|
И О С И Ф Б Р О Д С К И Й
Нобелевская лекция
Иосиф Бродский
Нобелевская лекция
1987
Для человека частного и частность эту всю жизнь
какой-либо общественной роли предпочитавшего, для человека,
зашедшего в предпочтении этом довольно далеко - и в
частности от Родины, ибо лучше быть последним неудачником в
демократии, чем мученником или властителем дум в деспотии,
- оказаться внезапно на этой трибуне - большая неловкость и
испытание.
Ощущение это усугубляется не столько мыслью о тех, кто
стоял здесь до меня, сколько памятью о тех, кого эта честь
миновала, кто не смог обратиться, что называется "урби эт
орби" с этой трибуны и чье общее молчание ищет и не находит
в вас выхода.
Единственное, что может примирить вас с подобным
положением, это то простое соображение, что - по причинам
прежде всего стилистическим - писатель не может говорить за
писателя, особенно поэт за поэта; что, окажись на этой
трибуне Осип Мандельштам, Марина Цветаева, Роберт Фрост,
Анна Ахматова, Уинстон Оден, они невольно бы говорили за
самих себя, и, возможно испытывали бы некоторую неловкость.
Эти тени смущают меня постоянно, смущают они меня и
сегодня. Во всяком случае они не поощряют меня к
красноречию. В лучшие свои минуты я кажусь себе как бы их
суммой - но всегда меньшей, чем любая из них в отдельности.
Ибо быть лучше них на бумаге невозможно; невозможно быть
лучше них и в жизни, и это именно их жизни, сколь бы
трагичны и горьки они не были, заставляют меня часто -
видимо, чаще, чем следовало бы - сожалеть о движении
времени. Если тот свет существует - а отказать им в
возможности вечной жизни я не более в состоянии, чем забыть
об их существовании в этой - если тот свет существует, то
они, надеюсь, простят мне и качество того, что я собираюсь
изложить: в конце концов не поведением на трибуне
достоинство нашей профессии мерится.
Я назвал лишь пятерых - тех, чье творчество и чьи
судьбы мне дороги, хотя бы по тому, что, не будь их, я бы
как человек и как писатель стоил бы немногого: во всяком
случае я не стоял бы сегодня здесь. Их, этих теней - лучше:
источников света - ламп? звезд? - было, конечно же больше,
чем пятеро, и любая из них способна обречь на немоту. Число
их велико в жизни каждого сознательного литератора; в моем
случае оно удваивается благодаря тем двум культурам, к
которым я волею судеб принадлежу.
Мне облегчает дело также и мысль о современниках и
собратьях по перу в обеих этих культурах, о поэтах и
прозаиках, чьи дарования я ценю выше собственного, и
которые, окажись они на этой трибуне, уже давно бы перешли
к делу, ибо у них есть больше что сказать миру, нежели у
меня.
По этому я позволю себе ряд замечаний - возможно,
нестройных, сбивчивых и могущих озадачить вас своею
бессвязностью. Однако количество времени, отпущенное мне на
то, что-бы собраться с мыслями и сама моя профессия защитят
меня, надеюсь, хотя бы отчасти от упреков в хаотичности.
Человек моей профессии редко претендует на систематичность
мышления; в худшем случае он претендует на систему. Но это
у него, как правило, заемное: от среды, от общественного
устройства, от занятий философией в нежном возрасте. Ничто
не убеждает художника в случайности средств, которыми он
пользуется для достижения той или иной - пусть даже и
постоянной - цели, нежели самый творческий прцесс, процесс
сочинительства. Стихи, по слову Ахматовой, действительно
растут из сора; корни прозы - не более благородны.
II
Если искусство чему-то и учит (и художника - в первую
голову), то именно частности человеческого существования.
Будучи наиболее древней - и наиболее буквальной - формой
частного предпринимательства, оно вольно или невольно
поощряет в человеке именно его ощущение индивидуальности,
уникальности, отдельности - превращая его из общественного
животного в личность. Многое можно разделить: хлеб, ложе,
убеждения, возлюбленную - но не стихотворение, скажем,
Райнера Марии Рильке. Произведения искусства, литературы в
особенности и стихотворение в частности обращаются к
человеку тет-а-тет, вступая с ним в прямые, без
посредников, отношения. За это-то и недолюбливают искусство
вообще, литературу в особенности и поэзию в частности
ревнители всеобщего блага, повелители масс, глашатаи
исторической необходимости. Ибо там, где прошло искусство
где прочитано стихотворение, они обнаруживают на месте
ожидаемого согласия и единодушия - равнодушие и
разноголосие, на месте решимости к действию - невнимание и
брезгливость. Иными словами, в нолики, которыми ревнители
общего блага и повелители масс норовят оперировать,
искуство вписывает "точку-точку-запятую с минусом",
превращая каждый нолик в пусть не всегда привлекательную,
но человеческую рожицу.
Великий Баратынский, говоря о своей Музе,
охарактеризовал ее как обладающую "лица необщим
выраженьем". В приобретении этого необшего выражения и
состоит, видимо, смысл индивидуального существования, ибо к
необщности этой мы подготовлены уже как бы генетически.
Независимо от того, является человек писателем или
читателем, задача его состоит в том, чтобы прожить свою
собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже
самым благородным образом выглядящую жизнь, ибо она у
каждого из нас только одна, и мы хорошо знаем, чем все это
кончается. Было бы досаднно израсходовать этот единственный
шанс на повторение чужой внешности, чужого опыта, на
тавтологию - тем более, что глашатаи исторической
необходимости, по чьему наущению человек на тавтологию эту
готов согласиться, в гроб с ним вместе не лягут и спасибо
не скажут.
Язык и, думается, литература - вещи более древние,
неизбежные, долговечные, чем любая форма общественной
организации. Негодование, ирония или безразличие,
выражаемое литературой по отношению к государству, есть, по
существу реакция постоянного, лучше сказать - бесконечного,
по отнощению к временному, ограниченному. По крайней мере
до тех пор, пока государство позволяет себе вмешиваться в
дела литературы, литература имеет право вмешиваться в дела
государства. Политическая система, форма общественного
устройства, как всякая система вообще, есть, по
определению, форма прошедшего времени, пытающаяся навязать
себя настоящему (а зачастую и будующему) и человек, чья
профессия язык, последний, кто может позабыть об этом.
Подлинной опасностью для писателя является не только
возможность (часто реальность) преследований со стороны
государства, сколько возможность оказаться
загипнотизированным его, государства, монструозными или
претерпевшими изменения к лучшему - но всегда временными -
очертаниями.
Философия государства, его этика, не говоря уже о его
эстетике - всегда "вчера"; язык, литература - всегда
"сегодня" и часто - особенно в случае ортодоксальности той
или иной системы даже и "завтра". Одна из заслуг литературы
и состоит в том, что она помогает человеку уточнить время
его существования, отличить себя в толпе как
предшественников так и себе подобных, избежать тавтологии,
то есть участи известной под почетным названием "жертвы
истории". Искуство вообще и литература в частности тем и
замечательно, тем и отличаются от жизни, что всегда бежит
повторения. В обыденной жизни вы можете рассказать один и
тот же анекдот трижды и трижды, вызвав смех оказаться душою
общества. В искусстве подобная форма поведения именуется
"клише". Искусство есть орудие безоткатное и развитие его
определяется не индивидуальностью художника, но динамикой и
логикой самого материала, предыдущей историей средств,
требующих найти (или подсказывающих) всякий раз качественно
новое эстетическое решение. Обладающее собственной
генеалогией, динамикой, логикой и будущим, искусство не
синонимично, но, в лучшем случае, параллельно истории, и
способом его существования является создание всякий раз
новой эстетической реальности. Вот почему оно часто
оказывается "впереди прогресса", впереди истории, основным
инструментом которой является - не уточнить ли нам Маркса -
именно клише.
На сегодняшний день чрезвычайно распространено
утверждение, будто писатель, поэт в особенности, должен
пользоваться в своих произведениях языком улицы, языком
толпы. При всей своей кажущейся демократичности и и
осязаемых практических выгодах для писателя, утверждение
это вздорно и представляет собой попытку подчинить
искусство, в данном случае литературу, истории. Только если
мы решили, что "сапиенсу" пора остановиться в своем
развитии, литературе следует говорить на языке народа. В
противном случае народу следует говорить на языке
литературы. Всякая новая эстетическая реальность уточняет
для человека реальность этическую. Ибо эстетика - мать
этики; понятие "хорошо" и "плохо" - понятия прежде всего
эстетические, предваряющие понятия "добра" и "зла". В этике
не "все позволено" потому, что в эстетике не "все
позволено", потому что количество цветов в спектре
ограничено. Несмышленый младенец, с плачем отвергающий
незнакомого или наоборот, тянущийся к нему, отвергает его
или тянется к нему, инстинктивно совершает выбор
эстетический, а не нравственный.
Эстетический выбор - индивидуален, и эстетическое
переживание - всегда переживание частное. Всякая новая
эстетическая реальность делает человека, ее переживаюшего
лицом еще более частным, и частность эта, обретающая порою
форму литературного (или какого-либо другого) вкуса, уже
сама по себе может оказаться если не гарантией, то хотя бы
формой защиты от порабощения. Ибо человек со вкусом, в
частности литературным, менее восприимчив к повторам и
заклинаниям, свойственным любой форме политической
демагогии. Дело не столько в том, что добродетель не
является гарантией шедевра, сколько в том, что зло,
особенно политическое, всегда плохой стилист. Чем богаче
эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем
четче его царственный выбор, тем он свободнее - хотя,
возможно, и не счастливее.
Именно в этом прикладном, а не платоническом смысле
следует понимать замечание Достоевского, что "красота
спасет мир" или высказывание Мэтью Арнольда, что "нас
спасет поэзия". Мир, вероятно, спасти уже не удастся, но
отдельного человека спасти можно. Эстетическое чутье в
человеке развивается весьма стремительно, ибо даже
полностью не отдавая себе отчет в том, чем он является и
что ему на самом деле необходимо, человек, как правило,
инстинктивно знает, что ему не нравится и что его не
устраивает. В антропологическом смысле, повторяю, человек
является существом эстетическим прежде, чем этическим.
Искусство поэтому, в частности литература - не побочный
продукт видового развития, а наоборот. Если тем, что
отличает нас от прочих представителей животного царства,
является речь, то литература, и в частности, поэзия, будучи
высшей формой словестности, представляет собою, грубо
говоря, нашу видовую цель.
Я далек от идеи поголовного обучения стихосложению и
композиции, тем не менее, подразделение людей на
интеллигенцию и всех остальных представляется мне
неприемлемым. В нравственном отношении подразделение это
подобно подразделению общества на богатых и нищих; но, если
для существования социального неравенства еще мыслимы
какие-то чисто физические, материальные обоснования, для
неравенства интеллектуального они немыслимы. В чем, в чем,
а в этом смысле равенство нам гарантировано от природы.
Речь идет не об образовании, а об образовании речи,
малейшая приближенность которой чревата вторжением в жизнь
человека ложного выбора. Сушествование литературы
подразумевает существование на уровне литературы - и не
только нравственно, но и лексически. Если музыкальное
произведение еще оставляет человеку возможность выбора
между пассивной ролью слушателя и активной исполнителя,
произведение литературы - искусства, по выражению Монтале,
безнадежно семантического - обрекает его на роль только
исполнителя.
В этой роли человеку выступать, мне кажется, следовало
бы чаще, чем в какой-либо иной. Более того, мне кажется,
что роль эта в результате популяционного взрыва и связанной
с ним все возрастающей атомизацией общества, т. е. со все
возрастающей изоляцией индивидуума, становится все более
неизбежной. Я не думаю, что знаю о жизни больше, чем любой
человек моего возраста, но, мне кажется, что в качестве
собеседника книга более надежна, чем приятель или
возлюбленная. Роман или стихотворение - не монолог, но
разговор писателя с читателем - разговор, повторяю, крайне
частный, исключающий всех остальных, если угодно - обоюдно
мизантропический. И в момент этого разговора писатель равен
читателю, как, впрочем, и наоборот, независимо от того,
великий он писатель или нет. Равенство это - равенство
сознания, и оно остается с человеком на всю жизнь в виде
памяти, смутной или отчетливой, и рано или поздно, кстати
или некстати, определяет поведение индивидуума. Именно это
я имею в виду, говоря о роли исполнителя, тем более
естественной, что роман или стихотворение есть продукт
взаимного одиночества писателя и читателя.
В истории нашего вида, в истории "сапиенса", книга -
феномен антропологический, аналогичный по сути изобретению
колеса. Возникшая для того, чтоб дать нам представление не
столько о наших истоках, сколько о том, на что "сапиенс"
этот способен, книга является средством перемещения в
пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы.
Перемещение это, в свою очередь, как всякое перемещение,
оборачивается бегством от общего знаменателя, от попытки
навязать знаменателя этого черту, не поднимавшуюся ранее
выше пояса, нашему сердцу, нашему сознанию, нашему
воображению. Бегство это - бегство в сторону необщего
выражения лица, в сторону числителя, в сторону личности, в
сторону частности. По чьему бы образу и подобию мы не были
созданы, нас уже пять миллиардов, и другого будущего, кроме
очерченного искусством, у человека нет. В противоположном
случае нас ожидает прошлое - прежде всего политическое, со
всеми его массовыми полицейскими прелестями.
Во всяком случае положение, при котором искусство
вообще и литература в частности является достоянием
(прерогативой) меньшинства, представляется мне нездоровым и
угрожающим. Я не призываю к замене государства библиотекой
- хотя мысль эта неоднократно меня посещала, - но я не
сомневаюсь, что, выбирай мы наших властителей на основании
их читательского опыта, а не основании их политических
программ, на земле было бы меньше горя. Мне думается, что
потенциального властителя наших судеб следовало бы
спрашивать прежде всего не о том, как он представляет себе
курс иностранной политики, а о том, как он относится к
Стендалю, Диккенсу, Достоевскому. Хотя бы уже по одному
тому, что насущным хлебом литературы является именно
человеческое разнообразие и безобразие, она, литература,
оказывается надежным противоядием от каких бы то ни было -
известных и будущих - попыток тотального, массового подхода
к решению проблем человеческого существования. Как система
нравственного, по крайней мере, страхования, она куда более
эффективна, нежели та или иная система верований или
философская доктрина.
Потому что не может быть законов, защищающих нас от
самих себя, ни один уголовный кодекс не предусматривает
наказаний за преступления против литературы. И среди
преступлений этих наиболее тяжким является не цензурные
ограничения и т. п. , не предание книг костру. Существует
преступление более тяжкое - пренебрежение книгами, их не -
чтение. За преступление это человек раплачивается всей
своей жизнью: если же преступление это совершает нация, она
платит за это своей историей. Живя в той стране, в которой
я живу, я первый готов был бы поверить, что существует
некая пропорция между материальным благополучием человека и
его литературным невежеством; удерживает от этого меня,
однако, история страны, в которой я родился и вырос. Ибо
сведенная к причинно - следственному минимуму, к грубой
формуле, русская трагедия - это именно трагедия общества,
литература в котором оказалась прерогативой меньшинства:
знаменитой русской интеллигенции.
Мне не хочется распространяться на эту тему, не
хочется омрачать этот вечер мыслями о десятках миллионов
человеческих жизней, загубленных миллионами же - ибо то,
что происходило в России в первой половине XX века,
происходило до внедрения автоматического стрелкового оружия
- во имя торжества политической доктрины, несостоятельность
которой уже в том и состоит, что она требует человеческих
жертв для своего осуществления. Скажу только, что - не по
опыту, увы, а только теоретически - я полагаю, что для
человека, начитавшегося Диккенса, выстрелить в себе
подобного во имя какой бы то нибыло идеи затруднительнее,
чем для человека, Диккенса не читавшего. И я говорю именно
о чтении Диккенса, Стендаля, Достоевского, Флобера,
Бальзака, Мелвилла и т.д., т.е. литературы, а не о
грамотности, не об образовании. Грамотный-то,
образованный-то человек вполне может, тот или иной
политический трактат прочтя, убить себе подобного и даже
испытать при этом восторг убеждения. Ленин был грамотен,
Сталин был грамотен, Гитлер тоже; Мао Цзедун, так тот даже
стихи писал. Список их жертв, тем не менее, далеко
превышает список ими прочитанного.
Однако, перед тем как перейти к поэзии, я хотел бы
добавить, что русский опыт было бы разумно рассматривать
как предостережение хотя бы по тому, что социальная
структура Запада в общем до сих пор аналогична тому, что
существрвало в России до 1917 года. (Именно этим, между
прочим, объясняется популярность русского психологического
романа XIX века на Западе и сравнительный неуспех
современной русской прозы. Общественные отношения,
сложившиеся в России в XX веке, представляются, видимо,
читателю не менее диковинными, чем имена персонажей, мешая
ему отождествить себя с ними.) Одних только политических
партий, например, накануне октябрьского переворота 1917
года в России существовало уж никак не меньше, чем
существует сегодня в США или Великобритании. Иными словами,
Человек бесстрастный мог бы заметить, что в определенном
смысле XIX век на Западе еще продолжается. В России он
кончился; и если я говорю, что он кончился трагедией, то
это прежде всего из-за количества человеческих жертв,
которые повлекла за собой наступившая социальная и
хронологическая перемена. В Настоящей трагедии гибнет не
герой - гибнет хор.
III
Хотя для человека, чей родной язык - русский,
разговоры о политическом зле столь же естественны, как
пищеварение, я хотел бы теперь переменить тему. Недостаток
разговоров об очевидном в том, что они развращают сознание
своей легкостью, своим легко обретаемым ощущением правоты.
В этом их соблазн, сходный по своей природе с соблазном
социального реформатора, зло это порождающего. Осознание
этого соблазна и отталкивание от него в определенной
степени ответственны за судьбы многих моих современников,
не говоря уже о собратьях по перу, ответственны за
литературу, из-под их перьев возникшую. Она, эта
литература, не была бегством от истории, ни заглушением
памяти, как это может показаться со стороны. "Как можно
сочинять музыку после Аушвица?" - вопрошает Адорно, и
человек, знакомый с русской историей, может повторить тотже
вопрос, заменив в нем название лагеря, - повторить его,
пожалуй, с большим даже правом, ибо количество людей,
сгинувших в сталинских лагерях, далеко превосходит
количество сгинувших в немецких. "А как после Аушвица можно
есть ланч?" - заметил на это как-то американский поэт Марк
Стрэнд. Поколение, к которому я принадлежу, во всяком
случае оказалось способным сочинить эту музыку.
Это поколение - поколение, родившееся именно тогда,
когда крематории Аушвица работали на полную мощность, когда
Сталин пребывал в зените богоподобной, абсолютной, самой
природой, казалось, санкционированной власти, явилось в
мир, судя по всему, чтобы продолжить то, что теоретически
должно было прерваться в этих крематориях и в безымянных
общих могилах сталинского архипелага. Тот факт, что не все
прервалось, по крайней мере в России, - есть в немалой мере
заслуга моего поколения, и я горд своей к нему
принадлежностью не в меньшей мере, чем тем, что я стою
здесь сегодня. И тот факт, что я стою здесь сегодня, есть
признание заслуг этого поколения перед культурой; вспоминая
Мандельштама, я бы добавил перед мировой культурой.
Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы начинали на
пустом - точнее на пугающем своей опустошенностью месте. И
что скорее интуитивно, чем сознательно, мы стремились
именно к воссозданию эффекта непрерывности культуры, к
восстановлению ее форм и тропов, к наполнению ее не многих
уцелевших и часто совершенно скомпрометированных форм нашим
собственным новым, или казавшимся нам таковым, современным
содержанием. Существовал, вероятно, другой путь - путь
дальнейшей деформации, поэтики осколков и развалин,
минимализма, пресекшегося дыхания. Если мы от него
отказались, то вовсе не потому, что он казался нам путем
самодраматизации, или потому, что мы были чрезвычайно
одушевлены идеей сохранения наследственного благоородства
известных нам форм культуры, равнозначных в нашем сознании
формам человеческого достоинства. Мы отказались от него,
потому что выбор на самом деле был не наш, а выбор культуры
- и выбор этот был опять-таки эстетический, а не
нравственный. Конечно же, человеку естественнее рассуждать
о себе не как об орудии культуры, но, наоборот, как об ее
творце и хранителе. Но если я сегодня утверждаю
противоположное, то это не потому, что есть определенное
очарование в перефразировании на исходе XX столетия
Плотина, лорда Шефтсбери, Шеллинга или Новалиса, но потому,
что кто-кто, а поэт всегда знает, что то, что в просторечии
именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка;
что не язык является его инструментом, а он - средством
языка к продолжению своего существования. Язык же - даже
если представить его как некое одушевленное существо (что
было бы только справедливым) - к этическому выбору не
способен.
Человек принимается за сочинение стихотворения по
разным соображениям: чтоб завоевать сердце возлюбленной,
чтоб выразить свое отношени к окружающей его реальности,
будь то пейзаж или государсво, чтоб запечатлеть душевное
состояние, в котором он в данный момент находится, чтоб
оставить - как он думает в эту минуту - след на земле. Он
прибегает к этой форме - к стихотворению - по соображениям,
скорее всего, бессознательно-миметическим: черный
вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги,
видимо, напоминает человеку о его собственном положении в
мире, о пропорции пространствак его телу. Но независимо от
соображений, по которым он берется за перо, и независимо от
эффекта, производимого тем, что выходит из под его пера, на
его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была,
немедленное последствие этого предприятия - ощущение
вступления в прямой контакт с языком, точнее ощущение
немедленного впадения в зависимость от оного, от всего, что
на нем уже высказано, написано, осуществлено.
Зависимость эта - абсолютная, деспотическая, но она же
и раскрепощает. Ибо, будучи всегда старше, чем писатель,
язык обладает еще колоссальной центробежной энергией,
сообщаемой ему его временным потенциалом - то есть всем
лежащим впереди временем. И потенциал этот определяется не
столько количественным составом нации, на нем говорящей,
хотя и этим тоже, сколько качеством стихотворения, на нем
сочиняемого. Достаточно вспомнить авторов греческой или
римской античности, достаточно вспомнить Данте. Создаваемое
сегодня по-русски или по-английски, например, гарантирует
существование этих языков в течение следующего тысячелетия.
Поэт, повторяю, есть средство существования языка. Или, как
сказал великий Оден, он - тот, кем язык жив. Не станет
меня, эти строки пишущего, не станет вас, их читающих, но
язык, на котором они написаны и на котором вы их читаете,
останется не только потому, что язык долговечнее человека,
но и потому, что он лучше приспособлен к мутации.
Пишущий стихотворение, однако, пишет его не потому.
что он рассчитывает на посмертную славу, хотя он часто и
надеется, что стихотворение его переживет, пусть не
надолго. Пишущий стихотворение пишет его потому, что язык
ему подсказывает или просто диктует следующую строчку.
Начиная стихотворения, поэт, как правило, не знает, чем оно
кончится, и порой оказывается очень удивлен тем, что
получилось, ибо часто получается лучше, чем он предполагал,
часто мысль его заходит дальше, чем он расчитывал. Это и
есть тот момент, когда будущее языка вмешивается в его
настоящее. Существуют, как мы знаем, три метода познания:
аналитический, интуитивный и метод, которым пользовались
библейские пророки - посредством откровения. Отличие поэзии
от прочих форм литературы в том, что она пользуется сразу
всеми тремя (тяготея преимущественно ко второму и
третьему), ибо все три даны в языке; и порой с помощью
одного слова, одной рифмы пишущему стихотворение удается
оказаться там, где до него никто не бывал, - и дальше,
может быть, чем он сам бы желал. Пишущий стихотворение
пишет его прежде всего потому, что стихотворение -
колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения.
Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии
отказаться от повторения этого опыта, он впадает в
зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от
наркотиков или алкоголя. Человек, находящийся в подобной
зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом.
И О С И Ф Б Р О Д С К И Й
---------------------
(C) The Nobel Fаundation. 1987.
О С Т А Н О В К А В П У С Т Ы Н Е
1970
...Men must endure
Their going hence,even as their
coming hither.
Ripeness is all.
King Lear, Act 5, Scene 2.
I. ХОЛМЫ
- 2 -
РОЖДЕСТВЕНСКИЙ РОМАНС
Евгению Рейну, с любовью.
Плывет в тоске необъяснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
из Александровского сада,
ночной фонарик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.
Плывет в тоске необъяснимой
пчелиный хор сомнамбул, пьяниц.
В ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.
Плывет в тоске необъяснимой
певец печальный по столице,
стоит у лавки керосинной
печальный дворник круглолицый,
спешит по улице невзрачной
любовник старый и красивый.
Полночный поезд новобрачный
плывет в тоске необъяснимой.
Плывет во мгле замоскворецкой,
плывет в несчастие случайный,
блуждает выговор еврейский,
на желтой лестнице печальной,
и от любви до невеселья
под Новый Год, под воскресенье,
плывет красотка записная,
своей тоски не объясняя.
Плывет в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льется мед огней вечерних
и пахнет сладкою халвою,
ночной пирог несет сочельник
над головою.
Твой Новый Год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.
1962
- 3 -
БОЛЬШАЯ ЭЛЕГИЯ
Джону Донну
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, белье, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, все.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо...
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шопот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, замки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят. Торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло все. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
- 4 -
Уснуло все. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми - к их стыду святому.
Геена спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все - одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них - единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое - слава.
Спят беды все.Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло все. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
И цепи спят. Чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.
Но, чу! Ты слышишь - там в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в стахе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет... И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла...
Сшивая ночь с рассветом... Так высоко.
"Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь,под снегом ждешь, как лета,
любви моей? Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?" - Нет ответа.
"Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг. Не вы ль? Не вы ль?" - Молчанье.
- 5 -
"Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?" - Но тишь летит навстречу.
"Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет".
Молчанье. Тишь. - "Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж, лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Все крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?"
"Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел - в себе, а после - в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей - из всех страстей - оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир - лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда все, как сон больной в истоме.
Господь оттуда - только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там вдали лежащей.
Все, все вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что все вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь - все станет сном библейским.
- 6 -
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но, чу, пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь - летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю - плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда".
Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло все. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь - лишь долг певца,
духовная любовь лишь тень аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.
1963
- 7 -
ВОРОТИШЬСЯ НА РОДИНУ...
Воротишься на родину. Ну что ж.
Гляди вокруг, кому еще ты нужен,
кому теперь в друзья ты попадешь?
Воротишься, купи себе на ужин
какого-нибудь сладкого вина,
смотри в окно и думай понемногу,
во всем твоя, одна твоя вина,
и хорошо. Спасибо. Слава Богу.
Как хорошо, что некого винить,
как хорошо, что ты никем не связан,
как хорошо, что до смерти любить
тебя никто на свете не обязан.
Как хорошо,что никогда во тьму
ничья рука тебя не провожала,
как хорошо на свете одному
идти пешком с шумящего вокзала.
Как хорошо, на родину спеша,
поймать себя в словах неоткровенных
и вдруг понять, как медленно душа
заботится о новых переменах.
1961
- 8 -
ОТ ОКРАИНЫ К ЦЕНТРУ
Вот я вновь посетил
эту местность любви, полуостров заводов,
парадиз мастерских и аркадию фабрик,
рай речный пароходов,
я опять прошептал:
вот я снова в младенческих ларах.
Вот я вновь пробежал Малой Охтой сквозь тысячу арок.
Предо мною река
распласталась под каменно-угольным дымом,
за спиною трамвай
прогремел на мосту невредимом,
и кирпичных оград
просветлела внезапно угрюмость.
Добрый день, вот мы встретились, бедная юность.
Джаз предместий приветствует нас,
слышишь трубы предместий,
золотой диксиленд
в черных кепках прекрасный, прелестный,
не душа и не плоть -
чья-то тень над родным патефоном,
словно платье твое вдруг подброшено вверх саксофоном.
В ярко-красном кашнэ
и в плаще в подворотнях, в парадных
ты стоишь на виду
на мосту возле лет безвозвратных,
прижимая к лицу недопитый стакан лимонада,
и ревет позади дорогая труба комбината.
Добрый день. Ну и встреча у нас.
До чего ты бесплотна!
Рядом новый закат
гонит вдаль огневые полотна.
До чего ты бедна! Столько лет,
а промчались напрасно.
Добрый день, моя юность. Боже мой, до чего ты прекрасна!
По замерзшим холмам
молчаливо несутся борзые,
среди красных болот
возникают гудки поездные,
на пустое шоссе,
пропадая в дыму редколесья,
вылетают такси, и осины глядят в поднебесье.
Это наша зима.
Современный фонарь смотрит мертвенным оком,
предо мною горят
ослепительно тысячи окон.
Возвышаю свой крик,
чтоб с домами ему не столкнуться:
Это наша зима все не может обратно вернуться.
- 9 -
Не до смерти ли, нет,
мы ее не найдем, не находим.
От рожденья на свет
ежедневно куда-то уходим,
словно кто-то вдали
в новостройках прекрасно играет.
Разбегаемся все. Только смерть нас одна собирает.
Значит, нету разлук.
Существует громадная встреча.
Значит, кто-то нас вдруг
в темноте обнимает за плечи,
и, полны темноты,
и полны темноты и покоя,
мы все вместе стоим над холодной блестящей рекою.
Как легко нам дышать,
оттого что подобно растенью
в чьей-то жизни чужой
мы становимся светом и тенью
или больше того -
оттого, что мы все потеряем,
отбегая навек, мы становимся смертью и раем.
Вот я вновь прохожу
в том же светлом раю - с остановки налево,
предо мною бежит,
закрываясь ладонями новая Ева,
ярко-красный Адам
вдалеке появляется в арках,
невский ветер звенит заунывно в развешанных арфах.
Как стремительна жизнь
в черно-белом раю новостроек.
Обвивается змей,
и безмолвствует небо героик,
ледяная гора
неподвижно блестит у фонтана,
вьется утренний снег, и машины летят неустанно.
Неужели не я,
освещенный тремя фонарями,
столько лет в темноте
по осколкам бежал пустырями,
и сиянье небес
у подъемного крана клубилось?
Неужели не я? Что-то здесь навсегда изменилось.
Кто-то новый царит,
безымянный, прекрасный, всесильный.
над отчизной горит,
разливается свет темно-синий,
и в глазах у борзых
шелестят фонари - по цветочку,
кто-то вечно идет возле новых домов в одиночку.
- 10 -
Значит, нету разлук.
Значит, зря мы просили прощенья
у своих мертвецов.
Значит, нет для зимы возвращенья.
Остается одно:
по земле проходить бестревожно.
Невозможно отстать. Обгонять - только это возможно.
То, куда мы спешим,
это ад или райское место,
или попросту мрак,
темнота, это все неизвестно,
дорогая страна,
постоянный предмет воспеванья,
не любовь ли она? Нет, она не имеет названья.
Это - вечная жизнь:
поразительный мост, неумолчное слово,
проплыванье баржи,
оживленье любви, убиванье былого,
пароходов огни
и сиянье витрин, звон трамваев далеких,
плеск холодной воды возле брюк твоих вечношироких.
Поздравляю себя
с этой ранней находкой, с тобою,
поздравляю себя
с удивительно горькой судьбою,
с этой вечной рекой,
с этим небом в прекрасных осинах,
с описаньем утрат за безмолвной толпой магазинов.
Не жилец этих мест,
не мертвец, а какой-то посредник,
совершенно один
ты кричишь о себе напоследок:
никого не узнал,
обознался, забыл, обманулся,
слава Богу, зима. Значит, я никуда не вернулся.
Слава Богу, чужой.
Никого я здесь не обвиняю.
Ничего не узнать.
Я иду, тороплюсь, обгоняю.
Как легко мне теперь
оттого, что ни с кем не расстался.
Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.
Поздравляю себя!
Сколько лет проживу, ничего мне не надо.
Сколько лет проживу,
Сколько дам на стакан лимонада.
Сколько раз я вернусь - словно дом запираю,
сколько дам я за грусть от кирпичной трубы и собачьего лая.
- 11 -
БЫЛ ЧЕРНЫЙ НЕБОСВОД...
Был черный небосвод светлей тех ног,
и слиться с темнотою он не мог.
В тот вечер возле нашего огня
увидели мы черного коня.
Не помню я чернее ничего.
Как уголь, были ноги у него.
Он черен был, как ночь, как пустота.
Он черен был от гривы до хвоста.
Но черной по-другому уж была
спина его,не знавшая седла.
Недвижно он стоял. Казалось спит.
Пугала чернота его копыт.
Он черен был, не чувствовал теней.
Так черен, что не делался темней.
Так черен, как полуночная мгла.
Так черен, как внутри себя игла.
Так черен, как даревья впереди.
Как место между ребрами в груди.
Как ямка под землею, где зерно.
Я думаю: внутри у нас черно.
Но все-таки чернел он на глазах!
Была всего лишь полночь на часах.
Он к нам не приближался ни на шаг.
В паху его царил бездонный мрак.
Спина его была уж не видна.
Не оставалось светлого пятна.
Глаза его белели, как щелчок.
Еще страшнее был его зрачок.
Как будто был он чей-то негатив.
Зачем же он свой бег остановив,
меж нами оставался до утра?
Зачем не отходил он от костра?
Зачем он черным воздухом дышал,
раздавленными сучьями шуршал?
Зачем струил он черный свет из глаз?
Он всадника искал себе средь нас.
1961
- 12 -
ТЕПЕРЬ ВСЕ ЧАЩЕ...
Теперь все чаще чувствую усталость,
все реже говорю о ней теперь.
О, помыслов души моей кустарность,
веселая и теплая артель.
Каких ты птиц себе изобретаешь,
кому их даришь или продаешь,
и в современных гнездах обитаешь,
и современным голосом поешь?
Вернись, душа, и перышко мне вынь,
пускай о славе радио споет нам.
Скажи, душа, как выглядела жизнь,
как выглядела с птичьего полета?
Покуда снег, как из небытия,
кружит по незатейливым карнизам,
рисуй о смерти, улица моя,
а ты, о птица, вскрикивай о жизни.
Вот я иду, а где-то ты летишь,
уже не слыша сетований наших.
Вот я живу, а где-то ты кричишь
и крыльями взволнованными машешь.
- 13 -
ИЗ "СТАРЫХ АНГЛИЙСКИХ ПЕСЕН"
Зимняя свадьба
Я вышла замуж в январе.
Толпились гости во дворе,
И долго колокол гудел
В той церкви на горе.
От алтаря, из-под венца,
Видна дорога в два конца.
Я посылаю взгляд свой вдаль,
И не вернуть гонца.
Церковный колокол гудит.
Жених мой на меня глядит.
И столько свеч для нас двоих!
И я считаю их.
1961
- 14 -
ВСЕ ЧУЖДО В ДОМЕ...
Все чуждо в доме новому жильцу.
Поспешный взгляд скользит по всем предметам,
чьи тени так пришельцу не к лицу,
что сами слишком мучаются этим.
Но дом не хочет больше пустовать.
И, как бы за нехваткой той отваги,
замок, не в состояньи узнавать,
один сопротивляется во мраке.
Да, сходства нет меж нынешним и тем,
кто внес сюда шкафы и стол и думал,
что больше не покинет этих стен,
но должен был уйти; ушел и умер.
Ничем уж их нельзя соединить:
чертой лица, характером, надломом.
Но между ними существует нить,
обычно именуемая домом.
1962
- 15 -
ХОЛМЫ
Вместе они любили
сидеть на склоне холма.
Оттуда видны им были
церьковь, сады, тюрьма.
Оттуда они видали
заросший травой водоем.
Сбросив в песок сандалии,
сидели они вдвоем.
Руками обняв колени,
смотрели они в облака.
Внизу у кино калеки
ждали грузовика.
Мерцала на склоне банка
возле кусков кирпича.
Над розовым шпилем банка
ворона вилась, крича.
Машины ехали в центре
к бане по трем мостам.
Колокол звякал в церкви:
электрик венчался там
А здесь на холме было тихо,
ветер их освежал.
Кругом ни свистка, ни крика.
Только комар жжужал.
Трава там была примята,
где сидели они всегда.
Повсюду черные пятна
оставила их еда.
Коровы всегда это место
вытирали своим языком.
Всем это было известно.
Но они не знали о том.
Окурки, спичка и вилка
прикрыты были песком.
Чернела вдали бутылка,
отброшенная носком.
Заслышав едва мычанье,
они спускались к кустам
и расходились в молчаньи -
как и сидели там.
По разным склонам спускались,
случалось боком ступать.
Кусты перед ними смыкались
и расступались опять.
Скользили в траве ботинки.
Меж камней блестела вода.
Один достигал тропинки,
другой в тот же миг пруда.
- 16 -
Был вечер нескольких свадеб
(кажется, было две).
Десяток рубах и платьев
маячил внизу в траве.
Уже закат унимался
и тучи к себе манил.
Пар от земли поднимался,
а колокол все звонил.
Один, кряхтя, спотыкаясь,
другой, сигаретой дымя -
в тот вечер они спускались
по разным склонам холма.
Спускались по разным склонам,
пространство росло меж них.
Но сташный одновременно
воздух потряс их крик.
Внезапно кусты распахнулись,
кусты распахнулись вдруг.
Как будто они проснулись,
а сон их был полон мук.
Кусты распахнулись с воем,
как будто раскрылась земля.
Пред каждым возникли двое,
железом в руках шевеля.
Один топором был встречен,
и кровь потекла по часам.
Другой от разрыва сердца
умер мгновенно сам.
Убийцы тащили их в рощу
(по рукам их струилась кровь)
и бросили в пруд заросший.
И там они встретились вновь.
Еще пробирались на ощупь
к местам за столом женихи,
а страшную весть на площадь
уже принесли пастухи.
Вечерней зарей сияли
стада густых облаков.
Коровы в кустах стояли
и жадно лизали кровь.
Электрик бежал по склону
и шурин за ним в кустах.
Невеста внизу оболенно
стояла одна в цветах.
Старуха, укрытая пледом,
крутила пред ней тесьму,
а пьяная свадьба следом
за ними неслась к холму.
- 17 -
Сучья под ними трещали,
они неслись, как в бреду.
Коровы в кустах мычали
и быстро спускались к пруду.
И вдруг все увидели ясно
(царила вокруг жара):
чернела в зеленой ряске,
как дверь в темноту, дыра.
___________
Кто их оттуда поднимет,
достанет их из пруда?
Смерть, как вода над ними,
в желудках у них вода.
Смерть уже в каждом слове,
в стебле, обвившем жердь.
Смерть в зализанной крови,
в каждой корове смерть.
Смерть в погоне напрасной
(будто ищут воров).
Будет отныне красным
млеко этих коров.
В красном, красном вагоне
с красных, красных путей,
в красном, красном бидоне
- красных поить детей.
Смерть в голосах и взорах.
Смертью полн воротник.
Так им заплатит город:
смерть тяжела для них.
Нужно поднять их, поднять бы.
Как превозмочь тоску,
если убийство в день свадьбы,
красным - быть молоку?
_____________
Смерть - не скелет кошмарный
с длинной косой в росе.
Смерть - это тот кустарник,
в котором стоим мы все.
Это не плач похоронный,
а также не черный бант.
Смерть - это крик вороний,
смерть - это красный банк.
Смерть - это все машины,
это тюрьма и сад.
Смерть - это все мужчины,
галстуки их висят.
Смерть - это стекла в бане,
в церкви, в домах - подряд!
Смерть - это все, что с нами -
ибо они - не узрят.
- 18 -
Смерть - это наши силы,
наши труды и пот.
Смерть - это наши жилы,
наша душа и плоть.
Мы больше на холм не выйдем.
В наших домах огни.
Это не мы их не видим -
нас не видят они.
___________
Розы, герань, гиацинты,
пионы, сирень, ирис -
на страшный их гроб из цинка
розы, герань, нарцисс,
лилии, словно из басмы,
запах их прян и дик,
левкои, орхидеи, астры,
розы и сноп гвоздик.
Прошу отнести их к брегу,
вверить их небесам.
В реку их бросить, в реку,
она понесет к лесам.
К черным лесным протокам,
к темным лесным домам,
к мертвым полесским топям,
вдаль - к балтийским холмам.
Холмы - это наша юность.
Гоним ее, не узнав.
Холмы - это сотни улиц.
Холмы - это сонм канав.
Холмы - это боль и гордость.
Холмы - это край земли.
Чем выше на них восходишь,
тем больше их видишь вдали.
Холмы - это наши страданья.
Холмы - это наша любовь.
Холмы - это крик, рыданье,
уходят, приходят вновь.
Свет и безмерность боли,
наша тоска и страх,
наши мечты и горе,
все это - в их кустах.
Холмы - это вечная слава.
Стоят всегда напоказ
от наших страданий вправо.
Холмы - это выше нас.
Всегда видны их вершины,
видны средь кромешной тьмы.
Присно, вчера и ныне
по склону движемся мы.
Смерть - это только равнины.
Жизнь - холмы, холмы.
- 19 -
ТЫ ПОСКАЧЕШЬ ВО МРАКЕ...
Ты поскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам
вдоль березовых рощ, отбежавших во тьме,к треугольным домам,
вдоль оврагов пустых, по замерзшей траве, по песчаному дну,
освещенный луной, и ее замечая одну.
Гулкий топот копыт по застывшим холмам - это не с чем сравнить,
это ты там, внизу, вдоль оврагов ты вьешь свою нить,
там куда-то во тьму от дороги твоей отбегает ручей,
где на склоне шуршит твоя быстрая тень по спине кирпичей.
Ну и скачет же он по замерзшей траве, растворясь впотьмах,
возникая вдали, освещенный луной , на бескрайних холмах,
мимо черных кустов, вдоль оврагов пустых, воздух бьет по лицу,
говоря сам с собой , растворяется в черном лесу.
Вдоль оврагов пустых, мимо черных кустов, не отыщется след,
даже если ты смел и вокруг твоих ног завивается свет,
все равно ты его ни за что никогда не сумеешь догнать,
кто там скачет в холмах, я хочу это знать, я хочу это знать.
Кто там скачет, кто мчится под хладною мглой говорю,
одиноким лицом обернувшись к лесному царю -
обращаюсь к природе от лица треугольных домов,
кто там скачет один, освещенный царицей холмов?
Но еловая готика русских равнин поглощает ответ,
из распахнутых окон бьет прекрасный рояль, разливается свет,
кто-то скачет в холмах, освещенный луной, возле самых небес,
по застывшей траве , мимо черных кустов. Приближается лес.
Между низких ветвей лошадиный сверкнет изумруд,
кто стоит на коленях в темноте у бобровых запруд,
кто глядит на себя, отраженного в черной воде,
тот вернулся к себе, кто скакал по холмам в темноте.
Нет, не думай, что жизнь - это замкнутый круг небылиц,
ибо сотни холмов - поразительный круп кобылиц,
из которых в ночи, но при свете луны, мимо сонных округ,
засыпая во сне, мы стремительно скачем на юг.
Обращаюсь к природе: это всадники мчатся во тьму,
создавая свой мир по подобию вдруг твоему,
от бобровых запруд, от холодных костров пустырей
до громоздких плотин, до безгласной толпы фонарей.
Все равно - возвращенье, все равно даже в ритме баллад
есть какой-то разбег, есть какой-то печальный возврат.
Даже если Творец на иконах своих не живет и не спит,
появляется вдруг сквозь еловый собор что-то в виде копыт.
Ты, мой лес и вода, кто объедет, а кто, как сквозняк,
проникает в тебя, кто глаголет, а кто обиняк,
кто стоит в стороне, чьи ладони лежат на плече,
кто лежит в темноте на спине в леденящем ручье.
Не неволь уходить, разбираться во всем не неволь,
потому что не жизнь, а другая какая-то боль
приникает к тебе, и уже не слыхать, как приходит весна,
лишь вершины во тьме непрерывно шумят , словно маятник сна.
1962
- 20 -
ДВА СОНЕТА
1
Великий Гектор стрелами убит.
Его душа плывет по темным водам,
Шуршат кусты и гаснут облака,
вдали невнятно плачет Андромаха.
Теперь печальным вечером Аякс
бредет в ручье прозрачном по колено,
а жизнь бежит из глаз его раскрытых
за Гектором, а теплая вода
уже по грудь, но мрак переполняет
бездонный взгляд сквозь волны и кустарник,
потом вода опять ему по пояс,
тяжелый меч, подхваченный потоком,
плывет вперед
и увлекает за собой Аякса.
1961
2
Г.П.
Мы снова проживаем у залива,
и проплывают облака над нами,
и современный тарахтит Везувий,
и оседает пыль по переулкам,
и стекла переулков дребезжат.
Когда-нибудь и нас засыпет пепел.
Так я хотел бы в этот бедный час
приехать на окраину в трамвае,
войти в твой дом,
и если через сотни лет
придет отряд раскапывать наш город,
то я хотел бы, чтоб меня нашли
оставшимся на век в твоих объятьях,
засыпанного новою золой.
1962
- 21 -
ИСААК И АВРААМ
" Идем. Исак. Чего ты встал? Идем".
" Сейчас иду". - Ответ средь веток мокрых
ныряет под ночным густым дождем,
как быстрый плот - туда, где гаснет окрик.
По-русски Исаак теряет звук.
Ни тень его, ни дух ( стрела в излете)
не ропщут против буквы вместо двух
в пустых устах ( в его последней плоти ).
Другой здесь нет - пойди ищи-свищи.
И этой также - капли, крошки, малость.
Исак вообще огарок той свечи,
Что всеми Исааком прежде звалась.
И звук вернуть возможно - лишь крича :
" Исак! Исак!" - и это справа, слева:
" Исак! Исак!" - и в тот же миг свеча
колеблет ствол, и пламя рвется к небу.
Совсем иное дело - Авраам.
Холмы, кусты, врагов, друзей составить
в одну толпу, кладбища, ветки, храм -
и всех потом к нему воззвать заставить -
ответа им не будет. Будто слух
от мозга заслонился стенкой красной
с тех пор, как он утратил гласный звук
и странно изменился шум согласной.
От сих потерь он, вместо града стрел,
в ответ им шлет молчанье горла, мозга.
Здесь не свеча - здесь целый куст сгорел.
Пук хвороста. К чему здесь ведра Воска?
"Идем же, Исаак", - "Сейчас иду".
"Идем быстрей". - Но медлит тот с ответом.
"Чего ты там застрял?" - "Постой". - "Я жду".
(Свеча горит во мраке полным светом).
"Идем. Не отставай". - "Сейчас, бегу".
С востока туч ползет немое войско.
"Чего ты встал?" - "Глаза полны песку".
"Не отставай". - "Нет-нет". - "Иди, не бойся".
И пустыне Исаак и Авраам
четвертый день пешком к пустому месту
идут одни по всем пустым холмам,
что зыблются сродни (под ними) тесту.
Но то песок. Один густо песок.
И в нем трава (коснись - обрежешь палец),
чей корень - если б был - давно иссох.
Она бредет с песком, трава-скиталец.
Ее ростки имеют бледный цвет.
И то сказать- откуда брать ей соки?
В ней, как в песке, ни капли влаги нет.
На вкус она - сродни лесной осоке.
- 22 -
Кругом песок. Холмы песка. Поля.
Холмы песка. Нельзя их счесть, измерить.
Верней -моря. Внизу, на дне,земля.
Но в это трудно верить,трудно верить.
Холмы песка. Барханы - имя им.
Пустынный свод небес кружит над ними.
Шагает Авраам. Вослед за ним
ступает Исаак в простор пустыни.
Садится солнце,в спину бьет отца.
Кружит песок. Прибавил ветер скорость.
Холмы, холмы. И нету им конца.
"Сынок, дрова с тобою?" - "Вот он, хворост".
Волна пришла и вновь уходит вспять.
Как долгий разговор, смолкает сразу,
от берега отняв песчинку, пядь
остатком мысли - нет, остатком фразы.
Но нет здесь брега, только мелкий след
двух путников рождает сходство с кромкой
песка прибрежной, - только сбоку нет
прибрежной пенной ленты - нет, хоть скромной.
Нет, здесь валы темны,светлы, черны.
Здесь море справа, слева, сзади, всюду.
И путники сии - челны, челны,
вода глотает след, вздымает судно.
" А трут, отец, с тобою?" - " Вот он, трут ".
Не видно против света, смутно эдак...
Обоих их склоняя, спины трут
сквозь ткань одежд вязанки темных темных веток.
Но Араам несет еще и мех
с густым вином, а Исаак в дорогу,
колодцы встретив, воду брал из всех.
На что они сейчас похожи сбоку?
С востока туча застит свод небес.
Выдергивает ветер пики, иглы.
Зубчатый фронт, как будто черный лес
над Исааком, все стволы притихли.
Просветы гаснут. Будто в них сошлись
лесные звери - спины свет закрыли.
Сейчас они - по вертикали - вниз
помчат к пескам, раскинут птицы крылья.
И лес растет . Вершины вверх ползут ...
И путники плывут, как лодки в море.
Барханы их внизу во тьму несут.
Разжечь костер им здесь придется вскоре.
Еще я помню: есть одна гора.
Там есть тропа, цветущих вишен арка
висит над ней, и пар плывет с утра:
там озеро в ее подножьи, largo
волна шуршит и слышен шум травы.
Тропа пуста, там нет следов часами.
На ней всегда лежит лишь тень листвы,
а осенью - ложатся листья сами.
- 23 -
Крадется пар, вдали блестит мысок,
беленый ствол грызут лесные мыши,
и ветви, что всегда глядят в песок,
склоняются к нему все ближе, ниже.
Как будто жаждут знать, что стало тут,
в песке тропы с тенями их родными,
глядят в упор, и как-то вниз растут,
сливаясь на тропе навечно с ними.
Пчела жужжит, блестит озерный круг,
плывет луна меж тонких веток ночи,
тень листьев двух, как цифра 8 , вдруг
в безумный счет свергает быстро рощу.
Внезапно Авраам увидел куст.
Густые ветви стлались низко-низко.
Хоть горизонт, как прежде, был здесь пуст,
но это означало : цель их близко.
"Здесь недалеко", куст шепнул ему
почти в лицо, но Авраам, однако,
не подал вида и шагнул во тьму.
И точно - Исаак не видел знака.
Он, голову подняв , смотрел туда,
где обнажались корни чащи мрачной,
разросшейся над ним - и там звезда
средь них ( корней ) зажгла свой свет прозрачный.
Еще одна. Минуя их, вдали
комки "земли" за "корнем" плыли слепо.
И наконец они над ним прошли.
Виденье леса прочь исчезло с неба.
И только вот теперь он в двух шагах
заметил куст (к отцу почуяв зависть).
Он бросил хворост, стал и сжал в руках
бесцветную листву, в песок уставясь.
По сути дела , куст похож на все.
На тень шатра, на грозный взрыв, на ризу,
на дельты рек, на луч, на колесо -
но только ось его придется книзу.
С ладонью сходен, сходен с плотью всей.
При беглом взгляде ленты вен мелькают.
С народом сходен - весь его рассей,
но он со свистом вновь свой ряд смыкает.
С ладонью сходен, сходен с сотней рук.
(Со всею плотью - нет в нем только речи,
но тот же рост,но тот же мир вокруг).
Весною в нем повсюду свечи,свечи.
"Идем скорей". - "Постой". - "Идем". - "Сейчас".
"Идем, не стой", - (под шапку, как под крышу).
"Давай скорей", - (упрятать каждый глаз).
"Идем быстрей. Пошли". - "Сейчас". - "Не слышу".
Он схож с гнездом, во тьму его птенцы,
взмахнув крылом зеленым, мчат по свету.
Он с кровью схож - она во все концы
стремит свой бег (хоть в нем возврата нету).
- 24 -
Но больше он всего не с телом схож,
а схож с душой, с ее путями всеми.
Движенье в них, в них точно та же дрожь.
Смыкаются они, а что в их сени?
Смыкаются и вновь спешат назад.
Пресечь они друг друга здесь не могут.
Мешаются в ночи, вблизи скользят.
Изогнуты суставы, лист изогнут.
Смыкаются и тотчас вспять спешат,
ныряют в темноту, в пространство, в голость,
а те, кто жаждет прочь - тотчас трещат
и падают - и вот он, хворост, хворост.
И вновь над ними ветер мчит свистя.
Оставшиеся - вмиг - за первой веткой
склоняются назад, шурша, хрустя,
гонимые в клубок пружиной некой.
Все жаждет в этом царстве чувств:
как облик их,с кустом пустынным схожий,
колеблет ветер здесь не темный куст,
но жизни вид, по всей земле прохожий.
Не только облик (чувств) - должно быть, весь
огромный мир - грубей, обширней, тоньше,
стократ сильней (пышней) - столпился здесь.
"Эй, Исаак. Чего ты встал? Идем же".
Кто? Куст. Что? Куст. В нем больше нет корней.
В нем сами буквы больше слова, шире.
"К" с веткой схоже, "У" - еще сильней.
Лишь "С" и "Т в другом каком-то мире.
У ветки "К" отростков только два,
а ветка "У" - всего с одним суставом.
Но вот урок: пришла пора слова
учить по форме букв, в ущерб составам.
"Эй, Исаак!" - "Сейчас, иду. Иду".
(Внутри него горячий пар скопился.
Он на ходу поднес кувшин ко рту,
но поскользнулся, - тот упал, разбился).
Ночь. Рядом с Авраамом Исаак
ступает по барханам в длинном платье.
Взошла луна, и каждый новый шаг
сверкает, как сребло в песчаном злате.
Холмы, холмы. Не видно им конца.
Не видно здесь нигде предметов твердых.
Все зыбко, как песок, как тень отца.
Неясный гул растет в небесных сверлах.
Блестит луна, синеет густо даль.
Сплошная тень, исчез бесследно ветер.
Далеко ль нам, отец?" - "О нет, едва ль",
не глядя, Авраам тотчас ответил.
С бархана на бархан и снова вниз,
по сторонам поспешным шаря взглядом,
они бредут. Кусты простерлись ниц,
но все молчат: они идут ведь рядом.
Но Аврааму ясно все и так:
они пришли, он туфлей ямки роет.
Шуршит трава. Теперь идти пустяк.
Они себе вот здесь ночлег устроят.
- 25 -
"Эй, Исаак. Ты вновь отстал. Я жду".
Он так напряг глаза, что воздух сетчат
почудился ему - и вот: "Иду.
Мне показалось, куст здесь что-то шепчет".
"Идем же". - Авраам прибавил шаг.
Луна горит. Все небо в ярких звездах
молчит над ним. Простор звенит в ушах.
Но это только воздух, только воздух.
Песок и тьма. Кусты простерлись ниц.
Все тяжелей влезать им с каждым разом.
Бредут склонясь. Совсем не видно лиц.
...И Авраам вязанку бросил наземь.
Они сидят. Меж них горит костер.
Глаза слезятся, дым клубится едкий,
а искры прочь летят в ночной простор.
Ломает Исаак сухие ветки.
Став на колени, их, склонясь вперед,
подбросить хочет: пламя стало утлым.
Но за руку его отец берет:
"Оставь его, нам хворост нужен утром.
Нарви травы". - Устало Исаак
встает и, шевеля с трудом ногами,
бредет в барханы, где бездонный мрак
со всех сторон, а сзади гаснет пламя.
Отломленные ветки мыслят: смерть
настигла их - теперь уж только время
разлучит их, не то, что плоть,а твердь;
однако, здесь их ждет иное бремя.
Отломленные ветви мертвым сном
почили здесь - в песке нагретом, светлом.
Но им еще придется стать огнем,
а вслед за этим новой плотью - пеплом.
И лишь когда весь пепел в пыль сотрут
лавины сих песчаных орд и множеств, -
тогда они, должно быть, впрямь умрут,
исчезнув, сгинув, канув, изничтожась.
Смерть разная и эти ветви ждет.
Отставшая от леса стая волчья
несется меж ночных пустот, пустот,
и мечутся во мраке ветви молча.
Вернулся Исаак, неся траву.
На пальцы Авраам накинул тряпку:
"Подай сюда. Сейчас ее порву".
И быстро стал крошить в огонь охапку.
Чуть-чуть светлей. Исчез из сердца страх.
Затем раздул внезапно пламя ветер.
"Зачем дрова нам утром?" - Исаак
потом спросил и Авраам ответил:
"Затем, зачем вообще мы шли сюда
(ты отставал и все спешил вдогонку,
но так как мы пришли, пришла беда) -
мы завтра здесь должны закласть ягненка.
Не видел ты алтарь там, как ходил
искать траву?" - "Да что там можно видеть?
Там мрак такой, что я от мрака стыл.
Один песок." - "Ну, ладно, хочешь выпить?"
- 26 -
И вот уж Авраам сжимает мех
своей рукой, и влага льется в горло;
глаза же Исаака смотрят вверх:
там все сильней гудят, сверкая, сверла.
"Достаточно", - и он отсел к огню,
отерши рот коротким жестом пьяниц.
Уж начало тепло склонять ко сну.
Он поднял взгляд во тьму: - "А где же агнец?"
Огонь придал неясный блеск глазам,
услышал он ответ (почти что окрик):
"В пустыне этой... Бог ягненка сам
найдет себе... Господь, он сам устроит..."
Горит костер. В глазах отца янтарь.
Играет взгляд с огнем, а пламя - с взглядом.
Блестит звезда. Все ближе сонный царь
подходит к Исааку. Вот он рядом.
"Там жертвенник давнишний. Сложен он
давным-давно... Не помню кем, однако".
Холмы песка плывут со всех сторон,
как прежде, - будто куст не подал знака.
Горит костер. Вернее, дым к звезде
сквозь толщу пепла рвется вверх натужно.
Уснули все и вся. Покой везде.
Не спит лишь Авраам. Но так и нужно.
Спит Исаак и видит сон такой:
Безмолвный куст пред ним ветвями машет.
Он сам коснуться хочет их рукой,
но каждый лист пред ним смятенно пляшет.
Кто? Куст. Что? Куст. В нем больше нет корней.
В нем сами буквы больше слова, шире.
"К" с веткой схоже, "У" - еще сильней.
Лишь "С" и "Т" - в другом каком-то мире.
Пред ним все ветви, все пути души
смыкаются, друг друга бьют, толпятся.
В глубоком сне, во тьме, в сплошной тиши,
сгибаются, мелькают, ввысь стремятся.
И вот пред ним иголку куст вознес.
Он видит дальше: там, где смутно, мглисто
тот хворост, что он сам сюда принес,
срастается с живою веткой быстро.
И ветви все длинней, длинней, длинней,
к его лицу листва все ближе, ближе.
Земля блестит, и пышный куст над ней
возносится пред ним во тьму все выше.
Что ж "С и "Т" - а КУст пронзает хмарь.
Что ж "С и "Т" - все ветви рвутся в танец.
Но вот он понял: "Т" - алтарь, алтарь,
А "С" лежит на нем, как в путах агнец.
Так вот что КУСТ: К, У, С и Т.
Порывы ветра резко ветви кренят
во все концы, но встреча им в кресте,
где буква "Т" все пять одна заменит.
Не только "С" придется там уснуть,
не только "У" делиться после снами.
Лишь верхней планке стоит вниз скользнуть,
не буква "Т" - а тотчас КРЕСТ пред нами.
- 27 -
И ветви, видит он, длинней, длинней.
И вот они его в себя прияли.
Земля блестит - и он плывет над ней.
Горит звезда...
На самом деле - дали
рассвет уже окрасил в желтый цвет,
и Авраам, ему связавши тело,
его понес туда, откуда след
протоптан был сюда, где пламя тлело.
Весь хворост был туда давно снесен,
и Исаака он на это ложе
сложил сейчас - и все проникло в сон,
но как же мало было с явью схоже.
Он возвратился, сунул шерсть в огонь.
Та вспыхнула, обдавши руку жаром,
и тотчас же вокруг поплыла вонь;
и Авраам свой нож с коротким жалом
достал (почти оттуда, где уснул
тот нож, которым хлеб резал он в доме...)
"Ну что ж, пора", - сказал он и взглянул:
на чем сейчас лежат его ладони?
В одной - кинжал, в другой - родная плоть.
"Сейчас соединю..." - и тут же замер,
едва пробормотав: "Спаси, Господь" -
из-за бархана быстро вышел ангел.
"Довольно, Авраам", - промолвил он,
и тело Авраама тотчас потным
внезапно стало, он разжал ладонь,
нож пал на землю, ангел быстро поднял.
"Довольно, Авраам. Всему конец.
Конец всему, и небу то отрадно,
что ты рискнул, - хоть жертве ты отец.
Ну, с этим все. Теперь пойдем обратно.
Пойдем туда, где все сейчас грустят.
Пускай они узрят, что в мире зла нет.
Пойдем туда, где реки все блестят,
как твой кинжал, но плоть ничью не ранят.
Пойдем туда, где ждут твои стада
травы иной, чем та, что здесь; где снится
твоим шатрам тот день, число когда
твоих детей с числом песка сравнится.
Еще я помню: есть одна гора.
В ее подножьи есть ручей, поляна.
Оттуда пар ползет наверх с утра.
Всегда шумит на склоне роща рьяно.
Внизу трава из русла шумно пьет.
Приходит ветер - роща быстро гнется.
Ее листва в сырой земле гниет,
потом весной опять наверх вернется.
На том стоит у листьев сходство тут.
Пройдут года - они не сменят вида.
Стоят стволы, меж них кусты растут.
Бескрайних туч вверху несется свита.
- 28 -
И сонмы звезд блестят во тьме ночей,
небесный свод покрывши часто, густо.
В густой траве шумит волной ручей,
и пар в ночи растет по форме русла.
Пойдем туда, где все кусты молчат.
Где нет сухих ветвей, где птицы свили
гнездо из трав. А ветви , что торчат
порой в кострах - так то с кустов живые.
Твой мозг сейчас , как туча, застит мрак.
Открой глаза - здесь смерти нет в помине.
Здесь каждый куст - взгляни - стоит, как знак
стремленья вверх среди равнин пустыни.
Открой глаза: небесный куст в цвету.
Взгляни туда: он ждет, чтоб ты ответил.
Ответь же, Авраам, его листу -
ответь же мне - идем". Поднялся ветер.
"Пойдем же , Авраам, в твою страну,
где плоть и дух с людьми - с людьми родными,
где все, что есть, живет в одном плену,
где все, что есть, стократ изменит имя.
Их больше станет, но тем больший мрак
от их теней им руки, ноги свяжет.
Но в каждом слове будет некий знак,
который вновь на первый смысл укажет.
Кусты окружат их, поглотит шаг
трава полей, и лес в родной лазури
мелькнет, как Авраам, как Исаак.
Довольно, Авраам, испытан ты.
Я нож забрал - тебе уж он не нужен.
Холодный свет зари залил кусты.
Идем же, Исаак почти разбужен.
Довольно, Авраам. Испытан. Все.
Конец всему. Все ясно. Кончим. Точка.
Довольно, Авраам. Открой лицо.
Достаточно. Теперь все ясно точно".
Стоят шатры, и тьма овец везде.
Их тучи здесь, - нельзя их счесть. К тому же
они столпились здесь, как тучи те,
что отразились тут же рядом в луже.
Дымят костры, летают сотни птиц.
Грызутся псы, костей в котлах им вдоволь.
Стекает пот с горячих красных лиц.
Со всех сторон несется громкий говор.
На склонах овцы. Рядом тени туч.
Они ползут навстречу: солнце встало.
Свергаются ручьи с блестящих круч.
Верблюды там в тени лежат устало.
Шумят костры, летают тыщи мух.
В толпе овец оса жужжит невнятно.
Стучит топор. С горы глядит пастух:
шатры лежат в долине, словно пятна.
Сквозь щелку входа виден ком земли.
Снаружи в щель заметны руки женщин.
Сочится пыль и свет во все углы.
Здесь все полно щелей, просветов, трещин.
- 29 -
Никто не знает трещин, как доска
(любых пород - из самых прочных, лучших, -
пускай она толста, длинна, узка),
когда разлад начнется между сучьев.
В сухой доске обычно трещин тьма.
Но это все пустяк, что есть снаружи.
Зато внутри - смола сошла с ума,
внутри нее дела гораздо хуже.
Смола засохла, стала паром вся,
ушла наружу. В то же время место,
оставленное ей, ползет кося, -
куда, - лишь одному ему известно.
Вонзаешь нож (надрез едва ль глубок)
и чувствуешь, что он уж в чей-то власти.
Доска его упорно тянет вбок
и колется внезапно на две части.
А если ей удастся той же тьмой
и сучья скрыть, то бедный нож невольно,
до этих пор всегда такой прямой,
вдруг быстро начинает резать волны.
Все трещины внутри сродни кусту,
сплетаются, толкутся, тонут в спорах,
одна из них всегда твердит: "расту",
и прах смолы пылится в темных порах.
Снаружи он как будто снегом скрыт.
Одна иль две - чернеют, словно окна.
Однако, "вход" в сей дом со "стенкой" слит.
Поземка намела сучки, волокна.
От взора скрыт и крепко заперт вход.
Но нож всегда (внутри, под ней, над нею)
останется слугою двух господ:
ладони и доски - и кто сильнее...
Не говоря о том уж, "в чьих глазах".
Пылится свет, струясь сквозь щелку эту.
Там, где лежат верблюды, Исаак
с каким-то пришлецом ведет беседу.
Дымят костры, летают сотни птиц.
Кричит овца, жужжит оса невнятно.
Струится пар с горячих красных лиц.
Шатры лежат в долине, словно пятна.
Бредут стада. Торчит могильный дом.
Журчит ручей, волна траву колышет.
Он встрепенулся: в воздухе пустом
он собственное имя снова слышит.
Он вдаль глядит: пред ним шатры лежат,
идет народ, с востока туча идет.
Вокруг костров, как в танце, псы кружат,
шумят кусты, и вот бугор он видит.
Стоит жена, за ней шатры, поля.
В ее руке - зеленой смоквы ветка.
Она ей машет и зовет царя:
"Идем же, Исаак". - "Идем, Ревекка".
- 30 -
"Идем, Исак. Чего ты встал? Идем".
"Сейчас иду", ответ средь веток мокрых
ныряет под ночным густым дождем,
как быстрый плот, - туда, где гаснет окрик.
"Исак, не отставай". - "Нет, нет, иду"".
(Березка проявляет мощь и стойкость.)
"Исак, ты помнишь дом?" - "Да-да, найду".
"Ну, мы пошли. Не отставай". - "Не бойтесь".
"Идем, Исак". - "Постой". - "Идем". - "Сейчас".
"Идем, не стой" - (под шапку, как под крышу).
"Давай скорей", - (упрятать каждый глаз).
"Идем быстрей. Идем". - "Сейчас". - "Не слышу".
По-русски Исаак теряет звук.
Зато приобретает массу качеств,
которые за "букву вместо двух"
оплачивают втрое, в буквах прячась.
По-русски "И" - всего простой союз,
который числа действий в речи множит
(похожий в математике на плюс),
однако, он не знает, кто их сложит.
(Но суммы нам не вложено в уста.
Для этого: на свете нету звука).
Что значит "С", мы знаем из к у с т а :
"С" - это жертва, связанная туго.
А буква "А" - средь этих букв старик,
союз, чтоб между слов был звук раздельный.
По существу же, - это страшный крик,
младенческий, прискорбный, вой смертельный.
И если сдвоить, строить: ААА,
сложить бы воедино эти звуки,
которые должны делить слова,
то в сумме будет вопль страшной муки:
"Объяло пламя все суставы "К"
и к одинокой "А" стремится прямо".
Но не вздымает нож ничья рука,
чтоб кончить муку, нет вблизи Абрама.
Пол-имени еще в устах торчит.
Другую половину пламя прячет.
И снова жертва на огне кричит:
Вот то, что "ИСААК" по-русски значит.
Дождь барабанит по ветвям, стучит,
как будто за оградой кто-то плачет
невидимый. "Эй, кто там?" - Все молчит.
"Идем, Исак". - "Постой". - "Идем". - "Сейчас".
"Идем, не стой". Долдонит дождь о крышу.
"Давай скорей! Вот так с ним каждый раз.
"Идем быстрей. Идем". - "Сейчас". - "Не слышу".
Дождь льется непрерывно. Вниз вода
несется по стволам, смывает копоть.
В самой листве весенней, как всегда,
намного больше солнца, чем должно быть
- 31 -
в июньских листьях - лето здесь видней
вдвойне, - хоть вся трава бледнее летней.
Но там, где тень листвы висит над ней,
она уж не уступит той, последней.
В тени стволов ясней видна земля,
видней в ней то, что в ярком свете слабо.
Бесшумный поезд мчится сквозь поля,
наклонные сначала к рельсам справа,
а после - слева - утром, ночью, днем,
бесцветный дым клубами трется оземь -
и кажется вдруг тем, кто скрылся в нем,
что мчит он без конца сквозь цифру 8.
Он режет - по оси - ее венцы,
что сел, полей, оград, оврагов полны.
По сторонам - от рельс - во все концы
разрубленные к небу мчатся волны.
Сквозь цифру 8 - крылья ветряка,
сквозь лопасти стальных винтов небесных,
он мчит вперед - его ведет рука,
и сноп лучей скользит в лучах окрестных.
Такой же сноп запрятан в нем самом,
но он с какой-то страстью, страстью жадной,
в прожекторе охвачен мертвым сном:
как сноп жгутом, он связан стенкой задней.
Летит состав, во тьме не видно лиц.
Зато холмы - холмы вокруг не мнимы,
и волны от пути то вверх, то вниз
несутся, как лучи от ламп равнины.
Дождь хлещет непрестанно, Все блестит.
Завеса подворотни, окна косит,
по жолобу свергаясь вниз, свистит.
Намокшие углы дома возносят.
Горит свеча всего в одном окне.
Холодный дождь стучит по тонкой раме.
Как будто под водой, на самом дне
трепещет в темноте и жжется пламя.
Оно горит, хоть все к тому, чтоб свет
угас бы здесь, чтоб стал незрим, бесплотен.
Здесь в темноте нигде прохожих нет,
кирпич стены молчит в стене напротив.
Двор заперт, дворник запил, ночь пуста.
Раскачивает дождь замок из стали.
Горит свеча, и виден край листа.
Засовы, как вода, огонь обстали.
Задвижек волны, темный мрак щеколд,
на дне - ключи - медузы, в мерном хоре
поют крюки, защелки, цепи, болт:
все это - только море, только море.
И все ж она стремит свой свет во тьму,
призыв к себе (сквозь дождь, кирпич, сквозь доску).
К себе ль? - О нет, сплошной призыв к тому,
что в ней горит. Должно быть, к воску, к воску.
Забор дощатый. Три замка в дверях.
В нем нет щелей. Отсюда ключ не вынут.
Со всех сторон царит бездонный мрак.
Открой окно - и тотчас волны хлынут.
- 32 -
Засов гремит и доступ к ней закрыт.
(Рукой замок в бессильной злобе стисни.)
И все-таки она горит, горит.
Но пожирает нечто, больше жизни.
Пришла лиса, блестят глаза в окне.
Пред ней стекло, как волны, блики гасит.
Она глядит - горит свеча на дне
и длинными тенями стены красит.
Пришла лиса, глядит из-за плеча.
Чуть-чуть свистит, и что-то слышно в свисте
сродни словам. И здесь горит свеча.
Подсвечник украшают пчелы, листья.
Повсюду пчелы, крылья, пыль, цветы,
а в самом центре в медном том пейзаже
корзина есть, и в ней лежат плоды,
которые в чеканке меньше даже
семян из груш. - Но сам язык свечи,
забыв о том, что можно звать спасеньем,
дрожит над ней и ждет конца в ночи,
как летний лист в пустом лесу осеннем.
1963
- 33 -
ПОД ВЕЧЕР ОН ВИДИТ...
1
Под вечер он видит, застывши в дверях:
два всадника скачут в окрестных полях,
как будто по кругу, сквозь рощу и гать,
и долго не могут друг друга догнать.
То бросив поводья, поникнув, устав,
то снова в седле возбужденно привстав,
и быстро по светлому склону холма,
то в рощу опять, где сгущается тьма.
Два всадника скачут в вечерней грязи,
не только от дома, от сердца вблизи,
друг друга они окликают, зовут,
небесные рати за рощу плывут.
И так никогда им на свете вдвоем
сквозь рощу и гать, сквозь пустой водоем,
не ехать в виду станционных постов,
как будто меж ними не сотня кустов!
Вечерние призраки - где их следы,
не видеть двойного им всплеска воды,
их вновь возвращает себе тишина,
он знает из окриков их имена.
По сельской дороге в холодной пыли,
под черными соснами, в комьях земли,
два всадника скачут над бледной рекой,
два всадника скачут: тоска и покой.
2
Пустая дорога под соснами спит,
смолкает за стеклами топот копыт,
я знаю обоих, я знаю давно:
так сердце стучит, как им мчаться дано.
Так сердце стучит: за ударом удар,
с полей наплывает холодный угар,
и волны сверкают в прибрежных кустах,
и громко играет любимый состав.
Растаял их топот, а сердце стучит!
Нисходит на шепот, но все ж не молчит,
и, значит, они продолжают скакать!
Способны умолкнуть, не могут - смолкать.
Два всадника мчатся в полночную мглу,
один за другим, пригибаясь к седлу,
по рощам и рекам, по черным лесам,
туда, где удастся им взмыть к небесам.
- 34 -
3
Июльскою ночью в поселке темно.
Летит мошкара в золотое окно.
Горячий приемник звенит на полу,
и смелый Гиллеспи подходит к столу.
От черной печали до твердой судьбы,
от шума вначале до ясной трубы,
от лирики друга до счастья врага
на свете прекрасном всего два шага.
Я жизни своей не люблю, не боюсь,
я с весом своим ни за что не борюсь.
Пускай что угодно вокруг говорят,
меня беспокоят, его веселят.
У каждой околицы этой страны,
на каждой ступеньке, у каждой стены,
в недальнее время, брюнет иль блондин,
появится дух мой, в двух лицах один.
И просто за смертью, на первых порах,
хотя бы вот так, как развеянный прах,
потемки застав над бумагой с утра,
хоть пылью коснусь дорогого пера.
4
Два всадника скачут в пространстве ночном,
кустарник распался в тумане речном,
то дальше, то ближе, за юной тоской
несется во мраке прекрасный покой.
Два всадника скачут, их тени парят.
Над сельской дорогой все звезды горят.
Копыта стучат по застывшей земле.
Мужчина и женщина едут во мгле.
- 35 -
ОГОНЬ, ТЫ СЛЫШИШЬ...
Огонь, ты слышишь, начал угасать.
А тени по углам - зашевелились.
Уже нельзя в них пальцем указать,
прикрикнуть, чтоб они остановились.
Да, воинство сие не слышит слов.
Построилось в каре, сомкнулось в цепи.
Бесшумно наступает из углов,
и я внезапно оказался в центре.
Все выше снизу взрывы темноты.
Подобны восклицательному знаку.
Все гуще тьма слетает с высоты,
до подбородка, комкает бумагу.
Теперь исчезли стрелки на часах.
Не только их не видно, но не слышно.
И здесь остался только блик в глазах,
застывших неподвижно. Неподвижно.
Огонь угас. Ты слышишь: он угас.
Горючий дым под потолком витает.
Но этот блик - не покидает глаз.
Вернее, темноты не покидает.
1962
- 36 -
ГЛАГОЛЫ
Меня окружают молчаливые глаголы,
похожие на чужие головы
глаголы,
голодные глаголы, голые глаголы,
главные глаголы, глухие глаголы.
Глаголы без существительных, глаголы - просто.
Глаголы, которые живут в подвалах,
говорят - в подвалах,
рождаются - в подвалах
под несколькими этажами
всеобщего оптимизма.
Каждое утро они идут на работу,
раствор мешают и камни таскают,
но, возводя город, возводят не город,
а собственному одиночеству памятник воздвигают.
И уходя, как уходят в чужую память,
мерно ступая от слова к слову,
всеми своими тремя временами
глаголы однажды восходят на Голгофу.
И небо над ними,
как птица над погостом,
и, словно стоя
перед запертой дверью,
некто стучит, забивая гвозди
в прошедшее,
в настоящее,
в будущее
время.
Никто не придет и никто не снимет.
Стук молотка
вечным ритмом станет.
Земли гипербола лежит под ними,
как небо метафор плывет над ними!
- 37 -
СТИХИ ПОД ЭПИГРАФОМ
"То, что дозволено Юпитеру,
не дозволено быку..."
Каждый пред Богом
наг.
Жалок,
наг
и убог.
В каждой музыке
Бах,
В каждом из нас
Бог.
Ибо вечность -
богам.
Бренность -
удел быков...
Богово станет
нам
Сумерками богов.
И надо небом
рискнуть,
И, может быть,
невпопад.
Еще нас не раз
распнут
И скажут потом:
распад.
И
мы
завоем
от ран.
Потом
взалкаем
даров...
У каждого свой
храм.
И каждому свой
гроб.
Юродствуй,
воруй,
молись!
Будь одинок,
как перст!..
...Словно быкам -
хлыст,
Вечен богам
крест.
- 38 -
ПЕСЕНКА О ФЕДЕ ДОБРОВОЛЬСКОМ
Желтый ветер манчжурский,
говорящий высоко
о евреях и русских,
закопанных в сопку.
О, домов двухэтажных
тускловатые крыши!
О, земля-то все та же.
Только небо - поближе.
Только минимум света.
Только утлые птицы,
словно облачко смерти
над землей экспедиций.
И глядит на Восток,
закрываясь от ветра,
черно-белый цветок
двадцатого века.
- 39 -
ПРОПЛЫВАЮТ ОБЛАКА
Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение,
над серебряными деревьями звенящие, звенящие голоса,
в сумеречном воздухе пропадающие, затихающие постепенно,
в сумеречном воздухе исчезающие небеса?
Блестящие нити дождя переплетаются среди деревьев
и негромко шумят, и негромко шумят в белесой траве.
Слышишь ли ты голоса,видишь ли волосы с красными гребнями,
маленькие ладони, поднятые к мокрой листве?
"Проплывают облака, проплывают облака и гаснут..." -
это дети поют и поют, черные ветви шумят,
голоса взлетают между листьев, между стволов неясных,
в сумеречном воздухе их не обнять, не вернуть назад.
Только мокрые листья летят на ветру, спешат из рощи,
улетают, словно слышат издали какой-то осенний зов.
"Проплывают облака..." - это дети поют ночью, ночью,
от травы до вершин все - биение, все - дрожание голосов.
Проплывают облака, это жизнь проплывает, проходит.
Привыкай, привыкай, это смерть мы в себе несем,
среди черных ветвей облака с голосами, с любовью...
"Проплывают облака..." - это дети поют обо всем.
Слышишь ли, слышишь ли ты в роще детское пение,
блестящие нити дождя переплетаются, звенящие голоса,
возле узких вершин в новых сумерках на мгновение
видишь сызнова, видишь сызнова угасшие небеса?
Проплывают облака, проплывают, проплывают над рощей.
Где-то льется вода, только плакать и петь, вдоль
осенних оград,
все рыдать и рыдать, и смотреть все вверх, быть
ребенком ночью.
и смотреть все вверх, только плакать и петь
и не знать утрат.
Где-то льется вода, вдоль осенних оград, вдоль
деревьев неясных
в новых сумерках пенье, только плакать и петь,
только листья сложить.
Что-то выше нас. Что-то выше нас проплывает и гаснет,
только плакать и петь, только плакать и петь, только жить.
- 40 -
А.А.АХМАТОВОЙ
Закричат и захлопочут петухи,
загрохочут по проспекту сапоги,
засверкает лошадиный изумруд,
в одночасье современники умрут.
Запоет над переулком флажолет,
захохочет над каналом пистолет,
загремит на подоконнике стекло,
станет в комнате особенно светло.
И помчатся, задевая за кусты,
невидимые солдаты духоты
вдоль подстриженных по-новому аллей,
словно тени яйцевидных кораблей.
Так начнется двадцать первый, золотой,
на тропинке, красным солнцем залитой,
на вопросы и проклятия в ответ,
обволакивая паром этот свет.
Но на Марсовое поле дотемна
Вы придете одинешенька-одна,
в синем платье, как бывало уж не раз,
но навечно, без поклонников, без нас.
Только трубочка бумажная в руке,
лишь такси за Вами едет вдалеке,
рядом плещется блестящая вода,
до асфальта провисают провода.
Вы поднимете прекрасное лицо -
громкий смех, как поминальное словцо,
звук неясный на нагревшемся мосту -
на мгновенье взбудоражит пустоту.
Я не видел, не увижу Ваших слез,
не услышу я шуршания колес,
уносящих Вас к заливу, к деревам,
по отечеству, без памятника Вам.
В теплой комнате, как помнится, без книг,
без поклонников, но там Вы не для них,
опирая на ладонь свою висок,
Вы напишите о нас наискосок.
Вы промолвите тогда: "О, мой Господь!
этот воздух запустевший только плоть
дум, оставивших признание свое,
а не новое творение Твое!"
1962
- 41 -
СОНЕТ
Прошел январь за окнами тюрьмы,
и я услышал пенье заключенных,
звучащее в кирпичном сонме камер:
"Один из наших братьев на свободе".
Еще ты слышишь пенье заключенных
и топот надзирателей безгласных,
еще ты сам поешь, поешь безмолвно:
"Прощай, январь".
Лицом поворотясь к окну,
еще ты пьешь глотками теплый воздух.
А я опять задумчиво бреду
с допроса на допрос по коридору
в ту дальнюю страну, где больше нет
ни января, ни февраля, ни марта.
1962
- 42 -
II. A N N O D O M I N I
- 43 -
Я ОБНЯЛ ЭТИ ПЛЕЧИ...
Я обнял эти плечи и взглянул
на то, что оказалось за спиною,
и увидал, что выдвинутый стул
сливался с освещенною стеною.
Был в лампочке повышенный накал,
невыгодный для мебели истертой,
и потому диван в углу сверкал
коричневою кожей, словно желтой.
Стол пустовал, поблескивал паркет,
темнела печка, в раме запыленной
застыл пейзаж, и лишь один буфет
казался мне тогда одушевленным.
Но мотылек по комнате кружил,
и он мой взгляд с недвижимости сдвинул.
И если призрак здесь когда-то жил,
то он покинул этот дом. Покинул.
1962
- 44 -
ЗАГАДКА АНГЕЛУ
М.Б.
Мир одеял разрушен сном.
Но в чьем-то напряженном взоре
маячит в сумраке ночном
окном разрезанное море.
Висит в кустах аэростат.
Две лодки тонут в разговорах,
что туфли в комнате блестят,
но устрицам не давят створок.
Подушку обхватив, рука
сползает по столбам отвесным,
вторгаясь в эти облака
своим косноязычным жестом.
О камень порванный чулок,
изогнутый впотьмах, как лебедь,
раструбом смотрит в потолок,
как будто почерневший невод.
Два моря с помощью стены,
при помощи неясной мысли,
здесь как-то так разделены,
что сети в темноте повисли
пустыми в этой глубине,
но все же ожидают всплытья
от пущенной сквозь крест в окне,
связующей их обе, нити.
Звезда желтеет на волне,
маячат неподвижно лодки.
Лишь крест вращается в окне
подобием простой лебедки.
К поверхности из двух пустот
два невода ползут отвесно,
надеясь: крест перенесет
и опустит в другое место.
Так тихо, что не слышно слов,
что кажется окну пустому:
надежда на большой улов
сильней, чем неподвижность дома.
И вот уж в темноте ночной
окну с его сияньем лунным
две грядки кажутся волной,
а куст перед крыльцом - буруном.
Но дом недвижен, и забор
во тьму ныряет поплавками,
и воткнутый в крыльцо топор
один следит за топляками.
Часы стрекочут. Вдалеке
ворчаньем заглушает катер,
как давит устрицы в песке
ногой бесплотный наблюдатель.
- 45 -
Два глаза источают крик.
Лишь веки издавая шорох,
во мраке защищают их
собою наподобье створок.
Как долго эту боль топить,
захлестывать моторной речью,
чтоб дать ей оспой проступить
на теплой белизне предплечья?
Как долго? До утра? Едва ль.
И ветер паутину гонит,
из веток шевеля вуаль,
где глаз аэростата тонет.
Сеть выбрана, в кустах удод
свистком предупреждает кражу,
и молча замирает тот,
кто бродит в темноте по пляжу.
1962
- 46 -
ЛОМТИК МЕДОВОГО МЕСЯЦА
М.Б.
Не забывай никогда,
как хлещет в пристань вода,
и как воздух упруг,
(как спасательный круг).
А рядом чайки галдят,
и яхты в небо глядят,
и тучи вверху летят,
словно стая утят.
Пусть же в сердце твоем,
как рыба, бьется живьем
и трепещет обрывок
нашей жизни вдвоем.
Пусть слышится устриц хруст.
Пусть топорщится куст.
И пусть тебе помогает
страсть, достигшая уст,
понять - без помощи слов -
как пена морских валов,
достигая земли,
рождает гребни вдали.
1963
- 47 -
ТЫ ВЫПОРХНЕШЬ, МАЛИНОВКА...
М.Б.
Ты выпорхнешь, малиновка, из трех
малинников, припомнивши в неволе,
как в сумерках вторгается в горох
ворсистое люпиновое поле.
Сквозь сомкнутые вербные усы
- туда, где, замирая на мгновенья,
бесчисленные капельки росы
сбегают по стручкам от столкновенья.
Малинник встрепенется, но в залог
оставлена догадка, что, возможно,
охотник, расставляющий силок,
валежником хрустит неосторожно.
На деле же - лишь ленточка тропы
во мраке извивается, белея.
Не слышно ни журчанья, ни стрельбы,
не видно ни Стрельца, ни Водолея.
Лишь ночь под перевернутым крылом
бежит по опрокинувшимся кущам,
- настойчива, как память о былом,
безмолвном, но попрежнему живущем.
24.05.1964
- 48 -
ПЕСНИ СЧАСТЛИВОЙ ЗИМЫ
Песни счастливой зимы
на память себе возьми,
чтоб вспоминать на ходу
звуков их глухоту:
местность, куда, как мышь,
быстрый свой бег стремишь,
как бы там не звалась,
в рифмах их улеглась.
Так что вытянув рот,
так ты смотришь вперед,
как глядит в потолок,
глаз пыля, ангелок.
А снаружи - в провал
снег, белей покрывал
тех, что нас занесли,
но зимы не спасли.
Значит, это весна.
То-то крови тесна
вена: только что взрежь,
море ринется в брешь.
Так что - виден насквозь
вход в бессмертие врозь,
вызывающий грусть,
но вдвойне: наизусть.
Песни счастливой зимы
на память себе возьми.
То, что спрятано в них,
не отыщешь в иных.
Здесь, от снега чисты,
воздух секут кусты,
где дрожит средь ветвей
радость жизни твоей.
1963
- 49 -
ОДНА ВОРОНА...
Одна ворона (их была гурьба,
но вечер их в ольшанник перепрятал)
облюбовала маковку столба,
другая - белоснежный изолятор.
Друг другу, так сказать, насупротив
(как требуют инструкций незабудки),
контроль над телеграфом учредив
в глуши, не помышляющей о бунте,
они расположились над крыльцом,
возвысясь над околицей белесой,
над сосланным в изгнание певцом,
над спутницей его длинноволосой.
А те, в обнимку, думая свое,
прижавшись, чтобы каждый обогрелся,
стоят внизу. Она - на острие,
а он - на изолятор загляделся.
Одно обоим чудится во мгле,
хоть (позабыв про сажу и про копоть)
она - все об уколе, об игле,
а он - об изоляции, должно быть;
(какой-то непонятный перебор.
Какое-то подобие аврала:
Ведь если изолирует фарфор,
зачем его ворона оседлала).
И все, что будет, зная назубок
(прослывши знатоком былого тонким),
он высвободил локоть, и хлопок
ударил по вороньим перепонкам.
Та, первая, замешкавшись, глаза
зажмурила и крылья распростерла.
Другая же - взвилась под небеса
и каркнула во все воронье горло,
приказывая издали и впредь
фарфоровому шарику (под нами)
помалкивать и взапуски белеть
с забредшими в болото валунами.
17.05.1964
- 50 -
ДЛЯ ШКОЛЬНОГО ВОЗРАСТА
Ты знаешь, с наступленьем темноты
пытаюсь я прикидывать на глаз,
отсчитывая горе от версты,
пространство, разделяющее нас.
И цифры как-то сходятся в слова,
откуда приближаются к тебе
смятенье, исходящее от А,
надежда, исходящая от Б.
Два путника, зажав по фонарю,
одновременно движутся в уме,
разлуку умножая на зарю,
хотя бы и не встретившись в уме.
1964
- 51 -
ПРОРОЧЕСТВО
Мы будем жить с тобой на берегу,
отгородившись высоченной дамбой
от континента, в небольшом кругу,
сооруженном самодельной лампой.
Мы будем в карты воевать с тобой
и слушать, как безумствует прибой,
покашливать, вздыхая неприметно,
при слишком сильных дуновеньях ветра.
Я буду стар, а ты - ты молода.
Но выйдет так, как учат пионеры,
что счет пойдет на дни - не на года, -
оставшиеся нам до новой эры.
В Голландии своей, наоборот,
мы разведем с тобою огород
и будем устриц жарить за порогом
и солнечным питаться осьминогом.
Пускай шумит над огурцами дождь,
мы загорим с тобой по-эскимосски,
и с нежностью ты пальцем проведешь
по девственной, нетронутой полоске.
Я на ключицу в зеркало взгляну
и обнаружу за спиной волну
и старый гейгер в оловянной рамке
на выцветшей и пропотевшей лямке.
Придет зима, безжалостно крутя
осоку нашей кровли деревянной.
И если мы произведем дитя,
то назовем Андреем или Анной,
чтоб, к сморщенному личику привит,
не позабыт был русский алфавит,
чей первый звук от выдоха продлится
и, стало быть, в грядущем утвердится.
Мы будем в карты воевать, и вот
нас вместе с козырями отнесет
от берега извилистость отлива.
И наш ребенок будет молчаливо
смотреть, не понимая ничего,
как мотылек колотится о лампу,
когда настанет время для него
обратно перебраться через дамбу.
1965
- 52 -
ОТКАЗОМ ОТ СКОРБНОГО ПЕРЕЧНЯ...
Отказом от скорбного перечня - жест
большой широты в крохоборе! -
сжимая пространство до образа мест,
где я пресмыкался от боли,
как спившийся кравец в предсмертном бреду,
заплатой на барское платье
с изнанки твоих горизонтов кладу
на движимость эту заклятье!
Проулки, предместья, задворки- любой
твой адрес - пустырь, палисадник, -
что избрано будет для жизни тобой,
давно, как трагедии задник,
настолько я обжил, что где бы любви
своей не воздвигла ты ложе,
все будет не краше, чем храм на крови,
и общим бесплодием схоже.
Прими ж мой процент, разменяв чистоган
разлуки на брачных голубок!
За лучшие дни поднимаю стакан,
как пьет инвалид за обрубок.
На разницу в жизни свернув костыли,
будь с ней до конца солидарной:
не мягче на сплетне себе постели,
чем мне - на листве календарной.
И мертвым я буду существенней для
тебя, чем холмы и озера:
не большую правду скрывает земля,
чем та, что открыта для взора!
В тылу твоем каждый растоптанный злак
воспрянет, как петел лядащий.
И будут круги расширятся, как зрак -
вдогонку тебе, уходящей.
Глушенною рыбой всплывая со дна,
кочуя, как призрак - по требам,
как тело, истлевшее прежде рядна,
как тень моя, взапуски с небом,
повсюду начнет возвещать обо мне
тебе, как заправский мессия,
и корчится будут на каждой стене
в том доме, чья крыша - Россия.
Июнь, 1967 г.
- 53 -
ANNO DOMINI
Провинция справляет Рождество.
Дворец Наместника увит омелой,
и факелы дымятся у крыльца.
В проулках - толчея и озорство.
Веселый, праздный, грязный, очумелый
народ толпится позади дворца.
Наместник болен. Лежа на одре,
покрытый шалью, взятой в Альказаре,
где он служил, он размышляет о
жене и о своем секретаре,
внизу гостей приветствующих в зале.
Едва ли он ревнует. Для него
сейчас важней замкнуться в скорлупе
болезней, снов, отсрочки перевода
на службу в Метрополию. Зане
он знает, что для праздника толпе
совсем не обязательна свобода;
по этой же причине и жене
он позволяет изменять. О чем
он думал бы, когда б его не грызли
тоска, припадки? Если бы любил?
Невольно зябко поводя плечом,
он гонит прочь пугающие мысли.
...Веселье в зале умеряет пыл,
но все-же длится. Сильно опьянев,
вожди племен стеклянными глазами
взирают в даль, лишенную врага.
Их зубы, выражавшие их гнев,
как колесо, что сжато тормозами,
застряли на улыбке, и слуга
подкладывает пищу им. Во сне:
кричит купец. Звучат обрывки песен.
Жена Наместника с секретарем
выскальзывают в сад. И на стене
орел имперский, выклевавший печень
Наместника, глядит нетопырем...
И я, писатель, повидавший свет,
пересекавший на осле экватор,
смотрю в окно на спящие холмы
и думаю о сходстве наших бед:
его не хочет видеть Император,
меня - мой сын и Цинтия. И мы,
мы здесь и сгинем. Горькую судьбу
гордыня не возвысит до улики,
что отошли от образа Творца.
Все будут одинаковы в гробу.
Так будем хоть при жизни разнолики!
Зачем куда-то рваться из дворца -
- 54 -
отчизне мы не судьи. Меч суда
погрязнет в нашем собственном позоре:
наследники и власть в чужих руках...
Как хорошо, что не плывут суда!
Как хорошо, что замерзает море!
Как хорошо, что птицы в облаках
субтильны для столь тягостных телес!
Такого не поставишь в укоризну.
Но может быть находится как раз
к их голосам в пропорции наш вес.
Пускай летят поэтому в отчизну.
Пускай орут поэтому за нас.
Отечество... чужие господа
у Цинтии в гостях над колыбелью
склоняются, как новые волхвы.
Младенец дремлет. Теплится звезда,
как уголь под остывшею купелью.
И гости, не коснувшись головы,
нимб заменяют ореолом лжи,
а непорочное зачатье - сплетней,
фигурой умолчанья об отце...
Дворец пустеет. Гаснут этажи.
Один. Другой. И, наконец, последний.
И только два окна во всем дворце
горят: мое, где, к факелу спиной,
смотрю, как диск луны по редколесью
скользит и вижу - Цинтию, снега;
Наместника, который за стеной
всю ночь безмолвно борется с болезнью
и жжет огонь, чтоб различить врага.
Враг отступает. Жидкий свет зари,
чуть занимаясь на Востоке мира,
вползает в окна, норовя взглянуть
на то, что совершается внутри,
и, натыкаясь на остатки пира,
колеблется. Но продолжает путь.
Январь, 1968г, Паланга
- 55 -
К ЛИКОМЕДУ, НА СКИРОС
Я покидаю город, как Тезей -
свой Лабиринт, оставив Минотавра
смердеть, а Ариадну - ворковать
в объятьях Вакха.
Вот она, победа!
Апофеоз подвижничества. Бог
как раз тогда подстраивает встречу,
когда мы, в центре завершив дела,
уже бредем по пустырю с добычей,
навеки уходя из этих мест,
чтоб больше никогда не возвращаться.
В конце концов, убийство есть убийство.
Долг смертных ополчаться на чудовищ.
Но кто сказал, что чудища бессмертны?
И, дабы не могли мы возомнить
себя отличными от побежденных,
Бог отнимает всякую награду,
тайком от глаз ликующей толпы,
и нам велит молчать. И мы уходим.
Теперь уже и вправду - навсегда.
Ведь если может человек вернуться
на место преступленья, то туда,
где был унижен, он придти не сможет.
И в этом пункте планы Божества
и наше ощущенье униженья
настолько абсолютно совпадают,
что за спиною остаются: ночь,
смердящий зверь, ликующие толпы,
дома, огни. И Вакх на пустыре
милуется в потемках с Ариадной.
Когда-нибудь придется возвращаться...
Назад. Домой. К родному очагу.
И ляжет путь мой через этот город.
Дай Бог тогда, чтоб не было со мной
двуострого меча, поскольку город
обычно начинается для тех,
кто в нем живет,
с центральных площадей
и башен.
А для странника - с окраин.
1967
- 56 -
ЭЛЛЕГИЯ
Подруга милая, кабак все тот же,
все та же дрянь красуется на стенах,
все те же цены. Лучше ли вино?
Не думаю; не лучше и не хуже.
Прогресса нет, и хорошо, что нет.
Пилот почтовой линии, один,
как падший ангел, глушит водку. Скрипки
еще по старой памяти волнуют
мое воображение. В окне
маячат белые, как девство, крыши,
и колокол гудит. Уже темно.
Зачем лгала ты? И зачем мой слух
уже не отличает лжи от правды,
а требует каких-то новых слов,
неведомых тебе - глухих, чужих,
но быть произнесенными могущих,
как прежде, только голосом твоим.
1968
- 57 -
СТРОФЫ
I
На прощанье - ни звука.
Граммофон за стеной.
В этом мире разлука -
лишь прообраз иной.
Ибо врозь, а не подле
мало веки смежать
вплоть до смерти. И после
нам не вместе лежать.
II
Кто бы ни был виновен,
но, идя на правеж,
воздаяния вровень
с невиновными ждешь.
Тем верней расстаемся,
что имеем в виду,
что в Раю не сойдемся,
не столкнемся в Аду.
III
Как подзол раздирает
бороздою соха,
правота разделяет
беспощадней греха.
Не вина, но оплошность
разбивает стекло.
Что скорбеть, расколовшись,
что вино утекло?
IV
Чем тесней единенье,
тем кромешней разрыв.
Не спасет затемненья
ни рапид, ни наплыв.
В нашей твердости толка
больше нету. В чести
одаренность осколка,
жизнь сосуда вести.
V
Наполняйся же хмелем,
осушайся до дна.
Только емкость поделим,
но не крепость вина.
Да и я не загублен,
даже ежели впредь,
кроме сходства зазубрин,
общих черт не узреть.
- 58 -
VI
Нет деленья на чуждых.
Есть граница стыда
в виде разницы в чувствах
при словце "никогда".
Так скорбим, но хороним;
переходим к делам,
чтобы смерть, как синоним,
разделить пополам.
VII
Распадаются домы,
обрывается нить.
Чем мы были и что мы
не смогли сохранить, -
промолчишь поневоле,
коль с течением дней
лишь подробности боли,
а не счастья видней.
VIII
Невозможность свиданья
превращает страну
в вариант мирозданья,
хоть она в ширину,
завидущая к славе,
не уступит любой
залетейской державе;
превзойдет голытьбой.
IХ
Только то и тревожит,
что грядущий режим,
не испытан, не прожит,
но умом постижим.
И нехватка боязни
- невесомый балласт -
вознесенья от казни
обособить не даст.
Х
Что ж без пользы неволишь
уничтожить следы?
Эти строки всего лишь
подголосок беды.
Обрастание сплетней
подтверждает к тому ж:
расставанье заметней,
чем слияние душ.
- 59 -
ХI
И, чтоб гончим не выдал
- ни моим, ни твоим -
адрес мой храпоидол
или твой - херувим,
на прощанье - ни звука;
только хор Аонид.
Так посмертная мука
и при жизни саднит.
1968
- 60 -
СОНЕТ
Как жаль, что тем, чем стало для меня
твое существование, не стало
мое существованье для тебя.
...В который раз на старом пустыре
я запускаю в проволочный космос
свой медный грош, увенчанный гербом,
в отчаянной попытке возвеличить
момент соединения... Увы,
тому, кто не умеет заменить
собой весь мир, обычно остается
крутить щербатый телефонный диск,
как стол на спиритическом сеансе,
покуда призрак не ответит эхом
последним воплям зумера в ночи.
1967
- 61 -
ЭНЕЙ И ДИДОНА
Великий человек смотрел в окно,
а для нее весь мир кончался краем
его широкой греческой туники,
обильем складок походившей на
остановившееся море.
Он же
смотрел в окно, и взгляд его сейчас
был так далек от этих мест, что губы
застыли точно раковина, где
таится гул, и горизонт в бокале
был неподвижен.
А ее любовь
была лишь рыбой - может и способной
пуститься в море вслед за кораблем
и, рассекая волны гибким телом,
возможно, обогнать его - но он,
он мысленно уже ступил на сушу.
И море обернулось морем слез.
Но, как известно, именно в минуту
отчаянья и начинает дуть
попутный ветер. И великий муж
покинул Карфаген.
Она стояла
перед костром, который разожгли
под городской стеной ее солдаты,
и видела, как в мареве костра,
дрожащей между пламенем и дымом,
беззвучно распадался Карфаген
задолго до пророчества Катона.
1969
- 62 -
СЕМЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Так долго вместе прожили, что вновь
второе января пришлось на вторник,
что удивленно поднятая бровь,
как со стекла автомобиля - дворник,
с лица сгоняла смутную печаль,
незамутненной оставляя даль.
Так долго вместе прожили, что снег
коль выпадет, то думалось - навеки,
что, дабы не зажмуривать ей век,
я прикрывал ладонью их, и веки
не веря, что их пробуют спасти,
метались там, как бабочки в горсти.
Так чужды были всякой новизне,
что тесные объятия во сне
бесчестили любой психоанализ;
что губы, припадавшие к плечу,
с моими, задувавшими свечу,
не видя дел иных, соединялись.
Так долго вместе прожили, что роз
семейство на обшарпанных обоях
сменилось целой рощею берез,
и деньги появились у обоих,
и тридцать дней над морем, языкат,
грозил пожаром Турции закат.
Так долго вместе прожили без книг,
без мебели, без утвари, на старом
диванчике, что - прежде, чем возник -
был треугольник перпендикуляром,
восставленным знакомыми стоймя
над слившимися точками двумя.
Так долго вместе прожили мы с ней,
что сделали из собственных теней
мы дверь себе - работаешь ли, спишь ли,
но створки не распахивались врозь,
и мы прошли их, видимо, насквозь
и черным входом в будущее вышли.
- 63 -
III. Ф О Н Т А Н
- 64 -
САДОВНИК В ВАТНИКЕ
Садовник в ватнике, как дрозд,
по лестнице на ветку влез,
тем самым перекинув мост
к пернатым от двуногих здесь.
Но, вместо щебетанья, вдруг,
в лопатках возбуждая дрожь,
раздался характерный звук:
звук трения ножа о нож.
Вот в этом-то у певчих птиц
с двуногими и весь разрыв
(не меньший, чем в строеньи лиц)
что ножницы, как клюв раскрыв,
на дереве в разгар зимы,
скрипим, а не поем как раз.
Не слишком ли отстали мы
от тех, кто "отстает от нас"?
Помножив краткость бытия
на гнездышки и забытье
при пеньи, полагаю я,
мы место уточним свое.
18.01.1964
- 65 -
ОБОЗ
Скрип телег тем сильней,
чем больше вокруг теней.
Сильней, чем дальше они
от колючей стерни.
Из колеи в колею
дерут они глотку свою
тем громче, чем дальше луг,
чем гуще листва вокруг.
Вершина голой ольхи
и желтых берез верхи
видят, уняв озноб,
как смотрит связанный сноп
в чистый небесный свод.
Опять коряга, и вот
деревья слышат не птиц,
а скрип деревянных спиц
и громкую брань возниц.
1964
- 66 -
С ГРУСТЬЮ И С НЕЖНОСТЬЮ
А.Горбунову
На ужин вновь была лапша, и ты,
Мицкевич, отодвинув миску,
сказал, что обойдешься без еды.
Поэтому и я без риску
медбрату показаться бунтарем,
последовал чуть позже за тобою
в уборную, где пробыл до отбоя.
"Февраль всегда идет за январем.
А дальше март". Обрывки разговора.
Сиянье кафеля, фарфора,
вода звенела хрусталем.
Мицкевич лег, в оранжевый волчок
уставив свой невидящий зрачок.
(А может - там судьба ему видна.)
Бабанов в коридор медбрата вызвал.
Я замер возле темного окна,
и за спиною грохал телевизор.
"Смотри-ка, Горбунов, какой - там хвост".
"А глаз какой". "А видишь там нарост,
над плавником?" "Похоже на нарыв".
Так в феврале мы, рты раскрыв,
таращились в окно на звездных Рыб,
сдвигая лысоватые затылки,
в том месте, где мокрота на полу.
Где рыбу подают порой к столу,
но к рыбе не дают ножа и вилки.
1964
- 67 -
В РАСПУТИЦУ
Дорогу развезло,
как реку.
Я погрузил весло
в телегу,
спасательный овал
намаслив.
На всякий случай. Стал
запаслив.
Дорога, как река,
зараза.
Мережей рыбака
тень вяза.
Коню не до ухи
под носом.
Тем более, хи-хи,
колесам.
Не то, чтобы весна,
но вроде.
Разброд и кривизна.
В разброде
деревни - все подряд
хромая.
Лишь полный скуки взгляд -
прямая.
Орешники скребут
по борту.
Спасательный хомут -
на морду.
Над яблоней моей,
над серой,
восьмерка журавлей
на север.
Воззри сюда, о друг,
потомок:
во всеоружьи дуг,
постромок,
и двадцати пяти
от роду,
пою на полпути
в природу.
1964
- 68 -
К СЕВЕРНОМУ КРАЮ
Северный край, укрой.
И поглубже. В лесу.
Как смолу под корой,
спрячь под веком слезу.
И оставь лишь зрачок,
словно хвойный пучок,
и грядущие дни.
И страну заслони.
Нет, не волнуйся зря:
я превращусь в глухаря,
и,как перья,на крылья мне лягут
листья календаря.
Или спрячусь, как лис,
от человеческих лиц,
от собачьего хора,
от двуствольных глазниц.
Спрячь и зажми мне рот!
Пусть при взгляде вперед
мне ничего не встретить,
кроме желтых болот.
В их купели сырой
от взоров нескромных скрой
след, если след оставлю,
и в трясину зарой.
Не мой черед умолкать.
Но пора окликать
тех, кто только не станет
облака упрекать
в красноте, в тесноте.
Пора брести в темноте,
вторя песней без слов
частоколу стволов.
Так шуми же себе
в судебной своей судьбе
над моей головою,
присужденной тебе,
но только рукой (плеча)
дай мне воды (ручья)
зачерпнуть, чтоб я понял,
что только жизнь - ничья.
Не перечь, не порочь.
Новых гроз не пророчь.
Оглянись, если сможешь -
так и уходят прочь:
идут сквозь толпу людей,
потом - вдоль рек и полей,
потом сквозь леса и горы,
все быстрей, все быстрей.
1964
- 69 -
В ДЕРЕВНЕ БОГ...
В деревне Бог живет не по углам,
как думают насмешники, а всюду.
Он освящает кровлю и посуду
и честно двери делит пополам.
В деревне он в избытке. В чугуне
он варит по субботам чечевицу,
приплясывает сонно на огне,
подмигивает мне, как очевидцу.
Он изгороди ставит, выдает
девицу за лесничего и, в шутку,
устраивает вечный недолет
объездчику, стреляющему в утку.
Возможность же все это наблюдать,
к осеннему прислушиваясь свисту,
единственная, в общем, благодать,
доступная в деревне атеисту.
1964
- 70 -
ДНИ БЕГУТ НАДО МНОЙ
Дни бегут надо мной,
словно тучи над лесом,
у него за спиной
сбиваясь стадом белесым.
И, застыв над ручьем,
без мычанья и звона,
налегают плечом
на ограду загона.
Горизонт на бугре
не проронит о бегстве ни слова.
И порой на заре
ни клочка от былого.
Предъявляя транзит,
только вечер вчерашний
торопливо скользит
над скворешней, над пашней.
1964
- 71 -
ДЕРЕВЬЯ В МОЕМ ОКНЕ...
М.Б.
Деревья в моем окне, в деревянном окне,
деревню после дождя вдвойне
окружают посредством луж
караулом усиленных мертвых душ.
Нет под ними земли, но - листва в небеса,
и свое отраженье в твоих глазах,
приготовившись мысленно к дележу,
я, как новый Чичиков, нахожу.
Мой перевернутый лес, воздавая вполне
должное мне, вовне шарит рукой на дне.
Лодка, плывущая посуху, подскакивает на волне.
В деревянном окне деревьев больше вдвойне.
1964
- 72 -
ТОПИЛАСЬ ПЕЧЬ...
Топилась печь. Огонь дрожал во тьме.
Древесные угли чуть-чуть искрились.
Но мысли о зиме, о всей зиме,
каким-то странным образом роились.
Какой печалью нужно обладать,
чтоб вместо парка, что за три квартала,
пейзаж неясный долго вспоминать,
но знать, что больше нет его; не стало.
Да, понимать, что все пришло к концу
тому назад едва ль не за два века,
- но мыслями блуждать в ночном лесу
и все не слышать стуки дровосека.
Стоят стволы, стоят кусты в ночи.
Вдали холмы лежат во тьме угрюмо.
Луна горит, как весь огонь в печи,
и жжет стволы. Но только нет в ней шума.
1964
- 73 -
ОРФЕЙ И АРТЕМИДА
Наступила зима. Песнопевец,
не сошедший с ума, не умолкший,
видит след на тропинке волчей
и, как дятел краснодеревец,
забирается на сосну,
чтоб расширить свой кругозор,
разглядев получше узор,
оттеняющий белизну.
Россыпь следов снега
на холмах испещрила, будто
в постели красавицы утро
рассыпало жемчуга.
Среди полей и дорог
перепутались нити.
Не по плечу Артемиде
их собрать в бугорок.
В скобки берет зима
жизнь. Ветвей бахрома
взгляд за собой влечет.
Новый Орфей за счет
притаившихся тварей,
обрывая большой календарь,
сокращая словарь,
пополняет свой бестиарий.
1964
- 74 -
1 ЯНВАРЯ 1965 ГОДА
Волхвы забудут адрес твой.
Не будет звезд над гловой.
И только ветра сиплый вой
расслышишь ты, как встарь.
Ты сбросишь тень с усталых плеч,
задув свечу пред тем, как лечь,
поскольку больше дней, чем свеч
сулит нам календарь.
Что это? Грусть? Возможно, грусть.
Напев знакомый наизусть.
Он повторяется. И пусть.
Пусть повторится впредь.
Пусть он звучит и в смертный час,
как благодарность уст и глаз
тому, что заставляет нас
порою вдаль смотреть.
И молча глядя в потолок,
поскольку явно пуст чулок,
поймешь, что скупость - лишь залог
того, что слишком стар.
Что поздно верить чудесам.
И,взгляд подняв свой к небесам,
ты вдруг почувствуешь, что сам -
чистосердечный дар.
1965
- 75 -
ВЕЧЕРОМ
Снег сено запорошил
сквозь щели под потолком.
Я сено разворошил
и встретился с мотыльком.
Мотылек, мотылек.
От смерти себя сберег,
забравшись на сеновал.
Выжил, зазимовал.
Выбрался и глядит,
как "летучая мышь" чадит,
как ярко освещена
бревенчатая стена.
Приблизив его к лицу,
я вижу его пыльцу
отчетливей, чем огонь,
чем собственную ладонь.
Среди вечерней мглы
мы тут совсем одни.
И пальцы мои теплы,
как июньские дни.
1965
- 76 -
ПОДСВЕЧНИК
Сатир, покинув бронзовый ручей,
сжимает канделябр на шесть свечей,
как вещь,принадлежащую ему.
Но, как сурово утверждает опись,
он сам принадлежит ему. Увы,
все виды обладанья таковы.
Сатир - не исключенье. Посему
в его мошонке зеленеет окись.
Фантазия подчеркивает явь.
А было так: он перебрался вплавь
через поток, в чьем зеркале давно
шестью ветвями дерево шумело.
Он обнял ствол. Но ствол принадлежал
земле. А за спиной уничтожал
следы поток. Просвечивало дно.
И где-то щебетала Филомела.
Еще один продлись все это миг,
сатир бы одиночество постиг,
ручьям свою ненужность и земле;
но в то мгновенье мысль его ослабла.
Стемнело. Но из каждого угла
"Не умер" повторяли зеркала.
Подсвечник воцарился на столе,
пленяя завершенностью ансамбля.
Нас ждет не смерть, а новая среда.
От фотографий бронзовых вреда
сатиру нет. Шагнув за Рубикон,
он затвердел от пейс до гениталий.
Наверно, тем искусство и берет,
что только уточняет, а не врет,
поскольку основной его закон,
бесспорно, независимость деталей.
Зажжем же свечи. Полно говорить,
что нужно чей-то сумрак озарить.
Никто из нас другим не властелин,
хотя поползновения зловещи.
Не мне тебя, красавица, обнять.
И не тебе в слезах меня пенять;
поскольку заливает стеарин
не мысли о вещах, но сами вещи.
1968
- 77 -
ИЗ "ШКОЛЬНОЙ АНТОЛОГИИ"
1. Э.Ларионова
Э. Ларионова. Брюнетка. Дочь
полковника и машинистки. Взглядом
напоминала взгляд на циферблат.
Она стремилась каждому помочь.
Однажды мы лежали рядом
на пляже и крошили шоколад.
Она сказала, поглядев вперед -
туда, где яхты не меняли галса -
что если я хочу, то я могу.
Она любила целоваться. Рот
напоминал мне о пещерах Карса.
Но я не испугался.
