ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА КОАПП
Сборники Художественной, Технической, Справочной, Английской, Нормативной, Исторической, и др. литературы.


http://totem-group.all.biz/elektroperforatory-gg1057254
Виктор Козько

   Прохожий

   Провинциальные фантазии

   С белорусского. Перевод автора

   Впервые он пришел ко мне в благословенную  минуту.  Даруется  такая
минута-мгновение  изредка и далеко не всем и не всюду.  Только в отме-
ченном и освященном кем-то краю.  Не могу сказать кем - то  ли  нашими
предками, то ли первосоздателем, самим Богом. Некой космической душой,
присутствие которой всегда ощущается,  если есть у тебя на это глаз  и
слух. Если душа у тебя не слепая, если ты не нищий душой, когда есть у
тебя что положить в руку другому, похожему или даже совсем не похожему
на тебя.
   В приближении  сумерек,  когда солнце за небосклоном соскользнуло с
каравая земли,  чаще всего по осени,  когда каравай этот  уже  взрезан
плугами  и,  кажется,  круто посыпан солью небес - пропечен,  обласкан
солнечными лучами, корки рыжих ржанищ полей, словно материнским легким
рушником,  обволакиваются паутиной бабьего лета,  обещающей завтра, на
восходе солнца, начало этого лета, угасанье его, - вот тогда в покое и
тиши,  в умиротворенном единении всего сущего и даруется земле и чело-
веку то благословенное мгновение. Мгновение остановиться и оглянуться.
   Солнца уже нет, а ближний лес и холм перед ним сверкают и светятся.
И таким же ясным и чистым светом озарены лицо и глаза человека. Может,
это и есть освящение земли,  знак некий тайный ей и человеку,  который
живет на этой земле, завершил на ней один круг и начинает готовить се-
бя к новому. Тихо вершится то самое чудо, когда голубь или голубка бо-
сыми ногами прохаживаются по нашей душе, неуловимое, непознанное и ни-
кем не объясненное, как явление чудотворной иконы. Кто-то молится зем-
ле и за землю, за каждого грешного из нас на ней.
   Может, это сам Бог сошел с Олимпа или какой-то космический пришелец
спустился с небес где-то за горизонтом,  никем не видимый,  потому что
глазом его не охватить,  бесконечно большой,  мы пыль перед ним и прах
мироздания.  А он вышагнул из Вселенной, стал на колени и припал голо-
вой  к равнинам полей,  бескрайности лесов и рек Беларуси,  положил на
нее свой лучистый глаз. И отражение его лучистости достигло и охватило
махонький  приречный лесок за околицей нашей униженной сегодня нищенс-
кой деревушки, запало в душу и глаз. И лесок роскошествует, просвечен-
ный насквозь его теплым взглядом, обласканный вселенским покоем, недо-
кучливым сочувствием. И в душе нашей мир и согласие.
   Вот в такую пору, когда я сам был на седьмом небе от всепоглощающей
осенней благости, в далеком космосе, когда моя астральная душа покину-
ла землю,  избавилась будничности и отлетела на неведомую мне  планету
добра,  пошла в путь по мирозданию,  он впервые и посетил меня, пришел
ко мне в гости.  Рудовато-рыжий котик, хотя, вернее, не котик, а коти-
ще, такой он был огромный и до невозможности величественный. Благосло-
венный неземной свет запал и в его сверкающий изумрудом глаз. Он отме-
тил  меня  этим своим провидческим глазом,  дарованным только существу
разумному,  хотя и немому.  Глазом зверя,  во взгляде которого сегодня
больше сочувствия и участия, чем порой во взгляде человека, даже близ-
кого тебе.
   Спасибо, Всевышний, за эту едва осязаемую нами сегодня, высшую гар-
монию всего сущего,  единение и связанность суетливо говорливого, жад-
ного и хищного по натуре и безмолвного, но сочувствующего и доброго от
природы.  Изначально пришедшего в сей мир с пониманием глубинного рав-
новесия и вечного покоя. Не будь этого, куда бы устремилась наша душа,
к кому бы припала,  где бы нашла успокоение, особенно сегодня, в такую
глухую и смутную пору.  Не напрасно же и совсем не случайно многие  из
нас именно сейчас вспомнили о братьях своих меньших.  Ублажают и смот-
рят за ними с уснувшей уже было,  но вновь пробужденной материнской  и
сыновней заботой. И слава Богу. Слава Богу, коты и собаки, рыбы, птицы
и звери,  что вы не гомо сапиенс,  что не научились еще говорить, а то
мы бы вас,  гляди, и в парламент выбрали. Но вы отделены от нас языко-
вым барьером, хотя я лично сомневаюсь, что существует между нами такой
барьер. Больше похоже, что надоело человеку говорить с человеком. Тес-
но и одиноко стало ему на планете Земля,  хочется вышагнуть из нее, да
вот беда, уж больно узкие сам он себе штанишки скроил, мешают они сде-
лать тот решающий шаг,  дерзости нет признать,  что мы не единственные
на  этой же земле и совсем не самые-самые.  Все ищем подобных себе,  с
кем можно и на троих скинуться,  кому можно было бы потом и морду  на-
бить.
   А я  часто разговариваю с собаками и котами,  и даже с муравьем под
деревом,  и с самим деревом.  Сегодня куда чаще говорю с ними,  чем  с
людьми.  Получается само собой,  помимо моей воли.  Это снова, похоже,
сегодня некая внутренняя потребность,  а может, приказ или наваждение.
Может, в одну из своих жизней на этом свете или вселенной я был рожден
собакой, котом или птицей. А каждый из нас, как утверждают знающие лю-
ди, проходит через тринадцать обновлений, тринадцать рождений. Мне на-
гадали:  доживаю я одиннадцатое. Не юноша, пора уже и в ум войти, жал-
ко,  только две жизни осталось,  а по всему,  так и одной не отпущено.
Тот,  кто мне даровал их,  дал пенделя,  опустил на Землю,  мог быть и
щедрее.  Сколько же это существ на земле,  в каких только шкурах и об-
личьях я не походил,  не поползал,  не поплавал и не полетал на  нашей
планете.  А там,  смотришь, и сам бы планетой пожелал стать, самой ма-
терью-Землей, солнышком... Может, именно поэтому и дано мне всего три-
надцать жизней, чертова дюжина. А дальше был бы уже перебор.
   Перебор. Знаю, смущаюсь, а все равно жажду, жажду. Ненаедный, нена-
сытный,  невразумленный. Хотелось бы, очень хотелось перевоплотиться в
пчелу  или  муравья  и перезимовать эту уже сколько лет длящуюся зиму,
вне срока и без причины наступившее обледенение наших душ в  улье  или
муравейнике.  А по весне, когда вспенится цветом яблоня или груша, из-
ломать свои пчелиные крыльца в розовом безумии обновления,  насытиться
нектаром жизни Адамова вечного дерева, породниться, слиться воедино со
всем сущим.  Может,  из меня получилось бы лучшее дерево, нежели чело-
век.
   Есть, есть  у меня потребность быть и деревом.  Влюблен,  зачарован
дубом.  Особенно на исходе дня, посередине лета, возле реки. Когда за-
сыпает  ветер  и  мягчеет солнце.  Тогда дуб словно испускает из брони
своей вековой коры и луба душу и становится таким доступно  человечес-
ким. Я припадаю к его корявому, покоробленному, а где так и покалечен-
ному молнией туловищу и слушаю, слушаю речь, жалобу и веселье вечности
и ядра земного.  Ведь есть дубы,  которым под тысячу уже лет. И совсем
не дерево то,  а сама вселенная.  От корней до макушки на каждом метре
своя особая планета.  Не всякая хата может похвалиться этим. Не все то
хата, что из трубы дым пускает, как не каждый то человек, что способен
только мусорить, коптить небо и в воде пускать пузыри.
   Только не  подумайте,  что я уж совсем обнаглел,  жажду возродиться
дубом и жить тысячелетия.  Не стою я такого  подарка,  такой  милости,
хоть за свои лета порядочно одубел и задубел. И мерзости во мне всякой
за те же лета - что в добром пиве пены,  может,  даже больше пены, чем
самого пива.
   Я прохожий в этом мире,  странник. Из каких стран, из каких миров -
этого не дано мне знать.  Наверное,  слава Богу.  Хотя хочется памяти,
пускай в звере, траве, дереве.
   Можжевельник - тихое,  робкое и неброское,  как и сам здешний чело-
век, деревцо или кустик. И не без понимания красоты, чувства собствен-
ного достоинства,  вечно зеленый.  На прочих деревьях всё шишки да се-
режки или лист словно блин.  А тут мониста, бусы на груди. Чистое и на
чистом  растет и лишнего из себя ничего не корчит,  не пыжится,  чтобы
выглядеть лучше,  чем есть.  Наоборот,  стремится спрятаться,  сойти с
глаз,  но не затеряться,  а встать где-то на границе меж болотом и ле-
сом,  где земля хоть и не бедная, но и не совсем уж зажиревшая, черно-
земная, торфяная, больше песочек да песочек, как и на крестьянской ни-
ве. Одним словом, это деревце нашей пустоватой в общем земли. Украшает
ее тихой печалью и такой же тихой радостью своего присутствия.  Терпе-
ливое,  потому что надеется только на себя,  на кого же больше в  лесу
доброму дереву и надеяться?  Сила,  мощь в нем космические, краю тому,
где можжевельник растет,  придатные и обережные, потому что озоном ды-
шит.  Мною  же сотворенные над моей же головой дыры в небе своими иго-
лочками-пальчиками латает. В бане недужных и старых омолаживает, будто
грехи отпускает.
   Изредка, по крайней на то нужде, подходит человек с топором или но-
жом к можжевельнику,  если долго живет и долго еще жить загадывает. На
пиру  жизни,  когда  заколет кабана и свеженина у него заведется,  нет
лучшего, чем можжевельник, дерева для копчения. Лучший дым - свой дым,
что тебе же глаза ест.  И никакой рыбе, тому же язю на полпуда или го-
лавлю, не даст он загнить ни с головы, ни с хвоста, потому что чистое,
чистое это дерево, без ущерба и порчи.
   Я полюбил можжевельник еще в пастушках, когда встречал его в тени и
одиночестве меж гордых и гонких сосен,  белых заласканных берез. Нечто
единое, братское было в нашей доле. И я неотрывно глядел в его затума-
ненные на исходе лета глаза - ягоды. Нечто таинственное и сокрытое для
меня было в тех его очах, какой-то призыв и предупреждение. Я загляды-
вал, казалось, в некую бездну и терялся в той бездне, потому что ниче-
го не знал о ней, о жизни. Неискушенный, безгранично принимал все, что
видели мои глаза, слышали мои уши, куда ступала моя нога, не сознавая,
что только просыпаюсь,  что только зачинаюсь я сам. Существую на белом
свете лишь на ощупь.
   Я говорил с гадами болотными,  ужом, гадюкой и даже медянкой, когда
случайно сходились наши стежки. И все же не совсем уж случайно, потому
что,  как и все в детстве,  норовил ходить по острию ножа. Укус же ме-
дянки считался в нашем крае смертельным.  Не знал тогда, что это самое
безобидное существо из всех,  что есть на земле. Боялся ее и тянулся к
ней.
   Не знаю почему,  но медянки избрали для себя старые и густо политые
кровью времен недалекой еще войны солдатские окопы.  Может, они и рож-
дались,  отливались  из той крови,  как отливается из церковного воска
свеча по покойнику.  И полесский, не заросший еще травой забытья белый
песок  бруствера окопчика был им чем-то вроде алтаря.  Они всходили на
том песке, на крови красноармейцев и немцев и часами недвижной свечой,
не испещренным грамотой пергаментом,  посланием с того света,  угрева-
лись под чуть тронутым уже вечером солнцем.
   Обмирая, не помня себя,  я подкрадывался к ним. Ужас и страх подго-
няли меня. И желание изведать этот страх до донышка, пройти через него
и вернуться. Чтобы избыть его да еще от щекотливо-щемящего любопытства
заводил с ними разговор, спрашивал:
   - Кто вы, откуда и зачем? Есть ли у вас право жить только на смерть
людям?
   Конечно, ответа не было. Но вы понимаете, я говорил не с медянками,
а с самим первосоздателем,  творцом всего сущего. И, отравленный стра-
хом и собственной дерзостью,  слышал, как шепчет мне в ответ, осыпаясь
от моего перехваченного дыхания, седой полесский песок. Говорят не ме-
дянки,  а медноствольные полесские хвои,  по верхушкам которых  бродит
пугливый, как и я, осторожный ветер.
   И я  слышал  -  тот  ветер и песок доносили до меня голоса медянок.
Слышал слова. Слова, которые уже забыл, не познав, не поняв их смысла.
Забыл, как только явил себя миру, зашелся первым криком от земного жа-
ра,  от нестерпимого для моих глаз света, ничем и никем не огражденный
от  ужасов  и  боли земной жизни,  и тем не менее избирая для себя эту
жизнь.  То была моя молитва. Моление накануне жизни. И моление медянок
даровать им жизнь.  Они знали уже обо мне все.  Знали,  что я жесток и
безжалостен, и то, что я есть, подаю им свой голос.
   Я иду,  я уничтожаю все,  на что или на кого падет мой взгляд, куда
ступит моя нога. Не они, не медянки, а я их смерть. Я не прощаю им то,
что они не похожи на меня.  А больше из человеколюбия,  требующего  от
меня  справедливости,  одной только справедливости.  Какая же это наг-
лость - лишить человека жизни.  Смерть вам,  смерть, безобидные, непо-
нятные мне, непохожие на меня медянки. И я убивал их всюду, где только
находил.  Хотя позже, когда они навсегда успокаивались, опадали на пе-
сок плевком мертвой протоплазмы,  жалел. Как это по-человечески - пра-
вить тризну только по мертвому.
   И с ними,  мертвыми уже, я тоже говорил, может, больше, чем с живы-
ми. В каждой смерти сокрыта великая тайна. Убийство вылущивало из меня
человека и одновременно посылало к человеку, заставляло думать. Может,
я предвидел или кто-то подсказывал и мой исход. И я наговаривал медян-
кам,  что это не я убил их, нет, сами, мол, проказничали и допроказни-
чались. Вон белка по дереву скачет, свернет себе голову, но и тут не я
виноват буду,  я же на то дерево ее не подсаживал, я же только камешек
бросил.  Она и упала с дерева.  Сама виновата, нечего по деревьям ска-
кать.  А я неспособен убивать.  Я сам жажду быть вечно и той  вечности
желаю и ей, желаю, чтобы все и всюду было вечным.
   И слезы великого обмана и стыда за собственное двуличие и, главное,
непоправимость уже происшедшего примерзали к моим щекам. В ту минуту я
сам был немного медянкой.  А может, и не немного, а полностью, слепой,
безобидный,  беспомощный перед самим собой и перед всем миром, который
обходился со мной так же, как я с теми же медянками.
   Я был уже всюду, и меня не было еще нигде.
   Тихий послушный ветерок припадал к мои нечесаным,  непослушным вих-
рам,  кто-то вроде утешал,  поглаживал по голове и в то же время подс-
трекал меня,  трепал мои волосы, как лист осины, что росла неподалеку.
Осиновый лист, который ветер, кажется, намеревался сорвать и унести на
край света,  а заодно уже и меня.  Ветер заставлял изведать что-то еще
неизвестное,  не испытанное мной. И я сам превращался то в вольный ве-
тер или в тот же осиновый лист, дрожащий от его дыхания, в слепую пес-
чинку,  что сливалась с сугробом песка подо мной,  и я сам сливался  с
тем песком. Сыпучим песком вечности.
   Я был всюду, и меня не было нигде.
   Множество меня,  десять моих бывших, если верить, реальных жизней и
неисчислимое количество придуманных,  какие я познал по неведомой, не-
известно  кем подаренной милости быть,  состояться,  слушать,  видеть,
прихлынули и охватили меня, когда осенним вечером я заглянул на крыль-
це своей хаты в кошачий глаз.
   Кто-то из  невидимой дали протягивал мне руку,  трогал,  испытывал,
проделывал со мной то же,  что некогда в детстве проделывал я с други-
ми. Испытывал меня и кота, затаенно следил за нами. Только он был куда
разумнее и не суетливый,  не жестокий,  а терпеливый и рассудительный.
Не исключено,  что это было земное дитя.  Ведь только у него такой за-
думчивый и чистый глаз,  знаю по себе,  потому что видел и  вижу  себя
разным.
   И на  мне,  и на котике - на нас обоих лежало чье-то око.  Оно было
добрым и не угнетало нас,  было примиряющим и  лечащим.  Кто-то  дале-
ко-далеко, на краешке земли, куда ушло солнце, а может, и на крае все-
ленной увидел и вспомнил нас,  положил на нас и на  нашу  округу  свое
мудрое утешающее око. Может, кто-то неохватно, всемирно большой прилег
на Млечный Путь,  лаская и поглаживая Землю,  а заодно и два живых су-
щества, которые ненароком попали в поле его зрения. Как парень девушке
в ночном свидании признавался в любви земле,  потому что  вокруг  была
абсолютная  темень.  В  небе  рыжеватыми  сияющими веснушками высыпали
звезды.  А наш недалекий, выспеленный осенью кустарник, чернолесье при
реке,  неожиданно, среди ночи, считай, взорвался смущенной розовостью,
как та же девушка в предвидении близкого замужества. Пылали и сияли на
шее обычно грязноватых зарослей ожерелья калины. На сутуловатых плечах
ольхи зажглись кружева дикого хмеля. Широкие клубенчатые шары переспе-
лой уже лозы,  казалось, излучали желание и призыв приблизиться к ним,
забыться в их испепеляющем огне. В том огне, будто небесная растаявшая
слезинка на прихорошенном лице земли,  среди вековых торфяников, болот
и трясины перебранивалась с камышами и осокой наша маленькая  и  тихая
речушка Птичь.
   И капля за каплей,  будто от прикосновения комариного крыла, что-то
плавилось,  таяло в душе,  опадало с плеч. Обморочно и радостно сокру-
шенное нерушимым покоем млело все вокруг, млело от тяжести забытой ти-
ши и одиночества сердце.  И так легко,  так легко дышалось, будто я не
прожил  уже свою жизнь,  а только начал понимать и познавать,  что это
такое,  жизнь.  Никогда никого не видел,  кроме самого себя, никому не
наступал  на пятки и никто не подрезал их мне,  никто не дышал в заты-
лок.
   - Кто ты такой?  Откуда пришел? Куда идешь? - спросил я, с недоуме-
нием  уставившись на своего ночного гостя,  понимая всю нелепость этих
вопросов. Потому что одни только дети, и в определенном возрасте, име-
ют на них право.
   Что-то непонятное происходило и с моей головой,  потому что я сразу
же услышал ответ:
   - Чего ты нудишь,  чего ко мне цепишься? Сам Дарвин не сумел ничего
ответить, а ты мне мозги дуришь.
   - Ну, котяра, ну, котяра... Сейчас ты у меня...
   - Ага, а если ты у меня сейчас?..
   Котик мой оказался с характером.  И стремление поставить его на ко-
тиное место оказалось напрасным.  Я был перед ним как  те  же  забитые
мной в детстве медянки,  без рук,  без ног, без языка и слуха. Не спо-
собный наказать своего обидчика, немой укор прочитал в его лучисто бе-
шеных глазах.  И понял,  что все это мне только прислышалось. А если я
кого-то и слышал, то только самого себя из глубины и давности времени.
А  котик скорее умолял меня помолчать,  потому что это была минута его
молитвы, что-то вроде моления медянок и моего моления в детстве. Моле-
ния,  о котором я забыл,  не донес до сегодняшнего дня.  Прошел где-то
мимо самого себя. А может, и хуже того, гадко и большой грех врать се-
бе.  Всю свою жизнь смотрел на самого себя исподлобья, наблюдал из-под
локтя и врал себе: нет, я совсем иной, я лучше.
   А когда был уже не в состоянии дальше врать, когда подобие станови-
лось неоспоримым - убивал.  Убивал на самом деле того лучшего, что жил
во мне и бередил душу, как убивал все живое, непохожее на меня в нача-
ле своей жизни,  как вот только что по старой памяти хотел прибить ко-
тика. И прибил бы, не будь на мне милостивого глаза, от которого счис-
тились, растаяли, отпали с души ржавчина и накипь. Прибил бы походя, и
без особой печали и злобы,  если бы кто-то из тех,  кто так далеко, не
напомнил, что этот котик и есть я сам. Только в начале жизни.
   И немой укор был в глазах кота, когда он сейчас вот заглянул в гла-
за мне.  Напрасно я так пренебрежительно относился к нему: старый без-
домный кот, может, еще и лишайный, чесоточный, потому что всю жизнь на
помойке.  Черта лысого я знаю что-нибудь о нем,  черта лысого  я  знаю
что-то и о себе. В самом деле, я знаю, что ничего не знаю.
