ФАЗИЛЬ ИСКАНДЕР
Рассказы
АВТОРИТЕТ
МАЛЬЧИК И ВОЙНА
ЖИЛ СТАРИК СО СВОЕЮ СТАРУШКОЙ
Утраты
На даче
Люди и гусеницы
Курортная идиллия
Антип уехал в Казантип
ЖИЛ СТАРИК СО СВОЕЮ СТАРУШКОЙ
В Чегеме у одной деревенской старушки умер муж. Он был еще во время
войны ранен и потерял полноги. С тех пор до самой смерти ходил на косты-
лях. Но и на костылях он продолжал работать и оставался гостеприимным
хозяином, каким был до войны. Во время праздничных застолий мог выпить
не меньше других, и если после выпивки возвращался из гостей, костыли
его так и летали. И никто не мог понять, пьян он или трезв, потому что и
пьяным и трезвым он всегда был одинаково весел.
Но вот он умер. Его с почестями похоронили, и оплакивать его пришла
вся деревня. Многие пришли и из других деревень. Такой он был приятный
старик. И старушка его очень горевала.
На четвертый день после похорон приснился старушке ее старик. Вроде
стоит на тропе, ведущей на какую-то гору, неуклюже подпрыгивает на одной
ноге и просит ее:
- Пришли, ради Бога, мои костыли. Никак без них не могу добраться до
рая.
Старушка проснулась и пожалела своего старика. Думает: к чему бы этот
сон? Да и как я могу послать ему костыли?
На следующую ночь ей приснилось то же самое. Опять просит ее старик
прислать ему костыли, потому что иначе не доберется до рая. Но как же
ему послать костыли? - думала старушка, проснувшись. И никак не могла
придумать. Если еще раз приснится и будет просить костыли, спрошу у него
самого, решила она.
Теперь он ей снился каждую ночь и каждую ночь просил костыли, но ста-
рушка во сне терялась, вовремя не спохватывалась спросить, а сон уходил
куда-то. Наконец она взяла себя в руки и стала бдеть во сне. И теперь,
только завидела она своего старика и даже не дав ему раскрыть рот, спро-
сила:
- Да как же тебе переслать костыли?
- Через человека, который первым умрет в нашей деревне, - ответил
старик и, неловко попрыгав на одной ноге, присел на тропу, поглаживая
свою культяпку. От жалости к нему старушка даже прослезилась во сне.
Однако, проснувшись, взбодрилась. Она теперь знала, что делать. На
окраине Чегема жил другой старик. Этот другой старик при жизни ее мужа
дружил с ним, и они нередко выпивали вместе.
- Тебе хорошо пить, - говаривал он ее старику, - сколько бы ты ни вы-
пил, ты всегда опираешься на трезвые костыли. А мне вино бьет в ноги.
Такая у него была шутка. Но сейчас он тяжело болел, и односельчане
ждали, что он вот-вот умрет.
И старушка решила договориться с этим стариком и с его согласия, ког-
да он умрет, положить ему в гроб костыли своего старика, чтобы в
дальнейшем, при встрече на том свете, он их ему передал.
Утром она рассказала домашним о своем замысле. В доме у нее оставался
ее сын с женой и один взрослый внук. Все остальные ее дети и внуки жили
своими домами. После того как она им рассказала, что собирается отпра-
виться к умирающему старику и попросить положить ему в гроб костыли сво-
его мужа, все начали над ней смеяться как над очень уж темной старушкой.
Особенно громко хохотал ее внук, как самый образованный в семье человек,
окончивший десять классов. Этим случаем, конечно, воспользовалась и ее
невестка, которая тоже громко хохотала, хотя, в отличие от своего сына,
не кончала десятилетки. Отхохотавшись, невестка сказала:
- Это даже неудобно - живого старика просить умереть, чтобы костыли
твоего мужа положить ему в гроб.
Но старушка уже все обдумала.
- Я же не буду его просить непременно сейчас умереть, - отвечала она.
- Пусть умирает, когда придет его срок. Лишь бы согласился взять косты-
ли.
Так отвечала эта разумная и довольно деликатная старушка. И хотя ее
отговаривали, она в тот же день пришла в дом этого старика. Принесла хо-
рошие гостинцы. Отчасти как больному, отчасти чтобы умаслить и умирающе-
го старика, и его семью перед своей неожиданной просьбой.
Старик лежал в горнице и, хотя был тяжело болен, все посасывал свою
глиняную трубку. Они поговорили немного о жизни, а старушка все стесня-
лась обратиться к старику со своей просьбой. Тем более в горнице сидела
его невестка и некоторые другие из близких. К тому же она была, оказыва-
ется, еще более деликатной старушкой, чем мы думали вначале. Но больной
старик сам ей помог - он вспомнил ее мужа добрыми словами, а потом,
вздохнув, добавил:
- Видно, и я скоро там буду и встречусь с твоим стариком.
И тут старушка оживилась.
- К слову сказать, - начала она и рассказала ему про свой сон и про
просьбу своего старика переслать ему костыли через односельчанина, кото-
рый первым умрет. - Я тебя не тороплю, - добавила она, - но если что
случится, разреши положить тебе в гроб костыли, чтобы мой старик доковы-
лял до рая.
Этот умирающий с трубкой в зубах старик был остроязыким и даже гос-
теприимным человеком, но не до такой степени, чтобы брать к себе в гроб
чужие костыли. Ему ужасно не хотелось брать к себе в гроб чужие костыли.
Стыдился, что ли? Может, боялся, что люди из чужих сел, которые явятся
на его похороны, заподозрят его мертвое тело в инвалидности? Но и прямо
отказать было неудобно. Поэтому он стал с нею политиковать.
- Разве рай большевики не закрыли? - пытался он отделаться от нее с
этой стороны.
Но старушка оказалась не только деликатной, но и находчивой. Очень уж
она хотела с этим стариком отправить на тот свет костыли мужа.
- Нет, - сказала она уверенно, - большевики рай не закрыли, потому
что Ленина задержали в Мавзолее. А остальным это не под силу.
Тогда старик решил отделаться от нее шуткой.
- Лучше ты мне в гроб положи бутылку хорошей чачи, - предложил он, -
мы с твоим стариком там при встрече ее разопьем.
- Ты шутишь, - вздохнула старушка, - а он ждет и каждую ночь просит
прислать костыли.
Старик понял, что от этой старушки трудно отделаться. Ему вообще было
неохота умирать и еще более не хотелось брать с собой в гроб костыли.
- Да я ж его теперь не догоню, - сказал старик, подумав, - он уже ме-
сяц назад умер. Даже если меня по той же тропе отправят в рай, в чем я
сомневаюсь. Есть грех...
- Знаю твой грех, - не согласилась старушка. - Моего старика с тем же
грехом, как видишь, отправили в рай. А насчет того, что догнать, - не
смеши людей. Мой старик на одной ноге далеко ускакать не мог. Если, ска-
жем, завтра ты умрешь, хотя я тебя не тороплю, послезавтра догонишь. Ни-
куда он от тебя не денется...
Старик призадумался. Но тут вмешалась в разговор его невестка, до сих
пор молча слушавшая их.
- Если уж там что-то есть, - сказала она, поджав губы, - мы тебе в
гроб положим мешок орехов. Бедный мой покойный брат так любил орехи...
Все невестки одинаковы, подумала старушка, вечно лезут поперек.
- Да вы, я вижу, из моего гроба хотите арбу сделать! - вскрикнул ста-
рик и добавил, обращаясь к старушке: - Приходи через неделю, я тебе дам
окончательный ответ.
- А не будет поздно? - спросила старушка, видимо преодолевая свою де-
ликатность. - Хотя я тебя не тороплю.
- Не будет, - уверенно сказал старик и пыхнул трубкой.
С тем старушка и ушла. К вечеру она возвратилась домой. Войдя на кух-
ню, она увидела совершенно неожиданное зрелище. Ее насмешник внук с пе-
ревязанной ногой и на костылях деда стоял посреди кухни.
- Что с тобой? - встрепенулась старушка.
Оказывается, ее внук, когда она ушла к умирающему старику, залез на
дерево посбивать грецкие орехи, неосторожно ступил на усохшую ветку, она
под ним хрястнула, и он, слетев с дерева, сильно вывернул ногу.
- Костыли заняты, - сказал внук, - придется деду с месяц подождать.
Старушка любила своего старика, но и насмешника внука очень любила. И
она решила, что внуку костыли сейчас, пожалуй, нужней. Один месяц можно
подождать, решила она, по дороге в рай погода не портится. Да и старик,
которого она навещала, по ее наблюдениям, мог еще продержаться один ме-
сяц, а то и побольше. Вон как трубкой пыхает.
Но что всего удивительней - больше старик ее не являлся во сне с
просьбой прислать ему костыли. Вообще не являлся. Скрылся куда-то. Вид-
но, ждет, чтобы у внука нога поправилась, умилялась старушка по утрам,
вспоминая свои сны. Но вот внук бросил костыли, а старик больше в ее сны
не являлся. Видно, сам доковылял до рая, может быть, цепляясь за придо-
рожные кусты, решила старушка, окончательно успокаиваясь.
А тот умиравший старик после ее посещения стал с необыкновенным и да-
же неприличным для старика проворством выздоравливать. Очень уж ему не
хотелось брать в гроб чужие костыли. Обидно ему было: ни разу в жизни не
хромал, а в гроб ложиться с костылями. Он и сейчас жив, хотя с тех пор
прошло пять лет. Пасет себе своих коз в лесу, время от времени подрубая
им ореховый молодняк, при этом даже не вынимая трубки изо рта.
Тюк топором! Пых трубкой! Тюк топором! Пых трубкой! Тюк топором! Пых
трубкой! Смотрит дьявол издали на него и скрежещет зубами: взорвал бы
этот мир, но ведь проклятущий старик со своей трубкой даже не оглянется
на взрыв! Придется подождать, пока его козы не наедятся.
Вот мы и живы, пока старик - тюк топором! Пых трубкой! А козы никогда
не насытятся.
АВТОРИТЕТ
Георгий Андреевич был, как говорится, широко известен в узких кругах
физиков. Правда, всей Москвы.
На праздничные майские каникулы он приехал к себе на дачу вместе с
женой и младшим сыном, чтобы отдохнуть от городской суеты и всласть по-
работать несколько дней в тишине.
Весь дачный поселок был послевоенным подарком Сталина советским физи-
кам, создавшим атомную бомбу. Однако с тех давних пор дачи сильно одрях-
лели, ремонтировать их не хватало средств. За последние годы, даже еще
до перестройки, государство потеряло интерес к физикам: мавр сделал свое
дело... Тем более старшее поколение физиков, создававшее эту бомбу, в
основном уже перемерло.
На третий день праздников труба в ванной дала течь. Георгий Андреевич
пошел в контору. Он знал, что оттуда можно было вызвать одного из двух
сантехников. Но работник конторы скорбно заявил ему, что сантехники сами
вышли из строя.
- Что с Женей? - спросил Георгий Андреевич.
- Руку сломал, - ответил конторский работник.
- А Сережа?
- Голову разбил. Только что его увезли на машине, - был мрачный от-
вет.
Георгий Андреевич вернулся на дачу несолоно хлебавши. Трудно жить в
России, думал он: прежде чем починить трубу, надо починить слесаря. Нам
многодневные праздники ни к чему. Работа невольно заставляет нашего че-
ловека делать некоторые паузы в выпивке. Праздничные дни - пьянство в
чистом виде.
Однако он не дал себе испортить настроение этой неудачей, а сел рабо-
тать. Работа - единственное, в чем он еще не чувствовал приближение ста-
рости. И тем более было обидно, когда любимый ученик сказал ему об отзы-
ве о нем одного известного физика. "Каким ярким ученым был Георгий Анд-
реевич! - вздохнул якобы тот. - Как жалко, что он замолк".
Откуда он взял, что я замолк? - с горьким негодованием думал Георгий
Андреевич. За последние два года четыре его серьезные работы были опуб-
ликованы в научных журналах. Да тот просто журналы эти не видел! Физики,
- во всяком случае, те, что остались в России, - перестали интересо-
ваться работами друг друга. Это тоже было знаком времени. На свои пос-
ледние публикации он получал восхищенные отклики от некоторых иностран-
ных коллег.
Однако ему было шестьдесят пять лет, и он действительно чувствовал
первые признаки старости. Только не в работе. Так он думал. Но, напри-
мер, процесс еды перестал приносить удовольствие, и он ел не то чтобы
насильно, но с некоторым тихим раздражением примиряясь с необходимостью
перемалывать пищу. Сколько можно!
Утреннее бритье тоже стало раздражать его. Боже мой, думал он, вклю-
чая электробритву, сколько можно бриться! Всю жизнь каждое утро бриться!
Некоторые его коллеги давно завели бороды, якобы подчиняясь моде возвра-
щения к национальным корням. Он сильно подозревал, что им просто надоело
бриться. Сам он никак не хотел заводить бороды. Они при помощи бороды
маскируют собственную старость, думал он.
Третьим признаком старости он считал то, что на ночь стал проверять,
хорошо ли закрыты дверные запоры. Раньше он никогда об этом не думал.
Правда, этот признак старости он мог не засчитывать себе или, по крайней
мере, смягчить тем, что, по вполне проверенным слухам, многие дачи их
академического поселка ограбили.
Слава Богу, обошлось без убийств. Правда, одного опустившегося физи-
ка, пьяницу, воры избили. Он случайно во время грабежа оказался на даче,
но был так беден, что из дачи буквально нечего было вынести. Все, что
можно было вынести и продать, он уже сам вынес и продал. Воры обиделись
и, разбудив его, избили за свои напрасные труды. Тем более у кровати его
стояла пустая бутылка. Как будто он один любит выпить!
Но Георгий Андреевич почему-то чувствовал, что его повышенный интерес
к замкам и запорам перед тем, как лечь спать, связан не с участившимися
грабежами вообще, а с философским старческим отношением к собственности.
Тем более он хорошо помнил слова Гште о том, что в молодости мы все ли-
бералы, потому что нам нечего терять, а в старости делаемся консервато-
рами, потому что хотим, чтобы нажитое нами осталось именно нашим детям.
Ничего особенного нажито не было, хотя он был лауреатом нескольких
международных премий. Но деньги, на которые он никогда не обращал внима-
ния, как-то незаметно испарились, хотя это было не совсем так.
Оба его старших сына были биологами, и когда они женились, он обоим
купил квартиры. Они рано женились. Это было еще в советское время, и
один из них, которому он дал деньги на квартиру, просил его, чтобы он,
пользуясь своим авторитетом, помог вступить в какой-то кооператив. Но он
наотрез отказался. Он презирал этот путь и никогда в жизни не умел и не
хотел им пользоваться.
- Я же дал тебе деньги, - твердо ответил он сыну, - дальше действуй
сам.
- Деньги - это далеко не главное, - ответил ему сын довольно на-
хально.
Впрочем, в те далекие, как теперь казалось, советские времена, веро-
ятно, так оно и было.
Зато теперь деньги решали все. Оба его старших сына по контракту ра-
ботали в Европе. Судя по всему, они были хорошо устроены и в Россию поч-
ти не приезжали. Беспокоиться об их судьбе не приходилось. Но он волно-
вался о младшем сыне. Отчасти и это было признаком старости или
следствием постарения.
Через пятнадцать лет после второго сына у него родился третий сын.
Ему было сейчас двенадцать лет, и отец несколько тревожился, что может
не успеть поставить его на ноги. А время настолько изменилось, что од-
нажды сын ему сказал с горестным недоумением:
- Папа, почему мы такие нищие?
Вопросу сына он поразился как грому среди ясного неба.
- Какие мы нищие! - воскликнул он, не в силах сдержать раздражения. -
Мы живем на уровне хорошей интеллигентной семьи!
Так оно и было на самом деле. Денег, по мнению отца, вполне хватало
на жизнь, хотя, конечно, жизнь достаточно скромную. Но в школе у сына
внезапно появилось много богатых друзей, которые хвастались своей модной
одеждой, новейшей западной аппаратурой да и не по возрасту разбрасыва-
лись деньгами. И это шестиклассники!
Напрасно Георгий Андреевич объяснял сыну, что отцы этих детей скорее
всего жулики, которые воспользовались темной экономической ситуацией в
стране и нажились бесчестным путем. Он чувствовал, что слова его падают
в пустоту.
И тогда он подумал, что грешен перед своими детьми: всю жизнь углуб-
ленный в науку, не уделял им внимания. Двое старших, слава Богу, без его
участия стали вполне интеллигентными людьми и достаточно талантливыми
биологами. Да иначе с ними не продлевали бы контракты с такой охотой!
Западные фирмы с необыкновенной точностью выклевывали наших самых та-
лантливых ученых! И ему, несмотря на его возраст, приходили выгодные
предложения, но он их отклонял. Мы, думал он о своем поколении, так
страстно мечтали о новых демократических временах, и если демократия
пришла с такими чудовищными уродствами, мы ответственны за это. Уезжать
казалось ему дезертирством...
Но дети ни при чем. Да, двое его старших сыновей стали на ноги. Но
что будет с младшим? Он увлекается спортом и почти ничего не читает. Не-
ужели это свойство поколения, неужели книга перестала быть тем, чем она
уже была в России в течение двух столетий для образованных людей? Может
быть, это всемирный процесс? Хотя такие признаки есть, но он отказывался
в них верить. Не может быть, чтобы книга, самый уютный, самый удобный
способ общения с мыслителем и художником, ушла из жизни!
Он сам стал читать сыну. С каким увлечением он читал ему пушкинский
рассказ "Выстрел". Он сам чувствовал, что никогда в жизни вслух не читал
с таким волнением и с такой выразительностью. Он читал ему минут пятнад-
цать, и сын как-то притих. Достал! Достал! - ликовал отец про себя: сын
подхвачен прозрачной волной пушкинского вдохновения! Однако, воспользо-
вавшись первой же паузой, сын встал со стула и очень вежливо сказал:
- Папа, извини, но это для меня слишком рано.