Берегу
воспоминанье это, как трофей,
уж на каком-то непонятном фронте
отбитый у неведомых врагов.
Любитель сдобных баб, запечный котофей,
Д. Куликов возник на горизонте,
на ней женился Дима Куликов.
Она пошла работать в женский хор,
а он трубит на номерном заводе.
Он - этакий костистый инженер...
А я все помню длинный коридор
и нашу свалку с нею на комоде.
И Дима - некрасивый пионер.
Куда все делось? Где ориентир?
И как сегодня обнаружить то, чем
их ипостаси преображены?
В ее глазах таился странный мир,
еще самой ей непонятный. Впрочем,
не понятый и в качестве жены.
Жив Куликов. Я жив. Она - жива.
А этот мир - куда он подевался?
А может, он их будит по ночам?..
И я все бормочу свои слова.
Из-за стены несутся клочья вальса.
И дождь шумит по битым кирпичам.
2. Олег Поддобрый
Олег Поддобрый. У него отец
был тренером по фехтованью. Твердо
он знал все это: выпады, укол.
Он не был пожирателем сердец.
Но, как это бывает в мире спорта,
он из офсайда забивал свой гол.
Офсайд был ночью. Мать была больна,
и младший брат вопил из колыбели.
Олег вооружился топором.
Вошел отец, и началась война.
Но вовремя соседи подоспели
и сына одолели вчетвером.
- 78 -
Я помню его руки и лицо,
потом - рапиру с ручкой деревянной.
Мы фехтовали в кухне иногда.
Он раздобыл поддельное кольцо,
плескался в нашей коммунальной ванной...
Мы бросили с ним школу, и тогда
он поступил на курсы поваров,
а я - фрезеровал на "Арсенале".
Он пек блины в Таврическом саду.
Мы развлекались переноской дров
и продавали елки на вокзале
под Новый Год. Потом он, на беду,
в компании с какой-то шантрапой
взял магазин и получил три года.
Он жарил свою пайку на костре.
Освободился. Пережил запой.
Работал на строительстве завода.
Был, кажется, женат на медсестре.
Стал рисовать. И будто бы хотел
учиться на художника. Местами
его пейзажи походили на -
на натюрморт. Потом он залетел
за фокусы с больничными листами.
И вот теперь - настала тишина.
Я много лет его не вижу. Сам
сидел в тюрьме, но там его не встретил.
Теперь я на свободе. Но и тут
нигде его не вижу.
По лесам
он где-то бродит и вдыхает ветер.
Ни кухня, ни тюрьма, ни институт
не приняли его. И он - исчез.
Как Дед Мороз, успев переодется.
Надеюсь, что он жив и невредим.
И вот он возбуждает интерес,
как остальные персонажи детства.
Но больше, чем они, невозвратим.
3. Т.Зимина
Т.Зимина; прелестное дитя.
Мать - инженер, а батюшка - учетчик.
Я, впрочем, их не видел никогда.
Была невпечатлительна. Хотя
на ней женился пограничный летчик.
Но это было после. А беда
с ней раньше приключилась. У нее
был родственник. Какой-то из райкома.
С машиною. А предки жили врозь.
У них там было, видимо, свое.
Машина - это было незнакомо.
Ну, с этого там все и началось.
- 79 -
Она переживала, но потом
дела пошли как будто на поправку.
Вдали маячил сумрачный грузин.
Но вдруг он угодил в казенный дом.
Она же - отдала себя прилавку
в большой галантерейный магазин.
Белье, одеколоны, полотно
- ей нравилась вся эта атмосфера,
секреты и поклонники подруг.
Прохожие таращатся в окно.
Вдали - Дом Офицеров. Офицеры,
как птицы, с массой пуговиц, вокруг.
Тот летчик, возвратившись из небес,
приветствовал ее за миловидность.
Он сделал из шампанского салют.
Замужество. Однако, в ВВС
ужасно уважается невинность,
возводится в какой-то абсолют.
И этот род схоластики виной
тому, что она чуть не утопилась.
Нашла уж мост, но грянула зима.
Канал покрылся коркой ледяной.
И вновь она к прилавку торопилась.
Ресницы опушила бахрома.
На пепельные волосы струит
сияние неоновая люстра.
Весна - и у распахнутых дверей
поток из покупателей бурлит.
Она стоит и в сумрачное русло
глядит из-за белья, как Лорелей.
4. Ю.Сандул
Ю.Сандул. Добродушие хорька.
Мордашка, заострявшаяся к носу.
Наушничал. Всегда - воротничок.
Испытывал восторг от козырька.
Витийствовал в уборной по вопросу,
прикалывать ли к кителю значок.
Прикалывал. Испытывал восторг
вообще от всяких символов и знаков.
Чтил титулы и звания, до слез.
Любил именовать себя "физорг".
Но был старообразен, как Иаков,
считал своим бичем фурункулез.
Подвержен был воздействию простуд,
отсиживался дома в непогоду.
Драчил таблицы Брадиса. Тоска.
Знал химию и рвался в институт.
Но после школы загремел в пехоту,
в секретные подземные войска.
- 80 -
Теперь он что-то сверлит. Говорят,
на "Дизеле". Возможно и неточно.
Но точность тут, пожалуй, ни к чему.
Конечно, специальность и разряд.
Но, главное, он учится заочно.
И здесь мы приподнимем бахрому.
Он в сумерках листает "Сопромат"
и впитывает Маркса. Между прочим,
такие книги вечером как раз
особый источают аромат.
Не хочется считать себя рабочим.
Охота, в общем, в следующий класс.
Он в сумерках стремится к рубежам
иным. Сопротивление металла
в теории приятнее. О да!
Он рвется в инженеры, к чертежам.
Он станет им, во что бы то ни стало.
Ну, как это... количество труда,
прибавочная стоимость... прогресс...
И вся эта схоластика о рынке...
Он лезет сквозь дремучие леса.
Женился бы. Но времени в обрез.
И он предпочитает вечеринки,
случайные знакомства, адреса.
"Наш будущий - улыбка - инженер".
Он вспоминает сумрачную массу
и смотрит мимо девушек в окно.
Он одинок на собственный манер.
Он изменяет собственному классу.
Быть может, перебарщиваю. Но
использованье класса напрокат
опаснее мужского вероломства.
- Грех молодости. Кровь, мол, горяча. -
я помню даже искренний плакат
по поводу случайного знакомства.
Но нет ни диспансера, ни врача
от этих деклассированных, чтоб
себя предохранить от воспаленья.
А если нам эпоха не жена,
то чтоб не передать такой микроб
из этого - в другое поколенье.
Такая эстафета не нужна.
5. А.Фролов
Альберт Фролов, любитель тишины.
Мать штемпелем стучала по конвертам
на почте. Что касается отца,
он пал за независимость чухны,
успев продлить фамилию Альбертом,
но не видав Альбертова лица.
- 81 -
Сын гений свой воспитывал в тиши.
Я помню эту шишку на макушке:
он сполз на зоологии под стол,
не выяснив отсутствия души
в совместно распатроненной лягушке.
Что позже обеспечило простор
полету его мыслей, каковым
он предавался вплоть до института,
где он вступил с архангелом в борьбу.
И вот, как согрешивший херувим,
он пал на землю с облака. И тут-то
он обнаружил под рукой трубу.
Звук - форма продолженья тишины,
подобье развивающейся ленты.
Солируя, он скашивал зрачки
на раструб, где мерцали, зажжены
софитами, - пока аплодисменты
их там не задували - светлячки.
Но то бывало вечером, а днем -
днем звезд не видно. Даже из колодца.
Жена ушла, не выстирав носки.
Старуха-мать заботилась о нем.
Он начал пить, впоследствии - колоться
черт знает чем. Наверное, с тоски,
с отчаянья - но дьявол разберет.
Я в этом, к сожалению, не сведущ.
Есть и другая, кажется, шкала:
когда играешь, видишь наперед
на восемь тактов - ампулы ж, как светочь
шестнадцать озаряли... Зеркала
дворцов культуры, где его состав
играл, вбирали хмуро и учтиво
черты, экземой траченые. Но
потом, перевоспитывать устав
его за разложенье колектива,
уволили. И, выдавив: "говно!"
он, словно затухающее "ля",
не сделав из дальнейшего маршрута
досужих достояния очес,
как строчка, что влезает на поля,
вернее - доводя до абсолюта
идею увольнения, исчез.
Второго января, в глухую ночь,
мой теплоход отшвартовался в Сочи.
Хотелось пить. Я двинул наугад
по переулкам, уходившим прочь
от порта к центру, и в разгаре ночи
набрел на ресторацию "Каскад".
- 82 -
Шел Новый Год. Поддельная хвоя
свисала с пальм. Вдоль столиков кружился
грузинский сброд, поющий "Тбилисо".
Везде есть жизнь, и тут была своя.
Услышав соло, я насторожился
и поднял над бутылками лицо.
"Каскад" был полон. Чудом отыскав
проход к эстраде, в хаосе из лязга
и запахов я сгорбленной спине
сказал: "Альберт" и тронул за рукав;
и страшная, чудовищная маска
оборотилась медленно ко мне.
Сплошные струпья. Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взляд
принадлежали школьнику, в мои
как я в его косившему тетради
уже двенадцать лет тому назад.
"Как ты здесь оказался в несезон?"
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки - как белки из дупла.
"А сам ты как?" "Я, видишь ли, Язон.
Язон, застярвший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла..."
Потом мы вышли. Редкие огни,
небес предотвращавшие с бульваром
слияние. Квартальный - осетин.
И даже здесь держащийся в тени
мой провожатый, человек с футляром.
"Ты здесь один?" "Да, думаю, один".
Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть... Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи - и вот
все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.
И я услышал, полную печали,
"Высокую-высокую луну".
- 83 -
СУМЕВ ОТГОРОДИТЬСЯ...
Сумев отгородиться от людей,
я от себя хочу отгородиться.
Не изгородь из тесаных жердей,
а зеркало тут больше пригодится.
Я озираю хмурые черты,
щетину, бугорки на подбородке.
Трельяж для разводящейся четы,
пожалуй, лучший вид перегородки.
В него влезают сумерки в окне,
край пахоты с огромными скворцами
и озеро - как брешь в стене,
увенчанной еловыми зубцами.
Того гляди,
что из озерных дыр
да и вообще - через любую лужу
сюда полезет посторонний мир.
Иль этот уползет наружу.
1966
- 84 -
1 СЕНТЯБРЯ
День назывался "первым сентября".
Детишки шли, поскольку - осень, в школу.
А немцы открывали полосатый
шлагбаум поляков. И с гудением танки,
как ногтем - шоколадную фольгу,
разгладили улан.
Достань стаканы
и выпьем водки за улан, стоящих
на первом месте в списке мертвецов,
как в классном списке.
Снова на ветру
шумят березы и листва ложится,
как на оброненную конфедератку,
на кровлю дома, где детей не слышно.
И тучи с громыханием ползут,
минуя закатившиеся окна.
1967
- 85 -
ПОСЛАНИЕ К СТИХАМ
"Скучен вам, стихи мои, ящик..."
Кантемир
Не хотите спать в столе. Прытко
возражаете: "Быв здраву,
корчиться в земле суть пытка".
Отпускаю вас. А что ж ? Праву
на свободу возражать - грех. Мне же
хватит и других - здесь, мыслю,
не стихов: грехов. Все реже
сочиняю вас. Да вот, кислу
мину позабыл аж даве
сделать на вопрос: "Как вирши?
Прибавляете лучей к славе?"
Прибавляю, говорю. Вы же
оставляете меня. Что ж! Дай вам
Бог того, что мне ждать поздно.
Счастья, мыслю я. Даром,
что я сам вас сотворил. Розно
с вами мы пойдем: вы - к людям,
я - туда, где все будем.
До свидания, стихи. В час добрый.
Не боюсь за вас; есть средство
вам перенести путь долгий:
милые стихи, в вас сердце
я свое вложил. Коль в Лету
канет, то скорбеть мне перву.
Но из двух оправ - я эту
смело предпочел сему перлу.
Вы и краше и добрей. Вы тверже
тела моего. Вы проще
горьких моих дум, что тоже
много вам придаст сил, мощи.
Будут за все то вас, верю,
более любить, чем ноне
вашего творца. Все двери
настежь будут вам всегда. Но не
грустно эдак мне слыть нищу:
я войду в одне. Вы - в тыщу.
1967
- 86 -
ФОНТАН
Из пасти льва
струя не журчит и не слышно рыка.
Гиацинты цветут. Ни свистка, ни крика,
никаких голосов. Неподвижна листва.
И чужда обстановка сия для столь грозного лика,
и нова.
Пересохли уста,
и гортань проржавела: металл не вечен.
Просто кем-нибудь наглухо кран заверчен,
хоронящийся в кущах, в конце хвоста,
и крапива опутала вентиль. Спускается вечер;
из куста
сонм теней
выбегает к фонтану, как львы из чащи.
Окружают сородича, спящего в центре чаши,
перепрыгнув барьер, начинают носиться в ней,
лижут морду и лапы вождя своего. И, чем чаще,
тем темней
грозный облик. И вот
наконец он сливается с ними и резко
оживает и прыгает вниз. И все общество резво
убегает во тьму. Небосвод
прячет звезды за тучу, и мыслящий трезво
назовет
похищенье вождя -
так как первые капли блестят на скамейке -
назовет похищенье вождя приближеньем дождя.
Дождь спускает на землю косые линейки,
строя в воздухе сеть или клетку для львиной семейки
без узла и гвоздя.
Теплый
дождь
моросит.
Но, как льву, им гортань
не остудишь.
Ты не будешь любим и забыт не будешь.
И тебя в поздний час из земли воскресит,
если чудищем был ты, компания чудищ.
Разгласит
твой побег
дождь и снег.
И, не склонный к простуде,
все равно ты вернешься в сей мир на ночлег.
Ибо нет одиночества больше, чем память о чуде.
Так в тюрьму возвращаются в ней побывавшие люди
и голубки - в ковчег.
1967
- 87 -
НА ПРАЧЕЧНОМ МОСТУ...
На Прачечном мосту, где мы с тобой
уподоблялись стрелкам циферблата,
обнявшимся в двенадцать перед тем,
как не на сутки, а навек расстаться,
- сегодня здесь, на Прачечном мосту,
рыбак, страдая комплексом Нарцисса,
таращится, забыв о поплавке,
на зыбкое свое изображенье.
Река его то молодит, то старит.
То проступают юные черты,
то набегают на чело морщины.
Он занял наше место. Что ж, он прав!
С недавних пор все то, что одиноко,
символизирует другое время;
а это - ордер на пространство.
Пусть
он смотриться спокойно в наши воды
и даже узнает себя. Ему
река теперь принадлежит по праву,
как дом, в который зеркало внесли,
но жить не стали.
1968
- 88 -
ПОЧТИ ЭЛЛЕГИЯ
В былые дни и я пережидал
холодный дождь под колонадой Биржи.
И полагал, что это - Божий дар.
И, может быть, не ошибался. Был же
и я когда-то счастлив. Жил в плену
У ангелов. Ходил на вурдалаков.
Сбегавшую по лестнице одну
красавицу в парадном, как Иаков,
подстерегал.
Куда-то навсегда
ушло все это. Спряталось. Однако,
смотрю в окно и, написав "куда",
не ставлю вопросительного знака.
Теперь сентябрь. Передо мною - сад.
Далекий гром закладывает уши.
В густой листве налившиеся груши,
как мужеские признаки, висят.
И только ливень в дремлющий мой ум,
как в кухню дальних родственников-скаред,
мой слух об эту пору припускает:
не музыку еще, уже не шум.
Осенью, 1968 г.
- 89 -
ЗИМНИМ ВЕЧЕРОМ В ЯЛТЕ
Сухое левантинское лицо,
упрятанное оспинками в бачки,
когда он ищет сигарету в пачке,
на безымянном тусклое кольцо
внезапно преломляет двести ватт,
и мой хрусталик вспышки не выносит;
я жмурюсь - и тогда он произносит,
глотая дым при этом, "виноват".
Январь в Крыму. На черноморский брег
зима приходит как бы для забавы:
не в состояньи удержаться снег
на лезвиях и остриях атавы.
Пустуют ресторации. Дымят
ихтиозавры грязные на рейде,
и прелых лавров слышен аромат.
"Налить вам этой мерзости?" "Налейте".
Итак - улыбка, сумерки, графин.
Вдали буфетчик, стискивая руки,
дает круги, как молодой дельфин
вокруг хамсой заполненной фелюки.
Квадрат окна. В горшках - желтофиоль.
Снежинки, проносящиеся мимо.
Остановись, мгновенье! Ты не столь
прекрасно, сколько ты неповторимо.
Январь, 1969 г.
- 90 -
СТИХИ В АПРЕЛЕ
В эту зиму с ума
я опять не сошел.А зима,
глядь, и кончилась. Шум ледохода
и зеленый покров
различаю. И, значит, здоров.
С новым временем года
поздравляю себя
и, зрачок на Фонтанку слепя,
я дроблю себя на сто.
Пятерней по лицу
провожу. И в мозгу, как в лесу,
оседание наста.
Дотянув до седин,
я смотрю, как буксир среди льдин
пробирается к устью.
Не ниже
поминания зла
превращенье бумаги в козла
отпущенья обид.
Извини же
за возвышенный слог:
не кончается время тревог,
но кончаются зимы.
В этом - суть перемен,
в толчее, в перебранке Камен
на пиру Мнемозины.
Апрель, 1969г.
- 91 -
IV. П О Э М Ы
- 92 -
СТИХИ НА СМЕРТЬ Т.С.ЭЛИОТА
I
Он умер в январе, в начале года.
Под фонарем стоял мороз у входа.
Не успевала показать природа
ему своих красот кордебалет.
От снега стекла становились уже.
Под фонарем стоял глашатай стужи.
На перекрестках замерзали лужи.
И дверь он запер на цепочку лет.
Наследство дней не упрекнет в банкротстве
семейство Муз. При всем своем сиротстве,
поэзия основана на сходстве
бегущих вдаль однообразных дней.
Плеснув в зрачке и растворившись в лимфе,
она сродни лишь эолийской нимфе,
как друг Нарцисс. Но в календарной рифме
она другим наверняка видней.
Без злых гримас, без помышленья злого,
из всех щедрот Большого Каталога
смерть выбирает не красоты слога,
а неизменно самого певца.
Ей не нужны поля и перелески,
моря во всем великолепном блеске.
Она щедра, на небольшом отрезке
себе позволив накоплять сердца.
На пустырях уже пылали елки,
и выметались за порог осколки,
и водворялись ангелы на полке.
Католик, он дожил до Рождества.
Но, словно море в шумный час прилива,
за волнолом плеснувши, справедливо
назад вбирает волны - торопливо
от своего ушел он торжества.
Уже не Бог, а только время, Время
зовет его. И молодое племя
огромных волн его движенья бремя
на самый край цветущей бахромы
легко возносит и, простившись, бьется
о край земли. В избытке сил смеется.
И январем его залив вдается
в ту сушу дней, где остаемся мы.
- 93 -
II
Читающие в лицах, маги, где вы?
Сюда! И поддержите ореол:
Две скорбные фигуры смотрят в пол.
Они поют. Как схожи их напевы!
Две девы - и нельзя сказать, что девы:
не страсть, а боль определяет пол.
Одна похожа на Адама впол-
оборота. Но прическа - Евы...
Склоняя лица сонные свои,
Америка, где он родился, и,
и Англия, где умер он, унылы,
стоят по сторонам его могилы.
И туч плывут по небу корабли.
Но каждая могила - край земли.
III
Аполлон, сними венок.
Положи его у ног
Элиота, как предел
для бессмертья в мире тел.
Шум шагов и лиры звук
будет помнить лес вокруг.
Будет памяти служить
только то, что будет жить.
Будет помнить лес и дол.
Будет помнить сам Эол.
Будет помнить каждый злак,
как хотел Гораций Флакк.
Томас Стернс, не бойся коз!
Безопасен сенокос.
Память - если не гранит -
одуванчик сохранит.
Так любовь уходит прочь.
Навсегда. В чужую ночь.
Прерывая крик, слова.
Став незримой, хоть жива.
Ты ушел к другим. Но мы
называем царством тьмы
этот край, который скрыт.
Это ревность так велит!
Будет помнить лес и луг.
Будет помнить все вокруг.
Словно тело - мир не пуст! -
помнит ласку рук и уст.
12.01.1965
- 94 -
ОДНОЙ ПОЭТЕССЕ
Я заражен нормальным классицизмом.
А вы, мой друг, заражены сарказмом.
Конечно, просто сделаться капризным,
по ведомству акцизному служа.
К тому ж, вы звали этот век железным.
Но я не думал, говоря о разном,
что, зараженный классицизмом трезвым,
я сам гулял по острию ножа.
Теперь конец моей и вашей дружбе.
Зато начало многолетней тяжбе.
Теперь и вам продвинуться по службе
мешает Бахус, но никто другой.
Я оставляю эту ниву тем же,
каким взашел я на нее. Не так же
я затвердел, как Геркуланум в пемзе.
И я для вас не шевельну рукой.
Оставим счеты. Я давно в неволе.
Картофель ем и сплю на сеновале.
Могу прибавить, что теперь на воре
уже не шапка - лысина горит.
Я, эпигон и попугай. Не вы ли
жизнь попугая от себя скрывали.
Когда мне вышли от закона "вилы",
я вашим порицаньем был согрет.
Служенье Муз чего-то там не терпит.
Зато само обычно так торопит,
что по рукам бежит священный трепет
и несомненна близость Божества.
Один певец подготовляет рапорт.
Другой рождает приглушенный ропот.
А третий знает, что он сам лишь рупор.
И он срывает все цветы родства.
И скажет смерть, что не поспеть сарказму
за силой жизни. Проницая призму,
способен он лишь увеличить плазму.
Ему, увы, не озарить ядра.
И вот, столь долго состоя при Музах,
я отдал предпочтенье классицизму.
Хоть я и мог, как мистик в Сиракузах,
взирать на мир из глубины ведра.
Оставим счеты. Вероятно, слабость.
Я, предвкушая ваш сарказм и радость,
в своей глуши благословляю разность:
жужжанье ослепительной осы
в простой ромашке вызывает робость.
Я сознаю, что предо мною пропасть.
И крутится сознание, как лопасть
вокруг своей негнущейся оси.
- 95 -
Сапожник строит сапоги. Пирожник
сооружает крендель. Чернокнижник
листает толстый фолиант. А грешник
усугубляет, что ни день, грехи.
Влекут дельфины по волнам треножник,
и Аполлон обозревает ближних -
в конечном счете, безгранично внешних.
Шумят леса, и небеса глухи.
Уж скоро осень. Школьные тетради
лежат в портфелях. Чаровницы, вроде
вас, по утрам укладывают пряди
в большой пучок, готовясь к холодам.
Я вспоминаю эпизод в Тавриде,
наш обоюдный интерес к природе.
Всегда в ее дикорастущем виде.
И удивляюсь, и грущу, мадам.
1965
- 96 -
EINEM ALTEN ARCHITEKTEN IN ROM
I
В коляску - если только тень
действительно способна сесть в коляску
(особенно в такой дождливый день),
и если призрак переносит тряску,
и если лошадь упряжи не рвет -
в коляску, под зонтом, без верха,
мы молча взгромоздимся и вперед
покатим по кварталам Кенигсберга.
II
Дождь щиплет камни, листья, край волны.
Дразня язык, бормочет речка смутно,
чьи рыбки навсегда оглушены,
с перил моста взирают вниз, как будто
заброшены сюда взрывной волной
(хоть сам прилив не оставлял отметки).
Блестит кольчугой голавель стальной.
Деревья что-то шепчут по-немецки.
III
Вручи вознице свой сверхзоркий Цейсс.
Пускай он вбок свернет с трамвайных рельс.
Ужель и он не слышит сзади звона?
Трамвай бежит в свой миллионный рейс.
Трезвонит громко и, в момент обгона,
перекрывает звонкий стук подков.
И, наклонясь - как в зеркало - с холмов
развалины глядят в окно вагона.
IV
Трепещут робко лепестки травы.
Аканты, нимбы, голубки, голубки,
атланты, нимфы, купидоны, львы
смущенно прячут за собой обрубки.
Не пожелал бы сам Нарцисс иной
зеркальной глади за бегущей рамой,
где пассажиры собрались стеной,
рискнувши стать на время амальгамой.
V
Час ранний. Сумрак. Тянет пар с реки.
Вкруг урны пляшут на ветру окурки.
И юный археолог черепки
ссыпает в капюшон пятнистой куртки.
Дождь моросит. Не разжимая уст,
среди равнин, припорошенных щебнем,
среди больших руин на скромный бюст
Суворова ты смотришь со смущеньем.
- 97 -
VI
Пир... пир бомбардировщиков утих.
С порталов март смывает хлопья сажи.
То тут, то там торчат хвосты шутих.
Стоят, навек окаменев, плюмажи.
И если здесь поковырять - по мне,
разбитый дом, как сеновал в иголках,
то можно счастье отыскать вполне
под четвертичной пеленой осколков.
VII
Клен выпускает первый клейкий лист.
В соборе слышен пилорамы свист.
И кашляют грачи в пустынном парке.
Скамейки мокнут. И во все глаза
из-за ограды смотрит вдаль коза,
где зелень распустилась на фольварке.
VIII
Весна глядит сквозь окна на себя.
И узнает себя, конечно, сразу.
И зреньем наделяет тут судьба
все то, что недоступно глазу.
И жизнь бушует с двух сторон стены,
лишенная лица и черт гранита.
Глядит вперед, поскольку нет спины...
Хотя теней - в кустах битком набито.
IХ
Но если ты не призрак, если ты
живая плоть, возьми урок с натуры.
И, срисовав такой пейзаж в листы,
своей душе ищи иной структуры!
Отбрось кирпичь, отбрось цемент, гранит,
разбитый в прах - и кем? - винтом крылатым,
на первый раз придав ей тот же вид,
каким сейчас ты помнишь школьный атом.
Х
И пусть теперь меж чувств твоих провал
начнет зиять. И пусть за грустью томной
бушует страх и, скажем, злобный вал.
Спасти сердца и стены в век атомный
когда скала - и та дрожит, как жердь,
возможно нам, скрепив их той же силой
и связью той, какой грозит им смерть;
чтоб вздрогнул я, расслышав слово: "милый".
- 98 -
ХI
Сравни с собой или примерь на глаз
любовь и страсть и - через боль - истому.
Так астронавт, пока летит на Марс,
захочет ближе оказаться к дому.
Но ласка та, что далека от рук,
стреляет в мозг, когда от верст опешишь,
проворней уст: ведь небосвод разлук
несокрушимей потолков убежищ!
ХII
Чик, чик, чирик. Чик-чик. - Посмотришь вверх.
И в силу грусти, а верней - привычки,
увидишь в тонких прутьях Кенигсберг.
А почему б не называться птичке
Кавказом, Римом, Кенигсбергом, а?
Когда вокруг - лишь кирпичи и щебень,
предметов нет, а только есть слова.
Но нету уст. И раздается щебет.
ХIII
И ты простишь нескладность слов моих.
Сейчас от них - один скворец в ущербе.
Но он нагонит: чик, Ich liebe dich.
И, может быть, опередит: Ich sterbe.
Блокнот и Цейсс в большую сумку спрячь.
Сухой спиной поворотись к флюгарке
и зонт сложи, как будто крылья - грач.
И только ручка выдаст хвост пулярки.
ХIV
Постромки в клочья... Лошадь, где?.. Подков
не слышен стук... Петляя там, в руинах,
коляска катит меж пустых холмов...
Съезжает с них куда-то вниз...Две длинных
шлеи за ней... И вот - в песке следы
больших колес... Шуршат кусты в засаде...
И море, гребни чьи несут черты
того пейзажа, что остался сзади,
бежит навстречу и, как будто весть,
благую весть - сюда, к земной границе, -
влечет валы. И это сходство здесь
уничтожает в них, лаская спицы.
1964
- 99 -
ПИСЬМО В БУТЫЛКЕ
То, куда вытянут нос и рот,
прочий куда обращен фасад,
то, вероятно, и есть "вперед";
все остальное считай "назад".
Но так как нос корабля на Норд,
а взор пассажир устремил на Вест
(иными словами, глядит за борт),
сложность растет с переменой мест.
И так как часто плывут корабли,
на всех парусах по волнам спеша,
физики "вектор" изобрели.
Нечто бесплотное, как душа.
Левиафаны лупят хвостом
по волнам от радости кверху дном,
когда указует на них перстом
вектор призрачным гарпуном.
Сирены не прячут прекрасных лиц
и громко со скал поют в унисон,
когда весельчак-капитан Улисс
чистит на палубе смит-вессон.
С другой стороны, пусть поймет народ,
имущий грань меж Добром и Злом:
в какой-то мере бредет вперед
тот, кто с виду кружит в былом.
А тот, кто - по Цельсию - спит в тепле,
под балдахином, и в полный рост,
с цезием в пятке (верней, в сопле)
пинает носком покрывало звезд.
А тот певец, что напрасно лил
на волны звуки, квасцы и йод,
спеша за метафорой в древний мир,
должно быть, о чем-то другом поет.
Двуликий Янус, твое лицо -
к жизни одно и к смерти одно -
мир превращают почти в кольцо,
даже если пойти на дно.
А если поплыть под прямым углом,
то, в Швецию словно, упрешься в страсть.
А если кружить меж Добром и Злом,
Левиафан разевает пасть.
И я, как витязь, который горд
коня сохранить, а живот сложить,
честно поплыл и держал Норд-Норд.
Куда - предстоит вам самим решить.
Прошу лишь учесть, что хоть рвется дух
вверх, паруса не заменят крыл,
хоть сходство в стремлениях этих двух
еще до Ньютона Шекспир открыл.
Я честно плыл, но попался риф,
и он насквозь пропорол мне бок.
Я пальцы смочил, но Финский залив
вдруг оказался весьма глубок.
- 100 -
Ладонь козырьком и грусть затая,
обозревал я морской пейзаж.
Но, несмотря на бинокли, я
не смог разглядеть пионерский пляж.
Снег повалил тут, и я застрял,
задрав к небосводу свой левый борт,
как некогда сам "Генерал-Адмирал
Апраксин". Но чем-то иным затерт.
Айсберги тихо плывут на Юг.
Гюйс шелестит на ветру.
Мыши беззвучно бегут на ют,
и, булькая, море бежит в дыру.
Сердце стучит, и летит снежок,
скрывая от глаз "воронье гнездо",
забив до весны почтовый рожок;
и вместо "ля" раздается "до".
Тает корма, но сугробы растут.
Люстры льда надо мной висят.
Обзор велик, и градусов тут
больше, чем триста и шестьдесят.
Звезды горят, и сверкает лед.
Тихо звенит мой челн.
Ундина под бушпритом слезы льет
из глаз, насчитавших мильарды волн.
На азбуке Морзе своих зубов
я к вам взываю, профессор Попов,
и к вам, господин Маркони, в КОМ
я свой привет пошлю голубком.
Как пиво, пространство бежит по усам.
Пускай дирижабли и Линберг сам
не покидают большой ангар.
Хватит и крыльев, поющих: "карр".
Я счет потерял облакам и дням.
Хрусталик не верит теперь огням.
И разум шепнет, как верный страж,
когда я вижу огонь: мираж.
Прощай, Эдисон, повредивший ночь.
Прощай, Фарадей, Архимед и проч.
Я тьму вытесняю посредством свеч,
как море - трехмачтовик, давший течь.
(И может сегодня в последний раз
мы, конюх, сражаемся в преферанс,
и пулю чертишь пером ты вновь,
которым я некогда пел любовь.)
Пропорот бок, и залив глубок.
Никто не виновен: наш лоцман - Бог.
И только Ему мы должны внимать.
А воля к спасенью - смиренья мать.
И вот я грустный вчиняю иск
тебе, преподобный отец Франциск:
узрев пробоину, как автомат,
я тотчас решил, что сие - стигмат.
- 101 -
Но, можно сказать, начался прилив,
и тут раскрылся простой секрет:
то, что годится в краю олив,
на севере дальнем приносит вред.
И, право, не нужен сверхзоркий Цейсс.
Я вижу, что я проиграл процесс
гораздо стремительней, чем иной
язычник, желающий спать с женой.
Вода, как я вижу, уже по грудь,
и я отплываю в последний путь.
И, так как не станет никто провожать,
хотелось бы несколько рук пожать.
Доктор Фрейд, покидаю Вас,
сумевшего (где-то вне нас) на глаз
над речкой души перекинуть мост,
соединяющий пах и мозг.
Адье, утверждавший "терять, ей-ей,
нечего, кроме своих цепей".
И совести, если на то пошло.
Правда твоя, старина Шарло.
Еще обладатель брады густой,
Ваше сиятельство, граф Толстой,
любитель касаться ногой травы,
я Вас покидаю. И Вы правы.
Прощайте, Альберт Эйнштейн, мудрец.
Ваш не успев осмотреть дворец,
в Вашей державе слагаю скит:
Время - волна, а Пространство - кит.
Природа сама и ее щедрот
сыщики: Ньютон, Бойль-Марриот,
Кеплер, поднявший свой лик к Луне, -
вы, полагаю, приснились мне.
Мендель в банке и Дарвин с костьми
макак, отношенья мои с людьми,
их возраженья, зима, весна,
август и май - персонажи сна.
Снился мне холод и снился жар;
снился квадрат мне и снился шар,
щебет синицы и шелест трав.
И снилось мне часто, что я неправ.
Снился мне мрак и на волнах блик.
Собственный часто мне снился лик.
Снилось мне также, что лошадь ржет.
Но смерть - это зеркало, что не лжет.
Когда я умру, а сказать точней:
когда я проснусь, и когда скучней
на первых порах мне придется т а м ,
должно быть, виденья, я вам воздам.
А впрочем, даже такая речь
признак того, что хочу сберечь
тени; того, что еще люблю.
Признак того, что я крепко сплю.
- 102 -
Итак, возвращая язык и взгляд
к барашкам на семьдесят строк назад,
чтоб как-то их с пастухом связать;
вернувшись на палубу, так сказать,
я вижу, собственно, только нос
и снег, что Ундине уста занес
и снежный бюст превратил в сугроб.
Сечас мы исчезнем, плавучий гроб.
И вот, отправляясь навек на дно,
хотелось бы твердо мне знать одно,
поскольку я не вернусь домой:
куда указуешь ты, вектор мой?
Хотелось бы думать, что пел не зря.
Что то, что я некогда звал "заря",
будет и дальше всходить, как встарь,
толкая худеющий календарь.
Хотелось бы думать, верней - мечтать,
что кто-то будет шары катать,
а некто - из кубиков строить дом.
Хотелось бы верить (увы, с трудом),
что жизнь водолаза пошлет за мной,
дав направление: "мир иной".
Постыдная слабость! Момент, друзья,
по крайней мере, надеюсь я,
что сохранит милосердный Бог
того, чего я лицезреть не смог.
Америку, Альпы, Кавказ и Крым,
долину Ефрата и вечный Рим,
Торжок,где почистить сапог - обряд,
и добродетелей некий ряд,
которых тут не рискну назвать,
чтоб заодно могли уповать
на Бережливость, на Долг и Честь
(хоть я не уверен в том, что вы - есть).
Надеюсь я также, что некий Швед
спасет от атомной бомбы свет,
что желтые тигры убавят тон,
что яблоко Евы иной Ньютон
сжует, а семечки бросит в лес,
что блюдца украсят сервиз небес.
Прощайте! пусть ветер свистит, свистит.
Больше ему уж не зваться злым.
Пускай Грядущее здесь грустит:
как ни вертись, но не стать Былым.
Пусть Кант-постовой засвистит в свисток.
А в Веймаре пусть Фейербах ревет:
"Прекрасных видений живой поток
щелчок выключателя не прервет!"
Возможно, так. А возможно, нет.
Во всяком случае (ветер стих),
как только Старушка погасит свет,
я знаю точно: не станет их.
- 103 -
Пусть жизнь продолжает, узрев в дупле
улитку, в охотничий рог трубить,
когда на скромном своем корабле
я, как сказал перед смертью Рабле,
отправлюсь в "Великое Может Быть"...
(размыто)
Мадам, Вы простите бессвязность, пыл.
Ведь Вам-то известно, куда я плыл
и то, почему я, призрев компас,
курс проверял, так сказать, на глаз.
Я вижу бульвар, где полно собак.
Скамейка стоит, и цветет табак.
Я вижу фиалок пучок в петле
и Вас я вижу, мадам, в букле.
Печальный взор опуская вниз,
я вижу светлого джерси мыс,
две легкие шлюпки, их четкий рант.
На каждой, как маленький кливер, бант.
А выше (о звуки небесных арф)
подобный голландке, в полоску шарф
и волны, которых нельзя сомкнуть,
в которых бы я предпочел тонуть.
И брови, как крылья прелестных птиц,
над взором, которому нет границ
в мире огромном ни вспять, ни впредь,
который Незримому дал Смотреть.
Мадам, если впрямь существует связь
меж сердцем и взглядом (лучась, дробясь
и преломляясь),заметить рад:
у Вас она лишена преград.
Мадам, это больше, чем свет небес.
Поскольку на полюсе можно без
звезд копошиться хоть сотню лет.
Поскольку жизнь - лишь вбирает свет.
Но Ваше сердце, точнее - взор
(как тонкие пальцы - предмет, узор)
рождает чувства, и форму им
светом оно придает своим.
И в этой бутылке у Ваших стоп,
свидетельстве скромном, что я утоп,
как астронавт посреди планет,
Вы сыщете то, чего больше нет.
Вас в горлышке встретит, должно быть, грусть.
До марки добравшись - и наизусть
запомнив - придете в себя вполне.
И встреча со мною Вас ждет на дне!
- 104 -
Мадам! Чтоб рассеять случайный сплин,
Bottoms up! - как сказал бы Флинн.
Тем паче, что мир, как в "Пиратах", здесь
в зеленом стекле отразился весь.
(размыто)
Так вспоминайте ж меня, мадам,
при виде волн, стремящихся к Вам,
при виде стремящихся к Вам валов
в беге строк и гуденьи слов...
Море, мадам, это чья-то речь...
Я слух и желудок не смог сберечь:
я нахлебался и речью полн...
(размыто)
Меня вспоминайте при виде волн!
(размыто)
Что парная рифма нам даст,то ей
мы возвращаем под видом дней.
Как, скажем, данные дни в снегу...
Лишь смерть оставляет, мадам, в долгу.
(размыто)
Что говорит с печалью в лице
кошке, усевшейся на крыльце,
снегирь, не спуская с последней глаз?
"Я думал, ты не придешь. Alas!"
1965
- 105 -
НОВЫЕ СТАНСЫ К АВГУСТЕ
М.Б.
1
Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Пустынный небосвод разрушен.
Дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.
2
Тут, захороненный живьем,
я в сумерках брожу жнивьем.
Сапог мой разрывает поле
(бушует надо мной четверг),
но срезанные стебли лезут вверх,
почти не ощущая боли.
А прутья верб,
вонзая розоватый мыс
в болото, где снята охрана,
бормочут, опрокидывая вниз
гнездо жулана.
3
Стучи и хлюпай, пузырись, шурши.
Я шаг свой не убыстрю.
Известную тебе лишь искру
гаси, туши.
Замерзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к темному ручью,
гляжу с испугом.
4
Что ж, пусть легла бессмысленности тень
в моих глазах, и пусть впиталась сырость
мне в бороду, и кепка - набекрень -
венчая этот сумрак, отразилась,
как та черта, которую душе
не перейти -
я не стремлюсь уже
за козырек, за пуговку, за ворот,
за свой сапог, за свой рукав.
Лишь сердце вдруг забьется, отыскав,
что где-то я пропорот. Холод
трясет его, мне в грудь попав.
- 106 -
5
Бормочет предо мной вода,
и тянется мороз в прореху рта.
Иначе и не вымолвить: чем может
быть не лицо, а место, где обрыв
произошел.
И смех мой крив
и сумрачную гать тревожит.
И крошит темноту дождя порыв.
И образ мой второй,как человек,
бежит от красноватых век,
подскакивает на волне
под соснами, потом под ивняками,
мешается с другими двойниками,
как никогда не затеряться мне.
6
Стучи и хлюпай. Жуй подгнивший мост.
Пусть хляби, окружив погост,
высасывают краску крестовины.
Но даже этак кончиком травы
болоту не прибавить синевы...
Топчи овины,
бушуй среди густой еще листвы.
Вторгайся по корням в глубины
и там, в земле, как здесь, в моей груди
всех призраков и мертвецов буди.
И пусть они бегут, срезая угол,
по жниву к опустевшим деревням
и машут налетевшим дням,
как шдяпы пугал.
7
Здесь на холмах, среди пустых небес,
среди дорог, ведущих только в лес,
жизнь отступает от самой себя
и смотрит с изумлением на формы,
шумящие вокруг. И кони
вцепляются в сапог, сопя,
и гаснут все огни в селе.
И вот бреду я по ничьей земле
и у Небытия прошу аренду.
И ветер рвет из рук моих тепло,
и плещет надо мной водой дупло,
и скручивает грязь тропинки ленту.
8
Да здесь как будто вправду нет меня.
Я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
как волосы на теле мертвом,
и над гнездом, в траве простертом,
вскипает муравьев возня.
- 107 -
Природа расправляется с былым,
как водится. Но лик ее при этом,
пусть залитый закатным светом,
невольно делается злым.
И всею пятернею чувств - пятью
отталкиваюсь я от леса:
нет, Господи! в глазах завеса
и я не превращусь в судью.
И если - на беду свою -
я все-таки с собой не слажу,
Ты,Боже, отруби ладонь мою,
как финн за кражу.
9
Друг Полидевк. Тут все слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто
и мир течет в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звезд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.
10
Сентябрь. Ночь. Все общество - свеча.
Но тень еще глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях.
11
Темнеет надо мною свет.
Вода затягивает след.
Да, сердце рвется все сильней к тебе,
и оттого оно - все дальше.
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующей крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждешь - постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.
- 108 -
12
Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?
И что здесь подо мной: вода, трава,
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится,
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхание не сбить,
не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.
1964
- 109 -
ДВА ЧАСА В РЕЗЕРВУАРЕ
Мне скушно, бес...
А.С.Пушкин
I
Я есть антифашист и антифауст.
Их либе жизнь и обожаю хаос.
Их бин хотеть, геноссе официрен,
дем цайт цум Фауст коротко шпацирен.
II
Но подчиняясь польской пропаганде,
он в Кракове грустил о Фатерланде,
мечтал о философском диаманте
и сомневался в собственном таланте.
Он поднимал платочки женщин с пола.
Он горячился по вопросам пола.
Играл в команде факультета в поло.
Он изучал картежный катехизис
и познавал картезианства сладость.
Потом полез в артезиански кладезь
эгоцентризма. Боевая хитрость,
которой отличался Клаузевиц,
была ему, должно быть, незнакома,
поскольку фатер был краснодеревец.
Цумбайшпиль, бушевала глаукома,
чума, холера унд туберкулезен.
Он защищался шварце папиросен.
Его влекли цыгане или мавры.
Потом он был помазан в бакалавры.
Потом снискал лиценциата лавры
и пел студентам: "Кембрий... динозавры..."
Немецкий человек, немецкий ум.
Тем более, когито эрго сум.
Германия, конечно, юбер аллес.
(В ушах звенит знакомый венский вальс.)
Он с Краковым простился без надрыва
и покатил на дрожках торопливо
за кафедрой и честной кружкой пива.
III
Сверкает в тучах месяц-молодчина.
Огромный фолиант. Над ним - мужчина.
Чернеет меж густых бровей морщина.
В глазах - арабских кружев чертовщина.
В руке дрожит кордовский черный грифель.
В углу - его рассматривает в профиль
арабский представитель Меф-ибн-Стофель.
- 110 -
Пылают свечи. Мышь скребет под шкафом.
"Герр доктор, полночь." "Яволь, шлафен, шлафен..."
Две черных пасти произносят: "мяу".
Неслышно с кухни входит идиш фрау.
В руках ее шипит омлет со шпеком.
Герр доктор чертит адрес на конверте:
"Готт штрафе Ингланд, Лондон, Франсис Бекон".
Приходят и уходят мысли, черти.
Приходят и уходят гости, годы...
Потом не вспомнить платья, слов, погоды.
Так проходили годы шито-крыто.
Он знал арабский, но не знал санскрита.
И с опозданьем, гей, была открыта
им айне кляйне фройляйн Маргарита.
Тогда он написал в Каир депешу,
в которой отказал он черту душу.
Приехал Меф, и он переоделся.
Он в зеркало взглянул и убедился,
что навсегда теперь переродился.
Он взял букет и в будуар девицы
отправился. Унд вени, види, вици.
IV
Их либе ясность. Я. Их либе точность.
Их бин просить не видеть здесь порочность.
Ви намекайт, что он любил цветочниц?
Их понимайт, что даст ист ганце срочность.
Но эта сделка махт дер гроссе минус.
Ди тойчно шпрахе, махт дер гроссе синус:
душа и сердце найн гехапт на вынос.
От человека, аллес, ждать напрасно:
"остановись, мгновенье, ты прекрасно".
Меж нами дьявол бродит ежечасно
и поминутно этой фразы ждет.
Однако, человек, майн либе геррен,
настолько в сильных чувствах неуверен,
что поминутно лжет, как сивый мерин,
но, словно Гете, маху не дает.
Унд гроссер дихтер Гете дал описку,
чем весь сюжет подверг а ганце риску.
И Томас Манн сгубил свою подписку,
а шер Гуно смутил свою артистку.
Искусство есть искусство есть искусство...
Но лучше петь в раю, чем врать в концерте.
Ди Кунст гехапт потребность в правде чувства.
В конце концов, он мог бояться смерти.
Он точно знал, откуда взялись черти.
Он съел дер дог в Ибн-Сине и в Галене.
Он мог дас вассер осушить в колене.
И возраст мог он указать в полене.
Он знал, куда уходят звезд дороги.
Но доктор Фауст нихт не знал о Боге.
- 111 -
V
Есть мистика. Есть вера. Есть Господь.
Есть разница меж них. И есть единство.
Одним вредит, других спасает плоть.
Неверье - слепота. А чаще - свинство.
Бог смотрит вниз. А люди смотрят вверх.
Однако, интерес у всех различен.
Бог органичен. Да. А человек?
А человек, должно быть, ограничен.
У человека есть свой потолок,
держащийся вообще не слишком твердо.
Но в сердце льстец отыщет уголок,
и жизнь уже видна не дальше черта.
Таков был доктор Фауст. Таковы
Марло и Гете, Томас Манн и масса
певцов, интеллигентов унд, увы,
читателей в среде другого класса.
Один поток сметает их следы,
их колбы - доннерветтер! - мысли, узы...
И дай им Бог успеть спросить: "куды?!"
И услыхать, что вслед им крикнут Музы.
А честный немец сам дер вег цурюк,
не станет ждать, когда его попросят.
Он вальтер достает из теплых брюк
и навсегда уходит в вальтер-клозет.
VI
Фройляйн, скажите, вас ист дас "инкубус"?
Инкубуст дас ист айне кляйне глобус.
Нох гроссер дихтер Гете задал ребус!
Унд ивиковы злые журавли,
из веймарского выпорхнув тумана,
ключ выхватили прямо из кармана.
И не спасла нас зоркость Эккермана.
И мы теперь, матрозен, на мели.
Есть истинно духовные задачи.
А мистика есть признак неудачи
в попытке с ними справиться. Иначе
их бин не стоит это толковать.
Цумбайшпиль, потолок - предверье крыши.
Поэмой больше, человеком-ницше.
Я вспоминаю Богоматерь в нише,
обильный фриштик, поданный в кровать.
- 112 -
Опять Зептембер. Скука. Полнолунье.
В ногах мурлычет серая колдунья.
А под подушку положил колун я...
Сейчас бы шнапсу... это... апгемахт!
Яволь. Зептембер. Портится характер.
Буксует в поле тарахтящий трактор.
Их либе жизнь и "Фелькиш Беобахтер".
Гут нахт, майн либе геррен. Я, гут нахт.
1965
- 113 -
ОСТАНОВКА В ПУСТЫНЕ
Теперь так мало греков в Ленинграде,
что мы сломали Греческую церковь,
дабы построить на свободном месте
концертный зал. В такой архитектуре
есть что-то безнадежное. А впрочем,
концертный зал на тыщу с лишним мест
не так уж безнадежен: это - храм,
и храм искусства. Кто же виноват,
что мастерство вокальное дает
сбор больший, чем знамена веры?
Жаль только, что теперь издалека
мы будем видеть не нормальный купол,
а безобразно плоскую черту.
Но что до безобразия пропорций,
то человек зависит не от них,
а чаще от пропорций безобразья.
Прекрасно помню, как ее ломали.
Была весна, и я как раз тогда
ходил в одно татарское семейство,
неподалеку жившее. Смотрел
в окно и видел Греческую церковь.
Все началось с татарских разговоров;
а после в разговор вмешались звуки,
сливавшиеся с речью поначалу,
но вскоре - заглушившие ее.
В церковный садик въехал экскаватор
с подвешенной к стреле чугунной гирей.
И стены стали тихо поддаваться.
Смешно не поддаваться, если ты
стена, а пред тобою - разрушитель.
К тому же экскаватор мог считать
ее предметом неодушевленным
и, до известной степени, подобным
себе. А в неодушевленном мире
не принято давать друг другу сдачи.
Потом - туда согнали самосвалы,
бульдозеры... И как-то в поздний час
сидел я на развалинах абсиды.
В провалах алтаря зияла ночь.
И я - сквозь эти дыры в алтаре -
смотрел на убегавшие трамваи.
на вереницу тусклых фонарей.
И то, чего вообще не встетишь в церкви,
теперь я видел через призму церкви.
Когда-нибудь, когда не станет нас,
точнее - после нас, на нашем месте
возникнет тоже что-нибудь такое,
чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много.
Вот так, по старой памяти, собаки
на прежнем месте задирают лапу.
Ограда снесена давным-давно,
- 114 -
Но им, должно быть, грезится ограда.
Их грезы перечеркивают явь.
А может быть земля хранит тот запах:
асфальту не осилить запах псины.
И что им этот безобразный дом!
Для них тут садик, говорят вам - садик.
А то, что очевидно для людей
собакам совершенно безразлично.
Вот это и зовут: "собачья верность".
И если довелось мне говорить
всерьез об эстафете поколений,
то верю только в эту эстафету.
Вернее, в тех, кто ощущает запах.
Так мало нынче в Ленинграде греков,
да и вообще - вне Греции - их мало.
По крайней мере, мало для того,
чтоб сохранить сооруженья веры.
А верить в то, что мы сооружаем
от них никто не требует. Одно,
должно быть, дело нацию крестить,
а крест нести - уже совсем другое.
У них одна обязанность была.
Они ее исполнить не сумели.
Неспаханное поле заросло.
"Ты, сеятель, храни свою соху,
а мы решим, когда нам колоситься".
Они свою соху не сохранили.
Сегодня ночью я смотрю в окно
и думаю о том, куда зашли мы?
И от чего мы больше далеки:
от православья или эллинизма?
К чему близки мы? Что там, впереди?
Не ждет ли нас теперь другая эра?
И если так, то в чем наш общий долг?
И что должны мы принести ей в жертву?
1966
- 115 -
ПРОЩАЙТЕ, МАДМУАЗЕЛЬ ВЕРОНИКА
I
Если кончу дни под крылом голубки,
что вполне реально, раз мясорубки
становятся роскошью малых наций -
после множества комбинаций
Марс перемещается ближе к пальмам;
а сам я мухи не трону пальцем
даже в ее апогей, в июле -
словом, если я не умру от пули,
если умру в постели, в пижаме,
ибо принадлежу к великой державе,
II
то лет через двадцать, когда мой отпрыск,
не сумев отоварить лавровый отблеск,
сможет сам зарабатывать, я осмелюсь
бросить свое семейство - через
двадцать лет, окружен опекой
по причине безумия, в дом с аптекой
я приду пешком, если хватит силы,
за единственным, что о тебе в России
мне напомнит. Хоть против правил
возвращаться за тем, что другой оставил.
III
Это в сфере нравов сочтут прогрессом.
Через двадцать лет я приду за креслом,
На котором ты предо мной сидела
в день, когда для Христова тела
завершались распятья муки -
в пятый день Страстной ты сидела, руки
скрестив, как Буонапарт на Эльбе.
И на всех перекрестках белели вербы.
Ты сложила руки на зелень платья,
не рискуя их раскрывать в объятья.
IV
Данная поза, при всей приязни,
это лучшая гемма для нашей жизни.
И она отнюдь не недвижность. Это -
апофеоз в нас самих предмета.
Замена смиренья простым покоем.
То-есть, новый вид Христианства, коим
долг дорожить и стоять на страже
тех, кто, должно быть, способен даже
когда придет Гавриил с трубою,
мертвый предмет продолжать собою!
- 116 -
V
У пророков не принято быть здоровым.
Прорицатели в массе увечны. Словом,
я не более зряч, чем назонов Калхас.
Потому - прорицать все равно, что кактус
или львиный зев подносить к забралу.
Все равно, что учить алфавит по Брайлю.
Безнадежно. Предметов, по крайней мере,
на тебя похожих наощупь в мире,
что называется, кот наплакал.
Каковы твои жертвы, таков оратор.
VI
Ты, несомненно, простишь мне этот
гаерский тон. Это - лучший метод
сильные чувства спасти от массы
слабых. Греческий принцип маски
снова в ходу. Ибо в наше время
сильные гибнут. Тогда как племя
слабых плодится, и врозь, и оптом.
Прими же сегодня, как мой постскриптум
к теории Дарвина, столь пожухлой,
эту новую правду джунглей.
VII
Через двадцать лет - ибо легче вспомнить
то, что отсутствует, чем восполнить
это чем-то иным снаружи.
Ибо отсутствие права хуже,
чем твое отсутствие - новый Гоголь,
насмотреться сумею, бесспорно, вдоволь,
без оглядки вспять, без былой опаски, -
как волшебный фонарь Христовой Пасхи
оживляет под звуки воды из крана
спинку кресла пустого, как холст экрана.
VIII
В нашем прошлом величье, в грядущем - проза.
Ибо с кресла пустого не больше спроса,
чем с тебя, в нем сидевшей ЛаГарды тише,
руки сложив, как писал я выше.
Впрочем, в сумме своей наших дней объятья
много меньше раскинутых рук распятья.
Так что эта находка певца хромого
сейчас, на Стастной Шестьдесят Седьмого,
предо мной маячит подобьем вето
на прыжки в девяностые годы века.
- 117 -
IХ
Если меня не спасет та птичка,
то-есть, если она не снесет яичка
и в сем лабиринте без Ариадны
(ибо у смерти есть варианты,
предвидеть которые - тоже доблесть)
я останусь один и, увы, сподоблюсь
холеры, доноса, отправки в лагерь -
но если только не ложь, что Лазарь
был воскрешен, то я сам воскресну.
Тем скорее,знаешь, приближусь к креслу.
Х
Впрочем, спешка глупа и греховна. Vale!
То-есть некуда так поспешать. Едва ли
может крепкому креслу грозить погибель.
Ибо у нас на Востоке мебель
служит трем поколеньям кряду.
А я исключаю пожар и кражу.
Страшней, что смешать его могут с кучей
других при уборке. На этот случай
я даже сделать готов зарубки,
изобразив голубка голубки.
ХI
Пусть теперь кружит, как пчелы ульев,
по общим орбитам столов и стульев
кресло твое по ночной столовой.
Клеймо - не позор, а основа новой
астрономии, что - перейдем на шепот -
подтверждает армейско-тюремный опыт:
заклейменные вещи - источник твердых
взглядов на мир у живых и мертвых.
Так что мне не взирать, как в подобны лица,
на похожие кресла с тоской Улисса.
ХII
Я - не сборщик реликвий. Подумай, если
эта речь длинновата, что речь о кресле
только повод проникнуть в другие сферы.
Ибо от всякой великой веры
остаются, как правило, только мощи.
Так суди же о силе любви, коль вещи
те, к которым ты прикоснулась ныне,
превращаю - при жизни твоей - в святыни.
Посмотри: доказуют такие нравы
не величье певца, но его державы.
- 118 -
ХIII
Русский орел, потеряв корону,
напоминает сейчас ворону.
Его, горделивый недавно, клекот
теперь превратился в картавый рокот.
Это - старость орлов или - голос страсти,
обернувшийся следствием, эхом власти.
И любовная песня - немногим тише.
Любовь - имперское чувство. Ты же
такова, что Россия, к своей удаче,
говорить не может с тобой иначе.
ХIV
Кресло стоит и вбирает теплый
воздух прихожей. В стояк за каплей
падает капля из крана. Скромно
стрекочет будильник под лампой. Ровно
падает свет на пустые стены
и на цветы у окна, чьи тени
стремятся за раму продлить квартиру.
И вместе все создает картину
того в этот миг - и вдали, и возле -
как было до нас. И как будет после.
ХV
Доброй ночи тебе, да и мне - не бденья.
Доброй ночи стране моей для сведенья
личных счетов со мной пожелай оттуда,
где посредством верст или просто чуда
ты превратишься в почтовый адрес.
Деревья шумят за окном, и абрис
крыш представляет границу суток...
В неподвижном теле порой рассудок
открывает в руке, как в печи, заслонку.
И перо за тобою бежит в догонку.
ХVI
Не догонит!.. Поелику ты как облак.
То-есть, облик девы, конечно, облик
души для мужчины. Не так ли, Муза?
В этом причины и смерть союза.
Ибо души - бесплотны. Ну что ж. Тем дальше
ты от меня. Не догонит!.. Дай же
на прощание руку. На том спасибо.
Величава наша разлука, ибо
навсегда расстаемся. Смолкает цитра.
Навсегда - не слово, а вправду цифра,
чьи нули, когда мы зарастем травою,
перекроют эпоху и век с лихвою.
1967
- 119 -
VI. П Е Р Е В О Д Ы
Следующие четыре стихотворения переведены
с английского Джона Донна (1573-1631)
- 120 -
БЛОХА
Узри в блохе, что мирно льнет к стене,
В сколь малом ты отказываешь мне.
Кровь поровну пила она из нас:
Твоя с моей в ней смешаны сейчас.
Но этого ведь мы не назовем
Грехом, потерей девственности, злом.
Блоха, от крови смешанной пьяна,
Пред вечным сном насытилась сполна;
Достигла больше нашего она.
Узри же в ней три жизни и почти
Ее вниманьем. Ибо в ней почти,
Нет, больше, чем женаты ты и я.
И ложе нам, и храм блоха сия.
Нас связывают крепче алтаря
Живые стены цвета янтаря.
Щелчком ты можешь оборвать мой вздох.
Но не простит самоубийства Бог.
И святотатственно убийство трех.
Ах, все же стал твой ноготь палачом,
В крови невинной обагренным. В чем
Вообще блоха повинною была?
В той капле, что случайно отпила?..
Но, раз ты шепчешь, гордость затая,
Что, дескать, не ослабла мощь моя,
Не будь к моим претензиям глуха:
Ты меньше потеряешь от греха,
Чем выпила убитая блоха.
- 121 -
ШТОРМ
Кристоферу Бруку
Ты, столь подобный мне, что это лестно мне,
Но все ж настолько ты, что этих строк вполне
Достаточно, чтоб ты, о мой двойник, притих,
Узнав, что речь пойдет о странствиях моих,
Прочти и ощутишь: зрачки и пальцы те,
мнил оставить на холсте,
Пустились в дальний путь, и вот сегодня им
Художник худших свойств, увы, необходим.
Английская земля, что души и тела,
Как в рост - ростовщики, нам только в долг дала,
Скорбя о сыновьях своих, в чужом краю
Взыскующих судьбу, но чаще - смерть свою,
Вздохнуда грудью всей, и ветер поднялся.
Но, грянувшись вверху о наши небеса,
Он устремился вниз и, поглядев вперед,
Узрел в большом порту бездействующий флот,
Который чах во тьме, как узники в тюрьме.
И наши паруса набухли и взвились.
И мы, на палубах столпясь, смотрели ввысь.
И радовала нас их мощь и полнота,
Как Сарру - зрелище большого живота.
Но, добрый к нам тогда, он, в общем, не добрей
Способных бросить нас в глуши поводырей.
И вот, как два царя объединяют власть
И войско, чтоб затем на третьего напасть,
Обрушились на нас внезапно Зюйд и Вест.
И пропасти меж волн разверзнулись окрест.
И смерч, быстрей чем ты читаешь читаешь слово "смерч",
Напал на паруса. Так выстрел, шлющий смерть
Без адреса, порой встречает чью-то грудь.
И разразился шторм. И наш прервался путь.
Иона! жаль тебя. Да будет проклят тот,
Кто разбудил тебя во время шторма. От
Больших страданий сон, подобно смерти, нас
Спасает, не убив. Тебя же сон не спас!
Проснувшись, я узрел, что больше я не зрю.
Где Запад? Где Восток? Закат или зарю,
И Солнце, и Луну кромешный мрак скрывал.
Но был, должно быть, день, коль мир существовал.
И тыщу звуков в гул, в единый гул слились.
Столь розны меж собой, все бурею звались.
Лишь молнии игла светила нам одна.
И дождь, как океан, что выпит был до дна,
Лился с небес. Одни, в каютах без
Движенья, звали смерть, взамен дождя, с небес.
Другие лезли вверх, чтоб выглянуть туда,
Как души - из могил в день Страшного Суда,
И вопрошали мрак: "Что нового?" - как тот
Ревнивец, что,спросив, ответа в стахе ждет.
А третьи в столбняке застыли в люках враз,
Отталкивая страх огнем безумных глаз.
- 122 -
Мы видели тогда: смертельно болен флот.
Знобило мачты, трюм разваливался от
Водянки ледяной. А дряхлый такелаж,
Казалось, в небесах читает "Отче наш".
Лохмотья парусов полощутся во мгле,
Как труп, что целый год болтается в петле.
Исторгнуты из гнезд, как зубы из десны,
Орудья, чьи стволы нас защищать должны.
И больше нет в нас сил откачивать, черпать;
Выплевывать затем, чтоб всасывать опять.
Мы все уже глухи от хаоса вокруг.
Нам нечего сказать, услышь мы новый звук.
В сравненьи с штормом сим любая смерть - понос,
Бермуды - Райский сад, Геена - царство грез.
Мрак, света старший брат, во всей своей красе
Тщедушный свет изгнал на небеса. И все,
Все вещи суть одна, чья форма не видна.
Все формы пожрала Бесформенность одна.
И если во второй Господь не скажет раз
Свое "Да будет", знай: не будет дня для нас.
Столь страшен этот шторм, столь яростен и дик,
Что даже в мыслях грех к тебе взывать, двойник.
- 123 -
ПРОЩАНЬЕ, ЗАПРЕЩАЮЩЕЕ ГРУСТЬ
Как праведники в смертный час
Торопятся шепнуть душе:
"Ступай!" - и не спускают глаз
Друзья с них, говоря: "Уже".
Иль "Нет еще" - так в скорбный миг
И мы не обнажим страстей,
Чтоб встречи не принизил лик
Свидетеля разлуки сей.
Землетрясенье взор страшит,
Ввергает в темноту умы.
Когда ж небесный свод дрожит,
Беспечны и спокойны мы.
Так и любовь земных сердец:
Ей не принять, не побороть
Отсутствия. Оно - конец
Всего, к чему взывает плоть.
Но мы - мы, любящие столь
Утонченно, что наших чувств
Не в силах потревожить боль
И скорбь разъединенных уст, -
Простимся. Ибо мы - одно.
Двух наших душ не расчленить,
Как слиток драгоценный. Но
Отъезд мой их растянет в нить.
Как циркуля игла, дрожа,
Те будет озирать края,
Не двигаясь, твоя душа,
где движется душа моя.
И станешь ты вперяться в ночь
Здесь, в центре, начиная вдруг
Крениться, выпрямляться вновь,
Чем больше или меньше круг.
Но если ты всегда тверда
Там, в центре, то должна вернуть
Меня с моих кругов туда,
Откуда я пустился в путь.
- 124 -
ПОСЕЩЕНИЕ
Когда твой горький яд меня убьет,
Когда от притязаний и услуг
Моей любви отделаешься вдруг,
К твоей постели тень моя придет.
И ты, уже во власти худших рук,
Ты вздрогнешь. И, приветствуя визит,
Свеча твоя погрузится во тьму.
И ты прильнешь к соседу своему.
А он, уже устав, вообразит,
Что новой ласки просишь, и к стене
Подвинется в своем притворном сне,
Тогда, о бедный Аспид мой, бледна,
В серебряном поту, совсем одна,
Ты в призрачности не уступишь мне.
Проклятия? Предпочитаю, чтобы ты
Раскаялась, чем черпала в слезах
Ту чистоту, которой нет в глазах.
- 125 -
С О Д Е Р Ж А Н И Е
I ХОЛМЫ
Рождественский романс ........................ 2
Большая элегия Джону Донну ................... 3
"Воротишься на родину..." .................... 7
От окраины к центру .......................... 8
"Был черный небосвод..." ..................... 11
"Теперь все чаще..." ......................... 12
Зимняя свадьба (из "Старых английских песен") 13
"Все чуждо в доме..." ........................ 14
Холмы ........................................ 15
"Ты поскачешь во мраке..." ................... 19
Два сонета ................................... 20
Исаак и Авраам ............................... 21
"Под вечер он видит..." ...................... 33
"Огонь, ты слышишь..." ....................... 35
Глаголы ...................................... 36
Стихи под эпиграфом .......................... 37
Песенка о Феде Добровольском ................. 38
Проплывают облака ............................ 39
А.А.Ахматовой ................................ 40
Сонет ........................................ 41
II ANNO DOMINI
"Я обнял эти плечи..." ....................... 43
Загадка ангелу ............................... 44
Ломтик медового месяца ....................... 46
"Ты выпоpхнешь, малиновка..." .................47
Песни счастливой зимы ........................ 48
"Одна ворона..." ............................. 49
Для школьного возраста ....................... 50
Пророчество .................................. 51
"Отказом от скорбного перечня..." ............ 52
Anno Domini .................................. 53
К Ликомеду, на Скирос ........................ 55
Элегия ....................................... 56
Строфы ....................................... 57
Сонет ........................................ 60
Эней и Дидона ................................ 61
Семь лет спустя .............................. 62
III ФОНТАН
Садовник в ватнике ........................... 64
Обоз ......................................... 65
С грустью и нежностью ........................ 66
В распутицу .................................. 67
К северному краю ............................. 68
"В деревне Бог..." ........................... 69
"Дни бегут надо мной..." ..................... 70
- 126 -
"Деревья в моем окне..." ..................... 71
"Топилась печь..." ........................... 72
Орфей и Артемида ............................. 73
1 января 1965 года ........................... 74
Вечером ...................................... 75
Подсвечник ................................... 76
Из "Школьной антологии" ...................... 77
"Сумев отгородиться..." ...................... 83
1 сентября ................................... 84
Послание к стихам ............................ 85
Фонтан ....................................... 86
"На Прачечном мосту..." ...................... 87
Почти элегия ................................. 88
Зимним вечером в Ялте ........................ 89
Стихи в апреле ............................... 90
IV ПОЭМЫ
Стихи на смерть Т.С.Элиота ................... 92
Одной поэтессе ............................... 94
Einem alten Architekten in Rom ............... 96
Письмо в бутылке ............................. 99
Новые стансы к Августе .......................105
Два часа в резервуаре ........................109
Остановка в пустыне ..........................113
Прощайте, мадмуазель Вероника ................115
V ПЕРЕВОДЫ
Блоха ........................................120
Шторм ........................................121
Прощанье, запрещающее грусть .................123
Посещение ....................................124
ШЕСТВИЕ.
Поэма.
Часть I.
Пора за все благодарить,
за все,что невозможно подарить
когда-нибудь,кому-нибудь из вас
и улыбнуться,словно в первый раз,
в твоих дверях,ушедшая любовь,
но невозможно улыбнуться вновь.
Прощай,прощай - шепчу я на ходу,
среди знакомых улиц вновь иду,
подрагивают стекла надо мной,
растет вдали привычный гул дневной,
и в подворотнях гасятся огни.
Прощай,любовь,когда-нибудь звони.
Так оглянись когда-нибудь назад,
стоят дома в прищуренных глазах,
и мимо них - уже который год -
по тротуарам шествие идет.
1.
Вот Арлекин толкает свой возок,
и каплет пот на уличный песок,
и Коломбина машет из возка,
а вот Скрипач,в руках его тоска
и несколько монет,таков Скрипач,
а рядом с ним вышагивает плач,
и плачи комнаты и улицы в пальто,
блестящих проносящихся авто,
плач всех людей,а рядом с ним Поэт,
давно не брит и кое-как одет,
и голоден,его колотит дрожь.
А меж домами льется серый дождь,
свисают с подоконников цветы,
и там внизу вышагиваешь ты.
Вот шествие по улице идет,
и кое-кто в полголоса поет,
и кое-кто поглядывает вверх,
а кое-кто поругивает век,
как,например,Усталый Человек,
и шум дождя,и вспышки сигарет,
шаги и шорох утренних газет,
и шелест непроглаженных штанин
( неплохо ведь в рейтузах,Арлекин ?),
и звяканье оставшихся монет,
и тени их идут за ними вслед.
Любите тех,кто прожил жизнь впотьмах
и не оставил по себе бумаг
и памяти,какой уж ни на есть,
не помышлял о перемене мест,
кто прожил жизнь,однако же не став
ни жертвой,ни участником забав,
в процессию по случаю попав.
Таков герой,в поэме он молчит,
не говорит,не шепчет,не кричит,
прислушиваясь к возгласам других,
не совершая действий никаких.
Я попытаюсь вас увлечь игрой:
никем незамечаемый порой,
запомните-присутствует герой.
2.
Вот шествие по улице идет,
вот ковыляет Мышкин-идиот,
в накидке над панелью наклонясь.
-Как поживаете,любезный князь ?
Уже сентябрь и новая зима
еще не одного сведет с ума,
ах,милый,успокойтесь наконец.
Вот позади вышагивает Лжец,
посажена изящно голова,
лежат во рту великие слова,
а рядом с ним,окончивший поход,
небезызвестный рыцарь Дон-Кихот
беседует с торговцем о сукне
и о судьбе.Ах,по моей вине
вам предстает ужасная толпа,
рябит в глазах,затея так глупа,
но все не зря,-вот книжка на столе,
весь разговорчик о добре и зле
свести к себе не самый тяжкий труд,
наверняка тебя не заберут,
поставь на стол в стакан букетик зла,
найди в толпе фигуру короля,
забытых королей на свете тьма.
Сейчас сентябрь-потом придет зима.
Процессия по улице идет,
и дождь среди домов угрюмо льет,
вот человек,бог знает чем согрет,
вот - человек - за пару сигарет
он всем раскроет честности секрет,
кто хочет,тот послушает рассказ,
Честняга-так зовут его у нас.
Представить вам осмеливаюсь я
Принц Гамлета,любезные друзья -
у нас компания - все принцы и князья;
-Осмелюсь полагать,за триста лет,
принц Гамлет,вы придумали ответ
и вы его изложите,идет ?
Процессия по улице бредет,
и кажется,что дождь уже ослаб,
маячит пестрота одежд и шляп,
принц Гамлет в землю устремляет взор,
Честняге на ухо бормочет вор,
но гонит вора Честности пример
( простите - Вор,представить не успел ).
Вот шествие по улице идет,
и дождь уже совсем перестает,
не может же он литься целый век.
Заметьте:вот Счастливый Человек
с обычною улыбкой на устах.
Чему вы улыбнулись ? - Просто так.
Любовники идут из-за угла,
белеют обнаженные тела,
в холодной мгле навеки обнялись,
и губы побледневшие слились.
Все та же ночь у них в глазах пустых,
навеки обнялись,навек застыв,
в холодной мгле белеют их тела,
пришла ли жизнь,или любовь прошла,
стекает вниз вода и белый свет
с любовников,которых больше нет.
Ступай,ступай печальное перо,
куда бы ты меня не привело,
болтливое худое ремесло,
в любой воде плещи мое весло.
Так зарисуем пару новых морд:
вот Крысолов из Гаммельна и Черт,
опять в плаще и чуточку рогат,
но как всегда на выдумки богат.
3.
Достаточно.Теперь остановлюсь.
Такой сумбур,что я не удивлюсь,
найдя свои стихи среди газет,
отправленных читателем в клозет,
самих читателей,объятых сном.
Поговорим о чем-нибудь ином.
Как бесконечно шествие людей,
как заунывно пение дождей,
среди домов,а человек озяб,
маячит пестрота одежд и шляп.
И тени их идут за ними вслед,
и шум шагов,и шорох сигарет,
и дождь все льется,льется без конца
на Крысолова,Принца и Лжеца,
на Короля,на Вора и на Плач,
и прячет скрипку под пальто Скрипач,
и на Честнягу Черт накинул плащ.
Усталый Человек закрыл глаза,
и брызги с Дон-Кихотова таза
летят на Арлекина.Арлекин
Торговцу кофту протянул-накинь.
Счастливец поднимает взор
и воротник.Князь Мышкин-идиот
склонился над панелью:кашель бьет,
процессия по улице идет,
и дождь,чуть прекратившийся на миг,
стекает вниз с любовников нагих.
Вот так всегда,когда ни оглянись,
проходит за спиной толпою жизнь,
неведомая,странная подчас,
где смерть приходит,словно в первый раз,
и где никто,никто не знает нас.
Прислушайся,ты слышишь ровный шум,
быть может это гул тяжелых дум,
а может гул обычных новостей,
а может быть,печальный ход страстей.
4.Романс Арлекина.
По великой земле балаганчик везу,
а что видал на своем веку:
кусочек плоти бредет внизу,
кусочек металла летит наверху.
За веком век,за веком век
ложится в землю любой человек,
несчастлив и счастлив,зол и влюблен
лежит под землей не один миллион.
Жалей себя,пожалей себя.
Одни говорят:умирай за них.
Иногда судьба,иногда стрельба,
иногда по любви,иногда из-за книг.
Ах,путь их к тебе и к другим не плох,
быть может тебя и помилует бог,
однако ты ввысь не особо стремись,
ведь смерть-это жизнь,но и жизнь-это жизнь.
5.Романс Коломбины.
Мой Арлекин чуть-чуть мудрец,
так мало говорит.
Мой Арлекин чуть-чуть хитрец,
хотя простак на вид.
Ах,Арлекину моему
успех и слава ни к чему,
одна любовь ему нужна,
и я его жена.
Он разрешит любой вопрос,
хотя на вид простак,
на самом деле он не прост,
мой Арлекин-чудак.
Увы,он сложный человек,
но главная беда,
что слишком часто смотрит вверх
в последние года.
А в облаках летят,летят,
летят во все концы,
а в небесах свистят,свистят
безумные птенцы,
и белый свет - железный свист
я вижу из окна,
ах,боже мой,как много птиц,
а жизнь всего одна.
Мой Арлекин чуть-чуть мудрец,
хотя простак на вид,
Нам скоро всем придет конец -
вот так он говорит.
Мой Арлекин хитрец,простак,
привык к любым вещам,
он что-то ищет в небесах
и плачет по ночам.
Я - Коломбина,я - жена,
я езжу вслед за ним,
свеча в фургоне зажжена,
нам хорошо одним,
в вечернем небе высоко птенцы
и я смотрю,
но что-то в этом от того,
чего я не люблю...
Проходят дни,проходят дни,
вдоль городов и сел,
мелькают новые огни,
и музыка,и сор.
И в этих селах,городках
я коврик выношу,
и муж иой ходит на руках,
и я опять пляшу.
На всей земле,на всей земле
не так уж много мест,
вот Петроград шумит во мгле,
в который раз мы здесь.
Он Арлекина моего
в свою уводит мглу,
но что-то в этом от того,
чего я не люблю...
Сожми виски,сожми виски,
сотри огонь с лица.
Да,что-то в этом от тоски,
которой нет конца.
Мы в этом мире на столе
совсем чуть-чуть берем,
мы едем,едем по земле,
покуда не умрем.
6.Романс Поэта.
Как нравится тебе,моя любовь,
печаль моя с цветами в стороне,
как нравится оказываться вновь
с любовью на войне,как на войне .
Как нравится писать мне об этом,
входить в свой дом как славно одному,
как нравится мне громко плакать днем,
кричать по телефону твоему.
Как нравится тебе,моя любовь,
как в сторону я снова отхожу.
как нравится печаль моя и боль
всех дней моих,покуда я дышу !
Так что еще,так что мне целовать,
как одному на свете танцевать,
как хорошо плясать тебе уже,
покуда слезы плещутся в душе.
Все мальчиком по жизни,все юнцом,
с разбитым жизнерадостным лицом
ты кружишься сквозь лучшие года,
в руке платочек,надпись "никогда".
И жизнь,как смерть,случайна и легка,
так выбери одно наверняка,
так выбери с чем жизнь свою сравнить,
так выбери,где голову склонить.
Все мальчиком по жизни,о любовь,
без устали,без устали пляши,
по комнатам расплескивая вновь,
расплескивая боль своей души.
7.Комментарий.
Вот наш Поэт,еще не слишком стар,
он говорит неправду,он устал
от улочек ночных,их адресов,
пугающих предутренних часов,
от шороха дождя о диабаз,
от редких,но недружелюбных глаз,
от рева проносящихся машин,
от силуэтов горестных мужчин,
здесь,в сумраке,от беспокойных слов,
бог знает от чего,и от себя.
Он говорит: Судьба моя,судьба
брести всю жизнь по улицам другим
куда-нибудь,к друзьям недорогим,
а может быть,домой-сквозь новый дождь
и ощущать реку,стекло и дрожь
худой листвы,идти,идти назад.
Знакомый и обшарпанный фасад,
вот здесь опять под вечер оживать,
и с новой жизнью жизнь свою сшивать.
И все вы таковы-слова,стихи,
вы бродите средь нас,как чужаки,
но в то же время близкие друзья,
любить нельзя и умирать нельзя,
но что-нибудь останется от вас,-
хотя б любовь,хотя б в последний раз,
а может быть,обыденная грусть,
а может быть,одни названья чувств.
Вперед,друзья,вперед.
Поговорим о перемене мест,
поговорим о нравах тех округ,
где нету нас,но побывал наш друг,
печальный парень,рыцарь,доброхот,
известный вам идальго Дон-Кихот.
8.Романс Дон-Кихота.
Копье мое,копье мое,копье,
оружие,имущество мое,
могущество мое таится в теле,
я странствую по прежнему с копьем,
как хорошо сегодня нам вдвоем.
О чем же я ? Ах,эти города,
по переулкам грязная вода,
там ничего особого,о да,
немало богачей встречаю я,
но нет ни у кого из них копья.
Копье мое,копье мое,копье,
имущество,могущество мое,
мы странствуем по-прежнему вдвоем,
когда-нибудь кого-нибудь убьем,
я странствую,я странствую с копьем.
Что города с бутылками вина ?
К ним близится великая война,
безликая беда - и чья вина,
что городам так славно повезло ?
Как тень людей неистребимо зло !
Так что же ты теперь,мое копье,
имущество мое,дитя мое,
неужто я гляжу в последний раз ?
Кончается мой маленький рассказ,
греми на голове мой медный таз !
Отныне одному из нас конец,
прощай оруженосец и глупец !
Прощайте все,я больше не могу,
блесни,мой таз,как ангельский венец,
по улице с несчастием бегу.
9.Комментарий.
Смешной романс.Да,все мы таковы,
страдальцы торопливые,увы,
ведь мужество смешно,забавен страх,
легко теперь остаться в дураках.
Пойди пойми,над чем смеется век.
О,как тебе неловко,человек.
Так где-то на рассвете в сентябре
бредешь в громадном проходном дворе,
чуть моросит за чугуном ворот,
сухой рукой ты вытираешь пот,
и вот выходишь на пустой проспект,
и вдоль витрин и вымокших газет,
вдоль замерших предутренних теней, ?
10.Баллада и романс Лжеца.
Не в новость ложь,и искренность не в новость.
Попробуйте послушать эту повесть
о горестной истории Лжеца-
балладу без счастливого конца.
Баллада.
Какую маску надевает совесть
на старый лик,в каком она наряде
появится сегодня в маскараде ?
Но разделите нежность и браваду,
реальные событья с чудесами.
Все это вы проделаете сами.
Придется покорпеть с моим рассказом,
ваш разум будет заходить за разум,
что в общем для меня одно и тоже.
Потрудитесь.Но истина дороже.
Я шел по переулку по проспекту,
как ножницы,шаги как по бумаге,
вышагиваю я шагает некто
средь бела дня наоборот во мраке
..........................................
..........................................
..........................................
И новая весна меня ловила
и в освещенных улицах давила,
и новая весна уже лежала,
любовника ногами окружала,
и шарила белесыми руками,
и взмахивала новыми кругами.
Благословен приятель,победивший,
благословен удачливый мужчина,
благословен любовник,придавивший
ногой - весну,соперника - машиной.
Лови,лови,лови меня на слове,
что в улице средь солнца и метели,
что во сто крат лежащий в луже крови,
счастливее лежащего в постели.
Слова лжеца - вы скажите.Ну что же !
Я щеголяю выдумкой и ложью,
лжецу всегда несчастия дороже,
они на правду более похожи.
Романс.
Актер изображает жизнь и смерть,
натягивает бороду,парик.
Попробуйте однажды умереть-
знакомый Лжец однажды говорит.
Он веско продолжает свой рассказ,
вы - вечно норовите улизнуть,
завидев вас он хочет всякий раз
о вашей жизни что-нибудь сболтнуть.
Он вводит вас в какой-то странный мир,
он вскакивает с выдуманных мест,
кричит среди оставленных квартир:
Ко мне,любимчики,я здесь !
Все правильно - вы чувствуете страх,
все правильно - вы прячете свой взор,
вы шепчете вослед ему - дурак
бормочите - все глупости и вздор.
Друзья мои,я вам в лицо смотрю,
друзья мои,а вас колотит дрожь,
друзья мои,я правду говорю,
но дьявольски похожую на ложь.
11.Комментарий.
Шаги и шорох утренних газет,
и шум дождя,и вспышки сигарет,
и утреннего света пелена,
пустые тени пасмурного дня,
и ложь,и правда - что-нибудь возьми,
что движет невеселыми людьми.
Так чувствуешь все чаще в сентябре,
что все мы приближаемся к поре
безмерной одинокости души,
когда дела все также хороши,
когда все также искренни слова
и помыслы,но прежние права,
которые ты выдумал в любви
к своим друзьям - зови их,не зови,
звони им - начинают увядать
и больше не отрадно увидать
в иной зиме такой знакомый след,
в знакомцах новых тот же вечный свет...
Ты облетаешь,дерево любви.
Моей не задевая головы
слетают листья к замершей земле,
к моим ногам,раставленным во мгле.
Ты все шумишь и шум твой не ослаб,
но вижу я в твоих ветвях октябрь,
все кажется кого-то ты зовешь,
но с новою весной не оживешь.
Да,многое дала тебе любовь,
теперь во веки не получишь вновь
такой же свет,хоть до смерти ищи
другую жизнь,как новый хлеб души.
Да.О Лжеце.Там современный слог
и легкий крик,но не возьму я в толк,
зачем он так не сдержан на язык,
ведь он-то уже понял и привык
к тому,хоть это дьявольски смешно,
что ложь и правда - все-таки одно.
Правдивые и лживые слова
одна изобретает голова,
одни уста способны их сказать.
Чему же предпочтенье оказать ?
Как мало смысла в искренних словах,
цените ложь за равенство в правах
с правдивостью,за минимум возни,
а искренность - за привкус новизны.
Всего не понимая до конца,
я целиком на стороне Лжеца.
12.
Мое повествование,вперед.
Вот шествие по улице идет,
а кто-то в переулках отстает,
и дождь над головами льет и льет.
Какая беспредельная тоска,
стирая струйки с влажного виска,
взглянуть вперед среди обвисших шляп
и увидать развершуюся хлябь
дневных небес и то же впереди.
Не все ль равно куда ступай,иди,
прижмись,прижмись к соседу своему,
все хуже и все лучше потому
в такую же погоду одному.
Так наступает иногда предел
любым страданиям,и думаешь - удел
единственный,а все-таки не твой,
вот так брести с печальною толпой
и лужу обходить у фонаря,
и вдруг понять,что столько прожил зря,
и где-то от процессии отстать.
И,как всегда,твой утомленный ум
задержит выполненье новых дум,
когда б не оказался ты в толпе,
я все равно не удивлюсь тебе.
Пусть говорит Усталый Человек.
Чего мне ждать от этаких калек ?
Опять пойдут неловкие стихи,
чуть-чуть литературщины,тоски.
Когда-нибудь коснешься тех же мук,
и городских элегий новый звук
опять взлетит.Ну,вот и цель и хлеб
к своей судьбе примеривать их цепь,
к своим шагам - и поперек и вдоль,
у всех у них одна и та же боль.
13.Городская элегия.
( Романс Усталого Человека )
Осенний сумрак листья шевелит
и новыми газетами белеет,
и цинковыми урнами сереет,
и облаком над улочкой парит,
и на мосту троллейбус тарахтит,
вдали река прерывисто темнеет,
а маленький комок в тебе болеет
и маленькими залпами палит.
И снова наступает забытье,
и льется свет от лампы до бумаги,
глядят в окно на странное житье
пугающие уличные знаки.
Комком бумажным катится твой век
вдоль подворотен,вдоль по диабазу,
и в переулках пропадает сразу.
А ты смотри,ты все смотри наверх -
хоть что-нибудь увидишь в небесах,
за новыми заметишь облаками.
Как страшно обнаружить на часах
всю жизнь свою с разжатыми руками
и вот понять - она,как забытье,
что не прожив ее четвертой части,
нежданно оказался ты во власти
и вовсе отказаться от нее.
14.Комментарий.
Читатель мой,куда ты запропал ?
Ты пару монологов переспал,
теперь ты посвежел - сидишь,остришь,
а вечером за "преф" или за бридж
от нового романса улизнешь
конечно,если раньше не заснешь.
Так,видимо,угоднее судьбе.
О чем же я горюю ? О судьбе ?
Пожалуй,нет.Привычно говорю.
Ведь я и сам не многое дарю.
Привычно говорю: читатель где ?
И,кажется,читаю в пустоте.
Горюй,горюй.Попробуем сберечь
всех персонажей сбивчивую речь,
что легче,чем сулить и обещать,
чем автора с героями смешать,
чем вздрагивая,хмыкая,сопя
в других искать и находить себя.
Горюй,горюй.Сквозь наши времена
плывут и проползают имена
других людей,которых нам не знать,
которым суждено нас обогнать
хотя бы потому,что и для нас
трудней любить все больше каждый раз.
Итак,за сценой вырастает джаз,
и красные софиты в три луча
выносят к рампе песню Скрипача.
15.Романс Скрипача.
Тогда,когда любовей с нами нет,
тогда,когда от холода горбат,
достань из чемодана пистолет,
достань и заложи его в ломбард.
Купи на эти деньги патефон
и где-нибудь на эти деньги потанцуй
( в затылке нарастает перезвон ),
ах,ручку патефона поцелуй.
Па-а-слушайте совета Скрипача,
как следует стреляться сгоряча:
не в голову,а около плеча.
Живите только плача и крича !
На блюдечке я сердце понесу
и где-нибудь оставлю во дворе.
Друзья,ах,догадайтесь по лицу,
что сердце не отыщется в дыре,
проделанной на розовой груди,
и только патефоны впереди,
и только струны,струны,провода,
и только в горле красная вода.
16.Комментарий.
Он отнимает скрипку от плеча,
друзья,благодарите скрипача.
Так завернем в бумажки пятаки
и - в форточку,и взмах его руки
на дне двора беспомощно мелькнет,
он вытрет пот и приоткроет рот
и новые монеты подберет.
Вот вспоминай года после войны,
по всем дворам скитаются они,
и музыка ползет вдоль темных стен
то дважды в день,а то и трижды в день.
Свистят,свистят весь день смычки калек,
как-будто наступает новый век,
сплошное пенье,скрипки кутерьма,
и струнами опутаны дома,
и все смычки военные свистят,
а пятаки по воздуху летят.
Как учит нас столетье выбирать
тот возраст,где удачней умирать,
где целый дом роняет из окна
тот возраст,где кончается война,
тот возраст,где ты шествовал меж пуль.
Ты голову просовываешь в нуль,
просовываешь новую тоску
в нуль с хвостиком,а хвостик - к потолку.
Но где они,куда они ушли
и где твои слова их не нашли ?
Ведь это все звучало не вчера,
и,слыша только скрипки со двора,
сквозь эти дни все рушится вода.
К каким делам мы перешли тогда ?
Была ли это правда,или ложь,
теперь наверняка не разберешь,
но кто-то был правдив,а кто-то лжив,
но кто-то застрелился,кто-то жив,
а кто играет до сих пор в кино,
но остальные умерли давно.
Но был другой - таким и надо быть -
кто ухитрился обо всем забыть,
своей игрой столовые пленяв.
Живи,живи.Мы встретимся на днях.
Живи в послевоенных городах,
играй в столовых,вечером в садах.
Играй,играй провинциальный вальс
и мальчикам подмигивай - для вас.
Твой день пройдет,мелькнет,как легкий тур
среди смычков,огней,клавиатур.
Провинциальный клен прошелестит,
и женщина знакомая простит,
и бог простит безумный краткий век
военных и заслуженных калек,
и ты уйдешь,не задолжав за хлеб,
но искус у окна преодолев.
-------------
И продолжать осмелюсь я,
вперед,моя громоздкая ладья,
читатель мой,медлительность прости:
мне одному приходится грести.
Вот Арлекин в проулок повернул,
а Лжец Поэту ловко подмигнул
и,за руку схватив,повлек в проход,
за ними увязался Дох-Кихот,
и вот они уже у входа в бар.
Усталый Человек на тротуар
бессильно опустился и заснул.
А дождь все лил,и разносился гул
дневных забот.Скрипач висел в петле.
А мы поговорим о Короле.
17.Баллада и романс Короля.
Баллада.
Жил-был король,жил-был король,
он храбрый был,как лев,
жил-был король,жил-был король,
король без королев.
Он кроме хлеба ничего
не ел,не пил вина.
Одна отрада у него
была - война,война.
И день и ночь в седле,в седле,
и день и ночь с мечом
он мчался,мчался по земле,
и кровь лилась ручьем
за ним,за ним,а впереди
рассветный ореол,
и на закованной груди
во мгле мерцал орел.
Летели дни,неслись года -
он не смыкал очей,
а что гнало его туда,
где вечный лязг мечей ?
О,что гнало его в поход,
вперед,как лошадь плеть,
о,что гнало его вперед
искать огонь и смерть,
и сеять гибель каждый раз,
топтать чужой посев !
То было что-то выше нас,
то было выше всех.
Ответ,ответ,найди ответ,
тотчас его забудь,
ответ,ответ,найди ответ,
но сам таким не будь .
Он пред врагами честь свою
и шпагу не сложил;
он жизнь свою прожил в бою,
он жизнь свою прожил.
Гони коней,гони коней,
богатство,смерть и власть,
но что на свете есть сильней,
но что сильней,чем страсть ?
Враги поймут,глупцы простят,
а кто заучит роль,-
тот страстотерпец,тот солдат,
солдат,мертвец,король.
Простись,простись,простимся с ним,
простимся,чья вина,
что тишь да гладь нужна одним,
другим нужна война,
и дробь копыт,и жизни дробь,
походные костры.
Одним - удар земли о гроб,
другим - кларнет зари.
Романс.
Памятью убитых,памятью всех,
если не забытых,так все же без вех,
лежащих беззлобно,нужны уста,
без песенки надгробной,без креста.
Я то уж,наверное,ею не храним,
кто-нибудь манерно плачет по ним,
плачет,поминает,земля в горсти,
меня проклинает,Господь,прости.
Нет мне изгнанья ни в рай,ни в ад,
долгое дознанье - кто виноват ?
Дело то простое:гора костей,
Господи,не стоит судить людей.
Ежели ты выжил - садись на коня.
Что-то было выше,выше меня.
Я-то проезжаю вперед к огню,
я-то продолжаю свою войну.
Я-то проезжаю - в конце одно,
я-то продолжаю - не все ль равно,
все-то на свете в гневе,в огне,
саксофоны смерти поют по мне.
Радость или злобу сотри с лица,
Жизни и смерти нет концы.
Орлик,мой Орлик,крылья на груди,
где-нибудь на свете лети,лети.
18.Комментарий.
Как нравится его романс тебе ?
Гадай,как оказался он в толпе,
но только слишком в дебри не залезь.
И в самом деле,-что он делал здесь,
среди дождя,гудков,машин ?
Кто может быть здесь более чужим
среди обвисших,пузырящихся газет,
чем вылезший на монотонный фон
несчастливый смятенный солдафон ?
Кошмар столетья - ядерный грибок,
но мы привыкли к топоту сапог,
привыкли к ограниченной еде,-
годами лишь на хлебе и воде.
Иного ничего не бравши в рот,
мы умудрялись продолжать свой род,
твердили генералов имена,
и модно хаки в наши времена.
Всегда и терпеливы,и скромны
мы жили от войны и до войны.
От маленькой войны и до большой,
всегда в крови - своей или чужой.
Не привыкать.Вот взрыв издалека.
Еще планета слишком велика,
и нелегко все то,что нам грозит
не только осознать - вообразить.
Но оборву.Я далеко залез.
Политика.Какой-то темный лес,
и жизнь,и смерть,и скука до небес.
Что далее ? А далее зима.
Пока пишу,остывшие дома
на кухнях заворачивают кран,
прокладывают вату между рам.
Теперь ты домосед и звездочет.
Октябрьский воздух в форточку течет,
к зиме,к зиме все движется в умах,
и я смотрю,как за церковным садом
железо крыш на выцветших домах
волнуется,готовясь к снегопадам.
Читатель мой,сентябрь миновал,
и я все больше чувствую провал
меж временем,что движется бегом,
меж временем и собственным стихом.
Читатель мой,ты так нетерпелив,
но скоро мы устроим перерыв,
и ты опять приляжешь на кровать,
а,может быть,пойдешь потанцевать.
Читатель мой,любитель перемен,
ты слишком много требуешь взамен
поспешного вниманья своего.
И мне не остается ничего,
как выдумать какой-то новый ход,
чтоб избежать обилия невзгод,
полна которых косвенная речь:
все для того,чтобы тебя увлечь.
Что далее - известная игра,
я продолжаю.Начали.Пора.
Нравоучений целая гора
из детективной песенки Вора.
19.Романс Вора.
Оттуда взять,отсюда взять,
куда потом сложить ?
Рукою в глаз,коленом в зад,
и так всю жизнь прожить.
И день бежит,и дождь идет,
во мгле бежит авто.
И кто-то жизнь у нас крадет,
но неизвестно кто.
Держи,лови,вперед,назад,
подонок,сука,тать !
Оттуда взять,отсюда взять,
кому потом продать ?
Звонки,гудки,свистки,дела,
в конце всего - погост.
И смерть пришла,и жизнь прошла
как-будто псу под хвост.
Свистеть щеглом и сыто жить,
а так же лезть в ярмо,
потом и то, и то сложить
и получить - дерьмо.
И льется дождь,и град слепит,
везде огни,вода.
Но чей-то взгляд следит,следит
за мной всегда,всегда.
Влетай,влетай в окно,птенец,
вдыхай амбре дерьма.
Стрельба и смерть - один конец,
а на худой - тюрьма.
И жизнь,и смерть в одних часах,
о,странное родство !
Всевышний сыщик в небесах
и чье-то воровство.
Тебе меня не взять,не взять,
не вдеть кольца в ноздрю !
Рукою в глаз,коленом в зад,
и головой в петлю !
20.Комментарий.
Поэты утомительно поют,
и воры нам загадки задают:
куда девался прежний герметизм,
на что теперь похожа стала жизнь ?
Сплошной бордель.
Но мы проявим такт -
обЯявим-ка обещанный антракт.
Танцуйте все и выбирайте дам,
осмеливаюсь я напомнить вам :
не любят дамы постного лица.
Теперь уж недалеко до конца.
( Уходят. )
( Десятиминутный джазовый проигрыш. )
Конец первой части.
ЧАСТЬ II.
Уже дома пустеют до зари,
листва - внизу,и только ветер дует.
Уже октябрь,читатели мои,
приходит время новых поцелуев.
Спешат,спешат над нами облака
куда-то вдаль,к затихшей непогоде.
О чем писать ? Об этом ли уходе ?
И новый свет бежит издалека,
и нам не миновать его лучей,
и,может быть,покажется скучней
мое повествование,чем прежде,
но,боже мой,останемся в надежде,
что все же нам удастся преуспеть :
вам - поумнеть,а мне - не поглупеть.
Я продолжаю.Начали.Вперед.
21.
Вот шествие по улице идет.
Уж вечереет,город кроет тень,
все тот же город,тот же год и день,
и тот же дождь и гул,и та же мгла,
и тот же тусклый свет из-за угла,
и улица все та ж,и магазин.
И вот толпа гогочущих разинь...
А вечер зажигает фонари.
Студентики,фарцмены,тихари,
грузины-б...ы,инженера
и потаскушки - вечная пора,
вечерняя пора по городам,
полупарад ежевечерних дам,
воришки,алкаголики - крупа,
однообразна русская толпа.
О них еще продолжим разговор,
впоследствии мы позовем их хор.
Бредет сомнамбулический отряд.
Сами себе о чем-то говорят,
князь Мышкин,Плач,Честняга,Крысолов
о чем-то говорят,не слышно слов,
а только шум.Бредут,бредут хрипя,
навеки погруженные в себя.
И над Счастливцем зонтик распростерт,
и прижимается к Торговцу Черт,
принц Гамлет сложит руки на груди,
любовники белеют позади.
Читатель мой,внимательно взгляни,
завесою дождя отделены
от нас с тобою десять человек.
Забудь на миг твой торопливый век
и недоверчивость на время спрячь,
и в улицу шагни,накинув плащ,
и втягивая голову меж плеч,
ты попытайся разобрать их речь.
22.Романс князя Мышкина.
В Петербурге снег и непогода,
в Петербурге горестные мысли,
проживая больше год от года,
удивляться в Петербурге жизни.
Приезжать на родину в карете,
приезжать на родину в несчастьи,
приезжать на родину для смерти,
умирать на родине со страстью.
Умираешь - ну и бог с тобою,
во гробу,как в колыбели чистой,
привыкать на родине к любови,
привыкать на родине к убийству.
Боже мой,любимых пережитых
уничтожить хочешь - уничтожь,
подними мне руку для защиты,
если пощадить меня не хочешь.
Если ты не хочешь.Им не надо.
И в любви,испуганно ловимой,
поскользнись на родине и падай,
оказавшись во крови любимой.
Уезжать,бежать из Петербурга.
И всю жизнь летит до поворота,
до любви,до сна,до переулка
зимняя карета Идиота.
23.Комментарий.
А октябрь за окнами шумит,
и переулок за ночь перемыт
не раз,не два холодною водою,
а подворотни дышат пустотой.
Теперь все позже гаснут фонари,
неясный свет октябрьской зари
не заполняет мерзлые предместья,
и все ползет по фабрикам туман.
Еще не прояснившимся умам
мерещатся последние известья,
и,тарахтя и стеклами и жестью,
трамваи проезжают по домам.
( В такой-то час я продолжал рассказ.
Недоуменье непротертых глаз
и невниманье полусонных дум
и торопливость,как холодный душ,
сливались в леденящую струю
и рушились в мистерию мою.)
Читатель мой,мы в октябре плывем,
в твоем воображении живом
теперь легко представится тоска
несчастного российского князька.
Ведь в октябре несложно тосковать,
морозный воздух молча целовать,
листать мою поэму...
Боже мой,
что если ты ее прочтешь зимой,
иль в августе воротишься домой
из южных путешествий,загорев,
и только во вступленьи надоев,
довольством и вниманием убит,
я буду брошен в угол и забыт,
и поразмыслю над своей судьбой,
читатель мой..
А,впрочем,черт с тобой !
Прекрасным душам счастья не дано.
Счастливое рассветное вино,
давно кружить в их душах перестав,
мгновенно высыхает на устах.
И снова погружаешься во мрак
прекраснодушный идиот,дурак,
и дверь любви запорами гремит,
и в горле горечь тягостно шумит.
Так пей вино тоски и нелюбви,
и смерть к себе испуганно зови,
чужие души робко теребя.
Но хватит комментариев с тебя.
Читатель мой,я надоел давно.
Но все же посоветую одно:
когда придет октябрь - уходи,
по сторонам презрительно гляди,
кого угодно можешь целовать,
обманывать,любить и б...ть
до омерзенья,до безумья пить,
но в октябре не начинай любить.
( Я умудрен как змей или отец. )
Но перейдем к Честняге,наконец.
24.Романс для Честняги и хора.
Хор
Здесь дождь,и дым,и улица,
туман и блеск огня.
Честняга
Глупцы,придурки,умники,
послушайте меня,
как честностью прославиться
живя в добре и зле,
что сделать,чтоб понравиться
на небе и земле.
Я знал четыре способа:
- Покуда не умрешь
надеяться на Господа...
Хор
Ха-ха,приятель,врешь !
Честняга
Я слышу смех,иль кажется
мне этот жуткий смех.
Друзья,любите каждого,
друзья,любите всех -
- и дальнего,и ближнего,
детей и стариков...
Хор
Ха-ха,он выпил лишнего,
он ищет дураков !
Честняга
Я слышу смех.Наверное
я слышу шум машин.
Друзья,вот средство верное,
вот идеал мужчин:
- берите весла длинные,
топор,пилу,перо,-
и за добро творимое
получите добро.
Стучите в твердь лопатами,
марайте белый лист.
Воздастся и заплатится...
Хор
Ха-ха,приятель,свист !
Ты нас считаешь дурнями,
считаешь за детей.
Честняга
Я слышу смех.Я думаю,
что это смех людей.
И я скажу,что думаю,
пускай в конце концов
я не достану курева
у этих наглецов.
О,как они куражатся,
но я скажу им всем
четвертое и,кажется,
ненужное совсем.
Четвертое ( и лишнее ) -
души ( и тела ) лень.
-За ваши чувства высшие
цепляйтесь каждый день,
за ваши чувства сильные,
за горький кавардак
цепляйтесь крепче,милые !
Хор
А ну заткнись,м...к !
Чего ты добиваешься,
ты хлебало заткни,
чего ты издеваешься
над русскими людьми.
Земля и небо господа,
но нам дано одно.
Ты знал четыре способа,
но все они говно.
Но что-то проворонил ты,-
чтоб сытно есть и пить,
ты должен постороннему
на горло наступить.
Прости,мы извиняемся,
но знал ли ты когда,
как запросто меняются
на перегной года.
Взамен обеда сытного,
взамен "люблю - люблю",
труда,но непосильного,-
с любовью - по рублю.
И нам дано от господа
немногое успеть,
но ключ любого способа,
но главное - посметь !
Посметь заехать в рожу,
и обмануть посметь -
и жизнь на жизнь похожа...
Честняга
Но более на смерть.
25.Комментарий.
Предоставляю каждому судить,
кого здесь нужно просто посадить
на цепь и за решетку.Чудеса.
Не лучше ль будет отвести глаза ?
И вновь увидеть золото аллей,
закат,который пламени алей,
и шум ветвей,и листья у виска,
и чей-то слабый вздох издалека,
и за Невою воздух голубой,
и голубое небо над собой.
И бьется сердце медленней в груди
и кажется - все беды позади,
и даже голоса их не слышны,
и посредине этой тишины
и не связать оборванную нить,
не выйти у тебя из-за спины,
чтоб жизнь,и сад,и осень заслонить.
Стихи мои,как бедная листва,
к какой зиме торопятся слова,
но,как листву,испуганно лови,
вокруг слова из прожитой любви,
и прижимай ладони к голове,
и по газонной согнутой траве
спеши назад - они бегут вослед,
но,кажется,что впереди их нет.
Живи,живи под шум календаря,
о чем-то непрерывно говоря,
чтоб добежать до самого конца
и,отнимая руки от лица,
увидеть,что попал в знакомый сад,
и оглянуться в ужасе назад:
как велики страдания твои.
Но,как всегда,не зная для кого,
твори себя и жизнь свою твори
всей силою несчастья твоего.
26.
Средь шумных расставаний городских,
гудков авто и гулов заводских,
и теплых магазинных площадей
опять встречать потерянных людей.
В какое-то мгновенье вспоминать,
и всплескивать руками,догонять,
да,догонять,заглядывать в лицо,
едва ли не попав под колесо.
И узнавать,и тут же целовать,
от радости на месте танцевать
и говорить о перемене дел:
"да - да,я замечаю,похудел",
"да -да,пора заглядывать к врачу",
и дружелюбно хлопать по плечу,
и,вдруг,заметив время на часах,
и телефон с ошибкой записав,
опять переминаться и спешить,
приятеля в обЯятьях придушить,
и торопиться за трамваем вслед,
теряя человека на пять лет.
Так обойдется время и со мной.
Мы встретимся однажды на Сенной,
и,пары предложений не сказав,
раздвинув рты и зубы показав
расстанемся опять - не навсегда ль ?
И по Садовой зашагаешь вдаль,
мой грозный век,а я,как и всегда,
через канал, неведомо куда.
27.
Вот шествие по улице идет
и нас с тобою за собой ведет.
Да,нас с тобой,мой невеселый стих,
и все понятней мне желанья их
по улице куда-нибудь плестись,
все отставать и где-то разойтись
уже навек,чтоб затерялся след,
что вроде бы их не было и нет.
И это не насмешка и не трюк,
а цель одна - и в тот и в этот раз -
да,цель одна - пусть не тревожат нас.
Пусть не тревожат нас в осенний день,
нам нелегко:ведь мы и плоть и тень
одновременно,вместе тень и свет,
считайте так,что нас на свете нет,
что вас толкнула тень,а не плечо.
А нам прожить хотя бы день еще,
мы не помеха,не забьемся в щель.
А может быть у них другая цель.
Перед тобою восемь человек,
забудь на миг свой торопливый век
и недоверчивость на время спрячь,
вон,посмотри,проходит мимо -
28.Плач.
В Петербурге сутолока и дрожь,
в переулках судорожный дождь,
вдоль реки по выбоинам скул
пробегает сумеречный гул.
Это плач по каждому из нас,
это город валится из глаз,
это пролетают у аллей
скомканные луны фонарей.
Это крик по собственной судьбе,
это плач и слезы по себе,
это плач,рыдание без слов,
погребальный гром колоколов.
Словно смерть и жизнь - по временам,
это служба вечная по нам,
это вырастает у лица,
как деревья,песенка конца.
Погре-бальный белый пароход
с полюбовным венчиком из роз,
похо-ронный хор и хоровод,
как Харону дань за перевоз.
Это стук по нынешним правам.
Это самый новый барабан.
Это саксофоны за рекой.
Это общий крик - за упокой.
Оттого,что жизни нет конца,
оттого,что сколько не зови,
все равно ты видишь у лица
тот же лик с глазами нелюбви.
29.Комментарий.
Тоска,тоска.Хоть закричать в окно.
На улице становится темно,
и все труднее лица различать,
и все трудней фигуры замечать.
Не все ль равно ? И нарастает злость.
Перед тобой не шествие,а горсть
измученных и вымокших людей.
И различать их лица все трудней.
Все та же струйка около висков,
все то же тарахтенье башмаков.
Тоска ложится поперек лица.
Далеко ли,читатель до конца ?
Тоска,тоска.То тише,то быстрей
вдоль тысячи горящих фонарей,
дождевиков,накидок и пальто,
поблескивая мечутся авто,
подЯезды освещенные шумят,
как десять лет вперед или назад,
и залы театральные поют,
по-прежнему ища себе приют,
по улицам бездомные снуют.
А что бы ты здесь выбрал для себя ?
По переулкам,истово трубя,
неистово в автомобиле или вдруг
в знакомый дом,где твой счастливый друг
в прихожей пальцем радостно грозит
за милый неожиданный визит,
а может,с торопливостью дыша,
на хоры подниматься неспеша,
а может быть оплакивать меня,
по тем же переулкам семеня ?
Но плакать о себе - какая ложь !
Как выберешь ты,так и проживешь.
Так научись минутой дорожить,
которую дано тебе прожить,
не успевая все пересмотреть,
в которой можно даже умереть.
Так выбирай светящийся подЯезд,
или пластмассу театральных мест,
иль дом друзей,былое возлюбя.
Но одного не забывай - себя.
Побольше,друг мой,думай о себе.
Оказываясь в гуще и в гурьбе,
скорее выбирайся и взгляни
хоть раз не изнутри - со стороны.
Окончен день.И это для него
да,для полугероя моего.
А здесь все те же длятся чудеса,
здесь,как и прежде,время три часа,
а,может быть,часы мои не лгут,
здесь вечность без пятнадцати минут.
Здесь время врет,а рядом вечность бьет,
и льется дождь,и шествие идет,
куда-нибудь,по-прежнему вперед,
и наш Торговец открывает рот.
30.Романс Торговца.
На свете можно все разбить,
возможно все создать,
на свете можно все купить
и столько же продать.
Как просто ставить все в актив,
в пассив поставив кровь,
купив большой презерватив,
любовь и нелюбовь.
Но как бы долго ни корпел,
но сколько б ни копил,
взгляни,как мало ты успел,
как мало ты купил !
Твой дом торговца прогорит,
ты выпрыгнешь в окно,
но кто-то сверху говорит,
что это все равно.
Ах,если б он не наезжал
по нескольку недель
в бордель,похожий на базар,
и в город - на бордель.
Когда б он здесь и не бывал,
но приходил во сны,
когда б господь не набивал
стране моей цены,
то кто бы взглядывал вперед,
а кто - по сторонам,
смотрел бы счастливый народ
назад по временам,
и кто-то б думал обо мне,
и кто-нибудь звонил,
когда бы смерть пришла - в огне
меня бы схоронил.
И пепел по ветру,как пыль,
на ладанку,на грудь,
как-будто не было,- но был,
но сам таким не будь.
Прощай мой пасынок - мой сын,
смотри,как я горю,
и взором взглядывай косым
на Родину свою.
Над нами время промолчит,
пройдет не говоря,
и чья-то слава закричит
немая,не моя.
В погонах века своего,
мой маленький простак,
вступай,мой пасынок,всего
с улыбкой на устах.
Вдыхая сперму и бензин
посередине дня,
входи в великий магазин
и вспоминай меня.
31.Комментарий.
Увы,несчастливый пример
для тех,кто помнить и любить умел
свои несовременые дела.
Но к нам идет жестокая пора,
идет пора безумного огня.
( О,стилизованный галоп коня,
и пена по блестящим стременам,
и всадник Апокалипсиса - к нам ).
Идет пора...Становится темней...
Взгляни на полуплоть полутеней,
взгляни на шевелящиеся рты,
о,если б хоть таким остался ты.
Ведь может быть,они - сквозь сотни лет
каких-то полных жизней полусвет.
Огонь.Элементарная стрельба.
Какая элегантная судьба :
лицо на фоне общего гриба,
и небольшая плата,наконец,
за современный атомный венец
и за прелестный водородный гром.
О,человек - наедине со злом.
Вы редко были честными,друзья.
Ни сожалеть,ни плакать здесь нельзя
хотя бы потому,что не успеть,
хоть потому,что вот мы говорим,
а с одного конца уже горим,
и,может статься,- завтра этот день.
И кто прочтет мою поэму ? Тень ?
Огонь,огонь.Столетие - в ружье !
Но - плоть о плоть и влажное белье...
Огонь,огонь.Ты чувствуешь испуг...
...Но темноты и юной плоти стук
в ночи,как современный барабан
перед атакой.И выходит Пан
и не свирель,а флейту достает,
и лес полуразрушенный поет,
растут грибы и плещутся ручьи,
сквозь сонные зачатия в ночи.
Играй,играй тревогу и печаль,
кого-нибудь оказывалось жаль,
но было поздно - видимо,судьба,
и флейта,как архангела труба
на Страшный суд меня не позовет.
Вот шествие по улице идет,
и остается пятеро уже.
Так что там у Счастливца на уме ?
32.Романс Счастливца.
Ни родины,ни дома,ни изгнанья,
забвенья нет,и нет воспоминанья,
и боли,вызывающей усталость,
из прожитой любови не осталось.
Как быстро возвращаются обратно
встревоженные чувства,и отрадно,
что снова можно радостно и нервно
знакомцам улыбаться ежедневно.
Прекрасная изысканная мука
смотреть в глаза возлюбленного друга
и удивляться продолженью жизни.
Я с каждым днем все чаще замечаю,
что все,что я обратно возвращаю,
то с августа,то летом,то весною,-
какой-то странной блещет новизною.
Но по зиме и по земле холодной
пустым,самоуверенным,свободным
куда как легче,как невозмутимей
искать следы любви невозвратимой.
А находить полузнакомых женщин,
дома,тела и голоса без трещин,
себя - бегущим по снегу спортсменом,
всегда себя таким же неизменным.
