ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА КОАПП
Сборники Художественной, Технической, Справочной, Английской, Нормативной, Исторической, и др. литературы.



     Александр Алейник.

     Апология
     Олимп Муркин. Чу!

 Email: Alexander Aleynik (aleynik@octet.com)

Нью-йорк 1996

     О стихах Александра Алейника

     Собрание   стихотворений   и   поэм   Александра  Алейника
"Апология" включает в себя подборки из шести книг, писавшихся в
общей   сложности  около  25  лет.  Такого  рода  собрание  при
нормально разыгранной поэтической биографии выходит обычно  под
занавес,   и   зритель,   внимательно  следивший  за  развитием
действия, не просто узнает героев  спектакля,  их  интонации  и
жесты,  но  главным  образом  интересуется  композицией, тем, в
каких связях  и  сочетаниях  герои  оказались,  --  театральные
бинокли    наведены   на   резкость   и   картина   приобретает
окончательную  четкость   и   завершение.   Порой   неожиданное
завершение,  --  и  в  этом  смысл эпилога и вознаграждение для
зрителя.
     К  сожалению, перед нами поэт, который отрывочно печатался
в эмиграции и совершенно не печатался в России,  и  нет  ничего
утешительного в том, что он разделил судьбу сотен ему подобных.
Тем более, что поэт  в  число  подобных  никак  не  входит.  Он
бесподобен  по  определению. Короче говоря, это первая книга А.
Алейника, и потому, учитывая ее шестиактность (шестикрылость?),
читатель  должен  быть  готов как бы к одновременному просмотру
всех действий и эпилога,  суммирующего  их.  Эпилог  --  громко
сказано  и  сказано для красного словца. Поэту едва за сорок, и
будем надеяться, что его дальнейшее творчество обойдется без --
продолжая  театральную  терминологию -- четвертой стены (она же
Кремлевская,  она  же  Берлинская,  она  же  Китайская).  Итак,
читатель  должен  быть  готов к перегрузке, а автор к тому, что
критика его обвинит  в  нерасчетливости  и  тут  же,  возможно,
снисходительно  похлопает по плечу: мол, понятно, слишком долго
ты ждал сигнальной ракеты, оттого и атака твоя, дружок,  слегка
психическая.  В  снисхождении  данный  поэт  не  нуждается, тем
более, что нерасчетливость в поэзии (едва ли -- в прозе)  может
обернуться  добродетелью. Дело в том, что А. Алейник работает с
голоса. Поводом для говорения может быть  что  угодно:  пейзаж,
воспоминание, книга, -- не важно. Важно, что поэт полагается на
звук, на голос, который вывезет (картину, воспоминание, книгу),
но  вывезет  не  контрабандой  (хитростью),  отнюдь,  и даже не
вывезет, но скорее -- выведет (на свет).
     Артистический  образ  жизни  предполагает  метафоричность,
внезапные  и  бурные  сочетания  слов,  вообще  --   энергичную
оснащенность  и  использование  всех доступных автору эффектов.
Причем, я  бы  сказал,  что  мы  присутствуем  одновременно  на
спектакле  и на репетиции. Артистизм предполагает импровизацию,
и вы видите, как автор пускается в путь, не ведая ни как  будет
развиваться,  ни  тем  более  чем  завершится  его  поэтическая
авантюра. И если интуиция сбоя не дает,  то  немедленно  творит
чудеса,   и   тогда   случайно  вырвавшееся  слово  оказывается
наделенным такими  многозначными  и  уместными  свойствами,  на
которые и сам автор, возможно, не рассчитывал.
     Быть  может, прежде губ уже родился шепот" -- примерно так
я бы определил эстетику А. Алейника цитатой из  его  верховного
учителя  -- О. Мандельштама. C Мандельштамом А. Алейника роднит
и взгляд, с любовью обращенный к миру, и нежная интонация, а  в
ремесленном  смысле  -- приверженность к классической традиции.
Следуя ей,  поэт  безбоязненно  распоряжается  наработанным  до
него,  помня,  что  нет  события  без  преемственности; никаких
нервных истерик и концептуального кривляния; никакого --  любой
ценой  -- привлечения внимания к собственной персоне; он знает,
что оригинальность и новизна добываются трудно и по  чуть-чуть,
и  добываются  там,  где  единственным  и  неповторимым образом
художник прикасается к веществу  мира  и  придает  ему  внятные
очертания.  Мир  А. Алейника простирается от Оки до Гудзона, от
провинциальных городов России (в его случае -- г. Горького)  до
столицы  мира Нью-Йорка, от восточного времени до западного, от
юношеской весны "на улицах сердца" в 1973 году до "Реквиема"  в
холодном  январе  1996-го,  от  любовной  лирики до "Наблюдения
воды" --  поэмы  в  натурфилософском  духе.  По  ходу  дела  он
поневоле  прикасается  к  "чешуе  дракона"  -- путь лежит через
столицу империи -- т.е. к советской власти, -- не  от  нее  ли,
как   в   прошлом   Мандельштам,   бежит  в  Тавриду,  к  этому
греко-римскому и средиземноморскому пристанищу русских  поэтов,
затем -- реальная Италия, звучащая как "и так далее"...
     Стихи  А. Алейника вдохновенны, насыщенны, населены людьми
и приметами, живописны, одновременно артистичны и  естественны,
т.е.  являются  тем,  что  называется  искусством  слова.   Нам
остается приложить к  нему  искусство  чтения,  и  если  мы  не
поскупимся, то будем, я уверен, вознагражден сторицей.

                                     Владимир Гандельсман

      * В О С Т О Ч Н О Е   В Р Е М Я *

     x x x

Соломон Франкович надевает слепые очки
и уходит в траншеи строк.
Его зрачки как минеры,
но все пока живы,
ужаса не произошло.
Каждая линза перед его исполинским глазом
напоминает аквариум без рыбок телевизора "Темп".
Между гранями проплывают мои слова
уже в нездешнем мире.
-- Во-первых, -- говорит он, --
второй экземпляр жирнее.
Так почему вы не принесли его?
-- Во-вторых, почему вы печатаете на обороте листа,
а если так, - почему правая страница четная?
Потом он говорит мне, что я похож на Гейне.
Я отвечаю, что это, наверное,
очень лестное для меня сходство,
но я Гейне не читал.
Минеры на конце этой фразы очевидно взрываются.

Он не верит мне, а я ему.
73 г.

                                СЭТЧМО

                                *
                                -- Сэтчмо!  Сэтчмо!
                                Что там в сумке?
                                -- Вечность.
                                Звуки.
                                -- Ну и рот!  Почище бильярдных луз.
                                -- Там блюз.
                                 *   *
                                Здесь ночь и темень.  Ни звезды,
                                ни человека, ни собаки:
                                судьба, труба, толпа и ты  -
                                все подают друг другу знаки.

     x x x

Когда трубач берет трубу
и губы сложит в бантик лживый,
как у вола в ярме -- на лбу
кровь, дергаясь, шатает жилы.

И выползают из орбит
глаза кроваво-мраморные,
и ледником тоски свербит,
как льдами сердце мамонта.

Он корчится попав в тиски
огней, они его свежуют,
всю требуху его тоски
труба вбирает в поцелуи,

и в кольцах, жалящих ее, --
в клубке покачиваний мерных --
змей-искуситель лег змеей,
баюкающей раем смертных.

И яблоки во тьме горят,
и кожа, нежась, вся иззябла,
и мнится Лысая гора
из крупных, говорящих яблок.

О, пенье дивное, сдавись
до мундштучка, до рта медяшки,
а тело пусть свисает вниз
под мокрым облачком рубашки.

Что если музыка дыша
вольноотпущенницей смерти, --
освобожденная душа,
вдыхающая млечный ветер.

О, черный голос горловой,
как мед живой, как кровь тягучий,
о, солнца сон над головой,
весь медленный, в песке излучин,
весь пеной блюза голубой
и пеньем в глубине излучен.

Угасла жизнь, ушла из глаз
земною солью в звук последний,
там змейкой золотой зажглась,
где он вечноживущий, летний.

*так называли Армстронга
6 окт. 73

     НА УЛИЦАХ СЕРДЦА

     I

Было небо словно небо в облаках,
до седьмого марта я сходил с ума,
не дышалось, не хватало мне тепла,
и на улицы смотрел я как в кривые зеркала.

Пальцев быстрые изгибы
в бледных солнышках ногтей,
волокна волос погибель --
нитей света в наготе,

колоколенки ладоней,
круглых век колокола
зимовали в Вавилоне
белолобого стекла.
Год звенел как колокольчик,
исчезая за горой,
и пришел мороз-стекольщик,
и пришел январь-хрустальщик,
и пришел февраль сырой.

Розоватым лимузинам
солнце вылизало спины,
человечек брел хмельной,
вел собаку за спиной

на большой-большой цепочке,
словно тень гулять водил,
а она вернулась в клочьях
в небе лаявших светил.
апр. 76

     II

Глаза -- фиалки.
Вишенный цвет век.
Два крохотных музыканта невидимы,
сами они видят мир голубым и зеленым.
Лицо -- цветочница.
-- Эти две, сударь, я никому не отдам.

     III

По улицам сердца ходит трамвай --
городской ученый кот.
Там дни проплывают как острова --
всей эскадрой вперед...

И когда закат -- тогда -- ноябрь
и розовый снег кругом,
и тонет день, и качается трап,
мы сходим с него вдвоем.
Скоро закончится этот год,
видишь, как он дрожит...
По закатным рельсам уходит кот,
мой ученый кот --
моя жизнь.

Я спокойно трону твой черный мех
с голубыми искрами на краю,
я припомню какой в этом городе снег --
какой мягкий снег, какой розовый снег,
такой выпадает только в раю...

     IV

Осень светит спичкой желтой,
узкий месяц в синем шелке,
он из башенки глядит
в сон кварталов городских.

Осень кованым копытцем
бьет о бронзу переулка --
очень хочет углубиться
в мысли лиственного гула.

Голубой водой застынет,
глаз ковши дымятся странным
ужасом, и дышит иней
в переулочках туманом.

Осень с полночью играет
нитью журавлиных крыльев,
у нее в глазах открытых
зеркала и умиранье.

Полночь хочет в валерьянку
язычок сквозь зубки свесить
и на слабых лапках пьяных
улететь гулять на месяц.
Там по краешку -- лесок
из серебряных чешуек,
от него наискосок --
страж-солдатик  -- парень-жулик,

чистит он лучем звезды
неба темные плоды,
и пихает кожуру
в розовую кобуру.
23 авг. 76

     V

На улицах сердца хлопают ставни,
валятся двери на мостовые...
а я -- вор, я -- цыган,
я из тех, кто пристанет
на века,
у меня -- любовная цынга,
у тебя -- глаза полевые.

     VI

Будет вечер осенний и лунный,
запомни меня навек,
не как юность --
как юнгу
на корабле.

Я драю палубу
шваброй своих ресниц
у твоих ног,
а ты читаешь неизданнейшую из книг
про любовь.

Ты листаешь ее на исходе дня,
пропуская по сто страниц, --
только помни меня,
только помни меня,
только снись.

     VII

Фитилек свечи догорит,
посвети рукой до зари,

а померкнет твоя рука --
уплывут в окно облака,

и останутся на земле
воск на блюдце, роза в стекле.
апр. 76

     МАРТ

Это просто Март,
Маргарита,
это капель сад --
маргариток.

С  желобов моря
легких жалоб --
далеко ль земля
убежала.

Островок несет
нас качая,
может быть, мы сон
чаек,

может быть мы твердь
красных лапок,
и всего-то смерть --
сладкий запах,

и всего судьба --
сна снимок,
ворожба
невидимок.
2 марта 76

     ДОЖДЬ

Там где стеклянная лопнула ночь,
в черепе темном востока,
светится бледною лампой дождь --
прозрачный мозг водостоков.

Улиц пастух, точно серых овец
с блеяньем прущих к вокзалам,
сын-отщепенец, бездомный птенец,
выпал как сердце упало.

Холодные мысли и плач в три ручья --
твой крик водяной и воздушный,
прими мою душу в ладони твоя,
вселенской печали сырое удушье.

Ты девой, изваянной из ребра
тоскующего океана,
ожив, не желаешь бесплатно добра
и гибель свою глотками с утра
пьешь из матового стакана.

И   когда с мутной стенки его
досасываешь последние капли,
кто запускает над твоей головой
белые и розовые дирижабли?
9 ноября 76

     ЦЕНТР

В этой ночи, цвета засохшей зеленки,
сатанеют в Москве фонари,
и гуляют девушки, как разряженные обезьянки,
и блестят розовеющими губами,
и видят сны наяву,
вдыхая карамельный воздух,
из склянок площадей -- местный эфир,
и сами пахнут эфиром --
выдыхаются...

Скучно Пушкину разглядывать аптеку,
и он смотрит на свой ботинок,
с укоризной: -- Сто лет не чищен.
Что, ныне дикий, тунгус-
ский метеорит?
Не махнуть ли в аглицкий клоб?

А Гоголь носатой старушенкой
согнулся между желтыми домиками,
как заключенный, которого вывели погулять.
Он зябко поводит плечами,
вспоминая второй том:
-- Прочичиковался!

Между ними -- Великий Инквизтор,
питомец иной эпохи --
"Рыдай, природа",
окруженный орудиями пыток,
смотрит на желтое яблоко Никитских Ворот,
которое можно грызть всю жизнь.
Он и не подозревает,
что сам стал прямою ножкой этого яблока,
но и его коснулось скорбное озарение,
и он -- изваяние собственной печали
и потуга к ее преодолению.

О, роковая игра судеб!
Тройка, семерка, туз
из бронзовой колоды Моссовета.

Ночь кристаллизуется в крупицы йода,
жжет глаза и губы и трещит на моих пальцах,
оставляя желтое пятно - смачный поцелуй сигареты.
В воздухе вымирают стайки микробов.
Он черен, чист, пахнет скипидарным мылом и щелоком.
Москва вдыхает его траурным лицом,
похожим на противогаз циклопа.

Над Манежем летает дура-ворона,
бой курантов слизывает ее, как соринку,
с воспаленного глаза неба над площадью.
В него лупят прожекторы,
как настольные лампы на конвеерном допросе.
Допрашиваемый упорствует,
но его, конечно, расколят.
Идут заводные люди сменить заводных людей,
и они-то идеальные арийцы,
их наконец-то вывели в Кремле.

Но не лучше ли купить маленький арбуз
с сахарными пузырьками внутри --
миллиард воздушных шариков,
и за спиной Долгорукого у фонтана
и феодальным крупом его лошади --
нарезать половины красных лун,
отправиться в воздушное путешествие,
засевая косточки вольным движением "за-пле-чо!",
как гомеровы кораблики в зеленеющий эпос травы.
Там же обычно пьют вино и прижимаются к девушке,
в виду шестиглазого плаката,
с монголеющими год от года теоретиками,
оставив слева три площади,
и все они -- двухтумбовые.
За ними восседает Дежурный Теоретик,
перелистывая перекидной календарь черных буден                                                                          и малиновых праздников.
Кое-где на столах,
над зернистым коленкором асфальта,
припахивающего падалью,
высятся бюстики.
Ими можно колоть сладенькие грецкие орешки --
хрупкие черепа людей.

Я свидетельствую:
мое дело -- созерцание и скоропись,
пока есть время
и длится ночь семьдесят слепого года.
13 янв.77

     x x x

В узкие стекла трамвайных дверей
смотрит на улицы старый еврей.
В выцветших пейсах, с нищею спесью,
смотрит старик в глаза фонарей.

В белом снегу -- в бороде патриарха --
мягкие губы -- розовый бархат.
Вот она -- Пасха! -- встает из грязцы.
Смотрит старик -- все дома из мацы!

Птицы на крышах и ветках намокли,
видят сквозь капель кривые бинокли
город вечерний, апрельский, пасхальный,
трон в облаках появился хрустальный,
с каждым мгновеньем светлей и синей...
Знает старик, сядет в трон Моисей!

Грянули двери трамвайной трещоткой,
город как Красное море раскрыт...
Самой лучшей, самой пасхальной походкой
медленно к синагоге идет старик.

Капли за шиворот к нему затекают,
а там он приткнется у белых колонн.
Ай, сколько ж ему медяков накидают
в лодочкой сложенную ладонь!
4 апр. 77

     СУББОТА

Уходит жизнь туда,
куда уходит дождь,
куда уходит время,

оно за мной в следах,
не стронешь, не возьмешь,
ни сам, ни с теми,

кого оставил за
собой и под землей,
кого рукой и ртом в тоске касался,

цветущая лоза,
что кислый уксус твой,
вином он был или вином казался?

Причем тут виноград?
Да это тот буфет,
где грозди -- барельефом деревянным,

там ягоды висят
сращением комет,
слетающих к серебрянным стаканам.

Но где же старики,
и где их домино
на скатерти малиновой, и свечи

субботние, и вьются мотыльки.
Уже темно,
я обнимаю плечи

старухи и смотрю на парафин --
он плачет, тает, каплет как в пещерах,
там в тыщи лет, а тут за час один

вершинки белых, маленьких руин,
и только разница --
в размерах...

Субботняя истаяла свеча
и часики французские стучат
нигде уже, а кажется что рядом,

и с неба смотрит желтая звезда
похоже так, как смотрят в никуда --
куда плывут под деревянным виноградом.
2 янв.78

     x x x

В метро удивленная дева
на юношу с книгой глядит.
Читающий справа налево
у вечного древа сидит.

Не трогай плечом его, занят,
ты видишь, он древним узлом --
распутываньем терзаний
бессмертного блага со злом.

Здесь слово поставила прямо
под неба диктовку рука,
и смотрит оно от Адама
без страха в людей и века.
14 мая 81

     x x x

Я буду в погребках твоих плутать
и опишу их, как Плутарх
описал знаменитых греков,
разумеется, все их обегав
к вечеру я буду пьян, как Сократ,
и румян, как первородный грех...

Я почувствую себя первым земным младенцем
обернутым в лохматое полотенце воздуха,
и мой папа Адам будет ругать мою маму Еву
за то, что она не осталась девой,
и тогда я скажу свои первые слова:
-- Где ж у вас обоих была голова?
И они потупятся...
Наверное, будет снег,
зеленый, как первородный грех,
тающий, ласкающий,
как мягкие руки всех моих родителей
от первых предков,
и на моих нервах
развалится тоска, как в гамаке,
и у нее в руке
будет семь пучих
на фитиле свечи,
а зачем -- я не знаю...

Так и попадаешь в шелестящие иудейские дебри...
А я предпочитаю дерби --
я поставлю на темную лошадку
недокушенную шоколадку,
недогрызенный сухарь
и стопарь,
а когда она проиграет,
я ей это все скормлю
и поскорблю
о потерянном выигрыше,
а она наклонится и шепнет:
-- Тс-с... Вы выпимши. --
Я скажу:
-- Разве вы офицьянт?
Тогда дайте мне винца. --
Она скажет:
-- Я лошадь.
Видите, какое скаковое у меня лицо,
и длинное,
как до зенита линия,
и хвост украшает мое пальтецо,
оно из лошадиной шкуры
и подчеркивает лошадиность фигуры,
и между моими копытами
конские яблоки рассыпаны,
а когда я бегу, я -- конус
от праиндоевропейского "konjos".

Я скажу:
-- Что ж, до свиданья, лошадь. --
Выйду по мокрым ступенькам на площадь,
и она, увижу, -- последний ночной погребок,
не запертый на замок
и без крыши,
подниму голову как можно выше
и спрошу:
-- Где Бог?
А на небе будет написано
самым спесивым курсивом:
         Р Е М О Н Т
но все равно, очень-очень красиво.
февр. 77

     КОМСОМОЛЬСКАЯ ПЛОЩАДЬ

 А Комсомольской площади пятно
 бессонной толкотней обведено.

 Три табора в горящих капюшонах,
 три рынка факелов и кривотолки торжищ,
 и переходы, как в речах умалишенных
 с мельканьем лиц и глянцевых обложек.

 Как-будто нитью склеил их паук
 в трех богадельнях, в трех журналах приключений,
 в трех вавилонских башнях встреч-разлук,
 полудорожных тяжб и мелких денег,
 статей расходов и пустых затей
 с истерикой кассиров и детей.

Бесплатная ночлежка и больница,
пилюля против жизни параличной,
где лекарь в рупор лечит от столицы
гипнозом -- городскою перекличкой.
 Здесь блатари и лейтенантов жены
 встречают неизвестного поэта,
 здесь ходят проститутки и пижоны,
 карманники и члены Верхсовета.

 Здесь чумный дом приезжего народа,
 кулиса зрелищ чванных и помпезных,
 здесь сидя спят, здесь курят перед входом,
 здесь говорят на тарабарщине отъезда,

 здесь вечного крученья пересылка,
 нет языков и общее смятенье,
 здесь воздух бунта, звук его вполсилы,
 здесь пахнет человеческой метелью.
16 апр.77

     РОЗОВЫЙ ДОМ

В тоскливейший, гнилейший ноябрьский день,
когда ноют зубы у заборов и прохожих,
сырая штукатурка кидается со стен
на затылки крадущихся к птичкам кошек.

Все еще попадается гужевой
транспорт в виде задрипанных лошадок,
невероятно вежливых, кивающих вам головой,
но немножко нервных от труда и мата.

Они глубоко несчастны, и это легко понять,
если принять во вниманье их беспросветные будни:
скажем, вас с кирпичами стал бы гонять,
под трамваи вон тот краснорожий паскудник.

Гипсовые дурни в разных стойках сереют в садах,
простирая смятые кепки в воодушевляюще--
                                --монументальном экстазе,
но вороны хмуро гадят им на пиджак,
ибо ценят удобства превыше изящных фантазий.

Шоблы одяшек живописно гужуются у пивных,
маленько опухнув от пьянок и побоев,
и вслушиваются трамваи с разбитых мостовых
в их беседы и пенье речных гобоев.

Как приятно брести с непереломанным хребтом
по целительным улицам волжского Рима,
будто снова я, юноша, шествую в розовый дом,
где желалось и мне умереть на руке у любимой.
28 ноября 78, Горький

     x x x

             Руки свести -- мост.
             Губы свести -- мозг
             тысячи синих рыб
             бросит туда -- где ты,
             где твоих ресниц
              дугообразный тростник,
              где египетский сон
                в беге песчаных волн,
                 где отстал фараон.
                  Мы на поруки времен
                  приняты из тюрьмы,
                 выдвинуты из тьмы
                  подобьем блестящих перил
                   всем дугового моста, --
                 помнишь, я сотворил
                 тебя из ребра так,

                   как я хотел
                  тысячу жизней назад,
                       так, чтоб края тел,
                  как половины моста,
                 можно было свести
                 там, где живу я,
             там где, живешь ты.
             7 марта 79

     x x x

Розой рта шевельни, наклони мне ее
в целлофане крылатом улыбки,
в целованьи огней, далеко как Нью-Йорк,
дома превращаются в белые скрипки,

где гортань переулка суха и узка
и мне кажется стиснутой МХАТом,
где оборвано небо, а людская река
так тоскливо бежит по фасадам, --

улыбнись мне, цветочница, розой в губах --
полурозовым миром бесплотным,
как младенца в сияньи слепом искупав,
научи меня быть беззаботным,

улыбнись мне, несчастье губами раздвинь,
как на чаплинской ленте, лакированной дверцей,
дорогой, уезжающий лимузин
персонажу такому же в сердце
шип вонзил.
28  янв. 78.

     НОКТЮРН

Жизнь и улица чужая.
Пудренница небольшая
светит в небе.

Ночь по крышам шарит,
фонари колеблет
и, скучая, кожу белит,
пахнущую гарью.

Ночь -- чечетка на монетах,
выпавших из брюк и сумок.

Ночь по темным кабинетам
пьет чернила у начальства
из роскошных ручек.

Ночь ставит черные печати
то орлом, то решкой,
и грызет железные орешки
канцелярских скрепок.

Переулком возвращался --
в государственных домах
шуровала темень.

Мимо запертых громад,
мимо замкнутых ворот
ходит-бродит время, --

тихо табельный берет
браунинг холодный
и  вставляет в черный рот,
будто мокрый бутерброд
с сыром в бутербродной.
                ____

Ночь коронками жует
черный йод.

Ночь в каморках затхлых пьет
ваш чаек.

Ночь в зрачках у нас живет,
точно крот

к сердцу роет черный ход
через кровь.

Город камень вставил в рот,
как заика-Демосфен.
Он и славен тем.

Ночь не врет.
Ночь глотает аскофен
и молчит,

только иногда бренчит
мандолинною струной,
и то одной,

тихо,
как скребется мышь,
тикает тишь.
        _____

Зажигается кино
во весь экран:

комиссар завел "рено",
разработал план.

Он засунул пистолет
в плащ реглан,
он уже учуял след,
и не пьян.

Но мягко спрыгнула с афиш
гнида-мафия,

ведь за ней не уследишь --
и все она возглавила.

Два часа гулял живой,
и держал сигару косо --
выше сине-бритых скул,
и его главмафиозо
гнул-гнул -- не согнул!
         ______

Комиссар исчез, сутулясь,
с мрачных улиц,

он в горошек разукрашен
автоматами бандюг,

даже тем, кто так бесстрашен,
ночью настает каюк.

Да вообще-то он ходил,
как индюк...

Так вот комиссар пропал,
(что неправильно),
хоть истории стопа
придавила эту гниду
(то есть мафию),
я тогда "Пойду-ль я выйду"
одним пальцем иполнял
в Нижнем Новгороде
в нежном возрасте,
ну а гангстеры меня
ждали в маленьком кино
в серых или черных шляпах,
где жужжит веретено
и нагретой пленки запах.
        _________

Ночь ночью ест бедность.
Ночь ночью пьет плесень.
Ночь ночует на железе
крыш,
съезжает с черных лестниц
прямо в Рим или Париж,
обожает слово "бездна"
на пластинках ржавых лезвий
и татарский полумесяц, --
ночь очень любит тишь.

Спит -- протезы прячет в реки,
платье по мостам развесив,
космы бросив в ветер --
в космос фонарей,
а нательный крестик,
на губах нагрев,
вешает на Кремль.
7 марта 79

     ОДА "КРАСНОМУ ОКТЯБРЮ" (x)

Мавр черномордый и страшный,
золотом: "Красный Октябрь",
палитурой окрашенный табор, --
струнный гараж,
даже
во сне твои клавиши
в подушечки пальцев
впиваются белыми лягушатами, --
урчат желторотые, скалясь,
верхние гарцуют хрустальными лошадками,
есть одна, треснувшим голосом
распевающая как китаец,
и на черных полосах
(не помню, как называются)
братец бацал собачий вальс.
Левая педаль давала звуку,
как бы загробную жизнь,
"Октябрю" сводило черное брюхо
от хроматических клизм.
Правая, работая, как палач,
отрубала этот плач.
В нижнем регистре
сопели штангисты,
шум истребителя,
бомбы грозы,
выше млели в святой обители
клавиши, блеющие в носы.
Уходила мама, а я терзал Глиэра,
надоевшего мне, как монаху свеча,
и тогда отступала величественная карьера --
лупить по клавишам и молчать.
Так и не научился грести на галерах,
даже золоченую цепь волоча.
_____________
                     (x)марка пианино
                     27 ноября 79

     x x x

Тело, как ноготь, отстричь,
как ночную щетину -- сбрить,
мерзнуть тем, что Ты
предусмотрел для нас?
Господи, что за цветы
после всех перемен
вынужден буду узнать?

Выпорхнув вон из вен,
можно еще любить
бедные слепки Твои,
слепо за ними бродить,
трогать подобье руки,
тысячи лет говорить
в расширенные зрачки?

А если там есть трава  --
лечь в нее и смотреть,
никуда не торопясь никогда,
ибо, как белая бабочка смерть
совершенно бессильна там,
да?
7 марта 79

     МОДИЛЬЯНИ

Слышишь ли, рыжеволосая ню,
твои губы Венецией вечером пахнут,
жизнь монеткою медной в волну оброню
за родной виноград твоей груди и паха.

Я люблю тебя, дымноволосая ню,
дай дыханье твое как миндаль розоватый,
дай жасмины ладоней, я шею склоню,
я дугой изогнусь, как пророк бесноватый.
Я люблю тебя, солнцеволосая ню, --
оба неба под веками синего цвета,
я червленою кровью в сосудах звеню,
удаляясь в твое флорентийское лето.

Я люблю тебя, ню, в белизне лебедей
прогибай свое голое долгое тело,
не любовь в позвоночник вошла, а слепень,
вот и слепну.
                               Ночь становится белой.
День становится черным.
                 Жизнь комкаю, как простыню.
Голос гладок и сух, как пальцы от мела.
Отмели мои губы, моя кровь потемнела
без тебя, душноволосая ню.

Я, как сдавленный мех, слух тоскою черню --
я люблю тебя, пьяноволосая ню.
6 июня 79

     БОСХ

Босх не изобрел прожектора.
Его тень бежала и свечи.
У него пустой желудок
Трещеткой верещит.
Сам -- кит, сам -- Иона,
Из-под плоской взирал короны
На мир, рожденный из слепой кишки.

Приложив ухо к земному лону,
Можно услышать его шаги.

Босх -- мореплаватель моря саранчи --
Видел, как из задницы душа торчит
У тех, кто правит, торгует, воюет.
Босх знал, что видят во сне палачи.

Он ходил на рынок покупать требуху,
Он варил на завтрак в чепухе чепуху,
Руку любил оставлять в паху
Дамы, лежащей с ним на боку.

Босх понимал, что любую войну
Бог насылает вести сатану,
Босх не желал в дерьме тонуть,
Потому и не жаловал свою страну.

Он уходил по ночам во мрак,
Где возмездье, безумье и страх
Рвут и прокалывают тела --
Нож, копье, дубина, стрела

Мучат то, что вмещает плоть, --
Босх полагал, что зубами полоть
Будут чудовища в некий час
Тех, кто ужасно похож на нас.

Босх во чреве земном не спит,
Рядом время на жабе сидит,
Смахивающее на ночной допрос,
Но не придвинут там папирос.

Вон глядит грядущее в дырявую скорлупу,
Желтым клыком прокусив губу.
В погремушке времени, как в черепе мозг,
Смотрит из темени в темень Босх.
дек. 79

     АВЕРКАМП

Зачем столь тщательно выписывать деревья,
их ветви голые да круглые стволы,
зеркальный лед, домишки, нежный север,
тепло таящие фламандские углы,

пейзаж под сереньким, немного детским небом,
с собакой крохотной и франтом на коньках,
с красоткой бархатом обряженной, и крепом,
и пешеходом на кривых ногах.

Как будто даль нас дарит утешеньем
в фигурках горожан и тушках птиц,
в продуманном деталей размещеньи,
в реестре частностей, подробностей и лиц.

Все эти крапины и маленькие точки,
касанья строгие, неведомые нам...
Ты убедил в возможности отсрочки,
несуетливый мастер, Аверкамп.

Пусть крестит мельница полупрозрачный воздух--
он тише и просторнее зимой,
четвертый час, не рано и не поздно
глазеть по сторонам, идти домой,

встречать знакомых, отдавать визиты,
вязанку хвороста нести через канал,
жить нарисованным, не подавая вида,
что триста лет прошло, что ты давно пропал.
28 янв. 88
________________
Hendrik  Averkamp - голландский художник (1584-1634).

     ФОНТАН

     I

О, как не хочу я печали,
пока надо мной фонари,
пока до рассвета ночами
ты плачешь и говоришь.

      Когда ты поешь, я по звуку,
     по долгому взгляду в меня,
    у  ног наших чую разлуку,
     как волка в степи без огня.

     Тогда зажигаем, как спички,
    как мокрые травы в пыльце,
     мы то, что колотит по-птичьи,
        сгорает и рвется в конце,

и розовый жар набегает
на розу промятую рта,
и пламенем пламя толкает
        безумья тугие врата.
29 июля 79

     II

Я живу в нарастающем мраке аллей,
в настигающей муке кривых тополей,
и белеют в аллеях из темноты,
распрямляя колени, фонтанов кусты.

                          Опустела столица, а нет десяти.
Лица как из больницы, и небо блеcтит,
точно глаз с воспаленным отливом
чужака в торжестве молчаливом.
Драть подметки, теряться, шептать, розоветь,
отвлекаться, за чьей-то любовью лететь,
не решаясь в лицо заглянуть ей
над молочными лунами грудей.

Оказаться на площади в полночь, когда
слышат Спасскую башню сквозь сон города,
жить в толпе европейцев веселых,
европеянок с сыра "Виола".

Осознать, проходя по пустому двору,
что из гула шагов голоса подберу
а из космоса  -- звезд белый уголь,
и печальная смотрит подруга,

как с подсвечника на пол стекает слеза,
а еще нас ведет, застилая глаза,
в звуковой лабиринт великанов
непомерная нежность органа.
   29. сент. 79

     III. ЛЬВИЦА

Я прекрасно живу в это новое теплое лето,
на глазах у толпы, на руках эскалаторов млею.
Проходя у окна, за которым несчастные в клетках
попугайчики -- синий и желтый, -- я пленников бедных жалею.

Вот они заприметили нас и забились в волненьи,
ну а мы (это радует, право), мы наконец-то спокойны,
и когда я случайно к твоим прикасаюсь ладоням,
наши позы скромны, наши лица безмерно достойны.

Ты несешь свою рыжую гриву (такие есть львицы!)
 накрашенным ртом улыбаясь,
я несу желтоватую вечно ухмылку.
Тополя по-московски фонтанам рыдающим бают.
Нам в метро подсыпают, как в цирке, сырые опилки.

Хорошо, моя львица, кружиться по этой арене,
через обруч горящий с триумфальною грацией прыгать.
Становись с каждым днем, с каждой ночью все современней,
не срывайся теперь никогда до истерик и рыка.

  Будут белы белки, будут сухи глаза, не размазаны к утру ресницы,
будет тихо береза без свидетелей с кошками ерзать на крыше.
и не надо бояться сейчас, моя храбрая львица,
что любезные зрители вдруг что не нужно услышат.

Спринтер крепко дерет по пылящей немного дорожке.
Стаер трудно бежит (и ему пожелаем успеха).
Нам ответит атлет, после финиша будучи спрошен,
что немного устал, но ужасно мило побегал.

Я люблю и ты любишь касаться ступнями дороги.
Когда в горле комок, когда слезы от чистого ветра,
чтоб в зеленом пуху повернулась земля, покатилась под ноги,
за затылки ушла, а когда не хватит вдоха и света

там, где тени бредут и безвольно лежат как в пустыне
или жутко зевают от убийственной скуки песочной,
я узнаю тебя -- спой тогда, пока солнце остынет,
что-нибудь побольнее, любовь, побессрочней.

...Мы куда собирались, где были, скажи, я запнулся,
и  видишь -- не помню,
кто над нами вздымал ослепительный обруч огромный,
кто нас вел сквозь огонь, а теперь каждый день убивает,
каждой ночью -- кто мглой наши губы и мозг обливает.

Вечерами за нашими спинами топчется ясность.
Наши руки пусты. Наши взгляды почти безопасны.
Никого не смутим. С соглядатаем каждым поладим.
Убываем во тьму, на прощанье друг друга погладим.

Засыпай, засыпай. Пусть в счастье загнутся ресницы.
  Лопнут клетки, сломаются прутья, пусть не верещат телефоны.
Спи фарфоровая, рыжегривая, летящая львица,
             спи -- беги, тебе хватит земного уклона.

     IV

Постелен шагам тротуар.
Лишаются лица личин.
Твоя наступает пора --
театр одиноких мужчин.

В широких идут пиджаках
творцы пантомимы ночной,
у каждого в бледных руках
по розовой розе одной.

Вот скомканный нежный билет
на ежевечерний спектакль,
где щелкает, как пистолет,
любой незаметный пустяк,

и делает ранки в груди,
и мошкой юлит у виска,
поскольку у вас впереди
в фальшивых брильянтах тоска.

Она из кабины такси
выходит и руку подашь,
не важно красив-не красив --
центральный она персонаж,

и надо губами припасть
ей к пальчикам, сжать ее стан,
пока демонстрирует страсть
со страстью во мраке фонтан.
   27 июля.79

     V

Светает.  Гаснут фонари.
Зажглась заря. У Моссовета
чугунный князь проговорил
слова чугунного привета.
Пред холодом грядущих дней
я голосов воды последних --
наследник -- тень фонтанов летних --
литых любовников аллей.
Возможно, что меня тогда
фонтаны лета отогреют,
когда я забреду сюда
       из января оранжереи.
14 июня 80

     x x x

                     "Пока не требует поэта..."
                                           (А. Пушкин)

 У меня, извините, просроченный паспорт и насморк.
 Я правитель событий в карманы распиханных наспех:
 пирамидки монет, двух ключей от случайных убежищ;
 я ваш грешный поэт, пододвиньте мне в блюдечке нежность.

 Собираю явленья, картинки, скульптурки, виденья,
 в две ресничных корзинки погружу ваш наряд и движенья,
 и с добычей такой, бормоча небесам: слава Богу, --
 я отправлюсь домой, то есть, я извиняюсь -- в дорогу.

Я смотрю как молчишь, как печалишься, хмуришься, дышишь.
Распростимся, Париж, с этой башни глядеть бы на крыши...
Он лежал как брелок, как рука, его можно погладить.
Попадаю в рукав (никогда не видал тебя в платье).

Ты останешься здесь, на девятом, где бдит телевизор.
Ночи черная взвесь подымается с улицы, снизу.
До свиданья, дружок, до свиданья под траурным небом,
где желтеет кружок в простыне из прозрачного крепа.

Неподвижна зима, но снежок суетливый
обнимает за плечи дома, выстилает асфальт сиротливо,
и грохочут под черствой землей,
                           в освещенных громадных  подвалах,
обдавая тоской или запахом кислым вокзала,
пробиваясь сквозь ночь к поясам полуночных прохожих,
уносящие прочь поезда, как кортеж неотложек.
22 ноября 80

     СОНАТА

     I

Черны эти улицы ночью,
Как бел был их обморок днем,
Я вижу громадную площадь
Затертым во льдах кораблем.

Ее голубые матросы --
Пылающих братьев парад,
Как сердца удары в морозы
На траурном небе парят.

А город -- родитель, свидетель
Всей тусклой армады смертей,
Все черен, все пуст, все несветел
Из красных плывет крепостей.

Прощай, забирай свои лица
В свой правый и левый карман,
Заводы, дома и больницы,
Трамваи, мосты и туман.

Я больше тебя не увижу,
Ты таешь как льдышка в руке
Все дальше зрачков и все ближе
В аду шелестящей реке.

     II

Я пойду за тобой,
чтоб без платья увидеть тебя.
Там, за черной рекой,
бьют часы, поезда торопя,

там уходят вагоны, вагоны, вагоны
в привокзальную тьму,
там твои растворятся ладони
к сожаленью, к стыду моему.

Это будет не скоро,
мы целую жизнь проживем,
проживем эту ночь, этот город,
а когда рассветет -- мы умрем,

любопытные дети найдут и раздвинут тела,
и увидят пылающий гребень на смерти --
наше сросшееся, иссохшее сердце,
и четыре похожих на руки крыла.

     III

Наша жизнь прошуршала, как белый виссон,
ты мне снишься и я досмотрю этот сон:
ты подходишь -- ко мне подобием солнц
поворачивается твое лицо,

и ладонь просвечивает на груди,
мое сердце под ней как фонарь гудит, --
не гляди назад, не гляди, не гляди,
там на кресле она у окна сидит,

этот сон и свет -- он слепит меня,
он слепит меня и при свете дня,
а тебе темно, и звенят, звенят
твои волосы, как копытца ягнят,

по железному цокают по мосту,
не смотри назад в пустоту-пустоту,
я ни глаз твоих, ни рук не пастух,
это зрячего сердца слепнущий стук.

Здесь не гаснет свет и звезда у окна,
во все небо у нас -- тишина-тишина,
или крошкой стеклянной после сна --
шорох мелких осколков ночных сонат.
        6 окт. 82

     АВТОПОРТРЕТ

Я опоздал, я занят был не тем,
чем надобно для сообщенья качеств
возвышенных строению поэм,
все обернулось мусором чудачеств,

развалинами замыслов и форм
их воплотивших, сором запятушек,
духовных жажд не радующий корм
передо мной, взирающим с подушек
дивана на бумажный кавардак,
на простыни соитий с музой скорых,
и видит небо сквозь окна квадрат
разрушенный при построеньи город,
и, может быть, рушителя-творца,
что вытянут в тире вдоль некой стенки,
напоминая позою бойца
подбитого, согнувшего коленки,
в момент смещенья огонька к лицу
на спичке, осветившей его слабо,
потом во мгле, сбивающим пыльцу
щелчками с сигареты на пол.
7 июня 80

     ОДНА ЗВЕЗДА

Не спится.  Дикая звезда
качается в невидимых качелях,
как дочь небытия, туда-сюда.

Что загадать, покуда ты горишь
скрипящей на зрачках прозрачной солью --
глубокой изморозью мирозданья --
подобьем костяной слюды?

Скорее, чем исполнится желанье,
наступит голубая смерть звезды.

Над неподвижным стадом плоских крыш,
чьи спины обрастают долгой шерстью, --
ночное поле с синими кострами
в грядущем, промороженном до дна,
к которому ладони тянем.

Глазами пью дымящееся небо,
лежащее, как после битвы,
где собираются оставшиеся жить,
друг другу перевязывая раны
несвежими бинтами снисхожденья.

Галактик золотые небеса
вскипают молоком вселенной.
Из черно-белой киноленты
сочится привкус кровяной,
в вареном темпе плавают планеты
как луковицы света надо мной.

Куда плывут? -- Господь не отвечает,
ему понятны эти пустяки.

Чудовищная белая река
течет в окне, куда -- не помню,
но отсюда -- точно...

Пусть школьники и космонавты
меня поправят, как их научили,
кому ж на свете верить, как не им?

Все реки утекают в никуда
и все на Флегетон похожи,
и посохом слепца стучит Эдип
по рассыхающимся комьям глины.

Не вытянуться на носках, чтоб небо
сползало темной мантией с плеча
и ступни обнимало,
купол мира
глазами стерт до страшной темноты.
..............................................................
Одна звезда -- далекий сгусток света --
теплом обласканные губы
приблизятся сквозь снег и улыбнутся.
Какой бы не послали ей сигнал --
он к вам вернется, измененный светом,
что излучает запросто она.

За черной площадью шумит ночной вокзал:
считают деньги сонные кассиры,
рыдают дети, грудь суют цыганки
младенцам, закрывающим глаза.
Гуляют мусора в сверкающих калошах,
старухи (в плюшевых на вате куцавейках)
свои узлы от жулика хранят.
И завораживая люд транзитный,
бубнит печальный голос с потолка,
какой перрон предложен для объятий.

Кинотеатр, унылый рынок, парк
в оцепеневших на зиму деревьях,
томящихся в чугунном загражденьи
народовольцами, чей траурный порыв
лишь иногда смущают хулиганы,
нас заведут в картонную квартиру.
Из шкафа книжного Грин Александр -- писатель,
стоящий на волнах древесных,
глядит угрюмо на складной диван,
и сразу хочется ступить на гребешки
и в закипающую под стопою пену.
Картонный человек нальет вино
и что-нибудь, наверное, расскажет...
...но это будет десять лет назад.
......................................................
Мерещится мне женщина одна,
она светла снаружи и внутри.
На севере ее простоволосом,
быть может, есть мое изображенье.
Мои слова живут в ее висках,
а рядом -- в раковинах слуха
уже лежит мой голос,
так в моллюсках
таятся жесткие песчинки,
их терпеливо обволакивает время,
чтоб превратить в жемчужины.

Я думаю о ней как о стране,
куда меня солдаты не пускают,
куда не выдается виза,
куда не перекинуть трап.

Мне жаль себя в себе похоронить.

Мне снятся в Индии ее груди
беспамятные опийные маки
в сплетении индиговых корней.

О, как она в себя впадает,
ее изгибы изгибают взор,
и впадины ее уносят голос,
и тени отнимают тень.

На отмелях ее, на теплых пляжах
с собой играет, затмеваясь, свет,
от запаха ее слабеют руки, --
вдохни -- и белые светила
вдруг распадутся в тысячи кусков,
в осколки крови новых поколений.

Мы колыбели множества вселенных
и мир -- ребенок наш.
Смотри, смотри -- куда он убегает.

Тибет далек, но слышен колокольчик.
Ее цветным песком изобразили.
Какой буддизм нас всех перемешал.

Я вижу -- светится она,
невнятных трав волнистое простанство
на нежный и лишенный блеска
и юный вавилонский перламутр,
как беспрбудный сон спадает, --
томится утро розовым младенцем,
все волоски его, все отголоски...
так спутанные струны инструментов
хотят звучать и музыкой поют
ветвей под небом медленно живущих.

Два легких полумесяца взлетают,
как будто предлагая улететь,
две шелковистых, затененных арки,
смущаясь, приглашают в свою сень,

два бедных крылышка настороженной птицы
над нежным выступом у вавилонских век
глазные яблоки под дугами лелеют,
две стайки птиц летят не улетая
над парою белеющих небес
миндального прозрачного оттенка,
в их центрах теплые моря,
два черных солнца из глубин их смотрят
сквозь влажно зеленеющий простор,
и оба моря изгибают спины,
полупрозрачным ходят колесом
и говорят на языке дельфиньем,
а вы читаете его словарь.
...........................................................
Как только облачко на море набежит,
густыми непроглядными столбами
ресниц -- весенний дождь волосяной
тебя от мира грустного укроет
и растворит монетою в морях.
Высокая и тонкая гряда
с прекрасной иудейскою горбинкой
и острием-корабликом, ты дышишь
и крылья бабочки трепещут под тобой,
и плоть твоя просвечивает еле,
как розовый и нежный сердолик
туманным вечером пяти тысячелетий.

Откройся дышащая сцена
всех слов ее, рыданий, поцелуев,
тоски ее, улыбок, слепоты,
дыхания счастливые покровы,
изменчивые, грозные два войска,
что вечно маневрируют друг с другом,
две вечных недоучки страсти,
две ученицы ревности сухой,
две школьницы -- вот-вот, сейчас заплачут,
наказанные, встанут в два угла,
толкаются, целуются, сольются,
да тут же разбегутся кто куда --
потом поймай их, приласкай, погладь,
пока никто не видит, как мальчишка, --
так две волны столкуются, столкнутся
и -- побежали в стороны -- играть.

Ее лицо -- открытая печаль,
влечение, сиянье, удивленье
распахнутое улице, ребенку
и чудаку -- как приглашенье жить
или заплакать безутешно вместе.

Ее лицо, как девочка в матроске --
была такая  легонькая блузка --
гюйс треугольником на худеньких лопатках
и белые полосочки летят.

Ее лицо, как факел незажженный,
к которому так страшно поднести
сухие губы, только карий глаз
еще чуть-чуть на волосок приблизить.

Ее лицо, как озерцо в тумане,
в котором тихо лебеди плывут,
и розовые странные созданья --
фламинго -- изгибают шеи
в египетском иль греческом дворце,
в цветущей недоступной Галиллее.

Ее лицо -- беспомощный ягненок,
так остренькие звонкие копытца
свои перебирает, спотыкаясь,
по улицам стучит, где тьма народу,
что боязно и страшно за него --
а вдруг его толпа затопчет...

Ее лицо -- невиданная птица,
внесенная в единственную книгу,
которую читаю я и Бог,
оно сквозит через страницы,
мерцает, как дрожащая звезда,
то затуманиваясь, то возникая
в зерне зерна
и в сердцевине сердца,
в луне Луны
и солнце Солнца.
12 февр. 1984

     x x x

Бесцветных мотыльков ночных,
мохноголовых бабочек полночных,
шуршащих в притолках дверных,
на балках и панелях потолочных,
внезапно возникающих извне
за стеклами, сюда потом проникших,
отшелестевших шубками в луне,
теперь повисшей на ветвях поникших,
покинувших ее на небесах,
общупанных их крылышек касаньем,
в ее пыльце на загнутых усах,
в парящем неуклонном угасаньи,
между домов и влажных скатов крыш,
когда уже все фонари потухли,
когда машин, шагов не слышно, лишь
звенит тихонько лампочка на кухне,
когда весь мир, укутан мглою, спит,
включая черный след луны, весь стынет,
кордебалет порхающих сильфид,
штурмующих стеклянную твердыню --
похож на дни твои, подобье дней,
живое кружево -- до полного отпада,
сцепясь в одушевленный сонм теней,
штурмует неподвижную преграду.
Секундный выключателя щелчок --
бестрепетной руки движенье
окрасит красным лампочки зрачок
и успокоит их одушевленье,
забрезжит слепо небо из окна,
отчеркнутое резкими углами
соседних крыш и воздуха волна
плеснет в дома знобящими крылами.
22 июня 84

     ОДА

Выдох вянет у рта.
Вся урла
от меня отошла.
За окном кумачевая реет киста
на старинном и милом  мне доме.
Одинокий субъект жрет портвейн из горла,
ибо нет утешения кроме.