И вышел из кабинета. Отец был сильно смущен. В словах сына ему послы-
шалось сожаление по поводу его напрасных стараний. Но не может быть,
чтобы ясный Пушкин до сына не доходил!
Все-таки он прочел ему несколько книжек, в том числе "Капитанскую
дочку". Нельзя сказать, чтобы сын не понимал прочитанного. Формальный
смысл он легко улавливал. Он не улавливал того очаровательного перемиги-
вания многих смыслов, которое дает настоящий художественный текст и в
который автор вовлекает благодарного читателя. Неужели телевизор и
компьютерные игры победили? И тогда он решил пойти самым большим козы-
рем, который у него был в запасе, - он решил прочесть ему "Хаджи-Мура-
та".
И действительно, "Хаджи-Мурат" несколько растормошил сына. Отец радо-
вался, читая ему эту великую книгу, написанную не только гениально, но и
с рекордной простотой. Он думал, что смерть Хаджи-Мурата потрясет сына,
но ничего такого не случилось.
- Я так и знал, - сказал сын, покидая его кабинет, как всегда после
чтения, со сдержанным облегчением. Все-таки облегчение он сдерживал. И
на том спасибо!
Но ведь не был же сын бесчувственным! Отец несколько раз, случайно
войдя в столовую с телевизором, видел на глазах у сына слезы. Ясно было,
что сын только что смотрел какой-то сентиментальный фильм. Как втолко-
вать ему условия игры книги, ему, так самозабвенно усвоившему жалкие ус-
ловия игры телевизора?
И нельзя же все время читать ему вслух. Ему уже двенадцать лет. Боже
мой, думал Георгий Андреевич, в этом возрасте меня невозможно было отор-
вать от книги! Более того, он был уверен, что его успехи в физике ка-
ким-то таинственным образом связаны с прочитанными и любимыми книгами.
Занимаясь физикой, он заряжал себя азартом вдохновения, который охваты-
вал его при чтении. А ведь счастье этого состояния он испытал до физики.
Книга была первична.
Нет, надо приучить его читать самого. Но как сын этого не хотел, как
морщился, как пытался любым способом увильнуть от этой постылой обязан-
ности!
Здесь, на даче, он с сыном играл в бадминтон. И сын у него насмешливо
выигрывал каждый раз. Сын его был очень спортивен, впрочем, как и отец в
юности. Отец в очках только работал или читал. Играя с сыном без очков,
иногда он просто лупил ракеткой мимо волана. В таких случаях сын безжа-
лостно смеялся. Но отца это почти не трогало. Он с нежностью вспоминал,
как всего несколько лет назад он аккуратно и плавно отбивал сыну волан,
чтобы тому было легче его принять.
Как летит время! А сын требовал от отца, чтобы тот с ним играл каждый
день. Просто у него сейчас не было другого партнера. Из-за насмешек сына
во время игры отец вдруг понял, что, в сущности, он, хотя и физик высо-
кого класса, никаким авторитетом у сына не пользуется. Нужно завоевать
авторитет. Но как это сделать? Очень просто. Спорт - единственное, что
увлекает сына кроме телевизора и компьютерных игр. Он должен через спорт
завоевать авторитет у сына. Он должен переиграть его в бадминтон.
На следующий день, когда сын предложил поиграть, он сказал ему:
- Если я у тебя выиграю, будешь два часа читать книгу!
- Ты у меня выиграешь... - презрительно ответил сын. - Папа, у тебя
крыша поехала!
- Но ты согласен на условия?
- Конечно! Пошли!
- Только дай я очки надену!
- Хоть бинокль!
Отец зашел в кабинет и взял старые запасные очки. Все-таки рисковать
очками, в которых он обычно работал, не решился. Он надел их и стал мо-
тать головой, чтобы посмотреть, как они держатся. К его приятному удив-
лению, очки ни разу не соскочили. Инструмент, помогавший в работе его
стареющим глазам, как бы по-товарищески обещал помогать ему и в игре.
Он взял ракетку и вышел вслед за сыном на дачный двор. Было на ред-
кость тепло. Поздняя весна быстро набирала силу. Из соседних дворов до-
носился запах цветущих яблонь. У самого дома, обработанная женой, цвела
большая грядка цветов. Синели гроздочки гиацинтов, цвели нарциссы и при-
мулы. Уже выпушились березы, словно излучая тепло, рыжели стволы сосен,
и только сумрачные ели оставались верны своей траурной зелени.
На лужайке высыпало множество лиловых незабудок. Какая глазастая све-
жесть любопытства к жизни! Если бы их свежесть любопытства к жизни сое-
динить с моим опытом, неожиданно подумал он, был бы толк в науке. Но это
невозможно. И вдруг ему захотелось улечься на эти незабудки и, раскинув
руки, лежать ни о чем не думая. Но тогда уж под ними, насмешливо попра-
вил он себя. Нет, сверху, встряхнулся он духом, лежать и думать только о
физике.
Между соснами, елями и березами была небольшая площадка, на которой
они обычно играли. Они играли без сетки, игровое пространство не было
очерчено, так что потерянную подачу иногда приходилось определять на
глазок. Кроме того, на площадке были рытвины и несколько трухлявых
пеньков, которые иногда мешали отбить волан. Отец, проявляя благо-
родство, прощал сыну промахи, вызванные неровностью площадки, и сын ту-
говато, но следовал его примеру.
Отец, решив во что бы то ни стало выиграть у сына, внутренне сосредо-
точился, напружинился, хотя внешне держался равнодушно. Это, конечно,
была боевая хитрость. Но не аморально ли хитрить, думал он, с трудом от-
бивая подачи сына. Тот почти все время умудрялся гасить.
Нет, успокоил он себя, если хитрость служит добру, она оправданна.
Сам Христос хитрил, когда на коварный вопрос фарисеев ответил: кесарю
кесарево, Богу богово. Христос, по соображениям Георгия Андреевича, ис-
ходил из того, что если кесарю не платить кесарево, то для народа Иудеи
это обернется еще большим, безвыходным злом. Конформизм народа оправдан,
если другое решение грозит непременной кровью. Свою-то кровь Христос не
пожалел. Но свою!
Когда несколько лет назад сын только научился плавать, он панически
боялся глубины. И тогда, чтобы приучить сына к глубине, Георгий Андрее-
вич пустился на хитрость. Он немного отплыл от берега и позвал сына к
себе, вытащив руки из воды и подняв их над собой в знак того, что он
стоит на дне. На самом деле он до дна не доставал, но, сильно работая
одними ногами, держался на плаву. Сын клюнул на эту удочку, поплыл к не-
му и так постепенно приучился плавать на глубине.
...То и дело слышалось шлепанье ракеткой по волану. Хотя Георгий Анд-
реевич весь был сосредоточен на игре, в голове его мелькали мысли, часто
никакого отношения к игре не имеющие.
...Физик, который не следит за работами своих коллег, не может счи-
таться профессионалом... Удар!
...Если бы Пушкин прожил еще хотя бы десять лет, вероятно, история
России могла быть совершенно другой... Удар!
...Опять забыл ответить на чудное письмо физика из Вены! Какой стыд
!.. Удар!
...Вся русская культура расположена между двумя фразами. Пушкинской:
подите прочь, какое дело поэту мирному до вас! И толстовской: не могу
молчать! Пожалуй, в пушкинской фразе более далеко идущая мудрость...
Удар!
...Задыхаюсь! Задыхаюсь! Нельзя было почти всю жизнь работать по че-
тырнадцать часов! А в застолье по четырнадцать рюмок можно было пить?!.
Удар!
...Сейчас много пишут о реформах Столыпина. И это хорошо. Но почему
молчат о реформах Витте? Фамилия не та? Некрасиво!.. Удар!
...Выражение "тихий Дон", кажется, впервые упоминается у Пушкина в
"Кавказском пленнике"... Если бы не перечитывал сыну, никогда бы не
вспомнил... Удар!
...Религиозный взгляд на мир научно корректней атеистического. Нужен
смелый ум, чтобы иногда сказать: это не нашего ума дело!.. Удар!
...Обширные пространства России всегда вызывали в правителях тайную
агорофобию. Отсюда чувство психической неустойчивости, вечное желание
нащупать твердый край, принимать крайнее и потому невзвешенное решени
е... Удар!
...Если предстоит конец книжной цивилизации, это удесятерит агрессив-
ность человечества. Ничто не может заменить натурального Толстого и на-
турального Шекспира... Удар! Знание о жизни другого народа смягчает этот
народ по отношению к нему. В темноте все опасны друг другу... Удар!
...Политика! Как говорил Ходжа Насреддин: не вижу лиц, отмеченных пе-
чатью мудрости... Удар!
...Первый признак глупца: количество слов не соответствует количеству
информации... Удар!
...Какой маразм! Пригласил домой иностранного физика и, называя ему
адрес, забыл указать корпус дома! Проклятый телефон! Но он, молодец, до-
гадался сам найти! Маразм... Хотя в момент звонка я был весь в работе...
Удар!
...Не смерть страшна, а страшно недостойно встретить ее... Удар!
...Человек краснеет и делает шаг к жизни. Человек бледнеет и делает
шаг к смерти!.. Удар!
...Подставленная щека воспитывает бьющую руку... Сомнительно. Однос-
торонность подставленной щеки... Удар!
Они обычно играли до двадцати пяти: кто первым набрал двадцать пять
очков, тот и выиграл. Сын, не замечая необычайной сосредоточенности от-
ца, пропустил достаточно много ударов, уверенный, что отец случайно выр-
вался вперед. Но при счете десять - пять в пользу отца он как бы очнул-
ся.
- Ну, теперь ты у меня ни одного мяча не выиграешь! - крикнул он.
После чего яростно скинул рубаху и отбросил ее. Стройный, ладный, худой,
поигрывая юными мускулами, он сейчас стоял перед ним в черных спортивных
брюках и белых кедах, незавязанные шнурки которых опасно болтались. Отец
предупредил его относительно шнурков, но он только резко махнул рукой и
с горящими глазами приготовился к подаче.
Шквал сильных ударов посыпался на отца. Но почти все удары, сам удив-
ляясь себе, отец изворачивался брать и посылать обратно. Иногда отец за-
бывался, срабатывала давняя привычка играть с сыном, начинающим игроком,
и тогда он мягко и высоко отбивал волан. Сын гасил с необычайной рез-
костью, и отец пропускал удар или, что выглядело особенно глупо, неожи-
данно ловил волан рукой, не успев рвануться в сторону и подставить ра-
кетку.
Однако чаще всего, продолжая сам себе удивляться, он дотягивался до
очень трудных подач и отбивал их. После того как он отбивал особенно
трудные подачи, он замечал в глазах у сына как бы комически-заторможен-
ное уважение. Однако сын порядочно загнал его своими подачами. Сердце
колотилось во всю грудную клетку, он был весь мокрый от пота. Но чем
трудней ему было, с тем большей самоотдачей он шел к победе. В каждый
удар он вкладывал все силы, как будто удар этот был последним и самым
решительным.
А сын, несмотря на свои яростные усилия, в отличие от отца, оставался
совершенно свежим и ровно дышал. Задыхающемуся отцу это казалось чудом.
Но игра приближалась к победному концу, и сын стал нервничать. После не-
удачного удара он в бешенстве швырнул свою ракетку.
- Будешь нервничать, будешь хуже играть, - задыхаясь, предупредил его
отец.
- Эта ракетка соскальзывает с руки, - крикнул сын, - я пойду возьму
запасную.
И побежал домой. Отцу показалось, что эта передышка в две-три минуты
спасла его. Сейчас, когда игра остановилась и он осознал свою усталость,
ему подумалось, что еще несколько мгновений такого напряжения - и он
рухнул бы наземь.
Отец слегка отдышался. Сын прибежал с новой ракеткой, и они продолжи-
ли игру. И хотя эта ракетка была ничуть не лучше прежней, сын, видимо,
успокоился и стал бить еще точней и свирепей. Сын бил ракеткой по волану
с такой размашистой силой, словно стремился не просто выиграть у отца, а
вытолкнуть его из жизни. Это пародийно напоминало отцу то, что он часто
читал в глазах у некоторых молодых физиков: когда же вы наконец сдохне-
те! Авторитет таких ученых, как Георгий Андреевич, стоял поперек их за-
виральным идеям.
Сын опять загнал отца, но вдруг споткнулся, наступив на шнурок неза-
вязанного кеда, и чуть не упал, однако, ловко сбалансировав, устоял на
ногах.
- Завяжи шнурки, иначе не играю! - грозно крикнул ему отец. Он боял-
ся, что сын опасно шлепнется на землю.
Сын занялся своими шнурками, а отец в это время старался отдышаться.
Иначе от переутомления он сам мог грохнуться. Чтобы уберечь сына от па-
дения, он остановил его, но именно потому и сам не рухнул, загнанный
одышкой.
Через минуту игра продолжилась, и сын окончательно загнал отца, одна-
ко отец выиграл, на два очка опередив сына.
- Ну что, сынок, старый конь борозды не портит? - спросил он, обнимая
его и целуя.
- Случайный выигрыш, - сказал сын и, не удержавшись, всхлипнул. Он
уворачивался от отцовских поцелуев и одновременно прижимался к нему как
к отцу, ища у него утешения. И отец вдруг почувствовал всем своим су-
ществом, что сын проникся к нему уважением.
- Ты играешь лучше меня, но у меня внимания больше, потому что меньше
времени осталось, - сказал отец. Он сразу же пожалел о своем сентимен-
тальном объяснении. Как-то само сорвалось. Впрочем, сын навряд ли его
понял.
- Завтра я выиграю всухую, - сказал сын с вызовом, приходя в себя.
- Посмотрим, - ответил отец, - но сегодня ты два часа почитаешь.
- А что читать? - спросил сын.
- "Двенадцать стульев" и "Золотой теленок", - ответил отец, - начнем
с этого. Ты ведь любишь юмор.
- Я эти фильмы двадцать раз смотрел по телевизору, - ответил сын.
- Это не фильмы, а книги прежде всего, - пояснил отец.
- Хорошо, - согласился сын, - но завтра я тебя разгромлю.
Это прозвучало как тайная угроза бойкота чтению.
Тут жена Георгия Андреевича позвала их обедать. Они сидели на кухне
перед тарелками с пахучим, дымящимся борщом. Запах борща вдруг вызвал у
Георгия Андреевича забытый аппетит. А может быть, воспоминание об аппе-
тите.
- А наш отец еще ничего, - сказал сын матери с некоторым поощряющим
удивлением, - но завтра я его расколошмачу.
После обеда сын послушно пошел читать в свою комнату. Георгий Андрее-
вич чувствовал невероятную усталость. Неужто вот так я его каждый день
буду вынужден заставлять читать? - подумал он о предстоящем долгом лете.
Впрочем, успокоил он себя, будем считать, что это одновременно и борьба
со старостью. Надо и завтра у него выиграть.
МАЛЬЧИК И ВОЙНА
Мальчик был уже в постели, когда друг отца вместе со своим взрослым
сыном пришел к ним в гости. Звали его дядя Аслан, а сына звали Валико.
Это были гости из Абхазии. Мальчик три года подряд вместе с отцом и
матерью отдыхал в Гаграх. Они жили у дяди Аслана. И это были самые
счастливые месяцы его жизни. Такое теплое солнце, такое теплое море и
такие теплые люди. Они там жили в таком же большом доме, как здесь в
Москве. Но в отличие от Москвы там люди жили совсем по-другому. Все со-
седи-абхазцы, грузины, русские, армяне ходили друг к другу в гости,
вместе пили вино и вместе отмечали всякие праздники.
Если кто-нибудь варил варенье, или пек торт, или готовил еще что-ни-
будь вкусное, он обязательно угощал соседей. Так у них было принято. В
доме все друг друга знали, а на крыше была устроена особая площадка, ка-
ких не бывает в московских домах, где соседи собирались на праздничные
вечера.
И вот сейчас в Абхазии идет страшная война и люди друг друга убивают.
Чего они не поделили, мальчик никак не мог понять. Сейчас возбужденные
голоса родителей и гостей раздавались из кухни.
- Ты, кажется, воевал? - спросил отец мальчика у Валико. Валико было
лет двадцать пять, он был лихим таксистом.
- Да, - охотно согласился Валико. - Вот что со мной случилось. Когда
мы ворвались в Гагры, я взял в плен двух грузинских гвардейцев. Отобрал
оружие, веду на базу. А со мной рядом казак. Я вижу - эти гвардейцы
сильно приуныли. Я им говорю:
- Ребята, с вами ничего не будет, вы пленные.
И вдруг один из них нагибается и вырывает из голенища сапога гранату.
Я не успел опомниться, а автоматы у нас за плечами. Видно, отчаянный па-
рень был, вроде меня. Одним словом, кидает гранату в меня, и они бегут.
Граната ударила мне в грудь и отскочила. Слава Богу, на таком близком
расстоянии она не взрывается сразу. Ей надо шесть секунд. Я прыгнул на
казака, и мы вместе повалились на землю. Взрыв, но нам повезло. Осколки
в нас не попали. Мне чуть-чуть царапнуло ногу. Вскакиваю и бегу за этими
гвардейцами. Они, конечно, далеко убежать не успели. Забежал за угол,
куда они повернули, и достал обоих автоматной очередью. Иду в их сторону
и думаю, как это нам повезло, что гранатой нас не шарахнуло.
И вдруг вижу - двое, старик и молодой парень, выходят из дому, как
раз в том месте, где лежат убитые гвардейцы. А на спине у них вот такие
тюки. Перешагивают через мертвых гвардейцев и идут дальше. Я сразу по-
нял, что это мародеры. Мы берем город, значит, наши мародеры.
- Бросьте тюки! - кричу им по-абхазски.
Молчат. Идут дальше.
- Бросьте тюки, а то стрелять буду! - кричу им еще раз.
