
   Кирик уловил на материнском лице пренебрежение.
   - А у папы был... мундир... - нерешительно протянул он.
   - А у меня куртка! - засмеялся Андрей. - Вот и вся разница. Папа твой
умер, не надо часто мертвых поминать.
   - Ну, вот еще... - возразил Кирик сквозь большой кус хлеба.  -  Перед
сном я молюсь за нас всех, а потом за папу.
   Вилка Андрея заколебалась в воздухе, лицо Птиченьки порозовело.
   - Неужели, Катя, ты молишься с ним?
   - Он привык... Не отучать же!..
   - Но ты поощряешь!
   - Странно... - воскликнула Екатерина Владимировна.  -  Все  крестьяне
так благочестивы, а ты ненавидишь бога.
   - Я не могу ненавидеть то, чего не знаю. Когда я  научился  читать  и
попал на выучку в город, я понял, что не бог приходил ко мне на  помощь.
Я сам схватил жизнь за руки.
   - Удивляюсь я вам, - Екатерина Владимировна пожала плечами. - Мы учи-
лись, много знаем и не потеряли веры в бога. А вы, товарищи,  стоит  вам
научиться читать по складам, как вы уже вычитываете: нет бога.
   - О мы не вы. Вы молитесь, когда вас, хвать, боженька ущипнет.
   Кирик жадно смотрел в их загадочные лица.

   ---------------

   Соседка, старая швея, зашла попросить  весы.  Была  словоохотлива,  а
глаза шныряли в зрачках, как черные тараканчики.
   - Уж как я посмотрю на вас, душа радуется,  -  подарила  похвалой.  -
Влюбленные!.. Ничего, что вы аристократка, а он простой. Нынче время су-
матошное, все в перемешку, ничего не разберешь. Оно и легче.
   - Разбираюсь отлично, - ответила холодно  Екатерина  Владимировна.  -
Неужто все вперемешку?.. Однакоже вы не забываете, что я аристократка.
   - Знаю, знаю, милая, да когда белье сама стираешь, да на постели  ря-
дом с рабочим лежишь, как будто господами вокруг тебя и не пахнет.
   Ушла.

   С этого дня Екатерина Владимировна чаще  останавливалась  около  дома
Логинова.
   Подходила, рассматривала  ворота,  поворачивалась,  уходила  и  вновь
возвращалась.
   Откуда-то раздобыла английскую книгу, читала по вечерам.
   Следила строже за волосами, чистила аккуратнее платье.
   Смотрела странно-внимательным взглядом на Андрея, когда он ел, пил за
столом.

   Однажды Логинов встретил ее у ворот своего дома.
   Острая злая искорка скользнула между ресницами, и Екатерина  Владими-
ровна подала руку:
   - Я к вам в гости.
   Вошли в темную переднюю.
   Он обернулся и обнял Екатерину Владимировну.
   Не сопротивлялась.
   Искал ее губы.
   Отдала их.
   Так неожиданны были ее молчание и покорность, что Логинов растерялся.
Неловко взялся пальцами за ее блузку, намеренно грубо придвинул колени к
ее коленям.
   Она молчала.
   Ему стало жутко, он зажег свет.
   Екатерина Владимировна вошла в кабинет, заменявший спальную.
   - Послушайте, Китти, что с вами?.. Не мучайте меня.
   Неуловимый, но быстрый блеск в ее глазах ответил на выкрик.
   Логинов потянул Екатерину Владимировну к себе.
   - Вы несчастны с вашим грубым мужем (она дрогнула), вам надо красоты,
радости, а вам преподнесли молот и серп... Китти, бедная...
   Его поцелуи сливались с холодком ее лица.
   Екатерина Владимировна с усилием удержала его локти:
   - Вы помните?.. раньше... тогда...
   - Да... да... пусти...
   - Не забывай... помни...
   Упрямая решимость - вместо страсти - преображала лицо Екатерины  Вла-
димировны.
   Логинов отпустил ее.
   И, как всегда в таких случаях, не находил слов.

   - Я не раскаиваюсь, - сказала Екатерина Владимировна, поправляя воло-
сы. - Надо было...
   Ни милой стыдливости, ни преданной ласки, ни отчаяния...
   - Скучно, - подумал Логинов.
   Екатерина Владимировна застегнула пальто на все пуговки.
   - Я, вероятно, должна объяснить, зачем пришла...
   Он сделал двусмысленный жест рукою, смягчив его улыбкой.
   - Да, вот именно... за этим... Вы не понимаете... Потом расскажу...
   Она ушла.
   ...Как будто выпила чашку чая.
   - Клякса... - в бешенстве крикнул Логинов.

   ---------------

   Она пришла не один раз, приходила по средам, пятницам, иногда в поне-
дельник.
   - Помнишь, помнишь?.. - твердили как в бреду.
   - Я буду!.. буду!.. слышишь, пахнут розы... розы повсюду...
   Это болезненное страдострастие отбрасывало Екатерину  Владимировну  в
прошлое, она жила двулико, тайно, в полусне.
   Иногда теряла голос, взгляд - его не было между ресницами  -  подолгу
молчала.
   - Зачем ты приходишь? - спросил однажды Логинов.
   - Чтобы принадлежать прошлому, ты - прошлое.
   - И только?
   - Утолять чувственность... Я с тобою сыта... Андрей бессилен. Вот я и
свободна, я - прежняя.
   - А я-то, я!.. - закричал Логинов. - Что ж, ты берешь меня,  как  ле-
карство. Вещь я разве?
   - Прости... - сказала она и не опустила глаза.

   ---------------

   Андрей - муж. Мужья слепы. Андрей ничего не замечал. Измены  жены  не
видел. А свою борьбу зажимал круто между плечами, все ниже склоняя  отя-
желевшую голову.

   ---------------

   Редактор морского журнала, искуренный до желтизны, спросил хрипло:
   - Гвоздев?
   - Нема.
   Скверно выругался.
   - А что, канителит с рисунком?..
   Тут редактор показал товар лицом, все корабельные ругательства  изри-
нулись из-под желтых усов.
   Когда их гнилой дух пронесся мимо, секретарь сплюнул  им  вдогонку  и
сказал:
   - Я вообще могу сказать, что с Гвоздевым загадка вышла. Пропадает по-
чем зря.
   Редактор посмотрел из-под очков, цепкие глаза под сизыми бровями  так
бы и раскровянили собеседника, да нечем было... Приходилось  довольство-
ваться одними словами:
   - Гвоздев связался с гнилью, с надоедлой бабой, он куражится, - нету,
мол, бабы; врешь, есть баба, сидит на шее...
   - Вообще недоразумение... Возьмем карикатуры... все деревня,  поля  и
прочее... Хорошо у него выходит, верно, только уж очень оно на один  ма-
нер, надоест скоро...
   Редактор только рукой махнул.

   А в это время в маленькой спальной тонконосый мальчик  слушал  мамину
сказку...
   - Жил-был король. Во дворце было сто дверей, крыша блистала  золотом,
но ярче сверкали волосы королевской дочки...
   Как бусинки, нанизывались заманчивые слова.  Едва  мама  останавлива-
лась, переводя дух, Кирик понукал.
   Трепетали золотистые видения: лоснилась королевская  корона,  плавали
круглогрудые лебеди, и зарыто было в жадную землю алмазное сокровище, не
найти, не взглянуть на него, лежит среди желтых  корней,  под  кротовыми
норками...
   Кирику жалко. Кирик весь вьется от нетерпения.
   Но кончена сказка.
   - Баиньки.
   Он трет ножкой об ножку, снимая сапожок.
   - Спокойной ночи.
   Легко вздрагивает железная кроватка.
   Екатерина Владимировна вынимает из кармана шифрованное письмо и  раз-
бирает:
   - Перешли границу пароль динамит пока Силантьев служит можно  торопи-
тесь, службу устроим.
   - Мамочка!
   - Господи... Спи, несносный!
   - Мамочка, пусть дядя Андрей помолится.
   - Хорошо, спи... Спи, Кика.
   Наконец, спит.
   Тени покоятся недвижно. Мысль свободна.
   ---------------
   Екатерина Владимировна бежала домой. Несла в ушах гул, в руке, прижа-
той к груди, таила трепет.
   Привыкший к ней, влюбленный Логинов уговаривал бежать через границу.
   Уже развертывалась в воображении прежняя красочная жизнь, пронизанная
острым наслаждением.

   Раньше!..
   Сидела в благоухающем будуаре, протягивала руку к звонку,  вдавливала
розовый ноготь в скользкую кнопку, и бежала через десять комнат - десять
сюда и столько же обратно - горничная, чтобы подать коробку шоколада  из
соседней столовой.
   Раньше!..
   Никогда не смотрела на  покорные,  ловко  ступающие  ноги,  казалось,
прислуге приятно вытаптывать пухлые ковры.
   А нынче, если придется послать, Екатерина Владимировна  опустит  свои
глаза на грубые рубчики чулок и оценит все угодливые движения, думая:  -
Все для меня, для меня. И ласково скажет: - Спасибо, милая...
   Сквозь муть большевистскую, уколы  голода  -  ярче  горит  призрачная
жизнь...
   Бежала по двору, одолела ступени. Замок был снят, и Андрей с  Кириком
стояли посреди кухни.
   - Так... - сказал Андрей. - Подождем.
   Она швырнула поленья, дернула щепки, пристукнула сковородкой плиту.
   - Выйди на двор, Кика, - приказал Андрей.
   Когда Кирик выбежал, спросил:
   - Откуда ты?..
   - В очереди была...
   - Лжешь!
   - Почему лгу?
   - Пахнешь дымом.
   Невольно Екатерина Владимировна подняла руку к волосам.
   - На воре шапка горит, Катерина.
   - Оставьте, глупости.
   - Говори, где была... Ну?
   Страшен был Андрей. Влил пальцы в плечо жены.
   - Оставь!
   - Ну?..
   Она схватилась за волосы, растрепала прядку, крича:
   - Нюхай, вот они, пахнут, отруби!
   Молния над самой переносицей и тьма.
   Екатерина Владимировна упала.
   Андрей тряс над ней руками, повторял:
   - Падаль... падаль...
   Валил дым из плиты.
   Екатерина Владимировна плакала.
   - Катерина, что ты сделала?..
   - Господи, господи!.. - сказала она.
   - Господи тебя этому научил?.. Припрячь его... подлая.
   Долбящий звук, один-одинешенек, тянулся в горле  Андрея,  как  нудная
дождевая струя в жолобе.

   ---------------

   Андрей два дня не возвращался домой.
   Две ночи прикидывалась тихоней его несмятая постель.
   Два вечера под-ряд Кирик молился за дядю Андрея.
   На третий день Андрей вернулся, сел за стол, молча  положил  жилистые
руки на белые незарисованные листы.

   ---------------

   Андрей ударил кулаком по столу. Тюкнулся тонконогий столик,  скакнула
вазочка и упала. Наклонился, медленно поднимал осколки.
   - Катина вазочка. Жаль.

   ---------------

   Екатерина Владимировна спала.
   Андрей рассматривал.
   Размякло все лицо, бежало беспорядочно во все стороны, уже  ничто  не
сдерживало его черты.
   Так тесно были сжаты ресницы, что взгляд казался несуществующим.
   И губы, открытые...
   Не было Птиченьки, не было Екатерины Владимировны.
   Горько, но умудренно вздымалась глубина Андрея.
   Чужое, непобежденное и уже несоблазняющее лежало перед ним тело.
   Андрей пошел к дверям.
   Зашелестел простыней Кирик.
   Лежал на животе, вдавив личико в теплую подушку.
   Ножонка свисала.
   Взял ее Андрей, подержал в руке, согрел, покрыл.
   - Киринька...
   Не отвечал, спал.
   - Нет, Киринька... неужели, нет, не поймет? И не пойдет рядом?
   Пошевелился, забормотал во сне...
   Андрей вышел на цыпочках.
   В кармане зашелестело письмо.