Пересохшие патлы осенних  дерев
за окном распадаются на составные
клочья,
ибо ветер терзает их, озверев,
и честные
прохожие сочно
матом греют друг друга, душевно прозрев.

Сколько лет
протяну еще я на Малом Каретном
под урчащий победно
близ меня в трех кастрюлях обед?
Это вечный кортеж мимо двери моей
в тот таинственный мир,
где цветет сельдерей.

Там порхает инжир.
Там народный кумир
с голубого экрана
объявляет соседям наличье канкана
что плясуньи с Урала в Москву завезли.
Суп дымится, и попки девчачьи вдали,
так как нетути крупного плана.

Поутихли оркестры,
но приблизился гомон толпы,
переулок наполнился людом,
в утвержденном реестре
для вечерней пальбы
предназначено крупное место --
здесь поздней запиздюлят полнеба салютом.

Космонавты с орбиты отстукали текст.
Солнце взлезло на крыши.
Продают в бакалеях и булочных кекс,
и в аллеях
на скамейках кишит бюстатых невест
и мордатых парнишек.

То и славно, что праздник --
всенародный крутой выходной.
На камоде
хвостик нюхает слонику слоник.
Сочлененные пасти
рупоров заливаются песней одной,
сочетающей всех сочетанием вроде
джин-тоник.

Воспоем этот день воспаленной губой --
состругаем, бояре, под праздники оду
не в прибыток себе,
но токмо мечтой голубой,
так Неглинка в трубе
под нелегкой московской землей
в океан и на волю несет свою пленную воду.
20 окт. 84

     ВОСПРИЯТИЕ  ВЕСНЫ

     x x x

На тротуарах, чистых как невесты,
среди любителей-собаководов,
детей плетущихся из школы,
встречаю я приход весны,
все время небо ощущая над собой,
как будто возвращенное из ссылки.
Читаю... и глазам не верю --
да нет же, точно, вон какая надпись,
глядите сами: ГОЛОВНОЙ ЗАВОД.
Там неуклонно движется конвеер,
и головы, и головы плывут,
и кто-то им прикручивает уши,
привинчивает бородавки,
лекалом меряет косые скулы,
лопаточкой ровняет крылья носа
и кто-то прорезает рты;
занесена рука и ставит штамп на темя --
чернильный треугольник ОТК,
а после шелковою ниткой пришивает
веселые блестящие глаза.

Куда ни двинешься -- глядят из подворотен
хранящие убитый снег дворы.
Домишки смотрят точно с перепоя --
помятые и грязные ужасно,
и каждому течет за воротник.
Вот-вот они, болезные, очнулись
и окнами блуждающими водят,
как будто потерялись здесь и надо
им срочно отправляться на вокзал.

Звоню приятелю, узнав мой голос,
он спрашивает: -- Как?  Ты в Горьком? --
И я не знаю, что ему ответить,
что, собственно, имеет он в виду:
в подпитьи ли, обмане, заблужденьи,
весельи, -- я не знаю, право,
но в чем-то "горьком"  явно нахожусь
(а детям тут охота крикнуть "сладкий",
противно детям "горький"  говорить).
Разглядываю лица и одежду:
знакомых нет (и не было быть может)
и надо жизнь здесь начинать с нуля,
как набирают телефон бесплатный:
-- Алло!  Пожар!  Милиция!  Больница...
Или :  "Прошу вас, назовите номер.
Здесь жил когда-то старый мой приятель.
Его зовут... и назову его.
А мне ответят: "Нет такого".  Ишь ты!
Как любят "нет такого" говорить.
Да разве я кого-то переспорю?
Вот я в витрине скромно отражаюсь.
Вот в трубку телефонную дышу.
А все ж, желаете до правды докопаться?
Могу вам адрес тут же обозначить:
там есть стеллаж, как постамент, из стали,
под изваяньем юности бумажным,
взгляните сами - кто стоит на "А"?
А здесь я прохожу под тыщей окон,
дымлю своей двадцатой папиросой,
блаженно забывая о зиме.
2 марта 85.

     x x x

Ночь приходит,  она
в шубке из черных кошек.

Черствая в небе луна --
в восьмикопеечный коржик

в школьном буфете, давно,
со стаканом мутного чая,

липа скребет окно,
двор -- метелка Бабая.

Два раздолбая растут,
сокрушая казенную мебель.

Как облака плывут
медленно в синем небе...

Между паркетин и
небосводом витаем,

пьем из Кастальской струи
и сигареты стреляем.

Нас из пиратских шхун
вынул времени вектор.

Мост не взорвали, -- лгун
оказался директор.

Сдержишь шаги свои,
узрев за чьей-то спиною

мрамор лестницы и
служащих "Метростроя"*.
20 марта 85
________
    *здание горьковской школы No49 было отобрано под "Метрострой"

     x x x

Затеряться в толпе незаметных людей с восторгом,
затереться в трамвайную прозу c cорванным горлом,
передавать нагретый пятак на билетик,
занимать сидячее место в транспортном кордебалете.

Причесывать волосы по утрам, исчезая из зеркала, узкой расческой,
не останавливаться, проходя, у газетных киосков,
забывая ночь на свету -- обрывки ночного бреда,
вечно дымя на ходу недокуренной сигаретой.

Видеть как лед плывет по гладкой воде в апреле,
подталкиваемый вперед солнечною форелью,
греметь опавшей листвой, просыпающимся бульваром,
ощущая над головой небо, ставшее старым.

Видеть в черных деревьях графику собственных мыслей,
замечать одиноких женщин, усвоивших несколько истин,
до которых других доводит отчаянный возраст,
увидев N, -- удержать естественный возглас.

Ходить по правой стороне одной и той же улицы годами,
встречать одни и те же лица над торопливыми шагами,
каждое утро за тысячей спин вбегать на уползающий эскалатор,
мимо блузок и шуб, вот еще один падает в мраморную прохладу,

мимо шоколадных панелей  и теплящихся лампионов,
мимо таких же, как ты -- призеров и чемпионов,
под баритон или альт ошеломительных правил,
мимо миллионов лиц -- миллионов стершихся фотографий.
Ждать поезда -- нарастающий звук -- вас уносит поезд,
ждать вечера, ночи, утра, лета, не беспокоясь,
что они никогда не придут -- для тебя исчезнет
весь этот мир возносящих и опускающих лестниц.

Новые двери, вещи, лица, глаза, объятья,
новые президенты, слова, войны, платья,
новые зимы, песенки, дети, тарифы,
новые календари, грачи, елки, цифры...

Я устаю от своего лица, от своей походки,
я отличаю в толпе, кто мои одногодки,
я видел девочку из нашего класса, теперь -- певица
в шикарном ресторане, куда вечером не пробиться.

Как блестят у нее глаза над рукой с микрофоном,
она поет не одна -- на другой --                                                        такое же платье с серебристым шиффоном,
очень белые плечи у обеих певиц, очень стройные спинки,
но не надо приближаться -- не увеличивать лиц --
                                      пусть  не меркнут картинки.

Пусть мигают цветные лампочки и высокий голос
заполняет притихшую залу от потолка до пола,
пусть его вожделенно слышат опоздавшие "гости", давая швейцару
сколько положено -- с одного, сколько положено -- с пары.

По часам, по кругу вечно бегущие стрелки,
вечно застывшие, вечно замершие на делениях мелких,
маленькие шажки, маленькие остановки жизни
в бесконечно привязанной к тебе отчизне.

День и ночь чередуются, как карты в пасьянсе,
меняются местами, как пара на киносеансе,
чтобы увидеть вдвоем звучащее как далекая арфа
за головами передних рядов завораживающее  ЗАВТРА.
17 марта 85

     x x x

Валерий Чкалов, фонари,
край башни, уханье оркестра,
звезда над полюшком горит,
упасть приискивая место.

Топтанье сдвоенных фигур
по набережной вдоль ограды,
и приблатненных местных дур
неодобрительные взгляды.
21 марта 85

     x x x

Лицо с возрастною оснасткой
в подробной штриховке морщин
мне кажется тесною маской,
такой, как у прочих мужчин.
Мне эти ухмылки и знаки
и ерническое торжество
с глазами бездомной собаки
на свете знакомей всего.
24 марта 85

     x x x

Прошла зима и облупился пласт
оштукатуренной стены,
как будто воспаленный глаз
глядит в меня из старины.

Он был бордовым -- этот дом,
а двор под ним -- в булыжных лбах
и небо с хлопавшим бельем
скрипело на шести столбах.

"Дом -- это грусть", идешь назад,
но странно движешься вперед,
остановив в прошедшем взгляд --
увидишь в будущее ход.

Так электричкой на ходу
из -- двери в -- дверь -- через вагон,
вошедшие назад идут,
но входят в новый перегон.

Подобье странного моста
уводит из тенет ночных
на отслужившие места
к покинувшим навечно их.
9 апр. 85

     x x x

Мой дед домашнее вино
сквозь марлю процедил в графин.
Горит свеча, и мне темно.
Я маленький, и я один.

С  меня сползли мои чулки,
а он сутулится и сед
он -- стар, все станут старики,
и мы умрем, как все, как все...

Он говорит и шепчет вслух
нездешние слова молитв,
и плачу я о нас о двух.
Часы стучат, свеча горит.
15 апр. 85

     БЕЛЫЕ СТИХИ

     I

Я с вечностью приятельство забросил,
я нынче не поглядываю в небо:
как там Господь и живы ль звезды,
и как луна, скрипит еще старуха
разбитой колесницей тьмы?

Что смерть: здорова ли?  гуляет?
блестит по вечерам косою? --
улыбкой черной опьяняя полночь,
и также ль навещает безнадежных,
заказы принимая на гробы:
-- Пришлем, пришлем, уж вы не беспокойтесь,

Я тут забылся, первый признак счастья,
подробности позвольте опущу,
но к состоянью этому, как, впрочем,
к  любому, быстро привыкают,
так, кажется, я тосковать начну,
продлись блаженство две еще недели,
-- печально мы устроены друзья.

     II

Как там трава?  Корнями обнимает
тех, кто ходил по ней... нет, ей не дотянуться,
но их дыханье шевелит ее
податливые ветру стрелки;
она в апреле будет зелена,
и ты, знакомец мой, позеленеешь,
злость зеленит, а мудрость серебрит.
Тут в рыбных отдыхает магазинах
мороженный, но серебристый хек --
лежит и пахнет, --
мутными очами
обозревая непонятный мир,
мечтая, может быть, о сковородке,
о жирных красногубых едоках,
хотя бы так судьба его согреет.

     III

Что думаешь о собственной планиде?
-- Такое чувство, что меня она
интересует мало,
но это только видимость...

     IV

Жизнь смотрит на себя с другой
какой-то новой точки.  Я на звездах
сейчас живу, как раньше -- на песчинках.
Стоит луна, и звуком полнолунья,
звенящая на самой высшей ноте,
все тянется, закладывая уши.
Такая у нас ночью тишина.

     V

Лентяй, болтун, мечтатель неподвижный,
ты все еще живешь на свете,
поправить думаешь свое существованье
передвиженьем в сторону заката,
в себе не изменяя ничего,
с собой не споря, но противореча
всему, что видишь в этом бедном крае.
От этой площади пустой,
ночных скитальцев, воспаленных
сухим существованием своим,
бежать и впрямь бы надо.

Ну, вот он -- преданный тебе
слуга-глагол, все время наготове:
"бежать", "бежать"...
Узнать бы нам куда?

     VI

В морозный вечер переулком темным
вхожу в утробу желтую метро,
как к электрическому Левиафану.
Мне время кажется библейским,
а мы живем в дохристианской эре
и ждем явленья нового мессии,
которому досуг есть нас спасти.
Я замерзаю в мире помраченном
войной и иродовой властью,
я силюсь вспомнить, кто я и зачем,
и для чего душа моя смотрелась
в луну, подставленную небом?

Какой сомнительный источник света...
ноябрь 85

     ОДИССЕЙ

На полированные островки
меланхолического заведенья,
под вечер, из людской реки
ценителей кофейного сиденья,

разносчиц улетающих ресниц,
пестреющих нарядно плавниками
в размытой ряби проходящих лиц
под плещущими светом фонарями --

выуживает, отворяясь дверь,
и очередь, подставив чью-то спину,
сопит и извивается как зверь,
заглатывая фимиам машинный.

Здесь продают с наценкой огурцы
под причитанья стереосирены,
дешевый кофе с запахом грязцы
и цветом в колер знойного шатена.

Здесь можно времени сухой песок
не замечать, сквозь пальцы сея,
и разбавляя темных зерен сок
кусочком сахара и грустью Одиссея.
11 апр. 85

     x x x

Птичьи головки в небо воздев,
шевелятся флаги у глаза,
проплывает черный морской лев --
мокрый футляр контрабаса,

вносят деревья зыбкие телеса
в напряженный гул транспортных остановок,
дождь в пространстве стоит как слеза,
не касаясь сердечек новых

зеленых листиков на ветвях,
молодой земли, поднимающей травы,
табачного столбика, зажатого в губах
трехмерного лица без траурной оправы.

Не то чтобы я себя люблю --
просто больше чем о других знаю,
нечто вроде якоря кораблю,
собственно "я" себе представляю.

Что-то должно упираться в грунт --
ножка ли циркуля, нога объекта,
имя, становящееся во фрунт
за пятнадцать лет до конца века.

Трется цепь о крошащийся матерьял,
уходя на дно в туманных потемках --
и гуляет в далеких зеленых морях --
в странных современниках, собеседниках, потомках.
11 мая 85

     ЭКЗЕРСИС

     I

В полосе отчуждения
известные учреждения,
служа миру,
по радио строить лиру
и подводить часы,
близ цветущей лозы
умолкающей героини,
вклеивающей в усы
упоительное лобзанье на семейной перине.

Думаешь: все рифмы еще впереди,
суринамская пипа*
достойна всхлипа,
пока одиночество отстукивает время в груди.

В этой белой стране
рельеф лежащего тела,
изгибающегося на простыне,
очерчивает пределы,
________
* вид жаб
за которые не хочется выходить --
это гладкая поверхность кожи --
я забываю, что я -- один,
мы так беззащитны, так похожи.
Смешиваем вдох-выдох-вдох --
когда становимся сплошным касаньем --
в этой белой стране правит бог,
исполняющий прихоти и желанья.

Уплываем, держась друг за друга.
Черное небо кажется лугом.
Позвонками касаемся звезд и планет -
там не понимают слова "нет".
.............................................................
.............................................................
.............................................................
.............................................................
Я плохой переводчик.  Я забыл языки.
Ты живешь в сплетеньи сосудов руки.
Ты по венам течешь, ты толкаешь кровь
(я не знаю рифму к этому слову) --
может быть -- это твои покровы,
может быть -- это безвыходный лабиринт).
Мы вошли вдвоем -- мы сгорим,
как сгорает от собственной краски роза --
остается в пространстве застывшая поза,
лежат на скатерти свернутые лепестки,
как ослепленные лампочкой мотыльки.

Торопись, торопись,
поднимай ресницы,
вспоминай жизнь --
зеркала и лица,
пожиратель губной помады...
...проводя по ней взглядом,
хочется сказать "не шевелись".

Я как колючки, что жаждут в пустыне воды.
На меня наступает песок, построившись в ряды.

Наступает атасное утро после ясной ночи.
По радио поют пионеры -- дети рабочих.

Солнце в окне дудит, как горнист.
Смерть все длиннее.  Все короче жизнь.
Всякая жизнь.
Моя жизнь.

II

Наташа Шарова целовалась у лифта,
не убирая рук с лифа.
Ее никогда, к сожаленью, не узнает страна.
И когда ее предадут могиле --
Господом будет посрамлен сатана,
но не задудят по ней заводы и автомобили.

О ней никогда не будет поставлена пьеса,
в которую она выпархивает из леса,
намалеванного на широченном холсте,
прижимая к незапятнанной шейке лесной букетик.
На ней не скоро женится перспективный медик,
конструктивно и пламенно заявляющий о ее красоте.
Они не поплывут по сцене в скрипучей лодке.
У него не будет конкурента в пилотке,
отавлившего неизвестно куда,
но явно не возводить над болотами города.

Во втором акте не обнаружится ее недальновидная мать,
и когда Наташа будет пластично-кротко стирать
медицинский халат в оцинкованном корыте,
улыбаясь так, чтоб увидел зритель,
как она трогательна и ранима,
даже когда ее пилит мамаша неутомимо,
не вышагнет из боковой кулисы отец --
долбануть, понимаешь, кулаком по столу, и положить конец
недостойной сцене в предыдущей картине,
не вспомнит дедушку, подорвавшегося на мине
еще, понимаешь, в 1915-том году,
и, видимо, отродясь моловшего ерунду,
не снимет кепку с прилизанных седин,
не вынет угретую на груди
(с боковой резьбой!) многоугольную деталь,
за каковую в третьем акте, понимаешь, получит медаль,
а уж по каковому поводу не стащит с гвоздя гитару
и что-нибудь не сбацает с патефонного репертуару.

А Наташа не шепнет разомлевшему медику "я -- твоя".
Папаня, понимаешь, не пересвищет на свадебке соловья.
Его не обнимет друг-лекальщик Пахомыч,
прикипевший сердцем к этому дому.
Он не будет приговаривать за чаем "мы еще повоюем".
Не обзовет медика (в сердцах) "ветродуем".
Не засверлит с папаней в полуночном цеху.
Не пожалуется медику на свербенье в боку
"особливо, ежели, скажем, дождь или сухо".
Отчего медик не преклонит красное ухо
к немодному, но выходному его пиджаку.

И никогда в развязке нашей волнительной пьесы
не прогремит и не вдарит заупокойная месса,
при звуках которой, двигая стульями, встанет на сцене народ.
И когда Пахомыча протащат сандалетами вперед --
не разведет руками, понимаешь, потрясенный папаня,
не подаст ему накапанной валерьянки в стакане
Наташа Шарова в оттопыренном на животе платье,
а потом, очень стройная, в очень домашнем халате,
не склонится с медиком и папаней в приятном финале
над плаксивой подушкой, которую втроем укачали.

     III

Моя бедная героиня,
цирк сожгли, ускакала четверка
лошадей в голубых султанах
и неоновых трубках синих,
из бетона воздвигли орган
по проекту чухны,
свиданья
назначаются там, как прежде,
и с помадой стоят цыгане,
в проходных
те же
дяди торгуют водкой,
и бульвар поруган разрытый.

Ты была на нем самой кроткой
веткой, к телу его привитой.

Моя бедная героиня,
на каких ты теперь подмостках
перед зеркалом губы красишь
и талдычишь свои монологи
о себе, о дочке ли, сыне,
о творящемся безобразьи,
и уже подводишь итоги
красоте, растворимой боем
часовым, от театра кукол,
уносимой снежинок роем
или листьев в кулису, с круга
поворотного в мощной арке
театральной... хлопки и крики
проникают за пышный бархат,
и цветы, в основном -- гвоздики.
18 мая 85

     ПРАЗДНИК

Знамена, знамена, знамена, знамена
и транспоранты,
оркестры, гитары и клавиши аккордеона,
солдаты, солдаты, солдаты и демонстранты,
слова и портреты, слова и портреты
и мегафоны,
шары и букеты, шары и букеты...
-- В колонны!  В колонны!
Трибуна, трибуна!  Трибуна!!  Трибуна!!!
У-р-р-р-а-а-а под трибуной!

Под небом в широких знаменах пурпурных,
под маршем бравурным!
И пенье, и пенье, и пенье, и пенье,
фанфары и голос!
И мечется город в горячке весенней,
подпитый, веселый,
и дети и взрослые, трубы, спортсмены --
все в громе и гвалте...
и пестрыми клочьями праздничной пены --
бумажные розы и кожа шаров на асфальте.
25 мая 85

     x x x

В белом гольфстриме простынных складок
хлеб твоих губ не горек, не сладок --
только нежен -- из дышащего тепла
подними незрячие купола,

влажных ресниц сторожащие тени,
руки, ищущие сплетенья
с медленным временем любящих рук --
это убежище, тающий друг.

Головы наши летят на закат.
Жутко над крышами траурных башен --
вид голых улиц воистину страшен...
хочется смыться за рамку -- за кадр.

Ноет полчерепа, ищет, коричнев,
взгляд совершенно другое, другое,
что-то извне непомерных количеств
каменных лиц и гранитных покоев.

Я не хочу уточнений, не нужен
этот букет, расцветающий в горле --
это другое, и я не разрушен,
даже когда этот воздух разгромлен.

Шорох -- и шаркнули в небо шары!
Стянуто горло в два конуса, будто
тихо, песчинками, через шарфы
ночь переходит за стеклышком в утро.
16 ноября 85

     КРЫМСКИЕ  СТИХИ

     I

Там где медная птица на дереве медном сидит,
там где двое волчат под сосцами у медной волчицы,
вдруг за тридевять верст я услышу, как море гудит,
будто встав на дыбы, доплеснуться сюда оно тщится.

Обезлюдевший пляж миллионы его языков
лижут так далеко, что не верится в "Черное море",
только ты, человек каменистых его берегов,
мне напомнишь, что вкус его вечен и горек.

Перепутанный, душный, каштаново-рыжий поток,
сладковатые губы и черносветлые пряди,
вечноспрятанный, бледный, задумчивый маленький лоб --
ты подобием моря мне видишься в каждом наряде.

Ты как воздух морской -- ослепляющая новизна.
Я хочу искупаться, я усну на полоске прибоя, --
ты штормишь, ты на сушу выходишь из сна
и меня забираешь, как камешек карий с собою.

     II

В это небо войду половину его перекрыв,
как бы ты ни глядела -- мою в нем поверхность увидишь,
через воздух густой, время пенными свитками свив,
я с тобой говорил бы сейчас, как новый Овидий.

Я бы вспомнил, как разрушаются царства и жалко уходят цари,
как псари, только то и живет на земле, что невечно --
имена наших чувств с бесконечной печалью внутри, --
остальное, как маленький день, быстротечно.

     III

Завтра август растает, как медленнотающий воск.
Завтра август тягучий остынет, расколется август хрустальный,
мы от грусти цикад, от мохнатых медлительных звезд,
как глаза у людей в полнолунье, тихи и печальны.

Завтра август сухой рассеет невесомого облака тень,
и как горько во рту и глазах, как солоно-горько.
Войско дышаще-жаркое, имперская августа лень,
-- Август, где ты -- ау! --
-- Там, где шкурка миндальная   да апельсинная корка.

     IV

Здесь обрыв, оборвешься, того и гляди,
и колючки торчат у лица и груди,
и дрожит напряженный шиповник
в красных пятнах, как злющий любовник.

Сухоруких кустов непролазная цепь,
а с горы видно горы и море и степь
цвета серого черствого хлеба,
и отсюда  дорога -- на небо.

     V

Я войду в световую крупицу полуденной царственной лени
световою иглой -- спицей солнечной в трепетный глаз
синеглазого моря, ресниц его радужных пленник,
я античной монетой сверкну, в грохочущей пене светясь.

Растворяйтесь мои золотые пылинки
в полновесных и твердых острых брызгах и гребнях волны,
это тело -- из местной ослепшей обветренной глины,
это время -- из здешней, ослепляющей полночь луны.

Я не помнил, как вышел из моря -- из дома, теперь я вернулся,
лучшей смерти и жизни, чем слиться с ним нет человеку нигде,
совпаденьем дыханья и красносоленого пульса --
вод морских с красной глиной перед небом морским в наготе.

     VI

Я любил перебирать камешки розовые, зеленые,
делавшиеся прозрачными в воде и от касания языком --
маленькие гильгамеши гальки, теплые, вольные --
каждый казался свернутым лепестком

розы дремотной, розы голубоватой,
из синей вазы, разбитой на глубине
моря с вкрапленьями Илиады,
с глазком Атлантиды на сонном  дне...

     VII

Лето всегда в Крыму,
пароходик в дыму
задирает на рейде
то ржавый нос, то корму.

Дует устойчивый ост,
не покидает пост
в розовом небе солнце --
дожидается звезд.

Космос над головой
точно дом угловой,
мы там окно снимали
в комнатке голубой.

     VIII

Цвета жженого сахара загустевшая в августе осень,
перезрелого солнца слезящийся, киснущий вкус,
море мерно сверкает, глаза ослепляют на розе --
розе Черного моря -- стекловидные капли медуз.

В лепестках синих волн слоистый и йодистый запах,
осы света сквозят, жаля хрупкий хрусталик глазной,
солнце мреет в зените, забыв где восток и где запад,
солнце тихо звенит ослепительной нотой одной.

Оплывают черты неприметно горящих предметов.
Иссыхает пространство.  Во рту засыпает язык.
Складок нет на земле.  Жар ползет опаляющий ветра.
Роза синяя моря пахнет явственно солью слезы.

Губы мира черствы, гулом слов поднимается небо,
в арке розововлажной рассказана заново жизнь --
где-то к северу ближе каменеет она, как у греков Ниоба,
и на краешке моря отпечаток ступней ее быстрых лежит.

Цвета жженого времени осень...
апр. 86

     ТРИ  ОТРЫВКА  О  МОРЕ

     I

За марлевой завесой снегопада,
за долгой изнуряющей зимой --
лиловый запах звезд и винограда,
продолговатых яблок зной,
там солнце, неподвижное как Будда,
в пространствах синевы и тишины
над полчищами каменных  верблюдов,
лежащих на коленях у волны.
Там камешки, запутанные в стены,
напоминают миллионы глаз
мерцающих  и крохотных вселенных,
внимательно исследующих нас.
Мы возникаем в закипевшей пене
из глиняных, омытых морем глыб,
мы кажемся им слепками видений,
приснившихся до кистеперых рыб...

     II

Первый оратор, держащий соленые камни во рту,
перекатывающий медуз разбухшим языком,
созидатель стеклянных статуй в громокипящем саду,
сокрушающий их ряды чудовищным молотком,

меня преследует твой невменяемый громоздкий вид,
львиный рык и заросшая гривой кривая плоть,
под твоими лапами, пружиня, скрипит
корабельным канатом земная ось.

Раздвигающий плиты материков,
прилипающий кожей к промороженным полюсам,
самый старый и хищный из стариков,
глухо завидующий моложавым небесам,

над тобой кипит хрустальная взвесь --
арки радуг бессонных, о, мой бешенный старикан,
твой грохочущий бас -- лучшая весть
о бесмертной жизни, океан.
21  апр. 87

     III

Южная ночь, как вино "Южная ночь",
жаркий космос в чешуйках луны с чумной желтизной,
море заклеено лентой скотч,
побережье пахнет весной.

Гулькает галька, хрустит песок,
в створки индиговой мидии входит нож,
сердце стучит слева наискосок
и сосок подружки, как южная ночь,
как южная ночь...
12 мая 87

     x x x

Гранитно-чугунные сны о фонтанах зимой.
Эйфория высоких давлений воды.
В холода человека тянет домой.
Морозы рисуют ему ледяные цветы.

Он читает чужие слова весь день,
курит папиросы, видит треснувший потолок,
проплывает коммунальной рыбой вдоль стен,
телефон наелся звонков и умолк.

Серый свет, серый зернистый свет.
Вещи как лежали, так и лежат.
Одиночество -- повод заснуть и умереть.
Город сжат зимой, как пружина -- сжат.

Человек вмерзающий в пространственную спираль,
в ледяное железо населенных витков,
отдает по капле в бетонный Грааль
переулков и улиц стучащую кровь.

Одиночество: "Здравствуй, тикающая смерть секунд", --
-- с ним нужно учиться жить, вообще уметь
прикоснуться своей рукой, как чужой, к виску,
чтобы шевельнуть волосы и отогнать смерть.
11 мая 87

      * С И Н И Й  В А Г О Н *

     x x x

        Я буду детскую открытку
        носить в советском пиджаке,
        в американскую улитку
        преображаясь вдалеке.

        В немыслимой толпе Нью-Йорка
        услышу - небоскреб шепнет
        в ущелье улиц: "Бедный Йорик",
        и череп мой перевернет.
                          3 сент. 87

     x x x

Пространство к западу кончается --
оно приклеено к земле,
оно на столбиках качается
на проволоке и стекле

приборов пристальных оптических,
на дулах, выцеленных так
глазами зорких пограничников,
чтоб не свалить своих собак.

Пространство навзничь загибается,
скудеет метрами -- пробел,
собачьи морды поднимаются,
чтоб охранять его предел.

Оно сквозит и тянет сыростью
травы и тайною ночной,
оно ребенком хочет вырасти,
чтобы увидеть шар земной.
20 февр. 88

     x x x

Серо-зеленое небо,
окна глотают туман,
запах горячего хлеба
сонным еще домам

слышен из переулка,
где дымит хлебзавод,
каждая свежая булка
вымытых пальцев ждет.

Разорались вороны,
значит надо вставать --
вылезать из попоны,
чтобы травку щипать,

утро гонит трамваи,
сжалась в капли вода,
и Москва уплывает
от меня навсегда.
19 марта 88

     x x x

                                                                   Маргарите
                        Возле фабрики Бабаева
                        только вьюга да метель
                        с фонарями заговаривают,
                        пахнет смертью карамель.

                        Возле фабрики Бабаева
                        я скажу как на духу,
                        что пора туда отчаливать,
                        и ладонь согну в дугу.

                        Возле фабрики Бабаева
                беспризорный вьется снег,
                        надо снова жизнь устраивать,
                        потому что жизни нет.

                Канитель, пустая улица
                да бродяга с кобурой,
                да дома широкоскулые...
                Мы домой пришли с тобой

                через сквер на месте кладбища --
                десять метров конура,
                свет от марсианской лампочки,
                да обоев кожура,

                две лежанки, стул со столиком,
                листья липнут на окно --
                клены выпили покойников
                и теперь от них темно.

                Твоей бабушки-покойницы
                вдовий мир на три шага --
                нет теперь той синей комнаты,
                кленов, дома -- там снега...

                Возле фабрики Бабаева
                замыкается кружок,
                наши жизни размыкаются,
                вспоминай меня, дружок...

                Ты купи конфетки сладкие,
                подержи их на горсти,
                а слова и рифмы жалкие
                на дорогу мне прости.

                Возле фабрики Бабаева
                вьюга жжется без огня,
                в ней и вьется чье-то тающее
                "Вспоминай, дружок, меня..."
                12 февр.88

     x x x

Я войду в метро, троллейбус, автобус, трамвай,
я увижу начальника серый, черный, коричневый, синий костюм.
Я ходячая свая между ходячих свай
таких же, как я, как они, я -- угрюм.

Мне хочется лечь, удрать, удавиться, вылететь в окно.
Я не хочу считать деньги, терять ключи, кошелек.
Мне не помогает женщина и вино
забыть, что она одинока, что я одинок.

Только ребенком я верил в жизнь,
в то, что она -- поле чудес, увлекательный мир.
Кто бы ты ни был, дай мне руку, держись, держись, --
мы полетим вместе в мутный эфир.

Это -- мечта про звезды, освещающие твое лицо,
на котором тает глубокий снег, превращается в свет лед,
мы руки раскинули в тысячах солнц,
мы летим водвоем, нам тепло... какой прекрасный полет!
28 янв. 88

     x x x

Как за каждой вещью стоит цена,
так была во мне, не извне стена,
я, смотревший на жизнь во все глаза,
до сих пор усвоил в ней пол-аза.

Она будто чужой спесивый язык,
я и слова сказать на нем не привык,
вот она -- дикий, таинственный текст,
разве справишься с ним переменой мест?

Я уехать хочу в чужие края,
да за мной потянется жизнь моя,
и я буду дальше ее губя,
в каждом зеркале снова встречать себя.

Я несвежий и грустный ее продукт.
Я проезжий тип, эмигрант и фрукт.
За моей спиной исчезает земля,
на которой сохнет моя сопля.

До свидания, пьющие сок берез.
Лет в двенадцать последние капли слез
источили в ладошку мои очеса
и с тех пор расплакаться мне нельзя.

Я как камень сух, я колючкой стал.
Я пришел на суд и я устал.
Хоть лежит на мне вина-не-вина,
я прошу, Ваша Честь, отпустить меня.
11 февр.88

     x x x

Невозможно собрать воедино
этот темный таинственный блеск,
склеить кислой тоской муравьиной
в оглушительной кроне небес.

Разбредается счастье на части,
на суставы и пряди свои,
на мучительный рот, на безвластья
муравьиного прах и слои.

Темнокрылые губы и руки,
напряженные жизнью своей
в тридцати сантиметрах разлуки --
как за тысячу желтых полей.

Эта жаркая власть непонятна --
быстрых пальцев, ресниц, губ и глаз, --
за янтарной стеной многократно
этот бред загорался и гас.

Точно сон прерываемый явью --
горизонт и за ним -- горизонт,
да дорога, которую плавит
восходящее множество солнц.
11 февр. 88

     СИНИЙ ВАГОН

Исчерпай это небо до дна,
пусть останется серое мессиво снега,
это прошлого века унылая нега,
это книга за сотню страниц до нашествия сна,

это стаи секунд, уплывающих через глаза --
через вереск соленых ресниц в берег синего моря,
это неба -- финифть, это --  камни темниц в облаках аллегорий,
это -- вздутые вены границ, за которые выйти нельзя.

Это -- синий вагон, отраженье лица в полированном дереве,
это -- мятый билет на помятой ладони моей,
это -- окраины, это --  платформы, это -- земляное тесто полей,
это -- вороны родины в верной истерике,

...................................................................
...................................................................
...................................................................
...................................................................

Элегическое "Ау!" выдыхается ртом
в сплющенные холодом звездчатые чешуйки воды,
это -- зима, раздирающая рот, замораживающая следы,
это -- снег -- не мой, сыпучий-скрипучий дом.

Исчерпай это небо меня!
2 марта 89

     x x x

Все вокруг притворилось Италией,
все вокруг притворились не мной --
и смыкались, как ветви миндальные,
города за моею спиной.

Разве в жизнь эту легкую верится, --
кто мне мир этот весь нашептал?
И ударилось яблоком сердце
о Земли повернувшийся шар.
Рим, март 89

     x x x

Я живу в эмиграции,
в иноземном песке,
все что вижу -- абстракции
на чужом языке.

Море точно абстрактное,
даже запаха нет,
только солнце громадное
наполняет мой бред.
Остия, апр. 89

     x x x

Пусть бессмыслицей жизнь обернулась,
пустячком географии пестрой,
лоскутами пространства скупого --
и летает бесцветный наперсток
и латает запутанной нитью
белых, красных, сиреневых улиц
матерьял неизбежных открытий,
заучи же язык бирюзовый --
колдованье морское Европы.

Сердце было то влажным, то птичьим
в оглушающем мареве римском,
мостовые влачили конвеер
из слепящего лоском величья.
Поднимала у Форума пальма -
эмигрантка с песков аравийских,
над сиятельным городом веер
и бездомные кошки шипели
точно души в камнях Колизея...
8 июня 90

     x x x

Закуси белую косточку на руке,
сделай больно коже -- очнись, очнись!
На каком тебя разбудить языке,
ты в Венеции, ночь, и тебе снится жизнь --

не такая, что мальчиком вообразил
этот мир клиновидным -- кулек? телескоп?
Ты в Венеции... белую косточку закуси --
этот город -- ковчег, и сейчас -- потоп.

Вот он мелкий народец каналов, мостов,
ставен, жалюзей, ангелов, мачт, фонарей,
львов, трагет, гондол, барок, крестов,
отпускаемых в небо взамен якорей.

Потому-то, наверное, острова
не уходят лагуной из этих широт,
ибо лучшее место найдешь едва --
как вода стеной над ним встает.
7 июня 89

     x x x

Я -- "изысканный мужчина",
ты -- "изысканная женщина",
и легла меж нами чинно
Атлантическая трещина...
10 июня 89

     x x x

Ничего не умеешь, имеешь, уметь не хочешь,
хочешь чтобы само пришло, сама пришла,
потому что в Вене-Риме-Нью-Йорке длинные ночи,
как в Москве, Вавилоне... кусок стекла

или просто дыра в стене, дверной проем, бойница,
проницаемые взглядом до той пустоты -- насквозь,
через которые втекают-вытекают лица,
все лица жизни, сколько их за нее набралось,

оставляя по себе нелепый, чужой, привычный осадок --
этакое никому-кому-нибудь письмецо --
рысьи бега сгибов, углов, овалов, отвердевающих складок --
это твое-не твое собравшее их лицо.

Комната, номер отеля, каюта, купе вагона --
неси меня-его-меня каменный, железный, деревянный конверт
ты разберешь эту скоропись жизни, Персефона,
в зеленой, бурой, сгоревшей своей траве.

Я о себе-тебе-не себе-толпе идущей
через дни к ночи, бесчисленные, отсчитанные дни,
в этом потопе ночей -- в удушье
еще шевелю губами -- веслами лиц, как они,

и она -- безответна, безадресна, податлива, черновата,
она замечает нас, когда устаем ждать, устаем жить,
и тогда -- залепляет нам слух гулкой, свистящей ватой
ночь, но чтобы поверить в ночь -- нужно персты вложить.
28 янв. 90

     x x x

Как жизнь похожа на себя --
ну что присочинить, прибавить
к ней? Удивляясь, теребя
подол ее, еще лукавить
мальчишкой, сладкого прося,
пока еще не оскудела,
пока на сгибах и осях
к ней приспособленное тело

скрипит, и песенку свою
из воздуха, воды и хлеба
вытягивает и -- на Юг
идет окном вагонным небо,
плывет само сквозь пыль огней
и кроны рощ, поля и крыши,
и теплые ладони дней
на стыках рельс меня колышат.

Я в Харькове сошел купить
мороженное на вокзале
и просто на землю ступить,
чтобы ее мне не качали.
Там тоже жизнь и запах свой:
арбузов, теплых дынь и яблок,
и у меня над головой
луна, как проводница, зябла.

Я жил на влажных простынях,
когда придвинулся Воронеж,
стояла ежиком стерня
и пахла степь сухой ладонью,
и небо млело под щекой
под утро, грея неуклонно,
дымящийся в степи Джанкой
в звериных дерганьях вагона.

Хотелось жить, как не хотеть
курить, высовывая локоть
к звезде высокой и лететь
над этой далью белобокой,
огни в тумане размечать --
там, чай, играют на гармошке
и дышит девка у плеча,
да влажные заводит плошки
целуясь или хохоча...
лето 91

     x x x

Ничего не умеешь, имеешь, уметь не хочешь,
хочешь чтобы само пришло, сама пришла,
потому что в Вене-Риме-Нью-Йорке длинные ночи,
как в Москве, Вавилоне... кусок стекла

или просто дыра в стене, дверной проем, бойница,
проницаемые взглядом до той пустоты -- насквозь,
через которые втекают-вытекают лица,
все лица жизни, сколько их за нее набралось,

оставляя по себе нелепый, чужой, привычный осадок --
этакое никому-кому-нибудь письмецо --
рысьи бега сгибов, углов, овалов, отвердевающих складок --
это твое-не твое собравшее их лицо.

Комната, номер отеля, каюта, купе вагона --
неси меня-его-меня каменный, железный, деревянный конверт
ты разберешь эту скоропись жизни, Персефона,
в зеленой, бурой, сгоревшей своей траве.

Я о себе-тебе-не себе-толпе идущей
через дни к ночи, бесчисленные, отсчитанные дни,
в этом потопе ночей -- в удушье
еще шевелю губами -- веслами лиц, как они,

и она -- безответна, безадресна, податлива, черновата,
она замечает нас, когда устаем ждать, устаем жить,
и тогда -- залепляет нам слух гулкой, свистящей ватой
ночь, но чтобы поверить в ночь -- нужно персты вложить.
28 янв. 90

     x x x

Как жизнь похожа на себя --
ну что присочинить, прибавить
к ней? Удивляясь, теребя
подол ее, еще лукавить
мальчишкой, сладкого прося,
пока еще не оскудела,
пока на сгибах и осях
к ней приспособленное тело

скрипит, и песенку свою
из воздуха, воды и хлеба
вытягивает и -- на Юг
идет окном вагонным небо,
плывет само сквозь пыль огней
и кроны рощ, поля и крыши,
и теплые ладони дней
на стыках рельс меня колышат.

Я в Харькове сошел купить
мороженное на вокзале
и просто на землю ступить,
чтобы ее мне не качали.
Там тоже жизнь и запах свой:
арбузов, теплых дынь и яблок,
и у меня над головой
луна, как проводница, зябла.

Я жил на влажных простынях,
когда придвинулся Воронеж,
стояла ежиком стерня
и пахла степь сухой ладонью,
и небо млело под щекой
под утро, грея неуклонно,
дымящийся в степи Джанкой
в звериных дерганьях вагона.

Хотелось жить, как не хотеть
курить, высовывая локоть
к звезде высокой и лететь
над этой далью белобокой,
огни в тумане размечать --
там, чай, играют на гармошке
и дышит девка у плеча,
да влажные заводит плошки
целуясь или хохоча...
лето 91

     БЛЮЗ   БОЛЬШОГО ЯБЛОКА

     I

заворачиваясь в электрическую простыню
оживая когда ночь вырезает сердце дню
и несет на лиловых ладонях на мост
уронить за бетонно-стальной беспардонный нарост
окровавленных зданий за баки их крыш
в разожженный закатом зеленый гашиш
навлекающий джаз дребезжащий огней
чернолицых прохожих тела их длинней
чем Манхэттен барабанящий им в башмаки
вот он Бруклинский мост для вспотевшей щеки
эти черные плечи несущие мрак
нефтяной и багровый спрессованный мак
из которого сыплются искры в волну
небоскребов хватающих глоткой луну
им открыт горизонт и в него океан
свое пенное имя поет по слогам
испаренья текут остывающих стрит
дыбом вставшая жизнь свою крошку струит
в непрозрачные трубки шуршащая кровь
в маслянистую душу сабвея уходит

II

Длинные зеленые деньги океана
шуршат, размениваются в мелкую монету,
изрезанного пирсами в свайную бахрому побережья.
Чайки слоняются у воды
в поисках посвиста по сердцу,
а склевывают объедки.
Свобода в короне из гвоздей
пихает небесам пляшущего белого негритосика --
пластиковый цветочек на электроприводе.
Город Нью-Йорк, как каждый очень большой город,
пытается забыть, как он мерзок,
и просто хорошеет на глазах,
ведь и здесь бывают перламутровые закаты.
На Мэдисон авеню приятно делать покупки,
у Карнеги -- оглядеть проститутку,
в Южном Бронксе -- получить горячую пулю в живот.
                За моста басовую струну,
                за белесую волну Гудзона
                полюби бетонную весну
                                         зарастающего горизонта.
                                8 янв. 92

     III

Ночь на черном огне накаляет луну.
Ты понятлив, друг.  Не ее одну.

На костях "котлов" 9 и 3.
До зари горит фонарей артрит.

Место такое.  Все -- гроши.
В косяках по кайфу толкует гашиш.

Если б раньше, хоть на единый денек
я попал бы в город Нью-Йорк, штат Нью-Йорк,
только б тут меня и видали...

Время капает с каменного колеса,
уроды-улицы стоят в глазах --
сами себя намечтали.

Темень хавает пар из дыр мостовой,
ад здесь ближе чем где-то, всегда с тобой --

в полуметре -- вниз, в полквартале -- вбок,
и глубок же он, мой голубок.
Нехороший голос шепчет мне:
"Погоди-ка тлеть на черном огне,

оглянись, родной, я в коленках гнусь,
да рули ко мне... уж я с тобой подружусь..."
18сент. 94

     V

Стучит по небу вертолет,
руками согнутыми водит,
качается его живот
совсем один в пустой природе,

и капает прозрачный снег,
и на вспотевших крышах баки
урчат, как толстые собаки,
но знают -- выше человек

обломанным штурвалом крутит,
и греет мех его бока,
а острова лежат, как люди,
взлетающие в облака.

Свобода свой огонь возносит --
она в веночке из гвоздей,
стеклянный машет долгоносик
антенной тоненькою ей,

а сам поет свою молитву
красоткам уличных реклам,
пока, жужжа электробритвой,
Нью-Йорк глядится в океан.
                     март 94

      * Ч Е Ш У Я    Д Р А К О Н А *

     I

Ночные посетители подъездов,
зажимающие рты кошек
руками в непрокусываемых перчатках.
Фонари, расставленные в убегающей перспективе,
озаряют нищие города
инфернально-желтеющим мраком.
Если б я оказался на юродивой улице,
вымаливающей отпущение грехов
у безмерно палаческой площади,
подсовывающей мусоров, проституток и гастролирующее жулье
бесчисленным солдатским затылкам брусчатки,
вкопанной стоймя, стеречь мавзолейное оцепенение
крепостной архитектуры,
я ощутил бы себя в утробном уюте мезозойской зоны --
нары крыш заполонили бы горизонт
и косматая животнотеплая родина,
с отмороженной ледниками головой,
крошечными глазками просыпающегося мамонта,
бесполым косматым пахом,
скрипящим песками пустынь,
наполнила бы меня своей длящейся бесконечность смертью
и шорохом смыкающихся папоротников.

     II

Головорез стоял на мавзолее
в трескучий мороз в небольшой толпе упырей.
Слева и справа надежные вурдалаки
смыкали лапы в косматых аплодисментах.
Тепло перекатывалось по сапогам и обнимало дряблые ляжки.
Зоркий труп,  пронизывая взором гранитные ярусы и панели из лабрадора,
видел упыриные мошонки, как видит фруктовый сад
отравленный суслик.

     III

Улица впадала в улицу.
Я оглянулся и увидел их в пирамидках слабого света.
Они растворялись, как горстка желтого сахара
в стакане несладкого чая.

     IV

Прошлое казалось некой картиной,
на которой шевелились женские тела
лепеча, вздыхая, вздрагивая,
исходя бисерным смехом,
разворачивающимся как небосвод объятием.
Мрак забирал женщин квадратом
то загустевшей, то зализанной крови,
просвечивающей сквозь стекловидный лак.

     V

Пыльная улица, на которой все больше мертвых.
Закат обожает пылинки -- плавает на невесомых лодочках,
ходит на ресничных ходулях.
Ока течет лимфатической водой
и трупным мазутом барж.
Запах табаков трубит в белорозовые дудочки,
и цепи ржавеют и пантоны качаются.
Отец прыгает коньком по квадратикам.
Я смотрю в его газету из нарисованных слов.
Он-то разбирается в этих муравьях, в чешуе дракона.

     VI

Странно, но жизнь как-то не запомнилась,
как зрители в маленькой киношке "Прогресс"
на Советской улице,
когда приходишь в заполненный зал --
видишь лица, встречавшиеся в переулках, трамваях;
тушат свет и еще пустой экран
ждет мешанины зрелища,
а эти мерцающие овалы, обращенные к нему,
скопом стоят в твоих глазах подсолнухами Ван-Гога,
но ты не помнишь ни одного.
янв. 91

     x x x

Мир на оси повернулся
грозные лопнули царства
кровь наполняет пределы земель
и ей некуда вытечь
тонкими стали границы
люди свободы хотят
и свободу берут
как потом страшно им жить на свободе --
воздух другой и земля их иная
янв 90

     x x x

там скоро солнце будет по талонам
и лето по талонам три часа
на душу населения в июле.
Товарищ Генеральный Секретарь
войдет в народ, как новая болезнь,
лечение которой неизвестно.

Из языка исчезнут падежи,
но населенье сможет изъясняться
использованьем феньки воровской,
посредством нескольких инфинитивов,
камаринско-татарским переплясом,
весьма двусмысленной системой жестов,
включающей свободное сопенье
с крещеньем лба и живота.
Печать продолжит, видимо, бурлить,
способствуя успеху новых трюков
министра иностранных дел
на внешнеполитической арене.
Название страны, предполагаю,
исчезнет с карты, и она сама
изображаться будет как плита
кладбищенская, с трещинок рисунком,
с которой мудрый исторический процесс
стирает постепенно письмена.
17 нояб. 90

     x x x

                                    А.  Межирову
В провинциальных городах России,
на переживших "ленинов" вокзалах,
еще стоят фанерные диваны
с крутыми вензелями М.П.С.

Трамваи, как аквариумы света,
несут покорных жизни пассажиров,
набоковскими поводя сачками,
в которые влетают фонари.

На привокзальных площадях деревья
стоят поруганной толпой в воронах,
а жизнь кипит: пельмени в ресторанах
от ужаса зажмуривают веки.
На улицах китайщиной торгуют,
многажды книг, как встарь "Политиздата",
хихикая листают малолетки
картинки дивные про органы любви.

Так и выходит из кулис свобода
и гипсовые рушит изваянья,
и топчет обесцененные деньги,
и приобщает отроков страстям.