Молодой оборачивается в мою сторону. А тюк за его спиной больше, чем
он сам.
- Занимайся своим делом, - говорит он, и они идут дальше.
Я психанул. Мы здесь умираем, а они барахло собирают. Скинул свой ав-
томат и дал им по ногам очередь. В старика не попал, а молодой упал. Я
даже не стал к ним подходить. Надо было в бой идти. Одним словом, Гагры
мы отбили.
Проходит дней пятнадцать. Я вообще забыл про этот случай. Живу в гос-
тинице. Все наши бойцы жили в гостинице. В тот день мы отдыхали. Вдруг
вбегает ко мне сосед с нижнего этажа и говорит:
- Приехали за тобой вооруженные ребята. Все с автоматами. Духовитый
вид у них. Может, помощь нужна?
- Не надо, - говорю, - никакой помощи.
Я вспомнил того, молодого, которого я в ногу ранил. Что делать? А на
мне вот эта же тужурка была, что сейчас. Взял в оба кармана по гранате и
выхожу. Руки в карманах. Гранат не видно. Готов ко всему.
Вижу, метрах в двадцати от гостиницы стоит машина. А здесь у гостини-
цы четыре человека. Все с автоматами.
Я подхожу к ним не вынимая рук из карманов.
- Что надо?
- Ты стрелял в нашего брата? Вот он здесь в машине сидит.
- Да, стрелял, - говорю и рассказываю все, как было. Рассказываю, как
нас чуть не взорвали гвардейцы и как их брат вместе со стариком тюки та-
щил из дома. Рассказываю, а сам внимательно слежу за ними. Чуть кто за
автомат, взорву всех и сам взорвусь.
И они немного растерялись. Никак не могут понять, почему я, невоору-
женный, не боюсь их. Стою, руки в карманах, а они с автоматами за плеча-
ми. И тогда старший из них говорит, кивая на машину:
- Подойдем туда. Можешь при нем повторить все, что ты здесь сказал?
- Конечно, - говорю, - пошли.
Я иду рядом с ним, но руки держу в карманах. Подошли к машине. Тот,
кого я ранил в ногу, сидит в ней. Я его узнал. И я повторяю все, как бы-
ло, а этот в машине морщится от злости и стыда. Окна в машине открыты.
- Правду он сказал? - спрашивает тот, что привел.
- Да, - соглашается тот, что в машине, и ругает в Бога, в душу мать
своих родственников за то, что они его привезли сюда.
А у меня руки все еще в карманах.
- Что это у тебя в карманах? - наконец спрашивает тот, что привел ме-
ня к машине. Уже догадывается о чем-то, слишком близко стоит.
- Гранаты, - говорю, - не деньги же. Я воюю, а не граблю.
- Ты настоящий мужик, - говорит он, - мы к тебе больше ничего не име-
ем.
- Я к вам тоже ничего не имею, - отвечаю ему и иду вместе с ним на-
зад, но руки все-таки держу в карманах.
Так мы и разошлись. Война. Бывают ужасные жестокости с обеих сторон.
Но я, клянусь мамой, ни разу не выстрелил в безоружного человека. Эти
двое не в счет. Я же психанул. Гранатой шарахнули в двух шагах.
- А почему ты не с автоматом вышел, а с гранатами? - спросил отец
мальчика.
- Если бы я вышел с автоматом, - ответил Валико, - получилась бы бой-
ня. А так они растерялись, не поняли, почему я их не боюсь. Я правильно
рассчитал. Я был готов взорваться вместе с ними. И потому твердо и спо-
койно себя держал. Если бы они почувствовали мой мандраж, кто-нибудь
скинул бы автомат. А так они растерялись, а потом было уже поздно.
- Ладно тебе хвастаться, - перебил его отец, - счастливая случайность
тебя спасла и от гранаты гвардейца, и от родственников этого раненого.
По теории вероятности, если два раза подряд повезло, очень мало шансов,
что повезет в третий раз... Учти!.. А ты знаешь, что доктора Георгия
убили?
Он явно обратился к отцу мальчика. У мальчика шкнуло сердце. Он так
хорошо помнил доктора Георгия. Тот жил в доме друга отца. После работы
он выходил во двор и играл с соседями в нарды. Вокруг всегда толпились
мужчины. Доктор Георгий громко шутил, и все покатывались от хохота.
Однажды доктор Георгий рассказал:
- Сегодня еду из больницы в автобусе. Вдруг одна пассажирка кричит:
"Доктор Георгий, вас грабят!" Тут я почувствовал, что парень, стоявший
рядом со мной, шарит у меня в кармане. Я поймал его руку и говорю: "Это
не грабеж, это медицинское обследование". Автобус хохочет. Многие меня
знают. Парень покраснел, как перец. Тут как раз остановка, и я разжал
его руку. Он выпрыгнул из автобуса. Если вор способен краснеть, он еще
может стать человеком.
- За что его убили? - спросил отец мальчика.
- Кто его знает, - ответил дядя Аслан. - Но он громко ругал и гру-
зинских, и абхазских националистов. Я о случившемся узнал от нашей со-
седки. Тогда еще шли бои за Гагры, я места себе не находил, потому что
не знал, мой сын жив или нет.
Двое вооруженных автоматами людей ночью вошли в наш дом и постучали в
двери соседки. Она открыла.
- Нам нужен доктор Георгий, - сказали они, - он в вашем доме живет.
Покажите его квартиру.
- Зачем вам доктор Георгий? - спросила она.
- У нас товарищ тяжело заболел, - сказал один из них, - нам нужен
доктор Георгий.
- Зачем вам доктор Георгий, - ответила соседка, - у меня только что
умер муж. Он был болен и не выдержал всего этого ужаса. От него осталось
много всяких лекарств. Я вам их дам.
Ей сразу не понравились эти двое с автоматами.
- Нам не нужны ваши лекарства, - начиная раздражаться, угрожающим го-
лосом сказал один из них, - нам нужен доктор Георгий. Он должен помочь
нашему товарищу.
С каким-то плохим предчувствием, так она потом рассказывала, она под-
нялась на два этажа и показала на квартиру доктора. Сказать, что она не
знает, где он живет, было бы слишком неправдоподобно для нашей кавказс-
кой жизни.
Показав им на квартиру доктора Георгия, она остановилась на лестнице,
чтобы посмотреть, что они будут делать. Но тут один из них жестко прика-
зал ей:
- Идите к себе. Больше вы нам не нужны.
И она пошла к себе. Ночь. В городе еще идут бои. Одинокая женщина.
Испугалась. Через полчаса она услышала, что внизу завели машину, раздал-
ся шум мотора и стих. Она решила, что это, скорее всего, они увезли док-
тора. Доктор с самого начала войны успел отправить семью в Краснодар. Он
оставался жить с тещей.
Соседка снова поднялась на этаж, где жил доктор, чтобы у тещи узнать,
куда они отвезли его и как с ним обращались. Стучит, стучит в дверь, но
никто ей не отвечает. Думает, может, испугалась, затаилась. Громко кри-
чит: "Тамара! Тамара!" - чтобы та узнала ее голос. Но не было никакого
ответа. И тут она поняла, что дело плохо. Эти двое с автоматами увезли
доктора вместе с тещей. Если доктор им нужен был для больного, зачем им
была нужна его теща, которая к медицине не имела никакого отношения? Она
вернулась в свою квартиру.
На следующий день обо всем мне рассказала. А что я мог сделать? Спро-
сить не у кого. Да и сам места себе не нахожу: не знаю, жив ли сын.
Но вот проходит дней пятнадцать. Бои вокруг Гагр затихли. Однажды
стою возле дома и вижу: по улице едет знакомый капитан милиции. Увидев
меня, остановил машину.
- Ты можешь признать доктора Георгия? - спрашивает, приоткрыв дверцу.
- Конечно, - говорю, - он же в нашем доме жил. А что с ним?
- Кажется, его убили, - отвечает капитан, - если это он. Поехали со
мной. Скажешь, он это или не он.
Мы поехали на окраину города в парк. Там возле пригорка стоял экска-
ватор, а за пригорком валялись два трупа. Это был доктор Георгий и его
теща. По их лицам уже ползали черви. Я узнал доктора по его старым туф-
лям со сбитыми каблуками.
- Это доктор Георгий и его теща, - сказал я.
Экскаваторщик уже вырыл яму.
- А почему не на кладбище похоронить? - спросил я.
- Столько трупов, мы с этим не справимся, - ответил капитан.
Он приказал экскаваторщику перенести ковшом трупы в яму.
- Не буду я переносить трупы, - заупрямился экскаваторщик, - у меня
ковш провоняет.
Капитан стал ругаться с экскаваторщиком, угрожая ему арестом, но тот
явно не хотел подчиняться. В городе бардак. Видно, капитан поймал како-
го-то случайного экскаваторщика.
Тут я подошел к экскаваторщику, вынул все деньги, которые у меня бы-
ли, и молча сунул ему в карман. Там было около пятнадцати тысяч. Экска-
ваторщик молча включил мотор, перенес ковшом оба трупа в яму и завалил
их землей.
Мальчик затаив дыхание слушал рассказ, доносящийся из кухни. Он никак
не мог понять смысла этой подлой жестокости. Он пытался представить, что
думал доктор Георгий, когда его вместе с тещей посадили в машину и по-
везли на окраину города. Ведь он, когда его вывели из дому вместе с те-
щей, не мог не догадаться, что его везут не к больному. Почему он не
кричал? Может, боялся, что выскочат соседи и тогда и их ждет смерть?
В сознании мальчика внезапно рухнуло представление о разумности мира
взрослых. Он так ясно слышал громкий смех доктора Георгия. И вот теперь
его убили взрослые люди. Если бы они при этом ограбили дом доктора, это
хотя бы что-то объясняло. Мародеры. Но они, судя по рассказу друга отца,
ничего не взяли и больше в этот дом не заходили.
Мальчик был начитан для своих двенадцати лет. Из книг, которые он чи-
тал, получалось, что человек с древнейших времен становится все разумней
и разумней. Он читал книжку о первобытных людях и понимал, что там
взрослые наивны и просты, как дети. И это было смешно. И ему казалось,
что люди с веками становятся все разумней и добрей. И теперь он вдруг в
этом разуверился.
Уже гости ушли, родители легли спать, а он все думал и думал. Зачем
становиться взрослым, зачем жить, думал он, если человек не делается
добрей? Бессмысленно. Он мучительно искал доказательств того, что чело-
век делается добрей. Но не находил. Впрочем, поздно ночью он додумался
до одной зацепки и уснул.
Утром отец должен был повести его к зубному врачу. Мальчик был очень
грустным и задумчивым. Отец решил, что он боится предстоящей встречи с
врачом.
- Не бойся, сынок, - сказал он ему, - если будут вырывать зуб, тебе
сделают болеутоляющий укол.
- Я не об этом думаю, - ответил мальчик.
- А о чем? - спросил отец, глядя на любимое лицо сына, кажется осу-
нувшееся за ночь.
- Я думаю о том, - сказал мальчик, - добреет человек или не добреет?
Вообще?
- В каком смысле? - спросил отец, тревожно почувствовав, что мальчик
уходит в какие-то глубины существования и от этого ему плохо. Теперь он
заметил, что лицо сына не только осунулось, но в его больших темных гла-
зах затаилась какая-то космическая грусть. Отцу захотелось поцелуем при-
коснуться к его глазам, оживить их. Но он сдержался, зная, что мальчик
не любит сантименты.
- Сейчас людоедов много? - неожиданно спросил мальчик, напряженно о
чем-то думая.
- Есть кое-какие африканские племена да еще кое-какие островитяне, -
ответил отец, - а зачем тебе это?
- А раньше людоедов было больше? - спросил мальчик строго.
- Да, конечно, - ответил отец, хотя никогда не задумывался над этим.
- А были такие далекие-предалекие времена, когда все люди были людое-
дами? - спросил мальчик очень серьезно.
- По-моему, - ответил отец, - науке об этом ничего не известно.
Мальчик опять сильно задумался.
- Я бы хотел, чтобы все люди когда-то в далекие-предалекие времена
были людоедами, - сказал мальчик.
- Почему? - удивленно спросил отец.
- Тогда бы означало, что люди постепенно добреют, - ответил мальчик.
- Ведь сейчас неизвестно - люди постепенно добреют или нет. Как-то про-
тивно жить, если не знать, что люди постепенно добреют.
Боже, Боже, подумал отец, как ему трудно будет жить. Он почувствовал
всю глубину мальчишеского пессимизма.
- Все-таки люди постепенно добреют, - ответил отец, - но единственное
доказательство этому - культура. Древняя культура имеет своих великих
писателей, а новая - своих. Вот когда ты прочитаешь древних писателей и
сравнишь их, скажем, со Львом Толстым, то поймешь, что он умел любить и
жалеть людей больше древних писателей. И он далеко не один такой. И это
означает, что люди все-таки, хотя и очень медленно, делаются добрей. Ты
читал Льва Толстого?
- Да, - сказал мальчик, - я читал "Хаджи-Мурата".
- Тебе понравилось? - спросил отец.
- Очень, - ответил мальчик, - мне его так жалко, так жалко. Он и Ша-
милю не мог служить, и русским. Потому его и убили... Как дядю Георгия.
- Откуда ты знаешь, что доктора Георгия убили? - настороженно спросил
отец.
- Вчера я лежал, но слышал из кухни ваши голоса, - сказал мальчик.
Отцу стало нехорошо. Он был простой инженер, а среди школьников, с
которыми учился его сын, появилось немало богатых мальчиков, и сын им
завидовал.
Взять хотя бы эту дурацкую историю с "мерседесом". На даче сын его
растрепался своим друзьям, что у них есть "мерседес". Но у них вообще не
было никакой машины. А потом мальчишки, которым он хвастался "мерседе-
сом", оказывается, увидели его родителей, которые ехали в гости со свои-
ми друзьями на их "Жигулях". И они стали смеяться над ним. И он выдумал
дурацкую историю, что папин шофер заболел и родители вынуждены были вос-
пользоваться "Жигулями" друзей.
Объяснить сыну, что богатство не самое главное в жизни, что в жизни
есть гораздо более высокие ценности, было куда легче, чем сейчас. Сейчас
сын неожиданно коснулся, может быть, самого трагического вопроса судьбы
человечества - существует нравственное развитие или нет?
Он знал, что мальчик его умен, но не думал, что его могут волновать
столь сложные проблемы. Хорошо было людям девятнадцатого века, неожидан-
но позавидовал он им. Как тогда наивно верили в прогресс! Дарвин дока-
зал, что человек произошел от обезьяны, значит, светлое будущее челове-
чества обеспечено! Но почему? Даже если человек и произошел от обезьяны,
что сомнительно, так это доказывает способность к прогрессу обезьян, а
не человека. Конечно, думал он, нравственный прогресс, хоть и с провала-
ми в звериную жестокость, существует. Но это дело тысячелетий. И надо
примириться с этим и понять свою жизнь как разумное звено в тысячелетней
цепи. Но как это объяснить сыну?
Когда они вышли из подъезда, он увидел, что прямо напротив их дома в
переулке стоит нищая старушка и кормит бродячих собак. Он ее часто тут
видел, хотя она явно жила не здесь. Нищая хромая старушка на костылях
кормила бродячих собак. Она вынимала из кошелки куриные косточки, куски
хлеба, огрызки колбасы и кидала их собакам.
У него не было никаких сомнений, что старушка все это находит в му-
сорных ящиках. Она с раздумчивой соразмерностью, чтобы не обделить ка-
кую-нибудь собаку, кидала им объедки. И собаки, помахивая хвостами, с
терпеливой покорностью дожидались своего куска. И ни одна из них не ки-
далась к чужой подачке. Казалось, что старушка, справедливо распределяя
между собаками свои приношения, самих собак приучила к справедливости.
- Вот посмотри на эту старушку, - кивнул он сыну, - она великий чело-
век.
- Почему, почему, па? - быстро спросил сын. - Потому что она кормит
бродячих собак?
- Да, - сказал отец, - ты видишь, она инвалид. Скорее всего, одинокая
и бедная, но считает своим долгом кормить этих несчастных собак. Где-то
мерзавцы убивают невинных людей, а тут нищая старушка кормит нищих со-
бак. Добро неистребимо, и оно сильнее зла.
Теперь представь себе злого человека, который всю свою жизнь травил
бродячих собак. Но вот он сам впал в нищету, стал инвалидом и роется в
мусорных ящиках, чтобы добывать объедки и, сунув в них яд, продолжать
травить бродячих собак. Если бы это было возможно, мы могли бы сказать,
что добро и зло равны по силе. Но можешь ли ты представить, что злой че-
ловек в нищете, в инвалидности роется в мусорных ящиках, чтобы травить
собак? Можешь ты это представить?
- Нет, - сказал мальчик, подумав, - он уже не сможет думать о соба-
ках, он будет думать о самом себе.
- Значит, что? - спросил отец с жаром, которого он сам не ожидал от
себя.
- Значит, добро сильней, - ответил мальчик, оглянувшись на увечную
старушку и собак, которые со сдержанной радостью, виляя хвостами, ждали
подачки.
- Да! - воскликнул отец с благодарностью в голосе.
И сын это мгновенно уловил.
- Тогда купи мне жвачку, - вдруг попросил сын как бы в награду за
примирение с этим миром.
- Идет, - сказал отец.
Фазиль Искандер.
Утраты
На следующий день после сороковин в квартире оставались:
муж умершей, его сын, его старенькая мать, родственница Зенона,
приехавшая из деревни и помогавшая по дому, и сам Зенон, брат
умершей.
Большое число людей, пришедших и приехавших на сороковины
и как бы временно самим своим огромным числом и любовью к
сестре заполнивших дом, теперь, отхлынув, еще сильнее
подчеркнули зияние невосполнимой пустоты.
Сестры нет, и никогда ее больше не будет. С такой
поразительной трезвостью Зенон до сих пор не осознавал эту
мысль. Похороны прошли в каком-то почти нереальном полусне...