   Любезный Андрей. Кланяемся тебе низко, Семен, Гаврила, а еще кланяют-
ся Иван Прокофьев и все Заханские. Ты просил писать, так  что  сообщаем,
приезжали к нам из Политпросвета,  относительно  земли  и  прочего  было
разъяснение. Урожай ничего, подходящий, думаем притти с властью в согла-
сие. Приезжай, однако, с мыльным камнем, солью. Еще кланяемся тебе
   Семен и Гаврила.

   А когда вышел на улицу, сразу вспомнил: 25 октября - 7 ноября  сегод-
ня.
   И по всему телу сверху донизу потекли светлые мурашки. Праздник  про-
летарский! Выйдет на улицу весь пролетариат. Можно будет кинуться к нему
и в его разверстые мощные колени головой уткнуться, ничего, кроме родных
песен, не слышать.
   Андрей поднял глаза - хлестало навстречу красное пятно - флаг.
   Уже двигались колонны людей с плакатами.
   Слабость, детскую беспомощность в ногах и  в  глазах  ощутил  Андрей,
протиснулся быстрее в толпу, взял кого-то под руку.
   Шли спаянной шеренгой...
   Шуршала по камням торопливая толпа.
   Дышал народ на площади красного  Дворца,  и,  стиснутый  колыхающейся
массой, стоял Андрей.
   Почувствовал, как чья-то рука робко искала опоры на его локте.
   Срезал глазами настороженный воздух, увидел старуху.
   - Посмотреть охота. Подсоби.
   - Обопрись, обопрись, можно...
   - Спасибо, сынок.
   - Мамка!.. - ответило все немое в Андрее. - Мать...
   Здесь родное, свое, общее.
   И когда слева направо оттолкнулась толпа, пыхнула  жаром  и  надавила
гулкой тушей на грудь Андрея, он жадно слил плечи с чужими плечами.  Ды-
ханье толпы катилось по его груди, смыкало в плен, и Андрей запел неуме-
лым голосом.
   Ему наступили на ногу, передние обернулись, посмеиваясь.
   - Кого отдавили?.. Желаем здравствовать...
   - Ну, ну, ничего, не считайся.
   - Пой, товарищи, не дремли!
   - Подхватывай, да катись дальше!..

   Катились дальше.

   ---------------

   Поздно вечером, на звонок Андрея никто не ответил.
   Записка в щели гласила: - Ключ во втором номере.
   Андрей нашел ключ, переступил порог.
   Не дышала плита.
   Не шалили тени по углам.
   Клочок бумаги дразнил белизной:
   "Ухожу через границу с Кириком. Прости".
   Росчерк...

   А на ковре прилег тихий, промятый волчок.
   - Кирик, - только и сказал Андрей.

   На полке по-прежнему валялись осколки вазы.
   Андрей взял их в ладонь, холодок скользнул по коже.
   Андрей бросил осколки через форточку.
   Вероятно, они совсем раздробились на каменной груди.

   ---------------

   Зажглась изогнутая лампа над жестким, без сукна, столом.
   Бегут эскизы, выскальзывают из-под карандашей Андрея,  -  плакат  для
следующей годовщины Октября.

   Коричневое,
   багровое,
   голубое-серебряное,

   борозды распаханные,
   уводящие взгляд
   между своими хребтами
   в сжатую даль,
   где, сквозь комья,
   мозолистые, узловатые
   руки
   прорываются-проталкиваются
   к небу, в небе
   серебряный месяц,

   серп.
   Справа налево,
   устремленный, порывный
   земной шар,
   с себя стряхивающий
   струю
   падающих блесток и пятен
   из маленьких лапотков, колосьев ржи, книг и
   якорей.
   Несется земля,
   круглым своим теменем
   в ровную, литую, красную полосу:

   "БЕГ В ИНТЕРНАЦИОНАЛ".

   Написал скачущими буквами и долго равнял краски.
   Андрей сдвинул теснее картоны и перемахнул двумя шагами комнату.
   Ступая через несколько ступеней, догонял свою радостную легкость.

   ---------------

   Коммунистическая партия (большевиков).
   Партийный билет N
   Фамилия: Гвоздев.
   Имя: Андрей.

   В. КАВЕРИН
   ПЯТЫЙ СТРАННИК

   ПРЕДИСЛОВИЕ.

   Я говорю не в укор и не в осуждение: я - человек из глины. Точнее:  я
хочу слепить человека из глины.
   4-го декабря 1921 года, я сделал это необыкновенное открытие, которое
несомненно будет иметь огромное влияние на всю  мою  последующую  жизнь.
Убедившись в совершенной непреложности странного случая, я пытался  исс-
ледовать причины, которыми он был вызван и пришел к следующим  результа-
там:
   Я не был рожден человеком из глины и стал таковым очень недавно,  по-
видимому в октябре прошлого года, или около того. Здесь было бы  уместно
напомнить старинную еврейскую легенду, которая дает нам несколько весьма
рациональных советов, касающихся того, каким образом  оживить  человека,
сделанного из глины. Мне известно также, что многие раввины, нуждаясь  в
добросовестном служке синагоги, делали себе человека из глины и оживляли
его, пользуясь упомянутыми советами.
   Кроме того, я бы мог рассказать о том, что в одном из самых  прекрас-
ных городов Российского государства, живут и  часто  встречаются  десять
человек, которые и не подозревают даже, что они сделаны из самой  лучшей
глины. Но я этого не скажу, потому, что я скромен и молчалив по природе.
Прошли века, прежде, чем я родился, и пройдут века, после  того,  как  я
умру.
   Если бы остальные четыре странника могли сказать то же самое, то  пя-
тый не написал бы столь странного предисловия.
   Вечер наступает, куклы готовы к представлению, все на своих местах.
   Внимание!
   Занавес поднимается.
   Посвящается Серапионовым Братьям.

   Глава I.

   1.

   - Любезные сограждане! Я - рыжего цвета. Вы не должны  сомневаться  в
том, что я - рыжего цвета.
   И точно: клок ярко-рыжих волос торчал из-под колпака.
   - Более того: я умен, я красноречив, я умею ходить по канату. У  меня
есть Пикельгеринг, любезные сограждане, Пикельгеринг, знаток в схоласти-
ческой философии и самая лучшая кукла из всех,  которые  вам  когда-либо
приходилось видеть.
   Пикельгеринг высунулся из-под ситцевого полога, мигнул  бубенчиком  и
поклонился с необыкновенным достоинством.
   - Словом я - самое достопримечательное на обоих полушариях, а что ка-
сается моих полушарий, то они-то и есть самое во мне примечательное.
   Полушария показались было из-под раздвинутых занавесок, но как бы ус-
тыдясь столь обширного общества вновь скрылись под приветливую сень  по-
лога.
   - Но я буду краток. Я не хочу надолго задерживать на себе ваше благо-
родное внимание. Позднее время не позволяет мне развернуть в пространной
речи природные мои дарования. Любезные сограждане! Я - шарлатан!
   И тут рыжий клок с некоторым упорством пронзил отсыревший  в  погребе
воздух.
   Мастеровые: кузнецы, кровельщики, стекольщики, портные  закройщики  и
портные, кладущие заплаты на старое платье, купцы, матросы и веселые де-
вушки в одеждах голубых и синих с желтой лентой в  волосах,  указывающей
на их ремесло - все смешалось между узкими столами в  веселую  и  дымную
массу. За стойкой, на огромной бочке сидела хозяйка и она отличалась  от
своего сиденья только цветом лица. Оно было кирпичного цвета.
   Особняком от всех в дальнем углу сидела докторская тога.
   - Благородный герцог Пикельгеринг вздыхает по своей возлюбленной гер-
цогине, - закричал шарлатан.
   Пикельгеринг сел и принялся вздыхать с треском.
   - Не извольте беспокоиться, - продолжал шарлатан, -  у  него  немного
испортилась пружина. Однако, судя по гороскопу,  составленному  знамени-
тым, неподражаемым астрологом Лангшнейдериусом,  ему  суждена  долгая  и
счастливая жизнь.
   Организм его крепок и вынослив, ибо он сделан мастером Лангедоком  из
Шверина, а куклам мастера Лангедока суждено бессмертие. Но  ныне  печаль
по упомянутой герцогине заставляет его проливать горчайшие слезы.
   И точно: благородный герцог проливал слезы, но почему-то не  из  того
места, откуда они по всем естественным законам  должны  были  бы  проли-
ваться.
   - Освальд Швериндох - схоласт - ты жив, или ты уже умер, - говорил  с
горечью человек в докторской тоге, - если ты  умер,  то  отправляйся  на
кладбище, если же ты еще жив, то что ты делаешь в этом  грязном  тракти-
ре?
   - Я пьян, - отвечал он сам себе с некоторым достоинством  -  я  пьян,
пивной стакан в моих руках, а колба в моем кармане.
   Под привычными шарлатановыми руками герцогиня с величайшей охотой из-
менила благородному супругу, заболела, как и он, испорченной пружиной  и
призвала к себе почтенного доктора маленького роста, но зато с  огромной
бутылкой в руках.
   Тогда Пикельгеринг очнулся от своей бесплодной мечтательности  и  под
неустанным наблюдением умелого руководителя с грозным видом  приблизился
к виновной супруге. Виновная супруга встала на колени, склонила голову и
покорно ожидала решения своей участи. Шарлатан решил  ее  участь,  вытер
пот со лба и закричал...
   - Любезные сограждане, представленье кончается.
   Потом отошел в сторону, потянул за веревку и ситцевые занавески скры-
ли под собой дальнейшие приключения грозного Пикельгеринга и злосчастной
супруги.
   - Гомункулюс, - говорил схоласт, хлопая себя по  карману  -  ты  меня
слышишь, Гомункулюс. Ага, ты не слышишь меня, мерзавец,  ты  не  слышишь
меня, я тебя выдумал, а ты мертв!
   Шарлатан сложил свои куклы и подошел к стойке.
   - Хозяйка, - сказал он, - сегодня последний день моей работы.  Насту-
пает ночь, я устал, и ты должна угостить меня пивом.
   Одна бочка кивнула головой с благожелательством, а из другой шарлатан
проворно нацедил себе кружку пива.
   Человек в докторской тоге оторвался от предмета, который он  созерцал
с горечью, и пошатываясь подошел к нему.
   - Любезный друг, - сказал он негромко, - все бренно, все пройдет и на
свете нет ничего вечного.
   - Не смею противоречить, - отвечал шарлатан, - хотя и не имею возмож-
ности проверить ваше проникновенное заключенье.
   Тога уселась напротив него и некоторое время они пили молча.
   - Дорогой шарлатан, - снова заговорил человек в тоге, - я не сомнева-
юсь, что вам известно мое имя и мое звание, ибо я -  Освальд  Швериндох,
ученый схоласт, и я выдумал Гомункулюса.
   - Мой дед катопромант Вирнебург, - отвечал шарлатан,  -  научил  меня
многим фокусам и если вам угодно...
   - Не то, - промолвил схоласт, - не то. Гомункулюс сидит в колбе, кол-
ба в моем кармане, но я несчастный человек, потому что он  -  мертв  как
дерево.
   - Если вам угодно, - продолжал шарлатан, - я вскрою  вас  ланцетом  и
совершенно безболезненно удалю из вашей души мучащее вас несчастье.
   - Пойми, - сказал схоласт, - пойми, он не оживает. Я  сделал  его,  я
его выдумал, я потратил на него всю мою жизнь и теперь он не  хочет  оп-
равдать возложенных на него ожиданий.
   Кабачок пустел. Мастеровые покидали его парами, одна за другой. Слуги
гасили свечи, а хозяйка зевала раз за разом с хрипеньем и  легким  свис-
том.
   - Гомункулюс, - с задумчивостью повторил шарлатан, - не  могу  ли,  я
сударь, попросить вас показать мне вашего Гомункулюса?
   - Вот он, - сказал схоласт и вынул колбу из заднего кармана тоги.
   Точно: за тонкой стенкой стекла, в какой-то прозрачной жидкости  пла-
вал маленький, голенький человечек с закрытыми глазами и с полной безмя-
тежностью во всех органах тела. Шарлатан взял его в руки, разглядел и  с
осторожностью поставил на стол.
   - Herr Швериндох, - начал он с некоторым волнением  в  голосе,  -  вы
ищете средства оживить вашего Гомункулюса?
   - Так, - отвечал схоласт, - я ищу его. Это точно.
   - Я же ищу нечто другое. Нечто необычайное и в высокой степени благо-
родное.
   Докторская тога уставилась лицом в рыжий клок  и  начала  внимательно
прислушиваться.
   - Вы поймите меня, - вскричал шарлатан. - Во мне нашли убежища многие
достоинства, и я прошу вас выслушать меня со вниманием.
   Схоласт слушал внимательно.
   - Ночь близка, свечи гаснут, все разошлись, и я буду краток. Мой  дед
катопромант, геомант и некромант Генрих Вирнебург перед своим таинствен-
ным исчезновением, призвал меня к себе и нарек своим единственным преем-
ником и продолжателем. В моих руках, согласно этому завещанию,  сосредо-
точилась вся власть черной, желтой, белой, синей, красной, голубой и зе-
леной магии.
   Он вытащил огромную трубку, набил ее табаком, закурил и продолжал:
   - Но я был одарен этой силой с одним условием: всю  мою  жизнь  я  не
должен был касаться ни одной женщины. И вот, любезный ученый, и вот  мне
исполнилось 18 лет.
   Лицо его искривилось при этих словах, как будто он проглотил что-либо
очень горькое, а рыжий клок пронзил воздух с особенным упорством.
   - Все бренно, - сказал схоласт, - все минет, ничему не суждено  бесс-
мертие.
   - Не смею противоречить, - с охотой отвечал  шарлатан,  -  но  именно
тогда и случилось некоторое печальное событие, которое навсегда или поч-
ти навсегда уничтожило все силы, которыми меня одарил Генрих Вирнебург.
   Вскоре затем, глубокой ночью ко мне явилась тень моего деда,  которая
пообещала возвратить мне потерянное под новым условием. Под новым  усло-
вием, дорогой схоласт, и это то условие и заставляет меня бродить из го-
рода в город с куклами и в этом шутовском одеяньи. Я должен найти  осли-
ный помет.
   - Ослиный помет?
   Хмель мигом выскочил из головы схоласта и, хромая  побежал  к  двери.
Там он поежился немного, как бы не желая выходить  на  холодный  воздух,
наконец скользнул в щелку и исчез.
   Схоласт переспросил с изумленьем:
   - Ослиный помет?
   - Да, сударь, но не простой ослиный помет, который  мы  можем  видеть
ежедневно, а ослиный помет из золота, усыпанный драгоценными камнями.  Я
купил осла, чудесного осла; я ежедневно слежу за некоторыми, необходимы-
ми с его стороны испражненьями, и ничего. Ничего, сударь, ничего и ниче-
го не вижу.
   Лампы погасли. Поздняя ночь разогнала всех посетителей. И даже бочка,
сидевшая за прилавком, покинула насиженное место и покатилась к двери.
   - Пора, - сказал шарлатан, поднимаясь, - завтра  утром  я  отправлюсь
далее.
   - Искать ослиный помет?
   - Да, - с некоторой грустью в голосе ответил шарлатан, - да,  ослиный
помет.
   - Все бренно, - повторил схоласт, выходя и глубоко задумавшись, - все
минет, все минет, ничему не суждено бессмертия.