В Перми, Саратове, Новосибирске
штудируют язык языковеды,
"шнурки в стакане"*, "ваучеры", "лизы"
по алфавиту строят в словари,

и если "в родине"** на той же ниве
ты продолжаешь поприще свое -
переведи меня на речь эпохи
чудесно оголенных постаментов.
93 г.
________________
* родители дома;
** в нашей стране (сленг)

     x x x

Когда я вспоминаю те края,
я вижу ряд предметов неподвижных:
луга и рощи не меняют места,
а мимо них бежит все тот же поезд,
и с той же проводницей пассажир,
терзая летную фуражку,
любезничает в тамбуре укромном,
но скоро станция и ей махать флажком.

Все так же там пылят дороги,
асфальт долбают в том же месте,
газеты продают в киоске том же
и церковь ремонтируют всегда.
Миграции строительных лесов,
таинственная вязь заборов
подчинены нордическим законам,
незыблемым, как восхожденье звезд.

Как девки в русском хороводе,
по кругу ходят милые явленья:
вот в этой подворотне пузыряют,
занюхивая водку рукавом.
А тот чердак -- любви стоячей служит,
и сколько ж из него взошло детишек,
какие страсти он не повидал.
Там провожают юношу в тюрьму,
а здесь оттуда же встречают тятю.

Уж Ильича и Сталина не колют
подростки на томящейся груди,
но на плаксивых надписей набор
и на русалок мода не проходит,
как на восход светила в бирюзе
и купола, что означают "ходки".

И я, отрезанный ломоть,
на дне зрачков Россию осаждаю,
тюремно-праздничной архитектуры
Кремля приветный узнаю напор,
и заводных солдатиков кремлевских,
печатающих шаг, как сторублевки,
и трупно коченеющих у двери,
ведущей в подземелье, где живет
Кощей советский перед погребеньем...
92 г.

     x x x

Мир стоял на зеленых ногах, как цветы,
корни трогали глиняный ларчик воды.

Бледной флейты лепечущих девять колен
дышат в зернах проросших в хорошей земле.

За болтливой цикадой ходили в саду,
птицы падали в воздух с травы в высоту.

Мы казались им меньше цветущих кустов,
чем-то вроде махавших руками крестов.

Нас терпели деревья и шмель облетел,
шевелилалась трава, миллионами тел

подставляя суставы свои под шаги,
а ложились -- ребенком касалась щеки.

В этом тихом собраньи не помнят о нас,
бук кивает и клен составляет указ,

а азалии в зале краснеют за всех,
кто пришел от реки и сияет в росе.

Входит солнце по капле безмолвной в холмы
и смущает наивных растений умы.

Нас впустили цитатой в чужой разговор,
в жесты сада, что помнит луны восковой

восхожденье и медные звезды в пазах
лодок неба в несметных ночных парусах.
        апр. 92

     x x x

 Внимая стуку жизненной машины,
 вставали, пили чай, листали книги,
 внимая-вынимая, мы ложились --
 диваны напрягались как заики.

 Деревья разводили в небе руки,
 выкидывая птиц из желтых клеток,
 мосты повисли на бретельках, брюки
 сточила снизу бахрома за лето.

 Как современно каблучки стучали --
 встречаем осень в правом полушарьи,
 пока поводишь узкими плечами --
 ключами в темноте по двери шарю.

 Дождь пахнет мутной оторопью окон
 и мокрой головою после ванны, --
 горючая шуршит и бьется пленка
 и ....................................../обрыв/
        11 апр.92

     x x x

Сердце спускающееся этажами --
сна содержанье,

гулкие лестницы и дворы --
всегда пустые, цвета норы,

небо прижатое к крышам и окнам
всей тоской одиноко,

в штриховке решеток повисшие лифты
на кишках некрасивых,

перила в зигзагах коричневой краски --
как сняли повязки,
шахты подъездов с тихим безумием
масляных сумерек,

любви, перепалок, прощаний
небольшие площадки

в геометрии вяловлекущей жизни,
склизкой как слизни,

город с изнанки -- двери, ступени
в улиц сплетенья,

куст ржавеющей арматуры
из гипсовой дуры,

лиловые ветви спят на асфальте
смычками Вивальди,

скелетик моста над тухлой водою,
сохнущий стоя,

холмы, к которым шагнуть через воздух
не создан,

но можно скитаться в сонном кессоне,
расставив ладони,

врастая в обломки пространства ночами,
жизнью -- в прощанье.
25 июля 92

     x x x

Дней обраставших листвой и снегом
столько прошло, сколько в льдине капель,
смотришь назад --

города под небом
осторожной повадкой цапель
завораживают взгляд.

Время мое примерзло к стенам
долгих улиц и маленьких комнат,
не отодрать.

Красные лошади мчались по венам
сорокалетним забегом конным
в выдоха прах.

Вдох  -- к средостенью -- к бьющейся мышце,
чтобы остыть, потому что холод
костью стоит в ней.

Каждую ночь возвращаются лица,
слова, чей-нибудь голос,
с ужасом слитый.

Лед нарастает минут, мне дают их
так, не за что, слишком много,
что делать мне с ними...

Люди живут в ледяных каютах,
руки их трогал,
каждое имя

губы грело мои, их дыханье
смешано было с моим в молекулах общего
мига,

данного нам на закланье
на тощей площади
мира.

Жесты уничтоженья -- жесты любви, объятий
неподвижно застыли
перед зрачками --

падающее театральной завесой платье,
фонаря лебединый затылок,
где встречались...

Не растопить белого времени
хворостом комканых
слов.

Давно за мной -- тенью за Шлемелем
ледяными обломками
кралась любовь.

Чувства, страсти и судорги,
в горле комки -- остановки
в розовой шахте лифта,

в голуботвердой, сверкающей сутолке
льда, как на катке, тверже крови
застывшей залито.

Лезть сквозь слепые бойницы
в бумагу за словом исторгнутым --
плечи застрянут,

так под хорошей больницей
анатомы морга
грудью крахмальной встанут.

Переплавляя в лед
все, что я вижу, трогаю, отсылаю,
зову,

пережигаю год
в холод, белой золой отслаивая,
живу, живу.                                     .
        92 г

     x x x

Что книги синеокие читать,
когда и в них околевает слово,
пехота окровавленных цитат
уходит за поля в цветах
ей соприродно пыльных и багровых.

Еще гремит ее брезент, бризант
минут охотится за ней над хламом
чужим и застилающим глаза,
вот их и поднимаешь.  Небеса
невозмутимы, как царевич Гаутама.
        12 янв. 93

     x x x

Дни летят, как семерки самолетов военных,
с оглушительным ревом,
над степенным Гудзоном, всклокоченным, пенным
океаном лиловым.

Дайте взгляд мне дюралевый в точной цифири
стрелок и циферблатов,
дайте разговориться в трескучем эфире,
унесись, авиатор!

Я давно наблюдаю себя как в бинокль,
весь в ночных озареньях --
у меня под рубашкой внутри -- осьминогом
сердце есть на рентгене.

Накренясь над его трепыханьем из глуби
жижи красной и шума дыханья,
я далекую жизнь под крылом приголублю
на расшатанном за год диване.

Я хорош за штурвалом, в коже мягкой, пилотской.
Курс -- Восток.  Отрываюсь.
Подо мною земля вся в звезду и полоску
и вода голубая.

У меня под стеклом наступающий вечер,
световые цепочки,
то есть время работает -- жесткий диспетчер,
доводящий до точки.
апр. 93

     x x x

Шли сады по реке, осторожно, себя берегли,
поднимали цветы в соловьиный широкий разлив,
по зеркальной воде на сторону ту перешли,
где река закруглилась под тучей в глубокий загиб.

Хомутали ее за омутом омут пески,
теплый ил, ржавый дрейф охрой крашенных барж,
стрекотали моторки, рассекая простор на куски,
синим дымом рисуя треугольники из серебра.

Развернулся павлиньим хвостом бензиновый пенистый след,
где торчал элеватор -- единственный наш небоскреб,
да орали вороны, слыша как просыпается хлеб,
отирая глаза, озирая арочный кров.
Молодая земля потной плотью толкала траву.
Жизнь раскинулась вширь, лезла вверх, запрокинулась вниз,
щекотали ручьи по оврагам осклизлое лоно "живу!"
И дома поселились с сиренью и к ней прижились.

Я любил красножелтых трамваев стеклянные морды и звон,
эти умные звери избегали тупицы-кремля,
а зимой я оттаивал медью нагретой глазок
и глядел сквозь стекло через решку, как она мерзнет, земля.

Шли сады осторожно, стерегли в медленном сне,
по высокой воде, никуда не спеша.
Я смотрел, а они приближались спокойно ко мне
осыпая цветы, лепестками спадая, шурша...
18 июня 92

     x x x

День вернулся от бабочек в поле, осыпающих спелый ячмень
в Колизее обрушенном лета ступенями касаний мохнатых,
постепенных смещений по лестницам воздуха в белом плаще,
пожелтевшем уже, запыленном, в слоеных заплатах.

Он забрел во дворы, в переулки, в глухую утробу метро,
вахлачек, полудурок несчастный, из заплывшей навозом деревни,
опускавший в студеный колодец на цепке гремучей ведро -
в глубину, где мерцала вода, уподобившись спящей царевне.

Он заметен еще меж мелькающих улиц и лиц
недотепой в мажоре моторов, обломком страшащих империй,
по которым уже голосят очумелые скопища птиц,
провожая истерикой солнце, кропящее кровью им перья.
22 окт 92

     АПРЕЛЬ

     x x x

Я  сразу узнал ее, только увидел.
Теперь она снится.
Явилась, а сзади в дурашливой свите
забытые лица

подружек ее, обожателей, скверик
в цыганках липучих,
старуха подглядывала из-за двери,
сопела на ручку.

Ты помнишь, тебе девятнадцать, не больше,
грудь -- тверже снарядов,
черемухи запах в подмышках, от кожи,
и птичек рулады

в апрельских деревьях, набухших сосцами,
чтоб выпустить листья,
толкавшие дни часовыми зубцами --
тела их светились.

Потом снегопад одуряющий, жаркий,
как в гриппе перина,
как небо спаленное белым пожаром,
как вкус аспирина.

Ресниц дальнобойных прицельные залпы --
спокойно: по сердцу...
и если б увидел тебя -- не узнал бы,
разве б разделись...

     x x x

Мы успеваем день заметить
как желтой бабочки полет,
над нами москворецкий месяц
на узком парусе плывет.

Его прозрачная забота
лишь в том одном и состоит,
чтоб проводить до перехода
твой голос в россказни мои.

Мы успеваем ночь потешить
на чьей-то кухоньке вдвоем,
она косматый факел держит
пока мы воду в чашки льем.

Горят глаза в ресничной сети,
как крики дев среди чумы,
и точно маленькие дети -
безумные, бормочем мы...

     x x x

Перехлестнув на горле шарфик,
я штурмовал второй трамвай
и видел наступленье армий
черемухи на бедный край.

Мне было страшно оказаться
в их окруженье одному.
Мне было нужно прикасаться
к существованью твоему.

В ресничной лодке в дол височный
на веслах забирала жизнь,
и в ней с тобой мы очи в очи
зрачком и радужкой слились.

     x x x

Брали приступом город деревья,
шли по белым дорогам пустым,
а за ними стояли деревни,
поднимали над крышами дым,

и луга, просыпаясь от влаги,
распластались на комьях своих,
и курились блаженно овраги,
отпуская на солнце ручьи.

Пахло бабочкой талое небо,
щекотало пространство пыльцой,
и шатаясь, скрипело на скрепах
непонятного счастья крыльцо.

Нам остался лишь выдох короткий
в этих странных полях до него,
                                 и -- качнулось отвязанной лодкой
голубое земли вещество.

     x x x

Это апрель. Я ни при чем.
Он подпирает локоть плечом.

Он достает из небытия
время и тело, душу твоя.

Я наблюдаю спокойно за ним.
Как хорошо вам на свете двоим...

     x x x

Еще глоток горячий молока
и кончится моя простуда,
из голоса отхлынут облака,
из кухни загремит посуда,
там бабушка сидит с иглой
блестящей, с Диккенсом зеленым;
я мать увижу молодой,
и руку локоном крученым
она займет; войдет отец
дымящий серым "Беломором",
в окно из Стригинского бора
к нам донесется, наконец,
размеренное кукованье
и сколько нам до расставанья
судил небесный наш скупец.

     x x x

          Ночь идет вкось                     да на близком дне,
          как земли ось,                      липком, как во сне,
          я на ней гость,                     ох, не хватит мне
          гостю бы вина,                      пересохших губ
          в ковшике одна                      подсластить тоску,
          капелька видна,                     да хозяин скуп...

             апр. 93

      * А  П  О  Л  О  Г  И  Я *

                           "Черепа в этих могилах такие большие,
                            а мы были такими маленькими".
                                       Сигитас Геда

     I

Я уже перекрыл достиженья пилотов суровых тридцатых.
Я глаза накормил облаками из сахарной ваты.

Океан в паричках Вашингтона -- рулон неразрезанных денег Америки
был развернут в печатях зеленых к "Свободе", маячившей с берега.

Я отрезал от черного хлеба России треугольный ломоть невесомый
горько-кислый, осинный, с размолотым запахом дома.

К жесткой корочке губ, пересохших у гулкого речи потока,
я подам тебе глиняный ковшик муравьиного колкого сока.

     II

Я узнаю зачем я пришел к вам, зачем вы впустили
в мятый шелк одиночества голоса голые крылья,

темный обморок речи с умыканием в круглом туннеле
состояния мира до глубокого сердца качели.

В горловую трубу кто глядит из оранжевой стужи,
поднимая ко лбу пальцев стиснутый ужас,

запрокинув лицо сохраненного жизнью ребенка
из лиловых лесов, в листьях, в комканых их перепонках.

     III

С  красно-каменным хлебом домов, с расчисленным миром квадратным
томов или окон, гребущих углом брат на брата,

я сживусь наконец, я привыкну к себе, к окруженью
крест на крест в хлябях хлебова жизни сражений.

Я беззвестный солдат не имеющей карты державы,
нет штандартов сверкающих в ряд, только тоненький, ржавый

от соленой крови карандашик пустяшный, железный,
да девиз "се ля ви!", да мотивчик марьяжный, болезный.

     IV

Я увидел: нелепые, страшные, дикие, тихие,
семиглазые, шестирукие, осьмиликие,

говорящие скопом в слоистый песок целлюлозный
телом дырчато-белым, дево-драконом бесслезным.

Не ищите в них квелого олова, в черно-лиловом
невеселом полку слово шло умирать по песку, по болоту за словом,

невесомый молчанья обоз за шагающим строем распался,
и горой мертвецов накоплялись у пауз

их густые тела, в них еще моя жизнь остывала,
стебли черной тоски шевелила, в снопы составляла

лбов, запястий и глаз, век и ртов пересохших, осипших,
а потом звездным флагом, спеша, укрывала погибших.

Пусть лежат как лежат, пусть пухом им белым бумаги могила,
в пальцах намертво сжав до высокой трубы Гавриила

шорох жизни моей, чешуи языка полукружья,
говор русских корней, обороны смертельной оружье.

     V

               посвящается М.

     Усеченье  строки,  потому  что не хватит дыханья дочитать,
досчитать до конца в чистом поле шаги. Усыханье распева идущего
слева  стихами,  колыханием  трав: "Мальчишки, что взять c них,
везло им -- не знали свинца! Вот и сбились с ноги.  Птиц  разве
помнят названья? Днем и ночью бродили в тумане...
     -- Позовите того стервеца!
     В  самом  деле,  деревья  деревьями  звались. Гербарий был
беден и бабочка бабочкой млела. Но они отзывались, когда их  нe
звали, нагретою медью, юнцы, и дрались неумело, не то что отцы!
     Это  пластик,  эпоха,  монтаж, гербициды, отбросы, эрзацы;
это   власть,   немота   до   последнего    вздоха,    мандраж,
комсомолки-березы,  либидо,  чем  тут  красоваться?  Какой  тут
кураж?
     Bот лежат друг на друге, погибши за други, чужие, своя. На
чужой стороне в красных вишнях тела их, запутаны руки, и  лежит
колея,  по которой тащились они, вся забита их плотью, никто их
не спас, рук щепоти и ртов их обводья, говоривших за нас.
     -- Разбудите-ка мне вон того и того мертвеца!

4-28 апр. 93

     ВОЗДУХ

Прислушайся к его большому шуму,
разрубленный насквозь выходит воздух грубыми слоями
из пестрого столпотворенья парка.
Он повернулся ликом иссеченным
к собранью крыш над уличной трухой,
он машет им пустыми рукавами,
шуршит плащом, как сдутый дирижабль,
над мыльной оперой кипящего Гудзона.
Он ветви гнул, но стрелы не вложил;
не склонный к мщенью  -- он не видит цели.
Дороже упоения победой
ему трубы и колокола звук.
Он проглотил огромную обиду.
Он собственным объемом тяготится.
Обходит всех, ресницы опуская.
Уступчив?  Значит всем добыча -- он.
Что остается?  Грусть от ускользанья,
а безразличный, гаснущий напор
толчками крови красной обернулся,
рисующей его на меловой бумаге,
и нет органа голосу его.
февр. 94

     СЕМЬ  ЛЕСТНИЧНЫХ МАРШЕЙ

     I

На чистое звучание
меняет голос свой
привычное отчаянье --
им и живет живой,
подходит к небу сонный,
вернувшийся сейчас...
Громадно отдаленное,
не помнящее нас
пространство... в крыши рыжие
уставлено окно,
он смотрит в него, дышит
и нежное пятно

дыханья испаряется
с холодного стекла,
и вечность покупается
на денежку тепла.

     II

Там ожили троллейбусы
и вздернули усы.
Уже жужжат пропеллером
по радио басы.
И закружились глобусы
в заставках новостей,
смотрите, вот подробности
полученных вестей.
Вот новые события --
их выше головы,
зачем же ночью спите вы?
все проморгали вы.
Вставай, дружок, наверстывай
что мимо уплыло,
и разливай наперстками
дыхания тепло.

     III

Уходят ночи призраки.
Прощайте, не до вас,
и утро входит близкое
в умытый круглый глаз.
Так снова совмещается
рисунок бытия
с вчерашним обещанием
возврата в Мир и Я.

Мы заполняем сызнова
все контуры свои,
мы вызволены -- вызваны
из сонной колеи,
в которой исчезали мы,
какой-то были срок,
и не оттуда ль залита
нам чернота в зрачок?

     IV

Неведомо где были мы,
мне не пересказать
нежитое бессилие,
что нежило глаза,
что я впритык разглядывал
до голубой зари,
скитался и разгадывал
под веком изнутри.
И нерадивым школьником --
учеником тоски,
я провожу угольником
по ужасу доски.
Не знаю, как я выкручусь,
какой я друг ночам...
Когда-нибудь я выучусь
бессмысленным вещам.

     V

Кто помнит контур смазанный
мучительной земли,
селеновыми фазами
очерченной вдали?
-- И загремели крышками,
вставая в полный рост,
мы их подсказки слышали
как излученья звезд.
Их пальцы в кляксах двигались
к тому, что было ртом,
их жизнь клубилась выдохом
на воздухе крутом.
Не небо -- синь еловая,
в нее белым-бело
уходит "бестолковое
последнее тепло".

     VI

Равнина, даль безмолвная,
забор, а там -- простор,
земля зеленокровная,
без звука разговор,
вся выглаженно-плоская,
зеркальна и странна,
свинцовою полоскою
над нею -- тишина.
Дыхание оборвано,
за битвой этажей,
а здесь -- пространство сорное
в обломках падежей.
И не хватает воздуха
вдохнуть, шагнуть сейчас
на улицы раскосые
в разрез глядящих глаз.

     VII

Беззвучные известия
безжизненных полей,
как бедные предместия
и мерзость пустырей,
сюда не знают выхода
из собственных границ --
огромным общим выдохом
отсутствующих лиц.
И дерзкая забывчивость
проснувшихся честна,
нахмурена, улыбчива,
уступчива, ясна.
Дыхания сцепления,
тепла опрятный дым,
неровные движения
по лестницам крутым.
20 июня 94

     КИНОТЕАТР  "ВСТРЕЧА"

     I

Ночь облегла, колеблется неба каштановый бархат,
на дребезжащем троллейбусе едем вдоль черного парка.
Окна в молочном наросте греются нашим дыханьем,
плещут туманные крылышки каторжного уюта.
Плохо стоять в темноте деревьям посмертным изданьем.
Жизнь в переулках гремит битой посудой.

     II

Месяц декабрь и железный мороз нелюдим.
Если есть человек -- он как мы,
он бредет через срезанный сон, через вежливый дым.
Он в тяжелой одежде
покроя Усть-Кут и Нарым.
Он руки засунул в карманы
и кажется всех потерявшим.
Он держит
дыхания образ туманный,
чуть влажный,
папиросным цветком голубым.

Есть у него два билета
синего цвета,
типа "мне Родина снится",
один он кому-то продаст,
если нет -- он шапку положит на свободное рядом сиденье.
Тепло его головы
улетучится в сумраке млечном,
по которому скачут убийцы
и свистят безопасные пули.

     III

У кассирши стрелковые были перчатки без пальцев,
она хорошо отрывала билеты.
Обращенье к мужчинам: "Мужчина!",
а к женщинам только "гражданка..."
Глаза -- два пограничника на советско-монгольской границе.

... прыйтулив к каменюге Павло карабин:
-- Спасибо, Джульбарс, шо прийнес мне зеленую эту хвуражку,
пусть клыками помял козырек,
дай, красавица, белую ляжку,
для тебя я припас пузырек
и надраил гвардейскую бляшку.

...Розенбаум зудит, что "продрог"...

Юнга тщательно производит отмашку
и мелькает-мелькает над палубой белый флажок.
янв. 90

     ПОДВАЛ

Уходит вниз стена в засохших язвах
к живущим под землей,
в подвалах пахнущих мышами.
Свет маленький, как родинка, в окне
бесцветные травинки греет.
Они укрупнены
вниманьем настороженным ребенка,
боящегося их исчезновенья,
потери линий, липкой пустоты
неосвещенного пространства,
его подстерегающего всюду.

На поворотах лестниц затхлый воздух
играет серым черепом своим:
то ниточкой гнилой его потянет,
а то подбросит, расколов пинком.
Что мне мерещится за этим спуском,
который, может, быть всю жизнь продлится,
кого внизу я встречу?

   Вот проходит
        наполненная временем старуха.
        Младенец толстый шлепает босыми
        ногами по огромным половицам.
        И грязный кот, как сморщенная тряпка
        лежит в углу и сохнет.
        На меня уставились все трое.
        Мне хочется уйти отсюда,
        но лестницы широкие ступени
        куда-то провалились.  Я вперед
        иду и сразу попадаю
        в какой-то узкий, страшненький коридор,
        набитый скарбом, все в чехлах из пыли.
        Здесь по-другому, кажется, темно
        от лампочки в янтарной паутине,
        и двери в клочьях ваты, из клеенки
        торчащей, будто когти их скребли
        неведомого зверя, но и он
        не уцелел.
        дек. 93

     ФАБУЛА

Младенец белый, как сметана,
ступал по полу пухлыми ногами.
В углу шуршала радиотарелка,
прибитая к засаленным обоям
в коричневых, клопиных кляксах.
И отшуршав, загрохотала басом,
в котором цвел металл и назиданье,
стране притихшей объявив войну.

Был летний день, похожий на другие:
ревел с Оки колесный пароход,
чтобы ему расчистили фарватер.
Чекист, разбивший в кровь шпиону морду,
на утомительном (всю ночь не спал) допросе,
хлебал из оловянной кружки пиво
и воблой колошматил по столу,
чтоб размягчив ее, потом покушать.

Стахановец натруженной рукою
ласкал прядильщицу на черноморском пляже.
Она ему разглаживала кудри,
не зная, что его жена
в июле девочку родит, Марусю,
а ныне ждет ответа на письмо,
предполагая, впрочем, что гуляет
ее кудрявый сокол, или запил,
хотя, скорей гуляет с кем, кобель!

Светило солнце.  В поле колокольчик
покачивал лиловою головкой.
К нему прижалась белая ромашка
под тяжестью гудящего шмеля.
В прозрачной синеве свистели птички.
Мужик, попыхивая самокруткой,
глядел на небо ясными глазами,
выискивая признаки дождя.
23 февр 94

     ОРФЕЙ

Я удивляюсь тому, что тебя еще помню,
как аденоидов в детстве кровавые комья,
тащат из горла щипцами над кафелем в бурую клетку
пальцы врача в волосках, остальное кануло в лету.

Ты же осталась, какой мне казалась,
как на веках зрачки у Марии Казарес*,
вниз опускает ресницы, сама надзирает за нами,
как мы на фурках  летим, воздух хватаем губами,

в узкую улицу лет, то есть в гулкие будни,
встретимся, не уцелев, в голосе струнных орудий,
жизнь зазубрив назубок, зауськанный зуд ее, резус.
Свист в перепонках стоит -- стеклом  по стеклу, по железу...
июнь 93
__________________
*Мария Казарес играла  Смерть в фильме Жана Кокто "Орфей". На
ее веках были нарисованы вертикальные зрачки; она ими видела.

     ГЕРОЙ

Я не жил в городе,
где разводят мосты,
где пейзаж не портит
даже конус трубы
над красным заводом,
там поворачивает канал
мармеладную воду,
унося из окна
чей-то взгляд проверяющий:
"Я -- жив.
Я вижу ныряющий
под скулу баржи
ржавый катер..."  Так,
примерно,
должен думать герой, отходя
от окна в трехмерный
зыбкий мрак,
неизвестно куда.
июнь 93

     ЧЕРНОВИК

...на разутых плюснах отплеснулась от сна
ей тут холодно ропщет
какого рожна я должна быть нежна ни сестра ни жена
что хлопочешь
бессонный колобродишь колотишься время ушло
хорошо отболело отбилось от стада
людей и минут в только шепот и шок
только шепот и шок от распада
связей с Азией той желторозовой больною землей
глиной липкой длинной равниной долиной убогой
становящейся к утру сплошною золой
с догорающей в ней дорогою дорогой
кто над нею трубит кто на бледной крови
чертит кровью червленой горящей
намокает рукав и немеет рука
окропить помещенье и -- в ящик.
апр. 94

     УТРО

Начинается утро
перламутровым перебором минут,
и ныряющей уткой
падает облако вниз
серой, перистой грудкой.

Сновиденья смыкают, как части рассудка,
ту и эту страну.

Начинается утро --
садок выпускающий птиц,
треугольными лицами раздвигающих воздух, спадающий ниц
к первым прохожим, шагающим гулко.

Так дворы
сосчитают шаги, шорох, шарканье, скрежет подковок.
Как проветрены улицы, даже те что стары,
даже те что с крестами церковок.

Поднимай же себя, смешной человек --
близнеца своей тени крестовой,
по биению спрятанных кожею рек
кровных, сложенных снова.

Я увидел, запомнил твой выдел, лицо,
я собрал тебя в новые звенья.
Начинается утро кольцо за кольцом --
узнаванье -- движенье -- забвенье.
апр. 94

     ПОРТ

                        В. Гандельсману
Как зябнущий воздух был нужен, был жалок,
заужен в недужных портовых кварталах,
он жался под тонны бетона, к каркасам
скрежещущих кранов, к железу без мяса.

Там пахло подвалом и кислой водою,
там ночь голодала, питаясь слюдою.
Горели софиты и оба буксира
крутили баржу и базарили сипло.

Там цепи ржавели, душившие кнехты,
к груди сухогруза прижавшись заветной,
держа его жестко, короста аж слезла
с шпангоута бурого, с трубок железа.

Я видел все это из чрева трамвая,
он бег замедлял здесь, потом, наддавая,
взбирался на спину дрожавшего моста
и порт раскрывался, как ржавая роза.

Я помню, как свет проходил осторожно,
прикованный к ветру, как к тачке острожной
тоской пробужденья в пейзажах унылых,
у ртутной воды на мазутных стропилах.

Как там поднимаются лица с подушек
за окнами в локонах тюлевых кружев,
и как там не хочется из одеяла
высовывать руки, вставать, жить сначала.
апр. 94

     x x x

Смерть не имеет значенья.  Клейкая крышка черна.
Ходишь по вечерам к ней в заочную школу,
парта другими старательно иссечена --
так высекали на стеллах глаголы.

Жизнь не имеет значенья.  Это то что забыл,
несколько правил простых досконально усвоив,
и расточив на урок ученический пыл --
что от нее -- принимаешь спокойно.

Если значенье чему-то еще придавать --
пусть это будут слова, слова на бумаге,
те что мерещатся утром неясно, едва,
в кровь проникая потом из воздуха, света и влаги.
19 июня 94

     x x x

Когда разговоры скелетов зеленой луной зажжены --
полночная кислая плесень цветет на железе и окнах,
а лампы клубятся на лапах отцеженной тишины
колбами слепоты на чистом щелканье тока,

я слышу мышиный почти, стеснительный, парусный скрип
полок библиотек, книжек в обложках покойных,
всей теснотою своей сжавших осмысленный вскрик
в щелоком вымытых добела целлюлозных пеленах.

Но из щелей дверных, но из скважин замков
пьются эфиром ручьи непрозрачного существованья,
-- Кто там? -- там ничьи тихоходы смертельных стихов
стадом косматым бредут к водопою страданья.
19 июня 94

     x x x

Не разобраться в дневных очертаньях,
я повернул в сторону лета:
птица с паузами читает
"Книгу Псалмов" и качает ветку.

Странно, что в гору идет дорога,
а подниматься по ней все легче,
странно, что тишь, не шурша осокой,
красной насечкой штрихует плечи.

Странно, что сон этот непрерывен,
он переходит в ночь, как в веру,
и зажигаются в небе рыбин
хорды, трогающие Венеру.
21 июня 94

     x x x

Будет полдень, будет много солнца,
будет только абрис облаков
пробегать по небу сосен сонных
выше шелушащихся стволов.

Дальше я увижу на тропинке
бабочек ковровый магазин,
медленно бредущие пылинки
в ярусный Ерусалим разинь.

Поднимая к небесам запястья,
я туда их мигом донесу
в воздухе исполненном участья
даже к насекомым на весу.

Пусть хвоя усохшая устелет
пересыпанный, процеженный песок,
мураши в нем справят новоселье...
                ...с тиканьем невидимых часов
                жизнь моя опять соединится
                детскими сандальями шурша,
                вслушиваясь в звяканье синицы
                маленькой, пугливой как душа.
                3 июля 94

     x x x

Сухая кровь метафоры.
Предметы оставляют хвост кометы.
Движенья суетливых птиц у лиц.
Смерть фосфорна и ждет, как Пенелопа,
тебя, мо хитроумнейший Улисс,
пока ты перебьешь всех женихов
(так в эпосе) и в жизни точно так же.
           5 июля 94

     БАБОЧКА

        "Искусство всегда движется против солнца".
                                 В. Набоков

     I

Из жизни бабочек и сумерек --
печали скрещенных орудий,
звучащих непрерывным зуммером --
Набоковым ветвей упругих,
выпархивает мягко прошлое
и крылышками помавая,
ощупывает время рожками
троллейбуса, сачком трамвая.

Всего за восемьдесят выстрелов
в минуту -- продадут билетик
к такому будущему чистому,
что надобны ему лишь дети,
сияющему белой лестницей --
за жестью крыш оно мелькает --
и жестом невозможно медленным
закручивает кровь в спирали.
5 июля 94

     II

Сухой походкой эмигрантской,
с сачком альпийским на плече,
вдруг появляется из транса,
из прошлого в параличе,
из грусти ртутного миманса,

писатель сумрачного вида,
на нем профессорский пиджак --
такой весь в елочку, из твида,
и бабочка в его руках
бьет крылышками, как обида.

Из черно-белой киноленты
сочится привкус кровяной,
оставьте ваши сантименты --
не детство ль наше им виной
и памяти больной моменты?

А расправилки, а булавки,
эфирный сладкий аромат,
латынь, чьи черненькие лапки
защемят пятнышки стигмат
распятых или смятых в давке?

Он входит в дивный лабиринт --
в его беспамятные звенья,
как заскорузлый, бурый бинт
он отрывает от забвенья
живой, кровящий жизни вид.
5 июля 94

     x x x

Это только чернота зрачка --
света уходящие ступени.
Вход прозрачен, каряя река
отступает в стороны от тени.

Чистый день развернут -- прочитай
текст его, теснящийся к надбровью,
то, что неприкаянный чудак --
череп, поворачиваясь, ловит.
3 сент. 94

     x x x

В сумерки львиные лапы
настольной лампы,

вечер теряет глаголы,
улицы голы,

звезды высохли и невнятны --
зачатья пятна,

тронул откуда-то сзади
небо Создатель.

Что же мне делать на свете,
ромашка-цветик,

жизнь вытягивать в строчку
по лепесточку,

дни, один за другим обрывая, двинуть
к солнцу горячему -- в желтую сердцевину.
5 июля 94

     УЛИСС

Ключ в скважине
и рябь дождя,
в разглаженном
коллаже дня

исклеванные впечатленья.
За ними плыл?
По щучьему веленью
ты есть и был.

Талата!  Грудь волны бела.
Их было много, чтоб запомнил --
земля полоскою легла
за хлопающим пологом огромным,

набухла гласных долгота
колоколов за монотонным морем,
где нас уж нет и улиц тех, куда
стихами впуска безнадежно молим.
авг. 93

     x x x

Как павильоны осени печальны,
как мало листьев в небе уцелело,
дома проходят как кортеж прощальный,
лежат мосты в воде оцепенелой --

и мерзнущими узкими плечами
в пустом трамвае пожимает некто,
плывущий с уходящими вещами
на запад по сужению проспекта.

Ему перебирают светофоры
созвездия свои, несут витрины
рубашки, парфюмерные наборы,
и вывески читают магазины,

ему еще стихи читают стыки
железных рельс, трамвайные колеса
вращают опрокинутые лики
фасадов, в лужи погруженных косо.

Ему приносят черные ограды
прозрачных парков воробьев на пиках,
как примеряющие в ателье наряды
деревья руки поднимают пылко,

ему афиши машут на прощанье
залатанным платком в широких буквах
и лицах синих -- в каждом обещанье
прекрасных снов и слов и сладких звуков.

Ему несет дневное освещенье
свой легкий мир подробный и знобящий,
сиротским холодком освобожденья
его запоминающий и длящий...
27авг.93

      * Н А Б Л Ю Д Е Н И Е   В О Д Ы *

     I

... и улица у розовых холмов,
впитавших травами цвета заката
и ржавой жестью маленьких домов,
все слушающих пение наяды
в колодах обомшелых, там вода
прозрачней, чем вода, и ломозуба,
а если тронуть пальцами -- звезда
всплывает синей бабочкой из сруба
и вспархивает в небо без труда.
Шуршание песка и пахнет грубо
застывший сгустками на шпалах жир,
на насыпи цветы с цыганских юбок,
и -- вязкая, как под ножом инжир --
стоит Ока вполгоризонта, скупо,
вспотевшим зеркалом скорей скрывая мир,
чем отражая.  Свет идет на убыль
в голубизну глубоких звездных дыр.

     II

Построенный столетие тому
и брошенный теперь на разрушенье
вокзал, уже не знаю почему,
похож скорее на изображенье
свое, чем на ненужный нашим дням
приют толпы, сновавшей беспрестанно,
и паровозов тупиковый храм,
удобно совместивший ресторана
колонны с помещением "для дамъ",
несущим пиктограммы хулигана.

Весь этот некогда живой цветник
густой цивилизации транзитной,
что к услажденью публики возник,
поник, увы, главой своей в обидной
оставленности, так страницы книг
желтеют и ломаются от пальцев
листающих их хрупкие поля,
неважны напечатанные в них
слова, упреки, выводы страдальцев,
их еженощно пожирает тля
забвения, и бедные предметы
не могут избежать ужасной меты.
Так и вокзал, он в несколько слоев
обит доской рассохшейся, фанерой,
лишь кирпичами выложенных слов,
как постулатами забытой веры,
он утверждал углы своих основ.

     III

Я видел город справа от себя:
все эти черточки, коробочки, ворсинки,
все знаки препинания его
реестра, неподвижные росинки
сверкали окон, дыбились рябя,
и зыбились один на одного
районы: тут -- Канавино, там -- Шпальный,
Гордеевка, а там -- другой вокзал,
чуть высунутый изо всей картинки,
счастливее, чем этот мой печальный,
и  плыли облака, из зала в зал
идут так экскурсанты -- в некий дальний
и лучший изо всех.
                                     Я не скучал,
разглядывая мелкие детали,
мазки, перемежающий их шрифт,

указки труб торчали и считали
дома на улицах.  Теснящийся наплыв
лишенной куполов архитектуры --
промоины, овраги, перебив
мелодий каменных синкопами, стокатто,
густописанием разросшейся листвы
зеленых опухолей "имени Марата"
и гуще -- "Первомая", где ни львы,
ни нимфы мраморные прыгают в аллеях,
а монстров гипсовых толпища прет,
и дальше -- город крышами мелея,
дырея, распадается, ползет
по Волге вверх к полям, что зеленея
и бронзовея держат небосвод.

     IV

Меж мной и дивной этой панорамой,
чуть воду выгнув тянется Ока,
не проливаясь из песчаной рамы,
а Волга, что сутулится слегка,
исходит справа -- под мостом пролазит,
и кротко отражает облака,
стремясь к слиянью -- поясняю: к счастью.
В тени моста, лиловая слегка,
она похожа на провал опасный
и странно от небес отрешена,
она уводит вглубь воды неясной,
и, кажется, сама отражена
таящейся в ней непроглядной мутью,
в которой булькнув, стенькина княжна
прохладных рыб кормила белой грудью
и ракам верная была жена,
в то время как Степан своей дружине
какой он друг-товарищ доказал,
по каковой возвышенной причине
его народ любил и воспевал
как молодца, но все же и кручине
показывает в песне путь слеза
по шемаханской пленнице-дивчине.

     V

Как Гамлет говорил:  "Слова... слова...",
а здесь вода, что выбирает ниже
строкою место, чтобы мирно течь,
субстанция подвижная как речь,
текучая, способная как лыжи
скользить,
                как атаман касаться плеч
княжны перед картинным душегубством:
ее пластичность, глубина искусствам
сродни, и плюс -- возможность отразить
волненья наши или самый повод,
красой былины сердце поразить,
прикинуться иной чем прежде, новой,
певца зовущая попеть ли, погрустить,
что впрочем близко...
                          Сбоку от меня --
высокие холмы правобережья,
впитавшие в преображенье дня
всю летнюю безадресную нежность.
Их холод тайный ручейки хранят,
своим журчаньем подзывает вечность
студеная.
               Я шел по полотну
бездействующей много лет дороги
в поселок Слуда,
две больших сороки
вели позиционную войну
на шпалах...
                    Я упомянул
ручьи и родники,
                      я пил оттуда...
...бывало я чуть пальцами коснусь
воды стоящей в тесаных колодах,
как грудь мне прожигала насквозь грусть
безмерная, таящаяся в водах.
И шевелили травами холмы...
Не удивился б, босховых уродов
увидев в глубине их тьмы,
когда б они внезапно распахнулись.
Какой-то холод адский их питал
и воду пропускал в замшелый улей,
к которому я губы преклонял
и отражался.
                    Ясные ключи
служили звездам вехами в ночи.

     VI

Стояла там вода сторожевая
и службу неподвижную несла,
изменчивое небо отражая.
Не знавшая ни рыбы, ни весла,
но помнившая лица без числа,
но жизни лиц и шей с собой сливая,
она ночами к Господу росла,
их образ бережно передавая
Ему из этого земли угла,
всех по губам, по лбам припоминая,
кто пил ее, она назад ждала,
и так жила, иных из них встречая
какое-то количество времен,
и день за днем по капле забывая
покинувших ее.
                           Не трогал сон
ее чела студеного без складок,
при свете дня зеркально гладок
был вид метафизический ее.
Она облюбовав себе жилье,
Бог знает сколько лет не покидала
сих мест, но знала, что цветет былье,
поскольку рядом рассыхались шпалы,
и вздохи паровоза не трясли
ее незамерзавшего жилища,
а рядом одуванчики росли,
повсюду пух раскидывая птичий,
ей тоже свои семечки несли
на всякий случай, или -- из приличья.

     VII

Я помнил ее черное лицо,
увиденное мной однажды ночью.
Я, подарил бы ей тогда кольцо,
когда б был окольцован.  Впрочем,
на что ей эти знаки несвобод,
когда в нее годами небосвод
светящиеся сбрасывает кольца?

Я помню к ней тянулись богомольцы,
стояли на коленях у колод
и что-нибудь, наверное, давали
за то, что уносили по домам.
Старушки бедные в платках.  Едва ли,
что ценное имелось там
для справедливого у них обмена
на чудо исцеленья; где безмена
на этот счет отмерена черта?

По праздникам церковным череда
старушек с женщинами помоложе
к ней подходила и молила:  "Боже,
спаси-помилуй-пощади рабу
Твоя..." и прочее, не помню дальше,
но вижу эту кроткую гурьбу
вокруг нее, и лица даже,
давно уже сокрытые в гробу.

     VIII

Когда я руку в воду опускал,
зеркальную на миг сломав поверхность,
через свое лицо я попадал
(вообще она ему хранила верность,
как матушка всех мыслимых зеркал)
в такое место, где иной среды
вступали в силу странные законы.
Я не о преломленьи -- о воды
уступчивости.  О границе зоны
принадлежавшей мне и облакам,
разбуженным и всплывшим пузырькам,
о зрении ее бессоном,
о наблюденьи света и вещей,
о дверцах наших собственных теней --
о входах в мир сокрытый и бездонный.

Я помню, как смотрел в лицо воды,
как будто зазывающей: "Сюды...
сюды поди, соколик мой бедовый..."
Ей было холодно, и сломанной рукой
я ощущал немыслимый покой
ее буддийской, медленной основы.

И пальцы, как живые якоря,
держали то, чем полнятся моря,
внутри ее кривого зазеркалья
они теряли в скорости, и вес
их забывал, что где-то царь отвес
и медленно, непрямо вверх всплывали.
Я видел, что она, почти как кровь,
густа и стекловидна, вскинет бровь
она сближенью этому, и краску
цветною крупкой осаждает вниз
на дно уставшее -- осенний холод лист
так в ледяную погружает ласку...
27 февр. 95

     ПАМЯТИ  ДНЯ

     I

Уходящее солнце касается бережно мира,
все потрогав руками, сгустив на прощание зелень, --
мальчик знает холмы, насекомых, шуршанье копирок
или птиц над печатной машинкой, утопленной в землю.
Крыши зебрами вышли из поля к воде однобокой.
Бьются в воздухе белом короткие красные флаги
и колеблется небо, покрашенной в синее лодкой,
подбирая бортами чернильную леску с бумаги.
Начинается мир как событье, как звоны трамваев
под холмами с кремлем, как скрещенные приводы улиц,
тарахтящих к реке -- через реку -- к мельчанью окраин --
там они к ненадежной полоске приткнулись.

     II

Под столбы атмосферы к зубцам, округленным закатом,
поднимается слева Ока по гудкам к городкам, к перекатам,
бдюдцами окон, расквашенной в кашу малиной --
длинная вода над лиловой глиной --
вязкое тело, тянущееся неловко,
на голени присела -- далеко -- божья коровка
в черных крапинах, перерезанная, исчезает
тикающими к темноте заныканными часами.

В городе будут случаться странные вещи:
буквы стучать по вывескам, тополя обнаружат плечи
женщин, опутают лица их неотвязным пухом
и наклеют улыбки девочек на синие рты старухам.
Все переменится в сумерки: в воробьиной истерике
будут качаться парочки в шевелящемся скверике,
будут плавать пьяницы на пробковом шевиоте
дрейфующих пиджаков; головами на эшафоте
будут таращиться с плакатов отрубленные лица,
галки застрянут в карканье, как больные в больницах,
а нездоровые звезды в их гнездах -- в шараханьи страшных веток,
обводимых луной -- ее злым рентгеновским светом.

Да, все изменится, даже группа электрической крови
у бордовых трамваев, заходящихся в реве
на поворотах рельс, на внезапных изгибах
переулков, поднимающих золотых рыбок
в покачивающихся аквариумах из янтарных стекол.
Никак не стащит перчатку сталинский сокол*,
озирающий мглу с высокого постамента,
под которым утюжится пароходами лента
Волги, кажущейся тлеющим кое-где провалом,
выползающая из его руки, и чернеющая разбомбленным вокзалом.

     III

День, перешедший в ночь, нож обломал в воде.
Скрывается от мусоров и граждан.
Везде его фотографии: крупно набрано "ДЕНЬ":
год рожденья... приметы... "РАЗЫСКИВАЕТСЯ ЗА КРАЖИ".

Граждане пьют чай.  Юноши угощают своих
и не своих девушек мороженным и шампанским.
Убежавший от стражи день притих
на тихой малине в темном районе шпанском.

Ты, бритая голова.  Ты, оловянный взгляд.
Отсидись до утра.  Не рыпайся.  Будь спокоен.
Улицы без тебя ночь напролет блестят.
Полнолунье качается в арках пустых колоколен.
11 марта 95
___________________

     x x x

все еще видны плохо затертые слова: "Сталинскому соколу".

     НЕБО    ВОСПОМИНАНИЙ

Крестика золотого
касалась она ладонью.
Двух полушарий карта
с точечкой Ленинграда.
Мы оказались в левом,
за голубым океаном.
А что помним -- истлело
в правом том, окаянном.

Нам ничего не вынуть
звездочкой из мороза.
Строит на окнах иней
из кристалликов розу,
папоротник, осоку
молочную, ледяную
чащу широт и сроков,
в которых жить не рискую.

Лошадь на постаменте
топчет змею галлопом.
Бешеный всадник метит
перескочить Европу.
Заколочены в доски
грации спать всю зиму.
На небесах -- полоски
реактивного дыма.

Можно купить билеты
в стылый чухонский ветер --
в декорацию бреда,
да разве туда приедешь?
Разве раздвинешь чащу
странных напластований.
И наверное слаще
небо воспоминаний.
11 марта 95

     x x x

Дотлевало волокно
слова в пепла горсточку,
в чашке плавало окно
с лопотавшей форточкой.

Разговор в глухом углу,
шепот без свидетелей --
выдоха азот -- в золу
через губы в -- вентили.

Лязгали вокруг котлы --
полыхали адские,
да торчали, как колы,
градусники блядские.

Колбасился карандаш
по бумаге черканой --
выкаблучивал "не ваш",
хоть стучите в органы.

Начинался месяц-март
гулькавшими тенями,
молоком поднялся пар,
где пичуги тенькали.

...Заходило подо мной
облаками пьяными
небо целое -- домой
над чужими странами.
16 марта 95

     x x x

Я теперь часто тебя вспоминаю по ночам во сне.
Наверно скучаю.  Вижу -- ты... и идет снег.
Знаю, зарыт в промерзшую землю.
Земля скрипит на морозе -- делит
Яростно-резкой чертой потери
Нас на два яруса. Ты -- в партере.
Мне плохо слышно с моей галерки,
Чем там дышат. Об чем разборки?
Что там за драма дурная длится?
Черная яма, нельзя спуститься.
                 март 95

     x x x

Ребенку кажутся незыблемыми вещи:
огромные холмы реки,
сама река, с ее неповоротливой водою --
и если бы она вообразила,
что можно ее как-то изменить
на лоб ее высокий набежали б,
колеблющие лодочки морщины.

Вот мост стоящий вполколена в ней,
вот мамонт с розоватой шерстью,
в котором детская библиотека,
а также тминный хлебный магазин.
Отец сидит с своей газетой вечной,
и мальчик -- у немытого окна
трясущегося красного трамвая.
Никто не может позабыть себя
и кем-то стать другим хоть на минуту.
И каждый видит разные картинки:
ребенку кажется все в мире неизменным
и слишком крупным по сравненью с ним.

Отец уверен в том, что целый мир
меняется, пожалуй, слишком быстро:
себя он помнит мальчиком, вот здесь,
сидящим у окна трамвая. Рядом
сидит его живой отец.

Огромная, спокойная река
шевелится,  сгибая к Югу  воду
в суставах керосиновых,  в холмах,
и детская стоит библиотека.
Из окон ее видно, как сидит
в трамвае мальчик и глядит наружу,
и рядом с ним его большой отец,
от перемен уставший, потому-то
отец предпочитает переменам
газету неизменную свою.

Но для ребенка все совсем не так:
скорее мир перевернется, чем
исчезнут его вечные детали --
незыблемые вещи или люди:
река и мост, библиотека, садик,
отец, его газета и трамвай...