Перед смертью сестры Зенон был в Москве у себя дома. После
многомесячного перерыва на него навалилась работа, и он уже
несколько дней часов по двенадцать не отрывался от машинки, как
вдруг раздался междугородный телефонный звонок.
-- Твоя сестра умерла час назад! -- резко прокричал зять и
положил трубку.
И хотя смерть сестры ожидали, Зенон не думал, что это
будет так скоро. Грубая краткость сообщения мгновенно
ввинтилась в мозг, но Зенон тогда не пытался анализировать ее
причины.
Позже, когда он приехал, родственники, слышавшие, что
сказал ему в трубку зять, и переживающие, что тот без всякой
подготовки разом выложил ему всю правду, как бы извинялись за
него перед Зеноном. И только тут он сам понял, в чем дело.
Зять Зенона голосом своим бессознательно перебросил на
него часть раздавливавшей его непомерной тяжести случившегося.
Сбросить часть этой тяжести только и можно было на Зенона,
брата умершей, зная, что только он ее и может принять всей
полнотой горя.
Но обо всем этом Зенон подумал гораздо позже. А тогда он
взял билет на самолет вечернего рейса, вернулся домой и снова
сел за работу. Работа шла, и он не понимал, почему бы не
работать. Работа шла, но сердце его впервые за всю взрослую
жизнь по-настоящему болело. Видимо, там тоже шла какая-то
работа.
И Зенон впервые в жизни работал, посасывая холодящий рот
валидол. Вкус его напоминал какие-то конфеты детства, но он не
мог и не пытался вспомнить, что это за конфеты, да и не уверен
был, что именно холодящий рот валидол напоминает детство, а не
боль в сердце.
В детстве иногда что-то резко сдавливало сердце, и, как
теперь понимал Зенон, это было следствием непомерного запаса
доверия к миру, и когда какое-нибудь событие протыкало это
доверие -- возникала боль.
Но в детстве запасы этого доверия были так велики, что
отверстие боли почти мгновенно замыкалось и нередко детские
слезы сглатывались уже улыбающимся, любящим ртом. Теперешняя
боль была другая. Это было началом общей усталости доверять,
проверять, жить...
Он продолжал работать, и товарищ, позвонивший ему, чтобы
выразить сочувствие, услышав стук машинки в телефонной трубке,
удивленно спросил у жены Зенона:
-- Он работает?
-- Да,-- сказала жена, видимо сама не зная, как это
оценить.
Потом был долгий ночной кошмар ожидания вылета в здании
аэропорта. Время вылета все время отодвигалось. Да и другие
рейсы отодвигались. Люди слонялись по залам ожидания, стояли в
очереди, проталкиваясь к справочной и к буфетным стойкам. Все
скамейки были заняты, и Зенон безостановочно ходил, почти не
замечая вокруг никого, а работа продолжала гудеть в голове.
Иногда она выплескивалась, как рыба из воды, готовой,
осмысленной фразой, иногда возвращала сознание, а точнее, слух
к какому-то уже написанному месту и через неприятно настойчивое
звучание этого места показывала, что там есть какая-то
неточность или фальшь. Зенон вслушивался в звучание этого места
и, уже разумом или слухом одновременно обнимая вещь целиком,
сознавал, что именно и почему звучит неточно и фальшиво.
Предстоящие похороны никак не отражались на характере
того, над чем он мысленно продолжал работать. Мелодия
повествования была поймана раньше постигшего его горя и уже
двигалась по своим законам, только изредка, в собственных
грустных местах, слегка углубляясь.
Подобно тому, как человек, видящий кошмарный,
фантастический сон, не перестает лежать в своей постели, в
своей собственной безопасной квартире, Зенон одновременно
находился в безопасной, нормальной реальности работы своего
воображения, а жизнь с реальностью смерти сестры и этой
бесконечной ночью в аэропорту была кошмарным сном, который, по
каким-то законам кошмарного сна почему-то нельзя было прервать,
а надо было смотреть и смотреть.
Пока был открыт ресторан, он несколько раз заходил туда и
выпивал коньяк -- и тогда кошмар окружающей реальности немного
смягчался, а работа продолжала идти своим чередом.
Но после закрытия ресторана уже нечем было смягчить этот
кошмар, а тут время от времени стал попадаться на глаза земляк,
еще более жуткий, чем эта ночь.
Много лет тому назад, во времена молодости Зенона, этот
его земляк был большим человеком в масштабах Абхазии. Он тогда
знал Зенона как начинающего писателя и недолюбливал его за
некоторую сатирическую направленность его творчества, каковую
считал плачевным результатом отсутствия в авторе сынолюбия по
отношению к отчему краю.
Но с тех пор как он был снят со своей работы, а потом уже
через некоторое время и вовсе был вынужден уйти на пенсию, он
стал проявлять к Зенону пристальный интерес, стараясь в часы
случайных встреч на бульваре или в кофейнях привлекать его
внимание именно к теневым сторонам жизни отчего края.
И хотя он давно был по ту сторону власти, но упрямо
продолжал с таким апломбом рассуждать о мероприятиях местного
начальства, как будто с его мнением кто-то где-то продолжает
считаться.
Вообще от облика его исходило ощущение нечистоплотного
трепыхания между жизнью и смертью, одновременное оскорбление и
той и другой. Для живого он слишком явно смердил, для мертвого
он был непристойно суетлив, как бы постоянно и глумливо
подмигивая из гроба.
Зенону не всегда удавалось быстро отделаться от этого
несносного пенсионера, и потому что он не любил всякую
грубость, и потому что этот жалкий старикашка был потоптан
самой жизнью, и какая-то естественная брезгливость заставляла
Зенона осторожничать с ним, чтобы случайно не дотоптать.
Кроме всего этого, Зенон чувствовал, что все-таки
испытывает еще и любопытство к самому веществу пошлости,
заключенному в этом человеке. Он хотел понять. при помощи
какого мотора действует человек, отказавшийся от мотора
нравственности. Ведь должен все-таки находиться какой-то
двигатель и внутри пошлости?
Увы, с годами Зенон убедился, что двигатель пошлости --
сама пошлость. Но тогда, пытаясь кое-что выведать у этого
старикашки, он направлял беседу с ним на времена, когда тот еще
не был такой развалиной, а, напротив, был новенькой,
черноморской крепостцой усатого кумира, новенькой, хотя и
халтурно сколоченной, как потом выяснилось.
Но выведать ничего не удавалось, старикашка увиливал от
острых вопросов. Правда, он упрямо придерживался той мысли, что
порядок тогда был отменным, хотя, конечно, правопорядок и
прихрамывал.
Однажды он все-таки как бы раскололся.
-- Хорошо, я тебе открою один секрет,-- прошепелявил он,
слегка озираясь,-- а ты его используй, как хочешь... Я тебе
документы тоже достану...
Зенон замер, как охотничья собака.
-- Этот товарищ,-- старикашка кивнул наверх и назвал
работника, который сейчас занимал его бывшее место,-- в тысяча
девятьсот тридцать четвертом году убил человека... Я тебе
документы представлю...
Зенон тогда не мог удержаться от хохота. В тридцать
четвертом году работнику, о котором шла речь, едва ли было
четыре года, если он вообще тогда был. Комплекс возмездия
создал в голове старикашки миф, но подвела склеротическая
неряшливость чувства времени.
Сейчас он сидел на скамейке, старчески розоватый, с
водянистым студнем голубых глаз, которые, казалось, уже мало
что видят, однако он первым узнал Зенона и закивал ему в том
смысле, что есть, есть о чем поговорить!
Зенон кивнул в ответ, но не двинулся в его сторону. Поняв,
что Зенон не собирается с ним разговаривать, старикашка
многозначительно покачал головой, показывая, что такая задержка
с вылетом никак не могла произойти во времена его общественной
деятельности, и при этом он каким-то особенно противным
подмигиванием студенистых глаз дал знать Зенону, что поощряет
его сатирические возможности для наказания виновных в задержке
вылета.
Зенон уже прошел мимо своего земляка, когда осознал, что
тот сжимал в одной руке в нескольких местах перевязанный пучок
из четырех или, по крайней мере, из трех новеньких палок. Это
были обыкновенные палки, которыми пользуются старики.
Зенон прекрасно знал, что провинция вывозит из Москвы
всевозможные продукты, но чтобы в Москву ехали за палками или,
случайно наткнувшись на них в продаже, покупали про запас,
этого он не мог представить. И зачем ему столько палок? Неужели
он надеется их пережить? Само отсутствие понимания собственной
смертности порождает пошлость, думал Зенон, или благодаря
отсутствию этого чувства уже существующая пошлость
накурдючивается жиром?
За ночь Зенон, забывая о нем, снова несколько раз проходил
мимо него, и тот каждый раз гримасами, жестами, а также
подмигиванием своих водянистых глаз настаивал на абсолютной
необходимости со стороны Зенона покарать сатирическим пером
виновников задержки вылета.
При этом он почему-то совершенно не стеснялся того, что
Зенон на его жесты не реагирует.
К утру всех ожидающих самолет, на котором должен был
лететь Зенон, загнали в какой-то отсек, откуда после проверки
билетов и просвечивания на предмет пронесения оружия вывели из
здания аэропорта, но автобус почему-то долго не подходил, и в
конце концов всех снова отогнали в помещение.
Через некоторое время их опять вывели наружу, и пассажиры
на этот раз мужественно приготовились к ожиданию автобуса, но
мужество как-то не понадобилось, потому что автобус подошел
почти сразу и подвез их к самолету.
Самолет загрузили, и пассажиры, ожидавшие всю ночь вылета
и наконец рассевшиеся по своим местам, пришли в необыкновенное
возбуждение, не только прощая и судьбу и Аэрофлот за эту
бессонную ночь, но как бы благодаря их за сиюминутную остроту
удовольствия, эйфорию, вызванную чувством преодоления всех
трудностей и потому заслуженной достигнутостью предвзлетного
состояния. Но тут опять произошла какая-то осечка. Самолет еще
около часу простоял на аэродроме.
Зенон случайно обернулся и поймал терпеливо ждущий взгляд
старика, умоляющий его включить в список потерь и это долгое,
незаконное ожидание вылета уже внутри издевательски
неподвижного самолета. Зенон резко отвернулся, отсекая от
общего кошмара этого кошмарного старикашку.
Вообще лица людей, пока он слонялся по зданию аэропорта,
хотя он их видел краем глаза, внушали Зенону отвращение.
Казалось, они все время, хотя и неизвестно перед кем, на всякий
случай, отстаивают право на несущественность своего
существования. А когда-то он так любил рассматривать на
вокзалах и в аэропортах лица людей. Какая это была тайная
обжираловка любви и любопытства!
А сейчас только лица детей и стариков (кроме этого
поганого старикашки!) были все еще приятны Зенону. Может быть,
мимоходом подумал он, дело в том, что дети это люди, еще не
научившиеся лгать, а старики это люди, которым уже незачем
лгать.
На заре самолет приземлился. Перед выходом на трап Зенон
опять встретился взглядом с этим старикашкой, и тот не только
своими подрагивающими студнями глаз напомнил ему о
необходимости разоблачения виновников задержки вылета, но и
жестом руки, сжимавшей пучок связанных палок, посоветовал ему
быть потверже, не смягчать общую картину безобразия ложным
благополучием приземления, потому что другого выхода у них
просто не было, и взлетевший самолет им надо было, так или
иначе, посадить.
...Хотя таксистам, толпящимся у здания аэропорта, явно
нечего было делать, но на вопрос Зенона: "Поедем в город?" --
почему-то никто не ответил, и только через несколько долгих
секунд, так как Зенон продолжал стоять перед ними, сиротливо
взгрустнувшими с выражением: "Обижаешь, земляк" -- один из
таксистов, словно исправляя неловкость, созданную неуместным
вопросом Зенона, вышел из толпы и очень неохотно отправился к
своей машине. Зенон подсел, и они поехали.
Сколько он ни прилетал сюда, таксисты всегда неохотно
брали его в город, словно все они ждали какого-то более ценного
груза, чем человек, или более дальнего рейса, чем город, хотя и
толпились здесь часами без дела.
...Зенон поймал себя на мысли, что и сам хотел бы сейчас
ехать более дальним, более нескончаемым рейсом...
Машина подъехала к дому, где жила сестра... Где еще вчера
жила сестра. Он расплатился с таксистом и впервые безошибочно
поднялся по лестнице до нужного этажа. А раньше, бывало, в день
приезда почему-то всегда путал этажи: то ли пятый, то ли
шестой, а то и седьмой...
Счастливая беспечность памяти никогда не удерживала этаж,
на котором жила сестра. Обычно, после годичной разлуки, даже
было приятно поплутать по этажам, прежде чем распахнется ее
дверь и она, сияя, бросится его целовать!
Смерть сестры отсекла уже эту маленькую вольность --
теперь ошибиться было нельзя, и он не ошибся. Жизнь близких,
мельком подумал он, обеспечивала безопасность и даже роскошь
его вечной рассеянности к мелочам быта.
Он позвонил в дверь. Несмотря на ранний час, зять не спал.
Высокий, с диковато ввалившимися глазами, он открыл ему дверь и
ввел в квартиру.
Прикрытая покрывалом, сестра лежала в самой большой из
трех комнат. Зять подвел его к ней, и Зенон, преодолевая
неестественность этой яви, ступал за ним, не понимая, почему
таким высоким над тканью покрывала кажется тело сестры, словно
вздыбленное ужасом последней борьбы жизни со смертью, последним
взрывом непримиримости с концом.
Зять приподнял и отодвинул покрывало, и Зенон поцеловал
холодный лоб сестры. Зять издал странный, горловой звук
заглотанного рыдания. Зенон вспомнил абхазский обычай: муж не
плачет над трупом жены. По-видимому -- часть общего горского
культа сдержанности.
Потом они зашли на кухню. Зять приготовил кофе по-турецки.
Зенон немного освежился этим кофе после бессонной ночи.
...Остальные дни до похорон и сами похороны остались в
голове в виде тяжелого, притупленного в болевых ощущениях самим
своим обилием, горя. И только резкой болью время от времени
всплывала перед глазами большая фигура сына сестры, неуклюже
сотрясающаяся в неумелых рыданиях. Поздний, единственный,
ласковый, заласканный сын, и, может быть, потому эти
разрывающие душу неумелые рыдания.
И были бесконечные процессии учителей, учеников, бывших
учеников, соседей, родственников. Нет, это была не только дань
кавказской традиции похорон, сестру и в самом деле любили. Она
была такой доброжелательной, такой улыбчивой, такой контактной,
как сейчас говорят. Вечно у нее на кухне щебетали соседки.
Теперь кончилось все.
Сестра болела, уже не вставая, восемь месяцев. У нее была
редчайшая для южан и смертельная для всех болезнь -- рассеянный
склероз. Конец был предсказан врачами, но Зенон надеялся, что
где-нибудь в мире, может быть, только что появилось новое
лекарство. Он связался с друзьями, живущими на Западе, и те
быстро купили все новейшие лекарства и столь же быстро с
оказией переслали их в Москву.
Зенон достал телефон московского профессора, по слухам
лучшего специалиста по рассеянному склерозу, и прочел ему
названия лекарств. Профессор ошарашил его ответом на незаданный
вопрос:
-- Знаю... Барахло все это...
Странное дело быть специалистом или лучшим специалистом по
заведомо неизлечимой болезни. Но ведь есть специалисты и по
неизлечимым формам рака. На каких-то стадиях, каким-то больным
они, наверное, помогают. Конечно, старик профессор оказался
прав: лекарства ничего не дали. Но он сделал все, что мог. Он
послал с Зеноном в Абхазию своего лучшего помощника. Тот,
осмотрев сестру, подтвердил диагноз. Правда, он обещал, что
возможна ремиссия, то есть временное улучшение, но ремиссии не
последовало.
Восемь месяцев сестра, конечно, не зная правды о своей
болезни, упорно держалась за жизнь. За это время Зенон
несколько раз приезжал к сестре и каждый раз бывал растроган
необыкновенным добросердечием соседей, подруг, которые
ежедневно все это время готовили еду, кормили больную,
ухаживали за ней и присматривали за домом.
И каждый вечер приходила женщина-врач, до этого едва
знакомая. Просто сын ее год или два учился в классе, где
преподавала сестра. Эта женщина, разумеется, совершенно
бесплатно, часами делала массажи и другие процедуры в попытке
вернуть жизнь угасающим мышцам. Что объединяло всех этих людей,
думал Зенон, людей разных профессий и разных национальностей, в
едином многомесячном порыве любви и милосердия?
Конечно, свет души его сестры, на который, сами благодарно
светясь, слетались ее подруги, соседи, знакомые. Люди стремятся
друг к другу, видимо, по признаку душевной близости, где нету
разницы в нациях, в профессиях и даже в уровне благосостояния.
А когда нет у людей душевной общности, они объединяются по
национально-видовому признаку, как стая. И опасны, как стая.
Да, сестра стойко переносила все процедуры, терпеливо пила
лекарства и не теряла надежды на выздоровление. И только
однажды она сказала фразу, перевернувшую душу Зенона. Глубоко
вздохнув, она сказала:
-- Мы не должны были покидать нашу деревню... Это было
ошибкой...
Она имела в виду горную деревушку, где родилась их мама.
Но разве у них кто-нибудь спрашивал, где жить? Мама вышла замуж
за отца, который жил в городе и привез ее к себе. Сестра,
конечно, все это помнила, но то, что она говорила, было более
глубокой правдой. Да, они жили в городе, но то ли слишком много
времени в детстве проводили в горах, то ли материнские гены
оказались столь сильны, но Зенон и сам так думал уже много лет.
Он думал об этом мучительно. Да, мы не должны были
спускаться в долину, а я, думал Зенон, не должен был переезжать
в долину долин -- в Москву. Но ему и в голову никогда не
приходило, что его добродушная, веселая даже, можно сказать,
хохотушка-сестра могла хотя бы на минуту задуматься над этой
горькой проблемой.