                                        II
   Он родился без имени и рос безымянно. Безымянно должен был умереть,
еще слепым: котят ведь надо топить, пока слепые. Их было шестеро у ма-
тери. Молоденькая кошка, ничего не зная о жизни, была стеснительной и,
чтобы окотиться, избрала глухой и темный угол на чердаке. Но теплый, у
лежака  печной  трубы.  Лежак  этот выложен давно и от времени местами
растрескался. В более глубоких трещинах накопилось уже порядочно сажи.
И потому на чердаке всегда держался запах горелого сухого дерева,  как
в погожий день летом возле кострища.  Сладко повевало сухой обожженной
глиной  и  еще чем-то вкусным,  что весь свой век творила царица дома,
крестьянская печь.
   Возле лежака на просушенной до звона  жести  было  хорошо  насыпано
речного белого песка. И хотя он давно уже сухой, в нем сохранялась па-
мять реки,  водорослей,  рыбы, йода. Песок был родной и целительный. И
глина  была целительной.  Ее можно даже есть,  что молоденькая кошка и
делала,  первое время не догадываясь,  почему и зачем она это  делает.
Может, из той глины и явили себя Божьему свету ее дети, потому что бы-
ла она не гулящей,  держалась хаты, чтобы мыши не забывали, что есть в
той  хате  хозяйка.  Один только раз выбралась на почерневший уже мар-
товский снег,  прошлась палисадником возле хаты,  взобралась на тот же
чердак. И вот, на тебе.
   По своей мартовской памяти она пришла на чердак котиться, строгая и
аккуратная.  Речной белый песок, рудой дубовый лист, серая от времени,
сухая сосновая стружка приняли и надежно скрыли кошачий грех, не оста-
вив и знака,  вобрали ее послед, сохранив только стойкий, на весь чер-
дак,  кошачий материнский дух, привлекающий иногда блудливых котов. Но
кошка умела отстоять свою материнскую непорочность и жизнь своих  нас-
ледников.  Такая  в  ней пробуждалась злость и лютая сила,  что шерсть
вставала дыбом.  Она потом сама удивлялась  этому,  облизывая  красным
кинжалом  языка своих мурлык-ворчунов.  Иногда в запале разносила их и
прятала по углам,  но быстро спохватывалась,  собирала в пушистую, го-
ворливую  кучу на белый песок у лежака.  Умывала.  Но они были уже до-
вольно-таки грязные, потому что родились все же на чердаке и жили сре-
ди  дыма,  всегда  в  полумраке.  И кошка стремилась их отмыть,  чтобы
кто-то,  не дай Бог,  не подумал, что она в самом деле согрешила неиз-
вестно с кем.  В деревне насчет этого строго, деревня вам не город, от
ее всевидящего и строгого глаза не спрячешься не то что на чердаке,  а
и на том свете.
   Когда на  улице шел дождь,  по чердаку гулял холодный ветер,  такие
восходили сквозняки,  что кошка просила затопить печь.  И там, в доме,
будто  слышали  ее.  Хозяйка тоже была с прибытком.  И кошка ведала об
этом.  Но, не в пример кошке, котят у той родилось только два. А у нее
шестеро.  Так что кошка и гордилась собой,  и сочувствовала хозяйке. А
та,  в теплом доме, может, невольно сочувствовала ей на чердаке. В хо-
лод и в дождь протапливала печь.  И каждый раз кошка на чердаке плака-
ла.  Не только от того,  что сквозь трещины в стояке сочился дым, а от
собственных неясных мыслей,  от избытка материнских чувств. А еще нем-
ного от стыда: что же это она сотворила? Покинула дом в ту самую пору,
когда ей необходимо быть в нем.  Как там хозяйка без нее борется с мы-
шами?  Люди ведь такие неповоротные,  даже мышей не научились  ловить.
Это была ее,  кошки,  работа. Не в пору, не в пору подперло ей, примет
ли,  прокормит ли хата шестерых ее детей, как встретят, что подумают о
ней хозяева. Боялась показаться на глаза, будто заранее предчувствова-
ла что-то.  Вот почему уже без всякой видимой угрозы порой  и  во  сне
вставала у нее на загривке шерсть дыбом, летели из нее искры.
   И все  же первые дни ее материнства пробежали ничем особо не опеча-
ленные.  В самом деле, что кошке в этом мире для полного счастья надо?
Чтобы была своя хата,  чтобы было в ней всегда тепло и мухи не кусали,
чтобы лежали под боком сытые котята и имелось самой что-нибудь на  зуб
взять.
   Все это у кошки было,  а особое счастье наступало, когда в доме за-
жигали печь и в трубу шугало пламя.  Голос того пламени достигал лежа-
ка.  Лежак начинал мурлыкать,  петь сам,  как сытый кот,  что широко и
желто разлегся на чердаке. Это скребся в переходах и изгибах печи, на-
бирая силу,  огонь. Безымянных еще котиков аж подбрасывало от дарован-
ной им жизнью ласки,  и они подпевали лежаку.  А кошка жила  ожиданием
этой благословенной минуты.  Оставляла одних и шла на охоту.  Разлежи-
ваться ей было некогда.  Не очень-то понежишься,  когда у тебя на  шее
шестеро, больше о хлебе на каждый день думается.
   Разной живности вокруг котиной берлоги,  надо признать, хватало, по
крайней мере,  в первое время. Чердак дал пристанище не только кошке и
ее детям.  В самом низу, на первом этаже, а вернее, в подполье, безос-
тановочно правили свадьбу,  размножались и жировали в отсутствие кошки
мыши.  Наиболее наглые стремились приватизировать и ее жилплощадь.  Но
когда они, изгнанные из дома демографическим взрывом, попадали той по-
рой на чердак, живыми их больше никто не видел.
   На втором этаже... Нет, о том втором этаже кошка запретила себе ду-
мать. Там жили ее хозяева, или те, кто считал себя ее хозяевами. Пусть
так оно и будет,  кошка все равно хорошо знает, что она гуляет сама по
себе. Хотя ее уже и тянуло к ним, она скучала по их голосу, даже руга-
ни,  безладью. А жило на том этаже много народу. Полных три человечес-
кие семьи.  И они тоже росли.  Кошке было что вспомнить и у кого  поу-
читься.  Скучно,  скучно  жилось  ей все же на чердаке.  Но всему свой
срок.  Настанет день, и она объявится перед ними сама и шестеро ее ко-
тиков. Она докажет своим хозяевам, что тоже даром времени не тратила.
   Третий этаж, ее сегодняшнее пристанище, был наиболее плотно и густо
заселен.  Одних воробьев - что тех китайцев,  в самых  непредсказуемых
углах.  Можно лапой,  словно вилкой,  доставать их из-под стрехи,  где
только две дранки и щель между ними. Глупая, хотя и жизнелюбивая птица
- приживается всюду быстро,  и плодится легко. Не менее глупые, хотя и
корчат из себя невесть кого,  голуби.  Ходят по земле,  будто матросы,
вразвалочку,  выкобениваясь, цирлих-манирлих, и этим цирлих-манирлихом
довели себя до того,  что мозги у них набекрень. Воробей - худой и без
претензий дурак. Голубь - дурак манерный, жирный. И дураков тех жирных
и манерных кошачьей головы не хватит,  чтобы посчитать всех.  Загадили
чердак.
   Но - печальный вывод молодой и умненькой кошки - все на белом свете
имеет свой конец, все со временем катится в тартарары. Еда на то и да-
на,  чтобы ее есть,  а съев,  искать новую. Ничего и никого без живота
нет на этом свете. Живот правит миром.
   Воробьи дураки-дураки, а соображают, не без воробьиного своего царя
в голове,  облетали чердак за километр.  Чирикали, поддразнивали кошку
где-то со двора, с деревьев, со стороны сарая. Самые отчаянные похажи-
вали и по крыше хаты,  снаружи.  Один из них пристроился даже, гадость
болотная, капельку белую пускать с вильчика перед самым ее носом. Пус-
кал и заливался,  щебетал, но на чердак ни ногой. И кошка могла только
представлять,  какой он вкусный,  мягкий, да видеть его во сне. Голуби
же  на ее столе не переводились долго,  но ни одного из них на чердаке
уже не было. Кошка съела последнюю глупую голубку, что прилетела голу-
биться с таким же дураком на чердак к ней,  растопырилась,  расквохта-
лась.  Только перышки чистить стала - тут ей и амбец пришел.  Она даже
не поняла,  что случилось. Может, думала, что этак голубок ее разошел-
ся. Подумала радостно - и оказалась в лапах кошачьих.
   И все.  Не хочешь,  а вынуждена отправляться на поиски  чего-нибудь
съестного.  Три  дня  во рту ни макового зернышка.  Котята высосали ее
так,  что она уже без ветра,  на легких сквозняках  шаталась.  Кое-как
спустилась  с  чердака на порог и скромненько попросилась в избу.  Две
матери глянули одна одной в глаза и поняли друг друга.
   - Залетела,  холера тебя бери,  - сказала хозяйка.  - Я вот тоже на
старости лет залетела.
   Кошка согласно и с искренним сочувствием облизнулась.  Врать она не
умела,  скрывать,  кривить душой не научилась.  Что в голове - то и на
языке.  Как женщина и мать,  хозяйка посочувствовала ей, укорила и на-
кормила.  Но и проследила. И вскоре следом за кошкой оказалась на чер-
даке:
   - Батюшки-светы,  да здесь целый зоопарк.  Раз дала - шестерых при-
несла. Что делать будем?
   Кошка стала лизать руки хозяйке,  да так  старательно,  что  ту  на
мгновение  будто  обожгло.  Она быстренько порскнула с чердака опять в
избу.  Там уже во всю ивановскую голосили ее дети,  мальчик и девочка.
Она погукала им,  покачала,  сказала несколько ласковых слов каждому и
дала грудь сразу обоим,  правую и левую.  И пока они сосали и чмокали,
пускали белые радостные пузыри, о чем-то отрешенно думала, посматривая
в окно.
   Кошка на чердаке только начала растаскивать котят по  укромным  уг-
лам,  как хозяйка снова оказалась там, но уже с кошиком в руках, реши-
тельная и спокойная.
   - Котята любят,  чтобы их топили,  пока они слепые, - почти пропела
она, подбираясь к лежаку.
   Кошка вздулась,  как  кожаный  футбольный мяч,  взняла ввысь каждую
свою шерстинку на загривке. В глазах зажглось электричество, хвост за-
искрил.
   - Пусть будет по-твоему. Пусть этот останется, - сказала хозяйка. -
Ну, чего в руки не даетесь, такие мягкие, красивые котики... - и одно-
го за другим стала кидать в кош.
   Рыжеватый и,  кажется, самый немощный котенок все же успел отползти
и вщемиться под лежак.  Одна только точка,  белая мордочка  с  красным
мокрым носиком.
   - Хитрун,  - сказала хозяйка,  вытаскивая его. - Рыжие, они все не-
людские. Разумник, лобастый. Пошел в кош.
   Отправляя котенка в кошик, она не удержалась от умиления, поцелова-
ла его в нос,  как означила. Но на том ее милость к рыжему котенку ис-
черпалась.  И разъяренной кошке, чтобы хоть немного успокоить ее, выб-
рала и оставила совсем другого, черного крепыша. Утешила:
   - Не принимай так все к сердцу,  молодая,  глупая еще.  Будешь ты -
дети будут. А шестерых сразу без мужика и здоровой деревенской бабе не
продержать. Изведут со света.
   Кошка выпустила  целый  сноп  электричества и что-то сказанула ей в
ответ такое, что хозяйка бегом бросилась прочь, едва не переломала се-
бе  кости.  Под ней уже в самом низу обломилась на лестнице ступенька.
Тяжелая,  видимо,  была ноша. Тяжелая, но ничего не попишешь, если ко-
тят, пока они слепые, не топить, разведется их больше, чем людей.
   Вскоре к  берегу речки понуро подошел лет восьми-девяти рябой маль-
чишка с кошиком из ракиты, наполненным какими-то бумажными, тихо шеве-
лящимися свертками. Стоял и смотрел, как кружит вода, как крутит тече-
ние возле берега под кустами склоненной лозы, шмыгал носом, видимо, от
сырости.  К нему подошли еще два мальчика,  похоже одногодки. Спросили
вместо приветствия:
   - Ты что, рыбу кошиком ловить собрался?
   - Нет, не рыбу, - уныло отозвался мальчишка. - Котиков топить буду.
   - А мы уже подумали, что ты это сестричку новую и братика на рыбал-
ку принес.
   - Детей  в кошике не носят,  - серьезно сказал мальчик.  - Детей не
топят. Только котиков. А я вот не знаю еще, как их надо топить.
   - Мы тебе поможем.  Научим,  - с радостной  готовностью  предложили
друзья.  - Все наши бураки пошли полоть,  а нам делать нечего.  Теперь
вот есть работа. Давай своих котиков.
   Сразу определился и командир, стройный, пряменький, словно гвоздик,
мальчишка в потрясной майке с зелеными обезьянами по всему животу.
   - Пердун,  дуй за снарядами,  - приказал он тому, с кем вместе при-
шел. - Собирай камни, немецкие корабли топить будем. А ты, Михлюй, го-
товь к плаванью линкоры и крейсеры.
   Михлюй, рябой мальчишка с кошиком в руках, повеселел:
   - С тобой, Кастрат, никогда не скучно.
   - Это уж точно. Со мной не заскучаешь, - согласился Кастрат.
   И закипела работа.  Пердун подносил камни, сухие комки глины и реч-
ные окатыши.  Кастрат их сортировал,  был он, по всему, парень обстоя-
тельный и смекалистый. Равномерно горками раскладывал по берегу снаря-
ды, чтобы потом удобно и бесперебойно стрелять. Михлюй доставал из ко-
шика свертки, разворачивал каждый, оповещал:
   - Черный - миноносец.  Оставим напоследок.  Серый. Бронекатер. Тоже
на после. Рыжий, верткий, пару много. Крейсер.
   Михлюй, как совсем недавно и его мать, склонился над котенком, при-
ложился к его красному мокрому носику.  На какое-то мгновение веснушки
на лице его потемнели и в глазах пробежала тень.  Но только на мгнове-
ние. Задора и веселья поддали друзья, приспешили:
   - Давай, не распускай нюни, не тяни резину.
   И сверток с рыжим котиком взвился в небо, шлепнулся в воду почти на
середине реки,  на быстряке, где вода, казалось, аж грызет отмель. Мо-
жет,  именно это котенка и спасло.  Вода сразу же приняла его,  разда-
лась,  подхватила и понесла.  А когда явила его опять белому свету, он
был уже недосягаем для снарядов воителей.
   Набрякшая от воды газета разворачивалась.  И вскоре котенок плыл по
реке Лете на распростертом газетном листе, как на плоту. И там, на са-
мой середине реки, с ним случилось невероятное. Ныряние в белом бумаж-
ном саване пошло ему на пользу.  Омытые  целительной  криничной  водой
древней реки,  глаза у него раскрылись.  Водокрещение сделало его зря-
чим.
   Котенок, словно сквозь туман,  видел мальчишек на берегу,  все  они
были для него на одну колодку,  хотя немного выделялся Михлюй,  что-то
мелькнуло в нем знакомое.  Похоже, еще не видя, еще на чердаке под бо-
ком у матери,  он уже знал его,  чувствовал, как и весь дом. И от Мих-
люя, казалось котенку, ветер доносит дух хаты и печи, то, чего его ли-
шили,  запах его молочных братьев и матери-кошки. Но все это уже отхо-
дило,  отплывало вместе с оставленным на берегу родным домом. Набегало
же совсем иное. Он видел. Видел синее бесконечное небо над собой, теп-
лое рыжее солнце над головой. Солнце, будто бритвой разрезающее мутную
бель  пленки  в  его глазах.  Перед ним была бесконечная стремительная
гладь воды.  Хотя речушка совсем маленькая.  Но ведь и котенок малень-
кий. Он еще даже не понимал и не представлял границы воды и неба. Вода
и небо были для него едины.  И,  как ни удивительно, он ни капельки не
боялся воды,  словно это была его новая мать. А может, и на самом деле
вода стала его матерью.  И ее бесконечность,  бесконечность неба, мира
совсем не беспокоили его.
   Куда больше  котенка пугали кусты лозы и ольхи,  что росли по обоим
берегам речки. Они так ужасающе лохмато-зелено надвигались на него. Их
ветви прятали солнце, и ему становилось одиноко, неуютно и однообразно
зелено в глазах и потому холодно.  При солнце у него был друг, его же,
котенка, тень на воде. Под навесью ветвей друг куда-то исчезал. Пропа-
дала синь воды и неба. Одна только бранчливая темная гладь течения.
   И эта ворчащая вода скоро лишила его опоры и плота.  Ковер-самолет,
а это была газета "Советская Белоруссия", так перенасытился водой, так
набряк,  что взял да и утонула. И котенок остался один-одиношенек. Вот
тогда он натерпелся страха. И совсем не потому, что начал тонуть. Уто-
нуть-то он не мог,  потому что весил не больше воздушного поцелуя  или
солнечного луча. Тело его, можно считать, было соткано из того воздуш-
ного поцелуя и солнечного луча. Какой-то одуванчик среди воды.
   Нет, он не мог утонуть, потому что совсем иное было наречено ему на
роду.  А испугался котенок оттого,  что вдруг потерял опору под собой.
Хоть и всего газетный лист,  но все же какое-никакое жизненное  прост-
ранство. И как ни шатка была та опора и хоть нес его ковер-самолет не-
известно куда, они все же позволяли сохранять надежду на нечто лучшее.
Самолет он и есть самолет.  И лучше лететь в нем,  пусть даже в преис-
поднюю, нежели оставаться одни на один посреди сердитого неизведанного
течения реки,  когда не знаешь, где кончается вода, где начинается не-
бо,  не имеешь даже представления, что такое земля, есть ли она вообще
на свете,  потому что не научился еще ходить, стоять на лапах. Не зна-
ешь,  зачем тебе даны ноги.  А теперь вот и холодно,  и зябко, и мокро
под  тобой.  И  какие-то твари мерзопакостные окружили со всех сторон,
обложили.  Блямкают что-то беззвучно, щерят пасти, не иначе проглотить
хотят.  Раньше же было нечто хотя и очень шаткое,  призрачное, но пов-
седневное и определенное.
   Раньше под ним была газета.  И хотя котенок наш,  понятно, ни бэ ни
мэ ни кукареку в той газете не способен был прочесть, но что-то все же
начеркано было в ней и на ней.  Жучки, паучки, козявки какие-то замыс-
ловатые и фотографии, а на них люди, не совсем настоящие, не живые, но
люди.
   А теперь вот газета взяла и утонула.
   Котенок остался совсем один.  И неизвестно,  что бы с ним произошло
дальше. Скорее всего, и его бы измордовала, прибрала к себе вода Леты,
но ему было суждено жить. А всем нам хорошо известно: кому суждено по-
веситься, тот не утонет.
   К котенку, как только пошла на дно "Советская Белоруссия", сразу же
подоспели жучки-плавунцы,  или,  правильнее, скользуны, потому что они
не плавают, а, похоже, катаются по воде на коньках, словно по хорошему
льду. Жучков тех, скользунов, было множество. Но рыжему нашему котенку
они сослужили службу добрую. Позже он не раз поминал их добрым словом:
тому-сему все же обучили его. А за всякую науку надо быть благодарным.
Это знают даже котята.
   Скользуны-плавунцы будто  на буксир взяли котенка.  Тоненький такой
буксирчик, невидимый из солнечного луча. Окружили котенка со всех сто-
рон,  один  даже в хвост ему вцепился.  Окружили и с таким ухарством и
ловкостью стали танцевать,  такой хоровод закружили, что и котенку за-
хотелось в их круг.  Какой же это котенок не любит потанцевать,  пока-
таться на коньках? Но котенок наш головастый был, сообразительный.
   Недолго думая,  он выпростал переднюю правую лапу, показал, что и у
него  есть  некий намек на коньки,  и намерился подгрести ближе к себе
одного из скользунов,  что выкидывал коленца перед  самым  его  носом,
так,  что у котенка усы вприсядку пошли.  Но скользун тоже недаром со-
лист,  мазанул котенку по его усику своим крылышком  слюдяным.  Только
котенок его и видел.
   Вперед выскочил второй солист. Принялся щекотать котенку усы. Коте-
нок снова его лапой дзыб.  И снова от скользуна на воде  ни  следа  ни
знака.  Хотя нет,  знак все же был, обозначился какой-то след на воде,
что-то вдруг переменилось.  До этого котенка легонько покачивала, кру-
жила речка на одном месте в вире, будто щепку. А тут он выбился с того
вира. Два взмаха левой, правой лапами - и... поплыл. Почувствовал, по-
нял,  что дано котятам, по крайней мере разумным, плавать, если они не
ленятся лапами перебирать.
   Кто же это посмел сказать, кто придумал, что лапти воду пропускают?