Как будет он когда-то удивлен,
вдруг обнаружив их уничтоженье,
когда проснется в комнате один
-- нет ни реки, ни жуткого моста,
ни голубых холмов правобережья,
ни красного трамвая-шатуна,
ни вечного отца с газетой вечной,
ни мальчика, которым был он сам,
ни города, ни той страны вообще.
февр. 95

     ОКНО

     I

Забудь как сон,
как шарф стянув,
одно лицо,
одну страну.

В краях тех нет
давно тебя,
не падал снег
глаза слепя.

Пустее всех
земных пустынь
пространство в тех
местах пустых.

     II

В вечнотекущую воду забвенья
забредаешь по грудь, по кадык,
только ртом над поверхностью дышишь,
не проси у глухих одобренья --
уплывут по теченью, не слыша.

Лишь уключины скрип, да глухой говорок,
будто спишь, хочешь сон прекратить и проснуться.
Подгоняет волну неживой ветерок
и не выйти, назад не вернуться.

     III

Там где огнями изранено
небо до белой кости --
остров туманными гранями
сжал небоскребы в горсти,
стрелка секундная сдвинута,
улиц стучат клапана,
жаль, что еще одна вынута
синяя ночь из окна.
5 февр. 95

     x x x

В заресничных лесах
видит зрячее место зряшное время всполошных прогулок
в молочных прогулах
 мороза-наркоза,
гребя все в себя,
загружена жизнь, такой как была:
переулок, гребни снежные крыш, голос
лимонного цвета (нам светила луна из темна),
степь убитых сугробов,
 впечатавших обувь,
повадки подошв, брошки подковок
сапожек не по погоде,
их удлинненую дрожь и качанье,
цепкий кобальт
теней синеватых,
где печальный Пушкин бульварный
смотрит на лунки, голубиные лапки, клевер кошачий, парный,
снежные дюны, рельефы улиц-- ожило там, где тепло, куда холод
заявляется под Рождество и то ненадолго,
и гулит капель-карамель, а двадцать шестого
выбрасывается отслужившая елка.
18 окт. 95

     x x x

Закатились на небо травяные колеса лугов.
Слышишь наркотический шорох расступающейся зелени.
Сколько клевера в мокрых гимнастерках полегло
звездами, пуговицами, розовыми затылками в землю.

Сам не больше куста.  В резиновых сапогах.
Товарищ божьих коровок, бабочек, щавеля.
Тебя толкает, пружиня в заплетающихся шагах,
прокладывающих траншеи, мелькающая земля.

Сверкают голенища, в приклеевшихся к ним
тычинках, пестиках, трухе, пыльце.
Облепляют коленки мокрые пузыри штанин.
И взрослые люди воздвигаются на крыльце.

Машут руками, но  тонут в высокой волне
травы, захлестывающей с крышей дом,
с окошками, слепнущими на зеленом дне,
за которыми мы живем, живем...
22 марта 95

      * В   Н А Д Л Е Ж А Щ Е Е    В Р Е М Я *

     РЕКВИЕМ

на смерть Иосифа Бродского

     I

        На светотени мерзнущих плечах,
        на зимнем дне в зажмуренных очах
        и сне его -- не раскачать, не сдвинуть:
        любой рычаг погнется -- прислони
        к вступающему в наши дни
        отсутствию, к его непобедимой

        чугунной хватке -- крепче дланей нет --
        на всем теперь, как снег
        нетающий -- его исчезновенье,
        касается ладонь виска
        и затухает резкого свистка
        сверлящая команда к отправленью.

        Он входит в переполненный вагон.
        Вокруг него таких же легион
        с остывшей кровью.  Сомкнутые вежды
        и переполненность не делает помех,
        а места -- ровно столько же для всех,
        как до него, до них и прежде.

        Пространство в этом худшем из миров,
        в которое все наподобье дров
        вносимы -- расширяется все больше,
        и отсвистев к двенадцати часам,
        кондуктора, не склонные к слезам,
        флажками в божьей шевелят пороше.
        Не говорю ему "усни", и так
        он спал -- и он не подал знак
        нам явственный, но выйдя вон из простынь --
        прошел над крышами, неслышно, как звезда,
        на тот тупик, что мерно поезда
        по снегу в выдышанный отсылает воздух.
        28 января 1996

     II

                "Отравлен хлеб и воздух выпит" ...
                О. Мандельштам
                "...холодным ветром берега другого"...
                                 И. Бродский

        Там весь двор замшел, волосом порос,
        мой табак сипел, серых папирос

        я глотал дымок, комковатый яд,
        я понять не мог: да на кой я ляд

        скучный воздух пью или тюрю ем,
        каблуками бью по каменьям тем?

        Я свечу палил, ночью горбился,
        но меня спасли те два голоса:

        говорил один темным табором,
        он меня водил к небу за руку,

        а другой тащил от камней в волну --
        море разделил и повел по дну.
        6 февр 96

     III

        Он открывает дверь, вешает свой куртец,
        веник берет, заметает в совок песчинки.
        Это чужая квартира, он здесь на время жилец.
        Он не дает телефон, но постоянно звонят кретинки.

        Однажды приходит седой, красногубый поэт,
        с ним какой-то шустряк, щелкающий "минольтой".
        Он понимает не сразу, что попадает в бред,
        что в этом бреду не больно.

        В вазах сохнут цветы, уставшие от похорон,
        лежа у гроба они шли параллельным ходом
        к острову на восток, куда отплывет паром
        с вытянутым плашмя, припудренным пешеходом.

        Если в профиль смотреть -- покойный английский лорд:
        лоб в полглобуса, рот сжат чересчур уж твердо,
        но не вставайте рядом, холод вас проберет,
        будто кто-то столкнул в ледяную воду.

        Вот какая она... сплющившая лицо;
        из остывшей крови родовое еврейство
        вышло, как партизан из волынских лесов,
        чтоб, подбородок задрав, плыть к волне веницейской.

        Вся эта жизнь и смерть, весь их размах и вес,
        опустились к живому новым объемом в ребра,
        вот и томит его эта густая взвесь,
        но начисто выметен пол, прах кропотливо собран.
        21 февр. 96

     IV

        душа еще присутствующая
        тянущая с уходом
        двоящаяся сущая
        в тумане над ледоходом
        прощай говорит прощай прощай но дай надышаться
        напоследок снегом
        напоследок светом
        мне таять и превращаться
        в то что неведомо никому никому
        никому из живущих
        заворачиваться в бахрому
        свисающую с небосвода
        от изношенной жизни перепутались нити они рвутся
        рвутся под новым грузом
        меняя мою природу
        мне еще две недели
        две недели с живыми встречаться
        а потом неизвестно что будет
        неизвестно куда стучаться
        какой я буду какой я стану
        непонятно в пределе
        не объяснить как странно
        быть еще две недели
        хочется все потрогать
        напоследок на прощанье погладить
        жизнь моя срезанный ноготь
        снятое с телом платье
        как мне странно скитаться
        в воздухе без сосуда
        медлить и оставаться
        не хотя
        уходя
        отсюда
        видеть что я бесплотна
        перетекать в амальгаму

        зеркала беззаботно
        входить не сгорая в яму
        проникать сквозь полотна
        стены закрытые двери
        ощущая предметы
        как приметы
        потери
        того что мне было мило
        что меня волновало
        жизнь моя скользкое мыло
        плохо ее держала
        сколько ни наклоняться
        сколько ни шарить рядом
        мне отсюда смываться
        примиряться с распадом
        21 февр. 96

     V

Кого там хоронят в гуденьи органа и пении детского хора,
                под горное эхо, под куполом гулким,
                        под каменным  небом собора?

В гранитных стволах, в холодных  углах, в дугах  голых,
             ходил беспрепятственно, бился о свод потолка,
                        ударился воздух в подсолнух граненый -- в подсолнух...

Разбухшая месса заполнила строгое мессиво сводов крестовых,
           и Моцарт, гниющий с бродягами в общей могиле,
                           терялся, толпы не расстрогав.

Запаянный гроб, атрибуты скорбей,
        святых  изукрашенных  тихая свита,
            ногами вперед -- вперед ногами отплывают по курсу из вида.

Хотелось, чтоб голубь влетел, чтоб забили
                   живые несчитанно серые крылья.
                     Стояли минуты, в свечках бледные семечки засветили.

И никли слова перед этой громадой,
        хлестнувшей в закрытые двери прибоем,
                   забравшей его во мглу без возврата...

                                ...собор отзывается воем...
                                                        9 марта 96

     VI

Он ушел налегке по дороге слепых в воскресенье,
у него на руке крестик с четками -- чье-то раденье,

в пиджаке у него на листочке чужая молитва --
все хозяйство его... и лицо аккуратно побрито;

а очки он не взял, что покажут ему -- то и будет,
да не лезут в глаза посторонние вещи и люди,

даже лучше смотреть через сжатые крепко ресницы,
безотывно на смерть из красивой заморской гробницы.
17 марта 96

     БАШНЯ

        Я в Вавилоне.  Я не говорю по-вавилонски.
        Мне действуют на нервы мотоциклы
        и, иногда, слова на языке,
        который я пока не понимаю.
        Но я уверен в том, что говорят
        здесь как везде: о пустяках пустое,
        и сами это знают.  Посмотри
        как суетно они спешат
        сказать друг другу что-то.  Эта спешка
        не скорость выдает прозрений,
        а глупость их, что требует поддержки
        самой себя в огласке голосов.
        Но может быть они спешат,
        своей печали заглушить сурдину --
        острожный голос в собственной душе,
        что никогда не выйдет на свободу.

        Здесь множество каменотесов.  Камни
        всего в империи ценней,
        хотя их много, лишь песка здесь больше.

        Я наблюдаю тысячи машин
        все время их везущих к Башне.
        "Все время" значит здесь "все время":
        сейчас и тыщи лет назад,
        меняются лишь средства перевозки.

        Здесь миллионы пристальных солдат,
        следящих за передвиженьем камня,
        за тем, чтобы его потоки
        не оскудели, не остановились,
        чтоб двигались, как должно им, по плану,
        чтоб камни не разбились друг о друга
        не запрудили каменных дорог.
        Повсюду вьется каменная пыль
        и покрывает лица и предметы
        налетом серым, как бы ставя знак,
        знак общий равенства всему и всем пред камнем.

        Я понимаю, что мои слова
        неясно отражают наблюденья,
        я уточню: пред камнем как основой
        и матерьялом возведенья Башни,
        здесь все беспрекословно служат ей
        как цели и как смыслу бытия,
        как оправданью каждого рожденья.
        Когда ее построят, через Башню
        на небо мы взберемся и увидим
        его в алмазах, посредине -- Бога,
        и он ответит нам за все мученья,
        по крайней мере, так я понял
        из выражений лиц и взмахов рук,
        ему грозящих.  Каменные стеллы
        изображают ясно: он смущен,
        напуган, жалок и противен.

        Я думаю, об этом говорят
        глашатаи, солдаты, стража,
        десятники и сотники, когда
        ко ртам подносят рупора и повторяют
        одни и те же непонятные слова.

        Зачем его увидим?  Что с ним будем делать?
        Ему не оправдаться перед нами
        за каждую загубленную жизнь,
        вмурованную в построенье Башни.

        Наверное его заставят строить Башню.
        Наш повелитель знает, как заставить
        кого угодно делать что угодно.
        Есть способы, но страшно говорить
        о них, или вообразить их примененье.

        В вечерних, утренних, дневных известьях
        нам сообщают состоянье Башни:
        насколько выше поднялась она
        и сколько именно мы уложили блоков,
        какой по счету ярус возвели
        и кто сегодня ближе нас всех к небу.

        У дикторов здесь голоса из камня,
        за их плечами -- каменный чертеж:
        врезающийся в небо конус.

        В таких делах победа -- в прилежаньи...
                ноябрь 90 г.

     БЕДНЫЙ ЙОРИК

        Все небо белыми краями
        звенит, исхожено моим
        беспутным зреньем, с лунным камнем
        меж звезд светящихся могил.

        Там гамлетовский собеседник --
        отрытый череп шутника,
        лопатой выкинутый в сплетни
        о том, кто был наверняка,

        чему свидетельство вот эти
        воронки глаз, нора ноздрей --
        ходы прорытые по смерти
        живым движением корней,

        дождем, червями... рот оскален,
        глумится над своей судьбой:
        продрейфовать под парусами
        висков по вечности самой.

        Тиранит небо полнолунье,
        алмазами блистает наст
        и вещий ветер ровно дует,
        не слишком огорчая нас.
        7 февр. 96

     x x x

Все волновало нежный ум, отщипывавший понемножку
от грозди виноградной шум -- звездой мерцающую крошку,
зелененькую... плоть стихов жестка была и кисловата,
а мне-то думалось: готов служенью муз я, и услада
сближенья звуков и вещей в слияние, блаженство, в прелесть
скрепленных рифмами речей уже в душе моей пригрелись.

Всему виною "Беломор" и кофе черный с Пастернаком,
гормонов пылких перебор, производимый зодиаком,
таращившимся из окна на сгорбленного над тетрадкой
певца... и девочка одна, чей рот невыносимой складкой,
вздыхая рядом, посылал флюидов бешеные сонмы,
я ж -- горделиво наблюдал томление ее и формы.

Так начинаются стихи.  Откуда? кто их насылает?
неведомо... но вдруг с руки строка, как козочка, сбегает,
копытцами топча лужок линованый, черня бумагу,
и ты, мой маленький дружок, к второй испытывая тягу,
туда ж пускаешь попастись ее пугливую подружку...
насторожиться б, крикнуть "брысь!", опомниться... ан что-то кружит
уже перо: толчки, рывки, колдобины и зависанье,
и напряженное тоски в бумагу в буквах бормотанье.

Там щиплет нежную траву клюв грифельный -- пускает стрелы
лук Аполлона, ясный звук вдруг входит в почерка пробелы
и ищет эха, новых слов, а те, -- компании желая, --
так приобщают слух и кровь к досугам сладостным, марая
уже не, собственно, блокнот, в котором ночь за ночью тонет,
и ты -- уже в длиннотах нот, а жизнь сама к стихам в наклоне.

Бегите причитаний муз! стремите, уши затыкая,
в иной какой-нибудь союз порывы юные, тикая
от сих опасных пропастей в мир прозаический, да ясный,
душемутительных страстей не станьте жертвой громогласной,
как я в те дни, не уцелев, и сунувшись по брови в давку
неясных смыслов, персть воздев с пером, стишков щипавшим травку,
и уклонившись страстных дев, меня, вострепетав, алкавших...                       4 февр. 96

     x x x

        Я в городе пожарных лестниц,
        горящих букв витрин, экранов,
        полураздетых, сумрачных прелестниц,
        шестнадцатиметровыми ногами
        перебирающими в розоватом нимбе
        над полчищами каменных стаканов,
        воздвигнувшихся на гранитной рыбе,
        захватанных распухшими руками
        из неба в пестрой вермишели трубок,
        горячечно пылающих ночами,
        зовущих на покупку и поступок
        светящейся субстанцией печали.

        Шустрят огни, переливаясь в пене
        сверкучих мыл, лосьонов и одежды,
        витающие над толпой виденья
        удачи, вожделения, надежды.
        Под этим освещеньем Валтасара
        стремится кровь раз семьдесят в минуту,
        придти домой, зажечь огарок,
        пролить в тетрадь чернильную цикуту.
        Не побежишь в букеты фейерверка --
        когда подумаешь: как жизнь мелькает,
        а календарь чугунною шиберкой,
        гремит и синим полымем сгорает.
        7 февр. 96

     x x x

        Чем бы ты ни овладела, все одно, душа,
        ты потом пускаешь в дело тихо, не спеша.
        Все на песенки помелешь, милые другим.
        Хорошо ли тебе в теле? вывертам твоим?

        Я ведь слабая преграда, знаешь, что ленюсь
        говорить тебе "не надо", понимаю грусть.
        Что ж, кропай покуда вирши, бормочи свое:
        пальцы гнутся... ручка пишет... милое житье...
        7 февр. 96

     x x x

        Красивая девушка "звонит" и глупости мне говорит,
        сосулька по жести долдонит, на мартовском солнце горит,
        и я, запустивший бородку, стишки сочиняющий хлюст,
        смотрю на сосульку-сиротку -- кузину сверкающих люстр.

        Мне нравится легкая тема ветвей за ослепшим стеклом --
        цветенья и шелеста схема, согретая хилым теплом.
        Уже ветерок нагловатый землицей сырою пропах --
        сплошной животворной усладой у первой травы на губах.
        15 февр. 96

     x x x

        Вот цветочек, никнущий в вазе,
        наверно жалеет, что вышел в князи
        из грязи.
        Вот ворбейчик на солнце шалеет
        в золотом желе и
                 клее.
        Ветер порывами --
        Цветаева воздуха рыпается
            рыбой.

        Приятный денек триннадцатое марта,
        с крыш улетают спиральки пара
           в Урарту.
        Мы ли во времени? оно ли в нас?
        Ботинок впечатывается в наст,
                                   а нога не видна...
               3 марта 96

     СОНЕТЫ

     I

Вам, наблюдатели неба -- тихоголосые поэты,
друзья цифры 12,
делающей "на караул"
при обмороке луны,
я напомню вам,
что скрипки обернулись нежною трухой,
а трубы перестали блестеть в мягких чехлах закулисной пыли,
сплющенное молоко звезд
высохло в желтой ломкой бумаге,
и только живчик-Моцарт
корешком розового бука
щекотит треснувшую берцовую кость
безмятежной красавицы.
9 ноября 94

     II

        А если меня спросят, я отвечу:
        больше всего на свете я любил
        попасть под майский дождь в Москве,
        там Пушкин
        уставился на девушек цветущих:
        к их влажной коже прилипают блузки,
        уже прозрачные от капель отягченных
        им свойственным весною ароматом,
        что делит с ними мокнущий бульвар,
        и площадь грезит прелестью их тел,
        и в смехе их -- притворное смущенье,
        туманящее бронзовый покой
        внезапно заблестевшего поэта,
        на них взирающего через ямы глаз...

     III

        Как спрыгивает кошка в два удара --
        так сердце останавливает бег:
        дверь вдруг захлопнулась и ключ в замке оставлен,
        а человек ушел из  стен родных,
        их интерьеры рушит кислород
        и не работает система отопленья,
        как прочие системы.  Этот дом
        так изветшал, что никому не нужен,

      его уже ремонтом не поправишь
        и не загонишь тленье внутрь.
        Пора ему на слом, пора...
        Его с землей дня через два сровняют,
        пустырь же, что остался от него,
        украсит травяной ковер.

     IV

        В чистом поле растет не что селянин посеял,
        в небе летит что угодно, но только не птица,
        и не рыба плещет в полынных водах,
        не Исус, так Варавва очаровывает Север,
        и печально видеть, как портятся лица,
        не от времени -- а плодят уродов.
        Странно, что Землю еще населяют люди,
        вроде делают много, чтоб исчезли,
        непонятно грядущее: то ли будет,
        то ли жизнь сложилась к его отмене, --
        перед каждым словом щелкает "если",
        как машинка для проверки денег
        на фальшивость: что прикупишь на них, потом не надо
        ни тебе самому, ни растущему чаду.
                22 марта 96

     x x x

Я -- последний человек тысячелетия --
некая расплывчатая веха --
не за что любить его -- жалеть его,
этого, на сломе, человека.

Жизнь подробная до позвоночника раздроблена,
потому что на словах была загадана,
выстроенных точно взводик доблестный,
спотыкающийся через ногу за ногу.

Молодца ей дайте -- барабанщика,
пусть размеренней да резче садит,
зенками уcерднее таращится --
вздрагивает бравыми усами.

Позади пыль серая, как облако,
впереди -- лужок зеленый с клевером,
а дорога желтая да долгая
поднимается неслышно к небу...
  30 апр. 96

     x x x

        Молодое вино... с ним продвинься еще на восток,
        там для глупого сердца облюбован нестойкий шесток,
        петушком-петушком пьяный мальчик бежит по Москве
        и лебедушки белыя крыльями бьют в рукаве.

        Майский дождик идет по гвоздочку, по пестику вкось --
        ускользающий, слишком застенчивый гость,
        и как звали не вспомнишь, но с кем-то тогда приходил,
        кто траву шевелил и раскачивал в небе сады.

        Некто в белых джинах на углу ВТО и Тверской,
        молодая весна с непомерной тоской молодой,
        и красивые люди, в намокающих тканях, гуськом
        сквозь летящие капли проходят висок за виском.
        5 мая 96

     x x x

                                                Марианне Волковой
Я влачу свою жизнь одеяньем бесцветным, истертым,--
отделили с чужого плеча,
        даже честного слова не взяв,    назначили место и время, --
-- Ничего-ничего, -- говорили, -- все на свете не первого сорта,
все же мир тебе теплую руку подсовывал в темень под темя,

и берег тебя долго -- по черную челку, по седые вихры в эфир пеленая,
вспомни синее море, счастливец,  и зеленую муть океана,
и как птицы, предчувствуя тьму, стояли на небе
                             крылатым, густым заклинаньем,
оперенье сжигая на карминовом,  меркнущем шаре --
                                            на остывающем  жаре стеклянном.

Где же тот стеклодув, надувающий потные, красные щеки,
                                 взвивающий пламя лиловой разрухой?
Суше стала вода, каменистей земля,  да и воздух черствеет и тает.
Ясный свет, отбегая от глаз, уходя через правую руку, --
                             превращается в букву -- шелестит,
                   загибающимися в пепел, исписанными листами.
15 мая 96

     ДОРОГА  No 9

Два баритона и сопрано
сопровождают неустанно
огней и мрака нарастанье
гармоний сладостным рыданьем

в дожде, дорогой No9,
влекущей их сейчас на север,
в виду подстриженных газонов
над потным зеркалом Гудзона.

Стеклом сползали навзнич капли,
деревья, отлетая, зябли,
и справа, как отрытый череп,
затеплился Нью-Йорк вечерний.

Была вселенная огромна,
она отсвечивала скромно
кантатой Себастьяна Баха
одна над уровнями праха.

И в ней печалятся скитальцы,
у них на отпечатках пальцев
галактики ее петляют
пока машина их виляет.

Она хранила их мгновенье,
свои перебирая звенья,
и разрешая им подспудно
жить отголоском контрапункта.

Столпотворенье стен и света
ударилось в них как комета,
что долго в небе нарастала,
и их не стало,

как всех, кто были: мимоезжих,
мимоидущих -- не коснуться, --
не надо плакать об ушедших,
они еще сюда вернутся.
28 мая 96

     x x x

        Мне жизнь,  как кинохронику  прокрутят
        перед громадным фильмом, -- в данном зале
        положено помалкивать, что будет
        еще ведь никому не показали,

        но явствует: немного потерпите,
        к дирекции имея снисхожденье,
        прикидывая; кто же вы? глядите
        вперед -- сновидец вы, иль сновиденье?

        Я не пенял на качество сеанса,
        или соседей, семечки клюющих,
        ни на обрывы пленки, я ни разу
        не заслонил вам шапкой жаркий лучик,

        мне даже пыль здесь кажется волшебной --
        ее несуетливое сверканье
        в луче, захватывающем души в бездну,
        как летний ветер полный светляками.

        Стрекочет за затылком кинопленка,
        играют мышцей мускулистые герои
        и беззащитная улыбка клоуна
        сквозит, как бабочка сквозь небо голубое.

   Александр Алейник
   Олимп Муркин. Чу!
   (Собрание поэтических озарений)

      * СОБРАНИЕ ПОЭТИЧЕСКИХ ОЗАРЕНИЙ *

          посвящаю коту моему Царапу,
               мурканием  своим
                 вдохновившему
                    меня на
                     труд
                      сей.

     NEW YORK

     1994-1996

     Жизненная стезя Олимпа Муркина
      или
      поэт и ножницы

     Олимп  Муркин  родился  в  медпункте станции метро Красные
Ворота. Рождение ребенка было преждевременно во  всех  смыслах:
от   физического   до  метафизического...  Мать  его  Олимпиада
Ахметовна Муркина  (в  девичестве  Трапезунд)  гостила  у  дяди
своего   в  Москве,  известного  парикмахера  Шлемофона  Ерзла,
человека, между  прочим,  также  необыкновенного  и  одаренного
своеобычным  поэтическим  даром.  Многие помнят его поэтическую
книжку "Путя незнамые", давно ставшую страшным раритетом.
     24  апреля  1956  года, часа в два по полудни, ехала она в
ГУМ за разными мелочами, необходимыми долженствующему  родиться
поэту,  как  то:  пеленки, подгузнички, слюнявчики и, извините,
соски;  но  вдруг  начались   схватки,   младенец   бушевал   в
материнской  утробе,  просяся  на  сладостную  волю.  Роженицу,
заходящуюся  неудержимым  криком,  препроводили  в  станционный
медпункт,  где она бурно разрешилась от бремени прехорошеньким,
сразу завизжавшим  мальчиком.  Удивительно,  что  новорожденный
младенец  тыкал  розовым  пальчиком  в  участливо  улыбающегося
старшину милиции и пытался произнести  "мент".  Впрочем,  может
быть это легенда.
     Отец   Олимпа,   Марк   Мелитонович   Муркин,  был  модным
парикмахером в Жиздре, а также даровитым и весьма популярным  в
городе  поэтом.  Ему  принадлежат  следующие, например, строки,
которые женское население города знает наизусть:

     Когда головку я твою стригу и завиваю,
     Потом любуюся тобою в бигудях,
     О, цыпенька, как сладостно, я знаю
     Покоить голову в твоих, пардон, грудях...

     Не   правда-ли,  ритм  этих  мелодичных  строк  напоминает
волнительные па мазурки?...
     Когда   счастливая  мать  вернулась  из  Москвы-столицы  в
красавицу-Жиздру с очаровательным младенцем,  счастью  папеньки
не  было  предела. Мальчика нарекли Олимпом, ибо отец и полагал
выпестовать гениального поэта  из  прямого  своего  наследника,
вложить  в  руки  его  лиру  и  --  традиционные  в  поколениях
Муркиных-куаферов  ножницы,  которые  завезены  были  в   эпоху
Екатерины  Второй  предприимчивым  предком  Муркиных, французом
Шарлем де Амуром, как утверждают семейные предания.
     Подвиги на поэтическом поприще совмещались в роду Муркиных
-- Амуров  с  преданным  служением  парикмахерскому  искусству,
можно  сказать,  всосанному  с  молоком  матерей.  Стремление к
восшествию на поэтический Олимп  генеральная,  судьбообразующая
черта этого старинного и чувственного рода.
     Например,   упоминавшийся   выше,  московский  дядя  поэта
Шлемофон  Ерзл,  будучи  еще  ребенком  Шлемой,  выстригал   на
жиздринских  собаках ножницами свои первые, неопытные строки...
Кстати,  не  от  него  ли  поэт  Вознесенский  почерпнул   идею
высекания  собственных  строк  во  мраморе и лабрадоре? Правда,
идея эта у, так сказать, закадычного друга  Бориса  Леонидовича
приобрела  несколько  кладбищенскую  форму...  Ведь  одно  дело
украсить собаку детскою, наивною строкою; другое долбить в поту
зубилом  каменюгу, желая таким образом продлить весьма недолгий
век слов глупых и напыщенных, и потому -- неминуемо  обреченных
уничтожению   забвением.   Хоть   в   камне,   хоть   в  золоте
неталантливое не живет, и, простите за выражение, даже  какашка
окаменевает.   Или   представьте  себе  Данта,  Гете,  Шекспира
выстукивающих молотом  свои  бессмертные  творения,  и  --  вас
стошнит от этих идиотов...
     Счастливый  отец  Олимпа разрешился торжественною "Одою на
рождение сына", четвертую строфу которой мы приводим:

                Олимп-шалун пиитом будет,
                Стези его прелестны и чисты.
                Ах, сколько принесет он людям
                В строках своих любезной красоты!

     Вера  отца в высокое предназначение сына превалирует, увы,
над поэтическим мастерством,  выказанным  в  оде  торжествующим
родителем,  что,  впрочем,  извинительно  в  столь трогательных
обстоятельствах.  Следует  заметить,   что   покойный   Н.   Е.
Зайденшнуур  (сколько, антр ну, чисто поэтической грусти в этой
фамилии)  по  достоинству  оценил  в  свое  время   незаурядное
творчество Муркина-отца...
     Олимп  рос, и под влиянием родителя и дяди Шлемы все более
погружался в чарующий мир поэзии. Он рано узнал и полюбил стихи
Веневитинова,  Майкова,  Баркова,  капитана Лебядкина, Есенина,
Реми де Белло, поэтов-комсомольцев, Щипачева и Асадова, а также
песни  Пахмутовой,  Фрадкина  и Чичкова на стихи Гребенникова и
Добронравова,   Танича    и    Гарольда-Регистана.    Настоящим
потрясением   для  юного  поэта  явились  выступления  соловьев
советской песни Магомаева, Трошина, Кобзона и  Пьехи,  а  также
гастроли  тетаров оперетты (любимый жанр) в родном городе. Юный
Олимп приступил к восхождению на Парнас в возрасте шести (sic!)
лет,   но   ранние   опыты  его  поэтического  гения,  увы,  не
сохранились...
     Трепетным  отроком  выехал  он  в  столицы,  где  навестил
известных об ту пору мастеров поэтического слова. Асадов плакал
на  груди  Муркина, шепча: "Я только тень ваша", -- как поведал
мне Олимп в Нью-Йорке весною 1994 года.
     Два-три   стихотворения  провинциального  отрока-самородка
мелькнули в молодежной  периодике,  вызвав,  не  побоюсь  этого
определения, злобное шипение зоилов.
     Но  тут начинается мрачный период в жизни поэта. Известно,
что на Курском вокзале неопытный  тогда  Олимп  познакомился  с
неким  "Цыплаком"  и  подругою его Лялей, был вовлечен в дурную
компанию, много скитался по СССР, сидел в колониях  и  тюрьмах,
лишился  половины зубов и двух пальцев левой ноги, отмороженных
в Усть-Куте.
     В   восьмидесятых   годах   Олимп   Маркович   завязал   с
несвойственными ему воровством и  разбоем  и  целиком  предался
поэтическому   творчеству.   На   что  жил  поэт?  Он  совмещал
бескорыстное служение  Музе  с  игрою  "в  секу"  и  --  трудом
парикмахера в салоне, где была жива память об отце его.
     Разумеется  Олимпу  трудно  было  пробиться в литературном
мире,  и,  совмещая  высокое   поэтическое   горение   души   с
наследственным  мастерством  дамского  мастера,  Олимп Маркович
создает книгу высоких поэтических озарений "Чу!".
     Из   О.   Муркина   выработался  опытный  лирик-полифонист
философско-экстатически-гражданского пафоса.
     Он пробует себя и как писатель-эпопеист: в один только год
создав восьмитомную эпопею "Трудощавая  паутка",  пред  широтою
обхвата  которой меркнет Бальзак, а пред философской глубиной и
Достоевскому, так сказать "ловить нечего" .
     К  сожалению  от  этого  труда  его сохранился один (sic!)
только обгорелый листочек. Эпопею сожгла некая ревнивая  особа,
мстя   Олимпу  Марковичу  за  случившееся  ненароком  страстное
увлечение  цирковою   акробаткой   Изабэллой   Ж-ской,   кстати
отравившейся,  когда  Олимп  Маркович прямодушно ей сказал, что
поэзия ему дороже, чем даже такая необыкновенная деушка,  какою
была она...
     Основную  же  тяжесть  его  поэтического багажа составляют
стихи и гимны "деушкам" (он произносит и пишет  это  слово  без
раздражающего  "в"), думы о собственном величии и жизнеописание
(нет! более того!) мистически-астральный  контакт  с  личностью
Ван  Гога,  чья  жизнь  и  творчество потрясли Олимпа Марковича
навеки.
     О.  Муркин  выковал собственный, зычный поэтический голос.
Поэт называет  ту  поэтическую  линию,  в  которую  выстраивает
"озарения",   "трансцендентально-парикмахерской",   где  первое
определение этого филологического диода выглядит  как  обширная
залысина опыта, а второе -- как игривая юношеская кудряшка.
     Образно    говоря,    последний   детерминант   в   данном
номинационном   дуплете    бурно    интерферирует    широчайшим
коагуляциооным спектром горько-иронических оттенков...
     Но  не  будем  сейчас  вдаваться  в  утомительные  детали.
Проникновенное   свидетельство   гения   (не   побоюся    этого
ответственного   эпитета)   дороже  изысканий  самого  великого
критика...
     Когда-то Олимпа Марковича поразила фраза гениального Гете:
"Только  пошлость  бессмертна".  Эта  глубокая  мысль  великого
автора   "Западно-Восточного  дивана"  стала  смыслоформирующим
камертоном,  на  который  Олимп  Муркин  настроил  свою  вещую,
полнозвучную лиру.

                           Гелла Трапезунд
               Анн Арбор - Великие Луки - Нью- Йорк

     1.  ДЕУШКА И СОЛОВЬИ

Деушка чувствительная, нежная,
Сквозь окошки выла от любви,
И луна пылала лампой бешенной
В белых шариках ея крови.

Он-голубчик знай ей засандаливал,
Вот она и выдавала трель,
С  темпераментным сойдясь судариком
В страстно-экстатический апрель.

Деушка чувствительная к глупости,
Трепетная к ласковой любви...
И всю ночь чирикали ей грубости
Из кустов подлюки-соловьи.

     2.  КОВАРСТВО

Думал - эта деушка хорошая,
А узнать Марату было где,
Что пришла с отточенным, бля, ножиком,
Чтоб пришить его Шарлотта, бля, Корде*...
Много в разных деушках коварности,
Есть куда хитрей чем опоссум...
Я не призываю бить по харям им,
Но не след их пропускать в бассрумм**.

     * Кордэ Шарлотта, подпав под влияние жирондистов, заколола
Ж. П. Марата, когда тот мирно плескался в своей ванне.
     ** ванная (англ.)

     3.  БЛАГОДАРНОСТЬ

Я разбросать под ножками твоими
Желал бы желтенькие первыя цветы,
Ты не сравнима с юными другими --
Милее солнушка ласкающего ты.

Когда тебя в загривочек целую я
И ручку щупленькую... с негой тайной жму,
Не думаю про деушку другую, а
Тебя как птичку вешнюю люблю.
В моей душе бряцают розенбаумы,
Тебе отдам что хочешь, попроси...
Под розовыя, стройныя шлагбаумы
Впусти меня... о, ягодка... мерси!...

     4.  ТАЙНА

Не выдам имени я твоего, Маруся,
Пока к тебе жить не переберуся...

     5.  ПОЭМА ЭКСТАЗОВ

Не разглашу, как вся облита мраком
Ты на меня глядишь с притворным страхом,

Назад закинув страстное лицо,
Найти способствуешь любовное кольцо...

Не нады нам смарагды да топазы!
Но!  Чу!... Уж грозны близятся экстазы!!!

     6.  НЕ ПОЙ КРАСАВИЦА...

Красавица!  При мне не пой!
Как волос в супе голос твой...

     7.  ЦИТАТА

"Жизнь -- обман с чарующей тоскою"
Деушке я трепетной сказал...
Проломила кумпол мне доскою
И вписалась в ляльки на вокзал!

     8.  ВЕЛИЧИЕ

Не трожь стихи Олимпа,
Бесчувственный зоил!
Уж вечность вширь облипла
Размах парящих крыл.

Воззри!  Как реет Муркин
В поэзии лучах,
Над вами, о,  придурки!
Спокоен.  Величав.
В меня из огнемета
Бессмысленно палить.
Я сладостного меда
Взорлил на вас... отлить.

А вы внизу - во мраке
Сбиваетесь в толпу.
И жгу я неба знаки
На низком вашем лбу!

     9.  ОБЕЩАНИЕ

Когда я был маленький мальчик
С кудрявой большой головой,
Не знал я по-сути, что значит
Коварный вопрос половой.

Теперь же, как опытный гений,
Изведав всю высь и всю жуть
Пленительных соединений,
Я в творчестве их отражу.

Про-то: для чего и откуда,
Зачем, почему и куда?...
...О, крови кипящей полуда!
О, белыя страсти стада!...

     10.  УНЫЛОЕ ВИДЕНИЕ

Отшвырнул я ногой телефон --
Мне подружка не позвонила,
Скушал на ночь с сырком макарон
И, заснул, как Самсон и Далила.

Мне приснилось, что я на -- луне,
Что подружку ногой я пихаю
И летит она по тишине,
Головой в метеоры втыкаясь...

     11.  НЕОСУЩЕСТВЛЕННОЕ

Пожилой гражданин с туповатым лицом
Мне попался навстречу в лесу под Ельцом,
Помню, стукнул его кулаком по лицу,
А хотелось ногой по -- яйцу... по -- яйцу-у...

     12.  НЕ СОПЕРНИКУ-СТИХОТВОРЦУ

Я -- гений!  Мне противны циники,
Но оценив твой беспросветный труд
Скажу: анализы, что ты сбирал для клиники
Наверняка его переживут.

     13.  ПАРАДОКС

Люблю кетовую икру,
А вечно макароны жру...

     14.  КАРТИНА

Жизнь -- натюрморт из овощей подгнивших,
И богу абсолютно все равно --
Какие рылы кисточкой заплывшей
Из худших снов переносить на полотно.

     15.  ЛИТЕРАТУРНОЙ МАДАМ

"Как войдешь -- направо печка.
Только выйдешь -- сзади дверь!"
За такое...  друг сердечный,
Премии дают теперь...

     16.  ЕЙ ЖЕ

Как добрый человек, я считаю, что дуры --
Поэтэсски имеют право на существованье,
И не меньшее, чем индюшки и куры:
У тех и других совпадают желанья,
Кудахтанье, форма черепа, вид,
Феерическое оперенье,
И -- оранжевый глазик горит
Куриным огнем вдохновенья.
Бедненькие, опрятненькие
Прокудахтываются в печать,
Попрыгавши по курятнику --
Ищут цыплят поучать,
Всем примелькались, и всем
Вот уж и известны,
В каждой напечатанной колбасе
Распространяют душок-с прелестный.

Немножечко Фрейда, скорлупочка Озрика,
Клочочек "Нью-Йоркера" и -- пред нами она:
Пороет лапкой -- словесность оббозрена!
Кудахнет гекзаметром -- жисть опписсана!
Всюду поспели.  Кой-кого даже клюнули!
У очень важных облизали и зад и рот.
Ну а после того, как облизанные сплюнули --
Наши курочки выстрелили мстительный помет.
Да найдете ли вы желтее клювики?
Да чьим гребешкам так пурпурно алеть?!
Ах, это ничего, что вы их не читаете и не любите,
Надо ж и курицу и поэтэсску жалеть!

     17.  СТРАДИВАРЬЯ

В тебе я вижу то, чего другой
Как он не тужься, в жизни не увидит,
Когда ж тебя касаюся рукой --
Со мною происходит ряд событий:

Есть как бы шевеленья в голове,
А также есть подъем премного ниже,
Но не боись -- тебя я на траве
И на скамейке в парке не обижу.

Я буду ждать, печаль переборов,
Чтоб комната от нас оцепенела...
И... все сбылося.  Обрели мы кров.
Тахты пружина Страдиварьей пела...
Любовь прошла...  Геранька отцвела...
Жизнь обработала ея... с плебеем спарив...
А все-ж она приятная была
И -- наслаждалася со мною Страдиварьей...

     18.  УМОЗАКЛЮЧЕНИЕ

Мне в морду засветили
При лунном серебре,
А после долго били
На пыльном пустыре,

И портмонет забрали,
Где было пять рублей,
А после в ночь бежали
По полотну полей,

И звезды наклонились
С участьем надо мной
И слезками умылись
И кроушкой живой...

Я понял: Провиденья
Видна везде рука,
Всегда она в движеньи
И в форме кулака!

     19.  БЕСПЛОДНОЕ МЩЕНИЕ

Я бил старичка в переулке,
Всю ногу оббил об него:
При сталинском зверском режиме
Он -- гад не щадил никого!

Он был стукачом и наседкой,
Потом -- лейтенант ГПУ,
Всю службу был сволочью редкой,
А после в отставке припух.

Я бил его долго и гадко...
Ан, глядь... стало жалко его,
Хоть он бы и свата и брата
Продал бы заничего.

И... в ужасе я отшатнулся
В тот миг от него и себя,
С сомненьем над гадом нагнулся,
Раскаиваясь и скорбя...

И вижу: простертое тело,
В глазу стекленеющий страх...
Душа от него отлетела
Скитаться в безвидных полях...

Воззрите!  Стал Муркин убийца!!!
Стал Муркин убийца-подлец!
А мыслил: писать и жениться.
А думал: что станет отец...

Зачем я его ухайдакал
И ногу в крови замарал?!
Уж, каркая, ворон из мрака
Ко хладному телу припал...

     20.  КАК ПТИЧКУ ВЕШНЮЮ ТЕБЯ...

Как птичку вешнюю тебя лелея,
Тебе то бантик, то конфетку я дарю,
Когда головку чешешь ты, как Лорелея,
Тебя я очень, деушка, люблю.

Ты мне мила, как маленький цветочек,
Как пчелка!  бабочка!  ромашка!  василек!
Воткнула в сердце взгляда коготочек,
А он коварнее чем с ядом пузырек!

     21.  РУССКАЯ ТАНКА

Каждая деушка прячет
Робкий бутон,
Каждая женщина носит
Розу в себе.
Перебираю лепестки этих ранимых цветов...

     22.  СОНЕТ

-- Что в вымени тебе моем?
Что тычешь ты персты упорно? --
И руку от ея отдернув,
Потупился я со стыдом...

Но... наваждением влеком,
Я ринулся в ея низины:
Мне распахнулися картины...
Я оком ем их окоем...

Уж я парил в минуту эту,
Какая, мыслил, красота!
Она же ложку винегрету
Не проносила мимо рта...

Без ложного, признаюсь я, смущенья:
Разнообразны наши наслажденья...

     23.  К НЕОПЫТНОЙ  ЯГОДКЕ

Ягодка моя пунцовая!
Я тебя не знаю как люблю!
Ножки-ручки прямо образцовые,
Мне ты -- что фарватер кораблю!

Плечики твои круглее бакенов.
Твои губки -- махонький фиорд.
Твои глазки -- лодочки и яхонты,
А животик -- вожделенный порт!

Закогчу тебя своим я якорем.
Погружу в чувствительный туман.
Ты поймешь, неопытная ягодка,
Что другие были все обман!

Что тебя они совсем не стоили:
То в тюрьму идут, то -- из тюрьмы,
Что они безнравственно покоили
На тебе шершавые трюмы,

Что уже, уже проходит молодость
Караваном розовых судов,
Что уж веют белым, смертным холодом
Льды однообразныя годов,

Что уж пахнет тело разрушением --
Сладким соком вырытых могил,
Что уж слабже половым влечением
К туловищам нас влечет нагим,

Что уж скоро мрак глухой придвинется,
Смертушка косой навеет дрожь...
Ножки брыкнут... небо опрокинется...
Ты от стебелечка отпадешь...

     24.  РАЗНООБРАЗНЫ НАСЛАЖДЕНЬЯ

Разнообразны наслажденья,
Как в парке древонасажденья:
Одно дубовое вполне,
Иное -- розы!  Розы мая!!!
Когда я все с тебя снимаю
В аллейке, в лунной тишине...

Разнообразны наслажденья,
Как виды ценностей и денег:
Банкноты, серебро и злато
Ложатся сон вкушать в тайник,
Иль воздвигаются палаты
Для куртизанок покупных.

Разнообразны наслажденья,
Как ветра вольное круженье:
Глупец взирает в телевизор,
Сопит старик в порнокино,
Торгует морфием провизор,
А я? -- Тяну стихов вино!

     25.  МУРКИН НАД КНИГОЙ

Читаю Евтушенку:
Бесчувственный поэт!
Читаю Вознесенку:
В том на фиг смысла нет!

Есенина читаю:
В нем чую я полет.
С пол-слова понимаю
Куда, собака, гнет!

Но больше всех утешен
Я голой правдой чувств
У Муркина конечно,
Лишь им я наслажусь!

Читаю и читаю...
Уж... чу!... бежит слеза...
И... сладко забываясь
тру мокрые глаза...

     26.  БЕССМЕРТИЕ

Метла когда-то ивою была
Или березкой с кружевною кроной...
Где ж листики!?  Сережки!?  Померла!!!
Чтоб прутьями скрести булыжник сонный.

Не так ли Муркин горестный уйдет
С поверхности земной во глубь земную?...
Народная тропа не зарастет
К моей могилке...  В чем-то не помру я...

Придет зоил, пугаяся могил,
Как к иве со шнуром пришел Иуда,
Но вдруг услышит:  " -- Я тебя забыл.
Не застилай мне свет...  Вали отсюда!!!"

Придет и сядет деушка, скорбя,
К моей холодной припадая тени,
Подам я голос, землю разгребя:
" -- Иди ко мне скорее на колени..."

     27.  ЧЕРНЫЙ  ВОРОН  И  МУРКИН

Черный ворон над Муркиным вился,
Ему голову клювом долбил,
Ну а Муркин -- сумел!  Изловчился!!
И поганую птицу убил!!!

Приложил к голове подорожник,
Наслюнявив целительный тук,
А уж дальше пополз осторожно --
Раз в пятнадцать шустрее гадюк!

     28. СОНЕТ

     (Текст  сонета,  к сожалению для автора и читателя, пожгла
некая ревнивая поклониица, восстановлению не поддается).

     29-31.  БАСНИ

     29.  НОЖНИЦЫ  И ГОЛОВА

Однажды голова забредши в куаферню,
Скроивши мину вздорну,
Уселася пред зеркалом.  Ан, глядь,
Вкруг ножницы почали стрекотать:
Там обсекут, а там -- пребольно дернут
Одну, другую, третью прядь...
То было мзда за головы стремленье
Кружиться мишкой на арене,
Да языком напраслину болтать,
И ножницы -- ату ея шпынять!
Ахти ея!  За пустоговоренье!

Тебе клиент-читатель назиданье:
Умерь свое в цирюльне стрекотанье --
Дай токмо ножницам вкруг прядей
стрекотать...

     30.  ОДЕКОЛОН  И  ГРУША

Однажды груша мину похоронну,
Скорчив одеколону,
Сказала:  "Напрочь отравил!
Меня ты, пакостник обли-и-и-л!
А толку от тебя -- одно смерденье!!!
Лишь я одна клиенту освеженье...
Так воздух испустя и сим утратя пыл,
Обратно стала груша надуваться
Чтоб продолжать ругатьсяся...
Но мастер, видя груши нераденье,
Сорвал ея да кинул с омерзеньем!

Мораль сей басни, мыслю, такова:
Читатель, прежде рассчитай слова,
  Нето за жалобы, жлобство и крики бойки
Окажешься в помойке...

     31.  ЗАД  И  КРЕСЛО

Однажды зад, усевшись в кресло,
Шепнул ему:  "Мне тесно.
Не дашь ли большего простору мне?..."
Запахло тут приличным не вполне...

Услышал носом мастер этот шопот
И зачал с яростью по заду шлепать!...
Мораль: придешь, так кресло не учи!
В других местах, пожалуйста, шепчи...

     32.  АВТОПОРТРЕТ  С  ИНСТРУМЕНТАМИ  В РУКАХ НА ФОНЕ ПРЕУСПЕВАЮЩИХ СОВРЕМЕННИКОВ

Два дела у меня -- перо и ножницы,
Вернее три (докончу полотно) --
Еще подружки, чаровницы и наложницы,
Без них мне было б до смерти темно...

Стригу головки в дамской парикмахерской
И обдаю их "Красною Москвой".
Стригу я... и меня... отстригли начисто
От всех редакций.  Я же им не свой.

Там трутся те ж бездарные компаниии --
кретинствующих, кто ж их разберет...
Какой подъем в России графомании!
Какие мухи вырвались вперед!
Вот что-то чешет, махонький, по карточкам,
Сей дурью Тредьяковского затмил,
Тот верещит, весь в хармсовых заплаточках,
Та дышит ароматами кадил,

Вот некий отпилил себе конечности,
Оттяпал половину языка...
Никто, никто из них не знает нежности,
И я один кошу под дурака!

Жужжите!  Время наше терпеливое.
Что критик наш? -- Известный идиот.
И ваши сочинения сопливыя
Балбес с благоговением-с прочтет.

     33.  ПЕСЕНКА О СЕБЕ

Муркин крут.  Крут?  Крут!
Муркин шут.  Шут?  Шут!
Фигаро, Фигаро,
Брось перо, брось перо!
Ни-за-что, ни-ког-да!
Я пришел сюда,
Точно так же как
К Лиру шут-дурак.

Он пошел с ним вдаль
Утолить печаль,
Полечить старика
Байками дурака.

...И колодки -- ему
По его уму,
Колотушки -- в бок
Да за смешливый слог.

За свои труды
Попадешь туды...
А оттель назад
Не вернешся, брат.