Зенону казалось, что сам он только через свою профессию
понял это, но как его сестра пришла к такой же мысли? Неужели
болезнь? Нет, она была умницей от природы! Как плохо мы знаем
своих близких! Уметь так прожить свою жизнь, чтобы все или
почти все окружающие тебя любили,-- это и есть высшая доблесть
ума! Ум, подчинившийся душе, это и есть высший ум. Цель
человеческая -- хороший человек, и никакой другой цели нет и не
может быть.
Сколько раз наблюдал Зенон в той среде, где он жил, людей,
которые в свой мозг, растянутый, как мочевой пузырь кавказского
тамады, впихивали сотни и тысячи книг и умели неплохо о них
говорить, но своей ничтожной, неразвитой душонкой не могли
понять смысла человеческого благородства, доброты, темнели от
зависти, подло злословили, если их товарищ добивался большего,
чем они.
Эти странные люди беспрерывно говорили о лучшем будущем
страны, но, заметив лучшее настоящее ближнего, бледнели от
обиды.
А сестра жила легко, хотя нелегкой жизнью. Имея свою
зарплату учительницы и зарплату мужа, инженера-физика, она
все-таки вечно держала учеников -- денег не хватало, жизнь в
курортном городе особенно дорога. Почти все соседи по дому были
более состоятельны, но она никогда не испытывала к ним никакой
зависти.
-- Каждому свое,-- смеялась она,-- зато нам воры не
страшны.
...Обо всем этом Зенон вспоминал на следующий день после
сороковин, когда схлынули гости и он сидел вместе с зятем, его
матерью и собственной родственницей в той комнате, где сорок
дней тому назад стоял гроб сестры.
Странно, но сейчас находиться в доме сестры было больней,
чем тогда, когда она мертвая здесь лежала. Словно мертвая в
своем доме она еще чуть-чуть принадлежала своему дому, своему
мужу, своему сыну, ну и ему, Зенону, конечно.
А может, дело в том, что теперь, когда он сам уже
внутренне не работал, потому что иссякло вдохновение, его
духовное зрение полностью совпадало с действительностью,
которую он видел, как четкий пейзаж в хорошо отрегулированном
бинокле. И этот пейзаж означал: в доме сестры нет и никогда не
будет сестры.
Уже был вечер. Мерцал экран телевизора, но за картиной
следили только женщины -- родственница Зенона и мать зятя.
Зенон временами поглядывал на свою родственницу, о которой
он когда-то писал, и как ему казалось, это были хорошие
страницы. Поглядывая на модель своего образа и сравнивая их, он
чувствовал странное удовлетворение сходством модели с образом,
а не наоборот.
В его сознании давно уже оригиналом стал написанный им
портрет, но сейчас, глядя на модель, он испытывал поощрительное
удовлетворение моделью за то, что она похожа на свой образ,
словно она, родственница, кстати, абсолютно не подозревавшая о
существовании своего словесного портрета, тем не менее
старается быть на него похожим и, несмотря на время, все еще
преуспевает в этом.
Однако пора бы ей выглядеть старухой, думал Зенон, глядя
на нее. В горной деревушке, еще совсем пацаном, он помнил ее
уже цветущей женщиной, беспрерывно, почти ежегодно рожавшей
детей, а сейчас у нее уже были правнуки, но она еще была мало
похожа на старуху.
Зато идеальной кавказской старухой выглядела
девяностолетняя мать мужа сестры. В черной одежде, с черным
платком на голове, она сидела на стуле и неподвижным взглядом
смотрела на экран.
Она все еще жила в своем доме в горной деревушке, а два ее
сына жили здесь в городе. Как они ни уговаривали ее переехать в
город, она упорно отказывалась, хотя иногда приезжала погостить
на день -- на два или ее привозили, если она всерьез
заболевала.
Почти одинокая жизнь старенькой матери в горной деревушке
тревожила сыновей, но мать не выносила городской жизни и
наотрез отказалась переехать. Она еще была в силе подоить
корову, приготовить себе еду, но на большее ее уже не хватало.
Каждую весну муж сестры ездил в деревню к матери,
вспахивал приусадебный участок, засевал его кукурузой, летом
мотыжил, осенью собирал урожай кукурузы и винограда, из
которого выдавливал вино. Все это было неудобно, хлопотно, но
переупрямить старенькую мать уже и не пытались.
В доме с ней жил приблудный алкаш из России. Она с ним
кое-как объяснялась по-русски. Когда она прибаливала, он за ней
ухаживал, когда он запивал, она за ним приглядывала.
Так они жили уже много лет, но сыновьям было страшновато,
что внезапная болезнь матери совпадет с запойным состоянием ее
постояльца, и было бы горестно и позорно, если бы мать умерла в
одиночестве. Правда, там неподалеку жили еще родственники, и
они время от времени приходили проведать старушку, но здесь, в
городе, сыновьям было тревожно за нее.
Сейчас старушка внимательно следила за тем, что происходит
на экране телевизора. Зенон знал, что она никак не совладает с
мыслью, что все происходящее на экране это некий мираж и люди,
действующие и говорящие там, не имеют никакого соприкосновения
с квартирой ее сына.
Не подготовленная привычкой смотреть кино, она уже в
глубокой старости, приезжая в город из своей деревушки,
увлеклась телевизором, то и дело забывая о физической
условности жизни на экране.
Иногда, по логике своего восприятия, она делала забавные
замечания по поводу происходящего, а когда ей объясняли, что
все это не имеет отношения к ним, глядящим в телевизор, она
пристыженно оправдывалась, говоря, что и сама знает об этом.
Сестра как-то рассказывала Зенону, что однажды, когда
бабка больная лежала в этой комнате, а она хотела переодеть ее
в свежую рубашку, бабка, кивнув на телевизор, сказала:
-- Неужто я при таком котоголовом начальнике буду
переодеваться?!
-- Пришлось выключить! -- смеясь, закончила сестра свой
рассказ. Они оба тогда хорошо посмеялись, потому что старушка
довольно точно нарисовала портрет известного диктора
телевидения.
Лет десять тому назад местный фотокор, очутившись в ее
горной деревушке то ли ко Дню Победы, то ли по вдохновению,
сделал с нее снимок, на котором она изображена с фотографией
сына, убитого во время войны под Севастополем. Снимок получился
на редкость удачным и позже был перепечатан московской газетой,
и, если верить фотокору, даже за рубежом его перепечатали.
Благородное, удлиненное, морщинистое лицо старушки,
скорбно склоненное над фотографией бравого бойца, в самом деле
производило сильное впечатление. Оно пронзало чувством
длительности, непрерывности, беспредельности материнской боли.
Казалось, в день известия о смерти сына мать взяла в руки эту
фотографию и, не выпуская ее из рук, постарела.
Старушка, разумеется, о своем прославленном снимке ничего
не знала, а если что-то когда-то и слышала, то давно забыла. Но
о сыне, погибшем в войну, она говорила всегда. И, словно
извиняясь за безутешность свою, она обычно объясняла:
-- Если б он хоть кровиночку свою оставил... Мальчиком
убили его немцы...
Зять, видно что-то вспомнив, обернулся к Зенону и, кивнув
на мать посветлевшим лицом, сказал:
-- Маму молодой я почему-то всегда вспоминаю в связи с
черной оспой, которая примерно в тридцать третьем году
вспыхнула в нашей деревне. Хотя, зная ее возраст, я понимаю,
что мама тогда уже была не так молода, но видится она мне из
того времени почему-то очень молодой. Может быть, потому что
мне самому тогда было лет десять. Черную оспу абхазцы именуют
Царским Гонцом. Непонятно, когда и откуда пришло это название.
Ясно одно -- оно из глубокой древности.
Однажды из дома нашего соседа Альяса, жившего повыше нас
метров на двести, раздался чей-то голос:
"Эй, слушайте! Царский Гонец пришел в наш дом, Царский
Гонец! Передайте людям!"
У нас в доме все взрослые выскочили во двор. Отец, мать,
братья отца. И мы, детвора, ничего не понимая, побежали следом.
По лицам взрослых я чувствовал, что случилось что-то
необыкновенное, а что именно, не знал. Слова "Царский Гонец"
для меня звучали нелепо. Что-то вроде слов из детской сказки.
Лица взрослых окаменели, выражая ужас, тревогу, внимание. Они
вслушивались в голос оттуда.
"Что случилось, мама, что?!" -- приставал я к матери,
дергая ее за рукав.
"Тише! -- отмахивалась она.-- Дай послушать!"
Оказалось, что сам хозяин Альяс заболел черной оспой. Отец
закричал в ответ на голос оттуда, что сейчас же оседлает свою
лошадь, чтобы известить о случившемся в соседнем селе.
"Кого, кого он должен известить,-- спросил я, проникаясь
непонятным волнением взрослых,-- родственников?" Я чувствовал
волнение взрослых, отчасти сам проникся им, но, конечно, не
понимал, что наступает великая стихия зла, а не просто болезнь,
постигшая хозяина соседнего дома.
"Нет,-- сказала мама,-- Царский Гонец -- это страшная
болезнь. Но человек, переболевший ею, если выживет, уже не
может заразиться этой болезнью. Поэтому переболевшие Царским
Гонцом приходят ухаживать за больным, чтобы домашние к нему не
подходили и не заражались... Скоро они начнут прибывать..."
Тут раздался голос соседей, живших пониже нас. Они
почувствовали какую-то особую тревогу в нашей перекличке с
домом Альяса и спрашивали, что случилось. Отец ответил им и,
назвав село, в которое он едет, посоветовал ехать с этой черной
вестью в другое село.
Потом он поймал свою лошадь, она случайно паслась возле
самого дома, и, надев на нее уздечку, ввел во двор...
Тут рассказ зятя был прерван появлением сына. Он пришел из
кухни, где сидел и читал книгу. Он был такой же большой, как
отец, но разрез глаз и разлет бровей -- материнские. Отец
взглянул на сына и с какой-то странной озабоченностью вдруг
спросил:
-- Мама пришла с работы?
Сын пожал плечами и, посмотрев на отца с грустным
недоумением, молча придвинул себе стул, уселся на него верхом
и, опершись подбородком на спинку, уставился в телевизор.
-- Ха! -- смущенно хмыкнул отец и, взглянув на Зенона,
сказал: -- Никак не могу привыкнуть... Уже несколько раз так
спрашивал. Обычно она в это время приходила с работы... Да-а...
Ну, так вот... На следующий день отец вернулся из соседней
деревни, где рассказал о случившемся в доме Альяса. Я понял,
что вот так по цепочке весть о том, что у нас появился Царский
Гонец, будет передаваться из деревни в деревню.
Мать строго-настрого запретила мне подходить к дому Альяса
без сопровождения взрослых, но я не выдержал и через два дня
украдкой подошел к его усадьбе. Человек десять незнакомых мне
людей, с лицами рябыми, как я догадался, от оспы, ходили по
двору и почему-то очень громко, словно сквозь бурю
случившегося, переговаривались. Двое или трое, стоя посреди
двора, сжигали какую-то ветошь и домашнюю рухлядь. Мне
показалось, что языки пламени, то захлебываясь от бессилия, то
яростно вздымаясь, пожирают зараженные вещи. Остальные тащили
из ближайшего лесна заостренные колья и вязанки свежих,
очищенных от листьев ветвей рододендрона.
"Для чего это они?" -- спросил я у охотника Щаадата,
который, как и я, стоял возле усадьбы и следил за тем, что
происходит во дворе.
"Они хотят новым плетнем обнести усадьбу",-- сказал
Щаадат.
"Почему новым,-- спросил я,-- а старый что, будут
сносить?"
"Не в этом дело,-- сказал охотник Щаадат,-- новый плетень
должен быть такой густой, чтобы даже мышка из усадьбы в деревню
не могла пронести Царского Гонца... А старый плетень трогать
незачем... Вон видишь дом Эсната?"
Дом Эсната стоял прямо над домом Альяса выше по горе. Я
хорошо знал этот дом, бывал там.
"Конечно,-- говорю,-- я там бывал много раз".
"Так вот,-- сказал охотник Щаадат,-- сейчас там никто не
живет".
"Перемерли от Царского Гонца?!" -- ужаснулся я,
одновременно удивляясь, что нас об этом не известили.
"Нет,-- сказал Щаадат,-- им велели переселиться к
родственникам. Они могут заразиться, потому что на их дом ветер
задувает со стороны дома Альяса".
"Они навсегда переселились?" -- спросил я.
"Нет,-- сказал Щаадат,-- если Альяс умрет и больше никто
не заразится в доме или если он выздоровеет, они вернутся в
свой дом. А всех домашних Альяса и тех, что пришли навещать
его, когда бывалый человек распознал его болезнь, не выпустят
из дому, пока не убедятся, что они не заразились от Альяса".
Этот охотник Щаадат был удивительным человеком. Он обладал
сверхъестественным чутьем на добычу. Он во сне видел место, где
пасется его будущий охотничий трофей. И он по древнему
абхазскому обычаю, который теперь уже почти никто не знает,
никогда во время охоты не убивал больше одного травоядного
животного, даже если набредал па стадо. У него...
На этом месте сын неожиданно прервал рассказ отца. Он,
видно, слушал его, хотя и не отрывался от телевизора.
-- Папа, что у тебя за привычка.-- раздраженно обернулся
он на отца,-- вечно ты начинаешь рассказывать про одно, а потом
тебя заносит совсем в другую сторону?!
-- Да! -- кивнул отец и с некоторым смущением взглянул на
Зенона, сидевшего рядом на диване,-- Его мать тоже за это часто
меня ругала. Я как-то увлекаюсь подробностями и захожу в
какие-то никому не нужные дебри... Его мать тоже меня часто
упрекала в этом...
Было похоже, что он с удовольствием повторил эти слова. На
самом деле, по мнению Зенона, упрекать его было не в чем. Он
был прирожденным рассказчиком, и ветвистость его рассказов
только подчеркивала подлинность самого древа жизни, которое он
описывал.
Раньше Зенон, слушая его рассказы и оценивая их внутренний
талант, пытался, как, впрочем, и всех рассказчиков подобного
рода, уговорить его писать самому. Не чувство приоритета
двигало им, ему было плевать на этот приоритет, а чувство долга
перед искусством толкало его на это. Он считал аморальным
упускать хотя бы один шанс из ста, если этот рассказчик
потенциально способен сам описать свои впечатления лучше него.
Впрочем, никогда из этого ничего путного не получалось.
Те, что умели хорошо рассказывать, так и не попытались записать
свои рассказы, несмотря на его уговоры. А те, что сами что-то
писали и приходили к нему со своими писаниями, никогда не были
хорошими рассказчиками. По-видимому, дар устного рассказчика
самоосуществляется в устном рассказе и у нормального носителя
этого дара просто не возникает потребности повторяться на
бумаге.
-- Так что же все-таки случилось с охотником Щаадатом? --
спросил Зенон. Он кое-что и раньше слышал об этом прославленном
охотнике и хотел знать о нем больше.
-- Несчастный случай после войны,-- неуверенно начал зять,
видимо все еще смущаясь замечанием сына, но постепенно (дар!)
голос его становился уверенней,-- Щаадат, видимо, обладал
необычайно хрупкой душевной организацией... Его охотничье
ясновиденье, вероятно, тоже как-то было связано с этой хрупкой
душевной организацией.
Я уже говорил, что он, в согласии с древнейшими нашими
охотничьими обычаями, никогда не убивал больше одной косули,
серны или тура, даже если набредал на стадо.
И вот после войны, когда он со своими товарищами --
пастухами -- жил на альпийских лугах, к ним погостить и
поохотиться приехал то ли родственник, то ли знакомый... Уж не
помню кто... Да это и неважно...
Важно, что он был негодяем. И вот этот негодяй во время
охотничьей вылазки набрел на стадо косуль в девять голов. Они
паслись в таком месте, где с одной стороны была пропасть, а с
другой стороны он перегородил единственный выход. Одну за
другой, спокойно перезаряжая винтовку, он убил все девять
косуль, заметавшихся, обезумев от страха, на узкой лужайке.
Мало этого. Видимо решив, по своему разумению, подшутить
над старым охотником и его правилами охоты, он, не предупредив
о содеянном, привел Щаадата на место своего палачества.
"Что ты наделал?!" -- говорят, вскричал старый охотник,
увидев груду наваленных друг на друга косуль, и упал без
сознания.
Охотник-убийца, испугавшись случившегося, побежал за
остальными пастухами Через пару часов те пришли и привели
Щаадата в чувство. То ли от долгого лежания на мокрой
альпийской траве, то ли еще от чего, но Щаадата всю ночь
колотил озноб и он никак не мог согреться у костра. А потом
через некоторое время он заболел чахоткой -- скоротечной -- и
умер. Вот так, брат...
Он замолк, о чем-то задумавшись и рассеянно поглядывая на
телевизор. Потом взглянул на мать и, отключившись от своих
мыслей, усмешливо кивнул Зенону. Старушка, глядя на экран,
что-то вполголоса бормотала. На экране по ходу сюжета герои
мутузили друг друга.
-- Идите, идите, отсюда,-- бормотала старушка
по-абхазски,-- пришли в дом моего сына и свалку тут
устраивают... Бесстыжие... Если ты пришел в гости, так и
держись, как гость...
-- Да нет их здесь! -- вскричала родственница Зенона.--
Это только кажется, что они здесь! На самом деле они в Москве!
В Москве!
Она теперь жила не в горной деревушке, а в долинном селе,
где давно приспособилась к телевизору.
-- Знаю, знаю,-- вздрогнула старушка от ее зычного голоса.
-- ...Так вот,-- взглянув на Зенона и взглядом напоминая,
что он возвращается к основному руслу рассказа, зять
продолжал,-- через два дня после моего подхода к дому Альяса
отец сказал: "Сегодня наша очередь кормить гостей".