Какое удивительное счастье
узнать,что ты над прожитым не властен,
что то и называется судьбою,
что где-то протянулось за тобою:
моря и горы - те,что переехал,
твои друзья,которых ты оставил,
и этот день посередине века,
который твою молодость состарил,-
- все потому,что чувствуя поспешность,
с которой смерть приходит временами,
фальшивая и искренная нежность
кричит,как жизнь,бегущая за нами.
33.Комментарий.
Волнение чернеющей листвы,
волненье душ и невское волненье,
и запах загнивающей травы,
и облаков белесое гоненье,
и странная вечерняя тоска,
живущая и замкнутая немо,
и ровное дыхание стиха,
нежданно посетившее поэму
в осенние недели,в октябре,-
мне радостно их чувствовать и слышать,
и снова расставаться на заре,
когда светлеет облако над крышей
и посредине грязного двора
блестит вода,пролившаяся за ночь.
Люблю тебя,рассветная пора
и облаков стремительную рваность
над непокорной влажной головой,
и молчаливость окон над Невой,
где все вода вдоль набережных мчится
и вновь не происходит ничего,
и далеко,мне кажется,вершится
мой Страшный суд,суд сердца моего.
Я затянул,что дальше и нельзя,
но скоро все окнчится,друзья.
Да,слишком долго длится мой рассказ,
часы не остановятся для вас.
Что ж,хорошо.И этому я рад.
Мои часы два месяца стоят.
И шествие по улицам идет.
Толпа то убывает,то растет,
и не переставая дождик льет.
И жизнь шумит и зажигает свет,
и заболевших навещает смерть,
распахивая форточки квартир
и комнаты с багетами картин,
пюпитрами роялей,тишиной,
где Дочь с Отцом,где бедный Муж с Женой
прощаются,и привыкаешь сам
считать по чувствам,а не по часам
бегущий день.И вот уже легко
понять,что до любви недалеко,
что,кажется,войны нам не достать,
до брошенных друзей - рукой подать.
Как мало чувств,как мало слез из глаз
меж прежних нас и современных нас.
Так чем же мы сейчас разделены
с вчерашним днем ? Лишь чувством новизны,
когда над прожитым поплачешь всласть,
над временем захватывая власть.
Октябрь,октябрь и колотье в боку,
и самое несносное,наверно,
вдруг умереть на левом берегу
реки,среди которой ежедневно
искал и находил кричащих птиц,
и сызнова по набережным бледным,
вдоль улочек и выцветших больниц
ты проносился,вздрагивал и медлил.
Октябрь,октябрь,пойти недалеко
и одинокость выдать за свободу,
октябрь,октябрь,на родине легко
и без любви прожить четыре года,
цепляться рукавом за каждый куст,
в пустом саду оказываться лишним
и это описанье правды чувств
опять считать занятием не высшим.
34.
Все холоднее в комнате моей,
все реже слышно хлопанье дверей
в квартире,замирающей к обеду,
все чаще письма сыплются к соседу,
а у меня сквозь приступы тоски
все реже телефонные звонки.
Теперь полгода жить при темноте,
ладони согревать на животе,
писать в обед,пока еще светло,
смотреть в заиндевевшее стекло,
когда знакомцы приезжают к нам.
Настали дни прозрачные,как свист
свирели или флейты.Мертвый лист
настойчиво желтеет меж стволов,
и с пересохших теннисных столов
на берегу среди финляндских дач
слетает век,как целлулойдный мяч.
Так в пригород и сызнова назад
приятно возвращаться в Ленинград
из путешествий получасовых,
среди кашне,платочков носовых,
среди газет,пальто и пиджаков,
приподнятых до глаз воротников
и с цинковым заливом в голове
пройти у освещенного кафе.
Закончим нашу басню в ноябре.
В осточертевшей тягостной игре
не те заводки,выкрики не те.
Прощай-прощай,мое моралитэ
( и мысль моя - как белочка и круг ).
Какого черта в самом деле,друг !
Ведь не затем же,чтоб любитель книг
тебе вослед мигнул
и хохотнул,а кто-нибудь с тоской
сочувственно промолвил бы:"на кой".
Так что-то о заливе - цвет воды
и по песку замерзшие следы,
рассохшиеся дачные столы,
и ветер все елозит по коре,
закончим нашу басню в ноябре.
Кота любви подтягивай к мешку.
Любовников пропустим по стежку.
35-36.Романсы Любовников.
Нет действия томительней и хуже,
медлительней,чем бегство от любови,
я расскажу вам басню о союзе,
а время вы подставите любое.
Вот песенка о Еве и Адаме,
вот грезы простолюдина о фее,
вот мадригалы рыцаря о даме,
вот слезы современного Орфея.
По выпуклости-гладкости асфальта,
по сумраку,по свету Петрограда,
гони меня - любовника,страдальца,
любителя,любимчика разлада.
Гони меня,мое повествованье,
подалее от рабства или власти,
куда-нибудь - в развалин упованья
на будущие искренние страсти.
Куда-нибудь - не ведаю - по свету,
немногое на свете выбирая
из горестей,но радостно по следу,
несчастие по следу посылая.
Как всадники безумные за мною,
как прожитого выстрел за спиною,
как зимняя погода за любовью
окрашена оранжевою кровью.
Так что же нам ! Растущее мерцанье,
о,Господи,как яростно и быстро.
Не всадника ночное восклицанье,
о,Господи,а крик мотоциклиста.
Так гонится за нами не по следу,
по возгласу,по выкрику,по визгу
все вертятся колесики по свету
и фарами выхватывают жизни.
Разгневанным и памятливым иском
оглянешься и птицею воскреснешь
и обернешься вороном и волком
и ящеркой в развалинах исчезнешь.
И вдруг себя почувствуешь героем,
от страха и от радости присвистни,
как-будто домик в хаосе построил
по всем законам статики и жизни.
- 2 -
Бежать,бежать через дома и реки
и все кричать - мы вместе не навеки,
останься здесь и на плече повистни,
на миг вдвоем - посередине жизни.
И шум ветвей,как-будто шорох платья,
и снег лежит,и тишина в квартире,
и горько мне теперь твое обЯятье,
соединенье в разобщенном мире.
Нет,нет не плачь,ты все равно уходишь,
когда-нибудь ты все равно находишь
у петроградских тарахтящих ставней
цветов побольше у ограды давней.
Останься здесь,мне никуда не деться,
как-будто кровь моя бежит из сердца,
а по твоим губам струятся слезы,
а нас не ждут,не ожидают розы.
И только жизнь меж нас легко проходит
и что-то вновь из наших душ уносит,
и шумный век дымит,как пароходик,
и навсегда любовь твою уносит.
Бежит река,и ты бежишь вдоль брега,
и быстро сердце устает от бега,
и снег кружит у петроградских ставен,
взмахни рукой,теперь ты все оставил.
Нет,нет,не плачь,когда других находят,
пустой рассвет легко в глаза ударит,
нет,нет,не плачь о том,что жизнь проходит
и ничего тебе совсем не дарит.
Всего лишь жизнь.Ну вот,отдай и это,
ты так страдал и так хотел ответа,
спокойно спи,здесь не разбудят,не разлюбят,
как хорошо,что ничего взамен не будет.
37.Комментарий.
Люовник-оборотень,где же ты теперь,
куда опять распахиваешь дверь,
в какой парадной сызнова живешь,
в каком окошке вороном поешь ?
Все ерунда.Ты в комнате сидишь
с газетой,безучастный к остальному,
кто говорит,что вороном летишь,
и серым волком по лесу ночному.
Все ерунда.Ты,кажется,уснул.
Ты в сердце все утрары переставил,
ты,кажется,страданья обманул,
послушному уму их предоставил.
И нет тебя как-будто бы меж нас,
и бьют часы о том,что поздний час,
и радио спокойно говорит,
и в коридоре лампочка горит.
Но всякий раз,услышав ночью вой,
я пробуждаюсь в ужасе и страхе:
да это ты вороной и совой
выкрикиваешь во мраке.
О чем-нибудь,о чем-нибудь ином,
о чем-нибудь настойчиво и нервно,
о комнате с завешанным окном.
Но в комнате с незапертою дверью
рост крыльев в полуночные часы
и перьев шум,и никуда не деться,
любовник-оборотень.Господи,спаси,
спаси меня от страшного соседства.
Проходит в коридоре человек,
стучит когтями по паркету птица,
и в коридоре выключает свет
и выросшим крылом ко мне стучится.
Явление безумия в ночи,
нежданность и испуганность простится,
не прячься,не юродствуй,не кричи,
никто теперь в тебе не загостится
предолее,чем нужно небесам,
подолее,чем в ночь на воскресенье,
и вскоре ты почувствуешь и сам,
что бедный ум не стоит опасенья,
что каждому дано не по уму,
да,скоро ты и в этом разберешься,
и к бедному безумью своему
привыкнешь и с соседями сживешься.
Прекрасный собеседник у меня !
Вот птичий клюв и зубы человека,
вот падая,садясь и семеня,
ко мне - полуслепец,полукалека
скачками приближается на миг
и шепчет мне и корчится от боли :
-Забытый птенчик в городе возник
из пепла убывающей любови,
ха-ха,а вот и я,и погляди,
потрогай перья на моей груди,
там раньше только волосы росли,
татуировки розами цвели,
а вот глаза - не бойся,идиот.
38.
Вот шествие по улице идет.
Поэма приближается к концу,
читатель рад,я вижу по лицу.
А,наплевать,я столько говорил,
прикидывался,умничал,острил
и добавлял искусственно огня.
Но кто-то пишет далее меня.
Вот пешеход по улице кружит,
и снегопад вдоль окон мельтешит,
читатель мой,как разболтались мы,
глядишь,и не заметили зимы.
Пустеть домам и улицам пустеть,
деревьям,не успевшим облететь,
теперь дрожать,чернеть на холоду,
страдать у светофора на виду.
А мы уже торопимся,живем,
при полумраке полумрак жуем,
не отличая полночь от зари,
и целый день не гаснут фонари.
И все,кто мог,уехали давно,
по вечерам мы ломимся в кино,
но выходя - мы снова в лапах вьюг,
и птицы унеслись на юг,
и голоса их в Грузии слышны,
одни вороны северу верны.
И в парках,и в бульварах городских
теперь мы часто замечаем их,
и снова отражается в глазах
их каркающий крестик в небесах,
и снежный город холоден и чист,
как флейты Крысолова свист.
Вот пешеход по городу кружит,
в простом плаще от холода дрожит,
зажав листок в комочек кулака,
он ищет адрес.Он издалека.
Пойдем за ним.Он не заметит нас
он близорук,а нынче поздний час.
А если спросит- как-то объясним.
Друзья мои,отправимся за ним.
Кого он ищет в городе моем ?
Теперь по снежной улочке вдвоем
остались мы.Быть может подойти ?
Но нет.Там постовые впереди.
Так кто же он,бездомный сей юнец ?
.................................
.................................
Кто хочет,тот дослушает конец.
Из Гаммельна до Питера гонец
в полвека не домчится.Боже мой,
в дороге обзаводится семьей
и умирает в полпути,друзья !
В Россию приезжают сыновья.
39.Ромманс для Крысолова и хора.
Шум шагов,
шум шагов,
бой часов,
снег летит,
снег летит,
на карниз.
Если слы-
шишь приглу-
шенный зов,
то спускай-
ся по лест-
нице вниз.
Город спит,
город спит,
спят дворцы,
снег летит
вдоль ноч-ных
фонарей,
Город спит,
город спит,
спят отцы,
обхватив
животы
матерей.
В этот час,
в этот час,
в этот миг
над карни-
зами кру-
жится снег,
в этот час,
мы ухо-дим
от них,
в этот час,
мы уходим
навек.
Нас
ведет
Крысолов ! Крысолов
вдоль пане-
лей и цин-
ковых крыш,
и звенит,
и летит
из углов
светлый хор возвратившихся крыс !
Вечный мальчик,
молодчик,
юнец,
вечный мальчик,
любовник,
дружок,
оглянись,
обернись
наконец,
как вита-
ет над на-
ми снежок.
За спиной
полусвет,
полумрак,
только пят-
нышки,пят-
нышки глаз,
кто бы ты ни
был - подлец
иль дурак,
все равно
здесь не вспом-
нят о нас.
Так за флей-
той настой-
чивей мчись,
снег следы
заме-тет,
за-несет
от безумья
забвеньем
лечись !
От забвенья
безумье
спасет.
Так спасибо
тебе,
Крысолов,
на чужби-
не отцы
голосят,
так спаси-
бо за слав-
ный улов,
никаких
возвраще-
ний назад.
Как он вы-
глядит:брит
или лыс,
наплевать
на причес-
ку и вид.
Но счастли-
вое пе-
ние крыс
навсегда
над Россией звенит !
Вот и жизнь,вот и жизнь
пронеслась,
вот и город
заснежен и мглист.
Только пом-
нишь безум-
ную власть
и безум-
ный уве-
ренный свист.
Так запомни
лишь несколько
слов :
нас ведет от зари,от зари,
нас ведет Крысолов,Крысолов !
Нас ведет Крысолов.
Повтори.
40.Романс принца Гамлета.
Как быстро обгоняют нас
возлюбленные наши.
Видит Бог,
но я б так быстро добежать не мог
и до безумья.
Ох,Боже мой,
Гораций,
мне,кажется,пора домой.
Поля,дома,закат на волоске,
вот Дания моя при ветерке,
Офелия купается в реке.
Я - в Англию.Мне в Англии не быть,
кого-то своевременно любить,
кого-то своевременно забыть,
кого-то своевременно убить
и сразу - непременная - тюрьма,
и спятить своевременно с ума.
Вот Дания.А вот ее король.
Когда-нибудь и мне такая роль...
А,впрочем,нет...
Пойду-ка покурю.
Гораций мой,я в рифму говорю.
Как быстро обгоняют нас
возлюбленные наши.
В час безумья
мне кажется - еще нормален я,
когда давно Офелия моя
лепечет языком небытия.
Так в час любви и в час безумья вы,
покинув освещенные дома,
не зная ни безумья,ни любви,
целуете и сходите с ума.
Мне кажется,что сбился мой берет.
Вот кладбище - отличный винегрет,
огурчики налево и направо,
еще внизу,
а сверху мы - приправа.
Не быть иль быть ? Вопрос прямолинейный
мне задает мой бедный ум,и нервный
все просится ответ - не быть,не быть,
кого-то своевременно забыть,
кого-то своевременно любить,
кого-то своевременно ...Постой !
Не быть иль быть ? Какой-то звук пустой.
Здесь все,как захотелось небесам.
Я,впрочем,говорил об этом сам.
Гораций мой,я верил чудесам,
которые появятся извне.
Безумие - вот главное во мне.
Позор на скандинавский мир !
Далеко ль до конца,Вильям Шекспир ?
Далеко ль до конца,милорд ?
Какого черта,в самом деле ?
41.Черт.
Новобранцы,новобранцы,новобранцы,
ожидается изысканная драка,
принимайте новоявленного братца,
короля и помазанника из мрака.
Вот я снова перед вами одинокий,
беспокойный и участливый уродец,
тот же самый черно-белый длинноногий,
одинокий и рогатый полководец.
Перед веком,перед веком,перед богом,
перед Господом,глупеющим под старость,
перед боем в этом городе убогом
помолитесь,чтобы что-нибудь осталось.
Все,что брошено,оставлено,забыто,
все,что "больше не воротится обратно",
возвращается в беспомощную битву,
в удивительную битву за утраты.
Как фонарики,фонарики ручные,
словно лампочки на уличных витринах,
наши страсти,как страдания ночные,
этой плоти и пространства поединок.
Так прислушивайся к уличному бою,
возникающему сызнова из детства,
это к мертвому торопится живое,
совершается немыслимое бегство.
Что-то снова затевается на свете,
это рядом раздвигаются кровати,
пробуждаются солдаты после смерти,
просыпаются любовники в объятьях.
И по новой зачинаются младенцы,
и поют перед рассветом саксофоны,
и торопятся,торопятся одеться
новобранцы,новобранцы,солдафоны.
Как вам нравится ваш новый полководец ?
Как мне нравится построенный народец.
Как мне нравятся покойники и дети,
саксофоны и ударник на рассвете.
Потому что в этом городе убогом,
где отправят нас на похороны века,
кроме страха перед Дьяволом и Богом
существует что-то свыше человека.
42.
Три месяца мне было что любить,
что помнить,что твердить,что торопить,
что забывать на время.Ничего.
Теперь зима - и скоро Рождество,
и мы увидим новую толпу.
Давно пора благодарить судьбу
за зрелища,даруемые нам
не по часам,а иногда по дням,
а иногда - как мне - на месяца.
И вот теперь пишу слова конца.
Стучит машинка.Смолкший телефон
и я - мы слышим колокольный звон
на площади моей.Звенит собор,
из коридора долетает спор.
И я слова последние пишу,
ни у кого прощенья не прошу
за все дурноты.Головы склоня,
молчат герои.Вот и все,дружок.
В окно летит ноябрьский снежок,
фонарь висячий на углу кадит,
вечерней службы колокол гудит,
шаги моих прохожих замело.
Стучит машинка.Шествие прошло.
-------------
Сентябрь - ноябрь 1961г.
Ленинград
Анинские ночи
( перевод из Галчинского )
Оставь в покое ожерелье.
Ночного ветра канонада
гудит над нашею постелью,
как Альбенисова соната.
Алмазом месяц разрезает
стекло.Свеча из парафина
горит,и на постель свисает
паук - подобьем балдахина.
И ночи саксофон прекрасный
звенит,высок и необыден.
И польских дней абсурд ужасный
во тьме не так уж очевиден.
И опахалом безграничным,
украшенным узором птичьим,
узором,отлетевшим прочь,
на Арапченком машет чудный
с серьгою в ухе изумрудной...
И это - ночь.
Маленькие кинозалы.
В сильной тоске,в печали
лучше всего укрыться
в маленьком кинозале,
с плюшевым креслом слиться.
Снаружи ветер колышет
листья,и тени кружат,
прикрывая афиши
причудливой сетью кружев.
А дальше,блестя глазами,
шнурки,грильяж,папироски
высокими голосами
предлагают подростки.
О!Стемнело.Усталый
месяц вытянул руки.
Маленькие кинозалы
прекрасны в тоске,в разлуке.
Кассирша с прядью волнистой
в будке царит золотой.
Билет покупаешь и входишь
в сумрак,где фильм поет.
Шумит кинолес блестящий,
пальмовый,настоящий,
и в луче серебристом
дым сигарет снует.
Как славно здесь притулиться,
скрыться от непогоды,
с плюшевым креслом слиться
и умолкнуть на годы.
Плещет в сердце бездомном
река в серебристом свете.
Дремлешь в том зале темном
любовным письмом в конверте.
"Ты - как звезда над бором.
Ложусь я в постель пустую.
Где тот мост,на котором
встретимся вновь ?
Целую."
Выходишь грустен,туманен,
заарка - заэкранен,
бредешь пустырем и шепчешь:
тут бы и кончить дни.
В кинозалах случайных,
это - царство печальных.
В них так просто забыться.
Как прекрасны они.
Посвящение Глебу Горбовскому.
Уходить из любви в яркий солнечный день,безвозвратно,
Слышать шорох травы вдоль газонов,ведущих обратно,
В темном облаке дня,в темном вечере,зло полусонно
Лай вечерних собак - сквозь квадратные гнезда газона.
Есть трудное время.Мы должны пережить,перегнать эти годы,
С каждым новым страданьем забывая былые невзгоды,
И встречая,как новость,эти раны и боль поминутно,
Беспокойно вступая в туманное новое утро.
Как стремительна осень в этот год,в этот год путешествий.
Вдоль белесого неба,черно-красных умолкших процессий,
Мимо голых деревьев ежечасно проносятся листья,
Ударяясь в стекло,ударяясь о камень - мечты урбаниста.
Я хочу переждать,перегнать,пережить это время,
Новый взгляд за окно,опуская ладонь на колени,
И белесое небо,и листья,и полоска заката сквозная,
Словно дочь и отец,кто-то раньше уходит,я знаю.
Пролетают,летят,ударяясь о землю,падают боком,
Пролетают,проносятся листья вдоль запертых окон,
Все,что видно сейчас при угасшем,померкнувшем свете,
Эта жизнь,словно дочь и отец,но не хочется смерти.
Оживи на земле,нет,не можешь,лежи,так и надо,
О,живи на земле,как угодно живи,даже падай,
Но придет еще время - расстанешься с горем и болью,
И наступят года без меня с ежедневной любовью.
И,кончая в мажоре,в пожаре,в мажоре полета,
Соскользнув по стеклу,словно платье с плеча,
как значок поворота,
Оставаясь,как прежде,надолго ль,как прежде,на месте,
Не осенней тоской - ожиданьем зимы,несмолкающей песне.
Еврейское кладбище.
Еврейское кладбище около Ленинграда.
Кривой забор из гнилой фанеры.
За кривым забором лежат рядом
юристы,торговцы,музыканты,революционеры.
Для себя пели.
Для себя копили.
Для других умирали.
Но сначала платили налоги,уважали приставов
и в этом мире,безвыходно материальном
толковали Талмуд,оставаясь идеалистами.
Может видели больше.
Может верили слепо.
Но учили детей,чтобы были терпимы
и стали упорны.
И не сеяли хлеба.
Никогда не сеяли хлеба.
Просто сами ложились
в холдную землю,как зерна.
И навек засыпали.
A потом-их землёй засыпали,
зажигали свечи,
и в день Поминовения
глодные старики высокими голосами,
задыхаясь от холода,кричали об успокоении.
И они обретали его.
В виде распада материи.
Ничего не помня.
Ничего не забывая.
За кривым забором из гнилой фанеры.
В четырех километрах от кольца трамвая.
* * *
Приходит март.Я сызнова служу
в несчастливом кружении событий.
Изменчивую прелесть нахожу
в смятеньи незначительных наитий.
Воскресный свет все менее манит
бежать ежевечерних откровений,
покуда утомительно шумит
на улицах мой век полувоенный.
Воскресный свет.Все кажется не та,
не та толпа,и тягостны поклоны.
Их время послужит,как пустота,
часм,идущим в доме Апполона.
А мир живет,как старый однодум,
и снова что-то странное бормочет,
покуда мы приравниваем ум
к пределам и деяниям на ощупь.
Как мало на земле я проживу,
все занятый невечными делами,
и полдни зимние столпятся над столами,
как-будто я их сызнова зову.
Но что-нибудь останется во мне -
в живущем или мертвом человеке -
и вырвется из мира
и извне
расстанется свободное навеки.
Хвала развязке.Занавес.Конец.
Конец.Разъезд.Галантность провожатых
у светлых лестниц,к зеркалам прижатых,
и лавровый заснеженный венец.
Романс.
Ах,улыбнись,ах,улыбнись вослед,взмахни рукой,
недалеко,за цинковой рекой.
Ах,улыбнись в оставленных домах,
я различу на улицах твой взмах.
Недалеко,за цинковой рекой,
где стекла дребезжат наперебой,
и в полдень нагреваются мосты,
тебе уже не покупать цветы.
Ах,улыбнись в оставленных домах,
где ты живешь средь вороха бумаг
и запаха увянувших цветов,
мне не найти оставленных следов.
Я различу на улицах твой взмах,
как хорошо в оставленных домах
любить других и находить других,
из комнат бесконечно дорогих,
любовью умолкающей дыша,
навек уйти куда-нибудь спеша.
Ах,улыбнись,ах,улыбнись вослед,взмахни рукой,
когда на миг все люди замолчат.
Недалеко за цинковой рекой
твои шаги на целый мир звучат.
Останься на нагревшемся мосту,
роняй цветы в ночную пустоту,
когда река,блестя из пустоты,
всю ночь несет в Голландию цветы.
Гладиаторы.
Простимся.
До встречи в могиле.
Близится наше время.
Ну что ж ?
Мы не победили.
Мы умрем на арене.
Тем лучше.
Не облысеем
от женщин,от перепоя.
...А небо над Колизеем
такое же голубое,
как над родиной нашей,
которую зря покинул
ради истин,
а так же
ради богатства римлян.
Впрочем,
нам не обидно.
Разве это обида ?
Просто такая,
видно,
выпала нам
планида...
Близится наше время.
Люди уже расселись.
Мы умрем на арене.
Людям хочется зрелищ.
Памятник Пушкину.
...И Пушкин падает в голубо-
ватый колючий снег
Э.Багрицкий.
...И тишина.
И более ни слова.
И эхо.
Да еще усталость.
...Свои стихи
заканчивая кровью,
они на землю глухо опускались.
Потом глядели медленно
и нежно.
Мне было дико,холодно
и странно.
Над ними наклонялись безнадежно
седые доктора и секунданты.
Над ними звезды,вздрагивая,
пели,
над ними останавливались
ветры...
Пустой бульвар.
И пение метели.
Пустой бульвар.
И памятник поэту.
Пустой бульвар.
И пение метели.
И голова
опущена устало.
...В такую ночь
ворочаться в постели
приятней,
чем стоять
на пьедесталах.
Пилигримы.
"Мои мечты и чувства в сотый раз
Идут к тебе дорогой пилигриммов "
В.Шекспир
Мимо ристалищ,капищ,
Мимо роскошных кладбищ,
Мимо храмов и баров,
Мимо больших базаров,
Мира и горя мимо,
Мимо Мекки и Рима,
Синим солнцем палимы
Идут по земле пилигриммы.
Увечны они,горбаты,
Голодны,полуодеты.
Глаза их полны закатов,
Сердца их полны рассветом.
За ними поют пустыни,
Вспыхивают зарницы.
Звезды горят над ними,
И хрипло кричат им птицы,
Что мир останется прежним,
Да,останется прежним,
Ослепительно снежным
И сомнительно нежным.
Мир останется лживым,
Может быть,постижимым,
Но все равно бесконечным.
И,значит,не будет толка
От веры в себя и в Бога.
...И,значит,остались только
Иллюзии и дорога.
И быть над землей закатам,
И быть над землей рассветам,
Удобрить ее солдатам,
Одобрить ее поэтам.
Стансы.
Ни страны,ни погоста
Не хочу выбирать.
На Васильевский остров
Я вернусь умирать.
Твой фасад темносиний
Я впотьмах не найду,
Между выцветших линий
На асфальт упаду.
И душа неустанно
Поспешая во тьму,
Промелкнет над мостами
В петроградском дыму.
И апрельская морозь -
Под затылком снежок -
И услышу я голос :
До свиданья,дружок !..
Я увижу две жизни
Далеко за рекой,
К равнодушной отчизне
Прижимаясь щекой,-
Словно девочки-сестры
Из непрожитых лет,
Выбегая на остров,
Машут мальчику вслед.
1962.
Стансы городу.
Да не будет дано
Умереть мне вдали от тебя
В голубиных горах
Кривоногому мальчику вторя,
Да не будет дано
И тебе,облака торопя,
В темноте увидать
Мои слезы и жалкое горе.
Пусть меня отпоет
Хор воды и небес,и гранит
Пусть обнимет меня,
Пусть поглотит,сей шаг вспоминая,
Пусть меня отпоет,
Пусть меня,беглеца,осенит
Белой ночью твоя
Неподвижная слава земная!..
...Все умолкнет вокруг.
Только черный буксир закричит
Посредине реки,
Иступленно борясь с темнотой,
И летящая ночь
Эту бедную жизнь обручит
С красотою твоей,
С посмертной моей правотой.
Лирика.
Через два года
Высохнут акации,
Упадут акции.
Поднимутся налоги.
Через два года
Увеличится радиация,
Через два года,
Через два года...
Через два года
Потреплются костюмы,
Перемелем истины,
Переменим моды.
Через два года
Износятся калоши
Через два года,
Через два года...
Через два года
Поломаю шею,
Поломаю руку,
Разобью морду.
Через два года
Мы с тобой поженимся,
Через два года,
Через два года...
Июльское интермецио
Девушки,которых мы обнимали,с которыми спали,
Приятели,с которыми мы пили,
Родственники,которые нас кормили и все покупали,
Братья и сестры,которых мы так любили,
Знакомые случайные,соседи этажом выше,
Наши однокашники,наши учителя - да,все вместе,
Почему я их больше не вижу,куда они все исчезли.
Приближается осень,какая по счету приближается осень,
Новая осень незнакомо шумит и в листьях.
Вот опять передо мною проезжают,проходят ночью,
В белом свете дня красные,неизвестные мне лица.
Неужели все они мертвы,неужели это правда ?
Каждый,кто любил меня,обнимал,так смеялся,
Неужели они ушли,а я остался.
Здесь они между старых и новых улиц.
Прохожу один,никого не встречаю больше,
Мне нельзя входить,чистеньких улиц узость,
И чужие квартиры звонят над моею болью
Ну,звени,звени новая жизнь над моим плачем,
К новым,каким по счету,любовям привыкать,к потерям,
К незнакомым лицам,к чужому шуму и к новым платьям.
Ну звени,звени,закрывая передо мною двери,
Ну,шуми надо мной своим новым,широким флагом,
Тарахти надо мной,сражай мою тень своим камнем твердым.
Светлым камнем своим маячь из мрака,
Оставляя меня,оставляя меня моим мертвым.
* * *
Воспоминания
Белое небо
крутися надо мной.
Земля серая
тарахтит у меня под ногами.
Слева деревья.Справа
озеро очередное
с каменными берегами,
с деревянными берегами.
Я вытаскиваю,выдергиваю
ноги из болота,
и солнышко освещает меня
маленькими лучами.
Полевой сезон
пятьдесят восьмого года
узнаешь.Это твое начало.
Еще живой Добровольский,
улыбаясь,идет по городу.
В дактилической рифме еще
я не разбираюсь.
Полевой сезон
пятьдесят восьмого года,
я к Белому морю
медленно пробираюсь.
Реки текут на Север,
ребята бредут - по пояс - по рекам.
Белая ночь над ними
легонько брезжит.
Я ищу.Я делаю из себя человека.
И вот мы выходим,
выходим на побережье.
Голубоватый ветер
до нас долетает.
Земля переходит в воду
с коротким плеском.
Я опускаю руки
и голову подымаю,
и море ко мне приходит
цветом своим белесым.
Кого мы помним,
кого сейчас забываем.
Чего мы стоим,
чего мы еще не стоим.
Вот мы стоим у моря,
и облака проплывают,
и наши слезы
затягиваются водою...
* * *
Кто к минувшему глух
и к грядущему прост,
устремляет свой слух
в преждевременный рост.
Как земля,как вода
под небесною мглой,
в каждом чувстве всегда
сила жизни с иглой.
И невольным объят
страхом,вздрогнет,как мышь,
тот,в кого ты свой взгляд устремишь,
из угла устремишь.
Засвети же свечу
на краю темноты.
Я увидеть хочу
то,что чувствуешь ты.
В этом доме ночном,
где скрывает окно,
словно скатерть с пятном,
темноты полотно.
Ставь на скатерть стакан,
чтоб он вдруг не упал,
чтоб сквозь стол-истукан,
словно соль проступал,
незаметный в окне,
ослепительный путь -
будто льется вино
и вздымается грудь.
Ветер,ветер пришел,
шелестит у окна,
укрывается стол
за квадрат полотна,
и трепещут цветы
у него позади,
на краю темноты,
словно сердце в груди.
И чернильная тьма
наступает опять,
как движенье ума
отметается вспять,
и сиянье звезды
на латуни осей
глушит звуки езды
на дистанции всей.
Камни на земле
Эти стихи о том,как лежат на земле камни,
Простые камни,половина которых не видит солнца.
Простые камни серого цвета.
Простые камни без эпитафий.
Камни,понимающие нашу поступь,
Белые под солнцем,а ночью камни
Подобны крупным глазам рыбы,
Камни,перемалывающие нашу поступь,
Вечные жернова вечного хлеба.
Камни,принимающие нашу поступь,
Словно черная вода - серые камни,
Камни,украшающие тело самоубийцы,
Драгоценные камни,отшлифованные благоразумием.
Камни,на которых пишут "свобода",
Камни,которыми однажды вымостят дороги,
Камни,из которых выстроят тюрьмы,
Или камни,которые станут неподвижны,
Словно камни,не вызывающие ассоциаций.
Так лежат на земле камни,
Простые камни,напоминающие затылки,
Простые камни,камни без эпитафий.
* * *
Воротится на родину.Ну что ж,
Гляди вокруг,кому еще ты нужен,
Кому теперь в друзья ты попадешь.
Воротишься,купи себе на ужин
Какого-нибудь сладкого вина.
Смотри в окно и думай понемногу:
Во всем твоя одна,твоя вина.
И хорошо.Спасибо.Слава Богу.
Как хорошо,что некого винить.
Как хорошо,что ты ничем не связан,
Как хорошо,что до смерти любить
Тебя никто на свете не обязан.
Как хорошо,что никогда во тьму
Ничья рука тебя не провожала.
Как хорошо на свете одному
Идти пешком с шумящего вокзала.
Как хорошо,на родину спеша,
Поймать себя в слезах неоткровенных
И вдруг понять,как медленно душа
Заботится о новых переменах.
Рождественский романс
Евгению Рейну с любовью...
Плывет в тоске необъяснимой
Среди кирпичного фасада
Ночной кораблик негасимый
Из Александровского сада.
Плывет кораблик нелюдимый,
На розу желтую похожий,
Над головой своих любимых
У ног прохожих.
Плывет в тоске необъяснимой
Пчелиный хор сомнамбул,пьяниц,
Ночной столицы фотоснимок
Печально сделал иностранец
И выезжает на Ордынку
Такси с больными седоками,
И мертвецы стоят в обнимку
С особняками.
Плывет в тоске необъяснимой
Певец печальный по столице,
Печальный дворник круглолицый
Спешит по улице невзрачной
Любовник старый,и красивый
Полночный поезд новобрачный
Плывет в тоске необъяснимой.
Плывет в тоске замоскворецкой
Пловец в несчастии случайный,
Блуждает выговор еврейский
По желтой лемтнице печальной.
И от любви до новоселья,
Под Новый год,под воскресенье
Плывет красотка записная,
Своей любви не объясняя.
Плывет в глазах жолодный вечер,
Дрожат снежинки на вагоне,
Морозный ветер,бледный ветер
Оближет красные ладони.
И льется мед огней вечерних,
И пахнет сладкою халвою,
Ночной пирог несет сочельник
Над головою.
Твой Новый год по темно-синей
Волне средь шума городского
Плывет в тоске необЯяснимой,
Как-будто жизнь начнется снова,
Как-будто будет свет и слава,
Удачный день и вдоволь хлеба,
Как-будто жизнь качнется вправо,
Качнувшись влево.
* * *
Л.М.
Проходит время сожалений
При полусвете фонарей,
При полумраке озарений
Не узнавать учителей.
Так что-то движется меж нами,
Живет,живет,отговорив,
И побеждая временами,
Зовет любовников своих.
И вся-то жизнь - биенье сердца,
И говор фраз,да плеск вины,
И ночь над лодочкою секса
По слабой речке тишины.
Простимся,позднее творенье
Моих навязчивых щедрот,
Побед унылое паренье
И утлой нежности полет.
О,господи,что движет миром ?
Пока мы слабо говорим,
Что движет образом немилым
И дышит облаком моим ?
Затем,чтоб с темного газона
От унизительных утрат
Сметать межвременные зерна
На победительный асфальт.
О,все проходит понемногу
И говорит - живи,живи,
Кружи,кружи передо мною
Безумным навыком любви.
Свети на горестный посев
Фонарь сегодняшней печали
И пожимай во тьме плечами,
И сокрушайся обо всех.
Проплывают облака
Слышишь ли,слышишь ли ты в роще детское пенье,
Над серебряными деревьями звенящие,звенящие голоса,
В сумеречном воздухе пропадающие,затихающие постепенно,
В сумеречном воздухе исчезающие небеса.
Блестящие нити дождя переплетаются среди деревьев
И негромко шумят,и негромко шумят в белесой траве.
Слышишь ты голоса,видишь волосы с красными гребнями,
Маленькие ладони,поднятые к мокрой листве.
"Проплывают облака,проплыают облака и гаснут"-
Это дети поют и поют,черные ветки шумят,
Полого взлетают между листьев,между стволов неясных,
В сумеречном воздухе их не обнять,не вернуть назад.
Только мокрые листья летят по ветру,спешат из рощи,
Улетают,словно слышат издали какой-то осенний зов.
Проплывают облака,это дети поют ночью,ночью,
От травы до вершин все биение,все дрожание голосов.
Проплывают облака,это жизнь проплывает,проходит.
Привыкай,привыкай,это смерть мы в себе несем,
Среди черных ветвей облака с голосами,с любовью,
Проплывают облака,это дети поют обо всем.
Слышишь ли,слышишь ли ты в роще детское пенье,
Блестящие нити дождя переплетают звенящие голоса
Возле узких вершин и новых сумерках на мгновенье
Видишь сызнова,видишь сызнова угасающие небеса.
Проплывают облака,проплывают,проплывают над рощей,
Где-то льется вода,только плакать и нет,вдоль осенних оград,
Все рыдать и рыдать,и смотреть все наверх,быть ребенком ночь
И смотреть все наверх,только плакать и петь,и не знать утрат.
Где-то льется вода,вдоль осенних оград,вдоль деревьев неясных,
В новых сумерках пенье,только плакать и петь,только листья сложить.
Что-то выше нас,что-то выше нас проплывает и гаснет.
Только плакать и петь,только плакать и петь,только жить.
Сонет
Переживи всех,
переживи вновь,
словно они - снег,
пляшущий снег снов.
Переживи углы.
Переживи углом.
Перевяжи узлы
между добром и злом.
Но переживи миг.
И переживи век.
Переживи крик.
Переживи смех.
Переживи стих.
Переживи всех.
Темза в Челси.
I
Ноябрь.Светило,поднявшееся натощак,
замирает на банке соды в стекле аптеки.
Ветер находит преграду во всех вещах:
в трубах,в деревьях,в движущемся человеке.
Чайки бдят на оградах,что-то клюют жиды;
неколесный транспорт ползет по Темзе,
как по серой дороге,извивающейся без нужды.
Томас Мор взирает на правый берег с тем же
вожделением,что прежде,и напрягает мозг.
Тусклый взгляд из себя прочней,чем железный мост
принца Альберта,и,говоря по чести,
это лучший способ покинуть Челси.
II
Бесконечная улица,делая резкий крюк,
выбегает к реке,кончаясь железной стрелкой.
Тело сыплет шаги на землю из мятых брюк,
и деревья стоят,словно в очереди за мелкой
осетриной воли;это все,на что
Темза способна по части рыбы.
Местный дождь затмевает трубу Агриппы.
Человек,способный взглянуть на сто
лет вперед,узреет побуревший портик,
который вывеска "бар" не портит,
вереницу барж,ансамбль водосточных флейт,
автобус у галереи Тейт.
III
Город Лондон прекрасен,особенно в дождь.Ни жесть
для него не преграда,ни кепка или корона.
Лишь у тех,кто зонты производит,есть
в этом климате шансы захвата трона.
Серым днем,когда вашей спины настичь
даже тень не в силах,и на исходе деньги,
в городе,где как ни темней кирпич,
молоко будет вечно белеть на сырой ступеньке,
можно,глядя в газету,столкнуться со
статьей о прохожем,попавшим под колесо,
и только найдя абзац о том,как скорбит родня,
с облегченьем подумать: "не про меня".
IV
Эти слова мне диктовала не
любовь,и не Муза,но потерявший скорость
звука пытливый бесцветный голос.
Я отвечал,лежа лицом к стене.
"Как ты жил в эти годы ?"-"Как буква "г" в "ого".
"Опиши свои чувства".-"Смущался дороговизны".
"Что ты любишь на свете сильнее всего ?"
-"Реки и улицы - длинные вещи жизни".
"Вспоминаешь о прошлом ?"-"Помню,была зима.
Я катался на санках,меня продуло".
"Ты боишься смерти ?"-"Нет,это та же тьма.
Но,привыкнув к ней,не различишь в ней стула".
V
Воздух живет той жизнью,которой нам не дано
уразуметь;живет своей голубою
ветренной жизнью,начинаясь над головою
и нигде не кончаясь.Взглянув в окно,
видишь шпили и трубы,кровлю,ее свинец,
это начало большого сырого мира,
где мостовая,которая нас вскормила,
собой представляет его конец
преждевременный.Брезжит рассвет.Проезжает почта.
Больше не во что верить,опричь того,что
покуда есть правый берег у Темзы,есть
левый берег у Темзы.Это - благая весть.
VI
Город Лондон прекрасен,в нем всюду идут часы.
Сердце может только отстать от Большого Бена.
Темза катится к морю,разбухшая,точно вена,
и буксиры в Челси дерут басы.
Город Лондон прекрасен.Если не ввысь,то вширь
он раскинулся вниз по реке как нельзя безбрежней.
И когда в нем спишь,номера телефонов прежней
и бегущей жизни,сливаясь,дают цифирь
астрономической масти.И палец,вращая диск
зимней Луны,обретает бесцветный писк
"занято",и этот звук во много
раз неизбежней,чем голос Бога.
* * *
Мне говорят,что нужно уезжать.
Да-да.Благодарю.Я собираюсь.
Да-да.Я понимаю.Провожать
не следует.Да,я не потеряюсь.
Ах,что вы говорите - дальний путь.
Какой-нибудь ближайший полустанок.
Ах,нет,не беспокойтесь.Как-нибудь.
Я вовсе налегке.Без чемоданов.
Да-да.Пора идти.Благодарю.
Да-да.Пора.И каждый понимает.
Безрадостную зимнюю зарю
над родиной деревья поднимают.
Все кончено.Не стану возражать.
Ладони бы пожать - и до свиданья.
Я выздоровел.Нужно уезжать.
Да-да.Благодарю за расставанье.
Вези меня по родине,такси.
Как-будто бы я адрес забываю.
В умолкшие поля меня неси.
Я,знаешь ли,с отчизны выбываю.
Как-будто бы я адрес позабыл:
к окошку запотевшему приникну
и над рекой,которую любил,
я расплачусь и лодочника крикну.
( Все кончено.Теперь я не спешу.
Езжай назад спокойно,ради Бога.
Я в небо погляжу и подышу
холодным ветром берега другого.)
Ну,вот и долгожданный переезд.
Кати назад,не чувствуя печали.
Когда войдешь на родине в подЯезд,
я к берегу пологому причалю.
* * *
Все чуждо в доме новому жильцу,
поспешный взгляд скользит по всем предметам,
чьи тени так пришельцу не к лицу,
что сами слишком мучаются этим.
Но дом не хочет больше пустовать.
И,как бы за нехваткой той отваги,
замок,не в состояньи узнавать,
один сопротивляется во мраке.
Да,сходства нет меж нынешним и тем,
кто внес сюда шкафы и стол,и думал,
что больше не покинет этих стен,
но должен был уйти;ушел и умер.
Ничем уж их нельзя соединить:
чертой лица,характером,надломом.
Но между ними существует нить,
обычно именуемая домом.
Обоз
Скрип телег тем сильней,
чем больше вокруг теней.
Сильней,чем дальше они
от колючей стерни.
Из колеи в колею
дерут они глотку свою
тем громче,чем дальше луг,
чем гуще листва вокруг.
Вершина голой ольхи
и желтых берез верхи
видят,уняв озноб,
как смотрит связанный сноп
в чистый небесный свод.
Опять коряга,и вот
деревья слышат не птиц,
а скрип деревянных спиц
и громкую брань возниц.
1964
* * *
Топилась печь.Огонь дрожал во тьме.
Древесные угли чуть-чуть искрились.
Но мысли о зиме,о всей зиме,
каким-то странным образом роились.
Какой печалью нужно обладать,
чтоб вместо парка,что за три квартала,
пейзаж неясный долго вспоминать,
но знать,что больше нет его;не стало.
Да,понимать,что все пришло к концу
тому назад едва ль не за два века,
- но мыслями блуждать в ночном лесу
и все не слышать стука дровосека.
Стоят стволы,стоят кусты в ночи,
вдали холмы лежат во тьме угрюмой.
Луна горит,как весь огонь в печи,
и жжет стволы.Но только нет в ней шума.
К садовой ограде
Снег в сумерках кружит,кружит.
Под лампочкой дворовой тлеет.
В развилке дерева лежит.
На ветке сломанной белеет.
Не то,чтобы бело-светло.
Но кажется (почти волнуя
ограду) у ствола нутро
появится,кору минуя.
По срубленной давно сосне
она ту правду изучает,
что неспособность к белизне
ее от сада отлучает.
Что белый свет - внутри него.
Но,чуть не трескаясь от стужи,
почти не чувствуя того,
что снег покрыл ее снаружи.
Но все-таки безжизнен вид.
Мертвеет озеро пустое.
Их только камень оживит
своей подспудной краснотою.
Окна
Дом на отшибе сдерживает грязь,
растущую в пространстве одиноком,
с которым он поддерживает связь
посредством дыма и посредством окон.
Глядят шкафы на хлюпающий сад,
от страха створки мысленно сужают.
Три лампы настороженно висят,
но стекла ничего не выражают.
Хоть,может быть,и это вещество
способно на сочувствие к предметам,
они совсем не зеркало того,
что чудится шкафам и табуретам.
И только с наступленьем темноты
они в какой-то мере сообщают
армаде наступающей воды,
что комнаты борьбы не прекращают;
что ей торжествовать причины нет,
хотя бы все крыльцо заняли лужи;
что здесь,в дому,еще сверкает свет,
хотя темно,совсем темно снаружи...
-но не тогда,когда молчун,старик,
во сне он видит при погасшем свете
окрестный мир,который в этот миг
плывет в его опущенные веки.
* * *
Колесник умер,бондарь
уехал в Архангельск к жене,
и как бык,бушует январь
им вослед на гумне.
А спаситель бадей
стоит меж чужих людей
и слышит вокруг
только шуршанье брюк.
Тут от взглядов косых
горячо,как укол,
сбивается русский язык,
бормоча в протокол.
А безвестный Гефест
глядит,как прошил окрест
снежную гладь канвой
вологодский конвой.
По выходе из тюрьмы,
он в деревне лесной,
в арьергарде зимы,
чинит бочки весной.
И в овале бадьи
видит лицо судьи
Савельевой и тайком
в лоб стучит молотком.
1964
* * *
Садовник в ватнике,как дрозд,
по лестнице на ветку влез,
тем самым перекинув мост
к пернатым от двуногих здесь.
Но,вместо щебетанья,вдруг,
в лопатках возбуждая дрожь,
раздался характерный звук:
звук трения ножа о нож.
Вот в этом-то у певчих птиц
с двуногими и весь разрыв
( не меньший,чем в строеньи лиц ),
что ножницы,как клюв,раскрыв,
На дереве в разгар зимы,
скрипим,а не поем как раз.
Не слишком ли отстали мы
от тех,кто "отстает от нас" ?
Помножив краткость бытия
на гнездышки и забытье
при пеньи,полагаю я,
мы место уточним свое.
18.1.1964
Загадка ангелу
М.Б.
Мир одеял разрушен сном.
Но в чьем-то напряженном взоре
маячит в сумраке ночном
окном разрезанное море.
Висит в кустах аэростат,
две лодки тонут в разговорах,
что туфли в комнате блестят,
но устрицам не давят створок.
Подушку обхватив,рука
сползает по столбам отвесным,
вторгаясь в эти облака
своим косноязычным жестом.
О камень порванный чулок,
изогнутый впотьмах,как лебедь,
раструбом смотрит в потолок,
как-будто почерневший невод.
Два моря с помощью стены,
при помощи неясной мысли,
здесь как-то так разделены,
что тени в темноте повисли
пустыми в этой глубине,
но все же ожидают всплытья
от пущенной сквозь крест в окне,
связующей и обе нити.
Звезда желтеет на волне,
маячат неподвижно лодки.
Лишь крест вращается в окне
подобием простой лебедки.
К поверхности из двух пустот
два невода ползут отвесно,
надеясь:крест перенесет
и опустит в другое место.
Так тихо,что не слышно слов,
что кажется окну пустому:
надежда на большой улов
сильней,чем неподвижность дома.
И вот уж в темноте ночной
окну с его сияньем лунным
две грядки кажутся волной,
а куст перед крыльцом - буруном.
Но дом недвижен,и забор
во тьму ныряет поплавками,
и воткнутый в крыльцо топор
один следит за топляками.
Часы стрекочут.Вдалеке
ворчаньем заглушает катер,
как давит устрицы в песке
ногой бесплатной наблюдатель.
Два глаза источают крик.
Лишь веки,издавая шорох,
во мраке защищают их
собою наподобье створок.
Как долго эту боль топить,
захлестывать моторной речью,
чтоб дать ей оспой проступить
на теплой белизне предплечья.
Как долго? До утра? Едва ль.
И ветер паутину гонит,
из веток щавеля вуаль,
где глаз аэростата тонет.
Сеть выбрана,в кустах удод
свистком предупреждает кражу,
и молча замирает тот,
кто бродит в темноте по пляжу.
1964
Определение поэзии
памяти Федерико Гарсия Лорки
Существует своего рода легенда,
что перед расстрелом он увидел,
как над головами солдат поднима-
ется солнце.И тогда он произнес:
"А все-таки восходит солнце..."
Возможно,это было началом стихо-
творения.
Запоминать пейзажи
за окнами в комнатах
женщин,
за окнами в квартирах
родственников,
за окнами в кабинетах
сотрудников.
Запоминать пейзажи
за могилами единоверцев.
Запоминать пейзажи,
как медленно опускается снег,
когда нас призывают к любви.
Запоминать небо,
лежащее на мокром асфальте,
когда напоминают о любви к ближнему.
Запоминать,
как сползающие по стеклу
мутные потоки дождя,
искажают пропорции зданий,
когда нам объясняют,что мы должны
делать.
Запоминать,
как над бесприютной землею
простирает последние прямые руки
крест.
Лунной ночью
запоминать длинную тень,
отброшенную деревом или человеком.
Лунной ночью
запоминать тяжелые речные волны,
блестящие,словно складки поношенных
брюк.
А на рассвете
запоминать белую дорогу,
с которой сворачивают конвоиры,
запоминать,
как восходит солнце
над чужими затылками конвоиров.
С грустью и нежностью
А.Горбунову
На ужин вновь была лапша,и ты,
Мицкевич,отодвинув миску,
сказал,что обойдешься без еды.
Поэтому и я без риску
медбрату показаться бунтарем,
последовал чуть позже за тобою
в уборную,где пробыл до отбоя.
"Февраль всегда идет за январем.
А дальше март".Обрывки разговоров.
Сиянье кафеля,фарфора,
вода звенела хрусталем.
Мицкевич лег,в оранжевый волчок
уставив свой невидящий зрачок.
( А может - там судьба ему видна ).
Бабанов в коридор медбрата вызвал.
Я замер возле темного окна,
и за спиною грохал телевизор.
"Смтри-ка,Горбунов,какой там хвост."
"А глаз какой"."А видишь,там нарост,
над плавником ?""Похоже на нарыв."
Так в феврале мы,рты раскрыв,
таращились в окно на звездных рыб,
сдвигая лысоватые затылки,
в том месте,где мокрота на полу.
Где рыбу подают порой к столу,
но к рыбе не дают ножа и вилки.
1964
* * *
Прощай,
позабудь
и не обессудь.
А письма сожги...
Как мост.
Да будет мужественен
твой путь,
да будет он прям
и прост.
Да будет во мгле
для тебя гореть
звездная мишура,
да будет надежда
ладони греть
у твоего костра.
Да будут метели,
снега,дожди
и бешенный рев огня,
да будет удач
у тебя впереди
больше,чем у меня.
Да будет могуч и
прекрасен бой,
гремящий в твоей груди.
Я счастлив за тех,
которым с тобой,
может быть,по пути.
Художник
Он верил в свой череп.
Верил.
Ему кричали:
"Нелепо !"
Но падали стены.
Череп,
Оказывается,был крепок.
Он думал:
За стенами - чисто.
Он думал,
что дальше - просто.
...Он спасся от самоубийства
скверными папиросами.
И начал бродить по селам,
По шляхам,
желтым и длинным;
Он писал для костелов
Иуду и Магдалину.
И это было искусство.
А после в дорожной пыли
Его
Чумаки сивоусые
Как надо похоронили.
Молитвы над ним не читались,
Так
Забросали глиной...
Но на земле остались
Иуды и Магдалины !
Стихи под эпиграфом
"То,что дозволено Юпитеру,
не дозволено быку..."
Каждый перед богом
наг.
Жалок,
наг
и убог.
В каждой музыке
Бах,
В каждом из нас
Бог.
Ибо вечность -
богам.
Бренность -
удел быков...
Богово станет
нам
Сумерками богов.
И надо небом
рискнуть,
И,может быть,
невпопад.
Еще нас не раз
распнут
И скажут потом:
распад.
И мы завоем от
ран,
Потом
взалкаем даров ...
У каждого свой
храм.
И каждому свой
гроб.
Юродствуй,
воруй,
молись !
Будь одинок,
как перст !..
...Словно быкам -
хлыст,
Вечен богам
крест.
1 8 6 7
В ночном саду под гроздью зреющего манго
Максимилиан танцует то,что станет танго.
Тень возвращается подобьем бумеранга,
температура,как под мышкой,тридцать шесть.
Мелькает белая жилетная подкладка.
Мулатка тает от любви,как шоколадка,
в мужском обьятии посапывая сладко.
Где надо - гладко,где надо - шерсть.
В ночной тиши под сенью девственного леса
Хуарес,действуя как двигатель прогресса,
забывшим начисто,как выглядят два песо,
пеонам новые винтовки выдает.
Затворы клацают;в расчерченной на клетки
Хуарес ведомости делает отметки.
И попугай весьма тропической расцветки
сидит на ветке и так поет :
Презренье к ближнему у нюхающих розы
пускай не лучше,но честней гражданской позы.
И то,и это порждает кровь и слезы.
Тем паче в тропиках у нас,где смерть,увы,
распространяется,как мухами - зараза,
иль как в кафе удачно брошенная фраза,
и где у черепа в кустах всегда три глаза,
и в каждом - пышный пучок травы.
* * *
...И при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти,что твой сыр дырявый.
После стольких лет уже безразлично,что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не земное "до",
но ее шуршание.Жизнь,которой
как дареной вещи,не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека нам остается часть
речи.Часть речи вообще.Часть речи.
На смерть Жукова
Вижу колонны замерших звуков,
гроб на лафете,лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалиях убранный труп :
в смерть уезжает пламенный Жуков.
Воин,пред коим многие пали
стены,хоть меч был вражьих тупей,
блеском маневра о Ганнибале
напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо в опале,
как Велизарий или Помпей.
Сколько он пролил крови солдатской
в землю чужую ! Что ж,горевал ?
Вспомнил ли их,умирающий в штатской
белой кровати ? Полный провал.
Что он ответит,встретившись в адской
области с ними ? "Я воевал ".
К правому делу Жуков десницы
больше уже не приложит в бою.
Спи ! У истории русской страницы
хватит для тех,кто в пехотном строю
смело входили в чужие столицы,
но возвращались в страхе в свою.
Маршал ! Поглотит алчная Лета
эти слова и твои прахоря.
Все же прими - жалкая лепта
Родину спасшему,вслух говоря.
Бей,барабан и военная флейта
громко свисти на манер снегиря.
* * *
Я не то что схожу с ума,но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь,и день потерян.
Поскорей бы что ли,пришла зима и занесла все это-
города,человеков,но для начала - зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу,покамест остатки года,
как собака,сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.Свобода-
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и хотя твой мозг перекручен,как рог у барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975
* * *
Проходя мимо театра Акимова,
Голодным взглядом витрины окидывая,
выделяя слюну пресную,
Я замышляю написать пьесу.
Во славу нашей социалистической добродетели,
Побеждающей на фоне современной мебели.
Левую пьесу рукою правой
Я накропаю довольно скоро,
А товарищ Акимов ее поставит,
Соответственно ее сначала оформив.
И я,боже мой,получу деньги.
И все тогда пойдет по-другому.
И бороду сбрив,я войду по ступеням
В театр... в третий зал гастронома.
* * *
Сад громоздит листву и
не выдает вас зною.
( Я знал,что я существую,
пока ты была со мною. )
Площадь.Фонтан с рябою
нимфою.Скаты кровель.
( Покуда я был с тобою,
я видел все вещи в профиль. )
Райские кущи с адом
голосов за стеною.
( Кто был все время рядом,
пока ты была со мною ? )
Ночь с багровой луною,
как сургуч на конверте.
( Пока ты была со мною,
я не боялся смерти. )
* * *
Ничто не стоит сожалений,
Люби,люби,а все одно -
Знакомств,побед и поражений
Нам переставить не дано.
И вот весна - ступай обратно
За черно-белые дворы,
Где за железные ограды
Ложатся легкие стволы.
И жизнь уходит в переулки,
Как обедневшая семья.
Дворов открытые шкатулки
Хранят следы небытия.
Войди в подъезд неосвещенный
И вытри слезы,и опять
Смотри,смотри,как возмущенный
Борей все гонит воды вспять.
Куда ж идти - вот ряд оконный.
Здесь все узнают,все поймут.
Слова восторженных знакомых -
Вот он,спасительный приют.
Но ты возьми другую радость:
Вот так идти по мостовой
И все смотреть,как безвозвратность
Тихонько едет за тобой.
Все так же едет за тобой...
Я как Улисс
Зима,зима...Я еду по зиме
Куда-нибудь по видимой отчизне.
Гони меня,ненастье по земле,
Хотя бы вспять,гони меня по жизни.
И вот Москва,и утренний уют
В арбатских переулках парусинных,
И чужаки по-прежнему снуют
В январских освещенных магазинах.
И желтизна разрозненных монет,
И цвет лица криптоновый все чаще.
Гони меня,как новый Ганнимед,
Хлебнуть земной изгнаннической чаши.
Ах,Боже мой,немногого прошу,
Ах,Боже мой,богатый или нищий,
Но с каждым днем я прожитым дышу
Уверенней,и сладостней,и чище.
Мелькай,мелькай по сторонам,народ !
Я двигаюсь и,кажется,отрадно,
Что как Улисс,гоню себя вперед,
Но двигаюсь по-прежнему обратно.
Так человека встречного лови
И все тверди в искусственном порыве:
"От нынешней до будущей любви
Живи добрей,страдай неприхотливей."
1
Под вечер он видит,застывши в дверях:
Два всадника скачут в окрестных полях,
Как-будто по кругу,сквозь рощу и гать,
И долго не могут друг друга догнать.
Два всадника скачут в вечерней грязи,
Не только от дома,от сердца вблизи,
Друг друга они окликают,зовут,
Небесные рати за рощу плывут.
Вечерние призраки - где их следы,
Не видеть двойного им всплеска воды.
Их вновь возвращает себе тишина,
Он знает из окриков их имена.
По сельской дороге в холодной пыли,
Под черными соснами,в комьях земли
Два всадника скачут над бледной рекой,
Два всадника скачут:тоска и покой.
2
Пустая дорога под соснами спит,
Смолкает за стеклами топот копыт.
Я знаю обоих,я знаю давно :
Так сердце стучит,как им мчатся дано.
Так сердце стучит:за ударом удар,
С полей наплывает холодный угар,
И волны сверкают в прибрежных кустах,
И громко играет любимый состав.
Два всадника мчатся в полночную мглу
Один за другим,прижимаясь к седлу,
По рощам и рекам,по черным лесам,
Туда,где удастся им взмыть к небесам.
3
Июньскою ночью в поселке темно,
Летит мошкара в золотое окно.
Горячий приемник звенит на полу,
И Диззи Гиллеспи подходит к столу.
От черной печали до твердой судьбы,
От шума вначале до ясной трубы,
От лирики друга до счастья врага
На свете прекрасном четыре шага.
Я жизни своей не люблю,не боюсь,
Я с веком своим ни за что не борюсь.
Пускай что угодно вокруг говорят,
Меня беспокоят,его веселят.
У каждой околицы этой страны,
На каждой ступеньке,у каждой стены
В недальнее время,брюнет и блондин,
Появится дух мой,в двух лицах один.
И просто за смертью на первых порах,
Хотя бы вот так,как развеянный прах,
Потемки застав над бумагой с утра,
Хоть пылью коснусь дорогого пера.
4
Два всадника скачут в пространстве ночном,
Кустарник распался в тумане речном.
То дальше,то ближе,за юной тоской
Несется во мраке прекрасный покой.
Два всадника скачут,их тени парят,
Над сельской дорогой все звезды горят.
Копыта стучат по застывшей земле,
Мужчина и женщина едут во мгле.
Ниоткуда с любовью
Одиссей Телемаку
Мой Одиссей,
Троянская война
окончена.Кто победил - не помню.
Должно быть греки - столько мертвецов
вне дома могут бросить только греки...
И все-таки ведущая домой
дорога оказалась слишком длинной,
как-будто Посейдон,пока мы там
теряли время,растянул пространство.
Мне неизвестно,где я нахожусь,
что предо мной.Какой-то грязный остров,
кусты,постройки,хрюканье свиней,
заросший сад,какая-то царица,
трава да камни...Милый Телемак,
все острова похожи друг на друга,
когда так долго странствуешь,и мозг
уже сбивается,считая волны,
глаз,засоренный горизонтом,плачет,
и водяное мясо застит слух.
Не помню я,чем кончилась война,
и сколько лет тебе сейчас,не помню.
Расти большой,мой Телемак,расти.
Лишь боги знают,свидимся ли снова.
Ты и сейчас уже не тот младенец,
перед которым я сдержал быков.
Когда б не Паламед,мы жили б вместе.
Но может быть и прав он:без меня
ты от страстей Эдиповых избавлен.
И сны твои,мой Телемак,безгрешны.
Письма римскому другу
( Из Марциала )
Нынче ветренно и волны с перехлестом.
Скоро осень,все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней,Постум,
Чем наряда перемена у подруги.
Дева тешит до известного предела -
дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
ни объятья невозможны,ни измена !
-----------
Посылаю тебе,Постум,эти книги.
Что в столице ? Мягко стелют ? Спать не жестко ?
Как там Цезарь ? Чем он занят ? Все интриги ?
Все интриги,вероятно,да обжорство.
Я сижу в своем саду,горит светильник.
Ни подруги,ни прислуги,ни знакомых.
Вместо слабых мира этого и сильных -
лишь согласное гуденье насекомых.
-----------
Здесь лежит купец из Азии.Толковым
был купцом он - деловит,но незаметен.
Умер быстро - лихорадка.По торговым
он делам сюда приплыл,а не за этим.
Рядом с ним - легионер под грубым кварцем.
Он в сражениях империю прославил.
Сколько раз могли убить ! А умер старцем.
Даже здесь не существует,Постум,правил.
Пусть и вправду,Постум,курица не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
И от Цезаря далеко и от вьюги,
либезить не нужно,трусить,торопиться.
Говоришь,что все наместники - ворюги ?
Но ворюги мне милей,чем кровопийцы.
-----------
Этот ливень переждать с тобой,гетера,
я согласен,но давай-ка без торговли:
брать сестерций с покрывающего тела -
все равно что драхму требовать от кровли.
Протекаю,говоришь ? Но где же лужа ?
Чтобы лужу оставлял я - не бывало.
Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,
он и будет протекать на покрывало.
------------
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
"Мы,оглядываясь,видим лишь руины".
Взгляд,конечно,очень варврский,но верный.
Был в горах.Сейчас вожусь с большим букетом.
Разыщу большой кувшин,воды налью им...
Как там в Ливии,мой Постум,или где там ?
Неужели до сих пор еще воюем ?
--------------
Помнишь,Постум,у наместника сестрица ?
Худощавая,но с полными ногами.
Ты с ней спал еще...Недавно стала жрица.
Жрица,Постум,и общается с богами.
Приезжай,попьем вина,закусим хлебом.
Или сливами.Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
и скажу,как называются созвездья.
-------------
Скоро,Постум,друг твой,любящий сложенье,
долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
там немного,но на похороны хватит.
Поезжай на вороной своей кобыле
в дом гетер под городскую нашу стену.
Дай им цену,за которую любили,
чтоб за ту же и оплакивали цену.
------------
Зелень лавра,доходящая до дрожи.
Дверь распахнутая,пыльное оконце.
стул покинутый,оставленное ложе.
Ткань,впитавшая полуденное солнце.
Понт шумит за черной изгородью нитей.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке - Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
Письма династии Минь
I
"Скоро тринадцать лет,как соловей из клетки
вырвался и улетел.И на ночь глядя таблетки
богдыхан запивает кровью проштрафившегося портного,
откидывается на подушки и,включив заводного,
погружается в сон,убаюканный ровной песней.
Вот такие теперь мы празднуем в Поднебесной
невеселые,нечетные годовщины.
Специальное зеркало,разглаживающее морщины,
каждый год дорожает.Наш маленький сад в упадке.
Небо тоже исколото шпилями,как лопатки
и затылок больного ( которого только спину
мы и видим ).И я иногда объясняю сыну
богдыхана природу звезд,а он отпускает шутки.
Это письмо от твоей возлюбленной,Дикой Утки
писано тушью на рисовой тонкой бумаге,что дала мне императрица.
Почему-то вокруг все больше бумаги,все меньше риса."
II
"Дорога в тысячу ли начинается с одного
шага,-гласит пословица.Жалко,что от него
не зависит дорога обратно,превосходящая многократно
тысячу ли.Особенно отсчитывая от нуля.
Одна ли тысяча ли,две ли тысячи ли -
тысяча означает,что ты сейчас вдали
от родимого крова,и зараза бессмысленности со слова
перекидывается на цифры;особенно на нули.
Ветер несет на Запад,как желтые семена
из лопнувшего стручка,-туда,где стоит Стена.
На фоне ее человек уродлив и страшен,как иероглиф,
как любые другие неразборчивые письмена.
Движенье в одну сторону превращает меня
в нечто вытянутое,как голова коня.
Силы,жившие в теле,ушли на трение тени
о сухие колосья дикого ячменя."
Новый Жюль Верн
I
Безупречная линия горизонта,без какого-либо из'яна.
Корвет разрезает волны профилем Франца Листа.
Поскрипывают канаты.Голая обезьяна
с криком выскакивает из кабины натуралиста.
Рядом плывут дельфины.Как однажды заметил кто-то,
только бутылки в баре хорошо переносят качку.
Ветер относит в сторону окончание анекдота,
а капитан бросается с кулаками на мачту.
Порой из кают-компании раздаются аккорды последней вещицы Брамса.
Штурман играет циркулем,задумавшись над прямою
линией курса.И в подзорной трубе пространство
впереди
быстро смешивается с оставшимся за кормою.
II
Пассажир отличается от матроса
шорохом шелкового белья,
условиями питания и жилья,
повторением какого-нибудь бессмысленного вопроса.
Матрос отличаеися от лейтенанта
отсутствием эполет,
количеством лет,
нервами,перекрученными на манер каната.
Лейтенант отличается от капитана
нашивками,выраженьем глаз,
фотокарточкой Бланш или Франсуаз,
чтением "Критики чистого разума",Мопассана и "Капитала".
Капитан отличается от адмиралтейства
одинокими мыслями о себе,
отвращением к синеве,
воспоминаньем о длинном уик-енде,проведенном в именье тестя.
И только корабль не отличается от корабля.
Перваливаясь на волнах,корабль
выглядит одновременно как дерево и журавль,
из-под ног которых ушла земля.
III
Разговоры в кают-компании
"Конечно,Эрцгерцог монстр !Но как следует разобраться -
нельзя не признать за ним некоторых заслуг.."-
"Рабы обсуждают господ.Господа обсуждают рабство.
Какой-то порочный круг!"-"Нет,спасательный круг !"
"Восхитительный херес !"-"Я всю ночь не могла уснуть.
Это жуткое солнце:я сожгла себе плечи."
"...А если открылась течь ? Я читал,что бывают и течи.
Представьте себе,что открылась течь и мы стали тонуть !
Вам случалось тонуть,лейтенант ?"-"Никогда.Но акула меня кусала."-
"Да? Любопытно...Но представьте,что-течь...И представьте себе..."
"Что ж,может это заставит подняться на палубу даму в 12-б."-
"Кто она ?"-"Это дочь генерал-губернатора,плывущая в Кюрасао."
IV
Разговоры на палубе
"Я,профессор,тоже в молодости мечтал
открыть какой-нибудь остров,зверушку или бациллу."-
"И что же вам помешало ?"-"Наука мне не под силу.
И потом - тити-мити."-"Простите ?"-"Э-э...презренный металл."
"Человек,он есть кто ? Он вообще - комар !"
"А скажите,месье,в России у вас что -тоже есть родина ?"
"Вольдемар,перестаньте ! Вы кусаетесь,Вольдемар!
Не забывайте,что я..."-"Простите меня,кузина."
"Слышишь,кореш ?"-"Чего ?"-"Чего это там вдали ?"
"Где ?"-"Да справа по борту."-"Не вижу"-"Вон там."-"А,это...
Вроде бы кит.Завернуть не найдется ?"-"Не-а,одна газета...
Но оно увеличивается !Смотри!..Оно увели..."
V
Море гораздо разнообразнеее суши.
Интереснее,чем что-либо.
Изнутри,как и снаружи.Рыба
интереснее груши.
На земле существуют четыре стены и крыша.
Мы боимся волка или медведя,
медведя,однако меньше,и зовем его Миша.
А если хватает воображенья -Федя.
Ничего подобного не происходит в море.
Кита в его первозданном,диком
виде не трогает имя Боря.
Лучше звать его Диком.
Море полно сюрпризов,некоторые неприятны.
Многим из них не отыскать причины :
ни свалить на Луну,перечисляя пятна,
ни на злую волю женщины или мужчины.
Кровь у жителей моря холодней,чем у нас : их жуткий
вид леденит нашу кровь даже в рыбной лавке.
Если б Дарвин туда нырнул,мы б не знали закона джунглей,
либо внесли бы в оный свои поправки.
VI
"Капитан,в этих местах затонул "Черный принц"
при невыясненных обстоятельствах".-"Штурман Бенц !
Ступайте в свою каюту и хорошенько проспитесь".-
"В этих местах затонул также русский "Витязь".-
"Штурман Бенц ! Вы думаете,что я
шучу ?"-"При невыясненных обстоя..."
Неукоснительно двигается корвет.
За кормою -Европа,Азия,Африка,Старый и Новый Свет.
Каждый парус выглядит в профиль,как знак вопроса.
И пространство хранит ответ.
VII
"Ирина !"-"Я слушаю".-"Взгляни-ка сюда,Ирина".-
"Я же сплю"."Все равно.Посмотри-ка,что это там ?"-"Да где ?"-
"В иллюминаторе".-"Это...это,по-моему,субмарина".-
"Но оно извивается."-"Ну и что из того ? В воде
все извивается".-"Ирина !"-"Куда ты тащишь меня ?!Я раздета !"-
"Да ты только взгляни !"-"О боже,не напирай !
Ну гляжу.Извивается...но ведь это...это...
Это гигантский спрут !..И он лезет к нам ! Николай !.."
VIII
Море внешне безжизненно,но оно
полно чудовищной жизни,которую не дано
постичь,пока не пойдешь на дно.
Что порой подтверждается сетью,тралом,
либо - пляской волн отражающих как-бы в вялом
зеркале творящееся под одеялом.
Находясь на поверхности,человек может быстро плыть.
Под водою,однако,он умеряет прыть.
Внезапно он хочет пить.
Там,под водой,с пересохшей глоткой,
жизнь представляется вдруг короткой.
Под водой человек может быть лишь подводной лодкой.
Изо рта вырываются пузыри.
В глазах возникает эквивалент зари.
В ушах раздается некий бесстрастный голос,считающий :
раз,два,три.
IX
"Дорогая Бланш,пишу тебе,сидя внутри гигантского осьминога.
Чудо,но письменные принадлежности и твоя фотокарточка уцелели.
Сыро и душно.Тем не менее не одиноко :
рядом два дикаря,и оба играют на укалеле.
Главное,что темно.Когда напрягаю зренье,
различаю какие-то арки и своды.Сильно звенит в ушах.
Постараюсь исследовать систему пищеварения.
Это - единственный путь к свободе.Целую.Твой верный Жак."
"Вероятно,так было в утробе...Но спасибо и за осьминога.
Ибо мог бы просто пойти на дно,либо - попасть к акуле.
Все еще в поисках.Дикари,увы,не подмога :
о чем я их не спрошу,слышу странное "хули-хули".
Вокруг бесконечные скользкие вьющиеся туннели.
Какая-то загадочная,переплетающаяся система.
Вероятно,я брежу,но вчера на панели
мне попался некто,назвавшийся капитаном Немо."
"Снова Немо.Пригласил меня в гости.Я
пошел.Говорит,что он вырастил этого осьминога.
Как протест против общества.Раньше была семья,
но жена и т.д. И ему ничего иного
не осталось.Говорит,что мир потонул во зле.
Осьминог (сокращенно - Ося )карает жестокосердье
и гордыню,воцарившиеся на земле.
Обещал,что если останусь,то обрету бессмертье."
"Вторник.Ужинали у Немо.Были вино,икра
( с "Принца"и с "Витязя" ).Дикари подавали,скаля
зубы.Обсуждали начатую вчера
тему бессмертья,"Мысли"Паскаля,последнюю вещь в "Ла скала".
Представь себе:вечер,свечи.Со всех сторон - осьминог.
Немо с его бородой и глазами голубыми,как у младенца.
Сердце сжимается,как подумаешь,как он тут одинок..."
(Здесь обрываются письма к Бланш Деларю от лейтенанта Бенца ).
X
Когда корабль не приходит в определенный порт
ни в назначенный срок,ни позже,
директор компании произносит:"Черт!" -
адмиралтейство:"Боже !"
Оба они не правы.Но откуда им знать о том,
что приключилось.Ведь не допросишь чайку,
ни акулу с ее набитым ртом,
не направишь овчарку
по следу.И какие вообще следы
в океане ? Все это сущий
бред.Еще одно торжество воды
в состязании с сушей.
В океане все происходит вдруг.
Но потом еще долго волна теребит скитальцев:
доски,обломки мачты и спасательный круг;
все - без отпечатков пальцев.
И потом наступает осень,за ней - зима.
Сильно дует сирокко.Лучше адвоката
молчаливые волны могут свести с ума
красотою заката.
И становится ясно,что нечего вопрошать
ни посредством горла,ни с помощью радиозонда
синюю рябь,продолжающую улучшать
линию горизонта.
Что-то мелькает в газетах,толкующих так и сяк
факты,которых собственно,кот наплакал.
Женщина в чем-то коричневом хватается за косяк
и оседает на пол.
Горизонт улучшается.В воздухе соль и йод.
Вдалеке на волне покачивается какой-то
безымянный предмет.И колокол глухо бьет
в помещении Ллойда.
* * *
Осенний вечер в скромном городке,
гордящимся присутствием на карте
( топограф был,наверное,в азарте
иль с дочкою судьи накоротке ).
Уставшее от собственных причуд
Пространство как бы скидывает бремя
величья,ограничиваясь тут
чертами Главной улицы;а Время
взирает с неким холодком в кости
на циферблат колониальной лавки,
в чьих недрах все,что смог произвести
наш мир:от телескопа до булавки.
Здесь есть кино,салуны,за углом
одно кафе с опущенною шторой,
кирпичный банк с распластанным орлом
и церковь,о наличии которой
и ею расставляемых сетей,
когда б не рядом с почтой,позабыли.
И если б здесь не делали детей,
то пастор бы крестил автомобили.
Здесь буйствуют кузнечики в тиши.
В шесть вечера,как вследствие атомной
войны,уже не встретишь ни души.
Луна вплывает,вписываясь в темный
квадрат окна,что твой Екклезиаст.
Лишь изредка несущийся куда-то
шикарный "бьюик" фарами обдаст
фигуру Неизвестного солдата.
Здесь снится вам не женщина в трико,
а собственный ваш адрес на конверте.
Здесь утром,видя скисшим молоко,
молочник узнает о вашей смерти.
Здесь можно жить,забыв про календарь,
глотать свой бром,не выходить наружу,
и в зеркало глядеться,как фонарь
глядится в высыхающую лужу.
* * *
Ниоткуда с любовью,надцатого мартобря,
дорогой,уважаемый,милая,но не важно
даже то,ибо черт лица,говоря
откровенно,не вспомнить уже,не ваш,но
и ничей верный друг,вас приветствует с одного
из пяти континентов,держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше,чем ангелов и самого,
и позтому дальше теперь от тебя,чем от них обоих;
поздно ночью в уснувшей долине,на самом дне,
в городке,занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями,которым нет конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало,повторяя.
* * *
Узнаю этот ветер,налетевший на траву,
под него ложащуюся,точно под татарву.
Узнаю этот лист,в придорожную грязь
падающий,как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету,осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И,глаза закатывая к потолку,
я не слово,а номер забыл,говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи,как ярлык в Орду.
* * *
В городке,из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит,как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю,выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай,как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
Мюнхен
* * *
Около океана,при свете свечи;вокруг
поле,заросшее клевером,щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела,точно у Шивы,рук
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву,сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то,что было.
Пахнет свежей рыбой,к стене прилип
профиль стула,тонкая марля вяло
шевелится в окне;и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
* * *
Время подсчета цыплят ястребом;скирд в тумане,
мелочи,обжигающей пальцы,звеня в кармане;
северных рек,чья волна,замерзая в устье,
вспоминает истоки,южное захолустье
и на миг согревается.Время коротких суток,
снимаемого плаща,разбухших ботинок,судорог
в желудке от желтой вареной брюквы;
сильного ветра,треплющего хоругви
местолюбивого воинства.Пора,когда дело терпит,
дни на одно лицо,как Ивановы братья,
и кору задирает жадный,бесстыдный трепет
пальцев.Чем больше платьев,тем меньше платья.
Квинтет
I
Веко подергивается.Изо рта
вырывается тишина.Европейские города
настигают друг друга на станциях.Запах мыла
выдает обитателю джунглей приближающегося врага.
Там,где ступила твоя нога,
возникают белые пятна на карте мира.
В горле першит.Путешественник просит пить.
Дети,которых надо бить,
оглашают воздух пронзительным криком.Веко
подергивается.Что до колонн,из-за
них всегда появляется кто-нибудь.Даже прикрыв глаза,
даже во сне вы видите человека.
И накапливается как плевок в груди:
"Дай мне чернил и бумаги,а сам уйди
прочь !" И век подергивается.Невнятные причитанья
за стеной (будто молятся)увеличивают тоску.
Чудовищность творящегося в мозгу
придает незнакомой комнате знакомые очертанья.
II
Иногда в пустыне ты слышишь голос.Ты
вытаскиваешь фотоаппарат запечатлеть черты.
Но - темнеет.Присядь,перекинься шуткой
с говорящей по южному,нараспев,
обезьянкой,что спрыгнула с пальмы,и,не успев
стать человеком,сделалась проституткой.
Лучше плыть пароходом,качающимся на волне,
учавствуя в географии,в голубизне,а не
только в истории - этой коросте суши.
Лучше Гренландию пересекать,скрипя
лыжами,оставляя после себя
айсберги и тюленьи туши.
Алфавит не даст позабыть тебе
цель твоего путешествия - точку "Б".
Там вороне не сделаться вороном,как ни каркай;
слышен лай дворняг,рожь заглушил сорняк,
там,как над шкуркой зверька скорняк,
офицеры Генштаба орудуют над порыжевшей картой.
III
Тридцать семь лет я смотрю в огонь.
Веко подергивается.Ладонь
покрывается потом.Полицейский,взяв документы,
выходит в другую комнату.Воздвигнутый впопыхах,
обелиск кончается нехотя в облаках,
как удар по Эвклиду,как след кометы.
Ночь;дожив до седин,ужинаешь один,
сам себе быдло,сам себе господин.
Вобла лежит поперек крупно набранного сообщенья
об извержении вулкана черт знает где,
иными словами в чужой среде,
упираясь хвостом в "Последние Запрещенья".
Я понимаю только жужжание мух
на восточных базарах !На тротуаре в двух
шагах от гостиницы,рыбой попавшей в сети,
путешественник ловит воздух раскрытым ртом;
сильная боль,на этом убив,на том
продолжается свете.
IV
"Где это ?"-спрашивает,приглаживая вихор,
племянник.И,пальцем блуждая по складкам гор,
"Здесь"-говорит племянница.Поскрипывают качели
в старом саду.На столе букет
фиалок.Солнце слепит паркет.
Из гостиной доносятся пассажи виолончели.
Ночью над плоскогорьем висит луна.
От валуна отделяется тень слона.
В серебре ручья нет никакой корысти.
В одинокой комнате простыню
комкает белое ( смуглое ) просто ню -
живопись неизвестной кисти.
Весной в грязи копошится труженик-муравей,
появляется грач,твари иных кровей;
листва прикрывает ствол в месте его изгиба.
Осенью ястреб дает круги
над селеньем,считая цыплят.И на плечах слуги
болтается белый пиджак сагиба...
V
Было ли сказано слово ? И если да,-
на каком языке ? Был ли мальчик ? И сколько льда
нужно бросить в стакан,чтоб остановить Титаник
мысли ? Помнит ли целое рой частиц ?
Что способен подумать при виде птиц
в аквариуме ботаник ?
Теперь представим себе абсолютную пустоту.
Место без времени.Собственно воздух.В ту,
и в другую,и в третью сторону.Просто Мекка
воздуха.Кислород,водород.И в нем
мелко подергивается день за днем
одинокое веко.
Это - записки натуралиста.За-
писки натуралиста.Капающая слеза
падает в вакууме без всякого ускоренья.
Вечная неврастения,слыша жжу
це-це будущего,я дрожу
вцепившись ногтями в свои коренья.
Эклога 5-я:летняя
I
Вновь я слышу тебя,комариная песня лета !
Потные муравьи спят в тени курослепа.
Муха сползает с пыльного эполета
лопуха,разжалованного в рядовые.
Выраженье "ниже травы" впервые
означает гусениц.Буровые
вышки разросшегося кипрея
в джунглях бурьяна,вьюнка,пырея
синеют от близости эмпирея.
Салют бесцветного болиголова
сотрясаем грабками пожилого
богомола.Темно-лилова,
сердцевина репейника напоминает мину,
взорвавшуюся как-бы наполовину.
Дягиль тянется точно рука к графину.
И паук,как рыбачка,латает крепкой
ниткой свой невод,распятый терпкой
полынью и золотой сурепкой.
Жизнь - сумма мелких движений.Сумрак
в ножнах осоки,трепет пастушьих сумок,
меняющийся каждый миг рисунок
конского щавеля,дрожь люцерны,
чабреца,тимофеевки - драгоценны
для понимания законов сцены,
не имеющей центра.И злак,и плевел
в полдень отбрасывают на север
общую тень,ибо их посеял
тот же ветряный сеятель,кривотолки
о котором и по сей день не смолкли.
Вслушайся,как шумят метелки
петушка-или-курочки ! Что лепечет
ромашки отрывистый чет и нечет !
Как мать-и-мачеха им перечит,
как болтает,точно на грани бреда,
примятая лебедою Леда
нежной мяты.Лужайки лета,
освещенные солнцем ! Бездомный мотыль,
пирамида крапивы,жара и одурь.
Пагоды папортника.Поодаль -
анис,как рухнувшая колонна,
минарет шалфея в момент наклона -
травяная копия Вавилона,
зеленая версия Третьеримска !
где вправо сворачиваешь не без риска
вынырнуть слева.Все далеко и близко.
И кузнечик в погоне за балериной
капустницы,как герой былинный,
замирает перед сухой былинкой.
II
Воздух,бесцветный вдали,в пейзаже
выглядит синим.Порою - даже
темно-синим.Возможно,та же
вещь случается с зеленью:удаленность
взора от злака и есть зеленость
оного злака.В июле склонность
флоры к разрыву с натуралистом,
дав потемнеть и набрякнуть листьям,
передается с загаром лицам.
Сумма красивых и некрасивых,
удаляясь и приближаясь,в силах
глаз измучить почище синих
и зеленых пространств.Окраска
вещи на самом деле маска
бесконечности,жадной к деталям.Масса,
увы,не кратное от деленья
энергии на скорость зренья
в квадрате,но ощущуенье тренья
о себе подобных.Вглядись в пространство !
В его одинаковое убранство
поблизосте и вдалеке ! в упрямство,
с каким,независимо от размера,
зелень и голубая сфера
сохраняет колер.Это - почти что вера,
род фанатизма ! Жужжанье мухи,
увязшей в липучке - не голос муки,
но попытка автопортрета в звуке
"ж".Подобие алфавита,
тепло есть знак размноженья вида
за горизонт.И пейзаж - лишь свита
убежавших в Азию,к стройным пальмам,
особей.Верное ставням,спальням,
утро в июле мусолит пальцем
пачки жасминовых ассигнаций,
лопаются стручки акаций,
и воздух прозрачнее комбинаций
спящей красавицы.Душный июль ! Избыток
зелени и синевы - избитых
форм бытия.И в глазных орбитах -
остановившееся,как Атилла
перед мытым щитом,светило :
дальше попросту не хватило
означенной голубой кудели
воздуха.В одушевленном теле
свет узнает о своем пределе
и преломляется,как в итоге
длинной дороги,о чьем истоке
лучше не думать.В конце дороги -
III
бабочки,мальвы,благоуханье сена,
река вроде Оредежи или Сейма,
расположившиеся подле семьи
дачников,розовые наяды,
их рискованные наряды,
плеск;пронзительные рулады
соек тревожат прибрежный тальник,
скрывающий белизну опальных
мест у скидывающих купальник
в зарослях;запах хвои,обрывы
цвета охры;жара,наплывы
облаков;и цвета мелкой рыбы
волны.О водоемы лета ! Чаще
всего блестящие где-то в чаще
пруды или озера - части
воды,окруженные сушей;шелест
осоки и камышей,замшелость
коряги,нежная ряска,прелесть
желтых кувшинок,бесстрастность лилий,
водоросли - или рай для линий -
и шастающий как Христос,по синей
глади жук-плавунец.И порою окунь
всплеснет,дабы окинуть оком
мир.Так высовываются из окон
и немедленно прячутся,чтоб не выпасть.
Лето ! пора рубах на выпуск,
разговоров про ядовитость
грибов,о поганках,о белых пятнах
мухоморов,полемики об опятах
и сморчках;тишины об'ятых
сонным покоем лесных лужаек,
где в полдень истома глаза смежает,
где пчела,если вдруг ужалит,
то приняв вас со слепу за махровый
мак или за вещь,коровой
оставленную,и взлетает,пробой
обескуражена и громоздка.
Лес - как ломаная расческа.
И внезапная мысль о себе подростка:
"выше кустарника,ниже ели"
оглушает его на всю жизнь.И еле
видный жаворонок сыплет трели
с высоты.Лето ! пора зубрежки
к экзаменам формул,орла и решки;
прыщи,бубоны одних,задержки
других - от страха,что не осилишь;
силуэты техникумов,училищ
даже во сне.Лишь хлысты удилищ
с присвистом прочь отгоняют беды.
В образовавшиеся просветы
видны сандалии,велосипеды
в траве;никелированные педали
как петлицы кителей,как медали.
В их резине и в их металле
что-то от будущего,от века,
Европы,железных дорог - чья ветка
и впрямь как от порыва ветра
дает зеленые полустанки -
лес,водокачка,лицо крестьянки,
изгородь - и из твоей жестянки
расползаются вправо-влево
вырытые рядом со стенкой хлева
червяки.А потом - телега
с наваленными на нее кулями,
и бегущий убранными полями
проселок.И где-то на дальнем плане
церковь-графином,суслоны,хаты,
крытые шифером с толью скаты
и стекла,ради чьих рам закаты
и существуют.И тень от спицы,
удлиняясь до польской почти границы,
бежит вдоль обочины за матерком возницы
как лохматая Жучка,она же Динка;
и ты глядишь на носок ботинка,
в зубах - травинка,в мозгу - блондинка
с каменной дачей и в верхотуре
только журавль,а не вестник бури.
Слава нормальной температуре !-
на десять градусов ниже тела.
Слава всему,до чего есть дело.
Всему,что еще вам не надоело !
Рубашке,болтающейся,подсохнув,
панаме,выглядящей,как подсолнух,
вальсу издалека "На сопках".
IV
Развевающиеся занавески летних
сумерек ! крынками полный ледник,
Сталин или Хрущев последних
тонущих в треске цикад известий,
варенье,сделанное из местной
брусники.Обмазанные известкой,
Щиколотки яблоневой аллеи,
чем темнее становится,тем белее;
а дальше высятся бармалеи
настоящих деревьев в сгущенной синьке
вечера.Кухни,зады,косынки,
слюдяная форточка керосинки
с адским пламенем.Ужины на верандах !
Картошка во всех ее вариантах.
Лук и редиска невероятных
размеров,укроп,огурцы из кадки,
помидоры,и все это - прямо с грядки,
и,наконец,наигравшись в прятки,
пыльные емкости ! Копоть лампы.
Пляска теней на стене.Таланты
и поклонники этого действа.Латы
самовара и рафинад,от соли
отличаемый с помощью мухи.Соло
удода в малиннике.Или -ссоры
лягушек в канаве у сеновала.
И в латах кипящего самовара -
ужимки вытянутого овала,
шорох газеты,курлы отрыжек;
из гостиной доносится четкий "чижик";
и мысль Симонида насчет лодыжек
избавляет на миг каленый
взгляд от обоев и ответвлений
боярышника:вид коленей
всегда недостаточен.Тем дороже
тело,что ткань,его скрыв,похоже
помогает скользить по коже,
лишенной узоров,присущих ткани,
вверх.
Тем временем чай в стакане,
остывая,туманит грани,
и пламя в лампе уже померкло.
А после под одеялом мелко
дрожит,тускло мерцая,стрелка
нового компаса,определяя
Север не лучше,чем удалая
мысль прокурора.Обрывки лая,
пазы в рассохшемся табурете,
сонное кукареку в подклети,
крик паровоза.Потом и эти
звуки смолкают.И глухо,глуше,
чем это воспринимают уши -
листва,бесчисленная как души
живших до нас на земле,лопочет
некто на диалекте почек,
как языками,чей рваный почерк
-кляксы,клинопись лунных пятен -
ни тебе,ни стене невнятен.
И долго среди бугров и вмятин
матраса вертишься,расплетая
где иероглиф,где запятая;
и снаружи шумит густая,
еще не желтая мощь Китая.
1981
* * *
Я был только тем,чего
ты касалась ладонью,
над чем в глухую,воронью
ночь склоняла чело.
Я был лишь тем,что ты
там,снизу,различала:
смутный облик сначала,
много позже - черты.
Это ты,горяча,
ошую,одесную
раковину ушную
мне творила,шепча.
Это ты,теребя
штору,в сырую полость
рта вложила мне голос,
окликавший тебя.
Я был попросту слеп.
Ты,возникая,прячась,
даровала мне зрячесть.
Так оставляют след.
Так творятся миры.
Так,сотворив их,часто
оставляют вращаться,
расточая дары.
Так,бросаем то в жар,
то в холод,то в свет,то в темень,
в мирозданье потерян,
кружится шар.
ИОСИФ БРОДСКИЙ
Похороны Бобо
- 1 -
Бобо мертва, но шапки не долой.
Чем объяснить, что утешаться нечем.
Мы не приколем бабочку иглой
Адмиралтейства - только изувечим.
Квадраты окон, сколько ни смотри
по сторонам. И в качестве ответа
на "Что стряслось" пустую изнутри
открой жестянку: "Видимо, вот это".
Бобо мертва. Кончается среда.
На улицах, где не найдёшь ночлега,
белым-бело. Лишь чёрная вода
ночной реки не принимает снега.
- 2 -
Бобо мертва, и в этой строчке грусть.
Квадраты окон, арок полукружья.
Такой мороз, что коль убьют, то пусть
из огнестрельного оружья.
Прощай, Бобо, прекрасная Бобо.
Слеза к лицу разрезанному сыру.
Нам за тобой последовать слабо,
но и стоять на месте не под силу.
Твой образ будет, знаю наперёд,
в жару и при морозе-ломоносе
не уменьшаться, но наоборот
в неповторимой перспективе Росси.
- 3 -
Бобо мертва. Вот чувство, дележу
доступное, но скользкое, как мыло.
Сегодня мне приснилось, что лежу
в своей кровати. Так оно и было.
Сорви листок, но дату переправь:
нуль открывает перечень утратам.
Сны без Бобо напоминают явь,
и воздух входит в комнату квадратом.
Бобо мертва. И хочется,уста
слегка разжав, произнести: "Не надо".
Наверно, после смерти - пустота.
И вероятнее, и хуже Ада.
- 4 -
Ты всем была. Но, потому что ты
теперь мертва, Бобо моя, ты стала
ничем - точнее, сгустком пустоты.
Что тоже, как подумаешь, немало.
Бобо мертва. На круглые глаза
вид горизонта действует, как нож, но
тебя, Бобо, Кики или Заза
им не заменят. Это невозможно.
Идёт четверг. Я верю в пустоту.
В ней как в Аду, но более херово.
И новый Дант склоняется к листу
и на пустое место ставит слово.
1972
Иосиф Бродский
ИЗБРАННОЕ
Художник,
Он верил в свой череп.
Верил.
Ему кричали:
"Нелепо!"
Но падали стены,
Череп,
Оказывается был крепок.
Он думал:за стенами чисто.
Он думал,
Что дальше просто.
...Он спасся от самоубийства
Скверными папиросами.
И начал бродить по сёлам,
По шляхтам,
Жёлтым и длинным:
Он писал для костёлов
Иуду и Магдалину.
И это было искусство.
А после,в дорожной пыли,
Его
Чумаки сивоусые
Как надо похоронили.
Молитвы над ним не читались,
Так забросали глиной.
Но на земле остались
Иуды и Магдалины!
СТИХИ ПОД ЭПИГРАФОМ "То,что дозволено Юпитеру,
не дозволено быку..."
Каждый пред богом наг,
наг,
Жалок, наг
и убог.
В каждой музыке
Бах,
В каждом из нас
Бог.
Ибо вечность -
богам
Бренность -
удел быков...
Богово станет нам
Сумерками богам.
И надо небом рискнуть,
И, может быть,
невпопад.
Ещё не раз распнут
И скажут потом:
распад.
И мы завоем от ран.
Потом взалкаем даров...
У каждого свой
храм,
Каждому свой
гроб.
Юродствуй,воруй,молись!
Будь одинок,как перст!...
...Словно быкам -
хлыст,
Вечен богам
крест.
РЫБЫ ЗИМОЙ
Рыбы зимой живут.
Рыбы жуют кислород.
Рыбы зимой плывут,
Задевая глазами лед
Туда.
Где глубже.
Где море.
Рыбы.
Рыбы.
Рыбы.
Рыбы плывут зимой.
Рыбы хотят выплыть.
Рыбы плывут без света.
Под солнцем
зимним и зыбким.
Рыбы плывут от смерти
Вечным путем рыбьим.
Рыбы не льют слезы:
Упираясь головой в глыбы,
В холодной воде
Мерзнут
Холодные глаза
Рыбы.
Рыбы всегда
молчаливы,
Ибо они -
молчаливы,
Ибо они -
безмолвны.
Стихи о рыбах,
как рыба,
Встают поперек горла.
ПЕТУХИ
Звёзды ещё не гасли.
Звёзды были на месте,
Когда они просыпались
В курятнике на насесте
И орали гортанно
...Тишина умирала.
Как безмолвие храма
С первым звуком хорала.
Оратаи вставали
И скотину в орала
Запрягали, зевая
Недовольно и сонно.
Это было вначале.
Приближение солнца
Это всё означало,
И оно поднималось
Над полями,
Над горами.
Петухи отправлялись
За жемчужными зёрнами.
Им не нравилось просо.
Им хотелось получше
Петухи зарывались
В навозные кучи.
Но зерно находили,
Но зерно извлекали,
И об этом с насеста
На рассвете кричали:
- Мы нашли его сами.
И очищали сами.
Об удаче сообщаем
В этом сиплом хрипенье
За годами
За веками
Я вижу материю времени,
Открытую петухами.
* * *
И вечный бой
Покой нам только снится,
И пусть ничто не потревожит сны:
Седая ночь:
И дремлющие птицы
Качаются от синей тишины.
И вечный бой,
Атаки на рассвете.
И пули, разучившиеся петь,
Кричали нам,
Что есть ещё Бессмертье...
...А мы хотели просто уцелеть.
Простите нас.
Мы до конца кипели
И мир воспринимали,
Как бруствер.
Сердца рвались,
Метались и храпели,
Как лошади, попав под артобстрел.
...Скажите...там...
Чтоб больше не будили.
Пускай ничто не потревожит сны.
...Что из того,
Что мы не победили,
Что из того,
Что не вернулись мы.
КРИТЕРИИ
"...с маленькой смертью встреча"
/Гарсия Лорка/
Маленькая смерть собаки.
Маленькая смерть птицы.
Нормальные размеры человеческой смерти.
ДИАЛОГ
-Там он лежит на склоне.
Ветер повсюду снуёт.
В каждой дубовой кроне
Сотня ворон поёт.
-Где он лежит не слышу.
Листва шуршит на ветру.
Что ты сказал про крышу,
Слов я не разберу.
-В кронах,сказал я, в кронах
Темные птицы кричат.
Слетают с небесных тронов
Сотни его внучат.
-Но разве он был вороной?
Ветер смеётся во тьму.
-Что ты сказал о коронах?
Слов я твоих не пойму.
-Прятал свои усилья
Он в темноте ночной.
Всё ,что сделал - крылья
Птице черной одной.
-Ветер мешает мне, ветер,
Уйми его, Боже, уйми.
Что же он делал на свете,
Если он был с людьми.
-Листьев задумчивых лепет,
А он лежит не дыша.
Видишь облако в небе,
Это его душа.
-Теперь я тебя понимаю:
Ушел, улетел он в ночь.
Теперь он лежит, обнимая
Корни дубовых рощ
-Крышу я делаю, крышу,
Из густой дубовой листвы.
Лежит он озера тише,
Ниже всякой травы.
Его я венчаю мглою,
Корона ему под стать.
-Как ему там под землею?
-Так, что теперь не встать.
Там он лежит с короной,
Там я его забыл.
-Неужто он был вороной?
-Птицей, птицей он был.
* * *
не говорят, что надо уезжать.
Да-да. Благодарю. Я собираюсь.
Да-да. Я понимаю. Провожать
Не следует, и я не потеряюсь.
Ах, что вы говорите- дальний путь.
Какой-нибудь ближайший полустанок,
Ах, нет, не беспокойтесь.Как-нибудь.
Я вовсе налегке, без чемоданов.
Да-да. Пора идти. Благодарю.
Да-да. Пора. И каждый понимает.
Безрадостную зимнюю зарю
Над родиной деревья поднимают.
Всё кончено, не стану возражать.
Ладони бы пожать - и до свиданья.
Я выздоровел. Мне нужно уезжать.
Да-да. Благодарю за расставанье.
Вези меня по родине, такси,
Как-будто бы я адрес забываю,
В умолкшие поля меня неси.
Я, знаешь ли, с отчизны выбываю.
Как-будто бы я адрес позабыл:
К окошку запотевшему приникну,
И над рекой, которую любил,
Я расплачусь и лодочника кликну.
Всё кончено. Теперь я не спешу.
Езжай назад спокойно, ради бога,
Я в небо погляжу и подышу
Холодным ветром берега другого.
Ну, вот и долгожданный переезд.
Кати назад, не чувствуя печали.
Когда войдёшь на родине в подъезд,
Я к берегу пологому причалю.
* * *
О. Б.
Зима, зима, я еду по зиме,
Куда-нибудь по видимой отчизне,
Гони меня, ненастье, по земле,
Хотя бы вспять гони меня по жизни.
Ну, вот Москва и утренний уют
В арбатских переулках парусиных,
И чужаки по-прежнему снуют
В январских освещенных магазинах,
И желтизна разрозненных монет,
И цвет лица криптоновый все чаще,
Гони меня: как новый Ганнимед
Хлебну зимой изгнаннической чаши.
И не пойму, откуда и куда
Я двигаюсь, как много я теряю
Во времени, в дороге повторяя:
Ох , боже мой, какая ерунда.
Ох, боже мой, немногого прошу,
Ох, боже мой, богатый или нищий,
Но с каждым днем я прожитым дышу
Уверенней, и сладостней, и чище.
Мелькай, мелькай по сторонам народ,
Я двигаюсь, и кажется отрадно,
Что, как Улисс, гоню себя вперед,
Но двигаюсь по-прежнему обратно.
Так человека встречного лови
И все тверди в искусственном порыве:
От нынешней до будущей любви
Живи добрей, страдай не прихотливей.
ОПРЕДЕЛЕНИЕ ПОЭЗИИ
/Памяти Фредерико Гарсиа Лорки/
/Существует своего рода легенда,что перед расстрелом
он увидел, как над головой солдат поднимается солнце
И тогда он произнес:
- И все-таки восходит солнце....
Возможно,это было началом стихотворения/
Запомнить пейзажи
за окнами в комнатах женщин,
за окнами в квартирах родственников,
за окнами в кабинетах сотрудников.
Запомнить пейзажи
за могилами единоверцев .
Запомнить
как медленно опускается снег,
когда нас призывают к любви.
Запомнить небо,
лежащее на мокром асфальте,
когда напоминают о любви к ближнему.
Запомнить
как сползают по стеклу мутные потоки дождя,
искажая пропорции зданий,
когда нам объясняют, что мы должны делать.
Запомнить
как над бесприютной землей
простирает последние прямые руки
крест.
Лунной ночью
запомнить длинную тень,
отброшенную деревом или человеком.
Лунной ночью
запомнить тяжелые речные волны
блестящие, словно складки поношенных брюк.
А на рассвете
запомнить дорогу,
с которой сворачивают конвоиры.
Запомнить
как восходит солнце
над чужими затылками конвоиров.
* * *
Прощай.
Позабудь.
И не обессудь.
А письма сожги...
Как мост.
Да будет мужествен твой путь
И будет он прям
И прост.
Да будет во мгле
Для тебя гореть
Звездная мишура,
Да будет надежда ладони греть
У твоего костра.
Да будут метели,
Снега, дожди,
И бешенный рев огня...
Да будет удач у тебя впереди
Больше,чем у меня.
Да будет могуч и прекрасен
Бой,
Гремящий в твоей груди.
Я счастлив за тех,
Кому с тобой,
Может быть,
По пути.
АВГУСТОВСКИЕ ЛЮБОВНИКИ
Августовские любовники,
Августовские любовники приходят с цветами,
Невидимые зовы парадных их влекут,
Августовские любовники в красных рубахах
с полуоткрытыми ртами
Мелькают на перекрестках,
исчезают в переулках,
По площадям бегут.
Августовские любовники
В вечернем воздухе чертят
Красно-белые линии рубашек
совьих цветов,
Распахнутые окна между чёрных парадных светят,
И они все идут, все бегут на какой-то зов.
Вот и вечер жизни, вот и вечер идет сквозь город,
Вот он красит деревья , зажигает лампу, лакирует авто,
В узеньких переулках торопливо звенят соборы,
Возвращайся назад, выходи на балкон, накинь пальто.
Видишь, августовские любовники пробегают внизу с цветами
Голубые струи реклам стекают с крыш,
Вот ты смотришь вниз, никогда не меняйся местами
Никогда ни с кем, это ты себе говоришь.
Вот и цветы и квартиры с новой любовью,
С юной плетью, выходящей на новый круг,
Отдавая себя с новым криком и с новой кровью,
Отдавая себя, выпуская цветы из рук.
Новый вечер шумит, никто не вернется, над новой жизнью,
Что никто не пройдет под балконом твоим к тебе
И не станет к тебе, и не станет, не станет ближе
Чем самим к себе, чем к своим цветам, чем к самим себе.
ГЛАДИАТОРЫ
Простимся,
До встреч в могиле.
Близится наше время.
Ну что ж!
Мы не победили.
Мы умрем на арене.
Тем лучше:не облысеем
От женщин, от перепоя...
...А небо над Колизеем
Такое же голубое,
Как над родиной нашей,
Которую зря покинули
Ради истин,
А также
Ради богатства римлян.
В прочем,
Нам не обидно,
Разве это обида.
Просто такая,
видно,
Выпала нам планида...
Близится наше время...
Люди уже расселись.
Мы умрем на арене.
Людям хочется зрелищ.
ТИ ФЕДИ ДОБРОВОЛЬСКОГО
Мы продолжаем жить.
Мы читаем или пишем стихи.
Мы разглядываем красивых женщин,
Улыбающихся миру с обложки
Иллюстрированных журналов.
Мы обдумываем своих друзей,
Возвращаясь через весь город
В полузамерзшем и дрожащем трамвае:
Мы продолжаем жить.
Иногда мы видим деревья,
Которые
Черными обнаженными руками
Поддерживают бесконечный груз неба,
Или подламываются под грузом неба,
Напоминающего по ночам землю.
Мы видим деревья, лежащие на земле.
Мы продолжаем жить.
Мы, с которыми пил на углу Невского проспекта
Пиво,-
Редко вспоминаем тебя.
И когда вспоминаем,
То начинаем жалеть себя,
Свои сутулые спины,
Свое отвратительно работающее сердце,
Начинающее неудобно ерзать в грудной клетке.
Уже после третьего этажа.
И приходит в голову,
Что в один прекрасный день
С ним - с этим сердцем -
Приключится какая-нибудь нелепость:
И тогда один из нас
Растянется на восемь тысяч километров
К западу от тебя
На грязном асфальтовом тротуаре,
Выронив свои книжки,
И последнее, что он увидит,
Будут случайные встревоженные лица,
Случайная каменная стена дома
И повисший на проводах клочок неба,-
Неба,
Опирающегося на те самые деревья,
Которые мы иногда замечаем...
* * *
Л.М
Приходит время сожалений
При полумраке фонарей,
При полумраке озарений
Не узнавать учителей.
Так что-то движется меж нами,
Живет, живет, отговорив,
Зовет любовников своих.
И вся-то жизнь - биенье сердца,
И говор фраз, да плеск вины,
И ночь под лодочкою секса
По слабой речке тишины.
Простимся , позднее творенье
Моих навязчивых щедрот,
Побед унылое паренье,
И утлой нежности полет.
О господи, что движет миром?!
Пока мы слабо говорим,
Что движет образом немилым
И дышит обликом моим.
Затем, что с темного газона
От унизительных утрат
Сметать межвременные зерна
На победительный асфальт.
И все приходит понемногу
И говорит - живи, живи,
Кружи, урчи передо мною
Безумным навыком любви.
Свети на горестный посев,
Фонарь сегодняшней печали,
И пожимай во тьме плечами
И сокрушайся обо всех.
ДМИТРИЮ БОБЫШЕВУ
Пресловутая иголка в не менее достославном стоге,
В городском полумраке, полусвете,
В городском гаме, в плеске и стоне,
Тоненькая песенка смерти.
Верхний свет улиц, верхний свет улиц,
Все рисует нам этот город и эту воду,
И короткий свист у фасадов узких
Вылетающих вверх, вылетающих на свободу...
Девочка-память бредет по городу,
бренчат на ладони монеты,
Мертвые листья кружатся выпавшими рублями,
Под рекламными щитами узкие самолеты взлетают в небо
Как городские птицы над железными кораблями.
Громадный дождь, дождь широких лиц
льется над мартом,
Как в те дни возвращенья, о которых мы не позабыли.
Теперь ты идешь один, идешь один по асфальту,
И на встречу тебе летят блестящие автомобили.
Вот и жизнь проходит, свет над заливом меркнет,
Шелестя платьем, тарахтя каблуками, многоименна,
И ты остаешься с этим народом, с этим городом.
И с этим веком,
Да, один на один, как ты ни есть ребенок.
Девочка-память бредет по городу, наступает вечер,
Льется дождь, и платочек ее-хоть выжми
на белье столетья,
И безумно свистит этот вечный мотив
по середине жизни.
КНИГА
"Пришлите мне книгу
со счастливым концом..."
/Назым Хикмет/
Путешественник, наконец, обретает ночлег.
Честняга блондин расправляется с подлецом.
Крестьянин смотрит на деревья и запирает хлев.
На последней странице книги
Упоминающиеся созвездия капают в тишину,
В закрытые окна, на смеркающиеся ресницы.
...В первой главе деревья
Молча приникли к окну,
И в уснувших больницах больные кричат как птицы
Иногда романы заканчиваются днем.
Ученый открывает окна, закономерность открыв.
Тот путешественник скрывается за холмом,
Остальные герои встречаются в обеденный перерыв.
Экономика стабилизируется,
Социолог отбрасывает сомнения,
У элегантных баров
блестят скромные машины.
Войны окончены.Подрастает поколение,
И каждая женщина может рассчитывать на мужчину.
Блондины излагают разницу
между добром и злом.
Все капитаны отчетливо видят землю.
Глупцы умнеют.
Лгуны перестают лгать.
У подлеца, естественно , ничего не вышло.
...Если в первой главе кто-то продолжает орать,
То в тридцатой это, разумеется же, не слышно.
Сексуальная сдержанность и социальный оптимизм,
Полудетективный сюжет, именуемый - жизнь
...Пришлите мне книгу со счастливым концом!
ИЮЛЬСКОЕ ИНТЕРМЕЦЦО
Девушки, которых мы обнимали
С которыми мы спали,
Приятели, с которыми мы пили,
Родственники, которые нас кормили и все покупали,
Братья и сестры, которых мы так любили,
Знакомые, случайные соседи этажом выше,
Наши однокашники, наши учителя - да, все вместе,
- Почему я их больше не вижу,
Куда они исчезли?
Приближается осень, какая по счету приближается осень,
Новая осень незнакомо шумит в листьях,
Вот опять передо мною проезжают, проходят ночью,
В белом свете дня - красные неизвестные лица.
Неужели все они мертвы, неужели это правда.
Каждый, который любил меня, обнимал, так смеялся,
Неужели я не услышу издали крик брата,
Неужели они ушли,
А я остался?
Здесь один , между старых и новых улиц,
Прохожу один, никого не встречаю больше,
Мне нельзя входить: чистеньких лестниц узость
И чужие квартиры звенят над моей болью.
Ну, звени, звени, новая жизнь над моим плачем,
К новым, каким по счету, любовям привыкать, потерям,
Незнакомым лицам, чужому шуму и к новым платьям,
Ну, звени, звени, закрывай передо мною двери.
Ну, шуми надо мной своим новым, широким флагом,
Тарахти подо мной, отражая мою тень
Своим камнем твердым,
Светлым камнем своим маячь из мрака,
Оставляя меня, оставляя меня моим мертвым.
ПАМЯТНИК ПУШКИНУ
"...И Пушкин падает
в голубоватый колючий снег.."
/Багрицкий/
...И тишина
И более ни слова.
Да еще усталость.
...Свои стихи
Доканчивая кровью,
Они на землю глухо опускались.
Потом глядели медленно и нежно.
Им было дико, холодно
И странно.
Над ними наклонялись безнадежно
Седые доктора и секунданты.
Над ними звезды, вздрагивая,
Пели.
Над ними останавливались ветры..
...Пустой бульвар,
И памятник поэту.
И пение метели.
И голова опущена устало.
...В такую ночь,
Ворочаться в постели
Приятней, чем стоять
На пъедестале.
СОНЕТ К ГЛЕБУ ГОРБОВСКОМУ
Мы не пьяны, мы, кажется, трезвы.
И, вероятно, вправду мы поэты.
Когда, кропая странные сонеты,
Мы говорим со временем на "Вы".
И вот плоды: ракеты, киноленты.
И вот плоды: велеречивый стих.
Рисуй, рисуй, безумное столетье,
Твоих солдат , любовников твоих.
Смакуй их своевременную славу!
Зачем и правда, все-таки - не правда,
Зачем она испытывает нас.
И низкий гений твой переломает ноги,
Чтоб осознать в шестидесятый раз
Итоги странствий, странные итоги.
CОНЕТ
Переживи всех.
Переживи вновь
Словно они - снег,
Пляшущий снег снов.
Переживи углы.
Переживи углом.
Перевяжи узлы
Между добром и злом.
Не переживи миг.
И переживи век.
И переживи крик.
И переживи смех.
И переживи cтих.
И переживи всех.
CТИХОТВОРЕНИЕ О СЛЕПЫХ МУЗЫКАНТАХ
Слепые блуждают ночью.
Ночью намного проще.
Перейти через площадь.
Слепые живут наощупь.
Наощупь,
Трогая мир руками,
Не зная света и тени
И ощущая камни:
Из камня делают стены.
За ними живут мужчины.
Женщины.
Дети.
Деньги.
Поэтому
Несокрушимые
Лучше обойти стены.
А музыка - в них упрется
Музыку поглотят камни.
И музыка умрет в них,
Захватанная руками.
Плохо умирать ночью.
Плохо умирать наощупь.
Так значит слепым - проще.
Cлепой идет через площадь.
ГЛАГОЛЫ
Меня окружают молчаливые глаголы,
Похожие на чужие головы глаголы,
Голодные глаголы, голые глаголы,
Главные глаголы, глухие глаголы.
Глаголы без существительных, глаголы просто.
Глаголы, которые живут в подвалах,
Говорят в подвалах, рождаются в подвалах,
Под несколькими этажами всеобщего оптимизма.
Каждое утро они ходят на работу,
Раствор мешают и камни таскают,
Но, возведя город, возводят не город,
А собственному одиночеству памятники воздвигают.