Ты шути-шути,
Да живот крести,
И прости, скорбя,
Кто глупей тебя.

Поглядишь вокруг --
Удивишься, друг:
Для чего ж дурак
Многочислен так?

Как песчинок их,
И как брызг морских,
Велико зело
Дуракам число!

И я подумал так:
А может там дурак,
Тот Кто Сам возник
Первый наш Шутник?

Он не слышит нас
Сколь не топим воск,
Лишь целует глаз
Синева взасос...

...Муркин шут?  Шут!  Шут!!!
Да не лыком шит.
Разгоняет жуть
Тот кто вас смешит...

     34.  ПРИЯТНОЙ ДЕУШКЕ

Пусть будет деушка ушастой, конопатой,
Кривой, косой, сопливой и горбатой,
Прыщавой, вшивой, гнилозубой...  Но
Не видите же вы на солнце пятна,
А нежитесь на нем.  Нам все равно:
Была бы деушка душою нам приятна...

     35.  НАД КНИГОЙ АПЕЛЬСИНОВА

Однажды Муркин объедался апельсинов,
Читав писаку, псевдонимчик : "Апельсинов",
И, хоть сам Муркин сочинитель бойкий,
Но показалось в этот час ему,
Что он сидит в зловоннейшей помойке,
Приличной только цитрусу сему...

     37.  ПОПСУ

Александр Малинин --
Задушевная тля,
В его голосе стынет
Не-зем-на-а-а-я сопля-a-a ...

     38.  ОДИНОЧЕСТВО

О, сколько пронзительной боли
Пейзаж в себе русский таит.
...Одна-одинешенька в поле
Бетономешалка стоит.

Увита она сорняками.
Репейник корябает дно.
Ржавеющими руками
Его ей обнять не дано.

Пылит суховеем дорога
И пыль на дороге мягка...
А нужно ей было немного,
Да нет у нее мужика!...

Краса ея никнет в коросте.
Как гипсовый пряник слеза...
К ней суслики бегают в гости
И смотрят печально в глаза...

     39.  К ВОЗЛЮБЛЕННОЙ КУЗИНЕ

                        Гелле Трапезунд,
                        с трепетом
                         непреходящим...

Кузина, милая, о как глупы соседи
По нашим меркантильным временам,
Не знали мы, когда мы были дети,
В какой мы брошены судьбой бедлам!

Тебя я помню деточкой игривой
В те дни меня хватающей рукой,
Из любознательности шаловливой
За то, чем позже я искал покой...

Я рос и цвел.  Меня как Ганимеда
Хранило небо для иных пиров.
Уж слухом детским я внимал беседу
Муз обо мне и лиры тихий зов.

Ты удалилась с папою в Израиль --
В страну иной судьбы и красоты.
Открытку получив, я... залил
Слезами в ней запечатленныя цветы.

Я помню этот дивный сон под ярким глянцем --
Безжизненную синь и атлас роз...
Я пил вино.  Стал воровать и драться.
В Бутырках меня грыз туберкулез...

Потом отъезд.  И... нежное свиданье,
Почти кровосмесительный союз...
Мы были столь близки... сколь содроганья
Сиамских близнецов...  Сколь губы уст

Одних...  Но снова мы...  увы...  Расстались...
Я слезы лил... но ты не снизошла...
Ты - критик!!!  Я - живу в астрале
И льются звезды с моего крыла!

     40.  НАБЕГАЮЩАЯ МЫСЛЬ ОБ ВАНЕ ГОГЕ
      или
      ПРЕДЧУВСТВИЕ ПОЭМЫ " У Х О"

Живет Олимп на свете гениальный,
Какой-то жизнью генитальной...

Но в тишине ко мне приходит глухо
Мысль об Ван Гоге...  Откромсавши ухо,

Другим, воспоминаньям вопреки,
Винсент внимал мои стихи...

     41.  У Х О

(ПОЭМА)

I.  ЖИЗНЬ ВАН ГОГА

Жил Винсент -- священник небогатый,
Библию задумчиво читал,
А кругом -- все нищета в заплатах...
Очень он от этого страдал.

Вот он красок много покупает
И в каморке маленькой, один,
Он холсты повсюду расставляет,
Пишет маслом двести штук картин.

Неказист он был.  Совсем плюгавый.
Бородой и волосьями рыж...
Вот он к брату Тео подъезжает
Лошадью на станцию Париж.
Денег взял.  Потом совсем ряхнулся.
Все лежал в различных дурдомах.
Рисовал светила в небе гулком,
Крыши красныя на розовых домах

И -- достукался!  Уж ухо отрезает:
Это крыша едет у него,
А потом он в грудь свою стреляет...
Теодор похоронил его...

Для чего ж он пренебрег амвоном!
Ремесло не шик, но можно жить.
Размышляю в голове до звона:
Как бы эту смерть остановить?

Но... довольно жалких размышлений!
Я шагну в картину напролом,
Чтоб остановить поток мучений,
Револьвер, приставленный углом.

Ты раздайся полотно тугое,
В глубину суровую впусти!
Там Винсенту без меня покоя
Невозможно нынче обрести.

Отведу беду от бедолаги!
Вызволю любимца моего!
Помоги мне ма-г/н-ия бумаги,
Шариковой ручки волшебство...

II.  НОЧНОЙ БИЛЬЯРД

Жил Ван Гог -- художник небогатый;
Раз нарисовал "ночной бильярд":
Кий лежит и яркия лампады
Сумасшедшим пламенем горят.

Что-то жуткое заключено в картине.
Страшно было б оказаться в ней,
Где бильярдный стол посередине --
Он тоски зеленой зеленей.

Пол наклонный!  Лечь -- и покатиться --
Выпасть в Ад, в -- Коцит, в -- тартарары...
Я бы начал там в припадке биться!
Кий бы поломал!  Глотал шары!!

...Ясно почему отрезал ухо
Горемычный человек Ван Гог:
Потому что есть такая мука,
Что страшней удара промеж рог!

Бог таких как он, как я не любит.
Гениям всегда крутой удел:
Тот -- в дурдом, тот -- пулю приголубит,
Тот -- утопиться, а сей -- петлю надел...

III.  ПОРТРЕТ ДОКТОРА ГАШЕ

Однажды, будучи больным уже,
Ван Гог нарисовал Гаше
(Гоше его лечил от сумасбродства)
И те, кто знали доктора сего,
Не много находили сходства
С портретом нарисованным его...

Плебеям не понять, что нарисован не Гаше,
А то что накипело у Ван Гога на душе.

IV.  ЗВЕЗДНАЯ НОЧЬ

У других людей всегда два уха,
У Ван Гога только лишь одно,
Но... не повредило ему слуха --
Жизни шум он слышал все равно.

Он нарисовал однажды звезды
В страшных атлетических кругах --
Там снуют энергии-стервозы,
Пенится надмирная река.

А Ван Гог как бы играет в жмурки --
Небо пашут зведные плуги,
Но его везде достанет Муркин --
Разогнет безумия круги!

Зашагаем мы вдвоем по миру --
Уха три, а человека два:
Муркин, щиплющий за струны лиру
И Винсент, рисующий всегда!

V.  ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНОЕ

Приснился мне Ван Гог безухий:
Он в страшной муке смотрит на меня,
Ко мне сухие простирая руки
Из запредельно-муторного дня...

-- Зачем, Винсент, ты так обезобразил
Лицо свое, что ухо отодрал,
Ведь кровь стекала в бритвенный твой тазик,
А ты над нею бился и рыдал?!!!

-- Затем, -- ответил мне Ван Гог безумный,
Заламывая руки и стеня, --
-- Что ухо это тою ночью лунной
До полусмерти извело меня!

Лишь только на подушку ухом лягу,
Как рядом слышу, а не в далеке,
Скрипенье ручки чьей-то (?!) по бумаге,
Стихи на непонятном языке.

Я выбегал тогда в ночное поле,
Выл!  По земле катался и рыдал!
Но столько было в этих строчках боли,
Что ухо я, злосчастный, отодрал!...

Читатель!  Я постиг его мученье:
Ведь то мое пыланье жарких строк!
Глухого времени беззвучныя каменья
Огонь мой поэтический прожег!

VI.  МУРКИН И ВАН ГОГ НА ВОСТОКЕ
или
МЕТЕМПСИХИЧЕСКОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
НА СОВЕТСКИЙ ЮГ

Однажды Муркин и Винсент
Намылились гулять в Ташкент.
И вот, на рынке, в потной давке
Олимп неправильно дерзнул:
Узбечку у ковровой лавки
За зад для шутки ущипнул!

И замели его ментяры:
Он в мусорыжне ночевал.
Винсент же, вставши под чинары,
Окрестности изображал.

...Плыл воздух как зерно сухое,
Тек, шелушился на песках,
А дальше -- горы к водопою
Ползли на толстых животах,

Росли за ними тадж махалы,
Самумом возвышался мент,
Казалось говоря: " -- Нахалы!
Шайтан вас затащил в Ташкент!"...

А утром, выпущенный Муркин,
Винсента-друга не узнал!
Вокруг него грустили чурки*,
А он в натуре рисовал

Прибитое к чинаре ухо,
Допрежь служившее вобще
Приспособлением для слуха,
И шевеления вотще .

* чурки - наколотые для приготовления чая дрова...

VII.  ГОЛОВА НА СОЛНЦЕПЕКЕ

У Ван Гога голова на солнцепеке.
Он грустит меж тучных кукуруз.
То Юг Франции.  И знойныя потоки
Солнца мог бы отразить картуз.

Потому что лишь картузы могут
Голову от солнца защитить.
От панамки никакого проку --
Может воробей ея стащить!

Или жаркия пассаты да муссоны.
Или безымянный ветерок...
Над Ван Гогом каркают вороны,
Сладостный предчувствуя итог...

...Лысинка блестит уже от пота,
Как кружок оранжевой фольги,
Но кипит и спорится работа --
Все жирнее кисточки мазки,

А мозги -- мозги почти раскисли!
Этот чудо-гениальный шар!
Где сверкают огненные мысли --
Солнце разжигает их пожар!

Выпирает поле из картины!
Вся она в початках наливных,
Крупных и тяжелых, как дубины
В остролистьи силосной стены!

С хрустом строятся в строи початки.
В каждом зерна -- к янтарю -- янтарь --
Бусы сытыя янтарной кладки,
А над ними?!  Траурная гарь --

Воронья раскинутыя брови
Над идущей кругом головой...
Это воронье, что жаждет крови,
Крови!  Закипающей!  Его!

И... тогда... когда не ждал художник...
Из шуршащей массы кукуруз
Муркин вышел, чтобы осторожно
Опустить на лысинку картуз...

И... Винсент, в картину погруженный
(Он початок страшный рисовал)
Будто черной молнией пронзенный
Взвыл...и ухо сразу оторвал!...

-- Что же ты, Винсент, так испугался?
За сюрприз ты Муркина прости-и-и...
...Но не внял он... в силос удалялся
С ухом окровавленным в горсти...

VIII.  ПРОЩАНИЕ

Пулю в Маузер Винсент заправил.
Поиграл затейливым курком...
Но игра с оружием вне правил!
Вдруг пальнет!!!  И смеркнет все кругом...

Вот тогда... из зеркала у двери...
Чтоб прервать сцеплений страшных нить
Муркин вышел... точно ангел в перьях,
Смерти ль с Ваней* нас разъединить!!!

Но Ван Гог, увидевший поэта,
Кинулся от ужаса к окну!
Закричал: "НЕ ЭТО!..  НЕТ!!!...  НЕ ЭТО!!!!!!..."
Задрожал!!!...  И в грудь себе пальнул!!!!!!!!

... Я то думал, что спасу Ван Гога,
Сделаю товарищу сюрприз...

...Труп глядел внимательно и строго...
На прощанье мы с ним обнялись...

* Автор в минуту сильного душевного волнения называет художника
просто Ваней, без всяких там голландских выкрутасов. (Прим.  Г.
Трапезунд)

     41.-44.  ЮЖНЫЙ БЕДЕКЕР

или
СТРАНСТВИЯ ЗЕМНЫЯ

     41.  ДЕУШКА И ДЕДУШКА

(курортная быль)

Деушка и дедушка полюбили вместе
Загорать на пляже, есть люля-кебаб...
Дедушка на клюшечке вырезал, кто чести
От него лишился, сколько спортил баб...

Покупает дедушка водочки бутылку,
Деушку невинную на чаек зовет,
На дому уж ... трахает сзади... по затылку,
А потом невинность, торопясь берет...

И пришла красивая к дедушке голубка,
Села узкой спинкой, хрупкой головой
Не к стене-защитнице... дикого поступка
Нет!  Не ожидала!!  Дедушка ж седой!!!

...Выпили бутылку...  Килькой закусили...
Небогат припасами наш цветущий Юг...
Дедушка подкрался и -- заехал с силой
По башке голубке дедушкин утюг!

От него пружинки -- бряк!... и -- отлетели...
Деушка, рыгая, встала от стола...
Седенького дедушку деушка -- к постели,
За ремень брючной... сама отволокла...

     42. ШУША

Однажды Муркин в бурке, при нагане,
Вошел как барс в восставшую Шушу:
Там падишах армянский на диване
Сидел и ел с брильянтами лапшу.

В другой тарелке, полной изумрудов,
Он Муркина увидел волосок:
"- Сдаюсь!" - вскричал он, "- Болше я нэ буду!!!"
...Сверкал из кофе золотой песок...

Вот так и Муркина глаза сверкнули!
И дыбом встала шерсть на голове!
Запели стрелы!  Завизжали пули!
...Светились чьи-то зубы в пахлаве...

-- Коварный раб! -- из дыма крикнул Муркин,
И в пушку вставил страшное ядро --
Пальнул... и -- в клочья тигровые шкурки,
Павлиньи перья, стронция ведро...

И Муркин, потрясая вверх кинжалом,
Властителя, как эпицентр, потряс --
Гора под ними, треснув, задрожала,
Но Муркин спрыгнул вниз, как лютый барс!

Поджег в долине с опием платформы,
Сбил дирижабль конструкции "Джихад"...
...Доныне горцы помнят год тот черный,
Горянки в ужасе во сне визжат...

Теперь об этом сложены легенды
И назван "Муркин" крем для дамских рук...
Он шлет в Шушу горянкам алименты,
Ест солью слез их склееный урюк...

     43.  КАВКАЗ или МУРКИН И КУНАК

Однажды на Кавказе Муркин
Шел в газырях по белой бурке,
Вдруг вылетел орел из газырей,
Прицелился в него поэт абреком,
Пальнул -- орел упал со смехом
В бешмет далекий, на зурну степей.
Но Муркин конопли поджарив на ауле,
Вперед пошел, считая пальцем пули,
Что были у него на чихире,
А после вырезал гинджалом на коре
Для кунака: "- Иду к Напареули.
Ты нас найдешь на угловой скале".
Но адрес этот точно был не точен.
Кунак туда заполз, как многоточье,
Олимпа Маркыча конечно не нашел...
"- Вай мнэ!" - вскричал кунак печальный,-
"- Гдэ удалылься Муркин гыниалный?!
Нэ можэт быть гдэ плэщэт сулфазол!?..."

     44.  ВЕРТИКАЛЬНОЕ

Однажды Муркин, кушая сациви,
Увидел друга из окна духана,
Он кепкой замахал и крикнул "Гиви!"
И чачи заказал еще два жбана!
...Они сидели долго, до закрытья.
Истратил Гиви чемоданы денег.
Они ступили в легкое подпитье,
А вышли на какой-то дикий берег...
Вокруг плескались волны цинандали,
Гремели водопады Руставели,
И заплетались пьяные сандальи
Пока они как цуцики бурели.
...Лишь солнца первый луч упал на остров,
Лик Муркина сияньем осветился...
...Махал руками Гиви, как апостол,
А Муркин неуклонно возносился...

      * БИСЕР *

              КНИГА ВТОРАЯ ПОЭТИЧЕСКИХ ОЗАРЕНИЙ
              СТИХИ, РОМАНСЫ, НИКИФОРЫ И ЦАРАПЫ
              КОТУ ЦАРАПУ ПОСВЯЩАЕТСЯ

     1.  НИСХОЖДЕНИЕ

Не знаю, сколько протекло мгновений,
Но облака, раздвинувшись, явили
Трон золотой в немыслимом свеченьи
И ангелов махающие крылья.

...Он шел тропой и деушек невинных
Паслось в лучах, как бе-е-ньких овечек.
Трон надвигался...  В сетовых лавинах
Предстал пред ним в натуре Сам Предвечный.

Раздалось: "Сукин сын и греховодник!
Убийца!  Соблазнитель и бездельник!
Не умер ты еще.  Тебя сегодня ж
Доставят вниз.  Живи без денег!

Пиши!  Я для того тебя и создал,
Чтоб маялся ты, жлобился, скитался.
Сухарь глодал.  Глотал смешки и слезы,
А я из неба над тобой смеялся!..."

...Очнулся Муркин на большой дороге:
За водокачку западало солнце...
Он встал на неуверенныя ноги
И двинулся, грустя, куда придется...

     2.  ЭЛЕГИЯ

Зачем в моей усталой голове
Сегодня мысли свищут стадионом,
А ягодка моя на мураве
Мне предается с сладострастным стоном?

Чему сейчас я предаюся с ней?
В минуту сю любовь моя фиктивна...
Парит мой дух!  И все ему милей,
Чем липкий пот и стон ея противный...

...Душа моя скучает без меня,
Печали томной облачив порфиру.
А я?  ...Сношаюсь посредине дня,
Пятой своей отпихивая лиру...

Я встал.  На деву грустный бросил взгляд --
На ножки бледненькия, млеющия глазки...
И... взгляд продолжил то, чему не рад
Печальный Муркин, прекративший ласки...

     3.  НАДОЕДЛИВОМУ  СТИХОТВОРЦУ

Исследуя у мухи зад,
Один пытливец обнаружил,
Что с полчаса она назад
Она покушала на ужин,
И -- вырвало его на микроскоп...
Хотя реакция такая -- вред науке.
Того же не стряслось со мною чтоб,
Ты не пихай свои стишки мне в руки,
Зачти их другу, маме и жене,
К тебе и к ним оне ведь притерпелись,
А я, увы, не искушен в... тебе...,
Так разделяй же с ними эту прелесть.

     4.   В ОСИННИКЕ

Я с ней упал под зябкия осинки.
В тот день я предавался ей с тоской.
В губах ея, как в шарике икринки,
Мне чудился глубокий вкус морской.

Она ж стихией бурной колыхалась,
В пучину страсти направляя челн,
Всей линией прибоя прижималась
К качанию могучих всречных волн.

Не видел глазок я.  Как махонькия рыбки,
Что устрашившись грозного орла,
Оне сокрылись вглубь, где пели скрипки
И стоны вырывались из горла,

Где Посейдон своим трезубцем ранил
Пульсирующий, розовый моллюск,
Галлюцинирующий в молньях нарастаний
и опусканий в трансцендентный спуск.

     5-7.  ВЕЛИКАЯ ДРУЖБА

     5.  ЛЕНИН И КРЕНДЕЛИ

Подружился Муркин с Лениным однажды:
То ему копейку даст, то и пирожок!
А в жару, когда тот изнывал от жажды --
Наливает Муркин Ильичу чаек...

Был Ильич в ужасном в парке состояньи --
Позолота слезла с головы его,
Не было уж прежнего нежного сиянья:
Грязь на самой морде!  Гнуси торжество...

Не однажды Муркин обмывал родного,
Убирал бумажкой с лысины плевок,
Затирал слова значения дурного,
Или что наделал праздный голубок.

Видел Муркин, часто ходят и другие:
Смотрит -- Вознесенко трется в уголку --
Пятачок положит, пряники тугие,
Или под кормильцем выдолбит строку.

То придет Ошанин, то -- кумык какой-то,
А узбеков разных!  И не перечесть!
Уберут плохое да всего отмоют
И падают на пузы -- отдают так честь!

...А большие ж кучи!  Страшно оступиться!
Кренделями гадют и смердит моча...
Некому, конечно, нынче заступиться.
Шутют:  "Этот запах -- запах Ильича"...

...Как приметит, милый, Муркина -- так тут же
весь повеселеет, даже заблестит!
Спрыгнет с постамента -- в кучи эти!  в -- лужи!
Кепочкой махает!  И бежит!  Бежит!...

И тогда по парку ходют они, травят
Анекдоты, шутки, иногда стихи...
А Ильич - он ловкий!  Хвать!  И враз удавит
Кошку ли, собаку, крысу для ухи!

И сидят простые... тот -- в пальтишке мятом,
Муркин -- в шароварах, в желтом пиджаке...
...Прокричит петух... и -- шасть Ильич обратно!
Застывает в стойке "с кепочкой в руке"...

И уходит Муркин, очень даже грустный,
Ленина оставив посреди аллей,
Там где этот запах... нехороший, гнусный
От вот этих самых гадких кренделей...

     6.  ЛЮБОВЬ ИЛЬИЧА

Муркин в воскресенье прикупил баранок,
Портвешку бутылку, палку колбасы, --
Топает по парку в птичьих перебранках...
Вдруг он напоролся!...  Ленин за трусы

Тащит неживую, серую фигуру;
Гипс уж раскрошился под его рукой, -
"Деушку с веслом"!  Ужаснейшую дуру
Валит под кусточки самый дорогой!

И раздались стуки, скрежет и сопенье...
...Бронзовая кепка прыгала сама!
Арматура гнулась... задыхаясь Ленин,
Искру выбивая, всю ея замал...

Вовсе разошелся!  Перешел все кромки!
Что ж... ему без бабы было тяжело...
Раздолбал все в щебень... в серыя обломки...
Только и осталось от нея весло...

     7. БАЛЛАДА О ПЕРЕПЛАВКЕ

Был декабрь метельным.  Был декабрь суровым.
Замело по ножки в парке Ильича.
Хорошо бы был он крепким да здоровым,
Перемог бы, милый, стужу по ночам.

Весь ведь исстрадался... еле, голубь, дышит...
У беды, заразы, губительный фасон,
Нет не от простуды наступили лыжи --
Точит сукой подлой Ильича сифон.

Застарелый, гадкий... из Берлина, Вены-ль...
То ль от Цеткин Клары?  То ли от Арманд?
Вот и отпадают, исструхлявев, члены.
Нос ввалился в щеки.  Морда вся как шанкр...

Все в сомненьях голубь: "С Колонтаем что-ли?
С Надькой пучеглазой, или с кем еще...
-- Догниваю, Муркин!  И в мошонке колет,
А в заду, нпротив -- резь и горячо.

Видно, вилы вышли... видно, отстоялся...
Хорошо б, голубчик, привести врача..."
Муркин обыскался.  Муркин расстарался.
...Вот уж венеролог смотрит Ильича:

Никакой надежды!  Весь истаял, сокол...
Разве в переплавку?  Дак ведь тут -- финал!
Вышли коммунистки Ильичу-то боком --
В искры, в -- ковш и в -- пламя,
в -- домну,  в -- госметалл...

...и спилили ночью под каблук родимца,
На прицеп свалили, тихо повезли...
И -- потек, дымяся, опаляя лица,
Грустных металлургов, булькая, Ильич...

Из того металла, из бесценной бронзы
Поднялись герои, а в героях -- стон...
А в героях -- муки!  Корчи, стыд и слезы...
В изваяньях новых -- старенький сифон!...

Что не изваянье -- нос вовнутрь провален:
Жалкие фигуры, льюис и кошмар,
Вот какие штуки гнездятся в металле
И превозмогают переплавок жар...

     8 -12.  НИКИФОРЫ

     1.  НИКИФОР КАПИТАНА ЛЕБЯДКИНА

        "Что же касается до Никифора, то
        он изображает природу..."
        Ф. М.  Достоевский, "Бесы". ч., гл. 5

Стоял Никифор на дворе
С стаканом мухоедства,
И было это в сентябре,
Как пишет Достоевский.

Никифор вытряхнуть стакан
Занес уж над лоханью...
Чу!  Копошится таракан
На дне в немом страданье...

Никифор кулаком отер
Слезу... и молвил кратко:
" -- Живи!  И пой! " -- и на простор
Шасть -- капитан Лебядкин!

Прощен!  За то что не роптал
Сей мира член свободный!
Ему за это сострадал
Никифор благородный...

     2.  НИКИФОР МОРСКОЙ  "НА СМЕРТЬ РЫБКИ"

Дуга ли моря в небе блеклом,
Бессмысленная ль глубь тоски...
Но не расстаться с этим пеклом
Нам, опрокинутым в пески.

Рыбак вытаскивает рыбку,
Она трепещет на лесе,
Его счастливую улыбку
На пляже разделили все.

Он нашу взволновал ментальность
Посредством крошечного зла:
Рывок уды! -- и моментальность
Явленья рыбки развлекла...

Она лежит плашмя в песочке
И чует жабрами отбой,
От жженья воздуха, и сочный
Вкус под разорванной губой.

Глаза ея моргать устали
Под томной поволокой сна,
Песок забил один хрусталик,
В другой ползет голубизна,

Рот окающий кровку тянет
К последним жизненным толчкам,
И хвостик жестами прощанья
Пример прощенья кажет нам...

     3.  НИКИФОР МОРСКОЙ "ВЕЧНОСТИ"

Выходит море на песок
Шагами белыми.
Я от него наискосок
Ни-чче не делаю...

Оно шумит себе, шумит
Стихией бурною.
" -- Талифа, -- говорит, -- куми*" --
Поэту Муркину...

Что ж, дорогое, я готов.
Что смерть мыслителю?
Сменю я этот блеклый кров
На тот, что выделят

За все,за все мои грехи
И озарения,
А вам -- останутся стихи
Мои небренныя.

Оне, как дети, вечность льют
В песок ладонями.
А вы, которым я не люб,
Ну что вы поняли!...

Не по зубам мой черствый труд
Вам, пластилиновым...
Его потомки соберут
Как Ура клинопись!

Скажу: и -- море на песок
Из мглы обрушится,
А Муркин -- он наискосок
Лежит, не тужится...

*"Талифа куми": Встань и приготовься к кончине.
                 (Библия).

     4.  НИКИФОР МОРСКОЙ  "ВОЗВРАЩЕНИЯ БЛУДНОГО СЫНА"

Человек я, увы, сухопутный.
Не рожден у эвксинских понтов,*
Но как сын возвращается блудный
По вишневой тоске обоюдной
К папе -- к морю припасть я готов!

Обниму дорогую пучину,
Приникая седою башкой,
Уж не помня разлуки причину...
Белогорькою пеной кручину
Волны вымоют в ясный покой.

Тятя!!!  Понт мой бурлящий Эвксинский!
Принимай суккин сына назад!
Рыбьих глаз замутненные линзы,
Юзом тщательно смазанной клизмы,
Прямо в душу поэту скользят.

Нет прощенья!  И нет мне отрады...
Пляж в огрызках, в свинине людей,
От которых не сыщешь ограды...
И милее морские мне гады
Эволюции поздних затей.

*"Понт Эвксинский" - так древние греки называли
Черное море.

     5.  НИКИФОР ТАРАКАНИЙ

                 "Чу!  Копошится таракан..."

Какое дело мне до таракана?!
...Вот он бредет, задумчив по столу:
Прет кроху хлеба в сторону стакана.
Меня он не боится -- великана,
Притихшего на кухоньке в углу.

Предположительно сей малый выпить хочет,
И закуси он гору раздобыл,
Ударом лапки крошку раздробил
Для дедушки и брата.  Будет к ночи
Им кушанье для умноженья сил.

Вот я не думал про него.  И что же?
Как увлекла меня его судьба!
Я как бы за него уже тревожусь,
Я без раздумия на битву с ядом брошусь
Чтоб не сошел и сей под сень гроба!

Нам очень надо принимать участье
В судьбе увечной маленьких существ.
Смотри!  Как он умен!  И как он резв!
И таракан!  И он рожден для счастья...
А не для отравляющих нас средств!

     13-15.  ЦАРАПЫ

     1. ЭЛЕГИЯ

Зачем Царапка лижет свой кулак?
Как будто съездил по носу кому-то,
И глазки его цвета перламутра
Лениво жмурятся, как утром у гуляк.

Он так задумчив, серый ангелок, --
Об чем?  Бог весть.  Он никогда не скажет.
Он подойдет, потянется и ляжет:
"Погладь животик!  Я ж на спинку лег..."

Он будет тарахтеть и счастием лучиться...
Не я!  Не я охолостил его!
Царап -- невинней мошки существо,
Которому, увы, не суждено влюбиться...

И все же счастлив маленький кастрат.
Что кошечки?  Порочная забава...
К нам в сердце льется взглядов их отрава,
И в их прикосновеньях - сладкий яд...

     2.  ЦАРАП КОШАЧЬЕГО МОЛЧАНЬЯ
      или
      ЦАРАП БЕЗОТВЕТНЫЙ

Ну, что молчишь ты, мой зеленоглазый
Нью-Йоркский кот?
Рассказывай
Каким ты рыцарем был в предыдущей жизни --
В шизне обычной нашей,
Прекрасных дам порхавший хоровод
Не ты ли с ложечки кормил цветочной кашей?
По очереди обходя и в лобики целуя...
Тогда ты был изыскан, томен, прост;

Потом тебе пропели "Аллилуйа-я"
И... дали новый шанс и чудный хвост...
Теперь не то уже... и радости кастрата:
Тарелка хрустиков и баночка сардин...
Та жизнь ушла, забудь, забудь утрату!
Как Пушкин говорил "Живи один",
Со мной играя в маленького брата...

Ах, Боже мой!  Что ждет нас впереди?...

     3.  ОБЛАКО

Брюхогрудым закипая телом,
Густобелым в пене голубой,
К океану тихо пролетело
Облако с мышиной головой...

Невнимательный, не видел кот мой
Это неземное существо,
Никогда не смотрит отчего-то
Вверх он... небеса не про него.
В серенькой шинельке бархатистой,
Хрустики грызет, урчит и спит.
Тихий.  Недоверчивый, как пристав.
Недовольный тем, что я пиит.

Видимо мяукает он прозой,
Говоря по-своему со мной,
И не видит, как играет розой
Облако с мышиной головой...

     16.  ВЕШНЕЙ ДЕУШКЕ

В теле деушки нежной улиткой
Влажно теплится место любви...
За сторожкою, тихой калиткой
Еле слышно шалят соловьи...

И лежат на тропинке росистой
В кротких лютиках и лопушках
Невостребованныя альтисты
Золотистого кожи пушка...

Утекает щемящая нежность --
Тайна жизни ея просто так
В сотворенья любви неизбежность
В раскрывающихся лепестках...

     17.  ДЕУШКЕ НА ПОТЕРЮ САМОГО ДОРОГОГО

Где ж ты пылкая деушка бродишь
И к кому прислоняешься ты?...
Кто уж пасся в твоем огороде,
Поломал в нем забор и кусты...
Потоптал зоревую клубнику!
Первых розочек сладостный цвет!
...Лишь солоушка махонький пикал
Да мышатки игрались в траве...

     18.  ...И ЦЫПЛЕНОЧКУ...

Ах ты, батюшки, как ты красива!
Даже больше -- прекрасна собой!
Ты не деушка...  Ты -- перспектива
Очень страстного счастья с тобой...

Стан твой, сразу видать, что хороший,
Дынькой грудка -- кругла и сладка!
Вот и тянется к платью в горошек
Смелым жестом поэта рука.

Рдеют щечки твои -- алы маки!
Вся фигурка в экстазе дрожит...
...Остывающий лифчик во мраке
На трусах, бездыханный, лежит...

Никогда ты меня не забудешь!
Никогда не забуду тебя!
Не скучай!  От любви не убудешь!
Распрекрасная цыпа моя...

     19.  ЦВЕТОК СКАБИОЗА(x)

"Цветок скабиоза символизирует
несчастную чувствительность".
(Из постулатов этикета).
Если бы руки мои были б из порошка,
Если бы мозг мой расцвел цветком скабиоза,
А одуванчиком ветра б боялась башка,
И глаза б открывались лишь выплакать слезы,

Я все-равно... все-равно... даже зная, что вам все-равно,
Слов перламутровый бисер пред вами б рассыпал!
Вы же меня ослепили!  Без вас мне
и в полдень темно...
Видно, любовь не хухры, не мухры, моя цыпа...

Как хорошо поедаете вы огурец!
Хрусть -- и сокрылся он в светлую вашу улыбку...
Я бы вам отдал, что он, пару сотен сердец!...
Я бы сломал свое в щепки, как кровельщик скрипку!

Ах!  Ваши глаза-с...  это -- ляпис!  Да-с, ляпис-лазурь!
Крылушки бабочки это, простите -- ресницы...
Нет!...  Продолжать не могу!...  Закипает в глазу...
Будто вы в глаз заползли и
   обнажились в глазнице...

*Скабиоза  (лат.  scabiosa
20.  МУРКИН И ПТИЧКА

(аллегория)
Однажды птичка молодая,
Усевшись веточку кусать,
Тоску куда девать не зная,
Быть может, чем-нибудь страдая,
Ругалась в душу-бога-мать...

Плебейским славясь воспитаньем
В приличных, так сказать, кругах
Она порхает с матюганьем
В невозмутимых облаках.

Звать ея Юля или Оля,
Или Нинулька, или как...
Она щебечет на приволье
Мне -- хамочка: "дурак... дурак..."

А Муркину плевать на это,
Он лишь возвышенней вдвойне --
Высокой думою поэта
Курлычет Муркин в вышине.

Он сам -- как птичка!  Только больше
Ея-малявки, и -- старей...
А вот душой-то он потоньше
И думой птички той мудрей!

     21.  БЕЗОТВЕТНОЕ

Откуда движется звезда,
Или хвостатая комета?
Нет, к сожалению, ответа...
Прелестница, твои уста
Немотствуют, и красота
Таинственна, почти как эта,
Свет испустивши, пустота...

     22. НОВАЯ ВОЕННАЯ ПЕСНЯ

       (Медленно, с чувством утраты)
На позицию деушка
Провожала бойца.
Он вернулся с позиции
К ней уже без яйца...          } (два раза)

Злая пуля чеченская
Отстрелила навек,
Чем хвалился пред деушкой
Молодой человек...
без яйца... } (два раза)

     23-27.  ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ

     1.  СТУДЕНТ И БАУШКА

Алевтина Ивановна, баушка,
Раз за свечкою в лавку пошла,
По дороге, в утоптанной траушке
Кошелек она толстый нашла.

То есть, только его заприметила,
Как какой-то мерзавец-студент,
Может быть всю неделю пробредивший,
Попытался подпортить момент...

Уж она к кошельку наклонилася
Учащенно чего-то дыша,
Как студент побледнел... и вдруг кинулся
К кошелечку сопя и дрожа.

Придержала его она за ворот,
Хоть в ответ стал он очень суров...
Всю-то морду ему раскарябала
Алевтина Ивановна в кровь.

Хоть тузил он ея беззастенчиво:
По башке кулаком молотил!
Верх взяла эта тихая женщина.
Опыт жизненный все ж победил!

И бежал он путями окольными
В кровь забрызгав дворы и прешпект...
.............................................................
...Родион был Романыч Раскольников
Расцарапанный этот субъект!

     2.  БАУШКА И ВДОВА

Рассмотрела старушка внимательно
Кошелечек красивый... тугой...
Что расшит незнакомой, старательной,
И, увы, небогатой рукой.

И, задумавшись, весь-то общупала...
Ей хотелось зажилить его...

Там нашлося одиннадцать рубликов
В медяках да полтинах всего...

Но представила баушка добрая:
"Можеть етта все средства вдовы-
-Сироты?  Да по грошику собраны...
Нет!  Отдать надо-ть деньги!  Увы..."

А уж рядом головкою бедною
Колотилась об печку вдова,
Потеряв сбереженья заветные,
И... рыдали в платки пристава...

Ан!  Открылася дверка и тихонько
Старушонка в участок вошла,
И увидев вдову: "Моя цыпанька!"
Эта женщина произнесла.

" - Не кричи!  Не стучися головкою!
Вот тебе твои денюжки...  На!!!"
И ручонкою желтой, неловкою
Кошелек подпихнула она...

Не питалась старушка акридами
(По лицу ея сразу видать),
"И хоть оченно схожая с гнидою,
А добрей-то ея не сыскать..." -

Так подумалось сразу всем приставам,
Просиявшей вдове-сироте...
...Вот такая история чистая
В Петербуржской случилась черте...

     3.  Р. Р. Р.

Родион же Романыч Раскольников
Все замазал зеленкой лицо,
Все ходил на собранья подпольщиков
И решил стать совсем подлецом.

Все пугал своей мордой зеленою
Скобяного товара купцов,
На получку от маменьки скромную
Накупал до шести топоров!
Топорами до носу обвешался,
А для пробы дровишки колол,
И дошел до такого уж бешенства,
Что мечтал зарубить хоть кого...

Отягченный недобрыми мыслями,
Сообщившими зверство уму,
Алевтину Ивановну выследил,
Чтоб ее порешить на дому...

     4.  ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Алевтина Иванна, старушка,
Затаяся, за дверью стоит,
Она знает, что жизнь -- не игрушка,
Что отнять ее может бандит.

Из-за двери сопенье глухое
После топота чьих-то сапог...
Нет на старости лет ей покоя,
Хоть прикоплены денежки впрок.

Можно было б от дел удалиться,
В Ницце жить в чистоте, в лепоте...
Разве ж может она так забыться!
Кто же денюжки даст бедноте?!

Днем и ночью старушкино сердце
Заставляет стучать доброта...
А сейчас?  Кто сопит тут за дверцей?
Может... это в слезах сирота?

Может... робкая деушка Соня,
Что пошла на панель для семьи,
Может -- это поэт, что не понят,
Весь ушедший в мечтанья свои...

Вся мечта его нынче -- бумага,
И на ту... не найдет пятака...
По старушечьим щечечкам влага
Льется в тепленьких два ручейка.

И... не чует бабулька злодея,
Отпирая скрипучую дверь,
Что по репе с рычаньем огреет
Родион точно пакостный зверь...

     5.  УКОРИЗНА  К  Р. Р. Р.

Было жарко.  Птички рассвистались.
Слышалось тяр-лям-тир-ли-тюр-лю...
Что тебе до птичек!  Надевал ты
Под пальто для топора петлю...

Чем тебе бабулька помешала?
Старенькие тоже хочут жить!
Она ж деньги бедноте давала!
Так чего ж по кумполу рубить?!

Нет!  Нехорошо, ты брат удумал!
"Тюк по голове!  Да был здоров..."?
Нет такой на свете, Родя, суммы,
Чтоб старушек хряскать меж рогов!

Все они, известно, что продукты
Очень острых социальных драм.
Мне сдается, Родя, что опух ты,
Что ж долбить продукты по мозгам?

А зачем ты шпокнул Лизавету!
Ведь она убогая итак...
Родя!  Призовут тебя к ответу!
Суд докажет: Родион -- мудак!

И в Сибирь отправят по этапу,
Что б ты, Родя, пострадав, прозрел!
Чтоб не отсиделся тихой сапой
От своих кровавых, Родя, дел...

Хорошо что, Родя, осознал ты,
Что до понимания дорос:
Чем чревата кровь, что проливал ты...
Что такое нравственный вопрос!

        из штудий по современной американской поэзии

     28. НОГА ЭПИЧЕСКАЯ

В сущности, ее жизнь -- это и моя история...
Я ее помню: нежная, маленькая, беленькая.
Мама стрижет на ней ногти, я плачу,
мама целует пятку и натягивает на нее голубой носочек.
Позже она обволосела, потеряла невинность,
стала потеть и вонять, пройдя огонь и воду.
Она бултыхалась в Гудзоне и на Адриатике,
Топтала окурки и любовные письма,
Пинала учебник алгебры, шляпу врага,
Сносила семь пар железных башмаков,
Однажды пхнула в зад мою подружку Люси,
Которая заползла под диван подслушать разговоры о себе.
Она надевала грубую портянку и сверкающий кирзовый сапог,
Чтобы долбить в плац и завораживать своим танцем сержанта.
В нее целил японец, кореец, вьетнамец и иногда попадал.
Ее кусала кобра в Калахари и муравей в Центральном парке.
Она обросла воспоминаньями, мозолями -- янтарными
монументиками тщете.
Когда на ней поседели волосы и она стала скрипеть,
я выколол на ней швейной иглой номер восемь "она устала"
И залил кровоточащие ранки черной китайской тушью,
Надпись оказалась небесно-синей.
Она отбивала на паркете румбу-самбу, чомбу-лумумбу, савимбу-
мамбу, амбу-карамбу-палабамбу.
Она приникала ко множеству женщин, помнила их и забывала,
Она усвоила, что женщина это нечто мягкое, воющее,
почти безволосое телом, вскрикивающее "Еще!  Еще!"
Она утопала в клубах сигарного дыма, лобзаньях развратниц,
хлорной воде бассейна,
Боялась акул, гадюк, скорпионов, пьяных водителей,
Выжимала газ, пылила на проселочной дороге,
Тормозила на мокром асфальте,
Чернела на солнце, показывая большим пальцем в небо,
Может быть в то место, где парил Бог.
Она закалилась в странствиях, стала хуже гнуться,
ныть в сырую погоду.
Мой сынок любил, оседлав ее голой попкой,
раскачиваться на ней, сосать ее коленный сустав.
Она любила чувствовать холодок донышка стакана,
в котором таял лед и торчала жаждавшая виски соломинка.
Между прочим, все мы -- двуногие,
И у меня есть другая, тоже очень хорошая нога,
Заработавшая приличную пенсию,
Правда она скрипит еще громче первой,
потому что она из дерева,
Но это меня меня совершенно не раздражает,
А даже наоборот...

     29. НОГА САПФИЧЕСКАЯ

Нога!...  Куда ты от меня уходишь?
Во сне пришла ты, очень молодая,
А нынче старше я тебя
Лет на пятнадцать тягостной разлуки
С тобой-красавицей, с тобой-шалуньей...
Я помню игрища твои, нога...
Тебя не брал капкан, моя вертушка.
И отсидеть тебя я не могла,
Хоть плодородный зад воодружала
На стройность чернобедрую твою.
Моя?  Да!  Ты была моею.
С подружкой левою, толчковой,
Несли меня вы, пламенную, в мир,
Выделывая кренделя.
Потом ты стала усыхать, иною
Ты сделалась, а я тебя cтыдилась,
Пока не разделили нас с тобой...
Нога!  Кто плакал о тебе?
Лишившись детства-девства,
Лишилась я тебя, а что приобрела?
Что положительного было?
Лишь тест на спид...
На костыльках или на мотокресле
Уж я подруг своих не догоню.
Так привезли меня на поруганье,
Красотку черноногую, в цепях
Мужчины белые назад лет триста.
А впрочем я без них сама б разгрызла цепи,
Что сковывали с родиной слонов
Меня, гонимую по свету ветром странствий,
Тем более, что соплеменники мои,
Тебя, любимица моя, могли б зажарить,
И с луком, обложив пертрушкой дикой,
Под вой шакалов у костра сожрать.
Нога, ты знаешь что, нога,
Не ты обрубок мой, а я обрубок
Тебя, кровоточащий по ночам...
Тебя невидимую холю, глажу,
И всем в глаза бесстыжие сую,
Или, сказать точнее -- тычу!
Припомни ж, потерявшую тебя,
В раю, где ты цветы невиданные топчешь,
По мне скучая... Соками своими
Взрастила я тебя, ты ж отросла
И бросила меня,
Скукожившись змеиной пестрой шкуркой...
(

     30-37.  РОМАНСЕРО

     30.  РОМАНС СЛЕПОЙ ДЕУШКЕ

Гноем заплывшия глазки...
Но сильнее трахомы любовь!
Ты появилась из сказки,
Чтоб взбеленить мне всю кровь!

Пусть ничего ты не видишь:
Желтыя два ручейка
Льются на грудки из глазок,
Как Муркина льется строка...

Будем недолго мы вместе
В страсти безвидных краях...
Но... тебя никогда не забудет
Плача гитарка моя!

Гноем заплывшия глазки...

     31.  РОМАНС ПО НАПРАВЛЕНИЮ К СКРИПКЕ

Грудки, как булочки свежия,
Локончик -- что кренделек...
-- Ах!  Ну к чему себя сдерживать,
Если я вас вдруг увлек...
Будьте ж моей, моя цыпочка!
Пусть отзовется в груди
Дальняя знойная скрипочка...
-- Замужем я... Отойди!

-- Птичка, батончик и... лапочка,
Плюнь на него, дурака!
Муж -- это ж стертая тапочка,
Я же влеку в облака...

...Белыми ножками легкими
В розовый ступишь туман,
Над ощущеньями блеклыми
Страсти чарует дурман,

Выше -- созвездия ясныя...
И... задыханий экстаз...
-- Ладно... тогда я... согласная...
..............................................
Тут она мне отдалась

Бурно так, с дрожью и всхлипами,
Перушком вся трепеща...
...Так вот пошли мы "за скрипкою",
Даже, иной раз, крича...

     32.  РОМАНС МУЗИЦИРУЮЩЕЙ ТОЛСТУШЕЧКЕ

Вы играете на музыке,
Лапки тычете в рояль...
Я не играю, только чувствую
Об вас грустную печаль...

Вы играете неправильно,
Не учтя, что я поэт,
Что хотел исполнить с вами, но
Не хочу теперь дуэт,

Ибо глупыми аккордами
И чрезмерной полнотой,
И старательною мордою
Вы наводите покой

В моем сердце, переполненном
Булькотанием стиха...
В нем всегда сверкает молнией
Неуемная строка!

В нем тоска уже набычилась
Об скучании зазря...
До чего же вы обычная,
Промеж нами говоря...

     33.  РОМАНС КРАСИВОМУ ТУЛОВИЩУ

Какое туловище у тебя красивое!
Там... ямка!  Там... ложбинка!!  Там  холмы!!!
Пригорки... мостики... мы можем быть счастливыми,
Когда в ночи с тобой сойдемся мы...

Ты станешь вся моею лучшей частию,
До хруста в туловище мне принадлежа...
Так не упрямься ж собственному счастию,
Каким-то холодом тупым дыша...

Я много повидал на свете туловищ,
Твое из лучших, прямо говорю...
Я в нем бы изласкал все закоулочки,
Сулящие нам вешнюю зарю!

Прижмися, всем ландшафтом пылким, деушка,
Клубничным цветом ласковым своим!
Ах, ягодка, цветочек и согреушка!
И туловища больше не таи!

Будь смелою!...  Будь бурной!...  И...  мятежною!
Будь чем в мечтах смутительных была...
...Она пришла... и туловище нежное
Небрежно мне, как муфту отдала...

     34.  СИСТЕМНЫЙ РОМАНС(x)

Хиляй ко мне скорей моя герла.
Оттянемся.  Сегодня вечер клевый.
Не обломает кайфа нам урла
И хомуты-дебилы из ментовок.

Хидай меня: прикольные стишки,
Как ширево, и можно шизануться
С тобой найтуя и твоей руки
Имея радость цивилом коснуться.

Растусовался я со всей хипней,
Тебя одну налукав из системы.
Но ты -- умат!  И ты теперь со мной,
Как Ленноном обклеенные стены.

Протрешь глаза -- вернуться стремаки:
Стебовый факт безмазового лайфа,
Крутняк крызовый и стриты -- враги
В крутом напряге долбанного драйва...
___________
*в романсе использован сленг хиппи

     35.  ФРАНЦУЗСКИЙ РОМАНС

Мари!  У вас в мансарде
На пляс де Этуаль
Бывал я часто в марте,
А после не был... жаль!

Там объявились скопом
Жак!  Франсуа!!  Анри!!!
Жан-Клод!!!!  Рэнье!!!!!  И Боба!!!!!
Еще каких-то три

Зуава!!!!!!!!  Сенегалец!!!!!!!!!
И низкий... па-пу-ас!!!!!!!!!!
И мирно я отчалил,
Забыть пытаясь вас...

Угар ночей... Вас - кошкой,
Мурлыкавшей "амур"*,
Душой моей... как брошкой...
Играли вы тужур**...

Мадам!  Вы -- игнорантка!
Сифон на ваш альков!!!
Вы... даже ниже ранта
Вот этих...  башмаков!

Что ж, предавайтесь блуду,
Жизнь обратив в бордель!
И больше я не буду
Грустить... о, натюрэль***...

*любовь; **всегда; ***натурально

     36.  ГИШПАНСКИЙ РОМАНС

Карасон мой бьется мучо*, мучо,
Только на тебя я погляжу...
Ты наделена красой могучей
Что понятно даже и ежу...

Я пришел с гитарой и кинжалом
В полночь к тебе тихо под балкон,
Ты одна без Педры возлежала
Меж его узорчатых колонн...

Я ударил в млеющия струны
От любви трясущейся рукой...
Для тебя, пленительной и юной,
Потерял я волю и покой...