Оказывается, соседи по очереди каждый день приносили еду в
дом Альяса. Мама зарезала четырех кур, поджарила их, напекла
десяток хачапури, уложила все это в корзину, и мы пошли к дому
Альяса. Мне почему-то особенно ярко видится этот солнечный
день. Мы с мамой подымаемся по каменистой горной тропке.
Движения мамы легкие, гибкие, она явно взволнована, может быть,
самой своей миссией милосердия, может быть, потому, что должна
там встретиться и говорить с чужими, незнакомыми людьми. И я,
мальчишка, чувствуя ее смущение, а сам этого смущения не
чувствуя, потому что уже был там, кажусь самому себе старше, а
мама мне кажется моложе, чем она есть.
И вдруг чудо! Новенький плетень метров на десять снаружи
от старого плетня окружает большой приусадебный участок Альяса.
Он был почти готов. С противоположной стороны оставалось еще
небольшое неогороженное пространство, и там возилось несколько
человек, всаживая в землю колья и плотно оплетая их свежими
ветвями рододендрона. Ограда плетня сходилась к новеньким
воротцам с длинной выдвижной кормушкой.
Когда мы поднялись к воротцам, вслед за нами по другой
тропе подошли три человека с лицами, истыканными оспой. Сколько
же их в Абхазии, удивляясь, подумал я тогда. До этого я не
видел ни одного человека с лицом, подпорченным оспой.
"Хватит, хватит людей!" -- крикнул один из возившихся
возле плетня и направился к нам.
Мама аккуратно выложила из корзины в кормушку свои
приношения.
"Как больной?" -- спросила она, когда человек,
приближавшийся к нам, подошел к воротам.
"Пока плохо,-- сказал он громко и, потянув на себя
кормушку, взял в руки выложенных мамой кур и хачапури,-- день и
ночь елозит! Волдыри пошли по телу! Сегодня выкупали его в
кислом молоке... Может, полегчает..."
"Выходит, мы не нужны?" -- спросил один из тех, что стоял
рядом с нами. Я заметил, что у него лицо особенно подпорчено
оспой. Мне подумалось, что он от этого считает себя самым
большим знатоком болезни. Но стоящий по ту сторону ворот не
обратил на это внимания.
"Спасибо, уважаемые, от имени родственников! Спасибо,
уважаемые, от имени нашего народа! -- вдруг закричал он,
придерживая руками хачапури и кур.-- Спокойно идите по домам!
Людей хватает!"
Он повернулся и несколько неуклюже, боясь, что наши
приношения свалятся у него с рук, двинулся к дому. Мы с мамой
тоже пошли к себе.
В течение месяца или чуть дольше мы еще несколько раз
приносили еду, и, когда больной наконец выздоровел и никто из
домашних не заразился, бригада помощников разъехалась по домам.
Так, вспышка черной оспы была раздавлена в своем очаге.
Народная санитария победила.
Зенон, слушая рассказ зятя, тоже очень ясно представил
себе тот далекий, солнечный день, когда эта вот старенькая
старушка была еще молодой, крепкой женщиной, а зять был
мальчонкой (или это был сам Зенон?) и они легко и быстро
подымались по горной тропе, чтобы накормить народных санитаров,
ухаживавших за больным и защищавших деревушку, а может, и всю
Абхазию от нашествия Царского Гонца.
Далекий, могучий поток народной жизни остужающим
дуновением коснулся одинокой, болящей души Зенона. Недаром,
думал он, люди веками хранили и воспитывали в своих детях
мистическое уважение и любовь к этому понятию -- народ.
Народ -- это вечно живой храм личности, думал Зенон, это
единственное море, куда мы можем бросить бутылку с запиской о
нашей жизни и она рано или поздно дойдет до адресата. Другого
моря у нас не было, нет и не будет.
...Через некоторое время все перешли на кухню ужинать. Во
время ужина родственница Зенона вдруг посмотрела на него
обиженными глазами и сказала:
-- Купил бы мне сапоги... Смотри, в каких туфлях я хожу...
Подошва тонкая, а у меня ревматизма...
-- Ох, тетушка,-- ответил Зенон,-- я так не люблю этими
делами заниматься...
-- А зачем тебе заниматься? -- удивилась она.-- Ты дай мне
денег, я сама и куплю.
В той среде, где он жил, Зенон краем уха слышал, что
женские сапоги стоят полтораста рублей. Или сто? Сто он мог
дать ей, но больше не мог, потому что на обратный билет не
хватило бы.
-- А сколько они стоят? -- спросил он у нее.
-- Так тридцать! -- воскликнула она, как бы удивляясь его
неосведомленности или наивности способа, каким он хочет
отделаться от нее.
Зенон дал ей денег, и она, удовлетворенно, но и без особой
суеты благодарности, положила их к себе в кошелек. Точнее
говоря, вообще никакой суеты благодарности не было.
Когда пришло время ложиться, матери зятя и Зенону
постелили в большой комнате, где стоял телевизор. Его
выключили, потом погасили свет, и в полумгле бледнела
стеклянная дверь, ведущая в лоджию. Из соседней квартиры
доносилось погромыхивание телевизора.
-- Отсюда их прогнали,-- пробормотала старушка
укладываясь,-- так они на балконе беснуются... Сердятся, что их
прогнали... Пожалей нас, господи! Сохрани детей моих и внуков!
Старушка притихла. Балконная дверь светилась бледным,
печальным светом. Вот и все, подумал Зенон, завтра надо лететь
обратно и заниматься своим делом. И вдруг он подумал: всю
жизнь, всю жизнь положил на это дело, пытаясь делать его
хорошо, и, может, от этого матери недодано, сестре недодано и
теперь их нет и никогда не будет и нечем отблагодарить за их
чистую, самоотверженную жизнь.
Проклятый год! Он унес брата, маму, сестру. Зенон вдруг
заплакал обильными, беззвучными, сладким отчаяньем утоляющими
душу слезами. Зенон почти никогда в жизни не плакал, а так --
только в раннем детстве. Он никогда не думал, что жесткую корку
жизни можно смягчить слезами. И теперь он плакал за все те
времена, когда удерживался от слез, плакал за всех близких
сразу, но волнами набегали отдельные слезы брату, отдельные
слезы маме, отдельные слезы сестре и отдельные слезы
собственной жизни.
И когда слезы стали иссякать, как камни на дне обмелевшего
ручья, высунулись мысли. Ну что ж, подумал Зенон, чем больше
любимых там, тем смелей мы обращаемся со своей жизнью здесь. Он
подумал: скорбь есть самое успокоительное гнездо человека в
этом мире, потому что это гнездо никто не может разорить.
Мысли одна за другой легкой вереницей проходили в голове.
Оказывается, слезы, подумал Зенон, лучшая оросительная система
для выращивания мыслей. Но мысль становится мыслью только
тогда, когда что-то отсекает. И потому на самой прекрасной
мысли можно нащупать уродский след отсекновения и в конечном
итоге неполноты. В слезах нет этой неполноты, и потому слезы
выше мыслей, честнее мыслей. Слезы и есть знак полноты, они
идут от переполненности, а переполненность и есть лучшее
доказательство полноты... С этой мыслью Зенон уснул. На
следующий день приятель, приехавший, чтобы увезти его в
аэропорт, сказал, что у школьного товарища Зенона внезапно в
больнице умер отец.
Это был солнечный старик с ясной, веселой головой. Уже
после окончания института, живя в родном городе, Зенон часто
захаживал к школьному другу, старик охотно проводил с ними
вечера за выпивкой, спорами, шутками и даже шутливыми
ухаживаниями за их девушками. Зенон вдруг отчетливо, словно все
это происходило вчера, вспомнил слова старика на одной
вечеринке у школьного товарища.
-- Крепче прижми ее! -- азартно крикнул старик под общий
смех, обращаясь к Зенону, танцевавшему с любимой девушкой.
Странно, подумал Зенон, что я в Москве почти никогда о ней
не вспоминал. Словно все, что было тогда, осталось на том
берегу жизни. И сейчас Зенон, вспомнив, вернее, услышав тот
давний возглас старика, подумал, что возглас его был
провидческим.
Как будто Зенон не танцевал со своей девушкой, а входил с
ней в реку, а старик, перекрикивая шум потока, предупреждал,
что ее может смыть течением. Впрочем, никто ничего не знает.
Школьный товарищ жил на улице, где проходило детство Зенона, и
многие там все еще его помнили. Ему всегда как-то стыдно было,
приезжая в родной город, заходить на улицу детства. Он как-то
никогда не мог взбодрить ее обитателей не только общим
выражением счастья на лице, но даже хотя бы выражением частных
удач. И хотя удачи были и успехи были, но как-то сама личность
Зенона, его лицо и одежда не хранили следов этих успехов и
удач. Улица, хотя и доброжелательно здоровалась с ним,
улыбалась ему, но все-таки провожая его взглядом, как бы
говорила:
-- А стоило ли так далеко уезжать, чтобы приехать с таким
лицом?
Вероятно, думал Зенон, каждый, кто всерьез берется за
перо, осознанно или неосознанно обещает сделать людей
счастливыми. И вот человек пишет и пишет, проходят годы, он
приезжает в родные места и тут-то спохватывается, что никого не
осчастливил. В родных местах это хорошо видно. И хотя люди,
которых он хотел осчастливить своим творчеством, ничего такого
и не ожидали от него, но, глядя на его лицо, с явными следами
смущенной неплатежеспособности, смутно догадываются, что им
чего-то было обещано, но обещание оказалось шарлатански
несбыточным.
В общем, тут была какая-то хроническая неловкость.
Поэтому, когда машина остановилась возле дома школьного
товарища, Зенон выскочил из нее и, кивая соседям, быстро, не
давая им как следует вглядеться в свое лицо, даже как бы
зачадрив его траурной целеустремленностью, вошел в дом
школьного товарища, чтобы перед отлетом выразить ему
соболезнование.
Увидев его, товарищ разрыдался, явно вспоминая их далекие,
милые, совместные с отцом вечера. Зенон обнял его, трясущегося
от рыданий, прижал к себе и постарался успокоить. Через
несколько минут тот несколько успокоился, достал платок,
тщательно вытер им глаза и вдруг. приосанившись, сказал Зенону
с интонацией собственной выгоды:
-- У тебя трое умерло, а у меня все-таки один...
Как он был хорош, подумал Зенон, когда рыдал у меня на
груди, и как стал жалок и беден, когда пытался при помощи
логики себя утешить. Не чувствуя никакой личной обиды, Зенон
попрощался с этим несчастным человеком и уехал в аэропорт.
_На даче_
- Дыши! Дыши! Дыши! Наконец-то наступило лето! В России время жизни - зима.
Наше лето - рай для бедных. Так захотел Бог.
- В ожидании лета есть что-то мистическое. Ожидание лета слаще самого лета.
Почему Бог не создал для всех народов один и тот же теплый климат? Почему в
России не итальянский климат?
- А разве есть справедливость в том, что в мире бедные и богатые, красивые и
некрасивые, умные и глупые? Но еще неизвестно, кто больше наслаждается
солнцем: чукча или неаполитанец.
- Известно. Неаполитанец. Он создал чудные песни. Они - явная благодарность
прекрасному климату. Было бы странно и неестественно, если бы чукча пел песни,
похожие на неаполитанские.
- Для него его песни не хуже неаполитанских.
- Но для нас хуже.
- Это шутка Бога, имеющая серьезный смысл. Человек при жизни должен слышать
песни, похожие на райские звуки, и тосковать по раю. Великое неравенство людей
имеет грандиозное значение в замысле Бога. Только соединившись в любви к Богу,
люди почувствуют истинное равенство и истинность Бога. Любовь к Богу настолько
поднимет людей над повседневной жизнью, что все остальное им покажется
пустяком по сравнению с этим счастьем.
- Матери ее голодный ребенок не покажется пустяком.
- Когда люди соединятся в любви к Богу, это дело не скорого будущего, богатый
добровольно поделится своим богатством с бедняком.
- Значит, ты отрицаешь социальную борьбу?
- В пределах разума я ее не отрицаю. Но как только социальная борьба принимает
кровавую форму, она порождает новую ненависть и новый гнет.
- Предположим, наступает день всеобщей любви к Богу. Но человек помнит: я всю
жизнь был полуголодным, а теперь равен в любви к Богу с богатым. Где
справедливость? Некрасивая женщина, которую никто никогда не любил, скажет:
"Вот за этой всю жизнь волочились мужчины, а теперь мы с ней равны в любви к
Богу".
- Будет естественный механизм компенсации. Всем удачникам будет трудней
прильнуть к Богу. Об этом и Христос говорил. А, кстати, сам ты веришь в Бога?
- Временами. Почему-то когда я себя чувствую сильным, свежим, вдохновенным, я
верю в Бога, я ощущаю, что он есть, я как бы вижу, что он, одобрительно кивая,
смотрит на меня. И все, что я делаю, у меня хорошо получается. А когда у меня
обычное, серое настроение и я задумываюсь о Боге, я говорю себе: не знаю. Нет
доказательств, что он есть или его нет.
- А в чем физически выражается, что ты чувствуешь Бога?
- Кроме того, что я делаюсь бодрей и быстрей соображаю, появляется настойчивое
ощущение, что центр всех смыслов где-то наверху, в небесах, тело легчает, как
бы готовое к взлету, приобретает грузоподъемную силу.
- Но что приходит раньше - это чувство Бога или вдохновенное состояние?
- В том-то и дело, что сперва приходит вдохновенное состояние, стремление
вверх, а потом я догадываюсь, что Бог повернулся ко мне.
- Выходит, Бог открывается тебе. Он жалеет тебя и прерывает твое жалкое
состояние. Но значит, ты чем-то заслужил его внимание? Может, тем, что не
роптал на него в своем бессилии?
- В самом деле никогда не роптал. Когда я его чувствовал, все и так
получалось, а когда не чувствовал, на кого же было роптать? Ропщут на того, в
кого верят, а он ничем не помогает.
- Возможно, ропот и молитва взаимоуничтожаются, если они равны. Остается ноль.
Но если ты уже чувствовал Бога, чуть ли не видел его, потом, когда ты впадаешь
в неверие, ты можешь вспомнить свое боговдохновенное состояние и сказать себе:
"Это уже было! Значит, я сейчас в упадке, глаза и уши у меня закрыты, я не
могу видеть и слышать небо. Потом когда-нибудь они откроются".
- Конечно, я вспоминаю то состояние, но не меняюсь от этого. Это похоже на то,
как если ты видишь женщину, которую когда-то страстно любил и испытывал
огромное волнение от ее присутствия. Но ты ее давно разлюбил, вот она рядом,
вы приятели, и ты ничего не чувствуешь.
- Похоже, да не то. Ты ведь много раз испытывал ощущение божественного
присутствия. Потом оно у тебя проходило. Ты начинал сомневаться в Боге. Но
потом внезапно взбадривался и опять чувствовал, что он есть.
- Да, так бывало много раз. Я чувствовал, что в меня вливаются не
принадлежащие мне силы. Я понимал, что это Бог вливает в меня силы, и я
радостно верил в него! И как не поверить в очевидное! А потом он вдруг
исчезал. Это все равно, как быть голодным, и вдруг какой-то человек
протягивает тебе кусок душистого хлеба. И как не поверить в реальность этого
человека! Но бывает так, что ты еще жуешь этот душистый хлеб, а человек,
давший его, исчез. Очень странное чувство испытываешь, особенно после того,
как последний кусок хлеба проглочен.
- Я думаю, что это просто дар. Природный дар удерживать в себе чувство Бога
или время от времени терять его. Все время удерживать в себе чувство Бога
человек не может. Вероятно, это могут только святые. Все дело в длительности
промежутков. Длительность промежутков может быть проверкой Бога: а как ты
ведешь себя без меня?
Более того. Бывает, что человеку и с Богом плохо. Если бы человеку с Богом
было всегда хорошо, каждый дурак старался бы делать вид, что он верит. Такой
вере Бог, конечно, не придает значения.
Ты слышишь чудную мелодию, льющуюся с небес, а потом, когда она замолкает, ты
никак не можешь припомнить ее, пока она снова не польется сверху.
- Да, да, что-то вроде этого. Или так. Когда я чувствую Бога, я решаю
сложнейшую математическую задачу, которую до этого считал нерешаемой. Но вот
проходит время, и я снова впадаю в унылый скептицизм, снова бьюсь над этой
задачей и считаю ее принципиально нерешаемой.
- Но ты ведь помнишь, что когда-то решил ее?
- Помню, но что толку! Сейчас мне кажется, что я ее неправильно решал.
- Как же неправильно, когда был точный ответ: Бог! Вера не отрицает земную
логику, но она другая. Опираясь на земную логику, она объясняет небесную. Так,
опираясь на родной язык, мы изучаем чужой язык.
Представь себе ночь. Ты сидишь у себя в комнате и читаешь прекрасную книгу при
электрическом свете. Вдруг свет гаснет. Но книга тебе настолько интересна, что
ты находишь старый фонарик и пытаешься наладить его, чтобы читать дальше. Но
он никак не налаживается. И вдруг брызнул электрический свет. Ты откладываешь
фонарик и продолжаешь читать книгу. В конце концов, для тебя главное свет, а
не попытка наладить старый фонарик.
Впрочем, есть люди, которые, взявшись наладить злополучный фонарик, забывают,
собственно, для чего они его налаживают уже при электрическом свете. Они до
того увлекаются починкой испорченных фонариков, что им начинают их приносить
соседи и знакомые... Они давно забыли о книге, которую читали.
- Но что же делать, когда этого света нет?
- Жди и верь, что, раз он был, значит, он снова будет. Преодолевая уныние,
старайся делать то, что ты делал при свете. Хотя бы на ощупь! Не можешь читать
- думай! Это почти одно и то же. Но при этом не разваливайся и верь в сигнал
сверху. Прислушивайся. Прислушивающийся, рано или поздно, услышит.