И уходят, как уходят в чужую память,
Мерно ступая от слова к слову,
Всеми своими тремя временами
Глаголы однажды восходят на Голгофу.
И небо над ними , как птица над погостом
И, словно стоя перед запертой дверью,
Некто стучит, забивая гвозди,
В прошедшее,
в настоящее,
в будущее время.
Никто не придет и не снимет
Стук молотка вечным ритмом станет
Земли гипербола лежит над ними,
Как небо метафор плывет над нами!
ДВА СОНЕТА
1
...............................................
2
Г.П.
Мы снова проживаем у залива
И проплывают облака над нами
И современный тарахтит Везувий:
И оседает пыль по переулкам
И стекла переулков дребезжат.
Когда-нибудь и нас засыплет пеплом.
Так я хотел бы в этот бедный час
Проехать на окраину в трамвае,
Войти в твой дом ,
И если через сотни лет
Придет отряд раскапывать наш город,
Так я хотел бы , чтоб меня нашли
Оставшимся на век в твоих объятьях,
Засыпанного новою золою.
СТИХИ ОБ ИСПАНЦЕ МИГУЭЛИ СЕРВЕНТЕ,
ЕРЕТИКЕ ,СОЖЖЕННОМ КАЛЬВИНИСТАМИ
Истинные случаи никогда не становятся причинами.
Ты счел бы все это, вероятно,лишним.
Вероятно, сейчас
Ты испытываешь безразличие.
Впрочем, он
Не испытывал безразличия,
Ибо от него осталась лишь горстка пепла,
Слежавшегося с миром, с пыльной дорогой,
Слежавшегося с ветром, с большим небом,
В котором он не находил Бога,
Ибо не обращал свой взор к небу.
Земля - она была ему ближе
И он изучал в Сарагосе право человека
И - кровообращение человека в Париже.
Да, он не находил Бога
Ни в себе,
ни в небе,
ни на иконе,
Потому что не отрывал взгляда
От человека и дороги.
Потому что всю жизнь уходил
От погони.
Сын века - он уходил от своего
Века,
Заворачиваясь в плащ
от соглядатаев, голода
и снега.
Человек,
Изучивший потребность и возможность
Человека.
Человек, изучивший человека
для человека
Он так и не обратил свой взор к небу,
Потому что тысяча пятьсот пятьдесят третьем году
В Женеве
Он сгорел между двумя полюсами века:
Между ненавистью человека
И невежеством человека.
ОПИСАНИЕ УТРА
А.Рутштейн
Как вагонетки раскачиваются
Направо и налево,
Как кинолента рассвета
Раскручивается неторопливо,
Как пригородные трамваи
Возникают из-за деревьев
В горизонтальном пейзаже
Предместья и залива, -
Я все это видел,
Я по сей час
Все это вижу:
Их движенье то же,
Остановки их -
Точно те же,
Ниже воды
и пыльной
Травы повыше,
О, как они катятся
По заболоченному побережью
В маленький сон
В маленький свет природы,
Из короткой перспективы
Увеличиваясь, возникая,
Витиеватые автострады
С грузовиками,
с грузовиками,
с грузовиками.
Ты плыви, мой трамвай,
Ты кораблик, кораблик утлый,
Пассажиры твои -
Обобшённые образы утра
В современной песенке
Общественные отношения.
Ты плыви. Ты раскачивай
Фонарики угнетения
В бесконечное утро
И короткие жизни,
К озаренной патриацинскими
Светильниками
метрополитена
Реальной улыбке человеческого автоматизма.
Увези их, маленьких,
Их неправедных и справедливых.
Пусть останутся краски
Лишь коричневая
Да голубая.
Соскочить с трамвая
И бежать к заливу,
бежать к заливу,
В горизонтальном пейзаже
Падая, утопая.
ВОСПОМИНАНИЯ
Белое небо
Кружится надо мной.
Земля серая
Тарахтит у меня под ногами.
Слева деревья, справа
Озеро очередное
С каменистыми берегами,
С деревянными берегами.
Я вытаскиваю, выдергиваю
Ноги из болота,
И солнышко освещает меня
Маленькими лучами.
Полевой сезон
Пятьдесят восьмого года
Уезжаешь:
Это - твоё начало.
Еще жив Добровольский.
Улыбаясь, идет по городу.
В дактелической рифме
Ещё я не разбираюсь.
Полевой сезон
Пятьдесят восьмого года.
Я к белому морю
Медленно пробираюсь.
Реки текут на север.
Ребята - по пояс - по рекам.
Белая ночь над ними
Легонько брезжит.
Я ищу, я делаю из себя
Человека.
И вот мы находим -
Выходим на побережье.
Голубоватый ветер
До нас уже долетает,
Земля переходит в воду
С коротким плеском.
Я опускаю руки
И голову поднимаю
И море ко мне приходит
Цветом своим белесым.
Кого мы помним,
Кого мы сейчас забываем,
Чего мы стоим,
Чего мы ещё не стоим.
Вот мы стоим у моря
И облака проплывают
И наши следы
Затягивает водой.
САД
О, как ты пуст!
В осенней полумгле
Сколь призрачно царит прозрачность сада,
Где листья приближаются к земле
Великим тяготением распада.
О, как ты нем!
Ужель твоя судьба в моей угадывает вызов
И гул плодов, покинувших тебя
Как гул колоколов тебе не близок?
Великий сад!
Даруй моим словам
Стволов круженье, истины круженье,
Где я бреду к изогнутым ветвям
В паденье листьев,
в сумрак вожделенья.
О, как дожить
до будущей весны
Твоим стволам,душе моей печальной,
Когда плоды твои уносят,и только пустота
твоя реальна.
Нет! Уезжать!
Пускай когда-нибудь
Меня возьмут громадные вагоны
Мой дальний путь
и твой высокий путь
Теперь они тождественно огромны.
Прощай, мой сад !
Надолго ль? Навсегда!
Храни в себе молчание рассвета
Великий сад,
роняющий года
На горькую идиллию поэта.
CОНЕТ К ЗЕРКАЛУ
Не осуждая позднего раскаянья
Не искажая истины условной
Ты отражаешь Каина и Авеля
Как-будто отражаешь маски клоуна.
Как-будто все мы только гости поздние,
Как-будто наспех поправляем галстуки,
Как-будто одинаково - погостами
Покончим мы разнообразно-лучшие
Не сознавая собственную зыбкость,
Ты будешь вновь разглядывать улыбки.
И различать за мишурою ценность,
Как за щитом обмана нежность...
О, ощути за суетою цельность
И на обычном циферблате - вечность.
* * *
Ах, улыбнись, ах, улыбнись, во след махни рукой
Недалеко за цинковой рекою
Ах, улыбнись, в оставленных домах,
Я различу на лицах твой взмах.
Не далеко за цинковой рекою
Где стекла дребезжат наперебой,
И в полдень нагреваются мосты,
Тебе уже не покупать цветы.
Ах, улыбнись, в оставленных домах,
Где ты живешь средь вороха бумаг
И запаха увянувших цветов,
Мне не найти оставленных следов.
Я различу на улице твой взмах.
Как хорошо в оставленных домах
Любить одних и находить других.
Из комнат бесконечно дорогих
Любовью умолкающей дыша,
На век уйти куда-нибудь спеша.
Ах, улыбнись, ах, улыбнись, во след махни рукой.
Когда на миг все люди замолчат,
Не далеко за цинковой рекой
Твои шаги на целый мир звучат.
Останься на нагревшемся мосту,
Роняй цветы в ночную пустоту,
Когда река блестит из темноты,
Всю ночь несет в Голландию цветы.
СТУК
Свивает осень в листьях эти гнезда.
Здесь в листьях осень,
Стук тепла,
Плеск веток, стук сквозь день,
Сквозь воздух.
Завернутые листьями тела
Птиц горячи.
Здесь дождь рассвет не косит.
Чужую смерть, ее слова, тот длинный лук, песок
Великих рек, ты говоришь, да, осень, ночь проносит.
Развертываясь им наискосок-
К деревьям осени, их гнездам - мокрым боком -
Здесь вновь рассвет
Приходит с грунтовых аэродромов
Минувших лет. К Якутии тех лет повернут лик:
Да, дважды дрожь до смерти
Твоих друзей, твоих друзей, из гнезд
Негромко выпавших , их дрожь. Вот на рассвете
Здесь тоже дрожь. Ты тронешь ствол.
Здесь гнет
Их гнезда, гнезда, гнезда - стук умерших
О теплую траву. Тебя здесь больше нет,
Их нет.
В свернувшемся листе сухом, на мхе истлевшем
Теперь в тайге один лишь след. О, гнезда, гнезда черные
Гнезда без птиц, гнезда в последний раз,
Так страшен свет ваш. С каждым днем все меньше,
Вот, впереди, смотри, все меньше нас.
Осенний свет свивает эти гнезда.
В последний раз шагнешь на задравшийся мост.
Смотри: кругом стволы.
Ступай, пока не поздно,
Услышав крик из гнезд, услышав крик из гнезд.
ПОСВЯЩЕНИЕ ГЛЕБУ ГОРБОВСКОМУ
Уходишь из любви в яркий солнечный свет безвозвратно.
Слышишь шорох травы вдоль газонов, ведущих обратно.
В теплом облаке дня, в темном вечере зло, полусонно
Лай собаки - сквозь квадратные гнезда газона.
Это трудное время. Мы должны пережить, перегнать эти годы,
С каждым страданьем, забывая былые невзгоды.
И встречая,как новость, эти раны и боль поминутно
Беспокойно вступая в туманное новое утро.
Как стремительна осень в этот год путешествий!
Вдоль белесого неба, чёрно-красных умолкших процессий
Мимо голых деревьев ежечасно проносятся листья,
Ударяясь о камень- мечта урбаниста.
Я хочу переждать, перегнать, пережить это время.
Новый взгляд на окно, опуская ладонь на колени.
И белесое небо, листва, и заката полоска сквозная,
Словно дочь и отец, как-то раньше уходят, я знаю.
Пролетают, проносятся листья вдоль запертых окон.
Пролетают, летят, ударяясь о землю, падают боком
Всё, что видно сейчас при угасшем, померкнувшем свете
Это жизнь, словно дочь и отец, словно дочь и отец,
но не хочется смерти.
Оживи на земле, нет, не можешь, лежи, так и надо.
О, живи на земле, как угодно живи, даже падай
Но придет ешё время - расстанешься с горем и болью
И наступят года без меня с постоянной любовью.
Соскользни по стеклу, словно платье с плеча
как значек поворота
Оглядываясь, как прежде,на долго ль,как прежде, на месте
Не осенней тоской - ожиданьем зимы, несмолкающей песней.
Воротишься на родину.Ну, что же
Гляди вокруг, кому ты ещё нужен,
Кому теперь в друзья ты попадёшь.
Воротишься, купи себе на ужин
Какого-нибудь сладкого вина,
Смотри в окно и думай понемногу,
Во всем твоя вина, одна твоя вина,
И хорошо. Спасибо. Слава Богу.
Как хорошо, что некого винить,
Как хорошо, что ты никем не связан,
Как хорошо, что до смерти любить
Тебя никто на свете не обязан.
Как хорошо, что никогда во тьму
Ничья рука тебя не провожала,
Как хорошо на свете одному
Идти домой с шумящего вокзала.
Как хорошо, на родину спеша,
Поймать себя в словах неоткровенных
И вдруг понять, как медленно душа
Заботится о новых переменах.
* * *
Теперь все чаще чувствую усталость,
Все реже говорю о ней теперь.
О, помыслов души моей кустарность
Веселая и теплая артель!
Каких ты птиц себе изобретаешь,
Кому их даришь или продаешь,
И современным голосом поешь?
Вернись, душа, и перышко мне вынь,
Пускай о славе радио споет нам.
Скажи, душа, как выглядела жизнь,
Как выглядела с птичьего полёта?
Покуда снег, как из небытия,
Кружит по незатейливым карнизам,
Рисуй о смерти улица моя,
А ты, о птица, вскрикивай о жизни,
Вот я иду, где-то ты летишь,
Уже не слыша сетований наших,
Вот я живу, а где-то ты кричишь
И крыльями взволнованными машешь.
ПАМЯТНИК
Поставим памятник
В конце длинной городской улицы
Или в центре широкой городской площади,
Памятник,
Который впишется в любой городской ансамбль,
Потому что будет
Немного конструктивен и очень реалистичен,
Поставим памятник,
Который никому не помешает.
У подножия пьедестала
Мы разобъём клумбу,
А если позволят отцы города,
Небольшой сквер,
И наши дети
Будут жмуриться на толстое
Оранжевое солнце,
Принимая фигуру на пьедестале
За прилизанного мыслителя,
Композитора
Или генерала.
У подножия пъедестала - ручаюсь -
Каждое утро будут появляться цветы
Поставим памятник,
Который никому не помешает.
Поставим памятник,
Мимо которого мы будем спешить на работу,
Около которого
Будут фотографироваться иностранцы,
Ночью
Мы подсветим его снизу прожекторами.
Поставим памятник лжи.
ОДИНОЧЕСТВО
Когда теряет равновесие
Твое сознание усталое,
Когда ступеньки этой лестницы
Уходят из под ног,
Как палуба,
Когда плюет на человечество
Твое ночное одиночество, -
Ты можешь рассуждать о вечности
И сомневаться в непорочности
Идей, гипотез, восприятия
Произведения искусства,
И кстати - самого зачатия
Мадонной
Сына Иисуса.
Но лучше поклоняться данности
С ее глубокими могилами,
Которые потом,
За давностью,
Покажутся такими милыми.
Да, лучше поклоняться данности
С короткими ее дорогами
Которые потом до странности
Покажутся тебе широкими
Покажутся большими, пыльными,
Усеянными компромиссами,
Покажутся большими крыльями,
Покажутся большими птицами.
Да. Лучше поклонятся данности
С убогими ее мерилами,
Которые потом до крайности,
Послужат для тебя перилами,
/Хотя и не особо чистыми/
Удерживающими в равновесии
Твои хромающие истины
На этой выщербленной лестнице.
* * *
"Был светлый небосвод
светлей тех ног
И слиться с темнотою он не мог."
В тот вечер возле нашего огня
Увидели мы черного коня.
Не помню я чернее ничего,
Как уголь были зубы у него.
Он черен был, как ночь, как пустота,
Он черен был от гривы до хвоста.
Но черной по-другому уж была
Спина его, не знавшая седла.
Недвижно он стоял. Казалось спит.
Пугала чернота его копыт.
Он черен был, не чувствовал теней,
Так черен, что не делался темней,
Так черен, как полуночная мгла,
Так черен, как внутри себя игла.
Так черен, как деревья впереди.
Как место между ребрами в груди.
Как яма под землею, где зерно.
Я думаю: внутри у нас черно.
Но все-таки чернел он на глазах!
Была всего лишь полночь на часах.
Он к нам не приближался ни на шаг:
В паху его царил бездонный мрак.
Cпина его была уже не видна,
Не оставалось светлого пятна.
Глаза его блестели как щелчок.
Еще страшнее был его зрачок.
Как будто он был чей-то негатив.
Зачем же он, свой бег остановив,
Меж нами оставался до утра.
Зачем не отходил он от костра,
Зачем он черным воздухом дышал,
Раздавленными сучьями шуршал?
Зачем струил он черный свет из глаз?
Он всадника искал себе средь нас.
ПИСЬМО РИМСКОМУ ДРУГУ ИЗ МАРЦИАЛА
Нынче ветренно, и волны с перехлестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
Чем наряда перемена у подруги.
Дева тешит до известного предела -
Дальше локтя не пойдешь, или колена.
Сколь же радостней, прекраснее вне тела:
Ни объятье невозможно , ни измена!
* * *
Посылаю тебе , Постум,эти книги.
Что в столице? Мягко стелят? Спать не жестко?
Как там Цезарь, чем он занят? Все интриги?
Все интриги, вероятно, да обжорство.
Я сижу в своем саду, горит светильник.
Ни подруги , ни прислуги, ни знакомых.
Вместо слабых мира этого и сильных -
Лишь согласное гуденье насекомых.
* * *
Здесь лежит купец из Азии. Толковым
Был купцом он - деловит, но не заметен.
Умер быстро: лихорадка. По торговым
Он делам сюда приплыл, а не за этим.
Рядом с ним - легионер, под грубым кварцем.
Он в сражениях империю прославил.
Сколько раз могли убить! А умер старцем.
Даже здесь не существует, Постум, правил.
* * *
Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
Но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпало в империи родиться,
Лучше жить в глухой провинции у моря.
И от Цезаря подальше, и от вьюги.
Лебезить не надо, трусить, торопиться.
Говоришь, что все наместники - ворюги?
Но ворюги мне милей, чем кровопийца.
* * *
Этот ливень переждать с тобой , гетера,
Я согласен, но давай-ка без торговли:
Брать сестерций с покрывающего тела -
Все равно, что дранку требовать от кровли.
Протекаю,говоришь? Но где лужа?
Чтобы лужу оставлял я, не бывало.
Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,
Он и будет протекать на покрывало.
* * *
Вот и прожили мы больше половины,
Как сказал мне старый раб перед таверной:
"Мы оглядываясь, видим лишь руины"
Взгляд, конечно , очень варварский, но верный.
Был в горах.Сейчас вожусь с большим букетом.
Разыщу большой кувшин, воды налью им....
Как там в Ливии, мой Постум, - или где ты там?
Неужели до сих пор еще воюем?
* * *
Помнишь,Постум, у наместника сестрица?
Худощавая, но с полными ногами.
Ты с ней спал еще... Недавно стала жрица.
........., Постум, и общается с богами.
Что ж, попьем вина, закусим хлебом.
..............Расскажешь мне известья...
Постелю тебе в саду, под чистым небом
Расскажу, как называются созвездья.
* * *
................ друг твой, любящий сложенье,
................вычитанию заплатит.
Забери из под подушки сбереженья,
Там немного, но на похороны хватит.
Поезжай на вороной своей кобыле
В дом гетер, за городскую нашу стену.
Дай им цену, за которую любили,
Чтоб за ту же и оплакивали цену.
* * *
Зелень лавра, доходящая до дрожи.
Дверь распахнутая, пыльное оконце.
Стул покинутый, оставленное ложе,
Ткань, впитавшая полуденное солнце.
Понт шумит за черной изгородью пиний.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
Март 1972
ПЕСНЯ НЕВИННОСТИ, ОНА ЖЕ - ОПЫТА
"Дитя на облаке узрел я,
оно мне молвило, смеялось ..."
Вильям Блейк
1
Мы хотим играть на лугу в пятнашки,
Не ходить в пальто, а в одной рубашке.
Если вдруг на дворе будет дождь и слякоть,
Мы, готовя уроки, хотим не плакать.
Мы учебники прочтем, вопреки заглавью,
То, что нам приснится и будет явью.
Мы полюбим всех, и в ответ они - нас.
Это самое лучшее: плюс на минус.
Мы в супруги возьмем себе дев с глазами
Дикой лани, а если мы девы сами,
То юношей стройных возьмем в супруги,
И не будем чаять души друг в друге.
Потому что у куклы лицо в улыбке,
Мы смеясь совершим свои ошибки.
И тогда живущие на покое
Мудрецы нам скажут, что жизнь такое.
2
Наши мысли длинней будут с каждым годом.
Мы любую болезнь победим ходом.
Наши окна занавешены будут тюлем.
А не забраны черной решеткой тюрем.
Мы с приятной работы вернемся рано.
Мы глаза не спустим в кино с экрана.
Мы тяжелые броши приколем к платьям.
Если кто без денег , то мы заплатим.
Мы построим судно с винтом и паром,
Целиком из железа и с полным баром.
Мы взойдем на борт и получим визу,
И увидим Акрополь и Мону Лизу.
Потому что число континентов в мире
С временами года, числом четыре,
Перемножив, и баки залив горючим ,
Двадцать мест, поехать куда получим.
3
Соловей будет петь нам в зеленой чаще.
Мы не будем думать о смерти чаще,
Чем ворона в виду огородных пугал.
Согрешив мы сами встанем в угол.
Нашу старость мы встретим в глубоком кресле,
В окружении внуков и внучек. Если
Их не будет, дадут посмотреть соседи
В телевизоре гибель шпионской сети.
Как нас учат книги, друзья, эпоха:
Завтра не может быть так же плохо,
Как вчера, и словно сие писати
В .......... следует нам ...........
Потому что душа существует в теле,
Жизнь будет лучше, чем мы хотели,
Мы пирог свой зажарим на чистом сале,
Ибо так вкусно: нам так сказали.
"Внемлите глас певца!"
Вильям Блейк
1
Мы не пьем вина на краю деревни.
Мы не ладим себя в женихи царевне.
Мы в густые щи не макаем лапоть.
Нам смеяться стыдно и скучно плакать.
Мы дугу не гнем пополам с медведем.
Мы на сером волке вперед не едем,
И ему не встать , уколовшись шприцем
Или оземь грянувшись, стройным принцем.
Зная медные трубы мы в них не трубим.
Мы не любим подобных себе, не любим
Тех, кто сделан из другого теста.
Нам не нравиться время, но чаще место.
Потому что север далек от юга,
Наши мысли цепляются друг за друга.
Когда меркнет солнце, мы свет включаем,
Завершая вечер грузинским чаем.
2
Мы не видим всходов из наших пашен
Нам судья противен, а защитник страшен.
Нам дороже свайка , чем матч столетья.
Дайте нам обед и компот на третье.
Нам звезда во лбу, что слеза в подушке.
Мы боимся короны во лбу лягушки,
Бородавок на пальцах и прочей мрази.
Подарите нам тюбик хорошей мази.
Нам приятней глупость, чем хитрость лисья,
Мы не знаем зачем на деревьях листья.
И когда их срывает бурей до срока,
Ничего не чувствуешь, кроме шока.
Потому что тепло переходит в холод,
Наш пиджак зашит, а тулуп проколот.
Не рассудок наш, а глаза ослабли,
Чтоб искать отличье орла от цапли.
3
Мы не боимся смерти, посмертной казни.
Нам знаком при жизни предмет боязни:
Пустота вероятней и хуже ада.
Мы не знаем кому сказать: "Не надо!"
Наши жизни, как строчки, достигли точки.
В изголовьи дочки в ночной сорочке
Или сына в майке не встать нам с нами.
Наша тень длиннее, чем тень перед нами.
То не колокол бьет над угрюмым вечем!
Мы уходим во тьму, где светить нам нечем.
Мы спускаем флаги, жжем бумаги.
Дайте нам припасть напоследок к фляге.
Почему так вышло? И будет ложью
На характер свалить или на волю Божью.
Разве должно было быть иначе?
Мы платим за всех, и не надо сдачи.
1972г.
НАБРОСОК
Холуй трясется. Раб хохочет.
Палач свою секиру точит.
Тиран кромсает каплуна.
Сверкает зимняя луна.
Cе вид Отечества. Гравюра.
На лежаке Солдат и Дура.
Старуха чешет мертвый бок.
Се вид Отечества. Лубок.
Собака лает, ветер носит.
Борис у Глеба в морду просит.
Кружатся пары на балу.
В прихожей - куча на полу.
Луна сверкает , зренье муча.
Под ней, как мозг отдельный, туча ....
Пускай художник, паразит,
Другой пейзаж изобразит.
1971-й год
Птица уже не влетает в форточку,
Девица, как зверь, защищает кофточку.
Поскользнувшись о вишневую косточку,
Я не падаю: сила трения
Возрастает с падением скорости.
Сердце скачет, как белка в хворосте
Ребер. И горло поет о возрасте.
Это уже старение.
Старение. Здравствуй, мое старение.
Крови медленное струение.
Некогда стройное ног строение
Мучает зрение. Я заранее
Область своих ощущений пятую
Обувь скидывая, спасаю ватою
Всякий, кто мимо идет с лопатою,
Ныне объект внимания.
Правильно! Тело в страстях раскаялось.
Зря оно пело, рыдало, скалилось.
В полости рта не уступит кариес
Греции древней, по крайней мере.
Смрадно дыша и треща суставами
Пачкаю зеркало. Речь о саване
Еще не идет. Но уже те самые,
Что тебя вынесут, входят в двери.
Здравствуй, младое и незнакомое
Племя! Жужжащее, как насекомое,
Время нашло, наконец, искомое
Лакомство в твердом моем затылке.
В мыслях разброд и разгром на темени.
Точно царица - Ивана в тереме,
Чую дыхание смертной темени
Фибрами всеми я жмусь к подстилке.
Боязно! То-то и есть, что боязно.
Даже когда все колеса поезда
Прокатятся с грохотом ниже пояса,
Не замирает полет фантазии.
Точно рассеянный взор отличника,
Не отличая очки от лифчика,
Боль близорука, а смерть расплывчата,
Как очертания Азии.
Все,что я мог потерять, утрачено
Начисто. Но достиг я начерно
Все, чего было достичь назначено.
Даже кукушки в ночи звучания
Трогает мало - пусть жизнь оболгана
Или оправдана им на долго,но
Старение есть отрастание органа
Слуха, рассчитанного на молчание.
Старение! В теле все больше смертного
То есть ненужного жизни. С медного
Лба исчезает сияние местного
Света. И черный прожектор в полдень
Мне заливает глазные впадины.
Силы из мышц у меня украдены.
Но не ищу себе перекладины:
Совестно браться за труд Господен.
Впрочем , дело , должно быть, в трусости.
В страхе . В технической акта трудности
Это - влияние грядущей трупности:
Всякий распад начинается с воли,
Минимум коей - основа статики.
Так я учил, сидя в школьном садике.
Ой, отойдите, друзья-касатики!
Дайте выйти во чисто поле!
Я был как все. То есть жил похожею
Жизнью. С цветами входил в прихожею.
Пил. Валял дурака под кожею,
Брал, что давали. Душа не зарилась
Не на своё. Обладая опорою,
Строил рычаг. И пространству в пору я
Звук извлекал, дуя в дудку полую.
Что бы такое сказать под занавес?!
Слушайте, дружина, враги и братия!
Всё, что творил я, творил не ради я
Слезы в эпоху кино и радио,
Но не ради речи родной,словесности.
За каковое реченье - жречество
/Сказано ж доктору: сам пусть лечится/
Чаши лишились в пиру Отечества,
Нынче стою в незнакомой местности.
Ветренно. Сыро, темно и ветренно.
Полночь швыряет листву и ветви на
Кровлю. Можно сказать уверенно:
Здесь исключаю я дни, теряя
Волосы, зубы, глаголы, суффиксы,
Черпая кошкой, что шлемом суздальским,
Из океана волну, чтобы сузился.
Хрупай рыбу, пускай сырая.
Cтарение! Возраст успеха, знание
Правды. Изнанки её. Изгнания.
Воли. Ни против её, ни за неё
Я ничего не имею. Коли ж
Переборщит - возоплю: нелепица
Сдерживать чувства. Покамест - терпится.
Ежели что-то во мне и теплится,
Это не разум, а кровь всего лишь.
Данная песня не вопль отчаянья.
Это - следствие одичания.
Это - точней - первый крик отчаянья,
Царствие чьё представляю суммою
Звуков, исторгнутых прежде мокрою,
Затвердевшей нынче в мёртвую
Как бы натуру гортанью твердую.
Это и к лучшему. Так я думаю.
Вот сие то, о чем я глаголю:
О превращении тела в голую
Вещь! Ни горе не гляжу, ни долу я,
Но в пустоту, чем её не высветили.
Это к лучшему. Чувство ужаса
Вещи не свойственно. Так что лужица
Подле вещи не обнаружится,
Даже если вещица при смерти.
Точно Тезей из пещеры Миноса,
Выйдя на воздух и шкуру вынеся,
Не горизонт вижу я - знак минуса
К прожитой жизни. Острей, чем меча
Лезвие это, и им отрезана
Лучшая часть. Так вино от трезвого
Прочь убирают, и соль от пресного.
Хочется плакать. Но плакать нечем.
Бей в барабан о своём доверии
К ножницам, в коих судьба материи
Скрыта. Только размер потери и
Делает смертного равным Богу.
/Это суждение стоит галочки
даже в виду обнажённой парочки/
Бей в барабан пока держишь палочки
С тенью своей маршируя в ногу!
18.09.82
В ОЗЕРНОМ КРАЮ
В те времена, в стране зубных врачей,
Чьи дочери выписывают вещи
Из Лондона, чьи стиснутые клещи
Вздымают вверх на знамени ничей
Зуб Мудрости, для, прячущей во рту,
Развалины почище Парфенона,
Шпион, лазутчик, пятая колонна
Гнилой цивилизации - в быту
Профессор красноречия - я жил
В колледже возле Главного из Пресных
Озер, куда из водорослей местных
Был призван для вытягиванья жил.
Всё то, что я писал в те времена,
Сводилось неизбежно к многоточию.
Я падал, не расстёгиваясь, на
Постель свою. И ежели я ночью
Отыскивал звезду на потолке,
Она, согласно правилам сгоранья,
Сбегала на подушку по щеке
Быстрей, чем я загадывал желанье.
1972
НА СМЕРТЬ ДРУГА
Имя реку тебе - потому что не станет за труд
Из-под камня тебя раздобыть - от меня, анонима,
Как по тем же делам: потому, что и с камня сотрут,
Так и в силу того, что я свержу, и, камня помимо
Чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса -
На эзоповой фене в отечество белых головок.
Где на ощупь и слух наколол ты свои полюса
В мокром космосе злых корольков и визгливых сидовок.
Имя реку, тебе, сыну вдовой кондукторши от
То ли Духа святого, то ли поднятой пыли дворовой,
Похитителю книг, сочинителю лучшей из од
На паденье А.С. в кружева и к ногам Гончаровой,
Слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы,
Обожателю змей в колонаде жандармской кирзы,
Одинокому сердцу и телу бессчетных постелей-
Да лежится тебе, как в большом оренбургском платке,
В нашей бурой земле, мелких труб проходимцу и дыма,
Понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,
И замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима.
Может лучшей нам нету калитки в Ничто.
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучше не надо,
Вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто.
Чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно кто-то трубит на верху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный протяжный поклон
С берегов неизвестно каких.Да тебе и не важно.
1973
ПОЛДЕНЬ В КОМНАТЕ
Полдень в комнате.Тот покой,
Когда наяву как во
Сне, пошевелив рукой,
Не изменить ни чего.
Свет проникает в окна, слепя.
Солнце, войдя в зенит,
Луч кладет на паркет , себя
Этим деревенит.
Пыль, осевшая на порах скул.
Калорифер картав.
Тело, застыв, продлевает стул,
Выглядит как кентавр.
2
Вспять оглянувшиеся : тень, затмив
Профиль, чье ремесло
Затвердевать, уточняет миф
Повторяя число
Членов. Их переход от слов
К цифрам не удивит.
Глаз переводит, моргнув, число в
Несовершенный вид.
Воздух, в котором ни встать, ни сесть,
Ни, тем более, лечь,
Воспринимает 4 , 6,
3 лучше, чем речь.
3
Я родился в большой стране,
В устье реки. Зимой
Она всегда замерзала.Мне
Не вернуться домой.
Там ,заглядевшись на девку, "ах"
Произносит корнет.
В цифрах есть нечто, чего в словах,
Даже крикнув их, нет.
Птица щебечет, из-за рубежа,
Вернувшись в свое гнездо.
Муха бьется в стекле, жужжа
Как 80 , или 100 .
4
Там был город, где благодаря
Точности перспектив
Было вдогонку броситься зря,
Что-нибудь упустив...
Мост под замерзшей рекой уже
Сталью своих хрящей
Мысли рождал о другой зиме.
Т.Е. зиме вещей.
7
Твердые вещи всегда тверды
В некоторых пределах.Свет
Им сообщает углы, черты,
В сумерках -силуэт.
Взвившись из воздуха, то есть из
Небытия, рука
Гладит поверхность предмета - и с
Легкостью мотылька
Чувство реальности и т.д.
Пряча в пыльной горсти,
Возвращаемся в воздух, где
Твердого не найти ...
8
Там были комнаты.Их размер
Порождал ералаш.
От чего потолок, в чей мел
Взор устремлялся ваш,
Только выигрывал. Зеркала
Копили там до темна пыль,
Осевшую,как зола
Горкуланума, на
Обитателей, стопки книг,
Стулья: в окне - слюда
Инея. То , что случилось в них,
Случалось в них навсегда.
9
В будущем цифры рассеют мрак.
Цифры не умира.
Только меняют порядок,как
Телефонные номера.
Сон их, вечным пером привит
К речи, расширит рот,
Удлинит алфавит:
Либо наоборот.
Что будет выглядеть, как мечтой
Взысканная земля
Синий , режущей глаз чертой-
Горизонтом нуля.
10
Или - как город, чья красота,
Неповторимость чья
Отражением своим сыта,
Как Нарцисс у ручья.
Так размножается камень, вещь,
Воздух. Так зрелый муж,
Осознавший свой жуткий вес,
Не избегает луж.
Так отчаянно по лицу
Памяти пятерней скребя,
Ваше сегодня, под стать слепцу,
Опознает себя.
11
Все, что я говорю, могло
Быть сказано про меня.
Я - лишь действующее стекло,
Отражение дня.
Я готов говорить точь в точь
Коридор, календарь,
Комнату в полдень, число и проч.-
Пишу для взгляда в даль.
Так сильнее, чем детский визг,
Вас терзает мотив,
Что издает грамофонный диск,
Двигаться прекратив.
12
В будущем, суть в амальгаме, суть
В отраженном вчера
В столбике будет падать ртуть,
Летом жужжит пчела.
Там будут площади с эхом, в сто
Превосходящим раз
Звук.Что только повторит то,
Что обнаружит глаз.
Я не умру, когда час придет.
Но посредством ногтя
С амальгамы меня сотрет
Какое-нибудь дитя.
Знай, что более мясо, плоть
Искренний звук , разгон
Мысли ничто не повторит,-
Хоть наплоди легион.
Но, как звезда через тыщу лет,
Ненужная никому,
Что не источает свет,
Как поглощает тьму,-
Следуя дальше, чем тело, взгляд
Глаз, уходя вперед,
Станет назад посылать подряд
Все, что в себя вберет.
НОВЫЙ ЖЮЛЬ ВЕРН
Безупречная линия горизонта, без какого-либо изъяна
Корвет разрезает волны профилем Ференца Листа.
Поскрипывают канаты. Голая обезьяна
С криком выскакивает из кабины натуралиста.
Рядом плывут дельфины. Как однажды заметил кто-то
Только бутылки в баре хорошо переносят качку.
Ветер относит в сторону окончание анекдота,
И капитан бросается с кулаками на мачту.
Порой из кают-компании раздаются аккорды последней вещицы Брамса
Штурман играет циркулем, задумавшись над прямой
Линией курса. И синеющее впереди пространство
Смешивается в подзорной трубе с оставшимся за кормой.
2
Пассажир отличается от матроса
Шорохом шелкового белья,
Условиями питания и жилья,
Повторением какого-нибудь бессмыленного вопроса.
Матрос отличается от лейтенанта
Отсутствием эполет,
Количеством лент, нервами,
Перекрученными на манер каната.
Лейтенант отличается от капитана
Нашивками, выражением глаз,
Фотокарточкой Бланш или Франсуаз,
Чтением "Критики чистого разума", Мопасана и "Капитала" .
Капитан отличается от Адмиралтейства
динокими мыслями о себе,
Отвращением к синеве,
Воспоминаниями о длинном уик-энде,
Проведенном в имении тестя.
И только корабль не отличается от корабля.
Переваливаясь на волнах, корабль
Выглядит одновременно как дерево и журавль,
Из-под ног которых ушла земля.
3
Разговоры в кают-компании.
"Конечно, эрцгерцог - монстр!
Но если как следует разобраться,
Нельзя не признать за ним некоторых заслуг..."
"Рабы обслуживают господ, господа обслуживают рабство...
Какой-то порочный круг"."Нет, спасательный круг."
"Восхитительный херес"."Я всю ночь не могла уснуть."
"Это жуткое солнце: я сожгла себе плечи."
"...а если открылась течь. Я читал, что бывают течи.
Представьте себе, что открылась течь,и мы стали тонуть!
Вам случалось тонуть, лейтенант?"
"Никогда, но акула меня кусала."
"Да, любопытно...но представьте, что течь...
И представьте себе..."
"Что ж, может это заставит подняться на палубу."
4
Разговоры на палубе.
"Я, профессор, тоже в молодости мечтал
Открыть какой-нибудь остров, зверушку или бациллу."
"И что же вам помешало?" "Наука мне не под силу.
И потом - тити - мити." "Простите." "Э - э...презренный
человек, он есть кто. Он вообще комар."
"Вольдемар, перестаньте! Вы кусаетесь, Вольдемар!
Не забывайте, что я ..." "Простите меня, кузина!"
"Слышишь, кореш." "Чего." "Чего это там,в дали."
"Где." "Да справа по борту."
"Не вижу." "Вон там." "Ах, это."
"Вроде бы кит. Завернуть не найдется." "Не-а, одна газета."
"Но оно увеличивается! Смотрите! Оно увели..."
5
Море гораздо разнообразнее суши.
Интереснее, чем что-либо.
Изнутри, как и снаружи. Рыба
Интереснее груши.
На земле существует четыре стены и крыша.
Мы боимся волка или медведя.
Медведя, однако, меньше, и зовем его "Миша".
А если хватает воображения - "Федя".
Ничего подобного не происходит в море.
Кита в его первозданном, диком
Виде не трогает имя Боря.
Лучше его звать Диком.
Море полно сюрпризов, некоторые неприятны.
Многим из них не отыскать причины:
Не свалить на Луну перечисляя пятна,
Ни на злую волю женщины или мужчины.
Кровь у жителей моря холодней, чем у нас: их жуткий
Вид леденит нашу кровь даже в рыбной лавке.
Если б Дарвин туда нырнул,мы б не знали "закона джунглей".
Или внесли бы в оный поправки.
6
"Капитан, в этих местах затонул"Черный Принц"
При невыясненных обстоятельствах." "Штурман Бенц!"
"Ступайте в свою каюту и хорошенько проспитесь."
"В этих местах затонул так же русский "Витязь".
"Штурман Бенц!Вы думаете, что я
Шучу. При невыясненных обстоя..."
Неукоснительно двигается корвет.
За кормой - Европа, Азия, Африка: Старый и Новый Свет.
Каждый парус выглядит в профиль как знак вопроса.
И пространство хранит ответ.
7
"Ирина!" "Я слушаю." "Взгляни-ка сюда, Ирина."
"Я же сплю."
" Все равно.Посмотри-ка , что это там" "Да где?"
"В иллюминаторе." "Это ... Это, по-моему субмарина."
"Но оно извивается!" "Ну, что из того. В воде
Все извивается." "Ирина!" "Куда ты тащишь меня. Я раздета!"
"Ну, гляжу.Извивается .... но ведь это ....это....
Это гигантский спрут!..И он лезет к нам, Николай!..."
8
Море внешне безжизненно, но оно
Полно чудовищной жизни, которую не дано
Постичь, пока не пойдешь на дно.
Что порой подтверждается сетью, тралом.
Либо пляской волн, отражающих как бы в вялом
Зеркале творящееся под одеялом.
Находясь на поверхности, человек может быстро плыть.
Под водой , однако, он умеряет прыть.
Внезапно он хочет пить.
Там под водой, с пересохшей глоткой,
Жизнь представляется вдруг короткой.
Под водой человек может быть лишь подводной лодкой.
Изо рта вырываются пузыри,
В глазах возникает эквивалент зари.
В ушах раздается бесстрастный голос, считающий:
раз, два, три ....
9
Дорогая Бланш, пишу тебе, сидя внутри гигантского
осьминога.
Чудо, но письменные принадлежности и твоя фотокарточка
уцелели
Сыро и душно. Тем не менее не одиноко.
Рядом сидят два дикаря и играют на укулеле.
Главное, что темно. Когда напрягаю зрение,
Различаю какие-то арки и своды. Сильно звенит в ушах.
Постараюсь исследовать систему пищеварения.
Это - единственный путь к свободе. Целую. Твой верный Жак.
Вероятно так было в утробе... Но спасибо и за осьминога.
Ибо мог бы пойти просто на дно, либо попасть к акуле.
Всё ещё в поисках. Дикари, увы, не подмога:
О чём я их не спрошу, слышу странное "хили-хули"
Вокруг бесконечные,скользкие, вьющиеся тоннели.
Какая-то загадочная, переплетающаяся система.
Вероятно, я брежу.Но вчера на панели
Мне попался некто, назвавшийся капитаном Немо.
"Снова Немо. Пригласил меня в гости. Я
Пошёл. Говорит, что он вырастил этого осьминога.
Как протест против общества. Раньше была семья,
Но жена и т.д. И ему ничего иного
Не осталось. Говорит, что мир потонул во зле.
Осьминог /сокращенно Ося/ карает жестокосердие
И гордыню,воцарившиеся на земле."
"Обещал, что если останусь, то обрету бессмертие."
Вторник. Ужинал у Немо. Было вино, икра.
/С "Принца" и с "Витязя"/. Дикари подавали, скаля
Зубы. Обсуждали начатую вчера
Тему бессмертия, "Мысли" Паскаля, последнюю вещь
в "Ла Скала"
Представь себе, вечер, свечи. Со всех сторон осьминог.
Немо с его бородой и с глазами, голубыми, как у младенца
Сердце сжимается, как подумаешь, как он тут одинок..."
Здесь обрываются письма к Бланш де Ларю от лейтенанта Бенца.
10
Когда корабль не приходит в определённый порт
Ни в назначенный срок, ни позже,
Директор компании произносит:"Чёрт!"
Адмиралтейство:"Боже!"
Оба не правы. Но откуда нам знать о том,
Что приключилось. Ведь не попросишь чайку,
Ни акулу, с её набитым ртом,
Не направишь овчарку
По следу. И какие вообще следы
В океане. Ведь это сущий
Бред. Ещё одно торжество воды
В состязании с сушей.
В океане все происходит вдруг.
Но потом еще долго волна теребит скитальцев:
Доски, обломки мачты, спасательный круг.
Всё без отпечатков пальцев.
И потом наступает осень, за ней - зима.
Сильно дует сирокко. Лучшего адвоката
Молчаливые волны могут свести с ума
Красотою заката.
И становится ясно, что нечего вопрошать
Ни пространством горла, ни с помощью радиозонда
Синюю рябь, продолжающую улучшать
Линию горизонта.
Что-то мелькает в газетах, толкующих так и сяк
Факты, которых, собственно кот наплакал.
Женщина в чем-то коричневом хватается за косяк.
И оседает на пол.
Горизонт улучшился. В воздухе соль и йод.
Вдалеке на волне покачивается какой-то
Безымянный предмет, и колокол глухо бьёт
В помещении Ллойда.
1977 "Вестник русского христианского
движения" 122
ГОРЕНИЕ
Зимний вечер. Дрова,
охваченные огнем -
как женская голова
ветренным ясным днем.
Как золотится прядь,
слепотою грозя!
С лица ее не убрать.
И к лучшему, что нельзя.
Не провести пробор,
гребнем не разделить:
может открыться взор,
способный испепелить.
Я всматриваюсь в огонь.
На языке огня
раздается "Не тронь"
и вспыхивает "меня!"
От этого - горячо.
Я слышу сквозь хруст в кости
захлебывающееся "еще!"
и бешеное "пусти!"
Пылай, пылай предо мной,
рваное, как блатной,
как безумный портной,
пламя еще одной
зимы! Я узнаю
патлы твои. Твою
завивку. В конце концов -
раскаленность щипцов!
Ты та же, какой была
прежде. Тебе не впрок
раздевшийся до гола,
скинувший все швырок.
Только одной тебе
свойственно, вещь губя,
приравниванье к судьбе
сжигаемого - себя!
Впивающееся в нутро,
взвивающееся вовне,
наряженное пестро,
мы снова наедине!
Это твой жар, твой пыл!
Не отпирайся! Я
твой почерк не позабыл,
обугленные края.
Как не скрывай черты,
но предаст тебя суть,
ибо никто, как ты,
не умел захлеснуть,
выдохнуться, воспрять,
метнуться наперерез.
Назарею б та страсть,
воистину бы воскрес!
Пылай, полыхай, греши,
захлебывайся собой.
Как менада пляши
с закушенною губой.
Вой, трепещи, тряси
вволю плечом худым.
Тот, кто вверху еси,
да глотает твой дым!
Так рвутся, треща, шелка
обнажая места.
То промелькнет щека,
то полыхнут уста.
Так рушатся корпуса,
так из развалин икр
прядают, небеса
вызвездив, сонмы искр.
Ты та же, какой была.
От судьбы, от жилья
после тебя - зола,
тусклые уголья,
холод, рассвет, снежок,
пляска замерзших розг.
И как сплошной ожог -
не удержавший мозг.
1981
* * *
То не Муза воды набирает в рот.
То, должно, крепкий сон молодца берет.
И махнувшая вслед голубым платком
наезжает на грудь паровым катком.
И не встать ни раком, ни так словам,
как назад в осиновый строй дровам.
И глазами по наволочке лицо
растекается, как по сковороде яйцо.
Горячей ли тебе под сукном шести
одеял в том садке, где - Господь прости -
точно рыба - воздух, сырой губой
я хватал что было тогда тобой?
Я бы заячьи уши пришил к лицу,
наглотался б в лесах за тебя свинцу,
но и в черном пруду из дурных коряг
я бы всплыл пред тобой, как не смог "Варяг".
Но, видать, не судьба, и года не те.
И уже седина стыдно молвить где.
Больше длинных жил, чем для них кровей,
да и мысли мертвых кустов кривей.
Навсегда расстаемся с тобой, дружок.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него, и потом сотри.
1980
* * *
Я был только тем, чего
ты касалась ладонью,
над чем в глухую, воронью
ночь склоняла чело.
Я был лишь тем, что ты
там, внизу, различала:
смутный облик сначала,
много позже - черты.
Это ты, горяча,
ошую, одесную
раковину ушную
мне творила, шепча.
Это ты, теребя
штору, в сырую полость
рта вложила мне голос,
окликавший тебя.
Я был попросту слеп.
Ты, возникая, прячась,
даровала мне зрячесть.
Так оставляют след.
Так творятся миры.
Так, сотворив, их часто
оставляют вращаться,
расточая дары.
Так, бросаем то в жар,
то в холод, то в свет, то в темень,
в мирозданьи потерян,
кружится шар.
1981
СИДЯ В ТЕНИ
I
Ветренный летний день.
Прижавшееся к стене
дерево и его тень.
И тень интересней мне.
Тропа, получив плетей,
убегает к пруду.
Я смотрю на детей,
бегающих в саду.
II
Свирепость их резвых игр,
их безутешный плач
смутили б грядущий мир,
если бы он был зряч.
Но порок слепоты
время приобрело
в результате лапты,
в которую нам везло.
III
Остекленелый кирпич
царапает голубой
купол как паралич
нашей мечты собой
пространство одушевить;
внешность этих громад
может вас пришибить,
мозгу поставить мат.
IV
Новый пчелиный рой
эти улья займет,
производя живой,
электрический мед.
Дети вытеснят нас
в пригородные сады
памяти - тешить глаз
формами пустоты.
V
Природа научит их
тому, что сама в нужде
зазубрила, как стих:
времени и т.д.
Они снабдят цифру "1ОО"
завитками плюща,
если не вечность, то
постоянство ища.
VI
Ежедневная ложь
и жужжание мух
будут им невтерпеж,
но разовьют их слух.
Зуб отличит им медь
от серебра. Листва
их научит шуметь
голосом большинства.
VII
После нас - не потоп,
где довольно весла,
но наважденье толп,
множественного числа.
Пусть торжество икры
над рыбой еще не грех,
но ангелы - не комары,
и их не хватит на всех.
VIII
Ветренный летний день.
Запахи нечистот
затмевают сирень.
Брюзжа, я брюзжу как тот,
кому застать повезло
уходящий во тьму
мир, где делая зло,
мы знали еще - кому.
IX
Ветренный летний день.
Сад. Отдаленный рев
полицейских сирен,
как грядущее слов.
Птицы клюют из урн
мусор взамен пшена.
Голова, как Сатурн,
болью окружена.
X
Чем искреннее певец,
тем все реже, увы,
давешний бубенец
вибрирует от любви.
Пробовавшая огонь,
трогавшая топор,
сильно вспотев, ладонь
не потреплет вихор.
XI
Это - не страх ножа
или новых тенет,
но того рубежа,
за каковым нас нет.
Так способен Луны
снимок насторожить:
жизнь, как меру длины,
не к чему приложить.
XII
Тысячелетье и век
сами идут к концу,
чтоб никто не прибег
к бомбе или к свинцу.
Дело столь многих рук
гибнет не от меча,
но от дешевых брюк,
скинутых сгоряча.
XIII
Будущее черно,
но от людей, а не
оттого, что оно
черным кажется мне.
Как бы беря взаймы,
дети уже сейчас
видят не то, что мы;
безусловно не нас.
XIV
Взор их неуловим.
Жилистый сорванец,
уличный херувим,
впившийся в леденец,
из рогатки в саду
целясь по воробью,
не думает - "попаду",
но убежден - "убью".
XV
Всякая зоркость суть
знак сиротства вещей,
не получивших грудь.
Апофеоз прыщей
вооружен зрачком,
вписываясь в чей круг,
видимый мир - ничком
и стоймя - близорук.
XVI
Данный эффект - порок
только пространства, впрок
не запасшего клок.
Так глядит в потолок
падающий в кровать;
либо - лишенный сна -
он же, чего скрывать,
забирается на.
XVII
Эта песнь без конца
есть результат родства,
серенада отца,
ария меньшинства,
петая сумме тел,
в просторечьи - толпе,
наводнившей партер
под занавес и т.п.
XVIII
Ветреный летний день.
Детская беготня.
Дерево и его тень,
упавшая на меня.
Рваные хлопья туч.
Звонкий от оплеух
пруд. И отвесный луч
- как липучка для мух.
XIX
Впитывая свой сок,
пачкая куст, тетрадь,
множась, точно песок,
в который легко играть,
дети смотрят в ту даль,
куда, точно грош в горсти,
зеркало, что Стендаль
брал с собой, не внести.
XX
Наши развив черты,
ухватки и голоса
(знак большой нищеты
природы на чудеса),
выпятив челюсть, зоб,
дети их исказят
собственной злостью - чтоб
не отступить назад.
XXI
Так двигаются вперед,
за горизонт, за грань.
Так, продолжая род,
предает себя ткань.
Так, подмешавши дробь
в ноль, в лейкоциты - грязь,
предает себя кровь,
свертыванья страшась.
XXII
В этом и есть, видать,
роль материи во
времени - передать
все во власть ничего,
чтоб заселить верто-
град голубой мечты,
разменявши ничто
на собственные черты.
XXIII
Так в пустыне шатру
слышится тамбурин.
Так впопыхах икру
мечут в ультрамарин.
Так марают листы
запятая, словцо.
Так говорят "лишь ты",
заглядывая в лицо.
июнь, 1983
* * *
Точка всегда обозримей в конце прямой.
Веко хватает пространство, как воздух - жабра.
Изо рта, сказавшего все, кроме "Боже мой",
вырывается с шумом абракадабра.
Вычитанье, начавшееся с юлы
и т.п., подбирается к внешним данным;
паутиной окованные углы
придают сходство комнате с чемоданом.
Дальше ехать некуда. Дальше не
отличить златоуста от златоротца.
И будильник так тикает в тишине,
точно дом через десять минут взорвется.
К УРАНИИ
И.К.
У всего есть предел: в том числе, у печали.
Взгляд застревает в окне, точно лист - в ограде.
Можно налить воды. Позвенеть ключами.
Одиночество есть человек в квадрате.
Так дромадер нюхает, морщась, рельсы.
Пустота раздвигается, как портьера.
Да и что вообще есть пространство, если
не отсутствие в каждой точке тела?
Оттого-то Урания старше Клио.
Днем, и при свете слепых коптилок,
видишь: она ничего не скрыла
и, глядя на глобус, глядишь в затылок.
Вон они, те леса, где полно черники,
реки, где ловят рукой белугу,
либо - город, в чьей телефонной книге
ты уже не числишься. Дальше, к югу,
то-есть к юго-востоку, коричневеют горы,
бродят в осоке лошади-пржевали;
лица желтеют. А дальше - плывут линкоры,
и простор голубеет, как белье с кружевами.
ЖИЗНЬ В РАССЕЯННОМ СВЕТЕ
* * *
Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве.
В эту пору - разгул Пинкертонам,
и себя настигаешь в любом естестве
по небрежности оттиска в оном.
За такие открытья не требуют мзды;
тишина по всему околотку.
Сколько света набилось в осколок звезды,
на ночь глядя! как беженцев в лодку.
Не ослепни, смотри! Ты и сам сирота,
отщепенец, стервец, вне закона.
За душой, как ни шарь, ни черта. Изо рта -
пар клубами, как профиль дракона.
Помолись лучше вслух, как второй Назорей,
за бредущих с дарами в обеих
половинках земли самозванных царей
и за всех детей в колыбелях.
* * *
Ночь, одержимая белизной
кожи. От ветреной резеды,
ставень царапающей, до резной
мелко вздрагивающей звезды,
ночь, всеми фибрами трепеща
как насекомое, льнет, черна,
к лампе, чья выпуклость горяча,
хотя абсолютно отключена.
Спи. Во все двадцать пять свечей,
добыча сонной белиберды,
сумевшая не растерять лучей,
преломившихся о твои черты,
ты тускло светишься изнутри,
покуда, губами припав к плечу,
я, точно книгу читая при
тебе, сезам по складам шепчу.
МУХА
I
Пока ты пела, осень наступила.
Лучина печку растопила.
Пока ты пела и летала,
похолодало.
Теперь ты медленно ползешь по глади
замызганной плиты, не глядя
туда, откуда ты взялась в апреле.
теперь ты еле
передвигаешься. И ничего не стоит
убить тебя. Но, как историк,
смерть для которого скучней, чем мука,
я медлю, муха.
II
Пока ты пела и летала, листья
попадали. И легче литься
воде на землю, чтоб назад из лужи
воззриться вчуже.
А ты совсем, видать, ослепла. Можно
представить цвет крупинки мозга,
померкшей от твоей, брусчатке
сродни, сетчатки,
и содрогнуться. Но тебя, пожалуй,
устраивает дух лежалый
жилья, зеленых штор понурость.
Жизнь затянулась.
III
Ах, цокотуха, потерявши юркость,
ты выглядишь, как старый юнкерс,
как черный кадр документальный
эпохи дальней.
Не ты ли заполночь там то и дело
над люлькою моей гудела,
гонимая в оконной раме
прожекторами?
А нынче, милая, мой желтый ноготь
брюшко твое горазд потрогать,
и ты не вздрагиваешь от испуга,
жужжа, подруга.
IV
Пока ты пела, за окошком серость
усилилась. И дверь расселась
в пазах от сырости. И мерзнут пятки.
Мой дом в упадке.
Но не пленить тебя не пирамидой
фаянсовой давно не мытой
посуды в раковине, ни палаткой
сахары сладкой.
Тебе не до того. Тебе не
до мельхиоровой их дребедени;
с ней связываться - себе дороже.
Мне, впрочем, тоже.
V
Как старомодны твои крылья, лапки!
В них чудится вуаль прабабки,
смешавшаяся с позавчерашней
французской башней -
- век номер девятнадцать, словом.
Но, сравнивая с тем словом
тебя, я обращаю в прибыль
твою погибель,
подталкивая ручкой подлой
тебя к бесплотной мысли, к полной
неосязаемости раньше срока.
Прости: жестоко.
VI
О чем ты грезишь? О своих избитых,
но не расчитанных никем орбитах?
О букве шестирукой, ради
тебя в тетради,
расхристанной на месте плоском
кириллициным отголоском
единственным, чей цвет, бывало,
ты узнавала
и вспархивала. А теперь, слепая,
не реагируешь ты, уступая
плацдарм живым брюнеткам, женским
ужимкам, жестам.
VII
Пока ты пела и летала, птицы
отсюда отбыли. В ручьях плотицы
убавилось, и в рощах пусто.
Хрустит капуста
в полях от холода, хотя одета
по-зимнему. И бомбой где-то
будильник тикает, лицом не точен,
и взрыв просрочен.
А больше - ничего не слышно.
Дома отбрасывают свет покрышно
обратно в облако. Трава пожухла.
Немного жутко.
VIII
И только двое нас теперь - заразы
разносчиков. Микробы, фразы
равно способны поражать живое.
Нас только двое:
твое страшащееся смерти тельце,
мои, играющие в земледельца
с образованием примерно восемь
пудов. Плюс осень.
Совсем испортилась твоя жужжалка!
Но времени себя не жалко
на нас растрачивать. Скажи спасибо,
что - неспесиво,
IX
что совершенно не брезгливо. Либо
не чувствует, какая липа
ему подсовывается в виде вялых
больших и малых
пархатостей. Ты отлеталась.
Для времени, однако, старость
и молодость неразличимы.
Ему причины
и следствия чужды де-юре,
а данные в миниатюре
- тем более. Как пальцам в спешке
орлы и решки.
X
Оно, пока ты там себе мелькала
под лампочкою вполнакала,
спасаясь от меня в стропила,
таким же было,
как и сейчас, когда с бесцветной пылью
ты сблизилась, благодаря бессилью
и отношению ко мне. Не думай
с тоской угрюмой,
что мне оно - большой союзник.
Глянь, милая, я - твой соузник,
подельник, закадычный кореш;
срок не ускоришь.
XI
Снаружи осень. Злополучье голых
ветвей кизиловых. Как при монголах:
брак серой низкорослой расы
и желтой массы.
Верней - сношения. И никому нет дела
до нас с тобой. Мной овладело
оцепенение - сиречь, твой вирус.
Ты б удивилась,
узнав, как сильно заражает сонность
и безразличие рождая, склонность
расплачиваться с планетой
ее монетой.
XII
Не умирай! сопротивляйся, ползай!
Существовать не интересно с пользой.
Тем паче, для себя: казенной.
Честней без оной
смущать календари и числа
присутствием, лишенным смысла,
доказывая посторонним,
что жизнь - синоним
небытия и нарушенья правил.
Будь помоложе ты, я б взор направил
туда, где этого в избытке. Ты же
стара и ближе.
XIII
Теперь нас двое, и окно с поддувом.
Дождь стекла пробует нетвердым клювом,
нас заштриховывая без нажима.
Ты недвижима.
Нас двое, стало быть. По крайней мере,
когда ты кончишься, я факт потери
отмечу мысленно - что будет эхом
твоих с успехом
когда-то выполненных мертвых петель.
Смерть, знаешь, если есть свидетель,
отчетливее ставит точку,
чем в одиночку.
XIV
Надеюсь все же, что тебе не больно.
Боль места требует и лишь окольно
к тебе могла бы подобраться, с тыла,
накрыть. Что было
бы, видимо, моей рукою.
Но пальцы заняты пером, строкою,
чернильницей. Не умирай, покуда
не слишком худо,
покамест дергаешься. Ах, гумозка!
Плевать на состоянье мозга:
вещь, вышедшая из повиновенья,
как то мгновенье,
XV
по-своему прекрасна. То есть,
заслуживает, удостоясь
овации наоборот, продлиться.
Страх суть таблица
зависимостей между личной
беспомощностью тел и лишней
секундой. Выражаясь сухо,
я, цокотуха,
пожертвовть своей согласен.
Но вроде этот жест напрасен:
сдает твоя шестерка, Шива.
Тебе паршиво.
XVI
В провалах памяти, в ее подвалах,
среди ее сокровищ - палых,
растаявших и проч. (вообще их
ни при кощеях
не пересчитывали, ни, тем паче,
позднее) среди этой сдачи
с существования, приют нежесткий
твоею тезкой
неполною, по кличке Муза,
уже готовится. Отсюда, муха,
длинноты эти, эта как бы свита
букв, алфавита.
XVII
Снаружи пасмурно. Мой орган тренья
о вещи в комнате, по кличке зренья,
сосредоточивается на обоях.
Увы, с собой их
узор насиженный ты взять не в силах,
чтоб ошарашить серафимов хилых
там, в эмпиреях, где царит молитва,
идеей ритма
и повторимости, с их колокольни -
бессмысленной, берущей корни
в отчаяньи, им - насекомым
туч - незнакомом.
XVIII
Чем это кончится? Мушиным Раем?
Той пасекой, верней - сараем,
где над малиновым вареньем сонным
кружатся сонмом
твои предшественницы, издавая
звук поздней осени, как мостовая
в провинции. Но дверь откроем -
и бледным роем
они рванутся мимо нас обратно
в действительность, ее опрятно
укутывая в плотный саван
зимы - тем самым
XIX
подчеркивая - благодаря мельканью, -
что души обладают тканью,
материей, судьбой в пейзаже;
что, цвета сажи,
вещь в колере - чем бить баклуши -
меняется. Что, в сумме, души
любое превосходят племя.
Что цвет есть время
или стремление за ним угнаться,
великого Галикарнасца
цитируя то в фас, то в профиль
холмов и кровель.
XX
Отпрянув перед бледным вихрем,
узнаю ли тебя я в ихнем
заведомо крылатом войске?
И ты по-свойски
спланируешь на мой затылок,
соскучившись вдали опилок,
чьим шорохом весь мир морочим?
Едва ли.Впрочем,
дав дуба позже всех - столетней! -
ты, милая, меж них последней
окажешься. И если примут,
то местный климат
XXI
с его капризами в расчет принявши,
спешащую сквозь воздух в наши
пределы я тебя увижу
весной,чью жижу
топча, подумаю: звезда сорвалась,
и, преодолевая вялость,
рукою вслед махну. Однако
не Зодиака
то будет жертвой, но твоей душою,
летящею совпасть с чужою
личинкой, чтоб явить навозу
метаморфозу.
* * *
Вечер. Развалины геометрии.
Точка, оставшаяся от угла.
Вообще: чем дальше, тем беспредметнее.
Так раздеваются догола.
Но - останавливаются. И заросли
скрывают дальнейшее, как печать
содержанье послания. А казалось бы -
с лабии и начать...
Луна, изваянная в Монголии,
прижимает к бесчувственному стеклу
прыщавую, лезвиями магнолии
гладко выбритую скулу.
Как войску, пригодному больше к булочным
очередям, чем кричать "ура",
настоящему, чтоб обернуться будущим,
требуется вчера.
Это - комплекс статуи, слиться с теменью
согласной, внутренности скрепя.
Человек отличается только степенью
отчаянья от самого себя.
НА ВЫСТАВКЕ КАРЛА ВЕЙЛИНКА
I
Почти пейзаж. Количество фигур,
в нем возникающих, идет на убыль
с наплывом статуй. Мрамор белокур,
как наизнанку вывернутый уголь,
и местность мнится северной. Плато;
гиперборей, вз'ерошивший капусту.
Все так горизонтально, что никто
вас не прижмет к взволнованному бюсту.
II
Возможно, это - будущее. Фон
раскаяния. Мести сослуживцу.
Глухого, но отчетливого "вон!".
Внезапного приема джиу-джитсу.
И это - город будущего. Сад,
чьи заросли рассматриваешь в оба,
как ящерица в тропиках - фасад
гостиницы. Тем паче - небоскреба.
III
Возможно также - прошлое. Предел
отчаяния. Общая вершина.
Глаголы в длинной очереди к "л".
Улегшаяся буря крепдешина.
И это - царство прошлого. Тропы,
заглохнувшей в действительности. Лужи,
хранящей отраженья. Скорлупы,
увиденной яичницей снаружи.
IV
Бесспорно - перспектива. Календарь.
Верней, из воспалившихся гортаней
туннель в психологическую даль,
свободную от наших очертаний.
И голосу, подробнее, чем взор,
знакомому с ландшафтом неуспеха,
сподручней выбрать большее из зол
в расчете на чувствительное эхо.
V
Возможно - натюрморт. Издалека
все, в рамку заключенное, частично
мертво и неподвижно. Облака.
Река. Над ней кружащаяся птичка.
Равнина.Часто именно она,
принять другую форму не умея,
становится добычей полотна,
открытки, оправданьем Птоломея.
VI
Возможно - зебра моря или тигр.
Смесь скинутого платья и преграды
облизывает щиколотки икр
к загару неспособной балюстрады,
и время, мнится, к вечеру. Жара;
сняв потный молот с пылкой наковальни,
настойчивое соло комара
кончается овациями спальни.
VII
Возможно - декорация. Дают
"Причины Нечувствительность к Разлуке
со Следствием". Приветствуя уют,
певцы не столь нежны, сколь близоруки,
и "до" звучит как временное "от".
Блестящее, как капля из-под крана,
вибрируя, над проволокой нот
парит лунообразное сопрано.
VIII
Бесспорно, что - портрет, но без прикрас:
поверхность, чьи землистые оттенки
естественно приковывают глаз,
тем более - поставленного к стенке.
Поодаль, как уступка белизне,
клубятся, сбившись в тучу, олимпийцы,
спиною чуя брошенный извне
взгляд живописца - взгляд самоубийцы.
IV
Что, в сущности, и есть автопортрет.
Шаг в сторону от собственного тела,
повернутый к вам в профиль табурет,
вид издали на жизнь, что пролетела.
Вот это и зовется "мастерство":
способность не страшиться процедуры
небытия - как формы своего
отсутствия, списав его с натуры.
1984
* * *
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
24 мая 1980 г.
ЖИЗНЬ В РАССЕЯННОМ СВЕТЕ
Грохот цинковой урны, опрокидываемой порывом
ветра. Автомобили катятся по булыжной
мостовой, точно вода по рыбам
Гудзона. Еле слышный
голос, принадлежащий Музе,
звучащий в сумерках как ничей, но
ровный как пенье зазимовавшей мухи,
нашептывает слова, не имеющие значенья.
Неразборчивость буквы. Всклокоченная капуста
туч. Светило, наказанное за грубость
прикосновенья. Чье искусство -
отнюдь не нежность, но близорукость.
Жизнь в рассеянном свете! и по неделям
ничего во рту, кроме бычка и пива.
Зимой только глаз сохраняет зелень,
обжигая голое зеркало, как крапива.
Ах, при таком освещении вам ничего не надо!
Ни торжества справедливости, ни подруги.
Очертания вещи, как та граната,
взрываются, попадая в руки.
И конечности коченеют. Это
оттого, что в рассеянном свете холод
демонстрирует качества силуэта -
особенно, если предмет немолод.
Спеть, что ли, песню о том, что не за горами?
о сходстве целого с половинкой
о чувстве, будто вы загорали
наоборот: в полнолунье, с финкой.
Но никто, жилку надув на шее,
не подхватит мотивчик ваш. Ни ценитель,
ни нормальная публика: чем слышнее
куплет, тем бесплотнее исполнитель.
* * *
Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве
все подозрительно: подпись, бумага, числа.
Даже ребенку скучно в такие цацки;
лучше уж в куклы. Вот я и разучился.
Теперь, когда мне попадается цифра девять
с вопросительной шейкой (чаще всего, под утро)
или (заполночь) двойка, я вспоминаю лебедь,
плывущую из-за кулис, и пудра
с потом щекочут ноздри, как будто запах
набирается как телефонный номер
или - шифр сокровища. Знать, погорев на злаках
и серпах, я что-то все-таки сэкономил!
Этой мелочи может хватить надолго.
Сдача лучше хрусткой купюры, перила - лестниц.
Брезгуя щелковой кожей, седая холка
оставляет вообще далеко наездниц.
Настоящее странствие, милая амазонка,
начинается раньше, чем скрипнула половица,
потому что губы смягчают линию горизонта,
и путешественнику негде остановиться.
* * *
В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой,
и одна в углу говорила мне: "Молодой!
Молодой, поди, кому говорю, сюда".
И я шел, хотя голова у меня седа.
А в другой - красной дранкой свисали со стен ножи,
и обрубок, качаясь на яйцах, шептал "Бежи!"
Но как сам не в пример не мог шевельнуть ногой,
то в ней было просторней, чем в той, другой.
В третьей - всюду лежала толстая пыль, как жир
пустоты, так как в ней никто никогда не жил.
И мне нравилось это лучше, чем отчий дом,
потому что так будет везде потом.
А четвертую рад бы вспомнить, но не могу,
потому что в ней было как у меня в мозгу.
Значит, я еще жив. То ли там был пожар,
либо - лопнули трубы. И я сбежал.
В ИТАЛИИ
Роберто и Флер Калассо
И я когда-то жил в городе, где на домах росли
статуи, где по улицам с криком "растли!растли!"
бегал местный философ, тряся бородкой,
и бесконечная набережная делала жизнь короткой.
Теперь там садится солнце, кариатид слепя.
Но тех, кто любили меня больше самих себя,
больше нету в живых. Утратив контакт с об'ектом
преследования, собаки принюхиваются к об'едкам,
и в этом их сходство с памятью, с жизнью вещей. Закат;
голоса в отдалении, выкрики типа "гад!
уйди!" на чужом наречьи. Но нет ничего понятней.
И лучшая в мире лагуна с золотой голубятней
сильно сверкает, зрачок слезя.
Человек, дожив до того момента, когда нельзя
его больше любить, брезгуя плыть противу
бешенного теченья, прячется в перспективу.
1985
СТРЕЛЬНА
Боярышник, захлестнувший металлическую ограду.
Бесконечность, велосипедной восьмеркой принюхивающаяся
к коридору.
Воздух принадлежит летательному аппарату,
и легким здесь делать нечего, даже откинув штору.
О, за образчик взявший для штукатурки лунный
кратер, но каждой трещиной о грозовом разряде
напоминавший флигель! отстраняемый рыжей дюной
от кружевной комбинации бледной балтийской глади.
Тем и пленяла сердце - и душу! - окаменелость
Амфитриты, тритонов, вывихнутых неловко
тел, что у них впереди ничего не имелось,
что фронтон и была их последняя остановка.
Вот откудова брались жанны, ядвиги, ляли,
павлы, тезки, евгении, лентяи и чистоплюи;
Вот заглядевшись в чье зеркало, потом они подставляли
грудь под несчастья, как щеку под поцелуи.
Многие - собственно, все! - в этом, по крайней мере,
мире стоят любви, как это уже проверил,
не прекращая вращаться ни в стратосфере,
ни тем паче в искусственном вакууме, пропеллер.
Поцеловать бы их в правду затяжным, как прыжок с
парашютом, душным
мокрым французским способом! Или - сменив кокарду
на звезду в головах - ограничить себя воздушным,
чтоб воскреснуть, к губам прижимая, точно десантник,
карту.
* * *
Чем больше черных глаз, тем больше переносиц,
а там до стука в дверь уже подать рукой.
Ты сам себе теперь дымящий миноносец
и синий горизонт, и в бурях есть покой.
Носки от беготни крысиныя промокли.
к лопаткам приросла бесцветная мишень.
И к ней, как чешуя, прикованы бинокли
не видящих меня смотря каких женьшень.
У северных широт набравшись краски трезвой,
(иначе - серости) и хлестких резюме,
ни резвого свинца, ни обнаженных лезвий,
как собственной родни, глаз больше не бздюме.
Питомец Балтики предпочитает Морзе!
Для спасшейся души - естественней петит!
И с уст моих в ответ на зимнее по морде
сквозь минные поля эх яблочко летит.
* * *
Е.Р.
Замерзший кисельный берег. Прячущий в молоке
отражения город. Позвякивают куранты.
Комната с абажуром. Ангелы вдалеке
галдят, точно высыпавшие из кухни официанты.
Я пишу тебе это с другой стороны земли
в день рожденья Христа. Снежное толковище
за окном разражается искренним "ай-люли":
белизна размножается. Скоро Ему две тыщи
лет. Осталось четырнадцать. Нынче уже среда,
завтра - четверг. Данную годовщину
нам, боюсь, отмечать не добавляя льда,
избавляя следующую морщину
от еенной щеки; в просторечии вместе с Ним.
Вот тогда мы и свидимся. Как звезда - селянина,
через стенку пройдя, слух бередит одним
пальцем разбуженное пианино.
Будто кто-то там учится азбуки по складам.
Или нет - астрономии, вглядываясь в начертанья
личных имен там, где нас нету: там,
где сумма зависит от вычитанья.
дек. 1985
НА ВИА ДЖУЛИА
Теодоре Л.
Колокола до сих пор звонят в том городе, Теодора,
будто ты не растаяла в воздухе пропеллерною снежинкой
и возникаешь в сумерках, как свет в конце коридора,
двигаясь в сторону площади с мраморной пиш.машинкой,
и мы встаем из-за столиков! Кочевника от оседлых
отличает способность глотнуть ту же жидкость дважды.
Не говоря об ангелах, не говоря о серых
в яблоках, и поныне не утоливших жажды
в местных фонтанах. Знать, велика пустыня
за оградой собравшего рельсы в пучок вокзала!
И струя буквально захлебывается, вестимо
оттого, что не все еще рассказала
о твоей красоте. Городам, Теодора, тоже
свойственны лишние мысли, желанья счастья,
плюс готовность придраться к оттенку кожи,
к щиколоткам, к прическе, к длине запястья.
Потому что становишься тем, на что смотришь, что близко
видишь.
С дальнозоркостью отпрыска джулий, октавий, ливий
город смотрит тебе вдогонку, точно распутный витязь:
чем длиннее, тем города счастивей.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
I
Годы проходят.На бурой стене дворца
появляется трещина. Слепая швея, наконец, продевает
нитку
в золотое ушко. И Святое Семейство, опав с лица,
приближается на один миллиметр к Египту.
Видимый мир заселен большинством живых.
Улицы освещены ярким, но посторонним
светом. И по ночам астроном
скурпулезно подсчитывает количество чаевых.
II
Я уже не способен припомнить, когда и где
произошло событье. То или иное.
Вчера? Несколько дней назад? В воде?
В воздухе? В местном саду? Со мною?
Да и само событье - допустим взрыв,
наводненье, ложь бабы, огни Кузбасса -
ничего не помнит, тем самым скрыв
либо меня, либо тех, кто спасся.
III
Это, видимо, значит, что мы теперь заодно
с жизнью. Что я сделался тоже частью
шелестящей материи, чье сукно
заражает кожу бесцветной мастью.
Я теперь тоже в профиль, верно, не отличим
от какой-нибудь латки, складки, трико паяца,
долей и величин, следствий или причин -
от того, чего можно не знать, сильно хотеть, бояться.
IV
Тронь меня - и ты тронешь сухой репей,
сырость, присущую вечеру или полдню,
каменоломню города, ширь степей,
тех, кого нет в живых, но кого я помню.
Тронь меня - и ты заденешь то,
что существует помимо меня, не веря
мне, моему лицу, пальто,
то, в чьих глазах мы, в итоге, всегда потеря.
V
Я говорю с тобой, и не моя вина
если не слышно. Сумма дней, намозолив
человеку глаза, так же влияет на
связки. Мой голос глух, но, думаю, не назойлив.
Это - чтоб слышать кукареку, тик-так,
в сердце пластинки шаркающую иголку.
Это - чтоб ты не заметил, когда я умолкну, как
Красная Шапочка не сказала волку.
ЭЛЕГИЯ
Прошло что-то около года. Я вернулся на место битвы,
к научившимся крылья расправлять у опасной бритвы
или же - в лучшем случае - у удивленной брови,
птицам цвета то сумерек, то испорченной крови.
Теперь здесь торгуют останками твоих щиколоток, бронзой
загорелых доспехов, погасшей улыбкой, грозной
мыслью о свежих резервах, памятью об изменах,
оттиском многих тел на выстиранных знаменах.
Все зарастает людьми. Развалины - род упрямой
архитектуры, разница между сердцем и черной ямой
невелика - не настолько, чтобы бояться,
что мы столкнемся однажды вновь, как слепые яйца.
По утрам, когда в лицо вам никто не смотрит,
я отправляюсь пешком к монументу, который отлит
из тяжелого сна. И на нем начертано: Завоеватель.
Но читается как "завыватель". А в полдень - как
"забыватель".
* * *
Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга,
нет! как платформа с вывеской Вырица или Тарту.
Но надвигаются лица, не знающие друг друга,
местности, нанесенные точно вчера на карту,
и заполняют вакуум. Видимо, никому из
нас не сделаться памятником. Видимо, в наших венах
недостаточно извести. "В нашей семье - волнуясь,
ты бы вставила - не было ни военных,
ни великих мыслителей". Правильно: невским струям
отраженье еще одной вещи невыносимо.
Где там матери и ее кастрюлям
уцелеть в перспективе, удлинняемой жизнью сына!
То-то же снег, этот мрамор для бедных, за неименьем тела
тает, ссылаясь на неспособность клеток -
то есть, извилин! - вспомнить, как ты хотела,
пудря щеку, выглядеть напоследок.
Остается, затылок от взгляда прикрыв руками,
бормотать на ходу "умерла, умерла", покуда
города рвут сырую сетчатку из грубой ткани,
дребезжа, как сдаваемая посуда.
-1-
ОСЕННИЙ КРИК ЯСТРЕБА РАЗВИВАЯ ПЛАТОНА
* * * I
Как давно я топчу, видно по каблуку. Я хотел бы жить, Фортунатус, в городе, где река
Паутинку тоже пальцем не снять с чела. высовывалась бы из-под моста, как из рукава - рука,
То и приятно в громком кукареку, и чтоб она впадала в залив, растопырив пальцы,
что звучит как вчера. как Шопен, никому не показывавший кулака.
Но и черной мысли толком не закрепить,
как на лоб упавшую косо прядь. Чтобы там была Опера, и чтоб в ней ветеран-
И уже ничего не сниться, чтоб меньше быть, тенор исправно пел арию Марио по вечерам;
реже сбываться, не засорять чтоб Тиран ему аплодировал в ложе, а я в партере
времени. Нищий квартал в окне бормотал бы, сжав зубы от ненависти: "баран".
глаз мозолит, чтоб, в свой черед,
в лицо запомнить жильца, а не В этом городе был бы яхт-клуб и футбольный клуб.
как тот считает, наоборот. По отсутствию дыма из кирпичных фабричных труб
И по комнате точно шаман кружа, я узнавал бы о наступлении воскресенья
я наматываю как клубок и долго бы трясся в автобусе, мучая в жмене руб.
на себя пустоту ее, чтоб душа
знала что-то, что знает Бог. Я бы вплетал свой голос в общий звериный вой
там, где нога продолжает начатое головой.
Изо всех законов, изданных Хаммурапи,
самые главные - пенальти и угловой.
-2-
II Там должна быть та улица с деревьями в два ряда,
под'езд с торсом нимфы в нише и прочая ерунда;
Там была бы Библиотека, и в залах ее пустых и портрет висел бы в гостинной, давая вам
я листал бы тома с таким же количеством запятых, представленье
как количество скверных слов в ежедневной речи, о том, как хозяйка выглядела, будучи молода.
не прорвавшихся в прозу, ни, тем более, в стих.
Я внимал бы ровному голосу, повествующему о вещах,
Там стоял бы большой Вокзал, пострадавший в войне, не имеющих отношенья к ужину при свечах,
с фасадом, куда занятней, чем мир вовне. и огонь в комельке, Фортунатус, бросал бы багровый
Там при виде зеленой пальмы в витрине авиалиний отблеск
просыпалась бы обезьяна, дремлющая во мне. на зеленое платье. Но под конец зачах.
И когда зима, Фортунатус, облекает квартал в рядно, Время, текущее в отличие от воды
я б скучал в Галлерее, где каждое полотно горизонтально от вторника до среды,
в темноте там разглаживало бы морщины
- особливо Энгра или Давида - и стирало бы собственные следы.
как родимое выглядело бы пятно.
В сумерках я следил бы в окне стада IV
мычащих автомобилей, снующих туда-сюда
мимо стройных нагих колонн с дорическою И там были бы памятники. Я бы знал имена
прической, не только бронзовых всадников, всунувших в стремена
безмятежно белеющих на фронтоне Суда. истории свою ногу, но и ихних четвероногих,
учитывая отпечаток, оставленный ими на
III населении города. И с присохшей к губе
сигаретою сильно заполночь возвращаясь пешком к себе,
Там была бы эта кофейня с недурным бланманже, как цыган по ладони, по трещинам на асфальте
где, сказав, что зачем нам двадцатый век, если есть уже я гадал бы, икая, вслух о его судьбе.
девятнадцатый век, я бы видел, как взор коллеги
надолго сосредотачивается на вилке или ноже.
-3-
И когда бы меня схватили в итоге за шпионаж, ПОСВЯЩАЕТСЯ СТУЛУ
подрывную активность, бродяжничество, менаж-
а-труа, и толпа бы, беснуясь вокруг, кричала,
тыча в меня натруженными указательными : "Не наш!" - I
я бы в тайне был счастлив, шепча про себя: "Смотри, Март на исходе. Радостная весть:
это твой шанс узнать, как выглядит изнутри день удлинился. Кажется, на треть.
то, на что ты так долго глядел снаружи; Глаз чувствует, что требуется вещь,
запоминай же подробности, восклицая которую пристрастно рассмотреть.
"VIVE LA PATRIE!" Возьмем за спинку некоторый стул.
Приметы его вкратце таковы:
зажат между невидимых, но скул
пространства (что есть форма татарвы),
он что-то вроде метра в высоту
на сорок сантиметров в ширину
и сделан, как и дерево в саду,
из общей (как считалось в старину)
коричневой материи. Что сухо
сочтется камуфляжем в Царстве Духа.
II
Вещь, помещенной будучи, как в Аш-
два-О, в пространство, презирая риск,
пространство жаждет вытеснить; но ваш
глаз на полу не замечает брызг
пространства. Стул, что твой наполеон,
красуется сегодня, где вчерась.
Что было бы здесь, если бы не он?
-4-
Лишь воздух. В этом воздухе б вилась IV
пыль. Взгляд бы не задерживался на
пылинке, но, блуждая по стене, Четверг. Сегодня стул был не у дел.
он достигал бы вскорости окна; Он не переместился. Ни на шаг.
достигнув, устремлялся бы вовне, Никто на нем сегодня не сидел,
где нет вещей, где есть пространство, но не двигал, не набрасывал пиджак.
к вам вытесненным выглядит оно. Пространство, точно изморось - пчелу,
вещь, пользоваться коей перестал
III владелец, превращает ввечеру
(пусть временно) в коричневый кристалл.
На мягкий в профиль смахивая знак Стул напрягает весь свой силуэт.
и "восемь", но квадратное, в анфас, Тепло; часы показывают шесть.
стоит он в центре комнаты, столь наг, Все выглядит как будто его нет,
что многое притягивает глаз. тогда как он в действительности есть!
Но это - только воздух. Между ног Но мало ли чем жертвуют, вчера
(коричневых, что важно - четырех) от завтра отличая, вечера.
лишь воздух. То есть, дай ему пинок,
скинь все с себя - как об стену горох.
Лишь воздух. Вас охватывает жуть. V
Вам остается, в сущности, одно:
вскочив, его рывком перевернуть. Материя возникла из борьбы,
Но максимум, что обнажится - дно. как явствуют преданья старины.
Фанера. Гвозди. Пыльные штыри. Мир создан был для мебели, дабы
Товар из вашей собственной ноздри. создатель мог взглянуть со стороны
на что-нибудь, признать его чужим,
оставить без внимания вопрос
о подлинности. Названный режим
материи не обещает роз,
но гвозди. Впрочем, если бы не гвоздь,
-5-
все сразу же распалось бы, как есть, VII
на рейки, перекладины. Ваш гость
не мог бы, при желании, присесть. Воскресный полдень. Комната гола.
Составленная из частей, везде В ней только стул. Ваш стул переживет
вещь держится в итоге на гвозде. вас, ваши безупречные тела,
их плотно облегавший шевиот.
Он не падет от взмаха топора,
VI и пламенем ваш стул не удивишь.
Из бурных волн под возгласы "ура"
Стул состоит из чувства пустоты он выпрыгнет проворнее, чем фиш.
плюс крашенной материи; к чему Он превзойдет употребленьем гимн,
прибавим, что пропорции просты
как тыщи отношенье к одному. язык, вид мироздания, матрас.
Что знаем мы о стуле, окромя, Расшатан, он заменится другим,
того, что было сказано в пылу и разницы не обнаружит глаз.
полемики? - что всеми четырьмя Затем что - голос вещ, а не зловещ -
стоит он, точно стол ваш, на полу? материя конечна. Но не вещь.
Но стол есть плоскость, режущая грудь.
А стул ваш вертикальностью берет.
Стул может встать, чтоб лампочку ввернуть,
на стол. Но никогда наоборот.
И, вниз пыльцой, переплетенный стебель
вмиг озарить всю остальную мебель.
-6-
ШОРОХ АКАЦИИ Вереница бутылок выглядит как Нью-Йорк.
Это одно способно привести вас в восторг.
Летом столицы пустеют. Субботы и отпуска Единственное, что выдает Восток,
уводят людей из города. По вечерам - тоска. это - клинопись мыслей: любая из них - тупик,
В любую из них спокойно можно ввести войска. да на банкнотах не то Магомет, не то его горный пик,
И только набравши номер одной из твоих подруг, да шелестящее на ухо жаркое "ду-ю-спик".
не уехавшей до сих пор на юг,
насторожишься, услышав хохот и волапюк, И когда ты потом петляешь, это - прием котла,
новые Канны, где, обдавая запахами нутра,
и молча положишь трубку: город захвачен; строй в ванной комнате, в четыре часа утра,
переменился: все чаще на светофорах - "Стой". из овального зеркала над раковиной, в которой бурлит
Приобретая газету, ее начинаешь с той моча,
колонки, где "что в театрах" рассыпало свой петит. на тебя таращится, сжав рукоять меча,
Ибсен тяжеловесен, А.П.Чехов претит. Завоеватель, старающийся выговорить "ча-ча-ча".
Лучше пойти пройтись, нагулять аппетит.
Солнце всегда садится за телебашней. Там
и находится Запад, где выручают дам,
стреляют из револьвера и говорят "не дам",
если попросишь денег. Там поет "ла-ди-да",
трепеща в черных пальцах, серебряная дуда.
Бар есть окно, прорубленное туда.
-7-
* * * ШВЕДСКАЯ МУЗЫКА
Восходящее желтое солнце следит косыми К.Х.
глазами за мачтами голой рощи,
идущей на всех парах к цусиме Когда снег заметает море и скрип сосны
Крещенских морозов. Февраль короче оставляет в воздухе след глубже, чем санный полоз,
прочих месяцев и оттого лютее. до какой синевы могут дойти глаза? до какой тишины
Кругосветное плавание, дорогая, может упасть безучастный голос?
лучше кончить, руку согнув в локте и Пропадая без вести из виду, мир вовне
вместе с дредноутом догорая сводит счеты с лицом, как с заложником Мамелюка.
в недрах камина. Забудь цусиму! ...так молюск фосфоресцирует на океанском дне,
Только огонь понимает зиму. так молчанье в себя вбирает всю скорость звука,
Золотистые лошади без уздечек так довольно спички, чтобы разжечь плиту,
масть в дымоходе меняют на масть воронью. так стенные часы, сердцебиенью вторя,
И в потемках стрекочет огромный нагой кузнечик, остановившись по эту, продолжают идти по ту
которого не накрыть ладонью. сторону моря.
-8-
BAGATELLE И всегда за спиной, как отбросив костяшки, рука
то ли машет вослед, в направленьи растраченных денег,
Елизавете Лионской то ли вслух громоздит зашвырнувшую вас в облака
I из-под пальцев аккордом бренчащую сумму ступенек.
Помрачненье июльских бульваров, когда, точно деньги во Но чем ближе к звезде, тем все меньше перил; у квартир -
сне, вид неправильных туч, зараженных квадратностью, тюлем,
пропадают из глаз, возмущенно шурша, миллиарды, и версте, чью спираль граммофон до конца раскрутил,
и, как сдача, звезда дребезжит, серебрясь в желтизне лучше броситься под ноги взапуски замершим стульям.
не от мира сего замусоленной ласточкой карты.
III
Вечер липнет к лопаткам, грызя на ходу козинак,
сокращает красавиц до профилей в ихних камеях; Разрастаясь как мысль облаков о себе в синеве,
от великой любви остается лишь равенства знак время жизни, стремясь отделиться от времени смерти,
костенеть в перекладинах голых садовых скамеек. обращается к звуку, к его серебру в соловье,
центробежной иглой разгоняя масштаб круговерти.
И ночной аквилон, рыхлой мышцы ища волокно,
как возможную жизнь, теребит взбаламученный гарус, Так творятся миры, ибо радиус, подвиги чьи
разодрав каковой, от земли отплывает фоно в захолустных садах созерцаемы выцветшей осью,
в самодельную бурю, подняв полированный парус. руку бросившем пальцем на слуx подбирает ключи
к бытию вне себя, в просторечьи - к его безголосью.
II Так лучи подбирают пространство: так пальцы слепца
неспособны отдернуть себя, слыша крик "Осторожней!",
Города знают правду о памяти, об огромности лестниц в Освещенная вещь обрастает чертами лица.
так наз. Чем пластинка черней, тем ее доиграть невозможней.
разоренном гнезде, о победах прямой над отрезком.
Ничего на земле нет длиннее, чем жизнь после нас,
воскресавших со скоростью, набранной к ночи курьерским.
-9-
ПОЛДЕНЬ В КОМНАТЕ Глаз переводит, моргнув, число в
несовершенный вид.
I
Воздух, в котором ни встать, ни сесть,
Полдень в комнате. Тот покой, ни, тем более, лечь,
когда наяву, как во воспринимает "четыре", "шесть",
сне, пошевелив рукой, "восемь" лучше, чем речь.
не изменить ничего.
III
Свет проникает в окно, слепя.
Солнце, войдя в зенит, Я родился в большой стране,
луч кладя на паркет, себя в устье реки. Зимой
этим деревенит. она всегда замерзала. Мне
не вернуться домой.
Пыль, осевшая в порах скул.
Калорифер картав. Мысль о пространстве рождает "ах",
Тело, застыв, продлевает стул. оперу, взгляд в лорнет.
Выглядит, как кентавр. В цифрах есть нечто, чего в словах,
даже крикнув их, нет.
II Птица щебечет, из-за рубежа
вернувшись в свое гнездо.
Вспять оглянувшийся: тень, затмив Муха бьется в стекле, жужжа
профиль, чье ремесло - как "восемьдесят". Или - "сто".
затвердевать, уточняет миф,
повторяя число
членов. Их переход от слов
к цифрам не удивит.
-10-
IV Странно отсчитывать от него
мебель, рога лося,
Там был город, где, благодаря себя; задумываться, "ого"
точности перспектив, в итоге произнося.
было вдогонку бросаться зря,
что-либо упустив. Взятая в цифрах, вещь может дать
тамерланову тьму,
Мост над замерзшей рекой в уме род астрономии. Что подстать
сталью своих хрящей воздуху самому.
мысли рождал о другой зиме -
то есть, зиме вещей,
VI
где не встретить следов; рельеф
выглядит, как стекло. Там были также ряды колонн,
Только маятник, замерев, забредшие в те снега,
источает тепло. как захваченные в полон,
раздетые донага.
V В полдень, гордясь остротой угла,
как возвращенный луч,
Воздух, бесцветный и проч., зато обезболивала игла
необходимый для содержимое туч.
существования, есть ничто,
эквивалент нуля. Слово, сказанное наугад,
вслух, даже слово лжи,
воспламеняло мозг, как закат
верхние этажи.
-11-
VII только выигрывал. Зеркала
копили там дотемна
Воздух, в сущности, есть плато, пыль, оседавшую, как зола
пат, вечный шах, тщета, Геркуланума, на
ничья, классическое ничто,
гегелевская мечта. обитателей. Стопки книг,
стулья, в окне - слюда
Что исторгает из глаз ручьи. инея. То, что случалось в них,
Полдень. Со стороны случалось там навсегда.
мозг неподвижней пластинки, чьи
бороздки засорены.
IX
Полдень; жевательный аппарат
пробует завести, Звук уступает свету не в
кашлянув, плоский пи-эр-квадрат - скорости, но в вещах,
музыку на кости. внятных даже окаменев,
обветшав, обнищав.
VIII Оба преломлены, искажены,
сокращены: сперва -
Там были комнаты. Их размер до потемок, до тишины;
порождал ералаш, превращены в слова.
отчего потолок, в чей мел
взор устремлялся ваш, Можно вспомнить закат в окне,
либо - мольбу, отказ.
Оба счастливы только вне
тела. Вдали от нас.
-12-
X мраморным. Т.е. без легких, без
имени, черт лица,
Я был скорее звуком, чем - в нише, на фоне пустых небес,
стыдно сказать - лучом на карнизе дворца.
в царстве, где торжествует чернь,
прикидываясь грачом Там начинало к шести темнеть.
В восемь хотелось лечь.
в воздухе. Я ночевал в ушных Но было естественней каменеть
раковинах: ласкал в профиль, утратив речь.
впадины, как иной жених -
выпуклости; пускал
XII
петуха. Но, устремляясь ввысь,
звук скидывает баласт: Двуногое - впрочем, любая тварь
сколько в зеркало не смотрись, (ящерица, нетопырь) -
оно эха не даст. прячет в своих чертах букварь,
клеточную цифирь.
XI Тело, привыкшее к своему
присутствию, под ремнем
Там принуждали носить пальто и тканью, навязывает уму
ибо холод лепил будущее. Мысль о нем.
тело, забытое теми, кто
раньше его любил, Что - лишнее! Тело в анфас уже
само есть величина!
сумма! Особенно - в неглиже,
и лампа не включена.
-13-
XIII Так размножаются камень, вещь,
воздух. Так зрелый муж,
В будущем цифры рассеют мрак. осознавший свой жуткий вес,
Цифры не умирают. не избегает луж.
Только меняют порядок, как
телефонные номера. Так, по выпуклому лицу
памяти всеми пятью скребя,
Сонм их, вечным пером привит ваше сегодня, подстать слепцу,
к речи, расширит рот, опознает себя.
удлинит собой алфавит;
либо наоборот.
XV
Что будет выглядеть, как мечтой
взысканная земля В будущем, суть в амальгаме, суть
с синей, режущей глаз чертой - в отраженном вчера
горизонтом нуля. в столбике будет падать ртуть,
летом - жужжать пчела.
XIV Там будут площади с эхом, в сто
превосходящим раз
Или - как город, чья красота, звук. Что только повторит то,
неповторимость чья что обнаружит глаз.
была отраженьем своим сыта,
как Нарцисс у ручья. Мы не умрем, когда час придет!
Но посредством ногтя
с амальгамы нас соскребет
какое-нибудь дитя!
-14-
XVI РОТТЕРДАМСКИЙ ДНЕВНИК
Знай, что белое мясо, плоть, I
искренний звук, разгон Дождь в Роттердаме. Сумерки. Среда.
мысли ничто не повторит - хоть Раскрывши зонт, я поднимаю ворот.
наплоди легион. Четыре дня они бомбили город,
и города не стало. Города -
Но, как звезда через тыщу лет, не люди прячутся в под'езде
ненужная никому, во время ливня. Улицы, дома
что не так источает свет, не сходят в этих случаях с ума
как поглощает тьму, и, падая, не призывают к мести.
следуя дальше, чем тело, взгляд II
глаз, уходя вперед,
станет назад посылать подряд Июльский полдень. Капает из вафли
все, что в себя вберет. на брючину. Хор детских голосов.
Вокруг - громады новых корпусов.
У Корбюзье то общее с Люфтваффе,
что оба потрудились от души
над переменой облика Европы.
Что позабудут в ярости циклопы,
то трезво завершат карандаши.
-15-
III НАД ВОСТОЧНОЙ РЕКОЙ
Как время не целебно, но культя, Боясь расплескать, проношу головную боль
не видя средств отличия от цели, в сером свете зимнего полдня вдоль
саднит. И тем сильней - от панацеи. оловянной реки, уносящей грязь к океану,
Ночь. Три десятилетия спустя, разделившему нас с тем размахом, который глаз
мы пьем вино при крупных летних звездах убеждает в мелочных свойствах масс.
в квартире на двадцатом этаже - Как заметил гном великану.
на уровне, достигнутом уже
взлетевшими здесь некогда на воздух. В на-попа поставленном царстве, где мощь крупиц
Роттердам, июль 1973 г. выражается дробью подметок и взглядом ниц,
испытующим прочность гравия в Новом Свете,
все, что помнит твердое тело
PRO
VITA SUA
- чужого бедра тепло
да сухой букет на буфете.
Автостадо гремит; и глотает свой кислород,
схожий с локтем на вкус, углекислый рот;
свет лежит на зрачке, точно пыль на свечном огарке
Голова болит, голова болит.
Ветер волосы шевелит
на больной голове моей в буром парке.
1974
-16-
ВОЙНА В УБЕЖИЩЕ КИПРИДЫ СТРОФЫ
I
Смерть поступает в виде пули из
магнолиевых зарослей, попарно. Наподобье стакана,
Взрыв выглядит как временная пальма, Оставившего печать
которую раскачивает бриз. на скатерти океана,
которого не перекричать,
Пустая вилла. Треснувший фронтон светило ушло в другое
со сценами античной рукопашной. полушарие, где
Пылает в море новый Фаэтон, оставляют в покое
с гораздо меньшим грохотом упавший. только рыбу в воде.
И в позах для рекламного плаката II
на гальке раскаленной добела
маячат неподвижные тела, Вечером, дорогая,
оставшись загорать после заката. здесь тепло. Тишина
21 июля 1974 молчанием попугая
буквально завершена.
Луна в кусты чистотела
льет свое молоко:
неприкосновенность тела,
зашедшая далеко.
-17-
III Может, вообще пропажа
тела из виду есть
Дорогая, что толку со стороны пейзажа
пререкаться, вникать дальнозоркости месть.
в случившееся. Иголку
больше не отыскать VI
в человеческом сене.
Впору вскочить, разя Только пространство корысть
тень; либо - вместе со всеми в тычущем вдаль персте
передвигать ферзя. может найти. И скорость
света есть в пустоте.
IV Так и портится зренье:
чем ты дальше проник;
Все, что мы звали личным, больше, чем от старенья
что копили, греша, или чтения книг.
время, считая лишним,
как прибой с голыша, VII
стачивает - то лаской,
то посредством резца - Так же действует плотность
чтобы кончить цикладской тьмы. Ибо в смысле тьмы
вещью без черт лица. у вертикали плоскость
сильно берет взаймы.
V Человек - только автор
сжатого кулака,
Ах, чем меньше поверхность, как сказал авиатор,
тем надежда скромней уходя в облака.
на безупречную верность
по отношенью к ней.
-18-
VIII Знаешь, все, кто далече,
по ком голосит тоска -
Чем безнадежней, тем как-то жертвы законов речи,
проще. Уже не ждешь запятых, языка.
занавеса, антракта,
как пылкая молодежь. XI
Свет на сцене, в кулисах
меркнет. Выходишь прочь Дорогая, несчастных
в рукоплесканье листьев, нет, нет мертвых, живых.
в американскую ночь. Все - только пир согласных
на их ножках кривых.
IX Видно, сильно превысил
свою роль свинопас,
Жизнь есть товар на вынос: чей нетронутый бисер
торса, пениса, лба. переживет всех нас.
И географии примесь
к времени есть судьба. XII
Нехотя, из-под палки,
признаешь эту власть, Право, чем гуще россыпь
подчиняешься Парке, черного на листе,
обожающей прясть. тем безразличней особь
к прошлому, к пустоте
X в будущем. Их соседство,
мало проча добра,
Жухлая незабудка лишь ускоряет бегство
мозга кривит мой рот. по бумаге пера.
Как тридцать третья буква,
я пячусь всю жизнь вперед.
-19-
XIII Сколько глаза не колешь
тьмой - расчетом благим
Ты не услышишь ответа, повторимо всего лишь
если спросишь "куда", слово: словом другим.
так как стороны света
сводятся к царству льда. XVI
У языка есть полюс,
где белизна сквозит Так барашка на вертел
сквозь эльзевир; где голос нижут, разводят жар.
флага не водрузит. Я, как мог, обессмертил
то, что не удержал.
XIV Ты, как могла, простила
все, что я натворил.
Бедность сих строк - от жажды В общем, песня сатира
что-то спрятать, сберечь; вторит шелесту крыл.
обернуться. Но дважды
XVII
в ту же постель не лечь.
Даже если прислуга Дорогая, мы квиты.
не меняет белье, Больше: друг к другу мы
здесь не Сатурн, и с круга точно оспа привиты
не соскочить в нее. среди общей чумы.
Лишь об'екту злоречья,
XV вместе с шансом в пятно
С той дурной карусели, уменьшаться, предплечье
что воспел Гесиод, в утешенье дано.
сходят не там, где сели,
но где ночь застает.
-20-
XVIII Снять нас вместе мордатый
не сподобился друг,
Ах, за щедрость пророчеств - проморгал соглядатай;
дней грядущих шантаж - в общем, всем недосуг.
как за бич наших отчеств,
память, много не дашь. XXI
Им присуща, как аист
свертку, приторность кривд. Неуместней, чем ящер
Но мы живы, покамест в филармонии, вид
есть прощенье и шрифт. нас вдвоем в настоящем.
XIX тем верней удивит
обитателей завтра
Эти вещи сольются разведенная здесь
в свое время в глазу сильных чувств динозавра
у воззрившихся с блюдца и кириллицы смесь.
на пестроты внизу.
Полагаю, и вправду XXII
хорошо, что мы врозь,
чтобы взгляд астронавту Эти строчки по сути
напрягать не пришлось. болтовня старика.
В нашем возрасте судьи
XX удлиняют срока.
Иванову. Петрову.
Вынь, дружок, из кивота Своей хрупкой кости.
лик Пречистой Жены. Но свободному слову
Вставь семейное фото - не с кем счеты свести.
вид планеты с Луны.
-21-
XXIII XXV
Так мы лампочку тушим, Около океана,
чтоб сшибить табурет. летней ночью. Жара,
Разговор о грядущем - как чужая рука на
тот же старческий бред. темени. Кожура,
Лучше все, дорогая, снятая с апельсина
доводить до конца, жухнет. И свой обряд,
темноте помогая как жрецы Элевсина,
мускулами лица. мухи над ней творят.
XXIV XXVI
Вот конец перспективы Облокотясь на локоть,
нашей. Жаль, не длинней. я слушаю шорох лип.
Дальше - дивные дива Это хуже, чем грохот
времени, лишних дней, и знаменитый всхлип.
скачек к финишу в шорах Это хуже, чем детям
городов и т.п.; сделанное "бо-бо".
лишних слов, из которых Потому что за этим
ни одно о тебе. не следует ничего.
-22-
"БАРБИЗОН ТЕРРАС" * * *
Небольшая дешевая гостинница в Вашингтоне. Те, кто не умирают, живут
Постояльцы храпят, не снимая на ночь до шестидесяти, до семидесяти,
черных очков, чтоб не видеть снов. педствуют, строчат мемуары,
Портье с плечами тяжелоатлета путаются в ногах.
листает книгу жильцов, любуясь Я вглядываюсь в их черты
внутренностями Троянского подержанного коня. пристально, как Миклуха
Маклай в татуировку
Шелест кизилового куста приближающихся
оглушает сидящего на веранде дикарей.
человека в коричневом. Кровь в висках
стучит, как не принятое никем
и вернувшееся восвояси морзе.
Небо похоже на столпотворение генералов.
Если когда-нибудь позабудешь
сумму углов треугольника или площадь
в заколдованном круге, вернись сюда:
амальгама зеркала в ванной прячет
сильно сдобренный милой кириллицей волапюк
и совершенно секретную мысль о смерти.
-23-
НОВЫЙ ЖЮЛЬ ВЕРН Матрос отличается от лейтенанта
отсутствием эполет,
Л. и Н.Лифшиц количеством лет,
I нервами, перекрученными на манер каната.
Безупречная линия горизонта, без какого-либо из'яна. Лейтенант отличается от капитана
Корвет разрезает волны профилем Франца Листа. нашивками, выраженьем глаз,
Поскрипывают канаты. Голая обезьяна фотокарточкой Бланш или Франсуаз,
с криком выскакивает из кабины натуралиста. чтением "Критики Чистого Разума", Мопассана и
"Капитала".
Рядом плывут дельфины. Как однажды заметил кто-то,
только бутылки в баре хорошо переносят качку. Капитан отличается от Адмиралтейства
Ветер относит в сторону окончание анекдота, одинокими мыслями о себе,
и капитан бросается с кулаками на мачту. отвращением к синеве,
воспоминаньем о длинном уик-енде, проведенном в
Порой из кают-компании раздаются аккорды последней именье тестя.
вещицы Брамса.
Штурман играет циркулем, задумавшись над прямою И только корабль не отличается от корабля.
линий курса. И в подзорной трубе пространство Переваливаясь на волнах, корабль
впереди выглядит одновременно как дерево и журавль,
быстро смешивается с оставшимся за кормою. из-под ног у которых ушла земля.
II III
Пассажир отличается от матроса Разговор в Кают-Кампании
шорохом шелкового белья,
условиями питания и жилья, "Конечно, Эрц-герцог монстр! но как следует разобраться
повторением какого-нибудь бессмысленного вопроса. нельзя не признать за ним некоторых заслуг..."
"Рабы обсуждают господ. Господа обсуждают рабство.
Какой-то порочный круг!" "Нет, спасательный круг!"
-24-
"Восхитительный херес!" "Я всю ночь не могла уснуть. "Слышишь, кореш?" "Чего?" "Чего это там вдали?"
Это жуткое солнце: я сожгла себе плечи". "Где?" "Да справа по борту". "Не вижу". "Вон там". "Ах,
"... а если открылась течь? я читал, что бывают течи. это...
представьте себе, что открылась течь, и мы стали тонуть! Вроде бы кит. Завернуть не найдется?" "Не-а, одна
газета...
Вам случалось тонуть, лейтенант?" "Никогда. Но акула Но Оно увеличивается! Смотри!.. Оно увели..."
меня кусала".
"Да? любопытно... Но представьте, что - течь... И V
представьте себе..."
Море гораздо разнообразней суши.
"Что ж, может это заставит подняться на палубу даму в Интереснее, чем что-либо.
12-б". Изнутри, как и снаружи. Рыба
"Кто она?" "Это дочь генерал-губернатора, плывущая в интереснее груши.
Кюрасао".
На земле существуют четыре стены и крыша.
IV Мы боимся волка или медведя.
Медведя, однако, меньше и зовем его "Миша".
Разговоры на палубе А если хватает воображенья - "Федя".
"Я, профессор, тоже в молодости мечтал Ничего подобного не происходит в море.
открыть какой-нибудь остров, зверушку или бациллу". Кита в его первозданном, диком
"И что же вам помешало?" "Наука мне не под силу. виде не трогает имя Бори.
И потом - тити-мити". "Простите?" "Э-э... презренный Лучше звать его Диком.
металл".
Море полно сюрпризов, некоторые нериятны.
"Человек, он есть кто?! Он - вообще - комар!" Многим из них не отыскать причины;
"А скажите, месье, в России у вас, что - тоже есть резина?" ни свалить на Луну, перечисляя пятна,
"Вольдемар, перестаньте! Вы кусаетесь, Вольдемар! ни на злую волю женщины или мужчины.
Не забывайте, что я..." "Простите, меня, кузина".
-25-
Кровь у жителей моря холодней, чем у нас; их жуткий "Да ты только взгляни!" "О Боже, не напирай!
вид леденит нашу кровь даже в рыбной лавке. Ну, гляжу. Извивается... но ведь это... Это...
Если б Дарвин туда нырнул, мы б не знали "закона Это гигантский спрут!.. И он лезет к нам! Николай!.."
джунглей"
либо - внесли бы в оный свои поправки.
VIII
VI
Море внешне безжизненно, но оно
"Капитан, в этих местах затонул "Черный Принц" полно чудовищной жизни, которую не дано
при невыясненных обстоятельствах". "Штурман Бенц! постичь, пока не пойдешь на дно.
Ступайте в свою каюту и хорошенько проспитесь".
"В этих местах затонул также русский "Витязь". Что порой подтверждается сетью, тралом.
"Штурман Бенц! Вы думаете, что я Либо - пляской волн, отражающих как бы в вялом
шучу?" "При невыясненных обстоя..." зеркале творящееся под одеялом.
Неукоснительно двигается корвет. Находясь на поверхности, человек может быстро плыть.
За кормою - Европа, Азия, Африка, Старый и Новый Свет. Под водою, однако, он умеряет прыть.
Каждый парус выглядит в профиль, как знак вопроса. Внезапно он хочет пить.
И пространство хранит ответ.
Там, под водой, с пересохшей глоткой,
VII жизнь представляется вдруг короткой.
Под водой человек может быть лишь подводной лодкой.
"Ирина!" "Я слушаю". "Взгляни-ка сюда, Ирина".
"Я же сплю". "Все равно. Посмотри-ка, что это там?" "Да Изо рта вырываются пузыри.
где?" В глазах возникает эквивалент зари.
"В иллюминаторе". "Это...это, по-моему, субмарина". В ушах раздается некий бесстрастный голос, считающий:
"Но оно извивается!" "Ну и что из того? В воде раз, два, три.
все извивается". "Ирина!" "Куда ты тащишь меня?! Я
раздета!"
-26-
IX Как протест против общества. Раньше была семья,
но жена и т.д. И ему ничего иного
"Дорогая Бланш, пишу тебе, сидя внутри гигантского не осталось. Говорит, что мир потонул во зле.
осьминога. Осьминог (сокращенно - Ося) карает жестокосердье
Чудо, но письменные принадлежности и твоя фото- и гордыню, воцарившиеся на земле.
карточка уцелели. Обещал, что если останусь, то обрету бессмертье".
Сыро и душно. Тем не менее, не одиноко:
рядом два дикаря, и оба играют на укалеле. "Вторник. Ужинали у Немо. Были вино, икра
Главное, что темно. Когда напрягаю зренье, (с "Принца" и с "Витязя"). Дикари подавали, скаля
различаю какие-то арки и своды. Сильно звенит в ушах. зубы. Обсуждали начатую вчера
Постараюсь исследовать систему пищеваренья. тему бессмертья, "Мысли" Паскаля, последнюю вещь в
Это - единственный путь к свободе. Целую. Твой верный "Ля Скала".
Жак".
Представь себе вечер, свечи. Со всех сторон - осьминог
"Вероятно, так было в утробе...Но спасибо и за осьминога. Немо с его бородой и с глазами голубыми, как у младенц
Ибо мог бы просто пойти на дно, либо - попасть Сердце сжимается, как подумаешь, как он тут одинок..."
к акуле.
Все еще в поисках. Дикари, увы, не подмога: (Здесь обрываются письма к Бланш Деларю от лейте-
о чем я их не спрошу, слышу странное "хули-хули". нанта Бенца).
Вокруг бесконечные, скользкие, вьющиеся туннели.
Какая-то загадочная, переплетающаяся система. X
Вероятно, я брежу, но вчера на панели
мне попался некто, называвшийся капитаном Немо". Когда корабль не приходит в определенный порт
ни в назначенный срок, ни позже,
"Снова Немо. Пригласил меня в гости. Я Директор Кампании произносит: "Черт!"
пошел. Говорит, что он вырастил этого осьминога. Адмиралтейство: "Боже".
Оба неправы.Но откуда им знать о том,
что приключилось. Ведь не допросишь чайку,
ни акулу с ее набитым ртом,
не направишь овчарку
-27-
по следу. И какие вообще следы * * *
в океане? Все это сущий
бред. Еще одно торжество воды Пора забыть верблюжий этот гам
в состязании с сушей. И белый дом на улице Жуковской.
Анна Ахматова
В океане все происходит вдруг.
Но потом еще долго волна теребит скитальцев: Помнишь свалку вещей на железном стуле,
доски, обломки мачты и спасательный круг; то, как ты подпевала бездумному "во саду ли,
все - без отпечатка пальцев. в огороде", бренчавшему вечером за стеною;
окно, занавешенное выстиранной простынею?
И потом наступает осень, за ней - зима. Непроходимость двора из-за сугробов, щели,
Сильно дует сирокко. Лучшего адвоката куда задувало не хуже, чем в той пещере,
молчаливые волны могут свести с ума преграждали доступ царям, пастухам, животным,
красотою заката. оставляя нас греться теплом животным
да армейской шинелью. Что напевала вьюга
И становится ясно, что нечего вопрошать переходящим заполночь в сны друг друга,
ни посредством горла, ни с помощью радиозонда ни пружиной не скрипнув, ни половицей,
синюю рябь, продолжающую улучшать неповторимо ни голосом наяву, ни птицей,
линию горизонта. прилетавшей из Ялты. Настоящее пламя
Что-то мелькает в газетах, толкующих так и сяк пожирало внутренности игрушечного аэроплана
факты, которых, собственно, кот наплакал. и центральный орган державы плоской,
Женщина в чем-то коричневом хватается за косяк где китайская грамота смешана с речью польской.
и оседает на пол. Не отдернуть руки, не избежать ожога,
измеряя градус угла чужого
Горизонт улучшается. В воздухе соль и йод. в геометрии бедных, чей треугольник кратный
Вдалеке на волне покачивается какой-то увенчан пыльной слезой стоваттной.
безымянный предмет. И колокол глухо бьет
в помещении Ллойда.
-28-
Знаешь, когда зима тревожит бор Красноносом, * * *
когда торжество крестьянина под вопросом,
сказуемое, ведомое подлежащим, М.Б.