   2.

   - Старая ведьма! Бочка с пивом, или лучше  сказать  бочка  без  пива,
бочка с гнилой водой, пустая бочка, проснешься ты наконец, или нет?
   - Я не проснусь, - отвечала хозяйка, - я не проснусь, рыжая кукла,  я
просыпаюсь позднее.
   - Мой осел ждет меня на дворе, он уже снаряжен, куклы мои уложены. Ты
мне скажи прямо: проснешься ты, или нет? Или  точнее:  уплатишь  ты  мне
деньги, или нет? Если да, то я подожду немного. Если же нет, то я  ударю
тебя коленом. - Выбирай, старая ведьма, выбирай.
   - Приходи за деньгами через час, - отвечала хозяйка, - не буди меня и
не тревожь мой отдых. Моему истощенному телу нужно краткое успокоение.
   - Пусть каждая минута будет занозой в твоих пятках, - отвечал  шарла-
тан.
   Он постоял еще минуту, а потом быстро побежал вниз, потому  что  уви-
дел, что мальчишки подобрались к его ослу с длинной хворостиной.
   Он поймал одного и стал тягать за волосы. Мальчишка визжал,  шарлатан
ругался, а осел поднял голову и с явным презреньем поглядывал на распра-
ву. Наконец, шарлатан закурил трубку, сел у крыльца и задумался.
   - Я тощ, - сказал он мысленно самому себе, - сегодня  ночью  служанка
Луиза говорила мне, что у меня ноги тонкие как вязальные спицы  и  очень
холодный живот. Это - почти необ'яснимо. Тонкость колен еще  может  быть
об'яснена худым телосложением и высоким ростом, но как об'яснить  холод-
ность живота. Но, с другой стороны, не ошиблась ли Луиза и не спутала ли
она меня с кем-нибудь другим?
   Он ощупал рукою живот и продолжал говорить себе мысленно.
   - Я думаю, что если это и в самом деле так, то мне должен помочь шар-
лахбергер. Сегодня на ночь непременно нужно выпить шарлахбергера. Но мо-
жет быть всему виною то обстоятельство, что у Луизы был  слишком  теплый
живот?
   Он неуспел еще решить этого в высшей степени важного вопроса,  как  в
ворота прошла докторская тога и, дойдя до  крыльца,  остановилась  перед
ним.
   - Вы уже снарядили вашего осла, любезный шарлатан? - спросил схоласт.
   - Это так, - отвечал шарлатан, вставая, - мой осел и я сам  готовы  в
путь.
   - Чудесно, - сказал ученый, - я отправляюсь с вами.
   Шарлатан принял сосредоточенный вид и поблагодарил за внимание.  Схо-
ласт потуже закутался в тогу и ответствовал благодарностью за готовность
сопутствовать. Так они кланялись друг другу до тех пор, пока хозяйка  не
вышла на крыльцо посмотреть что случилось. Шарлатан потребовал у нее уп-
латы, получил деньги, и взобрался на осла. Он поехал к воротам в  сопро-
вождении ученого, который шел рядом с ним. Но когда он проезжал под  во-
ротами, то заметил молодую девицу, загонявшую кур в клети.
   - Девица, - крикнул он, - не хочешь ли ты, кроме кур, изловить петуш-
ка? У меня есть такой петушок, какого ты у других не увидишь.
   И осел закричал отрывисто.

   3.

   Они странствовали вместе много дней.  Шарлатан  показывал  фокусы,  а
ученый давал ему уроки латыни. А по вечерам Швериндох  вынимал  колбу  и
начинал с тяжкими вздохами рассматривать своего Гомункулюса. И  Гомунку-
люс был недвижим по-прежнему и всеми органами своего тела выражал полную
беззаботность.
   Шарлатан же часто слезал с осла, поднимал ему хвост и глядел с ожида-
нием и надеждой.
   После долгого пути они пришли в город Вюртемберг голодные и усталые.

   4.

   - Вюртембержцы, - кричал шарлатан, -  приветствуйте  шарлатана  Ганс-
вурста, его осла и его оруженосца. Он - самый остроумный шут  от  Кельна
до Кенигсберга, включая сюда прирейнскую область, его осла зовут филосо-
фом Кунцом, а его оруженосец из пакли.
   Они проехали городские ворота и сторож с огромными ключами за  поясом
тотчас побежал на площадь, сообщить о приезде нового шута верхом на  ос-
ле, с оруженосцем, сделанным из пакли.
   В узких вюртембержских улицах из окон высовывались то веселые борода-
тые лица с трубками, то круглые, как дно бочки рожи вюртембержских хозя-
ек, то очаровательные личики девиц в белых чепцах с голубыми лентами.
   На площади огромная толпа мигом окружила их.
   - Кузнецу - железо, свечнику - воск, - кричал шарлатан, - кровельщику
- солома, а шарлатану и фигляру - кукол и  вюртембержцев!  Мы  счастливо
приехали, дорогой схоласт, в городе ярмарка.
   И точно: в Вюртемберге была ярмарка. В 12 часов судьи проехали по го-
роду на городских конях, приняли у стражи ключи от города,  на  обратном
пути проверили часы на главном рынке и вернулись в магистрат, чтобы изб-
рать особого бургомистра, для управления городом, во время ярмарки.
   В деревянных лавках торговали купцы городов и пригородов.
   - Любезный шарлатан, - отвечал схоласт, - я держусь за  хвост  вашего
осла, чтобы не потерять вас, но мне кажется, что я все-таки вас потеряю.
   - Печнику - кирпичей и глины, - кричал шарлатан диким голосом. - Вюр-
тембержцы - приветствуйте меня, я почтил вас своим приездом.
   Пожилой бюргер сказал ему:
   - Говори понятнее, шут. Здесь и без тебя много шуму. У нас  уже  есть
один такой - как ты, и он говорит смешнее и понятнее. К тому же на  шута
ежегодно тратятся городские суммы.
   - Каждому свое, - отвечал шарлатан, - лудильщику - олово,  оружейнику
- железо для шомполов, ворам - содержимое ваших карманов. Бюргер, взгля-
ни, где твои часы.
   В это время воришка стащил часы у пожилого бюргера.  Он  бросился  за
ним, а шарлатан двинулся далее, раздвигая  толпу.  Швериндох  давно  уже
упустил хвост осла, а теперь, оттертый толпой, потерял и самого шарлата-
на. Некоторое время он видел еще рыжую голову, но потом потерял и  ее  и
остался один в незнакомом городе.

   5.