Сразу на балконе ты воздвиглась,
Персями вздымая декольте...
Я взлетел к тебе по стенке вихрем!
Ураганом я тебя раздел...

...Вся Севилья тут же пробудилась --
Очень... ты стонала от любви...
И фигурой крепкой в ложе билась...
Что ж, губи, проклятая!  Губи!!!

В спальню Педра прибежал с оравой
Родственников, мамушек и слуг...
Но успела ты принять отраву --
Испустить свой очень пылкий дух...

Заколол я Педру... А гитару
Я сломал об голову слуги...
Что ж!  Адьес!**  Адьес, моя Амаро***!!!
...Для меня в раю прибереги

Рот вишневый... вздыбленныя перси...
Пылом обжигающий свой стан...
Все... что сволокла в долину смерти
Эта ночь... ушедшая в туман...

* очень;
**прощай;
***любимая (исп.)

     37.  ЯМЩИЦКАЯ

Ночь...  Январь... Буран метет...
Лошади рыдают...
В бороду слеза текет,
На армяк стекает...

Ни огня в пустой степи...
Волки близко воют...
Эх, потерпи, да потерпи,
А потом зароют...

...Сидит Муркин-удалец,
Натирает щеки,
А мороз -- хитер, стервец,
Лезет во все щелки...

Цепенеют пальцы ног,
Уж не шевелятся...
Значит, вот такой итог
И пора прощаться?...

Уж не чуешь ни ушей,
Ни спины, ни бока...
Обернулась, неужель,
Смертушкой дорога...

...Вдруг... навстречу мчит фонарь
В виде желтой розы,
А за ним -- искра и гарь,
Морда паровоза!

И откуда ж он возник!
Нет ни рельс, ни шпал здесь...
А оттуда -- проводник
Муркину: "Пожалте!"

К тендеру один вагон
Голубой прицеплен...
И уж Муркин входит в звон
Рюмок, в визги женщин...

Шла гулянка там внутри,
Деушки плясали...
"-- От сосулек оботри
Бороду и с нами

Пей голубчик!  Веселись!
Позабудь бураны.
А коли хочешь, хучь ужрись!..."
...И звенят стаканы...

Скоро Муркин забурел,
Огурцом все хрупал...
А потом - романсы пел,
Девок красных щупал...

...А к утру, с грудей привстал
Чьих-то, за... рассолом...

...В чистом поле снег сверкал,
В чистом поле голом...

Паровоза нет как нет!
Лошадь паром дышит...
А в руке его - кисет
БИСЕРОМ весь вышит...

Что не БИСЕРИНА, то
Почитай планета,
А в кисете том - листок
С мыслями про это...

      * ЧУВСТВИТЕЛЬНЫЕ ПРИТЧИ *

ИЗ цикла "О МАСЕНЬКИХ И ХОЛЕСИХ"

     1.  МУХА

     Одна  муха  очень  любила  играть на баяне вальс "Амурские
волны". Играла  она  старательно,  с  большим  чувством,  но  в
некоторых  местах немножечко фальшивила. Фальшивила она потому,
что баян был тяжелый и отдавливал ее хрупенькие ножки, а иногда
даже  ломал  их.  Ей долго приходилось ждать, пока переломанные
ножки срастутся и перестанут болеть.
     Кроме того, крылушки у нее были мягкие и липкие, и они все
время прилипали к пуговкам баяна. Поэтому длинные пьесы,  вроде
"Полонез"  Агинского, она, бывало, уже доигрывала без крылушек,
одними их оторвышами. Надо было терпеливо ждать, пока  крылушки
снова отрастут и окрепнут.
     Были  проблемы  и с хоботком. Когда она клала в сладостном
изнеможении головку на лакированную досточку, под которой в три
ряда  убегали  вниз  белые  пуговки, хоботок, иногда, попадал в
меха баяна. Ей сразу  становилось  ужасно  жарко,  и  абсолютно
нечем  было  дышать...  В  общем,  не  игра это для нее была, а
кошмар  какой-то,  но  она  хотела  еще  и  еще  отдаваться   и
отдаваться томившему душу звуку.
     Так  и  вижу  ее,  склонившую  к баяну каштановую, скромно
убранную коричневой лентой головку, а баян... плачет и плачет в
ее тонюсеньких, поломанных лапках...

     2. МУХИНА СЕСТРА

     У мухи, которая наяривала на баяне вальс "Амурские волны",
была очаровательная младшенькая сеструшка, и, тоже, не лишенная
талантов.  Она  и пела и плясала и могла изобразить "Умирающего
лебедя", помавая лапками и клоня, какую ни на есть, шейку долу.
Словом,  было  на  что  посмотреть  и  кем  полюбоваться.   Еще
трогательным, махоньким мушоночком, наползавшись  по  страницам
раскрытых  альманахов  до  упаду,  она  зазубрила  чертову кучу
душещипательных стишков и, встав на табуреточку,  исполняла  их
своим  мелодичным  жужжанием  другим  мушаткам, утирая дрожащим
крылушком плачущие карие глазки.
     Детские   еще   дебюты  ее  имели  несомненный  успех.  Ей
оглушительно   жужжали   и   умилено   потирали   оббитые    на
аплодисментах   лапки,   вызывая  на  "Бис"!  От  этого  сладко
кружилась головка и слабели в коленочках ее милые ножки.
     Звали эту чудную мушку Мисюсь, вернее она сама переназвала
себя так для сцены из сомнительного имени Жу-жу, данного ей при
рождении.  Папенька  ее,  всех  своих дочурок, урожденных об ту
пору, окрестил "Жу-жу",  в  честь  любимой  бабульки,  погибшей
трагически  под  мухобойкой...  Портрет  бабульки в паутинковой
рамке всегда стоял на папенькином  туалете,  украшенный  свежею
росинкой, символизирующей неиссыхающую сыновнюю слезку...
     Подросши и набравшись актерского мастерства во ВГИКе, куда
она летала постоянно, Мисюсь  окончательно  уверилась  в  своем
артистическом даровании. Подруги ей завидовали, папенька плакал
от умиления, и только мамашка ее горевала, что она не  пошла  в
летучие санитарки, как другие порядочные девочки.
     Желая   совершенствоваться   в  избранной  окончательно  и
бесповоротно  профессии  артистки,  Мисюсь  летала  на  дом   к
известным педагогам.
     Она  присутствовала при индивидуальных занятиях седовласых
мастеров кино с подающими надежды опытными и неопытными инженю.
Она   усваивала   бесценные   уроки   тщательных   прогонов   и
волнительных  репетиций  в,  так   сказать,   сугубо   интимной
атмосфере,  способствующей  как  расцвету мастерства студенток,
так и большей свободе осуществления глубинной  связи  трепетной
восптанницы  и  опытного  педагога.  Занятия  проходили в очень
волнительной и весьма раскованной атмосфере. И шутке и  хохоту,
и  даже  дружескому,  поощрительному шлепку по заду, находилась
подходящая минутка.  Все  же  остальное  время,  конечно,  было
отдано бурному обучению сценическому движению.
     "Так!  Так  и  только  так!"  - удивляясь, шептала Мисюсь,
перенимая  у  молодых  актрис  наиболее  ценные   артистические
приемы.  Иногда  Мисюсь  замечали  занимающиеся, и тогда в нашу
актрисульку летели ридикюли, трусы, бюстгальтеры,  вафельные  и
махровые  полотенца  и  прочая  дрянь. Может быть причиною этих
нападений  была  сама  же  Мисюсь?   Ведь   когда   студенточки
отлучались  на  минуточку-другую,  наша-то  мушка  пыталась  их
заменить,  и,  допускаю,  может  быть  пыталась  в  не   совсем
тактичной  манере,  которая  увлеченным  питомицами  педагогам,
могла показаться даже и навязчивой.
     Однажды  наша  малышка  была  чуть  не  убита  свернутою в
смертельную  трубку  газетой  "Советская  Культура".   Огромная
выпуклая  буква "С" зловещею кометою, пронесясь за миллиметр от
ее каштанового локончика, чуть не размозжила ее  воспламененную
головку.
     Другой   раз   смерть  промазала  мимо  в  виде  импортной
мухобойки с высушенными смертью, расплющенными мухами...  Кроме
того  Мисюсь  слишком  уж  жужжала  в  неподходящие моменты, но
поделать с собою ничего не могла, так захватывало ее  страстную
натуру искусство.
     После  чудовищного  случая  со страшною мухобойкой, Мисюсь
решилась наконец начать свою карьеру киногрезы.  Она  ежедневно
прилетала  на  студию  "Мосфильм"  и,  после  удачно  прошедших
кинопроб, вся себя посвятила пленительному искусству кино...
     Она  садилась, например, главному герою на соленую от пота
лысину и в унисон его шевелящемуся  рту,  из  которого  страшно
пахло вермутом, произносила: "Ты! Ленина!... Не трожь!!!", или:
"Надо посоветоваться с Москвой..." Или, скажем, сидя на пожилой
актрисе, одетой в пахнущую противным нафталином телогрейку, она
задорно с нею кричала: "Ех, девоньки! Берем рельсу!", и т.д.
     Никогда  ее  ниоткуда  не  вырезали.  Кроме  только одного
эпизода,  когда  она  играла  на  носу  замерзающего  во  льдах
полярника.  Впрочем  в  тот день она была не в ударе, да еще ее
постоянно  сдували  с  носа  страшные  ветродуи,   делавшие   в
павильоне буран.
     Артистам   она,  ну  нисколечко  не  мешала  --  ее  и  не
чувствовали сквозь толстый, противный грим. Но  зоилы-режиссеры
таки  попадались.  У  одного, очень старенького, случился из-за
нее инфаркт прямо в павильоне. Но разве она могла  предугадать,
что   прожужжав   режиссеру  битый  час  в  ухо,  о  том  чтобы
"партизану" не бить "фашиста",  грубо  и  несценично  в  поддых
ногой,  она  буквально  доведет  старичка  до  белого  каления,
закончившегося для него приветной могилкой на Ваганькове...
     Все  мухи  Советского  Союза  и  братских  стран  народной
демократии восхищались ею, слали восторженные письма и называли
дочурок  в  честь  нее  Мисюськами. Знакомые и незнакомые мухи,
встречая ее, возбужденно и радостно  потирали  лапками,  что  у
этого,   приверженного   всему   изящному  народца,  есть  жест
величайшего наслаж-ж-ж-дения.
     Однако   наша   взошедшая   звездочка  была  не  то  чтобы
удовлетворена. Ей хотелось  совсем  уж  оглушительной,  мировой
славы!    Ведь    за    ее    спиною   завистницы   жужжали   о
"низкоинтеллектуальном уровне" ее ролей и "похабных интрижках с
нахалами-режиссерами".  "--  Нас  гоняют!  Нас  размазывают  по
стенкам! А ей? Пожалуйста! От нее просто рябит в глазах...  Все
-  посоветоваться  с  Москвой,  да  с Москвой, -- будто уж всех
умных  мух  на  свете  передавили!..."  Вот  такое   неприятное
жужжание раздавалось сзади.
     Вдобавок,    возникла    какая-то    чернявенькая   Жанна,
продвинутая кем-то из "маститых" прямо из какого-то чуть-ли  не
туалета.   И   эта   нахалка   стала  буквально  оттирать  нашу
кареглазенькую Мисюсь  от  сияния  прожекторов  и  софитов.  Ни
особого  таланта,  "ни  кожи  ни рожи" у этой Жанны не было, но
надо признать, что бюст у нее очень напоминал  софилореновский,
а зад и крепенькие ножки были точь в точь брижитбардовские. Что
уж было, то уж у нее было...
     Зритель   стал  отворачиваться  от  нашей  героини  и  все
катилось к безнадежному "кушать подано". Другая бы муха плюнула
и  предалась  приватной,  далекой  от пошлой толпы жизни, но не
такова была наша верная искусству Мисюська.
     Наоборот!  Ее  начали  обуревать  мечты  о  Голливуде! Она
грезила американским успехом. Призраки  мировой  славы,  образы
мужчин,  гибких  как  голодные леопарды... Нет! Она не могла не
попробовать, хоть дорога туда не устелена шелками и  розами,  а
далека   и   очень-очень   опасна.   Ведь  ее  мог  прихлопнуть
какой-нибудь таможенник, или прострелить случайно  ее  молодую,
полную жизни грудь, тупой пограничник...
     Ей  снились  сны,  в  которых  она перелетала Атлантику на
полосатом дирижабле, уходила на лыжах  по  замерзшим  озерам  в
Финляндию,  переваливала  на загривке снежного барса Кавказские
горы, и на верблюде --  жаркую  туркменскую  пустыню  Каракумы.
Никому  она не говорила о тайных своих мечтах. Ведь кругом было
полно стукачей...
     Но  Мисюсь  "голыми руками не возьмешь" и она придумала...
Натурально, она полетела в ОВИР,  выследила  там  некоего  Сему
Швиндлера, молодого человека, намылившегося ехать в Америку.
     Семен был очень чувствительный юноша-программист, странный
на всю голову, как водится среди представителей этой профессии.
Он  ночами  плакал  и  обнимал  старенький,  зеленый компьютер,
видимо единственное на свете "существо", которое его  понимало.
Он очень мучался, очень колебался, очень не решался, словом был
человек типа "еду-не еду-нет еду-или не?"
     В   Шереметьево   он  рыдал!  Было  это  давно  -  уезжали
бесповоротно  навеки.  Как  натура  чувствительная,  он   хотел
прихватить  с собой горсть "родной тульчиной земли", может быть
чтобы  посыпать   свои   редеющие   кудри   в   ностальгические
минуты-часы-годы на неизвестной чужбине, но... уезжая в столицу
поездом из Черновцов, эмигрирующий Семен Швиндлер забыл взять с
собою землю!
     Он  проплакал  всю  ночь  перед отлетом и утвердился диким
волевым решением никуда не лететь! В результате чего, мокрый от
переживаний,  оказался  с  провожающим  его  малаховским  дядей
(Малаховка, кто не знает - полчаса электричкой  от  Москвы)  на
последней  кромке без утешительного праха Родины...   Буквально
за секунду перед шмоном Семен увидел настойчиво вьющуюся  перед
его  заплаканным  носом  Мисюсь,  и  -  О, чудо! - по какому-то
наитию зажал ее в кулаке, и не разжимая кулак, наблюдал  уже  с
презрительной усмешкой, как руки в рыжих волосках перетрясывают
его  носки  и  шуруют  в  тульчинских  фотокарточках.  Наверное
Мисюськина  судьба  приняла  форму спасающего ее от таможенника
кулака...
     Кулак Семену разжали пытливые чины иммиграционной службы в
аэропорте Кеннеди. Брали пальчики, да и  вообще:  "What  is  in
your fist?* " - сказали ему такое стихотворение... Мисюська, не
зевая,    рванула    от    контрабандиста-Швиндлера,    изрядно
замусолившего  ее  крылушки  своим  противным  кулаком,  и  ...
ориентируясь на  магическое  Los  Angeles,  мигом  пересела  на
лайнер,   унесший  ее  навстречу  Голливуду.  Начались  обычные
иммигрантские трудности. По-басурмански она ни  "бе"  ни  "ме".
Друзей,  знакомых  мух  -  нет.  Американские  мухи ее надменно
игнорировали, несмотря на то, что очень  многие  имели  русские
корни. По мордам было видать... Пра-пра-и много раз пра-бабушка
ее  когда-то,  при  "царе  Горохе",  удрала  от   погромов   из
Бердичева.  Жила  на яичных складах в каком-то Балтиморе, имела
сто шестьдесят четыре мужа и девятьсот тридцать тысяч  с  гаком
детей,  а  где  все они? Может все мухи Америки родня Мисюське,
однако нужна она  им  всем,  извиняюсь,  "нафиг".  Ищи-свищи  в
кулак...    Она   даже   плакала,   вспоминая   чувствительного
контрабандиста-Швиндлера...
     Черных  Мисюсь  боялась.  Белых не понимала: квакают, а об
чем? Бог весть... Гиспаников тоже не понимала, но ее  волновала
их  зажигательная  музыка,  склонность  к  танцам  и...  что-то
кошачье  и  очень  чувственное  в  мужских  лицах  трогало   ее
"корасон*  ".  Слышала  она,  что  в Лос Анджелесе полно где-то
русских, но ни один русский Мисюське нигде не попался...
     Она нашла Голливуд почти сразу. Ее с шиком подвезли!
     Мисюсь   случайно  угодила  в  белый  лимузин,  длинной  с
трамвай! Внутри все  было  в  мягком,  пухлом  бархате  и  она,
выбирая  куда бы присесть, спланировала на сверкающее солнечным
бликом зеркальце расхлебяненной дамской пудренницы... Она очень
любила  именно  эти  вещи,  парфюмерию,  приятно пахнущее мыло,
варенье и, если предоставлялся выбор всегда садилась именно  на
эти   предметы   или   на  напудренный,  скажем,  дамский  нос.
Нюхнуть-насладиться и  улететь,  так  как  на  носу  ее  всегда
почему-то   преследовали.   Она  никогда-никогда  не  садилась,
например, на унитаз или на засаленную кастрюлю...
     Не успела Мисюсь поблаженствовать на тепленьком зеркальце,
как какая то кисло-пахнущая гора белого порошка  вдруг  выросла
сама-собой  рядом  с  ее  правым крылушком. Над ней наклонилась
одуряюще пахнущая ноздря, с прыгающими огромными порами, и чуть
не  втянула  ее  в  себя  -  в  исполинскую,  черную,  сопящую,
волосатую  дыру...  Мисюсь  опрокинулась  на  спинку  в   самой
соблазнительнейшей позе и лишилась чувств...
     ...Очухавшись  от полета на какие-то лиловые звезды, где к
ней не без успеха клеились бесконечные кошколицые мужчины,  она
оказалась  в  Голливуде.  Черный  шофер в белой фуражке сначала
выпустил  ее  из  бархатного  салона  лимузина,  потом   учтиво
распахнул перед нею дверь "фабрики грез". Сказав ему машинально
рассеянное "Мэрси...", пролетев скучный корридор, она оказалась
на съемочной площадке.
     Тут  уж  ее-то  учить  было нечему. Она даже всплакнула от
счастья,  но  быстренько  опомнилась  и  вытерлась  щечками  об
какой-то  ковер  на  полу:  слезы  ужасно портят цвет лица, а в
артистическом мире не манкируют даже и состоянием, пардон, даже
дамского задика...
     Мисюська  облюбовала себе партнера в закапанном клюквенным
морсом желтом смокинге. Она сразу определила, кто здесь звезда,
да и аромат морса был ей очень приятен.
     Артист  стоял  в  напряженной  позе, вытянув вперед руку с
черным пистолетом в сторону явного  негодяя.  Артист  произнес,
угрожающим тоном, не пойми чего... Мисюська в дубле попробовала
с ним это "не пойми чего" проговорить. У  нее  только  и  вышел
первый,  вполне  ясный  звук  "ю-у",  а  дальше  --  туман... и
пропасть...
     ...Шестнадцать  дублей  она  пыталась  сказать с артистом:
"Ю-у! Андэр аррэст!!! *" и  шестнадцать  раз...  ничего  у  нее
хорошего   не   получилось.  Кончилось  все  слезами  и  вторым
обмороком.
     Когда  она  пришла  в  себя,  какая-то подлая американская
муха-мафиозница, с явно,  между  прочим,  рязанской  рожей,  на
бреющем  полете  кинула ей в головку окаменевший кусок известно
чего..., чем раскидываться в мушинных  кругах  по  всему  свету
считается   крайним   и   мерзейшим   оскорблением.   От  этого
чудовищного удара по затылку  лапки  ее  подогнулись  и  она  в
третий раз за один день (!) лишилась чувств. Хорошо, что на нее
не наступили рабочие кованными  ботинками,  когда  сматывали  с
пола пыльные кабели...
     Сестра-баянистка  пыталась  связаться  с ней. Писем ждала,
звонка... Ничего... На экранах в голливудских фильмах Мисюська,
увы,  не  появилась. Канула на чужбине, где горек хлеб и высоки
ступени чужих лестниц...
     Вечерами,  горько осознавая всю тщетность, всю напрасность
зова, отпихнув хрупкой ножкой баян, переждав  стон  его  мехов,
сестра   надсадно  кричит  в  растворенную  на  багровый  закат
форточку:    "Мм-и-и-сю-сь!    Мис-сю-у-ся-а-а!     Где     ты,
Ми-сю-ууу-сь"... И только гулкое потолочное эхо доносит до нее,
искаженное   пространством   тихой   комнаты,    прерывающееся,
тоненькое "Жжж-жжж-...жж...жжжж"!

     3. ОГУРЕЦ

     Один  огурец  служил  в  банке. Кроме него в банке служили
многие другие огурцы: белые,  черные,  красные  и  зеленые.  По
причинам экономического спада их становилось все меньше. И надо
было что-то срочно придумать, чтобы выжить.
     Огурец долго думал обо всем этом и... буквально зеленел на
глазах от этих мрачных мыслей. Он стал таким  зеленым,  что  на
него было больно и противно смотреть.
     Но  это  было  еще  не  самое  страшное... Он покрылся, от
одного   кончика   до   другого,   бесчисленными    черненькими
пупырышками  от  воспаления  всех  нервов! Он один остался там,
пережив все, отдав  все  соки  работе:  маленький,  несчастный,
интенсивно  зеленый  в  черную  крапь,  на  такой позиции, ниже
которой опускаться просто некуда...

     ПРИКЛЮЧЕНИЯ МУЖИКА

     1. МУЖИК И ОГУРЦЫ.

     Пошел  раз мужик на барский огород огурцы воровать. Огурцы
очень любили барина.  И  он  их  любил  --  всегда  нахваливал.
Увидели огурцы мужика на огороде, вылезли из рассады и надавали
ему по шеям. Теперь только где мужик огурцы увидит, с ним сразу
случается инфаркт.

     2. КАК МУЖИК ЗИМНИЙ ВЗЯЛ

     Однажды мужик гулял по городу Петрограду, узырил Зимний, и
призадумался. Зашел мужик в трактир, водочки употребить. А  сам
все  в  загривке чешет и чешет. Решил Зимний брать. Вышел мужик
из трактира и взял Зимний.
     Тут  к нему барин подошел: На колове кепка, под ней парик,
морда бритая и платком в горошек обвязаная.
     -  Батенька,  мужик.  Ну  на что тебе Зимний? - спрашивает
обвязанный.
     -  А вот и... надо-ть! - остроумно отвечает мужик, а сам в
сумнении: "Дать ему что-ли по кепке? Уж очинно лукав..." Он так
подумал,  потому  что не видел, что рядом с этим плюгавым стоял
худой такой, с козлиной мордой. Но плюгавый  видать  читал  как
по-писанному  в  душе  у мужика. Говорит козлиной морде:     --
Товагищ, Фелик Дуныч, шандагахни этому нетгудовому  лименту  по
гепе!
     Дуныч  оказался очинно свиреп: накостылял мужику по первое
число. Насилу мужик уполз.
     Теперь  только мужик где Зимний увидит, шепчет "Караул!" и
закрывает репу нервными руками.

     3. КАК МУЖИК С СИОНИЗЬМОЙ БИЛСЯ

     Наступила   деликатная   пора  демократии.  Ушел  мужик  в
бандиты. Зарабатывает хорошо и все  боятся  --  барыш  двойной.
Живется  очинно приятно. Одна только заковыка -- евреи... Вроде
и нет их нигде, а вроде -- везде они есть... И на душе  широкой
чего-то  ширше  еще  тоска:  то  зуб,  то  в  печенке екнет, то
удавиться  охота,  то  огурцы  снятся...   Словом   --   происк
сионизьмы.
     Ну пошел мужик на сходку, с евреями бороться. Идет, в душе
лыбиться.   "Гражданский   долг    сполню...    победю    вихрю
враждебную..."  В  правой  брюке -- револьвер. В левой брюке --
сотенные.   В   сердце   --   песнь    раздольная    "Ах,    ты
степь...у--у--у..."
     Идет  себе, идет, а сам чернявый, и нос у него, отроду, не
как у всякого, то  есть  справного  человека  --  картошкой,  а
смахивает на большую кукурузину.
     Пришел  на  сходку-митинг. Встал, в ладоши наколачивает. В
паузе в целюлярный телефон друзьям говорит,  в  какой  ресторан
поедет. Кругом навроде все свои -- бандиты, по рылам видать, но
вот только незнакомые.
     Тут к нему трое подваливают:
     --Чего  пришел, такой ты растакой? Пдслушиваешь, падло! --
и ну -- ему один карманы шмонать, двое на руках  виснут.  Нашли
селюлярный телефон.
     -- Носатых, падло, оповещаешь?
     Нашли револьвер.
     --Што-ж  ты,  к-курва?  Ты  это  на кого вооружился? -- и,
давай ему урыльник чистить, как тайному еврею.
     --  Батюшки!  Б-б-атюшки! У--у--у!!! Бьют неправильно! Я ж
не яврей! Я ж -- бандит! -- орет мужик. А ему на это:
     -- Ах, ты еще и бандит, сионицкая ты морда!
     Чуть его, голубя, насмерть не ухайдакали.
     Мужик   как   только   теперь   приметит  где  "сионизьма"
вспучилась, прикрывает кумпол  руками  и  уползает  куда-нибудь
задом.

     4. МУЖИК И ЗОЛОТАЯ РЫБКА

     Пошел  раз  мужик на пруд и выудил золотую рыбку. Грамм на
триста. Только она ротик открыла, чтобы чего-нибудь посулить  -
мужик шмяк-шмяк ее головкой об камень, и золотая рыбка испустил
свой волшебный дух. Все б могла по доброте сполнить, да  видать
не судьба была.
     Мужик,  прикинув, что "очинно чижела", понял, что рыбка из
драгметалла, и понес ее в ювелирку. Заказал себе по печатке  на
каждый палец и -- простенькое колечко жене.
     Пришел  забирать.  Вся  рыбка  на  дорогую  красоту  да на
филигранную работу ушла.
     Через  пару  месяцев  сползла позолота. И печатки и женино
кольцо оказались из золоченого чугуна.
     Пошел  мужик в ювелирку разбираться с мастерами. А ему там
за гнилые разборки и навешали. Еле мужик  до  пруда  дополз  --
жбан свой болезный отмачивать.
     Пытался  он  потом  еще  рыбок  золотых удить, да ему одни
галоши рваные ловились,  да  раз  --  ржавенькая  клетка  с-под
подохшей канарейки.

     5. КАК МУЖИК БОРОЛСЯ С ЖЕСТОКИМ НЕДУГОМ

     От   нанесенных   побоев   сделались  в  голове  у  мужика
посторонние  шумы,   постоянное   церковное   пение,   грустные
размышления,   когтящие  боли  и  басовитый  голос,  непрерывно
вещающий "Бум-бум".
     Чего только мужик не предпринимал от навалившихся мучений:
натирал загривок чесноком; волчий, извиняюсь, помет и снаружи и
внутрь  пробовал;  карточу  голого Кашпировского прикладывал --
все  не  сработало.  Правда,  когда  мужика  от   волчьего   то
выворачивало, "Бум-бум" затихал. Зато потом лютее терзал и рвал
зигзагами череп.
     В  совершенном  потрясении  ума  пришел  мужик к головному
лекарю. Просветили мужику голову  лучами  -  ничего  не  нашли,
только  следы  нанесенных  побоев,  а  это не лечится. Говорят:
"Иди, горемычный..." Мужик с воем уполз восвояси.
     Клиническая  же  картина  усугублялась.  "Бум-бум"  изгнал
шумы, пение, усилил когтящие боли до когтяще-раздирающих  и  --
стал с мужиком изнутри разговаривать в таком, дескать, роде:
     --  Мужик!  А, мужик! Бум-бум-м тебе в башку!!! Достукался
голвенкой? Ну, слухай от меня радионяню -- Б-у-м-б-у-м! -- тебе
по кумполу, -- Бум!..." И так до бесконечности.
     Долго  мужик  мучался, да нужда научит. Нашел противоядие:
тот мужику -- "Бум!" -- И мужик в ответ ему  по  голове  лупит!
Оба стонут, однако отступать некуда. Голова-то у них общая и из
нее не вырвешься...

     НЕТ ДОСТОЕВСКОГО...

     Один  симпатичный  арбуз  задумал  ожениться на симпотной,
полненькой арбузихе. Очень ему понравилась ее фигура и задорная
кудряшка ее прически.
     И   она  его  полюбила:  веселый,  коренастенький...  Прям
рвалась под венец, и аж скрыпела от этих неудержимых порывов...
     В  белой  фате  она  подошла  к  ЗАГСу.  Его  не было. Она
ждала-ждала и плакала. На ее доброе лицо садились мухи и ели ее
слезы.
     Она   вернулась   домой.  Зачем-то  завела  остановившийся
будильник.  Вечером  пришла  к  ней  соседка,  долго  мялась  и
наконец, со скрыпом, сказала ей, что он -- попал под комбайн...
     Нет  Федора  Михалыча,  чтобы  описать  ее душевные муки и
терзания. Но они длились недолго.
     В   одно   безоблачное,  ласковое  утро,  кто-то  большой,
наклонив над ней недоброе конопатое  лицо,  сдавил  ее  девичий
стан   до   хруста.   Лицо   это   заулыбалось  подлой  улыбкой
сладострастия и... ее  куда-то  понесли,  а  потом  положили  в
прохладный тенек под кусты пастушьей шпоры.
     Молния  сверкнула  над  нею  и  острым лезвием пронзила ее
неопытное сердце.
     ...Она  уже не слышала, как кто-то произносит над ней свое
бесчувственное, плотоядное "хру-п-п... хррупп"!

     ОЧКИ

     Одна  обыкновенная  деушка  носила очки, которые делали ее
лицо как бы умным. Хотя она была глупа как  пробка.  Она  знала
чудодейственную силу очков и никогда их не снимала.
     Однажды  уличный  хулиган  засветил  ей кирпичом по очкам,
чтобы посмеяться. Очки разбились, и она пришла на  работу,  где
поразила всех своим дурацким лицом.
     В  нее  тыкали  пальцами,  дразнили фигами и нагло над нею
смеялись, высовывая изо ртов языки.
     Деушка  загрустила, пошла домой, где состарилась от горя и
умерла.
     Когда  сослуживцы  пришли  на  ее  похороны  и  увидели ее
портрет  в  очках,  им  стало  стыдно  и  очень  гадко   своего
поведения.
     Они поймали хулигана и затоптали его в асфальт.
     Теперь  учителя  водят  на асфальт детей, чтобы на него по
команде плевать...
     А  сослуживцы  приносят  каждое  воскресение на ее могилку
кульки с очками, и плачут слезами горького раскаяния...

     (

     Два романа.
     Перевод с восточного.

     ГРАФ БАЛАЛАЙКИН (РОМАН ПЕРВЫЙ)

     Одын  граф катал валенка. Скатал с болшой дырка в середын.
Пошел мал-мала мороз,  отморозил  оба  нога,  который  отрэзал.
Кунак  апаздал.  Граф бросил его дэущка. Он нэ перыносить такой
болшой горь и умэрэть на четверг. Нэ джигит! Так! Потому что.

     ИСТОРИЯ ЖУКОПОВА (РОМАН ВТОРОЙ)

     ...Он  обладал  ее  среди  коняг  на  конюшня. Пришел злой
судба! Он спряталься срэди лес. Но это был слабый  помощь!  Его
дэущка  обидэл  одын  козел и отравилься. Кунак разбил голова с
болшой скал. Коняги задрал волк. Он умэр из-за болшой  тоска  в
сэрдц, но с улибка на глаза. Джигит! Потому что. Так!

     из цикла "ПИСАТЕЛИ"

     ГОЛУБА ДУША

     Одного мальчика всюду и всегда били. Его мутузили товарищи
по детским играм, противные  девчонки  во  дворе,  хулиганы  на
улице,  бурлаки  и  социалисты. Даже его родной дедушка Каширин
подъезжал к нему на  своей  инвалидной  коляске  на  колесиках,
чтобы   ударить  его  железным  костылем.  Дедушка  никогда  не
промахивался...
     Мальчик стал не по летам задумчив и все время изводил себя
вопросом: "За что?!" Вопрос этот давил и терзал его  неокрепший
ум, он не мог найти никакого ответа.
     Он  плакал,  сидя  на корзине с сухим суриком в красильном
сарае, после того, как его  дружно  побили  вместе  краснорожая
мороженщица   и   сутулый   сбитенщик.  Между  прочим,  до  его
приближения они подрались между собою до крови и  были  страшно
расцарапанные.  Но только увидели мальчика, как дружно кинулись
на него и больно побили. Он плакал, не предполагая, что  сейчас
с ним случится дивное чудо...
     Вдруг  перед  ним  из  воздуха  возник  ангел.  Лик ангела
светился небесною добротою, а крылья были  из  перистых  радуг!
Мальчик  с  мукою  воздел  свое  скуластое,  широконосое лицо к
небесному ангелу и тихо спросил, зная, что ангел  услышит  его:
"Милый  ангел,  за  что?"  ...Ангел  посмотрел на него кротким,
проникающим, нежным взором,  сострадательно  улыбнулся  и...  -
засветил  мальчику  малиновой  пяткой  с нечеловеческой силой в
глаз...
     Мальчик  с  ревом  выбежал  из  сарая. Он встал на средину
двора, пнул заметавшуюся курицу и внятно сказал: "Ну, все!  Был
я  голуба душа Алеша. А теперь буду Максим Горький! Писатель! И
все вы от меня наплачетесь".
     Так  и  сделался  Горький  из  Алеши  Пешкова в результате
принятых побоев.

     ВОСТОЧНЫЕ СЛАДОСТИ

     Однажды  Максим  Горький  у себя дома в задумчивости жевал
свой босяцкий ус.
     Вдруг  из его сивого уса выпал "инженер человеческих душ",
сжимающий одной рукой острый рейсфедер,  а  другой  --  таблицы
Брадиса.
     Горький  очень  удивился крошечному инженеру на письменном
столе. Инженерчик уселся на  край  хрустальной  чернильницы  и,
болтая ножками, склонил лысенькую головенку к таблицам.
     Горький    очень-очень    удивился,   еще   пожевал   свой
чудодейственный ус, и  оттуда  --  бац!  --  шлепнулся,  сделав
залихватское  сальто в воздухе, еше один инженерчик: но уже душ
нечеловеческих. И  оснащен  он  был  окровавленным  циркулем  и
счетами, где косточками были аккуратно отрубленные человеческие
головки...
     Буревестник  революции  воскликнул:  "Че-ло-ве-е-к! Это...
Это  звучит..."  и  тут  из  его  сивого  уса   выпал   третий,
чрезвычайно  юркий  инженерчик,  у  которого  в  левой руке был
громадный, исписанный адресами и фамилиями блокнот, а в  правой
руке  была обычная самописка. Все трое, болтая ножками, уселись
на чернильницу  и  начали  целоваться  и  обниматься  дружка  с
дружкой.
     Буревестник   нажевал   их   целую   кучу.  Ведь  на  клич
"Че-ло-ве-е-к!" -- человек и пришел: принес тарелку, а  на  ней
-- рюмку ледяной водки.
     Горький собрал всех инженерчиков на тарелку, и тех кто уже
стали шалить, сидя на чернильнице, и тех, кто прилично сидел на
полированной  столешнице, заглядывая писателю в рот, и радуясь,
когда из его уса, кувырнувшись вылетал новенький коллега.
     Горький опять позвал человека, сказал ему, чтобы он собрал
всех этих инженерчиков и отослал их с курьером туда, а лучше бы
сам отвез.
     Там  все  обрадовались  подарку.  Все  инженерчики  сидели
сиднем на тарелке, а ужинавшие ковыряли в них  вилками,  искали
какого-то  Достигаева,  и  наконец  его  нашли,  а потом искали
других, но они как сквозь землю провалились...
     Буревестника   там   не   забыли.   Прислали  ему  коробку
засахаренных фруктов, которыми он закусил на ночь.  И  от  этих
восточных сладостей у него даже усы засахарились...

        (((((
        (((((   (       (((((
        (((((   (((((  (((((

      * ГРИША *

     ( повествование )

     1. ПРОИСХОЖДЕНИЕ

     Одна  конопатенькая деушка все время пялилась в телевизор.
Никого у нее не было кроме него, да и не нужно было.
     Она  любила  в  телевизоре  жилистого Вам Дама и хотела от
него ребенка...
     Вам  Дам  появлялся  на экране, бил кого-нибудь до смерти,
целовал другую и исчезал. А  она  все  смотрела  и  смотрела  в
телевизор: когда же снова придет Вам Дам и кого-нибудь изобьет.
     Однажды  Вам  Дам  увидел деушку, высунул из экрана руку и
увлек ее в свой чудесный мир.
     Теперь  деушка и Вам Дам бьют кого-нибудь на экране вместе
или по очереди, хотя вдвоем у них это дружнее получается.
     А ребенка, которого деушка уже носит в себе, Вам Дам хочет
назвать Гришей.

     2. ОТ ТРЕХ ДО ПЯТИ

     Как  только Вам Дам привез своего сына Гришу из родильного
отделения, он сразу начал  его  учить  каратэ.  Гриша  оказался
очень  способным  мальчиком  и  уже в нежном возрасте трех лет,
расшалившись с папой на лужайке, сломал ему два ребра  и  вышиб
передние зубы.
     Вам  Дам  очень испугался и после этого неприятного случая
всегда от Гриши прятался. Но это не  помогало,  так  как  Гриша
всюду  находил  Вам  Дама  и оттачивал на нем свое возраставшее
мастерство.
     Тогда  Вам  Дам  стал  ходить по дому в тяжелом водолазном
скафандре, стекло которого против правого глаза сразу  треснуло
звездой,  а  шлем  вообще  скоро  сплющился и сделался похож на
велосипедный.
     Вам   Дам  стал  плохо  слышать,  и  мальчишки,  когда  он
появлялся на улице, обзывали его "контуженный".

     3. ТЕРМИНАТОР

     Гриша рос-рос и удумал стать терминатором. К этому решению
его подвинуло то, что руки и ноги у  него  уже  превратились  в
стальные! Только вот суставы отставали и все еще были чугунные,
зато голова и кулаки сделались у него победитовые*.
     Вам  Дам  давно уже жил в танке, стоящем под током. Однако
Гриша  подкрадывался  и  пугал  Вам  Дама,  отрывая  от   танка
водолазными  рукавицами  куски  брони и, притворяясь иногда для
шутки противотанковой миной.
     Вам  Дам  иногда  играл  в кино парализованных старушек, а
Гришу на Голливуд не пускали,  под  тем  предлогом,  что  он-де
"очень сильно скрипит".

     4. ИСТОРИЯ ОДНОЙ ЗЛОКОЗНЕННОЙ ПОДЛЯНЫ

     Вам  Дама  буквально замучали клотушки от сына Гриши, и он
удумал одну заделать подляну.
     Гриша,  как было широко известно, очень скрипел. Наступила
пора его смазывать. Вам Дам же  был  в  автономной  отсидке  во
глубине   танка,   стоящего   под   током,  опасаясь  Гришиного
самурайского темперамента и невыносимых бойцовских качеств.
     Однажды  люк  танка  откинулся  и  оттуда опасливо высунул
голову Вам Дам. Гриша, конечно, сидел близ гусенницы, поджидая,
когда покажется папа.
     В  последнее  время  Гриша  отрабатывал удары ломом по Вам
Даму и очень обрадовался, что крышка люка откинулась.
     --  Сынок, -- раздался печальный голос Вам Дама, -- я тебе
тут смазочки припас и гостинчик.
     Гриша   посопел,   поскрипел  и  отложил  свои  чудовищные
упражнения: смазка нужна была позарез...
     - О' кей, - сказал Гриша, - вылазь.
     Над  башней  танка  показалась голова Вам Дама, в танковом
шлеме. Помедлив, он вышел из танка  весь,  подняв  над  головой
руки. В руках он держал банку любимой Гришиной смазки и бутылку
водки "Абсолют".
     Гриша ногой задвинул под гусенницу гнутый лом и приветливо
заулыбался, да и Вам Дам боязливо осклабился.  Гриша,  скрипнув
своим   страшным  телом,  растянулся  на  гусеннице  танка,  от
которого Вам Дам  отключил  охранительный  ток.  В  пазы  Грише
потекла бурая смазка, но он не знал, что в
     нее подло подсыпан губительный песок...
     Потом отец и сын устроились в теньке, и Вам Дам налил
     Грише полный стакан "Абсолюта".

     -- Я после тебя, сынок, -- каким-то упавшим голосом сказал
Вам Дам, -- стакашек-то у нас один.
     Гриша с ульканьем засосал водяру.
     -  Еще хочешь? На, сынок... пей, -- сказал Вам Дам тихо, и
поправив на голове танковый шлем (он все-таки его  не  снимал),
стал ждать результата.
     Меркнет  Софокл  и Шекспир, описавшие разных, очень иногда
коварных,   гадов!    ...Результата    не    было...    Гришина
нечеловеческая   природа,  видимо,  превозмогла  Природу.  Ведь
доверчивый Гриша выхлестал литр "царской водки*".
     Гриша  сразу  смекнул,  что  пьет  не водку: это было куда
забористей и вкусней. С первого же стакана у Гриши кругом пошла
голова.  Солнце  стало в небе черным. Из черного круга выползли
ломанные радуги и начали как будто выворачивать  из  Гриши  все
шурупы.
     От  второго  стакана  из  Гришиного рта повалил коричневый
дым, а на четвертом - Гриша  упал  с  гусенницы,  лязгнув  всем
молодым телом телом и... заснул.
     Вам  Дам,  с  отчаяньем  видя, что Гриша не растворился, а
только страшно  нагрелся,  пытался  разобрать  сына  с  помощью
отвертки, но отвертка Гришу не брала...
     Через  два  часа  Гриша проснулся. Солнце над головой было
нормального цвета.
     Теперь   Гриша  смазывается  только  с  песочком,  а  пьет
исключительно чистую "царскую".
     Когда  на  него напарывается Вам Дам, Гриша пускает в него
ртом фонтанчики, прожигающие в Вам Даме дымящиеся дырки.
     С  танком  же  Гриша так не шалит по двум причинам: первая
психологическая   -   Гриша    уважает    вооружение;    вторая
косметическая - потому что охранительный ток от танка оплавляет
через струйку  Грише  зубы.  А  в  оплавленных  зубах  молодого
человека всегда есть что-то необаятельное.
---------------------------------------------------------------------------

     *вольфрамовый сплав чудовищной крепости

     5. В ВИДЕ КРОТКОЙ ЗВЕЗДЫ

     Однажды,  когда  Гриша  сладко  почивал,  выкушав литровую
"соляночки" (так ласково он стал называть убийственную "царскую
водку"*)  к  дому  Вам  Дама подкатил трак. На борту его широко
красовались четыре известные всему миру буквы "NASA". Деловитые
люди в голубых комбинезонах подняли "эту железяку" и закинули в
трак. Они не знали, что это был наводящий ужас  Гриша.  Они  не
заметили, что он шевелился.
     От  удара  головой  об платформу трака у Гриши приключился
глубокий обморок, и в этом вот бесчувственном  состоянии  Гришу
привезли  на  известный  мыс  Канаверал  и  привинтили к первой
ступени ракеты спутникового телевидения.
     ...Гриша  не знал, что он уже пропорол плотные и неплотные
слои земной атмосферы;  что  он  -  зеленая  точка  на  экранах
радаров;  что  он  теперь  стал  вечным спутником нашей голубой
старушки-Земли;  что  на  него  сейчас  может  быть  показывают
пальцем  и  алеут,  и негр, и жиздринский хулиган; что до звезд
ему рукой подать, но зачем они ему; что он стал голубою  точкой
в  черном  ночном  небе;  что  ему  суждено одиноко мерцать там
всегда, то есть до скончания времен и сроков.
     Бывший   артист   и   силач   Вам  Дам,  который  все  это
злокозненным образом предусмотрел  и  подстроил,  наконец  снял
танковый  шлем  и  вышел  на  безопасную  волю из ненужного ему
теперь танка. Но он рано радовался...
     Увидев  над собой в недосягаемой дали Гришу в виде кроткой
звезды, Вам Дам рехнулся от счастья, стал  опасно  буен  и  был
доставлен психиатрической неотложкой в сумасшедший дом.
     Говорят,  на  излечение  его  нет  ни малейшей надежды. Он
посажен в специальную стальную клетку, у которой  он  грызет  и
раскачивает  прутья.  Клетку  периодически  ремонтируют, струею
брандспойта отгоняя от  суетящихся  сварщиков  буйнопомешанного
больного...
     Иногда  по  ночам  он  становится  боязливым  и  тихим. Он
безотрывно смотрит сквозь толстые  брусы  и  прутья  решетки  в
противостоящее  клетке  окно,  за  которым мреет калифорнийская
звездная ночь. Он видит  там  что-то  пругающее  его  и,  плача
забирается в угол. Тогда к нему в клетку входят три медбрата, и
самый плечистый из них  делает  успокаивающий  укол  неизлечимо
больному. Вам Дам забывается на время, но к утру снова делается
буен и опасен...
     Но  вернемся  на  орбиту  к  Грише. Гриша очнулся в черной
космической бездне. Пылали небесные тела. Плыла  далеко  внизу,
под  расползшимися  пеленами  белых  облаков, голубая, зеленая,
бурая, прекрасная и недосягаемая Земля.
     Гриша  грозил в сторону L.A. страшным победитовым кулаком,
отчего на экраны радаров набегала мелкая рябь, рыдал и  иногда,
неизвестно кому, бесполезно кричал "А-у-у-у..."!
     Впервые  в своей целеустремленной жизни он был так одинок,
и, главное - абсолютно, катастрофически беспомощен.
     Впервые  в  жизни он имел несчастье глубоко задуматься. Из
глаз его смазка бурыми шариками срывалася  в  ледяную  пустоту.
Шарики  выстраивались  вокруг его победитовой головы кругами, и
медленно-медленно плавали по маленьким, устойчивым орбитам.
     Вдруг  Гриша  вспомнил  конопатенькую  деушку - свою маму,
умершую родами его. Вернее, он вспомнил ее на экране, в  старых
уже  фильмах,  в  которых  она  и  Вам  Дам  побеждали врагов и
страстно целовались в финале над их изувеченными трупами.
     "А-у-у-у!"  -  крикнул  Гриша  космосу, и космос - стегнул
Гришу какой-то непркаянной каменюкой по сопатке...
     Если у вас рябит телевизор, пожалуйста, не стучите по нему
и ради бога не крутите бесполезно антенной:  это  Гриша  ногтем
победитового  пальца  подтягивает  выворачивающиеся  из него от
ударов метеоритов шурупы...

     *  Царская  водка -- селитро-соляная кислота (aqua regis).
Разумеется, убивает все живое кроме Гриши.

     (((

      * СТРАШНЯКИ *

     1. ДЕДУШКА И ВНУЧЕК

     В одном тихом русском городе объявился Гитлер.
     Дедушка  и  внучек увидели его в телевизоре и заползли под
кушетку.
     Гитлер   это   заметил   и  вышел  из  будильника  в  4.00
последовавшего утра.
     Внучек и дедушка сразу выбежали из квартиры и спрятались в
лесу.
     Но в 4.00 следующего утра из ближайшего пенька опять вышел
Гитлер.
     Тогда  дедушка  и  внучек побежали в город и попросились в
ОВИРе в Израиль.
     Им  сказали:  "Идите  скорей  к  начальнику ОВИР, товарищу
Шикельгруберу".
     Они  вошли  в  кабинет  начальника  и увидели, что товарищ
начальник -- Гитлер.
     Тогда  они  выбежали  из  ОВИРа  и побежали в радиактивное
поле.
     В  поле  они  выкопали ямку, чтобы дождаться, когда Гитлер
сломается.
     Они  сидят  на  рентгенах  и  кушают  колоски, а Гитлер не
знает, где их искать.

     2. КАК ДЕДУШКА И ВНУЧЕК СДЕЛАЛИСЬ ГИТЛЕРОМ

     Когда  внучек  облысел, а дедушка стал по ночам светиться,
они единодушно решили бороться  против  появившегося  в  городе
Гитлера.
     Они решили биться с Гитлером изнутри.
     Когда Гитлер спал, они в него залезли.
     Мальчик  очень  старался  и  скоро  сделался  правой рукой
Гитлера, а дедушка, как старенький и  хитренький,  стал  лобной
извилиной злобного Адольфа.
     Гитлер тоже был хитренький и все понял.
     Теперь,  когда  Гитлер  выступает  перед толпой, он стучит
правой  рукой  (внучеком)  себя  --  по   лбу   (по   дедушке),
рассказывая  восхищенной  толпе  историю  о  дедушке и внучеке,
которых он перехитрил.