уходит в прошедшее время, жертвуя настоящим,
от грамматики новой на сердце пряча Ты, гитарообразная вещь со спутанной паутиной
окончания шепота, крика, плача. струн, продолжающая коричневеть в гостинной,
белеть а ля Казимир на выстиранном просторе,
темнеть - особенно вечером - в коридоре,
спой мне песню о том, как шуршит портьера,
как включается, чтоб оглушить полтела,
тень, как лиловая муха, сползает с карты,
и закат в саду за окном точно дым эскадры,
от которой осталась одна матроска,
позабытая в детской. И как расческа
в кулаке дрессировщика-турка, как рыбку - леской,
возвышает болонку над Ковалевской
до счастливого случая тявкнуть сорок
раз в день рождения, - и мокрый порох
гасит звезды салюта, громко шипя, в стакане,
и стоят графины кремлем на ткани.
22 июля 1978
-29-
ОСЕННИЙ КРИК ЯСТРЕБА
Северозападный ветер его поднимает над к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
сизой, лиловой, пунцовой, алой буков, прячущих в мощной пене
долиной Коннектикута. Он уже травы, чьи лезвия остры,
не видит лакомый променад гнездо, разбитую скорлупу
курицы по двору обветшалой в алую крапинку, запах, тени
фермы, суслика на меже. брата или сестры.
На воздушном потоке распластанный, одинок, Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
все, что он видит - гряду покатых бьющееся с частотою дрожи,
холмов и серебро реки, точно ножницами сечет,
вьющейся точно живой клинок, собственным движимое теплом,
сталь в зазубринах перекатов, осеннюю синеву, ее же
схожие с бисером городки увеличивая за счет
Новой Англии. Упавшие до нуля еле видного глазу коричневого пятна,
термометры - словно лары в нише; точки, скользящей поверх вершины
стынут, обуздывая пожар ели; за счет пустоты в лице
листьев, шпили церквей. Но для ребенка, замершего у окна,
ястреба, это не церкви. Выше пары, вышедшей из машины,
лучших помыслов прихожан, женщины на крыльце.
он парит в голубом океане, сомкнувши клюв, Но восходящий поток его поднимает вверх
с прижатою к животу плюсною выше и выше. В подбрюшных перьях
- когти в кулак, точно пальцы рук - щиплет холодом. Глядя вниз,
чуя каждым пером поддув он видит, что горизонт померк,
снизу, сверкая в ответ глазною он видит как бы тринадцать первых
ягодою, держа на Юг, штатов, он видит: из
-30-
труб поднимается дым. Но как раз число И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
труб подсказывает одинокой клюва, похожий на визг эриний,
птице, как поднялась она. вырывается и летит вовне
Эк куда меня занесло! механический, нестерпимый звук,
Он чувствует смешанную с тревогой звук стали, впившейся в алюминий;
гордость. Перевернувшись на механический, ибо не
крыло, он падает вниз. Но упругий слой предназначенный ни для чьих ушей:
воздуха его возвращает в небо, людских, срывающейся с березы
в бесцветную ледяную гладь. белки, тявкающей лисы,
В желтом зрачке возникает злой маленьких полевых мышей;
блеск. То есть, помесь гнева так отливаться не могут слезы
с ужасом. Он опять никому. Только псы
низвергается. Но как стенка - мяч, задирают морды. Пронзительный, резкий крик
как падение грешника - снова в веру, страшней, кошмарнее ре-диеза
его выталкивает назад. алмаза, режущего стекло,
Его, который еще горяч! пересекает небо. И мир на миг
В черт-те что. Все выше. В ионосферу как бы вздрагивает от пореза.
В астрономически об'ективный ад Ибо там, наверху, тепло
птиц, где отсутствует кислород, обжигает пространство, как здесь, внизу,
где вместо проса - крупа далеких обжигает черной оградой руку
звезд. Что для двуногих высь, без перчатки. Мы, восклицая "вон,
то для пернатых наоборот. там!" видим вверху слезу
Не мозжечком, но в мешочках легких ястреба, плюс паутину, звуку
он догадывается: не спастись. присущую, мелких волн,
-31-
разбегающихся по небосводу, где чьи осколки, однако, не ранят, но
нет эха, где пахнет апофеозом тают в ладони. И на мгновенье
звука, особенно в октябре. вновь различаешь кружки, глазки,
И в кружеве этом, сродни звезде, веер, радужное пятно,
сверкая, скованная морозом, многоточия, скобки, звенья,
инеем, в серебре, колоски, волоски -
опушившем перья, птица плывет в зенит, бывший привольный узор пера,
в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда карту, ставшую горстью юрких
перл, сверкающую деталь. хлопьев, летящих на склон холма.
Мы слышим: что-то вверху звенит, И, ловя их пальцами, детвора
как разбивающаяся посуда, выбегает на улицу в пестрых куртках
как фамильный хрусталь, и кричит по-английски "Зима, зима!"
1975
-32-
К УРАНИИ III
ЛИТОВСКИЙ НОКТЮРН: Поздний вечер в Литве.
ТОМАСУ ВЕНЦЛОВА Из костелов бредут, хороня запятые
свечек в скобках ладоней. В продрогших дворах
куры роются клювами в жухлой дресве.
I Над жнивьем Жемайтии
вьется снег, как небесных обителей прах.
Взбаламутивший море Из раскрытых дверей
ветер рвется как ругань с расквашенных губ пахнет рыбой. Малец полуголый
в глубь холодной державы, и старуха в платке загоняют корову в сарай.
заурядное до-ре- Запоздалый еврей
ми-фа-соль-ля-си-до извлекая из каменных труб.
Не-царевны-не-жабы по брусчатке местечка гремит балаголой,
припадают к земле, вожжи рвет
и сверкает звезды оловянная гривна. и кричит залихватски "Герай!"
И подобье лица
растекается в черном стекле, IV
как пощечина ливня.
Извини за вторженье.
Сочти появление за
II возвращенье цитаты в ряды "Манифеста":
чуть картавей
Здравствуй, Томас. То - мой чуть выше октавой от странствий в дали.
призрак, бросивший тело в гостинице где-то Потому - не крестись,
за морями, гребя не ломай в кулаке картуза:
против северных туч, поспешает домой, сгину прежде, чем грянет с насеста
вырываясь из Нового Света, петушиное "пли".
и тревожит тебя. Извини, что без спросу.
-33-
Не пяться от страха в чулан: VI
то, кордонов за счет, расширяет свой радиус бренность.
Мстя, как камень колодцу кольцом грязевым, В полночь всякая речь
над Балтийской волной обретает ухватки слепца.
я жужжу, точно тот моноплан - Так что даже "отчизна" наощупь как Леди Годива.
точно Дариус и Геренас, В паутине углов
но не так уязвим. микрофоны спецслужбы в квартире певца
пишут скрежет матраца и всплески мотива
V общей песни без слов.
Здесь панует стыдливость. Листва, норовя
Поздний вечер в Империи, выбрать между своей лицевой стороной и изнанкой,
в нищей провинции. возмущает фонарь. Отменив рупора,
Вброд миру здесь о себе возвещают, на муравья
перешедшее Неман еловое войско, наступив ненароком, невнятной морзянкой
ощетинившись пиками, Ковно в потемки берет. пульса, скрипом пера.
Багровеет известка
трехэтажных домов, и булыжник мерцает, как пойманный VII
лещ.
Вверх взвивается занавес в местном театре. Вот откуда твои
И выносят на улицу главную вещь, щек мучнистость, безадресность глаза,
разделенную на три шепелявость и волосы цвета спитой,
без остатка. тусклой чайной струи.
Сквозняк теребит бахрому Вот откуда вся жизнь как нетвердая честная фраза,
занавески из тюля. Звезда в захолустье на пути к запятой.
светит ярче: как карта, упавшая в масть. Вот откуда моей,
И впадает во тьму, как ее продолжение вверх, оболочки
по стеклу барабаня, руки твоей устье. в твоих стеклах расплывчатость, бунт голытьбы
Больше некуда впасть. ивняка и т.п., очертанья морей,
их страниц перевернутость в поисках точки,
горизонта, судьбы.
-34-
VIII IX
Наша письменность, Томас! с моим, за поля Мы похожи.
выходящим сказуемым! с хмурым твоим домоседством Мы, в сущности, Томас, одно:
подлежащего! Прочный, чернильный союз, ты, коптящий окно изнутри, я, смотрящий снаружи.
кружева, вензеля, Друг для друга мы суть
помесь литеры римской с кириллицей: цели со средством, обоюдное дно
как велел Макроус! амальгамовой лужи,
Наши оттиски! в смятых сырых простынях - неспособной блеснуть.
этих рыхлых извилинах общего мозга! - Покривись - я отвечу ухмылкой кривой.
в мягкой глине возлюбленных, в детях без нас. отзовусь на зевок немотой, раздирающей полость,
Либо - просто синяк разольюсь в три ручья
на скуле мирозданья от взгляда подростка, от стоваттной слезы над твоей головой.
от попытки на глаз Мы - взаимный конвой,
расстоянье прикинуть от той ли литовской корчмы проступающий в Касторе Поллукс,
до лица, многооко смотрящего мимо, в просторечье - ничья,
как раскосый монгол за земной частокол, пат, подвижная тень,
чтоб вложить пальцы в рот - в эту рану Фомы - приводимая в действие жаркой лучиной,
и, нащупав язык, на манер серафима эхо возгласа, сдача с рубля.
переправить глагол. Чем сильней жизнь испорчена, тем
мы в ней неразличимей
ока праздного дня.
-35-
X Там с лица сторожа
моложавей. Минувшее смотрит вперед
Чем питается призрак? Отбросами сна, настороженным глазом подростка в шинели,
отрубями границ, шелухою цифири: и судьба нарушителем пятится прочь
явь всегда наровит сохранить адреса. в настоящую старость с плевком на стене,
Переулок сдвигает фасады, как зубы десна, с ломотой, с бесконечностью в форме панели
желтизну подворотни ,как сыр простофили, либо лестницы. Ночь
пожирает лиса и взаправду граница, где, как татарва,
темноты. Место, времени мстя территориям прожитой жизни набегом
за свое постоянство жильцом, постояльцем, угрожает действительность, и наоборот
жизнью в нем, отпирает засов, - где дрова переходят в деревья и снова в дрова,
и, эпоху спустя, где что веко не спрячет,
я тебя застаю в замусоленной пальцем то явь печенегом
сверхдержаве лесов как трофей подберет.
и равнин, хорошо сохраняющей мысли, черты
и особенно позу: в сырой конопляной XII
многоверстной рубахе, в гудящих стальных бигуди
Мать-Литва засыпает над плесом, Полночь. Сойка кричит
и ты человеческим голосом и обвиняет природу
припадаешь к ее неприкрытой, стеклянной, в преступленьях термометра против нуля.
поллитровой груди. Витовт, бросивший меч и похеривший щит,
погружается в Балтику в поисках броду
XI к шведам. Впрочем, земля
и сама завершается молом, погнавшимся за
Существуют места, как по плоским ступенькам, по волнам
где ничто не меняется. Это - убежавшей свободой. Усилья бобра
заменители памяти, кислый триумф фиксажа. по постройке запруды венчает слеза,
Там шлагбаум на резкость наводит верста расставаясь с проворным
Там чем дальше, тем больше в тебе силуэта. ручейком серебра.
-36-
XIII XIV
Полночь в лиственном крае, Призрак бродит по Каунасу, входит в собор,
в губернии цвета пальто. выбегает наружу. Плетется по Лайсвис-аллее.
Колокольная клинопись. Облако в виде отреза Входит в "Тюльпе", садится к столу.
на рядно сопредельной державе. Кельнер, глядя в упор,
Внизу видит только салфетки, огни бакалеи,
пашни, скирды, плато снег, такси на углу,
черепицы, кирпич, колоннада, железо, просто улицу. Бьюсь об заклад,
плюс обутый в кирзу ты готов позавидовать. Ибо незримость
человек государства. входит в моду с годами - как тела уступка душе,
Ночной кислород как намек на грядущее, как маскхалат
Рая, как затянувшийся минус.
Наводняют помехи, молитва, сообщенья Ибо все в барыше
о погоде, известия, от отсутствия, от
храбрый Кощей, бестелесности: горы и долы,
с округленными цифрами, гимы, фокстрот медный маятник, сильно привыкший к часам,
болеро, запрещенья Бог, смотрящий на все это дело с высот,
безымянных вещей. зеркала, коридоры,
соглядатай, ты сам.
XV
Призрак бродит бесцельно по Каунасу. Он
суть твое прибавление к воздуху мысли
обо мне, суть пространство в квадрате,
а не
энергичная проповедь лучших времен.
-37-
Не завидуй. Причисли от страницы, от букв,
привиденье к родне, от - сказать ли! - любви
к свойствам воздуха - так же, как мелкий петит, звука к смыслу, бесплотности - к массе
рассыпаемый в сумраке речью картавой, и свободы к - прости
вроде цокота мух, и лица не криви -
неспособный, поди, утолить аппетит к рабству, данному в мясе,
новой Клио, одетой заставой, во плоти, на кости,
но ласкающий слух эта вещь воспаряет в чернильный ночной эмпирей
обнаженной Урании. мимо дремлющих в нише
Только она, местных ангелов:
Муза точки в пространстве и Муза утраты выше
очертаний, как скаред - гроши, их и нетопырей.
в состояньи сполна
оценить постоянство: как форму расплаты
за движенье - души. XVII
XVI Муза точки в пространстве! Вещей, различаемых лишь
в телескоп! Вычитанья
Вот откуда пера, без остатка! Нуля!
Томас, к буквам привязанность. Ты, кто горлу велишь
Вот чем избегать причитанья
об'ясняться должно тяготенье, не так ли? превышения "ля"
Скрепя и советуешь сдержанность! Муза, прими
сердце, с хриплым "пора!" эту арию следствия, петую в ухо причине,
отрывая себя от родных заболоченных вотчин, то есть песнь двойнику,
что скрывать - от тебя! и взгляни на нее и ее до-ре-ми
там, в разреженном чине,
у себя наверху
с точки зрения воздуха.
-38-
Воздух и есть эпилог XIX
для сетчатки - поскольку он необитаем.
Он суть наше "домой", В царстве воздуха! В равенстве слога глотку
восвояси вернувшийся слог. кислорода. В прозрачных и сбившихся в облак
Сколько жаброй его ни хватаем, наших выдохах. В том
он успешно латаем мире, где, точно сны к потолку,
светом взапуски с тьмой. к небу льнут наши "о!", где звезда обретает свой облик,
продиктованный ртом.
XVII Вот чем дышит вселенная. Вот
что петух кукарекал,
У всего есть предел: упреждая гортани великую сушь!
горизонт - у зрачка, у отчаянья - память, для роста - Воздух - вещь языка.
расширение плеч. Небосвод -
Только звук отделяться способен от тел, хор согласных и гласных молекул,
вроде призрака, Томас. Сиротство в просторечии - душ.
звука, Томас, есть речь!
Оттолкнув абажур, XX
глядя прямо перед собою,
видишь воздух: Оттого-то он чист.
в анфас Нет на свете вещей, безупречней
сонмы тех, (кроме смерти самой)
кто губою отбеляющих лист.
наследил в нем Чем белее, тем бесчеловечней.
до нас. Муза, можно домой?
Восвояси! В тот край,
где бездумный Борей попирает беспечно трофеи
уст. В грамматику без
препинания. В рай
алфавита, трахеи.
В твой безликий ликбез.
-39-
XXI * * *
Над холмами Литвы Восславим приход весны! Ополоснем лицо,
что-то вроде мольбы за весь мир Чирьи прижжем проверенным креозотом
раздается в потемках: бубнящий, глухой, невеселый и выйдем в одной рубахе босиком на крыльцо,
звук плывет над селеньями в сторону Куршской Косы. и в глаза ударит свежестью! горизонтом!
То Святой Казимир будущим! Будущее всегда
с Чудотворным Николой наполняет землю зерном, голоса - радушьем,
коротают часы наполняет часы ихним туда-сюда;
в ожидании зимней зари. вздрогнув, себя застаешь в грядущем.
За пределами веры, Весной, когда крик пернатых будит леса, сады,
из своей стратосферы, вся природа, от ящериц до оленей,
Муза, с ними призри устремлена туда же, куда ведут следы
на певца тех равнин, в рукотворную тьму государственных преступлений.
погруженных по кровлю,
на певца усмиренных пейзажей.
Обнеси своей стражей
дом и сердце ему.
-40-
* * * * * *
Время подсчета цыплят ястребом; скирд в Я распугивал ящериц в зарослях чаппараля,
тумане, куковал в казенных домах, переплывал моря,
мелочи, обжигающей пальцы, звеня в кармане; жил с китаянкой. Боюсь, моя
северных рек, чья волна, замерзая в устье, столбовая дорога вышла длинней, чем краля
вспоминает истоки, южное захолустье на Казанском догадывалась. И то:
и на миг согревается. Время коротких суток, по руке не вычислить скорохода.
снимаемого плаща, разбухших ботинок, Наизнанку вывернутое пальто
судорог сводит с ума даже время года,
в желудке от желтой вареной брюквы; а не только что мусора. Вообще верста,
сильного ветра, треплющего хоругви падая жертвой свово предела,
листолюбивого воинства. Пора, когда дело губит пейзаж и плодит места,
терпит, где уже не нужно, я вижу, тела.
дни на одно лицо, как Ивановы-братья, Знаешь, кривая способна тоже, в пандан прямой,
и кору задирает жадный, бесстыдный трепет озверевши от обуви, пробормотать "не треба".
пальцев. Чем больше пальцев, тем меньше От лица фотографию легче послать домой,
платья. чем срисовывать ангела в профиль с неба.
-41-
ПОЛЯРНЫЙ ИССЛЕДОВАТЕЛЬ ПЯТАЯ ГОДОВЩИНА
(4 июня 1977)
Все собаки съедены. В дневнике
не осталось чистой страницы. И бисер слов Падучая звезда, тем паче - астероид
покрывает фото супруги, ее щек на резкость без труда твой праздный взгляд настроит.
мушку даты сомнительной приколов. Взгляни, взгляни туда, куда смотреть не стоит.
Дальше - снимок сестры. Он не щадит сестру:
речь идет о достигнутой широте! *
И гангрена, чернея, взбирается по бедру,
как чулок девицы из варьете. Там хмурые леса стоят в своей рванине.
Уйдя из точки "А" там поезд на равнине
22 июля 1978 г. стремится в точку "Б". Которой нет в помине.
* * * Начала и концы там жизнь от взора прячет.
Покойник там незрим, как тот, кто только зачат.
Дни расплетают тряпочку, сотканную Тобою. Иначе среди птиц. Но птицы мало значат.
И она скукоживается на глазах, под рукою.
Зеленая нитка, следом за голубою, Там в сумерках рояль бренчит в висках бемолью.
становится серой, коричневой, никакою. Пиджак, вися в шкафу, там поедаем молью.
Уж и краешек, вроде, виден того батиста. Оцепеневший дуб кивает лукоморью.
Ни один живописец не напишет конец аллеи.
Знать от стирки платье невесты быстрей
садится,
да и тело не делается белее.
То ли сыр пересох, то ли дыханье сперло.
Либо: птица в профиль ворона, а сердцем -
кенарь.
Но простая лиса, перегрызая горло,
не разбирает, где кровь, где тенор.
-42-
* *
Там лужа во дворе, как площадь двух Америк. Там при словах "я за" течет со щек известка.
Там одиночка-мать вывозит дочку в скверик. Там в церкви образа коптит свеча из воска.
Неугомонный Терек там ищет третий берег. Порой дает раза соседним странам войско.
Там дедушку в упор рассматривает внучек. Там пышная сирень бушует в полисаде.
И к звездам до сих пор там запускают жучек Пивная цельный день лежит в глухой осаде.
плюс офицеров, чьих не осознать получек. Там тот, кто впереди, похож на тех, кто сзади.
Там зелень щавеля смущает зелень лука. Там в воздухе висят обрывки старых арий.
Жужжание пчелы там главный принцип звука. Пшеница перешла, покинув герб, в гербарий.
Там копия, щадя оригинал, безрука. В лесах полно куниц и прочих ценных тварей.
* *
Зимой в пустых садах трубят гипербореи, Там лежучи плашмя на рядовой холстине
и ребер больше там у пыльной батареи отбрасываешь тень, как пальма в Палестине.
в под'ездах, чем у дам. И вообще быстрее Особенно - во сне. И, на манер пустыни,
нащупывает их рукой замерзшей странник. там сахарный песок пересекаем мухой.
Там, наливая чай, ломают зуб о пряник. Там города стоят, как двинутые рюхой,
Там мучает охранник во сне штыка трехгранник. и карта мира там замещена пеструхой,
От дождевой струи там плохо спичке серной. мычащей на бугре. Там схож закат с порезом.
Там говорят "свои" в дверях с усмешкой скверной. Там вдалеке завод дымит, гремит железом,
У рыбной чешуи в воде там цвет консервный. не нужным никому: ни пьяным, ни тверезым.
-43-
* *
Там слышен крик совы, ей отвечает филин. Теперь меня там нет. Означенной пропаже
Овацию листвы унять там вождь бессилен. дивятся, может быть, лишь вазы в Эрмитаже.
Простую мысль, увы, пугает вид извилин. Отсутствие мое большой дыры в пейзаже
Там украшают флаг, обнявшись, серп и молот. не сделало; пустяк: дыра, - но небольшая.
Но в стенку гвоздь не вбит и огород не полот. Ее затянут мох или пучки лишая,
Там, грубо говоря, великий план запорот. гармонии тонов и проч. не нарушая.
Других примет там нет - загадок, тайн, диковин. Теперь меня там нет. Об этом думать странно.
Пейзаж лишен примет и горизонт неровен. Но было бы чудней изображать барана,
Там в моде серый цвет - цвет времени и бревен. дрожать, но раздражать на склоне дней тирана,
* *
Я вырос в тех краях. Я говорил "закурим" паясничать. Ну что ж! на все свои законы:
их лучшему певцу. Был содержимым тюрем. я не любил жлобства, не целовал иконы,
Привык к свинцу небес и к айвазовским бурям. и на одном мосту чугунный лик Горгоны
Там, думал, и умру - от скуки, от испуга. казался в тех краях мне самым честным ликом.
Когда не от руки, так на руках у друга. Зато столкнувшись с ним теперь, в его великом
Видать, не расчитал. Как квадратуру круга. варьянте, я своим не подавился криком
Видать не расчитал. Зане в театре задник и не окаменел. Я слышу Музы лепет.
важнее, чем актер. Простор важней, чем всадник. Я чувствую нутром, как Парка нитку треплет:
Передних ног простор не отличит от задних. мой углекислый вздох пока что в вышних терпят,
-44-
* В АНГЛИИ
и без костей язык, до внятных звуков лаком, Диане и Алану Майерс
судьбу благодарит кириллицыным знаком. I
На то она - судьба, чтоб понимать на всяком
БРАЙТОН-РОК
наречьи. Предо мной - пространство в чистом виде.
В нем места нет столпу, фонтану, пирамиде. Ты возвращаешься, сизый цвет ранних сумерек. Меловые
В нем, судя по всему, я не нуждаюсь в гиде. скалы Сассекса в море отбрасывают запах сухой травы и
длинную тень, как ненужную черную вещь. Рябое
Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох. море на сушу выбрасывает шум прибоя
Не подгоняй сих строк: забуксовав в отбросах, и остатки ультрамарина. Из сочетанья всплеска
эпоха на колесах нас не догонит, босых. лишней воды с лишней тьмой возникают, резко
выделяя на фоне неба шпили церквей, обрывы
* скал, эти сизые, цвета пойманной рыбы,
летние сумерки; и я прихожу в себя. В зарослях беззаботно
Мне нечего сказать ни греку, ни варягу. вскрикивает коноплянка. Чистая линия горизонта
Зане не знаю я, в какую землю лягу. с облаком напоминает веревку с выстиранной рубашкой,
Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу. и танкер перебирает мачтами, как упавший
на спину муравей. В сознаньи вспыхивает чей-то
телефонный номер - порванная ячейка
опустевшего невода. Бриз овевает щеку.
Мертвая зыбь баюкает беспокойную щепку,
и отраженье полощется рядом с оцепеневшей лодкой.
В середине длинной или в конце короткой
жизни спускаешься к волнам не выкупаться, но ради
темно-серой, безлюдной, бесчеловечной глади,
схожей цветом с глазами, глядящими, не мигая,
на нее, как две капли воды. Как молчанье на попугая.
-45-
II III
СЕВЕРНЫЙ КЕНСИНГТОН СОХО
Шорох "Ирландского Времени" , гонимого ветром по В венецианском стекле, окруженном тяжелой рамой,
железнодорожным путям к брошенному депо, отражается матовый профиль красавицы с рваной раной
шелест мертвой полыни, опередившей осень, говорящего рта. Партнер созерцает стены,
серый язык воды подле кирпичных десен. где узоры обоев спустя восемь лет превратились в "Сцены
Как я люблю эти звуки - звуки бесцельной, но скачек в Эпсоме". - Флаги. Наездник в алом
длящейся жизни, к которым уже давно картузе рвется к финишу на полуторогодовалом
ничего не прибавить, кроме шуршащих галькой жеребце. Все слилось в сплошное пятно. В ушах завывает ветер.
собственных грузных шагов. И в небо запустишь гайкой. На трибунах творится невообразимое... - "не ответил
Только мышь понимает прелести пустыря - на второе письмо, и тогда я решила..." Голос
ржавого рельса, выдернутого штыря, представляет собою борьбу глагола с
проводов, не способных взять выше сиплого до-диеза, ненаставшим временем. Молодая, худая
поражения времени перед лицом железа. рука перебирает локоны, струящиеся не впадая
Ничего не исправить, не использовать впредь. никуда, точно воды многих
Можно только залить асфальтом или стереть рек. Оседлав деревянных четвероногих,
взрывом с лица земли, свыкшегося с гримассой вкруг стола с недопитым павшие смертью храбрых
бетонного стадиона с орущей массой. на чужих простынях джигитуют при канделябрах
И появится мышь. Медленно, не спеша, к подворотне в -Ском переулке, засыпанном снегом.- Флаги
выйдет на середину поля, мелкая, как душа жухнут. Ветер стихает; и капли влаги
по отношению к плоти, и, приподняв свою различимы становятся у соперника на подбородке,
обезумевшую мордочку, скажет "не узнаю". и трибуны теряются из виду... - В подворотне
светит желтая лампочка, чуть золотя сугробы,
словно рыхлую корочку венской сдобы. Однако, кто бы
ни пришел сюда первым, колокол в переулке
не звонит. И подковы сивки или каурки
в настоящем прошедшем, даже достигнув цели,
не оставляют следов на снегу. Как лошади карусели.
-46-
IV И на камине маячит чучело перепелки,
понадеявшейся на бесконечность леса,
ИСТ ФИНЧЛИ ваза с веточкой бересклета
и открытка с видом базара где-то в Алжире - груды
Вечер. Громоздкое тело тихо движется в узкой пестрой материи, бронзовые сосуды,
стриженной под полубокс аллее с рядами фуксий сзади то ли верблюды, то ли просто холмы;
и садовой герани, точно дредноут в мелком люди в тюрбанах. Не такие, как мы.
деревенском канале. Перепачканный мелом
правый рукав пиджака, так же как самый голос, Аллегория памяти, воплощенная в твердом
выдает род занятий - "Розу и гладиолус карандаше, застывшем в воздухе над кроссвордом.
поливать можно реже, чем далии и гиацинты, Дом на пустынной улице, стелющейся покато,
раз или два в неделю". И он мне приводит цифры в чьих одинаковых стеклах солнце в часы заката
из "Советов любителю-садоводу" отражается, точно в окне экспресса,
и строку из Вергилия. Земля поглощает воду уходящего в вечность, где не нужны колеса.
с неожиданной скоростью, и он прячет глаза. В гостинной, Милая спальня (между подушек - кукла),
скупо обставленной, нарочито пустынной, где ей сняться ее "кошмары". Кухня;
жена - он женат вторым браком - как подобает женам, издающая запах чая гудящая хризантема
раскладывает, напевая, любимый Джоном газовой плитки. И очертанья тела
Голсуорси пасьянс "Паук". На стене акварель: в воде оседают на кресло, как гуща, отделяющая от жижи.
отражается вид моста неизвестно где.
Всякий живущий на острове догадывается, что рано
или поздно все это кончается, что вода из-под крана,
прекращая быть пресной, делается соленой,
и нога, хрустевшая гравием и соломой,
ощущает внезапный холод в носке ботинка.
В музыке есть место, когда пластинка
начинает вращаться против движенья стрелки.
-47-
Посредине абсурда, ужаса, скуки жизни За щелчком аппарата следует вспышка - род
стоят за стеклом цветы, как вывернутые наизнанку выстрела (все, что нас отбрасывает вперед,
мелкие вещи - с розой, подобной знаку на стену будущего, есть как бы выстрел). Три
бесконечности из-за пучка восьмерок, рыцаря, не шелохнувшись, повторяют внутри
с колесом георгина, буксующим меж распорок, камеры то, что уже случилось - либо при Пуатье,
как расхристанный локомотив Боччони, либо в Святой Земле: путешественник в канотье
с танцовщицами-фуксиями и с еще не для почивших заради Отца и Сына
распустившейся далией. Плавающий в покое и Святого Духа ужаснее сарацина.
мир, где не спрашивают "что такое?
что ты сказал? повтори" - потому что эхо Аббатство привольно раскинулось на берегу реки.
возвращает того воробья неизменно в ухо Купы зеленых деревьев. Белые мотыльки
от китайской стены; потому что ты порхают у баптистерия над клумбою и т.д.
произнес только одно: "цветы". Прохладный английский полдень. В Англии, как нигде
природа скорей успокаивает, чем увлекает глаз;
V и под стеной ротонды, как перед раз
навсегда опустившимся занавесом в театре,
ТРИ РЫЦАРЯ аплодисменты боярышника ты не разделишь на три.
В старой ротонде аббатства, в алтаре, на полу,
спят вечным сном три рыцаря, поблескивая в полу-
мраке ротонды, как каменные осетры,
чешуею кльчуги и жабрами лат. Все три
горбоносы и узколицы, и с головы до пят
рыцари: в панцире, в шлеме, с длинным мечом. И спят
дольше, чем бодрствовали. Сумрак ротонды. Руки
скрещены на груди, точно две севрюги.
-48-
VI Человек приносит с собою тупик в любую
точку света; и согнутое колено
ЙОРК размножает тупым углом перспективу плена,
как журавлиный клин, когда он берет
W.H.A курс на Юг. Как все движущееся вперед.
Бабочки Северной Англии пляшут над лебедою Пустота, поглощая солнечный свет на общих
под кирпичной стеной мертвой фабрики. За средою основаньях с боярышником, увеличивается наощупь
наступает четверг, и т.д. Небо пышет жаром, в направленьи вытянутой руки, и
и поля выгорают. Города отдают лежалым мир сливается в длинную улицу, на которой живут другие.
полосатым сукном, георгины страдают жаждой. В этом смысле он - Англия. Англия в этом смысле
И твой голос - "Я знал трех великих поэтов. Каждый до сих пор Империя и в состояньи - если
был большой сукин сын" - раздается в моих ушах
с неожиданной четкостью. Я замедляю шаг верить музыке, булькающей водой -
и готов оглянуться. Скоро четыре года,как ты править морями. Впрочем - любой средой.
умер в австрийской гостиннице. Под стрелой перехода
ни души: черепичные кровли, асфальт, известка, Я в последнее время немного сбиваюсь: скалюсь
тополя. Честер тоже умер - тебе известно отраженью в стекле витрины; покамест палец
это лучше, чем мне. Как костяшки на пыльных счетах, набирает свой номер, рука опускает трубку.
воробьи восседают на проводах. Ничто так Стоит закрыть глаза, как вижу пустую шлюпку,
не превращает знакомый под'езд в толчею колонн, замерзшую на воде посредине бухты.
как любовь к человеку; особенно если он Выходя наружу из телефонной будки,
мертв. Отсутствие ветра заставляет тугие листья слышу голос скворца, в крике его - испуг.
напрягать свои мышцы и нехотя шевелиться.
Танец белых капустниц похож на корабль в бурю.
-49-
Но раньше, чем он взлетает, звук VII
растворяется в воздухе. Чьей беспредметной сини
и сродни эта жизнь, где вещи видней в пустыне, Английские каменные деревни.
ибо в ней тебя нет. И вакуум постепенно Бутылка собора в окне харчевни.
заполняет местный ландшафт. Как сухая пена, Коровы, разбредшиеся по полям.
овцы покоятся на темнозеленых волнах Памятники королям.
иоркширкского вереска. Кордебалет проворных
бабочек, повинуясь невидимому смычку, Человек в костюме побитом молью,
мельтешит над заросшей канавой, не давая зрачку провожает поезд, как все тут, к морю,
ни на чем задержаться. И вертикальный стебель улыбается дочке, уезжающей на Восток.
иван-чая длинней уходящей на Север Раздается свисток.
древней Римской дороги, всеми забытой в Риме.
Вычитая из меньшего большее, из человека - Время, И бескрайнее небо над черепицей
получаешь в остатке слова, выделяющиеся на белом тем синее, чем громче птицей
фоне отчетливей, чем удается телом оглашаемо. И чем громче поет она,
это сделать при жизни, даже сказав "лови!" тем все меньше видна.
Что источник любви превращает в объект любви.
-50-
САН-ПЬЕТРО В два часа пополудни силуэт почтальона
приобретает в под'езде резкие очертанья,
I чтоб, мгновенье спустя, снова сделаться силуэтом.
Удары колокола в тумане
Третью неделю туман не слезает с белой повторяют эту же процедуру.
колокольни коричневого, захолустного городка, В итоге невольно оглядываешься через плечо
затерявшегося в глухонемом углу самому себе вслед, как иной прохожий,
Северной Адриатики. Электричество стремясь рассмотреть получше щиколотки прошелестевшей
продолжает в полдень гореть в таверне. мимо красавицы, но - ничего не видишь,
Плитняк мостовой отливает желтой кроме хлопьев тумана. Безветрие, тишина.
жареной рыбой. Оцепеневшие автомобили
пропадают из виду, не заводя мотора. Направленье потеряно. За поворотом
И вывеску не дочитать до конца. Уже фонари обрываются, как белое многоточье,
не терракота и охра впитывают в себя за которым следует только запах
сырость, но сырость впитывает охру и терракоту. водорослей и очертанья пирса.
Безветрие; и тишина как ржанье
Тень, насыщяющаяся от света, никогда не сбивающейся с пути
радуется при виде снимаемого с гвоздя чугунной кобылы Виктора-Эммануила.
пальто совершенно по-христиански. Ставни
широко растопырены, точно крылья II
погрузившихся с головой в чужие
неурядицы ангелов. Там и сям Зимой обычно смеркается слишком рано;
слезающая струпьями штукатурка где-то вовне, снаружи, над головою.
обнажает красную, воспаленную кладку, Туго спеленутые клочковатой
и третью неделю сохнущие исподники марлей стрелки на городских часах
настолько привыкли к дневному свету отстают от меркнущего вдалеке
и к своей веревке, что человек рассеянного дневного света.
если выходит на улицу, то выходит
в пиджаке на голое тело, в туфлях на босу ногу.
-51-
За сигаретами вышедший постоялец Щербатые, но не мыслящие себя
возвращается через десять минут к себе в профиль, обшарпанные фасады.
по пробуравленному в тумане Только голые икры кривых балясин
его же туловищем туннелю. одушевляют наглухо запертые балконы,
Ровный гул невидимого аэроплана где вот уже двести лет никто
напоминает жужжание пылесоса не появляется: ни наследница, ни кормилица.
в дальнем конце гостиничного коридора Облюбованные брачующимися и просто
и поглощает, стихая, свет. скучающими чудищами карнизы.
"Nebbiq*",- произносит, зевая, диктор, Колоннада, оплывшая, как стеарин.
и глаза на секунду слипаются, наподобье И слепое, агатовое великолепье
раковины, когда проплывает рыба непроницаемого стекла,
(зрачок погружается ненадолго за которым скрываются кушетка и пианино:
в свои перламутровые потемки.) старые, но именно светом дня
и подворотня с лампочкой выглядит, как ребенок, оберегаемые успешно тайны.
поглощенный чтением под одеялом;
одеяло все в складках, как тога Евангелиста В холодное время года нормальный звук
в нише. Настоящее, наше время предпочитает тепло гортани капризам эха.
со стуком отскакивает от бурого кирпича Рыба безмолвствует; в недрах материка
грузной базилики, точно белый распевает горлинка. Но ни той, ни другой не слышно.
кожанный мяч, вколачиваемый в нее Повисший над пресным каналом мост
школьниками после школы. удерживает расплывчатый противоположный берег
от попытки совсем отделиться и выйти в море.
Так, дохнув на стекло, выводят инициалы
тех, с чьим отсутствием не смириться;
* NEBBIQ (итал.) - туман
-52-
и подтек превращает заветный вензель только вода, и она одна,
в хвост морского конька. Вбирай же красной всегда и везде остается верной
губкой легких плотный молочный пар, себе - нечувствительной к метаморфозам, плоской,
выдыхаемый всплывшею Амфитритой находящейся там, где сухой земли
и ее нереидами! Протяни больше нет. И патетика жизни с ее началом,
руку - и кончики пальцев коснутся торса, серединой, редеющим календарем, концом
покрытого мелкими пузырьками и т.д. стушевывается в виду
и пахнущего, как в детстве, йодом. вечной, мелкой, бесцветной ряби.
III Жесткая, мертвая проволока виноградной
лозы мелко вздрагивает от собственного напряженья.
Выстиранная, выглаженная простыня Деревья в черном саду ничем
залива шуршит оборками, и бесцветный не отличаются от ограды, выглядящей
воздух на миг сгущается в голубя или в чайку, как человек, которому больше не в чем
но тотчас растворяется. Вытащенные из воды и - главное - некому признаваться.
лодки, баркасы, гондолы, плоскодонки, Смеркается; безветрие, тишина.
как непарная обувь, разбросанные на песке, Хруст ракушечника, шорох раздавленного гнилого
поскрипывающем под подошвой. Помни: тростника. Пинаемая носком
любое движенье, по сути, есть жестянка взлетает в воздух и пропадает
перенесение тяжести тела в другое место. из виду. Даже спустя минуту
Помни, что прошлому не уложиться не расслышать звука ее паденья
без остатка в памяти, что ему в мокрый песок. Ни, тем более, всплеска.
необходимо будущее. Твердо помни:
-53-
КВИНТЕТ II
I Иногда в пустыне ты слышишь голос. Ты
вытаскиваешь фотоаппарат запечатлеть черты.
Веко подергивается. Изо рта Но - темнеет. Присядь, перекинься шуткой
вырывается тишина. Европейские города с говорящей по-южному, нараспев,
настигают друг друга на станциях. Запах мыла обезьянкой, что спрыгнула с пальмы и, не успев
выдает обитателю джунглей приближающегося врага. стать человеком, сделалась проституткой.
Там, где ступила твоя нога,
возникают белые пятна на карте мира. Лучше плыть пароходом, качающимся на волне,
участвуя в географии, в голубизне, а не
В горле першит. Путешественник просит пить. только в истории - этой коросте суши.
Дети, которых надо бить, Лучше Гренландию пересекать, скрипя
оглашают воздух пронзительным криком. Веко лыжами, оставляя после себя
подергивается. Что до колонн, из-за айсберги и тюленьи туши.
них всегда появляется кто-нибудь. Даже прикрыв глаза,
даже во сне вы видите человека. Алфавит не даст позабыть тебе
цель твоего путешествия - точку "Б".
И накапливается как плевок в груди: Там вороне не сделаться вороном, как ни каркай;
"Дай мне чернил и бумаги, а сам уйди слышен лай дворняг, рожь заглушил сорняк;
прочь!" И веко подергивается. Невнятные причитанья там, как над шкуркой зверька скорняк,
за стеной (будто молются) увеличивают тоску. офицеры Генштаба орудуют над порыжевшей картой.
Чудовищность творящегося в мозгу
придает незнакомой комнате знакомые очертанья.
-54-
III IV
Тридцать семь лет я смотрю в огонь. "Где это?" - спрашивает, приглаживая вихор,
Веко подергивается. Ладонь племянник. И, пальцем блуждая по складкам гор,
покрывается потом. Полицейский, взяв документы, "Здесь" - говорит племянница. Поскрипывают качели
выходит в другую комнату. Воздвигнутый впопыхах, в старом саду. На столе букет
обелиск кончается нехотя в облаках,
как удар по Эвклиду, как след кометы. фиалок. Солнце слепит паркет.
Из гостинной доносятся пассажи виолончели.
Ночь; дожив до седин, ужинаешь один,
сам себе быдло, сам себе господин. Ночью над плоскогорьем висит луна.
Вобла лежит поперек крупно набранного сообщенья От валуна отделяется тень слона.
об изверженьи вулкана черт знает где, В серебре ручья нет никакой корысти.
иными словами, в чужой среде, В одинокой комнате простыню
упираясь хвостом в "Последние Запрещенья". комкает белое /смуглое/ просто ню -
живопись неизвестной кисти.
Я понимаю только жужжанье мух
на восточных базарах! На тротуаре в двух Весной в грязи копошится труженник-муравей,
шагах от гостиницы, рыбой попавшей в сети, появляется грач, твари иных кровей;
путешественник ловит воздух раскрытым ртом: листва прикрывает ствол в месте его изгиба.
сильная боль, на этом убив, на том Осенью ястреб дает круги
продолжается свете. над селеньем, считая цыплят. И на плечах слуги
болтается белый пиджак сагиба...
-55-
V ПИСЬМА ДИНАСТИИ МИНЬ
Было ли сказано слово? И если да, - I
на каком языке? Был ли мальчик? И сколько льда
нужно бросить в стакан, чтоб остановить Титаник "Скоро тринадцать лет, как соловей из клетки
мысли? Помнит ли целое роль частиц? вырвался и улетел. И, на ночь глядя, таблетки
Что способен подумать при виде птиц богдыхан запивает кровью проштрафившегося портного,
в аквариуме ботаник? откидывается на подушки и, включив заводного,
погружается в сон, убаюканный ровной песней.
Теперь представим себе абсолютную пустоту. Вот какие теперь мы празнуем в Поднебесной
Место без времени. Собственно воздух. В ту невеселые, нечетные годовщины.
и в другую, и в третью сторону. Просто Мекка Специальное зеркало, разглаживающее морщины,
воздуха. Кислород, водород. И в нем каждый год дорожает. Наш маленький сад в упадке.
мелко подергивается день за днем Небо тоже исколото шпилями, как лопатки
одинокое веко. и затылок больного (которого только спину
мы и видим). И я иногда об'ясняю сыну
Это - записки натуралиста. За- богдыхана природу звезд, а он отпускает шутки.
писки натуралиста. Капающая слеза
падает в вакууме без всякого ускоренья. Это письмо от твой, возлюбленный, Дикой Утки
Вечнозеленое неврастение, слыша жжу писано тушью на рисовой тонкой бумаге, что дала мне
це-це будущего, я дрожу императрица.
вцепившись ногтями в свои коренья. Почему-то вокруг все больше бумаги, все меньше риса".
-56-
II ЭЛЕГИЯ
"Дорога в тысячу ли начинается с одного До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу
шага, гласит пословица. Жалко, что от него в возбуждение. Что, впрочем, естественно. Ибо связки
не зависит дорога обратно, превосходящая многократно не чета голой мышце, волосу, багажу
тысячу ли. Особенно, отсчитывая от "О". под холодными буркалами, и не бздюме утряски
Одна ли тысяча ли, две ли тысячи ли - вещи с возрастом. Взятый вне мяса, звук
тысяча означает, что ты сейчас вдали не изнашивается в результате трения
от родимого крова, и зараза бессмысленности со слова о разреженный воздух, но, близорук, из двух
перекидывается на цифры; особенно на ноли. зол выбирает обычно большее: повторенье
некогда сказанного. Трезвая голова
Ветер несет на Запад, как желтые семена сильно с этого кружится по вечерам подолгу,
из лопнувшего стручка, - туда, где стоит Стена. точно пластинка, стачивая слова,
На фоне ее человек уродлив и страшен, как иероглиф; и пальцы мешают друг другу извлечь иголку
как любые другие неразборчивые письмена. из заросшей извилины - как отдавая честь
наважденью в форме нехватки текста
Движение в одну сторону превращает меня при избытке мелодии. Знаешь, на свете есть
в нечто вытянутое, как голова коня. вещи, предметы, между собой столь тесно
Силы, жившие в теле, ушли на трение тени связанные, что, норовя прослыть
о сухие колосья дикого ячменя". подлинно матерью и т.д. и т.п., природа
могла бы сделать еще один шаг и слить
их воедино: тум-тум фокстрота
-57-
с крепдешиновой юбкой; муху и сахар; нас ПЬЯЦЦА МАТТЕИ
в крайнем случае. То есть, повысить в ранге
достиженья Мичурина. У щуки уже сейчас I
чешуя цвета консервной банки,
цвета вилки в руке. Но природа, увы, скорей Я пил из этого фонтана
разделяет, чем смешивает. И уменьшает чаще, в ущелье Рима.
чем увеличивает; вспомни размер зверей Теперь, не замочив кафтана,
в плейстоценовой чаще. Мы - только части канаю мимо.
крупного целого, из коего вьется нить Моя подружка Микелина,
к нам, как шнур телефона, от динозавра в порядке штрафа
мне предпочла кормить павлина
оставляя простой позвоночник.Но позвонить в именье графа.
по нему больше некуда, кроме как в послезавтра,
где откликнется лишь инвалид - зане II
потерявший конечность, подругу, душу,
есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне Граф, в сущности, совсем не мерзок:
как выползти из воды на сушу. он сед и строен.
Я был с ним по-российски дерзок,
он был расстроен.
Но что трагедия, измена
для славянина,
то ерунда для джентльмена
и дворянина.
-58-
III V
Граф выиграл, до клубнички лаком, А так он - место грусти, выи,
в игре без правил. склоненной в баре,
Он ставит Микелину раком, и двери, запертой на виа
как прежде ставил. дельи Фунари.
Я тоже, впрочем, не в накладе: Сидишь, обдумывая строчку,
и в Риме тоже и, пригорюнясь,
теперь есть место крикнуть "Бляди!", глядишь в невидимую точку:
вздохнуть "О Боже". почти что юность.
IV VI
Не смешивает пахарь с пашней Как возвышает это дело!
плодов плачевных. Как в миг печали
Потери, точно скот домашний, все забываешь: юбку, тело,
блюдет кочевник. где, как кончали.
Чем был бы Рим иначе? гидом, Пусть ты последняя рванина,
толпой музея, пыль под забором,
автобусом, отелем, видом на джентльмена, дворянина
Терм, Колизея. кладешь с прибором.
-59-
VII IX
Нет, я вам доложу, утрата, В морозном воздухе, на редкость
завал, непруха прозрачном, око,
из вас творят аристократа невольно наводясь на резкость,
хотя бы духа. глядит далеко -
на Север, где в чаду и в дыме
Забудем о дешевом графе! кует червонцы
Заломим брови! Европа мрачная. Я - в Риме,
Поддать мы в миг печали вправе где светит солнце!
хоть с принцем крови!
X
VIII
Я, пасынок державы дикой
Зима. Звенит хрусталь фонтана. с разбитой мордой,
Цвет неба - синий. другой, не менее великой
Подсчитывает трамонтана приемыш гордый, -
иголки пиний. я счастлив в этой колыбели
Что год от февраля отрезал, Муз, Права, Граций,
он дрожью роздал, где Назо и Вергилий пели,
и кутается в тогу цезарь вещал Гораций.
(верней, апостол).
-60-
XI XIII
Попробуем же отстраниться, Спасибо, Парки, Провиденье,
взять век в кавычки. ты, друг-издатель,
Быть может, и в мои страницы за перечисленные деньги.
как в их таблички, Сего податель,
кириллицею не побрезгав векам грядущим в назиданье
и без ущерба пьет чоколатта
для зренья, главная из Резвых кон панна в центре мирозданья
взглянет - Эвтерпа. и циферблата!
XII XIV
Не в драчке, я считаю, счастье С холма, где говорил октавой
в чертоге царском, порой иною
но в том, чтоб, обручив запястье Тасс, созерцаю величавый
с котлом швейцарским, вид. Предо мною -
остаток плоти терракоте
подвергнуть, сини, не купола, не черепица
исколотой Буонаротти со Св. Отцами:
и Боромини. то - мир вскормившая волчица
спит вверх сосцами!
-61-
XV XVII
И в логове ее я - дома! Ей свойственно, к тому ж, упрямство.
Мой рот оскален Покуда Время
от радости: ему знакома не поглупеет как Пространство
судьба развалин. (что вряд ли), семя
Огрызок цезаря, атлета, свободы в злом чертополохе,
певца тем паче в любом пейзаже
есть вариант автопортрета. даст из удушливой эпохи
Скажу иначе: побег. И даже
XVI XVIII
Усталый раб - из той породы, сорвись все звезды с небосвода,
что зрим все чаще - исчезни местность,
под занавес глотнул свободы. все ж не оставлена свобода,
Она послаще чья дочь - словесность.
любви, привязанности, веры Она, пока есть в горле влага,
(креста, овала) не без приюта.
поскольку и до нашей эры Скрипи, перо. Черней, бумага.
существовала. Лети, минута.
-62-
СТИХИ О ЗИМНЕЙ КАМПАНИИ 1980-го ГОДА Механический слон, задирая хобот
в ужасе перед черной мышью
"В полдневный зной в долине Дагестана" мины в снегу, изрыгает к горлу
М.Ю.Лермонтв подступивший комок, одержимый мыслью,
как Магомет, сдвинуть с места гору.
I Снег лежит на вершинах; небесная кладовая
отпускает им в полдень сухой избыток.
Скорость пули при низкой температуре Горы не двигаются, передавая
сильно зависит от свойств мишени, свою неподвижность телам убитых.
от стремленья согреться в мускулатуре
торса, в сложных переплетеньях шеи. III
Камни лежат, как второе войско.
Тень вжимается в суглинок поневоле. Заунывное пение славянина
Небо - как осыпающаяся известка. вечером в Азии. Мерзнущая, сырая
Самолет растворяется в нем наподобье моли.
И пружиной из вспоротого матраса человеческая свинина
поднимается взрыв. Брызгающая воронкой лежит на полу караван-сарая.
как сбежавшая пенка, кровь, не успев впитаться Тлеет кизяк, ноги окоченели;
в грунт, покрывается твердой пленкой. пахнет тряпьем, позабытой баней.
Сны одинаковы, как шинели.
II Больше патронов, нежели воспоминаний,
и во рту от многих "ура" осадок.
Север, пастух и сеятель, гонит стадо Слава тем, кто не поднимая взора
к морю, на Юг, распространяя холод. шли в абортарий в шестидесятых,
Ясный морозный полдень в долине Чучмекистана. спасая отечество от позора!
-63-
IV Убийство - наивная форма смерти,
тавтология, ария попугая,
В чем содержанье жужжанья трутня? дело рук, как правило, цепкой бровью
В чем - летательного аппарата? муху жизни ловящей в своих прицелах
Жить становится так же трудно, молодежи, знакомой с кровью
как строить домик из винограда понаслышке или по ломке целок.
или - карточные ансамбли.
Все неустойчиво (раз - и сдуло): VI
семьи, частные мысли, сакли.
Над развалинами аула Натяни одеяло, вырой в трухе матраса
ночь. Ходя под себя мазутом, ямку, заляг и слушай "уу" сирены.
стынет железо. Луна от страха Новое оледененье - оледененье рабства
потонуть в сапоге разутом наползает на глобус. Его морены
прячется в тучи, точно в чалму Аллаха. подминают державы, воспоминанья, блузки.
Бормоча, выкатывая орбиты,
V мы превращаемся в будущие моллюски,
бо никто нас не слышит, точно мы трилобиты.
Праздный, никем не вдыхаемый больше воздух. Дует из коридора, скважин, квадратных окон.
Ввезенная, сваленная как попало Поверни выключатель, свернись в калачик.
тишина. Растущая, как опара, Позвоночник чтит вечность. Не то что локон.
пустота. Существуй на звездах Утром уже не встать с карачек.
жизнь, раздались бы аплодисменты,
к рампе бы выбежал артиллерист, мигая.
-64-
VII ПОЛОНЕЗ: ВАРИАЦИЯ
В стратосфере, всеми забытая, сучка I
лает, глядя в иллюминатор.
"Шарик! Шарик! Прием. Я - Жучка". Осень в твоем полушарьи кричит "курлы".
Шарик внизу, и на нем экватор. С обнищавшей державы сползает границ подпруга.
Как ошейник. Склоны, поля, овраги И, хотя окно не закрыто, уже углы
повторяют своей белизною скулы. привыкают к сорочке, как к центру круга.
Краска стыда вся ушла на флаги. А как лампу зажжешь, хоть строчи донос
И в занесенной подклети куры на себя в никуда, и перо - улика.
тоже, вздрагивая от побудки, Плюс могилы нет, чтоб исправить нос
кладут непорочного цвета яйца. в пианино ушедшего Фредерика.
Если что-то чернеет, то только буквы. В полнолунье жнивье из чужой казны
Как следы уцелевшего чудом зайца. серебром одаривает мочезжина.
1980 Повернешься на бок к стене, и сны
двинут оттуда, как та дружина,
через двор на зады, прорывать кольцо
конопли. Но кольчуге не спрятать рубищ.
И затем что все на одно лицо,
согрешивши с одним, тридцать трех полюбишь.
-65-
II III
Черепица фольварков да желтый цвет Понимаю, что можно любить сильней,
штукатурки подворья, карнизы - бровью. безупречней. Что можно, как сын Кибелы,
Балагола одним колесом в кювет оценить темноту и, смешавшись с ней,
либо - мерин копытом в луну коровью. выпасть незримо в твои пределы.
И мелькают стога, завалившись в Буг. Можно, пору за порой, твои черты
Вспять плетется ольшаник с водой в корзинах, воссоздать из молекул пером сугубым.
и в распаханных тучах свинцовый плуг Либо, в зеркало вперясь, сказать что ты
не сулит добра площадям озимых. это - я; потому что кого ж мы любим,
Твой холщевый подол, шерстяной чулок, как не себя? Но запишем судьбе очко:
как ничей ребенок, когтит репейник. в нашем будущем, как бы брегет не медлил,
На суровую нитку пространство впрок уже взорвалась та бомба, что
зашивает дождем - и прощай Коперник. оставляет нетронутой только мебель.
Лишь хрусталик тускнеет, да млечный цвет Безразлично, кто от кого в бегах:
тела с россыпью родинок застит платье. ни пространство, ни время для нас не сводня,
Для самой себя уже силуэт, и к тому, как мы будем всегда, в веках,
ты упасть неспособна ни в чьи об'ятья. лучше привыкнуть уже сегодня.
-66-
ВЕНЕЦИАНСКИЕ СТРОФЫ (1) III
Сюзанне Зонтаг
Ночью здесь делать нечего. Ни нежной Дузе, ни арий.
I Одинокий каблук выстукивает диабаз.
Под фонарем ваша тень, как дрогнувший карбонарий,
Мокрая коновязь пристани. Понурая ездовая отшатывается от вас
машет в сумерках гривой, сопротивляясь сну. и выдыхает пар. Ночью мы разговариваем
Скрипичные грифы гондол покачиваются, издавая с собственным эхом; оно обдает теплом
вразнобой тишину. мраморный, гулкий, пустой аквариум
Чем доверчивей мавр, тем чернее от слов бумага, с запотевшим стеклом.
и рука, дотянуться до горлышка коротка,
прижимает к лицу кружева смятого в пальцах Яго IV
каменного платка.
За золотой чешуей всплывших в канале окон -
II масло в бронзовых рамах, угол рояля, вещь.
Вот что прячут внутри шторы задернув, окунь!
Площадь пустынна, набережные безлюдны. жаброй хлопая, лещ!
Больше лиц на стенах кафе, чем в самом кафе: От нечаянной встречи под потолком с богиней,
дева в шальварах наигрывает на лютне сбросившей все с себя, кружится голова,
такому же Мустафе. и под'езды, чье небо воспалено ангиной
О, девятнадцатый век! Тоска по востоку! Поза лампочки, произносят "а".
изгнанника на скале! И, как лейкоцит в крови,
луна в твореньях певцов, сгоравших от туберкулеза,
писавших, что - от любви.
-67-
V VII
Как здесь били хвостом! Как здесь лещами вились! Так смолкают оркестры. Город сродни попытке
Как, вертясь, нерестясь, шли косяком в овал воздуха удержать ноту от тишины,
зеркала! В епанче белый глубокий вырез и дворцы стоят, как сдвинутые пюпитры,
как волновал! плохо освещены.
Как сирокко - лагуну. Как посреди панели Только фальцет звезды меж телеграфных линий -
здесь превращались юбки и панталоны в щи! там, где глубоким сном спит гражданин Перми.*
Где они все теперь - эти маски, полишинели, Но вода аплодирует, и набережная - как иней,
перевертни, плащи? осевший на до-ре-ми.
VI VIII
Так меркнут люстры в опере; так на убыль И питомец Лоррена, согнув колено,
к ночи идут в об'еме медузами купола. спихивая как за борт буквы в конец строки,
Так сужается улица, вьющаяся как угорь, тщится рассудок предохранить от крена
и площадь - как камбала. выпитому вопреки.
Так подбирает гребни, выпавшие из женских Тянет раздеться, скинуть суконный панцирь,
взбитых причесок, для дочерей Нерей, рухнуть в кровать, прижаться к живой кости,
оставляя нетронутым желтый бесплатный жемчуг как к горячему зеркалу, с чьей амальгамы пальцем
уличных фонарей. нежность не соскрести.
1982
*С.Дягилев
-68-
ВЕНЕЦИАНСКИЕ СТРОФЫ (2) III
Геннадию Шмакову
Сырость вползает в спальню, сводя лопатки
I спящей красавицы, что ко всему глуха.
Так от хрустнувшей ветки ежатся куропатки,
Смятое за ночь облако расправляет мучнистый парус. и ангелы - от греха.
От пощечины булочника матовая щека Чуткую бязь в окне колеблют вдох и выдох.
приобретает румянец, и вспыхивает стеклярус Пена бледного шелка захлетывает, легка,
в лавке ростовщика. стулья и зеркало - местный стеклянный выход
Мусорщики плывут. Как прутьями по ограде вещи из тупика.
школьники на бегу, утренние лучи
перебирают колонны, аркады, пряди IV
водорослей, кирпичи.
Свет разжимает ваш глаз, как раковину; ушную
II раковину заполняет дребезг колоколов.
то бредут к водопою глотнуть речную
Долго светает. Голый, холодный мрамор рябь стада куполов.
бедер новой Сусанны сопровождаем при Из распахнутых ставней в ноздри вам бьет цикорий,
погружении под воду стрекотом кинокамер крепкий кофе, скомканное тряпье.
новых старцев. Два-три И макает в горло дракона златой Егорий,
грузных голубя, снявшихся с капители, как в чернила, копье.
на лету превращаются в чаек: таков налог
на полет над водой, либо поклеп постели,
сонный, на потолок.
-69-
V VII
День. Невесомая масса взятой в квадрат лазури, Так выходят из вод, ошеломляя гладью
оставляя весь мир - всю синеву! - в тылу, кожи бугристой берег, с цветком в руке,
припадает к стеклу всей грудью, как к амбразуре, забывая про платье, предоставляя платью
и сдается стеклу. всплескивать вдалеке.
Кучерявая свора тщится настигнуть вора Так обдают вас брызгами. Те, кто бессмертен, пахнут
в разгоревшейся шапке, норд-ост суля. водорослями, отличаясь от вообще людей,
Город выглядит как толчея фарфора голубей отрывая от сумасшедших шахмат
и битого хрусталя. на торцах площадей.
VI VIII
Шлюпки, моторные лодки, баркасы, барки, Я пишу эти строки, сидя на белом стуле
как непарная обувь с ноги Творца, под открытым небом, зимой, в одном
ревностно топчут шпили, пелястры, арки, пиджаке, поддав, раздвигая скулы
выраженье лица. фразами на родном.
Все помножено на два, кроме судьбы и кроме Стынет кофе. Плещет лагуна, сотней
самоей Н2О. Но, как всякое в мире "за", мелких бликов тусклый зрачок казня
в меньшенстве оставляет ее и кровли за стремленье запомнить пейзаж, способный
праздная бирюза. обойтись без меня.
1982
-70-
РЕЗИДЕНЦИЯ
Небольшой особняк на проспекте Сарданапала.
Пара чугунных львов с комплексом задних лап.
Фортепьяно в гостиной, точно лакей-арап,
скалит зубы, в которых, короткопала
и близорука, ковыряет средь бела дня
внучка хозяина.Пахнет лавандой.Всюду,
даже в кухне, лоснится, дразня посуду,
образ, в масле, мыслителя, чья родня
доживает в Европе. И отсюда - тома Золя,
Бальзака, канделябры, балясины, капители
и вообще колоннада, в чьем стройном теле
размещены установки класса "земля-земля".
Но уютней всего в восточном - его - крыле.
В окнах спальни синеет ольшаник не то орешник,
и сверчок верещит, не говоря уже о скворешнях
с их сверхчувствительными реле.
Здесь можно вечером щелкнуть дверным замком,
остаться в одной сиреневой телогрейке.
Вдалеке воронье гнездо как шахна еврейки
с которой был в молодости знаком,
но спасибо расстались. И ничто так не клонит в сон,
как восьмизначные цифры, составленные в колонку,
да предсмертные вопли сознавшегося во всем
сына, записанные на пленку.
-71-
АРИЯ III
I Розовый истукан
здесь я себе поставил.
Что-нибудь из другой В двух шагах - океан,
оперы, типа Верди. место воды без правил.
Мало ли под рукой? Вряд ли там кто-нибудь,
Вообще - в круговерти. кроме солнца, садится
Безразлично о ком. как успела шепнуть
Трудным для подражанья аэроплану птица.
птичкиным языком.
Лишь бы без содержанья. IV
II Что-нибудь про спираль
в башне. И про араба
Скоро мене полста. и про его сераль.
Вон гонашится бобрик Это редкая баба
стриженного куста. если не согрешит.
Вон изменяет облик, Мысль не должна быть четкой.
как очертанья льдин, Если в горле першит,
марля небесных клиник. можно рискнуть чечеткой.
Что это, я - один?
Или зашел в малинник?
-72-
V РИМСКИЕ ЭЛЕГИИ
Бенедетте Кравиери.
День пролетел. Пчела
шепчет по-польски "збродня". I
Лучше кричать вчера,
чем сегодня. Сегодня Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
оттого мы кричим, Под потолком - пыльный хрустальный остров.
что, дав простор пошвам, Жалюзи в час заката подобны рыбе,
рок, не щадя причин, перепутавшей чешую и остов.
топчется в нашем прошлом. Ставя босую ногу на красный мрамор,
тело делает шаг в будущее - одеться.
VI Крикни сейчас "замри" - я бы тотчас замер,
как этот город сделал от счастья в детстве.
Ах, потерявши нить, Мир состоит из наготы и складок.
"моль" говорит холстинка. В этих последних больше любви, чем в лицах.
Взгляда не уронить Как и тенор в опере тем и сладок,
ниже, чем след ботинка. что исчезает навек в кулисах.
У пейзажа - черты На ночь глядя, синий зрачок полощет
вывернутого кармана. свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья.
Пение сироты И луна в головах, точно пустая площадь:
радует меломана. без фонтана. Но из того же камня.
II
Месяц замерших маятников (в августе расторопна
только муха в гортани высохшего графина).
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
прожекторам ПВО в поисках серафима.
-73-
Месяц спущенных штор и зачехленных стульев, Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль
потного двойника в зеркале над комодом, считаю с прожитой жизни сдачу.
пчел, позабывших расположенье ульев И как книга, раскрытая сразу на всех страницах,
и улетевших к морю покрыться медом. лавр шелестит на выжженной балюстраде.
Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой И Колизей - точно череп Аргуса, в чьих глазницах
мышцей, играй куделью седых подпалин. облака проплывают как память о бывшем стаде.
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном "р" еврея
узнают себя тоже; только слюнным раствором
и скрепляешь осколки, покамест Время IV
варварским взглядом обводит форум.
Две молодых брюнетки в библиотеке мужа
III той из них, что прекрасней. Два молодых овала
сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза
Черепица холмов, раскаленная летним полднем. об'ясняет Судьбе то, что надиктовала.
Облака вроде ангелов - в силу летучей тени. Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним воздух пропитан лавандой и цикламеном.
длинноногой подруги. Я, певец дребедени , Перемена прически; и локоть - на миг - вершина,
лишних мыслей, ломаных линий, прячусь привыкшая к ветреным переменам.
в недрах вечного города от светила, О, коричневый глаз впитывает без усилий
навязавшего цезарям их незрячесть мебель того же цвета, штору, плоды граната.
(этих лучей за глаза б хватило Он и зорче, он и нежней, чем синий.
на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь Но синему - ничего не надо!
полдня. Владелец "веспы" мучает передачу. Синий всегда готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т.е. время - от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку.
-74-
V Привались лучше к кортику, скинь бахилы,
сквозь рубашку стена холодит предплечья;
Звуки рояля в часы обеденного перерыва. и смотри, как солнце садится в сады и виллы,
Тишина уснувшего переулка как вода, наставница красноречья,
обрастает бемолью, как чешуею рыба, льется из ржавых скважин, не повторяя
и коричневая штукатурка ничего, кроме нимфы, дующей в окарину,
дышит, хлопая жаброй, прелым кроме того, что она - сырая
воздухом августа, и в горячей и превращает лицо в руину.
полости горла холодным перлом
перекатывается Гораций. VII
Я не воздвиг уходящей к тучам
каменной вещи для их острастки. В этих узких улицах, где громоздка
О своем - и о любом - грядущем даже мысль о себе, в этом клубке извилин
я узнал у буквы, у черной краски. прекратившего думать о мире мозга,
Так задремывают в обнимку где то взвинчен, то обессилен,
с "лейкой", чтоб, преломляя в линзе переставляешь на площадях ботинки
сны, себя опознать по снимку, от фонтана к фонтану, от церкви к церкви
очнувшись в более длинной жизни. - так иголка шаркает по пластинке,
забывая остановиться в центре, -
VI можно смириться с невзрачной дробью
остающейся жизни, с влеченьем прошлой
Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний: жизни к законченности, к подобью
в пальцах - не больше , чем на стекле, на тюле. целого. Звук, из земли подошвой
Но и птичка из туч вниз не вернется синей, извлекаемый - ария их союза,
да и сами мы вряд ли боги в миниатюре. серенада, которую время оно
Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали, напевает грядущему. Это и есть Карузо
выси и проч. брезгают гладью кожи. для собаки, сбежавшей от граммофона.
Тело обратно пространству, как ни крути педали.
И несчастны мы, видимо, оттого же.
-75-
VIII Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино
мелкая оспа кварца в гранитной вазе,
Бейся, свечной язычок, над пустой страницей, не способная взгляда остановить равнина,
трепещи, пригинаем выдохом углекислым, десять бегущих пальцев милого Ашкенази.
следуй - не приближаясь! - за вереницей Больше туда не выдвигать кордона.
литер, стоящих в очередях за смыслом. Только буквы в когорты строит перо на Юге.
Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише И золотистая бровь, как закат на карнизе дома,
- большую площадь, чем покрывает почерк! поднимается вверх, и темнеют глаза подруги.
Да и копоть твоя воспаряет выше
помыслов автора этих строчек.
Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя; X
вечным пером, в память твоих субтильных
запятых, на исходе тысячелетья в Риме Частная жизнь. Рваные мысли, страхи.
я вывожу слова "факел", "фитиль", "светильник", Ватное одеяло бесформенней, чем Европа.
а не точку - и комната выглядит как в начале. С помощью мятой куртки и голубой рубахи
(Сочиняя, перо мало что сочинило). что-то еще отражается в зеркале гардероба.
О, сколько света дают ночами Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы.
сливающиеся с темнотой чернила! Воздух обложен комнатой, как оброком.
Сойки, вспорхнув, покидают купы
IX пиний - от брошенного ненароком
взгяда в окно. Рим, человек, бумага;
Скорлупа куполов, позвоночники колоколен. хвост дописанной буквы - точно мелькнула крыса.
Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега. Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо
Ястреб над головой, как квадратный корень тут она безупречна. Так на льду Танаиса
из бездонного, как до молитвы, неба. пропадая из виду, дрожа всем телом,
Свет пожинает больше, чем он посеял: высохшим лавром прикрывши темя,
тело способно скрыться, но тень не спрячешь. бредут в лежащее за пределом
В этих широтах все окна глядят на Север, всякой великой державы время.
где пьешь тем больше, чем меньше значишь.
-76-
XI XII
Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина. Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса. благодарен за все; за куриный хрящик
Обожженная небом, мягкая в пальцах глина - и за стрекот ножниц, уже кроящих
плоть, принявшая вечность как анонимность торса. мне пустоту, раз она - Твоя.
Вы - источник бессмертья: знавшие вас нагими Ничего, что черна. Ничего, что в ней
сами стали катуллом, статуями, трояном, ни руки, ни лица, ни его овала.
августом и другими. Временные богини! Чем незримей вещь, тем оно верней,
Вам приятнее верить, нежели постоянным. что она когда-то существовала
Слався, круглый живот, лядвие с нежной кожей! на земле, и тем больше она - везде.
Белый на белом, как мечта казимира, Ты был первым, с кем это случилось, правда?
летним вечером я, самый смертный прохожий Только то и держится на гвозде,
среди развалин, торчаших как ребра мира, что не делится без остатка на два.
нетерпеливым ртом пью вино их ключицы; Я был в Риме. Был залит светом. Так,
небо бледней щеки с золотистой мушкой. как только может мечтать обломок!
И купала смотрят вверх, как сосцы волчицы, На сетчатке моей - золотой пятак.
накормившей Рема и Ромула и уснувшей. Хватит на всю длину потемок.
-77-
ЭКЛОГА 4-я (ЗИМНЯЯ) Сильный мороз суть откровенье телу
о его грядущей температуре
(ULTIMA CUMAEI VENTI IAM CARMINIS AETAS;
MAGNUS AB INTEGRO SAECLORUM NASCITUR ORDO...) либо - вздох Земли о ее богатом
VIRGIL, ECLOGUE IV галактическом прошлом, о злом морозе.
Даже здесь щека пунцовеет как редиска.
I Космос всегда отливает слепым агатом,
и вернувшееся восвояси "морзе"
Зимой смеркается сразу после обеда. попискивает, не застав радиста.
В эту пору голодных нетрудно принять за сытых.
Зевок загоняет в берлогу простую фразу.
Сухая, сгущенная форма света - III
снег - обрекает ольшаник, его засыпав,
на бессоницу, на доступность глазу В феврале лиловеют заросли краснотала.
Неизбежная в профиле снежной бабы
в темноте. Роза и незабудка дорожает морковь. Ограниченный бровью,
в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым взгляд на холодный предмет, на кусок металла,
энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами лютей самого металла - дабы
оставляют следы. Ночь входит в город, будто не пришлось его с кровью
в детскую: застает ребенка под одеялом;
и перо скрипит, как чужие сани. отдирать от предмета. Как знать, не так ли
озирал свой труд в день восьмой и после
II Бог? Зимой, вместо сбора ягод,
затыкают щели кусками пакли,
Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги охотней мечтают об общей пользе,
обострившийся слух различает невольно тему и вещи становятся старше на год.
оледенения. Всякое "во-саду-ли"
есть всего-лишь застывшее "буги-вуги".
-78-
IV одиночество. Но, как у бюста в нише,
глаз зимой скорее закатывается, чем плачет.
В стужу панель подобна сахарной карамели. Там, где роятся сны, за пределом зренья,
Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую. время, упавшее сильно ниже
Реже сняться дома, где уже не примут. нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик
Жизнь моя затянулась. По крайней мере, шалуна из русского стихотворенья.
точных примет с лихвой хватило бы на вторую
жизнь. Из одних примет можно составить климат VI
либо пейзаж. Лучше всего безлюдный, Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод,
с девственной белизной за пеленою кружев, время - на время, единственная преграда -
- мир, не слыхавший о лондонах и парижах, теплое тело. Упрямое как ослица,
мир, где рассеянный свет - генератор будней, стоит оно между ними, поднявши ворот,
где в итоге вздрагиваешь, обнаружив, как пограничник держась приклада,
что и тут кто-то прошел на лыжах. грядущему не позволяя слиться
V с прошлым. Зимою на самом деле
вторник он же суббота. Днем легко ошибиться:
Время есть холод. Всякое тело, рано свет уже выключили или еще не включили?
или поздно, становится пищею телескопа: Газеты могут печататься раз в неделю.
остывает с годами, удаляется от светила. Время глядится в зеркало, как певица,
Стекло зацветает сложным узором: рама позабывшая, что это - "Тоска" или "Лючия".
суть хрустальные джунгли хвоща, укропа
и всего, что взрастило
-79-
VII VIII
Сны в холодную пору длинней, подробней. Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
Ход конем лоскутное одеяло он берет урочища, веси, грады.
заменяет на досках паркета прыжком лягушки. Населенье сдается, не сняв треуха.
Чем больше лютует пурга над кровлей, Города - особенно, чьи ансамбли,
тем жарче требует идеала чьи пилястры и колоннады
голое тело в тряпичной гуще. стоят как пророки его триумфа,
И вам снятся настурции, бурный Терек смутно белея. Холод слетает с неба
в тесном ущелье, мушиный куколь на парашюте. Всяческая колонна
между стеной и торцом буфета: выглядит пятой, жаждет переворота.
праздник кончиков пальцев в плену бретелек. Только ворона не принимает снега,
А потом все стихает. Только горячий уголь и вы слышите, как кричит ворона
тлеет в серой золе рассвета. картавым голосом патриота.
IX
В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т.е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
сам Казимир бы их не заметил,
белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу
ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они как по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.
-80-
X ничего не поймаете: ни фокстрота,
ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.
Я не способен к жизни в других широтах. Вас убивает на внеземной орбите
Я нанизан на холод, как гусь на вертел. отнюдь не отсутствие кислорода,
Слава голой березе, колючей ели, но избыток Времени в чистом, то есть
лампочке желтой в пустых воротах, без примеси вашей жизни виде.
- слава всему, что приводит в движенье ветер!
В зрелом возрасте это - вариант колыбели,
XII
Север - честная вещь. Ибо одно и то же
он твердит вам всю жизнь - шепотом, в полный голос Зима! Я люблю твою горечь клюквы
в затянувшейся жизни - разными голосами. к чаю, блюдца с дольками мандарина,
Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи, твой миндаль с арахисом, граммов двести.
напоминая забравшемуся на полюс Ты раскрываешь цыплячьи клювы
о любви, о стоянии под часами. именами "Ольга" или "Марина",
произносимыми с нежностью только в детстве
XI
и в тепле. Я пою синеву сугроба
В сильный мороз даль не поет сиреной. в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля -
В космосе самый глубокий выдох точно "чижика" где подбирает рука Господня.
не гарантирует вдоха, уход - возврата. И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого
Время есть мясо немой Вселенной. города, мерзнувшего у моря,
Там ничего не тикает. Даже выпав меня согревают еще сегодня.
из космического аппарата,
-81-
XIII XIV
В определенном возрасте время года обжигает язык. Реки, однако, вчуже
совпадает с судьбой. Их роман недолог, скованы льдом; можно надеть рейтузы,
но в такие дни вы чувствуете: вы правы. прикрутить к ботинку железный полоз.
В эту пору неважно, что вам чего-то Зубы, устав от чечетки стужи,
не досталось; и рядовой фенолог не стучат от страха. И голос Музы
может описывать быт и нравы. звучит как сдержанный, частный голос.
В эту пору ваш взгляд отстает от жеста. Так родится эклога. Взамен светила
Треугольник больше не пылкая теорема: загорается лампа: кириллица, грешным делом,
все углы затянула плотная паутина, разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
пыль. В разговорах о смерти место знает больше, чем та сивилла,
играет все большую роль, чем время, о грядущем. О том, как чернеть на белом,
и слюна, как полтина, покуда белое есть, и после.
-82-
ЭКЛОГА 5-я: ЛЕТНЯЯ Жизнь - сумма мелких движений. Сумрак
в ножнах осоки, трепет пастушьих сумок,
I меняющийся каждый миг рисунок
конского щавеля, дрожь люцерны,
Вновь я слышу тебя, комариная песня лета! чабреца, тимофеевки - драгоценны
Потные муравьы спят в тени курослепа. для понимания законов сцены,
Муха сползает с пыльного эполета
лопуха, разжалованного в рядовые. не имеющей центра. И злак, и плевел
Выраженье "ниже травы" впервые в полдень отбрасывают на север
означает гусениц. Буровые общую тень, ибо их посеял
тот же ветренный сеятель, кривотолки
вышки разросшегося кипрея о котором и по сей день не смолкли.
в джунглях бурьяна, вьюнка, пырея Вслушайся, как шуршат метелки
синеют от близости эмпирея.
Салют бесцветного болиголова петушка-или-курочки! что лепечет
сотрясаем грабками пожилого ромашки отрывистый чет и нечет!
богомола. Темно-лилова, Как мать-и-мачеха им перечит,
как болтает, точно на грани бреда,
сердцевина репейника напоминает мину, примятая лебедою Леда
взорвавшуюся как бы наполовину. нежной мяты. Лужайки лета,
Дягиль тянется точно рука к графину.
И паук, как рыбачка, латает крепкой освещенные солнцем! бездомный мотыль
ниткой свой невод, распятый терпкой пирамиды крапивы, жара и одурь.
полынью и золотой сурепкой. Пагоды папоротника. Поодаль -
анис как рухнувшая колонна,
минарет шалфея в момент наклона -
травяная копия Вавилона,
-83-
зеленая версия Третьеримска! и зеленых пространств. Окраска
где вправо сворачиваешь не без риска вещи на самом деле маска
вынырнуть слева: все далеко и близко. бесконечности, жадной к деталям. Масса,
И кузнечик в погоне за балериной увы, не кратное от деленья
капустницы, как герой былинный, энергии на скорость зренья
замирает перед сухой былинкой. в квадрате, но ощущенье тренья
II о себе подобных. Вглядись в пространство!
В его одинаковое убранство
Воздух, бесцветный вдали, в пейзаже поблизости и вдалеке! в упрямство,
выглядит синим. Порою - даже с каким, независимо от размера,
темно-синим. Возможно, та же зелень и голубая сфера
вещь случается с зеленью: удаленность сохраняют колер. Это - почти что вера,
взора от злака и есть зеленость
оного злака. В июле склонность род фанатизма! Жужжанье мухи,
увязшей в липучке - не голос муки,
флоры к разрыву с натуралистом, но попытка автопортрета в звуке
дав потемнеть и набрякнуть листьям, "ж". Подобие алфавита
передается с загаром лицам. тепло есть знак размноженья вида
Сумма красивых и некрасивых, за горизонт. И пейзаж - лишь свита
удаляясь и приближаясь, в силах
глаз измучить почище синих убежавших в Азию, к стройным пальмам,
особей. Верное ставням, спальням,
утро в июле мусолит пальцем
пачки жасминовых ассигнаций,
лопаются стручки акаций,
и воздух прозрачнее комбинаций
-84-
спящей красавицы. Душный июль! Избыток соек тревожат прибрежный тальник,
зелени и синевы - избитых скрывающий белизну опальных
форм бытия. И в глазных орбитах - мест у скидывающих купальник
остановившееся, как Атилла в зарослях; запах хвои, обрывы
перед мятым щитом, светило: цвета охры; жара, наплывы
дальше попросту не хватило облаков; и цвета мелкой рыбы
означенной голубой кудели волны. О водоемы лета! Чаще
воздуха. В одушевленном теле всего блестящие где-то в чаще
свет узнает о своем пределе пруды или озера - части
и преломляется, как в итоге воды, окруженные сушей; шелест
длинной дороги, о чьем истоке осоки и камышей, замшелость
лучше не думать. В конце дороги - коряги, нежная ряска, прелесть
III желтых кувшинок, бесстрастность лилий,
водоросли - или рай для линий -
бабочки, мальвы, благоуханье сена, и шастающий, как Христос, по синей
река вроде Оредежи или Сейма, глади жук-плавунец. И порою окунь
расположившиеся подле семьи всплеснет, дабы окинуть оком
дачников, розовые наяды, мир. Так высовываются из окон
их рискованные наряды,
плеск; пронзительные рулады и немедленно прячутся, чтоб не выпасть.
Лето! пора рубах навыпуск,
разговоров про ядовитость
грибов, о поганках, о белых пятнах
мухоморов, полемики об опятах
и сморчках; тишины об'ятых
-85-
сонным покоем лесных лужаек, что-то от будущего, от века,
где в полдень истома глаза смежает, европы, железных дорог - чья ветка
где пчела, если вдруг ужалит, и впрямь как от порыва ветра
то приняв вас сослепу за махровый дает зеленые полустанки -
мак или за вещь, коровой лес, водокачка, лицо крестьянки,
оставленною, и взлетает, пробой изгородь - и из твоей жестянки
обескуражена и громоздка. расползаются вправо-влево
Лес - как ломанная расческа. вырытые рядом со стенкой хлева
И внезапная мысль о себе подростка: червяки. А потом - телега
"выше кустарника, ниже ели" с наваленными на нее кулями,
оглушает его на всю жизнь. И еле и бегущий убранными полями
видный жаворонок сыплет трели проселок. И где-то на дальнем плане
с высоты. Лето! пора зубрежки церковь - графином, суслоны, хаты,
к экзаменам, формул, орла и решки; крытые шифером с толью скаты
прыщи, буббоны одних, задержки и стекла, ради чьих рам закаты
других - от страха, что не осилишь; и существуют. И тень от спицы,
силуэты техникумов, училищ удлиняясь до польской почти границы,
даже во сне. Лишь хлысты удилищ бежит вдоль обочины за матерком возницы
с присвистом прочь отгоняют беды. как лохматая Жучка она же Динка;
В образовавшиеся просветы и ты глядишь на носок ботинка,
видны сандалии, велосипеды в зубах травинка, в мозгу блондинка
в траве; никелированные педали с каменной дачи - и в верхотуре
как петлицы кителей, как медали. только журавль, а не вестник бури.
В их резине и в их металле Слава нормальной температуре! -
-86-
на десять градусов ниже тела. с адским пламенем. Ужины на верандах!
Слава всему, до чего есть дело. Картошка во всех ее вариантах.
Всему, что еще вам не надоело! Лук и редиска невероятных
Рубашке, болтающейся, подсохнув, размеров, укроп, огурцы из кадки,
панаме, выглядящей как подсолнух, помидоры, и все это - прямо с грядки,
вальсу издалека "На сопках". и, наконец, наигравшись в прятки
IV пыльные емкости! Копоть лампы.
Пляска теней на стене. Таланты
Развевающиеся занавески летних и поклонники этого действа. Латы
сумерек! крынками полный ледник, самовара и рафинад, от соли
сталин и хрущев последних отличаемый с помощью мухи. Соло
тонущих в треске цикад известий, удода в малиннике. Или - ссоры
варенье, сделанное из местной
брусники. Обмазанные известкой, лягушек в канаве у сеновала.
И в латах кипящего самовара -
щиколотки яблоневой аллеи ужимки вытянутого овала,
чем темнее становится, тем белее; шорох газеты, курлы отрыжек;
а дальше высятся бармалеи из гостинной доносится четкий "чижик";
настоящих деревьев в сгущенной синьке и мысль Симонида насчет лодыжек
вечера. Кухни, зады, косынки,
слюдяная форточка керосинки избавляет на миг каленый
взгляд от обоев и ответвлений
боярышника: вид коленей
всегда недостаточен. Тем дороже
тело, что ткань, его скрыв, похоже
помогает скользить по коже,
-87-
лишенной узоров, присущих ткани, ПРИЛИВ
вверх. Тем временем чай, в стакане,
остывая, туманит грани, I
и пламя в лампе уже померкло.
А после под одеялом мелко В северной части мира я отыскал приют,
дрожит, тускло мерцая стрелка в ветренной части, где птицы, слетев со скал,
отражаются в рыбах и, падая вниз, клюют
нового компаса, определяя с криком поверхность рябых зеркал.
Север не лучше, чем удалая
мысль прокурора. Обрывки лая, Здесь не прийти в себя, хоть запрись на ключ.
пазы в рассохшемся табурете, В доме - шаром покати, и в станке - кондей.
сонное кукареку в подклети, Окно с утра занавешено рванью туч.
крик паровоза. Потом и эти Мало земли, и не видать людей.
звуки смолкают. И глухо - глуше, В этих широтах панует вода. Никто
чем это воспринимают уши - пальцем не ткнет в пространство, чтоб крикнуть: "вон!"
листва, бесчисленная, как души Горизонт себя выворачивает, как пальто,
живших до нас на земле, лопочет наизнанку с помощью рыхлых волн.
нечто на диалекте почек,
как языками, чей рваный почерк И себя отличить не в силах от снятых брюк,
от висящей фуфайки - знать, чувств в обрез
- кляксы, клинопись лунных пятен - либо лампа темнит - трогаешь ихний крюк,
ни тебе, ни стене невнятен. чтобы, руку отдернув, сказать: "воскрес".
И долго среди бугров и вмятин
матраса вертишься, расплетая
где иероглиф, где запятая;
и снаружи шумит густая,
еще не желтая, мощь Китая.
1981
-88-
II III
В северной части мира я отыскал приют, В ветренной части мира я отыскал приют.
между сырым аквилоном и кирпичем, Для нее я - присохший ком, но она мне - щит.
здесь, где подковы волн, пока их куют, Здесь меня найдут, если за мной придут,
обрастают гривой и ни на чем потому что плотная ткань завсегда морщит.
не задерживаются, точно мозг, топя В этих широтах цвета дурных дрожжей,
в завитках перманента набрякший перл. карту избавив от пограничных дрязг,
Тот, кто привел их в движение, на себя точно скатерть, составленная из толчеи ножей,
приучить их оглядываться не успел! расстилается, издавая лязг.
Здесь кривится губа, и не стоит базлать И, один приглашенный на этот бескрайний пир,
про квадратные вещи, ни про свои черты, я о нем отзовусь, кости не в пример, тепло.
потому что прибой неизбежнее, чем базальт, Потому что, как ни считай, я из чаши пил
чем прилипший к нему человек, чем ты. больше, чем по лицу текло.
И холодный порыв затолкает обратно в пасть Нелюдей от живых хорошо отличать в длину.
лай собаки, не то, что твои слова. Но покуда Борей забираться в скулу горазд
При отсутствии эха, вещь, чтоб ее украсть, и пока толковище в разгаре, пока волну
увеличить приходится раза в два. давит волна, никто тебя не продаст.
-89-
IV V
В северной части мира я водрузил кирпич! Повернись к стене и промолви: "я сплю, я сплю".
Знай, что душа со временем пополам Одеяло серого цвета, и сам ты стар.
может все повторить, как попугай, опричь Может, за ночь под веком я столько снов накоплю,
непрерывности, свойственной местным сырым делам! что наутро море крикнет мне: "наверстал!"
Так, кромсая отрез, кравчик кричит: "сукно!" Все равно, на какую букву себя послать,
Можно выдернуть нитку, но не найдешь иглы. человека всегда настигает его же храп,
Плюс пустые дома стоят как давным-давно и в исподнем запутавшись, где ералаш, где гладь,
отвернутые на бану углы. шевелясь, разбираешь, как донный краб.
В ветренной части мира я отыскал приют. Вот про что напевал, пряча плавник, лихой
Здесь никто не крикнет, что ты чужой, небожитель, прощенного в профиль бледней греха,
убирайся назад, и за постой берут заливая глаза на камнях ледяной ухой,
выцветаньем зрачка, ржавою чешуей. чтобы ты навострился слагать из костей И. Х.
И фонарь на молу всю ночь дребезжит стеклом, Так впадает - куда, стыдно сказать - клешня.
как монах либо мусор, обутый в жесть. Так следы оставляет в туче кто в ней парил.
И громоздкая письменность с ревом идет на слом, Так белеет ступня. Так ступени кладут плашмя,
никому не давая себя прочесть. чтоб по волнам ступать, не держась перил.
-90-
БЮСТ ТИБЕРИЯ и Ромула. (Те самые уста!
глаголющие сладко и бессвязно
Приветствую тебя две тыщи лет в подкладке тоги.) В результате - бюст
спустя. Ты тоже был женат на бляди. как символ независимости мозга
У нас немало общего. К тому ж, от жизни тела. Собственного и
вокруг - твой город. Гвалт, автомобили, имперского. Пиши ты свой портрет,
шпана со шприцами в сырых под'ездах, он состоял бы из сплошных извилин.
развалины. Я, заурядный странник,
приветствую твой пыльный бюст Тебе здесь нет и тридцати. Ничто
в безлюдной галерее. Ах, Тиберий, в тебе не останавливает взгляда.
тебе здесь нет и тридцати. В лице Ни, в свою очередь, твой твердый взгляд
уверенность скорей в послушных мышцах, готов на чем-либо остановиться:
чем в будущем их суммы. Голова ни на каком-либо лице, ни на
отрубленная скульптором при жизни, классическом пейзаже. Ах, Тиберий!
есть, в сущности, пророчество о власти. Какая разница, что там бубнят
Все то, что ниже подбородка, - Рим: Светоний и Тацит, ища причины
провинции, откупщики, когорты, твоей жестокости! Причин на свете нет,
плюс сонмы чмокающих твой шершавый есть только следствия. И люди жертвы следствий.
младенцев - наслаждение в ключе Особенно, в тех подземельях, где
волчицы, потчующей крошку Рема все признаются - даром, что признанья
под пыткой, как и исповеди в детстве,
однообразны. Лучшая судьба -
быть непричастным к истине. Понеже
она не возвышает. Никого.
Тем паче цезарей. По крайней мере,
ты выглядишь способным захлебнуться
скорее в собственной купальне, чем
великой мыслью. Вообще - не есть ли
жестокость только ускоренье общей
судьбы вещей? свободного паденья
простого тела в вакууме? В нем
всегда оказываешься в момент паденья.
Январь. Нагроможденье облаков
над зимним городом, как лишний мрамор.
Бегущий от действительности Тибр.
Фонтаны, бьющие туда, откуда
никто не смотрит - ни сквозь пальцы, ни
прищурившись. Другое время!
И за уши не удержать уже
всбесившегося волка. Ах, Тиберий!
Кто мы такие, чтоб судить тебя?
Ты был чудовищем, но равнодушным
чудовищем. Но именно чудовищ -
отнюдь не жертв - природа создает
по своему подобью. Гораздо
отраднее - уж если выбирать -
быть уничтоженным исчадьем ада,
чем неврастеником. В неполных тридцать,
с лицом из камня - каменным лицом,
рассчитанным на два тысячелетья,
ты выглядишь естественной машиной
уничтожения, а вовсе не
рабом страстей, проводником идеи
и прочая. И защищать тебя
от вымысла - как защищать деревья
от листьев с ихним комплексом бессвязно,
но внятно ропщущего большинства.
В безлюдной галерее. В тусклый полдень.
Окно, замызганное зимним светом.
Шум улицы. На качество пространства
никак не реагирующий бюст...
Не может быть, что ты меня не слышишь!
Я тоже опрометью бежал всего
со мной случившегося и превратился в остров
с развалинами, с цаплями. И я
чеканил профиль свой посредством лампы.
Вручную. Что до сказанного мной,
мной сказанное никому не нужно -
и не впоследствии, но уже сейчас.
Но если это тоже ускоренье
истории? успешная, увы
попытка следствия опередить причину?
Плюс, тоже в полном вакууме - что
не гарантирует большого всплеска.
Раскаяться? Переверстать судьбу?
Зайти с другой, как говориться, карты?
Но стоит ли? Радиоактивный дождь
польет не хуже нас, чем твой историк.
Кто явится нас проклинать? Звезда?
Луна? Осатаневший от бесчетных
мутаций с рыхлым туловищем, вечный
термит? Возможно. Но, наткнувшись в нас
на нечто твердое, и он должно быть,
слегка опешит и прервет буренье.
"Бюст, - скажет он на языке развалин
и сокращающихся мышц, - бюст, бюст".
В ОКРЕСТНОСТЯХ АЛЕКСАНДРИИ
Карлу Профферу
Каменный шприц впрыскивает героин
в кучевой, по-зимнему рыхлый мускул.
Шпион, ворошащий в помойке мусор,
извлекает смятый чертеж руин.
Повсюду некто на скакуне;
все копыта - на пьедестале.
Всадники, стало быть, просто дали
дуба на собственной простыне.
В сумерках люстра сродни костру,
пляшут сильфиды, мелькают гузки.
Пролежавший весь день на "пуске"
палец мусолит его сестру.
В окнах зыблется нежный тюль,
терзает голый садовый веник
шелест вечнозеленых денег,
непрекращающийся июль.
Помесь лезвия и сырой
гортани, не произнося ни звука,
речная поблескивает излука,
подернутая ледяной корой.
Жертва легких, но друг ресниц,
воздух прозрачен, зане исколот
клювами плохо сносящих холод,
видимых только в профиль птиц.
Се - лежащий плашмя колосс,
прикрытый бурою оболочкой
с оттделанной кружевом оторочкой
замерзших после шести колес.
Закат, выпуская из щели мышь,
вгрызается - каждый резец оскален -
в электрический сыр окраин,
в то, как строить способен лишь
способный все пережить термит;
депо, кварталы больничных коек,
чувствуя близость пустыни в коих,
прячет с помощью пирамид
горизонтальность свою земля
цвета тертого кирпича, корицы.
И поезд подкрадывается, как змея,
к единственному соску столицы.
1982
Вашингтон
КЕЛОМЯККИ
I
Заблудшийся в дюнах, отобранных у чухны,
городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни -
телеграмма летит из Швеции: "Будь здоров".
И никаким топором не наколешь дров
отопить помещенье. Наоборот, иной
дом согреть порывался своей спиной
самую зиму и разводил цветы
в синих стеклах веранды по вечерам; и ты,
как готовясь к побегу и азимут отыскав,
засыпала там в шерстяных носках.
II
Мелкие, плоские волны моря на букву "б",
сильно схожие издали с мыслями о себе,
набегали извилинами на пустынный пляж
и смерзались в морщины. Сухой мандраж
голых прутьев боярышника вынуждал порой
сетчатку покрыться рябой корой.
А то возникали чайки из снежной мглы,
как замусоленные ничьей рукой углы
белого, как пустая бумага, дня;
и подолгу никто не зажигал огня.
III
В маленьких городках узнаешь людей
не в лицо, но по спинам длинных очередей;
и населенье в субботу выстраивалось гуськом,
как караван в погоне за сах.песком
или сеткой салаки, пробившей в бюджете брешь.
В маленьком городе обыкновенно ешь
то же, что остальные. И отличить себя
можно было от них, лишь срисовывая с рубля
шпиль кремля, сужавшегося к звезде,
либо - видя вещи твои везде.
IV
Несмотря на все это, были они крепки,
эти брошенные спичечные коробки
с громыхавшими в них посудой двумя-тремя
сырыми головками. И, воробья кормя,
на него там смотрели всею семьей в окно,
где деревья тоже сливались по вечерам в одно
черное дерево, стараясь перерасти
небо - что и случалось часам к шести,
когда книга захлопывалась и когда
от тебя оставались лишь губы, как от того кота.
V
Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,
дар, холодея внутри, источать тепло
вовне, постояльцев сближал с жильем,
и зима простыню на веревке считала своим бельем.
Это сковывало разговоры; смех
громко скрипел, оставляя следы, как снег,
опушавший изморосью, точно хвою, края
местоимений и превращавший "я"
в кристалл, отливавший твердою бирюзой,
но таявший после твоей слезой.
VI
Было ли вправду все это? и если да, на кой
будоражить теперь этих бывших вещей покой,
вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,
имитируя - часто удачно - тот свет во сне?
Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);
а что Келомякки ведали, кроме рельс
и расписанья железных вещей, свистя
возникавших из небытия минут пять спустя
и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,
мысль о любви и успевших сесть?
VII
Ничего. Негашенная известь зимних пространств, свой
корм
подбирая с пустынных пригородных платформ,
оставляла на них под тяжестью хвойных лап
настоящее в черном пальто, чей драп,
более прочный нежели шевиот,
предохранял там от будущего и от
прошлого лучше, чем дымным стеклом - буфет.
Нет ничего постоянней, чем черный цвет;
так возникают буквы, либо - мотив "Кармен",
так засыпают одетыми противники перемен.
VIII
Больше уже ту дверь не отпирать ключом
с замысловатой бородкой и не включить плечом
электричество в кухне к радости огурца.
Эта скворешня пережила скворца,
кучевые и перистые стада.
С точки зрения времени, нет "тогда":
есть только "там". И "там", напрягая взор,
память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,
шаря в шкафах, роняя на пол роман,
запуская руку к себе в карман.
IX
Можно кивнуть и признать, что простой урок
лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,
что Финляндия спит, затаив в груди
нелюбовь к лыжным палкам - теперь, поди,
из алюминия: лучше, видать, для рук.
Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,
не представить пальму, муху це-це, фокстрот,
монолог попугая - вернее, тот
вид параллелей, где голым, поскольку - край
света, гулял, как дикарь, Маклай.
X
В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,
как чужих фотографий, не держат карт -
даже игральных - как бы кладя предел
покушеньям судьбы на беззащитность тел.
Существуют обои; и населенный пункт
освобождаем ими обычно от внешних пут
столь успешно, что дым норовит назад
воротиться в трубу, не подводить фасад;
что оставляют слившиеся в одно
белое после себя пятно.
XI
Не обязательно помнить, как звали тебя, меня;
тебе достаточно блузки и мне - ремня,
чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),
что безымянность нам в самый раз, к лицу,
как в итоге всему живому, с лица земли
стираемому безвучным всех клеток "пли".
У вещей есть пределы. Особенно - их длина,
не способность сдвинуться с места. И наше право на
"здесь" простиралось не дальше, чем в ясный день
клином падавшая в сугробы тень
XII
дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,
будем считать, что клин этот острый - наш
общий локоть, выдвинутый вовне,
которого ни тебе, ни мне
не укусить, ни, подавно, поцеловать.
В этом смысле мы слились, хотя кровать
даже не скрипнула, ибо она теперь
целый мир, где тоже есть с боку дверь,
которая - точно слышала где-то звон -
годится только, чтоб выйти вон.
Иосиф БРОДСКИЙ
БЕГСТВО В ЕГИПЕТ
...погонщик возник неизвестно откуда.
В пустыне, подобранной небом для чуда
по принципу сходства, случившись ночлегом,
они жгли костер. В заметаемой снегом
пещере, своей не предчувствуя роли,
младенец дремал в золотом ореоле
волос, обретавших стремительный навык
свеченья - не только в державе чернявых,
сейчас, - но и вправду подобно звезде,
покуда земля существует: везде.
25-е дек. 1988
НА СТОЛЕТИЕ АННЫ АХМАТОВОЙ
Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры острие и усеченный волос -
Бог сохраняет все; особенно - слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется ровный пульс, в них слышен костный хруст,
и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,
поскольку жизнь - одна, они из смертных уст
звучат отчетливей, чем из надмирной ваты.
Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, - тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой Вселенной.
1989
ПАМЯТИ ОТЦА: АВСТРАЛИЯ
Ты ожил, снилось мне, и уехал
в Австралию. Голос с трехкратным эхом
окликал и жаловался на климат
и обои: квартиру никак не снимут,
жалко, не в центре, а около океана,
третий этаж без лифта, зато есть ванна,
пухнут ноги, "А тапочки я оставил" -
прозвучавшее внятно и деловито.
И внезапно в трубке завыло "Аделаида! Аделаида!"
загремело, захлопало, точно ставень
бился о стенку, готовый сорваться с петель.
Все-таки это лучше, чем мягкий пепел
крематория в банке, ее залога -
эти обрывки голоса, монолога
и попытки прикинуться нелюдимом
в первый раз с той поры, как ты обернулся дымом.
1989
* *
*
Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером
подышать свежим воздухом, веющим с океана.
Закат догорал в партере китайским веером,
и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно.
Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и к финикам,
рисовала тушью в блокноте, немножко пела,
развлекалась со мной, но потом сошлась с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.
Теперь тебя видят в церквях в провинции и в метрополии
на панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошною
чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более
немыслимые, чем между тобой и мною.
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь чедовеку нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии
ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?
ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
Я курю в темноте и вдыхаю гнилье отлива.
ЭЛЕГИЯ
Постоянство суть эволюция принципа помещенья
в сторону мысли. Продолженье квадрата или
параллелепипеда средствами, как сказал бы
тот же Клаузевиц, голоса или извилин.
О, сжавшаяся до размеров клетки
мозга комната с абажуром,
шкаф типа "гей, славяне", четыре стула,
козетка, кровать, туалетный столик
с лекарствами, расставленными наподобье
кремля или, лучше сказать, нью-йорка.
Умереть, бросить семью, уехать,
сменить полушарие, дать вписать
другие овалы в четырехугольник
- тем громче пыльное помещенье
настаивает на факте существованья,
требуя ежедневных жертв от новой
местности, мебели, от силуэта в желтом
платье; в итоге - от самого себя.
Пауку - одно удовольствие заштриховывать мятый угол.
Эволюция не приспособленье вида
к незнакомой среде, но победа воспоминаний
над действительностью. Зависть ихтиозавра
к амебе. Расхлябанный позвоночник
поезда, громыхающий в темноте
мимо плотно замкнутых на ночь створок
деревянных раковин с их бесхребетным, влажным,
жемчужину прячущим содержимым.
1988
ЛАНДСВЕР КАНАЛ, БЕРЛИН
Канал, в котором утопили Розу
Л., как погашенную папиросу,
практически почти зарос.
С тех пор осыпалось так много роз,
что нелегко ошеломить туриста.
Стена - бетонная предтеча Кристо -
бежит из города к теленку и корове
через поля отмытой цвета крови;
дымит сигарой предприятье.
И чужестранец задирает платье
туземной женщине - не как Завоеватель,
а как придирчивый ваятель,
готовящийся обнажить
ту статую, которой дольше жить,
чем отражению в канале,
в котором Розу доканали.
1989
* *
*
Сюзанне Мартин
Пчелы не улетели, всадник не ускакал. В кофейне
"Яникулум" новое кодло болтает на прежней фене,
Тая в стакане, лед позволяет дважды
вступить в ту же самую воду, не утоляя жажды.
Восемь лет пронеслось. Вспыхивали, затухали
войны, рушились семьи, в газетах мелькали хари,
падали аэропланы, и диктор вздыхал "о Боже".
Белье еще можно выстирать, но не разгладить кожи
даже пылкой ладонью. Солнце над зимним Римом
борется врукопашную с сизым дымом;
пахнет жженым листом, и блещет фонтан, как орден,
выданный за бесцельность выстрелу пушки в полдень.
Вещи затвердевают, чтоб в памяти их не сдвинуть
с места; но в перспективе возникнуть трудней, чем сгинуть
в ней, выходящей из города, переходящей в годы
в погоне за чистым временем без счастья и терракоты.
Жизнь без нас, дорогая, мыслима - для чего и
существуют пейзажи: бар, холмы, кучевое
облако в чистом небе над полем того сраженья,
где статуи стынут, празднуя победу телосложенья.
18.1.1989
FIN DE SIECLE
Век скоро кончится, но раньше кончусь я.
Это, боюсь, не вопрос чутья.
Скорее - влиянье небытия
на бытие. Охотника, так сказать, на дичь -
будь то сердечная мышца или кирпич.
Мы слышим, как свищет бич,
пытаясь припомнить отечества тех, кто нас любил,
барахтаясь в скользких руках лепил.
Мир больше не тот, что был
прежде, когда в нем царили страх, абажур, фокстрот,
кушетка и комбинация, соль острот.
Кто думал, что их сотрет,
как резинкой с бумаги усилья карандаша,
время? Никто, ни одна душа.
Однако время, шурша,
сделало именно это. Поди его упрекни.
Теперь повсюду антенны, подростки, пни
вместо деревьев. Ни
в кафе не встретить сподвижника, раздавленного судьбой,
ни в баре уставшего пробовать возвыситься над собой
ангела в голубой
юбке и кофточке. Всюду полно людей,
стоящих то плотной толпой, то в виде очередей;
тиран уже не злодей,
но посредственность. Также автомобиль
больше не роскошь, но способ выбить пыль
из улицы, где костыль
инвалида, поди, навсегда умолк;
и ребенок считает, что серый волк
страшней, чем пехотный полк.
И как-то тянет все чаще прикладывать носовой
к органу зрения, занятому листвой,
принимая на свой
счет возникающий в ней пробел,
глаголы в прошедшем времени, букву "л",
арию, что пропел
голос кукушки. Теперь он звучит грубей,
чем тот же Каварадосси - примерно как "хоть убей"
или "больше не пей" -
и рука выпускает пустой графин.
Однако в дверях не священник и не раввин,
но эра по кличке фин-
де-сьекль. Модно все черное: сорочка, чулки, белье.
Когда в результате вы все это с нее
стаскиваете, жилье
озаряется светом примерно в тридцать ватт,
но с уст вместо радостного "виват!"
срывается "виноват".
Новые времена! Печальные времена!
Вещи в витринах, носящие собственные имена
делятся ими на
те, которыми вы в состоянии пользоваться, и те,
которые, по собственной темноте,
вы приравниваете к мечте
человечества - в сущности, от него
другого ждать не приходится - о нео-
душевленности холуя и о
вообще анонимности. Это, увы, итог
размножения, чей исток
не брюки и не Восток,
но электричество. Век на исходе. Бег
времени требует жертвы, развалины. Баальбек
его не устраивает; человек
тоже. Подай ему чувства, мысли, плюс
воспоминания. Таков аппетит и вкус
времени. Не тороплюсь,
но подаю. Я не трус; я готов быть предметом из
прошлого, если таков каприз
времени, сверху вниз
смотрящего - или через плечо -
на свою добычу, на то, что еще
шевелится и горячо
наощупь. Я готов, чтоб меня песком
занесло и чтоб на меня пешком
путешествующий глазком
объектива не посмотрел и не
исполнился сильных чувств. По мне,
движущееся вовне
время не стоит внимания. Движущееся назад
стоит, или стоит, как иной фасад,
смахивая то на сад,
то на партию в шахматы. Век был, в конце концов,
неплох. Разве что мертвецов
в избытке - но и жильцов,
исключая автора данных строк,
тоже хоть отбавляй, и впрок
впору, давая срок,
мариновать или сбивать их в сыр
в камерной версии черных дыр,
в космосе. Либо - самый мир
сфотографировать и размножить - шесть
на девять, что исключает лесть -
чтоб им после не лезть
впопыхах друг на дружку, как штабель дров.
Под аккомпанемент авиакатастроф,
век кончается. Проф.
бубнит, тыча пальцем вверх, о слоях земной
атмосферы, что объясняет зной,
а не как из одной
точки попасть туда, где к составу туч
примешиваются наши "спаси", "не мучь",
"прости", вынуждая луч
разменивать его золото на серебро.
Но век, собирая свое добро,
расценивает как ретро
и это. На полюсе лает лайка и реет флаг.
На западе глядят на Восток в кулак,
видят забор, барак,
в котором царит оживление. Вспугнуты лесом рук,
птицы вспархивают и летят на юг,
где есть арык, урюк,
пальма, тюрбаны, и где-то звучит там-там.
Но, присматриваясь к чужим чертам,
ясно, что там и там
главное сходство между простым пятном
и, скажем, классическим полотном
в том, что вы их в одном
экземпляре не встретите. Природа, как бард вчера -
копирку, как мысль чела -
букву, как рой - пчела,
искренне ценит принцип массовости, тираж,
страшась исключительности, пропаж
энергии, лучший страж
каковой есть распущенность. Пространство заселено.
Трению времени о него вольно
усиливаться сколько влезет. Но
ваше веко смыкается. Только одни моря
невозмутимо синеют, издали говоря
то слово "заря", то - "зря".
И, услышавши это, хочется бросить рыть
землю, сесть на пароход и плыть,
и плыть - не с целью открыть
остров или растенье, прелесть иных широт,
новые организмы, но ровно наоборот;
главным образом - рот.
1989
ПРИМЕЧАНИЯ ПАПОРОТНИКА
Gedenke meiner
flustert der Staub
Peter Huchel
По положению пешки догадываешься о короле.
По полоске земли вдалеке - что находишься на корабле.
По сытым ноткам в голосе нежной подруги в трубке
- что объявился преемник: студент? хирург?
инженер? По названию станции - Одинбург -
что пора выходить, что яйцу не сносить скорлупки.
В каждом из нас сидит крестьянин, специалист
по прогнозам погоды. Как то: осенний лист,
падая вниз лицом, сулит недород. Оракул
не лучше, когда в жилище входит закон в плаще:
ваши дни сочтены - судьею или вообще
у вас их, что называется, кот наплакал.
Что-что, а примет у нас природа не отберет.
Херувим - тот может не знать, где у него перед,
где зад. Не то человек. Человеку всюду
мнится та перспектива, в которой он
пропадает из виду. И если он слышит звон,
то звонят по нему: пьют, бьют и сдают посуду.
Поэтому лучше бесстрашие! Линия на руке,
пляска розовых цифр в троллейбусном номерке,
плюс эффект штукатурки в комнате Валтасара
подтверждают лишь то, что у судьбы, увы,
вариантов меньше, чем жертв; что вы
скорей всего кончите именно как сказала
цыганка вашей соседке, брату, сестре, жене
приятеля, а не вам. Перо скрипит в тишине,
в которой есть нечто посмертное, обратное танцам в клубе,
настолько она оглушительна; некий анти-обстрел.
Впрочем, все это значит просто, что постарел,
что червяк устал извиваться в клюве.
Пыль садится на вещи летом, как снег зимой.
В этом - заслуга поверхности, плоскости. В ней самой
есть эта тяга вверх: к пыли и к снегу. Или
просто к небытию. И, сродни строке,
"не забывай меня" шепчет пыль руке
с тряпкой, а мокрая тряпка вбирает шепот пыли.
По силе презренья догадываешься: новые времена.
По сверканью звезды - что жалость отменена
как уступка энергии низкой температуре
либо как указанье, что самому пора
выключить лампу; что скрип пера
в тишине по бумаге - бесстрашье в миниатюре.
Внемлите же этим речам, как пению червяка,
а не как музыке сфер, рассчитанной на века.
Глуше птичкиной песни, оно звончей, чем паучья
песня. Того, что грядет, не остановить дверным
замком. Но дурное не может произойти с дурным
человеком, и страх тавтологии - гарантия благополучья.
1988
ОБЛАКА
О,облака Это от вас
Балтики летом! я научился
Лучше вас в мире этом верить не в числа -
я не видел пока. в чистый отказ
Может, и в той от правоты
вы жизни клубитесь веса и меры
- конь или витязь, в пользу химеры
реже - святой. и лепоты!
Только Господь Вами творим
вас видит с изнанки - остров, чей образ
точно из нанки больше, чем глобус,
рыхлую плоть. тесный двоим.
То-то же я, Ваши дворцы -
страхами крепок, местности счастья
вижу в вас слепок плюс самовластья
с небытия, сердца творцы.
с жизни иной. Пенный каскад
Путь над гранитом, ангелов, бальных
над знаменитым платьев, крахмальных
мелкой волной крах баррикад,
морем держа, брак мотылька
вы - изваянья и гималаев,
существованья альп, разгуляев -
без рубежа. о, облака
Холм или храм, в чутком греху
профиль Толстого, небе ничейном
Рим, холостого Балтики - чей там,
логова хлам, там, наверху
тающий воск, внемлет призыв
Старая Вена, ваша обитель?
одновременно Кто ваш строитель,
айсберг и мозг, кто ваш Сизиф?
райский анфас - Кто там, вовне,
Ах, кроме ветра дав вам обличья,
нет геометра звук из величья
в мире для вас! вычел, зане
В вас, кучевых, чудо всегда
перистых, беглых, ваше беззвучно.
радость оседлых Оптом, поштучно
и кочевых. ваши стада
В вас мне ясна движутся без
рваность, бессвязность, шума, как в играх
сумма и разность движутся, выбрав
речи и сна. тех, кто исчез
в горней глуши
вместо предела.
Вы - легче тела,
легче души.
1989
ПАМЯТИ ГЕННАДИЯ ШМАКОВА
Извини за молчанье. Теперь
ровно год, как ты нам в киловаттах
выдал статус курей слеповатых
и глухих - в децибелах - тетерь.
Видно, глаз чтит великую сушь,
плюс от ходиков слух заложило:
умерев, как на взгляд старожила -
пассажир, ты теперь вездесущ.
Может статься, тебе, хвастуну,
резонеру, сверчку, черноусу,
ощущавшему даже страну
как безадресность, это по вкусу.
Коли так, гедонист, латинист,
в дебрях северных мерзнувший эллин,
жизнь свою, как исписанный лист,
в пламя бросивший - будь беспределен,
повсеместен, почти уловим
мыслью вслух, как иной небожитель.
Не сказать "херувим, серафим",
но - трехмерных пространств нарушитель.