   Наступила ночь. Усталый Гансвурст ехал на своем осле по окраинам  го-
рода. Он был сыт и пьян, но хотел спать и покачивался взад и вперед, как
петля на готовой виселице. Было темно вокруг, огни уже не горели  в  ок-
нах. Иногда навстречу ему попадались солдаты и слышалось бряцанье шпор и
оружья. Но они оставались за ним, и вокруг снова темнота и безлюдье.  Но
вдруг на повороте мелькнуло освещенное окно. Он  очнулся  от  дремоты  и
поднял голову. Потом осторожно под'ехал к окну и встал на спине осла  на
колени.
   На высоком столе, усеянном ретортами, колбами, трубками, горел  зеле-
новатый огонь. Расплавленное стекло тянулось и свивалось невиданными фи-
гурами над раскаленной пластинкой железа. Высокий человек в  остроконеч-
ной шапке и длинной тоге склонялся над огнем и  в  лице  его  выражалось
вниманье, самое напряженное.
   - Как, - сказал шарлатан, - как ученый Швериндох уже нашел себе прис-
танище в благородном городе Вюртемберге? Он уже производит  опыты.  Быть
может, он уже нашел и средство оживить своего Гомункулюса?
   И Гансвурст постучал в окно.
   Остроконечный колпак принял вертикальное положенье.
   - Схоласт, - крикнул шарлатан, - отворите окно, я буду очень рад сно-
ва увидеться с вами.
   - Кто меня зовет, - отвечал схоласт, приближая лицо к стеклу, - обой-
ди угол, там дверь моего дома.
   - Но куда я дену осла? - возразил шарлатан, - осел - это все мои  на-
дежды в будущем и настоящем.
   - Значит, ты не житель нашего города, - сказал Швериндох  и  на  этот
раз лицо его показалось шарлатану старше, - в таком случае привяжи  осла
к фонарю, а сам пройди туда, куда я указал тебе.
   Схоласт отошел от окна и снова склонился под зеленым пламенем.
   - Господи помилуй, - бормотал шарлатан, привязывая  осла,  -  он  так
возгордился, что не хочет уже узнавать старых друзей. Но  откуда  взялся
этот чудесный дом у моего ученого? И почему лицо его показалось мне  та-
ким старым? Я бродил по городу, шутил и показывал фокусы,  а  он  в  это
время купил дом, кучу бутылок, свечи, уже оживил, наверное, свою прокля-
тую колбу и даже успел состариться.
   Привязав осла, он подошел к двери, толкнул ее и очутился  в  комнате,
которую видел у окна.
   Швериндох снял свой колпак, потушил зеленый огонь и, опираясь на пал-
ку, поднялся к нему навстречу.
   - Любезный схоласт, - быстро заговорил шарлатан, -  все  бренно,  все
минет, ничему не суждено бессмертия.
   - Да, - отвечал схоласт, - не смею противоречить. Ничему  не  суждено
бессмертия.
   - А этот дом, - говорил шарлатан, - а эти бутылки, этот  колпак,  эта
комната - они исчезнут, как дым.
   - Исчезнут, - отвечал схоласт, - как исчезнем когда-либо и мы сами.
   - Так для чего же вы все это купили? - продолжал шарлатан: -  или  вы
сделали все это в ваших бутылках?
   - Чужестранец, - отвечал Швериндох, - ты меня удивляешь. Ты  говоришь
со мною так, как будто, мы знакомы много лет.  Между  тем  я  вижу  тебя
впервые.
   - Впервые? - сказал шарлатан с обидой в голосе: - мы  расстались  се-
годня днем. Нас разделила толпа на площади.
   - Чужестранец, - отвечал Швериндох, снова - я не имею права не верить
тебе, но ты меня удивляешь. Я видел много людей на своем  веку  и  может
быть ученые работы несколько осла били мое зрение.
   - Освальд Швериндох, ученый схоласт, - начал было шарлатан, подходя к
нему ближе, - нас разлучила толпа на площади. Поглядите на  моего  осла.
Неужели вы и его забыли?
   - Как ты назвал меня? - переспросил Швериндох и нахмурил брови. -  Ты
принял меня за кого-то другого. Имя мое Иоганн Фауст.

   6.

   Наступила ночь. Схоласт усталый и голодный шел по пустым улицам  Вюр-
тенберга.
   - Гомункулюс, - говорил он, похлопывая себя по карману, - ты слышишь,
Гомункулюс - я покинут, я оставлен всеми. Мой единственный  друг  -  это
ты, и ты никогда не покинешь меня, потому что я тебя выдумал.
   Он сел на тумбу и сказал мысленно:
   Навстречу мне целый вечер попадались бюргеры, что шествовали с  чрез-
вычайной важностью. Каждый из них имеет дома жену, а по вечерам -  ужин.
Но я не имею ни того, ни другого. Я - ученый  баккалавр.  Я  -  maqister
scholarium.
   Улица была темна и безлюдна.
   - Доктор Фауст, - закричал вдруг, прямо перед ним голос, - что делае-
те вы, одни, поздней ночью, на улице города?
   Швериндох поднял голову. Никого не было вокруг?
   - С вами произошла какая-то странная перемена, - продолжал  голос,  -
мне кажется, что на вашем благородном лице несколько разгладились морщи-
ны.
   - Простите, - пробормотал огорченный Швериндох, - прошу прощения, по-
видимому мои глаза несколько ослабли от ученых занятий  и  я  никого  не
различаю в темноте.
   - Это - странно, - удивился голос, - с каких пор вы, дорогой учитель,
перестали узнавать ваших добрых друзей?
   - Друзей? - переспросил Швериндох, тщетно пытаясь разглядеть что-либо
перед собою, - осмелюсь просить вам напомнить мне, где и когда мы с вами
встречались?
   - Право, - с беспокойством продолжал голос - право, я боюсь,  дорогой
учитель, что чрезмерные занятия слишком утомили вас. Не лучше ли вам бу-
дет отправиться домой и отдохнуть немного.
   - Нет, нет, - вскричал Швериндох, - нет, нет,  я  прошу  раз'яснения.
Где и когда мы с вами встречались и почему я не вижу вас?
   - Извольте, - отвечал голос с обидой, - извольте.  Мы  встречались  в
вашем доме в Вюртемберге, и вы знаете меня так давно, что вероятно шути-
те, не узнавая.
   - Непонятно, - отвечал Швериндох, - непонятно. Назовите мне ваше имя.
   - Курт, сын стекольщика.
   - Сын стекольщика, - переспросил Швериндох, - это очень странное имя.
   - Доктор - вы нездоровы, - сказал голос и на этот раз с  чрезвычайной
решимостью, ночь близится к концу и вам пора домой, доктор!
   С этими словами схоласт почувствовал, как  нечто  осязаемое  схватило
его под руки и повлекло по темным улицам Вюртемберга.

   7.

   Шарлатан сидел против доктора Иоганна Фауста и взирал на него с  тай-
ным почтением.
   В окно заглянул уже серый утренний свет.
   - Сорок лет тому назад, - заговорил доктор, - старый еврей из Лейпци-
га подарил мне белый порошок, который обладает чудесной силой в нахожде-
нии философского камня.
   - Осмелюсь вас спросить, - сказал шарлатан очень тихо и  с  некоторой
печальной вежливостью, - для чего вы ищете филосфоский камень?
   - Чужестранец, - отвечал, оборотясь, доктор, - ты получил приют в мо-
ем жилище. Ты - мой гость, но я прошу тебя не мешать в моей работе.
   - Простите, - промолвил шарлатан, - но  среди  моих  немногих  друзей
есть некто Освальд Швериндох. Он ищет средства оживить Гомункулюса, и  я
подумал, не одно и тоже ли служит целью ваших стремлений.
   Доктор не отвечал ему. Подойдя к столу, он собрал  пепел,  оставшийся
на стекляной пластинке, смешал его с другим порошком и всыпал полученную
смесь в реторту. Снова запылал маленький горн и два пламени  соединились
в одно, раскаляя железо.
   - Гомункулюс? - сказал он, вспоминая о вопросе Гансвурста, -  пустое,
Гомункулюса выдумал я еще в молодых годах, и оживить его - невозможно.
   - Вероятно, так же невозможно, - пробормотал шарлатан,  -  как  найти
золотой помет от осла, усеянный драгоценными камнями.
   Он умолк. Голубая жидкость кипела в реторте, маленькие пузырьки отде-
лялись от нее и через стеклянную трубку выходили под прозрачный колпак и
оседали на его стенках блестящими каплями.
   - Работай при восходе солнца, - снова сказал Фауст и снова более  се-
бе, нежели своему собеседнику, - с запада иди на север, туда, где полная
луна. Он был уже в моих руках, философский камень.
   Но шарлатан никогда не узнал о причинах исчезновения из  рук  Иоганна
Фауста философского камня, потому что на улице раздались неверные  шаги,
и дверь распахнулась, как бы под сильным ударом.

   8.

   Добровольное условие, дано в городе Вюртемберге в  день  седьмой  мая
месяца, года 14.
   Закреплено в оный день советником магистрата Фридрихом Бауером.
   Мы, бургомистры и совет, выслушав  согласные  речи  нижепоименованных
граждан Вольных Германских городов о добром путешествии,  ими  замышляе-
мом, с целью разысканья многих, полезных науке, мираклей и  соответствуя
твердому настоянию, ими утвержденному, сим положили:
   В день восьмой, месяца мая, года 14.. доктор и  магистр  философии  и
многих наук Иоганн Фауст из Вюртемберга, схоласт и также магистр  многих
наук Освальд Швериндох, шут из Берна, именем Гансвурст и  мастеровой  из
Вюртемберга, цеха стекольщиков, именем Курт, покидают город для вольного
путешествия сроком на полтора года. По прошествии же положенного времени
должны возвратиться в город наш и кто из них возвратится  ранее  прочих,
имея цели свои решенными, тот получает право на, остальными  странниками
открытые и полезные науки, миракли.
   Таковая воля магистратом утверждена и  печатью  вольного  Вюртемберга
запечатана.
   Советник магистрата: Фридрих Бауер.
   Примечание к памяти: Упомянутый мастеровой Курт города  нашего,  под-
линного телесного вида, при заключении сего договора, показать не  поже-
лал, отговариваясь неимением. Однако звучал голосом и  был  признан  су-
ществующим по уверению почтенного доктора и магистра  философии  Иоганна
Фауста. Советник Фридрих Бауер.
   Глава II.

   Путь схоласта Освальда Швериндоха.

   1.

   Дни проходят и дни уходят и Рейн протекает так же,  как  он  протекал
сотни лет тому назад. И как сотни лет тому назад  на  берегу  его  виден
Кельн, сложенный из камней. Город этот очень древний город, но камни, из
которых он сложен, - древнее его. Старая ратуша  не  однажды  жаловалась
дому бургомистра: - разница лет между мною и моими камнями все та  же  и
та же, меня огорчает эта неизменность - и она  двигала  стрелками  своих
часов с неизменной последовательностью: час за часом, минута за минутой,
пока сторож Фрунсберг из Шмалькальдена не позабыл завести часы.
   Это было ранним утром и в тот самый день, когда схоласт прошел  через
городские ворота. Он первый увидел, как стрелки часов дрогнули последний
раз и остановились.
   - Увы, - сказал он, пораженный горестью,  -  граждане  города  Кельна
расточают драгоценное время - бесплодно.
   И так как он был человек добрый, то не замедлил сообщить о своем отк-
рытии первому встречному бюргеру.
   - Herr, - начал он, подступая к нему с вежливостью, - Herr,  простите
меня за то, что я столь нечаянным образом нарушаю ваше спокойствие.  Ни-
какие обстоятельства не могли бы принудить меня к  такому  поступку,  но
судьба наша неведома нам совершенно и сторож ратуши, быть  может,  и  не
подозревает даже, какое ужасное событие случилось с ним.
   - Herr, - отвечал бюргер,  так  же  с  вежливостью,  однако  же  и  с
чувством собственного достоинства. - Ему впрочем,  чрезвычайно  понрави-
лась обходительность Швериндоха. - Herr,  не  тревожьтесь  о  моем  спо-
койствии, ибо мое спокойствие есть плод  долгих  размышлений  и  зрелого
возраста. Впрочем, если вы чужой в нашем городе, то я сочту своим долгом
дать вам приют. Позвольте также переспросить вас, какое замечание  изво-
лили вы высказать относительно сторожа ратуши?
   - Herr, - отвечал Швериндох, отступая на шаг и низко кланяясь, - ваша
догадка относительно моего происхождения поражает меня  своей  прозорли-
востью. Я, действительно, пришлец в вашем городе и  ваше  гостеприимство
делает ему честь. Впрочем, Herr, я упомянул о том, что наша  судьба  нам
совершенно неведома и сторож ратуши, быть может, напрасно не заботится о
своей безопасности.
   - Herr, - отвечал бюргер с величественностью, - вы должны были знать,
что наш город, это самый гостеприимный город во всей Германии и мне, как
бургомистру этого города, вдвойне и втройне надлежит  оказать  гостепри-
имство гостю. Впрочем, позвольте узнать, о какой беде, грозящей  сторожу
ратуши, изволите вы говорить?
   - Herr, - отвечал Швериндох с нежностью прикладывая руку к сердцу,  -
сам Яков Шпренгер не мог бы ожидать в вашем городе такого счастья, кото-
рое посетило меня, в виде встречи с одним из самых высоких его  предста-
вителей. Я - ученый схоласт Освальд Швериндох, а, впрочем, упоминая  не-
задолго перед тем о стороже ратуши, я имел ввиду некоторое странное  со-
бытие случившееся на моих глазах в пределах вашего города.
   - Herr, - отвечал бургомистр, - поверьте, ничто не заставило  бы  нас
нарушить святые законы и что сам Яков Шпренгер остался  бы  доволен  тем
приемом, который мы оказали бы ему в нашем городе.  Впрочем,  Herr,  что
именно подразумеваете вы под странным  событием,  случившемся  на  ваших
глазах?.
   - Herr бургомистр, - отвечал Швериндох, глядя на него с сожаленьем. -
Наука бессильна перед законами природы, ничто не в силах задержать собою
их течение, и лишь великий Аристотель est praecursor  Christi  in  rebus
naturalibus. Впрочем, уважаемый Herr бургомистр, под странным  событьем,
случившимся на моих глазах, я считал нечто действительно странное,  слу-
чившееся действительно на моих глазах.
   - Herr scholast, - отвечал бургомистр, - я вполне согласен с истиной,
только что высказанной вами. И тем более, что сам я именуюсь в  грамотах
города "Magister civium". Впрочем, позвольте также  узнать,  что  именно
подразумеваете  вы  под  чем-то  действительно   странным,   случившемся
действительно на ваших глазах?...
   Так, говоря, они дошли до дома бургомистра и лишь  подходя  к  своему
дому бургомистр узнал о проступке сторожа Фрунсберга из Шмалькальдена. И
он вернулся и отправился в магистрат, а к вечеру сторожа повесили, пото-
му что часы не останавливались со времени короля Карла и король Карл за-
вел их своими руками.