Нет,  в  добрых лаптях нога всегда сухая,  и по воде в них аки по суху
ходить можно.  Способны котята плавать,  хотя и не по своей  воле,  по
принуждению. Горе заставит и на пень молиться.
   Котенок что было силы молотил по воде лапами.  Поначалу, правда, не
очень ловко и умело,  потому что коты,  всем ведомо,  боятся воды,  им
больше бы в земле рыться,  потому что в ней мыши водятся. Но коты, на-
верное, не случайно любят и рыбу, хотя об этом не все из людей догады-
ваются.  И  котенок  вначале после каждого взмаха взнимал вверх лапу и
отрясал ее от воды,  чем очень потешал скользунов.  Те аж припадали  к
воде,  надрывали от смеха животики, слюдяными брызгами-смешинками раз-
летались вокруг.  Хохотало небо, хохотало солнце, хохотала вода. Такой
уж смешливый оказался вокруг народец.
   И котенок не выдержал марки,  тоже начал хохотать,  смех ведь,  из-
вестно давно, прицепист. Съесть только, съесть одну смешинку, и ты уже
отравлен надолго,  если не на всю жизнь. И котенок наш хохотал, только
получалось это у него по-своему,  по-кошачьи. Только так коты и смеют-
ся, чтобы и зубы было видать. Скользуны поняли это. Все мы ведь понят-
ливые, когда видим пред собой зубы. Поняли, но не испугались, не поки-
нули его. Удвоили свои ряды. Посмотреть на котенка, ни капли не бояще-
гося воды,  такого уж разумника, что способен на воде смеяться, прибе-
жали жуки-скользуны со всей реки, даже те, что помирать собрались, от-
ложили смерть, притащились поглядеть.
   Более того, все дееспособное население реки собралось подивиться на
котенка,  который плавает,  веселит белый свет. И не только дееспособ-
ное. Приволокся рак-пустынник. Вылез из норы, где замуровал себя живь-
ем, чтобы никто не мешал смерти. Не мог же отправиться на тот свет, не
увидев на прощанье чуда, не ублажив душу. Жизнь его была однообразной,
тоскливой,  как и у всех прочих, кто задом наперед ходит. Дали деру со
своей свадьбы две лягушки и с таким  интересом,  не  веря  собственным
глазам, наблюдали за котенком, что и не заметили, как ноги у них пошли
нарастопырь,  заплясали.  Прилетели две бабки-поденки, сели котенку на
уши,  чтобы ловчее в хохочущий рот ему заглядывать. Приплыли две плот-
вицы-акулы и ничего не поняли,  что тут происходит.  Они  и  появились
только потому, что приметили поденок и уже судили-рядили, как их удоб-
нее проглотить.  А здесь какой-то неуклюжий на два уха и множество зу-
бов котенок, ни плавников, ни хвоста пристойного, то есть рыбьего, ко-
нечно, а на тебе, плывет. Есть на свете диво и для плотвы.
   Белый мотылек, что оторвался от ольхового листка, подлетел к котен-
ку и принялся кувыркаться через голову,  кружить над ним.  Наверное, в
друзья ему набивался.  Пытался помочь, ухватить за рыжие усики и выта-
щить из воды.
   Так уж заведено на белом свете:  сильному да здоровому, богатому да
красивому все в друзья набиваются,  помочь стараются, особенно если ты
сам сложа руки не сидишь. Так и здесь. Удивил, насмешил котенок реку и
небо, воду и солнце, и они ему навстречу пошли. И перед всем уже белым
светом сейчас выкаблучивались скользуны, концерт ладили.
   Трое из них, то ли самые сильные и ловкие, как русская тройка - ко-
ренник и две пристяжные, - шли впереди всех. И в самом деле были похо-
жи на лошадей, орловских или каких-то еще рысаков, что летят над прос-
торами земли,  грызут удила и рвут гужи.  Речка расступалась, выходила
из  берегов от их богатырского галопа,  так они выкладывались,  тянули
котенка, направляли к спасительному берегу. Вели, прокладывали дорогу,
чтобы  как  можно быстрее вызволить его из воды.  За этими тремя по их
уже следу табунились остальные,  сбивали волну и умеряли течение, про-
резали в водной глади дорогу котенку к берегу, зеленой земной тверди.
   Но берег тот,  хотя и видимый, крутой был. Трава на нем росла высо-
кая.  И до солнца было далеко.  А у котенка лапки слабенькие,  коготки
еще только прорезались. Какие у новорожденных котят когти? Намек толь-
ко. Одно название.
   Берег навис над котенком черным материком. Скользуны исчезли, пото-
му что под берегом стояла тень. Солнце скрыли кроны деревьев. А сколь-
зуны в тени на коньках кататься не любят и никого не спасают. Зачем же
силы тратить,  когда этого никто не видит? Без зрителей, в тени сколь-
зуны только точат свои коньки, вжик-вжик об осоку. И снова поскорее на
солнышко.  Возле котенка у берега никого уже не было.  Сгинули разом и
друзья: не такое уж великое чудо, смотреть, как котики богу душу отда-
ют. Один только мотылек, душа белая, трепещущая, остался ему верен. Но
какая корысть и помощь где и кому была от мотылька?
   Надеяться котенку больше не на кого было.  И напрасно задирал он  в
небо рудую свою голову,  терся белой манишкой шеи о прибрежный,  вски-
певший солью торф.  Только грязи набрался да глаза запорошил. И утяги-
вало его уже к себе темное, трясинистое и глинистое дно. Может, он ти-
хо и неприметно пошел бы на то успокоительное дно.  Но больно резануло
по  глазам  неотпавшим  прошлогодним  листом камыша.  Котенок невольно
взмахнул лапой,  хотел оберечься от того листа. Только лапа его подня-
лась и не смогла справиться, мгновение-другое лежала на листе, как ру-
ка в руке.
   Тот сухой листок камыша попридержал котенка,  дал  ему  возможность
перевести дыхание. И дыханием своим, только обозначившимся ртом и язы-
ком он прижался к сухому мертвому листу.  Потерся  о  него  усиком.  И
словно что-то шепнул ему на ус сухой, отмерший уже лист камыша. Может,
и недоброе,  потому что котенок вцепился в него зубами.  Лист сразу  и
отпал.  Но котенок был уже под камышиной, что, словно свечечка, вытыр-
калась из воды при береге.  Ощеперил ее всеми четырьмя лапами, обсосал
- от воды и до самого верха,  насколько хватило шеи. Нашел прилипшую к
камышине то ли ракушку, то ли улитку. Сам не знал, что это такое. Зах-
рустел той ракушкой-улиткой.  Нет, ничего, посоливши, есть можно, хоть
он и не француз, но съедобно.
   Добыл еще одну ракушку,  уже под водой.  И тоже съел, не до перебо-
ров,  все переварится в животе. Снова припал к камышине мордочкой, на-
чал сосать ее.  Может,  где-то случайно и прокусил, потому что почувс-
твовал,  будто от матери,  молочный дух.  Сосал, пока не обманул себя,
пока не показалось ему - сыт, наелся.
   Когда он почувствовал это,  снова посмотрел на небо, что-то промур-
лыкал, молвил небу. И, словно согрешив, нашкодив, прижал к голове уши,
ощерил зубы и где лапами, где помогая себе зубами, стал карабкаться по
камышине вверх. Взбираться с такой яростью и бешенством, словно ничего
больше кошачьего в нем не осталось.  Одна только злость,  одна одержи-
мость. Гнал из себя электричество, и то электричество избавляло его от
веса и поднимало, держало на шаткой камышине. В ярости он уже и забыл,
что  это  он  делает  и зачем.  Был устремлен только к одному - вверх.
Ввысь ушами, ртом - каждой шерстинкой.
   И котенок взобрался на самый верх камышины, заполз под самую ее ма-
ковку,  метельчатый и мягкий камышиный хвост.  Хвост,  как ни чудно, у
растения, оказывается, не сзади, как у кота, а впереди, на голове.
   Хвостик тот приласкал котенка, погладил по головке и усикам. Котен-
ку это пришлось по вкусу,  хотя дорога его была закончена.  Никуда, ни
вправо, ни влево, ни вверх, ни вниз, дороги у него больше не было. По-
пал  как рыба в невод.  Впереди только солнечное чистое небо,  внизу -
вода. И направо - вода, и налево - вода.
   Сама камышина стояла в воде,  не достигая берега. Можно было попро-
бовать спрыгнуть с нее на землю,  что видел он краем левого глаза.  Но
как тут прыгнешь, когда камышина качается между небом и солнцем, водой
и землей? И котенок на той шаткой камышине - как паук на паутине.
   Он зажмурил глаза,  которые только что обрел.  И неизвестно, зачем?
Чтобы умереть зрячим? А камышина качалась, шептала что-то свое камыши-
ное и обломилась как раз,  видимо,  на том месте, где котенок прокусил
ее.  Не выпуская из лап камышину,  котенок с зажмуренными глазами  ку-
да-то  полетел.  Показалось,  что  снова в воду.  И это было похоже на
правду.  Немножечко,  совсем чуть-чуть не дотянул он до берега. Но тут
подоспел мотылек,  круживший над ним еще на воде,  уцепился лапками за
шерстинку.  Запорхал,  запомахивал из последнего крылышками и на взмах
своих белых крыльев приблизил его к берегу.  Но о мотыльке, о том, что
он теперь породнен не только с камышиной,  обязан жизнью  и  мотыльку,
котенок  на  ту  минуту  ничего не знал.  Вместе с камышиной грохнулся
оземь. Обземлячился.
   Мягкая, мягкая материнская земля, но и твердая. На кошачий даже бок
и вкус.
                                       III
   Хотите верьте,  хотите  - проверьте.  Но вот так котенок стал новым
жителем матери-земли.  В нашей самостоятельной суверенной стране стало
на одного гражданина больше. И где-то эти два события - подаренная нам
самостоятельность и появление на свет нового гражданина -  совпали  во
времени.  Только  этому последнему не стоит искать каких бы то ни было
документальных подтверждений.  Свидетельство о рождении и  гражданстве
котятам на руки или лапы не выдают. Дискриминация, конечно, а может, и
более того - скрытый геноцид.
   Я так думаю,  это хорошо, что только вот такие на котов дискримина-
ция и геноцид. И не возникает чего-нибудь еще, более горького. А горь-
кое?..  Ну вот представьте себе, вдруг бы да возникла среди котов язы-
ковая проблема.  Пожелал бы, к примеру, некий один кот петухом кукаре-
кать, а второй, скажем, собакой лаять. Что бы из этого получилось? Ко-
нечно,  великая путаница.  Внешне - кот котом.  Но лает.  То ли собаку
дразнит, то ли подлаживается под нее, по иному пункту о национальности
норовит пройти.  Собака, по моему суждению, тоже не осталась бы в сто-
роне. И у нее бы крыша поехала. Кто ответит мне, на каком языке собаке
лаять,  когда кот по-собачьему чешет?  У меня самого крыша клонится, и
немного кукарекать хочется.
   И потом.  Это же новый Вавилон. Все кругом говорят на никому не по-
нятном языке. Время начинать третью мировую войну. Войну котов и собак
и не присоединившихся ни к кому петухов. А куда деваться людям? Кто их
хаты  сторожить будет?  И самое главное,  вопрос ребром.  Коты ушли на
войну:  райком закрыт,  как раньше говорили. Но закрыт-то он закрыт, а
кто будет мышей ловить?  Я, например, отказываюсь, потому что знаю та-
кой случай.  Один шахтер на спор поймал и съел в шахте мышь.  Думаете,
получил машину,  что была поставлена на кон?  Черта лысого. Восемь лет
тюрьмы присудили:  за издевательство над животным. А я в тюрьму не же-
лаю,  хотя и не брезгливый. Хорошо, что у котов нет языкового вопроса.
Как родился,  начал мяучить и мурлыкать на материнском  языке,  так  и
продолжает.  Не шпрехает, не спикает и не акает. Сегодня, правда, нем-
ного страшно: мы и котов способны с панталыку сбить, задурить им голо-
ву.
   Я и сам сегодня не знаю,  что со мной сейчас проделывают.  Не знаю,
кто я. Хоть и документ имею. Паспорт державы, которой уже нет, испари-
лась.  Язык  чужой,  туфли  заморские,  пиджак серо-буро-малиновый,  а
штык...  Нет штыка, нет. А был, был немецкий, в хате лучину щепать. Да
какие-то  заезжие,  гастролирующие  сегодня повсюду коллекционеры ноги
ему приделали.  Будто что-то и со мной проделали. Поменяли голову, по-
хоже,  на нечто совсем иное. Я и не приметил бы, зачем мне сегодня эта
голова.  Но только в определенное и неотложное время путаться стал: то
ли есть,  то ли нет... И мерзнет, мерзнет на ветру новая голова. Перед
другими людьми было поначалу неловко.  А  потом  присмотрелся:  батюш-
ки-светы, да такое на сегодня утворено не только со мной. Великие шут-
ники,  вчерашние самые-самые строители нового мира. Несчастная моя го-
лова.
   Но думать стало сподручнее и широко.  Я сейчас на обе стороны сразу
думаю, а может, даже на все четыре. И громко, в голос, ничего и никого
не боясь,  как и все сегодня думают. Думают, что думают. Это ведь тоже
заразительно,  еще больше, чем смех. Подхватила голова смешинку, будто
у матери подмазку со сковороды съела.
   А новая  голова  больше  рынком и коммерцией озабочена - это значит
по-простому:  как, где и что украсть. Миллионами ворочает и геополити-
кой занята. Само собой, конечно, какая голова, такой и рынок. И оттого
порой на той новой голове-морде прыщи  лезут.  Видные  прыщи,  белеют,
краснеют, соборятся, элдэпэрятся и еще что-то подобное вытрюшивают.
   Одно неудобство  - путаница все же образуется и без третьей мировой
кошачьей войны. Никак две моих головы не могут договориться меж собой,
прийти к согласию.  Одна отдает приказ - направо,  вторая - налево.  В
общем-то,  все, конечно, как и раньше: на месте бегом, шагом марш? Хо-
рошо еще,  что мне, как тому орлу, приладили только две головы. А если
бы больше,  чувствую, они просто бы меня разодрали. А так я пока жив и
во здравии,  головы командуют,  а я ни с места, пусть сами между собой
разбираются. Которая победит, той и буду подчиняться. Сильная голова -
это настоящая голова. Но если уж они меня допекут, пусть пеняют на се-
бя,  обе,  как тот петух, топора попробуют. Только вот с глазами непо-
нятное, и мысли в голове путаются. Многое и многих не узнаю, многие не
узнают меня.  Не пойму что-то я, на каком свете нахожусь, говорят, что
в раю,  но что-то в этом раю подозрительно горячо.  Похоже, преждевре-
менно, без кончины и похорон, началась моя двенадцатая жизнь. И я вре-
менно сегодня всюду и нигде. Всюду одна только моя тень, силуэт, приз-
рак меня.
   Потому я все и знаю о рыжем котенке.  Моя жизнь перепутана с жизнью
того котенка и со всеми моими одиннадцатью житиями,  что раньше проис-
ходили.  Перекрестились дороги, сошлись на какой-то точке в пространс-
тве и времени.  Отсюда и мое знание того,  что было и есть, только вот
не дано знать, что будет, сокрыто от меня. Если есть холодильник - бу-
дет пиво холодное.  Но это опять условно:  если есть холодильник, если
будет электричество, если буду еще я и будет у меня это пиво.
   А сам я с уверенностью могу только одно:  засвидетельствовать. Была
жизнь,  и был рыжий котенок. И был я. Подобно котенку, я плыл по своей
Лете.  Котенка бросили в реку, чтобы уничтожить, утопить, пока он сле-
пой.  А я вошел в ту же воду по собственной воле и желанию,  когда мне
не исполнилось еще и года. Я уже научился ходить и, видимо, очень гор-
дился этим. Ходил по суху, аки по морю. По тверди добрел до берега ре-
ки и ступил в воду. Думал, что вода и твердь земная одно и то же.
   А может, так оно и есть на самом деле. Вода спасительно, как рыжего
котенка,  приняла меня,  течение реки подхватило, понесло в белый свет
мимо родной хаты,  на дворике которой еще не потерялась моя  тень,  не
угас  мой смех и плач.  И я счастливо помахал самому себе рукой,  про-
щально засмеялся.  Меня не пугала вода,  она была такая же усмешливая.
Плыть самому мне было в новинку,  до этого же меня только купали, мыли
в корыте или ночевках.
   Речное течение несло,  возвращало меня туда,  откуда я пришел. Но я
был в ту пору бессмертен,  хотя и не догадывался об этом. Дети до года
не могут утонуть.  Они в самом деле,  будто одуванчики на зеленом лугу
жизни,  сотканы из солнечного луча, воздуха и смеха. Котята, и дети, и
все другие, наверное, существа, которым не исполнилось и года. Они еще
не познали жизни и потому легки под крыльями своих безгрешных ангелов.
В эту пору они сами еще способны летать и, наверно, летают. Летают, но
потом забывают об этом, время и жизнь подрезают им крылья.
   Я радостно начал плавание по своей Лете в небытие.  И нигде впереди
не было спасительной камышины,  за которую бы смог зацепиться и задер-
жаться. Ее и не могло быть. В нашем человеческом плаванье по нашей ре-
ке Лете таких камышинок не бывает.
   Меня выхватил из воды случайный прохожий.  Не сразу, правда, выхва-
тил,  потому что очень был любопытный.  Удивился,  что это такое - ма-
ленький ребенок,  дитя, плывет и не тонет, хотя был наслышан, что дети
до  года не тонут.  В жизни,  в воде они как поплавки для взрослых.  И
жаждал убедиться,  правда это или врут люди.  А еще интерес его разби-
рал: если это правда, то доплыву ли я вот так до Черного моря или нет?
Сколько же это времени ребенок может продержаться на плаву? Забавный и
любопытный был человек.  Только нехватка времени, где-то уже стоял под
парами,  дожидался паровоз,  не позволила ему проследить,  как малявка
доплавится до моря.
   Заревел, позвал его паровоз, он опомнился, бросился в реку и выхва-
тил меня из воды.  Я отблагодарил,  расквасил голой мокрой  ногой  его
вздернутый любопытный нос. И закричал, заверещал что есть силы. В реке
мне было лучше. От его же промазученной шкуры пахло кислым углем и ды-
мом. К тому же, наверно, она была горячей, распарилась на солнце, буд-
то сковорода, не шипела еще, но уже пузырилась. А в реке такая прохла-
да,  вода такая мягкая, ласковая. Мой спаситель, недолго думая, как та
же камышинка котенка, обземлячил меня и побежал к паровозу.
   Как видите,  у нас с котенком почти единое начало.  Вообще у  дере-
венских детей и котят,  можно сказать,  одна судьба,  потому они так и
тянутся друг к другу. Хотя и должен признать, что никто так не издева-
ется над котятами, как те же деревенские дети. Но котята все им проща-
ют. Может, здесь сокрыто и нечто большее, потайное, может, они и в са-
мом деле братья не только по судьбе, но и по крови?
   Много, много общего в моей и рыжего котенка судьбе.  Но есть, я ду-
маю, и разница. Не совсем уверен, что полностью вернулся с того своего
первого плаванья. Кажется, так и продолжаю плыть к своему самому-само-
му синему в мире Черному морю.  Все в моей голове, или, вернее, в двух
моих головах,  смешалось в последнее время.  Может,  это совсем и не я
плыл по реке.  Может,  такое происходило только с котенком. Может, я и
есть тот котенок, а сам я все же утонул, стремясь добраться до моря.
   Что-то я  связался  с  этими  котятами и никак не могу развязаться.
Всюду, куда ни глянь, коты, коты, коты. А встретишь человека - не сра-
зу и поймешь, чьи усы торчат на его лице, и лицо ли у него или что-ни-
будь иное.
   Непонятное происходит сегодня и с моей головой,  с мозгами.  Все мы
сегодня немного медики.  Я видел мозг человека. Хотел потрогать руками
ту материю, из которой зарождается мысль. И тайно надеялся: разберусь,
что такое человеческий мозг,  куда как и сам поумнею. Материю и что-то
еще кроваво трепещущее увидел,  но ни ума,  ни понимания не обрел.  Не
постиг,  как это и откуда начинается мысль.  Нечто такое высокое, веч-
ное.
   И сегодня я убежден лишь в одном:  тех мозгов в моей голове, если я
на самом деле человек,  где-то под два килограмма.  Между ними перего-
родка.  Перегородка между "думать" и "делать",  "созидать"  и  "разру-
шать".  Что-то подобное тому,  как устроено куриное яйцо: животворящий
желток и отделенный от него перегородкой-плевой питательный  животвор-
ный белок.  У меня это в последнее время нарушено.  Пропали, исчезли в
моих мозгах перегородки.  Когда такое случается с яйцом, каждая домаш-
няя хозяйка знает: яйцо уже не яйцо, а болтун. Все в нем переболтано и
плещется.