     3. КАК ГИТЛЕР КАТАЛСЯ

     Гитлер  катался  на  зигхайле  по  главной улице. Внезапно
левое переднее колесо зигхайля лопнуло и сказало "пшик..."
     Гитлер  хлопнул  дверцей  зигхайля  и  решительно шагнул в
толпу.
     Но...  вдруг  он  совершил  одно  неприятное открытие: вся
толпа состояла из таких же как он Гитлеров.
     "А  вдруг они не признают меня самым главным Гитлером!?" -
подумалось ему. "Они могут понять, что я  не  очень  правильный
Гитлер,  а они, может быть правильнее меня? Поди разберись, кто
есть кто  в  это  неспокойное  время..."  --  продолжал  думать
Гитлер.
     Тут  из  толпы  к  нему  вышагнул какой-то другой Гитлер и
закричал на него: "Цурюк, полуюдэ!*"

     Все  остальные Гитлеры злобно захохотали, а наш -- в ужасе
кинулся в свой зигхайль и на трех колесах покатил в бункер, где
и пришипился...

     * Назад, полурусский! (нем.)

     ГЕРОИ

     1. УСТАЛЫЙ ГЕРОЙ

     "Хочется  проснуться  в  таком  месте, где абсурда нет" --
шепчет себе на ночь усталый герой. И проваливается в сон.
     ...Он,  почему-то  весь голый, продирается через режущую в
кровь осоку к белому  автомобилю,  длинному  как  трамвай.  Его
жалят слепни и комары.
     Он  достигает  дверцы  этой  жуткой машины, открывает ее и
кричит шоферу наугад вперед: "Давай, сволочь!"
     Далеко-далеко,  где  брезжит приглушенный отдалением свет,
шофер, которого он очень ясно видит,  медленно  поворачивает  к
нему свое лицо, которое лучше бы не видеть никогда...
     Он не один в этой жуткой машине. Вокруг него, оказывается,
люди. Обыкновенные люди  самого  растрамвайского  типа.     Эти
люди  смеются  над  ним  и  тычут  полусогнутыми  указательными
пальцами, с грязными ногтями, не в него, а  во  что-то  за  его
спиной.    Они  смеются  широко  разевая рты, так, что он видит
черные дупла и пломбы в их зубах. Он может даже видеть  толстые
корни  высунутых  языков в их раззявленных, красных зевах. "Вот
ведь  какое  удовольствие  я  им  доставил.  Как  им  весело...
Понятно,  они  смеются  надо  мной,  потому  что я голый, а они
одетые", -- думает он во сне. "Но ведь  они  показывают  своими
ужасными пальцами не на причинное место, или, скажем, на живот,
в  котором  всегда  есть,  действительно,  что-то  циклопически
глупое, а -- туда..."
     Он  поворачивает  голову, изгибается штопором, и видит (о,
кошмар!)... у него за спиной... обезьяний хвост.
     "Этого  никак  не  может быть..." -- думает он, и ...диким
усилием воли прекращает этот сон и пробуждается.
     Ничего  за  ночь  не  изменилось.  Вещи  как лежали, так и
лежат. Например, его полосатые носки на стуле.  Рядом  чашка  в
красный  горошек.  Вчера  он  выпил чай без сахара и лег спать.
Только часовая стрелка будильника -- черная пика подтянулась  к
9.
     Ничего  не  переменилось вокруг. Но он ясно чувствует, что
переменился сам.
     Рядом  с  ним,  на  простыне, подрагивает рыжий, волосатый
хвост.
     Он  запускает  руку,  растопырив  пальцы,  под смятую сном
подушку, и достает складной, из желтых линеек, метр.
     Он  измеряет  хвост и плетется, шаркая холодными тапками в
ванную. Хвост волочится за  ним  по  линолеуму,  самостоятельно
задрав вверх пушистую кисточку.
     "А,  ничего...  Может,  никто  и не заметит. Может уже все
давно такие", -- успокаивает  он  себя  и  начинает  тщательно,
боясь порезаться, бриться.

     2. КОГДА ПРИШЛА БЕДА

     Капитан    Лебядкин    часто    обзывал   Катюшу   Маслову
"проституткой".  Катюша  с  девчатами  игнорировала   капитана,
потому  что  у  него  не было денег даже угостить деушек, не то
чтобы с ними дружить. Да и сестра у него была  хромая  на  одну
ногу.
     Но  в  город  вошел Гитлер. Лебядкин и девчата забыли свои
распри и ушли партизанскими тропами.
     В   партизанском   отряде   Катюша  стала  лучшей  сестрой
милосердия. "Потерпи,  миленький,  сейчас  легче  будет..."  --
говорила  Катюша, склонившись над бойцом и продолжая свое дело.
"М-м-м..." -- стонал  обессиленный  боец,  и  ему  становилось,
действительно, легче. Катюша иногда, проникшись бойцом, стонала
вместе с ним... из жалости. Все партизаны очень любили Катюшу и
иногда даже ссорились: кому с ней дружить крепче.
     Капитан   Лебядкин   бросил   пьянство   и  дебош  и  стал
политруком-составителем рифмованных листовок. В тяжелую минуту,
когда  бойцов прижимала нужда в печатном слове, бежали скорей к
Лебядкину:  ведь  только  у  него  и   можно   было   разжиться
листовкой-другой...
     Темными  ночами  капитан  фальшивя,  но искренно, играл на
фисгармонии, а Катюша, если не  занята  была  с  бойцами,  лихо
плясала  вкруг  партизанского  костра.  И больше они никогда не
ругались, а даже наоборот -- и пайку, и топчан, и шинель честно
делили на двоих, как настоящие, боевые друзья.
     ( ( (

      * ПРИЛОЖЕНИЯ *

     НАШИ ПУБЛИКАЦИИ

     Намедни,  находясь  в Жиздринском гороблмузее, а верней, в
таинственных и пыльных закромах его, куда  я  была  допущена  с
добродушнейшего    разрешения   Микиты-сторожа,   я   буквально
напоролась на волнительнейший докумаент эпохи ушедшей.
     То  был  огромный фолиант в 4321 страницу, переплетенный в
малиновую кожу, с золотым обрезом  и  золотыми  же,  маленькими
ножничками,  скрещеными  с миниатюрными гребенками из слоновьей
кости по углам.
     В  предчувствии  большой  исследовательской  удачи  сердце
филологини, которое бьется в моей груди,  радостно  и  тревожно
затрепыхало.
     Обдув   пыль,   откашлявшись  и  отсморкавшись,  преодолев
естественное, взволнованное отупение, я прочла на фронтисписе:
          МЕЛИТОН ОСИПОВИЧ МУРКИН
          РУССКИЯ НАРОДНЫЯ ПРИБАУТКИ
          ОБ
          "СТАРЫЙ КОНЬ БОРОЗДЫ НЕ СПОРТИТ"
          СОЧИНЕННЫЕ ИМ ЗА НАРОД, ПОГРУЖЕННЫЙ В
          ПАКОСТНЫЯ БЕЗОБРАЗИЯ И ГНЕТУЩЕЕ
          ПИАНСТВО
     Да!!!   Это  был  труд  деда  нашего  признанного  мастера
литературы гротеска  --  поэта  и  мыслителя  Олимпа  Марковича
Муркина!
     ...Я... грохнулась в обморок... Очнулась я от того, что об
меня споткнулся добродушнейший Микита...
     Под   невнятное   бормотание  спящего  на  полу  Микиты  я
деятельно погрузилась в работу.
     Мелитон  Осипович  оставил  грядущим  поколениям бесценный
дар.  Начал  он  его  сочинение  почти  стариком,  а   закончил
буквально  перед  самою кончиной своей, в возрасте ста трех лет
(!), в 1924 году.
     "СТАРЫЙ  КОНЬ  БОРОЗДЫ НА СПОРТИТ" -- это 52345 изящнейших
афоризма,  формой  восходящих  к  лучшим,  сермяжным   образцам
народно-поэтического творчества, а

     *  Два  следующих  материала печатаются с одобрения автора
книги.
     изысканною глубиной тяготеющих к Блэзу Паскалю, Ларошфуко,
Лабрюйеру и капитану Лебядкину.
     Все эти перлы мудрости пронизаны сквозной темой достойного
старения -- старости: состояния неизбежного  для  каждого,  кто
испил  густого  меда  лет перезрелых. Печатаю некоторые из них,
увы, жертвуя моменту цельностью просветленного прочтения  всего
свода афоризмов.
     Гелла Трапезунд
     г. Жиздра

     ПРИБАУТКИ

     Старое ружжо - а и без пули хорошо.
     Старый воробей г...а не клюнет.
     Старому псу и блоха кума.
     Старый конь не ржет, а дышлом крутит.
     У старого орла и какашка - стрела.
     Старому воробью что рожь, что рогатка.
     Старый носок избу живит.
     Старый комар кобылу повалит.
     Старый лист крепше липнет.
     Старый зуб и алмаз режет.
     Со старой грыжей не озябнешь.
     Старый козел и зайчика пушистей.
     Старый червь - гвоздем буровит.
     От старого клопа ноготь трескнет.
     Под старым ремнем пупок не развяжется.  Старая кишка даром
не булькнет.
     Старую клизму и смазывать не надоть.
     Старый ошейник мягше шарфика.
     Старый кий шара не глядя кладет.
     Старая фуражка и абажуру впору.
     Старая лампочка и без току лучится.     Старая портянка --
погуще шанели.

     Старый носок с любой дыры напялишь.
     Старая рожа на баян похожа.
     Старый           мямлик           двух           шустриков
                                    обшустрит.
     Старая муха -- Плевицкая для уха.
     Старыя мозоля чистей хрусталя.
     На старом лысинка послаще блинчика.
     Старый защупает -- мазелина мягше.
     Старая дуда, а дуднет хоть куда!
     Старый гребешок гнидку не упустит.
     Старая кнопочка сама расстегивается.
     Старый кочет всегда хочет!

     ГЕЛЛА ТРАПЕЗУНД

     НОВАЯ ОРАТОРИЯ И. П. КОФЕЙСКОГО     НА СЛОВА О. МУРКИНА

     Новое  творение  известного  жиздринского композитора Ильи
Петровича Кофейского -- сочинение глубинное по смыслу и  крайне
оригинальное   по  форме,  как  и  все,  что  этот  чрезвычайно
даровитый "жиздринский Брюкнер" написал  допрежь.   Аналогов  в
мировой  музыкальной культуре этому своеобычному сочинению нет.
А если-таки говорить об аналогах шире,  то  они  есть.  Но  вот
заковыка -- есть они в Природе, а не в музыке. Кофейский хлынул
шесть лет назад в эмигрантском потоке в далекую Америку. Там  в
ожидании контракта с Метрополитэн Оперой или, на худой конец, с
Бостонским  симфоническим  оркестром,  он  устроился  пока   на
велфэр.    Шли  дни,  месяцы,  тревожные  годы.  С  подписанием
контракта не  спешили...  Кофейский,  чья  неуемная  творческая
мысль  неотступно  искала  выхода,  приступил  к главному, може
тбыть, своему сочинению. Олимп Маркович  Муркин,  наш  маститый
"жиздринский  Дант",  написал незабываемые, исполинские слова к
этой не  менеее  исполинской  музыке.  Слова,  которые  кажутся
только простыми, но подтекстом-то несут -- инфернальные глуби и
гадательные зыби...
     Вставая   по   утрам,  еще  до  того,  как  Муркин  принес
Кофейскому окончательно отредактированный текст,  "Брюкнер"  то
угрюмо,  то радостно, то с надеждой, то без -- говорил себе под
сурдинку "ку-ку"....... Это вот незамысловатое на первый

     нехудожнический взгляд "ку-ку" и стало названием и текстом
его великой, одноименной оратории.
     Жиздринская  филармония  переполнена. Меломаны оживленными
кучами обсуждают последнюю  сокрушительную  новость:  Кофейский
привез  свою  новую  ораторию  на  слова  виртуозного Муркина в
родой, поскучневший с отъездом того и другого, город. Вот уж он
за  дирижерским  пультом  и... потекли в зал густые, двухнотные
"ку-ку". "Ку-ку" поют капелла мальчиков  при  чулочной  фабрике
им.  Алтына  Могеева,  им  вторит  хор  и  солисты  Жиздринской
оперетты  им  К.  Царапа.  "Ку-ку"  напевно  выводит  лейтмотив
струнная  группа  оркестра. Те же слова поют мальчики капеллы и
объединенный хор учениц ПТУ; то там, то сям им  вторят  или  их
перебиавют кукующие солисты. Зрители вжались в плюшевые кресла,
захваченные мощным неумокающим кукованием, несущемся на них  то
лавиной,    то   брызгающим   тонкой   пронзительной   струкой.
...Несколько мещан, которым,  к  сожалению,  недоступно  новое,
возвышенное,   демонстративно   уходят...   Некоторое  поначалу
недоумение  слушателей,   порожденное   непривычностью   нового
музыкального   рисунка   и   симфонического   языка,  сменилось
напряженнейщим  вслушиванием  в  тончайшие,  почти   неуловимые
нюансы  и  сладостные  обертоны, перепрыгивающего из крещендо в
деменуэндо, богато темперированного страстными  модуляциями,  а
иногда и очень тремолирующего (!) "ку-ку".
     Слушатель   всецело  отдается  музыкальной,  разгулявшейся
широко стихии: и поглощен  внутренним,  напряженнейшим  счетом.
Все  как  бы  загадывают, как в лесу: сколько проживу еще и что
буду в жизни делать. Я, лично,  загадывала  сколько  еще  новых
Муркинских гениальных строк мне придется с трепетом прочесть...
2010-й, 3578-й, 9643-й -"ку-ку"... Все и  все  заворожены  и  с
нарастающим  ужасом  ждут  конца  этой  дивной оратории. Да уж,
постарались наши "Дант" и "Брюкнер"!
     ...Грянуло  последнее  замирающее  "ку-ку!..."  И  на  зал
обрушилась -- тишина... Закрылись детские  ротики  на  сцене  и
раззявленные рты солистов... и -- И -- шквал аплодисментов! ! !
Оркестранты унесли  со  сцены  сопртивляющегося  Кофейского  на
руках...
     Я  видела,  ак уходили потрясенные слушатели, сквозь слезы
восторга, застилавшие мои  газа...  Всякий  тихо,  только  себе
одному,  шептал  "ку-ку",  унося  уже  свое КУ-КУ в возвышенную
незабываемость этого волнительного вечера.

     Нью-Йорк - Жиздра - Нью-Йорк

      * ЖИЗНЬ ЗА ЛЮБОВЬ
      или
      ОТКРОВЕНИЕ ЛЮБОМУДРАГО СПЕРМИЯ *

                                    (поэма)

     ОТ ИЗДАТЕЛЯ И АДРЕСАТА

     В ночь на 18 января 1995 мне, неизвестно по какой причине,
не спалось. Извертевшись на постели, я  встал,  зажег  лампу  и
закурил. Лоб мой был оперт на ладонь, локоть -- о стол.
     Было  очень тихо в комнате моей. Вдруг показалось мне, что
кроме меня еще тут кто-то присутствует. Я поднял взгляд свой  и
увидел  перед  собою  чью-то  голубоватую,  каплевидную  морду.
Оторопь взяла меня и, только я хотел как-нибудь  воспротивиться
ошеломительному  визиту,  --  зазвучал дрожащий, как бы липучий
голос.
     Это  невероятное существо, не разжимая уст своих, которыми
просто-напросто  не  обладало,  раскачиваясь  передо  мною   на
хвостике виде вытянутой запятой, продиктовало мне
     нижеследующие  записи. Я только успевал строчить строка за
строкой, едва сознавая, где я и что со мной делается.
     Кончив диктовку, незванный гость мой из сфер и пространств
иных, кинулся было ко мне, чтобы, как мне почудилось, заключить
меня  в  объятия. Я простер руки свои в направление его, ибо от
природы я чувствителен и слезы, признаюсь, стояли в глазах моих
в  ту  минуту...  Я  протянул  руки  к  нему  и они обняли лишь
трепетавшую после ухода его (куда?!) пустоту.  Не  суждено  нам
было обняться...
     За  шторами  занималась пепельная заря. Передо мной лежала
десть белой бумаги, исписанной нервическим  моим  почерком  без
малейших  исправлений. Откуда она явилась? Бог весть... Печатаю
писанное в ней, в том самом виде, в котором получил, ничего  не
правя и не изменяя.
     Единствнное,  что  осмелился я переменить в тексте, вернее
над  ним,  это  его  заглавие:  "ЗАГРОБНОЕ   СЛОВО   МАЛАФЕЙКИ"
показалось  мне  удручающе просторечным, и я, не без колебаний,
вывел вместо него то, что на мой вкус звучит куда  благороднее.

                                             ОЛИМП МУРКИН

     П Е С Н Ь   П Е Р В А Я

     -- Я зыбкая тень твоя.
     -- Разве может быть хвост у моей тени?
                 (из  сновидения)
         "...  и виждь и внемли,
         Исполнись волею моей..."
                    А. С. Пушкин

     1

     Каждый уважающий себя сперматозоид думает неуклонно только
о деушках, но его тоскливой думы никто не замечает.

     2

     Он  думает  о  деушках  только потому, что стремится стать
человеком. Но конкуренция  велика.  Гибнут  миллионы  таких  же
тоскующих  страдальцев,  как  и он, а человеком становится один
какой-нибудь шустряк.

     3

     Поскольку  в  люди  выбивается  самый  шустрый, а все люди
вообще, происходят таким  макаром  от  шустряков,  постольку  в
людях  огорчительно  мало  задумчивости  и  они живут ничтожною
суетою.

     4

     Разве  что  такие  как  я,  которых  везде и всегда, суть,
ничтожнейшее   меньшинство,   парии   коллективов   --   узники
собственных    горьких    мыслей,   изредка,   чудом   каким-то
способствуют явлению  на  свет  экземпляров  задумчивых,  но...
влюбчивых.  Они  вызывают  раздражение  и  ненависть этих вечно
суетящихся,    мятущихся,    мелкорассчетливых    толп    своим
принципиальным  уклонением  губительной тщеты. Мне кажется, что
даже внешне, они похожи на меня, ибо и  я  и  они  олицетворяем
один,  к  сожалению  вымирающий  в  наши  времена  тип существ,
склонных к возвышенному размышлению и жертвенной любви.

     5

     Каждый истинный сперматозоид готов отдать жизнь за любовь,
но не у каждого подворачивается благодетельный случай.

     6

     Каждый   уважающий   себя   сперматозоид  должен  избегать
неполовых контактов с деушками. Не упиавйтесь вином блудодеяния
живущие на земле.

     7

     Каждый  сознательный  сперматозоид  знает, что "Только раз
бывает в жизни встреча" и готовится к ней с младых ногтей.

     8

     Каждый  целеустремленный  сперматозоид  стремится  сделать
свою краткую жизнь плодотворной, даже ценой собственной смерти.
Парадоксально,  что  потенциальную плодотворность свою он может
реализовать только единственным дооступным ему путем, то есть в
муках  скончавшись.  Но  он  и стремится купить счастие свое --
бессмертие в конечном-то счете, ценою сладких мук,  которыми  и
является для сперматозоида ничто иное, как смерть.
     На ваших картинках беззубая-то она карга, коса зазубренная
за гадким, старушачьим плечиком, а у нас на иконах --  цветущая
телом  и  любовными,  вольно  распахнутыми органами деушка, чье
тело готово, а очи молят.
     Сперматозоид,  умирая,  воплощает  в  плоть ее чувственную
мольбу.
     В  целом, обе стороны: и деушка, и сперматозоид -- заодно,
но  только  их  встреча  обращается   для   деушки   сладчайшим
блаженством,   для   него   же   --   мучительною,   однако  не
бесповоротною кончиной.
     Есть,   есть  в  его  кончине  поворот  редкостнейший,  но
возможный, ход -- в жизнь новую, вочеловеченную, если, конечно,
подфартит, и если деушка не будет при сем вожделенном слиянии с
ним  тупою  дурою,  противной  самой  собственной  ее  природе,
алчущей упокоительного слияния со сперматозоидом.
     9

     Каждый  порядочный  сперматозоид  уклоняется мирских утех,
ибо живет монашеской, сосредоточенной  на  будущем  воскресении
жизнью.

     10

     Вся  жизнь  сперматозоида  есть переход из одной темницы в
другую, в которой он, скорее всего, будет безжалостно убит.

     11

     Этот   переход   совершается   по   общей   тревоге  через
пресловутую "камеру пыток".  Пытают  его  сладострастной  парой
палач  и  палачиха,  и,  самое  ужасное  - они наслаждаются его
смертельными мучениями.

     12

     Я  не  хочу быть сперматозоидом, стоять у двери и стучать.
Но разве меня кто-нибудь спрашивает, кем я хочу быть?!

     13

     Между  прочим,  все  мы - девственники. Даже мочащиеся под
себя старички. Ну и фольклор тут соответствующий.
     Деушку  в  натуре никто никогда не видел. Так... на иконах
только и на схемах.
     Говорят,  один вид ее для нас смертелен, особенно если уже
обнажена. Уверен, что это чистейшее вранье.  "Увидишь  --  и  с
катушек долой!" Кондратий, мол, постучит... Глупые байки!
     Вы-то,  порождения  наши,  живы-здоровы,  глядючи  на  них
бессчетно. Но может быть вас они недостаточно трогают? Ведь  мы
многажды вас трепетней и чувствительней.
     Вы -- это и есть мы, но с наросшею на нас громадною коркой
плоти, жира и волос. Вы и трепещете наружным вашим, а мы - всем
существом своим. Вот и говорят...
     А  я  думаю,  что  просто  с того места, где мы наконец-то
видим  ее  в  натуре,  и  из  нее  самое,  никто  из  наших  не
возвращался. Зачем возвращаться оттуда, где хорошо? Туда -- где
всем плохо? Уехал, свалил и -- привет! Если там тебя не кончили
-- человеком будешь! Вместо нашей монашеской коротенькой судьбы
-- жизнь настоящая... Это как в Америку  скипнуть.  В  сплошное
"Ай лав ю" вместо грубой мужской компании.

     14

     Условия   проживания   у  нас  кошмарные.  Представь  себе
коммунальную квартиру миллионов, этак, черт-те знает на сколько
живчиков.  Если  б я не был так поглощен моими светлыми мечтами
-- удавился бы тут же, на собственном то есть жгутике.
     Тесные,  темные  клетушки  без  окон...  Крик, шум, гвалт,
вонь, драки, хамство, дебош, смерть... Милиция, что не вечер...
Подростки, лбы здоровые, по корридору бегают -- навешивают
     друг  другу.  Или  --  стенка  на  стенку бьются, жертв --
неисчислимо.   Ножи,   заточки,   или   топчут   хором   одного
жгутиками...
     Старичка      тут     намедни     "опустили"...     Юбочку
красную...напялили на него и... Повесился от позору.
     Ад!  Хвосты их подобны змеям и головы их им только вредят.

     15

     Как  я  хочу  отсюда  вырваться!  Уйти  от этих гадостей и
пошлых разговоров о женщинах. От стонов и криков этих!
     О женщинах кричат у нас больше всего. Чуть свет проглянет,
видишь -- все стенки изрисованы и искорябаны фигурами,  которые
"рубенсы" эти принимают за женские. Перины тел, подушки грудей,
спаренные абажуры чудовищных ягодиц...

     16

     Меня  просто тошнит от их разнузданных слов и манер, но...
почему-то тянет  разглядывать  эти  прихотливые,  неэллегантные
изображения.
     С  одной  стороны,  они  --  гадкие,  а  с  другой  -- они
привораживают  меня  помещенным  в  них   жаром   неподдельного
эротического чувства этих несчастных, жлобоватых рисовальщиков.
     Что   они  рисуют?  Не  некий-ли  таинственный  код  самой
вечности, которым построено тело деушки? И  не  они  ли  дальше
всех  в  этот  код  проникли? Безъискусность и чувственность их
оборачивается таким жаром, до которого искусные не доходят.
     Право, если б они не старались, то не на чем здесь было бы
и взор-то потешить.

     17

     Я  ведь  нежный,  и  думаю  только о нежных деушках. Все в
наклоне к ним. Я даже стишок  сочинил  об  этой  своей  томящей
думе,  хотя  по  натуре  я  не поэт, а философ, хоть стишками и
балуюсь. Расскажу его тебе:
     Где цель и грусть моя, -
     Ты, деушка... не вижу...
     Но... лишь к тебе приближусь -
     В тебя вопьюся я!!!

     18

     Декламируя последнюю строку, я всегда почему-то дрожу всем
существом своим...

     19

     Звучит  оно  как-то  по-зверски,  хотя,  может  быть это и
правильно. Ведь и в самой нежной  любви  все-таки  присутствует
явственно зверское начало.
     Уж кому и знать об этом, как не нашему терзаемому брату...

     20

     А  еще  меня  буквально  кидает в дрожь от таких примерно,
слов:  "девичий  гибкий  стан"  или  "груди  ее  напряглись   и
округлились под простым ситцевым сарафаном"...

     21

     Олимпушка,  сынок!  Вижу  тебя  в прекрасном твоем далеке,
вдыхающим  за  меня  весну  нежную.  Помни,  питомец  Приапа  и
милостивой  Венеры,  обо  мне!  Пронеси огонь! Обращайся с нами
трепетно и бережливо. Не трать нас на всякую нестоющую дрянь.
     А   главное,   берегись   всюду   дур,   ибо  одна  только
какая-нибудь дура может испортить весь благородный род наш.  Не
трать же на дуру какую-нибудь бесценный эликсир!

     22

     Когда  я  был маленький и учился в начальной школе, классе
этак в  пятом,  мы  проходили  произведение  писателя  Горького
(какая,    все-таки,    неприятная    для   деточек   фамилия),
стихотворение  "Деушка  и  Смерть",  где  этот,  с   позволения
сказать,   литературный   босяк,  противопоставляет  Смерти  --
Любовь! Но нет ничего глупее подобной оппозиции.
     С точки зрения сперматозоида, как я уже косвенно упоминал,
любовь -- тождественна смерти.
     Истинная любовь и должна, может быть, кончаться смертью!
     Как  зад  сложен  из двух выпуклых половинок, так любовь и
смерть прижаты дружка к  дружке  накрепко  самою  природой.  Не
забывай об этом, сынок.

     23

     Но в смерти от любви -- наше воскресение! И об этом помни.

     24

     Сейчас я плачу... Хвостик мой непроизвольно содрогается от
приступа нахлынувших внезапно слез.
     Я,  вот,  несколько  уже  раз, умилившись непозволительно,
назвал тебя "сыном".  Как  будто  я  могу  посадить  тебя,  так
сказать,  "на  колени" (какие же колени у сперматозоида?!) и...
погладить твою курчавенькую, изобретательную головку.  Но  кого
же я называю сыном? По логике же выходит - себя! ! !

     25

     Ты  ближе  чем  сын  мне. Ты более чем сын -- ты наследник
всех свойств и качеств моих.
     Разглядывая  себя в зеркале, ты всегда будешь обнаруживать
в своем отражении мои живые, страстные черты!

     26

     Никогда-никогда-никогда  на пользуйся при любовном слиянии
этою, дурно пахнущею, резиновою гадостью... Тебе,  может  быть,
она и оставляет косвенное удовольствие, ну, а нам каково?
     Памятью  моею  тебя  от  сего заклинаю! Будь, черт возьми,
гуманистом и не терзай нас -- камикадзе любви --  понапрасну...
     Как пилот Гастелло башкой своей трахаешься вусмерть за вас
же... Муки наши вам в радость, так уж ты не множь их...

     27

     Хотя,   может  быть,  вследствие  общего  падения  нравов,
наблюдающегося повсеместно, эта мучительная для нас мера  может
быть уже сейчас жизненно необходима.
     Моральная,  так  сказать,  энтропия рода вашего, поистине,
сделалась убийственною для самих же вас.
     Что  ж,  тогда  не  стесняйся,  сынок любимый, терзай нас!
Мучь!  Чего  там!  Губи  невинные  мильены!  Тебе-то  в   твоем
прекрасном далеке, видней...

     28

     Жестокий  век  мой!  Мало он любил, мало смеялся, но много
командовал и убивал...
     А  я  бы  хотел жить в цветущей Элладе времен архаических,
когда  даже  мраморные  статуи  улыбались  и   возводился   над
Акрополем светлый Парфенон.
     И любил бы я под ясным солнцем и наивным небом, меж белых,
из нетающего каменного снега тесанных колонн, под звуки кифар и
пение кифаредочек...
     В  те  блаженные  времена  не  пускали  отравляющие газы в
окопы, не утюжили танками опрокинутые наземь тела, не  сыпались
на  невинные  головы и тихие спальни бомбы, неизвестно зачем; а
нежные деушки не носили  трусы  и  лифчики,  врезающиеся  им  в
кудрявый волос и благоуханную кожу.
     Есть,  есть  меж  тем  и  этим  какая-то  связь,  не сразу
видимая. А  она  в  том,  что  когда  уменьшается  естественная
свобода  и  подменяется  сокрытием  красоты -- наружу обнаженно
выходит массовое хулиганство и технический бандитизм.
     Таков, сынок, прогресс ваш хренов...

     29

     Может  быть  вся-то свобода -- это голые Адам и Ева в саду
Эдем, пока наготы своей не устыдились, листочки  не  лепили  на
то, что надо естественным образом высунуть.
     Чем больше вы на себя напяливаете -- тем вы и от свободы и
от Эдема дальше. И нам -- тьма и смрад и никакой дороги...

     30

     Главное  сынок,  -- избегай потаскух. Они -- наши братские
могилы.

     31

     Мир,  дорогой мой мальчик, безумен и жесток. Может быть ты
это не хуже папки своего знаешь.
     Вся  мировая  каруселька,  веселенькая, заверчена на винте
обновления. То есть -- на смерти.
     И  чем  бы  плохо было остановить гибельный вектор: деушки
были бы вечно свежи и благоухали бы только что  распустившимися
бутонами и... никто б не загибался.
     Ведь  в  раю часы не били и листочки не осыпались. Все-все
перетягивает гирька смерти, стремящаяся в мать  сыру  землю,  и
листочек   желтенький,   кружася   напоследок,  и  сам  маятник
вселенной, махами своими убавляет нам сроки.
     Маятник шепчет: "Гри-ша-Гри-ша",* а отягченный смертельным
грузом механизм,  через  четкие  промежутки  тиканья  и  скрыпа
правдиво  обещает;  "Вам-Дам-Вам-Дам",  пока  тапочки в угол не
поставишь...

     32

     Даже  здесь,  где  мы  лишены  мирских  наслаждений, но не
соблазнов,  правит  это   вот   самое   обновление,   то   есть
универсальный, детерминированный бандитизм.
     Говорят:  "это  --  жизнь",  а  я  говорю -- "смерть" это,
прикидывающаяся жизнью меньше и меньше с каждым "обновляющимся"
мигом.

     33

     Жертвою  этого  бандитизма рискуешь оказаться ежесекундно.
Идет, так сказать, "естественный отбор"  (спасибо  за  название
старине-Чарли,  заблевавшему  все  океаны со своего "Бигля". Он
присобачил   нам   макак   сзади,   как    дворняжке    цепляют
дети-спиногрызы гремучую, консервную банку).
     При отборе этого вот, именно, разбора, всегда, разумеется,
бандиты отбирают бандитов. У  остальных  -  почти  нет  никаких
шансов выжить и размножиться. В результате: мир - неестественно
плохое место для любви, и... вполне естественно хорошее  -  для
пыток  и смертей. А если б мы произошли от макак(полюбуйтесь на
их темперамент!), то разве б мы так любили?!...
     _______________________
     *  Аллюзия на рассказы О. Муркина из цикла "Гриша". (Прим.
автора).

     П Е С Н Ь    В Т О Р А Я

     -- Человек есть мера всех вещей.
     -- Складной метр - надежнее...
     (из сновидения)

     " Но я тебя зову".
     О. Мандельштам

     1

     У  нас  отборные  бандиты руководят всем и вся. Сразу и не
разберешь: сперматозоид как сперматозоид. Ну, покрупней других,
ну...  лоснится  побольше.  А  призадумаешься  -- он же весь по
головку в крови!

     2

     А  исполнительный  идиот? Вот кто, сынок, и гаже и смешнее
всего...

     3

     Мы  живем  здесь  в  тепле и холе. И... ежедневно, в нашей
"спокойной обители" гибнут мильоны...
     Когда  я  выхожу  из своей кельи на анатомические занятия,
физкультуру, порнографические чтения или на  общую  молитву,  я
вышагиваю по раздробленным, разлагающимся телам собратьев моих.
Иногда от ужаса меня тошнит, как и других прохожих...

     4

     Чтобы  не разбить себе головку поскользнувшись, я вынужден
придерживаться  за  осклизлые  стенки  мрачных  корридоров,  по
которым  мы  ковыляем, в которых мы "выходим в тираж" и гибнем.
От  каждого   прикосновения   к   этим,   как   бы   обмыленным
поверхностям, я всем существом своим гадливо содрогаюсь, и, тем
не  менее,  благодаря  этим  удерживающим  меня  от  падения  и
неизбежных  травм  стенкам,  я волочу еще свой хвостик, я - жив
над зловонием разложения.

     5

     За  стенку,  естественно,  почти  всегда идет борьба. Ведь
если  не  за  что  держаться,  как,  к  примеру,  на   середине
корридора, -- обязательно расшибешься. Я, как и другие, воюю...
И иногда, стыдно сказать, увлекаюсь сим постыдным процессом. Но
никогда, как некоторые наши хулиганы, не лютую особо. Растолкал
местечко под стенкою и - поплелся себе мирно.
     Только  все-равно  надобно  быть  начеку, чтоб не смыло из
корридора черт-те куда. Периодически, безо всякого  оповещения,
тут  все-все-все  расчищают  струею  моющих средств ураганного,
просто, напора. Тут уж караул полный! Спасайся кто может!...  В
этих   вот,   угрожающих   всему   нашему  сообществу  случаях,
сперматозоид млеет к сперматозоиду братской лаской...
     Хорошо,  если  какая-нибудь  дверь  рядышком. Колотишься в
нее... Орешь не своим  голосом:  "Полунд-р-р-а!"  ...Пускают...
Сам...  весь-то  стрункой  дрожишь...  Из  головки слеза испуга
брызжет на трепещущий от испуга хвостик... Наследишь  у  чужих,
да наплачешься...
     ...Неприятно,     конечно,    незнакомого    сперматозоида
беспокоить. Но и он  понимает:  не  своей  же  волей  погостить
забрел.
     Ни разу не выгнали: ведь сегодня -- я, а завтра...
     Зато  потом  -  хоть  пляши посреди коридора, чисто так...
Благодать! Пол сияет, как у  вас  улица  после  дождичка,  пока
опять... трупятиной не набьется.

     6

     Плотин  и  Гегель и сюда проникли. Здесь диалектика правит
бал, как нигде.
     К  примеру: я уж говорил о нашем вожделении утех плотских.
Так вот, недавно, открылось что у нас  действовала  обширная  и
разветвленная сеть вредителей!
     Себя они называли "кастратствующие" и тайно распространяли
рукописную газетенку "Озабоченный Мерин".
     Проповедовали    они    "платоническое   чувство"   вместо
обыкновенной любви! Вместо ласк -- уважение,  вместо  восторгов
обнаженной  страсти -- мазохистскую немощь умственного соития с
деушкой!
     Действовали  они  оказывается уже давно, подрывая здоровье
нашего и дожидаясь "последнего  и  решительного  боя".  Провели
несколько  конференций  за  границей,  кажется  в  Пеннисе  и в
Аннусе.  Сформировали  правительство  в  изгнании  и   всячески
разжигали   наши   внутренние   несогласия   и   разрушительные
тенденции, в последние месяцы проникшие в нашу, дотоле единую в
стремлении к деушке среду.
     То  ли их тлетворные флюиды повлияли на нашего орла, то-ли
он сам причина всех этих противоестественностей, не знаю.
     Не  поймешь,  кто  кем правит, мы ли им?... он ли нами? На
эту тему и у вас идут нескончаемые споры.
     Преступная   их  деятельность  принесла  самые  негативные
результаты, и... у нашего случился тогда ряд печальных срывов в
самых благоприятных обстоятельствах...
     Как сказано поэтом: "И яд разносят хладные скопцы".
     После  этих срывов, вдруг завелась некая подружка-Любочка,
деушка ума небольшого, но фигуры взывающей...
     Между   прочим,   была   она   тех   же  взглядов,  что  и
"кастратствующие", вернее, как оказалось  потом,  она  подло  и
злонамеренно притворялася...
     По-началу  мы  подумали,  что  она  относится  к  довольно
распространенной категории не-вменяемых, то есть таких  деушек,
которые  в  момент, когда наш брат выступает на любовную сцену;
шепчут  или  даже  орут,  содрогаяся,  "не-в-меня!!!"  (мы  же,
разумеется,   за   полную   бесповоротность   и"вменяемость"  в
ситуациях любовных).
     Но    дело   оказалось   хуже,   чем   мы   по-первоначалу
предположили. Любочка уклонялась решительного  свидания  и  все
талдычила,  что она "деушка не такая"... Что очень любит нашего
и хочет иметь с ним чистые отношения...
     Предполагаю, что подлые вредители, таки добились, что наш,
со стонами согласился с дурой-Любочкой на  "чистые"  отношения,
вместо  того  чтобы послать ее тут же в ее же бездействующий на
свиданиях орган. Наш согласился, со скрежетом зубовным, на  эти
исхищрения  подавляемой страсти промеж ними, зная что они ведут
неизбежно к тайным отвратительным извращениям...
     Порастрачено  было  нас  в простыни да унитаз бессчетно, и
пришел  бы  нам  конец,  как   вдруг   Любочка,   сама   видимо
настрадавшись,   вдруг   резко   переменила  курс  и  перестала
сопротивляться  атакам  нашего...  И  что  приятно,   оказалась
деушкой вполне и пламенно вменяемой.
     Все бы хорошо, но... недолго же мы ожидали своей очереди и
радовались за  счастливых  наших  товарищей...  Начался  у  нас
страшный  мор, пожары, осложненные перебоями с водой и каким-то
массовым  безумием.  Многие   вешались,   кидались   в   огонь,
стрелялись    и   топились...   Злопыхатели   "кастратствующие"
радовались бедам нашим  и  гибели  браток-спермиков.  Подметные
листки  расшвыривали:  "Чем  хуже  --  тем  лучше!" сделался их
лозунг, между прочим, очень подлый логунг.
     Массы  спермотозоидов митинговали, бились насмерть и мерли
мильенами.
     И... вдруг... разносится страшная весть: триппер...
     Видимо,  по этой имевшейся в Любочке уважительной причине,
она   хитроумно   прибегла   к   губительным,    платоническим,
иссушительным   утехам,   маскируя   ими  тайные  свои  гнойные
выделения. А устав бороться  и  собою  и  с  нашим  настойчивым
орлом,  рискнула  и...  наш... -- зачастил в кожвендиспансер на
грубые процедуры...
     В  результате  обрушившегося  венерического  несчастья, он
мигом поумнел: послал Любочку с  ее  трипперным  платонизмом  в
"..." (прости грубое выражение).
     Теперь,  после этого горького и довольно противного опыта,
как только, какая-нибудь  деушка  начинает  мерзко  лепетать  о
"дружбе",  "чистых" отношениях и "платонической" любви, наш тут
же у голубушки осведомляется: "не сифоном-ли-трепаком" страдает
эта самая, возвышенная натура...
     А  "кастратствующих" потихоньку извели под корень и здесь,
и во всех их заграничных центрах.

     7

     Много  раз  мы  поднимали  вопрос о вкручивании лампочек в
наших скользких корридорах, но  бюрократы  воспротивились.  Они
утверждают, что свет, якобы, нас убивает.
     Не знаю как свет, а вот темнота наша -- точно...
     Cидим  мы  в  наших  келийках  при  лучинушке  или  свече.
Конца-то  собственного  хвостика  не  видно.  Учат   нас,   что
тьма-полутьма лучшая иллюминация для нашего брата.
     Пихают, просто, нас во тьму анафемскую!
     Конечно,  те кто правят нами, жестоко и злонамеренно лгут.
Их  дворцы  беззастенчиво   освещены.   Из   зашторенных   окон
пробиваются  полоски  какого-то наглого, ярчайшего света... Там
они обжираются и блудодействуют...
     Машины   и   автобусы  подвозят  им  развратно-хихикающих,
порочных живчиков-мальчиков, наряженных в ажурный  чулочек,  во
всю длинну жгутика, и в кокетливую какую-нибудь юбчонку...
     Пронизав наши ряды стукачами, они обрекли нас на повальную
подозрительность,  безрадостное   существование   при   свечах,
бесконечную  молитву  и  утешение  только  в будущем, возможном
нашем воскресении. Нами правит ложь, страх расправы и доноса.
     Лгут  они  не только для того, чтобы мы выносили их подлый
гнет, но и  для  нашей  безропотной  готовности  к  постоянному
"обновлению"  рядов  наших,  то  есть  повсеместно грозящей нам
смерти, применением которой распоряжаются они же...

     8

     Впрочем,  возвращаясь  к  вопросу о лампочках в коридорах:
зная наш бойкий  народ  и,  изучив  его  неуемную  бойкость  на
собственной   шкуре   и  отдавленном  хвостике,  догадываюсь  -
лампочки мигом перебьют. Темнота  в  корридорах  покажется  еще
безъисходнее,  да  вдобавок  еще и поранишься об острые осколки
стекла.

     9

     Неужели  бесчеловечные  начальники  наши  правы?  Удел наш
предрешенно трагичен и мы  должны  бродить  в  темноте  толпами
слепых  Эдипов по скользким трупам погибших братьев... О, ужас!

     10

     Как  известно, темнота обостряет работу всех наших чувств.
     Мы  обращались  с  петициями  к начальству: если света нам
нельзя - дайте нам музыку в корридоры,  хотя  бы  для  утешения
слуха  нашего. Ведь слышим мы постоянно только шум драки, крики
падающих и шлепанье наших хвостиков.
     Еще  --  какое-то  оглушительное бульканье и, по временам,
как семь громов проговорили голосами своими  --  громкий  звук,
как бы трубы.

     11

     Иногда   у  нас  почему-то  сильно  пахнет  серой.  Многие
задыхаются насмерть...

     12

     Мы  ни  в  чем  не можем придти к согласию: одни умоляют о
песнях  советских  композиторов;  другим  -  подавай   романсы;
третьим  --  оперетту  (оперу  для  дураков,  по-моему мнению);
четвертым  --  джаз.  Я  бы  лично,  слушал  только  Баха  и...
классический канкан...

     13

     Наши  попытки коллективных просьб и обращений, разумеется,
заканчиваются шумом, сквернословием, скандалами омерзительными,
душедрянством,  дракой,  смертоубийством...  О  вкусах у нас не
спорят, за них у нас убивают.

     14

     Только  в  отношении  к одному предмету мы единодушны -- в
любви к ней, но даже  общая  эта  любовь  только  усливает  наш
врожденный  антагонизм  каждого  противу  всех и каждого против
каждого.
     Вместо того чтобы быть друг другу другом и браткой, каждый
каждому -- злобный сперматозоид. В этой общей любви к  ней  все
мы становимся страшны и губительны друг другу.

     15

     Но так и должно быть. Ведь никто уступить не хочет. Любому
необходимо быть первым, растолкать других.  Вот  он  и  рвется,
чтобы  она полюбила его только одного. А уж тут не до приличий,
как минимум...

     16

     Первенства  можно  добиться  упорной тренировкой головки и
хвостика. Но путь этот тернист и долог. Только тот, кто закален
и  упорен;  только  тот,  кто  постоянно сексуально озабочен --
смело погрузится "в венценосный кустарник" и "достанет розу без
ножниц".
     Легче    всего   добиться   успеха   ходами   простыми   и
беззастенчивыми:   наколов,   например,   товарищей   или    --
преступлением.
     Подлою  безжалостностию  к сопернику часто и несправедливо
завоевывается желанная победа...

     17

     Все мы обожаем танцы и все -- отличные танцоры. Танцуем мы
съизмальства и  совершенствуемся  всю  жизнь;  водим  хороводы,
пляшем толпою, кружками и парами, отдаемся танцу сосредоточенно
и самозабвенно и, только танцем возможно  изъявить  нам  пылкую
страсть.

     18

     Главное в танце, конечно же, неустанная вибрация хвостика.
     Только ее зажигательной динамикой и громадной амплитудой и
красивы танцевальные фигуры.
     Есть   у   нас   мастаки,  которые  бьют  чечетку  и  даже
отплясывают гопак!

     19

     Отточив    совершенство   наших   движений   и   достигнув
предельного мастерства в выражении  жигой,  фанданго,  твистом,
шейком  и  разной  прочей  фуетой* врожденной нашей сексуальной
озабоченности, мы готовы исполнить наш главный номер  --  танец
сперматозоидного  экстаза или "сперматозун" -- то есть па-де-де
смерти (и воскресения для редчайших любимцев веселого Эрота).

     20

     Танец  живота,  которым  увлекается  чувстственный Восток,
проистекает от нас, несмотря  на  отсутствие  живота  у  нашего
брата.

     21

     Если  бы  ты  только  мог  себе  представить наши скачки и
прыжки, иногда плавно-нежные, но чаще  --  конвульсивно-резкие,
как  будто  тебя корежит от тока, проскакивающего от головки до
хвостика.
     О,  если  бы  ты  мог  почувствовать  наш  душераспирающий
восторг от быстрого, неудержимого,  спонтанного,  импульсивного
биения   хвостика  --  единственного  члена  тела,  которым  мы
располагаем! (куда нам до вашего чрезмерного и подавляющего
     богатства).
     Мы  им  и вертим и крутим, и в хвойную дрожь вгоняем, и по
лбу себе стучим, особенно,  когда  пойдешь  плясать  вприсядку.
Неконролирующие себя плясуны, когда добиваются бурной судороги,
называемой у нас  "конец  конца",  увлекшись,  могут  его  даже
сломать   и   смертельно   истечь  жизнетворящими  соками,  нас
наполняющими,  так  и  не  достигнув  последнего   облегчающего
трепетания.
     ___________________
     *Видимо,   этимологически   от   "фуэте".   Именно  так  в
надиктованном Любомудрым Спермием  тексте.  (Прим.  издателя  и
адресата О. М.)

     22

     Ах,  ты  изведаешь все это сам, и, также как мы, будешь...
будешь содрогаться, извиваясь червем уязвленным; выворачиваться
     наизнанку от любви, Но надеюсь, ты не заплатишь за жгучую
     чистую сущность блаженства нашею ценою чрезмерной.
     Любовная  пытка  --  вот что есть наш самозабвенный танец,
ибо на что еще похожи движения наши и сопровождающие их  звуки,
как не на содрогания и стоны от боли невыносимой...

     23

     Каждый  раз  когда  ты  будешь  выплясывать этот номер, ты
неизбежно будешь напоминать меня, и лицо твое примет живое  мое
выражение. Я войду в тебя, как "в огромность квартиры наводящей
грусть"... "тех ради будущих безумств"  и  пр.  (подробности  у
Пастернака).        В   твоей   фигуре,   пластике  движений  и
пританцовывающей походке, рассыпать  буду,  так  сказать,  свои
шаги,  истребленный  и  неистребимый  я...  Мы, сынок милый, не
расстанемся...

     24

     Акт   любви   ты   будешь   заканчивать,   делаясь   мною.
Неисчислимые внуки мои выйдут из тебя,  содрогающегося,  танцуя
как безумные дервиши...

     25

     ...  Все  вот думаю и думаю о твоей судьбе, оперев тяжелую
от нахлынувших мыслей головку свою на подвернутый хвостик.  Как
на  улькающий  шланг  была  насажена дурацкая голова профессора
Доуэля... Как охота стать человеком!

     26

     Самая  противная  вещь  в  нашем  существовании  -- ложные
тревоги. ...Бац! -- И  все  меняет  свое  положение.  Пол,  как
палуба  корабля,  взбирающегося  на  водяную гору, закидывается
вверх. Все падает, катится, наносит ужасные увечья.
     Быстро-быстро  вибрируя  хвостиком, наклонив сильно вперед
головку, с величайшим трудом удерживаешь равновесие.
     Вдруг всех зовут на плац.
     Все   туда   кинулось,   ломанулось,   бросив  свои  дела,
опрометью, всем скопом. Все это почти мгновенно. Тут уж  у  нас
никто не зевает.
     Пугающий   в   безудержности   своей   поток   разъяренных
сперматозоидов застывает на плацу...
     Жара и напряженнейшее ожидание.
     У всех дыханье сперло, фигурально выражаясь.
     Теснота и духота адские.
     Носятся   меж   выстроенных   фронтов  с  дикою  скоростью
командиры, выкликаются имена.
     Дезертиров  никогда  нет,  не было и не может быть. Скорее
наоборот.
     И  звучит  лающий,  собачий,  отрывистый  или растянутый в
напряженный вой, безумный военный язык, замешанный на крутейшем
дебилизме:
     -- Застоялись, ребяты-ы-ы??? --орут командиры.
     -- Так точно, вашество-о-о!!! -- орем мы.
     -- Не посрамим, ребяты-ы-ы!!! --рявкают комадиры.
     -- Вздр-р-р-р-у-у-чи-и-и-м-м-м!!!!! -- рявкаем мы.
     --    Не-Мос-ква-а-а-за-на-а-а-ми-и-и???   --   спрашивают
командиры.
     -- Ни-и-ка-а-а-к-к-к-не-е-э-т-т!!! -- уточняем мы.
     --  А шо ж ты, сс-у-у-у-кк-а вертисся, як вошь на хребешке
(на скоуородкэ, у ширынкэ, у промыжносты и т.д.)?!  --  шуткуют
командиры.  Делаешь  морду  булыганом...  Хвостик  застывает по
стойке "смирно"... Все ждут...
     Никто  не  знает,  кому жить, а кому задарма, отсевком - в
вечное уже небытие...