   2.

   - Гомункулюс, - говорил Швериндох, поздней ночью ложась в  постель  в
доме бургомистра, - Гомункулюс, ты слышишь меня, Гомункулюс. Я принят  в
доме бургомистра, я - учитель его сына, но минет год  и  я  должен  буду
вернуться в Вюртемберг с пустыми руками. Я говорю тебе, а ты не слышишь.
   Он с горечью смотрел на колбу, а в ней по-прежнему  плавал  голенький
человечек и во всех членах его тела видна была полная беззаботность.
   - Схоласт, - промолвила медная статуя воина, что стояла в углу комна-
ты, отведенной схоласту, - каждую секунду я ощущаю шлемом, как мимо меня
протекает время и пройдет еще 600 лет, прежде чем ты оживишь своего  Го-
мункулюса.
   - Рыцарь, - отвечал ночной колпак, с горделивым видом сидевший на го-
лове Швериндоха - опустите забрало и крепче сожмите губы. Я говорю:  нет
ничего проще, как оживить Гомункулюса.
   - Я сплю, - сказал Швериндох, - я боюсь, что мне это только снится.
   - Ночь еще только что началась, - отвечал рыцарь, -  расскажите  мне,
что думаете вы об этом.
   - Ночь приходит к концу, - сказал колпак, - еще не время оживить  Го-
мункулюса. Четыре странника еще не прошли предназначенного им пути.
   - Освальд Швериндох, баккалавр, magister scholarium - ты спишь?  -  И
он ответил сам себе: - Я сплю, но вижу странные сны похожие на правду.
   - Вижу лишь одного странника, - ответствовал рыцарь,  -  и  не  знаю,
спит он, или бодрствует. Ночь еще только что началась, расскажите мне  о
том, как оживить Гомункулюса.
   - Ночь приходит к концу, - повторил колпак, - но чтобы оживить Гомун-
кулюса, стоит лишь подыскать для него подходящую по размеру душу.
   - Это надо запомнить, - сказал Швериндох, натягивая одеяло до  подбо-
родка, - это мне нужно запомнить.
   И он уснул окончательно.

   3.

   Бургомистра города Кельна звали Иоганн Шварценберг и он имел сына Ан-
сельма, школьника. На утро Швериндох дал первый урок своему ученику.
   - Sub virga degere, - сказал он, усаживаясь в кресло  и  кладя  подле
себе огромную розгу, - sub virga - magistiri constitutum essue.
   Ансельм выкатил глаза и поглядел на него со страхом.
   - Так, так, - сказал бургомистр, - точно, Herr Швериндох, вы говорите
святые истины.
   - Ансельм, - продолжал учитель, - вот книга, которую ты будешь читать
вместе со мной.
   Ансельм издал звук весьма неопределенный и во всяком случае не вполне
одобрительный.
   - Первое, что ты должен будешь изучить, - продолжал  схоласт,  -  это
наука грамматики. Septemplex sapientia заключает в себе семь наук  и  на
первом месте - грамматика.
   - Точно - повторил бургомистр, с удовольствием поднимая палец,  -  на
первом месте - грамматика.
   Gram. loquitur; dia. Vera docet; ih verba colorat.
   Mus. canit; ar. numerat; geo ponderat; as colit astra.
   Пропел Швериндох.
   - Grammatica loquitur, - повторил он, - грамматика читает.
   Ансельм снова издал довольно гулкий звук, на этот раз неясный по мес-
ту своего происхождения.
   - Точно - сказал бургомистр, и с одобреньем посмотрел на Ансельма,  -
точно, Ансельм, повтори ка.
   - Способный мальчик, - вскричал Швериндох, - у него удивительная  па-
мять.
   Ансельм повторял теми же звуками и так они занимались много дней.

   4.

   Однажды ночью схоласт сел на постели и принялся укорять себя.
   - День проходит за днем, скоро уж минет положенный срок, а ты не дос-
тиг еще намеченной цели. К чему ведет тебя пребыванье в доме  бургомист-
ра? Если память не изменила тебе, то ты должен похитить для  Гомункулюса
небольшую, но добротную душу. Но у кого же тебе похитить эту душу,  схо-
ласт?
   Он сидел на кровати и чесал голову в недоумении.
   - У бургомистра, - сказал колпак шопотом, - я отлично  знаю  все  ка-
чества характера бургомистра Шварценберга. Он в меру  чувствителен  и  в
меру благороден.
   - Я полагаю, - продолжал схоласт думать вслух - что лучше всего похи-
тить душу у бургомистра. Я его знаю. Он обладает чувствительной и благо-
родной душой. Но как это сделать? Какие меры принять для этого, схоласт?
   - Я думаю, щипцами для сахара, - сказал колпак, - щипцами для сахара,
бургомистр спит с полуоткрытым ртом.
   - Эта мысль делает честь твоей  сообразительности,  схоласт.  Щипцами
для сахара, поздней ночью.
   - Ты присваиваешь себе мои мысли, - сказал колпак, огорчившись.
   Но схоласт повернулся на другой бок и уснул.

   5.

   Дом бургомистра был очень велик и имел предлинные коридоры. В  начале
каждого коридора горела свеча и всего в доме бургомистра каждую ночь го-
рело 17 свечей.
   Схоласт зажег восемнадцатую, оделся и отправился по коридору от  ком-
наты, ему отведенной, до лестницы, над которой помещалась комната бурго-
мистра.
   - Gloria tibi, Domine - сказал  Швериндох,  когда  добрался  до  этой
лестницы, - самая трудная часть пути пройдена.
   В одной руке он держал свечу, а в другой большие щипцы для сахара.  И
в кармане имел еще свечу и еще щипцы, поменьше.
   - Не торопись, схоласт, - говорил он, поднимаясь по  лестнице  и,  от
дуновенья, в его руках колебалось пламя свечи. Он поднялся и  уже  соби-
рался проскользнуть в комнату бургомистра,  как  вдруг  на  повороте  он
встретился с Анной-Марией, молоденькой служанкой  в  доме.  Она,  увидев
учителя в таком странном виде, со свечой и со  щипцами  в  руках,  очень
удивилась, но сказала со скромностью:
   - Добрый вечер, Herr Швериндох.
   - Добрый вечер, - Анна-Мария, отвечал смущенный схоласт.
   Так они стояли молча, покамест кто-то не затушил  свечу.  И  схоласт,
хоть и не вернулся до утра в свою комнату, однако же не дошел в эту ночь
до комнаты бургомистра.
   Но в следующую ночь он снова собрался итти и снова зажег свечу и взял
с собою щипцы для сахару и другие щипцы поменьше и повторяя в уме молит-
вы, он добрался до комнаты бургомистра.

   Маленькая лампочка горела над кроватью бургомистра и он  спал,  полу-
открыв рот и вытянув вперед губы.
   - Sanctum et terribile nomen ejus,  -  прошептал  схоласт,  -  initum
sapientia timor domini.
   Колпак плясал на его голове, потому что голова  тряслась  неудержимо.
Но он плясал от радости.
   - Памятуя гостеприимство, - прошептал он на ухо Швериндоху, -  вы  не
должны бы были, разумеется, этого совершать. Но Гомункулюс оживет, а пу-
ти судьбы неведомы нам совершенно.
   - Nisi dominus custodierat civitatem, - шептал схоласт, наклоняя све-
чу и пытаясь осветить бургомистра, - frusta vigilat, qui custoditeam.
   - Щипцами для сахара, - говорил колпак, размахивая кисточкой, - стоит
только поглубже засунуть щипцы, покрепче сжать их в своей  руке,  и  вы,
дорогой ученый, непременно вытащите душу. И эта душа соединившись с  ва-
шим детищем узами химических соединений, подарит миру нечто вполне  нео-
быкновенное. Решайтесь, решайтесь, любезнейший Швериндох.
   И видя что Швериндох уже просунул щипцы сквозь полуоткрытые губы,  он
засмеялся и заплясал на его голове снова.
   - Conquissabit capita - шептал схоласт, зажимая концы щипцов и перес-
тупая охладевшими ногами - conquissabit capita interra multorum.
   И он потащил щипцы.
   Душа бургомистра, со одной стороны как бы коренастая и  неуклюжая,  с
другой являла вид вполне очаровательный. Она повисла на щипцах с необык-
новенной легкостью и переливалась всеми цветами радуги и не-радуги,  при
свете свечи и лампы.
   Схоласт стянул с головы колпак, подхватил бургомистрову  душу  другой
парой щипцов и, не касаясь пальцами осторожно, уложил ее на дно колпака.
Затем бросился вон из комнаты.
   Бургомистр перевернулся на  другой  бок  и  крякнул.  Немного  погодя
вздохнул с сожаленьем и опять крякнул. От сильного дыханья ночник погас.

   6.

   - Пока луна еще не побледнела и звезды на  небе,  -  скорей!  Ученый,
баккалавр, magister scholarium, скорее, скорее!
   Он открыл колбу и вытащил из нее своего Гомункулюса. И маленький  че-
ловечек лежал перед ним с равнодушием и спокойствием, и во всех  органах
его тела видна была полная беззаботность.
   Схоласт дрожащими руками открыл его рот, взял  щипцами  бургомистрову
душу и, сотворив новую молитву, попытался вложить ее в Гомункулюса,  по-
добно тому, как после урока с Ансельмом вкладывал в футляр очки. И вдруг
остановился с изумлением:
   - Схоласт, - говорил Гомункулюс, - четыре  странника  не  прошли  еще
предназначенного им пути, а бургомистрова душа не подходит для  меня  по
размеру. Ступай в ад, ступай в ад, схоласт, там много душ, и  среди  них
ты найдешь для меня подходящую.
   Тут он умолк, и Швериндох опомнился от своего изумления.
   Но душа уже воспользовалась этой минутой и из открытого колпака  уле-
тела на небо.
   - Anno domini, - сказал колпак, прыгал в руках схоласта от огорчения.
- Anno domini, ante lucem, vobiscum.
   7.

   И тогда Освальд Швериндох вновь закупорил колбу, застегнул свою  тогу
и, даже не успев одеть на голову колпака, отправился прямо  на  дно,  от
крайней растерянности и огорчения, не получив от бургомистра платы, сле-
дуемой ему за  уроки,  которые  он  давал  сыну  бургомистра,  Ансельму,
школьнику.
   И пятый странник захлопнул за ним крышку ящика и промолвил: "А вот".