Знать теперь, недоступный узде
тяготенья, вращению блюдец
и голов, ты взаправду везде,
гастроном, критикан, себялюбец.
Значит, воздуха каждый глоток,
тучка рваная, жиденький ельник,
это - ты, однокашник, годок,
брат молочный, наперсник, подельник.
Может статься, ты вправду целей
в пляске атомов, в свалке молекул,
углерода, кристаллов, солей,
чем когда от страстей кукарекал.
Может, вправду, как пел твой собрат,
сентименты сильней без вместилищ,
и постскриптум махровей стократ,
чем цветы театральных училищ.
Впрочем, вряд ли. Изнанка вещей
как защита от мины капризной
солоней атлантических щей,
и не слаще от сходства с отчизной.
Но, как знавший чернильную спесь,
ты оттуда простишь этот храбрый
перевод твоих лядвий на смесь
астрономии с абракадаброй.
Сотрапезник, ровесник, двойник,
молний с бисером щедрый метатель,
лучших строк поводырь, проводник
просвещения, лучший читатель!
Нищий барин, исчадье кулис,
бич гостиных, паша оттоманки,
обнажившихся рощ кипарис,
пьяный пеньем великой гречанки,
- окликать тебя бестолку. Ты,
выжав сам все, что мог, из потери,
безразличен к фальцету тщеты,
и когда тебя ищут в партере.
ты бредешь, как тот дождь, стороной,
вьешься вверх струйкой пара над кофе,
треплешь парк, набегаешь волной
на песок где-нибудь в Петергофе.
Не впервой! Так разводят круги
в эмпиреях, как в недрах колодца.
став ничем, человек - вопреки
песне хора - во всем остается.
Ты теперь на все руки мастак -
бунта листьев, падения хунты -
часть всего, заурядный тик-так;
проще - топливо каждой секунды.
Ты теперь, в худшем случае, пыль,
свою выше ценящая небыль,
чем салфетки, блюдущие стиль
твердой мебели; мы эта мебель.
Длинный путь от Уральской гряды
с прибауткою "вольному - воля"
до разреженной внешней среды,
максимально - магнитного поля!
знать, ничто уже, цепью гремя
как причины и следствия звенья,
не грозит тебе там, окромя
знаменитого нами забвенья.
21-е авг. 1989
Подборка напечатана в журнале "Континент", 61 (1989г.)
Иосиф Б р о д с к и й
ПРЕДСТАВЛЕНИЕ
Михаилу Николаеву
Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела!
Эта местность мне знакома, как окраина Китая!
Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо
тела.
Многоточие шинели. Вместо мозга - запятая.
Вместо горла - темный вечер. Вместо буркал - знак
деленья.
Вот и вышел человечек, представитель населенья.
Вот и вышел гражданин,
достающий из штанин.
"А почем та радиола?"
"Кто такой Савонарола?"
"Вероятно, сокращенье".
"Где сортир, прошу прощенья?"
Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах -
папироса.
В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром.
И нарезанные косо, как полтавская, колеса
с выковыренным под Гдовом пальцем стрелочника
жиром
оживляют скатерть снега, полустанки и развилки
обдавая содержимым опрокинутой бутылки.
Прячась в логово свое
волки воют "E-мое".
"Жизнь - она как лотерея".
"Вышла замуж за еврея".
"Довели страну до ручки".
"Дай червонец до получки".
Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним -
меццо-сопрано.
В продуктовом - кот наплакал; бродят крысы,
бакалея.
Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках
из барана
превращается в тирана на трибуне мавзолея.
Говорят лихие люди, что внутри, разочарован
под конец, как фиш на блюде, труп лежит
нафарширован.
Хорошо, утратив речь,
Встать с винтовкой гроб стеречь.
"Не смотри в глаза мне, дева:
все равно пойдешь налево".
"У попа была собака".
"Оба умерли от рака".
Входит Лев Толстой в пижаме, всюду - Ясная
Поляна.
(Бродят парубки с ножами, пахнет шипром
с комсомолом.)
Он - предшественник Тарзана: самописка -
как лиана,
взад-вперед летают ядра над французским
частоколом.
Се - великий сын России, хоть и правящего класса!
Муж, чьи правнуки босые тоже редко видят мясо.
Чудо-юдо: нежный граф
Превратился в книжный шкаф!
"Приучил ее к минету".
"Что за шум, а драки нету?"
"Крыл последними словами".
"Кто последний? Я за вами".
Входит пара Александров под конвоем Николаши.
Говорят "Какая лажа" или "Сладкое повидло".
По Европе бродят нары в тщетных поисках параши,
натыкаясь повсеместно на застенчивое быдло.
Размышляя о причале, по волнам плывет "Аврора",
чтобы выпалить в начале непрерывного террора.
Ой ты, участь корабля:
скажешь "пли!" - ответят "бля!"
"Сочетался с нею браком".
"Все равно поставлю раком".
"Эх, Цусима-Хиросима!
Жить совсем невыносимо".
Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут
в рощах.
Что звучит в момент обхвата как наречие чужбины.
Лучший вид на этот город - если сесть
в бомбардировщик.
Глянь - набрякшие, как вата из нескромныя
ложбины,
размножаясь без резона, тучи льнут к архитектуре.
Кремль маячит, точно зона; говорят, в миниатюре.
Ветер свищет. Выпь кричит.
Дятел ворону стучит.
"Говорят, открылся Пленум".
"Врезал ей меж глаз поленом".
"Над арабской мирной хатой
гордо реет жид пархатый".
Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла
ссора.
Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку,
и дымящаяся трубка... Так, по мысли режиссера,
и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку.
И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле.
Из коричневого глаза бьет ключом Напареули.
Друг-кунак вонзает клык
в недоеденный шашлык.
"Ты смотрел Дерсу Узала?"
"Я тебе не всё сказала".
"Раз чучмек, то верит в Будду".
"Сукой будешь?" "Сукой буду".
Входит с криком Заграница, с запрещенным
полушарьем
и с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен.
Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем,
Придирается к закону, кипятится из-за пошлин,
восклицая: "Как живете!" И смущают глянцем плоти
Рафаэль с Буанаротти - ни черта на обороте.
Пролетарии всех стран
Маршируют в ресторан.
"В этих шкарах ты как янки".
"Я сломал ее по пьянке".
"Был всю жизнь простым рабочим".
"Между прочим, все мы дрочим".
Входят Мысли О Грядущем, в гимнастерках
цвета хаки.
Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом.
Они пляшут и танцуют: "Мы вояки-забияки!
Русский с немцем лягут рядом; например,
под Сталинградом".
И, как вдовые Матрёны, глухо воют циклотроны.
В Министерстве Обороны громко каркают вороны.
Входишь в спальню - вот те на:
на подушке - ордена.
"Где яйцо, там - сковородка".
"Говорят, что скоро водка
снова будет по рублю".
"Мам, я папу не люблю".
Входит некто православный, говорит: "Теперь я -
главный.
У меня в душе Жар-птица и тоска по государю.
Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.
Дайте мне перекреститься, а не то - в лицо ударю.
Хуже порчи и лишая - мыслей западных зараза.
Пой, гармошка, заглушая саксофон - исчадье
джаза".
И лобзают образа
с плачем жертвы обреза...
"Мне - бифштекс по-режиссерски".
"Бурлаки в Североморске
тянут крейсер бечевой,
исхудав от лучевой".
Входят Мысли О Минувшем, все одеты как попало,
с предпочтеньем к чернобурым. На классической
латыни
и вполголоса по-русски произносят: "Всё пропало,
а) фокстрот под абажуром, черно-белые святыни;
б) икра, севрюга, жито; в) красавицыны бели.
Но - не хватит алфавита. И младенец в колыбели,
слыша "баюшки-баю",
отвечает: "мать твою!"".
"Влез рукой в шахну, знакомясь".
"Подмахну - и в Сочи". "Помесь
лейкоцита с антрацитом
называется Коцитом".
Входят строем пионеры, кто - с моделью из фанеры,
кто - с написанным вручную содержательным
доносом.
С того света, как химеры, палачи-пенсионеры
одобрительно кивают им, задорным и курносым,
что врубают "Русский бальный" и вбегают в избу
к тяте
выгнать тятю из двуспальной, где их сделали,
кровати.
Что попишешь? Молодежь.
Не задушишь, не убьешь.
"Харкнул в суп, чтоб скрыть досаду".
"Я с ним рядом срать не сяду".
"А моя, как та мадонна,
не желает без гондона".
Входит Лебедь с Отраженьем в круглом зеркале,
в котором
взвод берез идет вприсядку, первой скрипке корча
рожи.
Пылкий мэтр с воображеньем, распаленным
гренадером,
только робкого десятку, рвет когтями бархат ложи.
Дождь идет. Собака лает. Свесясь с печки, дрянь косая
с голым задом донимает инвалида, гвоздь кусая:
"Инвалид, а инвалид.
У меня внутри болит".
"Ляжем в гроб, хоть час не пробил!"
"Это - сука или кобель?"
"Склока следствия с причиной
прекращается с кончиной".
Входит Мусор с криком: "Хватит!" Прокурор скулу
квадратит.
Дверь в пещеру гражданина не нуждается в "сезаме".
То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку
катит,
обливаясь щедрым недрам в масть кристальными
слезами.
И за смертною чертою, лунным блеском залитою,
челюсть с фиксой золотою блещет вечной мерзлотою.
Знать, надолго хватит жил
тех, кто головы сложил.
"Хата есть, да лень тащиться".
"Я не блядь, а крановщица".
"Жизнь возникла как привычка
раньше куры и яичка".
Мы заполнили всю сцену! Остается влезть на стену!
Взвиться соколом под купол! Сократиться
в аскарида!
Либо всем, включая кукол, языком взбивая пену,
хором вдруг совокупиться, чтобы вывести гибрида.
Бо, пространство экономя, как отлиться в форму
массе,
кроме кладбища и кроме черной очереди к кассе?
Эх, даешь простор степной
без реакции цепной!
"Дайте срок без приговора!"
"Кто кричит: "Держите вора!"? "
"Рисовала член в тетради".
"Отпустите, Христа ради".
Входит Вечер в Настоящем, дом у чорта на куличках.
Скатерть спорит с занавеской в смысле внешнего
убранства.
Исключив сердцебиенье - этот лепет я в кавычках -
ощущенье, будто вычтен Лобачевский
из пространства.
Ропот листьев цвета денег, комариный ровный зуммер.
Глаз не в силах увеличить шесть-на-девять тех,
кто умер,
кто пророс густой травой.
Впрочем, это не впервой.
"От любви бывают дети.
Ты теперь один на свете.
Помнишь песню, что, бывало,
я в потемках напевала?
Это - кошка, это - мышка.
Это - лагерь, это - вышка.
Это - время тихой сапой
убивает маму с папой".
Иосиф
Бродский
Новые
стансы
к
Августе
(Стихи к М. Б. , 1961-1982)
Michigan
1983
2
* * *
Я обнял эти плечи и взглянул
на то, что оказалось за спиною,
и увидал, что выдвинутый стул
сливался с освещенною стеною.
Был в лампочке повышенный накал,
невыгодный для мебели истертой,
и потому диван в углу сверкал
коричневою кожей, словно желтой.
Стол пустовал, поблескивал паркет,
темнела печка, в раме запыленной
застыл пейзаж, и лишь один буфет
казался мне тогда одушевленным.
Но мотылек по комнате кружил,
и он мой взгляд с недвижимости сдвинул.
И если призрак здесь когда-то жил,
то он покинул этот дом. Покинул.
1962
Песенка
"пролитую слезу
из будущего привезу,
вставлю ее в колечко.
Будешь глядеть одна,
надевай его на
безымянный, конечно."
"Ах, у других мужья,
перстеньки из рыжья,
серьги из перламутра.
А у меня - слеза,
жидкая бирюза,
просыхает под утро."
"Носи перстенек, пока
виден издалека;
потом другой подберется.
А надоест хранить,
будет что уронить
ночью на дно колодца."
Ночной полет
в брюхе дугласа ночью скитался меж туч
и на звезды глядел,
и в кармане моем заблудившийся ключ
все звенел не у дел,
и по сетке скакал надо мной виноград,
акробат от тоски;
был далек от меня мой родной ленинград,
и все ближе - пески.
Бессеребряной сталью мерцало крыло,
приближаясь к луне,
и чучмека в папахе рвало, и текло
это под ноги мне.
Бился льдинкой в стакане мой мозг в забытьи:
над одною шестой
в небо ввинчивал с грохотом нимбы свои
двухголовый святой.
Я бежал от судьбы, из-под низких небес,
от распластанных дней,
из квартир, где я умер и где я воскрес
из чужих простыней;
от сжимавших рассудок махровым венцом
откровений, от рук,
припадал я к которым и выпал лицом
из которых на юг.
Счастье этой земли, что взаправду кругла,
что зрачок не берет
из угла, куда загнан, свободы угла,
но и наоборот;
что в кошачьем мешке у пространства хитро
прогрызаешь дыру,
чтобы слез европейских сушить серебро
на азийском ветру.
Что на свете - верней, на огромной вельми,
на одной из шести -
что мне делать еще, как не хлопать дверьми
да ключами трясти!
Ибо вправду честней, чем делить наш ничей
круглый мир на двоих,
променять всю безрадостность дней и ночей
на безадресность их.
Дуй же в крылья мои не за совесть и страх,
но за совесть и стыд.
Захлебнусь ли в песках, разобьюсь ли в горах
или бог пощадит -
все едино, как сбившийся в строчку петит
смертной памяти для:
мегалополис туч гражданина ль почтит,
отщепенца ль - земля.
Но, услышишь, когда не найдешь меня ты
днем при свете огня,
как в быково на старте грохочут винты:
это - помнят меня
зеркала всех радаров, прожекторов, лик
мой хранящих внутри;
и - внехрамовый хор - из динамика крик
грянет медью: смотри!
Там летит человек! Не грусти! Улыбнись!
Он таращится вниз
и сжимает в руке виноградную кисть,
словно бог дионис.
* * *
В твоих часах не только ход, но тишь.
Притом, их путь лишен подобья круга.
Так в ходиках: не только кот, но мышь;
они живут, должно быть, друг для друга.
Дрожат, скребутся, путаются в днях,
но их возня, грызня и неизбывность
почти что незаметна в деревнях,
где вообще в домах роится живность.
Там каждый час стирается в уме,
и лет былых бесплотные фигуры
теряются - особенно к зиме,
когда в сенях толпятся козы, овцы, куры.
* * *
Ты - ветер, дружок. Я - твой
лес. Я трясу листвой,
из"еденною весьма
гусеницею письма.
Чем яростнее борей,
тем листья эти белей.
И божество зимы
просит у них взаймы.
* * *
Что ветру говорят кусты,
листом бедны?
Их речи, видимо, просты,
но нам темны.
Перекрывая лязг ведра,
скрипящий стул -
"сегодня ты сильней. Вчера
ты меньше дул."
А ветер им - "грядет зима!"
"О, не губи."
А может быть - схожу с ума!"
"Люби! Люби!"
И в сумерках колотит дрожь
мой мезонин...
Их диалог не разберешь,
пока один.
* * *
Черные города,
воображенья грязь.
Сдавленное "когда",
выплюнутое "вчерась",
карканье воронка,
камерный айболит,
вдавливанье позвонка
в стираный неолит.
- Вот что нас ждет, дружок,
до скончанья времен,
вот в чем твой сапожок
чавкать приговорен,
также как мой штиблет,
хоть и не нов на вид.
Гончую этот след
не воодушевит.
Вот оттого нога,
возраст подметки для,
и не спешит в бега,
хоть велика земля.
Так что через плечо
виден беды рельеф,
где белеет еще
лампочка, перегорев.
Впрочем, итог разрух -
с фениксом схожий смрад.
Счастье - суть роскошь двух;
горе - есть демократ.
Что для слезы - впервой,
то - лебеда росе.
Вдохновлены травой,
мы делаемся, как все.
То-то идут домой
вдоль большака столбы -
в этом, дружок, прямой
виден расчет судьбы,
чтобы не только бог,
ночь сотворивший с днем,
слиться с пейзажем мог
и раствориться в нем.
1962-63
Загадка ангелу
мир одеял разрушен сном.
Но в чем-то напряженном взоре
маячит в сумраке ночном
окном разрезанное море.
Висит в кустах аэростат.
Две лодки тонут в разговорах,
что туфли в комнате блестят,
но устрицам не давят створок.
Подушку обхватив, рука
сползает по столбам отвесным,
вторгаясь в эти облака
своим косноязычным жестом.
О камень порванный чулок,
изогнутый впотьмах, как лебедь,
раструбом смотрит в потолок,
как будто почерневший невод.
Два моря с помощью стены,
при помощи неясной мысли,
здесь как-то разделены,
что сети в темноте повисли
пустыми в этой глубине,
но все же ожидают всплытья
от пущеной сквозь крест в окне,
связующей их обе, нити.
Звезда желтеет на волне,
маячат неподвижно лодки.
Лишь крест вращается в окне
подобием простой лебедки.
К поверхности из двух пустот
два невода ползут отвесно,
надеясь: крест перенесет
и опустит в другое место.
Так тихо, так не слышно слов,
что кажется окну пустому:
надежда на большой улов
сильней, чем неподвижность дома.
И вот уж в темноте ночной
окну с его сияньем лунным
две грядки кажутся волной,
а куст перед крыльцом - буруном.
И дом недвижен, и забор
во тьму ныряет поплавками,
и воткнутый в крыльцо топор
один следит за топляками.
Часы стрекочут. Вдалеке
ворчаньем заглушает катер,
как давит устрицы в песке
ногой бесплотный наблюдатель.
Два глаза источают крик.
Лишь веки, издавая шорох,
во мраке защищают их
собою наподобье створок.
Как долго эту боль топить,
захлестывать моторной речью,
чтоб дать ей оспой проступить
на теплой белизне предплечья?
Как долго? До утра? Едва ль.
И ветер паутину гонит,
из веток шевеля вуаль,
где глаз аэростата тонет.
Сеть выбрана; в кустах уход
свистком предупреждает кражу.
И молча замирает тот,
кто бродит в темноте по пляжу.
* * *
Ветер оставил лес
и взлетел до небес,
оттолкнув облака
и белизну потолка.
И, как смерть холодна,
роща стоит одна,
без стремленья вослед,
без особых примет.
Январь, 1964 г.
Ломтик медового месяца
не забывай никогда,
как хлещет в пристань вода,
и как воздух упруг -
как спасительный круг.
А рядом - чайки галдят,
и яхты в небо глядят,
и тучи вверху летят,
словно стая утят.
Пусть же в сердце твоем,
как рыба, бьется живьем
и трепещет обрывок
нашей жизни вдвоем.
Пусть слышится устриц хруст,
пусть топорщится куст.
И пусть тебе помогает
страсть, достигшая уст,
понять - без помощи слов -
как пена морских валов,
достигая земли,
рождает гребни вдали.
Из "старых английских песен"
1.
Заспорят ночью мать с отцом.
И фразы их с глухим концом
велят, не открывая глаз,
застыть к стене лицом.
Рыдает мать, отец молчит.
И козодой во тьме кричит.
Часы над головой стучат,
и в голове - стучит...
Их разговор бросает в дрожь
не оттого, что слышишь ложь,
а потому, что - их дитя -
ты сам на них похож:
молчишь, как он (вздохнуть нельзя),
как у нее, ползет слеза.
"Разбудишь сына." - "Нет, он спит."
Лежит, раскрыв глаза!
И слушать грех, и грех прервать.
Не громче, чем скрипит кровать,
в ночную пору то звучит,
что нужно им и нам скрывать.
4. Зимняя свадьба
я вышла замуж в январе.
Толпились гости во дворе,
и долго колокол гудел
в той церкви на горе.
От алтаря, из-под венца,
видна дорога в два конца.
Я посылаю взгляд свой вдаль,
и не вернуть гонца.
Церковный колокол гудит.
Жених мой на меня глядит.
И столько свечь для нас двоих!
И я считаю их.
1963
Песни счастливой зимы
песни счастливой зимы
на память себе возьми,
чтоб вспоминать на ходу
звуков их глухоту:
местность, куда, как мышь,
быстрый свой бег стремишь,
как бы там не звалась,
в рифмах их улеглась.
Так что, вытянув рот,
так ты смотришь вперед,
как глядит в потолок,
глаз пыля, ангелок.
А снаружи - в провал
снег, белей покрывал
тех, что нас занесли,
но зимы не спасли.
Значит, это весна.
То-то крови тесна
весна: только что взрежь -
море ринется в брешь.
Так что виден насквозь
вход в бессмертие врозь,
вызывающий грусть,
но вдвойне: наизусть.
Песни счастливой зимы
на память себе возьми.
То, что спрятано в них,
не отыщешь в иных.
Здесь от снега чисты,
воздух секут кусты,
где дрожит средь ветвей
радость жизни твоей.
1963
* * *
Ты выпорхнешь, малиновка, из трех
малинников, припомнивши в неволе,
как в сумерках вторгается в горох
ворсистое люпиновое поле.
Сквозь сомкнутые вербные усы
- Туда, где замирая на мгновенье,
бесчисленные капельки росы
сбегают по стручкам от столкновенья.
Малинник встрепенется, но в залог
оставлена догадка, что, возможно,
охотник, расставляющий силок,
валежником хрустит неосторожно.
На деле же - лишь ленточка тропы
во мраке извивается, белея.
Не слышно ни журчанья, ни стрельбы,
ни видно ни стрельца, ни водолея.
Лишь ночь под перевернутым крылом
бежит по опрокинувшимся кущам,
- Настойчива, как память о былом,
безмолвном, но по-прежнему живущем.
24.5.1964
Песня
пришел сон из семи сел.
Пришла лень из семи деревень.
Собирались лечь, да простыла печь.
Окна смотрят на север.
Сторожит у ручья скирда ничья,
и большак развезло, хоть бери весло.
Уронил подсолнух башку на стебель.
То ли дождь идет, то ли дева ждет.
Запрягай коней да поедем к ней.
Невеликий труд бросить камень в пруд.
Подопьем, на шелку постелим.
Отчего молчишь и как сыч глядишь?
Иль зубчат забор, как еловый бор,
за которым стоит терем?
Запрягай коня да вези меня.
Там не терем стоит, а сосновый скит.
И цветет вокруг монастырский луг.
Ни амбаров, ни изб, ни гумен.
Не раздумал пока, запрягай гнедка.
Всем хорошь монастырь, да с лица - пустырь,
и отец игумен, как есть, безумен.
1964
* * *
Как тюремный засов
разрешается звоном от бремени,
от калмыцких усов
над улыбкой прошедшего времени,
так в ночной темноте,
обнажая надежды беззубие,
по версте, по версте
отступает любовь от безумия.
И разинутый рот
до ушей раздвигая беспамятством,
как садок для щедрот
временным и пространственным пьяницам,
что в горящем дому
ухитряясь дрожать над заплатами
и уставясь во тьму,
заедают версту циферблатами, -
боль разлуки с тобой
вытесняет действительность равную
не печальной судьбой,
а простой архимедовой правдою.
Через гордый язык,
хоронясь от законности с тщанием,
от сердечных музык
пробираются память с молчанием
в мой последний пенат
- То ль слезинка, то ль веточка вербная -
и тебе не понять,
да и мне не расслышать, наверное:
то ли вправду звенит тишина,
как на стиксе уключина,
то ли песня навзрыд сложена
и посмертно заучена.
1964
* * *
Деревья в моем окне, в деревянном окне,
деревню после дождя вдвойне
окружают посредством луж
караулом усиленным мертвых душ.
Нет под ними земли, но - листва в небесах,
и свое отраженье в твоих глазах,
приготовившись мысленно к дележу,
я, как новый чичиков, нахожу.
Мой перевернутый лес, воздавая вполне
должное мне, вовне шарит рукой на дне.
Лодка, плывущая посуху, подскакивает на волне
в деревянном окне деревьев больше вдвойне.
1964
* * *
Шум ливня воскрешает по углам
салют мимозы, гаснущий в пыли.
И вечер делит сутки пополам,
как ножницы восьмерку на нули -
и в талии сужает циферблат,
с гитарой его сходство озарив.
У задержавшей на гитаре взгляд
пучок волос напоминает гриф.
Ее ладонь разглаживает шаль.
Волос ее коснуться или плеч -
и зазвучит окрепшая печаль;
другого ничего мне не извлечь.
Мы здесь одни. И, кроме наших глаз,
прикованных друг к другу в полутьме,
ничто уже не связывает нас
в зарешеченной наискось тюрьме.
Развивая крылова
одна ворона (их была гурьба,
но вечер их в ольшанник перепрятал)
облюбовала маковку столба,
другая - белоснежный изолятор.
Друг другу, так сказать, насупротив
(как требуют инструкций незабудки),
контроль над телеграфом учредив
в глуши, не помышляющей о бунте,
они расположились над крыльцом,
возвысясь над околицей белесой,
над сосланным в изгнание певцом,
над спутницей его длинноволосой.
А те, в обнимку, думая свое,
прижавшись, чтобы каждый обогрелся,
стоят внизу. Она - на острие,
а он - на изолятор загляделся.
Одно обоим чудится во мгле,
хоть (позабыв про сажу и про копоть)
она - все об уколе, об игле,
а он - об изоляции, должно быть;
какой-то непонятный перебор,
какое-то подобие аврала:
ведь если изолирует фарфор,
зачем его ворона оседлала.
И все, что будет, зная назубок
(прослывший знатоком былого тонким),
он высвободил локоть, и хлопок
ударил по вороньим перепонкам.
Та, первая, замешкавшись, глаза
зажмурила и крылья распростерла.
Другая же - взвилась под небеса
и каркнула во все воронье горло,
приказывая издали и впредь
фарфоровому шарику (над нами)
помалкивать и взапуски белеть
с забредшими в болото валунами.
17.5.1964
Для школьного возраста
ты знаешь, с наступленьем темноты
пытаюсь я прикидывать на глаз,
отсчитывая горе от версты,
пространство, разделяющее нас.
И цифры как-то сходятся в слова,
откуда приближаются к тебе
смятенье, исходящее от а,
надежда, исходящая от б.
Дба путника, зажав по фонарю,
одновременно движутся во тьме,
разлуку умножая на зарю,
рассчитывая встретиться в уме.
Зимняя почта
I
я, кажется, пою одной тебе.
Скорее тут нужда, чем скопидомство.
Хотя сейчас и ты к моей судьбе
не меньше глуховата, чем потомство.
Тебя здесь нет: сострив из-под полы,
не вызвать даже в стульях интереса
и мудрено дождаться похвалы
от спящего заснеженного леса.
II
Вот оттого мой голос глуховат,
лишенный драгоценного залога,
что я не угожу (не виноват)
совсем в специалисты монолога.
И все ж он громче шелеста страниц,
хотя бы и стремительней старея.
Но, прежде зимовавший у синиц,
теперь он занимает у борея.
III
Не есть ли это взлет? Не обессудь
за то, что в этой подлинной пустыне,
по плоскости прокладывая путь,
я пользуюсь альтиметром гордыни.
Но впрямь, не различая впереди
конца и обнаруживши в бокале
лишь зеркальце свое, того гляди
отыщешь горизонт по вертикали.
IV
Вот так, как медоносная пчела,
жужжащая меж сосен безутешно,
о если бы ирония могла
со временем соперничать успешно,
чего бы я ни дал календарю,
чтоб он не осыпался сиротливо,
приклеивая даже к январю
опавшие листочки кропотливо.
V
Но мастер полиграфии во мне,
особенно бушующий зимою,
хоронится по собственной вине
под снежной, скрупулезной бахромою.
И бедная ирония в азарт
впадает, перемешиваясь с риском.
И выступает глуховатый бард
и борется с почтовым василиском.
VI
Прости. Я запускаю петуха.
Но это кукареку в стратосфере,
подальше от публичного греха,
не вынудит меня, по крайней мере,
остановиться с каменным лицом,
как ахиллес, заполучивший в пятку
стрелу хулы с тупым ее концом,
и пользовать себя сырым ее яйцом,
чтобы сорвать аплодисменты всмятку.
VII
Так ходики, оставив в стороне
от жизни два кошачьих изумруда.
Молчат. Но если память обо мне
отчасти убедительнее чуда,
прости того, кто, будучи ленив
в пророчествах, воспользовался штампом,
хотя бы эдак век свой удлинив
пульсирующим, тикающим ямбом.
VIII
Снег, сталкиваясь с крышей,вопреки
природе, принимает форму крыши.
Но рифма, что на краешке строки,
взбирается к предшественнице выше.
И голос мой, на тысячной версте
столкнувшийся с твоим непостоянством,
весьма приобретает в глухоте
по форме, совпадающей с пространством.
IХ
здесь, в северной деревне, где дышу
тобой, где увеличивает плечи
мне тень, я возбуждение гашу,
но прежде парафиновые свечи,
чтоб не был тенью сон обременен,
гашу, предоставляя им в горячке
белеть во тьме, как новый парфенон
в периоды бессоницы и спячки.
Псковский реестр
не спутать бы азарт
и страсть (не дай нам,
господь). Припомни март,
семейство нейман.
Припомни псков, гусей
и вполнакала,
фонарики, музей,
"мытье" шагала.
Уколы на бегу
(не шпилькой - пикой);
сто маковок в снегу;
на льду великой
катанья, говоря
по правде, сдуру,
сугробы, снегиря,
температуру.
Еще - об"ятий плен,
от жара смелый,
и вязаный твой шлем
из шерсти белой.
И черного коня,
и взгляд, печалью
сокрытый - от меня -
как плечи - шалью.
Кусты и пустыри,
деревья, кроны,
холмы, монастыри,
кресты, вороны.
И фрески те (в пыли),
где, молвить строго,
от бога, от земли
равно немного.
Мгновенье - и прерву,
еще лишь горстка:
припомни синеву
снегов изборска,
где разум мой парил,
как некий облак,
и времени дарил
мой фэд наш облик.
О синева бойниц
(глазниц)! Домашний
барраж крикливых птиц
над каждой башней,
и дальше (оборви!)
Простор с разбега.
И колыбель любви
- Белее снега!
Припоминай и впредь
(хотя в разлуке
уже не разглядеть:
а кто там - в люльке)
те кручи и поля,
такси в равнине,
бифштексы, шницеля -
долги поныне.
Сумей же по полям,
по стрелкам, верстам
по занятым рублям
(почти по звездам!),
По формам без души
со всем искусством
колумба (о спеши!)
Вернуться к чувствам.
Ведь в том и суть примет
(хотя бы в призме
разлук): любой предмет
- Свидетель жизни.
Пространство и года
(мгновений груда),
ответы на "когда",
"куда", "откуда".
Впустив тебя в музей
(зеркальных зальцев),
пусть отпечаток сей
и вправду пальцев,
чуть отрезвит тебя -
придет на помощь
отдавшей вдруг себя
на миг, на полночь,
сомнениям во власть
и укоризне, -
когда печется страсть
о долгой жизни
на некой высоте,
как звук в концерте,
забыв о долготе,
- О сроках смерти!
И нежности приют
и грусти вестник,
нарушивший уют,
любви ровесник -
с пушинкой над губой
стихотворенье -
пусть радует собой
хотя бы зренье.
1965
Гвоздика
в один из дней, в один из этих дней,
тем более заметных, что сильней
дождь барабанит в стекла и почти
звонит звонок ,чтоб в комнату войти,
(где стол признает своего в чужом,
а чайные стаканы - старшим);
то ниже он, то выше этажом
по лестничным топочет маршам
и снова растекается в стекле;
и альпы громоздятся на столе,
и, как орел, парит в ущельях муха; -
то в холоде, а то в тепле
ты все шатаешься, как тень, и глухо
под нос мурлычешь песни, как всегда,
и чай остыл; холодная вода
под вечер выгонит тебя из комнат
на кухню, где скрипящий стул
и газовой горелки гул
твой слух заполнят,
заглушат все чужие голоса,
а сам огонь, светясь голубовато,
поглотит, ослепив твои глаза,
не оставляя пепла - чудеса! -
Сучки календаря и циферблата.
Но, чайник сняв, ты смотришь в потолок,
любуясь трещинок системой,
не выключая черный стебелек
с гудящей и горящей хризантемой.
* * *
Дни бегут надо мной,
словно тучи над лесом,
у него за спиной
сбившись стадом белесым.
И, застыв над ручьем,
без мычанья и звона,
налегают плечом
на ограду загона.
Горизонт на бугре
не проронит о бегстве ни слова.
И порой на заре
ни клочка от былого.
Пред"явив свой транзит,
только вечер вчерашний
торопливо скользит
над скворешней, над пашней.
1964
* * *
Тебе, когда мой голос отзвучит
настолько, что ни отклика, ни эха,
а в памяти - улыбку заключит
затянутая воздухом прореха,
и жизнь моя за скобки век, бровей
навеки отодвинется, пространство
зрачку расчистив так, что он, ей-ей,
уже простит (не верность, а упрямство),
- Случайный, сонный взгляд на циферблат
напомнит нечто, тикавшее в лад
невесть чему, сбивавшее тебя
с привычных мыслей, с хитрости, с печали,
куда-то торопясь и торопя
настолько, что порой ночами
хотелось вдруг его остановить
и тут же - переполненное кровью,
спешившее, по-твоему, любить,
сравнить - его любовь с твоей любовью.
И выдаст вдруг тогда дрожанье век,
что было не с чем сверить этот бег, -
как твой брегет - а вдруг и он не прочь
спешить? И вот он в полночь брякнет...
Но темнота тебе в окошко звякнет
и подтвердит, что это вправду - ночь.
29 Октября 1964 г.
* * *
Твой локон не свивается в кольцо,
(и пальца для него не подобрать)
в стремлении очерчивать лицо,
как ранее очерчивала прядь,
в надежде, что нарвался на растяп,
чьим помыслам стараясь угодить,
хрусталик на уменьшенный масштаб
вниманья не успеет обратить.
Со всей неумолимостью тоски,
(с действительностью грустной на ножах)
подобье подбородка и виски
большим и указательным зажав,
я быстро погружаюсь в глубину,
(особенно - устами), как фрегат,
идущий неожиданно ко дну
в наперстке, чтоб не плавать наугад.
По горло или все-таки по грудь,
хрусталик погружается во тьму.
Но дальше переносицы нырнуть
еще не удавалось никому.
Какой бы не почувствовал рывок
надежды, но - подальше от беды! -
Всегда серо-зеленый поплавок
выскакивает к небу из воды.
Ведь каждый, кто в изгнаньи тосковал,
рад муку чем придется утолить
и первый подвернувшийся овал
любимыми чертами заселить.
И то уже удваивает пыл,
что в локонах покинутых слились
то место, где их бог остановил,
с тем краешком, где ножницы прошлись.
Ирония на почве естества,
надежда в ироническом ключе,
колеблема разлукой, как листва,
как бабочка (не так ли?) На плече:
живое или мертвое оно,
- Хоть собственными пальцами творим -
связующее легкое звено
меж образом и призраком твоим?
1964
Румянцевой победам
прядет кудель под потолком
дымок ночлежный.
Я вспоминаю под хмельком
ваш образ нежный,
как вы бродили меж ветвей,
стройней пастушек,
вдвоем с возлюбленной моей
на фоне пушек.
Под жерла гаубиц морских,
под ваши взгляды
мои волнения и стих
попасть бы рады.
И дел-то всех: коня да плеть
и ногу в стремя!
Тем, первым, версты одолеть,
последним - время.
Сойдемся на брегах невы,
а нет - сухоны.
С улыбкою воззритесь вы
на мисс с иконы.
Вообразив вас за сестру
(по крайней мере),
целуя вас, не разберу,
где - вы, где - мэри.
Но ваш арапский конь как раз
в полях известных.
И я - достаточно увяз
в болотах местных.
Хотя б за то, что говорю
(господь с словами!),
Всем сердцем вас благодарю
- Спасенным вами.
Прозрачный перекинув мост
(упрусь в колонну!),
Пяток пятиконечных звезд
по небосклону
плетется ночью через русь
- Пусть к вашим милым
устам переберется грусть
по сим светилам.
На четверть - сумеречный хлад,
на треть - упрямство,
наполовину - циферблат
и весь - пространство,
клянусь воздать вам без затей
(в размерах власти
над сердцем) разностью частей -
и суммой страсти!
Простите ж, если что не так
(без сцен, стенаний).
Благославил меня коньяк
на риск признаний.
Вы все претензии - к нему.
Нехватка хлеба,
и я зажевываю тьму.
Храни вас небо.
* * *
Осенью из гнезда
уводит на юг звезда
певчих птиц поезда.
С позабытым яйцом
висит гнездо над крыльцом
с искаженным лицом.
И как мстительный дух,
в котором весь гнев потух,
на заборе петух
кричит, пока не охрип.
И дом, издавая скрип,
стоит, как поганый гриб.
1964
Новые стансы к августе
I
во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Холодный небосвод разрушен.
Дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.
II
Тут, захороненный живьем,
я в сумерках брожу жнивьем.
Топчи овины,
сапог мой разрывает поле
(бушует надо мной четверг),
но срезанные стебли лезут вверх,
почти не ощущая боли.
А прутья верб,
вонзая розоватый мыс
в болото, где снята охрана,
бормочут, опрокидывая вниз
как шляпы пугал.
Гнездо жулана.
III
Стучись и хлюпай, пузырись, шурши.
Я шаг свой не убыстрю.
Известную тебе лишь искру
гаси, туши.
Замерзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к темному ручью,
гляжу с испугом.
IV
Что ж, пусть легла бессмысленности тень
в моих глазах, и пусть впиталась сырость
мне в бороду, и кепка - набекрень -
венчая этот сумрак, отразилась,
как та черта, которую душе
не перейти -
я не стремлюсь уже
за козырек, за пуговку, за ворот,
за свой сапог, за свой рукав.
Лишь сердце вдруг забьется, отыскав,
что где-то я пропорот. Холод
трясет его, мне в грудь попав.
V
Бормочет предо мной вода,
и тянется мороз в прореху рта.
Иначе и не вымолвить: чем может
быть не лицо, а место, где обрыв
как финн за кражу.
И смех мой крив
и сумрачную гать тревожит.
И крошит темноту дождя порыв.
И образ мой второй, как человек,
бежит от красноватых век,
подскакивает на волне
под соснами, потом под ивняками,
мешается с другими двойниками,
как никогда не затеряться мне.
VI
Стучи и хлюпай. Жуй подгнивший мост.
Пусть хляби, окружив погост,
высасывают краску крестовины.
Но даже этак кончикам травы
болоту не прибавить синевы...
Бушуй среди густой еще листвы.
Вторгайся по корням в глубины
и там, в земле, как здесь, в моей груди
всех призраков и мертвецов буди.
И пусть они бегут, срезая угол,
по жниву к опустевшим деревням
и машут налетевшим дням,
VII
здесь на холмах, среди пустых небес,
среди дорог, ведущих только в лес,
жизнь отступает от самой себя
и смотрит с изумлением на формы,
шумящие вокруг. И корни
вцепляются в сапог, сопя,
и гаснут все огни в селе.
И вот бреду я по ничьей земле
и у небытия прошу аренду.
И ветер рвет из рук моих тепло,
и плещет надо мной водой дупло,
и скручивает грязь тропинки ленту.
VIII
Да здесь как будто вправду нет меня.
Я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
как волосы на теле мертвом,
и над гнездом, в траве простертом,
вскипает муравьев возня.
Природа расправляется с былым,
как водится. Но лик ее при этом,
пусть залитый закатным светом,
невольно делается злым.
И всею пятернею чувств - пятью
отталкиваюсь я от леса:
нет, господи! В глазах завеса,
и я не превращусь в судью.
А если - на беду свою -
я все-таки с собой не слажу,
ты, боже, отруби ладонь мою,
Iх
друг полидевк. Тут все слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течет в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звезд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.
Х
сентябрь. Ночь. Все общество - свеча.
Но тень еще глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою,
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях.
ХI
темнеет надо мною свет.
Вода затягивает след.
Да, сердце рвется все сильней к тебе,
и оттого оно - все дальше.
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующий крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждешь - постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.
ХII
эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?
И что здесь подо мной: вода, трава,
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится, -
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхание не сбить,
не ведаешь ни ты, ни каллиопа.
1964
Пророчество
мы будем жить с тобой на берегу,
отгородившись высоченной дамбой
от континента, в небольшом кругу,
сооруженном самодельной лампой.
Мы будем в карты воевать с тобой
и слушать, как безумствует прибой,
покашливать, вздыхая неприметно,
при слишком сильных дуновеньях ветра.
Я буду стар, а ты - ты молода.
Но выйдет так, как учат пионеры,
что счет пойдет на дни - не на года, -
оставшиеся нам до новой эры.
В голландии своей, наоборот,
мы разведем с тобою огород
и будем устриц жарить за порогом,
и солнечным питаться осьминогом.
Пускай шумит над огурцами дождь,
мы загорим с тобой по-эскимосски.
И с нежностью ты пальцем проведешь
по девственной, нетронутой полоске.
Я на ключицу в зеркало взгляну
и обнаружу за спиной волну
и старый "гейгер" в оловянной рамке
на выцветшей и пропотевшей лямке.
Придет зима, безжалостно крутя
осоку нашей кровли деревянной.
И если мы произведем дитя,
то назовем андреем или анной,
чтоб, к сморщенному личику привит,
не позабыт был русский алфавит,
чей первый звук от выдоха продлится
и, стало быть, в грядущем утвердится.
Мы будем в карты воевать, и вот
нас вместе с козырями отнесет
от берега извилистось отлива.
И наш ребенок будет молчаливо
смотреть, не понимая ничего,
как мотылек колотится о лампу,
когда настанет время для него
обратно перебраться через дамбу.
* * *
О, как мне мил кольцеобразный дым!
Отсутствие заботы, власти.
Какое поощренье грусти.
Я полюбил свой деревянный дом.
Закат ласкает табуретку, печь,
зажавшие окурок пальцы.
И синий дым нанизывает кольца
на яркий безымянный луч.
За что нас любят? За богатство, за
глаза и за избыток мощи.
А я люблю безжизненные вещи
за кружевные очертанья их.
Одушевленный мир не мой кумир.
Недвижимость - она ничем не хуже.
Особенно, когда она похожа
на движимость.
Не правда ли, амур,
когда табачный дым вступает в брак,
брак приобретает сходство с храмом.
Но не понять невесте в платье скромном,
куда стремится будущий супруг.
1965 - 1967
Дидона и эней
великий человек смотрел в окно,
а для нее весь мир кончался краем
его широкой греческой туники,
обильем складок походившей на
остановившееся море.
Он же
смотрел в окно, и взгляд его сейчас
был так далек от этих мест, что губы
застыли точно раковина, где
таится гул, и горизонт в бокале
был неподвижен.
А ее любовь
была лишь рыбой - может и способной
пустится в море вслед за кораблем
и, рассекая волны гибким телом,
возможно обогнать его - но он,
он мысленно уже ступил на сушу.
И море обернулось морем слез.
Но, как известно, именно в минуту
отчаянья и начинает дуть
попутный ветер. И великий муж
покинул карфаген.
Она стояла
перед костром, который разожгли
под городской стеной ее солдаты,
и видела, как в мареве костра,
дрожащем между пламенем и дымом
беззвучно распадался карфаген
задолго до пророчества катона.
Сонет
как жаль, что тем, чем стало для меня
твое существование, не стало
мое существованье для тебя.
...В который раз на старом пустыре
я запускаю в проволочный космос
свой медный грош, увенчанный гербом,
в отчаянной попытке возвеличить
момент соединения... Увы,
тому, кто не способен заменить
собой весь мир, обычно остается
крутить щербатый телефонный диск,
как стол на спиритическом сеансе,
покуда призрак не ответит эхом
последним воплям зуммера в ночи.
ЕINем аLтеN аRснIтектеN IN Rом
I
в коляску - если только тень
действительно способна сесть в коляску
(особенно в такой дождливый день),
и если призрак переносит тряску,
и если лошадь упряжи не рвет -
в коляску, под зонтом, без верха,
мы молча взгромоздимся и вперед
покатим по кварталам кенигсберга.
II
Дождь щиплет камни, листья, край волны.
Дразня язык, бормочет речка смутно,
чьи рыбки навсегда оглушены,
с перил моста взирают вниз, как будто
заброшены сюда взрывной волной
(хоть сам прилив не оставлял отметки).
Блестит кольчугой голавель стальной.
Деревья что-то шепчут по-немецки.
III
Вручи вознице свой сверхзоркий цейсс.
Пускай он вбок свернет с трамвайных рельс
ужель и он не слышит сзади звона?
Трамвай бежит в свой миллионный рейс.
Трезвонит громко и, в момент обгона,
перекрывает звонкий стук подков.
И, наклонясь - как в зеркало - с холмов
развалины глядят в окно вагона.
IV
Трепещут робко лепестки травы.
Аканты, нимбы, голубки, голубки,
атланты, нимфы, купидоны, львы
смущенно прячут за спиной обрубки.
Не пожелал бы сам нарцис иной
зеркальной рамы за бегущей рамой,
где пассажиры собрались стеной,
рискнувши стать на время амальгамой.
V
Час ранний. Сумрак. Тянет пар с реки.
Вкруг урны пляшут на ветру окурки.
И юный археолог черепки
ссыпает в капюшон пятнистой куртки.
Дождь моросит. Не разжимая уст,
среди равнин, припорошенных щебнем,
среди больших руин на скромный бюст
суворова ты смотришь со смущеньем.
VI
Пир... Пир бомбардировщиков утих.
С порталов март смывает хлопья сажи.
То тут, то там торчат хвосты шутих.
Стоят ,навек окаменев, плюмажи.
И если здесь поковырять - по мне,
разбитый дом, как сеновал в иголках, -
то можно счастье отыскать вполне
под четвертичной пеленой осколков.
VII
Клен выпускает первый клейкий лист.
В соборе слышен пилорамы свист.
И кашляют грачи в пустынном парке.
Скамейки мокнут. И во все глаза
из-за ограды смотрит вдаль коза,
где зелень распустилась на фольварке.
VIII
Весна глядит сквозь окна на себя.
И узнает себя, конечно, сразу.
И зреньем наделяет тут судьба
все то, что недоступно глазу.
И жизнь бушует с двух сторон стены,
лишенная лица и черт гранита.
Глядит вперед, поскольку нет спины...
Хотя теней - в кустах битком набито.
IХ
но если ты не призрак, если ты
живая плоть, возьми урок с натуры.
И, срисовав такой пейзаж в листы,
своей душе ищи другой структуры!
Отбрось кирпич, отбрось цемент, гранит,
разбитый в прах - и кем? - Винтом крылатым,
на первый раз придав ей тот же вид,
каким сейчас ты помнишь школьный атом.
1964
Х
и пусть теперь меж чувств твоих провал
начнет зиять. И пусть за грустью томной
бушует страх и, скажем, злобный вал.
Спасти сердца и стены в век атомный,
когда скала - и та дрожит, как жердь,
возможно нам, скрепив их той же силой
и связью той, какой грозит им смерть;
чтоб вздрогнул я, расслышав слово: "милый".
ХI
сравни с собой или примерь на глаз
любовь и страсть и - через боль - истому.
Так астронавт, пока летит на марс,
захочет ближе оказаться к дому.
Но ласка та, что далека от рук,
стреляет в мозг, когда от верст опешишь,
проворней уст: ведь небосвод разлук
несокрушимей потолков убежищ!
ХII
чик,чик, чирик. Чик-чик. - Посмотришь вверх
и в силу грусти, а верней - привычки,
увидишь в тонких прутьях кенигсберг.
А почему б не называться птичке
кавказом, римом, кенигсбергом, а?
Когда вокруг - лишь кирпичи и щебень,
предметов нет, а только есть слова.
Но нету уст. И раздается щебет.
ХIII
и ты простишь нескладность слов моих.
Сейчас от них - один скворец в ущербе.
Но он нагонит: чик, ISн LIеве дIсн.
И, может быть, опередит: Iсн SтеRве.
Блокнот и цейсс в большую сумку спрячь.
Сухой спиной поворотись к флюгарке
и зонт сложи, как будто крылья - грач.
И только ручка выдаст хвост пулярки.
ХIV
постромки в клочья... Лошадь где?... Подков
не слышен стук... Петляя там, в руинах,
коляска катит меж пустых холмов...
С"езжает с них куда-то вниз... Две длинных
шлеи за ней... И вот - в песке следы
больших колес... Шуршат кусты в засаде...
И море, гребни чьи несут черты
того пейзажа, что остался сзади,
бежит навстречу и, как будто весть,
благую весть - сюда, к земной границе, -
влечет валы. И это сходство здесь
уничтожает в них, лаская спицы.
Письмо в бутылке
то, куда вытянут нос и рот,
прочий куда обращен фасад,
то, вероятно, и есть "вперед";
все остальное считай "назад".
Но так как нос корабля на норд,
а взор пассажир устремил на вест
(иными словами, глядит за борт),
сложность растет с переменой мест.
И так как часто плывут корабли,
на всех парусах по волнам спеша,
физики вектор изобрели.
Нечто бесплотное, как душа.
Левиафаны лупят хвостом
по волнам от радости кверху дном,
когда указует на них перстом
тихо звенит мой челн.
Вектор призрачным гарпуном.
Сирены не прячут прекрасных лиц
и громко со скал поют в унисон,
когда весельчак-капитан улисс
чистит на палубе смит-вессон.
С другой стороны, пусть поймет народ
ищущий грань меж добром и злом:
в какой-то мере бредет вперед
тот, кто с виду кружит в былом.
А тот, кто - по цельсию - спит в тепле
под балдахином, и в полный рост,
с цезием в пятке (верней, в сопле)
пинает носком покрывало звезд.
А тот певец, что напрасно лил
на волны звуки, квасцы и иод,
спеша за метафорой в древний мир,
должно быть, о чем-то другом поет.
Двуликий янус, твое лицо -
к жизни одно и к смерти одно -
мир превращают почти в кольцо,
даже если пойти на дно.
А если поплыть под прямым углом,
то, в швецию словно, упрешся в страсть.
А если кружить меж добром и злом,
левиафан разевает пасть.
И я, как витязь, который горд
коня сохранить, а живот сложить,
честно проплыл и держал норд-норд.
Куда - предстоит вам самим решить.
Прошу лишь учесть, что хоть рвется дух
вверх, паруса не заменят крыл;
хоть сходство в стремлениях этих двух
еще до ньютона шекспир открыл.
Я честно плыл, но попался риф,
и он насквозь пропорол мне бок.
Я пальцы смочил, но финский залив
вдруг оказался весьма глубок.
Ладонь козырьком и грусть затая,
обозревал я морской пейзаж.
Но, несмотря на бинокли, я
не смог разглядеть пионерский пляж.
Снег повалил тут, и я застрял,
задрав к небосводу свой левый борт,
как некогда сам "генерал-адмирал
апраксин". Но чем-то иным затерт.
Айсберги тихо плывут на юг.
Гюйс шелестит на ветру.
Мыши беззвучно бегут на ют,
и, булькая, море бежит в дыру.
Сердце стучит, и летит снежок,
скрывая от глаз "воронье гнездо",
забив до весны почтовый рожок;
и вместо "ля" раздается "до".
Тает корма, но сугробы растут.
Люстры льда надо мной висят.
Обзор велик, и градусов тут
больше, чем триста и шестьдесят.
Звезды горят и сверкает лед.
Ундина под бушпритом слезы льет
из глаз, насчитавших мильарды волн.
На азбуке морзе своих зубов
я к вам взываю, профессор попов,
и к вам, господин маркони, в к о м ,
я свой привет пошлю с голубком.
Как пиво, пространство бежит по усам,
пускай дирижабли и линдберг сам
не покидают большой ангар.
Хватит и крыльев, поющих: "карр".
Я счет потерял облакам и дням.
Хрусталик не верит теперь огням.
И разум шепчет, как верный страж,
когда я вижу огонь: мираж.
Прощай, эдисон, повредивший ночь.
Прощай, фарадей, архимед и проч.
Я тьму вытесняю посредством свеч,
как море - трехмачтовик, давший течь.
(И может сегодня в последний раз
мы, конюх, сражаемся в преферанс,
и пулю чертишь пером ты вновь,
которым я некогда пел любовь.)
Пропорот бок, и залив глубок.
Никто не виновен: наш лоцман - бог.
И только ему мы должны внимать.
А воля к спасенью - смиренья мать.
И вот я грустный вчиняю иск
тебе, преподобный отец франциск:
узрев пробоину, как автомат,
я тотчас решил, что сие - стигмат.
Но, можно сказать, начался прилив,
и тут раскрылся простой секрет:
то, что годится в краю олив,
на севере дальнем приносит вред.
И, право, не нужен сверхзоркий цейсс.
Я вижу, что я проиграл процесс
гораздо стремительней, чем иной
язычник, желающий спать с женой.
Вода, как я вижу, уже по грудь,
и я отплываю в последний путь.
И, так как не станет никто провожать,
хотелось бы несколько рук пожать.
Доктор фрейд, покидаю вас,
сумевшего (где-то вне нас) на глаз
над речкой души перекинуть мост,
адье, утверждавший "терять, ей-ей,
нечего, кроме своих цепей".
И совести, если на то пошло.
Правда твоя, старина шарло.
Еще обладатель брады густой,
ваше сиятельство, граф толстой,
любитель касаться ногой травы,
я вас покидаю. И вы правы.
Прощайте, альберт эйнштейн, мудрец.
Ваш не успев осмотреть дворец,
в вашей державе слагаю скит:
время - волна, а пространство - кит.
Природа сама и ее щедрот
сыщики: ньютон, бойль-марриот,
кеплер, поднявший свой лик к луне,
вы, полагаю, приснились мне.
Мендель в банке и дарвин с костьми
макак, отношенья мои с людьми,
их возраженья, зима, весна,
август и май - персонажи сна.
Снился мне холод и снился жар;
снился квадрат мне и снился шар,
щебет синицы и шелест трав.
И снилось мне часто, что я неправ.
Снился мне мрак и на волнах блик.
Собственный часто мне снился лик.
Снилось мне также, что лошадь ржет.
Но смерть - это зеркало, что не лжет.
Когда я умру, а сказать точней:
когда я проснусь , когда скучней
на первых порах мне придется там,
должно быть, виденья, я вам воздам.
А впрочем, даже такая речь -
признак того, что хочу сберечь
тени; того, что еще люблю -
признак того, что я крепко сплю.
Итак, возвращая язык и взгляд
к барашкам на семьдесят строк назад,
чтоб как-то их с пастухом связать;
вернувшись на палубу, так сказать,
я вижу, собственно, только нос
и снег, что ундине уста занес
и нежный бюст превратил в сугроб.
Сейчас мы исчезнем, пловучий гроб.
И вот, отправляясь навек на дно,
хотелось бы твердо мне знать одно,
поскольку я не вернусь домой:
куда указуешь ты, вектор мой?
Хотелось бы думать, что пел не зря.
Что то, что я некогда звал "заря",
будет и дальше всходить, как встарь,
толкая худеющий календарь.
Хотелось бы думать, верней - мечтать,
что кто-то будет шары катать,
а некто - из кубиков строить дом.
Хотелось бы верить (увы, с трудом),
что жизнь водолаза пошлет за мной,
дав направление: "мир иной".
Постыдная слабость! Момент, друзья,
по крайней мере, надеюсь я,
что сохранит милосердный бог
то, чего я лицезреть не смог.
Америку, альпы, кавказ и крым,
долину евфрата и вечный рим,
торжок, где почистить сапог - обряд
и добродетелей некий ряд,
которых тут не рискну назвать,
чтоб заодно могли уповать
на бережливость, на долг и честь
(хотя я не уверен в том, что вы - есть).
Надеюсь я также, что некий швед
спасет от атомной бомбы свет,
что желтые тигры убавят тон,
что яблоко евы иной ньютон
сжует, а семечки бросит в лес,
что блюдца украсят сервиз небес.
Прощайте! Пусть ветер свистит, свистит.
Больше ему уж не зваться злым.
Пускай грядущее здесь грустит:
как ни вертись, но не стать былым.
Пусть кант-постовой засвистит в свисток
а в веймаре пусть фейербах ревет:
"прекрасных видений живой поток
щелчок выключателя не прервет!"
Возможно, так. А возможно, нет.
Во всяком случае (ветер стих),
как только старушка погасит свет,
я знаю точно: на станет их.
Пусть жизнь продолжает, узрев в дупле
улитку, в охотничий рог трубить,
когда на скромном своем корабле
я как сказал перед смертью рабле,
отправлюсь в "великое может быть"...
(Размыто)
мадам, вы простите бессвязность, пыл.
Ведь вам-то известно, куда я плыл
и то, почему я, презрев компас,
курс проверял, так сказать, на глаз.
Я вижу бульвар, где полно собак.
Скамейка стоит и цветет табак.
Я вижу фиалок пучок в петле
и вас я вижу, мадам, в букле.
Печальный взор опуская вниз,
я вижу светлого джерси мыс,
две легкие шлюпки, их четкий рант.
На каждой, как маленький кливер, бант.
А выше (о звуки небесных арф)
подобный голландке, в полоску шарф
и волны, которых нельзя сомкнуть,
в которых бы я предпочел тонуть.
И брови, как крылья прелестных птиц,
над взором, которому нет границ
в мире огромном ни вспять, ни впредь,
который незримому дал смотреть.
Мадам, если впрямь существует связь
меж сердцем и взглядом (лучась, дробясь
и преломляясь), заметить рад:
у вас она лишена преград.
Мадам, это больше, чем свет небес.
Поскольку на полюсе можно без
звезд копошиться хоть сотню лет.
Поскольку жизнь - лишь вбирает свет.
Но ваше сердце, точнее - взор
(как тонкие пальцы - предмет, узор)
рождает чувства, и форму им
светом оно придает своим.
(Размыто)
и в этой бутылке у ваших стоп,
свидетельстве скромном, что я утоп,
как астронавт посреди планет,
вы сыщите то, чего больше нет.
Вас в горлышке встретит, должно быть, грусть.
До марки добравшись - и наизусть
запомнив - придете в себя вполне.
И встреча со мною вас ждет на дне!
Мадам! Чтоб рассеять случайный сплин,
воттомS ир! - Как сказал бы флинн.
Тем паче, что мир, как в "пиратах", здесь
в зеленом стекле отразился весь.
(Размыто)
так вспоминайте меня, мадам,
при виде волн, стремящихся к вам,
при виде стремящихся к вам валов
в беге строк в гуденьи слов...
Море, мадам, это чья-то речь...
Я слух и желудок не смог сберечь:
я нахлебался и речью полн...
(Размыто)
меня вспоминайте при виде волн!
(Размыто)
что парная рифма нам даст, то ей
мы возвращаем под видом дней.
Как, скажем, данные дни в снегу...
Лишь смерть оставляет, мадам, в долгу.
(Размыто)
что говорит с печалью в лице
кошке, усевшейся на крыльце,
снегирь, не спуская с последней глаз?
"Я думал, ты не придешь. АLаS!"
1965
* * *
Колокольчик звенит -
предупреждает мужчину
не пропустить годовщину.
Одуванчик в зенит
задирает головку
беззаботную - в ней
больше мыслей, чем дней.
Выбегает на бровку
придорожную в срок
ромашка - неточный,
одноразовый, срочный
пестрота полевых
злаков пользует грудь от удушья.
Кашка, сумка пастушья
от любых болевых
ощущений зрачок
в одночасье готовы избавить.
Жизнь, дружок, не изба ведь.
Но об этом молчок,
чтоб другим не во вред
(всюду уши: и справа, и слева).
Лишь пучку курослепа
доверяешь секрет.
Колокольчик дрожит
под пчелою из улья
на исходе июля.
В тишине дребезжит
горох-самострел.
Расширяется поле
от обидной неволи.
Я на год постарел
и в костюме шута
от жестокости многоочитой
хоронюсь под защитой
травяного щита.
21 Июля 1965
к ликомеду, на скирос
я покидаю город, как тезей -
свой лабиринт, оставив минотавра
смердеть, а ариадну - ворковать
в об"ятьях вакха.
Вот она, победа!
Апофеоз подвижничества. Бог
как раз тогда подстраивает встречу,
когда мы, в центре завершив дела,
уже бредем по пустырю с добычей,
навеки уходя из этих мест,
чтоб больше никогда не возвращаться.
В конце концов, убийство есть убийство.
Долг смертных ополчиться на чудовищ.
Но кто сказал, что чудища бессмертны?
И, дабы не могли мы возомнить
себя отличными от побежденных,
бог отнимает всякую награду,
тайком от глаз ликующей толпы,
и нам велит молчать. И мы уходим.
Теперь уже и вправду - навсегда.
Ведь если может человек вернуться
на место преступленья, то туда,
где был унижен, он прийти не сможет.
И в этом пункте планы божества
и наше ощущенье униженья
настолько абсолютно совпадают,
что за спиною остаются: ночь,
смердящий зверь, ликующие толпы,
дома, огни. И вакх на пустыре
милуется в потемках с ариадной.
Когда-нибудь придется возвращаться.
Назад. Домой. К родному очагу.
И ляжет путь мой через этот город.
Дай бог тогда, чтоб не было со мной
двуострого меча, поскольку город
обычно начинается для тех,
кто в нем живет, с центральных площадей
и башен.
Но для странника - с окраин.
1968
Почти элегия
в былые дни и я пережидал
холодный дождь под колоннадой биржи.
И полагал, что это - божий дар.
И, может быть, не ошибался. Был же
и я когда-то счастлив. Жил в плену
у ангелов. Ходил на вурдалаков,
сбегавшую по лестнице одну
красавицу в парадном, как иаков,
подстерегал.
Куда-то навсегда
ушло все это. Спряталось. Однако,
смотрю в окно и, написав "куда",
не ставлю вопросительного знака.
Теперь сентябрь. Передо мною - сад.
Далекий гром закладывает уши.
В густой листве налившиеся груши,
как мужеские признаки, висят.
И только ливень в дремлющий мой ум,
как в кухню дальних родственников - скаред,
мой слух об эту пору пропускает:
не музыку еще, уже не шум.
Осенью, 1968
элегия
подруга милая, кабак все тот же.
Все та же дрянь красуется на стенах,
все те же цены. Лучше ли вино?
Не думаю; не лучше и не хуже.
Прогресса нет, и хорошо, что нет.
Пилот почтовой линии, один,
как падший ангел, глушит водку. Скрипки
еще по старой памяти волнуют
мое воображение. В окне
маячат белые, как девство, крыши,
и колокол гудит. Уже темно.
Зачем лгала ты? И зачем мой слух
уже не отличает лжи от правды,
а требует каких-то новых слов,
неведомых тебе - глухих, чужих,
но быть произнесенными могущих,
как прежде, только голосом твоим.
* * *
Отказом от скорбного перечня - жест
большой широты в крохоборе! -
Сжимая пространство до образа мест,
где я пресмыкался от боли,
как спившийся кравец в предсмертном бреду
заплатой на барское платье,
с изнанки твоих горизонтов кладу
на движимость эту заклятье!
Проулки, предместья, задворки - любой
твой адрес - пустырь, палисадник, -
что избрано будет для жизни тобой,
давно, как трагедии задник,
настолько я обжил, что где бы любви
своей ни воздвигла ты ложе,
все будет не краше, чем храм на крови,
и общим бесплодием схоже.
Прими ж мой процент, разменяв чистоган
разлуки на брачных голубок!
За лучшие дни поднимаю стакан,
как пьет инвалид за обрубок.
На разницу в жизни свернув костыли,
будь с ней до конца солидарной:
не мягче на сплетне себе постели,
чем мне - на листве календарной.
И мертвым я буду существенней для
тебя, чем холмы и озера:
не большую правду скрывает земля,
чем та, что открыта для взора!
В тылу твоем каждый растоптанный злак
воспрянет, как петел лядащий,
и будут круги расширятся, как зрак -
вдогонку тебе, уходящей.
Глушеною рыбой всплывая со дна,
кочуя, как призрак по требам,
как тело, истлевшее прежде рядна,
как тень моя, взапуски с небом,
повсюду начнет возвещать обо мне
тебе, как заправский мессия,
и корчиться будет на каждой стене
в том доме, чья крыша - россия.
Июнь, 1967 г.
Строфы
I
на прощанье - ни звука.
Граммофон за стеной.
В этом мире разлука -
лишь прообраз иной.
Ибо врозь, а не подле
мало веки смежать
вплоть до смерти: и после
нам не вместе лежать.
II
Кто бы ни был виновен,
но, идя на правеж,
воздаяния вровень
с невиновным не ждешь.
Тем верней расстаемся,
что имеем в виду,
что в раю не сойдемся,
не столкнемся в аду.
III
Как подзол раздирает
бороздою соха,
правота разделяет
беспощадней греха.
Не вина, но оплошность
разбивает стекло.
Что скорбеть, расколовшись,
что вино утекло?
IV
Чем тесней единенье,
тем кромешней разрыв.
Не спасут затемненья
ни рапид, ни наплыв.
В нашей твердости толка
больше нету. В чести
одаренность осколка,
жизнь сосуда вести.
V
Наполняйся же хмелем,
осушайся до дна.
Только емкость поделим,
но не крепость вина.
Да и я не загублен,
даже ежели впредь,
кроме сходства зазубрин,
общих черт не узреть.
VI
Нет деленья на чуждых.
Есть граница стыда
в виде разницы в чувствах
при словце "никогда".
Так скорбим, но хороним;
переходим к делам,
чтобы смерть, как синоним,
разделить пополам.
VII
Распадаются домы,
обрывается нить.
Чем мы были и что мы
не смогли сохранить, -
промолчишь поневоле,
коль с течением дней
лишь подробности боли,
а не счастья видней.
VIII
Невозможность свиданья
превращает страну
в вариант мирозданья,
хоть она в ширину,
завидущая к славе,
не уступит любой
залетейской державе;
превзойдет голытьбой.
IХ
что ж без пользы неволишь
уничтожить следы?
Эти строки всего лишь
подголосок беды.
Обрастание сплетней
подтверждает к тому ж:
расставанье заметней,
чем слияние душ.
Х
и, чтоб гончим не выдал
- Ни моим, ни твоим -
адрес мой храпоидол
или твой - херувим,
на прощанье - ни звука;
только хор аонид.
Так посмертная мука
и при жизни саднит.
1968
АNNо домINI
провинция справляет рождество.
Дворец наместника увит омелой,
и факелы дымятся у крыльца.
В проулках - толчея и озорство.
Веселый, праздный, грязный, очумелый
народ толпится позади дворца,
наместник болен. Лежа на одре,
покрытый шалью, взятой в альказаре,
где он служил, он размышляет о
жене и о своем секретаре,
внизу гостей приветствующих в зале.
Едва ли он ревнует. Для него
сейчас важней замкнуться в скорлупе
болезней, снов, отсрочки перевода
на службу в метрополию. Зане
он знает, что для праздника толпе
совсем не обязательна свобода;
по этой же причине и жене
он позволяет изменять, когда б его не грызли
тоска, припадки? Если бы любил?
Невольно зябко поводя плечом,
он гонит прочь пугающие мысли.
... Веселье в зале умеряет пыл,
но все -же длится. Сильно опьянев,
вожди племен стеклянными глазами
взирают вдаль, лишенную врага.
Их зубы, выражавшие их гнев,
как колесо, что сжато тормозами,
застряли на улыбке, и слуга
подкладывает пищу им. Во сне
кричит купец. Звучат обрывки песен.
Жена наместника с секретарем
выскальзывают в сад.
Орел имперский, выклевавший печень
наместника, глядит нетопырем...
И я, писатель, повидавший свет,
пересекавший на осле экватор,
смотрю в окно на спящие холмы
и думаю о сходстве наших бед:
его не хочет видеть император,
меня - мой сын и цинтия. И мы,
мы здесь и сгинем. Горькую судьбу
гордыня не возвысит до улики,
что отошли от образа творца.
Все будут одинаковы в гробу.
Так будем хоть при жизни разнолики!
Зачем куда-то рваться из дворца -
отчизне мы не судьи. Меч суда
погрязнет в нашем собственном позоре:
наследники и власть в чужих руках...
Как хорошо, что не плывут суда!
Как хорошо, что замерзает море!
Как хорошо, что птицы в облаках
субтильны для столь тягостных телес!
Такого не поставишь в укоризну.
Но может быть находится как раз
к их голосам в пропорции наш вес.
Пускай летят поэтому в отчизну.
Пускай орут поэтому за нас.
Отечество... Чужие господа
у цинтии в гостях над колыбелью
склоняются, как новые волхвы.
Младенец дремлет. Теплится звезда,
как уголь под остывшею купелью.
И гости, не коснувшись головы,
нимб заменяют ореолом лжи,
а непорочное зачатье - сплетней,
фигурой умолчанья об отце...
Дворец пустеет. Гаснут этажи.
Один. Другой. И, наконец, последний.
И только два окна во всем дворце
горят: мое, где, к факелу спиной,
смотрю, как диск луны по редколесью
скользит и вижу - цинтию, снега;
наместника, который за стеной
всю ночь безмолвно борется с болезнью
и жжет огонь, чтоб различит врага.
Враг отступает. Жидкий свет зари,
чуть занимаясь на задворках мира,
вползает в окна, норовя взглянуть
на то, что совершается внутри;
и, натыкаясь на остатки пира,
колеблется. Но продолжает путь.
Январь 1968, паланга
шесть лет спустя
так долго вместе прожили, что вновь
второе января пришлось на вторник,
что удивленно поднятая бровь,
как со стекла автомобиля - дворник,
с лица сгоняла смутную печаль,
незамутненной оставляя даль.
Так долго вместе прожили, что снег
коль выпадал, то думалось - навеки,
что, дабы не зажмуривать ей век,
я прикрывал ладонью их, и веки,
не веря, что их пробуют спасти,
метались там, как бабочки в горсти.
Так чужды были всякой новизне,
что тесные об"ятия во сне
бесчестили любой психоанализ;
что губы, припадавшие к плечу,
с моими, задувавшими свечу,
не видя дел иных, соединялись.
Так долго вместе прожили, что роз
семейство на обшарпанных обоях
сменилось целой рощею берез,
и деньги появились у обоих,
и тридцать дней над морем, языкат,
грозил пожаром турции закат.
Так долго вместе прожили без книг,
без мебели, без утвари на старом
диванчике, что - прежде, чем возник -
был треугольник перпендикуляром,
восставленным знакомыми стоймя
над слившимися точками двумя,
так долго вместе прожили мы с ней,
что сделали из собственных теней
мы дверь себе - работаешь ли, спишь ли,
но створки не распахивались врозь,
и мы прошли их, видимо, насквозь
и черным ходом в будущее вышли.
* * *
Раньше здесь щебетал щегол
в клетке. Скрипела дверь.
Четко вплетался мужской глагол
в шелест платья. Теперь
пыльная капля на злом гвозде -
лампочка ильича
льется на шашки паркета, где
произошла ничья.
Знающий цену себе квадрат,
видя вещей разброд,
не оплакивает утрат;
ровно наоборот:
празднует прямоту угла,
желтую рвань газет,
мусор, будучи догола,
до обоев раздет.
Печка, в которой погас огонь;
трещина по изразцу.
Если быть точным, пространству вонь
небытия к лицу.
Сука здесь не возьмет следа.
Только дверной проем
знает: двое, войдя сюда,
вышли назад втроем.
Стихи в апреле
в эту зиму с ума
я опять не сошел. А зима,
глядь, и кончилась. Шум ледохода
и зеленый покров
различаю. И, значит, здоров.
С новым временем года
поздравляю себя
и, зрачок о фонтанку слепя,
я дроблю себя на сто.
Пятерней по лицу
провожу. И в мозгу, как в лесу -
оседание наста.
Дотянув до седин
я смотрю, как буксир среди льдин
пробирается к устью.
Не ниже
поминания зла
превращенье бумаги в козла
отпущенья обид.
Извини же
за возвышенный слог:
не кончается время тревог,
но кончаются зимы.
В этом - суть перемен,
в толчее, в перебранке камен
на пиру мнемозины.
Апрель, 1969
любовь
я дважды пробуждался этой ночью
и брел к окну, и фонари в окне,
обрывок фразы, сказанной во сне,
сводя на нет, подобно многоточью
не приносили утешенья мне.
Ты снилась мне беременной, и вот,
проживши столько лет с тобой в разлуке,
я чувствовал вину свою, и руки,
ощупывая с радостью живот,
на практике нашаривали брюки
и выключатель. И бредя к окну,
я знал, что оставлял тебя одну
там, в темноте, во сне, где терпеливо
ждала ты, и не ставила в вину,
когда я возвращался, перерыва
умышленного. Ибо в темноте -
там длится то, что сорвалось при свете.
Мы там женаты, венчаны, мы те
двуспинные чудовища, и дети
лишь оправданье нашей наготе
в какую-нибудь будущую ночь
ты вновь придешь усталая, худая,
и я увижу сына или дочь,
еще никак не названных - тогда я
не дернусь к выключателю и прочь
руки не протяну уже, не вправе
оставить вас в том царствии теней,
безмолвных, перед изгородью дней,
впадающих в зависимость от яви,
с моей недосягаемостью в ней.
Февраль 1971
сретенье
когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
святой симеон и пророчица анна.
И старец воспринял младенца из рук
марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.
Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взора небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро марию, пророчицу, старца.
И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках симеона.
А было поведано старцу сему
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем сына увидит господня.
Свершилось. И старец промолвил: "сегодня
реченное некогда слово храня,
ты с миром, господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это.
Февраль 1972
дитя: он - твое продолженье и света
источник для идолов чтящих племен,
и слава израиля в нем." - Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,
кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.
И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
мария молчала. "Слова-то какие..."
И старец сказал, повернувшись к марии:
"в лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, мария, которым
терзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око."
Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле
для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шагал по застывшему храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.
И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а бога
пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.
Он шел умирать . И не в уличный гул
он, дверь распахнувши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.
Одиссей телемаку
мой телемак,
троянская война
окончена. Кто победил - не помню.
Должно быть, греки: столько мертвецов
вне дома бросить могут только греки...
И все-таки ведущая домой
дорога оказалась слишком длинной,
как будто посейдон, пока мы там
теряли время, растянул пространство.
Мне не известно, где я нахожусь,
что предо мной. Какой-то грязный остров,
кусты, постройки, хрюканье свиней,
заросший сад, какая-то царица,
трава да камни... Милый телемак,
все острова похожи друг на друга,
когда так долго странствуешь; и мозг
уже сбивается, считая волны,
глаз, засоренный горизонтом, плачет,
и водяное мясо застит слух.
Не помню я, чем кончилась война,
и сколько лет тебе сейчас, не помню.
Расти большой, мой телемак, расти.
Лишь боги знают, свидимся ли снова.
Ты и сейчас уже не тот младенец,
перед которым я сдержал быков.
Когда б не паламед, мы жили вместе.
Но может быть и прав он: без меня
ты от страстей эдиповых избавлен,
и сны твои, мой телемак, безгрешны.
1972
* * *
Песчаные холмы,поросшие сосной.
Здесь сыро осенью и пасмурно весной.
Здесь море треплет на ветру оборки
свои бесцветные,да из соседских дач
порой послышится то детский плач,
то взвизгнет лемешев из-под плохой иголки.
Полынь на отмели и тростника гнилье.
К штакетнику выходит снять белье
мать-одиночка.Слышен скрип уключин:
то пасынок природы,хмурый финн,
плывет извлечь свой невод из глубин,
но невод этот пуст и перекручен.
Тут чайка снизится, там промелькнет баклан.
То алюминивый аэроплан,
уместный более средь облаков, чем птица,
стремится к северу, где бьет баклуши швед,
как губка некая вбирая серый цвет
и пресным воздухом не тяготится.
Здесь горизонту придают черты
своей доступности безлюдные форты.
Здесь блеклый парус одинокой яхты,
чертя прозрачную вдали лазурь,
вам не покажется питомцем бурь,
но заболоченного устья лахты.
И глаз, привыкший к уменьшенью тел
на расстоянии, иной предел
здесь обретает - где вообще о теле
речь не заходит, где утрат не жаль:
затем что большую предполагает даль
потеря из виду, чем вид потери.
Когда умру, пускай меня сюда
перенесут. Я никому вреда
не причиню, в песке прибрежном лежа.
Об"ятий ласковых, тугих клешней
равно бежавшему не отыскать нежней,
застираннее и безгрешней ложа.
* * *
Пора забыть верблюжий этот гам
и белый дом на улице жуковской...
Анна ахматова
помнишь свалку вещей на железном стуле,
то, как ты подпевала бездумному "во саду ли,
в огороде", бренчавшему вечером за стеною;
окно, завешанное выстиранной простынею?
Непроходимость двора из-за сугробов, щели,
куда задувало не хуже, чем в той пещере,
преграждали доступ царям, пастухам, животным,
оставляя нас греться теплом животным
да армейской шинелью. Что напевала вьюга
переходящим заполночь в сны друг друга,
ни пружиной не скрипнув, ни половицей,
неповторимо ни голосом наяву, ни птицей,
прилетевшей из ялты. Настоящее пламя
пожирало внутренности игрушечного аэроплана
и центральный орган державы плоской,
где китайская грамота смешана с речью польской.
Не отдернуть руки, не избежать ожога,
измеряя градус угла чужого
в геометрии бедных, чей треугольник кратный
увенчан пыльной слезой стоватной.
Знаешь, когда зима тревожит бор красноносом,
когда торжество крестьянина под вопросом,
сказуемое, ведомое подлежащим,
уходит в прошедшее время, жертвуя настоящим,
от грамматики новой на сердце пряча
окончание шепота, крики, плача.
* * *
Повернись ко мне в профиль. В профиль черты лица
обыкновенно отчетливее, устойчивее овала
с его блядовитыми свойствами колеса:
склонностью к перемене мест и т.Д. И т.П. Бывало
оно на исходе дня напоминало мне,
мертвому от погони, о пульмановском вагоне,
о безумном локомотиве, ночью на полотне
останавливавшемся у меня в ладони,
и сова кричала в лесу. Нынче я со стыдом
понимаю - вряд ли сова; но в потемках любо-
дорого было путать сову с дроздом:
птицу широкой скулы с птицей профиля, птицей
клюва.
И хоть меньше сбоку видать, все равно не жаль
было правой части лица, если смотришь слева.
Да и голос тот за ночь мог расклевать печаль,
накрошившую голой рукой за порогом хлеба.
Строфы
I
наподобье стакана,
оставившего печать
на скатерти океана,
которого не перекричать,
светило ушло в другое
полушарие, где
оставляют в покое
только рыбу в воде.
II
Вечером, дорогая,
здесь тепло. Тишина
молчанием попугая
буквально завершена.
Луна в кусты чистотела
льет свое молоко:
неприкосновенность тела,
зашедшая далеко.
III
Дорогая, что толку
пререкаться, вникать
в случившееся. Иголку
больше не отыскать
в человеческом сене.
Впору вскочить, разя
тень. Либо - вместе со всеми
передвигать ферзя.
IV
Все, что мы звали личным,
что копили, греша,
время, считая лишним,
как прибой с голыша,
стачивает - то лаской,
то посредством резца -
чтобы кончить цикладской
вещью без черт лица.
V
Ах, чем меньше поверхность,
тем надежда скромней
на безупречную верность
по отношению к ней.
Может, вообще пропажа
тела из виду есть
со стороны пейзажа
дальнозоркости месть.
VI
Только пространство корысть
в тычущем вдаль персте
может найти. И скорость
света есть в пустоте.
Так и портится зренье:
чем ты дальше проник.
Больше, чем от старенья
или чтения книг.
VII
Так же действует плотность
тьмы. Ибо в смысле тьмы
у вертикали плоскость
сильно берет взаймы.
Человек - только автор
сжатого кулака,
как сказал авиатор,
уходя в облака.
VIII
Чем безнадежней, тем как-то
проще. Уже не ждешь
занавеса, антракта,
как пылкая молодежь.
Свет на сцене, в кулисах
меркнет. Выходишь прочь
в рукоплесканье листьев,
в американскую ночь.
IХ
жизнь есть товар на вынос:
торса, пениса, лба.
И географии примесь
к времени есть судьба.
Нехотя, из-под палки
признаешь эту власть,
подчиняешься парке,
обожающей прясть.
Х
жухлая незабудка
мозга кривит мой рот.
Как тридцать третья буква,
я пячусь всю жизнь вперед.
Знаешь, все, кто далече,
по ком голосит тоска -
жертвы законов речи,
запятых языка.
ХI
дорогая, несчастных
нет! Нет мертвых, живых.
Все - только пир согласных
на их ножках кривых.
Видно, сильно превысил
свою роль свинопас,
чей нетронутый бисер
переживет всех нас.
ХII
право, чем гуще россыпь
черного на листе,
тем безразличней особь
к прошлому, к пустоте
в будущем. Их соседство,
мало проча добра,
лишь ускоряет бегство
по бумаге пера.
ХIII
ты не услышишь ответа,
если спросишь "куда",
ибо стороны света
сводятся к царству льда.
У языка есть полюс,
север, где снег сквозит
сквозь эльзевир; где голос
флага не водрузит.
ХIV
бедность сих строк - от жажды
что-то спрятать, сберечь;
обернуться. Но дважды
в ту же постель не лечь.
Даже если прислуга
там не сменит белье.
Здесь не сатурн, и с круга
не соскочить в нее.
ХV
с той дурной карусели,
что воспел гесиод,
сходят не там, где сели,
но где ночь застает.
Сколько глаза ни колешь
тьмой - расчетом благим,
повторимо всего лишь
слово: словом другим.
ХVI
так барашка на вертел
нижут, разводят жар.
Я, как мог, обессмертил
то, что не удержал.
Ты, как могла, простила
все, что я натворил.
В общем песня сатира
вторит шелесту крыл.
ХVII
дорогая, мы квиты.
Больше: друг к другу мы
точно оспа привиты
среди общей чумы:
лишь об"екту злоречья
вместе с шансом в пятно
уменьшаться, предплечье
в утешенье дано.
ХVIII
ах, за щедрость пророчеств -
дней грядущих шантаж -
как за бич наших отчеств
память много не дашь.
Им присуща, как аист
свертку, приторность кривд.
Но мы живы, покамест
есть прощенье и шрифт.
ХIх
эти вещи сольются
в свое время в глазу
у воззрившихся с блюдца
на пестроту внизу.
Полагаю и вправду
хорошо, что мы врозь -
чтобы взгляд астронавту
напрягать не пришлось.
Хх
вынь, дружок, из кивота
лик пречистой жены.
Вставь семейное фото -
вид планеты с луны.
Снять нас вместе мордатый
не сподобился друг,
проморгал соглядатай;
в общем, всем недосуг.
ХхI
неуместней,чем ящур
в филармонии, вид
нас вдвоем в настоящем.
Тем верней удивит
обитателей завтра
разведенная смесь
сильных чувств динозавра
и кириллицы смесь.
ХхII
все кончается скукой,
а не горечью. Но
этой новой наукой
плохо освещено.
Знавший истину стоик -
стоик только на треть.
Пыль садится на столик,
и ее не стереть.
ХхIII
эти строчки по сути
болтовня старика.
В нашем возрасте судьи
удлиняют срока.
Иванову. Петрову.
Своей хрупкой кости.
Но свободному слову
не с кем счеты свести.
ХхIV
так мы лампочку тушим,
чтоб сшибить табурет.
Разговор о грядущем -
тот же старческий бред.
Лучше все, дорогая,
доводить до конца,
темноте помогая
мускулами лица.
ХхV
вот конец перспективы
нашей. Жаль, не длинней.
Дальше - дивные дивы
времени, лишних дней,
скачек к финишу в шорах
городов, и т.П.;
Лишних слов, из которых
ни одно о тебе.
ХхVI
около океана,
летней ночью. Жара
как чужая рука на
темени. Кожура
снятая с апельсина
жухнет. И свой обряд,
как жрецы элевсина,
мухи над ней творят.
ХхVII
облокотясь на локоть,
я слушаю шорох лип.
Это хуже, чем грохот
и знаменитый всхлип.
Это хуже, чем детям
сделанное бо-бо.
Потому что за этим
не следует ничего.
Двадцать сонетов к марии стюарт
I
мари, шотландцы все-таки скоты.
В каком колене клетчатого клана
предвидилось, что двинешься с экрана
и оживишь, как статуя, сады?
И люксембургский, в частности? Сюды
забрел я как-то после ресторана
взглянуть глазами старого барана
на новые ворота и пруды
где встретил вас. И в силу этой встречи,
и так как "все былое ожило
в отжившем сердце", в старое жерло
вложив заряд классической картечи,
я трачу, что осталось русской речи
на ваш анфас и матовые плечи.
II
В конце большой войны не на живот,
когда что было жарили без сала,
мари, я видел мальчиком, как сара
леандр шла топ-топ на эшафот.
Меч палача, как ты бы не сказала,
приравнивает к полу небосвод
(см. Светило, вставшее из вод).
Мы вышли все на свет из кинозала,
но нечто нас в час сумерек зовет
назад, в "спартак", в чьей плюшевой утробе
приятнее, чем вечером в европе.
Там снимки звезд, там главная - брюнет,
там две картины, очередь на обе.
И лишнего билета нет.
III
Земной свой путь пройдя до середины,
я, заявившись в люксембургский сад,
смотрю на затвердевшие седины
мыслителей, письменников; и взад -
вперед гуляют дамы, господины,
жандарм сияет в зелени, усат,
фонтан мурлычет, дети голосят,
и обратиться не к кому с "иди на".
И ты, мари, не покладая рук,
стоишь в гирлянде каменных подруг,
французских королев во время оно,
безмолвно, с воробьем на голове.
Сад выглядит, как помесь пантеона
со знаменитой "завтрак на траве".
IV
Красавица, которую я позже
любил сильней, чем босуэла - ты,
с тобой имела общие черты
(шепчу автоматически "о, боже",
их вспоминая) внешние. Мы тоже
счастливой не составили четы.
Она ушла куда-то в макинтоше.
Во избежанье роковой черты,
я пересек другую - горизонта,
чье лезвие, мари, острей ножа.
Над этой вещью голову держа
не кислорода ради, но азота,
бурлящего в раздувшемся зобу,
гортань... Того... Благодарит судьбу.
V
Число твоих любовников, мари,
превысило собою цифру три,
четыре, десять, двадцать, двадцать пять.
Нет для короны большего урона,
чем с кем - нибудь случайно переспать.
(Вот почему обречена корона;
республика же может устоять,
как некая античная колонна).
И с этой точки зренья ни на пядь
не сдвинете шотландского барона.
Твоим шотландцам было не понять,
что койка отличается от трона.
В своем столетьи белая ворона,
для современников была ты блядь.
VI
Я вас любил. Любовь еще (возможно,
что просто боль) сверлит мозги мои.
Все разлетелось к черту на куски.
Я застрелиться пробовал, но сложно
с оружием. И далее, виски:
в который вдарить? Портила не дрожь, но
задумчивость. Черт! Все не по-людски!
Я вас любил так сильно, безнадежно,
как дай вам бог другими - - - но не даст!
Он, будучи на многое горазд,
не сотворит - по пармениду - дважды
сей жар в крови, ширококостный хруст,
чтоб пломбы в пасти плавились от жажды
коснуться - "бюст" зачеркиваю - уст!
VII
Париж не изменился. Плас де вож
по-прежнему, скажу тебе, квадратна.
Река не потекла еще обратно.
Бульвар распай по-прежнему пригож.
Из нового - концерты за бесплатно
и башня, чтоб почувствовать - ты вошь.
Есть многие, с кем свидеться приятно,
но первым прокричавши "как живешь?"
В париже, ночью, в ресторане... Шик
подобной фразы - праздник носоглотки.
И входит айне кляйне нахт мужик,
внося мордоворот в косовортке.
Кафе. Бульвар. Подруга не плече.
Луна, что твой генсек в параличе.
VIII
На склоне лет, в стране за океаном
(открытой, как я думаю, при вас),
деля помятый свой иконостас
меж печкой и продавленным диваном,
я думаю, сведи удача нас,
понадобились вряд ли бы слова нам:
ты просто бы звала меня иваном,
и я бы отвечал тебе "аLаS."
Шотландия нам стлала бы матрас.
Я б гордым показал тебя славянам.
В порт глазго, караван за караваном,
пошли бы лапти, пряники, атлас.
Мы встретилиси бы вместе смертный час.
Топор бы оказался деревянным.
IХ
равнина. Трубы. Входят двое. Лязг
сражения. "Ты кто такой?" - "А сам ты?"
"Я кто такой?" - "Да, ты." - "Мы протестанты."
"А мы - католики." - "Ах, вот как!" Хряск!
Потом везде валяются останки.
Шум нескончаемых вороньих дрязг.
Потом - зима, узорчатые санки,
примерка шали: "где это - дамаск?"
"Там, где самец-павлин прекрасней самки."
"Но даже там он не проходит в дамки"
(за шашками - передохнув от ласк).
Ночь в небольшом по-голливудски замке.
Опять равнина. Полночь. Входят двое.
И все сливается в их волчьем вое.
Х
осенний вечер. Якобы с каменой.
Увы, не поднимающей чела.
Не в первый раз. В такие вечера
все в радость, даже хор краснознаменный.
Сегодня, превращаясь во вчера,
себя не утруждает переменой
пера, бумаги, жижицы пельменной,
изделия хромого бочара
из гамбурга. К подержанным вещам,
имеющим царапины и пятна,
у времени чуть больше, вероятно,
доверия, чем к свежим овощам.
Смерть, скрипнув дверью, станет на паркете
в посадском, молью траченом жакете.
ХI
лязг ножниц, ощущение озноба.
Рок, жадный до каракуля с овцы,
что брачные, что царские венцы
снимает с нас. И головы особо.
Прощай, юнцы, их гордые отцы,
разводы, клятвы верности до гроба.
Мозг чувствует, как башня небоскреба,
в которой не общаются жильцы.
Так пьянствуют в сиаме близнецы,
где пьет один, забуревают - оба.
Никто не прокричал тебе "атас!"
И ты не знала "я одна, а вас...",
Глуша латынью потолок и бога,
увы, мари, как выговорить "много".
ХII
что делает историю? - Тела.
Искусство? - Обезглавленное тело.
Взять шиллера: истории влетело
от шиллера. Мари, ты не ждала,
что немец, закусивши удила,
поднимет старое, по сути, дело:
ему-то вообще какое дело,
кому дала ты или не дала?
Но, может, как любая немчура,
наш фридрих сам страшился топора.
А во-вторых, скажу тебе, на свете
ничем (вообрази это), опричь
искусства, твои стати не постичь.
Историю отдай елизавете.
ХIII
баран трясет кудряшками (они же
- Руно), вдыхая запахи травы.
Вокруг гленкорны, дугласы и иже.
В тот день их речи были таковы:
"ей отрубили голову. Увы."
"Представьте, как рассердятся в париже."
"Французы? Из-за чьей-то головы?
Вот если бы ей тяпнули пониже... "
"Так не мужик ведь. Вышла в неглиже."
"Ну, это, как хотите, не основа... "
"Бесстыдство! Как просвечивала жэ!"
"Что ж, платья, может, не было иного."
"Да, русским лучше; взять хоть иванова:
звучит как баба в каждом падеже."
ХIV
любовь сильней разлуки, но разлука
длинней любви. Чем статнее гранит,
тем явственней отсутствие ланит
и прочего. Плюс запаха и звука.
Пусть ног тебе не вскидывать в зенит:
на то и камень (это ли не мука?)
Но то, что страсть, как шива шестирука,
бессильна - юбку он не извинит.
Не от того, что столько утекло
воды и крови (если б голубая!),
Но от тоски расстегиваться врозь
воздвиг бы я не камень, но стекло,
мари, как воплощение гудбая
и взгляда, проникающего сквозь.
ХV
не то тебя, скажу тебе, сгубило,
мари, что женихи твои в бою
поднять не звали плотников стропила;
не "ты" и "вы", смешавшиеся в "ю";
не чьи-то симпатичные чернила;
не то, что - за печатями семью -
елизавета англию любила
сильней, чем ты шотландию свою
(замечу в скобках, так оно и было);
не песня та, что пела соловью
испанскому ты в камере уныло.
Они тебе заделали свинью
за то, чему не видели конца
в те времена: за красоту лица.
ХVI
тьма скрадывает, сказано, углы.
Квадрат, возможно, делается шаром,
и, на ночь глядя залитым пожаром,
багровый лес незримому курлы
беззвучно внемлет порами коры;
лай сеттера, встревоженного шалым
сухим листом, возносится к стожарам,
смотрящим на озимые бугры.
Немногое, чем блазнилась слеза,
сумело уцелеть от перехода
в сень перегноя. Вечному перу
из всех вещей, бросавшихся в глаза,
осталось следовать за временами года,
петь на-голос "унылую пору".
ХVII
то, что исторгло изумленный крик
из аглицкого рта, что к мату
склоняет падкий на помаду
мой собственный, что отвернуть на миг
филиппа от портрета лик
заставило и снарядить армаду,
то было - - - не могу тираду
закончить - - - в общем, твой парик,
упавший с головы упавшей
(дурная бесконечность), он,
твой суть единственный поклон,
пускай не вызвал рукопашной
меж зрителей, но был таков,
что поднял на ноги врагов.
ХVIII
для рта, проговорившего "прощай"
тебе, а не кому-нибудь, не все ли
одно, какое хлебово без соли
разжевывать впоследствии. Ты, чай,
привычная не к доремифасоли.
А, если что не так - не осерчай:
язык, что крыса, копошиться в соре,
выискивает что-то невзначай.
Прости меня, прелестный истукан,
да, у разлуки все-таки не дура
губа (хоть часто кажется - дыра):
меж нами - вечность, также - океан.
Причем, буквально. Русская цензура.
Могли бы обойтись без топора.
ХIх
мари, теперь в шотландии есть шерсть
(все выглядит, как новое, из чистки).
Жизнь бег свой останавливает в шесть,
на солнечном не сказываясь диске.
В озерах - и по-прежнему им несть
числа - явились монстры (василиски).
И скоро будет собственная нефть,
шотландская, в бутылках из-под виски.
Шотландия, как видишь, обошлась.
И англия, мне думается, тоже.
И ты в саду французском непохожа
на ту, с ума сводившую вчерась.
И дамы есть, чтоб предпочесть тебе их,
но непохожие на вас обеих.
Хх
пером простым, неправда, что мятежным
я пел про встречу в некоем саду
с той, кто меня в сорок восьмом году
с экрана обучала чувствам нежным.
Предоставляю вашему суду:
был ли он учеником прилежным,
новую для русского среду,
слабость к окончаниям падежным.
В непале есть столица катманду.
Случайное, являясь неизбежным,
приносит пользу всякому труду.
Ведя ту жизнь, которую веду,
я благодарен бывшим белоснежным
листам бумаги, свернутым в дуду.
* * *
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и дорогой тоже все гати да буераки.
Баба настя, поди, померла, и пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
* * *
Ты, гитарообразная вещь со спутанной паутиной
струн, продолжающая коричневеть в гостиной,
белеть а ля казимир на выстиранном просторе,
спой мне песню о том, как шуршит портьера,
как включается, чтоб оглушить полтела,
тень, как лиловая муха сползает с карты
и закат в саду за окном точно дым эскадры,
от которой осталась одна матроска,
позабытая в детской. И как расческа
в кулаке дрессировщика-турка, как рыбку - леской,
возвышает болонку над ковалевской
до счастливого случая тявкнуть сорок
раз в день рожденья, - и мокрый порох
гасит звезды салюта, громко шипя, в стакане,
и стоят графины кремлем на ткани.
22 Июля 1978 г.
Элегия
до сих пор вспоминая твой голос, я прихожу
в возбужденье. Что, впрочем, естественно. Ибо связки
не чета голой мышце, волосу, багажу
под холодными буркалами, и не бздюме утряски
вещи с возрастом. Взятый вне мяса, звук
не изнашивается в результате тренья
о разряженный воздух, но, близорук, из двух
зол выбирает большее: повторенье
некогда сказанного. Трезвая голова
сильно с этого кружится по вечерам подолгу,
точно пластинка, стачивая слова,
и пальцы мешают друг другу извлечь иголку
из заросшей извилины - как отдавая честь
наваждению в форме нехватки текста
при избытке мелодии. Знаешь, на свете есть
вещи, предметы, между собой столь тесно
связанные, что, норовя прослыть
подлинно матерью и т.Д. И т.П., Природа
могла бы сделать еще один шаг и слить
их воедино: тум-тум фокстрота
с крепдешиновой юбкой; муху и сахар; нас,
в крайнем случае. То есть повысить в ранге
достижения мичурина: у щуки уже сейчас
чешуя цвета консервной банки,
цвета вилки в руке. Но природа, увы, скорей
разделяет, чем смешивает. Вспомни размер зверей
в плейстоценовой чаще:
мы только части
крупного целого, из коего вьется нить
к нам, как шнур телефона, от динозавра
оставляя простой позвоночник; но позвонить
по нему больше некуда, кроме как в послезавтра,
где откликнется лишь инвалид - зане
потерявший конечность, подругу, душу
есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне
как выползти из воды на сушу.
Горение
зимний вечер. Дрова
охваченные огнем -
как женская голова
ветренным ясным днем.
Как золотиться прядь,
слепотою грозя!
С лица ее не убрать.
И к лучшему, что нельзя.
Не провести пробор,
гребнем не разделить:
может открыться взор,
способный испепелить.
Я всматриваюсь в огонь.
На языке огня
раздается "не тронь"
и вспыхивает "меня!"
От этого - горячо.
Я слышу сквозь хруст в кости
захлебывающееся "еще!"
И бешеное "пусти!"
Пылай, пылай предо мной,
рваное, как блатной,
как безумный портной,
пламя еще одной
зимы! Я узнаю
патлы твои. Твою
завивку. В конце концов -
раскаленность щипцов!
Ты та же, какой была
прежде. Тебе не впрок
раздевшийся догола,
скинувший все швырок.
Только одной тебе
и свойственно, вещь губя,
приравниванье к судьбе
сжигаемого - себя!
Впивающееся в нутро,
взвивающееся вовне,
наряженное пестро,
мы снова наедине!
Как ни скрывай черты,
но предаст тебя суть,
ибо никто, как ты,
не умел захлестнуть,
выдохнуться, воспрясть,
метнуться наперерез.
Назорею б та страсть,
воистину бы воскрес!
Пылай, полыхай, греши,
захлебывайся собой.
Как менада пляши
с закушенной губой.
Вой, трепещи, тряси
вволю плечом худым.
Тот, кто вверху еси,
да глотает твой дым!
Так рвутся, треща, щелка,
обнажая места.
То промелькнет щека,
то полыхнут уста.
Так рушатся корпуса,
так из развалин икр
прядают, небеса
вызвездив, сонмы искр.
Ты та же, какой была.
От судьбы, от жилья
после тебя - зола,
тусклые уголья,
холод, рассвет, снежок,
пляска замерзших розг.
И как сплошной ожог -
не удержавший мозг.
Келломяки
I
заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,
городок из фанеры, в чьих стенах, едва чихни -
телеграмма летит из швеции: "будь здоров".
И никаким топором не наколешь дров
отопить помещенье. Наоборот, иной
дом согреть порывался своей спиной
самую зиму и разводил цветы
в синих стеклах веранды по вечерам; и ты,
как готовясь к побегу и азимут отыскав,
засыпала там в шерстяных носках.
II
Мелкие, плоские волны моря на букву "б",
сильно схожие издали с мыслями о себе,
набегали извилинами на пустынный пляж
и смерзались в морщины. Сухой мандраж
голых прутьев боярышника вынуждал порой
сетчатку покрыться рябой корой.
А то возникали чайки из снежной мглы,
как замусоленные ничьей рукой углы
белого, как пустая бумага, дня;
и подолгу никто не зажигал огня.
III
В маленьких городках узнаешь людей
не в лицо, но по спинам длинных очередей;
и населенье в субботу выстраивалось гуськом,
как караван в пустыне за сах. Песком
или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь.
В маленьком городе обыкновенно ешь
то же, что остальные. И отличить себя
можно было от них лишь срисовывая с рубля
шпиль кремля, сужавшегося к звезде,
либо - видя вещи твои везде.
IV
Несмотря на все это, были они крепки,
эти брошенные спичечные коробки
с громыхавшими в них посудой двумя-тремя
сырыми головками. И, воробья кормя,
на него там смотрели всею семьей в окно,
где деревья тоже сливались потом в одно
черное дерево, стараясь перерасти
небо - что и случалось часам к шести,
когда книга захлопывалась и когда
от тебя оставались лишь губы, как от того кота.
V
Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,
дар - холодея внутри, источать тепло
вовне - постояльцев сближал с жильем,
и зима простыню на веревке считала своим бельем.
Это сковывало разговоры; смех
громко скрипел, оставляя следы, как снег,
опушивший изморосью, точно хвою, края
местоимений и превращавший "я"
в кристалл, отливавший твердою бирюзой,
но таявший после твоей слезой.
VI
Было ли вправду все это? И если да, на кой
будоражить теперь этих бывших вещей покой,
вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,
имитируя - часто удачно - тот свет во сне?
Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);
а что келломяки ведали, кроме рельс
и расписанья железных вещей, свистя
возникавших из небытия пять минут спустя хI
и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,
мысль о любви и успевших сесть?
VII
Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой
корм
подбирая с пустынных пригородных платформ,
оставляла на них под тяжестью хвойных лап
настоящее в черном пальто, чей драп,
более прочный, чем шевиот,
предохранял там от будущего и от
прошлого лучше, чем дымным стеклом - буфет. ХII
нет ничего постоянней, чем черный цвет;
так возникают буквы, либо - мотив "кармен",
так засыпают одетыми противники перемен.
VIII
Больше уже ту дверь не отпереть ключом
с замысловатой бородкой, и не включить плечом
электричество в кухне к радости огурца.
Эта скворешня пережила скворца,
кучевые и перистые стада.
С точки зрения времени, нет "тогда":
есть только "там". И "там", напрягая взор, хIII
память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,
шаря в шкафах, роняя на пол роман,
запуская руку к себе в карман.
IХ
в середине жизни, в густом лесу,
человеку свойственно оглядываться - как беглецу
или преступнику: то хрустнет ветка, то - всплеск
струи.
Но прошедшее время вовсе не пума и
не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив
жертву на землю, вас задушить в своих хIV
нежных об"ятьях: ибо - не те бока,
и нарциссом брезгающая река
покрывается льдом (рыба, подумав про
свое консервное серебро,
х
уплывает заранее). Ты могла бы сказать, скрепя
сердце, что просто пыталась предохранить себя
от больших превращений, как та плотва;
что всякая точка в пространстве есть точка "а"
и нормальный экспресс, игнорируя "в" и "с",
выпускает, затормозив, в конце
алфавита пар из запятых ноздрей.
Что вода из бассейна вытекает куда быстрей,
чем вливается в оный через одну
или несколько труб: подчиняясь дну.
Можно кивнуть и признать, что простой урок
лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,
что финляндия спит, затаив в груди
нелюбовь к лыжным палкам - теперь, поди,
из алюминия: лучше, видать, для рук.
Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,
не представить пальму, муху це-це, фокстрот,
монолог попугая - вернее, тот
вид параллелей, где голым - поскольку край
света - гулял, как дикарь, маклай.
В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,
как чужих фотографий, не держат карт -
даже игральных - как бы кладя предел
покушеньям судьбы на беззащитность тел.
Существуют обои; и населенный пункт
освобождаем ими от внешних пут
столь успешно, что дым норовит назад
воротиться в трубу, не подводить фасад;
что оставляют слившиеся в одно
белое после себя пятно.
Необязательно помнить, как звали тебя, меня;
тебе достаточно блузки и мне - ремня,
чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),
что безымянность нам в самый раз, к лицу,
как в итоге всему живому, с лица земли
стираемому беззвучным всех клеток "пли".
У вещей есть пределы. Особенно - их длина,
неспособность сдвинуться с места. И наше право на
"здесь" простиралось не дальше, чем в ясный день
клином падавшая в сугробы тень
дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,
будем считать, что клин этот острый - наш
общий локоть, выдвинутый вовне,
которого ни тебе, ни мне
не укусить, ни, подавно, поцеловать.
В этом смысле, мы слились; хотя кровать
даже не скрипнула. Ибо она теперь
целый мир, где тоже есть сбоку дверь.
Но и она - точно слышала где-то звон -
годится только, чтоб выйти вон.
* * *
То не муза воды набирает в рот,
то, должно, крепкий сон молодца берет,
и махнувшая вслед голубым платком
наезжает на грудь паровым катком.
И не встать ни раком, ни так словам,
как назад в осиновый строй дровам,
и глазами по наволочке лицо
растекается, как по сковороде яйцо.
Горячей ли тебе под сукном шести
одеял в том садке, где - господь прости -
точно рыба - воздух, сырой губой
я хватал то, что было тогда тобой?
Я бы заячьи уши пришил к лицу,
наглотался б в лесах за тебя свинцу,ет;
но и в черном пруду из дурных коряг
я бы всплыл пред тобой, как не смог "варяг".
Но, видать, не судьба, и года не те,
и уже седина стыдно молвить где,
больше синих жил, чем для них кровей,
да и мысли мертвых кустов кривей.
Навсегда расстаемся с тобой, дружок.Ца.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него - и потом сотри.
* * *
Я был только чем, чего
ты касалась ладонью,
над чем в глухую, воронью
ночь склоняла чело.
Я был лишь тем, что ты
там, внизу, различала:
смутный облик сначала,
много позже - черты.
Это ты, горяча,
ошую, одесную
раковину ушную
мне творила, шепча.
Это ты, теребя
штору, в сырую полость
рта вложила мне голос,
окликавший тебя.
Я был попросту слеп.
Ты, возникая, прячась,
даровала мне зрячесть.
Так оставляют след.
Так творятся миры,
так, сотворив, их часто
оставляют вращаться,
расточая дары.
Так, бросаем то в жар,
то в холод, то в свет, то в темень,
в мирозданьи потерян,
кружится шар.
С о д е р ж а н и е
"я обнял эти плечи и взглянул"............................... 2
Песенка...................................................... 2
Ночной полет................................................. 2
"В твоих часах не только ход, но тишь"....................... 4
"Ты - ветер, дружок"......................................... 4
"Что ветру говорят кусты?"................................... 4
"Черные города".............................................. 4
Загадка ангелу............................................... 5
"Ветер оставил лес".......................................... 7
Ломтик медового месяца....................................... 7
Из "старых английских песен"................................. 7
Песни счастливой зимы........................................ 8
"Ты выпорхнешь, малиновка, из трех".......................... 9
Песня....................................................... 10
"Как тюремный засов"........................................ 10
"Деревья в моем окне, в деревянном окне".................... 11
"Шум ливня воскрешает по углам"............................. 11
Развивая крылова............................................ 12
Для школьного возраста...................................... 12
Зимняя почта................................................ 13
Псковский реестр............................................ 15
Гвоздика.................................................... 16
"Дни бегут надо мной"....................................... 17
"Тебе, когда мой голос отзвучит"............................ 17
"Твой локон не свивается в кольцо".......................... 18
Румянцевой победам.......................................... 19
"Осенью из гнезда".......................................... 20
Новые стансы к августе...................................... 20
Пророчество................................................. 23
"О, как мне мил кольцеобразный дым"......................... 24
Дидона и эней............................................... 25
Сонет....................................................... 25
ЕINем аLтеN аRснIтектеN IN Rом.............................. 26
Письмо в бутылке............................................ 28
"Колокольчик звенит"........................................ 33
К ликомеду, на скирос....................................... 34
Почти элегия................................................ 35
Элегия...................................................... 36
"Отказом от скорбного перечня - жест"....................... 36
Строфы...................................................... 37
АNNо домINI................................................. 39
Шесть лет спустя............................................ 40
"Раньше здесь щебетал щегол"................................ 41
Стихи в апреле.............................................. 42
Любовь...................................................... 42
Сретенье.................................................... 43
Одиссей телемаку............................................ 45
"Песчаные холмы, поросшие сосной"........................... 45
"Помнишь свалку вещей на железном стуле".................... 46
"Повернись ко мне в профиль"................................ 47
Строфы...................................................... 47
Двадцать сонетов к марии стюарт............................. 52
"Ниоткуда с любовью"........................................ 58
"Ты забыла деревню, затерянную в болотах"................... 58
"Ты, гитарообразная вещь"................................... 59
Элегия...................................................... 59
Горение..................................................... 60
Келломяки................................................... 61
"То не муза воды набирает в рот..."
- 5 -
* * *
Нет, Филомела, прости:
я не успел навести
справки в кассах аллей -
в лучшей части полей
песнь твоя не слышна.
Шепчет ветру копна,
что Филомела за вход
в рощу много берет.
февраль 1964
Таруса
- 6 -
КАМЕРНАЯ МУЗЫКА
1
Инструкция заключенному
В одиночке при ходьбе плечо
следует менять при повороте,
чтоб не зарябило и еще
чтобы свет от лампочки в пролете
падал переменно на виски,
чтоб зрачок не чувствовал суженья.
Это не избавит от тоски,
но спасет от головокруженья.
15февраля 1964
тюрьма
2
А.А.А.
В феврале далеко до весны,
ибо там, у него на пределе,
бродит поле такой белизны,
что темнеет в глазах у метели.
И дрожат от ударов дома
и трепещут, как роща нагая,
над которой бушует зима,
белизной седину настигая.
16февраля 1964
- 7 -
3
В одиночке желание спать
исступленье смиряет кругами,
потому что нельзя исчерпать
даже это пространство шагами.
Заключенный приникший к окну,
отражение сам и примета
плоти той, что уходит ко дну,
поднимая волну Архимеда.
Тюрьмы зиждутся только на том,
что отборные свойства натуры
вытесняются телом с трудом
лишь в об'ем гробовой кубатуры.
16февраля 1964
4
Перед прогулкой по камере
Сквозь намордник пройдя, как игла,
и по нарам разлившись, как яд,
холод вытеснит печь изугла,
чтобы мог соскочить я в квадрат.
Но до этого мысленный взор
сонмы линий и ромбов гурьбу
заселяет в цементный простор
так, что пот выступает на лбу.
- 8 -
Как повсюду на свете - и тут
каждый ломтик пространства велит
столь же тщательно выбрать маршрут,
как тропинку в саду Гесперид.
17февраля 1964
5
Ночь. Камера. Волчок
хуярит прямо мне в зрачок.
Прихлебывает чай дежурный.
И сам себе кажусь я урной,
куда судьба сгребает мусор,
куда плюется каждый мусор.
25мая 1965
КПЗ
6
Колючей проволоки лира
маячит позади сортира.
Болото всасывает склон.
И часовой на фоне неба
вполне напоминает Феба.
Куда зебрел ты, Апполон!
25мая 1965
КПЗ
- 9 -
* * *
А.А.А.
В деревне, затерявшейся в лесах,
таращусь на просветы в небесах,
когда же загорятся ваши окна
в небесных (москворецких) корпусах.
А южный ветр, чтоб облака несет
с холоных нетемнеющих высот,
того гляди, далекой Вашей Музы
аукающий голос донесет.
И здесь, в лесу, на явном рубеже
минувшего с грядущим, на меже
меж голосом и эхом - все же внятно
я отзовусь - как некогда уже,
не слыша очевидных голосов,
откликнулся я все ж на некий зов.
И вот теперь туда бреду безмолвно
среди людей, средь рек, среди лесов.
1964
- 10 -
РУМЯНЦОВОЙ ПОБЕДАМ
Прядет кудель под потолком
дымок ночлежный.
Я вспоминаю под хмельком
ваш образ нежный,
как вы бродили меж ветвей,
стройней пастушек,
вдвоем с возлюбленной моей
на фоне пушек.
Под жерла гаубиц морских,
под ваши взгляды
мои волнения и стих
попасть бы рады.
И дел-то всех: коня да плеть
и в ногу стремя!
Тем, первым, версты одолеть,
последним - время.
Сойдемся на брегах Невы,
а нет - Сухоны.
С улыбкою воззритесь Вы
на мисс с иконы.
Вообразив Вас за сестру
/по крайней мере/,
целуя Вас, не разберу,
где Вы, где Мэри.
Прозрачный перекинув мост
/упрусь в колонну!/,
пяток пятиконечных звезд
по небосклону
- 11 -
плетется ночью через Русь
- пусть к Вашим милым
устам переберется грусть
по сим светилам.
На четверть - семеречный хлад,
на треть - упрямство,
наполовину - циферблат
и весь - пространство,
клянусь воздать Вам без затей
/в размерах власти
над сердцем/ разностью частей -
и суммой страсти!
Простите ж, если что не так
/без сцен, стенаний/.
Благословил меня Коньяк
на риск признаний.
Вы все претензии - к нему.
Нехватка хлеба,
и я зажевываю тьму.
Храни Вас небо.
1964
- 12 -
* * *
Садовник в ватнике, как дрозд,
по лестнице на ветку влез,
тем самым перекинув мост
к пернатым от двуногих здесь.
Но вместо щебетанья вдруг,
в лопатках возбуждая дрожь,
раздался характерный звук -
звук трения ножа о нож.
Вот в этом-то у певчих птиц
с двуногими и весь разрыв
/не меньший, чем в строеньи лиц/,
что ножницы, как клюв, раскрыв,
на дереве в разгар зимы
скрипим, а не поем как раз.