   То же самое и в моей голове: переболтаны, спутаны не знающие удержу
мысли.  Одна наскакивает, наезжает на другую. Подозреваю, что подобное
сегодня происходит не только со мной,  не слепой же ведь,  не  глухой,
слушаю  радио,  когда-никогда  смотрю  телевизор и читаю президентские
указы. Сплошь вокруг одни только люди без перегородок в голове.
   Припахивает, припахивает что-то человек в конце  второго  тысячеле-
тия,  перезрел,  зажился;  как та рыба,  гниет с головы. Но что мне до
этого человека?  Мне бы с самим собой разобраться да с котенком, кото-
рый  задурил мне голову.  Может,  это и есть мне наказание.  Я же ведь
грешен, страшно грешен перед всеми котами на свете.
   Стоит на берегу быстрой реки худой мальчишка в белой домотканой со-
рочке из такого же льняного полотна, покрашенные чернилами штанишки на
тесемочках-шлеечках.  Из какого задрипанного зоопарка,  из какой древ-
ности тот мальчишка?  Я внимательно всматриваюсь,  вижу что-то до боли
мне знакомое.  Не я ли это сам?  Не я ли немножко погорюю и начну  вот
сейчас топить котят?  Я ведь такой,  как и он, настырный и любопытный,
как только родился,  так сразу же и пошел играть в жизнь и смерть. Мне
охота посмотреть, как будут тонуть котята. В одной руке у меня измусо-
ленная краюха хлеба, а в другой - камень. Хлеб я доем, может, и котен-
ку дам, наверняка дам, я ведь не жадный. Дам и сразу же брошу в котен-
ка камень. Полетит прямо в голову ему. Я ведь меткий.
   Нет, это не я. Не было со мной такого... Было. Было даже бездушнее,
хуже, потому что я в то время уже износил сорочку из полотна и штаниш-
ки на шлеечках.
   Широкий и чистый проспект столицы,  украшенный красными  знаменами.
Какой-то праздник.  Какой, точно не припомню, то ли День химика, то ли
строителя.  Но куда более светлый праздник в душе.  Только что  прошел
обложной,  щедрый дождь,  ливень. Расхристанно и стремительно пробежал
по скрюченным от жары листьям деревьев,  по черным от  пыли  и  копоти
крышам домов. В десятки ручьев смел с асфальта грязь и мусор, как язы-
ком,  вычистил, вылизал все вокруг, вернул траве лето и натуральность.
Обновил  город,  проспект,  людей и меня в том числе.  Небо еще слегка
кропит,  но на нем уже солнышко, словно детский глазок, милое, чистое.
Легко дышится,  легко думается,  и ступается легко. Будто пришпоренные
лошади,  в обе стороны бегут машины, творя на своем пути радугу-весел-
ку. Все понятно, предсказуемо и ясно, как в день первотворения. Празд-
ник!
   Но что это там, впереди, на самой середине двух течений автомобиль-
ного потока? Кто-то или что-то судорожно бьется, крутится на асфальте,
на огороженном белой краской островке  безопасности,  где  человеку  и
всему живому гарантирована эта безопасность, когда его среди асфальта,
современной машинизированной реки Леты,  прихватит красный глаз свето-
фора. Та же самая камышина - человек в своей Лете. И кто-то там то си-
лится встать на ноги,  припадая к мокрому асфальту, то вздыбливается и
горбится сугробом, качается из стороны в сторону, будто огромная гусе-
ница ползет, такая же косматая.
   Я всматриваюсь во что-то непонятное на черном асфальте  и  вижу,  -
это  не гусеница,  это серый кот или кошка,  и,  кажется,  с перебитым
хребтом,  вплесканными в асфальт,  словно приваренными к нему, лапами.
Ошалела,  видимо,  бедолага, обрадовалась летнему дождю, расчувствова-
лась,  перебегала улицу,  конечно,  нарушала и угодила под машину. Мне
жутко и больно.  И у меня печет, щемит каждый позвонок, все они сейчас
по отдельности, раздавлены, разодраны, болтаются на каких-то тоненьких
белых нитях-жилах. Кровоточат, сочатся сукровицей раскатанные колесами
машин руки.
   И первое неосознанное устремление - сломя голову броситься  на  по-
мощь живому.  Остановить, перекрыть бешеный лет автомобилей. Поднять и
вынести кошку хотя бы на обочину дороги,  на тротуар,  в прохладу  де-
ревьев.  Тогда у меня,  видимо, не порушились еще перегородки в мозгу,
хотя,  как стало ясно чуть позже,  они уже были сдвинуты. Первое, дос-
тойное  человека  желание - помочь.  Но уже следующее - благоразумное:
куда и как ты бросишься? Машины идут сплошным потоком. Никакого почте-
ния даже островку безопасности;  наезжают и на него. И кошка крутится,
вертится меж колесами,  будто вьюн на сковороде. И со мною будет как с
той же кошкой. Расплещут и вплещут в асфальт, побегут дальше, не огля-
нутся. К тому же на мне белая сорочка. Кошка, конечно, испортит сороч-
ку, окровенит.
   Не думая  больше,  стараясь не думать,  я отвожу взгляд от островка
безопасности,  отворачиваюсь. Мало ли в городе под колесами машин гиб-
нет кошек и собак? Случается, и люди попадают. Вот людей как раз и на-
до жалеть,  помогать им.  Так уговариваю я себя, ублажаю свою совесть.
Но  одна  все  же мысль не отпускает,  свербит и сверлит голову.  Я же
сельский,  деревенский по натуре человек и знаю,  что  кошки  избегают
умирать принародно. Коты и кошки - существа в высшей степени достойные
и порядочные.  Когда чувствуют,  что пробил их смертный час,  покидают
суетный мир, дом и людей. Уходят из дома, зашиваются туда, где никто и
никогда не станет свидетелем того, как они покидают белый свет. Может,
их кто-то подбирает и уносит в мир иной, может, они сами роют себе мо-
гилу.  Только никто и нигде,  ни в лесу,  ни в поле, не видел кошачьих
костей.  Коты и кошки - это вам не люди, чьи кости и черепа разбросаны
всюду, как потаенно рождаются, так потаенно и отходят. Это святое. И я
должен исполнить великий закон природы.
   Но ноги  уже несут,  тянут меня прочь от кошачьих страданий и зако-
нов,  хотя я полностью сознаю,  что в ту минуту и сам уже вне  закона.
Торопливо шагаю по тротуару,  несу в себе кошачий ужас и страх.  И ле-
тит, летит камень, брошенный в котенка веснушчатым мальчишкой на бере-
гу  речки Птичь.  Летит через время и расстояния.  Потому что я и есть
тот мальчишка,  мои покрашенные чернилами штанишки на нем,  я  ведь  в
свое время носил такие из кужеля на шлеечках. И они не истлели, они до
самой кончины приросли к моему телу. И котенок между небом и землей на
камышине, и кот или кошка с перебитым хребтом на окровавленном асфаль-
те столичного проспекта - все это тоже я. Потому что деревенские маль-
чишки больше котята, чем сами котята: наречено им жить - будут жить. А
нет - Богу видней, как распорядиться их жизнью и судьбой.
   Вот откуда и почему я хорошо знаю сегодня, что происходило и проис-
ходит на свете с котенком. Когда нет в голове перегородок - нет грани-
цы мыслям и знанию.  И у меня есть идея. Этого, правда, добра - идей -
хватает сегодня у каждого.  Если бы их на хлеб намазать,  мы бы только
одно и делали, что бесконечно ели и ели. И рот бы нам новый понадобил-
ся, и живот новый. Рот что небо, живот как земля.
   А может,  так оно уже и есть? Может, мы уже заимели такой рот и та-
кой живот,  потому ненасытные? Залегли во Вселенной и, как корова жует
жвачку,  пережевываем свои идейки. Потому так пусто во взболтанной на-
шей голове. Там, наверху, в космическом безграничье, мы, наверно, здо-
рово кому-то насолили, и он охотится за нами, постреливает в нас идея-
ми. Выпекает их и с пылу с жару, горячие еще, подбрасывает нам, словно
блины.  А мы внизу отталкиваемся друг от друга,  разбиваем лбы,  чтобы
ухватить,  опередить соседа. И оттого пусто не только в голове, но и в
нашем животе,  одна только разлаженность организма.  Что легко дается,
то легко и выходит. И этой легкостью мы загадили всю планету.
   Опоганили свою матушку-Землю и теперь замахнулись на другие  плане-
ты,  на  Вселенную.  Космос  нас привлекает и притягивает,  мечтаем на
Млечном Пути выспаться и покуролесить, разгадать его тайны. Сколько же
это нашего хламья кружит в том космосе?  Сколько дыр, скважин и проко-
лов над нашей головой?  Какие только трясуны и колотуны не трясут и не
колотят нас сегодня,  иных до смерти. Бесконечно длятся в космосе маг-
нитные бури, а у человека на Земле давит и жмет сердце, кружится голо-
ва,  вдавливает  и вкручивает его в сырую мать-землю.  Среди зимы ни с
того ни с сего налетают грозы с громом и молнией. Бесконечно, словно в
лихорадке, то на одном конце Земли, то на другом возникают землетрясе-
ния. И земля утягивает, прибирает людей. Это сегодня, когда космос еще
только завлекалочка. А что будет завтра, когда мы, как татаро-монголь-
ское иго, орда под началом нового Мамая, хлынем туда?
   Я опережу всех, прыгну в тот космос раньше, чем туда полетят ракеты
со  специалистами.  А вот внук и правнук мой хватят лиха.  Останутся и
без Земли, и без космоса. Взгляните сегодня на наши города. Я не гово-
рю уже о Хойниках и Брагине, где веселой брагой жизнь пенилась и хвой-
ные леса стояли, а сегодня царствует мирный атом Чернобыля. Посмотрите
на подъезды к городу Гомелю, где на речке Сож с купеческих барж туман-
ным утром голосили кормчие:  го-го, мель. Мель та вышла сегодня на бе-
рега,  навсегда лег на город туман,  и мне кажется,  Мамай жил и живет
там вечно.  Такие наворочены там рукотворные ямы и горы. Глазу страшно
делается,  и за человека стыдно.  Такое же будет и на Млечном Пути.  И
негде будет моему правнуку приклонить голову.  И кот  и  кошка  станут
брезговать ходить по тому очеловеченному пути.
   Рано, рано  нам  еще  туда.  У нас же заведенка такая - начинать со
свинарника. Превратить все в свинарник. А потом чесать затылок: что-то
не  так,  не  тот аромат,  не тот букет,  и визг поросячий кругом один
только.  И на всю Вселенную с того Млечного Пути разнесется  поросячий
визг,  и смердь, и человеческий плач. Как и на Земле, пойдет борьба за
чистоту Вселенной,  в результате которой не останется знака и от самой
Вселенной.  Так уже было. Так оно сегодня есть в нашем демократическом
доме.  По былой привычке,  вместо того чтобы строить дом,  мы все  еще
продолжаем строить свинарники.  А люди - люди не свиньи,  все стерпят,
все съедят.
   У меня же идея совсем иная. Тут думать и думать, мудрствовать надо.
И я уверен,  что мне не просто так даны две головы.  Друг дружке помо-
гут.  И кот, что прибился ко мне в благословенное для Земли мгновение,
поможет эту идейку осуществить.  Это уже три головы.  Не случайно,  не
просто так он пришел ко мне,  не зря ведь люди говорят,  что  страшнее
кошки на свете зверя нет.
   Вместе с ним мы переживем как-нибудь сегодняшний день,  перебьемся,
перезимуем. И свершим мое самое-самое заветное. Но об этом в свое вре-
мя.  А сейчас вновь о коте, чтобы понятно было, откуда эта идейка взя-
лась, как созревала.
                                        IV
   Но об этом,  как зреет идея, я не способен рассказать. Не могу, по-
тому что очень это просто.  Зреет,  и все.  Как яблоко на яблоне среди
лета.
   У меня как раз под окном растет яблоня.  И я в любую пору года сижу
возле окна,  смотрю,  вижу.  Из зимы яблоня выходит не очень привлека-
тельной,  будто мокрый котенок, голая, худая, черная. Но вот наступает
весна. Яблоня взрывается розовым цветом. Цветет, роскошествует. Народ-
ною тропой,  беспрерывным потоком идут и пируют на ней пчелы.  А потом
прекрасные ее лепестки вянут,  их бороздят морщины,  цвет опадает. Мне
горько.  Я хочу,  чтобы яблоня была вечно в цвету.  Так, наверное, моя
душа жаждет вечности. Но чего не дано в однообразном и застылом состо-
янии,  того не дано.  Жухлым желтым мотылем откружила,  легла на землю
некогда розовая и запашистая цветень.  А там, где она только что была,
проявляется что-то, кажется, совсем уже непотребное. Рыжее, волосатое,
усатое.  Из этой непотребщины завязывается плод, яблоко. И больше пус-
тоцвета,  нежели завязи.  За счет того  палого,  отмершего  пустоцвета
быстро набирает соки завязь.
   Время идет,  яблоко наливается.  Оно еще не радует глаз, потому что
зеленое до оскомины и слито с зеленью листвы. Стала опадать та листва,
яблоко,  будто  кремень,  разглаживается,  розово и красно наливается,
дерзко сияет на просветленной солнцем яблоне. Словно кто-то специально
проделал  огромнейшую  работу,  чтобы показать его всему белому свету,
показать именно мне и порадовать меня.
   Но какая же во всем этом идея?  Да никакой.  Яблоко просто выспело,
созрело.  Яблоко  просто  можно и надо есть.  Обо всем просто говорить
очень сложно.  Не знаю человека, который смог бы ответить на бесконеч-
ное и наивное детское "почему". Мне никто не ответил, и я не сумел от-
ветить своему ребенку. В самом деле: ну почему солнце светит?
   Так что за ответом,  как созревают идеи,  обращайтесь к кому-нибудь
другому,  к президенту, может, а может, к парламенту. К тому же Исааку
Ньютону. Исаак должен знать, на то он и Исаак, а еще его ударило ябло-
ко по голове.  Меня тоже били и яблоком, и даже камнем. Но, кроме шиш-
ки, ни на голове, ни в голове у меня ничего не созрело.
   Хотя вру, вру. Однажды мне врезали кирпичом по башке. Я где-то око-
ло часа тосковал,  отдыхая,  набирался мыслей. И вот не тогда ли приб-
резжилась мне идейка:  разбогатеть бы как-то сразу - и  много  других,
самых разных и очень интересных идей.
   Хвала, великая  хвала кирпичу.  Умный человек придумал его.  На мой
вкус, на вкус человека, которого отметили уже кирпичом, особенная хва-
ла  красному  кирпичу,  он  же одного цвета со знаменем нашим бывшим и
цветом нашей крови.  Пустячок, но приятно. Девизом человечества должно
стать: каждому по кирпичу. Дело окирпичивания населения ни в коем слу-
чае нельзя пускать на самотек,  обезличивать. Окирпичить всех с разма-
хом и на государственной основе.
   Хвала, хвала тебе,  кирпич.  Напрасно я только наговаривал на себя:
безыдейный,  безыдейный. Как видите, еще какой идейный. Воспитали, мо-
литься на пень и с пня брехать научили. Думай, думай, голова, не боли,
придет суббота - поправлю. Вперед, за рудым котом.
   А рудой, рыжий мой, дорогой кот, Боже милый, летит. Кто там мяучит,
будто коты не летают? Еще как летают. Правда, не по собственной воле и
желанию.  Как случается это и с людьми,  и не во сне,  а наяву. В свое
время я тоже летал.
   Наше предназначение, может, больше в том, чтобы летать, а не ходить
по земле.  И я часто ловил себя на небе.  Кажется,  иду себе, как нор-
мальный человек,  улицей или лесом,  время от времени спотыкаюсь даже,
думаю,  что сегодня буду есть и пить.  И вдруг гляжу - я уже на  небе,
плыву под облаками.  Глазам своим не верю. Я же ведь только что расса-
дил о крученый-верченый сосновый корень большой палец на правой  ноге.
Палец еще щемит и сочится кровью.  А я уже лечу. Далеко внизу, окутан-
ные летней дымкой,  покачиваются в призрачном мареве,  проплывают подо
мной город и лес.  Так не только палец раскровенить можно, но и голову
свернуть.  И я ссаживаю себя с неба на землю.  Ссаживаю,  хотя и жалко
прощаться с небом.  Беру в руки топор или лопату, а то и просто палку,
иду по своим делам.
   И, вспоминая сегодня то далекое время,  я уверен: врут ученые люди,
утверждая,  что  обезьяна  стала человеком,  когда взяла в руки палку.
Взяла и быстро двинулась в своем  развитии  вперед.  Нет,  не  вперед,
обезьяна  пошла к себе по обратной дороге.  Совсем недаром нам видится
во сне и наяву,  будто мы летаем. Наши полеты - это тоска по тому, что
умели раньше,  а потом разучились. Тоска по тому, что не состоялось, с
чем мы разминулись. Тоска по невозвратному. И сколько в нашей душе та-
кой тоски и печали! И все больше и больше невозвратного, чем обещанно-
го впереди, у проходящего по земле человека. У прохожего.
   Наблюдая за тем,  как летит по небу рыжий лобастый коток, я вспоми-
наю,  как  однажды попробовал бросить себя в небо и полететь к солнцу.
Сбежал из школы с какого-то нудного урока, на котором как раз и прохо-
дили, почему птицы могут летать, а мы - нет. Пошел в чистое поле. Сто-
яло бабье лето. По небу летела паутина с напуганными и молчаливыми па-
учками  на ней.  Паучки проклюнулись с восходом солнца на убранном уже
ржаном поле. Среди поля на бугре стояла старая ветряная мельница, све-
тясь пустыми проемами истлевших уже по бокам досок.  Я был очень богат
в детстве,  в то время по деревням еще сохранились ветряные  мельницы,
млыны-ветряки.
   Внутри мельницы я нашел табак.  Он вялился,  подвешенный за толстые
длинные балки вниз головой, и исходил желтой дурманной влагой и немно-
го горьким запахом осени. Я отломал два или три сухих листа, размял их
в ладони.  Вырвал из дневника ненавистный мне лист,  на котором жирной
жабой,  почему-то красной, разлеглась толстая двойка. Свернул цигарку,
закурил. Спички были, я носил их всегда при себе даже в школу, как но-
сит  их  всегда  при себе каждый мужик в деревне,  даже если не курит.
Ученик начальной школы, курить я тоже только учился.
   Прижег свою самокрутку, дал доброго дыму. Вышел на воздух. Осмотрел
все  хозяйственным прижмуренным глазом.  Всюду на моей земле был поря-
док.  Все убрано,  скошено, свезено с поля. Беспокоиться не о чем. И я
прилег на ржище, где просыпана полова. Вместе с половой на землю попа-
ло,  наверное,  и зерно.  Может, кто-то и специально сыпанул, мышкам и
птичкам. Зерно проросло и взошло зеленым молодым лоскутком среди бурой
стерни.  Я лежал на том лоскуте будто на пуховой мягкой перине.  Смот-
рел,  как  на тонкой паутинке отрывается от стерни и улетает в небытие
лето.  Улетает, чтобы вернуться на землю уже серым осенним покрывалом,
как первым заморозком.  Летели в никуда маленькие,  с муравьиный глаз,
печальные и старательные паучки,  надо мной ходил кругами в  чистом  и
задумчивом небе коршун,  старый, потому что не тратил напрасно сил, не
махал без нужды крыльями.  Чертил и чертил что-то на небе мне или  ко-
му-то еще.  Одиноко крутился и печально помахивал, прокалывал небо се-
дыми крыльями древний ветряк. Работал вхолостую, по деревенскому заве-
дению,  чтобы преждевременно не откинуться,  надо дело делать. Но даже
при холостом ходу в его перетруженном нутре что-то все  время  как  бы
постреливало, разлаженно потрескивало, скользило пересохшей горошиной.
Он словно хотел что-то сказать мне,  что-то передать запасенное. Каза-
лось,  вот-вот заговорит,  скажет.  Но слово у него никак не складыва-
лось, не прорезалось. Может, потому, что зажился уже, забыл то слово и
сейчас только шепелявил, сорил неясными звуками.
   Я посасывал свою самокрутку,  прислушивался к его старческому крях-
тению,  и по щеке у меня катилась слеза.  Наверно,  та слеза была и от
дыма,  от умирающих запахов изжившего себя ветряка и дубеющего под его
кровлей табака. Запахов, которые насылал на меня притихший, едва шеве-
лящийся в стерне сонный осенний ветер,  а может, от чего-нибудь и сов-
сем иного.  Мало ли что способен надумать в одиночестве ученик началь-
ной школы,  когда на каждом шагу видит, сколько на этом свете гнетущей
душу несправедливости. И так хочется переделать этот свет, чтобы солн-
це  так  рано не заходило,  длиннее было лето,  чтобы навсегда пропали
обиды,  отцовский ремень,  слезы.  Хочется перекроить свет, а не дают.