- Но ведь это что-то вроде системы Станиславского?
- А что в этом плохого? Церковь и есть всемирная система Станиславского.
Вернее, Станиславский свою систему придумал, подражая церкви. У людей из-за
суеты жизни слабо выражено религиозное сознание. Церковь призвана будить и
укреплять это сознание в человеке.
- А знаешь, что со мной недавно было. Я на мгновенье совершенно ясно
представил логическое доказательство существования Бога.
- Любопытно.
- Я был у друзей на ферме. Они держат лошадей и решили устроить верховую
прогулку в окрестных лесах. Сидя на лошади, я думал о Боге. И вдруг у меня в
голове вспыхнуло совершенно четкое логическое доказательство существования
Бога. И в этот же миг я через голову лошади рухнул на землю и довольно сильно
ушиб спину. Дело в том, что в тот самый миг, когда в голове у меня мелькнуло
неопровержимое доказательство существования Бога, лошадь опустила свою голову
и стала щипать траву. Но я ничего этого не заметил. Надо было или ослабить
поводья, чтобы дать ей пощипать траву, или крепче держать их и не давать ей
опустить голову. Я не сделал ни того, ни другого и перевалился через голову
лошади.
- А как же с логическим доказательством существования Бога?
- Представь себе, я так больно ударился спиной, что начисто о нем забыл. Оно
выскочило у меня из головы.
- Выходит, логика лошади оказалась сильней твоей логики?
- Выходит.
- Судя по тому, что ты ушиб спину, доказательство это родилось у тебя в
спинном мозгу.
- Ты шутишь, но я четко помню, что доказательство это на мгновенье озарило
меня.
- На лошади всегда надо думать о лошади. Так и в жизни надо думать о жизни.
Иначе жизнь сбросит тебя, как лошадь.
- Точно! Это же мне сказали друзья. Лошадь мгновенно чувствует, что всадник о
ней забыл.
- Логическое доказательство существования Бога держалось в тебе не крепче, чем
сам ты держался на лошади. Шаткость положения способствует шатким решениям.
- Частный вопрос. Я давно заметил, что девушки в церкви и на пароходе выглядят
почему-то привлекательней, чем обычно...
- Это важный вопрос. Потому что в церкви и на пароходе - они в пути. А мужчина
ищет спутницу, впрочем, как и девушка спутника, потому она и хорошеет.
- А почему в трамвае и в троллейбусе они не выглядят привлекательней?
- Трамвай и троллейбус заключают в себе чересчур практическую задачу. Они не в
силах создать в душе девушки идею новой жизни, куда она должна направиться со
своим спутником. Кстати, у многих народов это подсознательно угадано в обычае
свадебного путешествия. Репетиция новой жизни.
- Один мой знакомый говорил: "После церкви почему-то особенно хочется
согрешить". Я спросил: "Это что, как после бани выпить?" "Вот именно", -
ответил он.
- Это реакция типичного бабника. Женщины в церкви хорошеют от чувства нового
пути. А для него новый путь - это новая постель. Нет более комической ситуации
- Дон-Жуан и свадебное путешествие.
- Кстати, о юморе. В Евангелии практически нет юмора. Выцеживаете комара, а
глотаете верблюда - больше ничего, похожего на юмор, в словах Христа не
припомню. Десяток хороших шуток приблизил бы образ Христа к народу. Или
евангелисты, стараясь передать главное, не обращали внимания на его шутки?
- Трудно сказать. Я думаю, Христу вообще было не до шуток. Он заранее знал
свою судьбу и спешил выговориться, чтобы спасти мир. Он ведь предупреждал, что
никто не знает, когда нагрянет божественная ревизия. Он и сам этого не знал и
считал, что надо каждый день быть готовым. Тут не до юмора. Но, с другой
стороны, он был не прочь иногда посидеть за вином и расслабиться, видимо.
Больше всего меня в Евангелии поражают дружественные укоры Христа своим
ученикам: маловеры! Когда навстречу шагающему по воде Христу ступил в воду
Петр и стал тонуть, Христос его спас и укорил в маловерии. Потому, мол, и стал
тонуть. Он говорил своим ученикам, что вера может сдвинуть горы в самом прямом
смысле. Такое впечатление, что он взбадривал своих учеников: ну, еще одно
усилие, и вы полностью овладеете верой! Он и лечил людей, чувствуя в них
абсолютную веру в себя.
Это историческое свидетельство в две тысячи лет говорит нам, что человек
интеллектуально, вернее технологически, развившись, сильно ослабил свою
способность к вере. Великие технические открытия способствуют
самообожествлению человека.
- Где же выход? Признание тупика цивилизации?
- Скорее всего так. Предоставленный самому себе, человек распадается. В
человеке вообще сила самоорганизации гораздо слабее силы самораспада. Человек
нуждается во вселенской этической опоре. Вера точна, как наука, только не
объяснима сегодняшней наукой. Гора, сдвинутая с места верой Христа, - такое же
научное явление, как железо, притянутое магнитом. Железо, притянутое магнитом,
для дикаря будет чудом.
- Вероятно, утомительная борьба с собственными грехами мешает вере?
- Еще никто не обращался к врачу за помощью: переутомился в борьбе с
собственными грехами.
- Нельзя отрицать, что Ленин и Гитлер были людьми сильной веры, хоть и
дьявольской.
- Вот именно дьявольской! Сколько кровавого грохота они внесли в мир. Но их
вера на наших глазах развалилась навсегда. Все, сказанное ими, невероятно
плоско. Революционный восторг - это паника, бегущая вперед.
- Кстати, пока ты говорил, я обратил внимание на маленькую гусеницу, она
доползла до края нашей скамьи и вдруг стала выпускать из себя какую-то нить,
конец которой прилепился к скамье. Выпуская из себя эту нить, она опустилась
на землю. Прямо альпинист с веревкой. Невозможно поверить, что эту живую нить
ее природа выработала в борьбе за существование. Зачем? Она же могла
спуститься и по ножке скамьи.
- Да. В теории эволюции много туманного. Например, зачем оленям ветвистые
рога? Если это орудие нападения или защиты, ветвистость рогов только мешает.
- Может, такие рога помогают им раздвигать кустарники?
- Так можно придумать любое оправдание.
- Так зачем же оленю ветвистые рога?
- Создатель играл. Ветвистость рогов - избыток его сил, игра.
- Теория эволюции никак не может объяснить смысл совести человека. Конечно,
могут сказать, совесть - личный инстинкт коллективного выживания. Но ведь
совесть заставляет нас делать вещи, явно не выгодные для нашей жизни. Иногда,
в крайних случаях, совесть заставляет человека покончить с жизнью. Какая же
тут борьба за существование?
- Совесть - пульсация Бога внутри человека. Порой нам в голову приходит новая
мысль. Но вдруг, анализируя ее, мы обнаруживаем ее безнравственный характер. И
тогда мы со стыдом отбрасываем ее, отказываемся от нее. И вот вопрос: перед
кем мы стыдимся? Мы же знаем, что никогда этой мыслью ни с кем не поделимся и
никто ее не мог услышать от нас. Не значит ли это, что все-таки был свидетель
этой мысли, а именно Бог, тот, кто все видит и все слышит.
- Интересно. Но я тебя перебил, и ты не договорил. Чем Ленин и Гитлер
возбудили народы на кровавые дела?
- Христос сказал, указывая на грешницу: "Пусть в нее кинет камень тот, кто
безгрешен". И люди постыдились кинуть камень, вспомнив собственные грехи. А
ведь руки чесались бросить камень!
Ленин и Гитлер крикнули: "Кидайте камни в этих! Это ваша священная
обязанность!" У людей руки чешутся кидать камни, а тут объявляется, что это
священная обязанность. Вся история человечества - вялотекущее
человеконенавистничество, иногда переходящее в ярость. Но двадцатый век
оказался самым кровавым.
Есть два способа жизни. Первый - жить, угождая себе. Второй - жить, угождая
Богу и тем самым угождая себе. Первый способ кажется наиболее ясным, выгодным,
коротким. Но это иллюзия. Когда люди живут, угождая себе, они невольно
завидуют друг другу, подозревая, что другой ловчее угодил себе. Отсюда
взаимная ненависть, которая короткий путь превращает в бесконечный путь
всеобщей борьбы друг с другом. Когда люди живут, угождая Богу и тем самым
себе, они не испытывают зависти друг к другу. Бог не выделяет любимцев.
Образно говоря, они чаще смотрят вверх, а не друг на друга. Им не надоедает
смотреть друг на друга. Они смотрят друг на друга уже освеженными глазами.
Надо удивляться не тому, что первый путь практически почти всегда побеждает,
ибо слаб человек. Надо удивляться тому, что идея второго пути, будучи тысячи
раз побеждена первым путем, не умирает, а продолжает жить, что и доказывает ее
истинность.
- Интересно, как у человека с годами изменяется отношение к истине. Известный
исторический анекдот. Гште и Бетховен гуляют по дороге. Появляется коляска
очень знатного человека. Гште глубоко кланяется ему, а Бетховен демонстративно
неподвижен.
В юности казалось, что Бетховен прав в своей гордой независимости, а Гште
поступил, как жалкий верноподданный. Филистер. Так его называл Энгельс.
Теперь, в зрелости, я вижу, что они оба были правы. Бетховен своей
подчеркнутой независимостью как бы говорит: уважать человека нужно за его
личные достоинства, а не за высокое происхождение.
Гште своим уважительным поклоном говорит: нельзя внезапно порывать с традицией
- это грозит хаосом и кровью.
И вот они поступили противоположно, но каждый по-своему прав.
- Более того! Бетховен был бы неправ без противоположного жеста Гште. И Гште
был бы неправ без противоположного поведения Бетховена.
Историческая мудрость в этом единстве противоречий. Без уважения к традициям
жизнь превращается в хаос. Без утверждения личного достоинства человека,
независимо от происхождения, жизнь мертвеет. Новое должно пробиваться
постепенно сквозь ветшающую традицию и само должно превращаться в традицию.
- А как ты думаешь, чем вызваны современные кавказские и среднеазиатские
войны?
- Я думаю, что все причины, которые называют политики, внешние. Внутренняя
причина, о которой многие воюющие и сами не подозревают, - это восстание
молодых против восточной этики уважения и подчинения старшим. Молодой человек
с автоматом в руке, воевавший и рисковавший жизнью, подсознательно добивается
права не уважать стариков и не подчиняться им. Я и раньше бывал на Востоке и
позже в горячих точках побывал. Сейчас бросается в глаза дерзкое неуважение к
старшим со стороны молодых. Но на этом беспрекословном подчинении старшим
тысячелетиями был организован быт на Востоке. Старики более или менее
сдерживали страсти молодых.
- Но когда же эта трагедия кончится, если верить твоей версии?
- Трудно сказать. Скорее всего, когда молодой сделается стариком и сменит
автомат на палку.
- Слишком долго! Не хочу этому верить! Может, все еще уляжется.
- Дай Бог!
- Не кажется ли тебе, что в знаменитом изречении Достоевского "Если Бога нет -
все дозволено" есть некоторая риторика?
- Почему?
- Но ведь точно так же и инквизиторы, сжигавшие живых людей, могли бы сказать:
во имя Бога - все дозволено.
- Но инквизиторы, ссылаясь на Бога, оправдывали свои преступления, тогда как
Достоевский утверждает, что безбожие лишает человека серьезной нравственной
защиты от преступления.
- Кстати, попытка при помощи молитвы и покаяния умиротворить совесть не есть
ли в некоторой мере бессовестность?
- Но почему?
- В знаменитой русской поговорке "не согрешишь - не покаешься" есть веселый
намек на желательность греха. Получается, что человек, согрешивший и
покаявшийся, в чем-то выше человека, который и не грешил, и не каялся. В
акробатике человеческого жульничества здесь вера превращается в страхующую
сетку.
- Но если не давать человеку покаяться, он начнет совершать еще большие грехи.
- Не знаю, есть ли в христианстве какой-то срок, который человек должен
выдержать с болью за свой грех, а только потом ему дать покаяться.
- Я тоже не знаю, есть ли такой срок. Но я знаю, что человек без покаяния
вырождается. Человек соприродно грешен, следовательно, покаяние должно
сопровождать его всю жизнь.
- Стремление к преступлению в человеке лежит глубже, чем следование формуле:
Бога нет, значит, все дозволено. Человек сначала мучился желанием преступления
и его недозволенностью. И вот это желание преступления победило и сотворило
формулу: Бога нет - все дозволено. И он себе все дозволил, но желание
преступления явилось раньше формулы. Не формула сотворила преступление, но
желание преступления сотворило формулу.
- Но для многих неразвитых душ отсутствие Бога означает вседозволенность.
"Крой, Ванька, Бога нет!" - говорили в революцию. Пророчески предчувствуя все
это и пытаясь все это остановить, Достоевский и сказал: "Если Бога нет - все
дозволено".
- А как же великая свобода выбора между Добром и Злом, данная нам Богом?
- Свобода выбора не противоречит подсказке человеку в сторону Добра. Ведь
подсказка в сторону Зла все равно происходит беспрерывно.
- Так что же такое покаяние?
- Покаяние оставляет память о грехе, но уже без боли.
- Боюсь, что на практике происходит не так. Происходит забвение греха. Бог
простил, забудем и мы.
- Это неразрешимый вопрос. Для одного человека так. Для другого по-другому.
Остановимся на такой мысли. Человек, который согрешил и искренно покаялся, в
чем-то богаче, чем человек, который и не грешил, и не каялся. Но человек,
который не согрешил и не каялся, - лучше.
- Кто выше - человек, который почувствовал соблазн, но преодолел его. Или
человек, который при виде соблазна ничего не почувствовал и ничего не
преодолевал.
- Думаю, что человек, который преодолел соблазн. Для человека, который не
почувствовал соблазна, может быть, сам соблазн, именно этот, для него не
существует. Мы не знаем, что он сделает, когда столкнется со своим соблазном.
А первый - на практике показал свою силу.
- Я хочу напомнить на собственном примере, как человек легко забывает о своих
грехах. Как-то я ездил по городу по всяким делам. На обратном пути вместе с
друзьями ехал в такси. Сначала подъехали к моему дому. Я сидел на переднем
сидении, расплатился с таксистом и вышел.
Минут через двадцать, уже дома, вспомнил, что в такси забыл свой "дипломат". В
нем лежал мой паспорт и другие документы. И мне стало нехорошо. Сколько хлопот
восстанавливать, хотя бы только паспорт. Но я надеялся, что шофер перед тем,
как развозить моих друзей, обнаружит мой "дипломат" и передаст друзьям.
Проходит час. Звоню друзьям. Они уже давно дома, но шофер им ничего не
передавал.
И я, подумав о своих будущих хождениях за нужными бумагами, решил, что это Бог
меня наказал за какие-то грехи этого дня. Но какие? Я со всей строгостью
вспомнил весь день и вдруг открыл несколько мелких своих грехов, которые
теперь мне не показались такими уж мелкими.
Один молодой физик хотел подбросить мне свою работу на отзыв, но я отказался,
смягчив свой отказ тем, что через месяц я буду посвободней. Пришлось дать ему
телефон. В самом деле, укорачивая свой путь, мы его делаем еще длинней. Так,
по слабости, вместо того чтобы сказать прямо, что я теперь не читаю чужих
работ без рекомендации коллег, я его бессмысленно обнадежил. Потом я вспомнил,
что, неожиданно для себя и тем более для него, поздоровался с одним подлецом,
который много лет назад сделал мне подлость. Но поздоровался я не из
христианского всепрощения, а из тщеславия, мол, видишь, какой я добрый. Он
удивленно и охотно кивнул мне и еще больше запрезирал. Были и еще какие-то
мелкие проколы.
И я поразился, совершенно ясно поняв, что никогда ни об одном из них не
вспомнил бы, если бы не пропал "дипломат". Я в прекрасном настроении вышел из
машины. А теперь настроение было поганое, и оно длилось еще часа два. И я
подумал: а не слишком ли переборщил Бог, наказывая меня за эти грехи?
И вдруг звонок в дверь. Открываю. Шофер с моим "дипломатом"! Настроение
подпрыгнуло! По-видимому, для того, чтобы приблизиться к Богу, я, конечно,
вознаградил шофера за услугу. Ясно, что во всей этой истории Бог ни при чем.
Истинный смысл ее в том, как легко мы забываем собственные грехи, пусть и
маленькие, но почему-то вспоминаем о них, когда нас постигает неудача.
- Интересный случай... Но, кажется, нас зовут обедать.
- Откуда ты взял? Я ничего не слышал. Тебе показалось.
- Да, да! Зовут!
- В самом деле, зовут. Но почему ты сразу же расслышал то, чего я не услышал?
- Потому что я прислушивался. Я сегодня почти не завтракал и сильно
проголодался.
- Пошли! А знаешь, настроение улучшается.
- То ли будет после обеда.
- А что, если Бог призовет во время обеда?
- Ничто так не заглушает голос Бога, как работа челюстей. Но прерывать трапезу
на небесах считается большой бестактностью. Кстати, и со стороны человека,
обращающегося к Богу. Надоедливых просителей он тоже не любит.
- А как он относится к выпивке?
- Если ты придерживаешься строгой роскоши пить только с тем, с кем хочется
выпить, он спокойно на это смотрит. Но на тех, кто пьет с кем попало он давно
махнул рукой.
- Ну, нас он не осудит. Пошли! _
__
Люди и гусеницы_
Молодой инженер, стоя под одним из платанов, росших вдоль шоссейной дороги,
дожидался автобуса, чтобы поехать в свою контору. С утра стояла подоблачная
духота. Дышать было трудно. Море замерло.
Молодой инженер был высоким, крепким, интересным мужчиной. Ему было тридцать
лет, он был удачлив, и, казалось, есть все основания радоваться и радоваться
жизни.