   Глава III.

   Путь сына стекольщика, именем Курт.

   1.

   - Память мне говорит - будь тверд, а судьба говорит  иное.  Я  устал.
Сегодня к ночи мне не дойти до Геттингена, а ночь будет дождлива и  пас-
мурна. О, сын стекольщика, будь тверд в испытаниях.
   Так он говорил с горечью, и по дороге гулял ветер, а на небе  зажига-
лись звезды.
   - Курт, если даже  ты  встретишь  крестьянскую  повозку,  то  никакой
крестьянин не позволит невидимому человеку отдохнуть на  своей  повозке.
Точнее: когда неловкий человек загораживает собою свет, нужный для рабо-
ты, ему говорят: - отойди, ты не сын стекольщика.
   Он шел неутомимо и к ночи пришел в Геттинген и, проходя через городс-
кие ворота, повторял со вздохом:
   - Память мне говорит - будь тверд, а судьба говорит иное.

   2.

   В Геттингене философы не живут. Живут мастера, подмастерья или просто
почтенные бюргеры, и к философии у них наклонности не имеется.  День  за
днем проходит незаметно, и если бы не часы, то  геттингенцами  вовсе  не
примечено было бы время.
   Фрау Шнеллеркопф содержательница гостиницы на Шмиденштрассе,  не  од-
нажды говорила своему мужу, что жизнь в Геттингене за делами продолжает-
ся не более, как час или два, на что Herr Шнеллеркопф  отвечал  глубоко-
мысленно "ho" и смотрел на часы. Часы тикали, время шло предлинными  ша-
гами, сын стекольщика также шел предлинными шагами, покамест  не  посту-
чался у дверей гостиницы.
   Была поздняя ночь. Herr Шнеллеркопф уже спал, и его жена пошла  отво-
рить двери.
   - Кто стучит?
   - Я, - отвечал сын стекольщика, - сын стекольщика, уважаемая фрейлен.
   - Я не фрейлен, - отвечала хозяйка, - что вам нужно?
   - Переночевать в вашей гостинице, любезная фрау.
   - Да, - отвечала хозяйка с достоинством, - фрау. Подождите,  я  зажгу
свечу и отворю двери.
   Она вернулась с зажженой свечей и отворила двери.
   - Благодарю вас, - сказал сын стекольщика и ступил шаг.
   - Боже мой, - закричала хозяйка, - да где же вы? Я никого не вижу.
   - Вы вероятно страдаете глазами, - отвечал странник, оборотясь к ней,
- впрочем, действительно меня трудно заметить. Вы совершенно справедливо
отметили это печальное обстоятельство.
   - Что такое, - говорила фрау, поводя вокруг свечею, - вы меня не  ис-
пугаете. Я не пугливая женщина.
   - Боже меня сохрани пугать вас, - отвечал сын стекольщика, - я  чело-
век грустного характера и тверд в испытаниях. Надеюсь, вы не будете воз-
ражать мне, что твердость есть одно из лучших качеств моего характера.
   - Помилуйте, - возразила хозяйка, - твердость, конечно, качество,  но
вы явились сюда в столь странном виде...
   - Теченье судьбы скрыто от людей, - в свою очередь возразил сын  сте-
кольщика, - но я уверяю вас, что я совершенно невиновен в том,  что  мой
отец слишком любил свое ремесло.
   - В таком случае я не могу пустить вас в мой дом, - продолжала хозяй-
ка, по-прежнему размахивая дрожащей свечей в воздухе.
   - Любезная хозяйка, - сказал сын стекольщика, - вы не можете  уверить
меня в том, что имеете столь жестокое сердце. Я очень давно  в  пути,  я
устал, и вы не можете оставить меня за дверьми вашего почтенного дома.
   Фрау Шнеллеркопф задумалась.
   - Хорошо, - сказала она, наконец, я провожу вас в комнату, но только,
пожалуйста, с утра примите ваш настоящий вид.
   - Увы, - отвечал странник, - увы, любезная фрау, вы никогда не увиди-
те меня в моем настоящем виде, потому что я имею только один - ненастоя-
щий - вид, и в нем я совершенно не поддаюсь описанию.
   Фрау Шнеллеркопф проводила своего постояльца в отведенную ему  комна-
ту, пожелала ему доброй ночи и озадаченная этим странным  происшествием,
вернулась к мужу.
   Herr Шнеллеркопф крепко спал, но разбуженный женой выслушал ее внима-
тельно, сел на постели и сказал с сожалением: "ho".

   3.

   На утро сын стекольщика бродил по городу Геттингену, с печалью глядел
вдоль узких улиц и снова говорил сам с собой.
   - Я ищу осязаемое ничто. Оно не покажется на этой узкой улице. А если
бы оно и попалось мне навстречу, я все равно не узнал бы его, потому что
я его никогда не видел.
   Он тихо шел, внимательно  разглядывая  почтенных  бюргеров  и  полных
фрау, что попадались ему навстречу.
   - Курт, Курт, - снова говорил он, - на что ты тратишь свою  злосчаст-
ную жизнь? День проходит за днем, минута отлетает за минутой.
   Тут он наткнулся на седого старика с длинной палкой в руках,  который
шел по левой стороне улицы, высоко задрав  голову  и  что-то  пристально
разглядывая на совершенно безоблачном небе.
   - Невежа, - спокойно сказал старик, не опуская головы, - мерзавец, не
уважающий старости и ученых познаний во всех областях науки.
   - Простите, Herr, - отвечал сын стекольщика, несколько озадаченный, -
но вы немного ошиблись в вашем, поразительно  полном  определении  моего
ума и характера. Мой характер имеет твердость во всех испытаниях  жизни,
а что касается ума то он проникает в самую суть человеческого познания.
   - Не вижу, - сказал старик, еще выше задирая голову, - не  вижу,  ибо
слежу невооруженным глазом за звездой Сириус, совершающей  сегодня  свой
обычный путь по ниспадающей параболе.
   - Не вижу, - в свою очередь ответил странник, в свою очередь  задирая
голову, - небо совершенно безоблачно и ясно.
   - Что ты можешь увидеть, - с презрением отвечал старик - звезду Сири-
ус можно увидеть лишь по личному с нею уговору.
   - Если память мне не изменяет, - сказал сын стекольщика, -  то  кроме
Сириуса по личному уговору можно увидеть Большую Медведицу и Близнецов.
   - Левая лапа Большой Медведицы не поддается уговору,  -  с  важностью
продолжал старик, - что же касается головы и остальных  лап,  то  ты  не
ошибся.
   - Я не ошибся и относительно Близнецов?
   - Что касается Близнецов, то это вопрос чрезвычайно спорный. На  соб-
рании астрологов в Бренне, Близнецы были  признаны  достойными  уговора.
Вообще же говоря, прохожий, ты можешь за мною следовать до вечера. Вече-
ром я опущу голову, увижу тебя, и мы подробнее поговорим об этих занима-
тельных вопросах.
   - Я очень боюсь, - отвечал сын стекольщика, - я очень боюсь, любезный
астролог, что меня и по уговору нельзя увидеть. Я в этом  отношении  го-
раздо неподатливее левой лапы благородного созвездия.
   - Пустое, - сказал старик, - в твоей речи я замечаю логическую  ошиб-
ку. Большая посылка не соответствует выводу. Ты не есть  звездное  тело.
Следовательно, тебя можно увидеть без всякого уговора.
   - Дорогой астролог, - возразил сын стекольщика, - я советую вам  убе-
диться в истине моих слов вооруженным глазом.  Что  же  касается  вашего
предложения пробыть с вами до вечера, то я не вижу в этом прямой необхо-
димости. Я буду сейчас смотреть на Сириус, а вы смотрите на  меня.  Пос-
мотрим, кто из нас скорее что-либо увидит.
   - Бездельник, - возразил астролог, - не отвлекай  скромного  ученого,
от его высоких занятий. К тому, же если бы даже я и пожелал  согласиться
с тобой, то я все равно не мог бы опустить головы, потому что у меня за-
текла шея.
   Сын стекольщика прислонил к его глазам руку и  сказал,  смеясь:  "Вот
вам ясное доказательство моих слов" - и другой рукой с силой дернул  его
за бороду.
   - Парабола! - закричал старик, - ты заставил меня упустить  нисхожде-
ние!
   - Я прошу прощения за мой дерзкий поступок, - отвечал сын  стекольщи-
ка, - но взгляните на меня. Видите вы что-нибудь!
   - Я ничего не вижу, - возразил астролог с спокойствием, - но не  сом-
неваюсь, что мог бы увидеть тебя по уговору.
   Вокруг них собралась толпа.
   - Астролог Лангшнейдериус, повидимому, сошел с  ума,  -  сказал  один
бюргер другому и выпучил глаза на астролога, - он стоит посреди улицы  и
разговаривает сам с собою двумя голосами.
   - Астролог Лангшнейдериус, повидимому, сошел с ума  -  сказал  второй
бюргер третьему и так же выпучил глаза на астролога, - в его руках шляпа
и палка, одежда наброшена на плечо, и он говорит сам с собой двумя голо-
сами.
   Но в это время виновники странного приключения последовали  далее  по
Геттингенским улицам.

   4.

   - Если память мне не изменяет, - начал старик, когда они добрались до
его дома и уселись в кресла, - то ты ученик знаменитого ученого и  фило-
софа Гебера.
   - Старик принимает меня за кого-то другого, - подумал сын стекольщика
и сказал: - Точно, Herr Astrolog я ученик Гебера.
   - Давно-ли ты оставил своего благородного учителя? -  продолжал  ста-
рик.
   - Недавно, - отвечал странник с некоторым сожаленьем в голосе, -  не-
давно, всего лишь года два тому назад.
   - Года два тому назад? - вскрикнул астролог, - это странно. Гебер уже
8 лет как умер.
   - Я не могу ответить на ваше ошибочное заключение - сказал  странник,
- потому что вы, несмотря на то, что я оказал вам  уважение,  которое  я
питаю ко всем лицам старческого или дряхлого возраста, повернулись  спи-
ной ко мне и к моему креслу.
   - Странник, - отвечал астролог и на этот раз действительно повернулся
к нему спиной, - тебе должно быть известно, что зрение у астрологов  во-
обще не отличается остротою. Кроме того, тебе, как ученику Гебера, ведо-
мы многие тайны нашей священной науки. Твое исчезновенье есть,  конечно,
прямое следствие занятий магией и астрологией.
   - Не совсем, - отвечал сын стекольщика, делаясь  вдруг  необыкновенно
мрачным, - не совсем. Мое исчезновенье  есть  прямое  следствие  слишком
сильной любви моего отца к своему ремеслу.
   - Непонятно, - сказал старик, - значит, твоему отцу были известны эти
тайны?
   - Мой отец, - начал сын стекольщика, - был стекольщик.  А  моя  мать,
дорогой астролог, была пугливая женщина. Он так любил свое ремесло,  что
каждую неделю выбивал все окна в нашем маленьком доме, исключительно для
того, чтобы вставить новые стекла, а что касается будущего  ребенка,  то
не хотел иметь никакого другого, кроме как в  совершенстве  похожего  на
свое ремесло. Не знаю, как это случилось, но родился я, родился сын сте-
кольщика, и я родился, увы, совершенно  прозрачным.  Это  обстоятельство
однажды заставило моего отца вставить меня в раму. По счастливой случай-
ности эта рама находилась в комнате доктора Иоганна Фауста, и вот так  я
познакомился с знаменитым ученым, который руководил мною во  время  всей
моей дальнейшей жизни.
   - Фауст? - сказал старик, - не помню.
   - И он, любопытствуя, научил меня многим наукам. Я  брожу  по  многим
городам нашей страны, но через год я должен вернуться в  Вюртемберг.  До
сих пор я не придумал еще каким путем итти мне к моему открытию.
   - Что же ты ищешь?
   - Осязаемое ничто.
   - Осязаемое ничто? - повторил старик, - но что значит осязаемое  нич-
то, и для чего ты его ищешь?
   - Я ищу его, - отвечал странник, - для  того,  чтобы  убедиться,  что
осязаемое ничто ничего не значит.
   - Известно-ли тебе - с глубоким убежденьем начал старик, - что я  те-
перь не только не знаю худ ты, или толст, высок или мал, но даже  имеешь
ли ты голову на плечах?
   - Имею, - отвечал сын стекольщика, поднимая руку и ощупывая голову, -
имею. Я ее осязаю.
   - Осязаешь?
   - Осязаю, - сказал сын стекольщика и задумался надолго.
   Задумался и старик. Но они ничего  не  придумали,  потому  что  пятый
странник уже держал открытым ящик для кукол.
   Вечером же старик сказал сыну стекольщика:
   - В городе Аугсбурге живет некий Амедей Вендт. Явись к нему и  скажи,
что тебя послал астролог Лангшнейдериус, и  он  направит  твои  шаги  по
отысканию искомого.