Расти, учись, говорят. Зачем же расти, чему учиться, терпеть и плакать
втихаря?
   Неожиданно для себя я вскочил на ноги  со  своей  пуховой  постели,
бросился к крыльям ветряка.  Примерился и,  не выпуская изо рта самок-
рутку, обеими руками обхватил сухую, с острыми занозами веков доску. Я
был на крыле. И крыло легко, словно какую-то пушинку или того же неве-
сомого паучка,  оторвало меня от земли,  взняло и понесло, устремило в
небо.  Я летел,  какое счастье! Но оно не было долгим. Мгновение, хотя
для меня вечность, жизнь, которую я к тому времени прожил. Я был на не
досягаемой никем высоте.  Я летел,  и мое предназначение в этом мире -
летать.  Не вернусь больше на землю,  не сделаю на ней больше ни шагу.
Не желаю.
   Но, на мою беду,  на седьмом от счастья небе сыскался все же черт и
потянул меня за ногу.  Я поджал ногу, чтобы отбиться. Сначала, правда,
отыскал  глазом  коршуна,  что прикипел на одном месте в небе и оттуда
следил за мной. Сразу же глаз мой - вниз на землю. Может, хотел попро-
щаться с ней? Взглянул - и все. На том и кончилось. Хотел распрощаться
с землей,  а распрощался с небом.  Обземлячился,  окирпичился.  Морда,
морда, я кирпич, иду на сближение. И я пошел на сближение и окирпичил-
ся второй раз.
   В самом деле, мягкая ты, мягкая, материнская земелька, но и твердая
даже на мой детский вкус.
   А рыжий  кот оказался куда более удачливым.  Он поднялся в небо го-
раздо выше ветряной мельницы,  стоящей на бугре  среди  седой  осенней
стерни.  Может,  это  был  мой старый знакомый,  ветряк моего детства?
Раньше,  еще на моей памяти,  его тут не было.  Нашли где-то в глубине
Полесья и совсем недавно перевезли сюда.  Перевезли и по-новому сложи-
ли. Неизвестно, для чего. На потеху души какому-то новорожденному маг-
нату-предпринимателю,  человеку,  кажется  крепко окирпиченному в этой
жизни, но не без чувства прекрасного и душевной жажды чего-нибудь нео-
бычного.  Только  вот нескладуха получилась,  как обычно у нас бывает:
хотим как лучше,  а выходит как всегда. На этот раз, видимо, по вполне
объяснимой причине: что уже отмерло - отмерло безвозвратно.
   Ветряная мельница на новом месте отказалась не только молоть, а да-
же кряхтеть и крутиться.  Лишилась начисто языка и речи. Застыли, при-
кипели к небу ее обновленные молодые крылья.  Только гнулись поперек и
вздрагивали под напором ветров,  но не трогались,  не вступали в былой
хороводный круг.  По неизбытой, наверное, старой своей памяти со всего
света набежали сюда только мыши.  Может,  и с Полесья пришли,  оттуда,
где некогда мельница начинала свою жизнь. Это же ведь у нас обычай та-
кой: где мельница, там и мыши, а еще голуби. И рыжий кот облюбовал тут
себе место для охоты,  объявил примельничную территорию своим заказни-
ком.  Видимо,  и жил там,  пока мороз и зима не накладывали запрета на
охоту. И никто бы сейчас не признал в нем того неуклюжего - один толь-
ко огромный лоб да глаза навыкат лупастые - того котенка, которого не-
когда хотели утопить и были уверены, что утопили.
   Это был дикий и гордый охотничий кот-красавец. Ни одна изба, ни од-
на хозяйка не приняли его после того, как он спасся из воды. Оно и по-
нятно, зачем деревенской избе какой-то мокрый приблудный котенок, сво-
их некуда девать, плачет по ним река. В отличие от человека кошки пло-
дятся исправно,  и вырождение им пока не грозит. А по сегодняшнему дню
и лишнего кота не очень прокормишь.  Напрасно почти неделю шнуровал он
от избы к избе. Скребся в двери, пытался заглянуть людям в глаза, при-
ласкивался к домашним кошкам,  утверждая,  что он их  сын.  Всюду  его
только пинали.  Даже родная мать отказалась.  Речная вода смыла с него
знакомые ей запахи. И он подался прочь от родных изб.
   Земля, лес,  прибрежные заросли лозы и черемухи,  что не успела еще
отцвести,  калина и бузина в цвету приняли и укрыли, спрятали котенка.
Себе под дом он приспособил старую барсуковую нору. Барсуки из той но-
ры,  как и вообще из этого края,  исчезли еще позапамятью людской. Ис-
чезли, как в свое время мамонты.
   Предостережение, как я думаю, всему живому, кто появится после нас.
Голыми,  как камень,  являйтесь,  чтобы ничего от вас нельзя было пои-
меть,  даже шерсти клок. Иной раз, глядя на нашу землю, невольно дума-
ешь:  камни на наших полях - это былые, некогда живые люди, только ум-
нее нас,  с них ни сала, ни мяса. И они еще возродятся, станут людьми,
когда мы с вами поумнеем.
   А тихих  барсуков  в нашем леске перетопили на сало.  Одно на помин
души осталось - их хаты. Барсуки ладили их на долгую, потаенную жизнь,
в несколько этажей, на случай неожиданного наводнения и множество две-
рей на непредвиденный и быстрый исход.  Так они отполировали полы-норы
в тех хатах,  будто зацементировали, столько пролили пота, слез, а мо-
жет, и крови, пока возвели свои земляные хоромы, что время не порушило
их.  И вот сейчас одна из этих хат перешла в наследство котенку.  Было
ему там хорошо.  Изба, проветренная, домостроенная, будто ждала хозяи-
на. Он мог идти направо и песню петь, налево - сказку говорить. Ночью,
высунув из норы мордашку, следить за звездами, днем - греться на солн-
це.  Чем он исправно и занимался,  потому что, несмотря ни на что, рос
романтиком,  этому в его жизни способствовал и аромат цветущей черему-
хи,  а чуть позднее белое свечение ландыша-невелички. Ландыша, что по-
садили в свое время, видимо, еще барсуки. Как свечечку себе и ему пос-
тавили.
   Ландыш будил его, служил и маячком и будильником. Будильником у не-
го был и черный дятел-желна,  облюбовавший ель,  росшую неподалеку  от
теперь уже его хаты.
   Второй свой будильник - желну - котенок не очень привечал.  Велико-
ват для маленького котенка этот будильник и очень уж  надоедлив,  хоть
из хаты сбегай.
   Несмотря на  свои  молодые  годы,  котенок  был уже умелым и смелым
охотником.  Жизнь заставила, а голова у него варила. Начинал с малого,
о чем стыдно сегодня и вспоминать. С того, что водилось у него в избе.
Она хотя и сухая,  и хорошо проветренная, и от хороших хозяев ему дос-
талась,  но не без злыдней.  Какая же это изба может устоять без злыд-
ней, паучков там разных, жучков и червячков?
   Было свое лихо и у барсуков. И котенку довелось прилично потрудить-
ся,  чтобы  навести порядок в жилище,  когда он немного пришел в себя.
Первой добычей и жертвой пал червяк-выползок,  который свалился с  по-
толка прямо на лоб ему.
   "Без стука не входить", - промяучил котенок с перепугу. И с того же
перепугу накрыл выползка на земле  лапкой.  Выползок  ловко  окрутился
вокруг его лапки. Котенок же, молодой и брезгливый, стряхнул его. Чер-
вяк отполз куда-то в темень и затаился, думал, наверно, что его не ви-
дят.  Но не на того напал.  В каждый котиный глаз,  каким бы маленьким
котенок ни был,  при рождении вставляется по фонарику.  Это червяк  не
видал котенка, слепой ведь от рождения, а котенок видел его как на ла-
дони.  Но,  как говорится,  голод и котятам не тетка. И будь ты трижды
романтиком,  если  у тебя в животе кишки играют марш,  все другие музы
должны ему подчиниться.  Котенок слопал  червяка,  только  облизнулся,
познав еще одну великую истину:  цветы цветут и черемуха пахнет только
сытому. И таких великих открытий впереди у него было множество.
   Сирота ведь,  безотцовщина,  даже ни клички еще, ни имени. Все надо
познавать без подсказки и на собственной шкуре.  Дорога к своему имени
была мучительной и жестокой.  Котенок уже хорошо усвоил,  что все спо-
собное летать вкусно и не вредно для живота. Кроме только бабочки, по-
селившейся в его хате.  Ту бабочку,  вообще-то,  можно было съесть. Но
она летела следом за котенком от реки еще.  И котенок жалел ее и забо-
тился о ней.  Что же это за изба, когда ты один в ней живешь, не с кем
поговорить и поссориться тоже не с кем?
   К этому стоит добавить,  что котенка очень удивляла та бабочка.  Он
точно и не знал,  старая ли это его знакомая  или  новая.  Бабочка  не
очень давалась, чтобы ее брали в лапы и нюхали. Она залетела в его из-
бу как-то в жаркий полдень,  может, спасалась от солнца, потому что ее
белые крылья по краям были словно припалены, а может, пожухли и привя-
ли, пока бабочка искала своего котенка по белу свету.
   Жарким полднем она залетела в барсучью нору и уселась на прохладный
нос  котенка.  Он  в ту пору только что пополудничал и рассказывал сам
себе сказку. Потому сразу и не проглотил то, что само просилось в рот.
А  только чихнул и повел усом.  Бабочка вспорхнула с носа котенка,  но
недалеко. Зависла над ним и захлопала крылышками. Котенок моргал глаз-
ками,  чувствовал великую любовь ко всему живому. Бабочка ему понрави-
лась.  Хоть кто-то объявился,  на кого можно положить глаз, кого можно
будет забавлять сказкой.
   В таком же игривом настроении,  только немного оголодавший,  как-то
вышел он из хаты поохотиться.  В самой хате все уже было съедено,  как
подметено. Никто там, кроме той же бабочки, не летал и не ползал, как,
впрочем, никто не летал и не ползал и вокруг хаты. Кота уже по походке
узнавали соседи и старались приветствовать только издали. А тут появи-
лось какое-то новое существо,  которое он до этого не знал.  И это су-
щество нисколько не боялось его, спокойно паслось себе на лугу, на его
унаследованной от барсуков цветочной клумбе,  на щемяще душной медуни-
це, к которой он когда-никогда сладко припадал, кружило над его чабре-
цом, с которого он утром собирал росу и пил и умывался.
   Котенок намерен был наказать нарушителя границ  его  владений  так,
чтобы никому неповадно было это делать.  Догнать, придавить лапой, об-
ломать крылья и вдоволь поиграть, как это умеют коты всего мира. И мы-
шам это очень по нраву, потому что игры их, кота и мышей, вечные.
   Мотылька должно было постигнуть уже справедливое наказание.  Он как
раз зашился в чабрец,  когда кот подкрался к нему и придавил лапой. Но
лапа на самом деле поднялась и опустилась, придавив пустоту. Ни в ней,
ни под ней ничего не было.  Кот растерялся и припал к земле ухом. Там,
в  глубине,  что-то сердито гудело и ворчало и была какая-то маленькая
дырочка.  Кот, не задумываясь, сунул лапу в ту дырочку. Ее сразу будто
огнем обожгло. Только кот был не из пугливых, но терпеливых. Как гово-
рят, что коту в лапы попало, то пропало.
   Он выдрал из земли что-то наподобие воробьиного гнезда с множеством
каких-то  маленьких в черных вельветовых рубашечках с желтыми воротни-
ками воробышков.  Успел еще перетянуть лапой по тому гнезду, впутаться
в  него носиком и лизнуть,  попробовать нечто даже более сладкое,  чем
медуница.  А дальше в носу у него стало кисло.  Язык от той  безмерной
сладости запылал огнем, начал расти и скоро уже не вбирался в рот. Ко-
тенок еще не знал, что это такое, но, исходя из прежнего опыта, понял,
что вопросы задавать поздно,  надо как можно быстрее "делать ноги".  И
он сделал.  Ноги опередили даже его самого. Они прожгли, прошили наск-
возь хату.  Только теперь и в хате ему показалось жарко. Он вылетел из
нее рыжей бабочкой и запорхал над травой,  помчался к  речке.  Обдувал
себя  ветерком,  но под хвостом припекало,  словно кто-то там костерок
развел. Во рту все же было сладко.
   Так он познал еще одну великую истину:  не все то мед,  что во  рту
сладит. Не грех заглянуть и под хвост.
   На сей раз,  уже по собственному желанию, котенок с разбега бултых-
нулся в реку, заверещал и нырнул, потому что, каким бы быстрым на ноги
он ни был,  враги его оказались быстрее. Потому что это были совсем не
воробьи,  хотя и при крыльях. Лесные шмели. Он избавился от них только
после третьего ныряния, и то когда припал, уже на берегу, носом к реч-
ному аиру,  притерся к нему и набрался горечи,  которая перебила  сла-
дость и душистый запах меда.
   Вот так  котенок походил в пчеловодах.  А впереди ему наречено было
стать еще и космонавтом,  как раз тогда я познакомился с ним.  Это был
первый космонавт, которого я видел.
   Рыжего дикого  кота  я  давно приметил возле своей избы,  как перст
одиноко стоящей посреди поля,  которое он, видимо, считал своим, а ме-
ня,  похоже, захватчиком, оккупантом, потому что смотрел на мое жилище
искоса. Это был еще тот кот. Рыжий со спины и на лицо, словно гонорис-
тый  шляхтич в желтой жилетке и в сорочке с белым воротничком,  всегда
при белых перчатках под самую грудь.  Он с презрением обходил стороной
деревенские избы,  не делал и шага ни в какой двор. Только лес, только
луг и берег реки,  где простор и воля.  Там он добывал и хлеб свой на-
сущный.
   Я никогда не видел его в праздности,  на отдыхе,  чтобы он расслаб-
ленно и лениво прилег на траве или песке на  берегу  реки  и  грел  на
солнце свои бока.  Все что-то похаживал, вынюхивал, раскапывал лапами.
И когда даже поднимал вверх голову, смотрел на солнце не без крестьян-
ского  извечного вопроса:  что бы еще сделать?  Столько непредсказуемо
кошачьего,  дикого было в извивах его лоснящейся шеи,  столько челове-
ческого  в  заглублении морщин на высоком лбу и в прижмуренных глазах.
Кот был очень лобастый,  головастый,  глазастый. Мне бы такую разумную
голову,  такой лоб и такие глаза. Я бы только плевал в белый свет, как
в копеечку,  которой больше нет, плевал бы и ничего не делал. Раз плю-
нул - копеечка,  второй - может,  и доллар.  Оплевал бы всю землю, как
оплевана она сегодня другими, и головастыми, и совсем безголовыми.
   В тот день на ржаной стерне,  возле онемелой ветряной мельницы,  на
поле,  источенном мышами со всего белого света,  кот вышел на охоту. И
охотился не на какую-нибудь жалкую,  достойную лишь презрения мышь,  а
на дичь видную, крупную - полевую куропатку, которая на том же ржище с
выводком своих птенцов тоже вела охоту. Чистила на зиму поле, подбира-
ла каких-то жучков, паучков и уроненное на дол комбайном зерно.
   Сплошь одни  охотники сошлись на поле жизни возле старого,  просве-
ченного солнцем, с обвисшими крыльями ветряка. В траве и в норах копо-
шились, запасали себе на долгую зиму зерно мыши, закапывались в землю,
как на тот свет отходили, черви и жабы, в предчувствии холодов накиды-
вал на свою земляную хату шапку крот. Что-то поклевывали в поле вороны
и сороки.  Земля спешила одарить, насытить всех и казалась немного ви-
новатой  оттого,  что на ней застыл в неподвижности и ничего не делает
старый ветряк.  Напоминание и памятник былой жизни.  И старый  ветряк,
казалось,  тоже чувствует свою вину.  Он бы,  может, и хотел присоеди-
ниться ко всем или скрыться с глаз долой от этого беспокойного работя-
щего  люда,  не казаться совсем уж ничего не стоящим дряхлым стариком,
дармоедом.  Но его ноги навсегда приросли к земле. И ветряк только ти-
хонько и немощно жаловался ветерку,  как тяжело ему с щелями в крыльях
жить на этой чужой земле.
   Я тоже был охотником на том поле.  Охотился за  своим  невозвратным
прошлым. И был еще один охотник в высокой голубизне неба. Только преж-
де времени он старался не обнаруживать себя.  И я не  видел  его.  Мой
взгляд был прикован к земле,  я наблюдал за котом,  полнился его азар-
том,  охотничьей страстью,  ни одному охотнику не  ведомой  ловкостью.
Кот, словно памятник, то прорастал из поля, с подрезанной ржавой стер-
ни,  то сливался с ней и надолго застывал в неподвижности, то припадал
к земле, прятал среди ржища рыжую свою спину. Неожиданно, высоко поды-
мая белые,  вздернутые до груди перчатки лап, делал шаг, второй вперед
без шороха и звука.  Ступал так, что казалось, шагает он по воде и бо-
ится замочить ноги.  Ни одна травинка не шелохнется,  не вздрогнет под
ним,  не задрожит зеркало воды,  даже тень на нее не ляжет. Можно было
задохнуться от такого чуда,  от того,  как вкрадчиво может  ходить  по
земле птичья смерть,  вообще любая смерть.  И, каюсь, мне нисколько не
жаль было куропатки, на которую нацелился охотничий кот.
   Он уже почти вплотную приблизился к куропатке.  Мне невтерпеж было,
хотелось закричать,  предупредить ее. Но я молчал, потому что в ту ми-
нуту был рыжим охотничьим котом и жаждал куропатки,  ее тела и  крови.
Изготовился прыгнуть и взвел на прыжок кота.  Но тот так и не прыгнул.
Распластался перед самым ее клювом,  в онемении вытянутой вперед шеей.
Как ни далеко это было от меня,  на какое-то мгновение показалось, что
я вижу птичий желтый и бестрепетный глаз. В нем не было ни тревоги, ни
беспокойства.  Покорность  и  покой.  Извечный покой высшей мудрости и
подчинения неизбежному.
   Может, кот обладал даром гипноза,  может,  еще каким-то  даром,  не
знаю.  Но  куропатка  не сделала даже и попытки спастись.  Она стояла,
свесив долу крылья,  ждала.  И кот прибрал ее.  Схватил и припал к ней
лобастой головой. В то же мгновение, когда это свершилось, состоялся и
последний акт драмы.  С неба обрушился еще один охотник, будто в подт-
верждение тому, что охота на земле не знает ни конца, ни перерыва. Ку-
ропатка охотилась за жуками и козявками, кот стерег ее. А за ними обо-
ими следил с неба старый,  с серым отливом пера коршун. В этой их игре
я был сторонним наблюдателем. Прохожим на вечном пиру жизни.
   Кто-то, видимо, так же потусторонне и невидимо, ведет и наш челове-
ческий пир и праздник.  Нам только кажется,  что это мы сами наполняем
чару крови своей, давим и крошим друг друга. А на самом деле мы только
поднимаем ту чару и пьем. А тамада на нашем пиру совсем иной. И это он
утверждает,  что горько,  когда нам кажется совсем  наоборот.  Сладкое
только мгновение.  Мгновение, когда наш глаз повернут на себя и вдаль.
Но нам не дано знать об этом.  Тем,  может,  мы и счастливы. Счастливы
своей слепотой.  Тем,  что мгновение - наплыв смерти считаем жизнью. И
небо и земля - только саван и саркофаг нам. Солнечный луг - прощальный
поцелуй,  ласка  и милосердие всемирного глаза того,  кто ведет нас от
исхода к исходу,  того, кто пригласил нас поднять чашу жизни, выпить и
успокоиться,  потому что больше все равно не поднесут. Кому-то приятно
видеть нас на том пиру, приятно и попрощаться, чтобы мы уступили, дали
место другому, новому, может, лучшему, чем мы.
   Коршун подхватил кота,  пробежал несколько шагов по ржищу,  оттолк-
нулся от земли и устремился в небо. Кот все еще обнимал куропатку, об-
нимал,  припав пастью с четырьмя выдававшимися вперед белыми клыками к
ее горлу.  Драл когтями,  зубами и в  небе,  присасывался,  пил  живую
кровь.  Как только что на поле куропатка, не делал никаких попыток из-
бавиться от когтей коршуна, словно не слепил ему глаз прощальный кивок
солнечного луча.
   В небе кружили пух и перо.  И летел коршун,  и летел кот в его ког-
тях.  И все вокруг было тихо и покойно.  Коршун,  кот и куропатка были
уже  куда  выше  крыльев старого ветряка.  И может,  скоро-скоро синяя
бездна голубого неба поглотила бы их.  Только кот неожиданно  выпустил
из лап куропатку.  Безголовая,  она упала у моих ног, кропя и без того
красное ржище.  Упала и быстренько побежала в направлении,  в  котором
минуту-другую назад исчезли ее сироты-дети.