Не слишком ли отстали мы
от тех, кто "отстает" от нас?
Помножим краткость бытия
на гнездышки и бытие.
При пенье, полагаю я,
мы место уточним свое.
1964
- 13 -
* * *
Да, мы не стали глуше или старше,
мы говорим свои слова, как прежде,
и наши пиджаки темны все так же,
и нас не любят женщины все те же.
И мы опять играем временами
в больших амфитеатрах одиночеств.
И те же фонари горят над нами,
как восклицательные знаки ночи.
Живем прошедшим, словно настоящим,
на будущее время не похожим,
опять не спим и забываем спящих,
а так жедело делаем все то же.
1964
- 14 -
* * *
Заснешь с прикушенной губой
средь мелких жуликов и пьяниц.
Заплачет горько над тобой
Овидий, первый тунеядец.
Ему все снился виноград
вдали Италии родимой.
А ты что видишь? Ленинград
в зиме его неотразимой.
Когда по набережной снег
метет, врываясь на Литейный,
спиною к ветру человек
встает у лавки бакалейной.
Тогда приходит новый стих,
ему нет равного по силе.
И нет защитников таких,
чтоб эту точность защитили.
Такая жгучая тоска,
что ей положена по праву
вагона жесткая доска,
опережающая славу.
1964
- 15 -
* * *
"Работай, работай, работай..."
А. Блок
"Не спи, не спи, работай..."
Б.Пастернак
Смотри: экономя усилья,
под взглядом седых мастеров,
работает токарь Васильев,
работает слесарь Петров.
А в сумрачном доме напротив
директор счета ворошит,
сапожник горит на работе,
приемщик копиркой шуршит.
Орудует дворник лопатой,
и летчик гудит в высоте,
поэт, словно в чем виноватый,
слагает стихи о труде.
О, как мы работаем! Словно
одна трудовая семья.
Работает Марья Петровна,
с ней рядом работаю я.
Работают в каждом киоске,
работают в каждом окне.
Один не работает Бродский,
все больше он нравится мне.
1964
- 16 -
ПЕСНЯ
Пришел сон из семи сел,
пришла лень из семи деревень,
собиралась лечь, да простыла печь.
Окна смотрят на север.
Сторожит у ручья скирда ничья,
и большак развезло, хоть бери весло.
Уронил подсолнух башку на стебель.
То ли дождь идет, то ли дева ждет.
Запрягай коней да поедем к ней
Невеликий труд бросить камень в пруд.
Подопьем, на шелку постелим.
Отчего ж молчишь и, как сыч, глядишь?
Иль зубчат забор, как еловый бор,
за которым стоит терем?
Запрягай коня, да вези меня.
Там не терем стоит, а сосновый скит,
и цветет вокруг монастырский луг.
Ни амбаров, ни изб, ни гумен.
Не раздумал пока - запрягай гнедка.
Всем хорошо монастырь,да с лица - пустырь,
и отец игумен, как есть, безумен.
1964
- 17 -
ХУДОЖНИК
Изображение истины
раскладывая по плоскости,
он улыбается синтезу
логики и эмоции.
Он верил в свой череп,
верил.
Ему кричали:
Нелепо!
Но падали стены,
череп, оказывается,
был крепок.
Он думал, -
за стенами чисто.
Он думал,
что дальше - просто.
...Он спасся от самоубийства
скверными папиросами.
И начал бродить по селам,
по шляхам, желтым и длинным,
он писал для костелов
Иуду и Магдалину.
И это было искусство.
А после дорожной пыли
его чумаки сивоусые
как надо похоронили,
молитв над ним не читали,
так, забросали глиной,
но на земле остались
Иуда и Магдалина.
- 18 -
* * *
Каждый перед Богом наг.
Жалок, наг и убог.
В каждой музыке Бах.
В каждом из нас Бог.
Ибо вечность - Богам,
бренность - удел быков...
Богово станет нам
сумерками богов.
И надо небом рискнуть
и, может быть, невпопад
еще не раз нас распнут
и скажут потом: распад.
И мы завоем от ран,
потом взалкаем даров...
У каждого свой храм,
и каждому свой гроб.
Юродствуй, воруй молись!
Будь одинок, как перст!
...Словно быкам - хлыст,
вечен Богам крест.
- 19 -
* * *
Я обнял эти плечи и взглянул
на то, что оказалось за спиною,
и увидал, что выдвинутый стул
сливался с освещенною стеною.
Был в лампочке повышенный накал,
невыгодный для мебели истертой.
И потому диван в углу сверкал
коричневою кожей, будто желтой.
Стол пустовал, поблескивал паркет,
темнела печка, в рамке запыленной
застыл пейзаж, и лишь один буфет
казался мне тогда одушевленным.
Но мотылек по комнате кружил,
и он мой взгляд с недвижимиости сдвинул.
И если призрак здесь кода-то жил,
то он покинул этот дом. Покинул
- 20 -
* * *
Л.М.
Приходит время сожалений.
При полусвете фонарей,
при полумраке озарений
не узнавать учителей.
Так что-то движется меж нами,
живет, живет, отговорив,
и, побеждая временами,
зовет любовников своих.
И вся-то жизнь - биенье сердца,
и говор фраз да плеск вины,
и ночь над лодочкою секса
по слабой речке тишины.
Простимся, позднее творенье
моих навязчивых щедрот,
побед унылое паренье
и утлой нежности полет.
О, Господи, что движет миром,
пока мы слабо говорим,
что движет образом немилым
и дышит обликом моим.
Затем, чтоб с темного газона
от унизительных утрат
сметать межвременные зерна
на победительный асфальт.
О, все приходит понемногу
и говорит: живи, живи,
кружи, кружи передо мною
безумным навыком любви.
Свети на горестный посев,
фонарь сегодняшней печали,
и пожимай во тьме плечами,
и сокрушайся обо всех.
- 21 -
ПАМЯТНИК ПУШКИНУ
...И тишина,
и более ни слова.
И эхо.
Да еще усталость.
...Свои стихи
доканчивая кровью,
они на землю тихо опускались,
потом глядели медленно и нежно.
Им было дико, холодно
и странно.
Над ними наклонялись безнадежно
седые доктора и секунданты.
Над ними звезды, вздрагивая,
пели,
над ними останавливались ветры...
Пустой бульвар.
И пение метели.
Пустой бульвар.
И памятник поэту.
Пустой бульвар.
И пение метели.
И голова опущена устало.
...В такую ночь ворочаться
в постели
приятней, чем
стоять на пьедесталах.
- 22 -
* * *
Затем, чтоб пустым разговорцем
развеять тоску и беду,
я странную жизнь стихотворца
прекрасно на свете веду.
Затем, чтоб за криком прощальным
лицо возникало в окне,
чтоб думать с улыбкой печальной,
что выпадет, может быть, мне.
Как в самом начале земного
движенья с мечтой о творце,
такое же ясное слово
поставить в недальнем конце.
- 23 -
* * *
Мы незримы будем, чтоб снова
в ночь играть, а потом искать
в голубом явлении слова
ненадежную благодать.
До того ли звук осторожен?
Для того ли имен драже?
Существуем по милости Божьей
воперки словесам ворожей.
И светлей неоржавленной стали
мимолетный овал волны.
Мы вольны различать детали,
мы речной тишины полны.
Пусть не стали старше и строже
и живем на ребре реки,
мы покорны милости Божьей
крутизне дождей вопреки.
- 24 -
РОЖДЕСТВЕНСКИЙ РОМАНС
Плывет в тоске необ'яснимой
среди кирпичного надсада
ночной кораблик негасимый
средь Александровского сада,
ночной кораблик нелюдимый,
на розу желтую похожий,
над головой своих любимых,
у ног прохожих.
Плывет в тоске необ'яснимой
пчелиный рой сомнамбул, пьяниц,
в ночной столице фотоснимок
печально сделал иностранец,
и выезжает на Ордынку
такси с больными седоками,
и мертвецы стоят в обнимку
с особняками.
Плывет в тоске необ'яснимой
певец печальный по столице,
стоит у лавки керосинной
печальный дворник круглолицый,
спешит по улице невзрачной
любовник, старый и красивый,
полночный поезд новобрачный
плывет в тоске необ'яснимой.
Плывет во мгле замоскворецкой,
плывет в несчастии случайно,
блуждает выговор еврейский
по желтой лестнице печальной,
и от любви до невеселья
под Новый год, под воскресенье,
плывет красотка записная,
своей тоски не об'ясняя.
- 25 -
Плывет в глазах холодный ветер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льется мед огней вечерних,
и пахнет сладкою халвою,
ночной пирог несет сочельник
над головою.
Твой Новый год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необ'яснимой;
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жазнь качнется вправо,
качнувшись влево.
Иосиф Бродский
И З С Т А Р Ы Х С Т И Х О В
- 1 -
* * *
З.К.
Лети отсюда, белый мотылек.
Я жизнь тебе оставил. Это почесть
и знак того, что путь твой недалек.
Лети быстрей. О ветре позабочусь.
Еще я сам дохну тебе вослед.
Несись быстрей над голыми садами.
Вперед, родной. Последний мой совет:
Будь осторожен там, над проводами.
Что ж, я тебе препоручил не весть,
а некую настойчивую грезу;
должно быть, ты одно из тех существ,
мелькавших на полях метампсихоза.
Смотри ж, не попади под колесо
и птиц минуй движением обманным.
И нарисуй пред ней мое лицо
в пустом кафе. И в воздухе туманном.
1960
- 2 -
* * *
З.К.
Пограничной водой наливается куст,
и трава прикордонная жжется.
И боится солдат святотатственнаых чувтств,
и поэт этих чувств бережется.
Над холодной водой автоматчик притих,
и душа не кричит во весь голос.
Лишь во славу бессилия этих двоих
завывает осенняя голость.
Да в тени междуцарствий елозят кусты
и в соседнюю рвутся державу.
И с полей мазовецких журавли темноты
непрерывно летят на Варшаву.
10 октября 1962
- 3 -
НОЧНОЙ ПОЛЕТ
В брюхе Дугласа ночью скитался меж туч
и на звезды глядел,
и в кармане моем заблудившийся ключ
все звенел не у дел,
и по сетке скакал надо мной виноград,
акробат от тоски;
был далек от меня мой родной Ленинград,
и все ближе - пески.
Бессеребряной сталью мерцало крыло,
приближаясь к луне,
и чучмека в папахе рвало, и текло
это под ноги мне.
Бился льдинкой в стакане мой мозг в забытьи.
Над одною шестой
в небо ввинчивал с грохотом нимбы свои
двухголовый святой.
Я бежал от судьбы, из-под низких небес,
от распластанных дней,
из квартир, где я умер и где я воскрес
из чужих простыней;
от сжимавших рассудок махровым венцом
откровений, от рук,
припадал я к которым и выпал лицом
из которых на Юг.
Счастье этой земли, что взаправду кругла,
что зрачок не берет
из угла, куда загнан, свободы угла,
но и наоборот;
- 4 -
что в кошачьем мешке у пространство хитро
прогрызаешь дыру,
чтобы слез европейских сушить серебро
на азийском ветру.
Что на свете - верней, на огромной вельми,
на одной из шести -
что мне делать еще, как не хлопать дверьми
да ключами трясти!
Ибо вправду честней, чем делить наш ничей
круглый мир на двоих,
променять всю безрадостность дней и ночей
на безадресность их.
Дуй же в крылья мои не за совесть и страх,
но за совесть и стыд.
Захлебнусь ли в песках, разобьюсь ли в горах
или Бог пощадит -
все едино, как сбившийся в строчку петит
смертной памяти для:
мегалополис туч гражданина ль почтит,
отщепенца ль - земля.
И услышишь, когда не найдешь меня ты
днем при свете огня,
как в Быково на старте грохочут винты:
это помнят меня
зеркала всех радаров, прожекторов, лик
мой хранящих внутри;
и - внехрамовый хор - из динамиков крик
грянет медью: Смотри!
Там летит человек! не грусти! улыбнись!
Он таращится вниз
и сжимает в руке виноградную кисть,
словно бог Дионис.
1962
II
ANNO DOMINI
* * *
Я обнял эти плечи и взглянул
на то, что оказалось за спиною,
и увидал, что выдвинуттый стул
сливался с освещенною стеною.
Был в лампочке повышенный накал,
невыгодный для мебели истертой.
И потому диван в углу сверкал
коричневою кожей, будто желтой.
Стол пустовал, поблескивал паркет,
темнела печка, в рамке запыленной
застыл пейзаж, и лишь один буфет
казался мне тогда одушевленным.
Но мотылек по комнате кружил,
и он мой взгляд с недвижимости сдвинул.
И если призрак здесь когда-то жил,
то он покинул этот дом. Покинул.
1962
ЗАГАДКА АНГЕЛУ
М.Б.
Мир одеял разрушен сном.
Но в чьем-то напряженном взоре
маячит в сумраке ночном
окном разрезанное море.
Висит в кустах аэростат.
Две лодки тонут в разговорах,
что туфли в комнате блестят,
но устрицам не давят створок.
Подушку обхватив, рука
сползает по столбам отвесным,
вторгаясь в эти облака
своим косноязычным жестом.
О камень порванный чулок,
изогнутый впотьмах, как лебедь,
раструбом смотрит в потолок,
как будто почерневший невод.
Два моря с помощью стены,
при помощи неясной мысли,
здесь как-то так разделены,
что сети в темноте повисли
пустыми в этой глубине,
но все же ожидают всплытья
от пущенной сквозь крест в окне,
связующей их обе, нити.
Звезда желтеет на волне,
маячат неподвижно лодки.
Лишь крест вращается в окне
подобием простой лебедки.
К поверхности из двух пустот
два невода ползут отвесно,
надеясь: крест перенесет
и опустит в другое место.
Так тихо, что не слышно слов,
что кажется окну пустому:
надежда на большой улов
сильней, чем неподвижность дома.
И вот уж в темноте ночной
окну с его сияньем лунным
две грядки кажутся волной,
а куст перед крыльцом - буруном.
Но дом недвижен, и забор
во тьму ныряет поплавками,
и воткнутый в крыльцо топор
один следит за топляками.
Часы стрекочут. Вдалеке
ворчаньем заглушает катер,
как давит устрицы в песке
ногой бесплотный наблюдатель.
Два глаза источают крик.
Лишь веки, издавая шорох,
во мраке защищают их
собою на подобье створок.
Как долго эту боль топить,
захлестывать моторной речью,
чтоб дать ей оспой проступить
на теплой белизне предплечья?
Как долго? До утра? Едва ль.
И ветер паутину гонит,
из веток шевеля вуаль,
где глаз аэростата тонет.
Сеть выбрана, в кустах удод
свистком предупреждает кражу,
и молча замирает тот,
кто бродит в темноте по пляжу.
1962
ЛОМТИК МЕДОВОГО МЕСЯЦА
М.Б.
Не забывай никогда,
как хлещет в пристань вода,
и как воздух упруг
/как спасительный круг/.
А рядом - чайки галдят,
и яхты в небо глядят,
а тучи вверху летят,
словно стая утят.
Пусть же в сердце твоем,
как рыба, бьется живьем
и трепещет обрывок
нашей жизни вдвоем.
Пусть слышится устриц хруст,
пусть топорщится куст.
И пусть тебе помогает
страсть, достигшая уст,
понять - без помощи слов -
как пена морских валов,
достигая земли,
рождает гребни вдали.
1963
* * *
М.Б.
Ты выпорхнешь, малиновка, из трех
малинников, припомнивши в неволе,
как в сумерках вторгается в горох
ворсистое люпиновое поле.
Сквозь сомкнутые вербные усы
- туда, где замирая на мгновенья,
бесчисленные капельки росы
сбегают по стручкам от столкновенья.
Малинник встрепенется, но в залог
оставлена догадка, что, возможно,
охотник, расставляющий силок,
валежником хрустит неосторожно.
На деле же - лишь ленточка тропы
во мраке извивается, белея.
Не слышно ни журчанья, ни стрельбы,
не видно ни Стрельца, ни Водолея.
Лишь ночь под перевернутым крылом
бежит по опрокинувшимся кущам,
- настойчива, как память о былом,
безмолвном, но по-прежнему живущем.
24 мая 1964 года
ПЕСНИ СЧАСТЛИВОЙ ЗИМЫ
Песни счастливой зимы
на память себе возьми,
чтоб вспоминать на ходу
звуков их глухоту:
местность, куда, как мышь,
быстрый свой бег стремишь,
как бы там не звалась,
в рифмах их улеглась.
Так что, вытянув рот,
так ты смотришь вперед,
как глядит в потолок,
глаз пыля, ангелок.
А снаружи - в провал
снег, белей покрывал
тех, что нас занесли,
но зимы не спасли.
Значит, это весна.
То-то крови тесна
вена: только что взрежь,
море кинется в брешь.
Так что - виден насквозь
вход в бессмертие врозь,
вызывающий грусть,
но вдвойне: наизусть.
Песни счастливой зимы
на память себе возьми.
То, что спрятано в них,
не отыщешь в иных.
Здесь от снега чисты,
воздух секут кусты,
где дрожит средь ветвей
радость жизни твоей.
1963
* * *
Одна ворона /их была гурьба,
но вечер их в ольшанник перепрятал /
облюбовала маковку столба,
другая - белоснежный изолятор.
Друг другу, так сказать, насупротив
/как требуют инструкций незабудки/,
контроль над телеграфом учредив
в глуши, не помышляющей о бунте,
они расположились над крыльцом,
возвысясь над околицей белесой,
над сосланным в изгнание певцом,
над спутницей его длинноволосой.
А те, в обнимку, думая свое,
прижавшись, чтобы каждый обогрелся,
стоят внизу. Она - на острие,
а он - на изолятор загляделся.
Одно обоим чудится во мгле,
хоть /позабыв про сажу и про копоть/
она - все об уколе, об игле,
а он - об изоляции, должно быть;
/какой-то непонятный перебор.
Какое-то подобие аврала:
ведь если изолирует фарфор,
зачем его ворона оседлала/.
И все, что будет, зная назубок
/прослывши знатоком былого тонким/,
он высвободил локоть, и хлопок
ударил по вороньим перепонкам.
Та, первая, замешкавшись, глаза
зажмурила и крылья распростерла.
Другая же - взвилась под небеса
и каркнула во все воронье горло,
приказывая издали и впредь
фарфоровому шарику /над нами/
помалкивать и взапуски белеть
с забредшими в болото валунами.
17мая 1964года
ДЛЯ ШКОЛЬНОГО ВОЗРАСТА
Ты знаешь, с наступленьем темноты
пытаюсь я прикидывать на глаз,
отсчитывая горе от версты,
пространство, разделяющее нас.
И цифры как-то сходятся в слова,
откуда приближаются к тебе
смятенье, исходящее от А,
надежда, исходящая от Б.
Два путника, зажав по фонарю,
одновременно движутся в уме,
разлуку умножая на зарю,
хотя бы и не встретившись в уме.
1964
ПРОРОЧЕСТВО
Мы будем жить с тобой на берегу,
отгородившись высоченной дамбой
от континента, в небольшом кругу,
сооруженном самодельной лампой.
Мы будем в карты воевать с тобой
и слушать, как безумствует прибой,
покашливать, вздыхая неприметно,
при слишком сильных дуновеньях ветра.
Я буду стар, а ты - ты молода.
Но выйдет так, как учат пионеры,
что счет пойдет на дни - не на года, -
оставшиеся нам до новой эры.
В Голландии своей, наоборот,
мы разведем с тобою огород
и будем устриц жарить за порогом
и солнечным питаться осьминогом.
Пускай шумит над огурцами дождь,
мы загорим с тобой по-эскимосски,
и с нежностью ты пальцем проведешь
по девственной нетронутой полоске.
Я на ключицу в зеркало взгляну
и обнаружу за спиной волну
и старый гейгер в оловянной рамке
на выцветшей и пропотевшей лямке.
Придет зима, безжалостно крутя
осоку нашей кровли деревянной.
И если мы произведем дитя,
то назовем Андреем или Анной,
чтоб, к сморщенному личику привит,
не позабыт был русский алфавит,
чей первый звук от выдоха продлится
и, стало быть, в грядущем утвердится.
Мы будем в карты воевать, и вот
нас вместе с козырями отнесет
от берега извилистость отлива.
И наш ребенок будет молчаливо
смотреть, не понимая ничего,
как мотылек колотится о лампу,
когда настанет время для него
обратно перебраться через дамбу.
1965
* * *
Отказом от скорбного перечня - жест
большой широты в крохоборе! -
сжимая пространство до образа мест,
где я пресмыкался от боли,
как спившийся кравец в предсмертном бреду,
заплатой на барское платье
с изнанки твоих горизонтов кладу
на движимость эту заклятье!
Проулки, предместья, задворки - любой
твой адрес - пустырь, полисадник, -
что избрано будет для жизни тобой,
давно, как трагедии задник,
настолько я обжил, что где бы любви
своей не воздвигла ты ложе,
все будет не краше, чем храм на крови,
и общим бесплодием схоже.
Прими ж мой процент, разменяв чистоган
разлуки на брачных голубок!
За лучшие дни поднимаю стакан,
как пьет инвалид за обрубок.
На разницу в жизни свернув костыли,
будь с ней до конца солидарной:
не мягче на сплетне себе постели,
чем мне - на листве календарной.
И мертвым я буду существенней для
тебя, чем холмы и озера:
не большую правду скрывает земля,
чем та, что открыта для взора!
В тылу твоем каждый растоптанный злак
воспрянет, как пепел лядащий.
И будут круги расширяться, как зрак -
вдогонку тебе, уходящей.
Глушеною рыбой всплывая со дна,
кочуя, как призрак - по требам,
как тело, истлевшее прежде рядна,
как тень моя, взапуски с небом,
повсюду начнет возвещать обо мне
тебе, как заправский мессия,
и корчиться будет на каждой стене
в том доме, чья крыша - Россия.
июнь 1967
ANNO DOMINI
Провинция справляет Рождество.
Дворец Наместника увит омелой,
и факелы дымятся у крыльца.
В проулках - толчея и озорство.
Веселый, праздный, грязный очумелый
народ толпится позади дворца.
Наместник болен. Лежа на одре,
покрытый шалью, взятой в Альказаре,
где он служил, он размышляет о
жене и о своем секретаре,
внизу гостей приветствующих в зале.
Едва ли он ревнует. Для него
сейчас важней замкнуться в скорлупе
болезней, снов, отсрочки перевода
на службу в Метрополию. Зане
он знает, что для праздника толпе
совсем не обязательна свобода;
по этой же причине и жене
он позволяет изменять. О чем
он думал бы, когда б его не грызли
тоска, припадки? Если бы любил?
Невольно зябко поводя плечом,
он гонит прочь пугающие мысли.
...Веселье в зале умеряет пыл,
но все же длится. Сильно опьянев,
вожди племен стеклянными глазами
взирают в даль, лишенную врага.
Их зубы, выражавшие их гнев,
как колесо, что сжато тормозами,
застряли на улыбке, и слуга
подкладывает пищу им. Во сне:
кричит купец. Звучат обрывки песен.
Жена Наместника с секретарем
выскальзывают в сад. И на стене
орел имперский, выклевавший печень
Наместника, глядит нетопырем...
И я, писатель, повидавший свет,
пересекавший на осле экватор,
смотрю в окно на спящие холмы
и думаю о сходстве наших бед:
его не хочет видеть император,
меня - мой сын и Цинтия. И мы,
мы здесь и сгинем. Горькую судьбу
гордыня не возвысит до улики,
что отошли от образа Творца.
Все будут одинаково в гробу.
Так будем хоть при жизни разнолики!
Зачем куда-то рваться из дворца -
отчизне мы не судьи. Меч суда
погрязнет в нашем собственном позоре:
наследники и власть в чужих руках...
Как хорошо, что не плывут суда!
Как хорошо, что замерзает море!
Как хорошо, что птицы в облаках
субтильны, для столь тягостных телес!
Такого не поставишь в укоризну.
Но, может быть, находится как раз
к их голосам в пропорции наш вес.
Пускай летят поэтому в отчизну.
Пускай орут поэтому за нас.
Отчество...чужие господа
у Цинтии в гостях над колыбелью
склоняются, как новые волхвы.
Младенец дремлет. Теплится звезда,
как уголь над остывшею купелью.
И гости, не коснувшись головы,
нимб заменяют ореолом лжи,
а непорочное зачатье - сплетней,
фигурой умолчанья об отце...
Дворец пустеет. Гаснут этажи.
Один. Другой. И, наконец, последний.
И только два окна во всем дворце
горят: мое, где, к факелу спиной,
смотрю, как диск луны по редколесью
скользит и вижу - Цинтию, снега;
Наместника, который за стеной
всю ночь безмолвно борется с болезнью
и жжет огонь, чтоб различить врага.
Враг отступает. Жидкий свет зари,
чуть занимаясь на Востоке мира,
вползает в окна, норовя взглянуть
на то, что совершается внутри,
и, натыкаясь на остатки пира,
колеблется. Но продолжает путь.
янаврь 1968, Паланга
К ЛИКОМЕДУ, НА СКИРОС
Я покидаю город, как Тезей -
свой Лабиринт, оставив Минотавра
смердеть, а Ариадну - ворковать
в объятьях Вакха.
Вот она, победа!
Апофеоз подвижничества. Бог
как раз тогда подстраивает встречу,
когда мы, в центре завершив дела,
уже бредем по пустырю с добычей,
навеки уходя из этих мест,
чтоб больше никогда не возвращаться.
В конце концов, убийство есть убийство.
Долг смертных ополчаться на чудовищ.
Но кто сказал, что чудища бессмертны?
И, дабы не могли мы возомнить
себя отличными от побежденных,
Бог отнимает всякую награду,
тайком от глаз ликующей толпы,
и нам велит молчать. И мы уходим.
Теперь уже и вправду - навсегда.
Ведь если может человек вернуться
на место преступленья, то туда,
где был унижен, он прийти не сможет.
И в этом пункте планы Божества
и наше ощущенье униженья
настолько абсолютно совпвдают,
что за спиною остаются: ночь,
смердящий зверь, ликующие толпы,
дома, огни. И Вакх на пустыре
милуется в потемках с Ариадной.
Когда-нибудь придется возвращаться...
Назад. Домой. К родному очагу.
И ляжет путь мой через этот город.
Дай Бог тогда, чтоб на было со мной
двуострого меча, поскольку город
обычно начинается для тех,
кто в нем живет,
с центральных площадей
и башен.
А для странника - с окраин.
1967
ЭЛЕГИЯ
Подруга милая, кабак все тот же,
все та же дрянь красуется на стенах,
все те же цены. Лучше ли вино?
Не думаю; не лучше и не хуже.
Прогресса нет, и хорошо, что нет.
Пилот почтовой линии, один,
как падший ангел, глушит водку. Скрипки
еще по старой памяти волнуют
мое воображение. В окне
маячат белые, как девство, крыши,
и колокол гудит. Уже темно.
Зачем лгала ты? И зачем мой слух
уже не отличает лжи от правды,
а требует каких-то новых слов,
неведомых тебе - глухих, чужих,
но быть произнесенными могущих,
как прежде, только голосом твоим.
1968
СТРОФЫ
1
На прощанье - ни звука.
Граммофон за стеной.
В этом мире разлука -
лишь прообраз иной.
Ибо врозь, а не подле
мало веки смежать
вплоть до смерти. И после
нам не вместе лежать.
2
Кто бы ни был виновен,
но, идя на правеж,
воздаяния вровень
с невиновным не ждешь.
Тем верней расстаемся,
что имеем в виду,
что в Раю не сойдемся,
не столкнемся в Аду.
3
Как подзол раздирает
бороздою соха,
правота разделяет
беспощадней греха.
Не вина, но оплошность
разбивает стекло.
Что скорбеть расколовшись,
что вино утекло?
4
Чем тесней единенье,
тем кромешней разрыв.
Не спасет затемненья
ни рапид, ни наплыв.
В нашей твердости толка
больше нету. В чести
одаренность осколка,
жизнь сосуда вести.
5
Наполняйся же хмелем,
осушайся до дна.
Только емкость поделим,
но не крепость вина.
Да и я не загублен,
даже ежели впредь,
кроме сходства зазубрин,
общих черт не узреть.
6
Нет деленья на чуждых.
Есть граница стыда
в виде разницы в чувствах
при словце "никогда".
Так скорбим, но хороним;
переходим к делам,
чтобы смерть, как синоним,
разделить пополам.
7
Распадаются домы,
обрывается нить.
Чем мы были и что мы
не смогли сохранить, -
промолчишь поневоле,
коль с течением дней
лишь подробности боли,
а не счастья видней.
8
Невозможность свиданья
превращает страну
в вариант мирозданья,
хоть она в ширину,
завидущая к славе,
не уступит любой
залетейской державе;
превзойдет голытьбой.
9
Только то и тревожит,
что грядущий режим,
не испытан, не прожит,
но умом постижим.
И нехватка боязни
- невесомый балласт -
вознесенья от казни
обособить не даст.
10
Что ж без пользы неволишь
уничтожить следы?
Эти строки всего лишь
подголосок беды.
Обрастание сплетней
подтверждает к тому ж:
растлеванье заметней,
чем слияние душ.
11
И, чтоб гончим не выдал
- ни моим, ни твоим, -
адрес мой храпоидол
или твой - херувим,
на прощанье - ни звука;
только хор Аонид.
Так посмертная мука
и при жазни саднит.
1968
СОНЕТ
Как жаль, что тем, чем стало для меня
твое существование, не стало
мое существованье для тебя.
...В который раз на старом пустыре
я запускаю в проволочный космос
свой медный грош, увенчанный гербом,
в отчаянной попытке возвеличить
момент соединения...Увы,
тому, кто не умеет заменить
собой весь мир, обычно остается
крутить щербатый телефонный диск,
как стол на спиритическом сеансе,
покуда призрак не ответит эхом
последним воплям зуммера в ночи.
1967
ЭНЕЙ И ДИДОНА
Великий человек смотрел в окно,
а для нее весь мир кончался краем
его широкой греческой туники,
обильем складок походившей на
остановившееся море.Он же
смотрел в окно, и взгляд его сейчас
был так далек от этих мест, что губы
застыли точно раковина, где
таится гул, и горизонт в бокале
был неподвижен.
А ее любовь
была лишь рыбой - может и способной
пуститься в море вслед за кораблем
и, рассекая волны гибким телом,
возможно, обогнать его - но он,
он мысленно уже ступил на сушу.
И море обернулось морем слез.
Но, как известно, именно в минуту
отчаянья и начинает дуть
попутный ветер. И великий муж
покинул Карфаген.
Она стояла
перед костром, который разложили
под городской стеной ее солдаты,
и видела, как в мареве костра,
дрожащем между пламенем и дымом,
беззвучно распадался Карфаген
задолго до пророчества Катона.
1969
СЕМЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Так долго вместе прожили, что вновь
второе января пришлось на вторник,
что удивленно поднятая бровь,
как со стекла автомобиля - дворник,
с лица сгоняла смутную печаль,
незамутненной оставляя даль.
Так долго вместе прожили, что снег
коль выпадет, то думалось - навеки,
что, дабы не зажмуривать ей век,
я прикрывал ладонью их, и веки,
не веря, что их пробуют спасти,
метались там, как бабочки в горсти.
Так чужды были всякой новизне,
что тесные объятия во сне
бесчестили любой психоанализ;
что губы, припадавшие к плечу,
с моими, задувавшими свечу,
не видя дел иных, соединялись.
Так долго вместе прожили, что роз
семейство на обшарпанных о обоях
сменилось целой рощею берез,
и деньги появились у обоих,
и тридцать дней над морем, языкат,
грозил пожаром Турции закат.
Так долго вместе прожили без книг,
без мебели, без утвари, на старом
диванчике, что - прежде, чем возник -
был треугольник перпендикуляром,
восставленным знакомыми стоймя
над слившимися точками двумя.
Так долго вместе прожили мы с ней,
что сделали из собственных теней
мы дверь себе - работаешь ли, спишь ли,
но створки не распахивались врозь,
и мы прошли их, видимо, насквозь
и черным ходом в будущее вышли.
Y
Г О Р Б У Н О В И Г О Р Ч А К О В
I
ГОРБУНОВ И ГОРЧАКОВ
"Ну, что тебе приснилось, Горбунов?"
"Да, собственно, лисички"."Снова?" "Снова."
"Ха-ха, ты насмешил меня, нет слов."
"А я не вижу ничего смешного.
Врач говорит: основа всех основ -
нормальный сон." "Да ничего дурного
я не хотел...хоть сон, того, не нов."
"А что попишешь, если нет иного?"
"Мы, ленинградцы, видим столько снов,
а ты никак из этого, грибного,
не вырвешься." "Скажи мне, Горчаков,
а что вам, ленинградцам, часто снится?"
"Да как когда...Концерты, лес смычков.
Проспекты, переулки. Просто лица.
/Сны состоят как будто из клочков./
Нева, мосты. А иногда - страница,
и я ее читаю без очков!
/Их отбирает перед сном сестрица./"
"Да, этот сон сильней моих зрачков!"
"Ну что ты? Часто снится и больница."
"Не нужно жизни. Знай себе, смотри.
Вот это сон! И вправду день не нужен.
Такому сну мешает свет зари.
И как, должно быть, злишься ты, разбужен...
Проклятие, Мицкевич! Не ори!..
Держу пари, что я проспал бы ужин."
"Порой мне также снятся снегири.
Порой ребенок прыгает по лужам.
И это - я..." "Ну что ж ты, говори.
Чего ты смолк?" "Я, кажется, простужен.
Тебе зачем все это?" "Просто так."
"Ну вот, я говорю, мне снится детство.
Мы с пацанами лезем на чердак.
И снится старость. Никуда не деться
от старости...Какой-то кавардак:
старик, мальчишка..." "Грустное соседство."
"Ну, Горбунов, какой же ты простак!
Ведь эти сновиденья только средство
ночь провести поинтересней." "Как?!"
"Чтоб ночью дня порастрясти наследство."
"Ты говоришь "наследство"? Вот те на!
Позволь, я обращусь к тебе с вопросом:
а как же старость? Старость не видна.
Когда ж это ты был седоволосым?"
"Зачем хрипит Бабанов у окна?
Зачем Мицкевич вертится под носом?
На что же нам фантазия дана?
И вот, воображеньем, как насосом,
я втягиваю старость в царство сна."
"Но, Горчаков, тогда прости, не ты,
не ты себе приснишься." "Истуканов,
тебе подобных, просто ждут Кресты,
и там не выпускают из стаканов!
А кто ж мне снится? Что молчишь? В кусты?"
"Гор-кевич. В лучшем случае, Гор-банов."
"Ты спятил, Горбунов!" "Твои черты,
их - седина; таких самообманов
полно и наяву до тошноты."
"Ходить тебе в пижаме без карманов."
"Да я и так в пижаме без кальсон."
"Порой мне снится печка, головешки..."
"Да, Горчаков, вот это сон так сон!
Проспекты, разговоры. Просто вещи.
Рояль, поющий скрипке в унисон.
И женщины. И может, что похлеще."
"Вчера мне снился стол на шесть персон."
"А сны твои, они бывают вещи?
Иль попросту все мчится колесом?"
"Да как сказать; те - вещи, те - зловещи."
"Фрейд говорит, что каждый - пленник снов."
"Мне говорили: каждый - раб привычки.
Ты ничего не спутал, Горбунов?"
"Да нет, я даже помню вид странички."
"А Фрейд не врет?" "Ну, мало ли врунов...
Но вот, допустим, хочется клубнички..."
"То самое, в штанах?" "И без штанов.
А снится, что клюют тебя синички.
Сны откровенней всех говорунов."
"А как же, Горбунов, твои лисички?"
"Мои лисички - те же острова.
/Да и растут лисички островками./
Проспекты те же, улочки, слова.
Мы говорим, как правило, рывками.
Подобно тишине, меж них - трава.
Но можно прикоснуться к ним руками!
Отсюда их обширные права,
и кажутся они мне поплавками,
которые несет в себе Нева,
того, что у меня под башмаками."
"Так значит, ты одни из рыбаков,
которые способны бесконечно
взирать на положенье поплавков,
не правда ли?" "Пока что безупречно."
"А в сумерках конструкции крючков
прикидывать за ужином беспечно?"
"И прятать по карманам червяков!"
"Боюсь, что ты застрянешь здесь навечно."
"Ты хочешь огорчить меня?" "Конечно.
На то я, как известно, Горчаков."
II
ГОРБУНОВ И ГОРЧАКОВ
"Ты ужинал?" "Да, миска киселя
и овощи." "Ну, все повеселее.
А что снаружи?" "Звездные поля."
"Смотрю, в тебе замашки Галилея."
"Вторая половина февраля
отмечена уходом Водолея,
и Рыбы водворяются, суля,
что скоро будет в реках потеплее."
"А что земля?" "Что, собственно, земля?"
"Ну, что внизу?" "Больничная аллея."
"Да, знаешь, ты действительно готов.
Ты метишь, как я чувствую, в Ньютоны.
На буйном тоже некий Хомутов
- кругом галдеж, блевотина и стоны -
твердит: я - Гамильтон, и я здоров;
а сам храпит, как наши харитоны."
"Шло при Петре строительство портов,
и наезжали разные тевтоны.
Фамилии нам стоили трудов.
Возможно, Хомутовы - Гамильтоны."
"Натоплено, а чувствую озноб."
"Напрасно ты к окошку прислонился."
"Из-за твоих сверкающих зазноб."
"Ну что же, убедился?" "Усомнился.
Я вижу лишь аллею и сугроб."
"Вон Водолей с кувшином наклонился."
"Нам телескоп иметь здесь хорошо б."
"Да, хорошо б." "И ты б угомонился."
"Что?! Телескоп?! На кой мне телескоп!"
"Ну, Горбуновю, чего ты взбеленился?"
"С ногами на постель мою ты влез.
Я думаю, что мог бы потрудиться
снять шлепанцы." "Но холодно мне без,
без шлепанцев. Не следует сердиться.
я зябну потому, что интерес
к сырым лисичкам в памяти гнездится."
"Не снился Фрейду этакий прогресс!
Прогресса же не следует стыдиться:
приснится активисту мокрый лес,
а пассивист способен простудиться."
"Лисички не безвредны, и по мне,
они враги душевному здоровью.
Ты ценишь их?" "С любовью наравне."
"А что ты понимаешь под любовью?"
"Разлуку с одиночеством." "Вполне?"
"Возможность наклониться к изголовью
и к жизни прикоснуться в тишине
дыханием, руками или бровью..."
"На что ты там уставился в окне?"
"Само сопротивленье суесловью."
"Не дашь ли ты мне яблока?" "Лови."
"Ну, что твои лисички-невилички?"
"Я думаю обычно о любви
всегда, когда смотрю я на лисички.
Не знаю, где - в уме или в крови -
но чувствуешь подобье переклички."
"Привычка и нормальное, увы,
стремление рассудка к обезличке."
"То область рук. А в сфере головы -
отсутствие какой-либо привычки."
"И, стало быть, во сне, когда темно,
ты грезишь о лисичках?" "Постоянно."
"Вернее, о любви?" "Ну все равно.
По-твоему, наверно, это странно?"
"Не странно, а, по-моему, грешно.
Грешно и, как мне думается, срамно!
Чему ты улыбаешься?" "Смешно."
"Не дашь ли ты мне яблока?" "Я дам, но
понять тебе лисичек не дано."
"Лисички - это, знаешь, полигамно."
"Вот, я тебя разделал под орех!
Есть горечь в горчаковской укоризне."
"Зачем ты говоришь, что это грех?
Грех - то, что наказуемо при жизни.
А как накажешь, если стрелы всех
страданий жизни собрались, как в призме,
в моей груди? Мне мнится без помех
грядущее." "Мы, стало быть, на тризне
пристуствуем?" "И, стало быть, мой смех
сегодня говорит об оптимизме."
"А Страшный Суд?" "А он - движенье вспять
в воспоминанья. Как в кинокартине.
Да что там Апокалипсис! Лишь пять,
пять месяцев в какой-нибудь пустыне.
А я пол-жизни протрубил и спать
с лисичками мне хочется отныне.
Я помню то, куда мне отступать
от Огненного Ангела Твердыни..."
"Боль сокрушит гордыню." "Ни на пядь;
боль напитала дерево гордыни."
"Ты, значит, не боишься темноты?"
"В ней есть ориентиры." "Поклянись мне."
"И я с ориентирами на ты.
Полно ориентиров, только свистни."
"Находчивость - источник суеты."
"Я не уверен в этом афоризме.
Душа не ощущает тесноты."
"Ты думаешь? А в мертвом организме?"
"Я думаю, душа за время жизни
приобретает смертные черты."
III
ГОРБУНОВ В НОЧИ
"Больница. Ночь. Враждебная среда...
Все это не трагедия...К тому же
и приговоры Страшного Суда
тем легче для души моей, чем хуже
ей было во плоти моей...Всегда,
когда мне скверно, думаю, что ту же
боль вынесу вторично без труда.
Так мальчика прослеживают в муже...
Лисички занесли меня сюда.
А то, что с ними связано, снаружи.
Они теперь мне снятся. А жена
не снится мне. И правильно, где тонко,
там рвется. Эта мысль не лишена...
Я сделал ей намернно ребенка.
Я думал, что останется она.
Хоть это - психология подонка.
Но, видимо, добрался я до дна.
Не знаю, как душа, а перепонка
цела. Я слышу шелест полотна.
Поет в зубах Бабанова гребенка...
Я голос чей-то слышу в тишине.
Но в нем с галлюцинациями слуха
нет общего: давление на дне -
давление безвредное для уха.
И голос тот противоречит мне.
Уверенно, настойчиво и глухо.
Кому принадлежит он? Не жене.
Не ангелам. Поскольку царство духа
безмолвствует с женою наравне.
Жаль, нет со мною старого треуха!
Больничная аллея. Ночь. Сугроб.
Гудит ольха, со звездами сражаясь.
Из-за угла в еврейский телескоп
глядит медбрат, в жида преображаясь.
Сужается постель моя, как горб.
Хрусталик с ней сражается, сужаясь.
И кровь шумит, как клюквенный сироп.
И щиколотки стынут, обнажаясь.
И делится мой разум, как микроб,
в молчанье безгранично размножаясь!
Она ушла. Я одержим собой.
Собой? А не позвать ли Горчакова?
Эй, Горчаков!..Да нет, уже отбой.
Да так ли это, впрочем, бестолково,
когда одни уста наперебой
поют двоих в отсутствии алькова?
Я сам слежу за собственной губой.
Их пополам притягивает слово.
Я - круг в сеченье. Стало быть, любой
из нас двоих - магнитная подкова.
Ночь. Губы на два голоса поют.
Ты думаешь, не много ли мне чести?
Но в этом есть особенный уют:
пускай противоречие, но вместе.
Они почти семейство создают
в молчанье. А тем более - в присесте.
Возлюбленному верхняя приют.
А нижняя относится к невесте.
Но то, что на два делится, то тут
разделится, бесспорно, и на двести.
А все, что увеличилось вдвойне,
приемлемо и больше не ничтожно.
Проблему одиночества вполне
решить за счет раздвоенности можно.
Отчаянье раскачивает мне,
как доску, душу надвое, как нож, но
не я с ним остаюсь наедине.
А если двоедушие безбожно,
то не дрова нуждаются в огне,
а греет то, что противоположно.
Ты, Боже, если властен сразу двум,
двум голосам внимать, притом бегущим
из уст одних,и видеть в них не шум,
а вид борьбы минувшего с грядущим,
восхить к Себе мой кашляющий ум,
микробы расселив его по кущам,
и сумму дней и судорожных дум
Ты раздели им жестом всемогущим.
А мне оставь, как разность этих сумм,
победу над молчаньем и удушьем.
А ежели мне впрямь необходим
здесь слушатель, то, Господи, не мешкай:
пошли мне небожителя. Над ним
ни болью не возвышусь, ни усмешкой,
поскольку он для них неуязвим.
По мне, коль оборачиваться решкой,
то пусть не Горчаков, а херувим
возносится над грязною ночлежкой
и кружит над рыданьями и слежкой
прямым благословением Твоим."
IY
ГОРЧАКОВ И ВРАЧИ
"Ну, Горчаков, давайте ваш доклад."
"О Горбунове?" "Да, о Горбунове."
"Он выражает беспартийный взгляд
на вещи, на явления - в основе
своей диалектический; но ряд -
но ряд его высказываний внове
для нас." "Они, бесспорно, говорят
о редкостной насыщенности крови
азотом, разложившим аппарат
самоконтроля." "Сросшиеся брови,
ассиметричность подбородка, жир
на подбородке. Нос его расцвечен
сосудами, раздавшимися вширь..."
"Я думаю, разрушенная печень."
"Компрессами и путаницей жил
ассиметричный лоб его увенчан.
Лисички - его слабость и кумир.
Он так непривлекателен для женщин,
- "Преувеличен внутренний наш мир,
а внешний, соответственно, уменьшен" -
вот характерный для него язык.
В таких вот выражениях примерных
свой истинный показывает лик
сторонник непартийных, эфемерных
воззрений..." "В этом чувствуется сдвиг
налево от открытий достоверных
марксизма." "Недостаточно улик."
"А как насчет явлений атмосферных?"
"А он отвык от женщины?" "Отвык.
В нем нет телодвижений, характерных
для этого...ну как его...ах ты!..!
"Спокойно, Горчаков!" "...для женолюба."
"А как он там...ну, в смысле наготы?..
Там органы и прочее?" "Сугубо,
сугубо от нужды и до нужды.
Простите, что высказываюсь грубо."
"Ну что вы! Не хотите ли воды?"
"Воды?" "А вы хотели коньяку бы?"
"Не признаю я этой ерунды."
"Зачем же вы облизывали губы?"
"Не знаю...Что-то связано с водой."
"Что именно?" "Не помню, извините."
"Наверное, стакан перед едой?"
"Да нет же, вы мне спутали все нити...
Постойте, вижу...человек...худой...
вокруг - пустыня...Азия...взгляните:
ползут пески татарскою ордой,
пылает солнце...как его?..в зените.
Он окружен враждебною средой...
И вдруг - колодец..." "Дальше! Не тяните!"
"А дальше вновь все пусто и мертво.
Колодец...это самое...сокрылся."
"Эй, Горчаков! Что с вами?" "Я...того.
Я, знаете, того...заговорился.
Во всем великолепье своего
идеализма нынче он раскрылся."
"Кто? Горбунов?" "Ну да, я про него.
Простите мне, товарищи, что сбился."
"Нет-нет, вы продолжайте. Ничего."
"Я слишком в Горбунова углубился...
Он - беспартийный, вот его беда!
И если день особенно морозен,
он сильно отклоняется туда...
ну, влево, к отопленью..." "Грандиозен!"
"А он религиозен?" "О, да-да!
Он так религио...религиозен!
Я даже опасаюсь иногда:
того гляди, что бухнется он оземь
и станет Бога требовать сюда."
"Он так от беспартийности нервозен."
"Он влево уклоняется." "Ха-ха!"
"Чему вы усмехаетесь, коллега?"
"Тому, что это, в общем, чепуха:
от Горчакова батареи слева,
от Горбунова, стало быть.." "Ага!
Как в шахматах? Король и королева?
Напротив!" "Справедливо." "От греха
запишем, так сказать, для подогрева
два мнения." "Идея неплоха."
"Какая ж это песня без припева?
Ну вот и заключение...шнурков!
подшить!..Эй, Гочаков, вы не могли бы
автограф свой?" "Я нынче без очков."
"Мои не подойдут?" "Да подошли бы.
Так: "влево уклоняется"...каков!
..."и вправо"...справедливо! Справедливы
два мнения. Мы этих барчуков...
Одно из двух: мы выкурим их, либо..."
"Спасибо вам, товарищ Горчаков.
На Пасху мы вас выпустим." "Спасибо.
Да-да. Благодарю. Благодарить...
Не сделать ли поклона поясного?...
Где Горбунов?! Глаза ему раскрыть!..
О, ужас, я же истины - ни слова...
Да, собственно, откуда эта прыть?
Плевать на параноика лесного!
Уток теряет собственную нить,
когда под ним беснуется основа.
Как странно Горчакову говорить
безумнымаи словами Горбунова!"
Y
ПЕСНЯ В ТРЕТЬЕМ ЛИЦЕ
"И он ему сказал." "И он ему
сказал." "И он сказал." "И он ответил."
"И он сказал." "И он." "И он во тьму
воззрился и сказал.""Слова на ветер."
"И он ему сказал." "Но, так сказать,
сказать "сказал" сказать совсем не то, что
он сам сказал." "И он "к чему влезать
в подробности" сказал, все ясно. Точка."
"Один сказал другой сказал струит."
"Сказал греха струит сказал к веригам."
"И молча на столе сказал стоит."
"И, в общем, отдает татарским игом."
"И он ему сказал." "А он связал
и свой сказал и тот, чей отзвук замер."
"И он сказал." "Но он тогда сказал."
"И он ему скзал, и время занял."
"И он сказал." "Вот так булыжник вдруг
швыряют в пруд. Круги - один, четыре..."
"И он сказал." "И это - тот же круг,
но радиус его, бесспорно, шире."
"Сказал - кольцо." "Сказал - еще кольцо."
"И вот его сказал уткнулся в берег."
"И собственный сказал толкнул в лицо,
вернувшись вспять." "И больше нет Америк."
"Сказал." "Сказал." "Сказал." "Сказал." "Сказал."
"Суть поезда." "Все дальше, дальше рейсы."
"И вот уже сказал почти вокзал."
"Никто из них не хочет лечь на рельсы."
"И он сказал." "А он сказал в ответ."
"Сказал исчез." "Сказал пришел к перрону."
"И он сказал." "Но раз сказал - предмет,
то также относиться должно к он'у."
"И он ему." "И он." "И он ему."
"И я готов считать, что вечер начат."
"И он ему." "И все это к тому,
что оба суть одно взаимно значат."
"Он, собственно, вопрос." "Ему - ответ."
"Потом ноаборот." "И нет различья."
"Конечно, между ними есть просвет."
"Но лишь как средство избежать двуличья."
"Он кем /ему/ приходится ему?"
"И в неживой возможны ли природе
сношенья неподсудные уму?"
"Пусть не родня обычная, но вроде?"
"Чего не разберет судебный зал!
Сидит судья; очки его без стекол."
"Он кто ему?" "Да он ему - сказал."
"И это грандиознее, чем свекор."
"Огромный дом. Слепые этажи.
Два лика, побледневшие от вони."
"Они не здесь." "А где они, скажи?"
"Где? В он-ему-сказал'е или в он'е."
"Огромный дом. Фигуры у окна.
И гомон, как под сводами вокзала.
Когда здесь наступает тишина?"
"Лишь в промежутках он-ему-сказал'а."
"С к а з а л а, знаешь, требует о н а."
"Но это же сказал во время он'а."
"А все-таки приятна тишина."
"Страшнее, чем анафема с амвона."
"Так, значит, тут страшатся тишины?"
"Да нет; как обстоятельствами места
и времени, все объединены
сказал'ом наподобие инцеста."
"И это образ действия?" "О да.
Они полны сношеньями своими."
"Когда они умолкнут?" "Никогда."
"Наверное, как собственное имя."
"Да, собственное имя - концентрат.
Оно не допускает переносов,
замен преображений и утрат."
"И это, в общем, двигатель вопросов."
"Вот именно! И косвенная речь
в действительности - самая прямая."
"И этим невозможно пренебречь
без личного ущерба." "И, внимая,
тому, что Он Сказал произнесет,
как дети у церковного притвора,
мы как бы приобщаемся высот,
достигнутых еще до разговора."
"Что вам приснилось Он Ему Сказал?"
"Кругом - врачи." "Рассказывать подробно."
"Мне ночью снился океанский вал.
Мне снилось море." "Неправдоподобно!"
"Должно быть, он забыл уже своих
лисичек." "Невозможно!" "Вероятно."
"Да нет, он отвечает за двоих."
"И это уж, конечно, необъятно."
"Я видел сонмы сумеречных вод.
Отчетливо и ясно. Но при этом,
я видел столь же ясно небосвод..."
"И это вроде выстрела дуплетом."
"И гребни, словно гривы жеребцов,
расставшихся с утопленной повозкой."
"А не было там, знаете, гребцов,
утопленников?" "Я не Айвазовский.
Я видел гребни пенившихся круч.
И берег - как огромная подкова...
И Он Сказал носился между туч
с улыбкой Горбунова, Горчакова."
YI
ГОРБУНОВ И ГОРЧАКОВ
"Ну, что тебе приснилось? Говори."
"Да я ж тебе сказал о разговоре
с комиссией." "Да брось ты, не хитри.
Я сам его подслушал в коридоре."
"Ну вот, я говорю..." "Держу пари,
ты станешь утверждать, что снится море."
"Да, море, разумеется." "Не ври,
не верю." "Не настаиваю. Горе
невелико." "Ты только посмотри,
как залупился! Истинно на воре
и шапка загорается." "Ну, брось."
"Чего ж это я брошу, интересно?"
"Да я же, Горчаков, тебя насквозь..."
"Нашелся рентгенолог!" "Неуместно
подшучиваешь. Как бы не пришлось
раскаиваться." "Выдумаешь!" "Честно.
Как только мы оказывались врозь,
комиссии вдруг делалось известно,
о чем мы тут...Сексотничал, небось?
Чего же ты зарделся, как невеста?
"Ты сердишься?" "Да нет, я не сержусь."
"Не мучь меня!" "Что, я - тебя? Занятно!"
"Ты сердишься." "Ну хочешь, побожусь?"
"Тебе же это будет неприятно."
"Да нет, я не особенно стыжусь."
"Вот это уже искренне." "Обратно
за старое? Неужто я кажусь
тебе достойным слежки? Неопнятно."
"А что ж не побожился?" "Я боюсь,
что ты мне не поверишь." "Вероятно,
Не дочка, не жена,
а Горчаков!" "Все дело в эгоизме."
"Да Горчаков ли?" "Форма не важна.
Эй, Горбунов, а ну-ка, покажись мне.
Твоя, ты знаешь, участь решена."
"А Горчаков?" "Предайся укоризне:
отныне вам разлука суждена.
Отпустим. Не вздыхай об этом слизне.
да поздорову..."
"Чего ты там таращишься во тьму?"
"Уланову я вижу и Орлову."
"Я, знаешь ли, смотаюсь в коридор."
"Зачем?" "Да так, покалывает темя."
"Зачем ты вечно спрашиваешь?" "Вздор!"
"Что, истины выискиваешь семя?"
"Ты тоже ведь таращишься во двор."
"Сексотишь, ветоятно, сучье племя."
"Я просто расширяю кругозор."
"Не веря?" "Недоверчивость не бремя.
Ты знаешь, и донос, и разговор -
все это как-то скрашивает время."
"А время как-то скрашивает дни."
"Вот, кажется, и темя отпустило...
Ну, что тебе приснилось, не темни!"
"А, все это тоскливо и постыло...
Ты лучше посмотрел бы на огни."
"Ну, тени от дощатого настила..."
"Орлова! и Уланова в тени..."
"Ты знаешь, как бы кофе не остыло."
"Война была, ты знаешь, и они
являлись как бы символами тыла."
"Вторая половина февраля.
Смотри-ка, что показывают стрелки."
"Я думаю, лишь радиус нуля."
"А цифры?" "Как бордюрчик на тарелке...
Сервиз я видел, сделанный а ля
Мейсенские..." "Мне нравятся подделки."
"Там надпись: "мастерская короля"
и солнце - вроде газовой горелки."
"Сейчас я взял бы вермуту." "А я
сейчас не отказался бы от грелки...
Смотри, какие тени от куста!"
"Прости, но я материю все ту же...
те часики..." "Обратно неспроста?"
"Ты судишь обо мне гораздо хуже,
чем я того..." "Виной твои уста."
"Неужто ж ноль?" "Ага." "Но почему же?"
"Да просто так; снаружи - пустота."
"Зато внутри теплее, чем снаружи."
"Ну, эти утепленные места
являются лишь следствиями стужи."
"А как же быть со штабелями дров?"
"Наверное, связующие звенья...
О, Господи, как дует из углов!
И холодно, и голоден как зверь я."
"Болезни - это больше докторов."
"Подворье грандиознее преддверья."
"Но все-таки, ты знаешь, это кров."
"Давай-ка, Горчаков, без лицемерья;
и знай - реальность высказанных слов
огромней, чем реальность недоверья."
"Да, стужа грандиознее тепла."
"А время грандиознее, чем стрелка."
"А древо грандиознее дупла."
"Дупло же грандиознее, чем белка."
"А белка грандиознее орла."
"А рыбка...это самое...где мелко."
"Мне хочется раздеться догола!"
"Где радиус, там вилка и тарелка!"
"А дерево, сгоревшее дотла..."
"Едва ли грандиознее, чем грелка."
YII
ГОРБУНОВ И ГОРЧАКОВ
"Ты ужинал?" "Да, прежняя трава.
Все овощи..." "Не стоит огорчаться.
Нам птичьи тут отпущены права."
"Но мясо не должно бы запрещаться."
"Взгляни-ка лучше: новые дрова..."
"Имею же я право возмущаться!"
"Ну нет, администрация права,
права в пределах радиуса." "Вжаться
в сей радиус не жаждет голова,
а брюхо..." "Не желаю возвращаться
к изложенному выше; и к тому ж,
мне кажется, пошаливает почка."
"Но сам-то я - вне радиуса." "Чушь!
А кто же предо мной?" "Лишь оболочка."
"Ну, о неограниченности душ
слыхал я что-то в молодости. Точка."
"Да нет, помимо этого, я - муж.
Снаружи и жена моя, и дочка."
"Тебе необходим холодный душ!
Где именно?" "На станции Опочка."
"Наверное, приснилось." "Ни фига.
Скорее, это я тебе приснился."
"Опочка где-то в области." "Ага."
"Далеко ты того...распространился."
"Мне следует удариться в бега."
"Не стоит. Ты весьма укоренился."
"Ты прав. Но, говорят, одна нога...
другая там...Вообще я обленился!
Не сделать семимильного шага!"
"Ну-ну, угомонись." "Угомонился."
"Ты сколько зарабатывал?" "Семьсот;
по-старому." "И где же?" "В учрежденьи."
"Боишься, что спросил и донесет?"
"Ну кто тебе откажет в наслажденьи?"
"Тебя мое молчанье не спасет."
"Да, знаешь ли, по зрелом рассужденьи..."
"Приятнее считать, что я сексот,
чем размышлять о местонахожденьи."
"Увы, до столь пронзительных высот
мешает мне взорлить происхожденье."
"Так что ж ты наседаешь на меню?"
"Еще не превратился в ветерана
и трижды то же самое на дню..."
"Ты меряешь в масштабах ресторана."
"Я вписываю в радиус родню."
"Тебе, должно быть, резали барана
для ужина." "Я, собственно, клоню
к тому, что мне отказываться рано
от прошлого." "Кончай пороть херню."
"А что тебе не нравится?" "Пространно."
"Я радиус расширил до родни."
"Тем хуже для тебя оно, тем хуже."
"Я только ножка циркуля. Они -
опора неподвижная снаружи."
"И это как-то скрашивает дни,
чем шире этот радиус?" "Чем уже.
На свете так положено: одни
стоят, другие двигаются вчуже."
"Бывают неподвижные огни,
расширенные радиусом лужи."
"Я двигаюсь!" "Не ведаю, где старт,
но финиш - ленинградские сугробы."
"Я жив, пока я двигаюсь. Декарт
мне мог бы позавидовать." "Еще бы!
Мне нравится твой искренний азарт."
"А мне твои душевные трущобы
наскучили." "А что твой миллиард -
ну, звездные ковши и небоскребы?"
"Восходит Овн, курирующий март."
"Иметь здесь телескоп нам хорошо бы."
"Вот именно. Нам стали бы видны
опоры наши дальние." "Начатки
движения." "Мы чувствовать должны
устойчивость Опочки и Камчатки."
"Я в марте родился. Мне суждены
шатания. Мне сняли отпечатки...
Как жаль, что мы дрожать принуждены:
опоры наши дальние столь шатки..."
"Которые под Овном рождены,
должны ходить в каракулевой шапке."
"Ты думаешь, от холода дрожу?"
"А сверься с посиневшими пальцами."
"А ты?" "Я Близнецам принадлежу.
Я в мае родился, под Близнецами."
"Тепло тебе?" "Поскольку я сужу..."
"Короче! Не мудри с немудрецами!"
"В сравнении с тобой я нахожу,
что вовсе мне не холодно." "С концами!"
"В чем дело, Горчаков?" "Не выношу!"
"Да нет, все это правда - с месяцами."
"Увы, на телескоп не наскрести,
и мы своих опор не наблюдаем."
"Пусть радиус у жизни не в чести,
сам циркуль, Горчаков, неувядаем."
"Еще умру тут, Господи, прости,
считая, что тот свет необитаем."
"Нет, не умрешь, напрасно не грусти."
"Ты думаешь?" "Обсудим." "Обсуждаем."
"Тот груз, которым нынче обладаем,
в другую жизнь нельзя перенести."
YIII
ГОРБУНОВ В НОЧИ
"Твой довод мне бессмертие сулит!
Мой разум, как извилины подстилки,
сияньем твоих доводов залит -
не к чести моей собственной коптилки...
Проклятие, что делает колит!
И мысли - словно демоны в бутылке.
Твой светоч мой фитиль не веселит!
О Горбунов! от слов твоих в затылке,
воспламеняясь, кровь моя бурлит -
от этой искры, брошенной в опилки!
Ушел...Мне остается монолог.
Плюс радиус ночного циферблата...
Оставил только яблоки в залог
и смылся, наподобие Пилата!
Попробуем забиться в уголок,
исследуем окраины халата.
Водрузим на затылок котелок
с присохшими остатками салата...
Какие звезды?! Пол и потолок.
В окошке - отражается палата.
Ночь. Окна - бесконечности оплот.
Палата в них двоится и клубится.
За окнами - решетки переплет:
наружу отраженью не пробиться.
В пространстве этом - задом-наперед -
постелью мудрено не ошибиться.
Но сон меня сегодня не берет.
Уснуть бы...и вообще - самоубиться!
Рискуя - раз тут все наоборот -
тем самым в свою душу углубиться!
Уснуть бы...Санитары на посту.
Приносит ли им пользу отраженье?
Оно лишь умножает тесноту,
поскольку бесконечность - умноженье.
Я сам уже в глазах своих расту,
и стекла, подхлестнув воображенье,
сжимают между койками версту...
Я чувствую во внутренностях жженье,
взирая на далекую звезду.
Основа притяженья - торможенье!
Нормальный сон - основа всех основ!
Верней, выздоровления основа.
Эй, Горбунов!.. на кой мне Горбунов?!
Уменьшим свою речь на Горбунова!
Сны откровенней всех говорунов
и грандиозней яблока глазного.
Фрейд говорит, что каждый - пленник снов.
Как странно в это вдумываться снова...
Могилы исправляют горбунов!..
Конечно, за отсутствием иного
лекарства...А сия галиматья -
лишь следствие молчания соседних
кроватей. Ибо чувствую, что я
тогда лишь есмь, когда есть собеседник!
В словах я приобщаюсь бытия!
Им нужен продолжатель и наследник!
Ты, Горбунов, мой высший судия!
А сам я - только собственный посредник
меж спящим и лишенным забытья,
смотритель своих выбитых передних...
Ночь. Форточка...О, если бы медбрат
открыл ее...Не может быть и речи.
На этот - ныне запертый - квадрат
приходятся лицо мое и плечи.
Ведь это означало бы разврат,
утечку отражения. А течи
тем плохи, что любой дегенерат
решился бы, поскольку недалече
удрать хоть головою в Ленинград...
О Горбунов! Я чувствую при встрече
с тобою, как нормальный идиот,
себя всего лишь радиусом стрелки!
Никто меня, я думаю, не ждет
ни здесь, ни за пределами тарелки,
заполненной цифирью. Анекдот!
Увы, тебе масштабы эти мелки!
Грядет твое мучение! Ты тот,
которому масштаб его по мерке.
Весь ужас, что с тобой произойдет,
ступеньки разновидность или дверки
туда, где заждались тебя. Грешу
лишь тем, что не смогу тебя дозваться.
Ты, Горбунов! Покуда я дышу,
во власть твою я должен отдаваться!
К тебе свои молитвы возношу!
Мне некуда от слов твоих деваться!
Приди ко мне! Я слов твоих прошу.
Им нужно надо мною раздаваться!
Затем-то я на них и доношу,
что с ними неспособен расставаться,
когда ты удаляешься...Прости!
Не то, чтобы страшился я разлуки...
Зажав освобождение в горсти,
к тебе свои протягиваю руки.
Как все, что предстоит перенести -
источник равнодушия и скуки -
не помни, Горбунов, меня, не мсти!
Как эхо, продолжающее звуки,
стремясь их от забвения спасти,
люблю и предаю тебя на муки."
IX
ГОРБУНОВ И ВРАЧИ
"Ну, Горбунов, рассказывайте нам."
"О чем?" "О ваших снах." "Об оболочке."
"И называйте всех по именам."
"О циркуле." "Рассказывай о дочке."
"Дочь не имеет отношенья к снам."
"Давай-ка, Горбунов, без проволочки."
"Мне снилось море." "Ну его к хренам."
"Да, лучше обойдемся без примочки."
"Без ваший по морям да по волнам."
"Начните, если хочется, с Опочки."
"Зачем вам это?" "Нужно." "И сполна."
"Для вашей пользы." "Реплика во вкусе
вопросов Красной Шапочки. Она,
вы помните, спросила у бабуси
насчет ушей, чья странная длина...
"не бойся" - та в ответ, - "ахти, боюси",
"чтоб лучше слышать внучку!" "Вот те на!
Не думали о вас мы, как о трусе."
"К тому ж, в итоге крошка спасена."
"Во всем есть плюсы." "Думайте о плюсе."
"Чего молчите?" "Просто невтерпеж!
Дождется, что придется рассредится!"
"Чего ты дожидаешься?" "Что ложь,
не встретив возражений, испарится."
"И что тогда?" "Естественнее все ж
на равных толковать, как говорится."
"Ну, мне осточертел его скулеж.
Давайте впрыснем кальцию, сестрица."
"Он весь дрожит." "Естественная дрожь.
То мысли обостряются от шприца."
"Ну, Горбунов, припомнили ли вы,
что снилось?" "Только море." "А лисички?"
"Увы, их больше не было." "Увы!"
"Я свыкся с ними. Это - по привычке."
"О женщинах, когда они мертвы
или смотались к черту на кулички,
так сетуют мужчины." "Вы правы:
"увы" - мужская реплика. Кавычки."
"Но может быть и возгласом вдовы."
"Запишем обе мысли в рапортичке."
"Сны обнажают тайную канву
того, что совершается в мужчине."
"А то, что происходит наяву,
не так нас занимает по причине..."
"Причину я и сам вам назову."
"Да: Горчаков. Но дело не в личине,
им принятой скорей по озорству;
но в снах у вас - тенденция к пучине."
"Вы сон мой превращаете в Неву.
А устье говорит не о кончине;
скорей, о размножении." "Едва ль
терипимо, чтоб у всяческих отбросов
пошло потомство." "Экая печаль.
Река, как уверяет нас философ,
стоит на месте, убегая вдаль."
"И это, говорят, вопрос вопросов."
"Отсюда Ньютон делает мораль."
"Ага! опять Ньютон!" "И Ломоносов."
"А что у нас за окнами?" "Февраль.
Пора метелей, спячки и доносов."
"Как месяц, он единственный в году
по дням своим." "Подобие калеки."
"но легче ведь прожить его?" "К стыду,
признаюсь: легче легкого." "А реки?"
"Что - реки?" "Замыкаются во льду."
"Но мы-то говорим о человеке."
"Вы знаете, что ждет вас?" "На беду,
подозреваю: справка об опеке?"
"Со всем, что вы имеете ввиду,
вы, в общем, здесь останетесь навеки."
"За что?!.. а впрочем, следует в узде
держать себя...нет выхода другого."
"И кликнуть Горчакова." "О звезде
с ним можно побеседовать." "Толково."
"Везде есть плюсы." "Именно: везде."
"И сам он вездесущ, как Иегова;
хотя он и доносит." "На гвозде,
как правило, и держится подкова."
"Как странно Горбунову на кресте
рассчитывать внизу на Горчакова."
"Зачем преувеличивать?" "К чему,
милейший, эти мысли о Голгофе?"
"Но это - катастрофа." "Не пойму:
вы вечность приравняли к катастрофе?"
"Он вечности не хочет потому,
что вечность точно пробка в полуштофе."
"Да, все это ему не по уму."
"Эй, Горбунов, желаете ли кофе?"
"Почто меня покинул!" "Вы к кому
взываете?" "Опять о Горчакове
тоскует он." "Не дочка, не жена,
а Горчаков!" "Все дело в эгоизме."
"Да Горчаков ли?" "Форма не важна.
Эй, Горбунов, а ну-ка покажись мне.
Твоя, ты знаешь, участь решена."
"А Горчаков?" "Предайся укоризне:
отныне вам разлука суждена.
Отпустим. Не вздыхай об этом слизне."
"Отныне, как обычно после жизни,
начнется вечность." "Просто тишина."
X
РАЗГОВОР НА КРЫЛЬЦЕ
"Огромный город в сумраке густом."
"Расчерченная школьная тетрадка."
"Стоит огромный сумасшедший дом."
"Как вакуум внутри миропорядка."
"Фасад скрывает выстуженный двор,
заваленный сугробами, дровами."
"Не есть ли это тоже разговор,
коль все это описано словами?"
"Здесь - люди, и сошедшие с ума
от ужасов, утробных и загробных."
"А сами люди? Именно сама
возможность называть себе подобных
людьми?" "Но выражение их глаз?
Конечности их? Головы и плечи?"
"Вещь, имя получившая, тотчас
становится немедля частью речи."
"И части тела?" "Именно они."
"А место это?" "Названо же домом."
"А дни?" "Поименованы же дни."
"О, все это становится Содомом
слов алчущих! Откуда их права?"
"Тут имя прозвучало бы зловеще."
"Как быстро разбухает голова
словами, пожирающими вещи!"
"Бесспорно, это голову кружит."
"Как море - Горбунову; нездорово."
"Не море, значит, на берег бежит,
а слово надвигается на слово."
"Слова - почти подобие мощей!"
"Коль вещи эти где-нибудь да висли...
Названия - защита от вещей."
"От смысла жизни." "В некотором смысле."
"Ужель и от страдания Христа?"
"От всякого страдания." "Бог с вами!"
"Он сам словами пользовал уста...
Но он и защитил себя словами."
"Тем, собственно, пример его и вещ!"
"Гарантия, что в море - не утонем."
"И смерть его - единственная вещь
двузначная." "И, стало быть, синоним."
"Но вечность-то? Иль тоже на столе
стоит она сказалом в казакине?"
"Единственное слово на земле,
предмет не поглотившее поныне."
"Но это ли защита от словес?"
"Едва ли." "Осеняющийся Крестным
Знамением спасется." "Но не весь."
"В синониме не более воскреснем."
"Не более." "А ежели в любви?
Она - сопротивленье суесловью."
"Вы либо небожитель; либо вы
мешаете потенцию с любовью."
"Нет слова, столь лишенного примет."
"И нет непроницаемей покрова,
столь полно поглотившего предмет;
и более щемящего, как слово."
"Но ежели взглянуть со стороны,
то можно, в общем, сделать замечанье:
и слово - вещь. Тогда мы спасены!"
"Тогда и начинается молчанье.
Молчанье - это будущее дней,
катящихся навстречу нашей речи,
со всем, что мы подчеркиваем в ней,
с присутствием прощания при встрече.
Молчанье - это будущее слов,
уже пожравших гласными всю вещность,
страшащуюся собственных углов;
волна, перекрывающая вечность.
Молчанье есть грядущее любви;
пространство, а не мертвая помеха,
лишающее бьющийся в крови
фальцет ее и отклика, и эха.
Молчанье - настоящее для тех,
кто жил до нас. Молчание - как сводня,
в себе объединяющая всех,
в глаголющее вхожая сегодня.
Жизнь - только разговор перед лицом
молчанья." "Пререкание движений."
"Речь сумерек с расплывшимся концом."
"И стены - воплощенье возражений."
"Огромный город в сумраке густом."
"Речь хаоса, изложенная кратко."
"Стоит огромный сумасшедший дом,
как вакуум, внутри миропорядка."
"Проклятие, как дует из углов!"
"Мой слух твое проклятие не колет:
не жизнь передо мной - победа слов."
"О как из существительных глаголет!"
"Так птица выдетает из гнезда,
гонимая заботами о харче."
"Восходит над равниною звезда
и ищет собеседника поярче."
"И самая равнина, сколько взор
охватывает, с медленностью почты
поддерживает ночью разговор."
"Что именно?" "Неровностями почвы."
"Как различить ночных говорунов,
хоть смысла в этом нету никакого?"
"Когда повыше - это Горбунов,
а где пониже - голос Горчакова."
XI
ГОРБУНОВ И ГОРЧАКОВ
"Ну, что тебе приснилось?" "Как всегда."
"Тогда я и не спрашиваю." "Так-то,
проснулось чувство - как его - стыда."
"Скорее чувство меры или такта."
"Хорош!" "А что поделаешь? Среда
заела. И зависимость от факта."
"Какого?" "Попадания сюда."
"Ты довести способен до инфаркта.
Пошел ты вместе с фактами... туда."
"Давай, не будем прерывать контакта."
"Зачем тебе?" "А кто его." "Ну что ж...
Так ты меня покинешь?" "После Пасхи."
"Куда же ты отсюдова пойдешь?"
"Домой пойду." "А примут без опаски?"
"Я думаю." "А где же ты живешь?"
"Не предаю я адреса огласке."
"Сдается мне, дружок, что это ложь."
"Как хочешь." "Не рассказывай мне сказки."
"Ты все равно ко мне не попадешь."
"О чем ты?" "Я все больше о развязке."
"Тогда ты прав." "Я думаю, что прав."
"Лишь думаешь?" "Ну, вырвалось случайно.
Я сомневаться не имею прав."
"А чем займешься дома?" "Это тайна."
"Подобный стиль беседовать избрав,
контакта хочешь? Странно чрезвычайно."
"Не стиль таков, а, собственно, мой нрав."
"А может, хочешь яблока ты?" "Дай, но
не расколюсь я, яблоко забрав...
Понять и бросить, вира или майна -
вот род моих занятий основной.
Все прочее считаю посторонним."
"Глаза мне застилает пеленой!
Поднять и бросить! - это же синоним
всего происходящего со мной."
"Ну, мы тебя, не бойся, не уроним."
"Что значит "мы"?" "Не нервничай, больной.
Хошь, научу гаданью по ладоням?"
"Прости, я повернусь к тебе спиной?"
"Ужель мы нашу дружбу похороним?!
Ты должен быть, по-моему, добрей."
"Таким я вышел, видимо, из чрева"
"Но бытие..." "Чайку тебе?" "Налей...
определяет..." "Греть?" "Без подогрева...
сознание...Ну, ладно, подогрей."
"Прочел бы это справа ты налево."
"Да что же я, по-твоему - еврей?"
"Еврей снял это яблоко со древа
познания." "Ты, братец, дуралей.
Сняла-то Ева." "Видно, он и Ева."
"А все ж, он был по-своему умен.
Является создателем науки.
И имя звучно." "Лучше без имен.
Боюсь, не отхватили бы мне руки
за этот смысловой полиндромон."
"Он тоже обрекал себя на муки.
Теперь он вождь народов и племен."
"Панмонголизм! как много в этом звуке."
"Он тоже, вроде, был приговорен."
"Наверно, не к разлуке." "Не к разлуке.
Что есть разлука?" "Знаешь, не пойму,
зачем тебе?" "Считай, для картотеки."
"Разлука - это судя по тому,
с кем расстаешься. Дело в человеке.
Где остаешься. Можно ль одному
остаться там, подавшись в имяреки?
Коль с близким - отдаешь его кому?
Надолго ли?" "А ежели навеки?"
"Тогда стоишь и пялишься во тьму
такую, как опущенные веки
обычно создают тебе для сна.
И вздрагиваешь изредка от горя,
поскольку мрака явственность ясна.
И ни тебе лисичек или моря."
"А ежели за окнами весна?
Весной все легче." "Спорно это." "Споря,
не забывай, что в окнах - белизна."
"Тогда ты - словно вырванное с поля."
"Земля не кровоточит, как десна."
"Ну, видимо, на то Господня воля...
А что тебе разлука?" "Трепотня...
Ну, за спиной закрывшиеся двери.
И, если это день, сиянье дня."
"А если ночь?" "Смотря по атмосфере.
Ну, может, свет горящего огня.
А нет - скамья, пустующая в сквере."
"Ты расставался с кем-нибудь, храня
воспоминанья?" "Лучше на примере."
"у, что ты скажешь, потеряв меня?"
"Вообще-то, я не чувствую потери."
"Не чувствуешь? А все твое нытье
о дружбе?" "Это верно и поныне.
Пока у нас совместное житье,
нам лучше, видно, вместе по причине
того, что бытие..." "Да не на "е"!
Не бытие, а бытие." "Да ты не -
не придирайся... да, небытие,
когда меня не будет и в помине,
придаст однообразие равнине."
"Ты, стало быть, молчание мое..."
XII
ГОРБУНОВ И ГОРЧАКОВ
"Ты ужинал?" "Я ужинал. А ты?"
"Я ужинал." "И как тебе капуста?"
"Щи оставляют в смысле густоты
желать, конечно, лучшего: не густо."
"А щи вообще, как правило, пусты.
Есть даже поговорка." "Это грустно.
Хоть уксуса чуть-чуть для остроты!"
"Все - пусто." "Отличается на вкус-то,
наверно, пустота от пустоты."
"Не жвачки мне хотелось бы, а хруста."
"В такие нас забросило места,
что ничего не остается, кроме
как постничать задолго до Поста."
"Ты говоришь о сумасшедшем доме?"
"Да, наша география проста."
"А что потом?" "Ты вечно о потом'е!
Когда - потом?" "По снятии с креста."
"О чем ты?!" "Отнесись как к идиоме."
"Положат хоть лаврового листа."
"А разведут по-прежнему на броме."
"Да, все это не кончится добром.
Бром вреден - так я думаю - здоровью."
"И волосы вылазят. Это - бром!
Ты приглядись к любому изголовью:
Бабанов расстается с сербром,
Мицкевич - с высыпающейся бровью.
И у меня на темени разгром.
Он медленно приводит к малокровью."
"Бром - стенка между бесом и ребром,
чтоб мы мозги не портили любовью.
Я в армии глотал его." "Один?"
"Всей армией. Мы выдумали слово.
Он назывался "противостоин".
Какая с ним Уланова-Орлова!"
"Я был брюнет, а делаюсь блондин.
Пробор разрушен! Жалкая основа...
А ткани нет...не вышло до седин
дожить..." "Не забывай же основного."
"Чего не забывать мне, господин?"
"Быть может, не потребуются снова."
"Кто?" "Кудри." "Вероятно." "Не дрожи."
"Мне холодно." "Засунул бы ты руки
под одеяло." "Правильно." "Скажи,
что есть любовь?" "Сказал..." "Но в каждом звуке
другие рубежи и этажи."
"Любовь есть предисловие к разлуке."
"Не может быть!" "Я памятником лжи
согласен стать, чтоб правнуки и внуки
мне на голову клали!" "Не блажи."
"Я это, как и прочее, от скуки."
"Проклятие, как дует от окна."
"Залеплено замазкой." "Безобразно.
Смотри, и батарея холодна!"
"Здесь вообще и холодно, и грязно...
Смотри, звезда над деревом видна -
без телескопа." "Видно и на глаз, но
звезда не появляется одна."
"Я вдруг подумал - но, конечно, праздно -
что если крест да распилить бы на
дрова, взойдет ли дым крестообразно?"
"Ты спятил!" "Я не спятил, а блюду
твой интерес." "Похвальная сердечность.
Но что имеешь, собственно, ввиду?"
"Согреть окоченевшую конечность."
""Да, все мои конечности во льду."
"Я прав." "Но в этом есть бесчеловечность.
Сложи поленья лучше как звезду."
"Звезда, ты прав, напоминает вечность;
не то, что крест, к великому стыду."
"Не вечность, а дурную бесконечность."
"Который час?" "По-видимому, ночь."
"Молю, не начинай о Зодиаке."
"Снаружи и жена моя, и дочь.
Что о любви, то верно и о браке."
"Я тоже поджениться бы непрочь.
А вот тебе не следовало." "Паки
и паки я гляжу, тебе невмочь,
что я женат." "Женился бы на мраке!"
"Ну, я к однообразью неохоч.
В семье есть ямы, есть и буераки."
"Который час?" "Да около ноля."
"О, это поздно." "Не имея вкуса
к цифири, я скажу тебе, что для
меня все "о" - предшественницы плюса."
"Ну, дали мои губы кругаля...
То ж следствие зевоты и прикуса.
Чего ты добиваешься, валя
все в кучу?" "Недоступности Эльбруса."
"А соразмерной впадины земля
не создала?" "Отпраздновали труса."
"Уж если размышляешь о горе,
то думай о Голгофе по причине
того, что март уже в календаре,
и я исчезну где-нибудь в лощине."
"Иль в облаке сокрывшись, как в чадре,
сыграешь духа в этой чертовщине."
"На свой аршин ты меряшь, тире,
твоей двуглавой снеговой вершине
не уместиться ввек в моем аршине,
сжимающем сугробы во дворе."
XIII
РАЗГОВОРЫ О МОРЕ
"Твой довод мне бессмертие сулит.
Но я, твоим пророчествам на горе,
уже наполовину инвалид.
Как снов моих прожектор в коридоре,
твой светоч мою тьму не веселит...
Но это не в укор, и не в укоре
все дело. То есть, пусть его горит!..
В открытом и в смежающемся взоре
все время что-то мощное бурлит,
как будто море. Думаю, что море."
"Больница. Ночь. Враждебная среда.
Внимать я не могу тебе без дрожи
от холода, но также от стыда
за светоч. Ибо море - это все же
есть впадина. Однако же, туда
я не сойду, хоть истина дороже...
Но я не причиню тебе вреда!
Куда уж больше! Видимо ты тоже
не столь уверен, море ли...Беда.
На что все это, Господи, похоже?"
"Пожалуй, море... Чайки на молу
над бабой, в них швыряющейся коркой.
И ветер треплет драную полу,
хлеща волнообразною оборкой
ей туфли...И стоит она в пылу
визгливой битвы, с выбившейся челкой,
швыряет хлеб и пялится во мглу...
Как будто став внезапно дальнозоркой,
высматривает в Турции пчелу."
"Да, это море. Именно оно.
Пучина бытия, откуда все мы,
как витязи, явились так давно,
что, не коснись ты снова этой темы,
забыл бы я, что существует дно
и горизонт, и прочие системы
пространства, кроме той, где суждено
нам видеть только крашеные стены
с лиловыми их полосами; но
умеющие слышати, да немы."
"Есть в жизни нечто большее, чем мы,
что греет нас, само себя не грея,
что громоздит на впадины холмы
- хотя бы и при помощи Борея,
друг другу их несущего взаймы.
Я чувствую, что шествую во сне я
ступеньками, ведущими из тьмы
то в бездну, то в преддверье эмпирея,
один, среди цветущей бахромы -
бессонным эскалатором Нерея."
"Но море слишком чуждая среда,
чтоб верить в чьи-то странствия по водам.
Конечно, если не было там льда.
Похоже, Горбунов, твоим невзгодам
конца не видно. Видно, на года,
как вся эта история с исходом,
рассчитаны они...Невесть куда
все дальше побредешь ты с каждым годом,
туда, где с морем соткана вода...
К кому воззвать под этим небосводом?"
"Для этого душа моя слаба.
Я - волны, а не крашеные наши
простенки узрю всюду, где судьба
прибьет меня - от Рая до параши.
И это, Горчаков, не похвальба:
в таком водонебесном ералаше,
о чем бы и была моя мольба?
Для слышати умеющего краше
валов артиллерийская пальба,
чем слезное моление о чаше."
"Но это - грех!...да что же я? Браня
тебя, забыл о выходке с дровами...
Мне помнится, ты спрашивал меня,
что снится мне. Я выразил словами,
и я сказал, что сон - наследье дня,
а ты назвал лисички островами.
Я это говорю тебе, клоня
к тому, что жестко нам под головами.
Теперь ты видишь, море - трепотня!
И тот же сон, хоть с большими правами."
"А что есть сон?" "Основа всех основ."
"И мы в него впадаем, словно реки."
"Мы в темноту впадаем, и хренов
твой вымысел. Что спрашивать с калеки!"
"Сон - выход из потемок." "Горбунов!
В каком живешь ты, забываешь, веке.
Твой сон не нов!" "И человек не нов."
"Зачем ты говоришь о человеке?"
"А человек есть выходец из снов."
"А что же в нем решающее?" "Веки.
Закроешь их и видишь темноту."
"Хотя бы и при свете?" "И при свете...
И вдруг заметишь первую черту.
Одна, другая...третья на примете.
В ушах шумит и холодно во рту.
Потом бегут по набережной дети,
и чайки хлеб хватают на лету..."
"А нет ли там меня, на парапете?"
"И все, что вижу я в минуту ту,
реальнее, чем ты на табурете."
XIY
РАЗГОВОР В РАЗГОВОРЕ
"Но это - бред! Ты слышишь, это - бред!
Поди сюда, Бабанов, ты свидетель!
Смотри: вот я встаю на табурет!
На мне халат без пуговиц и петель!
Ну, Горбунов, узрел меня ты?" "Нет."
"А цвет кальсон?" "Ей-Богу, не заметил."
"Сейчас я разможжу тебе портрет!
Ну, Горбунов, считай, поднялся ветер!
Сейчас из моря будет винегрет!
Ты слышишь, гад?" "Да я уже ответил."
"Ах так! Так пустим в дело кулаки!
Учить, учить приходится болванов!
На, получай! А ну-ка, прореки,
кто вдарил: Горчаков или Бабанов?"
"По-моему, Гор-банов." "Ты грехи
мне отпускаешь, вижу я! Из кранов
сейчас польет твой окиян!" "Хи-хи."
"А ты что ржешь?! У, скопище баранов!"
"Чего вы расшумелись, старики?"
"Уйди, Мицкевич!" "Я из ветеранов,
и я считаю, ежели глаза
чувак закрыл - завязывай; тем боле,
что ночь уже." "Да я и врезал за,
за то, что он закрыл их не от боли."
"Сказал тебе я: жми на тормоза."
"Ты что, Мицкевич? Охренел ты, что ли?
Да на кого ты тянешь, стрекоза?"
"Я пасть-те разорву!" "Ой-ой, мозоли!"
"Эй, мужики, из-за чего буза?"
"Да пес поймет." "На хвост кому-то соли
насыпали." "Атас, идут врачи!"
"В кровати, живо!" "Я уже в постели!"
"Ты, Горбунов, закройся и молчи,
как будто спишь." "А он и в самом деле
уже заснул." "Атас, звенят ключи!"
"Заснул? Не может быть! Вы обалдели!"
"Заткнись, кретин!" "Бабанов, не драчи."
"Оставь его." "Я, правда, еле-еле."
"Ну, Горбунов, попробуй настучи."
"Да он заснул." "Ну, братцы, залетели."
"Как следует приветствовать врачей?"
"Вставанием...вставайте, раскоряки!"
"Есть жалобы у вас насчет харчей?"
"Я слышал шум, но я не вижу драки."
"Какая драка, свет моих очей?"
"Медбрат сказал, что здесь дерутся." "Враки."
"Ты не юли мне." "Чей это ручей?"
"Да это ссака." "Я же не о ссаке.
Не из чего, я спрашиваю - чей?"
"Да, чей, орлы?" "Кубанские казаки."
"Мичкевич!" "Ась?" "Чтоб вытереть, аспид!"
"Да мы, врачи, заботимся о быте."
"А Горбунов что не встает?" "Он спит."
"Он, значит, спит, а вы еще не спите."
"Сейчас ложимся." "Верно, это стыд."
"Ну, мы пошли." "Смотрите, не храпите."
"Чтоб слышно, если муха пролетит!"
"Мне б на оправку." "Утром, потерпите."
"Ты, Горчаков, ответственный за быт."
"Да, вот вам новость: спутник на орбите."
"Ушли." "Эй, Горчаков, твоя моча?"
"Иди ты на..." "Ну, закрываем глазки."
"На Пасху хорошо бы кулича."
"Да, разговеться. Маслица, колбаски..."
"Чего же не спросил ты у врача?"
"Ты мог бы это сделать без опаски:
он спрашивал." "Забыл я сгоряча."
"Заткнитесь, вы. Заладили о Пасхе."
"Глянь, Горчаков-то, что-то бормоча,
льнет к Горбунову." "Это для отмазки."
"Ты вправду спишь? Да, судя по всему,
ты вправду спишь...Как спутались все пряди...
Как все случилось, сам я не пойму.
Прости меня, прости мне, Бога ради.
Постой, подушку дай приподниму...
Удобней так?.. Я сам с собой в разладе.
Прости...Мне это все не по уму.
Спи...если вправду говорить о взгляде,
тут задержаться не на чем ему.
Тут все преграда. Только на преграде.
Спи, Горбунов. Пока труба отбой
не пропоет...Всем предпочту наградам
стеречь твой сон... а впрочем, с ней, с трубой!
Ты не привык, а я привык к преградам.
Прости меня с моею похвальбой.
Прости меня со всем моим разладом...
Спи, спи, мой друг. Я посижу с тобой.
Не над тобой, не под - а просто рядом.
А что до сроков - я прожду любой,
пока с тобой не повстречаюсь взглядом...
Что видишь? Море? Несколько морей?
И ты бредешь сквозь волны коридором...
И рыбы молча смотрят из дверей...
Я - за тобой... но тотчас перед взором
всплывают мириады пузырей...
Мне не пройти, не справиться с напором...
Что ты сказал?!.. Почудилось... Скорей
всего, я просто брежу разговором...
Смотри-ка, как бесчинствует Борей:
подушка смята, кончено с пробором..."
1965 -1968
III
ФОНТАН
* * *
Садовник в ватнике, как дрозд,
по лестнице на ветку влез,
тем самым перекинув мост
к пернатым от двуногих здесь.
Но, вместо щебетанья вдруг,
в лопатках возбужденья дрожь,
раздался характерный звук -
звук трения ножа о нож.
Вот в этом-то у певчих птиц
с двуногими и весь разрыв
/не меньший, чем в строеньи лиц/,
что ножницы, как клюв, раскрыв
на дереве в разгар зимы,
скрипим, а не поем как раз.
Не слишком ли отстали мы
от тех, кто "отстает" от нас?
Помножим краткость бытия
на гнездышки и бытие.
При пенье, полагаю я,
мы место уточним свое.
1964
ОБОЗ
Скрип телеги тем сильней,
чем больше вокруг теней.
Сильней, чем дальше они
от колючей стерни.
Из колеи в колею
дерут они глотку свою
тем громче, чем дальше луг,
чем гуще листва вокруг.
Вершина голой ольхи
и желтых берез верхи
видят, уняв озноб,
как смотрит связанный сноп
в чистый небесный свод.
Опять коряга, и вот
деревья слышат не птиц,
а скрип деревянных спиц
и громкую брань возниц.
1964
С ГРУСТЬЮ И НЕЖНОСТЬЮ
А. Горбунову
На ужин вновь была лапша, и ты,
Мицкевич, отодвинув миску,
сказал, что обойдешься без еды.
Поэтому и я без риску
медбрату показаться бунтарем,
последовал чуть позже за тобою
в уборную, где пробыл до отбоя.
"Февраль всегда идет за январем.
А дальше март." Обрывки разговора.
Сиянье кафеля, фарфора,
вода звенела хрусталем.
Мицкевич лег, в оранжевый волчок
уставив свой невидящий зрачок.
/А может - там судьба ему видна/.
Бабанов в коридор медбрата вызвал.
Я замер возле темного окна,
и за спиною грохал телевизор.
"Смотри-ка, Горбунов, какой там хвост."
"А глаз какой." "А видишь, там нарост
над плавником?" "Похоже на нарыв."
Так в феврале мы, рты раскрыв,
таращились на звездных Рыб,
сдвигая лысоватые затылки,
в том месте, где мокрота на полу.
Где рыбу подают порой к столу,
но к рыбе не дают ножа и вилки.
1964
В РАСПУТИЦУ
Дорогу развезло,
как реку.
Я погрузил весло
в телегу,
спасательный овал
намаслив.
На всякий случай. Стал
запаслив.
Дорога, как река,
зараза.
Мережей рыбака
тень вяза.
Коню не до ухи
под носом.
Тем более, хи-хи,
колесам.
Не то, чтобы весна,
но вроде.
Разброд и кривизна.
В разброде
деревни - все подряд
хромая.
Лишь полный скуки взгляд -
прямая.
Орешники скребут
по борту.
Спасательный хомут -
на морду.
Над яблоней моей,
над серой,
восьмерка журавлей
на север.
Воззри сюда, о друг -
потомок:
во всеоружьи дуг,
постромок,
и двадцати пяти
от роду,
пою на полпути
в природу.
1964
К СЕВЕРНОМУ КРАЮ
Северный край, укрой.
И поглубже. В лесу.
Как смолу под корой,
спрячь под веком слезу.
И оставь лишь зрачок,
словно хвойный пучок,
на грядущие дни.
И страну заслони.
Нет, не волнуйся зря:
я превращусь в глухаря,
и, как перья, на крылья мне лягут
листья календаря.
Или спрячусь, как лис,
от человеческих лиц,
от собачьего хора,
от двуствольных глазниц.
Спрячь и зажми мне рот!
Пусть при взгляде вперед
мне ничего не встретить,
кроме желтых болот.
В их купели сырой
от взоров нескромных скрой
след, если след оставлю,
и в трясину зарой.
Не мой черед умолкать.
Но пора окликать
тех, кто только не станет
облака упрекать
в красноте, в тесноте.
Пора брести в темноте,
вторя песней без слов
частоколу стволов.
Так шуми же себе
в судебной своей судьбе
над моей головою,
присужденной тебе,
но только рукой /плеча/
дай мне воды /ручья/
зачерпнуть, чтоб я понял,
что только жизнь - ничья.
Не перечь, не порочь.
Новых гроз не пророчь.
Оглянись, если сможешь -
так и уходят прочь:
идут сквозь толпу людей,
потом - вдоль рек и полей,
потом сквозь леса и горы,
все быстрей, все быстрей.
1964
* * *
В деревне Бог живет не по углам,
как думают насмешники, а всюду.
Он освящает кровлю и посуду
и честно двери делит пополам.
В деревне он в избытке. В чугуне
он варит по субботам чечевицу,
приплясывает сонно на огне,
подмигивает мне, как очевидцу.
Он изгороди ставит, выдает
девицу за лесничего и, в шутку,
устраивает вечный недолет
объездчику, стреляющему в утку.
Возможность же все это наблюдать,
к осеннему прислушиваясь свисту,
единственная, в общем, благодать,
доступная в деревне атеисту.
1964
* * *
Дни бегут надо мной,
словно тучи над лесом,
у него за спиной
сбиваясь стадом белесым.
И, застыв над ручьем,
без мычанья и звона,
налегают плечом
на ограду загона.
Горизонт на бугре
не проронит о бегстве ни слова.
И порой на заре
ни клочка от былого.
Предъявляя транзит,
только вечер вчерашний
торопливо скользит
над скворешней, над пашней.
1964
* * *
М.Б
Деревья в моем окне, в деревянном окне,
деревню после дождя вдвойне
окружают посредством луж
караулом усиленным мертвых душ.
Нет под ними земли, но - листва в небесах,
и свое отраженье в твоих глазах,
приготовившись мысленно к дележу,
я, как новый Чичиков, нахожу.
Мой перевернутый лес, воздавая вполне
должное мне, вовне шарит рукой на дне.
Лодка, плывущая посуху, подскакивает на волне.
В деревянном окне деревьев больше вдвойне.
1964
* * *
Топилась печь. Огонь дрожал во тьме.
Древесные угли чуть-чуть искрились.
Но мысли о зиме, о всей зиме
каким-то странным образом роились.
Какой печалью нужно обладать,
чтоб, вместо парка, что за три квартала,
пейзаж неясный долго вспоминать,
но знать, что больше нет его, не стало.
Да, понимать, что все пришло к концу
тому назад едва ль не за два века,
- но мыслями блуждать в ночном лесу
и все не слышать стука дровосека.
Стоят стволы, стоят кусты в ночи.
Вдали холмы лежат во тьме угрюмо.
Луна горит, как весь огонь в печи,
и жжет стволы. Но только нет в ней шума.
1964
ОРФЕЙ И АРТЕМИДА
Наступила зима. Песновпевец,
не сошедший с ума, не умолкший,
видит след на тропинке волчий
и, как дятел-краснодеревец,
забирается на сосну,
чтоб расширить свой кругозор,
разглядев получше узор,
оттеняющий белизну.
Россыпь следов снега
на холмах испещрила, будто
в постели красавицы утро
рассыпало жемчуга.
Среди полей и дорог
перепутались нити.
Не по плечу Артемиде
их собрать в бугорок.
В скобки берет зима
жизнь. Ветвей бахрома
взгляд за собой влечет.
Новый Орфей за счет
притаившихся тварей,
обрывая большой календарь,
сокращая словарь,
пополняет свой бестиарий.
1964
1 ЯНВАРЯ 1965 ГОДА
Волхвы забудут адрес твой.
Не будет звезд над головой.
И только ветра сиплый вой
расслышишь ты, как встарь.
Ты сбросишь тень с усталых плеч,
задув свечу пред тем, как лечь,
поскольку больше дней, чем свеч,
сулит нам календарь.
Что это? Грусть? Возможно, грусть.
Напев, знакомый наизусть.
Он повторяется. И пусть.
Пусть повторится впредь.
Пусть он звучит и в смертный час,
как благодарность уст и глаз
тому, что заставляет нас
порою вдаль смотреть.
И молча глядя в потолок,
поскольку явно пуст чулок,
поймешь, что скупость - лишь залог
того, что слишком стар.
Что позно верить чудесам.
И взгляд подняв свой к небесам,
ты вдруг почувствуешь, что сам -
чистосердечный дар.
1965
ВЕЧЕРОМ
Снег сено запорошил
сквозь щели под потолком.
Я сено разворошил
и встретился с мотыльком.
Мотылек, мотылек.
От смерти себя сберег,
забравшись на сеновал.
Выжил, зазимовал.
Выбрался и глядит,
как "летучая мышь" чадит,
как ярко освещена
бревенчатая стена.
Приблизив его к лицу,
я вижу его пыльцу
отчетливей, чем огонь,
чем собственную ладонь.
Среди вечерней мглы
мы тут совсем одни.
И пальцы мои теплы,
как июньские дни.
1965
ПОДСВЕЧНИК
Сатир, покинув бронзовый ручей,
сжимает канделябр на шесть свечей,
как вещь, принадлежащую ему.
Но, как сурово утверждает опись,
он сам принадлежит ему. Увы,
все виды обладанья таковы.
Сатир - не исключенье. Посему
в его мошонке зеленеет окись.
Фантазия подчеркивает явь.
А было так: он перебрался вплавь
через поток, в чьем зеркале давно
шестью ветвями дерево шумело.
Он обнял ствол. Но ствол принадлежал
земле. а за спиной уничтожал
следы поток. Просвечивало дно.
И где-то щебетала Филомела.
Еще один продлись все это миг,
сатир бы одиночество постиг,
ручьям свою ненужность и земле;
но в то мгновенье мысль его ослабла.
Стемнело. Но из каждого угла
"не умер" повторяли зеркала.
Подсвечник воцарился на столе,
пленяя завершенностью ансамбля.
Нас ждет не смерть, а новая среда.
От фотографий бронзовых вреда
сатиру нет. Шагнув за Рубикон,
он затвердел от пейс до гениталий.
Наверно, тем искусство и берет,
что только уточняет, а не врет,
поскольку основной его закон,
бесспорно, независимость деталей.
Зажжем же свечи. Полно говорить,
что нужно чей-то сумрак озарить.
Никто из нас другим не властелин,
хотя поползновения зловещи.
Не мне тебя, красавица, обнять.
И не тебе в слезах меня пенять;
поскольку заливает стеарин
не мысли о вещах, но сами вещи.
1968
ИЗ "ШКОЛЬНОЙ АНТОЛОГИИ"
1. Э. ЛАРИОНОВА
Э.Ларионова. Брюнетка. Дочь
полковника и машинистки. Взглядом
напоминала взгляд на циферблат.
Она стремилась каждому помочь.
Однажды мы лежали рядом
на пляже и крошили шоколад.
Она сказала, поглядев вперед -
туда, где яхты не меняли галса -
что если я хочу, то я могу.
Она любила целоваться. Рот
напоминал мне о пещерах Карса.
Но я не испугался.
Берегу
воспоминанье это, как трофей,
уж на каком-то непонятном фронте
отбитый у неведомых врагов.
Любитель сбдобных баб, запечный котофей,
Д.Куликов возник на горизонте,
на ней женился Дима Куликов.
Она пошла работать в женский хор,
а он трубит на номерном заводе.
Он - этакий костистый инженер...
А я все помню длинный коридор
и нашу свалку с нею на комоде.
А Дима - некрасивый пионер.
Куда все делось? Где ориентир?
И как сегодня обнаружить то, чем
их ипостаси преображены?
В ее глазах таился странный мир,
еще самой ей непонятный. Впрочем,
не понятый и в качестве жены.
Жив Куликов. Я жив. Она - жива.
А этот мир - куда он подевался?
А, может, он их будит по ночам?...
И я все бормочу свои слова.
Из-за стены несутся клочья вальса.
И дождь шумит по битым кирпичам.
2. ОЛЕГ ПОДДОБРЫЙ
Олег Поддобрый. У него отец
был тренером по фехтованью. Твердо
он знал все это: выпады, укол.
Он не был пожирателем сердец.
Но, как это бывает в мире спорта,
он из офсайда забивал свой гол.
Офсайд был ночью. Мать была больна,
и младший брат вопил из колыбели.
Олег вооружился топором.
Вошел отец, и началась война.
Но вовремя соседи подоспели
и сына одолели вчетвером.
Я помню его руки и лицо,
потом - рапиру с ручкой деревянной.
Мы фехтовали в кухне иногда.
Он раздобыл поддельное кольцо,
плескался в нашей коммунальной ванной...
Мы бросили с ним школу, и тогда
он поступил на курсы поваров,
а я - фрезеровал на "Арсенале".
Он пек блины в Таврическом саду.
Мы развлекались переноской дров
и продавали елки на вокзале
под Новый Год. Потом он, на беду,
в компании с какой-то шантрапой
взял магазин и получил три года.
Он жарил свою пайку на костре.
Освободился. Пережил запой.
Работал на строительстве завода.
Был, кажется, женат на медсестре.
Стал рисовать. И будто бы хотел
учиться на художника. Местами
его пейзажи походили на -
на натюрморт. Потом он залетел
за фокусы с больничными листами.
И вот теперь - настала тишина.
Я много лет его не вижу. Сам
сидел в тюрьме, но там его не встретил.
Теперь я на свободе. Но и тут
нигде его не вижу.
По лесам
он где-то бродит и вдыхает ветер.
Ни кухня, ни тюрьма, ни институт
не приняли его. И он - исчез.
Как Дед Мороз, успев переодеться.
Надеюсь, что он жив и невредим.
И вот он возбуждает интерес,
как остальные персонажи детства.
Но больше, чем они, невозвратим.
3. Т. ЗИМИНА
Т.Зимина; прелестное дитя.
Мать - инженер, а батюшка - учетчик.
Я, впрочем, их не видел никогда.
Была невпечатлительна. Хотя
на ней женился пограничный летчик.
Но это было после. А беда
с ней раньше приключилась. У нее
был родственник. Какой-то из райкома.
С машиною. А предки жили врозь.
У них там было, видимо, свое.
Машина - это было незнакомо.
Ну, с этого там все и началось.
Она переживала. Но потом
дела пошли как будто на поправку.
Вдали маячил сумрачный грузин.
Но вдруг он угодил в казенный дом.
Она же - отдала себя прилавку
в большой галантерейный магазин.
Белье, одеколоны, полотно
- ей нравилась вся эта атмосфера,
секреты и поклонники подруг.
Прохожие таращатся в окно.
Вдали - Дом Офицеров. Офицеры,
как птицы, с массой пуговиц, вокруг.
Тот летчик, возвратившись из небес,
приветствовал ее за миловидность.
Он сделал из шампанского салют.
Замужество. Однако, в ВВС
ужасно уважается невинность,
возводится в какой-то абсолют.
И этот род схоластики виной
тому, что она чуть не утопилась.
Нашла уж мост, но грянула зима.
Канал покрылся коркой ледяной.
И вновь она к прилавку торопилась.
Ресницы опушила бахрома.
На пепельные волосы струит
сияние неоновая люстра.
Весна - и у распахнутых дверей
поток из покупателей бурлит.
Она стоит и в сумрачное русло
глядит из-за белья, как Лорелей.
4. Ю. САНДУЛ
Ю. Сандул. Добродушие хорька.
Мордашка, заострявшаяся к носу.
Наушничал. Всегда - воротничок.
Испытывал восторг от козырька.
Витийствовал в уборной по вопросу,
прикалывать ли к кителю значок.
Прикалывал. Испытывал восторг
вообще от всяких символов и знаков.
Чтил титулы и звания до слез.
Любил именовать себя "физорг".
Но был старообразен, как Иаков,
считал своим бичом фурункулез.
Подвержен был воздействию простуд,
отсиживался дома в непогоду.
Драчил таблицы Брадиса. Тоска.
Знал химию и рвался в институт.
Но после школы загремел в пехоту,
в секретные подземные войска.
Теперь он что-то сверлит. Говорят,
на "Дизеле". Возможно и неточно.
Но точность тут, пожалуй, ни к чему.
Конечно, специальность и разряд.
Но, главное, он учится заочно.
И здесь мы приподнимем бахрому.
Он в сумерках листает "Сопромат"
и впитывает Маркса. Между прочим,
такие книги вечером как раз
особый источают аромат.
Не хочется считать себя рабочим.
Охота, в общем, в следующий класс.
Он в сумерках стремится к рубежам
иным. Сопротивление металла
в теории приятнее. О да!
Он рвется в инженеры, к чертежам.
Он станет им, во что бы то ни стало.
Ну, как это... количество труда,
прибавочная стоимость...прогресс...
И вся эта схоластика о рынке...
Он лезет сквозь дремучие леса.
Женился бы. Но времени в обрез.
И он предпочитает вечеринки,
случайные знакомства, адреса.
"Наш будущий - улыбка - инженер."
Он вспоминает сумрачную массу
и смотрит мимо девушек в окно.
Он одинок на собственный манер.
Он изменяет собственному классу.
Быть может, перебарщиваю. Но
использованье класса напрокат
опаснее мужского вероломства.
- Грех молодости. Кровь, мол, горяча. -
Я помню даже искренний плакат
по поводу случайного знакомства.
Но нет ни диспансера, ни врача
от этих деклассированных, чтоб
себя предохранить от воспаленья.
А если нам эпоха не жена,
то чтоб не передать такой микроб
из этого - в другое поколенье.
Такая эстафета не нужна.
5. ФРОЛОВ
Альберт Фролов, любитель тишины.
Мать штемпелем стучала по конвертам
на почте. Что касается отца,
он пал за независимость чухны,
успев продлить фамилию Альбертом,
но не видав Альбертова лица.
Сын гений свой воспитывал в тиши.
Я помню эту шишку на макушке:
он сполз на зоологии под стол,
не выяснив отсутствия души
в совместно распатроненной лягушке.
Что позже обеспечило простор
полету его мыслей, каковым
он предавался вплоть до института,
где он вступил с архангелом в борьбу.
И вот, как согрешивший херувим,
он пал на землю с облака. И тут-то
он обнаружил под рукой трубу.
Звук - форма продолженья тишины,
подобье развевающейся ленты.
Солируя, он скашивал зрачки
на раструб, где мерцали, зажжены
софитами, - пока аплодисменты
их там не задували - светлячки.
Но то бывало вечером, а днем -
днем звезд не видно. Даже из колодца.
Жена ушла, не выстирав носки.
Старуха-мать заботилась о нем.
Он начал пить, впоследствии - колоться
черт знает чем. Наверное, с тоски,
с отчаянья - но дьявол разберет.
Я в этом, к сожалению, не сведущ.
Есть и другая, кажется, шкала:
когда играешь, видишь наперед
на восемь тактов - ампулы ж, как светоч,
шестнадцать озаряли... Зеркала
дворцов культуры, где его состав
играл, вбирали хмуро и учтиво
черты, экземой траченые. Но
потом, перевоспитывать устав,
его за разложенье коллектива
уволили. И выдавив: "говно!",
он, словно затухающее "ля",
не сделав из дальнейшего маршрута
досужих достояния очес,
как строчка, что влезает на поля,
вернее - доводя до абсолюта
идею увольнения, исчез.
Второго января, в глухую ночь
мой теплоход отшвартовался в Сочи.
Хотелось пить. Я двинул наугад
по переулкам, уводившим прочь
от порта к центру, и в разгаре ночи
набрел на ресторацию "Каскад".
"Каскад" был полон. Чудом отыскав
проход к эстраде, в хаосе из лязга
и запахов я сгорбленной спине
сказал: "Альберт", - и тронул за рукав;
и страшная, чудовищная маска
оборотилась медленно ко мне.
Сплошные струпья. Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взгляд
принадлежали школьнику, в мои,
как я в его, косившему тетради
уже двенадцать лет тому назад.
"Как ты здесь оказался в несезон?"
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки - как белки из дупла.
"А сам ты как?" "Я, видишь ли, Язон.
Язон, застрявший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла..."
Потом мы вышли. Редкие огни,
небес предотвращавшие с бульваром
слияние. Квартальный - осетин.
И даже здесь державшийся в тени
мой провожатый, человек с футляром.
"Ты здесь один?" "Да, думаю, один."
Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть... Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи - и вот
все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.
И я услышал, полную печали,
"Высокую-высокую луну".
1966-1969
* * *
Сумев отгородиться от людей,
я от себя хочу отгородиться.
Не изгородь из тесаных жердей,
а зеркало тут больше пригодится.
Я озираю хмурые черты,
щетину, бугорки на подбородке.
Трельяж для разводящейся четы,
пожалуй, лучший вид перегородки.
В него влезают сумерки в окне,
край пахоты с огромными скворцами
и озеро - как брешь в стене,
увенчанной еловыми зубцами.
Того гляди,
что из озерных дыр,
да и вообще - через любую лужу
сюда полезет посторонний мир.
Иль этот уползет наружу.
1966
1 СЕНТЯБРЯ
День назывался "первым сентября".
Детишки шли, поскольку - осень, в школу.
А немцы открывали полосатый
шлагбаум поляков. И с гуденьем танки,
как ногтем - шоколадную фольгу,
разгладили улан.
Достань стаканы
и выпьем водки за улан, стоящих
на первом месте в списке мертвецов,
как в классном списке.
Снова на ветру
шумят березы и листва ложится,
как на оброненную конфедератку,
на кровлю дома, где детей не слышно.
И тучи с громыханием ползут,
минуя закатившиеся окна.
1967
ПОСЛАНИЕ К СТИХАМ
"Скучен вам, стихи мои, ящик..."
Кантемир
Не хотите спать в столе. Прытко
возражаете: "Быв в здраву,
корчиться в земле суть пытка".
Отпускаю вас. А что ж? Праву
на свободу возражать - грех. Мне же
хватит и других - здесь, мыслю,
не стихов: грехов. Все же
сочиняю вас. Да вот, кислу
мину позабыл аж даве
сделать на вопрос:"Как вирши?
Прибавляете лучей к славе?"
Прибавляю, говорю. Вы же
оставляете меня. Что ж! Дай вам
Бог того, что мне ждать поздно.
Счастья, мыслю я. Даром,
что я сам вас сотворил. Розно
с вами мы пойдем: вы - к людям,
я - туда, где все будем.
До свидания, стихи. В час добрый.
Не боюсь за вас; есть средство
вам перенести путь долгий:
милые стихи, в вас сердце
я свое вложил. Коль в Лету
канет, то скорбеть мне перву.
Но из двух оправ - я эту
смело предпочел сему перлу.
Вы и краше и добрей. Вы тверже
тела моего. Вы проще
горьких дум моих, что тоже
много вам придаст сил, мощи.
Будут за все то вас, верю,
более любить, чем ноне
вашего творца. Все двери
настежь будут вам всегда. Но не
грустно эдак мне слыть нищу:
я войду в одне. Вы - в тыщу.
1967
ФОНТАН
Из пасти льва
струя не журчит и не слышно рыка.
Гиацинты цветут. Ни свистка, ни крика,
никаких голосов. Неподвижна листва.
И чужда обстановка сия для столь грозного лика,
и нова.
Пересохли уста,
и гортань проржавела: металл не вечен.
Просто кем-нибудь наглухо кран заверчен,
хоронящийся в кущах, в конце хвоста,
и крапива опутала вентиль. Спускается вечер;
из куста
сонм теней
выбегает к фонтану, как львы из чащи.