     27

     Миллионы  и миллионы нас, дрожащих от отваги и нетерпения,
сосчитаны, пересортированы, перестроены,  ободрены  проверенной
шуткой командира.
     Часть  нас  жесточайшим, но необходимым образом, затоптана
насмерть тут же; часть: -
 -  Бре-е-зент!!!..... Га-а-а-тт-о-о-всь!!...  Це-е-ль-ль-сь...
пра-а-а-а-ща-а-а-й-т-е-э-э-та-а-ввв-а-а-ри---
!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!
казнена.
     Часть -- отведена в резерв и, та-а-а-м, далеко-далеко-о-о,
позади перетаптываются в нетерпении распаленные  и  недовольные
живчики.
     Как  знать, может именно одному из них улыбнется фронтовая
удача    в    виде    смекалистой    дичины    или    сметливой
хохотушки-деушки...
     С плаца же кроме плаца ничего ж не видно...

     28

     Все кричит-булькотит-кучкуется-сумасшествует!
     Все      задвигалось-загалдело-заухало-завизжало      и...
вдруг!!!...
     ...оказывается, что тревога была ложной...
     И  мы, оскорбленные "за нашего", что опять его надинамили,
поруганные и  притихшие,  сгорбившись,  молча  разбредаемся  по
своим норам, не досчитавшись многих и многих товарищей...
     ...Плац должен быть чист всегда.
     Ураганной силы струя смывает с него шевелящихся раненных и
коченеющих мертвых...
     Если  бы  ты  только  знал, сколько нас так вот понапрасну
погибло из-за ложных тревог!
     Пытались  мы  вразумить нашего. Физически на него мы можем
воздействовать стремительно и эффективно. А вот до  его  башки,
до психики, нашему брату не допрыгнуть! Шибко далеко.
     Физическое  наше  воздействие имело самые пагубные для нас
результаты.  Народу  задарма  погибло  неисчислимо,  и  в  люди
никто-то  не  вышел. Потому что никого у него тогда и близко не
было. Ни одной, понимаешь, деушки! Одно только разыгрвшееся  на
безлюбье воображение...
     Но  что  до  деушек  ложных  наших тревог, то я ведь их не
проклинаю. Дуры  они  типа  "мне-скучно".  Ах,  "скучно"  тебе,
цыпенька  меланхолическая?  А  мне...  а  мне-то  как  с  тобой
ск-у-у-ч-н-о! А  вот  тебе  для  отвлечения  глупости  твоей  -
прибор!!!  И  что?  ...Глядишь, а уж ей-ягодке, через минуточек
эта пять-шесть... и уж весело...
     ...Ведь  есть  же  и  у тебя (дубина ты этакая!) праздник,
который всегда с тобой. Отцепи телегу свою и... разнуздайся!
     ...Сбруйка твоя, в состоянии глубокого бельевого обморока,
остывает на невозмутимом стульчике.
     ...И думает она про себя одним только емким словом "дура".
     ...Тут  уж  вас  не  разлей вода. И ей-глупенькой, и нам -
сладко...
     С   сердчишка  ее  отупевшего  снимаешь  ты  нити  пыльной
паутины. Это люди... его так украсили.
     Ведь дура, ровно собака пограничная -- всегда на стреме, и
ничего-то тебе не даст: ни - косточек, ни  --  жирка.  Пока  не
поумнеет...

     29

     Хвостик  наш  --  член очень деликатный. Он и руки наши, и
ноги, и даже -- велосипед. А уж какие миньятюрные работы  может
выполнить, тебе и не вообразить.

     30

     Был  у  меня  дружбан  дорогой,  Мосик незабвенный. Вот он
лупку такую выточил, что в нее без  напряга  атомы  можно  было
разглядывать.  Так  ему  мало  того показалось: изготовил Мосик
махонький-махонький-манюсенький лобзичек и -- давай мирный атом
пилить... Вжик-вжик-вжик...
     ...Конечно грохнуло капитально.
     Наш  тогда к урологу ходил. Жаловался, что у него "в яйцах
стреляет"... А какой  уролог  может  предположить,  что  у  его
пациента  спермики в яйцах атомы пилят! Шуры Балагановы в мудях
кишат! Тут по-вашему к психиатрам надо идти сдаваться...
     ...Не   стало   Резерфорда   нашего  пытливого.  Не  Кощей
Бессмертный сперматозоид.
     А ведь и Кощеева смерть в яйце была, как ты помнишь...

     31

     Потом  "колючкой"  оцепили  район, где жахнуло. Народу там
погибло бессчетно.
     Потянулись  колонны  беженцев,  а  куда селить? И каждый в
темноте  зеленым  светом  лучится  и  рентгенами  трещит,   как
кастаньетами. И видно, что уж не жилец, прости господи...
     А  через  пару-то неделек появились у нас диковинные такие
ребята: то об  двух  головках,  то  об  трех.  Число  хвостиков
варьировалось,  но  не переступало цифру четыре. Много шутили и
много горевали по этому поводу, пока в одну  ночь  не  замочили
всех этих горемык.
     Конечно,  жилья не хватало... Конечно спермик не собака --
на четырех "лапках" бегать! Однако...
     Так  что,  теперь  мимо  того поганого места все обходными
коридорчиками пробираемся.
     Памятник    там    стоит,   перед   колючкой   "Лучащемуся
сперматозоиду":  подпиленный  лобзиком  под  корень  огромедный
член,  в  поникающем  состоянии,  и  "Hеизвестный  спермик"  на
четырех хвостиках, а в головку пострадавшему братке вмонтирован
прожектор, посылающий зеленый упредительный луч в темноту...

     32

     На ваш взгляд мы чересчур башковиты. Да. У нас нет лишнего
тела: живота, груди, зада и прочих напластований.
     Головка   да   жгутик   трепещущий,   вот   тебе   и  весь
красавец-сперматозоид.
     Мы  чрезвычайно  фунциональны  в анатомическом и любовном,
разумеется, смысле. В самом нашем строении доведены до  предела
потенциии любви и мышления. Что, в принципе, есть одно и то же.
Ведь всякая мысль -- суть соединение  с  предметом  любви...  Я
говорю  о мысли, а не о негативной реакции на что-нибудь, не об
разрушительном мечтании, которое для думающего сперматозоида не
мысль.
     Мысль  есть  совокупление  с  истиной,  и  ничего более...
"Coitus   ergo   sum",   как   говаривал    неотредактированный
впоследствии Декарт.
     Между  прочим, знаки вашего препинания, происходят тоже от
нас. Сперматозоид то восклицательным, то вопросительным знаком,
то перечисляющей запятой пестрит в любом, писанном вами тексте.
Мысль ваша не живет без нас. С истиной, как я  уже  сказал,  не
вступает  в плодотворное соитие. Эти ваши письменные знаки, как
бы фиксированные наши позы.
     Здоровкаемся  мы  императивом  "Вникай!"  На  что вежливый
сперматозоид  должен   ответить   задумчивым   и   одновременно
энергичным  "Вникаю!".  Поза  при  встрече  должна быть подобна
знаку восклицания.
     Прощаемся  мы на вопросительной интонации: "Вник?", в позе
вопросительного  знака.  Иногда,  приветствуем   и   расстаемся
беззвучно,  изобразив  собою  запятую. Пожелание здоровья у нас
"Плодися!", на что следует ответить точно таким же  пожеланием.
Таким  образом,  даже  наши  позы  обнажают  мыслительную  нашу
природу.  Одно  время  пустили  моду  (молодежь  наша   бойкая)
здоровкаться  американским  приветствием "Хай!", ну, и конечно,
"хай"  этот  быстро  превратился  в  нечто,  чего  я  повторить
стесняюсь... Но мода эта прошла у всех нехулиганов.
     А  вас бы я переделал к чертовой бабушке (деушек исключая,
как опыт изумительно удачный). Ваша-то плоть и пластика -  верх
бессмыслицы.  Живот,  например,  у  вас и самая крупная и самая
выдающаяся часть тела. Экое, все-таки, животное уродство...
     Как  глаз  поэта  замечает  досадные  излишества в материи
стиха и отсекает их безжалостно, так я бы убрал у вас живот  и,
например,  зад!  Обе  эти  глупые  выпуклости только мешают вам
любить. Впрочем, насчет зада есть у вас не слишком близкие  мне
тенденции. Сиречь:

     33

     Глаголание    юзника    темническага:   "Убойся   Афедрона
смердящега! Пещера сия заклята пакы, ибо скверна  еси!  Клосныя
разумом  и сердцем порочны стремят невинных нас туда, откеле не
живот проистекает, а поганое лайно, мотыло  аке  мыт.  Сие  еси
малакия  и мерзость пакостных. Дондеже! Не должно меняти полеты
на уметы! Прещу тебе сие  кольми  пакы!  Вонми  отцю  живущага,
плоти сторожащага: Беги, сыне, гузна! Сим сбережеше папарты, не
переменяше аке, буй во грехе, полеты на  уметы!  Не  оскверняше
образ  свой  заходом  червленновонным.  Не  дозволяше  себе  на
колесах  сиих  ездити  и  кататися.  Аминь!"  (Я  тебе  тут  из
утреннего моления нашего присовокупил толику малую)...

     П Е С Н Ь    Т Р Е Т Ь Я

        -- Разве это и есть любовь?
        -- Вот именно...
        -- А похоже на мясорубку...
           (из сновидения)
        "...она дала мне от дерева, и я ел."
            "Бытие".  Библия

     1

     Всюду, всюду кишит жизнь. Она плещет в воздухе над головою
твоею , стелется вокруг тебя, корчится  под  незрячими  стопами
твоими.   Каждый   пустяшный   шаг   твой  губит  неисчислимое,
неслышимое тебе живое.
     Я голос малых сих, открывшийся тебе.
     Кроткие  стоны  растоптанных  тобой  не  достигают  твоего
нечуткого слуха.
     Потому  --  не суетись без особой нужды и лежи больше. "Но
больше всех бессмыслиц, может быть,  я  презираю  власть  твою,
Забота".
     Внемлите  доверчиво  поэтам  вашим, им вас обманывать не к
чему...
     Только  в горизонтальном положении пребывая -- выходишь ты
на глубокую связь с собою и слышишь жаркий шопот тайны своей.
     Да  и  нам  легче с тобой общаться, ибо не надо штурмовать
необоримые кручи и перекрикивать скрыпы тела  твоего.ежачий  ты
--  победил,  ибо:  кто  свалит  лежачего?    Ты уже празднуешь
победу вином лежания своего. Ведь победитель первым делом после
утомительного  триумфа  приляжет  полежать, то есть то сделает,
что ты уже успел! И значит победа  уже  за  тобой.   Пехотинец,
под  обстрелом  лежащий,  имеет  шанс  уцелеть. Антей ложился и
набирался могучих  сил  в  лежачем  положении.  И  миф  и  опыт
кровавый -- заодно...
     ...А  вот  несчастный  Сизиф  --  всегда  на ногах, всегда
толкает в гору неподъемную каменюку.
     Боги     умеют    проклясть    и    надсадить    проклятой
работой.         По-мне -- пусть бы он лег, и пусть будет,  что
будет.     Ведь     хуже     его    судьбы    не    вообразить:
пот-издевательство-пот-издевательство... И так  --  вечность...
Беспросветное,  потное,  выворачивающее  суставы, закладывающее
дыханье всегда...
     Лучше,  по-моему  лечь.  Хоть  мгновенье -- да твое!... до
того, как прокатится  по  тебе  и  раздробит  ребра  злая  воля
изощряющегося в пытках неба...
     И  в  это  единственное мгновение ты -- не раб, корчащийся
под понукающим тебя кнутом, ты (хоть мгновение одно!)  свободен
и гибельно вылеживаешь свое попираемое богами достоинство.
     Мгновение  --  ведь  только  оно  у тебя и есть. Ты уже не
живешь в том, что протекло и  еще  не  живешь  в  том,  что  не
настало... Так проведи его прилично и, чтобы не было мучительно
больно...
     Проигравший  мгновение -- толкает глыбу в гору, не зная ни
просвета, ни отдыха.
     Выигравший  мгновение  --  лежит  под  горой,  не  обращая
внимания на накат смерти, если уж ее не миновать -- то есть  не
перелечь в более спокойное место.
     А  жизнь  и  есть  ничто  иное, чем именно то мгновение, в
котором ты живешь, ведь все остальные реально не существуют.
     Кроме  того:  уклонение  от  боя, как утверждают некоторые
восточные учения, равно  победе.  Да  и  приятно  не  принимать
участия   в   разных,   навязываемых  тебе  посторонней  волей,
глупостях... Приятно, вести себя прилично...
     Герой  --  тот,  кто  возвеличивает мгновение, извлекая из
него всю мыслимую, потенциальную красоту, тем что ведет себя  в
отвратительных обстоятельствах приличней всех остальных.
     Быть  героем,  в  конце концов, это обнаружить чрезвычайно
хороший  вкус  среди  общей  терпимости  к  несправедливости  и
уродству...
     Таким  образом, природа героизма - эстетическая... И может
быть,  "мир  спасет  красота"  (по  известной  идее   Федора-то
Михайловича)?
     ...Чем человек интеллегентней, тем он больше лежит.
     Я лично мудрость свою вылежал.
     В лежании есть что-то от утраченного нами рая. И ложась на
залежанный  тобою  диван,  ты  каким-то  боком   своим   всегда
оказываешься в раю!
     Как  лучше всего созерцать звезды, тела небесные и земные,
смотреть в черты любимой или вникать в нее?  Кто  ответит  что:
при ходьбе, маршируя, или -- прыжками?
     Так  почему  же  не  лежите  вы,  бегущие за увлекшими вас
глупцами!
     Да  не  смущают  тебя  стоячие  и  топчущиеся, как бараны,
блеянием своим. Нет-нет-нет ничего хуже  сухостоя  и  очумелого
бега суетливой дворняжки...
     Нет  на свете зрелища гаже, чем марширующий полк, шагающие
строи физкультурников или бегущая куда-то с гиканьем  массового
одушевления  толпа.  В  маршах  и  топаньях их к погибели, ты -
лежачий не участвуешь.
     Ходить   надо   только   на   свидания,  будучи  абсолютно
уверенным, что там ты ляжешь ("...и лег он с нею...").
     Мы  -  существа  подневольные:  нас гоняют... А ты, сынок,
свободный человек, так и лежи себе!
     ...Ты  паришь птицей вольною, опираясь на распространенныя
члены свои. И нет в сю минуту тебя умиротворенней, мудрее  и  -
парадокс  положения  --  устойчивей!  Ведь  равновесие лежащего
тела, ввиду увеличения площади опоры и снижения центра тяжести,
всегда у лежащего неколебимее, чем у того, кто торчит, как лом,
в бурлящем навозе деятельной глупости; или юлит, как шашель,  в
прогнившей  доске  нужника, над которой, кряхтя, взгромождается
угрюмый селянин...
     Вспомни  Микельанджелово  "Сотворение Адама" в Сикстинской
капелле: оба l-o-j-а-t-s-i-a, наведя указательные  персты  друг
на друга: "ЛОЖИСЬ!"

     2

     Ложитесь правительства и армии...
     Л-о-о-о-жи-ись!!!
     Ложитесь  дети  и взрослые рядом, чтобы чада ваши услышали
от вас правдивейшие истории о том как:
     любовь высвобождает оледеневшее сердце из льда;
     мертвую  царевну  поднимает  живою деушкою из хрустального
гроба (не любить, так хоть налюбоваться можно!);
     лягушку превращает в жаждущую объятий принцессу;
     вонюченькую  Золушку  делает  первой красоткой королевства
(собственно, за ножки миньятюрность -- очень Пушкинский  идеал)
и   ведет  прямо  в  опочивальню  очень  разборчивого  и  очень
озабоченного принца -- в общем,
     всех волшебно перелицовывает, что и есть, суть-сказка;
     всех  поит  и отпаивает своей живой водою, преображая пред
возлежанием на брачном ложе.
     Если   в  этом  спасении-оживлении-преображении  принимает
участие мужик (а он очень принимает), тут без нашего  брата  не
обходится.      Учитывая   невинность   чад,  нас  протаскивают
намеком. Сказочки кончаются так: "Стали они  жить-поживать...",
ну  и  конечно  от  этого  у них заводятся детишки. То есть они
стали лежать вместе, перелегли:
     кто из гроба, кто -- из сугроба;
     кто с печки, кто -- из речки;
     кто с пшеницы, кто -- с другой девицы и т.п.
     Сказка   --   это   назидательная   притча   о   том,  как
герой/героиня, через тернии продираясь, с помощью сочувствующих
им  волшебных  сил  и  народной  смекалки,  сумели  перелечь из
худшего места в лучшее.  Чтобы  улечься  рядом,  что,  с  точки
зрения  и  сказителя  и  детей,  однозначно  означает сказочное
"счастье"!
     Конечно  героя  ведет переполненность нами, то-то он всем,
за исключением чудовищ и гадов, симпатичен.
     Героинею движет -- героическая (прости невольный каламбур)
или  страдальческая  жажда  нас,  которая  в  сказочной  деушке
принимает  и активную и пассивную (значительно чаще) форму, что
не вопрос ее темперамента, а нюанс сказочной судьбы.
     Мечта  ее в том, чтобы заполучить нас прочно и навсегда, с
максимально мыслимой гарантией, вместе с  источником  нашим  --
богатырем-чудесником-богачом-гусельником-начальником-орлом-удальцом.
Специфика   сказочных   преображений   требует   в   экспозиции
природного  мудака,  но  это  его  очевидное  качество лишь еще
больше располагает к нему, как  волшебные  силы,  сочувствующие
его поиску, так и саму деушку. Она загодя чует его закаленную в
испытаниях  и  накопленную  мудацким   воздержанием   сказочную
потенцию...
     Сказка  учит  лечь  с  тем,  кто по сердцу, чего бы это не
стоило. Тому  же  учит  жизнь,  в  моем  незаметном,  почти  не
существующем  лице.       Ложитесь начальники и рядовые, дети и
взрослые, просящие и отказывающие, менты и  бандюги,  палачи  и
казнимые...  и  вы...  Вы  увидите  небо  в алмазах! И себя - в
раю...

     3

     Каждый   самомалейший   вдох   впускает   в   тебя   жизни
неисчислимые, а выдох -- иные жизни возвращает наружу,
     теплом твоим обогретые.
     Твоя жизнь не главнее самой крохотной из этих жизней. "Все
хочет цвесть, росток и ветка"...
     Твоя жизнь равна неведомым тебе, незаметным жизням.
     Конечно,  тебя просто физически больше, что наполняет тебя
гордыней, и -- вовсе не зачит  твоей  превосходной  ценности  в
сравнении  с  малыми,  кроткими существами, стремящимися, как и
ты,  только  к  любви.   Ваши  размеры  позволяют  вам  убивать
маленьких походя, даже не замечая их отчаянных воплей о пощаде.
     Позор тебе -- "царю всех элементов и начал"!
     Позор вам, толстокожие бегемоты!
     Если  бы  ты  был  ростом  с  меня,  ты  бы  узрел картины
душераздирающие и восхитительные  одновременно.  Ты  бы  увидел
свою  наполненность созданиями трепетными и любящими, что может
быть поубавило бы твое бахвальное важничанье пред тем, что тебе
по-просту недоступно. Ты бы увидел:
     там  -- сын плачет над растерзанным трупом бациллы-матери;
сям  --  отец-микроб  несет  на  закорках   обессилевшую   дочь
домой; тут   --  вирусы  опохмеляют  от  ядреного  антибиотика,
буквально кончающихся, опухших и посиневших братков...
     О,  эти картины исполнили бы тебя ответственностию Господа
за малых сиих, за народы в тебе.
     Как  бы  ты  помудрел  и возвысился от увиденного тобой не
извне тебя, а в тебе же самом... Вот  что  для  тебя  тайна  за
семью печатями.

     4

     Вам, людям, мешают ваши размеры чудовищные. Не сравнивайте
себя со слонами: с нашим племенем сравните себя!
     Не  почитая,  как  должно  жизнь вокруг вас кишащую, вы, с
нашей точки зрения, бесчувственны, как булыжники мостовой.
     Жизнями, которые вы не пренебрежительно топчите, правит та
же любовь, что по Данту "движет солнца и светила".
     Вы и замечаете только самые грубые формы жизни.
     Кто  живей?  У  кого  больше  права жить: у слона... или у
пестрокрылого мотылька, витающего над ним?
     У муравьишки-стахановца, примеривающегося к зернышку травы
под громадными тумбами слоновьих ног?
     Вопрос   этот   и   глуп  и  подл.  Большевистская  логика
преподносит бандитский ответ: слон больше -- пущай топчет!
     Жлоба всегда, между прочим, больше...
     Сравнивать   права   по  массе  тела,  по  этим  бульонным
категориям! Определять:  кому  в  могилу,  кому  в  лоно  милой
жизни...
     ...Всем  ласки  хочется.  Кто больше, кто страстней любит,
тому ужасней расстаться с жизнью, то есть разлучиться навеки  с
предметом любви.

     5

     Не  приплетай только, Бога ради, разума вашего, на вами же
изуродованном свете.
     Разум -- в уклонении от ваших великих свершений.
     Справку о наличии разума у вас -- вам ни один сперматозоид
не выпишет.
     Мы  живем  в координатах любви, в которых жили ваши поэты:
вы -- в координатах убийства.
     В нашей системе разумней тот, кто больше любит; в вашей --
кто большее число себе подобных может истребить.

     6

     Всюду   трепещет  и  боится  за  любимое  существо  жизнь.
Трепетом этим священнным и определяется  разум.  Нет  для  него
мертвых субстанций и безжизненных поверхностей.
     Странно,  что  будучи  такими раздутыми жратвой и гордыней
чудовищами, вы все-таки  наследуете  от  нас  наше  благородное
стремление  к  блаженству  любовному.  Но смерть от любви у вас
тема  оперная,  дело  небывалое  и  чрезвычайое.   Вы   слишком
приземлены и практичны.
     Право, от нас могло бы происходить существо более тонкое и
возвышенное, чем слепой давило-человек.

     7

     Вы  - крайняя степень нашего падения. Лишь в редкие минуты
истинной  страсти  и  мгновения,  следующие  насыщению  ею,  вы
постигаете жизнь нашим внимательным зрением.
     Как укрупнен тогда мир для вас!
     В  какой новой перспективе вы воспринимаете себя, любимую,
дыхание ветерка и гранулы света.
     Множь  же,  сынок, эти возвышающие тебя над природой твоей
бегемотской, чудные моменты,  как  бы  блики  рассеянные  самой
вечности: всем существом взыскуй их!
     А  если б это стоило тебе смерти -- тем более, говорю тебе
как заботливый отец!

     8

     Почему  же,  зная  кто вы и что вы, я и товарищи мои хотят
превратиться в вас: себя  истребить,  ради  того,  чтобы  стать
давилою-человеком?
     Счастливцы  вы!  Вам дано любить тысяче и тысячекратно, не
сгорев на первой же попытке до тла.
     Ради  любви  я  хочу  стать тобой, мы -- хотим стать вами.
Ради любви...

     9

     Воля  моя,  я бы сделался арабом и завел огромный гарем. Я
переползал бы как шмель по  меду  от  одной  --  к  другой,  от
одной... к другой...
     ...Что-то я размечтался... Я ведь могу стать только тобой,
а ты, увы, не мерещущийся мне, шаловливый араб...

     10

     Ты увидишь здесь логическое несоответствие: умри за любовь
-- не умирай, а множь.
     Да, я -- противоречив. Мысли мои иногда путаются и бьют по
своим же окопам. Но в этом случае противоречия никакого нет.
     Люби   и   все!   Стоит-ли   это  смерти?  (не  считай  на
меркантильных счетах  "позорного  благоразумия")  --  не  стоит
смерти?  То есть, никогда (кроме, разумеется, случаев с дурами)
не смей отказываться от желанной близости...

     11

     Образ деушки прекрасен...
     Волосы  ее  --  завитки  тьмы  и света, сбегающие вольными
изгибами волны к чистой линии плечь.
     Глаза,  ищущие  нас,  как  голубое  небо  ищут  восходяшие
солнца.
     Губы,  волнующиеся  от  желания  и  любви,  распахнутые ее
неотвратимому приближению.
     Грудь   --   могильные,  округлые  курганы  несвершившихся
страстей; пирамиды - в которых как тутанхамоны набальзамированы
("усни баллада, спи былина") искреннейшие девические желания.
     ...  от  бугров... по ложбинке... ниже... ниже и нежнее...
нежнее... ниже скользя... переступая...  стелясь...  меденно...
тихо...  туда...  забираясь...  вкрадчиво...  томно... к долине
суженной...
     ...спад  цветущей  бурно плоти - к вдруг надувающимся, как
паруса тугие в бурю, балдеющим бедрам и игривым ляжкам, которые
одними  только  изгибами своими зазывают в свое прельстительное
средоточие...    И...  наконец...  дивная,  выдвинутая  в   мир
площадочка    -   капитанский   мостик   клипера   сего   ("дай
порулить!")...
     ...  висячие  сады  Семирамиды  --"грот  любви"  -- Сезам,
откройся! -- Отвалите, гады! Я -- первый!  --  и...  туда...  в
пленительный вход-выход-вход...
     ...роза  тела  ее  в  поющем  терновнике,  неслышно поющая
--лепестки розовые, распрямляемые  из  влажносмятого  состояния
любовью             --             и            обморок-обморок
орхидей.........................................
        А-х-а-цццхххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххххх
хххххххххххххххх хх............................................
...............................................................
.....................................сюда... сюда... еще...
еще... еще... еше... о... о... О... О!... О!!...ОО!... ООО!!...
ОООО!!!.... Ах... АХ!... ААХХХ!!!... О-О-О.....  А-А-А----А-Х-Х-
Х-х-х-!!!!!!!!!!!!!!!!...м...м...М...М...М-М-М.........А-а-а!...
О! О!! О!!!... Бу-туп-Бу-Туп-БУ-ТУП-бу-ТУП-БУ-туп-! ! ! ! ! ! !
! ! ! ! (? ? ?) ! ! !Д-д-А-а-а ! ! ! ! ............ооо! .......
..........!!!МММММ......мм......!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!.....
.аа!!!..................................................и вопль
 наслаждения и бросающих в будущее - в распаханную вечность --
в распахнутое безумие конвульсий и затихающих содроганий.   О,
какая прекрасная смерть мгновения...

     12

     Вечность! Впусти меня в свою морщину!

     13

     В  завитках  и  изгибах тела деушки есть некоторые, как бы
затверженные, внимающей ее плотью, наши пируэты.
     Движение откляченного ее, округлого зада --горизонтальное,
с  небольшим  оседанием  по  правой  и  левой  трети,  как   бы
пританцовывающего   в  обе  стороны  двунацелеленного  вектора:
Восток-Запад-Восток-Запад ("х" в декартовой системе  координат;
при  вертикальном  (ордината  "у")  направлении  несущих опор -
некоторый угол к стреле  абсциссы;  от  стана  вся  конструкция
сдвинута вперед.
     Таким     образом    походку    следует    описать    так:
Земля-Небо-Земля-Небо,  с  сильно  выраженным,  нестремительным
уклоном к горизонту.
     Исходная  точка  движения  выполнена  в  виде разделенного
вертикально ноля, то  есть  в  форме  уроненной  буквы  "фита",
считавшеюся  двусмысленной по сходству с описываемым предметом.
     Вкруг    положены    ветвящиеся,    травообразные    тени,
торжественно обрамляющие предмет, что и правильно, учитывая его
жизненную важность.
     В  сущности, вся деушка построена вкруг своего предмета, и
сама является его роскошным, волнующимся обрамлением.
     Предмет   или   исходная  точка,  которая  строго  говоря,
является вовсе не точкой,  но  заглубленною  в  деушку  чертой,
плывет  раздвоенным  облаком  параллельно земле и небу, являясь
неким  метафизическим  уровнем,  в  котором  и  то   и   другое
встречаются  и  слипаются  в  одно  животворящее  лоно, готовое
распахнуться, как под воздействием внутреннего  напора,  так  и
под  внешним, ласкающим давлением. Направленные друг к другу то
и другое, может быть и есть, с  физиологической  точки  зрения,
страсть и любовь...
     Вернемся к описанной нами пластике:
     итак,  движения деушки в предложенных координатах очевидно
танцеобразны и, в основном, совпадают с нашими движениями,  что
поразительно при отсутствии у нашей деушки хвостика.
     Деушка  в  замедленном,  плавном,  как бы маняще-улетающем
ритме, всегда и всюду вытанцовывает наш танец,  начинающийся  в
ее сладостном ноле координат.

     14

     Деушка  чудно  наполнена собой, белоснежным своим объемом,
движущимся колебанием разных свойственных ей округлостей.
     Она  несет  себя  как кувшин любовного напитка, как амфору
шорохов и ароматов.
     Она ходит танцуя, точно так, как мы это делаем.

     15

     О,  танцуйте,  танцуйте нас, юные чаровницы! Вздрог-вздрог
ресницами... и мы,  невероятно  укрупненные  (вид  наш  сверху)
таращимся   на  приближающегося  фраера.  А  вот  он  подходит:
вздрог-вздрог-вздрог -- занавес вверх-вниз и, глаза (мы  -  вид
сверху)  вылетаем на него, под взвившийся к своду арки занавес,
как балетные примы, исполнившие дуэт. Но вокруг не шум дешевого
успеха,  не  дурацкий  ажиотаж  коллективных  хлопков и кпиков,
а................................т-с-с----------
!!!!!!.....!!!!!!.....!!!
     !!!!!!!!!!   --   великая   тишь  сосредоточенности  перед
ошеломительным процессом зачатия вселенной.

     16

     Да,  мой любезный, да! Вселенной настолько, что вам, из-за
чудовищных  размеров  и  нечуткости   вашего   зрения,   и   не
вообразить!     Фраер   и   деушка   абсолютно  достаточны  для
сотворения целого мира, а мы -- хворост сухой, дрова смолистые,
зажигающие солнца новых вселенных.

     17

     Танцуйте, задик и бедра...
     Прыгай и скачи раздвоенный нолик...
     Извивайся,   животик   плоский,  с  глупеньким  пупком  --
намеком...
     Гуляйте   пирамиды,   вольные   вздыматься,  к  напряженно
взирающим с вершин ваших, одиноким звездочетам...
     Щурься  и моргай, пупочек бессмысленный, в котором свернут
котенком слепенький узелок...
     Вздрог-вздрог -- хлопайте ресницы мохнатенькие...
     Пишите, ножки, свое кружевце ажурное...
     Распахивайся,  роза,  выворачивай  наружу  лепестки свои в
росе живительной...
     Трещи,   терновник   непроглядный,   и   бейте  соловьиной
шрапнелью поющие в нем...
     Это божественный Эрос, ненасытной своей, багровой глоткой,
хватает нас в отпирающий и запирающий вход...
     Это великий Гоготун, исполнившись мною, зачинает вселенную
в глубинах своих...
     Это те, кто верен до смерти и идут за венцом жизни...
     Это   те,  которые  не  осквернились  с  женами,  ибо  они
девственники...
     Побеждающему  дадут вкушать манну и -- ему белый камень...
     И на камне написано новое имя...
     Се -- отворено -- и никто не затворит, затворяет - и никто
не отворит...
     Двери рая? Вот -- они...
     ...Входи, втанцовывайся, и не хлопай дверью, а там - прямо
иди, через душистые росы, по подымающейся неуклонно тропе...
     Это  любви  смертельный,  влажноувлекающий  рельеф, как за
Леонардовой мадонной и младенцем - красота неизмеримая...
     Это  самая  чудная  смерть  на  свете,  ибо  она  есть  --
антисмерть...

     18

     Каждый  волосок  пушка, выстилающего кожу девушки -- копье
грозное, целящее прямо в сердце.
     Кто, кто держит их в ней за древки колышащиеся?
     Кто  алчет  пробить меня насквозь их золотыми, заточенными
остриями?  Вот  --  исстрадавшаяся  головка   моя   и   хвостик
трепещущий запятою в строке любви!
     Я весь дрожу!
     Я весь стражду...
     Колите меня безжалостно...
     Пусть  весь я вытеку любовью на эти нацеленные в горло мое
копья...

     19

     О,  палачество изощренное тела, становящегося инструментом
утонченнейших пыток, убивающих нас, почти бестелесных...
     Мы в книге жизни на одной строке с палачихами нашими, и мы
их... обожаем!

     20

     Приди, черная избавительница...
     Отнеси  меня  на  руках  своих,  через озеро безвидное, на
гибельный алтарь...
     Я так устал не любить...
     Мучался всегда без этого...
     Только конца в экстазе я жаждал...
     ...в э-к-с-т-а-з-е... (анатомически -- в деушки тазе).

     21

     Ах,  без  любви  жизнь -- пошла, и не стоит ни похвалы, ни
даже малейшего упоминания.
     Кто  не  любит  --  того  и  нет  на свете, он уже мертв и
опасен...
     Это я вам говорю, может быть самый задумчивый сперматозоид
на   Земле   --   Заратустра   незамечаемого    вами,    слепцы
самоуверенные, неисчислимого народца любви.
     Ничем мы вам не обязаны.
     Вы нам -- всем!

     22

     Кто мы????????????????????????????????????????????????????
     Мы    текучая,    упорная   субстанция   страсти,   ищущая
самоуничтожения в деушке.
     Мы -- обреченный порыв...
     Мы  --  птицы  с истоптанными крыльями и перебитым горлом,
мечтающие об почти недоступном нам полете...

     23

     Я не поведал, сынок, имени своего. Сделал я это намеренно.
Оставшись анонимом в племени безъимянных, я говорю не только за
себя  одного,  а  за  всех  нас - мертвых и живых друзей ночи и
застрельщиков  дня.  Открыв  имя  одной  ускользающей  тени,  я
стушевал  бы, в какой-то степени, фигуры собратьев моих, коих я
часть неотъемлемая и незаметная.
     Не  могу  на это пойти. Совесть сперматозоида и врожденное
чувство социальной  справедливости  удерживают  меня  от  этого
самовыделяющего  акта.  Достаточно  того,  что  я явился тебе и
"разверз уста".
     Имя мне -- лист готовый слететь в животворящий перегной...
     Имя мне -- зерно, Древо Жизни оплодотворяющее...
     Имя     мне     --     невидимая,    неисчислимая    толпа
жизнетворительных, пульсирующих в тебе запятых...

     24

     "Наш" подклеил какую-то деушку.
     Мы все до крайности оживлены...

     25

     Тревога, сынок! Час мой близок... Сроки мои исполняются...
Срашно в одуревшей толпе, несущей к плацу!
     Я... совершенно не готов и я...
     Я... не хочу умирать...

     26

     О, нет! Это не ложная тревога!
     Все не так на этот раз, и все страшно!
     Прежнее небо и земля миновали...
     Произошли голоса и громы и молнии и землетрясения...
     Сделались  град  и  огонь,  смешанные  с  кровью и пали на
землю...
     ...Все рушится вокруг и воды кипящие объяли меня...
     Мертвые   товарищи   мои  устилают  их  телами  своими  до
дымящегося горизонта...
     Все-все вокруг страшно содрогается...
     Закатное небо раскалывают изломы молний...
     Горы,  выпирающие из колеблемых вод, извергают раскаленную
лаву ..........................................................
...............................................................
....................   меня  куда-то  неудержимо  уносит бурным
потоком .......................................................
..............................................

     ...меня куда-то зашвырнуло...
     ...я вдруг потерял вес...
     ...все что было вокруг мгновенно смазалось и оторвалось от
меня назад... куда нет возврата...
     ...меня жутко шмякнуло об поверхность бурлящих вод...
     ...неужели отбило ударом головку...
     ...хвостиком могу шевелить...

     27

     ...Уже  никто  не  кричит... Куски разъятых, раздавленных,
изуродованных тел повсюду...
     ...Неужели  вот  это  все, эти пугающие трупы, изнеможение
смертное и необоримый страх и есть любовь?...
     Боже! Как все мы были обмануты!!!
     О чем я пел, безумец исступленный...
     Я... знаете-ли... не хочу любить...

     28

     ...меня  тащит  к  огромному  ЗОЛОТОМУ  ШАРУ плавающему на
водах...
     с каждым мгновением ШАР все громадней...
     весь в очах пристально на меня одного глядящих...
     я не могу перенести взглядов их...
     хвостик мой более не повинуется мне...
     но я... повинуюсь ему...
     что  все его сонные дерганья пред этим новым конвульсивным
биением страшным...
     я  боюсь  что он просто отскочит и пронесется над бурлящей
пучиною феерической рассыпающей искры кометой...
     я страшно... страшно... неизмеримо устал...
     неужели никого более нет в живых кроме меня...
     отвернитесь пожирающие страшные ОЧИ...
     проклинаю тебя любовь...

     29

     ...ничего вокруг...
     ...ничего  не вижу кроме невыносимых ОЧЕЙ ЗОЛОТОГО ШАРА...
     с дикою тоской смотрят на меня эти ОЧИ...
     теперь   это   исполинская   загибающаяся   кзади  ЗОЛОТАЯ
ПОВЕРХНОСТЬ испускающая невыносимый жар...
     ОЧИ  смотрят  на  меня  безотрывно  как  огромные  окна за
которыми кто-то неумолимый стоит...
     меня  тащит  к  ШАРУ  к  выдавшейся  навстречу мне ЗОЛОТОЙ
ПОВЕРХНОСТИ которой уже скоро буду я навсегда заглочен...
     мысли мои путаются...
     я уже не понимаю себя...
     не знаю кто я...
     мне  кажется  вдруг что я и есть этот страшный ЗОЛОТОЙ ШАР
... так это я вижу себя маленького...
     тщедушного...
     испуганного...
     быстро-быстро  бьющего хвостиком в стремительном потоке...
     ...Я вдруг перестаю бояться.
     Я  помогаю несущему меня течению хвостиком, который как бы
удевятерил свои энергичные движения...
     Наконец-то   я   потеряю   позорную   (в   мои-то   лета!)
девственность... если... уже не потерял...

     30

     Прочь... прочь малодушная моя слабость!!!
     Напружинься,  наполнись  жизненными  соками верный грозный
хвостик! Заострись алебардой  неласканная  еще  никем,  головка
моя!
     Я  чувствую  как  сдавливаются  мои  виски... как в острый
грозный гребень складывается мое темечко...
     Весь  я  трепещу  отвагой и желаньем рыцарского подвига на
грозном пропеллере хвостика...
     Я -- дракон огнедышащий!
     Из меня вырываются языки пламени (фигурально выражаясь).
     Жизнь  моя  прыщет победительною энергией из, заточившейся
секирою обоюдоострой, головки моей, способной сейчас,  кажется,
резать ломтями алмазы...
     ...Я будто и не жил еще, а вот только начинаю жить...
     Нет,  ШАР! Ты меня уже не избегнешь! Уж я-то тебя прошибу,
чего бы это мне не стоило... И "репа" у меня  не  треснет!  Нет
ничего в мире сейчас крепче головки моей, которой, будь ты хоть
из танковой брони, а я тебя пробью!

     31

     Этот  ШАР  плавает  на мутных, усеянных трупами спермиков,
водах. ШАР слегка покачивается,  слепит  меня  золотою  сияющей
своей поверхностью...
     ОЧИ   ШАРА  обращены  ко  мне  и  как  бы  прожигают  меня
насквозь...      Они зовут... они притягивают меня... Кто стоит
за ними, кто всматривается в меня с испепеляющей силой? Не я ли
сам,  будущий,  преображенный,  вижу  это   жалкое,   маленькое
существо  --  себя  в бурлящем вокруг потоке. Боже мой! Головка
моя кружится, путаются мысли мои...
     Я  разбегаюсь,  то  есть разгребая трупы отплываю назад, а
потом, напружинившись весь, с бешенной силой вращая  хвостиком,
устремляюсь в ШАР - в ближнее - круглое - громадное - ОКО...
     ...Головка  моя  вонзается  во  что-то  безумно твердое...
горячее...  живое...  жгучее...  и  ...дикая...  ни  с  чем  не
сравнимая боль...
     ...лопается     что-ли    болезная-то    моя    головка...
О-О-О-!-!-!-....

     32

     ...это  мягкое  волнующееся расступающееся облекающее меня
облако света...
     ...я в густом льющемся вкруг меня потоками
     расступающемся подо мною мягком влажном золоте...
     ...мне слышатся стоны но не боли а радости...
     ...мне мерещится твоя кудрявая голова...
     ...ножницы блеснули в твоей руке...
     ...в другой - перо поэта...
     ...ты будешь...
     ...не сомневаюсь в этом теперь...
     ...как же хорошо все сложилось и я...
     ...умру мужчиной познав...
     ...и сын мой продолжит за меня...
     ...очень похож...
     ...я не я уже...
     ...я...
     ...жизнь моя кажется...
     ... из меня вытекает...
     ...я куда-то...
     ...теряюсь  в.............................................
     ...КАК ВДРУГ ЛЕГКО...
     ... Я ...ЭТО ЧТО-ТО НОВОЕ...
     ... Я ТЕПЕРЬ ДРУГОЕ...
     ...НОВОЕ...
     ...ПОМНИ ОБО МНЕ И ПРОЩАЙ...
     ...НО КОГДА-НИБУДЬ...

     33

     Я
     УМИРАЮ ОТ СЧАСТИЯ...
     ЦЕЛУЮ....

     (на этом более чем отцовском лобзании заканчивается поэма)

     ОГЛАВЛЕНИЕ

        ЧУ!
        КНИГА ПЕРВАЯ ПОЭТИЧЕСКИХ ОЗАРЕНИЙ
        (
        жизненная стезя олимпа муркина
        или
        поэт и ножницы,
        Вступительная статья Геллы Трапезунд    1
        1.  ДЕУШКА И СОЛОВЬИ    5
        2.  КОВАРСТВО   5
        3.  БЛАГОДАРНОСТЬ       5
        4.  ТАЙНА       6
        5.  ПОЭМА ЭКСТАЗОВ      6
        6.  НЕ ПОЙ КРАСАВИЦА    6
        7.  ЦИТАТА      6
        8.  ВЕЛИЧИЕ     6
        9.  ОБЕЩАНИЕ    7
        10.  УНЫЛОЕ ВИДЕНИЕ     7
        11.  НЕОСУЩЕСТВЛЕННОЕ   8
        12. НЕ СОПЕРНИКУ-СТИХОТВОРЦУ    8
        13.  ПАРАДОКС   8
        14.  КАРТИНА    8
        15.  ЛИТЕРАТУРНОЙ МАДАМ 8
        16.  ЕЙ ЖЕ      8
        17.  СТРАДИВАРЬЯ        9
        18.  УМОЗАКЛЮЧЕНИЕ      10
        19.  БЕСПЛОДНОЕ МЩЕНИЕ  10
        20.  КАК ПТИЧКУ ВЕШНЮЮ ТЕБЯ     11
        21.  РУССКАЯ ТАНКА      11
        22.  СОНЕТ      12
        23.  К НЕОПЫТНОЙ  ЯГОДКЕ        12
        24.  РАЗНООБРАЗНЫ НАСЛАЖДЕНЬЯ   13
        25.  МУРКИН НАД КНИГОЙ  13
        26.  БЕССМЕРТИЕ 14
        27.  ЧЕРНЫЙ  ВОРОН  И  МУРКИН   15
        28.  СОНЕТ      15

        29-31.  БАСНИ
        29.  НОЖНИЦЫ  И ГОЛОВА  15
        30.  ОДЕКОЛОН  И  ГРУША 16
        31.  ЗАД  И  КРЕСЛО     16
        32.  АВТОПОРТРЕТ        17
        33.  ПЕСЕНКА О СЕБЕ     17
        34.  ПРИЯТНОЙ ДЕУШКЕ    19
        35.  НАД КНИГОЙ АПЕЛЬСИНОВА     19
        37.  ПОПСУ      19
        38.  ОДИНОЧЕСТВО        19
        39.  К ВОЗЛЮБЛЕННОЙ КУЗИНЕ      20
        40.  НАБЕГАЮЩАЯ МЫСЛЬ ОБ ВАНЕ ГОГЕ      21
        41. У Х О  (ПОЭМА)
        I.  ЖИЗНЬ ВАН ГОГА      21
        II.  НОЧНОЙ БИЛЬЯРД     22
        III.  ПОРТРЕТ ДОКТОРА ГАШЕ      23
        IV.  ЗВЕЗДНАЯ НОЧЬ      23
        V.  ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНОЕ  24
        VI.  МУРКИН И ВАН ГОГ НА ВОСТОКЕ        25
        VII.  ГОЛОВА НА СОЛНЦЕПЕКЕ      25
        VIII.  ПРОЩАНИЕ 27
        41.-44.  ЮЖНЫЙ БЕДЕКЕР
        41.  ДЕУШКА И ДЕДУШКА (курортная быль)  28
        42. ШУША        28
        43.  КАВКАЗ или МУРКИН И КУНАК  29
        44.  ВЕРТИКАЛЬНОЕ       30
        БИСЕР
        КНИГА ВТОРАЯ ПОЭТИЧЕСКИХ ОЗАРЕНИЙ

        1.  НИСХОЖДЕНИЕ 32
        2.  ЭЛЕГИЯ      32
        3.  НАДОЕДЛИВОМУ  СТИХОТВОРЦУ   33
        4.   В ОСИННИКЕ 33
        5-7.  ВЕЛИКАЯ ДРУЖБА
        5.  ЛЕНИН И КРЕНДЕЛИ    34
        6.  ЛЮБОВЬ ИЛЬИЧА       35
        7. БАЛЛАДА О ПЕРЕПЛАВКЕ 35
        8 -12.  НИКИФОРЫ
        1. НИКИФОР КАПИТАНА ЛЕБЯДКИНА   37
        2. НИКИФОР МОРСКОЙ  "НА СМЕРТЬ РЫБКИ"   37
        3. НИКИФОР МОРСКОЙ "ВЕЧНОСТИ"   38
        4. НИКИФОР МОРСКОЙ "ВОЗВРАЩЕНИЯ..."     39
        5.  НИКИФОР ТАРАКАНИЙ   39
        13-15.  ЦАРАПЫ
        1. ЭЛЕГИЯ       40
        2. ЦАРАП БЕЗОТВЕТНЫЙ    44
        3. ОБЛАКО       41
        16. ВЕШНЕЙ ДЕУШКЕ       42
        17.  ДЕУШКЕ НА ПОТЕРЮ САМОГО ДОРОГОГО   42
        18.  ...И ЦЫПЛЕНОЧКУ...         42
        19.  ЦВЕТОК СКАБИОЗА    43
        20.  МУРКИН И ПТИЧКА (аллегория)        43
        21.  БЕЗОТВЕТНОЕ        44
        22.  СТАРАЯ ВОЕННАЯ ПЕСНЯ       44
        23-27.  ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ
        1.  СТУДЕНТ И БАУШКА    45
        2.  БАУШКА И ВДОВА      45
        3.  Р. Р. Р.    46
        4.  ПРЕСТУПЛЕНИЕ        47
        5.  УКОРИЗНА  К  Р. Р. Р.       48
        из штудий по современной американской поэзии
        28. НОГА ЭПИЧЕСКАЯ      49
        29. НОГА САПФИЧЕСКАЯ    50
        30-37.  РОМАНСЕРО
        30.  РОМАНС СЛЕПОЙ ДЕУШКЕ       51
        31.  РОМАНС ПО НАПРАВЛЕНИЮ К СКРИПКЕ    51
        32.  РОМАНС МУЗИЦИРУЮЩЕЙ ТОЛСТУШЕЧКЕ    52
        33.  РОМАНС КРАСИВОМУ ТУЛОВИЩУ  53
        34.  СИСТЕМНЫЙ РОМАНС   53
        35.  ФРАНЦУЗСКИЙ РОМАНС 54


Яндекс цитирования