   Кот, мне  показалось  внизу,  проследил  в своем полете место,  где
окончился ее бег. Только после этого стал раздирать клыками живот кор-
шуну, а лапами с оголенными когтями тянулся, метился ему в глаза. Кор-
шун явно не ожидал такого.  Он запокачивался в синем небе, словно челн
на волнах.  Вытягивал шею с крючкастым клювом, тянулся к солнцу, будто
стремился зацепиться за него.
   Но охотничий кот не сдавался.  Даже в когтях коршуна,  в незнакомом
ему просторе неба он боролся за свою жизнь.  И с земли я видел,  чувс-
твовал,  сколько в нем неукротимой дикой природы,  какая могучая жажда
жизни.  Кружит по ветру,  летит на землю его шерсть,  кропит землю его
кровь, а он в синем небе, будто уже на том свете, сражается. Сражается
с небом, солнцем, с самой смертью.
   И он победил смерть.  Может, коршун изнемог или же кот достал лапой
до его глаза,  только коршун перекувырнулся в небе,  сложил  крылья  и
камнем пошел на землю. Я думал, что камнем он и вобьется в землю вмес-
те с котом. Но коршун выпустил свою непослушную добычу из когтей. Про-
должал падать еще какое-то время, когда кот уже отдалился от него, по-
том опять обрел равновесие и опору,  распрямил крылья,  сделал  полный
круг  над обескрыленным ветряком и потянул в приречные заросли кустов,
наверно, зализывать раны и думать, что же с ним произошло.
   А дикий кот,  кровавя небо,  плыл по тому небу самолетом,  распушил
только длинный хвост, видимо, руля им, развесив усы и широко разбросав
лапы.  Красиво летел, несмотря ни на что, словно всю свою жизнь только
тем и занимался, что летал. Как некогда, в начале своей жизни, плыл по
реке,  перебирая лапами.  Перекувыркнулся через голову и покатился  по
колкой стерне, как футбольный мяч. Само небо сыграло им в футбол, вре-
зало ему за то, что он посягнул на него.
   Я подбежал к коту,  думал,  что он мертвый.  Но кот прочно стоял на
всех  своих  четырех точках на земле и опирался о нее пятой - хвостом.
Стоял,  словно ничего и не случилось. Только пристально смотрел на не-
бо, будто упрекал его, а может, благодарил.
   - Понравилось? - ядовито спросил я его. - Рожденный ползать...
   Но кот  даже  искоса не повел глазом.  Высоко вздымая лапы,  словно
продолжая охоту, неровным шагом, будто никогда не ходил по земле и те-
перь только учится ходить по ней,  кот подался прочь от меня. И крова-
вый его след затерялся,  исчез в траве. Но на прощанье я успел сказать
ему:
   - Что, окирпичили, брат, и тебя? За все на свете надо платить. Пла-
тить небу. Ты думал, на свете только простор и воля? Теперь мы с тобой
оба  окирпиченные.  И не разминемся,  никуда друг от друга не денемся,
потому что оба мы только странники и бродяги в этом мире. Прохожие.
   Кот возвысился над травой, повернулся ко мне, оглядел одним глазом,
второй был зажмурен, и что-то промяучил, кажется, промолвил:
   - Поживем - увидим.
   - Нет,  не разминемся.  Обязательно встретимся,  - проговорил я уже
полю и небу,  потому что кот исчез,  растаял, как дым или призрак. Был
он или не был?  Может, это мне только привиделось, как привиделась мне
и моя призрачная жизнь? Было ли все это, видел ли я это своими глазами
или только бредил наяву?  Потому что просила,  стенала душа прозрения,
быть всюду, слушать и видеть и через это сохраниться, остаться.
                                        V
   Было или не было, я не знаю и сегодня. На душе только светлое и ще-
мящее воспоминание о бесконечности дня,  который длится и длится.  И в
тот бесконечный день опять пришел ко мне дикий кот. Раны его уже зажи-
ли.  Там,  где клочьями была ободрана шкура, наросла новая, молодая, и
шерсть на ней светлее.  Одно только это и напоминало о побоище кота  с
коршуном. Это и некая задумчивость, сожаление, притаенные в глазах. Он
словно все время прислушивался к самому себе  и  еще  почему-то  часто
посматривал на небо, будто просился снова туда.
   Мы встретились.  Вилась  и падала под рубанком сосновая стружка.  Я
строил себе хату. Зачем я строил себе хату? Знал бы это я сам. Приста-
нище у меня было, крыша над головой и теплая печь. И все же кто-то или
что-то принудило строиться вновь. Начал и увлекся, как увлекает первая
любовь. Увлекся заботами, лесом, своими руками, тем, что они на что-то
способны.  И не я возводил ту хату,  она строила,  перестраивала меня.
Через  эту свою новую хату я по-новому смотрел и на мир.  Сквозь новые
двери,  через свежепрорезанные оконницы,  через ломкий на солнце и при
свете  луны треск молодого белого мха из верховых клюквенно-журавинных
и журавлиных болот, под душистый запах хвои, боль и ломоту в пояснице.
   Недаром мудрые люди говорят,  в смутное и неопределенное время над-
лежит строиться. А время было смутное, страшное.
   Над моей отчизной восстала звезда Полынь,  обринулась на леса, поля
и воды.  И стали воды горькими.  Леса - человеку и зверью ненужными  и
пугающими, чужими и отравными поля. Стала земля родить лебедой, крапи-
вой да кроваво-красным чернобыльем.  Оттого коровы телились телятами с
двумя головами,  люди рождались без рук, без ног, а где-то, говорят, и
без головы и ушей,  как те медянки моего детства,  рыбы - без  глаз  и
ртов, сыроежки перекинулись в поганки. Благословенные белые аисты-бус-
лы,  будто хищные коршуны,  бросились поедать не лягушек и ужей, гадов
болотных,  а  стали красть из людских подворьев цыплят.  Черные буслы,
что испокон века таились в глуши болот и  лесов,  начали  выходить  из
них,  пугать глаз людской. И из лета в лето что-то постоянно горело на
земле,  может, и сама земля. Как болотная выпь, немо стонала и кричала
душа человеческая. И от немоты той разлучалась с телом, губила себя.
   На Землю откуда-то из Вселенной наплывала комета.  И,  как говорили
знающие люди, могло случиться так, что она не разминется с Землей. Мо-
жет произойти то, что некогда произошло с Атлантидой.
   Мне жалко было свою родную мать-Землю. Жалел и человека, хотя, ска-
жу откровенно,  куда меньше. Останется Земля - человек сыщется, хотя и
не очень он достоин ее.  Сыщется,  потому что человек и Земля - одно и
то же,  единое целое.  Мало кто из живых понимает это сегодня.  За па-
костью  и  мерзостью жизни некогда оглянуться и подумать.  А я думал и
верил, что сумею спасти Землю.
   И виделась мне та безжалостная комета во Вселенной. Признаюсь, ког-
да-никогда я сам посещал ту комету. Опять же скажу, была она управляе-
мой. Искал и находил следы тех, кто направлял ее именно на Землю. Иной
раз чувствовал и живое присутствие навигатора,  слышал его угнетенное,
хриплое дыхание,  он был тяжело болен. Я гнался за тем дыханием в кос-
мической тьме, во чреве подземелий кометы. Но он избегал меня, уходил.
Каждый раз я был близок к тому, чтобы ухватить его за полу пиджака или
край комбинезона,  приближался к нему. Но всегда ловил только пустоту,
только тень. Пытался поговорить хотя бы на расстоянии с этой тенью. Но
она, видимо, не знала моего земного языка.
   - Откройся, - молил я. - Или вернись вновь в дом, откуда ты вышла.
   Ответом всегда  были  тишина  и космический холод.  Я вновь начинал
свою погоню сквозь красно-бело-красные сполохи на комете,  и за бортом
ее, и во мне самом. Но очень мало мне отпущено было времени. Казалось,
я уже держу что-то или кого-то в своих руках.  И  в  то  же  мгновение
чувствовал, что я опять на Земле. С пустыми руками я пошел к комете, с
пустыми руками возвращался на Землю. Напрасно, напрасно я всматривался
в  свои  с растопыренными пальцами руки.  Видел будто могильные холмы,
бугры мозолей,  да как борозды в поле,  меж ними узоры и линии судьбы.
Но они ничего мне не говорили, и ничего я не мог прочитать на вспахан-
ном и засеянном поле своей жизни.  На своей ладони, потому что сам там
ничего не написал.
   А Землю все же надо было спасать,  потому что я купил ее.  Двадцать
соток.  И где-то имелось у меня еще два аршина,  которые  должны  были
принадлежать мне навсегда уже бесплатно.  Может, из-за этих двух аршин
я больше всего и переживал. Был раздражен и зол, хоть и неизвестно, на
кого во Вселенной.
   Надо было  как-то обороняться от той ненасытной прожорливой Вселен-
ной, что-то делать. Но что - не укладывалось в голове. И никого рядом,
с кем можно было бы посоветоваться.  Люди, казалось, вообще разучились
говорить друг с другом,  отказались от человеческого слова.  И  сам  я
строился, ставил свою хату как-то не по-людски. Не в деревне, а на от-
шибе, на бугре среди поля, у небольшого лесочка и такого же маленького
болотца  в  глуби его.  Этот бугор,  лесок и болотце и привлекли меня.
Взяли за душу, сжали сердце и сказали: живи здесь на свободном, не за-
нятом никем месте.
   Я пришел сюда среди ночи,  будто кто-то навел меня. И при свете мо-
лодой луны,  когда черемуха, словно мотыльками или серебряными монета-
ми, осыпала землю лепестками. Задыхаясь от головокружительного аромата
цветов,  я забил первые колышки под свою хату.  И в ту же ночь ощутил,
что это место очень и очень непростое и совсем не пусто. Услышал и по-
чувствовал буйство жизни.  Жизни прежней и сегодняшней,  беспрерывной.
Потому что очень уж красиво здесь было,  празднично и легко,  свято. А
свято место пусто не бывает. В болотце по колено кустам стояла еще во-
да,  и в ней почивали звезды. Их сон охраняли золотые в ночи цветы ку-
пальницы. Вышла из болотца, ступила на край холма высоченная черемуха;
будто отдалась молодой луне. Два куста калины, рябина, боярка, а еще и
вишенник был там. Должен, должен здесь кто-то жить.
   И я не ошибся,  как выяснилось уже позднее. Место это на земле было
тоже занято, застолблено временем. Когда копнул поле на краю леса, на-
толкнулся на чей-то след. Нашел кучу истлевшего горелого железа, обож-
женные камни и уголь. Обрадовался, что ступил в чей-то след. Благодат-
ное место древнему человеку будет благодатным и мне. И древний человек
в первую же ночь,  в сбитом на скорую руку сарайчике,  пришел ко мне в
гости, рассказал про этот тихий угол.
   А проведал он меня вместе с рыжим  котом,  моим  старым  знакомцем.
Только  теперь это был совсем не дикий кот.  Он стелился перед древним
человеком,  слушался его и прислуживал ему. Как всякий не очень воспи-
танный  кот,  который  впервые видит человеческое селище,  он сразу же
вскочил на стол. Без приглашения и стыда принялся уплетать все, что на
ту минуту там было.  Я думал,  что сало. Потому что ладный кусман того
деревенского сала как раз и лежал на столе, а еще добрый окраец житно-
го душистого хлеба.
   Именно к хлебу и припал кот. Я удивился: что же это за кот, если не
любит сало? Не верил своим глазам. Кот плевал на сало и ел хлеб. Древ-
ний человек искоса глянул на него.  Кот устыдился, умильно-заискивающе
заморгал в мою сторону.  Я разрешающе кивнул головой и,  как ни  жалко
мне было, подвинул ближе к нему сало.
   - Не надо,  - остановил меня древний человек.  - Он истосковался по
хлебу.  Сала,  мяса он в своей жизни знал вдосталь.  А вот  хлеба  ему
всегда не хватало.
   Оказывается, этот  сегодня глухой и заброшенный угол стоял на боль-
шом торговом пути.  И озеро здесь в свое время было озером,  не болот-
цем,  поросшим пружинистой осокой,  а возле него - железоплавильня.  И
семь холмов, как семь голов, возвышались над тем озером. Первая голова
- церковь,  вторая - костел, третья - кладбище, четвертая долгое время
пустовала,  росли на ней семь вековых дубов.  Позднее те дубы  полюбил
царь Александр II. А когда его убили во имя светлого будущего и всена-
родного счастья,  среди тех дубов поставили царю  памятник.  На  пятом
холме жил пан со своей пани,  на шестом роскошествовала ветряная мель-
ница.  И новый,  привезенный издалека ветряк угодил на  свой  исконный
фундамент.  Только пользы от этого уже никому,  забыли,  как надо кру-
титься, крылья, искрошились жернова, умерла душа, ветряк разучился мо-
лоть и не мелет. Думает.
   - А где ты сам жил? - спросил я древнего человека.
   - А я всюду.  Везде мой дом,  - легко ответил он. - Потому теперь и
здесь я перед тобой.
   - Что это,  знак мне какой-то?  - заторопился я, потому что древний
человек намерился уходить.
   - Человече,  помни,  время не знает и не признает знаков,  - сказал
он. - Знак всему только ты.
   Но я не поверил ему,  потому что был живой и хотел жить, строил ха-
ту, хотя и не понимал, зачем мне та хата, когда вот-вот на Землю падет
комета и от самой уже Земли,  считай,  и от меня не останется никакого
знака.  Не  с кем было об этом и словом перекинуться,  словно я ставил
хату на необитаемом острове или даже на  некой,  не  знающей  человека
планете в далеком космосе.
   Древний человек больше не объявлялся. Не видел нигде я и рыжего ко-
тика,  хотя похожих на него котят и взрослых уже котов и кошек по  де-
ревне множество.
   Помогали мне строиться два плотника - отец и сын.  Но они, невоору-
женным глазом видно было - родом не из Назарета,  а откуда-то  из  По-
лесья.  Хотя и сам я не из земли Ханаанской, но все же пытался погово-
рить с ними о комете, о судьбе Земли. Они уходили от разговора и хоро-
шо умели это делать. Стоило только перевести беседу на мою хату, какой
она будет, и я забывал о судьбе Земли и о всех кометах мира. Земля су-
жалась до размеров моей печи.  А я очень хотел, чтобы в хате была нас-
тоящая деревенская печь, с черенью и полатями, со всем тем, что взрас-
тила  меня и согрела на всю жизнь,  чей дух я не забыл и сегодня.  Все
мы, деревенские, из полатей и черени, из того огня, что манит и бьется
в  зеве печи.  И мои полещуки были не только умелыми плотниками,  но и
такими же природными печниками.  На все руки мастера,  как водится  за
настоящим деревенским человеком.
   Только я задал им задачу. Хотелось, чтобы моя печь была одновремен-
но и деревенской и немножечко,  самую малость,  городской. Не каминок,
как это было раньше заведено, а настоящий городской камин.
   - Распуста, - мотал головой старый полещук. Молодой молчаливо с ним
соглашался.  - Один только перевод дров.  Ни кабану чугун бульбы  сва-
рить, ни человеку горшочек каши.
   Но я  упорно настаивал на своем.  Не только касательно печи.  Много
было и других выкрутасов,  залишек окон,  дверей и обязательно застек-
ленная  веранда,  порог пусть будет высокий,  чтобы можно было вечером
или ночью сесть на него и посидеть.
   - Комаров кормить,  - ворчал старый,  но все же подчинялся. - Плати
гроши, если они у тебя курами не клеваны. Ставь бутылку. Зробим.
   Со старым  так-сяк столковаться можно было.  И о комете поговорить,
особенно когда на столе жидкий доллар не менее сорока градусов.
   - Комета, братка, сила, - начинал он. - Паровоз тоже сила. Но паро-
возов больше нету. В коммуне их остановка. И я вот сегодня всем говорю
- с топором в руках не пропадешь. Марка, Марка, тебе говорю, кидай то-
пор, пошли выпьем. - Это уже сыну.
   Марка бросал  топор  и молча,  с усмешкой на губах садился за стол,
пряча в ладони эту свою усмешку и рот.  Говорить он не говорил совсем.
Похоже, в жизни его смогли обучить только трем вещам: смеяться, махать
топором, пить водку.
   Этот всем обделенный человек и удивил меня,  когда я уже при  свете
дня вновь повстречался с котом. Думал, что больше не увижу его. И пос-
тоянно чувствовал некую перед ним вину, упрекал себя, что в тот приход
вроде пожалел ему хлеба.  А со времени нашей последней встречи миновал
почти год.  И хотя я не жил здесь постоянно,  всегда  вспоминал  кота,
тосковал о нем и искал его. Был уверен, что на этом свете его нет. Не-
даром ведь он приходил ко мне вместе с древним человеком. С того света
приходил.
   И как было приятно,  когда кот объявился вновь. Пришел или, вернее,
приплелся в мою почти построенную хату,  только печь осталось  сложить
да камин зажечь. От прежней его панской вальяжности на этот раз ничего
не осталось.  Не дикий и гордый красавец-котяра, а какая-то старая об-
лезлая кошачья шапка.  Изможден, как некогда его мать. И, увидев его в
тот день,  я сначала так и подумал: передо мной кошка. И где-то в лесу
у нее котята.  Подумал так потому,  что вопрос, кот это или кошка, был
спорным для всей деревни. Она жила этим несколько лет подряд. Несколь-
ко лет длился бурный деревенский референдум.
   Там, в необозримой дали от деревни,  в столице и во всех иных горо-
дах,  люди сворачивали друг другу головы,  чтобы  решить,  какой  быть
стране,  каким путем идти,  какое иметь знамя и герб, нужен ли им, той
же деревне,  президент. А деревня выясняла, бурлила от незнания и неу-
веренности,  кот это или кошка. Организовались даже две партии. Одна -
женская,  вторая - мужская.  Женщины утверждали,  что это дикая кошка,
ворует  иногда с их подворий цыплят,  кота бы они уже давно подловили.
Мужчины,  наоборот,  настаивали,  что это кот и что у него очень  даже
есть чем это засвидетельствовать. Кот, и только кот портит их домашних
Манек и Катек.  По улице не пройти и в хату не вступить - всюду одного
только рыжего окраса коты.  Борьба партий проходила с переменным успе-
хом, в зависимости от времени суток. По ночам верх одерживали женщины.
Мужики с ними соглашались: кошка. А когда рассветало и надо было вста-
вать,  приниматься за работу,  мужики обретали себя и выдавали  что-то
вроде: нет, все же это кот.
   Я жил один и потому не колебался.  Твердо держался мужской линии. И
хотя судьба Земли волновала меня куда больше кошачьего пола, все же не
удержался, чтобы не удостовериться своими глазами, какая все же партия
идет правильной дорогой,  к какой в случае чего присоединяться. Похоже
было - к мужской,  хотя коту пришлась не по нраву моя настырность. Ка-
кой же это кот любит, чтобы ему заглядывали под хвост даже при решении
партийных вопросов?  Он раскровенил мне руки и вырвался.  Ощерил зубы,
словно предупреждал,  что дотошное правдоискательство может плохо  для
меня кончиться.  И я понял белорусского классика,  который сказал, что
за правду мало стоять, за правду надо и посидеть. И я не без оснований
опасался за свои горло и глаза, потому что он стал охотиться за ними.
   Спас меня Марка. Оказывается, я напрасно обижался на него.
   - Псик. Кинь придуряться, - сказал он коту. - Иди ко мне.
   И бешеного кота словно подменили. Такой сразу стал домашний, ласко-
вый и послушный. Заморгал и пополз на животе к Марку.
   - Диво,  да и только,  - сказал  я,  заторопился,  пытаясь  сказать
что-то еще,  разговорить Марка. Но он не отозвался на мой голос, как в
свое время и этот рыжий кот. Сделал вид, будто меня нет, а может, и на
самом деле я для него не существовал.  На всем белом свете были только
Марка да кот.  Кот на животе подполз к его кирзачам и узеньким быстрым
языком облизал их.
   - Вставай, - сказал ему Марка, - пошли.
   И не оглядываясь,  первым ступил на высокий порог. Прошагал по отк-
рытой веранде и взялся за клямку дверей в хату. Кот послушно потянулся
за ним.
   - Что же это такое?  - с удивлением и где-то даже испугом обратился
я к старому плотнику.
   - Помолчи,  - коротко осек он меня.  Но тут же смилостивился:  - Не
мешай им, человече. Они лучше нас знают, что делают. И делают по-чело-
вечески, как заведено.
   Марка открыл двери,  отступил немного назад,  пропустил кота. И кот
вошел в хату.  Вольно стал посреди ее и вопросительно посмотрел. Марка
трижды кивнул головой:
   - Слухай, нюхай, смотри.