Окружают сородича, спящего в центре чаши,
перепрыгнув барьер, начинают носиться в ней,
лижут морду и лапы вождя своего. И, чем чаще,
тем темней
грозный облик. И вот
наконец он сливается с ними и резко
оживает и прыгает вниз. И все общество резво
убегает во тьму. Небосвод
прячет звезды за тучу, и мыслящий трезво
назовет
похищенье вождя -
так как первые капли блестят на скамейке -
назовет похищенье вождя приближеньем дождя.
Дождь спускает на землю косые линейки,
строя в воздухе сеть или клетку для львиной скамейки
без угла и гвоздя.
Теплый
дождь
моросит.
Но, как льву, им гортань
не остудишь.
Ты не будешь любим и забыт не будешь.
И тебя в поздний час из земли воскресит,
если чудищем был ты, компания чудищ.
Разгласит
твой побег
дождь и снег.
И, не склонный к простуде,
все равно ты вернешься в сей мир на ночлег.
Ибо нет одиночества больше, чем память о чуде.
Так в тюрьму возвращаются в ней побывавшие люди,
и голубки - в ковчег.
1967
* * *
На Прачечном мосту, где мы с тобой
уподоблялись стрелкам циферблата,
обнявшимся в двенадцать перед тем,
как не на сутки, а навек расстаться,
- сегодня здесь, на Прачечном мосту,
рыбак, страдая комплексом Нарцисса,
таращится, забыв о поплавке,
на зыбкое свое изображенье.
Река его то молодит, то старит.
То проступают юные черты,
то набегают на чело морщины.
Он занял наше место. Что ж, он прав!
С недваних пор все то, что одиноко,
символизирует другое время;
а это - ордер на пространство.
Пусть
он смотрится спокойно в наши воды
и даже узнает себя. Ему
река теперь принадлежит по праву,
как дом, в который зеркало внесли,
но жить не стали.
1968
ПОЧТИ ЭЛЕГИЯ
В былые времена и я пережидал
холодный дождь под колоннадой Биржи.
И полагал, что это - Божий дар.
И, может быть, не ошибался. Был же
и я когда-то счастлив. Жил в плену
у ангелов. Ходил на вурдалаков.
Сбегавшую по лестнице одну
красавицу в парадном, как Иаков,
подстерегал.
Куда-то навсегда
ушло все это. Спряталось. Однако,
смотрю в окно и, написав "куда",
не ставлю вопросительного знака.
Теперь сентябрь. Передо мною - сад.
Далекий гром закладывает уши.
В густой листве налившиеся груши,
как мужеские признаки висят.
И только ливень в дремлющий мой ум,
как в кухню дальних родственников - скаред,
мой слух об эту пору пропускает:
не музыку еще, уже не шум.
осень 1968
ЗИМНИМ ВЕЧЕРОМ В ЯЛТЕ
Сухое левантинское вино,
упрятанное оспинками в бачки,
когда он ищет сигарету в пачке,
на безымянном тусклое кольцо
внезапно преломляет двести ватт,
и мой хрусталик вспышки не выносит;
я жмурюсь - и тогда он произносит,
глотая дым при этом, "виноват".
Январь в Крыму. На черноморский брег
зима приходит как бы для забавы:
не в состоянье удержаться снег
на лезвиях и остриях атавы.
Пустуют ресторации. Дымят
ихтиозавры грязные на рейде,
и прелых лавров слышен аромат.
"Налить вам этой мерзости?" "Налейте".
Итак - улыбка, сумерки, графин.
Вдали буфетчик, стискивая руки,
дает круги, как молодой дельфин
вокруг хамсой заполненной фелюки.
Квадрат окна. В горшках - желтофиоль.
Снежинки, проносящиеся мимо.
Остановись, мгновенье! Ты не столь
прекрасно, сколько ты неповторимо.
январь 1969
СТИХИ В АПРЕЛЕ
В эту зиму с ума
я опять не сошел, а зима
глядь и кончилась. Шум ледохода
и зеленый покров
различаю - и значит здоров.
С новым временем года
поздравляю себя
и, зрачок о Фонтанку слепя,
я дроблю себя на сто.
Пятерней по лицу
провожу - и в мозгу, как в лесу,
оседание наста.
Дотянув до седин,
я смотрю, как буксир среди льдин
пробирается к устью. Не ниже
поминания зла
превращенье бумаги в козла
отпущенья обид. Извини же
за возвышенный слог;
не кончается время тревог,
не кончаются зимы.
В этом - суть перемен,
в толчее, в перебранке Камен
на пиру Мнемозины.
апрель 1969
IY
ПОЭМЫ
СТИХИ НА СМЕРТЬ Т.С.ЭЛИОТА
I
Он умер в январе, в начале года.
Под фонарем стоял мороз у входа.
Не успевала показать природа
ему своих красот кордабалет.
От снега стекла становились уже.
Под фонарем стоял глашатай стужи.
На перекрестках замерзали лужи.
И дверь он запер на цепочку лет.
Наследство дней не упрекнет в банкротстве
семейство Муз. При всем своем сиротстве,
поэзия основана на сходстве
бегущих вдаль однообразных дней.
Плеснув в зрачке и растворившись в лимфе,
она сродни лишь эолийской нимфе,
как друг Нарцисс. Но в календарной рифме
она другим наверняка видней.
Без злых гримас, без помышленья злого,
из всех щедрот Большого Каталога
смерть выбирает не красоты слога,
а неизменно самого певца.
Ей не нужны поля и перелески,
моря во всем великолепном блеске.
Она щедра, на небольшом отрезке
себе позволив накоплять сердца.
На пустырях уже пылали елки,
и выметались за порог осколки,
и водворялись ангелы на полки.
Католик, он дожил до Рождества.
Но, словно море в шумный час прилива,
за волнами плеснувши, справедливо
назад вбирает волны - торопливо
от своего ушел он торжества.
Уже не Бог, а только время, Время
зовет его. И молодое племя
огромных волн его движенья бремя
на самый край цветущей бахромы
легко возносит и, простившись, бьется
о край земли. В избытке сил смеется.
И январем его залив вдается
в ту сушу дней, где остаемся мы.
II
Читающие в лицах маги, где вы?
Сюда! И поддержите ореол:
две скорбные фигуры смотрят в пол.
Они поют. Как схожи их напевы!
Две девы - и нельзя сказать, что девы:
не страсть, а боль определяют пол.
Одна похожа на Адама впол-
оборота. Но прическа - Евы...
Склоняя лица сонные свои,
Америка, где он родился, и,
и Англия, где умер он, унылы,
стоят по сторонам его могилы.
И туч плывут по небу корабли.
Но каждая могила - край земли.
III
Аполлон, сними венок.
Положи его у ног
Элиота, как предел
для бессмертья в мире тел.
Шум шагов и лиры звук
будет помнить лес вокруг.
Будет памяти служить
только то, что будет жить.
Будет помнить лес и дол.
Будет помнить сам Эол.
Будет помнить каждый злак,
как хотел Гораций Флакк.
Томас Стернс, не бойся коз!
Безопасен сенокос.
Память - если не гранит -
одуванчик сохранит.
Так любовь уходит прочь.
Навсегда. В чужую ночь.
Прерывая крик, слова.
Став незримой, хоть жива.
Ты ушел к другим. Но мы
называем царством тьмы
этот край, который скрыт.
Это ревность так велит!
Будет помнить лес и луг.
Будет помнить все вокруг.
Словно тело - мир не пуст! -
помнит ласку рук и уст.
12 января 1965
ОДНОЙ ПОЭТЕССЕ
Я заражен нормальным классицизмом.
А вы, мой друг, заражены сарказмом.
Конечно, просто сделаться капризным,
по ведомству акцизному служа.
К тому ж, вы звали этот век железным.
Но я не думал, говоря о разном,
что, зараженный классицизмом трезвым,
я сам гулял по острию ножа.
Теперь конец моей и вашей дружбе.
Зато начало многолетней тяжбе.
Теперь и вам продвинуться по службе
мешает Бахус, но никто другой.
Я оставляю эту ниву тем же,
каким взошел я на нее. Не так же
я затвердел, как Геркуланум в пемзе.
И я для вас не шевельну рукой.
Оставим счеты. Я давно в неволе.
Картофель ем и сплю на сеновале.
Могу прибавить, что теперь на воре
уже не шапка - лысина горит.
Я, эпигон и попугай. Не вы ли
жизнь попугая от себя скрывали.
Когда мне вышли от закона "вилы",
я вашим порицаньем был согрет.
Служенье муз чего-то там не терпит.
Зато само обычно так торопит,
что по рукам бежит священный трепет
и несомненна близость Божества.
Один певец подготовляет рапорт.
Другой рождает приглушенный ропот.
А третий знает, что он сам лишь рупор.
И он срывает все цветы родства.
И скажет смерть, что не поспеть сарказму
за силой жизни. Проницая призму,
способен он лишь увеличить плазму.
Ему, увы, не озарить ядра.
И вот, столь долго состоя при Музах,
я отдал предпочтенье классицизму.
Хоть я и мог, как мистик в Сиракузах,
взирать на мир из глубины ведра.
Оставим счеты. Вероятно, слабость.
Я, предвкушая ваш сарказм и радость,
в своей глуши благославляю разность:
жужжанье ослепительной осы
в простой ромашке вызывет робость.
Я сознаю, что предо мною пропасть.
И крутится сознание, как лопасть
вокруг своей негнущейся оси.
Сапожник строит сапоги. Пирожник
сооружает крендель. Чернокнижник
листает толстый фолиант. А грешник
усугубляет, что ни день, грехи.
Влекут дельфины по волнам треножник,
и Аполлон обозревает ближних -
в конечном счете, безгранично внешних.
Шумят леса, и небеса глухи.
Уж скоро осень. Школьные тетради
лежат в портфелях. Чаровницы, вроде
вас, по утрам укладывают пряди
в большой пучок, готовясь к холодам.
Я вспоминаю эпизод в Тавриде,
наш обоюдный интерес к природе.
Всегда в ее дикорастущем виде.
И удивляюсь, и грущу, мадам.
1965
EINEM ALTEN ARCHITEKTEN IN ROM
I
В коляску - если только тень
действительно способна сесть в коляску
/особенно в такой дождливый день/,
и если призрак переносит тряску,
и если лошадь упряжи не рвет -
в коляску, под зонтом, без верха,
мы молча взгромоздимся и вперед
покатим по кварталам Кенигсберга.
II
Дождь щиплет камни, листья, край волны.
Дразня язык, бормочет речка смутно,
чьи рыбки, навсегда оглушены,
с перил моста взирают вниз, как будто
заброшены сюда взрывной волной
/хоть сам прилив не оставлял отметки/.
Блестит кольчугой голавель стальной.
Деревья что-то шепчут по-немецки.
III
Вручи вознице свой сверхзоркий Цейсс.
Пускай он вбок свернет с трамвайных рельс.
Ужель и он не слышит сзади звона?
Трамвай бежит в свой миллионный рейс.
Трезвонит громко и, в момент обгона,
перекрывает звонкий стук подков.
И, наклонясь - как зеркало - с холмов,
развалины глядят в окно вагона.
IY
Трепещут робко лепестки травы.
Аканты, нимбы, голубки, голубки,
атланты, нимфы, купидоны, львы
смущенно прячут за спиной обрубки.
Не пожелал бы сам Нарцисс иной
зерклаьной клади за бегущей рамой,
где пассажиры собрались стеной,
рискнувши стать на время амальгамой.
Y
Час ранний. Сумрак. Тянет пар с реки.
вкруг урны пляшут на ветру окурки.
И юный археолог черепки
ссыпает в капюшон пятнистой куртки.
Дождь моросит. Не разжимая уст,
среди равнин, припорошенных щебнем,
среди больших руин на скромный бюст
Суворова ты смотришь со смущеньем.
YI
Пир... пир бомбардировщиков утих.
С порталов март смывает хлопья сажи.
То тут, то там торчат хвосты шутих.
Стоят, навек окаменев, плюмажи.
И если здесь поковырять - по мне,
разбитый дом, как сеновал в иголках, -
то можно счастье отыскать вполне
под четвертичной пеленой осколков.
YII
Клен выпускает первый клейкий лист.
В соборе слышен пилорамы свист.
И кашляют грачи в пустынном парке.
Скамейки мокнут. И во все глаза
из-за ограды смотрит вдаль коза,
где зелень распустилась на фольварке.
YIII
Весна глядит сквозь окна на себя.
И узнает себя, конечно, сразу.
И зреньем наделяет тут судьба
все то, что недоступно глазу.
И жизнь бушует с двух сторон стены,
лишенная лица и черт гранита.
Глядит вперед, поскольку нет спины...
Хотя теней - в кустах битком набито.
IX
Но если ты не призрак, если ты
живаея плоть, возьми урок с натуры.
И, срисовав такой пейзаж в листы,
своей душе ищи другой структуры!
Отбрось кирпич, отбрось цемент, гранит,
разбитый в прах - и кем? - винтом крылатым,
на первый раз придав ей тот же вид,
каким сеячас ты помнишь школьный атом.
X
И пусть теперь меж чувств твоих провал
начнет зиять. И пусть за грустью томной
бушует страх и, скажем, злобный вал.
Спасти сердца и стены в век атомный,
когда скала - и та дрожит, как жердь,
возможно нам, скрепив их той же силой
и связью той, какой грозит им смерть;
чтоб вздрогнул я, расслышав слово : "милый".
XI
Сравни с собой или примерь на глаз
любовь и страсть, и - через боль - истому.
Так астронавт, пока летит на Марс,
захочет ближе оказаться к дому.
Но ласка та, что далека от рук,
стреляет в мозг, когда от верст опешишь,
проворней уст: ведь небосвод разлук
несокрушимей потолков убежищ!
XII
Чик, чик, чирик. Чик-чик. - Посмотришь вверх.
И в силу грусти, а верней - привычки,
увидишь в тонких прутьях Кенигсберг.
А почему б не называться птичке
Кавказом, Римом, Кенигсбергом, а?
Когда вокруг - лишь кирпичи и щебень,
предметов нет, а только есть слова.
Но нету уст. И раздается щебет.
XIII
И ты простишь нескладность слов моих.
Сейчас от них - один скворец в ущербе.
Но он нагонит: чик, Ich liebe dich.
И, может быть, опередит: Ich sterbe.
Блокнот и Цейсс в большую сумку спрячь.
Сухой спиной поворотись к флюгарке
и зонт сложи, как будто крылья - грач.
И только ручка выдаст хвост пулярки.
XIY
Постромки в клочья... Лошадь где?.. Подков
не слышен стук... Петляя там, в руинах,
коляска катит меж пустых холмов...
Съезжает с них куда-то вниз... Две длинных
шлеи за ней... И вот - в песке следы
больших колес... Шуршат кусты в засаде...
И море, гребни чьи несут черты
того пейзажа, что остался сзади,
бежит навстречу и, как будто весть,
благую весть - сюда, к земной границе, -
влечет валы. И это сходство здесь
уничтожает в них, лаская спицы.
1964
ПИСЬМО В БУТЫЛКЕ
То, куда вытянут нос и рот,
прочий куда обращен фасад,
то, вероятно, и есть "вперед";
все остальное считай "назад".
Но так как нос корабля на Норд,
а взор пассажир устремил на Вест
/иными словами, глядит за борт/,
сложность растет с перменой мест.
И так как часто плывут корабли,
на всех парусах по волнам спеша,
физики "вектор" изобрели.
Нечто бесплотное, как душа.
Левиафаны лупят хвостом
по волнам от радости кверху дном,
когда указует на них перстом
вектор прозрачным гарпуном.
Сирены не прячут прекрасных лиц
и громко со скал поют в унисон,
когда весельчак-капитан Улисс
чистит на палубе смит-вессон.
С другой стороны, пусть поймет народ,
ищущий грань меж Добром и Злом:
в какой-то мере идет вперед
тот, кто с виду кружит в былом.
А тот, кто - по Цельсию - спит в тепле,
под балдахином и в полный рост,
с цезием в пятке /верней, в сопле/
пинает носком покрывало звезд.
А тот певец, что напрасно лил
на волны звуки, квасцы и йод,
спеша за метафорой в древний мир,
должно быть, о чем-то другом поет.
Двуликий Янус, твое лицо -
к жизни одно и к смерти одно -
мир превращают почти в кольцо,
даже если пойти на дно.
А если поплыть под прямым углом,
то, в Швецию словно, упрешься в страсть.
А если кружить меж Добром и Злом,
Левиафан разевает пасть.
И я, как витязь, который горд
коня сохранить, а живот сложить,
честно поплыл и держал Норд-Норд.
Куда - предстоит вам самим решить.
Прошу лишь учесть, что хоть рвется дух
вверх, паруса не заменят крыл,
хоть сходство в стремлениях этих двух
еще до Ньютона Шекспир открыл.
Я честно плыл, но попался риф,
и он насквозь пропорол мне бок.
Я пальцы смочил, но Финский залив
вдруг оказался весьма глубок.
Ладонь козырьком и грусть затая,
обозревал я морской пейзаж.
Но, несмотря на бинокли, я
не смог разглядеть пионерский пляж.
Снег повалил тут, и я застрял,
задрав к небосводу свой левый борт,
как некогда сам "Генерал-Адмирал
Апраскин". Но чем-то иным затерт.
Айсберги тихо плывут на Юг.
Гюйс шелестит на ветру.
Мыши беззвучно бегут на ют,
и, булькая, море бежит в дыру.
Сердце стучит и летит снежок,
скрывая от глаз "воронье гнездо",
забив до весны почтовый рожок;
и вместо "ля" раздается "до".
Тает корма, но сугробы растут.
Люстры льда надо мной висят.
Обзор велик, и градусов тут
больше, чем триста и шестьдесят.
Звезды горят, и сверкает лед.
Тихо звенит мой челн.
Ундина под бушпритом слезы льет
из глаз, насчитавших мильарды волн.
На азбуке Морзе своих зубов
я к вам взываю, профессор Попов,
и к вам, господин Маркони, в КОМ
я свой привет пошлю с голубком.
Как пиво, пространство бежит по усам.
Пускай дирижабли и Линдберг сам
не покидают большой ангар.
Хватит и крыльев, поющих: "карр".
Я счет потерял облакам и дням.
Хрусталик не верит теперь огням.
И разум шепчет, как верный страж,
когда я увижу огонь: мираж.
Прощай, Эдисон, повредивший ночь.
Прощай Фарадей, Архимед и проч.
Я тьму вытесняю посредством свеч,
как море - трехмачтовик, давший течь.
/И, может, сегодня в последний раз
мы, конюх, сражаемся в преферанс,
и пулю чертишь пером ты вновь,
которым я некогда пел любовь/.
Пропорот бок, и залив глубок.
Никто не виновен: наш лоцман - Бог.
И только Ему мы должны внимать.
А воля к спасенью - смиренья мать.
И вот я, грустный, вчиняю иск
тебе, преподобный отец Франциск:
узрев пробоину, как автомат,
я тотчас решил, что сие - стигмат.
Но, можно сказать, начался прилив,
и тут раскрылся простой секрет:
то, что годится в краю олив,
на севере дальнем приносит вред.
И, право, не нужен сверхзоркий Цейсс.
Я вижу, что я проиграл процесс
гораздо стремительней, чем иной
язычник, желающий спать с женой.
Вода, как я вижу, уже по грудь,
и я отплываю в последний путь.
И так как не станет никто провожать,
хотелось бы несколько рук пожать.
Доктор Фрейд, покидаю Вас,
сумевшего /где-то вне нас/ на глаз
над речкой души перекинуть мост,
соединяющий пах и мозг.
Адье, утверждавший "терять, ей-ей,
нечего, кроме своих цепей".
И совести, если на то пошло.
Правда твоя, старина Шарло.
Еще обладатель брады густой,
Ваше сиятельство, граф Толстой,
любитель касаться ногой травы,
я Вас покидаю. И Вы правы.
Прощайте, Альберт Эйнштейн, мудрец.
Ваш не успев осмотреть дворец,
в Вашей державе слагаю скит:
Время - волна, а Пространство - кит.
природа сама и ее щедрот
сыщики: Ньютон, Бойль-Марриот,
Кеплер, поднявший свой лик к Луне, -
вы, полагаю, приснились мне.
Мендель в банке и Дарвин с костьми
макак, отношенья мои с людьми,
их возраженья, зима, весна,
август и май - персонажи сна.
Снился мне холод и снился жар;
снился квадрат мне и снился шар,
щебет синицы и шелест трав.
И снилось мне часто, что я неправ.
Снился мне мрак и на волнах блик.
Собственный часто мне снился лик.
Снилось мне также, что лошадь ржет.
Но смерть - это зеркало, что не лжет.
Когда я умру, а сказать точней:
когда я проснусь, и когда скучней
на первых порах мне придется т а м,
должно быть, виденья, я вам воздам.
А впрочем, даже такая речь -
признак того, что хочу сберечь
тени того, что еще люблю.
Признак того, что я крепко сплю.
Итак, возвращая язык и взгляд
к барашкам на семьдесят строк назад,
чтоб как-то их с пастухом связать;
вернувшись на палубу, так сказать,
я вижу, собственно, только нос
и снег, что ундине уста занес
и нежный бюст превратил в сугроб.
Сейчас мы исчезнем, плавучий гроб.
И вот, отправляясь навек на дно,
хотелось бы твердо мне знать одно,
поскольку я не вернусь домой:
куда указуешь ты, вектор мой?
Хотелось бы думать, что пел не зря.
Что то, что я некогда звал "заря",
будет и дальше всходить, как встарь,
толкая худеющий календарь.
Хотелось бы думать, верней - мечтать,
что кто-то будет шары катать,
а некто - из кубиков строить дом.
Хотелось бы верить /увы, с трудом/,
что жизнь водолаза пошлет за мной,
дав направление: "мир иной".
Постыдная слабость! Момент, друзья,
по крайней мере, надеюсь я,
что сохранит милосердный Бог
то, чего я лицезреть не смог.
Америку, Альпы, Кавказ и Крым,
долину Ефрата и вечный Рим,
Торжок, где почистить сапог - обряд,
и добродетелей неких ряд,
которых тут не рискну назвать,
чтоб заодно могли уповать
на Бережливость, на Долг и Честь
/хоть я не уверен в том, что вы - есть/.
Надеюсь я также, что некий Швед
спасет от атомной бомбы свет,
что желтые тигры убавят тон,
что яблоко Евы иной Ньютон
сжует, а семечки бросит в лес,
что блюдца украсят сервиз небес.
Прошайте! пусть ветер свистит, свистит.
Больше ему уж не зваться злым.
Пускай Грядущее здесь грустит:
как ни вертись, но не стать Былым.
Пусть Кант-постовой засвистит в свисток.
А в Веймаре пусть Фейербах ревет:
"Прекрасных видений живой поток
щелчок выключателя не прервет!"
Возможно, так. А возможно, нет.
Во всяком случае /ветер стих/,
как только Старушка погасит свет,
я знаю точно: не станет их.
Пусть жизнь продолжает, узрев в дупле
улитку, в охотничий рог трубить,
когда на скромном своем корабле
я, как сказал перед смертью Рабле,
отправляюсь в "Великое Может Быть"...
/размыто/
Мадам, Вы простите бессвязность, пыл.
Ведь Вам-то известно, куда я плыл
и то, почему я, презрев компас,
курс проверял, так сказать, на глаз.
Я вижу бульвар, где полно собак.
Скамейка стоит и цветет табак.
Я вижу фиалок пучок в петле
и Вас я вижу, мадам, в букле.
Печальный взор опуская вниз,
я вижу светлого джерси мыс,
две легкие шлюпки, их четкий рант.
На каждой, как маленький кливер, бант.
А выше /о звуки небесных арф/
подобный голландке в полоску шарф
и волны, которых нельзя сомкнуть,
в которых бы я предпочел тонуть.
И брови, как крылья прелестных птиц,
над взором, которому нет границ
в мире огромном ни вспять, ни впредь,
который Незримому дал Смотреть.
Мадам, если впрямь сушеществует связь
меж сердцем и взглядом /лучась, дробясь
и преломляясь/, заметить рад:
у Вас она лишена преград.
Мадам, это больше, чем свет небес.
Поскольку на полюсе можно без
звезд копошиться хоть сотню лет.
Поскольку жизнь - лишь вбирает свет.
Но Ваше сердце, точнее - взор
/как тонкие пальцы - предмет, узор/
рождает чувства, и форму им
светом оно придает своим.
/размыто/
И в этой бутылке у Ваших стоп,
свидетельстве скромном, что я утоп,
как астронавт посреди планет,
Вы сыщете то, чего больше нет.
Вас в горлышке встретит, должно быть, грусть.
До марки добравшись - и наизусть
запомнив - придете в себя вполне.
И встреча со мною Вас ждет на дне!
Мадам! Чтоб рассеять случайный сплин,
Bottoms up! - как сказал бы Флинн.
Тем паче, что мир, как в "Пиратах", здесь
в зеленом стекле отразился весь.
/размыто/
Так вспоминайте ж меня, мадам,
при виде волн, стремящихся к Вам,
при виде стремящихся к Вам валов
в беге строк и гуденье слов...
Море, мадам, это чья-то речь...
Я слух и желудок не смог сберечь:
я нахлебался и речью полн...
/размыто/
Меня вспоминайте при виде волн!
/размыто/
Что парная рифма нам даст, то ей
мы возвращаем под видом дней.
Как, скажем, данные дни в снегу...
Лишь смерть оставляет, мадам, в долгу.
/размыто/
Что говорит с печалью в лице
кошке, усевшейся на крыльце,
снегирь, не спуская с последней глаз?
"Я думал, ты не придешь. Alas!"
1965
НОВЫЕ СТАНСЫ К АВГУСТЕ
М.Б.
I
Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Пустынный небосвод разрушен.
Дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.
2
Тут, захороненный живьем,
я в сумерках брожу жнивьем.
Сапог мой разрывает поле
/бушует надо мной четверг/,
но срезанные стебли лезут вверх,
почти не ощущая боли.
А прутья верб,
вонзая розоватый мыс
в болото, где снята охрана,
бормочут, опрокидывая вниз
гнездо жулана.
3
Стучи и хлюпай, пузырись, шурши.
Я шаг свой не убыстрю.
Известную тебе лишь искру
гаси, туши.
Замерзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к темному ручью,
гляжу с испугом.
4
Что ж, пусть легла бессмысленности тень
в моих глазах, и пусть впиталась сырость
мне в бороду, и кепка - набекрень -
венчая этот сумрак, отразилась,
как та черта, которую душе
не перейти -
я не стремлюсь уже
за козырек, за пуговку, за ворот,
за свой сапог, за свой рукав.
Лишь сердце вдруг забьется, отыскав,
что где-то я пропорот. Холод
трясет его, мне в грудь попав.
5
Бормочет предо мной вода,
и тянется мороз в прореху рта.
Иначе и не вымолвить: чем может
быть не лицо, а место, где обрыв
произошел.
И смех мой крив
и сумрачную гать тревожит.
И крошит темноту дождя порыв.
И образ мой второй, как человек,
бежит от красноватых век,
подскакивает на волне
под соснами, потом под ивняками,
мешается с другими двойниками,
как никогда не затеряться мне.
6
Стучи и хлюпай. Жуй подгнивший мост.
Пусть хляби, окружив погост,
высасывают краску крестовины.
Но даже этак, кончиком травы,
болоту не прибавить синевы...
Топчи овины,
бушуй среди густой еще листвы.
Вторгайся по корням в глубины
и там, в земле, как здесь, в моей груди,
всех призраков и мертвецов буди.
И пусть они бегут срезая угол,
по жниву к опустевшим деревням
и машут налетевшим дням,
как шляпы пугал.
7
Здесь на холмах, среди пустых небес,
среди дорог, ведущих только в лес,
жизнь отступает от самой себя
и смотрит с изумлением на формы,
шумящие вокруг. И корни
вцепляются в сапог, сопя,
и гаснут все огни в селе
И вот бреду я по ничьей земле
и у Небытия прошу аренду.
И ветер рвет из рук моих тепло,
и плещет надо мной водой дупло,
и скручивает грязь тропинки ленту.
8
Да здесь как будто вправду нет меня.
Я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
как волосы на теле мертвом,
и над гнездом, в траве простертом,
вскипает муравьев возня.
Природа расправляется с былым,
как водится. Но лик ее при этом,
пусть залитый закатным светом,
невольно делается злым.
И всею пятернею чувств - пятью
отталкиваюсь я от леса:
нет, Господи! в глазах завеса
и я не превращусь в судью.
И если - на беду свою -
я все-таки с собой не слажу,
Ты, Боже, отруби ладонь мою,
как финн за кражу.
9
Друг Полидевк. Тут все слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течет в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звезд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.
10
Сентябрь. Ночь. Все общество - свеча.
Но тень еще глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях.
11
Темнеет надо мною свет.
Вода затягивает след.
Да, сердце рвется все сильней к тебе,
и оттого оно - все дальше.
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующей крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждешь - постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.
12
Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?
И что здесь подо мной: вода, трава,
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится,
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхание не сбить,
не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.
1964
ДВА ЧАСА В РЕЗЕРВУАРЕ
"Мне скучно, бес..."
Я есть антифашист и антифауст.
Их либе жизнь и обожаю хаос.
Их бин хотеть, геноссе официрен,
дем цайт цум Фауст коротко шпацирен.
I
Не подчиняясь польской пропаганде,
он в Кракове грустил о Фатерланде,
мечтал о философском диаманте,
и сомневался в собственном таланте.
Он поднимал платочки женщин с пола.
Играл в команде факультета в поло.
Он изучал картежный катехизис,
и познавал картезианства сладость.
Потом полез в артезианский кладезь
эгоцентризма. Боевая хитрость,
которой отличался Клаузевиц,
была ему, должно быть, незнакома,
поскольку фатер был краснодеревец.
Цумбайшпиль, бушевала глаукома,
чума, холера унд туберкулезен.
Он защищался шварцен папиросен.
Его влекли цыгане или мавры.
Потом он был помазан в бакалавры,
потом снискал лиценциата лавры
и пел студентам: "Кембрий... Динозавры..."
Немецкий человек. Немецкий ум.
Тем более, "когито эрго сум".
Германия, конечно, убер аллес.
/В ушах звучит знакомый венский вальс./
Он с Краковым простился без надрыва,
и покатил на дрожках торопливо
за кафедрой и честной кружкой пива.
II
Сверкает в тучах месяц-молодчина.
Огромный фолиант. Над ним - мужчина.
В глазах - арабских кружев чертовщина.
В руке дрожит кордовский черный грифель,
в углу его рассматривает в профиль
арабский представитель Меф-ибн-Стофель.
Пылают свечи. Мышь скребет под шкафом.
"Герр доктор, полночь."
"Яволь, шлафен, шлафен."
Две черных пасти произносят "мяу".
Неслышно с кухни входит идиш фрау.
В руках ее шипит омлет со шпеком.
Герр доктор чертит адрес на конверте:
"Готт штрафе Ингланд, Лондон, Френсис Бэкон."
Приходят и уходят гости, годы,
потом не вспомнишь платья , слов, погоды,
так проходили годы шито-крыто.
Он знал арабский, но не знал санскрита.
И с опозданьем - гей! - была открыта
им айне кляйне фройляйн Маргарита.
Тогда он написал в Каир депешу,
в которой отказал он черту душу.
Приехал Меф, и он переоделся.
Он в зеркало взглянул и убедился,
что навсегда теперь переродился,
Он взял букет и в будуар девицы
отправился. Унд вени, види, вицы.
III
Их либе ясность. Йа. Их либе точность.
Их бин просить не видеть здесь порочность.
Ви намекайт, что он любил цветочниц.
Их понимайт, что дас ист ганце срочность.
Но эта сделка махт дер гроссе минус.
Ди тойчно шпрахе, махт дер гроссе синус:
душа и сердце найн гехант на вынос.
От человека, аллес, ждать напрасно
"Остановись, мгновенье, ты прекрасно."
Меж нами дьявол бродит ежечасно
и поминутно этой фразы ждет.
Однако, человек, майн либе геррен,
настолько в сильных чувствах не уверен,
что поминутно лжет, как сивый мерин,
но, словно Гете, маху не дает.
Унд гроссе дихтер Гете дал описку,
чем весь сюжет подверг а ганце риску,
и Томас Манн сгубил свою подписку,
а шер Гуно смутил свою артистку.
Искусство есть искусство есть искусство.
Но лучше петь в раю, чем врать в концерте,
ди кунст гехант потребность в правде чувства.
В конце концов он мог бояться смерти.
Он точно знал, откуда взялись черти,
он съел дер дог в Ибн-Сине и Галлене,
он мог дер вассен осушить в колене,
и возраст мог он указать в полене.
Он знал, куда уходят звезд дороги.
Но доктор Фауст нихц не знал о Боге.
IY
Есть мистика. Есть вера. Есть господь.
Есть разница меж них. И есть единство.
Одним вредит, другим спасает плоть
неверье, слепота, а чаще свинство.
ОСТАНОВКА В ПУСТЫНЕ
Теперь так мало греков в Ленинграде,
что мы сломали Греческую Церковь,
дабы построить на свободном месте
концертный зал. В такой архитектуре
есть что-то безнадежное. А впрочем,
концертный зал на тыщу с лишним мест
не так уж безнадежен: это - храм,
и храм искусства. Кто же виноват,
что мастерство вокальное дает
сбор больший, чем знамена веры?
Жаль только, что теперь издалека
мы будем видеть не нормальный купол,
а безобразно плоскую черту.
Но что до безобразия пропорций,
то человек зависит не от них,
а чаще от пропорций безобразья.
Прекрасно помню, как ее ломали.
Была весна, и я как раз тогда
ходил в одно татарское семейство,
неподалеку жившее. Смотрел
в окно и видел Греческую церковь.
Все началось с татарских разговоров;
а после в разговор вмешались звуки,
сливавшиеся с речью поначалу,
но вскоре - заглушившие ее.
В церковный садик въехал экскаватор
с подвешенной к стреле чугунной гирей.
И стены стали тихо поддаваться.
Смешно не поддаваться, если ты
стена, а пред тобою - разрушитель.
К тому же экскаватор мог считать
ее предметом неодушевленным
и, до известной степени подобным
себе, а в неодушевленном мире
не принято давать друг другу сдачи.
Потом - туда согнали самосвалы,
бульдозеры... И как-то в поздний час
сидел я на развалинах абсиды.
В провалах алтаря зияла ночь.
И я - сквозь эти дыры в алтаре -
смотрел на убегавшие трамваи,
на вереницу тусклых фонарей.
И то, чего вообще не встретишь в церкви,
теперь я видел через призму церкви.
Когда-нибудь, когда не станет нас,
точнее - после нас на нашем месте
возникнет тоже что-нибудь такое,
чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много.
Вот так, по старой памяти, собаки
на прежнем месте задирают лапу.
Ограда снесена давным-давно,
но им, должно быть, грезится ограда.
Их грезы перечеркивают явь.
А может быть, земля хранит тот запах:
асфальту не осилить запах псины.
И что им этот безобразный дом!
Для них тут садик, говорят вам - садик.
а то, что очевидно для людей,
собакам совершенно безразлично.
Вот это и зовут: "собачья верность".
И если довелось мне говорить
всерьез об эстафете поколений,
то верю только в эту эстафету.
Вернее, в тех, кто ощущает запах.
Так мало нынче в Ленинграде греков,
да и вообще - вне Греции - их мало.
По крайней мере, мало для того,
чтоб сохранить сооруженья веры.
А верить в то, что мы сооружаем
от них никто не требует. Одно,
должно быть, дело нацию крестить,
а крест нести - уже совсем другое.
У них одна обязанность была.
Они ее исполнить не сумели.
Непаханное поле заросло.
"Ты, сеятель, храни свою соху,
а мы решим, когда нам колоситься".
Они свою соху не сохранили.
Сегодня ночью я смотрю в окно
и думаю о том, куда зашли мы?
И от чего мы больше далеки:
от православья или эллинизма?
К чему близки мы? Что там впереди?
Не ждет ли нас теперь другая эра?
И если так, то в чем наш общий долг?
И что должны мы принести ей в жертву?
1966
ПРОЩАЙТЕ, МАДМУАЗЕЛЬ ВЕРОНИКА
1
Если кончу дни под крылом голубки,
что вполне реально, раз мясорубки
становятся роскошью малых наций -
после множества комбинаций
Марс перемещается ближе к пальмам;
а сам я мухи не трону пальцем
даже в ее апогей, в июле -
словом, если я не умру от пули,
если умру в постели, в пижаме,
ибо принадлежу к великой державе,
2
то лет через двадцать, когда мой отпрыск,
не сумев отоварить лавровый отблеск,
сможет сам зарабатывать, я осмелюсь
бросить все семейство - через
двадцать лет, окружен опекой
по причине безумия, в дом с аптекой
я приду пешком, если хватит силы,
за единственным, что о тебе в России
мне напомнит. Хоть против правил
возвращаться за тем, что другой оставил.
3
Это в сфере нравов сочтут прогрессом.
Через двадцать лет я приду за креслом,
на котором ты предо мной сидела
в день, когда для Христова тела
завершались распятья муки -
в пятый день Страстной ты сидела, руки
скрестив, как Буонапарт на Эльбе.
И на всех перекрестках белели вербы.
Ты сложила руки на зелень платья,
не рискуя их раскрывать в объятья.
4
Данная поза при всей приязни -
это лучшая гемма при нашей жизни.
И она отнюдь не недвижность. Это -
апофеоз в нас самих предмета.
Замена смиренья простым покоем.
То есть, новый вид христианства, коим
долг дорожить и стоять на страже
тех, кто, должно быть, способен даже,
когда придет Гавриил с трубою,
мертвый предмет продолжать собою!
5
У пророков не принято быть здоровым.
Прорицатели в массе увечны. Словом,
я не более зряч, чем назонов Калхас.
Потому - прорицать все равно, что кактус
или львиный зев подносить к забралу.
Все равно, что учить алфавит по Брайлю.
Безнадежно. Предметов, по крайней мере,
на тебя похожих наощупь в мире,
что называется, кот наплакал.
Каковы твои жертвы, таков оракул.
6
Ты, несомненно, простишь мне этот
гаерский тон. Это - лучший метод
сильные чувства спасти от массы
слабых. Греческий принцип маски
снова в ходу. Ибо в наше время
сильные гибнут. Тогда как племя
слабых плодится и врозь, и оптом.
Прими же сегодня, как мой постскриптум
к теории Дарвина, столь пожухлой,
эту новую правду джунглей.
7
Через двадцать лет - ибо легче вспомнить
то, что отсутствует, чем восполнить
это чем-то иным снаружи.
Ибо отсутствие права хуже,
чем твое отсутствие - новый Гоголь,
насмотреться сумею, бесспорно, вдоволь,
без оглядки вспять, без былой опаски, -
как волшебный фонарь Христовой Пасхи
оживляет под звуки воды из крана
спинку кресла пустого, как холст экрана.
8
В нашем прошлом величье, в грядущем - проза.
Ибо с кресла пустого не больше спроса,
чем с тебя, в нем сидевшей ЛаГарды тише,
руки сложив, как писал я выше.
Впрочем, в сумме своей наших дней объятья
много меньше раскинутых рук распятья.
Так что эта находка певца хромого
сейчас, на Страстной Шестьдесят Седьмого,
предо мной маячит подобьем вето
на прыжки в девяностые годы века.
9
Если меня не спасет та птичка,
то есть, если она не снесет яичка
и в сем лабиринте без Ариадны
/ибо у смерти есть варианты,
предвидеть которые - тоже доблесть/
я останусь один и, увы, сподоблюсь
холеры, доноса, отправки в лагерь -
но если только не ложь, что Лазарь
был воскрешен, то я сам воскресну.
Тем скорее, знаешь, приближусь к креслу.
10
Впрочем, спешка глупа и греховна. Vale!
То есть, некуда так поспешать. Едва ли
может крепкому креслу грозить погибель.
Ибо у нас, на Востоке, мебель
служит трем поколеньям кряду.
А я исключаю пожар и кражу.
Страшней, что смешать его могут с кучей
других при уборке. На этот случай
я даже сделать готов зарубки,
изобразив голубка голубки.
11
Пусть теперь кружит, как пчелы ульев,
по общим орбитам столов и стульев
кресло твое по ночной столовой.
Клеймо - не позор, а основа новой
астрономии, что - перейдем на шепот -
подтверждает армейско-тюремный опыт:
заклейменные вещи - источник твердых
взглядов на мир у живых и мертвых.
Так что мне не взирать, как в подобны лица,
на похожие кресла с тоской Улисса.
12
Я не сборшик реликвий. Подумай, если
эта речь длинновата, что речь о кресле
только повод проникнуть в другие сферы.
Ибо от всякой реальной веры
остаются, как правило, только мощи.
Так суди же о силе любви, коль вещи
те, к которым ты прикоснулась ныне,
превращаю - при жизни твоей - в святыни.
Посмотри: доказуют такие нравы
не величье певца, но его державы.
13
Русский орел, потеряв корону,
напоминает сейчас ворону.
Его, горделивый недавно, клекот
теперь превратился в картавый рокот.
Этот - старость орлов или - голос страсти,
обернувшейся следствием, эхом власти.
И любовная песня - немногим тише.
Любовь - имперское чувство. Ты же
такова, что Россия, к своей удаче,
говорить не может с тобой иначе.
14
Кресло стоит и вбирает теплый
воздух прихожей. В стояк за каплей
падает капля из крана. Скромно
стрекочет будильник под лампой. Ровно
падает свет на пустые стены
и на цветы у окна, чьи тени
стремятся за раму продлить квартиру.
И вместе все создает картину
того в этот миг - и вдали, и возле -
как было до нас. И как будет после.
15
Доброй ночи тебе, да и мне - не бденья.
Доброй ночи стране моей для сведенья
личных счетов со мной пожелай оттуда,
где посредством верст или просто чуда
ты превратишься в почтовый адрес.
Деревья шумят за окном, и абрис
крыш представляет границу суток...
В неподвижном теле порой рассудок
открывает в руке, как в печи, заслонку.
И перо за тобою бежит вдогонку.
16
Не догонит!.. Поелику ты как облак.
То есть, облик девы, конечно, облик
души для мужчины. Не так ли, Муза?
В этом причины и смерть союза.
Ибо души - бесплотны. Ну что ж. Тем дальше
ты от меня. Не догонит!.. Дай же
на прощание руку. На том спасибо.
Величава наша разлука, ибо
навсегда расстаемся. Смолкает цитра.
Навсегда - не слово, а вправду цифра,
чьи нули, когда мы зарастем травою,
перекроют эпоху и век с лихвою.
1967
-я2 я01я2 я0-
1
24 ДЕКАБРЯ 1971 ГОДА
V.S.
В Рождество все немного волхвы.
В продовольственных слякоть и давка.
Из-за банки кофейной халвы
производит осаду прилавка
грудой свертков навьюченный люд:
каждый сам себе царь и верблюд.
Сетки, сумки, авоськи, кульки,
шапки, галстуки, сбитые набок.
Запах водки, хвои и трески,
мандаринов, корицы и яблок.
Хаос лиц, и не видно тропы
в Вифлеем из-за снежной крупы.
И разносчики скромных паров
в транспорт прыгают, ломятся в двери,
исчезают в провалах дворов,
даже зная, что пусто в пещере:
ни животных, ни яслей, ни Той,
над Которою - нимб золотой.
Пустота. Но при мысли о ней
видишь вдруг как бы свет ниоткуда.
Знал бы Ирод, что чем он сильней,
тем верней неизбежное чуда.
Постоянство такого родства -
основной механизм Рождества.
То и празднуют нынче везде,
что его приближенье, сдвигая
все столы. Не потребность в звезде
пусть еще, но уж воля благая
в человеке видна издали,
и костры пастухи разожгли.
-я2 я02я2 я0-
Валит снег; не дымят, но трубят
трубы кровель. Все лица, как пятна.
Ирод пьет. Бабы прячут ребят.
Кто грядет - никому не понятно:
мы не знаем примет, и сердца
могут вдруг не признать пришлеца.
Но, когда на дверном сквозняке
из тумана ночного густого
возникает фигура в платке,
и Младенца, и Духа Святого
ощущаешь в себе без стыда;
смотришь в небо и видишь - звезда.
1972
-я2 я03я2 я0-
ОДНОМУ ТИРАНУ
Он здесь бывал: еще не в галифе -
в пальто из драпа; сдержанный, сутулый.
Арестом завсегдатаев кафе
покончив позже с мировой культурой,
он этим как бы отомстил (не им,
но Времени) за бедность, униженья.
за скверный кофе, скуку и сраженья
в двадцать одно, проигранные им.
И Время проглотило эту месть.
Теперь здесь людно, многие смеются,
гремя пластинки. Но пред тем, как сесть
за столик, как-то тянет оглянуться.
Везде пластмасса, никель - все не то;
в пиожных привкус бромистого натра.
Порой, перед закрытьем, из театра
он здесь бывает, но инкогнито.
Когда он входит, все они встают.
Одни - по службе, прочие - от счастья.
Движением ладони от запястья
он возвращает вечеру уют.
Он пьет свой кофе - лучший, чем тогда,
и ест рогалик, примостившись в кресле,
столь вкусный, что и мертвые "о да!"
воскликнули бы, если бы воскресли.
январь 1972
-я2 я04я2 я0-
ПОХОРОНЫ БОБО
1
Бобо мертва, но шапки недолой.
Чем объяснить, что утешаться нечем.
Мы не проколем бабочку иглой
Адмиралтейства - только изувечим.
Квадраты окон, сколько ни смотри
по сторонам. И в качестве ответа
на "что стряслось" пустую изнутри
открой жестянку: "Видимо, вот это".
Бобо мертва. Кончается среда.
На улицах, где не найдешь ночлега,
белым-бело. Лишь черная вода
ночной реки не принимает снега.
2
Бобо мертва, и в этой строчке грусть.
Квадраты окон, арок полукружья.
Такой мороз, что коль убьт, то пусть
из огнестрельного оружья.
Прощай Бобо, прекрасная Бобо.
Слеза к лицу разрезанному сыру.
Нам за тобой последовать слабо,
но и стоять на месте не под силу.
Твой образ будет, знаю наперед,
в жару и при мороже-ломоносе
не уменьшатся, но наоборот
в неповторимой перспективе Росси.
-я2 я05я2 я0-
3
Бобо мертва. Вот чувство, дележу
доступное, но скользкое, как мыло.
Сегодня мне приснилось, что лежу
в своей кровати. Так оно и было.
Сорви листок, но дату переправь:
нуль открывает перечень утратам.
Сны без Бобо напоминают явь,
и воздух входит в комнату квадратом.
Бобо мертва. И хочется, уста
слегка разжав, произнести "не надо".
Наверно, после смерти - пустота.
И вероятнее, и хуже Ада.
4
Ты всем была. Но потому что ты
теперь мертва, Бобо моя, ты стала
ничем - точнее, сгустком пустоты.
Что тоже, как подумаешь, немало.
Бобо мертва. На круглые глаза
вид горизонта действует, как нож,но
тебя, Бобо, Кики или Заза
им не заменят. Это невозможно.
Идет четверг. Я верю в пустоту.
В ней, как в Аду, но более херово.
И новый Дант склоняется к листу
и на пустое место ставит слово.
1972
-я2 я06я2 я0-
НАБРОСОК
Холуй трясется. Раб хохочет.
Палач свою секиру точит.
Тиран кромсает каплуна.
Сверкает зимняя луна.
Се вид Отчества, гравюра.
На лежаке - Солдат и Дура.
Старуха чешет мертвый бок.
Се вид Отечества, лубок.
Собака лает, ветер носит.
Борис у Глеба в морду просит.
Кружатся пары на балу.
В прихожей - куча на полу.
Луна сверкает, зренье муча.
Под ней, как мозг отдельный, туча...
Пускай Художник, паразит,
другой пейзаж изобразит.
1972
-я2 я07я2 я0-
ПИСЬМА РИМСКОМУ ДРУГУ
Нынче ветрено и волны с перехдестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
чем наряда перемена у подруги.
Дева тешит до известного предела -
дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела -
ни объятье не возможно, ни измена.
Посылаю тебе, Постум, эти книги.
Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?
Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
Все интриги, вероятно, да обжорство.
Я сижу в своем саду, горит светильник.
Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
Вместо слабых мира этого и сильных -
лишь согласное гуденье насекомых.
__________
-я2 я08я2 я0-
Здесь лежит купец из Азии. Толковым
был купцом он - деловит, но незаметен.
Умер быстро. Лихорадка. По торговым
он делам сюда приплыл, но не за этим.
Рядом с ним легионер под грубым кварцем.
Он в сражениях империю прославил.
Сколько раз могли убить! А умер старцем.
Даже здесь не существует, Постум, правил.
Пусть и вправду, Постум, курица - не птица,
но с куриными мозгами хватишь горя.
Если выпал в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
И от Цезаря далеко, и от вьюги,
лебезить не нужно, трусить, торопиться.
Говоришь, что там наместники - ворюги?
Но ворюги мне милей, чем кровопийцы.
__________
Вот и прожили мы больше половины.
Как сказал мне старый раб перед таверной:
"Мы, оглядываясь, видим лишь руины."
Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.
Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
Разыщу большой кувшим, воды налью им...
Как там в Ливии, мой Постум, или где там?
Неужели до сих пор еще воюем?
Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
Худощавая, но с полными ногами.
Ты с ней спал еще... Недавно стала - жрица.
Жрица, Постум, и общается с богами.
-я2 я09я2 я0-
Зелень лавра, доходящая до дрожи,
дверь распахнутая, пыльное оконце.
Стол покинутый, оставленное ложе.
Ткань, впитавшая полуденное солнце.
Понт шумит за черной изгородью пиний,
чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке старый Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
__________
Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
Ты расскажешь мне столичные известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом,
и скажу, как называются созвездья.
* * *
-я2 я010я2 я0-
ПЕСНЯ НЕВИННОСТИ, ОНА ЖЕ - ОПЫТА.
"On a cloud I saw a child,
and he laughing said to me..."
W.Blake
1
Мы хотим играть на лугу в пятнашки,
не ходить в пальто, но в одной рубашке.
Если вдруг на дворе будет дождь и слякоть,
мы, готовя уроки, хотим не плакать.
Мы учебник прочтем, вопреки заглавью.
То, что нам приснится, и станет явью.
Мы полюбим всех, и в ответ - они нас.
Это самое лучшее: плюс на минус.
Мы в супруги возьмем себе дев с глазами
дикой лани; а если мы девы сами,
то мы юношей стройных возьмем в супруги,
и не будем чаять души в друг друге.
Потому что у куклы лицо в улыбке,
мы, смеясь, свои совершим ошибки.
И тогда живущие на покое
мудрецы нам скажут, что жизнь такое.
2
Наши мысли длинней будут с каждым годом.
Мы любую болезнь победим иодом.
Наши окна завешены будут тюлем,
а не забраны черной решеткой тюрем.
Мы с приятной работы вернемся рано.
Мы глаза не спустим в кино с экрана.
Мы тяжелые брошки приколем к платьям.
Если кто без денег, то мы заплатим.
-я2 я011я2 я0-
Мы построим судно с винтом и паром,
целиком из железа и с полным баром.
Мы взойдем на борт и получим визу,
и увидим Акрополь и Мону Лизу.
Потому что число континентов в мире
с временами года, числом четыре,
перемножив и баки залив горючим,
двадцать мест поехать куда получим.
3
Соовей будет петь нам в зеленой чаще.
Мы не будем думать о смерти чаще,
чем ворона в виду огородных пугал.
Согрешивши, мы сами и станем в угол.
Нашу старость мы встретим в глубоком кресле,
в окружении внуков и внуче. Если
их не будет, дадут посмотреть соседи
в телевизоре гибель шпионской сети.
Как нас учат книги, друзья, эпоха:
завтра не может быть также плохо,
как вчера, и слово сие писати
в tempi следует нам passati.
Потому что душа существует в теле,
жизнь будет лучше, чем мы хотели.
Мы пирог свой зажарим на чистом сале,
ибо так вкуснее: нам так сказали.
-я2 я012я2 я0-
* * *
"Hear the voice of the Bard!"
W.Blake
4
Мы не пьем вина на краю деревни.
Мы не дадим себя в женихи царевне.
Мы в густые щи не макаем лапоть.
Нам смеяться стыдно и скушно плакать.
Мы дугу не гнем пополам с медведем.
Мы на сером волке вперед не едем,
и ему не встать, уколовшись шприцем
или оземь грянувшись, стройным принцем.
Зная медные трубы, мы в них не трубим.
Мы не любим подобных себе, не любим
тех, кто сделан был из другого теста.
Нам не нравится время, но чаще - место.
Потому что север далек от юга,
наши мысли цепляются друг за друга.
Когда меркнет солнце, мы свет включаем,
завершая вечер грузинским чаем.
5
Мы не видим всходов из наших пашен.
Нам судья противен, защитник страшен.
Нам дороже свайка, чем матч столетья.
Дайте нам обед и компот на третье.
Нам звезда в глазу, что слеза в подушке.
Мы боимся короны во лбу лягушки,
бородавок на пальцах и прочей мрази.
Подарите нам тюбик хорошей мази.
Нам приятней глупость, чем хитрость лисья.
Мы не знаем, зачем на деревьях листья.
И, когда их срывает Борей до срока,
ничего не чувствуем, кроме шока.
-я2 я013я2 я0-
Потому что тепло переходит в холод,
наш пиджак зашит, а тулуп проколот.
Не рассудок наш, а глаза ослабли,
чтоб искать отличье орла от цапли.
6
Мы боимся смерти, посмертной казни.
Нам знаком прижизни предмет боязни:
пустота вероятней и хуже ада.
Мы не знаем, кому нам сказать "не надо".
Наши жизни,как строчки, достигли точки.
В изголовьи дочки в ночной сорочки
или сына в майке не встать нам снами.
Наша тень длиннее, чем ночь пред нами.
То не колокол бьет над угрюмым вечем!
Мы уходим во тьму, где светить нам нечем.
Мы спускаем флаги и жжем бумаги.
Дайте нам припасть напоследок к фляге.
Почему все так вышло? И будет ложью
на характер свалить или Волю Божью.
Разве должно было быть иначе?
Мы платили за всех и не нужно сдачи.
1972
-я2 я014я2 я0-
СРЕТЕНЬЕ
Когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.
И старец воспринял младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.
Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взоров небес
вершины скрывали, сумев распластаться
в то утро Марию, пророчицу, старца.
И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках Симеона.
А было поведано старцу сему,
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем сына увидит Господня.
Свершилось. И старец промолвил: "Сегодня,
реченное некогда слово храня,
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это
дитя: он твое продолженье и света
источник для идолов чтящих племен,
и слава Израиля в нем," - Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,
кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.
-я2 я015я2 я0-
И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
Мария молчала. "Слова-то какие..."
И старец сказал, повернувшись к Марии:
"В лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, Мария, которым
терзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око."
Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
Мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная Анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле
для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шел молча по этому храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.
И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а Бога
пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.
Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
-я2 я016я2 я0-
он слышал, что время утратило звук.
И образ младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.
март 1972
-я2 я017я2 я0-
ОДИССЕЙ ТЕЛЕМАКУ
Мой Телемак.
Троянская война
окончена. Кто победил - не помню.
Должно быть греки: столько мертвецов
вне дома бросить могут только греки...
И все-таки ведущая домой
дорога оказалась слишком длинной,
как будто Посейдон, пока мы там
теряли время, растянул пространство.
Мне неизвестно, где я нахожусь,
что предо мной. Какой-то грязный остров,
кусты, постройки, хрюканье свиней,
заросший сад, какая-то царица,
трава да камни...Милый Телемак,
все острова похожи друг на друга,
когда так долго странствуешь, и мозг
уже сбивается, считая волны,
глаз, засоренный горизонтом, плачет,
и водяное мясо застит слух.
Не помню я, чем кончилась война,
и сколько лет тебе сейчас, не помню.
Расти большой, мой Телемак, расти.
Лишь боги знают, свидимся ли снова.
Ты и сейча уже не тот младенец,
перед которым я сдержал быков.
Когда б не Паламед, мы жили вместе.
Но может быть и прав он: без меня
ты от страстей Эдиповых избавлен,
и сны твои, мой Телемак, безгрешны.
1972
-я2 я018я2 я0-
1972 ГОД
В.Г.
Птица уже не влетает в форточку.
Девица, как зверь, защищает кофточку.
Подскользнувшись о вишневую косточку,
я не падаю: сила трения
возрастает с паденьем скорости.
Сердце скачет, как белка, в хворосте
ребер. И гордо поет о возрасте.
>то - уже старение.
Старение! Здравствуй, мое старение!
Крови медленное струение.
Некогда стройное ног строение
мучает зрение. Я заранее
область своих ощущений пятую,
обувь скидая, спасаю ватою.
Всякий, кто мимо идет с лопатою,
ныне объект внимания.
Правильно! Тело в страстях раскаялось.
Зря оно пело, рыдало, скалилось.
В полости рта не уступит кариес
Греции древней, по меньшей мере.
Смрадно дыша и треща суставами,
пачкаю зеркало. Речь о саване
еще не идет. Но уже те самые,
кто тебя вынесет, входят в двери.
Здравствуй, младое и незнакомое
племя! Жужжащее, как насекомое,
время нашло, наконец, искомое
лакомство в твердом моем затылке.
В мыслях разброд и разгром на темени.
Точно царица - Ивана в тереме,
чую дыхание смертной темени
фибрами всеми и жмусь к подстилке.
-я2 я019я2 я0-
Боязно! То-то и есть, что боязно.
Даже когда все колеса поезда
прокатятся с грохотом ниже пояса,
не замирает полет фантазии.
Точно рассеянный взор отличника,
не отличая очки от лифчика,
боль близорука, и смерть расплывчата,
как очертанья Азии.
Все, что и мог потерять, утрачено
начисто. Но и достиг я начерно
все, чего было достичь назначено.
Даже кукушки в ночи звучание
трогает мало - пусть жизнь оболгана
или оправдана им надолго, но
старение есть отрастанье органа
слуха, рассчитанного на молчание.
Старение! В теле все больше смертного.
То есть, не нужного жизни. С медного
лба исчезает сияние местного
света. И черный прожектор в полдень
мне заливает глазные впадины.
Силы из мышц у меня украдены.
Но не ищу себе перекладины:
Совестно браться за труд Господень.
Впрочем, дело, должно быть,в трусости.
В страхе. В технической акта трудности.
Это - влиянье грядущей трупности:
всякий распад начинается с воли,
минимум коей - основа статистики.
Так я учил, сидя в школьном садике.
Ой, отойдите, друзья-касатики!
Дайте выйти во чисто поле!
-я2 я020я2 я0-
Я был как все. То есть жил похожею
жизнью. С цветами входил в прихожую.
Пил. Валял дурака под кожею.
Брал, что давали. Душа не зарилась
на не свое. Обладал опорою,
строил рычаг. И пространству в пору я
звук извлекал, дуя в дудку полую.
Что бы такое сказать под занавес?!
Слушай, дружина, враги и братие!
Все, что творил я, творил не ради я
славы в эпоху кино и радио,
но ради речи родной, словесности.
За каковое реченье-жречество
(сказано ж доктору: сам пусть лечится)
чаши лишившись в пиру Отечества,
нынче стою в незнакомой местности.
Ветрено. Сыро, темно. И ветрено.
Полночь швыряет листву и ветви на
кровлю. Можно сказать уверенно:
здесь и кончаю я дни теряя
волосы, зубы, глаголы, суффиксы,
черпая кепкой, что шлемом суздальским,
из океана волну, чтоб сузился,
хрупая рыбу, пускай сырая.
Старение! Возраст успеха. Знания
правды. Изнанки ее. Изгнания.
Боли. Ни против нее, ни за нее
я ничего не имею. Коли ж
переборщат - возоплю: нелепица
сдерживать чувства. Покамест - терпится.
Ежели что-то во мне и тешится,
это не разум, а кровь всего лишь.
-я2 я021я2 я0-
Данная песня не вопль отчаянья.
Это - следствие ожидания.
Это - точней - первый крик молчания,
царствие чье представляю суммою
звуков, исторгнутых прежде мокрою,
затвердевшей ныне в мертвую
как бы натуру, гортанью твердою.
Это и к лучшему. Так я думаю.
Вот оно - то, о чем я глаголаю:
о превращении тела в голую
вещь! Ни горе не гляжу, ни долу я,
но в пустоту - чем ее не высветли.
Это и к лучшему. Чувство ужаса
вещи не свойственно. Так что лужица
подле вещи не обнаружится,
даже если вещица при смерти.
Точно Гизей из пещеры Миноса,
выйдя на воздух и шкуру вынеся,
не горизонт вижу я - знак минуса
к прожитой жизни. Острей, чем меч его,
лезвие это, и им отрезана
лучшая часть. Так вино от трезвого
прочь убирают, и соль от пресного.
Хочется плакать. Но плакать нечего.
Бей в барабан о своем доверии
к ножницам, в коих судьба матерей
скрыта. Только размер потери и
делает смертного равным Богу.
(Это суждение стоит галочки
даже в виду обнаженной парочки.)
Бей в барабан, пока держишь палочки,
с тенью своей маршируя в ногу!
18 декабря 1972
-я2 я022я2 я0-
В ОЗЕРНОМ КРАЮ
В те времена в стране зубных врачей,
чьи дочери выписывают вещи
из Лондона, чьи стиснутые клещи
вздымают вверх на знамени ничей
Зуб Мудрости, я, прячущий во рту
развалины почище Парфенона,
шпион, лазутчик, пятая колонна
гнилой провинции - в быту
профессор красноречия - я жил
в колледже возле Главного из Пресных
озер, куда недорослей местных
был призван для вытягиванья жил.
Все то, что я писал в те времена,
сводилось неизбежно к многоточью.
Я падал, не расстегиваясь на
постель свою. И ежели я ночью
отыскивал звезду на потолке,
она, согласно правилам сгоранья,
сбегала на подушку по щеке
быстрей, чем я загадывал желанье.
1972
-я2 я023я2 я0-
* * *
Осенний вечер в скромном городке,
гордящемся присутствием на карте
(топограф был, наверное, в азарте
иль с дочкою судьи накоротке).
Уставшее от собственных причуд,
Пространство как бы скидывает бремя
величья, ограничиваясь тут
чертами Главной улицы; а Время
взирает с неким холодом в кости
на циферблат колониальной лавки,
в чьих недрах все, что смог произвести
наш мир : от телескопа до булавки.
Здесь есть кино, салуны, за углом
одно кафе с опущенною шторой,
кирпичный банк с распластанным орлом
и церковь, о наличии которой
и ею расставляемых сетей,
когда б не рядом с почтой, позабыли.
И если б здесь не делали детей,
то пастор бы крестил автомобили.
Здесь буйствуют кузнечики в тиши.
В шесть вечера, как вследствие атомной
войны, уже не встретишь ни души.
Луна всплывает, вписываясь в темный
квадрат окна, что твой Экклезиаст.
Лишь изредка несущийся куда-то
шикарный бьюик фарами обдаст
фигуру Неизвестного Солдата.
-я2 я024я2 я0-
Здесь снится вам не женщина в трико
а собственный ваш адрес на конверте.
Здесь утром, видя скисшим молоко,
молочник узнает о вашей смерти.
Здесь можно жить,забыв про календарь,
глотать свой бром,не выходить наружу
и в зеркало глядеться,как фонарь
глядится в высыхающую лужу.
1972
-я2 я025я2 я0-
НА СМЕРТЬ ДРУГА
Имяреку,тебе, - потому что не станет за труд
из-под камня тебя раздобыть, - от меня, анонима,
как по тем же делам: потому что и с камня сотрут,
так и в силу того, что я сверху и, камня помимо,
чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса -
на эзоповой фене в отечестве белых головок,
где наощупь и слух наколол ты свои полюса
в мокром космосе злых корольков и визгливых сиповок;
имяреку, тебе, сыну вдовой кондукторши от
то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой,
похитителю книг, сочинителю лучшей из од
на паденье А.С. в кружева и к ногам Гончаровой,
слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы,
обожателю Энгра, трамвайных звонков, асфоделей,
белозубой змее в колоннаде жандармской кирзы,
одинокому сердцу и телу бессчетных постелей -
да лежится тебе,как в большом оренбургском платке,
в нашей бурой земле , местных труб проходимцу и дыма,
понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,
и замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима.
Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто.
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
с берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.
1973
-я2 я026я2 я0-
Б А Б О Ч К А
I
Сказать, что ты мертва?
Но ты жила лишь сутки.
Как много грусти в шутке
Творца! едва
могу произнести
"жила" - единсво даты
рожденья и когда ты
в моей горсти
рассыпалась, меня
смущает вычесть
одно из двух количеств
в пределах дня.
II
Затем что дни для нас -
ничто. Всего лишь
ничто. Их не приколешь,
и пищей глаз
не сделаешь : они
на фоне белом,
не обладая телом
незримы. Дни,
они как ты; верней,
что может весить
уменьшенный раз в десять
один из дней?
III
Сказать, что вовсе нет
тебя? Но что же
в руке моей так схоже
с тобой? и цвет -
не плод небытия.
По чьей подсказке
и так кладутся краски?
Навряд ли я,
бормочущий комок
слов, чуждых цвету,
вообразить бы эту
палитру смог.
-я2 я027я2 я0-
IV
На крылышках твоих
зрачки, ресницы -
красавицы ли, птицы -
обрывки чьих,
скажи мне, это лиц,
портрет летучий?
Каких, скажи, твой случай
частиц, крупиц
являет натюрморт:
вещей, полодов ли?
и даже рыбной ловли
трофей простерт.
V
Возможно, ты - пейзаж,
и, взявши лупу,
я обнаружу группу
нимф, пляску, пляж.
Светло ли там, как днем?
иль там уныло,
как ночью? и светило
какое в нем
взошло на небосклон?
чьи в нем фигуры?
Скажи, с какой натуры
был сделан он?
VI
Я думаю, что ты-
и то, и это:
звезды, лица, предмета
в тебе черты.
Кто был тот ювелир,
что бровь не хмуря,
нанес в миниатюре
на них тот мир,
что сводит нас с ума,
берет нас в клещи,
где ты, как мысль о вещи,
мы - вещь сама?
-я2 я028я2 я0-
VII
Скажи, зачем узор
такой был даден
тебе всего лишь на день
в краю озер,
чья амальгама впрок
хранит пространство?
А ты - лишает шанса
столь краткий срок
попасть в сачок,
затрепетать в ладони,
в момент погони
пленить зрачок.
VIII
Ты не ответишь мне
не по причине
застенчивости и не
со зла, и не
затем, что ты мертва.
Жива, мертва ли -
но каждой Божьей твари
как знак родства
дарован голос для
общенья, пенья:
продления мгновенья,
минуты, дня.
IX
А ты - ты лишена
сего залога.
Но, рассуждая строго,
так лучше: на
кой ляд быть у небес
в долгу, в реестре.
Не сокрушайся ж, если
твой век, твой вес
достойны немоты:
звук - тоже бркмя.
Бесплотнее, чем время,
беззвучней ты.
-я2 я029я2 я0-
X
Не ощущая, не
дожив до страха.
ты вьешься легче праха
над клумбой, вне
похожих на тюрьму
с ее удушьем
минувшего с грядущим,
и потому,
когда летишь на луг,
желая корму,
преобретает форму
сам воздух вдруг.
XI
Так делает перо
скользя по глади
расчерченной тетради,
не зная про
судьбу своей строки,
где мудрость, ересь
смешались, но доверясь
толчкам руки,
в чьих пальцах бьется речь
вполне немая,
не пыль с цветка снимая,
но тяжесть с плечь.
XII
Такая красота
и срок столь краткий,
соединясь, догадкой
кривят уста:
не высказать ясней,
что в самом деле
мир создан был без цели,
а если с ней,
то цель - не мы.
Друг-энтомолог,
для света нет иголок
и нет для тьмы.
-я2 я030я2 я0-
XIII
Сказать тебе "Прощай"?
как форме суток?
Есть люди, чей рассудок
стрижет лишай
забвенья; но взгляни:
тому виною
лишь то, что за спиною
у них не дни
с постелью на двоих,
не сны дремучи,
не прошлое - но тучи
сестер твоих!
XIV
Ты лучше, чем Ничто.
Верней: ты ближе
и зримее. Внутри же
на все сто
ты родственна ему.
В твоем полете
оно достигло плоти;
и потому
ты в сутолке дневной
достойна взгляда
как легкая преграда
меж ним и мной.
1972
-я2 я031я2 я0-
Т О Р С
Если вдруг забредаешь в каменную траву,
выглядящую в мраморе лучше, чем наяву,
иль замечаешь фавна, предавшегося возне
с нимфой, и оба в бронзе счастливее, чем во сне,
можешь выпустить посох из натруженных рук:
ты в Империи, друг.
Воздух, пламень, вода, фавны, наяды, львы,
взятые из природы или из головы, -
все, что придумал Бог и продолжать устал
мозг, превращено в камень или металл.
Это - конец вещей, это - в конце пути
зеркало, чтоб войти.
Встань в свободную нишу и, закатив глаза,
смотри, как проходят века, исчезая за
углом, и как в паху прорастает мох
и на плечи ложится пыль - это загар эпох.
Кто-то отколет руку, и голова с плеча
скатится вниз, стуча.
И останется торс, безымянная сумма мышц.
Через тысячу лет живущая в нише мышь с
ломанным когтем, не одолев гранит,
выйдя однажды вечером, пискнув просеменит
через дорогу, чтоб не придти в нору
в полночь. Ни поутру.
1972
-я2 я032я2 я0-
Л А Г У Н А
I
Три старухи с вязаньем в глубоких креслах
толкуют в холле о муках крестных;
пансион "Аккадемиа" вместе со
всей Вселенной плывет к Рождеству под рокот
телевизора; сунув гроссбух под локоть,
клерк поворачивает колесо.
II
И восходит в свой намер на борт по трапу
постоялец, несущий в кармане грапну,
совершенный никто, человек в плаще,
потерявший память, отчизну, сына;
по горбу его плачет в лесах осина,
если кто-то плачет о нем вообще.
III
Венецийских церквей, как сервизов чайных,
слышен звон в коробке из-под случайных
жизней. Бронзовый осьминог
люстры в трельяже, заросшем ряской,
лижет набрякший слезами, лаской,
грязными снами сырой станок.
IV
Адриатика ночью восточным ветром
канал наполняет, как ванну, с верхом,
лодки качает, как люльки; фиш,
ане вол в изголовьи встает ночами,
и звезда морская в окне лучами
штору шевелит, покуда спишь.
-я2 я033я2 я0-
V
Так и будем жить, заливая мертвой
водой стеклянной графина мокрый
пламень граппы, кромсая леща, а не
птицу-гуся, чтобы нас насытил
предок хордовый Твой, Спаситель,
зимней ночью в сырой стране.
VI
Рождество без снега, шаров и ели
у моря, стесненного картой в в теле;
створку моллюска пустив ко дну,
пряча лицо, но спиной пленяя,
Время выходит и волн, меняя
стрелку на башне - ее одну.
VII
Тонущий город, где твердый разум
внезапно становится мокрым глазом,
где сфинксов северных южный брат,
знающий грамоте лев крылатый,
книгу захлопнув, не крикнет "ратуй"!
в плеске зеркал захлебнуться рад.
VIII
Гондолу бьет о гнилые сваи.
Звук отрицает себя, слова и
слух, а также державу ту,
где руки тянутся хвойным лесом
перед мелким, но хищным бесом
и слюну леденит во рту.
-я2 я034я2 я0-
IX
Скрестим же с левой, вобравшей когти,
правую лапу, согнувши в локте;
жест получим, похожий на
молот в серпе - и как чорт Солохе,
храбро покажем его эпохе,
принявшей образ дурного сна.
X
Тело в плаще обживает сферы,
где у Софии, Надежды, Веры
и Любви нет грядущего, но всегда
есть настоящее, сколь бы горек
не был вкус поцелуев эбре и гоек,
и города, где стопа следа
XI
не оставляет, как челн на глади
водной, любое пространство сзади,
взятое в цифрах, сводя к нулю,
не оставляетследов глубоких
на площадях, как "прощай", широких,
в улицах узких, как звук "люблю".
XII
Шпили, колонны, резьба, лепнина
арок, мостов и дворцов; взгляни жа-
верх: увидишь улыбку льва
на охваченной ветров, как платьем, башне,
несокрушимой как злак вне пашни,
с поясом времени вместо рва.
-я2 я035я2 я0-
XIII
Ночь на Сан-Марко. Прохожий с мятым
лицом, сравнимым во тьме со снятым
с безымянного пальца кольцом, грызя
ноготь, смотрит, оббят покоем,
в то "никуда", задержаться в коем
мысли можно, зрачку - нельзя.
XIV
Там, где нигде, за его пределом
- черным, бесцветным, возможно, белым -
есть какая-то вещь, предмет.
Может быть, тело. В эпоху тренья
скорость света есть скорость зренья;
даже тогда, когда света нет.
1973
-я2 я036я2 я0-
НА СМЕРТЬ ЖУКОВА
Вижу колонны замерзших внуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалии убранный труп:
в смерть уезжает пламенный Жуков.
Воин, пред коим многие пали
стены, хоть меч был вражьих тупей,
блеском маневра о Ганнибалле
напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо, в опале,
как Велизарий или Помпей.
Сколько он пролил крови солдатской
в землю чужую! Что ж, горевал?
Вспомнил ли их, умирающий в штатской
белой кровати? Полный провал.
Что он ответит, встретившись в адской
области с ними? "Я воевал".
К правому делу Жуков десницы
больше уже не приложит в бою.
Спи! У истории русской страницы
хватит для тех, кто в пехотном строю
смело входили в чужие столицы,
не возвращаясь в страхе в свою.
Маршал! поглоит алчная Лета
эти слова и твои прахоря.
Все же, прими их - жалкая лепта
родину спасшему, вслух говоря.
Бей барабан, и военная флейта,
громко свисти на манер снегиря.
1974
-я2 я037я2 я0-
ТЕМЗА В ЧЕЛСИ
1
Ноябрь. Светило, поднявшееся натощак,
замирает на банке соды в стекле аптеки.
Ветер находит преграду во всех вещах:
в трубах, в деревьях, в движущемся человеке.
Чайки бдят на оградах, что-то клюют жиды;
неколесный транспорт ползет по Темзе,
как по серой дороге, извивающейся без нужды.
Томас Мор взирает на правый берег с тем же
вожделеньем, что прежде, и напрягает мозг.
Тусклый взгляд из себя прочней, чем железный мост
Принца Альберта, и, говоря по чести,
это лучший способ покинуть Челси.
2
Бесконечная улица, делая резкий крюк,
выбегает к реке, кончаясь железной стрелкой.
Тело сыплет шаги на землю из мятых брюк,
и деревья стоят, точно в очереди за мелкой
осетриной воли; это все, на что
Темза способна по части рыбы.
Местный дождь затмевает трубу Агриппы.
Человек, способный взглянуть на сто
лет вперед, узрит побуревший портик,
который вывеска "БАР" не портит,
вереницу барж, ансамбль водосточных флейт,
автобус у галереи Тэйт.
-я2 я038я2 я0-
3
Город Лондон прекрасен, особенно в дождь. Ни жесть
для него не преграда, ни кепка или корона.
Лишь у тех, кто зонты производит, есть
в этом климате шансы захвата трона.
Серым днем, когда вашей спины настичь
даже тень не в силах, и на исходе деньги,
в городе, где, как ни темней кирпич,
молоко будет вечно белеть на сырой ступеньке,
можно, глядя в газету столкнуться со
статьей о проходем, попавшем под колесо,
и только найдя абзац о том, как скорбит родня,
с облегченьем подумать: "не про меня".
4
Эти слова мне диктовала не
любовь и не Муза, но потерявший скорость
звука пытливый бесцветный голос.
Я отвечал, лежа лицом к стене.
"Как ты жил в эти годы?" - "Как буква "г" в "ого"".
"Опиши свои чувства." - "Смучался дороговизне."
"Что ты любишь сильней всего?"
"Реки и улицы - длинные вещи жизни."
"Вспоминаешь о прошлом?" - "Помню, была зима.
Я катался на санках, меня продуло."
"Ты боишься смерти?" - "Нет, это та же тьма.
Но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула."
-я2 я039я2 я0-
5
Воздух живет той жизнью, которой нам не дано
уразуметь; живет своей голубою
ветреной жизнью, начинаясь над головою
и нигде не кончаясь. Взглянув в окно,
видишь шпили и трубы, кровлю, ее свинец;
это - начало большого сырого мира,
где мостовая, которая нас вскормила,
собой представляет его конец
преждевременный. Брезжит рассвет. Проезжает почта.
Больше не во что верить, опричь того, что
что покуда есть правый берег у Темзы, есть
левый берег у Темзы. Это - благая весть.
6
Город Лондон прекрасен; в нем всюду идут часы.
Сердце может только отстать от Большого Бена.
Темза катится к морю, разбухшая, словно вена,
и буксиры в Челси дерут басы.
Город Лондон прекрасен. Если не ввысь, то вширь
он раскинулся вниз по реке как нельзя безбрежней.
И когда в нем спишь, номера телефонов прежней
и бегущей жизни, сливаясь, дают цифирь
астрономической масти. И палец, вращая диск
зимней луны, обретает бесцветный писк
"занято", и этот звук во много
раз неизбежней, чем голос Бога.
1974
-я2 я040я2 я0-
20 С О Н Е Т О В К М А Р И И С Т Ю А Р Т
1
Мари, шотландцы, все-таки, скоты.
В каком колене клетчатого клана
предвиделось, что двинешься с экрана
и оживешь, как статуя, сады?
И Люксембургский, в частности? Сюды
забрел я как-то после ресторана
взглянуть глазами старого барана
на новые ворота и пруды,
где встретил Вас. И в силу этой встречи
и так как "все былое ожило
в отжившем сердце", в старое жерло
вложив заряд классической картечи,
я трачу, что осталось в русской речи
на Ваш анфас и матовые плечи.
2
В конце большой войны не на живот,
когда что было, жарили без сала,
Мари, я видел мальчиком, как Сара
Леандр шла топ-топ-топ на эшафот.
Меч палача, как ты бы не сказала,
приравнивает к полу небосвод.
(См.Светило, вставшее из вод.)
Мы вышли все на свет из кинозала,
но нечто нас в час сумерек зовет
назад, в "Спартак", в чьей плюшевой утробе
приятнее, чем вечером в Европе,
там снимки звезд, там главная - брюнет,
там две картины, очередь на обе,
и лишнего билета нет.
-я2 я041я2 я0-
3
Земной свой путь, пройдя до середины,
я, заявившись в Люксембургский сад,
смотрю на затвердевшие седины
мыслителей, "писменников", и взад-
вперед гуляют дамы, господины,
жандкрм синеет в зелени, усат,
фонтан мурлычит, дети голосят
и обратиться не к кому "иди на..."
И ты, Мари, не покладая рук,
стоишь в гирлянде каменных подруг,
французских королев во время оно,
безмолвно, с воробьем на голове,
сад выглядит как помесь Пантеона
со знаменитой "Завтрак на траве">
4
Красавица, которую я позже
любил сильней, Босуэлла - ты,
с тобой имела общие черты
(шепчу автоматически: "О, Боже!"
их вспоминая) внешние. Мы тоже
счастливой не составили четы.
Она ушла куда-то в макинтоше
во избежанье роковой черты,
я пересек другую - горизонта,
чье лезвие, Мари, острей ножа.
Над этой вещью голову держа,
не кислорода ради, не азота,
бурлящего в раздувшемся зобу,
гортань...того...благодарит судьбу.
-я2 я042я2 я0-
5
Число твоих любовников, Мари,
превысило собою цифру "три",
"четыре", "десять", "двадцать", "двадцать пять",
нет для короны большнего урона,
чем с кем-набудь случайно переспать
ШВот почему обречена корона,
республика же может устоять,
как некая античная колонна).
И с этой точки зренья ни на пядь
не сдвинете шотландского барона.
Твоим шотландцам было не понять,
чем койка отличается от трона,
в своем столетье белая ворона,
для современников была ты блядь.
6
Я вас любил. Любовь еще (возможно,
что просто боль) сверлит мои мозги,
все разлетелось к черту, на куски,
я застрелиться пробовал, но сложно
с оружием. И далее : виски,
в который вдаришь? Портила не дрожь, но
задумчивость. Черт! Все не по-людски.
Я Вас любил так сильно, безнадежно,
как дай Вам бог другими, - но не даст!
Он, будучи на многое горазд,
не сотворит - но Парменину - дважды
сей жар в груди, ширококостный хруст,
чтоб пломбы в пасти плавились от жажды
коснуться - "бюст" - зачеркиваю - уст.
-я2 я043я2 я0-
7
Париж не изменился, Плас де Вож
по-прежнему, скажу тебе, квадратна,
река не потекла еще оьратно,
бульвар Распай по-прежнему пригож,
из нового - концерты за бесплатно
Ч А С Т Ь Р Е Ч И
*
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой уважаемый милая, но неважно
даже кто , ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
йз пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей далине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
*
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли
сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
*
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык шевелит во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
*
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Ьтело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст
не имевших сказать кому.
*
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тпеле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
*
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь; перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средиземное море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице
под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
*
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
*
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
*
В городке, из которого смерть расползлась по
школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лев скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую олт стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одинокой блондинки
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
/Мюнхен/
*
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
*
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и дорогой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из синки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
*
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
*
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
*
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
*
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что, как в поисках милой, всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
наколов на буквы пером слова,
как сложенные в штабеля дрова.
*
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "у",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах,
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
*
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, снимающего не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
*
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружью и выстрелить в то,
что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
*
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких зим уже безразлично, что
или кто стоит в углу у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
*
Я не то, что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это -
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт. Свобода
это когда забываешь отечество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
КОЛЫБЕЛЬНАЯ ТРЕСКОВОГО МЫСА
А.Б.
1
Восточный конец империи погружается в ночь. Цикады
умолкают в траве газонов. Классические цитаты
на фронтонах не различимы. Шпиль с крестом безучастно
чернеет, словно бутылка, забытая на столе.
Из патрульной машины, лоснящейся на пустыре,
звякают клавиши Рэя Чарлза.
Выползая из недр океана, краб на пустынном пляже
зарывается в мокрый песок с кольцами мыльной пряжи,
дабы остынуть, и засыпает. Часы на кирпичной башне
лязгают ножницами. Пот катится по лицу.
Фонари в конце улицы, точно пуговицы у
расстегнутой на груди рубашки.
Духота. Светофор мигает, глаз превращая в средство
передвиженья по комнате к тумбочке с виски. Сердце
замирает на время, но все-таки бьется: кровь,
поблуждав по артерияс, возвращается к перекрестку.
Тело похоже на свернутую в рулон трехверстку,
и на севере поднимают бровь.
Странно думать, что выжил, но это случилось. Пыль
покрывает квадратные вещи. Проезжающий автомобиль
продлевает пространство за угол, мстя Эвклиду.
Темнота извиняет отсутствие лиц, голосов и проч.,
превращая их не столько в бежавших прочь,
как в пропавших из виду.
Духота. Сильный шорох набрякших листьев, от
какогого еще сильней выступает пот.
То, что кажется точкой во тьме, может быть лишь одним -
звездою.
Птица, утратившая гнездо, яйцо
на пустой баскетбольной площадке кладет в кольцо.
Пахнет мятой и резедою.
2
Как бессчетным женам гарема всесильный Шах
изменить может только с другим гаремом,
я сменил империю. Этот шаг
продиктован был тем, что несло горелым
с четырех сторон - хоть живот крести;
YI
ПЕРЕВОДЫ
ДЖОН ДОН (1573-1631)
БЛОХА
Узри в блохе, что мирно льнет к стене,
В сколь малом ты отказываешь мне.
Кровь поровну пила она из нас:
Твоя с моей в ней смешаны сейчас.
Но этого ведь мы не назовем
Грехом, потерей девственности, злом.
Блоха, от крови смешанной пьяна,
Пред вечным сном насытилась сполна;
Достигла больше нашего она.
Узри же в ней три жизни и почти
Ее вниманьем. Ибо в ней почти,
Нет, больше, чем женаты ты и я.
И ложе нам, и храм блоха сия.
Нас связывают крепче алтаря
Живые стены цвета янтаря.
Щелчком ты можешь оборвать мой вздох.
Но не простит самоубийства Бог.
И святотатственно убийство трех.
Ах, все же стал твой ноготь палачем,
В крови невинной обагренным. В чем
Вообще блоха повинною была?
В той капле, что случайно отпила?..
Но, раз ты шепчешь, гордость затая,
Что, дескать, не ослабла мощь моя,
Не будь к моим претензиям глуха:
Ты меньше потеряешь от греха,
Чем выпила убитая блоха.
ШТОРМ
Кристофору Бруну
Ты, столь подобный мне, что это лестно мне,
Но все ж настолько т ы , что этих строк вполне
Достаточно, чтоб ты, о мой двойник, притих,
Узнав, что речь пойдет о странствиях м о и х,
Прочти и ощутишь: зрачки и пальцы те,
Которы Хиллярд мнил оставить на холсте,
Пустились в дальний путь, и вот сегодня им
Художник худших свойств, увы, необходим.
Английская земля, что души и тела,
Как в рост - ростовщики, нам только в долг дала,
Скорбя о сыновьях своих, в чужом краю
Взыскующих судьбу, но чаще - смерть свою,
Вздохнула грудью всей, и ветер поднялся.
Но, грянувший вверху о наши небеса,
Он устремился вниз и, поглядев вперед,
Узрел в большом порту бездействующий флот,
Который чах во тьме, как узники в тюрьме.
И наши паруса набухли и взвились.
И мы, на палубах столпясь, смотрели ввысь.
И радовали нас их мощь и полнота,
Как Сарру - зрелище большого живота.
Но, добрый к нам тогда, он, в общем, не добрей
Способных бросить нас в глуши поводырей.
И вот, как два царя объединяют власть
И войско, чтоб затем на третьего напасть,
Обрушились на нас внезапно Зюйд и Вест.
И пропасти меж волн разверзнулись окрест.
И смерч быстрей, чем ты читаешь слово "смерч",
Напал на паруса. Так выстрел, шлющий смерть
Без адреса, порой встречает чью-то грудь.
И разразился шторм. И наш прервался путь.
Иона! жаль тебя. Да будет проклят тот,
Кто разбудил тебя во время шторма. От
Больших страданий сон, подобно смерти, нас
Спасает, не убив. Тебя же сон не спас!
Проснувшись, я узрел, что больше я не зрю.
Где Запад? Где Восток? Закат и зарю,
И Солнце, и Луну кромешный мрак скрывал.
Но был, должно быть, день, коль мир существовал.
И тыщи звуков в гул, в единый гул слились.
Столь розны меж собой, все бурею звались.
Лишь молнии игла светила нам одна.
И дождь, как океан, что выпит был до дна,
Лился с небес. Одни в каютах лежа без
Движенья, звали смерть, взамен дождя, с небес.
Другие лезли вверх, чтоб выглянуть туда,
Как души - из могил в день Страшного Суда,
И вопрошали мрак: "Что нового?" - как тот
Ревнивец, что спросив, ответа в страхе ждет.
А третьи в столбняке застыли в люках враз,
Отталкивая страх огнем безумных глаз.
Мы видели тогда: смертельно болен флот.
Знобило мачты, трюм разваливался от
Водянки ледяной. А дряхлый такелаж,
Казалось, в небесах читает "Отче наш".
Лохмотья парусов полощутся во мгле,
Как труп, что целый год болтается в петле.
Исторгнуты из гнезд, как зубы из десны,
Орудья, чьи стволы нас защитить должны.
И больше нет в нас сил откачивать, черпать;
Выплевывать затем, чтоб всасывать опять.
Мы все уже глухи от хаоса вокруг.
Нам нечего сказать, услышь мы новый звук.
В сравненье с штормом сим любая смерть - понос,
Бермуды - Райский сад, Геенна - царство грез.
Мрак, света старший брат, во всей своей красе
Тщедушный свет изгнал на небеса. И все,
Все вещи суть одна, чья форма не видна.
Все формы пожрала Бесформенность одна.
И если во второй Господь не скажет раз
Свое: "Да будет", знай, не будет дня для нас.
Столь страшен этот шторм, столь яростен и дик,
Что даже в мыслях грех взывать к тебе, двойник.
ПРОЩАНЬЕ, ЗАПРЕЩАЮЩЕЕ ГРУСТЬ.
Как праведники в смертный час
Торопятся шепнуть душе:
"Ступай!" - и не спускают глаз
Друзья с них, говоря: "Уже"
Иль: "Нет еще" - так в скорбный миг
И мы не обнажим страстей,
Чтоб встречи не принизил лик
Свидетеля разлуки сей.
Землятресенье взор страшит,
Ввергает в темноту умы.
Когда ж небесный свод дрожит,
Беспечны и спокойны мы.
Так и любовь земных сердец:
Ей не принять, не побороть
Отсутствие. Оно - конец
Всего, к чему взывает плоть.
Но мы - мы любящие столь
Утонченно, что наших чувств
Не в силах потревожить боль
И скорбь разъединенных уст, -
Простимся. Ибо мы - одно.
Двух наших душ не расчленить,
Как слиток драгоценный. Но
Отъезд мой их растянет в нить.
Как циркуля игла, дрожа,
Так будет озирать края,
Не двигаясь, твоя душа,
Где движется душа моя.
И станешь ты вперяться в ночь
Здесь, в центре, начиная вдруг
Крениться, выпрямляться вновь,
Чем больше или меньше круг.
Но если ты всегда тверда
Там, в центре, то должна вернуть
Меня с моих кругов туда,
Откуда я пустился в путь.
ПОСЕЩЕНИЕ
Когда твой горький яд меня убьет,
Когда от притязаний и услуг
Моей любви отделаешься вдруг,
К твоей постели тень моя придет.
И ты, уже во власти худших рук,
Ты вздрогнешь и, приветствуя визит,
Свеча твоя погрузится во тьму.
И ты прильнешь к соседу своему.
А он, уже устав, вообразит,
Что новой ласки просишь, и к стене
Подвинется в своем притворном сне,
Тогда, о бедный аспид мой, бледна,
В серебряном поту, совсем одна,
Ты в призрачности не уступишь мне.
Проклятия? Предпочитаю, чтобы ты
Раскаялась, чем черпала в слезах
Ту чистоту, которой нет в глазах.
АННЕ АХМАТОВОЙ
Закричат и захлопочут петухи.
По проспекту загрохочут сапоги.
Засверкает лошадиный изумруд.
В одночасье современники умрут.
Запоет над переулком флажолет.
Захохочет над каналом пистолет.
Загремит на подоконнике стекло.
Станет в комнате особенно светло.
И помчатся, задевая за кусты,
невредимые солдаты духоты
вдоль подстриженных по-новому аллей,
словно тени яйцевидных кораблей.
Так начнется 21-й, золотой,
на тропинке красным светом залитой,
на вопросы и проклятия в ответ,
обволакивая паром этот свет!
Но на Марсовом поле до темна
в синем платье одинешенька-одна
Вы появитесь, как будто уж не раз,
лишь навечно без поклонников, без нас.
Только трубочка бумажная в руке.
Лишь такси за Вами едет вдалеке.
Рядом плещется блестящая вода.
До асфальта провисают провода.
Вы поднимите прекрасное лицо.
Громкий смех иль поминальное словцо.
Звук неясный на нагревшемся мосту
на мгновенье взбудоражит пустоту.
Я не видел, не увижу ваших слез.
Не услышу я шуршания колес,
уносящих Вас к заливу, к деревам,
по отечеству без памятника Вам.
Умирания, смертей и бытия
соучастник, никогда не судия,
опирая на ладонь свою висок,
Вы напишите о нас наискосок -
в теплой комнате, как помнится, без книг,
без поклонников, но тоже не без них,
без читателей, без критиков и без
всех людей - стихотворенье до небес.
Там, быть может, Вы промолвите: "Господь,
воздух этот загустевший - это плоть
душ, оставивших призвание свое,
а не новое творение твое".
2
За церквами, садами, театрами,
за кустами в холодных дворах,
в темноте за дверями парадными,
за бездомными в этих дворах.
За пустыми ночными кварталами,
за дворцами над светлой Невой,
за подъездами из, за подвалами,
за шумящей над ними листвой.
За бульварами с тусклыми урнами,
за балконами, полными сна,
за кирпичными красными тюрьмами,
где больных будоражит весна,
за вокзальными страшными люстрами,
что толкаются, тени гоня,
за тремя запоздалыми чувствами
Вы живете теперь от меня.
За любовью, за долгом, за мужеством,
или больше - за Вашим лицом,
за рекой, осененной замужеством,
за таким одиноким пловцом.
За своим Ленинградом, за дальними
островами, в мелькнувшем раю,
за своими страданьями давними,
от меня за замками семью.
разделенье не жизнью, не временем,
не пространством с кричащей толпой,
Разделенье не болью, не бременем,
и, хоть странно, но все ж не судьбой.
Не пером, не бумагой, не голосом -
разделенье печалью...К тому ж
правдой, больше неловкой, чем горестной:
вековой одинокостью душ.
На окраинах, там, за заборами,
за крестами у цинковых звезд,
за семью-семьюстами! - запорами
и не только за тысячу верст,
а за всею землею неполотой,
за салютом ее журавлей,
за Россией, как будто не политой
ни слезами, ни кровью моей.
Там, где впрямь у дороги непройденной
на ветру моя юность дрожит,
где-то близко холодная Родина
за финляндским вокзалом лежит,
и смотрю я в пространства окрестные,
напряженный до боли уже,
словно эти весы неизвестные
у кого-то не только в душе.
Вот иду я, парадные светятся,
за оградой кусты шелестят,
во дворе Петропаловской крепости
тихо белые ночи сидят.
Развевается белое облако,
под мостами плывут корабли,
ни гудка, ни свистка и ни окрика
до последнего края земли.
Не прошу ни любви, ни признания,
ни волненья, рукав теребя...
Долгой жизни тебе, расстояние!
Но я снова прошу для себя
безразличную ласковость добрую
и при встрече - все то же житье.
Приношу Вам любовь свою долгую,
сознавая ненужность ее.
СОНЕТ
Прошел январь за окнами тюрьмы,
и я услышал пенье заключенных,
звучащее в кирпичном сонме камер:
"Один из наших братьев на свободе".
Еще ты слышишь пенье заключенных
и топот надзирателей безгласых,
еще ты сам поешь, поешь безмолвно:
"Прощай, январь".
Лицом поворотясь к окну,
еще ты пьешь глотками теплый воздух.
А я опять задумчиво бреду
с допроса на допрос по коридору
в ту дальнюю страну, где больше нет
ни января, ни февраля, ни марта.
1962
ИОСИФ БРОДСКИЙ
*
КРИКИ ДУБЛИНСКИХ ЧАЕК!
КОНЕЦ ГРАММАТИКИ
Ere perennius
Приключилась на твердую вещь напасть:
будто лишних дней циферблата пасть
отрыгнула назад, до бровей сыта
крупным будущим чтобы считать до ста.
И вокруг твердой вещи чужие ей
встали кодлом, базаря "Ржавей живей"
и "Даешь песок, чтобы в гроб хромать,
если ты из кости или камня, мать".
Отвечала вещь, на слова скупа:
"Не замай меня, лишних дней толпа!
Гнуть свинцовый дрын или кровли жесть -
не рукой под черную юбку лезть.
А тот камень-кость, гвоздь моей красы -
он скучает по вам с мезозоя, псы:
от него в веках борозда длинней,
чем у вас с вечной жизнью с кадилом в ней".
1995
Стакан с водой
Ты стоишь в стакане передо мной, водичка,
и глядишь на меня сбежавшими из-под крана
глазами, в которых, блестя, двоится
прозрачная тебе под стать охрана.
Ты знаешь, что я - твое будущее: воронка,
одушевленный стояк и сопряжен с потерей
перспективы; что впереди - волокна,
сумрак внутренностей, не говоря - артерий.
Но это тебя не смущает. Вообще, у тюрем
вариантов больше для бесприютной
субстанции, чем у зарешеченной тюлем
свободы, тем паче - у абсолютной.
И ты совершенно права, считая, что обойдешься
без меня. Но чем дольше я существую,
тем позже ты превратишься в дождь за
окном, шлифующий мостовую.
1995
Бегство в Египет (2)
В пещере (какой ни на есть, а кров!
Надежней суммы прямых углов!)
в пещере им было тепло втроем;
пахло соломою и тряпьем.
Соломенною была постель.
Снаружи молола песок метель.
И, припоминая его помол,
спросонья ворочались мул и вол.
Мария молилась; костер гудел.
Иосиф, насупясь, в огонь глядел.
Младенец, будучи слишком мал
чтоб делать что-то еще, дремал.
Еще один день позади - с его
тревогами, страхами; с "о-го-го"
Ирода, выславшего войска;
и ближе еще на один - века.
Спокойно им было в ту ночь втроем.
Дым устремлялся в дверной проем,
чтоб не тревожить их. Только мул
во сне (или вол) тяжело вздохнул.
Звезда глядела через порог.
Единственным среди них, кто мог
знать, что взгляд ее означал,
был младенец; но он молчал.
Декабрь 1995
* *
*
...и Тебя в вифлеемской вечерней толпе
не узнает никто: то ли спичкой
озарил себе кто-то пушок на губе,
то ли в спешке искру электричкой
там, где Ирод кровавые руки вздымал,
город высек от страха из жести;
то ли нимб засветился, в диаметре мал,
на века в неприглядном подъезде.
196(?)
Посвящается Пиранези
Не то - лунный кратер, не то - колизей; не то -
где-то в горах. И человек в пальто
беседует с человеком, сжимающим в пальцах посох.
Неподалеку собачка ищет пожрать в отбросах.
Не важно, о чем они говорят. Видать,
о возвышенном; о таких предметах, как благодать
и стремление к истине. Об этом неодолимом
чувстве вполне естественно беседовать с пилигримом.
Скалы - или остатки былых колонн -
покрыты дикой растительностью. И наклон
головы пилигрима свидетельствует об известной
примиренности - с миром вообще и с местной
фауной в частности. "Да", говорит его
поза, "мне все равно, если колется. Ничего
страшного в этом нет. Колкость - одно из многих
свойств, присущих поверхности. Взять хоть четвероногих:
их она не смущает; и нас не должна, зане
ног у нас вдвое меньше. Может быть, на Луне
все обстоит иначе. Но здесь, где обычно с прошлым
смешано настоящее, колкость дает подошвам
- и босиком особенно - почувствовать, так сказать,
разницу. В принципе, осязать
можно лишь настоящее - естественно, приспособив
к этому эпидерму. И я отрицаю обувь".
Все-таки, это - в горах. Или же - посреди
древних руин. И руки, скрещенные на груди
того, что в пальто, подчеркивают, насколько он неподвижен.
"Да", гласит его поза, "в принципе, кровли хижин
смахивают силуэтом на очертанья гор.
Это, конечно, не к чести хижин и не в укор
горным вершинам, но подтверждает склонность
природы к простой геометрии. То есть, освоив конус,
она чуть-чуть увлеклась. И горы издалека
схожи с крестьянским жилищем, с хижиной батрака
вблизи. Не нужно быть сильно пьяным,
чтоб обнаружить сходство временного с постоянным
и настоящего с прошлым. Тем более - при ходьбе.
И если вы - пилигрим, вы знаете, что судьбе
угодней, чтоб человек себя полагал слугою
оставшегося за спиной, чем гравия под ногою
и марева впереди. Марево впереди
представляется будущим и говорит "иди
ко мне". Но по мере вашего к мареву приближенья
оно обретает, редея, знакомое выраженье
прошлого: те же склоны, те же пучки травы.
Поэтому я обут". "Но так и возникли вы, -
не соглашается с ним пилигрим. - Забавно,
что вы так выражаетесь. Ибо совсем недавно
вы были лишь точкой в мареве, потом разрослись в пятно".
"Ах, мы всего лишь два прошлых. Два прошлых дают одно
настоящее. И это, замечу, в лучшем
случае. В худшем - мы не получим
даже и этого. В худшем случае, карандаш
или игла художника изобразят пейзаж
без нас. Очарованный дымкой, далью,
глаз художника вправе вообще пренебречь деталью
- то есть моим и вашим существованьем. Мы -
то, в чем пейзаж не нуждается как в пирогах кумы.
Ни в настоящем, ни в будущем. Тем более - в их гибриде.
Видите ли, пейзаж есть прошлое в чистом виде,
лишившееся обладателя. Когда оно - просто цвет
вещи на расстоянье; ее ответ
на привычку пространства распоряжаться телом
по-своему. И поэтому прошлое может быть черно-белым,
коричневым, темно-зеленым. Вот почему порой
художник оказывается заворожен горой
или, скажем, развалинами. И надо отдать Джованни
должное, ибо Джованни внимателен к мелкой рвани
вроде нас, созерцая то Альпы, то древний Рим".
"Вы, значит, возникли из прошлого?" - волнуется пилигрим.
Но собеседник умолк, разглядывая устало
собачку, которая все-таки что-то себе достала
поужинать в груде мусора и вот-вот
взвизгнет от счастья, что и она живет.
"Да нет, - наконец он роняет. - Мы здесь просто так, гуляем".
И тут пейзаж оглашается заливистым сучьим лаем.
1993 - 1995
С натуры
Джироламо Марчелло
Солнце садится, и бар на углу закрылся.
Фонари загораются, точно глаза актриса
окаймляет лиловой краской для красоты и жути.
И головная боль опускается на парашюте
в затылок врага в мостовой шинели.
И голуби на фронтоне дворца Минелли
е.утся в последних лучах заката,
не обращая внимания, как когда-то
наши предки угрюмые в допотопных
обстоятельствах, на себе подобных.
Удары колокола с колокольни,
пустившей в венецианском небе корни,
точно падающие, не достигая
почвы, плоды. Если есть другая
жизнь, кто-то в ней занят сбором
этих вещей. Полагаю, в скором
времени я это выясню. Здесь, где столько
пролито семени, слез восторга
и вина, в переулке земного рая
вечером я стою, вбирая
сильно скукожившейся резиной
легких чистый, осенне-зимний,
розовый от черепичных кровель
местный воздух, которым вдоволь
не надышаться, особенно - напоследок!
пахнущий освобожденьем клеток
от времени. Мятая точно деньги,
волна облизывает ступеньки
дворца своей голубой купюрой,
получая в качестве сдачи бурый
кирпич, подверженный дерматиту,
и ненадежную кариатиду,
водрузившую орган речи
с его сигаретой себе на плечи
и погруженную в лицезренье птичьей,
освободившейся от приличий,
вывернутой наизнанку спальни,
выглядящей то как слепок с пальмы,
то - обезумевшей римской
цифрой, то - рукописной строчкой с рифмой.
1995, Casa Marcello
На виа Фунари
Странные морды высовываются из твоего окна,
во дворе дворца Гаэтани воняет столярным клеем,
и Джино, где прежде был кофе и я забирал ключи,
закрылся. На месте Джино -
лавочка: в ней торгуют галстуками и носками,
более необходимыми нежели он и мы,
и с любой точки зрения. И ты далеко в Тунисе
или в Ливии созерцаешь изнанку волн
набегающих кружевом на итальянский берег:
почти Септимий Север. Не думаю, что во всем
виноваты деньги, бег времени или я.
Во всяком случае, не менее вероятно,
что знаменитая неодушевленность
космоса, устав от своей дурной
бесконечности, ищет себе земного
пристанища, и мы - тут как тут. И нужно еще сказать
спасибо, когда она ограничивается квартирой,
выраженьем лица или участком мозга,
а не загоняет нас прямо в землю,
как случилось с родителями, с братом, с сестренкой, с Д.
Кнопка дверного замка - всего лишь кратер
в миниатюре, зияющий скромно вследствие
прикосновения космоса, крупинки метеорита,
и подъезды усыпаны этой потусторонней оспой.
В общем, мы не увиделись. Боюсь, что теперь не скоро
представится новый случай. Может быть, никогда.
Не горюй: не думаю, что я мог бы
признаться тебе в чем-то большем, чем Сириусу - Канопус,
хотя именно здесь, у твоих дверей,
они и сталкиваются среди бела дня,
а не бдительной, к телескопу припавшей ночью.
1995, Hotel Quirinale, Рим
Корнелию Долабелле
Добрый вечер, проконсул или только-что-принял-душ.
Полотенце из мрамора чем обернулась слава.
После нас - ни законов, ни мелких луж.
Я и сам из камня и не имею права
жить. Масса общего через две тыщи лет.
Все-таки время - деньги, хотя неловко.
Впрочем, что есть артрит если горит дуплет
как не потустороннее чувство локтя?
В общем, проездом, в гостинице, но не об этом речь.
В худшем случае, сдавленное "кого мне..."
Но ничего не набрать, чтоб звонком извлечь
одушевленную вещь из недр каменоломни.
Ни тебе в безрукавке, ни мне в полушубке. Я
знаю, что говорю, сбивая из букв когорту,
чтобы в каре веков вклинилась их свинья!
И мрамор сужает мою аорту.
1995, Hotel Quirinale, Рим
Воспоминание
Je n'ai pas oublie, voisin de la ville
Notre blanche maison, petite mais tranquille.
Gharles Baudelaire
Дом был прыжком геометрии в глухонемую зелень
парка, чьи праздные статуи, как бросившие ключи
жильцы, слонялись в аллеях, оставшихся от извилин;
когда загорались окна, было неясно - чьи.
Видимо, шум листвы, суммируя варианты
зависимости от судьбы (обычно - по вечерам),
пользовалcя каракулями, и, с точки зренья лампы,
этого было достаточно, чтоб раскалить вольфрам.
Но шторы были опущены. Крупнозернистый гравий,
похрустывая осторожно, свидетельствовал не о
присутствии постороннего, но торжестве махровой
безадресности, окрестностям доставшейся от него.
И за полночь облака, воспитаны высшей школой
расплывчатости или просто задранности голов,
отечески прикрывали рыхлой периной голый
космос от одичавшей суммы прямых углов.
1995
Остров Прочида
Захолустная бухта; каких-нибудь двадцать мачт.
Сушатся сети - родственницы простыней.
Закат; старики в кафе смотрят футбольный матч.
Синий залив пытается стать синей.
Чайка когтит горизонт, пока он не затвердел.
После восьми набережная пуста.
Синева вторгается в тот предел,
за которым вспыхивает звезда.
1994
Выступление в Сорбонне
Изучать философию следует, в лучшем случае,
после пятидесяти. Выстраивать модель
общества - и подавно. Сначала следует
научиться готовить суп, жарить - пусть не ловить -
рыбу, делать приличный кофе.
В противном случае, нравственные законы
пахнут отцовским ремнем или же переводом
с немецкого. Сначала нужно
научиться терять, нежели приобретать,
ненавидеть себя более, чем тирана,
годами выкладывать за комнату половину
ничтожного жалованья - прежде, чем рассуждать
о торжестве справедливости. Которое наступает
всегда с опозданием минимум в четверть века.
Изучать труд философа следует через призму
опыта либо - в очках (что примерно одно и то же),
когда буквы сливаются и когда
голая баба на смятой подстилке снова
для вас фотография или же репродукция
с картины художника. Истинная любовь
к мудрости не настаивает на взаимности
и оборачивается не браком
в виде изданного в Гёттингене кирпича,
но безразличием к самому себе,
краской стыда, иногда - элегией.
(Где-то звенит трамвай, глаза слипаются,
солдаты возвращаются с песнями из борделя,
дождь - единственное, что напоминает Гегеля.)
Истина заключается в том, что истины
не существует. Это не освобождает
от ответственности, но ровно наоборот:
этика - тот же вакуум, заполняемый человеческим
поведением, практически постоянно;
тот же, если угодно, космос.
И боги любят добро не за его глаза,
но потому что, не будь добра, они бы не существовали.
И они, в свою очередь, заполняют вакуум.
И может быть, даже более систематически,
нежели мы: ибо на нас нельзя
рассчитывать. Хотя нас гораздо больше,
чем когда бы то ни было, мы - не в Греции:
нас губит низкая облачность и, как сказано выше, дождь.
Изучать философию нужно, когда философия
вам не нужна. Когда вы догадываетесь,
что стулья в вашей гостиной и Млечный Путь
связаны между собою, и более тесным образом,
чем причины и следствия, чем вы сами
с вашими родственниками. И что общее
у созвездий со стульями - бесчувственность, бесчеловечность.
Это роднит сильней, нежели совокупление
или же кровь! Естественно, что стремиться
к сходству с вещами не следует. С другой стороны, когда
вы больны, необязательно выздоравливать
и нервничать, как вы выглядите. Вот, что знают
люди после пятидесяти. Вот почему они
порой, глядя в зеркало, смешивают эстетику с метафизикой.
Март 1989
Шеймусу Хини
Я проснулся от крика чаек в Дублине.
На рассвете их голоса звучали
как души, которые так загублены,
что не испытывают печали.
Облака шли над морем в четыре яруса,
точно театр навстречу драме,
набирая брайлем постскриптум ярости
и беспомощности в остекленевшей раме.
В мертвом парке маячили изваяния.
И я вздрогнул: я - дума, вернее - возле.
Жизнь на три четверти - узнавание
себя в нечленораздельном вопле
или - в полной окаменелости.
Я был в городе, где, не сумев родиться,
я еще мог бы, набравшись смелости,
умереть, но не заблудиться.
Крики дублинских чаек! Конец грамматики,
примечание звука к попыткам справиться
с воздухом, с примесью чувств праматери,
обнаруживающей измену праотца -
раздирали клювами слух, как занавес,
требуя опустить длинноты,
буквы вообще, и начать монолог свой заново
с чистой бесчеловечной ноты.
1990
К переговорам в Кабуле
Жестоковыйные горные племена!
Всё меню - баранина и конина.
Бороды и ковры, гортанные имена,
глаза, отродясь не видавшие ни моря, ни пианино.
Знаменитые профилями, кольцами из рыжья,
сросшейся переносицей и выстрелом из ружья
за неимением адреса, не говоря - конверта,
защищенные только спиной от ветра,
живущие в кишлаках, прячущихся в горах,
прячущихся в облаках, точно в чалму - Аллах,
видно, пора и вам, абрйкам и хазбулатам,
как следует разложиться, проститься с родным халатом,
выйти из сакли, приобрести валюту,
чтоб жизнь в разреженном воздухе с близостью к абсолюту
разбавить изрядной порцией бледнолицых
в тоже многоэтажных, полных огня столицах,
где можно сесть в мерседес и на ровном месте
забыть мгновенно о кровной мести
и где прозрачная вещь, с бедра
сползающая, и есть чадра.
И вообще, ибрагимы, горы - от Арарата
до Эвереста - есть пища фотоаппарата,
и для снежного пика, включая синий
воздух, лучшее место - в витринах авиалиний.
Деталь не должна впадать в зависимость от пейзажа!
Все идет псу под хвост, и пейзаж - туда же,
где всюду лифчики, и законность.
Там лучше, чем там, где владыка - конус
и погладить нечего, кроме шейки
приклада, грубой ладонью, шейхи.
Орел парит в эмпиреях разглядывая с укором
змеиную подпись под договором
между вами козлами, воспитанными в Исламе,
и прикинутыми в сплошной габардин послами,
ухмыляющимися в объектив ехидно.
И больше нет ничего нет ничего не видно
ничего ничего не видно кроме
того что нет ничего благодаря трахоме
или же глазу что вырвал заклятый враг
и ничего не видно мрак
1992
* *
*
Л. С.
Осень - хорошее время, если вы не ботаник,
если ботвинник паркета ищет ничью ботинок:
у тротуара явно ее оттенок,
а дальше - деревья как руки, оставшиеся от денег.
В небе без птиц легко угадать победу
собственных слов типа "прости", "не буду",
точно считавшееся чувством вины и модой
на темно-серое стало в конце погодой.
Все станет лучше, когда мелкий дождь зарядит,
потому что больше уже ничего не будет,
и еще позавидуют многие, сил избытком
пьяные, воспоминаньям и бывшим душевным пыткам.
Остановись, мгновенье, когда замирает рыба
в озерах, когда достает природа из гардероба
со вздохом мятую вещь и обводит оком
место, побитое молью, со штопкой окон.
1995
* *
*
Клоуны разрушают цирк. Слоны убежали в Индию,
тигры торгуют на улице полосами и обручами,
под прохудившимся куполом, точно в шкафу, с трапеции
свешивается, извиваясь, фрак
разочарованного иллюзиониста,
и лошадки, скинув попоны, позируют для портрета
двигателя. На арене,
утопая в опилках, клоуны что есть мочи
размахивают кувалдами и разрушают цирк.
Публики либо нет, либо не аплодирует.
Только вышколенная болонка
тявкает непрерывно, чувствуя, что приближается
к сахару: что вот-вот получится
одна тысяча девятьсот девяносто пять.
1995
Эти стихи были переданы нам поэтом за несколько дней до ухода: публикация,
к нашему глубокому сожалению, оказалась посмертной.
В стихах сохранена пунктуация автора.
|
|