   5.

   - В путь, в путь! По дороге ветер. С неба сумерки, и зажигаются звез-
ды.
   - Память мне говорит - будь тверд, - а судьба говорит иное.
   Так он говорил, повторяя эти слова снова и снова, пока не добрался до
города Аугсбурга.
   Он долго искал Амедея Вендта в этом городе, но не нашел его, да и  не
мог найти, потому что Амедей Вендт родился ровно через  200  лет,  после
его путешествия.
   Тогда он сел на камень и горько заплакал. А на  утро  он  пустился  в
дальнейший путь.

   6.

   Из Аугсбурга в Ульм, из Ульма в Лейпциг, из Лейпцига в Кенигсберг, из
Кенигсберга в Вюртемберг, из Вюртемберга в Шильду,  из  Шильды  в  Биле-
фельд, из Билефельда в Штетин, из Штетина в Бауцен, из Бауцена в Штетин.
   А когда он добрался до Свинемюнде, то оттуда прямо в ад,  потому  что
хозяйка гостиницы в Свинемюнде сказала ему, что  в  аду  есть  осязаемое
ничто. В аду такая мгла, что ее можно схватить руками.
   Пятый странник захлопнул над ним крышку ящика и молвил.
   - А вот.
   Глава IV.

   Путь шарлатана Гансвурста.

   1.

   Дорога убегала под ногами осла, а он пофыркивал, поплевывал  и  бодро
задирал морду в голубое небо. Шарлатан  сидел,  подпрыгивая,  размахивал
одной рукой, а другой придерживал у рта, свою огромную трубку.
   - Куда я еду? - говорил он с печалью - никто не знает даже моего име-
ни, а меня зовут Гансвурст, и я родился на  два  века  позже  моего  Пи-
кельринга. - Дымок вился за его головой, трубка хрипела и плакала,  мимо
уходили поля и кустарник, и леса, и бесплодные земли. Так он ехал  много
дней, осел его утомился и утомился он сам, когда однажды, поздней ночью,
он добрался до города Данцига.
   - Отворите, - закричал он, остановившись у дверей гостинницы на самой
окраине города - отворите мне, я очень устал, и осел мой тоже  устал.  А
ныне поздняя ночь, и уже пора отдохнуть в теплой постели от тяжелого пу-
тешествия.
   Дверь отворилась, и он был в пущен в гостиницу. По дороге он  поцело-
вал девушку, отворившую ему дверь, и сказал: - Девушка, я не  должен  бы
был касаться тебя, но я знаю, что у тебя свежие губы, - и, добравшись до
постели, тотчас свалился на нее и уснул.
   Осла же отвели к другим ослам, и он там жевал жвачку и жаловался  со-
седям на легкомыслие своего господина.

   2.

   Утром шарлатан откинул одеяло, сел на постели и принялся думать.  По-
том оделся и спустился вниз в общую залу, где топился камин и за  столом
сидели посетители.
   Он тоже уселся и попросил себе кофе. Но у него не было,  чем  распла-
титься, и он сказал девушке:
   - Девушка, известно ли тебе, что у меня нет денег, чтобы заплатить за
твое кофе?
   - Кофе принадлежит моей хозяйке, сударь,  -  отвечала  девушка,  -  а
впрочем, сударь, вы, вероятно, шутите.
   - А где же находится твоя хозяйка, девушка?
   - Она еще спит, сударь, ее комната наверху.
   - Но в это время хозяйка гостиницы, высокая и худая женщина,  спусти-
лась по лестнице вниз.
   - Хозяйка, - приветливо сказал шарлатан, - известно ли вам, что у ме-
ня нет денег, чтобы заплатить вам за кофе, за ночлег и за корм моего ос-
ла?
   - Ты не уедешь отсюда, пока не заплатишь денег, - отвечала,  хмурясь,
хозяйка, - или оставишь взамен денег своего осла.
   - Лучше останусь, - сказал шарлатан. И остался.
   Так он жил три дня и все думал, а на четвертый снова пришел к  ней  и
сказал:
   - Хозяйка, я уплачу вам все деньги, но прежде вы должны подарить  мне
помет всех ослов, что останавливались за это время в гостинице.
   - Помет стоит денег, - отвечала хозяйка, - если я отдам тебе его,  то
к твоему счету придется прибавить несколько талеров.
   - Хорошо! - вскричал шарлатан, - но вы должны провести меня в стойло.
   И его провели в стойло.
   - Ослы! - бодро закричал он, - ослы, помогите бедному страннику,  по-
могите шарлатану Гансвурсту, у меня к вам нижайшая просьба.
   Ослы подняли морды и очень дружно закричали в ответ.
   - Ослы! - продолжал шарлатан. - Видит бог,  я  всегда  любил  вас,  я
всегда заботился о вас, и мой осел не замедлит подтвердить  вам  это.  Я
назвал его философом Кунцем - в честь философа Кунца, и вы  видите,  как
он любит своего хозяина.
   Философ Кунц фыркнул и в  знак  одобрения  трижды  поднял  и  опустил
хвост.
   - Помогите, - продолжал шарлатан, - мне нечем заплатить за  ночлег  и
за корм - хозяйка повесит меня, если я не заплачу  ей  за  ночлег  и  за
корм, а я еще молод и хочу жить.
   - Испражняйтесь! - вдруг закричал он с отчаянием в голосе,  -  я  уже
вижу, что ваш вчерашний помет не оправдал моих ожиданий.
   Но ослы стояли неподвижно. И только один,  самый  молодой  и  глупый,
поднял хвост, собираясь исполнить просьбу.
   - Ну, ну, - говорил шарлатан, - ну, ну, понатужься, дорогой осел, по-
моги странствующему шарлатану.
   И осел понатужился.
   - Не то, не то, - закричал шарлатан, - не то.  Золотом,  золотом,  не
то. Золотом, усеянным драгоценными камнями. И когда он не увидел золота,
то сел на землю и горько заплакал.
   Горожане, девушки и посетители гостиницы стояли за его спиной и пере-
говаривались о том, что шут должно быть сошел с ума  и  может  натворить
многие беды в гостинице.
   - Сударь, - сказала давешняя девушка, сжалившись над ним,  -  сударь,
пожалуйте в вашу комнату. Вы должно быть очень устали, сударь, от долго-
го путешествия.
   Тогда он отправился в свою комнату и лег на постель.
   И вновь прожил в этой гостинице три дня, и его перестали кормить, как
других посетителей гостиницы.
   Однажды вечером девушка пришла к нему и сказала:
   - Сударь, вам нечем заплатить, но если вы честный человек, то я одол-
жу вам деньги.
   - Девушка, - отвечал шарлатан, - когда-нибудь ты будешь жить в  стек-
лянном дворце на берегу рая и ангелы будут  прислуживать  тебе  золотыми
пальцами.
   Он крепко поцеловал ее в губы, а потом взял деньги и уплатил  их  хо-
зяйке. На утро же вновь уселся на своего осла и отправился в  дальнейший
путь.

   3.

   Дорога убегала под ногами осла, а он пофыркивал, поплевывал  и  бодро
задирал морду в голубое небо.
   - Куда ты ведешь меня, пыльная дорога? - говорил шарлатан - на  краях
твоих уже нет кустарников и вдали не виднеется леса. Камни и пыль - куда
я еду?
   - В город Ульм, - отвечали камни, а пыль молчала и  только  кружилась
вихрем под острыми копытами осла.
   - Согласен, - вскричал шарлатан, и к вечеру ворота  Ульма  раскрылись
перед ним.
   4.

   - Ну, - говорил он, проезжая по Ульмским улицам, - ну,  умный  стран-
ник, ну шарлатан Гансвурст, что ты придумаешь в этом городе, чтобы найти
золотой помет. Доколе будут продолжаться твои странствия?
   И он склонялся на шею своего осла в великой печали. Так он доехал  до
площади, слез с осла, привязал его к фонарю и уселся на крыльцо  дома  в
глубокой задумчивости.
   - Траузенбах - золотых дел мастер, - сказал над ним чей-то голос.  Он
поднял голову. - Никого не было вокруг.
   - Траузенбах, Траузенбах, золотых дел мастер, -  настойчиво  повторил
голос, и тогда он догадался, что это он сам  в  задумчивости  произносил
эти слова.
   - И точно, - сказал он раздумчиво, - в городе Ульме  проживает  Трау-
зенбах.
   - Осел поднял морду.
   - Золотых дел мастер! - вскричал шарлатан и  снова  задумался.  Потом
весело вскочил, сел на осла и поехал дальше по Ульмским улицам.
   - Шут, - сказал ему пожилой бюргер, когда он остановился у небольшого
домика, с твердым намерением найти в нем Траузенбаха, - шут, ты  знаешь,
что по закону вольного Ульма в городе может быть только один шут, и  что
всех прочих повесят на его воротах.
   - Я кнехт, - с гордостью сказал Гансвурст, - я не шут. Я кнехт  золо-
тых дел мастера Траузенбаха.
   - Ты - кнехт Траузенбаха, - с  изумлением  переспросил  бюргер,  -  я
очень хорошо знаю каждого из кнехтов Траузенбаха и могу поклясться,  что
не встречал тебя среди них.
   - Пустое, - отвечал шарлатан, - пустое. И он поворотил осла.
   - Подожди, - крикнул бюргер, - там ты не найдешь дома Траузенбаха,  а
что ты чужестранец, я вижу по твоему ослу. Зайди-ка в этот дом, не  най-
дешь ли ты там того, кого ищешь?
   Когда же шарлатан в'ехал в ворота и слез с осла, бюргер позвал  дочку
и спросил у нее:
   - Дочка, видела ли ты когда-нибудь этого человека среди моих кнехтов?
   Девушка близко подошла к шарлатану.
   - Мейстер, - сказал он, оборотясь к бюргеру, - простите мне,  что  я,
только надеясь стать вашим кнехтом, уже назвал себя этим  почетным  име-
нем.
   - Хорошо, хорошо, - отвечал мейстер, - заходи, заходи в дом.
   Шарлатан вошел в дом.

   5.