   - Так,  так...  - затакал отец Марка. Я молчал, потому что сам слу-
шал, нюхал и смотрел.
   То же делал и кот.  Только я не трогался,  не сходил с места, а кот
трижды по кругу обошел хату,  заглянул и обнюхал каждый угол.  В одном
что-то обеспокоился,  припал носом ко мху,  выдрал клок его из стены и
ударил по нему лапой.  Из того клока мха вылетел молодой  еще,  черный
шмель.  Кот не дал ему подняться,  сгреб на взлете лапой,  раздавил на
полу и проглотил.
   - Так, один попался, - отозвался отец Марка. Кот же что-то удовлет-
воренно проворчал,  почихал в угол.  Может,  отдавая должное не только
своей ловкости,  но и ловкости шмеля, вспомнил его сладкий мед. Закон-
чил обход хаты. И подгребся уже не к Марку, а ко мне.
   - Чисто, чисто, - услышал я довольный голос старого. - Докладывает,
мух и мин в хате нет. Хозяина признает. Теперь он твой, человече.
   Но то котиное признание пришлось не совсем мне по  вкусу.  На  свою
беду,  растрогавшись, я сел на стул и взял кота на руки. Гладил его по
шерсти и против шерсти,  по голове и меж ушей,  под горлом, где, знал,
коты особенно любят, чтобы их гладили. И он прижмуривал глаза и мурлы-
кал, словно это была не моя шершавая ладонь, а ласковый язык его мате-
ри.  Мурлыкал и от удовольствия замирал,  и выпускал во всю свою длину
когти. А когти у него были что надо, на все сто. Есть такой милый лес-
ной зверек - рысь.  И я думаю, что дикий кот на моих коленях по когтям
не уступил бы рыси.  Не уступил бы их остроте и хищной мощи. Я вспоми-
нал коршуна и не завидовал ему.
   Кот ласкался сам и ласкал, драл мое тело. Не сознавая, видимо, это-
го,  потому что за всю жизнь его никогда никто не погладил по  голове,
не сказал доброго слова.  Невысказанная нежность копилась в нем, и вот
сейчас он от чистого сердца одаривал ею меня,  не догадывался о хищной
силе своих когтей.  Я был первым, кому он выказал свою нежность, кото-
рой хватило бы, наверно, на весь белый свет. А получил ее и познавал я
один.  И до поры до времени, сколько мог, терпел. Терпел, терпел и не-
достало терпения и деликатности.  Слаб человек. А кот только входил во
вкус.  Бархатно похрапывал,  благодарил меня и хату,  что приняла его,
ширил границы нежности. Сначала легонько, лапой поскребся о сорочку на
моем  животе.  А  потом резанул,  приголубил и живот.  Я взвыл и почти
сбросил кота на пол.
   Услышал, как в голос хохочет старый плотник.  Глянул на Марка, уви-
дел  его  обычную  усмешку из-под ладони.  Это был знакомый мне раньше
Марка, молчаливый, усмешливый и придурковатый. Кот, ничего, видимо, не
понимая, но еще хмельной от только что пережитой радости, раскачивался
с боку на бок и был очень смешной в своей растерянности.  От  обиды  и
расстройства у него обмякли и обвисли усы.  И хвост,  кажется, потяже-
лел. Я корчился от боли. Ко всему было еще и стыдно. И тут я снова ус-
лышал голос Марка:
   - Михля,  Михля!  - сказал он дважды, попеременно показывая пальцем
то на кота,  то на меня.  - "Михля" по-нашему - телепень.  Хозяин, что
там у тебя есть? Я же знаю, что есть!
   Полещуки - народ тонкий.  И я понял его.  Не специально ли вместе с
отцом поставили передо мной этот спектакль с котом, потому что еще ут-
ром я сказал старому, что больше не будет ни капли? Жидкий доллар кон-
чился.  Но старый полещук с сыном были настоящими полещуками. А может,
и не полещуками,  кто сегодня поймет этот народ, каков он, кто и отку-
да. Может, эти плотники и в самом деле из того же Назарета, а я немно-
го из земли Ханаанской. И у какого это сегодня ханаанца, если он стро-
ится,  не припрятана среди стружек в  загашнике  оплетенная  опилками,
заткнутая  старой  газетой бутылочка?  А тут такое событие.  Сам дикий
лесной кот пожаловал в гости.  Специально пришел,  чтобы заиметь  имя,
жить  на свете с именем.  Грех будет большой,  если такое не отметить.
Грех будет,  если не полечу исполосованный котом живот. Сто лет не за-
живет.
   Но мы не согрешили.  Мне было стыдно перед котом. Ну и что из того,
что пустил он мне кровь. Не знал же, что творит, от чистой же души и в
приступе  великой искренности.  Сколько этой крови мы сами сознательно
пускаем.  Но хорошие намерения по заслугам должны быть оценены и  под-
держаны.
   И мы отметили.  Дали коту причаститься. Он, правда, из стакана пить
не мог.  Усы мешали. Известное дело, неук, не обучен. Никто его в лесу
не наставил,  как по-человечески брать двумя лапами, поднимать и опро-
кидывать стакан.  И за нашим столом он хоть  и  обходился  как-то,  но
по-своему. Исправно обмакивал лапу в стакан и облизывал, обсасывал ее.
Что же,  водку можно и так пить,  была бы только.  А вот закусывал  он
исключительно только хлебом. Мы ели сало с луком, то есть с цыбулей, а
он - пустой черный хлеб.  Удивительный,  невероятный кот, в самом деле
вегетарианец. А может, такой уж мудрый, предсказывал нам наше будущее:
пить будем, но закусывать придется рукавом.
   В конце застолья кот исчез, будто сквозь землю провалился. Напрасно
я искал его в хате, заглядывал и кричал в каждый угол, в печь, в трубу
и подпечье:
   - Михля, Михля, иди к нам! У нас еще осталось.
   Его нигде не было.
   Старый плотник уже спал,  пристроив на тарелке голову среди стрелок
зеленого лука.
   Такое случалось с ним каждый раз,  когда он перебирал лишнего. Я не
ждал от него никаких слов,  тем более сочувствия.  Марка,  как и кота,
кажется,  в хате не было.  Одна только тень, оболочка человека. Но эта
тень заговорила со мной сама.  И так,  словно Марка все время  слышал,
следил за мной, хотя и сказал только два слова:
   - Он вернется.
                                        VI
   Идет комета на Землю. Небесное наказание, покаранье Земли. Идет ко-
мета,  нагруженная добром и злом,  ненавистью и  любовью.  Возмездием.
Земле поровну отпущено того и другого,  добра и зла,  столько, сколько
она может принять,  чтобы двигаться во Вселенной.  Но людей становится
все больше.  Любви все меньше.  Излишек ненависти на Земле. И наречено
ей небесами самоуничтожиться. Приближается комета, груженная возмезди-
ем. Добро на Земле расплескалось, растеклось по могилам. Ненависть хо-
ронит любовь.  Добро отпускается людям по карточкам, по разнарядке, по
закрытым распределителям, и потому оно уже плодит и множит среди людей
зло и ненависть. Человек возомнил себя Богом и начал делить, как хлеб,
добро  и зло,  отмерять и отпускать избранным,  поставил милосердие на
поток.  Добром можно поиграть в карты, выиграть, заложить в ломбард. И
за все это грядет наказание.  И падают уже люди. Первыми старики и де-
ти.  Только-только успев подать голос,  сказать  миру  "добрый  день".
Раньше детей нам приносил белый аист в крахмальной простыне с кружева-
ми и розовым бантиком посредине.  Сейчас у аистов нету  времени  зани-
маться этим богоугодным делом.  Аисты заняты. Они грабят в лесу гнезда
малиновок и поедают их птенцов. Это куда легче, чем бродить по болотам
и выискивать лягушек.  Да и лягушки перевелись, пересохли болота. Если
где-то осталась на всю деревню одна лягушка - счастливая  та  деревня.
Есть кому предсказать и отпраздновать весну. Голосят по лесу вороватые
сороки. Печально кукует кукушка - нет надежного гнезда, в которое мож-
но подбросить свое яичко.  Плачет в поле старый и слепой трехсотлетний
ворон. Кличет беду или оберегает от нее.
   А еще раньше детей находили в капусте с соской во  рту.  Это  чтобы
тихо вели себя,  не распугивали белых и радужных бабочек, что поют де-
тям в капусте колыбельную,  забавляют их,  пророчат долгую  и  светлую
жизнь.  Капуста все еще растет по нашим огородам,  не перевелись и мо-
тыльки. Но самих детей все чаще находят на мусорниках. Порвалась пупо-
вина меж детьми и родителями.  И торопятся отойти в мир иной родители,
чтобы не видеть этого. Чтобы не слышать и не видеть того, что творится
на свете. И радуются, когда настигает их время ухода, а нет - то и ус-
коряют его. Та же петелька на шею - и бывайте здоровы, живите богато.
   Идет, идет комета на Землю,  надвигается черной тучей новая  черная
звезда Полынь.  На медянок,  что спрятались от меня и сохранились,  на
тихих барсуков,  которых не смог отловить человек,  извести на сало. И
старый  одинокий барсук,  как тот седой ворон в чистом поле,  плачет в
своей хате в недрах заповедного леса. А может, с того уже света плачет
по тому,  что было и что еще будет.  Плачет о том,  кого уже не будет.
Плачут по весне березы,  срубленные еще зимой.  Березовые пни  плачут.
Пускает слезу, оплывает смолой старая хвоя.
   Идет, идет  комета  на Землю.  Млеют,  теряют сознание от солнечных
объятий кроваво-красные земляничные и брусничные поляны.  И  спеет  на
тех земляничниках и брусничниках отравная красная ягода,  одна в одну,
отборная,  буйная и сочная. Но зверь обходит их стороной, птица проле-
тает мимо. Не удержится, нагнется, сорвет человек - упадет и не подни-
мется.  Ягода та за колючей проволокой - как лагерник в зоне. И десять
лет уже не ступала там нога человека.  Это драконовы ягоды. Десять лет
назад дракон наслал сюда звезду Полынь,  чтобы она растила их и сторо-
жила.  Звезда Полынь - это было предвестие кометы, предвестье дракона.
Сегодня он соберет здесь хороший урожай,  наестся и  напьется  вдоволь
людской  крови.  Стоят  в  ожидании его там с забитыми крест-накрест и
просто разбитыми, разверстыми проемами окон и
   наливаются в садах яблоки и груши.  Приходи,  дракон, приходи. И он
идет.
   По ночам я иной раз открываю настежь двери своей новой хаты. Сажусь
на пороге,  смотрю на звездное небо и слушаю себя, свои годы и судьбу,
время, потраченное на борьбу с ними, то, на что ушла моя жизнь. Ко мне
из избы выходит рыжий мой лобастый коток Михля, трется у ног, просится
на колени. Живя рядом со мной, он не выпускает уже, как раньше, когти,
хотя, надо сказать, не всегда это получается. Нет-нет да и охватит его
такая радость жизни, что, каким бы понятливым он ни был сейчас, не вы-
держивает,  полной мерой одаривает,  обжигает тем  кошачьим  восторгом
счастья и меня.
   Я больше не выговариваю ему,  потому что и сам, глядя на небо, оку-
тан печалью и равнодушием вечных звезд.  Где-то там,  среди звезд,  не
только комета,  но и хлопчик Михлюй, его избытая мною тень. Есть и еще
одна,  бегущая,  пробежавшая уже давно тень.  Врут, когда говорят, что
тень бесцветна. Мои тени разноцветные. Все они - это радуга на голубом
шатре неба,  радуга после теплого дождика летом. Радуга по всему небу,
от края и до края земли.
   Я знаю одно,  прохаживаясь себе по той радуге.  Это моя дорога, мой
шлях небесный к земле.  И одновременно мой путь в небеса. Пойду по зе-
леному,  успокоюсь и выйду где-то в зеленом лесу,  который не знает ни
мороза,  ни зимы. Голубой ведет меня к воде. Если это речка-невеличка,
поплыву по ней рыбой-плотвицей,  попаду в море-океан синий,  стану ки-
том. Потому что и киты бывают голубыми, а еще кит способен сам для се-
бя  сотворить радугу.  Ему нравится радужный зонтик над его покатистой
головой.  Зонтик из капели, брызг и струй воды. Как я, как и все дети,
влюблен в свой радужный зонтик и кит.  Солнышко не печет голову, соло-
новатая прохлада снимает боль,  лечит раны.  Хорошо и киту и мне  жить
под зонтиком.
   Пожелаю попасть на солнце,  изведать боль, ступлю на красное. Крас-
ное ведет к солнцу и на тот свет уводит. По нему лучше ходить с кем-то
на пару.  И пара есть мне,  была.  Сотканная из дождя,  солнца, неба и
воздуха - та же самая радуга.  И на той радуге я ищу свои и ее  следы.
Где  они затерялись,  куда исчезли,  куда вели - к солнцу или к земле?
Кто-то,  кажется, уже прошел моим путем до самого ада. Я согласен пов-
торить. Но куда и как идти? На той дороге от нас не останется следов.
   Я обнимаю и целую радугу.  И особенно выделяю в ней голубое.  Приз-
рачное и голубое марево, что сгорело вместе со мной на красной дороге,
что должно было привести к солнцу, а завело в небытие.
   Пустое это и недостойное обижаться на свои дороги, побивать камнями
свою собственную тень.  Выстилать камнями дорогу идущему за тобой сле-
дом.
   И сейчас передо мной звездное небо. И это совсем не небо. Это опро-
кинутая Земля.  Земля опрокинулась где-то во Вселенной. И ее отражение
легло  на небо.  И это не звезды светят там,  а наши опрокинутые души.
Невозможно же, чтобы столько было во Вселенной планет. И это совсем не
планеты,  а  наши земные опрокинутые солнца.  Большая звезда - большой
город,  маленькая - маленький,  а еле видимая, что уже почти отсветила
свое и вот-вот погаснет, - деревня.
   Среди тухнущих тусклых звезд я ищу свою деревню, ищу себя. И не на-
хожу.  Думаю,  что так оно и должно быть. Моя деревня уж очень малень-
кая. Она уже давно спит, ни одно окно не светится. Как такой деревень-
ке отразиться в небе,  занять там свое место и начать светиться  звез-
дой?
   Но я все же не теряю надежды и до рези,  до слез в глазах вглядыва-
юсь в небо,  в звезды  на  его  равнодушном  бархате.  Нахожу  и  вижу
Нью-Йорк и Москву,  Минск, а моей деревни, меня - нету. Только оглобли
да опрокинутый воз Большой Медведицы. Телега, которая все едет и едет,
и неизвестно,  когда и куда приедет.  На пути той чумацкой телеги тоже
нигде не видать моей деревни, нету и меня. И тогда я обращаюсь к коту:
   - Михля,  Михленька,  у тебя же глаз острее, постарайся, отыщи меня
на небе.
   Кот до крови раздирает мне когтями колени,  спускает на землю. Но я
не унимаюсь. Я направлен в небо и жажду поговорить с котом, потому что
он больше и чаще меня находится в астрале.
   - Уммница ты,  Мммихля, ммолодчина, - мурлычу уже и я, изо всех сил
удерживая кота на руках,  хотя чувствую,  что колени мои разодраны  до
крови. И в этом он тоже, видимо, прав в своем кошачьем праве, хотя мне
и больно.  Но я ублажаю сегодня кота, подлизываюсь к нему еще и по той
простой причине,  что мне нужна его помощь.  У нас с ним впереди общая
забота и большое дело.  Благородное дело и великая цель.  И чтобы дос-
тигнуть ее, я должен сегодня жить в мире и согласии даже с котом, быть
в ладу с жуком и жабой, чтобы не одному бродить в космической темени.
   И я со всеми в ладу.  Так угождаю каждому коту,  потому  что  вчера
посмотрел в зеркало и вздрогнул, увидел перед собой чье-то чужое, нез-
накомое мне лицо,  только отдаленно похожее на мое.  Что-то  неуловимо
кошачье сквозило в нем.  У меня,  как и у моего Михли, вишневым жухлым
листиком заострились и разбежались антенной, оттопырились уши. И лицом
я потемнел,  порыжел.  Но больше всего поразили меня усы. До этого они
были а-ля президент,  а сейчас с зеркала на меня - а-ля ... Михля. По-
казалось, что тот, в зеркале, даже зашипел на меня по-кошачьи, то ли я
не удержался,  зашипел на него:  два кота - мартовская драка и кошачья
свадьба.
   Вот такие пошли дела.
   И рука уже сама потянулась,  чтобы сорвать со стены то злокозненное
зеркало и грохнуть об пол.  Но я сумел спохватиться,  остановить себя:
нечего на зеркало пенять, когда морда кривая. Нашелся второй Александр
Македонский.
   И Михлю,  что подкатился ко мне в ту минуту,  я не стал наказывать.
Хотя как раз, может, и стоило сделать, дать ему хорошего парламентско-
го пенделя.  Что же это такое творит,  не иначе,  зомбирует, подгоняет
под себя.  Как в древнем Риме, приручает, окошачивает. А я ведь думал,
что все будет наоборот.  Что же это происходит,  кто правит миром, кто
царь всего сущего?
   Нет, Дарвин,  я склоняю перед тобой голову, но ты не прав. А может,
на все сто прав.  Вечно в натуре человека, когда что-то ему не по носу
- искать виноватого.  Виноватый был под ногами, терся о мои ноги. Но я
победил себя.  Верх одержал не столько разум,  сколько корысть.  Котик
мне был нужен. На что не пойдешь ради идеи, чем не побрезгуешь. Пород-
нишься не только с котом,  с чертом лысым здороваться за ручку и цело-
ваться побежишь.
   Я очень  обеспокоен  судьбою  Земли и человека.  Тем,  что на Землю
вот-вот обрушится комета и уничтожит ее.  И тут,  на берегу  маленькой
речки, на отшибе жизни, в своем доме, на печи я изобрел, а потом и со-
вершенствовал кирпичину, которая смогла отвернуть комету от Земли. Как
видите,  совсем не даром, не просто так я придумал эту нескладную, ка-
жется, не городскую, не деревенскую печь. Сегодня иногда думаю, что я,
может,  повторил Емелю, изобрел и сотворил себе Емелину печь. А он был
совсем не дурак.  Нет,  Емеля-дурачок - это голова. Додуматься только,
на печи за водой на речку и в лес за дровами ездить.  А я вот взял от-
пустил в себе тормоза и подумал:  если можно на речку и в  лес,  то...
Почему нельзя и в космос?  На печи иной раз, лежа на боку, обязательно
в первой же извилине, ваучер какой-нибудь добудешь.
   Вот я и вдохновился идеей осчастливить  человечество  и  окирпичить
комету. Комета-то она комета, глупая, потому и с хвостом, но если при-
ловчиться и врезать ей по хлеборезке, по темечку, попасть только точно
меж ушей, может, и у нее ума прибавится. Человек ведь, и белый, и чер-
ный, и желтый, умнее становится, если его красным кирпичом меж ушей.
   То же может произойти и с кометой.  Если даже паче чаянья  она  все
равно ведь чуть собьется с ноги. Крутанет хвостом или подолом, как ба-
ба,  и повернет налево или направо. Лежа на печи, вспомнить про кирпи-
чину мне было просто.  Куда сложнее с механизмом, могущим запустить ту
кирпичину, и не в белый свет, как в копеечку, а прямо меж ушей комете,
в самое темечко.  Но процесс пошел.  Я вспомнил, как в детстве изводил
скворцов и диких голубей.  Рогатка, ясное дело, рогатка. И я увидел во
сне  нужную мне рогатку.  На двух холмах неподалеку от меня стояли два
великана дуба,  к ним можно было привязывать резинку и из долины стре-
лять.  Вот только где сегодня сыскать столько той резины,  сколько мне
надо?
   Но здесь я был повергнут в кому неожиданной кометной вестью. Оказы-
вается, комета не такая уж и плохая, как это вбивают нам в уши изо дня
в день и запугивают нас радио, газеты и телевидение. Вот только факты,
а  вы уж судите сами:  в теле кометы двести тысяч тонн чистого золота,
алмазов и платины. Мгновенно были разрушены, сметены все перегородки в
мозгах.  Я боялся, как бы некие венерианцы или плутонцы с каких-нибудь
вселенских Соединенных Штатов не перехватили ее.
   Аппетит у меня разыгрался не на шутку. Я развесил губу не только на
алмазы и платину. Оказывается, где-то, и не так чтобы уж очень далеко,
всего только за десять тысяч световых лет от нашей земельки,  во  Все-
ленной пашет вовсю винокуренный завод. Столько наработал чистого спир-
та,  что если его перевести на пиво, каждому из нас на Земле досталось
бы по триста тысяч пивных кружек. И это каждый день в течение триллио-
на лет.