Он был сметливым инженером, и на работе его очень ценили. Девушка, которую он
наконец полюбил, отвечала ему взаимностью, и они собирались жениться в конце
этого месяца. Казалось, радуйся и радуйся жизни!
Но в душе его гнездилась непонятная тоска, иногда доводившая его до отчаянья.
Он не понимал, что происходит в России, не понимал, что делается в родной
Абхазии и Грузии. Демократия, о которой он с мальчишеских лет страстно мечтал,
как будто бы наступила. Но что это была за демократия! Никакой ясной программы
на будущее, никаких осторожных, обдуманных шагов по ее укреплению и развитию.
Казалось, в сумасшедший дом пришла свобода, доктора и санитары разбежались, и
буйные вот-вот захватят власть и будут командовать тихими. Между Грузией и
Абхазией шла полемика уже в течение долгого времени. Особенно неистовствовали
грузинские газеты, они обвиняли Абхазию в слишком большой самостоятельности.
... Несколько крупных капель дождя вдруг шмякнулись на его легкий полотняный
пиджак. Он удивился и поднял голову. Нет, это не дождь. Удушливые облака,
казалось, закрывали землю от освежающего небесного сквозняка. Тогда что же,
если нет дождя? Он хорошо помнил, как тяжелые капли шлепнули по его пиджаку.
Он посмотрел на землю вокруг себя и вдруг увидел несколько жирных, волосатых
гусениц, извивающихся в пыли.
Он догадался, что именно они рухнули ему на пиджак. Все платаны, стоявшие
вдоль шоссе, вернее их листья, были наполовину изглоданы этими гусеницами.
По-видимому, наиболее обожравшиеся из них уже не могли держаться на том, что
они обжирали.
Неизвестно, откуда взялись эти гусеницы. Но с весны этого года они успели
выжрать листья половины деревьев в их районе. Начальство пыталось принять меры
против них, деревья опрыскивались какой-то жидкостью на керосине. Но ничего не
помогало. Впрочем, и жидкость эта, переданная в колхозы, по слухам, часто
употреблялась не по назначению. То ли использовалась, как керосин, то ли еще
что.
Он глядел на жирных, коричневых, густо волосатых гусениц, копошившихся на
земле. Он знал, что ими облеплены почти все ветви деревьев. Было похоже, что
птицы их побаиваются и не только их не клюют, но даже почти не садятся на
деревья.
С ужасом и омерзением он подошвой туфли стал давить гусениц. Они с треском
лопались. Омерзение к ним почему-то передавалось на сигарету, которую он
держал в зубах, и он с отвращением ее выплюнул.
И вдруг с молниеносной неотвратимостью пронеслось в голове: Россия загнивает,
и гниение начинается на юге, там, где жарче всего.
Подошел автобус, и он вскочил в него с ощущением неотвратимости беды, которая
вот-вот их всех накроет. Впереди него на одном сиденье примостились двое
юношей - один грузин, другой абхазец. Они говорили по-русски, и по акцентам он
понял, что один из них грузин, а другой абхазец. Они громко продолжали спор,
поднятый газетами. И вдруг он всем своим существом почувствовал, что видит все
это в последний раз в жизни, что эти ребята погибнут, что их надо немедленно
спасти. Но он не знал, как их спасти, и даже не знал, от чего их спасать!
...На следующий день грузинские войска перешли реку Ингури, отделяющую Абхазию
от Грузии, и началась кровавая грузино-абхазская война. Для абхазской стороны
война была столь неожиданной, что грузинские войска в первый же день без боев
прошли половину Абхазии до самого Сухуми.
Он жил один. Родители умерли, а братьев и сестер у него не было. В тот же
вечер к нему пришла его любимая девушка и отдалась ему. Он не хотел этого, но
подчинился ей.
- Меня с ума сводит мысль, - сказала она, - что тебя вдруг убьют на войне, а
от тебя на этом свете ничего, ничего не останется.
Ее дурные предчувствия, увы, сбылись, как и его. Она родила мальчика, как бы
выбросив его из пламени, а в последний день войны, когда он вместе с
абхазскими ополченцами брал Сухуми, его убили.
После войны гусеницы сами по себе куда-то исчезли. Может быть, гром артиллерии
их оглушил и умертвил? У абхазского побережья Черного моря появилось столько
рыбы, сколько никогда не бывало. От урожая винограда и фруктов натягивалась
лоза и ломились ветви. На местах сожженных деревенских домов пророс сорняк в
человеческий рост.
Некоторые объясняли все это случайностями погоды, а некоторые говорили, что
природа вообще не любит людей и торжествует, когда они друг друга убивают. _
__
Курортная идиллия_
Когда человек, гуляя, о чем-то глубоко задумывается, он интуитивно выбирает
себе самую простую и знакомую дорогу.
Когда человек, гуляя, развлекается, он интуитивно выбирает себе самый
незнакомый, извилистый путь.
Я выбрал себе извилистый путь в этом маленьком крымском городке и очутился в
незнакомом месте, хотя густая толпа гуляющих казалась той же самой, что и на
нашей улице.
Недалеко от меня возводили развалины древнегреческой крепости, подымая их до
уровня свежих античных руин. Они должны были изображать живописный вход в
новое кафе. По редким восклицаниям рабочих я понял, что они турки. Боже,
неужели, чтобы возвести даже развалины крепости, наши рабочие уже не годятся,
надо было приглашать турок?
Здесь столько забегаловок, кафе, ресторанов, закусочных, что совершенно
непонятно, как это новое заведение будет конкурировать со старыми. Неужели
только за счет освеженных руин или додумаются до чего-нибудь еще более
оригинального? Например, будут сдирать в тарелки шашлыки с древнегреческого
копья?
Слушая деловые переговоры турецких рабочих, азартно возводящих развалины до
уровня руин, я бы даже сказал, возводящих их с патриотическим злорадством
(возможно, их предки и превратили когда-то эту крепость в развалины), я
вспомнил свое давнее путешествие в Грецию.
Там, в Афинах, за столиком открытого кафе, мы, несколько членов нашей группы,
сидели и громко разговаривали. Из-за соседнего столика, услышав нашу русскую
речь, с нами заговорил греческий рабочий. Это был грек из России, вернувшийся
на свою историческую родину. Нельзя было сказать, что историческая родина
сделала его счастливым. Одет он был бедно, выглядел печально.
- Как дела? - спросил я у него.
Он немного подумал и таинственно вздохнул:
- У вас хоть керосин есть.
Я не сразу догадался, что он имеет в виду нефть. Бедный, бедный!
У кафе, где возводились развалины, стоял меняла. Таких одиноких менял я в этот
вечер видел с десяток. Этот вполголоса, как бы готовый взять свои слова
обратно, повторял:
- Доллары! Рубли! Гривны!
Доллар завоевал Новый свет, завоевал Старый свет и, по не очень проверенным
слухам, завоевал тот свет. Когда Харон, переправляя мертвых в Аид, впервые
вместо драхмы затребовал доллар, началась новейшая история человечества. Но
откуда эти слухи?
Говорят, от людей, испытавших клиническую смерть и по ошибке отправленных в
греческий Аид.
- Доллар! - кричал Харон и выбрасывал их из лодки, после чего они оживали,
чтобы, как простодушно надеялся Харон, принести ему доллар. А люди думают, что
дело в усилиях врачей. С особенной яростью, говорят, он выбрасывал из лодки
ошибочно попавших к нему русских с недопропитым металлическим рублем в кулаке.
Пока я предавался этим странным фантазиям, мимо меня проходили толпы
отдыхающих. Из всех кафе, забегаловок, открытых ресторанов вразнобой визжала
громкая музыка, сливаясь в адскую какофонию.
Нельзя было не заметить, что толпа гуляет с какой-то лихорадочной бодростью.
Можно было подумать, что русские жадно догуливают в Крыму или догуливают
вообще, страшась трубы архангела, которая в любой миг может возвестить, что
керосин кончился. Можно было подумать, что эта адская какофония была призвана
заглушить трубу архангела, ибо чувствовалось, что она подымает дух толпы.
Цивилизация, как говорится, сама пашет и сама топчет. Давняя великая мечта о
просвещении народа сейчас кажется не более реальной, чем попытка целиком
зажарить быка на огне свечи. Однако попадаются и героические попытки зажарить
быка. У подножия этого вавилонского грохота кое-где бесстрашно сидят нищие
скрипачи и скрипачки, иногда студенческого возраста, и, если вплотную к ним
подойти, слышно, как они трогательно наигрывают классические мелодии. Толпа и
им иногда подбрасывает деньги, скорее за героизм, чем за музыку. Почти
метафора положения культуры в сегодняшней России.
Все эти забегаловки, кафе, рестораны выставляют обильную закуску, всевозможные
иностранные сладости и, конечно, напитки всех мастей. Повсюду выставлена
свежайшая осетрина, хотя осетров здесь запрещено ловить. Она не только
выставлена, но и названа, чтобы ни у кого не возникало никакого сомнения, что
это именно осетрина и кто здесь истинный хозяин.
Глядя на могучую толпу, казалось, что она поглотит горы закусок и океан
выпивки. Но, вглядываясь в эти горы закусок и океан выпивки, думалось: нет,
скорее они поглотят толпу.
Несмотря на вечерний час, сельчане продавали фрукты и овощи. И тут, надо
сказать, татары выглядели настоящими мастерами по сравнению с остальными
продавцами. У них были лучшие фрукты и овощи.
Помидоры выглядели взрывоопасно. Каждый из них как бы кричал: "Слопай, а то
лопну!" "Ну и лопни!" - хотелось ответить.
В детстве я ел все, кроме помидоров. В них мне чудилось что-то тошнотворное.
Гастрономически возмужав, я стал поглощать и помидоры. Даже слегка гордился
этим. Сейчас дело к старости, и я, как бы впадая в детство, снова возненавидел
помидоры. Все возвращается на круги своя.
Мимо меня проехала лошадка, везущая на дрожках отдыхающих. И вдруг лошадка
стала вываливать из себя темно-зеленые лепешки. Только она взялась за свое
дело, как возница ее мгновенно остановил и не без изящества поднял ее пышный,
хорошо расчесанный хвост, чтобы она его не запачкала. После этого он достал
из-под сиденья лопаточку и ведро, спрыгнул на землю и аккуратно собрал в ведро
все лепешки.
Потом он поспешно скрылся куда-то с этим ведром. При этом казалось, что
поспешность его, даже заботливая поспешность, вызвана тем, что он хочет
донести до кого-то эти лепешки еще в теплом виде. Потом он снова появился
перед глазами с явно пустым ведром и с некоторым довольством на лице, словно
ему удалось выгодно сбыть этот навозец и он недаром поспешал, и теперь, мотая
в руке ведром, может себе позволить расслабиться.
Пока все это происходило, отдыхающие, сидевшие на дрожках, весело смеялись.
Чувствовалось, что смех седоков отчасти вызван тем, что этот дополнительный
номер явно не предвиделся, и, конечно, приплата за него не последует. Это -
невольный подарок.
Более того, продолжая смеяться, они вполне доброжелательно поменялись местами,
чтобы в случае новых чудачеств лошади те, что случайно, конечно, сидели на
местах, откуда плохо обозревается лошадиный зад, в дальнейшем сравнялись с
первыми везунками. Детей, как в кино, пересадили на переднюю скамью. Седоки,
видимо, совершенно не подозревали, что лошадь способна на такое. Возница
поехал дальше.
...Нет, я, конечно, погорячился относительно культуры. Культура, хоть и очень
медленно, но движется вперед. Я уверен, что возница в древних Афинах при таких
же обстоятельствах даже не стал бы останавливать лошадь, а не то что
запасаться ведром и лопаточкой.
Великий Сократ, проповедуя афинским юношам свою философию, возможно, иногда
отпихивал ногой козий или какой-нибудь еще помет, что нисколько не мешало
глубине его суждений. И это заставляет задуматься о наших телевизионных
мыслителях, у которых многомиллионная аудитория, и вроде, не похоже, чтобы они
отпихивали какой-то помет, а вот мыслей нет как нет. Видимо, вечен закон: чем
больше толпа, тем глупее мысль оратора.
Телевизоры, компьютеры, радиотелефоны и прочее, и прочее - все это плоды
цивилизации и к культуре не имеет никакого отношения. А вот ведро и лопаточка
под сиденьем - это шаг вперед. Это наше достижение. Конечно, для нескольких
тысячелетий маловато. Но все-таки это шаг вперед, а там посмотрим. Главное -
хватило бы керосина. _
__
Антип уехал в Казантип_
- Где Антип?
- Уехал в Казантип!
- Ну и тип!
- Кто? Антип?
- Да и ты хорош. Скажи честно, где Антип?
- Честно говорю - уехал в Казантип.
- Ну и тип! Он деньги у меня брал в долг. Мы же договорились с ним о встрече.
- Еще не вечер! Про должника намекну слегка: вернет или вильнет! Ты бы и мне
одолжил рублей сто.
- Еще чего!
- Чтобы равновесило, как коромысло... Вижу, морда скисла. Зато я уговорю
Антипа вернуть твой долг. Ты мне - Антип тебе. Обоим выгода, да и другого нет
выхода!
- Я вижу, ты шутник!
- Пока не повесили за язык! Такие, как я, для народа - глоток кислорода. Время
выпало из времени и волочится в темени. Наша демократия - для воров Аркадия.
Обычай волчий - воруют молча. Эх, времечко, времечко! Один я, как попугай на
семечки, зарабатываю языком... Лучше разбойная власть, чем власть разбойников.
Таково мнение живых и покойников. До меня как до сельского поэта доходят
голоса с того света.
- А что нового у вас здесь?
- Один сельский идиот уже который год, живя в городе, выдавал себя за
городского сумасшедшего. Наконец власти его разоблачили, маленько подлечили и
водворили его в места первоначального идиотизма. Кстати, не чуждые и властям.
Он у нас. Мы рады гостям.
- А что он делает?
- Скрещивает фейхуа и помидоры. Или водит туристов в горы. А когда делать
нечего, опять выдает себя за городского сумасшедшего. При этом доказывает с
толком, что село стало поселком. И потому он не сельский идиот, а совсем
наоборот. У него такое мнение, что его изба - имение. Приватизированное. Но
сам он горожанин, а иногда парижанин.
- Черт возьми! Кажется, в России сельский поэт мудрее всех. Тогда скажи мне,
что такое коммунизм и что такое капитализм?
- Это просто, как морковь! Коммунизм - кровь. Капитализм - дерьмо. Кто при
коммунизме нанюхался крови, тот с надеждой смотрит на капитализм и не слышит
запаха дерьма. Нема! А кто при капитализме нанюхался дерьма, тот с надеждой
смотрит на коммунизм и не слышит запаха крови. Нюхай на здоровье!
- Так что же, в конце концов, у нас?
- Запах - вырви глаз! Бастурма из крови и дерьма! Россия никак не научится
сопрягать. А надо, ядрена мать, сопрягать свободу и закон. У нас закон: выйди
вон! Свобода в башке что кот в мешке! У нас, как сопрягать, так и лягать!
- Хорошо. Даю тебе деньги. Но постой! А кто уговорит тебя вернуть мой долг?
- Конечно, Антип.
- Кажется, я влип... Да и на рифму потянуло...
- Почему же? Бывало похуже... Эй, Антип!!!
- Ты же сказал, что он уехал в Казантип.
- Мало ли что! Уехал-приехал! Эй, Антип!!!
- Где же твой Антип?
- Уехал в Казантип. Может, кому-нибудь для смеха в морду заехал. И подзалетел
в милицию. Молодой - в башке кураж. А ты в милиции подмажь и приедешь с
Антипом из Казантипа.
- Да на черта мне сдался твой Антип, чтобы переться за ним в Казантип!
- Вот тип! Сам же пристал: "Антип, Антип!" Может, Антип у Галки, а может, на
рыбалке. Может, хочет тебе вернуть долг рыбой. Нынче бартер - главный
бухгалтер!
- Нет уж, спасибо. А кто сказал, что Антип уехал в Казантип? А теперь
Галка-рыбалка! Что за бред!
- Вот чудак! Антип же рыбак! Хороша рыбка-казантипка...
- Что это еще за казантипка?
- Сразу видно - курортник-москвич, башка что кирпич! А у нас любая бабуля
знает, что это барабуля. В Казантипе рыбалка и Галка. Он поехал Галку
побачить, а потом порыбачить. Или наоборот. Сперва порыбачить, а потом
побачить. Или одновременно - бачить Галку и рыбачить. Такой он стервец-удалец!
Сложный человек Антип. Это же трудно - при такой молодке держать равновесие в
лодке.
- Да при чем тут лодка, молодка!
- Как при чем?! А ты думал - наш Антип уехал в Казантип, чтобы ловить с
причала, как пенсионер-мочало?! Антип рыбачит только с лодки. А если поклевка
хороша - сразу на четыре шнура!
- Как это так, на четыре шнура?
- Два шнура в руках - один в зубах. А четвертый намотан на большой палец
правой ноги. Ох и мозги у Антипа, ох и мозги! Впрочем, не очень. Левой ногой
не может ловить даже Антип.
- Почему?
- Не тот у пальца загиб. Шнур не держится. Но и с молодкой непросто в лодке.
Греби, греби, греби - табань! Леска запуталась - дело дрянь! Пока распутаешь
леску, Галка прикроет занавеску. Пока распахнешь занавеску - теченье запутает
леску.
- Ничего не понимаю!
- Сложный человек Антип. Поезжай в Казантип. Там рыбалка, Галка и Антип.
Говорю, как на духу: как раз попадешь на уху! А уха у Антипа духовитая. А
Галка у Антипа ... ядовитая. Можно от Галки прикурить без зажигалки. А после
поллитра - чистая гидра! Только предупреждаю. Шуры-муры не вздумай - стоп! А
то сам не поймешь, как утоп. Или так искалечит, что никто не излечит. Ох и
строг Антип!
- Ну и тип! Хорошо, что уехал в Казантип.