   На утро мейстер обратился к нему с такими словами: - ты  хочешь  быть
моим кнехтом, а у кого ты работал до сих пор.
   - У Агриппы, - отвечал шарлатан, - у философа Кунца  и  у  Никласгау-
зенского проповедника.
   - Как? - удивился мейстер, - я не знаю этих имен!
   - Это были славные мастера, - промолвил Гансвурст, - они научили меня
многому в нашем благородном мастерстве.
   - Наше ремесло воистину благородно, - отвечал мейстер, а  наш  цех  -
это самый богатый цех в городе Ульме. Ты же славный парень, чужестранец,
и ты будешь у меня первым кнехтом.
   Так Гансвурст стал кнехтом у золотых дел мастера.
   Он работал три или четыре дня, а потом явился к мейстеру и сказал:
   - Мейстер я сыт и мой осел тоже сыт.
   - Очень рад за вас обоих, - отвечал мейстер.
   - Однако, - продолжал шарлатан, - чтобы стать мастером,  нужно  рабо-
тать 9 лет кнехтом.
   - Так, - отвечал Траузенбах, - 8 лет или 9 лет по соглашению.
   - По соглашению, - сказал шарлатан, - или 5 лет или 4 года.
   - Точно, - отвечал мейстер, - если  одарить  своего  мейстера,  то  и
меньше 8 лет.
   - По соглашению - или два года, или даже  один  год,  по  соглашению,
мейстер.
   - Точно, - повторил Траузенбах, - все зависит от  того,  как  одарить
своего мейстера.
   Потом они помолчали немного.
   Кнехту не дают золота для работы, - думал шарлатан, - а если он  сде-
лает меня подмастерьем, то я утащу золото и накормлю им своего осла".
   Он теребил свой клок в раздумьи и тяжком молчании.
   - Имеешь ты чем одарить? - спросил Траузенбах.
   - Имею, - отвечал Гансвурст, - мы можем заверить обязательство в  ма-
гистрате.
   И они заверили обязательство в магистрате на 50 талеров. Он  сделался
подмастерьем, а чтобы стать мастером, должен  был  выполнить  образцовую
работу.

   6.

   На другой день мейстер передал ему золото в своей мастерской.
   - Ты сделаешь кольцо, - сказал он, - кольцо, а на нем герб свободного
города Ульма: два орла, а между ними знамя, а на знамени  -  Stadt  ohne
FreihIit, Leib ohne Leben.
   - Хорошо - отвечал шарлатан - я сделаю это, нибудь я  странник  Ганс-
вурст.
   На другой день с утра он отправился к своему ослу.
   - Философ Кунц, - сказал он, - я придумал знатный способ вернуть себе
власть синей, белой, красной, голубой и зеленой магии. Я размельчил  зо-
лото в тончайший порошок - и ты с'ешь его с хлебом, а в помете  твоем  я
найду это золото.
   Осел глядел на него жалобными глазами. А он смешал мякиш хлеба с  зо-
лотым порошком и заставил своего философа с'есть эту смесь. И осел с'ел.
   - Мейстер, - сказал Гансвурст, возвращаясь к Траузенбаху - к вечеру я
отдам вам ваши 50 талеров и потом я подарю вам еще 50  талеров  и  ваших
кнехтов я одарю, как граф, или как  купец,  который  может  купит  целый
Ульм.
   - В добрый час, отвечал мейстер и поглядел на него очень внимательно.
   А Гансвурст затанцовал на месте и снова отправился к своему ослу.
   - Ну философ, ну дорогой осел, как  ты  поживаешь,  ты  перевариваешь
его, а? Ты его перевариваешь, любезный друг?
   Он прикладывал ухо к животу осла и слушал, как  тот  переваривал.  Но
когда он пришел к вечеру, то нашел простой ослиный помет и в нем не было
золота и драгоценных камней. И тогда, горько плача, он  оседлал  осла  и
ночью бежал из города Ульма, оставив там мейстера  Траузенбаха  и  своих
кукол и все свои разбитые надежды.
   Мейстер Траузенбах ругался день и ночь и  снова  день,  куклы  лежали
спокойно в углу мастерской, а разбитые надежды побежали вслед  за  своим
хозяином.

   7.

   Дорога уходила под ногами осла, а он пофыркивал, поплевывал и задирал
морду в голубое небо.
   - Теперь я одинок, - говорил шарлатан, - я  потерял  даже  моего  Пи-
кельгеринга:
   Мимо него проходили поля и леса и снова поля и бесплодные земли.
   - Куда я еду? - говорил он с печалью, - куда лежит путь мой, в  какие
земли?
   Дымок вился за его головою, прохожие чаще попадались по дороге и  ос-
тавались позади его.
   - В город Кельн, - отвечали придорожные камни, - в город Кельн.
   И после трех дней пути он прибыл в город Кельн.

   8.

   Фонари погасли, потому что уже наступило утро, солнце встало над шпи-
лем ратуши, а луна, бледная и печальная, спряталась  за  башнями  церкви
св. Цецилии.
   Потом она побледнела еще больше, но Гансвурст в  туманном  свете  был
еще бледнее и печальнее.
   - День встает, - сказал он, - день встает и ночь окончилась.  А  я  -
шарлатан и странник Гансвурст не имею чем прокормить себя и своего осла.
   Осел услышал своего хозяина и закачал ушами.
   Так они пробирались по Кельнским улицам, но на площади Гансвурст слез
с осла и, припав к нему на грудь, стал рыдать столь громким голосом, что
почтенная старушка фрау Гегебенфлакс даже подумала, что шведский  король
снова собирается на Пруссию с неисчислимым войском, а бородатый  импера-
тор потонувший в реке по несчастной случайности,  встал  уже  из  гроба,
чтобы предотвратить грозные беды, что надвигаются на его милое  отечест-
во.
   И фрау Гегебенфлакс послала служанку на площадь.
   - Увы! - кричал шарлатан совершенно невероятным  голосом,  -  увы,  я
гибну, или уже погиб; о, граждане города Кельна! Я не могу найти золотой
помет, я не могу прокормить моего осла и ни один осел в  целой  Германии
не желает помочь мне в моих несчастьях. Вот уже год, как я покинул  Вюр-
темберг и вот уже скоро минет еще полгода, когда я должен буду  вернутся
туда с пустыми руками. - Увы! - возопил он снова - увы, с пустыми  рука-
ми! А все другие верно нашли уже то, что они ищут. И  схоласт  Швериндох
уже нашел дух для своего Гомункулюса, и  сын  стекольщика  отыскал  свое
ничто, и доктор Фауст свой философский камень.
   Так он рыдал горько, а осел качал ушами, переступал с ноги  на  ногу,
или, оборотясь задом, помахивал хвостом над головой своего хозяина.
   Тогда многие граждане Кельна покинули свои дома  и  собрались  вокруг
него, слушая печальную повесть о его бедствиях.
   - Чужестранец, - сказала ему одна девушка, - что случилось  с  тобой?
Ты проиграл деньги в тридцать один, или тебя покинула твоя возлюбленная?
Если второе, то позабудь о ней и пойдем со мной. Я тебя утешу, чужестра-
нец, хотя волосы твои рыжего цвета, а ноги напоминают палки.
   - Нет, девушка, нет, - отвечал шарлатан, - нет, меня не покинула  моя
возлюбленная, но я не могу найти  золотой  помет  осла,  и  приближается
срок, когда я должен буду вернуться в Вюртемберг с пустыми руками.
   - Гансвурст, - сказал ему один гражданин (он тотчас узнал в нем свое-
го Пикельгеринга). - Пойдем со мной, я укажу  тебе  верный  путь,  чтобы
отыскать то, что ты так долго ищешь.
   Они покинули площадь и втроем направились дальше по улицам Кельна.
   - Направо за углом этой улицы, - сказал Пикельгеринг, -  живет  апте-
карь Трауенбир. Он даст тебе такое снадобье, от  которого  философ  Кунц
начнет испражняться золотым пометом.
   - Я не верю тебе, - вскричал шарлатан, - но он слушал внимательно.
   - Ты пойдешь к нему, - продолжал Пикельгеринг, - и скажешь ему, что я
прислал тебя за корнем готтейи. И когда он даст тебе этот корень, то  ты
заставишь своего осла с'есть этот корень.
   - Как, - вскричал шарлатан, - корень готтейи? Но, обернувшись, он  не
увидел Пикельгеринга, и только ветер кружился вокруг него и  насвистывал
в уши непонятные песни.
   На утро он отправился к аптекарю  Трауенбиру  и,  придя,  увидал  ма-
ленького человечка в длинном сюртуке, с большой головой.
   - Сударь, - начал он, - вы - аптекарь Трауенбир?
   - И не только аптекарь - ответил маленький человечек с необыкновенной
быстротой набивая нос табаком, - а также доктор естественных наук, фило-
софии и алхимии, магистр университета в Лейпциге, цирюльник в Аугсбурге.
   - Сударь, - перебил его шарлатан, с вежливостью поддавая воздух рыжим
клоком, - ваши многочисленные достоинства поддерживают во мне счастливую
уверенность в том, что вы поможете мне найти выход из всех моих  злоклю-
чений.
   Аптекарь, магистр, доктор и т.д. поднялся на ноги и с любезностью  во
всех движениях тела сунул табакерку к самому носу шарлатана.
   Странник с вежливостью отказался и, закурив трубку, рассказал аптека-
рю о всех своих бедствиях. И аптекарь слушал его,  покачивая  головой  с
сочувствием, а когда Гансвурст кончил, он вынес ему  из  задней  комнаты
корень готтейи...
   И осел с'ел его. А когда с'ел, то взбесился и  так  ударил  шарлатана
копытом, что тому показалось, что он отправился прямо в  ад  за  золотым
пометом.
   И пятый странник захлопнул над ним крышку ящика.
   Глава V.

   Путь доктора философии и магистра многих наук Иоганна Фауста.

   1.

   Путь доктора Фауста был короче пути Швериндоха и короче пути шарлата-
на Гансвурста и короче пути сына стекольщика.
   Вернувшись из магистрата, он уселся у камина  в  молчании.  Но  потом
сказал:
   - Вот слова моей молодости: - я бы море превратил в золото,  если  бы
оно было из ртути. Я стар и дряхл. Минуло время, и я не нашел  философс-
кий камень.
   Звенели реторты. Он поднялся, зажег свечу и стал обходить свои прибо-
ры.
   И это были первые века его путешествия.

   2.

   - Свинец - легкоплавкий, он - отец благородных металлов. Краску,  ко-
торая окрасит жидкое серебро - неверную ртуть, назови  философским  кам-
нем.
   Он качал головой и шел дальше. Под ударами ног звенели реторты и кол-
бы.
   - Я стар и дряхл, глаза мои слабнут, голова седа - я не  нашел  фило-
софский камень.
   - Металлы растут в земле, - сказала реторта, что стояла на краю  сто-
ла, между горелкой и тонкой колбой. Она засмеялась и повторила: - Метал-
лы растут в земле.
   Но Фауст остановился молча и смешал вино с ядом.
   И это были вторые века его путешествия.

   3.

   - Возьми кусочек боба, размельчи его в тонкий порошок и смешай с  по-
рошком красным. И тогда вся смесь станет красной.  Возьми  частицу  этой
смеси и раствори в ней тысячу унций ртути. И не забудь заклинаний.
   - Ртуть - Меркурий, - сказала та же реторта, -  солнце  -  золото,  а
свинец - Венера. Не забудьте о планетах, доктор. Но мы готовы,  попытай-
тесь, попытайтесь еще раз.
   - Поздно - отвечал доктор - скоро смерть явится за мной. На  плечи  -
саван вместо тоги схоласта. Я оставлю вас. Быть может я в аду найду  фи-
лософский камень?
   Он разбил приборы и растоптал стекла со звоном. И тогда выпил вино  и
яд и так отправился в путь за философским камнем. С запада на север, где
полная луна, по точным законам алхимии.
   И это были третьи и последние века его путешествия.

   Заключение.

   Милостивые государи и милостивые государыни: шарлатаны, ученые,  мас-
тера и подмастерья, все умершие и все живые и все еще не рожденные,  го-
рода, страны, реки, горы и все небесные светила: Занавес опускается.
   Рассказ о 4-х странниках окончен. Приходит время показать вам  пятого
странника.
   Куклы в ящике, ящик за спину, палочка в руки - пятый странник отправ-
ляется в дальнейшее путешествие.

   Октябрь - декабрь 1921 г.


Яндекс цитирования