   Представляете себе, сколько выпивки даром гниет. Эх, ее бы да к на-
шему столу. И какое-то время я был склонен подарить тот вселенский ви-
нокуренный заводик человечеству. На трезвую голову все же спохватился:
закуски не хватит.  Более того, увидел за этим угрозу, подкоп под нас.
Некто наладил и поставил уже во Вселенной нам западню. Вселенский кап-
кан. И ляжем мы где-нибудь на Млечном Пути, как лежат сегодня в вечной
мерзлоте мамонты. Проспиртуемся, только и сохранимся. И некие андроме-
довцы приведут к нам своих детей и скажут: не пейте, детки, человеками
станете.
   Не стоит пускать нас в далекий космос,  хотя адресок той планеты  я
на всякий случай пометил в своей телефонной книге.
   А вот с кометой,  что приближается к Земле,  иное дело.  Она просто
необходима нам сегодня,  сейчас, вчера еще. Ее надо по-умному прибрать
к рукам.
   Сначала я  думал облагодетельствовать всех - человечество.  Но,  по
мере того как комета все ближе и ближе подходила к Земле, понял, что я
просто дурак. Как это взять и отдать ни за что ни про что и неизвестно
кому золото,  алмазы и платину, которые, считай, уже у меня в кармане.
Нет,  не на того напали. Пригодится и мне. Не всё, конечно, - еще убь-
ют, как пить дать прикончат.
   Только вчера ведь убили соседку совсем ни за что.  Ограбили старуш-
ку,  выгребли из сундука узелок с одеждой,  которую она себе на смерть
приготовила.  А здесь такие сокровища одному. Не надо. Я гордый. Хотя,
само собой,  из-за этой гордости возьму на память какой-нибудь махонь-
кий кусочек золота,  платины чуть-чуть и малюсенький алмазик - с коша-
чий глаз. А все остальное подарю своей суверенной и независимой держа-
ве. А то независимость у нее есть, суверенность, самостоятельность то-
же,  и президент в наличии,  а вот золота,  алмазов, платины - нету. И
сейчас нам золото кометы чертовски кстати.
   Алмазы, говорят, тоже свои есть. Но я думаю, что и небесные лишними
не будут, это вам не орденок на всякий случай. А вот платины нету. Ос-
частливлю ею каждого белоруса,  что садится сегодня за  воровство  ка-
кой-то паршивой медной проволоки в тюрьму.
   Процесс идет.  Я не даю покоя голове, думаю, как распорядиться сок-
ровищами, той манной небесной, что вот-вот окажется у меня за пазухой.
И я не жадина, помню добро. Знаете, моя сокровенная мечта - отблагода-
рить всех,  кто делал мне добро и кто не делал также,  чего уж жмотни-
чать. Я просто балдею, когда представляю себе тот день, когда это слу-
чится.  А такое случится,  будет,  будет. Как писал один мой знакомый,
безвестный гений пера:
   Я стою на круче Я стою на круче
   И гляжу униз, И гляжу униз,
   Будет, будет, Будет, будет,
   Будет коммунизм. Будет коммунизм.
   Со столичных аэропортов, одновременно из двух, Минск-1 и Минск-2, я
загружу целую дюжину и даже больше,  чертову дюжину "Буранов" и "Боин-
гов",  персональный  авиалайнер нашего президента и даже маленький-ма-
ленький кукурузник золотом,  алмазами и платиной и отправлю  немцам  в
Германию в благодарность за то,  что мы их некогда победили. Они в ка-
честве гуманитарной помощи подарили мне днями какой-то  не  изношенный
еще в первую мировую войну ботинок. Вру, два ботинка, но на одну ногу,
и сладкий, во рту тает, "Сникерс" или "Спикерс".
   В Нью-Йорк или Вашингтон отправлю чистой  воды  алмазы.  Пусть  они
выстелют ими Бруклин или Бродвей, чтобы по ним прохаживались под ручку
Ротшильды с Биллом Клинтоном,  чтобы и у них появилась головная  боль,
чтобы  они думали,  где и на какие деньги купить новую обувь,  чтобы и
ботинки каши просили после первой же прогулянки,  как у меня.  Это моя
маленькая полесская хитрость и коварство, - сотрут подошвы на алмазах,
будут щеголять босыми.  Я загружу алмазами  белоснежный,  как  морская
чайка,  лайнер с тремя или пятью даже палубами,  если такие бывают,  а
нет - специально построю. Жаль только, что такой большой лайнер не по-
местится на моей маленькой речке Птичь.  А моря у нас нету.  Но это не
беда,  не все же мне ломать голову, пусть потрудит ее наше морское ми-
нистерство, которое, говорят, у нас все же есть или должно быть. И ес-
ли уж оно ничего не придумает,  не допетрит, не домаракует, как-нибудь
уже сам сплавлю те алмазы до самого синего моря на плотах.
   Но не слишком ли раздобрился я с этим "дам" да "дам".  А вот возьму
и ни хрена не дам. Не слишком ли это уже по-белорусски: каждому дам, а
себе,  как всегда,  фигу с маслом. Но нет, назад раки не ползают, дам,
останется еще и мне,  можно раздавать,  дна не видно.  У меня еще есть
больше,  чем надо,  хотя меньше, чем хотелось бы. Голый, но щедрый и с
хмельной,  гудящей на ветру головкой. Давать же всегда легче, чем про-
сить, прекрасная половина человечества знает это лучше нас, мужиков.
   Вот моя сокровенная, заветная мечта. И не только мечта. Я верю: так
будет.  Ради этого живу.  Давлюсь пустой бульбиной и  черствой  коркой
хлеба.  И готов подавиться ими,  чтобы так было,  чтобы дожить до того
лучезарного дня.  Доживу,  уже недолго осталось.  Не обойду, не забуду
никого из тех, кто не забыл меня. Белорусы на одолжение и на добро па-
мятливы. Фонду Сороса дам алмазов, золота и платины. Перехватывает ды-
хание, сердце замирает, в голове шарики заходят за ролики, когда толь-
ко представлю себе, как это будет.
   Золото, алмазы и платину и обязательно рисуночек  какой-нибудь  еще
на  них каждому благотворительному фонду на блюдечке с голубой каемоч-
кой. Всем милосердным фондам, что держат меня сегодня за нищего попро-
шайку.  Мне  не жалко.  Дам своему же всенародно избранному президенту
немного,  хотя он мне и ничего не дает, но так красиво переживает, го-
ворит,  что каждое утро просыпается в холодном поту оттого, что нечего
ему мне дать.  А у меня есть.  Дам каждому из депутатов,  что жизнь за
меня прямо на трибуну кладет.  Берите,  спадары-радетели,  промыслови-
ки-старатели.  Об одном только вас прошу: не тужьтесь так на трибунах,
не беспокойтесь обо мне и моей судьбе.
   Сяду на углу где-нибудь на кресте-перекрестье улиц. Или в подземном
переходе метро, где, правда, сегодня все места уже заняты. Но я думаю,
те  переходные,  подземельные люди какое-никакое местечко ужмутся,  но
освободят для меня.
   Я приду к ним тоже с торбой через плечо.  Сниму и положу возле  ног
шапку.  А в той шапке одни блестящие алмазы. В простой посконной торбе
обласканные и промытые моими горючими слезами золото и платина.  Стану
раздавать их каждому встречному-поперечному.  Сэр,  сэр,  не проходите
мимо, это вам на ваучеры...
   Этим я живу,  брежу в ночи и при свете дня так,  что могу не выдер-
жать,  прежде времени отбросить копыта,  дать дуба, сыграть в ящик. Но
выдержу. Белорусы - они терпеливые, прочные, как колхозные сивые мери-
ны, что только на колбасу и годны.
   Комета уже близко, только надо мягко посадить ее, чтобы не было ни-
какого урону Земле. Одна надежда, что землица наша материнская мягонь-
кая, сколько же там сыновей ее упокоено. И все они с того света протя-
нут руки и примут на себя ту комету.
   Так оно будет.
   Примут именно здесь, где мои хата и хлев стоят. Потому что, по всем
предсказаниям  астрологов,  начало новой жизни Беларуси пойдет отсюда.
Здесь,  у реки с легким птичьим именем, дотлевают кости не только моих
родителей, но и всей неисчислимой рати, веками и веками приходящей сю-
да,  чтобы покорить их. Здесь еще в звездные лунные ночи слышно ржание
коней полка князя Игоря.  Где-то отсюда смотрит на нас Кирилла Туровс-
кий.  Отсюда восстанет из праха и земли обновленный мальчишка  Михлюй.
Пойдет  в свет и по свету новый человек.  Мы с котом - предшественники
того человека.  Мы с ним одно единое, губитель и спаситель. И не отли-
чить уже сегодня, где я и где кот. Ради чего я строил себе здесь новую
хату,  почему вместе со мной живет в ней рыжий дикий кот. Михля. Я жду
своего времени, чтобы сделать счастливыми всех людей, отблагодарить их
за то, что они жили вместе со мной. Где это моя пустая ладонь, где мои
десять  голых пальцев?  Этому дам и этому дам.  Всем дам.  И восстанут
мертвые и переменятся живые.
   Придет время, и так будет.
                                       VII
   И время пришло.  Комета была еще далеко,  но уже здесь, над Землей,
над  головами  людей.  И  люди в своих избах почувствовали ее горячее,
хищное дыхание.  Уже поутру начали торопиться,  суетиться и злиться. И
падать начали.  Как снопы в поле,  ложились на землю, отходили в небы-
тие.  Порывались что-то сделать,  и на полувздохе отлетали в  вечность
людские души, может, надеялись так остановить полет дракона с хвостом,
повернуть его от Земли, увлечь за собой.
   Но все напрасно. Они не знали, что такое эта комета, кто ее наслал,
кто  управляет ею.  А мне в последнюю ночь довелось увидеть и рассмот-
реть ее. И это была самая жуткая ночь в моей жизни. Мы с Михлей попали
на комету,  внутрь ее, считай, в самое пекло. Где скручивались в тугой
узел и сгорали бесследно пространства, как сгораем на Земле и мы сами,
еще живые, но уже бесследные. Горел и плавился камень, плескалось адс-
кое пламя.  Топливом той комете служили золото, платина и алмазы, само
время и пространство,  души людские. Но не это поразило и ужаснуло ме-
ня.  Я наконец догнал и настиг того,  кто наводил эту комету на Землю.
Встретился с ним лицом к лицу. Тень, за которой я так долго гонялся по
Вселенной, наконец открылась мне. Помог Михля. Мы долго блуждали в те-
мени,  космическая мгла и адское пламя окутывали нас. Мы сами перевоп-
лощались в мрак и пламя, растворялись в них. Черной тучей стлались под
куполом небес. Теряли себя на перекрестках Млечного Пути и вновь нахо-
дили в проломах неба,  где гасло Солнце. Только Михля да я. Кот да че-
ловек.  Да  дымный смрад сгоревших самоцветов.  Уголь и сажа.  Мы тоже
превратились в уголь и сажу.  Черные огарки некогда веселой плоти.  Из
того угля и сажи Он и объявился нам.  Я бросился,  чтобы ухватить его,
расквитаться за все страдания и горечь беспросветной черной ночи,  ко-
торую Он готов был наслать на Землю.
   Но меня опередил Михля.  Странно так,  не вздыбил шерсть, не ощерил
пасть,  без воя и визга,  которых я ожидал. Человек или черный призрак
его, некое подобие человека стояло к нам затылком, сложив сзади руки и
вглядываясь куда-то в темень.  Михля терся о его ноги и мурлыкал. Тень
человеческая повернулась ко мне,  я отшатнулся,  остолбенел. Это был я
сам.  Очень похожий на того,  кто смотрел на меня несколько дней назад
из  зеркала  на стене моей новой хаты.  Мы долго и молча всматривались
друг в друга.  Я отказывался узнать самого себя.  Нет,  не мог за  ка-
кие-то считанные дни оскотинеть до такой степени.
   Отказывался узнать себя.  Но он заставил меня сделать это. Опять же
безмолвно,  только с укором покачивая головой: мол, так оно и есть, ты
это, ты. Никуда, брат, от себя не денешься. Но сказал совсем иное:
   - Я знаю,  ты пришел,  чтобы забрать все это, - и обвел рукой расп-
ростертую перед нами темь.  Я не стал отпираться, потому что не темень
видел перед собой, а сокровища неземные. И мои они были уже, мои.
   - Да, я пришел, чтобы забрать это.
   - Бери и владей.
   - Одному мне много, - ответил я. - Ты все же плохо обо мне думаешь.
Я лучше,  лучше. Я для всех. Но, чтобы хватило всем, слабоват плечами.
Не подниму, не донесу.
   - Я пособлю. Я подам тебе на плечи.
   - А мех, где я возьму такой мех, чтобы забрать все?
   - Отказываешься?
   - Нет,  нет, - заторопился я. - Ни от чего не отказываюсь. Грех от-
казываться от сотворенного тобою же.  Великий грех отказываться от са-
мого себя.
   - Великий грех,  - согласилась моя тень. - Так что же делать будем:
грешить или каяться?
   - Грешить, - твердо сказал я. - Грешить.
   - И в последний твой час...
   - И в последний мой час тем более.
   - Да будет по-твоему.  Только ведь грех твой пойдет за тобой  и  на
тот свет.
   - Я и на том свете буду грешить.
   - Пусть будет по-твоему.  У нас энергетических кризисов нет.  Смола
всегда в наличии. Кочегары старательные.
   - Да будет так, - сказал я.
   - Да будет так, - согласился и он. - Аминь.
   - Принимаешь это?
   - За то,  что я жил на свете. За то, что глаза мои видели этот свет
и земное солнце, согласен на все. Только ты сам ответь мне. Князь тьмы
или света? С кем заручен, с кем прихожу к согласию?
   - Я тебе все сказал. В урочный час придет на Землю комета. Будет на
ней серебро и злато,  платина и алмазы. Только не попробуешь, не отку-
сишь ничего ты от тех сокровищ, человек...
   Урочный час пробил.  Трижды прокуковала среди ночи кукушка.  Трижды
детским плачем залилась пробужденная ею сова.  И взошла на небе полная
луна.  На зеленый лунный свет выполз погреться земляной червь, столет-
ний  седой и незрячий выползок.  И сразу налетел ветер,  тронул крылья
недвижного мертвого ветряка,  и крылья те со стоном и  скрипом  начали
крутиться.  Молоть зерно,  которое никто туда не завозил, перемалывать
зеленый лунный свет,  ссыпать невидимую небесную муку в мехи,  которых
тоже не было.  Промельком скользнула чья-то тень внутри ветряка, заме-
тались,  забродили тени и снаружи. Потянуло, потянуло сыростью, влагой
и затхлостью.  Зерно старины и давности все же сопрело,  сгнили, пошли
прахом мехи,  вот почему их и не видать было. Новое вино в старые мехи
не льют.
   Исчезли, укрылись куда-то мыши,  словно сквозь землю провалились. А
старая мельница крутилась себе и крутилась.  Только что-то  все  время
стонало и трещало в перетруженной ее утробе, заново перенастраивалось,
переналаживалось, будто старые кости обрастали новыми хрящами и мясом.
И обросли.  Вскоре ветряк трудился уже безмолвно,  беззвучно, крутился
по-молодому, без старческого ворчания.
   На глазах молодела и Земля.  Раздалась вширь речушка Птичь.  Из  ее
омута  показал  лобастую  плоскую голову древний,  обросший мохом сом,
покрутил усы,  приветственно плеснул по воде упругим хвостом и сник  в
звездном  омуте.  Из  того  омута вышли бобр с бобрихой и бобренятами.
Будто сом пробудил,  растормошил их там,  приказал явиться на свет Бо-
жий. На свет, которого они не видели уже столько столетий, как поруши-
ли здесь их шлюзы и плотины,  что веками возводили они  на  этой  реке
вместе с человеком.
   На одном  из  семи курганов засветилась куполами,  выросла,  словно
спустилась с небес,  церковь. На втором кургане, напротив нее, ударили
колокола костела.  Но ни на церкви, ни на костеле еще не было крестов,
хотя колокола уже голосили, жаловались небу.
   И под тот колокольный перезвон вспучивалась земля на четвертом кур-
гане.  Вспучивалась и оседала.  И выходили, вырастали из той земли, из
жесткости крупного приречного песка люди незрячие,  но  словно  кем-то
ведомые.  И  выходили со словом,  хотя и неслышимым,  считываемым с их
губ:
   - Хватит.  Мы осудили себя. Но сегодня откроемся, откроем себя све-
ту.
   И вышел навстречу им мой спутник,  рыжий мой кот Михля, расстелился
перед ними желтым огнем и молвил:
   - Поднимите глаза ваши и посмотрите на нивы,  как они выбелены  уже
летом  и солнцем,  подготовлены к жатве.  А работников мало.  Скоро не
только человеку, но и мне, коту, будет нечего тут на зуб взять.
   - Найдутся работники,  - беззвучно ответили ему. - Мы - хлеб жизни.
Неподдельный хлеб жизни.
   Люди, восставшие из земли, засеяли поле возле кургана и сам курган.
Иным из них не хватило места.  Они стояли на поле в воде по  колено  и
незрячими глазами смотрели в небо, словно молились.
   Качнулось небо, вздрогнула на нем и погасла до одного-единственного
тонкого лучика луна.  И тот луч,  как хлыст, прошелся по толпе от края
до  края,  пронзил  землю.  И  сразу же объявились музыканты и музыка,
правда неслышимая. У седого, ледникового еще валуна сел прямо на землю
обросший  дремучей бородой слепой старик с цимбалами,  и мальчик-пово-
дырь,  босоногий, в штанишках на шлеечках, в полотняной белой сорочке,
стал рядом с ним.  По воде меж шлюзами и седыми курганами заскользили,
поплыли челны и лодки.  И кто-то в белом и цветном,  как сама  радуга,
сидел  на тех лодках и работал веслами.  По небу копытила и опускалась
на землю конница.  Шли полки Игоревы.  Скалили пасти, исходили жаждой,
просили у реки Птичь обновляющей земной воды кони. Спешили смыть с се-
бя звездную пыль всадники.  Зачерпнуть шлемом, обмыть уставшие от дол-
гой дороги лица.  Музыканты,  похоже, играли древнюю неумирающую бело-
русскую "Левониху".
   И плакал, наблюдая за пляской, древний человек, то ли кузнец, то ли
мельник в кожаном, местами покоробленном и прожженном фартуке.
   Бурлило людское море,  не боялись друг друга звери и люди, гады бо-
лотные - медянки,  ужи и гадюки. Правили не то бал, не то тризну. Тан-
цевала,  ходила ходуном земля. На семи ветрах, на семи курганах, среди
воды и неба отпевала себя.  С неба подходила,  уже  опускалась  на  ее
грешное  лоно  комета.  Шла  прямехонько на тот курган,  на котором со
склоненными головами плясали ожидающие ее люди.  А комета,  как хищный
зверь,  присела в небе, крутанула хвостом. И хвост тот дымный опередил
ее,  накрыл землю тучей,  комета обрушилась на людское море. Последний
раз и уже слышимо надсадно то ли застонали, то ли заплакали цимбалы. А
может, так пронзительно и надрывно заскрипел на лугу дергач. Заскрипел
и умолк.
   В глухую  печальную  пору,  когда Земля уже полуоглушена и угнетена
теменью,  когда ночь допивает ее дневное тепло, начинают плакать травы
и деревья.  И всюду одна только мгла, темень. Как под прижатым к туло-
вищу крылом черной желны, на бугре над самой рекой небесной извилистой
слезинкой замигали окна хаты, стоящей в одиночестве наособицу от села.
Замигали,  красно набрякли. И сразу же, будто по приказу, розовая кро-
вавость прихлынула к Земле,  спеленала мягким, словно неземным, светом
все кругом. Будто чья-то космическая душа оглянулась, отходя от Земли.
Где-то  за  небосклоном  припала последний раз на колени,  положила на
Землю свой глаз и стала молиться за нее.
   Благословенный мягкий свет лег на крыши хат, на прибережные неприг-
лядные и в доброе солнечное время заросли кустов.  И те чахлые заросли
засветились, засияли, засверкали, будто кто-то освящал их и признавал-
ся Земле в любви.  Благословлял ее на долгий и счастливый путь во Все-
ленной.  Вместе с тем светлым первым небесным лучом в хате  раскрылись
двери. На порог выбежали два рыжих кота. Вслед им взвилось и полыхнуло
из хаты горячее пламя.  Но коты не обратили на него внимания, будто им
и не припекало.
   Они еще  какую-то  минуту-другую  постояли на пороге.  Согласованно
вскинули головы,  посмотрели на небо,  на котором уже на всю  величину
выкатилась круглая буханка полной луны. Коты не спеша сошли с порога и
направились к зарослям,  что купались в обжигающем космическом сиянии.
С неба скатилась звезда,  покидая где-то на Млечном Пути долгий дымный
хвост.
   Горела хата.
   Коты исчезли в зарослях. Больше их никто и нигде не видел.


?????? ???????????